Глава IX «Дым»

Сентиментальная интрига романа «Дым» была похожа на интригу «Дворянского гнезда». Герой этого нового романа Литвинов – такой же нерешительный, склонный к сомнениям Гамлет. Он живет в Баден-Бадене со своей невестой, скромной Татьяной, и ее теткой Капитолиной Шестовой. Волею случая он встретил там молодую красивую женщину – своенравную, пылкую Ирину, в которую когда-то был страстно влюблен и собирался на ней жениться. Однако после первых успехов в свете Ирина оставила его, сделав блестящий выбор. В Баден-Бадене со своим мужем – общительным, изысканным тщеславным генералом – она правит маленьким русским обществом городка. Увидев Литвинова, она лелеет единственную мысль – вновь покорить его, и он уступает, прекрасно сознавая, что вернувшаяся любовь к капризной легкомысленной Ирине закончится неудачей. Он оставляет невесту и предлагает Ирине бежать с ним. В последнюю минуту, разрушив во второй раз жизнь Литвинова, она отказывает ему, решив остаться с мужем. Из вагона поезда, который должен вернуть его в Россию, «закостеневший от горя» Литвинов смотрит на паровозный дым, клубящийся по перрону станции. «Он сидел один в вагоне, – пишет Тургенев. – Никто не мешал ему. „Дым. Дым“, – повторил он несколько раз, и все вдруг показалось ему дымом, все, собственная жизнь, русская жизнь – все русское, особенно все русское. „Все дым и пар, – подумал он, – все будто беспрестанно меняется, всюду новые образы, явления бегут за явлениями, а в сущности все то же и то же, все торопится, спешит куда-то и исчезает бесследно, ничего не достигая“. Несколько лет спустя, осознав ошибку, раскаявшийся Литвинов находит свою бывшую невесту и женится на ней. Что касается Ирины, то она продолжает вести светскую жизнь. Богатая, осыпанная похвалами и несчастная, она отвергнута высшими лицами общества из-за своего положения. Даже молодые люди отдаляются от нее, опасаясь ее „озлобленного ума“».

Однако «Дым» не сводился к истории о любовной неудаче. Роман содержал двойную сатиру. Сатиру на высокомерных и никчемных генералов, которые составляли окружение Ирины; и сатиру на старых друзей автора. В сознании Тургенева это пронизанное ностальгией и вместе с тем желчное произведение было прямым ответом Герцену и всем тем молодым людям, которые презирали европейскую культуру и упивались славянским мистицизмом. Они бранили его, а он отвечал иронично, страстно, что свидетельствовало о незрелости характера. В самом деле, этот вежливый и уступчивый человек, не наделенный мужеством от природы, не колеблясь, противостоял брани, вражде и опале ради того, чтобы остаться верным своим убеждениям. Борьба идей не пугала его. Он даже при случае искал ее. В «Дыме» некто Потугин злобно нападает на тех, кто упрекал его за то, что привольно чувствовал себя за границей: «Я и люблю и ненавижу свою Россию, свою странную, скверную, дорогую родину. Я вот теперь ее покинул: нужно было проветриться немного; я покинул Россию, и здесь мне очень приятно и весело; но я скоро назад поеду, я это чувствую». Кроме того, тот же Потугин высмеивает русское искусство, русское высокомерие, русскую отсталость во всем. Конечно, Тургенев не подписывался под всеми взглядами Потугина. Однако его любовь к Западу делала его в какой-то степени причастным к его герою. Даже тогда, когда он называл себя русским до кончиков ногтей, в нем жил европейский дух.

Он ожидал бурных выступлений против своей книги в России. Они превзошли все его ожидания. Консервативные круги возмутились недоброжелательным описанием высшего общества, славянофилы упрекали его за дискредитацию родины, революционеры отнеслись к нему как к старому болтуну, который не способен понять значение молодой русской силы. Герцен, которому он отправил свой роман, приветствовал его ядовитой статьей в «Колоколе»: «Этому бедному Ивану Сергеевичу очень уж было необходимо напустить столько дыма? Природа наделила его разного рода талантами: он может рассказывать об охоте, умеет своим пером стрелять по разным тетеревам и глухарям, живущим в „дворянских гнездах“ и в „затерянных уголках“. Однако „нет, – говорит он, – я должен быть жестоким, злым, ядовитым публицистом“. Но в прекрасном сердце нет ни яда, ни злобы». А Тургеневу написал: «Я искренне признаюсь, что твой Потугин мне надоел. Зачем ты не забыл половину его болтанья». Уязвленный Тургенев ответил: «Тебе наскучил – Потугин, и ты сожалеешь, что я не выкинул половину его речей. Но представь: я нахожу, что он еще не довольно говорит, – и в этом мнении утверждает меня всеобщая ярость, которую возбудило против меня это лицо». (Письмо от 10 (22) мая 1867 года.) А молодому критику Писареву признавался: «Быть может, мне одному это лицо дорого; но я радуюсь тому, что оно появилось, что его наповал ругают в самое время этого всеславянского опьянения, которому предаются именно теперь, у нас. Я радуюсь, что мне именно теперь удалось выставить слово: „цивилизация“ – на моем знамени, – и пусть в него швыряют грязью со всех сторон». (Письмо от 23 мая (4) июня 1867 года.) В правительственной прессе Тургенева обвиняли за то, что «оскорбил национальное чувство», что был «клеветником» и «лжецом», в том, что ничего не знал о России. «Знаю, что меня ругают все – и красные, и белые, и сверху, и снизу – и сбоку – и особенно сбоку. Даже негодующие стихи появились. Но я что-то не конфужусь». (Письмо к Герцену от 23 мая (4) июня 1867 года.) Некоторые критики сочли, что полемические дискуссии вредили сентиментальной интриге между Литвиновым и Ириной. Другие посчитали, что писатель выдохся и что его новый роман возвращался к эстетике сороковых годов.

Среди хулителей «Дыма» одним из самых непримиримых был Достоевский. В течение длительного времени он вынашивал болезненную неприязнь к Тургеневу. Он не мог выносить безвкусной любезности, вежливой снисходительности этого высокого, вялого (мягкого) барина. Чтение «Дыма» оскорбило его патриотические чувства. Однако он не забыл, что был должен пятьдесят талеров писателю. Будучи проездом в Баден-Бадене, он решил по совету жены нанести визит Тургеневу. Однако не для того, чтобы вернуть ему долг – он окончательно проигрался в рулетку, – а чтобы сказать, что рассчитывает вернуть его в ближайшие дни. С самого начала встречи разгорелся спор. «Он объявил мне, что он окончательный атеист. Но, боже мой: деизм нам дал Христа, – напишет Достоевский своему другу Майкову, – т. е. до того высокое представление человека, что его понять нельзя без благоговения и нельзя не верить, что это идеал человечества вековечный! А что же они-то – Тургеневы, Герцены, Утины, Чернышевские – нам представили? <<…>> Они до того пакостно самолюбивы, до того бесстыдно раздражительны, легкомысленно горды, что просто непонятно: на что они надеются и кто за ними пойдет?» Что особенно раздражало Достоевского, так это, говорил он, подчеркнутое презрение Тургенева к России. «<<Он>> говорил, что мы должны ползать перед немцами, что есть одна общая всем дорога и неминуемая, – это цивилизация и что все попытки руссизма и самостоятельности – свинство и глупость. Он говорил, что пишет большую статью на всех русофилов и славянофилов. Я посоветовал ему, для удобства, выписать из Парижа телескоп. „Для чего?“ – спросил он. „Отсюда далеко, – отвечал я. – Вы наведете на Россию телескоп и рассматривайте нас, а то право разглядеть трудно“. Он ужасно рассердился. Видя его таким раздраженным, я действительно с чрезвычайно удавшеюся наивностью сказал ему: – „А ведь я не ожидал, что все эти критики на вас и неуспех „Дыма“ до такой степени раздражают вас; ей богу, не стоит того, плюньте на все“. – „Да я вовсе не раздражен, что вы“, – и покраснел». Достоевский добавлял: «Но, ей богу, я не в силах: он слишком оскорбил меня своими убеждениями. <<…>> Но нельзя же слушать такие ругательства на Россию, от русского изменника, который мог бы быть полезен. Его ползанье перед немцами и ненависть к русским я заметил давно. Но теперешнее раздражение и остервенение до пены у рта на Россию происходят единственно от неуспеха „Дыма“ и что Россия осмелилась не признать его гением. Тут одно самолюбие, и это тем пакостнее». (Письмо от 16 августа 1867 года.)

Мужчины холодно расстались. Достоевский вернулся к себе, довольный тем, что столкнул в грязь этого знатного барина, утратившего связь с родиной. Вне всякого сомнения, в своем докладе Майкову он ради забавы преувеличивал антирусские речи Тургенева. Тургенев, равно раздраженный упрямо славянофильской, подчеркнуто православной и мессианской позицией Достоевского, позволил себе увлечься желанием противоречить ему на каждом слове. Как бы там ни было, письмо к Майкову получило в России досадную огласку. Некоторые его пассажи были переписаны адресатом и переданы Бартеневу, редактору журнала «Русская старина», с предложением «сохранить документ для потомков». Поднятый по тревоге Анненковым, Тургенев написал Бартеневу письмо-протест: «Я вынужденным нахожусь объявить с своей стороны, что выражать свои задушевные убеждения перед г. Достоевским я уже потому полагал бы неуместным, что считаю его за человека, вследствие болезненных припадков и других причин, не вполне обладающего умственными способностями; впрочем, это мнение мое разделяется многими другими лицами. Виделся я с г-ном Достоевским, как уже сказано, всего один раз. Он высидел у меня не более часа и, облегчив свое сердце жестокою бранью против немцев, против меня и против моей последней книги, удалился. <<…>> Я, повторяю, обращался с ним, как с больным. Вероятно, расстроенному его воображению представились те доводы, которые он предполагал услыхать от меня, и он написал на меня свое… донесение потомству. Не подлежит сомнению, что в 1890 году и г-н Достоевский, и я – мы оба не будем обращать на себя внимание соотечественников; а если мы и не будем совершенно забыты, то судить о нас станут не по односторонним изветам, а по результатам целой жизни и деятельности». (Письмо от 22 декабря (3) января 1868 года.)

Даже близкие друзья Тургенева не одобрили обвинения, содержащегося в «Дыме». Дорогой Фет, собрат по охоте и фантазиям, писал Толстому: «Читали ли вы пресловутый „Дым“? <<…>> <<Он. – А.Т.>> состоит из брани всего русского, в минуту, когда в России все стараются быть русскими. В России – где все глупо и гадко и надо все гнуть насильно на иностранный манер». (Письмо от 15 (27) июня 1867 года.) А Толстой, обрадовавшись такому поражению собрата, ответил: «Я про „Дым“ думаю то, что сила поэзии лежит в любви – направление этой силы зависит от характера. Без силы любви нет поэзии. <<…>> В „Дыме“ нет ни к чему почти любви и нет почти поэзии. Есть любовь только к прелюбодеянию легкому, и игривому, и потому поэзия этой повести противна». (Письмо от 28 июня (10) июля 1867 года.) Русские, жившие в Германии, равно сдержанно встречали автора «Дыма». «Со времени появления „Дыма“, – писал Тургенев Борисову, – здешние магнаты из россиян на охоту более не приглашают». (Письмо от 28 октября (9) ноября 1867 года.)

Несмотря на критику, которая прорвалась со всех сторон, Тургенев оставался непоколебимым. «Что „Дым“ Вам не понравился – это очень не удивительно, – писал он Фету. – Вот бы я удивился, если б он Вам понравился! Впрочем, он почти никому не нравится. И представьте себе, что мне совершенно все равно – и нет такого выеденного яйца, которого я бы не пожалел за Ваше одобрение. Представьте, что я уверен, что это – единственно дельная и полезная вещь, которую я написал!» (Письмо от 26 июля (7) августа 1867 года.)

Он предполагал даже написать предисловие к своему роману, чтобы еще раз подтвердить свои европейские убеждения. «<<Я>> еще сильнее буду доказывать, – писал он, – необходимость нам, русским, по-прежнему учиться у немцев, – как немцы учились у римлян и т. д.» (Письмо к Борисову от 16 (28) июня 1867 года.)

На самом же деле этот столь резко встреченный критикой роман был сильным, смелым и в то же время грустным произведением. Описание действующих лиц и пейзажей было фотографически точным. Политические и эстетические дискуссии искусно чередовались с перипетиями интриги. Заключение книги рождало в сознании читателей сложное чувство ностальгии, беспокойства и пессимизма. Их тоже как будто окутывал дым. Тургенев не ошибся, утверждая, что написал один из лучших своих романов.

Перед лицом бесчисленных нападений он чувствовал, что был лучше оценен, больше любим за границей, нежели на своей родине. Его произведения переводили во Франции, Англии, Германии, его хвалили в литературных кругах Парижа, в то время как в Санкт-Петербурге и Москве не переставали терзать. В самом деле, он принадлежал двум мирам. В одном были молодые русские писатели-прогрессисты и славянофилы, язвительные статьи в газетах, неприятные споры с дядей Николаем, денежные заботы из-за неумелого управления имениями. В другом – преклонение перед Полиной Виардо, счастье видеть ее глаза и слышать ее голос, немецкие покой и чистота, зеленеющие холмы, космополитическая атмосфера, роскошная, лишенная эмоций, – рай для влюбленного холостяка, страдающего подагрой. Зачем им нужно, чтобы он отказался от своего европейского счастья ради русской суеты? Его ли вина в том, что он был человеком неоднозначным? Не совсем революционер и не совсем консерватор, не совсем русский и не совсем европеец, не совсем любовник и не совсем друг. Его соотечественники не могли понять его, и эта неясность раздражала их, как предательство одним из самых больших писателей по отношению к родной земле. Лишь он один сознавал, что никогда не был более русским, чем с пером в руках за границами своей родины.

Он был потрясен, когда узнал, что 6 марта 1867 года царь Александр II стал жертвой покушения во время визита в Париж. К счастью, пуля не достигла цели. Виновный – молодой поляк, беженец, был застигнут на месте преступления. Это упрямое желание убить святейшего суверена представлялось Тургеневу следствием дикого фанатизма. 31 мая он счел необходимым вместе с другими русскими поехать на вокзал Баден-Бадена, чтобы поприветствовать императора, который возвращался в Россию. «Государь сегодня здесь проехал, мы все ходили встречать его на железной дороге, – писал Тургенев своему другу Писемскому. – На мои глаза, он очень похудел. – Экое гнусное безобразие, этот парижско-польский выстрел!» (Письмо от 31 мая (12) июня 1867 года.)

Несколько дней спустя он сам был в Париже для того, чтобы увидеться с Полинеттой и посетить международную выставку. Русский павильон разочаровал его: «Собственно о нашей я говорить не буду: опять закричат, что я не патриот», – писал он Анненкову. Что касается остального, то размах и широта проявления международной дружбы воодушевили его. «Я приходил в телячий восторг от выставки, которая решительно – единственная и удивительная вещь. <<…>> Это в своем роде – chef-d'ćuvre[25]»(Письмо от 16 (28) июня 1867 года.) Определенно, именно в сопоставлении мировых цивилизаций он чувствовал себя всего лучше.

Тем не менее в этом и следующем году он несколько раз вернется в Россию, чтобы встретиться с друзьями, продать земли и пожить деревенской жизнью. Его крестьяне обманули его ожидания. «Свобода не сделала их богаче – напротив», – писал он Полине Виардо. (Письмо от 17 (29) июня 1868 года.) Другой конец социальной лестницы – его отношения с литературными кругами показались ему еще более напряженными, чем в прошлом. «Я очень хорошо понимаю, что мое постоянное пребывание за границей вредит моей литературной деятельности – да так вредит, что, пожалуй, и совсем ее уничтожит: но и этого изменить нельзя», – делился Тургенев с Полонским. (Письмо от 27 февраля (11) марта 1869 года.) А несколько позднее признавался Жемчужникову: «Не совсем легко передать словами, до какой степени я нелюбим нынешним поколением. На каждом шагу приходилось невольно натыкаться на изъявления то ненависти, то даже презрения». (Письмо от 5 (17) июня 1870 года.)

Однако эта продолжавшаяся хула отнюдь не побудила его к смирению. Он не признавал себя побежденным перед собратьями, которых пресса принимала лучше. Самые заметные их произведения удовлетворяли его лишь наполовину. Ему не понравился «Обрыв» Гончарова, а о «Войне и мире» он говорил: «Много там прекрасного, но и уродства не оберешься! Беда, коли автодидакт, да еще во вкусе Толстого, возьмется философствовать: непременно оседлает какую-нибудь палочку, придумает какую-нибудь одну систему, которая, по-видимому, все разрешает очень просто, как например исторический фатализм, да и пошел писать! Там, где он касается земли, он, как Антей, снова получает все свои силы…» (Письмо к Анненкову от 13 (25) апреля 1868 года.)

У него же самого не было вдохновения, чтобы писать. Неоднозначный – скорее враждебный – прием читателями «Дыма» не вдохновлял его на создание нового большого романа. Он ограничился публикацией повестей «Несчастная», «Степной король Лир» и «Литературных и житейских воспоминаний». Увлечение его творчеством, интерес к нему самому, которых он, к сожалению, больше не находил в России, сместились во Францию, где круг знакомств среди писателей значительно расширился. Он был теперь в дружеских отношениях с Флобером, Сент-Бевом, Жорж Санд и некоторыми другими… Все французы видели в нем воплощение России, в то время как русские – отталкивали как перебежчика. В Париже у него было несколько встреч с тяжелобольным Герценом, и вскоре он узнал о его смерти. «Какие бы ни были разноречия в наших мнениях, – писал он Анненкову, – какие бы ни происходили между нами столкновения, все-таки старый товарищ, старый друг исчез: редеют, редеют наши ряды! <<…>> Вероятно, все в России скажут, что Герцену следовало умереть ранее, что он себя пережил; но что значат эти слова, что значит так называемая наша деятельность перед этою немою пропастью, которая нас поглощает? Как будто бы жить и продолжать жить – не самая важная вещь для человека?» (Письмо от 10 (22) января 1870 года.)

В Париже также ему удалось благодаря приглашению Максима дю Кана поприсутствовать на «toilette»[26] и казни осужденного на смерть рабочего-механика Жана-Батиста Тропмана, виновного в смерти семьи из восьми человек. Это событие потрясло его, вызвав оцепенение и ужас. «Я не забуду этой страшной ночи, в течение которой „I have supp'd fullof horrors“[27] и получил окончательное омерзение к смертной казни вообще и к тому, как она совершается во Франции в особенности», – писал он Анненкову. (Там же.) В написанной по горячим следам статье «Казнь Тропмана» он рассказал в деталях о подготовке к исполнению смертного приговора. Его главным впечатлением было впечатление вины, которая должна заклеймить и казненного, и все общество. Это легальное убийство отозвалось в нем чувством стыда, забрызгало кровью. «Чувство какого-то моего мне не известного прегрешения, тайного стыда во мне постоянно усиливалось, – писал он. – Быть может, этому чувству должен я приписать то, что лошади, запряженные в фуры и спокойно жевавшие в торбах овес перед воротами тюрьмы, показались мне единственно невинными существами среди всех нас». (И.С.Тургенев. «Казнь Тропмана», июнь 1870 года.)

В который раз западный закон, по его мнению, изобличил себя как более варварский, чем закон русский. Грубо потрясенный тем, что увидел в тюрьме и на площади Рокетт, где возвышалась гильотина, он вернулся в Россию, но не нашел там желанного утешения. Времени хватило только для того, чтобы встретиться с несколькими друзьями, прочитать им свои последние произведения, продать 53 десятины земли, устроить для крестьян Спасского праздник; и он покинул вновь свою страну, чтобы вернуться в Баден-Баден.

Там Тургенев с радостью погрузился в теплый климат семейства Виардо, в атмосферу интеллектуальной дружбы с ее мужем, платонической любви к женщине и нежности к детям. Особенно к Клоди – дорогой малышке Диди, здоровье и непосредственность которой так радовали его. «Я положительно питаю обожание к этому очаровательному существу, такому чистому и грациозному, – писал он Полине Виардо, – я умиляюсь, когда образ ее встает перед моими глазами – и я надеюсь, что небо хранит для нее самое прекрасное счастье». (Письмо от 17 (29) июня 1868 года.)

Все дети Виардо были одарены. Марианна была талантливой музыкантшей. Клоди, кроме того, прекрасно рисовала. Полю, которому тогда было тринадцать лет, предстояла блестящая карьера скрипача с мировым именем. Уверенный в его большом будущем виртуоза, Тургенев подарил ему Страдивари. Луиза, старшая, ставшая в 1862 году госпожой Эритт[28], была превосходной пианисткой, имела хороший голос и собиралась выступать и преподавать пение. Однако, наделенная тяжелым характером, она с раннего детства не могла переносить постоянное присутствие Тургенева рядом с матерью. Вне всякого сомнения, ближе всех ему была Клоди. Он даже в глубине души восхищался ею, о чем свидетельствуют его письма. Она отвечала на его симпатию с беззаботным юношеским кокетством. И он наслаждался, как гурман, подобным противоречием, которое так хорошо знал в прошлом – между физиологическим притяжением и моральным запретом. Когда Клоди выйдет замуж, он даст ей значительное приданое. Юная женщина станет еще более притягательной. «А теперь, мадам, – напишет он ей, – представьте себе, что вы сидите на краю бильярда и что я стою перед вами; вы болтаете ножками, что случается довольно часто; я ловлю их, целую их одну за другой, потом целую твои руки, потом твое лицо, и ты позволяешь мне это, ибо знаешь, что нет человека в мире, которого я любил бы больше, чем тебя». (Письмо от 18 (30) июня 1877 года.)

Между тем очень скоро буколический мир в Баден-Бадене сменился атмосферой страха и растерянности. Жители взволнованы неожиданным объявлением войны между Францией и Пруссией. Тургенев узнал о событии в Берлине, на пути из России. Теперь он спрашивал себя, не окажется ли он, вернувшись в Германию, в волчьем логове. Вне всякого сомнения, страна будет разорена, залита кровью после первых же боев. Армия Наполеона III имела репутацию непобедимой. Бежать в Россию или в Англию, чтобы избежать опасности? Дочь Тургенева Полинетта (мадам Гастон Брюэр) умоляла его сделать это как можно быстрее, пока еще было время. Он с гордостью ответил ей: «Сообщение по железным дорогам прервано – взорвали Кельнский мост – распространился слух, что французы перешли Рейн – у нас здесь, вероятно, будет много раненых – но все это не основание для того, чтобы я покинул друзей и поспешил укрыться в безопасном месте. Я понимаю, что в первое мгновенье ты написала так, как ты написала – но, поразмыслив, ты увидишь, что честный человек не может поступить иначе, чем я решил поступить. Итак, – терпение, терпение и еще раз терпение. Я остаюсь здесь». (Письмо от 11 (23) июля 1870 года.)

Загрузка...