«Член поднимается. Теперь мужской половой орган в состоянии выполнять свою функцию. Продолжение следует».
Я торопливо напечатал эти слова. Потом вынул из тяжелой машинки стандартный лист бумаги вместе с копиркой и вторым экземпляром.
Так. Страница восемнадцать заполнена до конца. Между вертикальными линиями стандартного листа шестьдесят знаков с пробелами, три страницы образуют при печати один столбец. С этим продолжением я должен был уложиться в шесть столбцов. Все выполнено с точностью до строчки. Я практически всегда выполняю задания с точностью до строчки. Дело опыта. В конце концов, я ведь работаю в этой сфере с 1954 года, последние три с половиной года пишу серии вроде этой. «Совершенный секс». Это уже шестнадцатое продолжение. А будет двадцать пять, а то и все тридцать — это уже полностью зависит от отдела распространения, слава им и благословение! До этой были серии под названиями: «Умеете ли вы любить?», «Чудо-эстроген»,[29] «Любовь втроем?» (не то, что вы подумали, а о поведении супругов, у которых уже есть ребенок), «Почему девушки любят девушек», «Золотая таблетка», «Сделай меня счастливой!» и так далее и тому подобное. «По-настоящему богатый ассортимент», — подумал я, отделяя страницы оригинала от копий. Еще никогда, с тех пор как существуют ФРГ и ее свободная демократическая пресса, ни одна тема не попадала настолько в точку. Это был тот успех, о котором мечтают все в отрасли! Другие иллюстрированные издания, естественно, тут же бросились брать пример с «Блица», хотя до тех пор не могли найти такой беспроигрышной темы. Кроме того, у них ведь не было — без ложной скромности, чего уж там! — Курта Корелла. Страница пятнадцатая, страница четырнадцатая, страница тринадцатая… Курт Корелл — это я. Это мой псевдоним. Собственно говоря, и за пределами этой бесконечно заболтанной отрасли человеческой деятельности кое-кто, несомненно, знал, что Вальтер Роланд и Курт Корелл — это одна и та же личность. Но их было не особенно много. По крайней мере это я отстоял и сумел добиться того, что миллионы людей помнили большие прекрасные серии, которые я когда-то писал под именем Вальтера Роланда, и не отождествляли меня с тем малым, который в последние годы преподносил им эти сексуально-просветительские кушанья. Я всегда говорил, что нет дерьма, которое я не мог бы написать. Но когда начался этот сексуальный бум, меня бросило в дрожь, и я взял себе псевдоним. В конце концов, всему же есть предел! Пусть даже Курт Корелл пользовался такой популярностью, о которой Вальтер Роланд мог только мечтать. В последние три с половиной года этот не опубликовал почти ничего…
То, что я пишу сейчас, как видите, не вписывается хронологически в ход событий. Но по-другому у меня не получается. Я так глубоко запутался в гигантской паутине индустрии иллюстрированных изданий, она играет такую важную роль в моем рассказе, что я вынужден ее упомянуть. И притом основательно. Основательно именно сейчас, на этом месте. Самое время. Чтобы вы поняли ситуацию, в которой я находился, когда забирал Ирину Индиго из лагеря в Нойроде.
То, о чем я сейчас пишу, произошло за день до моих приключений в лагере, за день до отъезда в Гамбург. Даже почти за два. Потому что в Гамбург мы поехали поздно ночью, а события, о которых я хочу рассказать, разыгрались утром предыдущего дня. Ранним утром. Так недавно я был еще в моем прежнем мире. Невероятно много событий может произойти за сорок часов. Кроме того, все пережитое мной научило меня тому, что нет ничего более условного и преходящего, чем время и пространство. Вот я и скольжу теперь, да, видно, буду скользить иногда и дальше, между пространством и временем туда-сюда, сюда-туда. Думаю, никакой путаницы не будет. Такую историю, как моя, надо писать так, чтобы события стояли там, где лучше всего видна их взаимосвязь. Так как все, что произошло, подчинено своей строгой, неумолимой логике.
Итак…
Три с половиной года назад тираж «Блица» был не в лучшем состоянии. Скажем откровенно: он падал. Такое случается и в лучших издательствах. Отдел рекламы, понятное дело, ударился в панику. Все (между прочим, астрономически высокие) цены на рекламу в иллюстрированных изданиях прямо зависят от нотариально заверенного тиража на продажу. При его снижении следует снижать и цены на рекламные анонсы, которые, чтобы издание не было убыточным, должны занимать около половины каждого номера. Списки с тиражами продаж и ценами изданий регулярно публикуются, каждые полгода. Крупные рекламодатели проплачивали рекламу (на разворот или на полосу с многокрасочной печатью) на месяцы вперед. И если тираж однажды скатывался на более низкий уровень цен, в руководстве издательства начинались вой и скрежет зубовный. Потому что тут же вытекают два следствия. Во-первых, в случае если тираж плохо раскупается, издатель обязан при снижении на каждые пять процентов немедленно оповещать все заинтересованные фирмы и вернуть им деньги или кредит, поскольку рекламные объявления при падающем тираже становятся все дешевле. И, во-вторых: допустим, что происходит чудо, и тираж вопреки всем древнейшим законам не катится все дальше вниз, а быстро и устойчиво восстанавливается, — издатель вплоть до следующего взноса не имеет права взимать дополнительно ни единого пфеннига! Драконовские условия, да?
Да, и вот таким было положение в «Блице» три с половиной года назад. Близко, близко-близко-близко держались мы к ужасному уровню. И опускались. И опускались. А день опубликования нового прайс-листа все приближался. И тут случилось чудо. Brainstorm[30] — и я придумал тему секса с элементами познавательной информации. Написал первые части серии. И надо же, тираж подскочил. Да еще как!
— Это же звон литавр! — со слезами на глазах воскликнул издатель Томас Херфорд, когда после первых четырех продолжений творения Курта Корелла тираж продаж «Блица» подскочил на девяносто тысяч экземпляров. Поэтому по пятам этой спасительной серии само собой последовала вторая, а за ней третья, а за той четвертая, и так далее, беспрестанно, без перерыва, пока Курт Корелл не стал благодаря своему гению королем-пленником этой темы.
Неделя за неделей, двадцать пять раз в году приходилось мне плести кружева из этого сказочного материала, так нежно любимого отделом реализации. Я был вынужден еженедельно «ударять в литавры» и выдавать новое продолжение этой — Слава Тебе, Господи! — поистине неисчерпаемой темы. В моем распоряжении была специальная литература — целая библиотека! Огромный фотоархив. Фотографы и графики ожидали моих приказов, деньги в этом деле не играли никакой роли, они возвращались обратно сторицей!
Факты, невинные фотографии, объяснения, указания, утешения и «научные» комментарии для отчаявшихся тинэйджеров, супругов, влюбленных, больших и маленьких, молодых и старых, для беспомощных импотентов, фетишистов, лесбиянок, гермафродитов, гомосексуалистов… Все это свойственно людям, все подлежит пониманию. Но чтобы понять, надо, по меньшей мере, знать. Понять значит принять, значит избавиться от комплексов, чувства вины, фригидности, ошибочных наклонностей, короче говоря — вести полноценную любовную жизнь. Вот это все я еженедельно круто замешивал, рассчитывая до малейшего компонента, в наукообразное тесто, а потом пек из него свои чудесные пирожки. А подавались они с графическими рисунками, выполненными с отменным вкусом, когда нельзя было использовать фотографии. Эти рисунки, по опросам отдела исследований, пользовались особой популярностью.
В серии «Сделай меня счастливой!» такая графика как-то появилась даже в четырехцветной печати, на целую страницу, с пояснительной надписью и множеством обозначений: A, B, C, a, b, c, 1, 2, 3, I, II, III и так далее до 27 и XXVII, и на весь алфавит большими и маленькими буквами. Это было настоящее произведение искусства, выглядевшее как помесь карты генерального штаба и картины Дали:[31] пенис — красным цветом, влагалище синим, все прочие половые органы золотистым и фиолетовым, и всё испещрено сплошными, точечными и пунктирными направляющими, указателями и стрелками, а надо всем — надпись огненно-красными прописными буквами:
КАК СПЕРМАТОЗОИД ПОПАДАЕТ К ЯЙЦЕКЛЕТКЕ?
После этого один крупный журнал новостей окрестил «Блиц» «фиговым листком».
— Зависть, — пожал плечами в ответ на это Томас Херфорд. И в одном из номеров внутриотраслевого вестника для всех редакторов, авторов и торговых представителей было рекомендовано обратить внимание на превосходную книгу Хельмута Шёка «Зависть. Теория общества», которую издатель настоятельно рекомендовал для чтения.
При анализе тиража «Блица» можно было подумать, что издатель прав. Поскольку тираж этот все время рос, и «Блиц» оказался уже в тревожной близости к двум гигантам среди иллюстрированных изданий. При этом Херфорда, наряду с возвышенными чувствами, посещали и эмоции совсем другого рода. Как-то он заявил в узком кругу своих сотрудников (на это совещание пригласили и меня): «Конечно, я за мощный тираж и самые высокие цены на рекламу. Но не слишком! Ни в коем случае! Всегда помните об этом, господа! Не зарываться! Стань слишком большим — и это обернется миллионными затратами в год. Так недолго и разориться…»
Небезосновательный кошмар!
На самом деле, существует некий порог цен на рекламные объявления. Его нельзя переступать, даже если объемы тиража это и позволяют. Гигантский тираж пожирает громадные суммы на бумагу, печать, изготовление, сбыт и на статьи, которыми нужно заполнять эти толстые номера. До определенного предела плата за рекламу компенсирует эти затраты в здоровой для торговли пропорции. Но это не срабатывает, если издательство становится слишком крупным, если приходится издавать слишком толстые журналы, а за рекламу — тем не менее — те же цены!
Тогда приходится, как парадоксально это ни звучит, приплачивать. И притом немало. Миллионы в год, как сказал издатель. В общем, наш девиз был таким: максимально возможный успех на грани максимально возможного! Иначе фирма вылетит в трубу. О, как безжалостна и жестока жизнь к миллионерам…
Было восемь часов двадцать минут 11 ноября 1968 года, понедельник. Бледно-голубое небо. Бессильное солнце. За городом по земле стелился туман. Прохладно. Мне было жарко. Как всегда.
С засученными рукавами, с распущенным галстуком, с сигаретой «Голуаз» в углу рта сидел я за письменным столом. Рано утром я принял душ, и волосы еще влажно блестели. Мой кабинет находился на восьмом этаже сверхсовременного двенадцатиэтажного высотного здания из стали, стекла и бетона на Кайзерштрассе во Франкфурте. Окна выходили во двор — к счастью, так как Кайзерштрассе была разрыта, там прокладывали линию метрополитена, визжали краны, гудели машины — ад кромешный.
Во двор тоже проникал шум, но это было еще терпимо. В издательском доме, естественно, работали кондиционеры. Не было необходимости открывать окна. На восьмом этаже располагались главная и литературная редакции. Художественная редакция находилась этажом ниже. Чудовищным по размерам аквариумом было это издательство! Даже многие стены в помещениях были стеклянными. Я видел насквозь множество кабинетов, почти все крыло. Еще не показался никто из сотрудников, трудились только уборщицы и я, за письменным столом.
Кое-кого из редакторов этот стеклянный дворец время от времени доводил до безумия. Мне он, в общем-то, не мешал. Я был не редактором, а свободным сотрудником, правда, связанным эксклюзивным договором, но не обязанным сидеть здесь постоянно. Когда у меня было больше времени, чем сегодня, я, как правило, работал дома. Авторы очень редко писали в издательстве, а если уж приходилось, то в общей комнате. Мне же выделили отдельное помещение. Поскольку я был в «Блице», выражаясь по-английски, «топ-райтером»,[32] мальчиком на все руки; спасителем тиража; вундеркиндом, который из любой самой дохлой историйки мог сделать хит…
Передо мной стояли пустые бутылки из-под кока-колы, переполненная пепельница. Повсюду были разложены книги и журналы, из которых я делал выписки: «Кинзи-репорт»,[33] «Мастерз-репорт», старый добрый Магнус Хиршфельд,[34] Медицинская еженедельная газета, «Лексикон эротики». И листки с пометками. Всего несколько записок — больше мне не требовалось. Бальзам для души, «настоящая отдушина» (я не мог об этом думать без усмешки), я отбивал их на клавишах своей машинки почти не задумываясь, и все шло как по маслу.
И вот на этом дерьме можно зарабатывать деньги! И вот на этом издатель выкарабкался!
Я притушил сигарету, тут же закурил следующую, глотнул из бутылки колы — сегодня с утра у меня такой пожар! — и занялся редактированием. Я взял карандаш с очень мягким стержнем из банки из-под конфитюра, в которой торчала масса карандашей. Так, посмотрим… Эрогенные зоны. Неккинг, петтинг.[35] Отлично, отлично. Clitoris. Стоп! Тут мы поставим крестик и сделаем пометку на широких корректурных полях — примечание в скобках: (клитор, лат.). Это примечание в скобках мы давали уже сто раз. Но «клитор» — это хорошо.
После некоторого колебания я расширил вставку. Было важно — как часто это упускают из виду! — придать этим сериям как можно более научный вид. Ради государственного прокурора, Союза охраны нравственности и Добровольного самоконтроля иллюстрированных изданий. И в конце концов, этого желали читатели!
Где же эта книга, черт побери, где — а, вот она! В ней отметил я одно место, его надо сюда, а для этого в абзаце о фимозе[36] я потом вычеркну пару строк, чтобы получилось ровно шесть столбцов.
Итак, дополнительная вставка:
«И поскольку результатом такого прикосновения к клитору становится сильное возбуждение женщины, это рекомендовал еще голландец Ван Свитен, лейб-медик императрицы Марии Терезии, когда она консультировалась у него в начале своего брака по поводу бесплодия…» «Нет-нет, вначале мы напишем по латыни, как здесь (серьезное дело, о читатель, эта дурацкая игра): „Praetero cenveo, vulvam Sacratissimae Majestatis ante coitum diutius esse titillandam“». И в переводе: «Кроме того, я придерживаюсь мнения, что половые органы Вашего Всесвятейшего Величества следует щекотать перед половым сношением длительное время». И какой же результат этого в высшей степени разумного совета? — Я сделал примечание максимально четко, отдельными буквами, чтобы наборщики не ворчали, что не могут разобрать мой почерк: «Императрица родила шестнадцать детей!»
Такие вещи создают настроение.
Я снова усмехнулся. Мне вспомнился номер в одном франкфуртском кабаре, который я недавно видел. На маленькой сцене двуспальная кровать. На ней сидит мужчина и спрашивает лежащую рядом с ним девушку: «Ты читала на этой неделе новую статью Корелла?» На что девушка, испуганно лепечет: «Да, конечно… А что?.. Я что-то неправильно сделала?»
Вот это и есть популярность, господа!
И тут уж мой тайный смертельный враг, главный редактор Герт Лестер, мог десять раз в неделю брехать на меня, что я сдал, что я халтурю, что мой индекс упал, что я уже не тот first class,[37] что раньше. Я был Курт Корелл — тот же, что и всегда!
Я отпил из бутылки, вытер ладонью рот и продолжал редактировать.
Что у нас дальше хорошенького?
Дальше у нас малые половые губы. Большие половые губы. Венерин бугорок. А это, конечно, называется мастурбация, а не масторбация. Опечатка от скоропечатанья. Мягкий карандаш отчеркивает абзацы, подчеркивает волнистой линией слова, которые должны быть набраны курсивом, рисует звездочки в начале новой главки. «А ведь это дерьмо читается первоклассно», — подумал я.
За четыре часа до этого я думал: «Вот это будет номер, если выдержу!»
Ровно в четыре тридцать я проснулся, часы на запястье. Я всегда мог просыпаться, когда хочу, надо было только сказать себе, а сегодня ранний подъем был необходим, потому что я оказался чертовски близко к dead-line.[38] Продолжение в номер, над которым я работал, нужно было сдать еще в пятницу. Но я был болен. Это никого не касалось, это было мое личное дело. Только Хэму мне, конечно, пришлось сообщить по телефону.
— Сегодня я не могу сдать, Хэм.
— Что, опять «шакал»?
— Да. Лежу в постели.
— Слишком много выпил, да?
— Чересчур много. И слишком много выкурил. Сегодня не получится ни строчки.
— Погубишь ты себя, парень, — сказал мне Хэм, мне, лежащему в постели с моим «шакалом».
— Ерунда, Хэм! Просто надо поспать. Приму двадцать граммов валиума и продрыхну весь день.
— Ладно, парень. И скорейшего тебе выздоровления.
— Знаете, Хэм, просто чудо, что я вообще еще могу писать эту серию! Это барахло мне уже поперек горла. Блевать хочется, как о ней подумаю!
— Могу понять. А что делать? Надо же ее затрахать в номер.
Это Хэм! Вот такая манера выражаться у этого неслыханно образованного человека.
«Что делать? Надо же ее затрахать в номер!» — как часто приходилось говорить это Паулю Крамеру, сделавшемуся в нашем ремесле набожным и мудрым. Когда-то он мечтал стать великим композитором. Но не стал. Его творения оставались неизвестными, дела у него шли плохо, он играл на пианино в барах. Потом ушел на войну. В 1946 году вернулся из плена. Снова пытался сочинять музыку. Опять потерпел крах. Друзья привели его в какую-то ежедневную газету в качестве музыкального критика. В «Блице» обратили внимание на его блестящие рецензии и пригласили к себе — сначала редактором, а вскоре уже и на должность заведующего литературной редакции. Это был рискованный эксперимент, но в те времена в «Блице» еще проводили эксперименты. Этот оказался удачным — и еще каким удачным! Из несостоявшегося композитора получился журналист, которого знали и которым восхищались в нашей отрасли.
У большинства сотрудников нашего иллюстрированного издания были раньше другие профессии, другие надежды, мечты о совсем другой жизни. Нельзя сказать, что все они были неудачники. Но какой-то надлом был, по крайней мере, у лучших из них. Жизнь их сломала, кого раньше, кого позже. Гигантский резервуар для давно потерявших надежду и еще отчаянно надеющихся людей представляла собой эта «фабрика грез», и именно благодаря этому пышно процветала.
— Да-да, знаю, ничего не поделаешь, — отозвался я.
— Вот видишь. Конечно, другие развопятся…
— Да пошли они в задницу! Сами пусть пишут!
— …но я тебя прикрою.
— Спасибо, Хэм.
— Не за что. Чисто из соображения смысла. Если я тебя сейчас облаю и заставлю-таки написать, ты со своим «шакалом» такого говна понапишешь. А вот когда отойдешь, могу рассчитывать на что-нибудь стоящее.
— У меня еще и выходные про запас…
— Ничего не обещай, Вальтер, не первый год знакомы. Но в понедельник в девять утра это барахло должно лежать у меня на столе, иначе я тебя не знаю.
Всю пятницу у меня был «шакал», и всю субботу — еще хуже, еще отвратнее, но я и не думал вызывать врача. Обычно обходилось. В воскресенье до обеда он все никак не отпускал. Тогда я пошел кратчайшим путем: заставил себя пообедать в ресторане, очень плотно, и едва успел добраться до квартиры, как меня вывернуло наизнанку. Этого я и ожидал. Теперь мой желудок стал восприимчивым и чувствительным, теперь «Чивас» должен был подействовать. Я начал пить часов эдак с трех, пил всю вторую половину дня и заметил, что «шакал» стал отступать. Тогда я вышел в город. Я совершил рейд по семи или восьми ночным ресторанам, точно не помню, главное, что в каждом была «моя» бутылка «Чивас», и в какой-то из этих конюшен я взял двух девочек, которые теперь, в четыре тридцать утра в понедельник, лежали возле меня, рыжая — слева, брюнетка — справа, обе голые, юные и во сне невинные.
Я осторожно встал. Мне не хотелось будить девушек. Бросил только один взгляд на прекрасные тела и снова укрыл их. Брюнетка слегка посапывала. Я и сам был голым, по всей спальне были разбросаны детали дамского туалета. На проигрывателе лежала пластинка, лампочка все еще светилась и показывала, что он включен. Я его выключил. И тут мне все вспомнилось. Чайковский, «Патетическая». Мой любимый композитор. Я его слушал сегодня ночью, когда обе девицы персонально для меня одного выдавали крутой стриптиз.
Ах, какая чудесная музыка! Я сидел, пил «Чивас» и смотрел на девушек. Я им заплатил заранее — слишком щедро, как обычно, и сказал:
— Ну-ка, займитесь любовью!
После этого они устроили мне грандиозное шоу: катались по моей суперширокой кровати, преувеличенно громко стонали и вскрикивали. Даже если они были лесбиянками, вряд ли что-нибудь получили от этого, потому что были сильно пьяны.
— А ты что? — спросила под конец рыжая. — Не хочешь к нам присоединиться? — Она лежала на моей кровати, широко раскинув ноги, рядом с черноволосой.
— Да, сейчас. — Еще немного Чайковского. Еще немного «Чивас»…
У рыжей был естественный цвет волос, а черная — перекрашенная блондинка. Груди у нее были красивее.
— Мы тебе нравимся?
— Вы мне очень нравитесь, мои сладкие.
— Хочешь, мы сделаем тебе минет?
— Очень мило, но нет, спасибо.
— Или, может, я… — черная, которая на самом деле была блондинкой, задала еще один вопрос.
— Этого тоже не надо. Я только схожу в душ, потом приду к вам.
— Вау, класс!
Я сходил в душ и помылся. Что мы потом устроили втроем, описывать не буду, это не для печати. Я достал их, достал их обеих, да так, что под конец они заныли, чтобы я остановился, что они больше не могут. Хотя я был пьян не меньше, чем они. Но у меня всегда стоял особенно хорошо, когда я был пьян. Тогда я мог бесконечно. Поэтому я вообще не боялся — пока его не было — ни «шакала», ни тяжелой болезни, ни смерти. Смерть не для того, кто вкалывает, как лошадь, вдрызг пьяный имеет двух девиц и при этом хочет их все сильнее. Неподходящий кандидат для смерти. Я всегда, когда подступал «шакал», приводил домой двух девочек.
В ноябре 1968 года я, Вальтер Роланд, он же Курт Корелл, находился на вершине моей — какое там смущение, если подумать о том, что́ сегодня творится на свете, и кто и как зарабатывает кучу денег! — на вершине моей карьеры. Именно так! У меня был пентхаус, принадлежавший издательству, которое за все платило, я — ни гроша. Это была шестикомнатная квартира со всем возможным комфортом, какой только можно себе представить, на крыше одного из этих роскошных небоскребов на Грегор-Мендель-аллее в Лерхесберге — престижном районе для элиты, южнее Майна. Настоящий дом на доме! Суперсовременная обстановка. Дорогая полированная мебель различных цветов: красная, оранжевая, синяя, белая, лиловая — подобранная в каждой комнате к цвету стен. Частью это были совершенно новые разработки мебельного дизайна, вроде вращающихся стульев-скорлупок. В спальне, выдержанной в белых тонах, стояла огромная кровать из коричневой кожи. Рассеянное освещение и свет от торшеров с разноцветными абажурами. Многие предметы обстановки в шокирующих цветах. Все полы выстланы лучшими сортами велюра. На нем китайские мостики. Огромная стенка с книгами и встроенным телевизором. Из любой комнаты можно было через стеклянную дверь выйти наружу, на просторную плоскую крышу. Летом тут цвели цветы и кустарники, повсюду стояли шезлонги и навесы от солнца, ночью можно было долго сидеть под открытым небом и любоваться видом всего Франкфурта. Все это я заработал своей писаниной! Как и белый «Ламборджини 400GT». На нем я и приехал домой вместе с обеими ночными подружками. Я мог быть как угодно пьян, но ездить (и прочее) у меня получалось всегда. Денег у меня куры не клевали.
Я их расшвыривал обеими руками. Несмотря на огромные гонорары, у меня все время были долги перед издательством, и мне приходилось брать все новые авансы. Всего я задолжал на кругленькую сумму в двести десять тысяч. Ну и что? И пусть! Они же давали мне деньги с превеликим удовольствием, просто-таки ходили за мной с поднятыми руками и умоляли: возьми, ну, возьми! (Чтобы я не перешел к конкурентам, которые регулярно делали мне как минимум одно предложение в месяц.)
Кое-чего я все-таки достиг, пусть идиоты ухмыляются, злословят и не принимают меня всерьез, кое-чего я достиг! Правда, мне приходилось постоянно убеждать себя в этом. Я ездил на безумно дорогой машине, всегда появлялся в обществе с самыми красивыми старлетками, устраивал свои знаменитые званые вечера, останавливался только в первоклассных отелях…
Рыжая перевернулась на живот, ее волосы разметались по подушке. В последнее время я все чаще прибегал к этому средству — полежать между двумя девушками. Каждый раз, когда у меня был «шакал». После этого я прекрасно засыпал среди теплой, упругой, молодой плоти.
Голым я побрел на кухню ставить кофейник. Мне надо было много кофе, теперь пришла пора засесть за работу, а я все еще не протрезвел.
В дурмане, шатаясь, я поплелся в ванную, выложенную черным кафелем, и долго стоял под контрастным душем. Это помогло. В голове прояснилось. Я побрился, слушая радио. У меня был крохотный японский транзистор, с которым я никогда не расставался. По УКВ передавали новости.
Ожесточенные бои в дельте Меконга. Волна чисток в Чехословакии. Дубчек утрачивает власть. Американский самолет угнан на Кубу, израильский — в Афины. Тяжелые бои на израильско-иорданской границе, попытка военного переворота в Сирии. Кровавая религиозная война в Ирландии. Расовые волнения в США. Ревальвации, девальвации, забастовки, катастрофы. Ничего особенного. Каждое утро я начинал с новостей. Надо быть в курсе событий.
Из ванной я прошел в гардеробную, в которой были одни только встроенные шкафы кремового цвета, образующие сплошную стенку, все с зеркалами. Как и везде, здесь тоже велюровое покрытие с китайским мостиком, столик и диван кремового цвета посреди комнаты. Я выбрал серый фланелевый костюм, белую рубашку из шелка-сырца, черный галстук, черные носки, черные туфли. На кухне я нацедил себе очень крепкого кофе и выпил его маленькими глоточками. Голода я не чувствовал.
Потом еще раз посмотрел на спящих девушек, вынул из кармана четыре сотенные купюры и подсунул их краешком под лампу на ночном столике. На листке бумаги я написал красным фломастером: «Чао, мои сладкие. Это вам еще. Заприте и бросьте ключ внизу в почтовый ящик». Ни подписи, ни даже инициалов. Устанавливать близкие отношения мы не станем. И никогда больше не увидимся.
А теперь вперед! У меня мало времени!
Я ехал к издательству по безлюдному прохладному городу. Я знал, где строители метро разрыли улицы. В конце 1968 года Франкфурт представлял собой настоящий сумасшедший дом. Чтобы добраться до издательства, приходилось проезжать до Таунусанлаге, но тогда нигде нельзя было свернуть налево. Снова приходилось проталкиваться через Майн на Заксенхаузен, если чертовски досконально не знать города. На многих перекрестках висело до двенадцати табличек разных размеров и цветов, одна над другой, с названиями обществ или отелей. Отель «Франкфуртский двор», всемирно известные фирмы «Дегусса» или «Инвестиционный и торговый банк» пытались с помощью этой сложной системы дорожных указателей провести гостей и клиентов по фарватеру через хаос строительных площадок и объездов. В верхней части Кайзерштрассе и возле Кайзерплац маялись проститутки. Никакой дорожной разметки и полос, по которым можно ехать. Перед баром на Гутлейтштрассе, который я знал, прохожих, слегка потянув за рукав, вовлекали внутрь, и он, будь то мужчина или женщина, уже не мог выбраться наружу — такой узкой была там пешеходная дорожка. Нельзя было разойтись, тесно не соприкоснувшись друг с другом. Для одних это оборачивалось неожиданным наслаждением, для других, тоже неожиданно, потерей бумажника.
Вайсфрауенштрассе была перекрыта. Движение поворачивало с Берлинерштрассе на тихую Бетманнштрассе, на которой стоял «Франкфуртский двор». Одностороннее движение на Бетманнштрассе развернули в другую сторону, через Кайзерплац к театру. Там в асфальте бурили шестьсот отверстий для стальных опор и перекрытий. Даже подъезда к театру не оставили. Директор театра сам совершал контрольные поездки на трамвае, чтобы проверить, объявляют ли кондукторы новую остановку «Театр», поскольку старая с таким названием больше не существовала.
Разразился страшный скандал, когда пошли разговоры, что стоимость запланированной станции метро «Театерплац» может оказаться на десять миллионов больше объявленной! А шумиха вокруг собора! Здесь землю раскапывали в непосредственной близости от старинного здания, церковь прикрывала бетонная стена. Площадь между собором и ратушей Рёмер, до сих пор бывшая самой удобной в городе автостоянкой, превратилась в строительную площадку, огороженную забором. И однажды по всему этому району разлилась ужасная вонь. В котлован прорвались сточные воды канализации. Они даже затекали рабочим в резиновые сапоги. Да, работать в центре города было сплошным удовольствием!
К издательству на Кайзерштрассе, выше рынка Россмаркт, я подъехал с задней стороны, по Эккерманнштрассе и Хиршграбен. Там был еще въезд для грузовиков во двор высотки. Я плавно въехал на своем «ламборджини» в подземный гараж. В холл поднялся по ступенькам. Как всегда. Никакого лифта на этот подъем! Надо заботиться о своем здоровье.
Когда я позвонил, гигант-портье в синей униформе с золотыми галунами открыл дверь из гаража в холл. Как и все, оказывающие мне услуги, он получил чаевые сверх меры.
— Доброе утро, господин Клуге.[39]
— Доброе утро, господин Роланд, и большое спасибо!
У меня был туго нафаршированный дипломат. В нем лежали материалы: книги, журналы, заметки для продолжения, которое мне сейчас предстояло написать. В громадном холле с мраморным полом, мраморной плиткой на стенах, кожаными креслами и обитыми кожей столами появился, влетев через высокие стеклянные входные двери, автоматически управляемые с помощью селеновых элементов, крупный плотный мужчина в помятом костюме, небритый и невыспавшийся. У него на плечах болтались четыре фотокамеры, а в руках он тащил под завязку набитую дорожную сумку, которая, казалось, вот-вот лопнет. Я узнал своего друга Энгельгардта.
— Привет, Вальтер!
— Хэлло, Берти. Слушай-ка, да тебе досталось!
— Так, мелочь. Попали камнем. — Он, как всегда, улыбался.
Три дня назад в Чикаго был застрелен знаменитый негритянский лидер. Это вызвало расовые волнения.
— Когда ты прилетел?
— Полчаса назад. Остальные будут дневным рейсом. — «Блиц» посылал в Америку команду фотографов и репортеров. — Ну, парень, они там, в Чикаго, точно повесятся от зависти. Какие я привез снимки!
— Ваши репортажи пойдут во все межрегиональные газеты, — объявил я.
— А место? Места у нас хватит?
— Девять полос.
— Черт побери!
— Я вчера видел пробные оттиски этих материалов. Это да! Тебя они, конечно, упоминают персонально. — И еще, помнится, текст, набранный жирным шрифтом:
СМЕРТЬ ЧЕРНОГО ИИСУСА!
Чтобы разместить девятистраничное сообщение об убийстве негритянского вождя Иисуса Марии Альбермора и о кровавых волнениях, последовавших за ним, было проявлено три тысячи пятьсот шестьдесят два негатива, принято двести девяносто восемь фоторадиограмм, проведено четыреста четырнадцать телефонных переговоров между Франкфуртом и Америкой, отправлена и получена двести тридцать одна телеграмма, и наши сотрудники налетали в сумме шестьдесят семь тысяч километров. Лучший фотограф «Блица» Берт Энгельгардт и семь других фоторепортеров, а также пятеро журналистов летали в Чикаго, Лос-Анджелес, Детройт, Нью-Йорк, Балтимор и Бостон. Шеф художественной редакции Курт Циллер[40] прервал свой отпуск и отправился с Тенерифе в Чикаго, где взял эксклюзивное интервью у вдовы убитого…
И так далее, с шумной рекламой, по обычаю, возникшему еще в то время, когда ни один человек не знал, сколько негативов будет проявлено, сколько фоторадиограмм принято, сколько телеграмм отправлено и принято и сколько налетается километров. Но так было всегда. А для главного редактора Лестера имели значение только порядок и планирование. Если он чего и не терпел, так это суматохи и импровизации. Газетные объявления можно было бы и сейчас набрать, матрицировать и отправить. Но нет! Предварительная разметка — это половина успеха. Это было свято для Лестера. При такой предварительной разметке можно было, к примеру, твердо рассчитывать на рекламное место в ежедневных газетах на правой, как мы называли, «масляной», стороне, которая намного больше бросается в глаза, чем левая.
И система контрастов тоже была свята для Герта Лестера, который пытался сожрать меня, как и я его. Хватало, конечно, людей, которым было наплевать на убитого негра. Поэтому под текстом о черном Иисусе, набранным во всю строку, в конце анонса шли еще две строки тем же кеглем:
ЭКСКЛЮЗИВ ИЗ ПАРИЖА! МОДА ОСЕНЬ/ЗИМА-69: БОРЬБА МИНИ С МИДИ И МАКСИ!
Берти понесся через холл.
— Куда? — крикнул я ему вслед.
— Вниз, в лабораторию. Надо проявить три пленки!
— Я думал, вы выслали все авиапочтой?
— Ты и представить себе не можешь, что еще привезут парни!
Так что и сейчас не было точно известно, сколько пленок на проявку. Этот мне Герт Лестер…
Я пошел к лифтам. Издательство было очень крупным, со множеством служащих. Отдел распространения. Отдел рекламы. Бухгалтерия по заработной плате. Бухгалтерия по гонорарам. Художественная редакция. Литературная редакция. Отдел исследований. Отдел по работе с читателями. Возле одного лифта целый день толпились в ожидании люди. Другой был, как правило, свободен. И вот почему: лифт, перед которым всегда кто-то стоял и ждал, предназначался для сотрудников младшего и среднего звена и для посетителей. Другой — только для ведущих редакторов, главного редактора, руководителя издательства, руководителя отдела распространения, директоров и заместителей директоров и, естественно, для издателя. У каждого из этих важных господ был собственный ключ от так называемого, «бонзовоза».[41] Пользоваться им было наградой и честью! Право пользования «бонзовозом» получали вместе с ключом. Для первого лифта ключ не требовался. Дверь в нем открывалась сама собой, когда приходила эта «пролетчерпалка». Правда, ее никогда не было. И народ ждал.
Четырнадцать лет назад, когда я, прервав свое юридическое образование, пришел сюда и увидел это славное устройство с двумя подъемниками, я всерьез задумался, можно ли вообще работать в издательстве, где практикуются подобные вещи. Я был искренне возмущен. Возмущение улеглось, когда я начал работать в этом издательстве. Восемь лет назад, когда я уже выбился в топ-райтеры, на праздновании Рождества мне, в растроганных чувствах, был вручен ключ от лифта для избранных. Во мне все взбунтовалось, и четыре следующих года я демонстративно пользовался вечно переполненной, душной «пролетчерпалкой». Однажды я понял, что это глупо. (Мне как раз удался «удар в литавры» с первой сексуально-просветительской серией, и я получил свой «Ламборджини».) Этот паршивый лифт все никак не приходил, тогда я вынул ключ от лифта для «избранных» и поехал на нем. И стал ездить постоянно. Да пошли они к черту!
В этом лифте всегда пахло, как в парфюмерном магазине. Специальные ароматизаторы распространяли благовония, и в течение всего дня с магнитной пленки через мембраны скрытых динамиков звучала тихая, нежная музыка. Сейчас, в этот ранний час, когда я поднимался на «бонзовозе», было еще тихо. Но аромат чувствовался. Пахло приятно!
Восьмой этаж.
Я вышел, пошел к своему стеклянному боксу, по пути прихватив из холодильника три бутылки кока-колы, потому что во мне все горело. И вот уже вытащил книги и журналы, закатал рукава, ослабил галстук, расстегнул воротник рубашки. Прикурил сигарету. Так.
Я вставил в тяжелую машинку стандартный лист бумаги, копирку и еще один лист бумаги и посмотрел на наручные часы.
Шесть часов двенадцать минут. Ну, с Богом!
Я начал печатать. Начало я обдумал по дороге в издательство: «Человек является христианином или нет, — отмечает Мартин Лютер со свойственной ему откровенностью и прямотой, — плоть его неистовствует, пылает и выделяет семя. И если оно не течет в плоть, то оно течет в рубашку…»
После этого продолжение писалось, так сказать, само собой. В тишине стук машинки звучал как автоматная очередь. Я изготавливал свою недельную норму сексуального суррогата для рациона миллионов людей. Хотите — вот вам!
Кушайте на здоровье!
«…Значительную роль играет поцелуй гениталий. Он вызывает оргазм такой степени, что этот способ сексуального сношения в некоторых местностях и в отдельные времена встречается наиболее часто». Восемь часов тридцать пять минут.
Я начал редактирование этого продолжения. Перечитал еще раз последние фразы. И понял, чего не хватает. Крестика!
Примечания на полях корректуры.
У нас это, конечно, называлось не «гениталии», а «женские гениталии»!
Эти серии глотали большей частью женщины, несчастные создания. Почти все они не получали в этом смысле нормальным способом ничего. И как приятно им было читать это в журнале, напечатанное черным по белому. Теперь они могли ткнуть это своим парням под нос: видишь, что говорит Курт Корелл! Всегда помни о женщине. И не будь свиньей! Составляющими успеха этой похабщины как раз и были: научность, моральность, изящность и (ну, вот, снова) «настоящая отдушина»!
«…Общепринятое обозначение для такой ласки — французский поцелуй…» Редактируй быстрее, товарищ! Помни о dead-line. Это уже сегодня. Именно так, Хэм не преувеличивал. Два господина редактора будут страшно ругаться, если им придется ждать всю ночь напролет, пока сверстанные и откорректированные страницы будут доставлены из типографии в редакцию, где их следует в срочном порядке подписать в печать, так как они идут на вторую полосу.
Ах, как они будут ругаться! Но про себя. Вслух меня никто не посмеет ругать. Разве что главный редактор Герт Лестер. Он мог себе это со мной позволить! Никто в издательстве не хотел портить со мной отношения. Напротив. Один за другим ребята приползали ко мне! Если кому-то грозило увольнение с работы, то он незаметно пробирался ко мне и скулил: «Вальтер, помоги, пожалуйста. Скажи им, что ты уволишься, если они меня выгонят!» Они в самом деле просили меня об этом, с влажными собачьими глазами, отцы семейств, часто за пятьдесят! Для них действительно было страшно потерять работу. Где бы они нашли другую в этом возрасте? И кто из них действительно что-нибудь умел? Хэм! Он да. Он мог больше, чем все остальные вместе взятые. Всю нашу лавочку он мог заткнуть за пазуху. Но сколько балласта тащила на себе такая редакция, как наша! И если для кого-то попахивало жареным, он приходил ко мне и канючил: «Тебе всего-то надо сказать, что уволишься, и они не посмеют!» И я делал это. Ходил к начальнику отдела кадров, к главному редактору, к руководителю издательства, вплоть до самого издателя, устраивал спектакль. А парень, которого собирались уволить, бегал в это время кругами или сидел в клозете с поносом.
Эти угрозы всегда срабатывали. Никто из тех, за кого я вступался, не вылетел. Так что уж, черт их побери, могут посидеть здесь ночку, потягивая пиво и подписывая материал в печать, если я, из-за своего «шакала» сдаю его слишком поздно! Восемь часов сорок минут.
Все приложение отредактировано. Я скрепил отдельно оригинал и копию большими скрепками и поднялся. Все еще ни единого редактора, ни одной машинистки. Девчонки придут только в девять, редакторы — около половины десятого. Я смотрел в окно, вниз, на большой двор, простиравшийся между высотным зданием издательства и приземистыми строениями наборного цеха и типографии. Типография занимала два подземных этажа. Там уже шла работа. Вокруг стояли огромные грузовики. Рабочие с помощью блоков снимали с их платформ рулоны бумаги для глубокой печати высотой в человеческий рост. Закрепленные канатами и цепями, эти рулоны скользили по балкам вниз, в подвалы типографии, к ротационным машинам. Во дворе болтали и курили метранпажи и наборщики.
Я набросил на плечи куртку, оставив рукава рубашки засученными и галстук тоже, как был. Ничего не убрав со стола, прошел из своего стеклянного бокса по стеклянному переходу к стеклянной двери, на которой было написано:
«Пауль Крамер
Заведующий литературной редакцией»
Дверь была открыта, и я вошел.
В кабинете Хэма пахло, как всегда, трубочным табаком. Уборщица протирала пол. Она заговорщически улыбнулась:
— Здрасьте, господин Роланд!
У меня вдруг стали влажными ладони. Изобразив на лице улыбку, я любезно ответил:
— Доброе утро, госпожа Васлер.
— Новое продолжение? — спросила Васлер, стоя на полу на коленях с тряпкой в руках рядом с тазом, наполненным моющим раствором. Я кивнул и положил рукопись на убранный письменный стол Хэма. Вдруг куда-то подевались легкость и приподнятое настроение сегодняшнего утра.
— Любопытно, — изрекла Васлер, протирая пол размашистыми движениями.
— Надеюсь, вам понравится, — хрипло выдавил я и ретировался. На лбу у меня выступили капли пота. Я пошел по переходу к лифтам. И снова наткнулся на двух уборщиц. Они натирали полы.
— Здрасьте, господин Роланд! — фамильярно кивнули они мне, словно я был их коллегой или приятелем, и, пожалуй, даже чуточку высокомерно. На то, что эти и другие уборщицы занимались уборкой в издательстве так поздно, были свои причины…
— Доброе утро, госпожа Швингсхаксль, доброе утро, госпожа Райнке. Хороший сегодня денек, не правда ли?
— Больно уж тепло для ноября, — откликнулась Швингсхаксль, баварка.
— Уж сдали? — спросила Райнке, крупная костлявая берлинка.
— Да, только что. — Пот уже затекал в глаза. Я вытер его ладонью. Эта Райнке была мне страшнее страшного. Звали ее Лора, еще нет тридцати, с вечно недовольным лицом.
— А чёй-то с вами?
— Со мной? А в чем дело?
— Чёй-то вы совсем зеленый. Как призрак какой. Может, вам…
— Со мной все в порядке. — Меня и впрямь начало трясти, как только я столкнулся с этими Райнке и Швингсхаксль. Уборщицы! Так было всегда, когда я рано утром приходил в издательство и встречал их всех.
— А как дела у вашего мужа, госпожа Райнке? — Противно и недостойно вот так подлизываться к кому-то. Но я подлизывался, всегда! — Как его нога, зажила?
— Давно уж! Токо он притворяется, что еще нет. Потому как работать не хочет, колода ленивая! Мужчины! — Райнке пренебрежительно завозила своим электрополотером. — Да уж вы-то, поди, все знаете об этих субчиках, не? О мужчинах-то вы хоть что написали?
— Конечно. И о мужчинах тоже, госпожа Райнке.
— Вот это мне будет особенно интересно! — Это прозвучало угрожающе.
— Вот и замечательно! — Я уже едва держался на ногах. — До свидания, мои госпожи! — Я заторопился к лифту и на «бонзовозе» спустился в холл. Теперь уже Центральная включила успокаивающую журчащую музыку. Мантовани[42] и его оркестр ста скрипок. И, как всегда, благоухание из ароматизаторов. Уже много лет мне каждый раз становилось плохо после этих встреч с уборщицами. Я боялся каждую из них в отдельности. Каждая в отдельности была моим врагом. Да, перед каждой из этих бедных, измученных жизнью уборщиц я испытывал безграничный страх. И не только перед ними, нет, но и перед секретаршами в издательстве, перед телефонистками, телеграфистками, бухгалтершами, ученицами, поварихами в столовой, официантками, посудомойками, упаковщицами, дамами из архива, фотолаборантками! Они мне постоянно снились, я ничего не мог с этим поделать, и это были отвратительные кошмары. Как только я вспоминал обо всех этих бабах, у меня все внутри сжималось. И мне становилось все хуже и хуже. Я уже с трудом его переносил, этот омерзительный страх перед тем, что опять приближалось ко мне, уже скоро, скоро…
«Откуда я пришла — никто не знает.
Все движется туда, куда и я…
Пусть хлещет море, ветер завывает…
Никто не знает тайны бытия…»
Около полуночи 12 ноября, когда фройляйн Луиза, шепча эти слова, с жгучей болью в глазах от пролитых слез, торопилась по узкой тропинке через болото к своим друзьям, я с сидящими рядом со мной Ириной и Берти добрался до моста через Эльбу в конце автобана Веддель. Я выжал из «Ламборджини» все, что мог. Теперь меня подгоняло время. Моя тачка выдавала двести тридцать километров в час. Машину бросало из стороны в сторону на опустевшем автобане, потому что ночью поднялась буря, ледяной штормовой ветер с северо-запада косыми порывами бил навстречу «Ламборджини», сотрясая его. Я уверенно держался за руль и был предельно внимателен. При такой скорости любой порыв ветра мог легко сбросить меня с автобана. Но я знал свою машину.
Поначалу Ирина несколько раз вскрикнула, когда штормовой ветер наскакивал на «ламборджини», и мы все чувствовали дикую силу, с которой он ударялся о металл. Но потом Берти сказал ей:
— В чем дело? Не бойтесь. Уж ездить-то господин Роланд умеет. И вы ведь хотите как можно скорее к своему жениху, или нет?
Временами, когда машину начинало бросать, Ирина хваталась за мою правую руку и вцеплялась в рукав, но не произнесла больше ни слова. Мы сидели, тесно прижавшись друг к другу, и через одежду я чувствовал тепло ее тела. Это было приятное чувство, оно меня возбуждало, и я подумал, что с удовольствием переспал бы с Ириной. Но подумал только два раза. В остальное время, если я вообще думал, а не следил за тем, чтобы удержать разогнавшуюся машину на автобане, то только об истории, на которую нарвался. Теперь я был абсолютно уверен, что наткнулся на «горячую» тему, и мое сердце начинало сильнее биться при мысли, что я напишу эту историю, я, я, я! Наконец-то настоящую сенсацию после многолетней отупляющей гонки по замкнутому кругу моих сексуальных серий.
Три человека, тесно прижавшиеся друг к другу в одной машине, каждый со своими мыслями: я — о том, что это будет мое возвращение в качестве серьезного репортера; Ирина — определенно только о своем Яне Билке и о любви, разрываясь между страхами и надеждой; а Берти… в мирных сновидениях. Он, как водится, уснул и счастливо улыбался. Ох, уж этот Берти!
У него вообще не было нервов. Он попросту засыпал где угодно. Помню, нас с ним однажды послали в Йоханнесбург, и над Африкой, ночью, наш «боинг» попал в страшную грозу, самолет то и дело проваливался в воздушные ямы, били молнии, нас швыряло туда и сюда. Пассажиры кричали, плакали или громко молились, свет в салоне то вспыхивал, то гас, и многим было дурно. Вонь стояла на весь салон. Когда мы провалились не меньше чем метров на пятьсот, и я почувствовал, как, несмотря на пристегнутый ремень безопасности, поднимаюсь вверх, милому Берти упало на голову одеяло из багажной сетки, и он, наконец-то, проснулся. Свет в салоне мигал. Берти посмотрел на меня с усмешкой, потер череп, послушал спросонья, как молились, плакали и издавали разные звуки люди, которых рвало, и изрек:
— Немного беспокойный полет, да?
— Послушай, — сказал я, — уже целый час мы в середине грозы и никак не вырвемся. — Новая молния как раз ударила с грохотом в крыло, и самолет швырнуло, как камень из пращи. — И уже давно так. Я чуть в штаны не наложил. Ты что, совсем не боишься?
Берти удивленно улыбнулся:
— Чего?
— Ну, к примеру, что мы разобьемся.
— Ну, и что? — не понял он. — Я хорошо застрахован. Моя мать получит кучу денег. — Через две минуты он уже снова дрых. У него была старая мать, с которой он жил вместе и которую очень любил. Оба его брака закончились разводом. Молодые женщины просто не могли вынести той жизни, которую вел Берти.
Я подъехал к Новому мосту через Эльбу и ее рукава. Каждый раз, когда я ночью въезжал в Гамбург, от этой картины у меня замирало сердце. Многочисленные огни верфей, складов, кораблей и лодок. Красные, зеленые и белые сигнальные фонари, отражающиеся в воде. Лучи неоновых светильников на ясно, как днем, освещенном мосту. Все это я любил и не отрываясь смотрел вниз на воду и на множество разноцветных огней.
Теперь я ехал медленнее, и Берти проснулся. Он протер глаза, посмотрел на часы и сказал: «Шустро у тебя получилось, Вальтер. Старина, какой воздух!»
Ураган бушевал и над Гамбургом. Корабли раскачивались на воде. С крыш слетала черепица, грохотала жесть, ветер свистел и выл. Я проехал вдоль по Хайденскампвег через мрачные пригороды Клостертор и Боргфельде до дамбы Берлинер-Тор. На улицах ни души. Я хорошо знал Гамбург. Через Бюргервайде, Штайнхауердамм и Мюлендамм я проехал дальше на север до Армгартштрассе. Там повернул налево и поехал в западном направлении по Мундсбургердамм до Шваненвик, которая находится буквально рядом с Аусенальстер. Воды Альстера тоже были неспокойны, и огни больших отелей по ту сторону обоих Ломбардных мостов, один из которых, новый, называется теперь мост Кеннеди, плясали на волнах. По небу летели клочья туч. От Уленхорстер-Вег и Шене-Аусзихт начиналась Адольфштрассе с сумасшедшим односторонним движением, направление которого менялось в зависимости от времени дня. Я заехал на эту тихую сейчас улицу и остановился на тротуаре возле дома 22А, красивого старинного белого особняка, расположенного за небольшим садиком. Здесь жили несколько семей.
— Мы уже на Эппендорфер Баум? — взволнованно спросила Ирина. — Это тот дом?
— Нет, — ответил я. — На Эппендорфер Баум мы сейчас поедем. Но сначала нам надо сюда, на Адольфштрассе. Здесь живет Конрад Маннер.
— Кто?
— Наш корреспондент в Гамбурге, — пояснил я. — Вы же помните, я при вас звонил в редакцию и просил послать ему телеграмму, чтобы он немедленно выехал и попытался отыскать Яна Билку.
— Ах, да, — сказала она беспокойно и нетерпеливо.
— Нас ждет подружка Конни. От нее мы узнаем, что ему удалось выяснить. Ну, идемте.
Я помог Ирине выбраться из машины. Берти вылез с другой стороны.
— Его подружка Эдит, — сказал он с улыбкой. — Прекрасная Эдит.
Ураган ревел. Деревья вдоль улицы стонали и трещали, ветви низко склонялись и полоскались на ветру. Причудливые тени плясали на асфальте в свете уличных фонарей.
Мы прошли через маленький садик — калитка была открыта, — и я нажал на кнопку звонка, возле которой была табличка с именем Конни Маннера. Он жил на третьем этаже. Ждали мы довольно долго. Потом услышали, как включилось переговорное устройство дома. Из динамика послышался очень испуганный женский голос, в котором звучали слезы:
— Кто там?
— Роланд, — ответил я в динамик. — Роланд, Энгельгардт и еще кое-кто.
— Кое-кто еще — это кто? — спросил женский голос. Потом послышалось что-то похожее на всхлип.
— О Господи, да откройте же, Эдит, — воскликнул я. — Я объясню вам все наверху.
— Я хочу знать, что такой этот кое-кто.
— Молодая дама.
— Что еще за молодая дама?
— Эдит, вы выпили?
Снова всхлип. Потом:
— Значит, вы не хотите мне сказать?
— Нет. Не здесь. Нам надо войти. Быстро. Откройте же, наконец, черт возьми.
Голос Эдит спросил:
— Вы можете назвать еще одно имя господина Крамера?
— Послушайте…
— Не знаете?
— Конечно, знаю! Но что все это значит?
— Тогда назовите это имя! Или я не открою!
— Хэм, — ответил я. — Теперь довольны?
— А сколько ему лет?
— Проклятье…
— Сколько лет?
— Пятьдесят шесть.
Загудел сигнал кодового замка. Мы быстро вошли. Я отыскал кнопку выключателя. Лифта в узком высоком подъезде не было. Нам пришлось пешком подниматься на третий этаж. Ступени лестницы были крутые. На каждом этаже жил только один квартиросъемщик. Дверь в квартиру Конни Маннера была закрыта. Я снова позвонил. После этого дверь приоткрылась, насколько позволяла цепочка. Я заметил, что в прихожей было темно. Потом я увидел пистолет. Он был огромный. «Кольт-45», калибр девять миллиметров — небольшая пушка. Ее использует американская военная полиция. Матово блестящий ствол просунулся в щель. Я знал, что у Конни была такая штука. Теперь, очевидно, эту вещь держала в руке его киска. Ее мы не видели, только немного руку на рукоятке пистолета. И мы услышали дрожащий голос:
— Встаньте у окна, чтобы я могла вас видеть. Все трое. Или сколько вас там.
— Трое, черт побери, — ответил я. — Я же говорил, Эдит.
— К окну, живо, — повторила Эдит из темноты.
Свет в подъезде погас. Я включил его снова. Потом посмотрел на Берти и Ирину и пожал плечами. Что нам было делать? Я первым подошел к окну, которое, как и весь дом, было оформлено в лучших традициях югендстиля.[43] На окне, состоявшем из многочисленных разноцветных, обрамленных свинцом кусочков, были изображены морские змеи в женском обличье. Очень женском.
— Хорошо, — сказала Эдит из-за двери. — Это вы, господин Роланд. Теперь остальные.
Ирина и Берти встали рядом со мной.
— А это господин Энгельгардт, — сказала Эдит за дверью. Огромный ствол пистолета был направлен на меня. За последние часы я видел достаточно безумия. А что если Эдит тоже сошла с ума?
— Кто эта молодая дама? — спросила она.
— Послушайте, это же идиотизм, откройте, наконец, Эдит, или… — начал я, но она перебила меня:
— Или что? Или ничего! Я опять захлопну дверь и вызову полицию!
— Вы явно перебрали!
— Я в полном порядке, — всхлипнула она. — Кто эта дама? Быстро!
Что ж, я представил их друг другу, и при этом никак не мог вспомнить фамилию Эдит. «Херваг», — подсказала она.
— Эдит Херваг, — сказал я Ирине, смотревшей на меня с испугом. После этого Эдит потребовала объяснить, откуда взялась Ирина. И только после того, как я выложил ей всю эту распроклятую историю — свет в подъезде, конечно, снова погас, и нам дважды пришлось включать его заново, — ствол пистолета исчез, цепочка откинулась, дверь открылась.
— Входите, — сказала Эдит Херваг.
Она была действительно очень красива. Высокая и белокурая, раньше она работала моделью, пока не переехала к Конни. Ему эта работа не нравилась. Он хотел на ней жениться. «Наверное, так бы скоро и случилось», — подумал я, входя следом за Ириной и Берти в просторную прихожую. Комод в стиле бидермейер,[44] красивое зеркало, обои в стиле бидермейер. Так же была обставлена вся квартира. Конни любил стиль бидермейер. В прихожей стояли еще несколько кресел в стиле бидермейер, в нише за шторой находилась кладовка для одежды. Эдит была бледной, ее слегка покачивало, а ее зеленые глаза были неестественно расширены. Я подумал, что она, наверное, наркоманка и сейчас в кайфе, этого нам только не хватало! Она стояла, держала пистолет направленным мне прямо в живот и вдруг снова заплакала. Она содрогалась так сильно, что я мог думать только о том, как легко спускается курок такого пистолета.
— Что случилось, Эдит? — с улыбкой спросил Берти.
— Конни, — всхлипнула она, теперь пистолет нацелился в живот Ирине, что было не намного приятнее.
— Что, Конни? — снова спросил Берти со своей непоколебимой любезностью. — С ним что-то случилось?
Эдит смогла только кивнуть. От этого кивка мне стало холодно. Она все еще держала палец на спусковом крючке, а оружие было снято с предохранителя и направлено Ирине в живот.
— Что с ним случилось?
Теперь она плакала навзрыд.
— Эдит! — позвал я. — Эдит!
— Дай я, — мягко сказал Берти. Он спросил: — Несчастный случай?
Эдит помотала головой. С ресниц у нее стекала черная тушь и оставляла причудливые следы на щеках.
— Не несчастный случай?
Она помотала головой.
— А что?
— Убийство, — ответила Эдит Херваг.
Конни Маннер вышел из своего синего «Порше 911S» и медленно пошел через дамбу к дому 187, который мы ему указали и в котором у своего друга Рольфа Михельсена жил Ян Билка.
Эппендорфер Баум — это оживленная торговая улица, расположенная в хорошем районе. Первые этажи большинства ее прекрасных домов занимают магазины. На верхних этажах, определил Конни по окнам, находятся жилые квартиры. Конни был среднего роста, стройный, тридцати лет и уже четыре года работал в «Блице». Раньше он работал в центральном офисе ДПА,[45] до этого в Юнайтед Пресс Интернэшнл, в Администрации земли Гамбург. На нем была спортивная куртка цвета ржавчины, шляпы он не носил.
Он был дома, когда телетайп начал отстукивать мое сообщение для него. Было без десяти пять. Конни подтвердил получение задания, сказал своей подружке, что, возможно, вернется не слишком скоро, но будет ей время от времени звонить и сообщать новости. А она должна их записывать и потом прочитать мне. Я приеду позже вечером. И Конни уехал на своем «Порше 911S». Он не рассчитывал попасть в час пик и злился, что до Эппендорфер Баум пришлось добираться почти три четверти часа. Если точно, то от получения телеграммы из Франкфурта до прибытия на место ему потребовалось сорок восемь минут.
В семнадцать часов тридцать восемь минут он пересек дамбу Эппендорфер Баум. Это сообщили позже двое свидетелей, которые наблюдали все происшествие. Оба свидетеля видели также, что фары «мерседеса», стоявшего дальше и ниже на Эппендорфер Баум, трижды коротко мигнули, как только Конни ступил на дамбу. После третьего сигнала из укрытия на другой стороне улицы выехал тяжелый темный автомобиль. «Мерседес» проехал мимо Конни и скрылся. Темный автомобиль был примерно на таком же расстоянии от Конни, как и от «мерседеса», — около ста метров. Конни припарковался возле «зебры». По ней он и двинулся. Тяжелый темный автомобиль поехал вниз по Эппендорфер Баум. Его водитель быстро переключал скорости и, по утверждению очевидцев, разогнался до скорости более ста километров в час. Мужчина за рулем держал курс прямо на Конни и налетел бы на него точно на середине перехода, если бы Конни, понявший в последнюю секунду, что происходит, не совершил отчаянный прыжок назад. Мужчина, управлявший тяжелым легковым автомобилем, резко вывернул руль и ударил Конни левой передней стороной. Конни отбросило в сторону, он пролетел по воздуху и тяжело упал на асфальт на пешеходном переходе. Тотчас вокруг него образовалась лужа крови.
Автомашины резко тормозили, суматошно крича, со всех сторон бросились люди, один из двух свидетелей помчался к телефону и вызвал полицию. Через шесть минут приехала «скорая помощь» из Университетской больницы, расположенной неподалеку, на Мартиништрассе, через семь минут прибыли две радиофицированные патрульные машины, через одиннадцать минут — два автомобиля со следователями криминальной полиции, которых вызвали патрульные. Следом за ними подъехал один из фургонов дорожной полиции для расследования и допросов.
Как сообщил врач «скорой помощи», Конни получил опасные для жизни повреждения, ему срочно требовалась операция. Его осторожно положили на носилки и отнесли в машину «скорой помощи». «Скорая» включила сирену и тут же уехала. Полицейские и криминалисты оставались на месте происшествия еще больше часа. Были допрошены оба свидетеля. Специалисты фотографировали, делали измерения на местности и выполняли обычные протокольные действия. Стекло одной из фар совершившего наезд автомобиля, левой, разбилось. Специалисты собрали его осколки, а также кусочки краски и сложили все в нейлоновые пакеты.
Следователи еще беседовали с обоими свидетелями в машине для допросов, когда им позвонили с центрального пункта. Это был очень странный звонок, как сказал позже Эдит Херваг один из свидетелей.
— Значит, сначала центральный пункт вызвал эту машину по ее позывному. А потом голос по громкой связи сказал что-то совершенно бессмысленное, — рассказывал он.
— Что? — спросила тогда Эдит этого свидетеля.
— «Капри нужен городской лоцман».
— Что?
— Да, именно так. «Капри нужен городской лоцман», слово в слово, — подтвердил второй свидетель.
— И что? Что ответил криминалист центральному пункту? — спросила Эдит.
— Он ответил: «Рухлядь идет через Северный полюс, понял», — сказал Эдит первый свидетель. — А потом он снова повернулся к нам, и я сказал: «Это не был несчастный случай, это однозначно преднамеренное убийство».
— Совершенно верно! — воскликнул второй свидетель. — Мы же оба видели, как «мерседес» еще подавал автомобилю-убийце сигналы светом!
— Допрашивавший нас служащий принял вдруг совершенно отсутствующий вид и сказал: «Сигналы светом, так-так. Сигналы светом…»
— Мне позвонили из полиции две минуты седьмого, — рассказывала Эдит Херваг. Мы сидели в комнате Конни Маннера. Эдит немного пришла в себя, но еще то и дело принималась плакать. Я нашел бутылку виски и время от времени давал ей по глотку выпить. Это была бутылка Конни. Я не хотел расходовать слишком много моего «Чивас». В комнате стояла очень красивая мебель, на стене, оклеенной такими же обоями, как и в прихожей, висели две красивые картины. — Они сказали мне, что Конни сбила машина и что он лежит в Университетской больнице на Мартиништрассе. Я сразу туда поехала. — Она снова заплакала, и я налил ей полстакана. Мы сами ничего не пили. Нам надо было выслушать эту историю и ехать дальше, теперь мы торопились еще больше, чем прежде.
— Спасибо, — поблагодарила Эдит. «Кольт-45» лежал между нами на столе. Эдит выпила, перестала плакать и говорила теперь неестественно ровным, глухим голосом. — Я вызвала такси. Без десяти семь я была в Университетской больнице. Мы попали как раз в вечерний час пик. Когда я пришла, Конни делали операцию. Мне сказали, что ждать не имеет смысла и что мне следует уйти, но я, конечно, осталась. Я ждала перед дверью операционной. В четверть восьмого они его вывезли.
— Вы его видели?
— Нет. Он был накрыт с головой, и один из врачей шел рядом и держал колбу с раствором, Конни поставили капельницу, я видела пластиковую трубку. Но руку я не видела. Я побежала за санитарами, которые везли его каталку. Врач сказал, что нельзя. Я начала кричать. Тут подошли двое в гражданском, взяли меня за руки и повели к выходу. Я снова закричала и стала пинать их, но они не говоря ни слова потащили меня к выходу, а там стоял третий, и он сказал, что я должна на такси вернуться домой, а они мне, когда Конни можно будет видеть, или если ему станет хуже, или если он… — она замолчала.
— Что это были за парни? — спросил я.
— Не имею понятия.
— Из криминальной полиции?
— Может быть. Я не знаю. Все было так жутко. Первые двое со мной вообще не разговаривали, а третий бросил только пару фраз, потом они ушли.
— Ушли куда? — спросил Берти с улыбкой.
— В больницу. Конечно, я тоже снова побежала внутрь, через минуту или около того, и дежурная медсестра, которая явно ни о чем этом не имела понятия, сказала мне, что Конни лежит в одиночной палате в отделении реанимации на третьем этаже.
— После операции все попадают в отделение реанимации, — сказал Берти.
— Знаю. Но почему в одиночную палату? — спросила Эдит. — Я поднялась патерностером[46] на третий этаж, искала отделение реанимации, а когда нашла, снова увидела тех обоих парней, которые меня выводили. Они стояли перед входом в отделение и сказали мне, что сейчас я ничего не могу сделать, что мне нужно ехать домой, а они мне позвонят.
— Они сказали, что они вам позвонят? — уточнил я.
Ирина сидела неподвижно, как в оцепенении, смотрела на Эдит и слушала, а снаружи ночная буря гремела ставнями.
— Да. Не знаю. Нет, — ответила Эдит, — те парни сказали, что мне позвонят из больницы. А при таких обстоятельствах дела у Конни идут хорошо. Так они мне сказали. Когда мимо пробегал врач и я хотела с ним заговорить, они мне не дали.
— И как же эти типы выглядели?
— Как служащие, — ответила Эдит. — Очень крепкие, совершенно гражданские. И по одежде тоже.
— Молодые?
— Может, чуть старше тридцати.
— Они вам угрожали?
— Когда я сказала, что не собираюсь ехать домой, а сяду на скамейку и буду ждать здесь, один из них сказал, что, если я немедленно не исчезну, то он сам отведет меня вниз, посадит в такси и позаботится о том, чтобы меня больше не пускали в больницу.
— Но такого не может быть! — сказала Ирина растерянно.
— До этого я тоже так думала, — ответила Эдит. — Но, как видите, бывает. Я отказалась уйти со скамейки, тогда один из парней действительно схватил меня, потащил к выходу, посадил в такси и дал водителю этот адрес.
— Но это же должны были видеть какие-нибудь люди в больнице?
— Только врачи и сестры. Все больные были уже в кроватях. А посетители давно ушли.
— И что? — спросил я.
— И ничего, — ответила Эдит. — Сестры и врачи даже не пикнули. Они делали вид, что не видят меня и этого парня. Тогда я в первый раз испугалась и за свою жизнь, понятно? А потом еще больше.
— Потом — это когда?
— После того, как поговорила с обоими этими свидетелями, и они мне все рассказали. Домой я, конечно, не поехала. То есть, поехала, но не сразу. Я сказала шоферу, что хочу сначала на Эппендорфер Баум, 187. А он там должен подождать. — Она задрожала.
— Еще? — спросил я и снова потянулся за бутылкой виски.
— Нет, спасибо, больше не надо. — Слезы снова потекли по красивому лицу Эдит. — Не могу забыть кровь. Кровь на дамбе. Уже давно стемнело, горели уличные фонари. Кто-то засыпал кровь опилками, но во многих местах она проступила, темная и блестящая… — Она откинула голову назад. — Тогда я отыскала обоих свидетелей.
— Откуда вы вообще о них узнали? — спросил Берти.
— Когда мне звонили в первый раз, полицейский сказал мне что-то о двух свидетелях. Он еще не был проинформирован.
— Еще не был проинформирован о чем?
— Ну, о… Я тоже не знаю, о чем… А вы знаете?
Берти покачал головой.
— Нет, — сказал я.
— Но тут же явно что-то происходит… Я имею в виду, ведь это ненормально, как со мной поступили! — воскликнула Эдит.
— Да, — сказал я. — Это ненормально.
— Тайна, — сказала Эдит. — Вся эта история покрыта тайной. А что я ничего не должна об этом узнать, этот полицейский еще не был осведомлен. Так ведь?
— Очевидно, — согласился я. — Так вы нашли обоих свидетелей?
— Конечно. Иначе я не знала бы того, что сейчас рассказала вам. Об этом я узнала от них. Но номера тех двух машин они не рассмотрели.
— Кто эти двое?
— Один — портье в доме 187, другой — продавец антиквариата. У него в том доме магазин. Мы беседовали у него в квартире, мы втроем. Поляк боялся, что меня увидят с ним.
Я видел, что Ирина вздрогнула.
— Какой поляк? — тихо спросила она.
— Ну, этот портье, — ответила Эдит.
— Портье — поляк? — задал я идиотский вопрос, потому что все еще не мог поверить, да и Ирина, я видел, тоже. Мы оба подумали о фройляйн Луизе и о том, что нам рассказал о ней и ее друзьях пастор Демель.
— Я же говорю. Портье — поляк. Что вы на меня так смотрите? Продавец антиквариата, кстати, тоже иностранец. Француз.
— Поляк и француз, — сказал Берти. Теперь он уже не улыбался.
— Да, Господи, Боже мой, да! — вспылила Эдит. — Поляк и француз! Живые люди, не моя выдумка, не призраки, можете их сами навестить. Или вы считаете, что я выдумываю? Вы что, мне не верите?
— Верим, — ответил я. — Конечно, верим.
— Так что же в этом необычного? — спросила Эдит Херваг. — В Гамбурге масса иностранцев. Всех национальностей! С тем же успехом я могла попасть на китайца и негра.
— Но встретили поляка и француза, — произнесла Ирина Индиго и посмотрела на свои туфли.
Эдит вдруг снова сильно занервничала.
— В чем дело? — спросила она. — Может, вы их обоих знаете? Вы что-то знаете и скрываете от меня?
— Нет-нет, — ответил Берти.
— Тогда я не понимаю, чего вы волнуетесь, — сказала Эдит. — Двое очень милых, очень приветливых людей. Они как раз стояли на улице, когда это случилось. Кстати, француз болен, он чувствовал себя не совсем хорошо.
— А что с ним? — спросил я.
— Астма, — ответила Эдит Херваг.
«Нет-нет, не большие артишоки! Вот эти маленькие, нежные, в масле, пожалуйста…»
«И еще триста граммов смешанной нарезки…»
«Сегодня утром получили, милостивая госпожа! Очень рекомендую, отличный омар…»
Франкфуртский магазин «Деликатесы Книфалля» находится наискосок от здания издательства. Сюда тоже долетают шум и грохот от строительства метро. «Деликатесы Книфалля» — самый любимый и знаменитый магазин деликатесов во всем Франкфурте. Просторный зал выложен белым кафелем, сплошные ряды самых разных отделов: мясо, живая рыба в бассейнах, колбаса, сыр, овощи, пикантные салаты, спиртные напитки, хлеб, консервы. У Книфалля есть все, любые деликатесы! И все высшего качества! И все дешевле, чем у других! Огромный оборот у этого толстого, проворного господина Вальдемара Книфалля. По заказам он высылал первоклассных официантов и симпатичных официанток со сказочными холодными буфетами к людям, устраивавшим вечеринки. Его желание расширять сферу своих услуг, его инициатива и предприимчивость не знали границ.
Позади этих многочисленных разнообразных отделов огромного магазина глава клана (сыновья, дочери, его жена и два зятя тоже работали вместе с ним, так что это было настоящее семейное предприятие) распорядился оборудовать стойку бара с табуретами, установить на стойке кофейную машину для эспрессо, за ней — витрину с бутылками спиртного, а перед стойкой — пару столиков со стульями. Блестящая идея! Домохозяйки могли здесь присесть и поболтать, выпить кофе, погрызть чего-нибудь, пока выполняется их заказ; к середине дня приходили деловые люди, работающие по соседству, служащие, продавщицы, брали аперитив, бутерброды, легкие, приятные (и недорогие!) закуски, от которых не полнеют и не клонит в сон. В обед здесь всегда было набито битком. Многие рестораны могли только мечтать о таком наплыве посетителей и о таком обороте. Тем более, что это продолжалось практически без перерыва с обеда до вечера. Здесь заключались соглашения, проводились переговоры (магазин деликатесов Книфалля имел частную автостоянку, теперь машины заезжали на нее по улицам Гроссе Галлусштрассе и Кирхнерштрассе, так как спереди, с Кайзерштрассе, это было невозможно), постоянно везде сидели и стояли люди, всегда что-то происходило.
В такой ранний час здесь, конечно, было еще пусто. Только один человек сидел на стуле со стаканом в руке, лицом к стене — я.
— Повторите, пожалуйста, фройляйн Люси!
— Но у вас и так уже двойной, — с несчастным видом начала молодая симпатичная фройляйн Люси, стоявшая за стойкой бара, но я прервал ее:
— Не беспокойтесь. Я свою норму знаю.
В стену было вмонтировано зеркало, и я с отвращением рассматривал себя в нем. Утром, когда брился, я ведь тоже смотрел в зеркало. Как бы я хотел вернуть то отражение!
Внезапно я стал выглядеть как совсем другой человек. Уж точно не красавец, ей-богу! Лицо посерело, погасли искрящиеся весельем глаза, которые у меня еще были, когда я печатал продолжение, исчезло эйфорическое настроение утра. Я, который с циничным видом и с уверенностью в победе еще недавно стучал на пишущей машинке, сидел теперь в сумраке маленькой закусочной «Деликатесов Книфалля», ожесточенный, без сил, упавший духом.
Девушка Люси, светловолосая, темноглазая, двадцати лет, в чистой белой курточке, поставила передо мной на маленький столик новый стакан виски и бутылку содовой. Мы познакомились уже давно, и она была довольно сильно в меня влюблена, эта Люси. Я это ясно видел, да и другие тоже. Она плохо умела скрывать, хотя очень старалась. Я пишу это без гордости, видит Бог, не для того, чтобы похвастаться этой победой. Люси в меня просто втюрилась. Как я уже говорил: «Tout les femmes sont folles de moi. К сожалению».
Люси уже два года работала во Франкфурте, в «Деликатесах Книфалля», родом она была из Брандоберндорфа, местечка в Таунусе. За эти два года у Люси был один-единственный друг, с почты, такой симпатичный, что все девушки оборачивались ему вслед, он развозил экспресс-почту на желтом «фольксвагене». Любил Люси, обманул Люси. Деньги у нее он тоже забрал. Тогда она рассталась с ним. С тех пор она жила в полном одиночестве в огромном городе Франкфурте. Это было нелегко для молодой девушки. Жить в полном одиночестве нелегко для любого человека — даже для святых. Даже те считали, что это трудно.
А как Люси беспокоилась обо мне! Я точно знал, что она думала: «Почему он всегда злой, когда приходит сюда? Почему всегда пьет виски до обеда?»
«И еще сыра… Дайте мне камамбер, горгонцолу, гервес…»[47]
«Креветки! Наконец-то снова креветки!»
«Свежие, только что получены, милостивая госпожа…»
— Ваше виски, господин Роланд, — буркнула Люси.
Я поднял взгляд, кивнул и криво улыбнулся. Люси тут же улыбнулась в ответ, но я видел это только в зеркале, потому что снова опустил голову, приготовил себе напиток и сделал огромный глоток. «Шакал» вдруг объявился снова. Близко. Совсем близко.
«Что это с этим Роландом, — наверняка ломала себе голову Люси. — Все время что-то бормочет про себя. Как будто ругается».
Ну, да, именно это я и делал.
«Живу как свинья! — бормотал я. — Дрянь паршивая, абсолютная дрянь. Господи, Боже, как же я испоганил свою жизнь!»
Теперь я только нечленораздельно мычал. Я думал: «Мне тридцать шесть лет, можно подводить итоги. Промотал, растранжирил, растратил я свою жизнь. Зарыл свой талант. А ведь я был когда-то одарен, о да! Тогда я писал вещи получше. Прошлогодний снег!»
— Тьфу, черт! — сказал я вслух.
Девушка Люси посмотрела на меня из-за стойки, где мыла стаканы, долгим взглядом. Нижняя губа у нее вздрагивала.
— Дерьмо! — громко выругался я, а про себя добавил: «Писатель-ас, зарабатывающий и просаживающий целые состояния, счастливчик, которому все завидуют». Такого рода невеселые мысли посещали меня именно в этом сумеречном, прохладном месте уже в течение семи лет — постоянно, снова и снова. Я сидел здесь, когда Люси еще не было, а была другая девушка, а перед той еще одна и еще одна другая, так много девушек, разве их всех упомнишь?! Но постоянным было не только место моего самобичевания, но и время: раз, иногда несколько раз в неделю, по утрам — с девяти до половины одиннадцатого. Могло затянуться и до одиннадцати. Собственно, дело было так.
Семь лет назад в «Блиц» пришел новый главный редактор, этот самый Герт Лестер. Лестер был один из тех бойких и ловких tough-boys[48] с их молниеносной карьерой, локтями, жестокостью и пронырливостью — каких теперь повсюду: в экономике, в промышленности, в издательствах встречают с распростертыми объятиями. В свои тридцать семь Лестер стал главным редактором «Блица». Между им и мной с первого взгляда возникла сильнейшая антипатия. Но ни один ничего не мог поделать с другим. Так что мы оба стали изображать дружбу и гармонию.
Лестеру еще довелось поучаствовать в последней войне. И уже четверть века он рассказывал всем и каждому, что это было лучшее время его жизни. Все, что было связано с армией, вызывало у него восторг. Униформа и женщины — это то, что должен любить настоящий мужчина, считал Лестер, который сам, естественно, был настоящим мужчиной. С тех пор, как он пришел к руководству «Блицем», в журнале определились две основные темы: война и секс. Начали с войны, Лестер был на ней совершенно помешан. Прошло уже ровно двадцать лет после ее окончания — повод вспомнить о бравых парнях! Так что все было заново реанимировано в огромных сериях (и написано мной, «писателем-звездой»): «Ответный огонь с четырех сорока пяти!» (Польша); «Танки на запад!»; «Немецкая кровь в песках пустыни»; «Имперский военный флаг над Кавказом»; «Акрополь-экспресс»; «И все-таки вы победили!» (Сталинград); «На Западе есть новости» (высадка десанта); «Фронтовой город Берлин»; «До последнего патрона». А потом о военной авиации — Люфтваффе: «Бомбы сбросить!» И еще о подводных лодках: «Потому что мы идем на Engelland!»[49] И о судьбах боевых кораблей «Бисмарк», «Принц Евгений», «Граф Шпее»! После пятой серии о кораблях со мной случился нервный срыв. Ничего страшного, чего не вылечишь с помощью сна, гип-гип, ура!
«Нет, лучше crab-meat,[50] крабы всегда такие соленые…»
Телефон у стойки зазвонил. Люси подняла трубку и тут же сказала:
— Вас, господин Роланд!
— Что, уже пора? — Я сильно побледнел.
— Нет, это просто дама…
Я встал и пошел к телефону. Стакан я взял с собой. Сначала назвался, потом допил и с привычным жестом отправил стакан через стойку симпатичной Люси, которая грустно кивнула. Здесь тоже имелась «моя» бутылка «Чивас». Из трубки донесся прекрасный берлинский диалект:
— Привет, Вальта. В издательстве они мне выдали, чтоб звонила в «Книфалль».
Шофер Кушке в лагере. Уборщица Райнке. А теперь еще по телефону моя старая приятельница. Невероятно, сколько берлинцев на моем пути в этой истории! Кажется, полгорода перебралось в Западную Германию. Действительно, с ума сойти!
— Доброе утро, Тутти, — сказал я приветливо. — Что стряслось?
Благодаря моей работе знакомишься со многими людьми. Тутти я знал по документальному репортажу о проституции во Франкфурте. Обворожительная девушка. Ее звали Гертруда Райбайзен,[51] но она называла себя Тутти, потому что имя Гертруда казалось ей безобразным. Сейчас моя старая приятельница ответила всего одним словом:
— Ляйхенмюлла.
— Ах, Ляйхенмюллер![52] — воскликнул я. — Так он у тебя!
— Ага, у меня, — услышал я в ответ. — И не хочет уходить. Каждый раз тот же спектакль! Но этт последнее представление! Если он ище раз сюда заявится, Макс тут же вытряхнет из него душу!
— А что он делает?
— Макс? Стоит рядом со мной. Дать ему трубку? Подожди-ка, я…
— Да нет, не твой Максе, Тутти! Ляйхенмюллер!
— Ах, этт! Отдувается в постели и говорит, что не уйдет, что хочет еще раз. — Голос Тутти помягчел. — Я без попрека, Вальта! Ты ж ничего не можешь поделать. Звоню же только потому, что ты сам велел, если Ляйхенмюлла опять будет у меня выкрутасничать.
— Я тебе очень благодарен, Тутти. Так трогательно с твоей стороны.
— Да ладно те, кончай! Ты ж мне нравишься, а чё ты ко мне не приходишь? Слушай, Вальта, этот Ляйхенмюлла торчит у меня с пятницы. Макс говорит, я должна помалкивать, парень хорошо платит и значит все о’кей. Как будто пенунзы[53] — это все! О моей бедной ракушке никто не думает!
— Так он у тебя с пятницы?
— Ну, уж три дня как! Ладно бы на пару часиков. А то мне уж кажется, что я — хомбрека![54]
— Кто-кто?
— Ты ж знаешь, Вальта. По-английски. Так ведь называется, хомбрека, не? Ну, баба, которая разрушает брак. Этт парень должен в выходные быть дома с семьей, не? А он тут вместо того раз за разом и все ему мало. Слушай, это уж не мужик, а бык какой-то! Не говоря уж о Гансике.
— Что еще за Гансик?
— Ну, моя канарейка. Он уж совсем не поет. Потому что мне некогда дать ему хоть бы пару листиков салата. Да и утром он долго сидит накрытым, потому как этот проклятый Ляйхенмюлла затрахает меня до полусмерти, а я потом не могу встать.
— А что Макс не может принести салата и открыть Гансика?
Макс Книппер[55] был сутенером Тутти, душа-человек.
— Дак он же меня ревнует к этому кенарю! — заявила Тутти, поставив ударение на последний слог.
— Ревнует? К птичке? Почему?
— Потому как я всем сердцем привязана к этт крошке, — ответила Тутти. — Моя птичка по крайней мере никогда не бьет меня по морде! — Я услышал неразборчивый мужской голос. — Ага, так оно и есть, можешь себе слушать, Макс, когда-то я должна была это сказать! Ну, так что, вызывать полицию?
— Нет, — сказал я. — Пожалуйста, не надо. У меня есть предложение получше. Передай Ляйхенмюллеру, что ты мне звонила, и я тебе сказал, что в пятницу Лестер торжественно поклялся…
— Кто торжественно поклялся в пятницу?
— Лестер. Главный редактор.
— Ах, так.
— Так вот, он торжественно поклялся, что уволит Ляйхенмюллера без предупреждения, если это еще хоть раз случится, и если парень не будет сидеть сегодня в десять часов в редакции.
— Этт что — правда? — в ужасе воскликнула Тутти.
— Конечно, нет. Он не решится. Такого специалиста! Но это единственная возможность без скандала доставить Ляйхенмюллера в офис. К счастью, он слабый человек.
— Разве? Я этого не заметила!
— Не в твоей области. Во всех остальных.
— И ты уверен, что это поможет?
— Обязательно. Только ты должна очень серьезно и драматично рассказать об увольнении и что я глубоко озабочен и уже списал его. Тогда он точно придет!
— Твое бы слово Богу на ухо! В любом случае, я щас этт так впарю твоему Ляйхенмюлла, что у него шляпа дыбом встанет, а не только его дурацкий сучок! Если кто уж поимел и, видит Бог, хорошо поимел, и не хочет свалить, хоть и видит, что я дошла до ручки, так я того терь на дух не выношу! Пока, Вальта. Если у меня не получится, я те опять позвоню. Не уходи!
— Нет-нет, я еще здесь. Но у тебя получится! До свиданья, Тутти. Привет Максу.
— Передам. So long,[56] Вальта! — И Тутти отключилась, а я со вздохом положил трубку на рычаг и вернулся к столику.
Бедная Люси уже подала новую порцию виски. Я сделал большой глоток.
— Плевать на парня, — сказал я.
— На Ляйхенмюллера? — с любопытством спросила Люси. — А кто это? Ну, и фамилия!
— Ну, вообще-то он Ляйденмюллер. Генрих. Но мы все зовем его Ляйхенмюллером, потому что он так выглядит. Всегда как перед смертью — худой, бледный, со впалыми щеками и вечно воспаленными глазами. Но, черт его побери — наш лучший макетчик за все время! Еще раз то же самое, пожалуйста, фройляйн Люси!
— Да, господин Роланд, — отозвалась Люси, огорченная до смерти. Она пролила немного «Чивас», когда наполняла стакан, ее рука дрожала, словно с похмелья. Но это была только жалость.
— Важная персона, — продолжал я тем временем.
— Кто?
— Ну, этот Ляйхенмюллер. Наш главный layouter.[57] Такой бравый бюргер, понимаете? Женат, двое детей. Но время от времени на него нападает темная страсть к проституткам, и он бесследно исчезает — на два-три дня. Каждый раз именно тогда, когда он больше всего нужен. Со второй половины пятницы на него опять нашло. Из-за него у нашего главного редактора Лестера уже приступы эпилепсии. К счастью, он больше всего любит бывать у этой Тутти. Я имею в виду — Ляйхенмюллер, а не Лестер. Когда-то давно я пообещал госпоже Ляйденмюллер («В пьяном виде, конечно», — подумал я), что буду следить за ее мужем. Поэтому попросил проституток и сутенеров звонить мне, если он закусит удила. Мне приходится выдумывать все новые угрозы. И после этого он опять появляется. А так, милейший парень на свете. Слава Богу, он опять у Тутти, которая меня хорошо знает.
Люси поставила передо мной новый стакан виски и бутылку содовой.
— Ну-ну, не смотрите так сердито, — сказал я.
— Я… я смотрю не… — Она героически собралась с духом. — И вовсе я смотрю не сердито, господин Роланд. А что это такое — лэйаутер?
Все дальше и дальше отступал «шакал» — как шум с улицы за окнами. Постепенно я чувствовал себя лучше.
— Layouter… английское слово, — я назвал его по буквам. — Это такой особо одаренный график, который придумывает полное оформление и разметку — так это называется — всех страниц в журнале. Например, решает, какого размера будут заголовки и подзаголовки, набирать их или рисовать, если набирать, то каким шрифтом, а если рисовать, то как. И еще он говорит, где на странице должны размещаться рисунки и фотографии, и какой люфт, то есть, свободное пространство, должен быть между заголовками и текстом… Короче, layouter дирижирует, чтобы все заиграло на своих местах. Есть у вас теперь представление о его работе?
— Да, господин Роланд.
— Высоко оплачивается. Хороших совсем мало. Лепить они все могут. Но Ляйхенмюллер — он действительно первый класс! А теперь принесите-ка мне, так будет проще, мою бутылку, фройляйн Люси, — добавил я и ласково посмотрел на девушку, которая меня так любила. — И еще лед и содовую. Дальше я сам справлюсь.
— Целую… целую бутылку?
— Ну, да. Я же ее всю не выпью!
— Пожалуйста, — ответила Люси и быстро ушла.
«Нет, лучше салями!» — кричала полная дама в торговом зале.
Люси вернулась и демонстративно поставила мне под нос бутылку дорогого «Чивас». Теперь она по-настоящему рассвирепела. Ну и пусть. Бутылка передо мной. Я пил и смотрел в зеркало, и тут мое лицо перекосила гримаса отвращения, потому что я снова подумал о том, что уже три с половиной года пишу эти просветительские серии. Сначала это дерьмо даже приносило мне удовольствие. Потом тираж начал расти как сумасшедший из-за этих сексуальных серий. И все удовольствие пропало. Это стало вдруг смертельно серьезным делом, которым все восхищались и хвалили, и оно уже не прекращалось, не прекращается и по сей день!
Когда я однажды заявил, что больше не хочу возиться в этом навозе, Лестер предложил мне больше денег. Лестер разбирался в людях. Я взял деньги и продолжал писать. Но в перспективе ничего хорошего мне это не предвещало.
С тех пор как моим шефом стал Лестер, меня не покидало чувство, что я не обойдусь без постоянного допинга — девушек или виски, или рулетки. Пока что я выдерживал. Но вечно так продолжаться не может. В полунаркотическом состоянии прожил я последние семь лет. И только два человека знали, почему: я сам и Пауль Крамер, потому что как-то я сказал ему:
— Я панически боюсь минуты, когда останусь совсем без виски и совсем без девушек, Хэм. Можете меня понять?
— Да, — ответил мне тогда Хэм, — очень хорошо понимаю, старик.
Потрясающий парень, наш Хэм, самый лучший из всех!
«Так, копченого угря и еще большую банку оливок и большую банку корнишонов…»
Впрочем, для этих утренних возлияний была еще одна мерзкая причина. Новый главный редактор сразу же распорядился создать так называемый «отдел исследований», который должен был выяснять, что из материалов, помещенных в журнале, пользуется успехом, пользуется слабым успехом, вообще не пользуется успехом. Сначала прибегали к помощи малооплачиваемых студентов, которые шли к киоскам и брали интервью у их владельцев и покупателей иллюстрированных изданий, репрезентативные опросы, тенденции изменений тиража после начала новой серии. Позже — массовое тестирование (десятками тысяч рассылались анкеты, кто их заполнял, получал полугодовую подписку на «Блиц» бесплатно!) и многие другие методы, от которых не было проку, ну да ладно. И, наконец, при помощи компьютера.
Вы будете смеяться до упаду, скажете, что я лгу, — нет, я не лгу, это чистая правда! Все, что вы потом читали в «Блице» или видели на фотографиях — стиль, содержание, темы, краски, — все это определял компьютер.
Компьютер, черт его побери, именно он!
Он кормился результатами исследований Института изучения мнений. Руководил отделом исследований некий Эрхард Штальхут,[58] друг Лестера, неудавшийся студент-математик. Кстати, Институт изучения мнений принадлежал его шурину. Так что все по-родственному оставалось внутри семейки.
«Пожалуйста, помелите мне его, этот кофе, но только мелко, совсем мелко…»
Для издателя Херфорда выводы компьютера, которые чудесным образом соответствовали его собственным ощущениям, тем временем давно превратились в библейские тексты. Темно-зеленый цвет и индекс 100 означают верх совершенства, высшую положительную оценку, которую может выдать компьютер. Достичь этой идеальной оценки пока еще ни разу не удалось. Абсолютный рекорд с девяносто двумя баллами держали мои просветительские серии. Наихудшей оценкой был темно-красный цвет и индекс 1. Между ними располагались все возможные оттенки цветов — от красного до зеленого и, соответственно им, числа — от одного до ста.
Кто посмел бы сегодня сказать что-то против компьютера? Никто. Никто бы и не отважился. Но все его проклинали. Мне вспомнился стишок моего друга Берти: «Ах, как хорошо, что никто не узнал, как я на этот компьютер нас…ал!»
«И жемчужных луковичек, самых мелких…»
Штальхут, когда еще только начинал, сказал издателю Херфорду: «По-настоящему хорошие создатели иллюстрированных изданий должны держать руку на пульсе народа. Одних опросов о напечатанном недостаточно. Вообще нельзя печатать никакого материала, о котором мы заранее с большой долей вероятности не знаем, что его ждет успех у народа!»
А издатель Херфорд спросил: «А как же это сделать?»
Штальхут ответил: «Очень просто! У нас на фирме достаточно „народа“! Идеальная публика! Я предлагаю читать им то, что мы хотим напечатать, каждое продолжение — роман, документальный репортаж, серию — все! И пусть люди скажут свое мнение! Их мнение — это и есть голос народа! Плевать на всех интеллектуалов! Их все равно от иллюстрированных изданий тошнит! Так вот! Пусть наши рабочие и служащие — и прежде всего женщины! — скажут, что им нравится и что не нравится, прежде чем это будет напечатано! И в зависимости от этого авторам, возможно, придется переписать!»
Эта великолепная идея буквально подбросила издателя и главного редактора в креслах. Сначала они от восторга потеряли дар речи! А уже на следующей неделе состоялось первое такое чтение, для мужчин — поскольку речь в статье шла о войне. На читке романа присутствовали только женщины. Если материалы не были с ярко выраженной мужской направленностью, то их всегда читали женщинам, потому что в основном наше иллюстрированное издание покупали и читали женщины!
Начиная с той первой пробы почти семь лет назад, мы так и остались при этом методе. Материалы читались вслух. Все. Всегда. Ни для одного автора не делалось исключения, даже если речь шла об иностранце, написавшем бестселлер, который был приобретен за большие деньги. Даже его, по замечаниям «народа», нужно было обработать и поставить с ног на голову.
И даже если это был я!
У меня был особый дар писать для женщин, он был у меня всегда. Ну, а эти просветительные серии, они ведь были прямо обращены к женщинам! Разумеется, и мои продолжения читались вслух, а как же!
Это и было той причиной, по которой я после сдачи каждого продолжения приходил в «Деликатесы Книфалля». Здесь я ждал, пока по ту сторону улицы, в издательстве, разбирали мою свежую продукцию.
«И еще спаржи, четыре банки. Но только вон той, потолще! Нет, больших, толстых!»
— Значит, это, про рот, это обязательно нужно выразить пояснее, — вещала уборщица Васлер. — Там слишком много говорится вокруг да около. «Французского поцелуя» недостаточно. Пусть господин Роланд опишет все ясно и понятно. Без латыни и без иностранных слов!
— Но он же и так пишет вполне понятно! — воскликнула молодая женщина из бухгалтерии по гонорарам.
Раздался многоголосый протест.
Васлер продолжала:
— Он, господин Роланд, пишет не вполне понятно! Уже в последнем номере было так! Я дала почитать моему мужу, и он сказал, что совершенно не понимает, что Роланд имеет в виду!
Ее коллега, вечно недовольная Райнке, сердито прервала ее на своем берлинском диалекте:
— Берта, ну, ты тоже глупая! Все он прекрасно понял, твой муженек. Он просто притворяется. Не хочет он, вот в чем дело!
— Ты думаешь? — спросила Васлер испуганно. — У нас же четверо детей!
— Ну! Вот те и объяснение!
Воздух в просторном конференц-зале был сизым от сигаретного дыма. Вокруг длинного стола сидели мои судьи — уборщицы, стенографистки, бухгалтерши, официантки — всего двадцать семь женщин и девушек. А во главе стола — двадцать восьмая женщина: одна из немногих редакторш «Блица», Анжела Фландерс. Анжела Фландерс, пятидесяти четырех лет, ухоженная и элегантно одетая, четверть века проработала журналисткой, сначала в ежедневных газетах, потом в иллюстрированных изданиях и уже десять лет в «Блице». Позже она мне подробно расскажет, как проходила эта конференция…
Анжеле Фландерс, умной, энергичной женщине, постоянно приходилось утверждаться в мире мужчин. Иногда это давалось ей довольно тяжело. Но чего только не вынужден проглатывать человек, обязанный работать, если у него нет никого, кто бы о нем заботился, если муж погиб на войне, если ничему другому не научилась, а только понемногу пописывала — собственно говоря, просто для времяпрепровождения. Со временем то, что вначале, когда еще были живы состоятельные родители Анжелы Фландерс, делалось для времяпрепровождения, превратилось в суровую необходимость. Так что Фландерс образца 1968 года была чрезвычайно довольна должностью редактора в «Блице». Ради этого она была готова на все. В том числе и на то, чтобы каждый раз читать женщинам вслух продолжения, выслушивать все, что они говорят, записывать и потом докладывать Лестеру. Герт Лестер был благовоспитанным человеком. Он никогда бы не допустил, чтобы мои просветительские серии читал женщинам мужчина, и никогда сам лично не сидел в конференц-зале, чтобы наблюдать за их реакцией, как он практиковал, когда речь шла о других темах. Но ведь тогда его слушателями были именно мужчины или мужчины и женщины. Но мои серии… Это было нечто деликатное, очень деликатное, и говорить об этом вслух было неловко! Вероятно, даже самим женщинам между собой, считал Лестер.
Тут он, конечно, ошибался. Женщины вообще не испытывали неловкости! Перед ними стояли чашки кофе и кофейники, многие не отказывали себе в удовольствии покурить. Повсюду лежали пачки сигарет. У каждой женщины, у каждой девушки был блокнот и карандаш. Они сидели группами в соответствии с их профессиями: телефонистки рядом с телефонистками, поварихи с поварихами. Анжела Фландерс уже много раз пыталась нарушить этот порядок — безрезультатно. Те, кто знали друг друга, обязательно хотели сидеть вместе.
Спокойным голосом Фландерс как раз дочитала продолжение до конца и попросила начать обсуждение. Она была в светло-зеленом костюме с золотой брошью на лацкане пиджака, ее волосы были тщательно выкрашены в каштановый цвет. Она очень следила за собой, ей приходилось работать тяжело, как мужчине, тяжелее, чем мужчине, потому что чем старше она становилась, тем больше ее преследовал страх: «Я не справляюсь, за мной идут те, кто помоложе, что я буду делать, если меня уволят?»
Многие коллеги, которые знали об этом ее страхе, использовали редакторшу. Часто в дни перед сдачей номера она засиживалась на фирме до двух часов ночи. Она мне нравилась, я ей тоже. Иногда я приносил ей цветы.
Фландерс постучала карандашом по столу.
— Милые дамы! Прошу брать слово по очереди!
Серая мышка с кухни, в очках и с волосами, стянутыми в узел, робко подняла руку.
— Да, госпожа Эггерт?
Эггерт начала тихим голосом, запинаясь:
— Ну, значит… это же только подсказка… но из этого продолжения не вполне понятно… и притом ведь для нас, женщин, все зависит от того… — она покраснела и замолчала.
— От чего, госпожа Эггерт? Ну, говорите же! Мы же здесь все свои. И никто от меня не узнает, кто что сказал.
Эггерт начала снова:
— Ну, вот, я имею в виду, там должно быть ясно сказано, что мужчины должны растягивать время акта… долго… растягивать как можно дольше!
Раздались крики всеобщего одобрения.
Карандаш Анжелы Фландерс летал по странице блокнота. А Эггерт, ободренная поддержкой, продолжала:
— Особенно если в последних сериях нам постоянно напоминают, что мы должны принимать эстрогены!
Аплодисменты.
— И теперь многие из нас принимают эстрогены… И вы же знаете, какие у этого последствия!
Райнке, все еще с платком на голове, воскликнула:
— Он заставляет нас отдаваться более страстно, да, но оргазм не ускоряет!
После этих слов собрание оживилось, Фландерс с трудом успевала стенографировать.
Толстая повариха:
— А что, разве пока ничего не изобрели, госпожа Фландерс, чтобы у мужчин получалось дольше?
— Конечно, средства для этого есть…
— Но тогда их тоже нужно указать!
— Вот именно! Дайте названия!
— Как они называются!
— Я это записала, дамы. Дальше?
Худая, как щепка, секретарша около сорока:
— Я вот тут себе выписала: «щекотать половые органы». Имеется в виду — императрицы Марии Терезии. Но тут же об этом сказано слишком коротко!
— Правильно! — крикнула одна из бухгалтерш по зарплате.
— Вы видите, даже императрице это было необходимо! А уж нам тем более нужно точно объяснить, притом подробно, как надо щекотать!
— Совершенно верно!
Разливали по чашкам кофе, закуривали новые сигареты.
Райнке энергично начала:
— Ну дак, в принципе, госпожа Фландерс, да? Ничего не хочу сказать против господина Роланда. Само по себе это здорово — в сам деле просвещать народ. Токо не совсем ясно, кому это! Просто, в принципе: если хорошенько глянуть всю эту серию — она ж написана для мужчин! Не поймите меня неправильно. Само собой, мужчинам тоже нужно совать такие вещи под нос! Чтоб до них, наконец, дошло, черт их побери, как исполнять свой долг и обязанности!
Крики «браво».
— Но, — продолжала Райнке и подняла руку, — но, мои дамы, не будем водить ся за нос! Ведь читаем-то это мы, не? А эти сволочи, они разе что на картинки попялятся, и то если там голая баба, но всерьез-то никто из них не принимает, что пишет господин Роланд, этт я могу вам сказать из своего личного печального опыта. Раньше… — Ее речь прервали громкие аплодисменты, и она повысила голос, чтобы их перекричать, — …раньше, девять лет назад, как мы токо поженились, мой муж и я, тогда я была ище деушкой. Не имела обо всем этом никакого понятия. Ничего этого не было. А сёдня? И сёдня нет! Сёдня у моего все делается так: туда, обратно — обидно!
— Извините, как это происходит? — смущенно продолжила исследование Фландерс.
— Ну, как, — отозвалась одна из бухгалтерш по зарплате, — вы же понимаете: господин Райнке производит половой акт без всякой предварительной игры, и госпожа Райнке возбуждается, но не получает удовлетворения.
— Ах, так.
— Так оно и есть! — подтвердила Райнке.
— Точно, как у меня! — воскликнула клейщица из отдела почтовых отправлений, ребенком увезенная в 1946 году из Вартегау. — Мой все время твердит мне, что это я виновата. Говорит мне, нахал: мол ты получаешь все, что нужно, но просто у тебя замедленный оргазм. — В зале оживление. — Он говорит, что знает это точно, ему объяснял какой-то студент медицины. Теперь я спрашиваю вас: что значит замедленный? Или я кончаю, или нет. А я не кончаю! Так вот, пусть господин Роланд даст нам подробное разъяснение по этому вопросу!
— Пусть господин Роланд даст! Правильно!
«Господин Роланд». Вот, пожалуйста. Видите, все мои судьи были, конечно, в курсе, что Корелл значит Роланд, и рассказывали об этом всякому встречному-поперечному. Именно это я и имел в виду, когда писал, что и вне нашей отрасли многие люди знали мою тайну. Этого просто нельзя было избежать. Оставалось только одно утешение: миллионы этого все-таки не знали!
— Я всегда знала, — воскликнула клейщица, — что мой муж делает только, как ему удобно! Думает только о своем удовлетворении! А я? Ему наплевать! Я же не пулемет! Мне нужно время! Как и нам всем! Вы ведь со мной согласны, дамы, так?
Еще бы они не были с ней согласны, с этой изгнанной с родины клейщицей!
— Само собой!
— Как и нам всем!
— Что есть, то есть, — вздохнула баварка Швингсхаксль, в очередной раз используя свое любимое выражение.
— И потому, — выкрикнула Райнке, — вся этт серия — вы уж меня извините, — в общем, она неправильно направлена! Там подробно расписано, что должен делать мужчина, чтобы сделать счастливой свою дамочку. А он этт делает? Не! Он этт даже не читает, чтоб чё не потребовали. Да если и читает, все равно не делает! Все они эгоисты! И поэтому, — продолжала Райнке, опять повышая голос, чтобы перекричать аплодисменты своих подруг по полу, — и потому, и в этом большая разница с тем, чё пишет господин Роланд, потому центр тяжести нужно перенести на то, что должны делать мы, женщины, чтоб расшевелить своего усталого Ганса!
— Правильно!
— И я того же мнения!
— Мы, — на повышенных тонах продолжала Райнке, — мы, женщины, устроим нашим козликам такое, что они проснутся и весь сон с них слетит! Чё я имею в виду: в этой серии должно быть указано, чё нам надо делать, чтоб мужчина делал то, чё там написано. Потому что сначала мы должны вести себя активно, а то ничё не получится! И в этом смысле должно быть написано о мужчине и как его возбуждать! Намного больше именно об этом! Чтоб он тоже на кой-чё решился, если его, наконец, завели! И этт особенно важно для женщин, которые давно замужем! Потому как иначе им вообще кранты! Как вы знаете, статистикой доказано, что женщин старшего возраста намного больше, чем молоденьких — и я говорю вам, госпожа Фландерс: этт читают именно женщины постарше!
— Конечно, конечно, на этот пункт нужно обратить особое внимание, — ответила Фландерс и подумала: «Когда-то я была корреспондентом политических новостей, видела мир и писала статьи, которые цитировались в зарубежных газетах. А сегодня?» — Мы обратим на это внимание, — повторила Фландерс.
— Это большое заблуждение, госпожа Райнке! — воскликнула бледная дама, работавшая на приеме фоторадиограмм. — У нас, молодых жен, тоже есть проблемы! Не думайте, что у нас все так уж хорошо!
Райнке добавила:
— Видите, госпожа Фландерс, этт прямо касается всех браков, хоть молодых, хоть старых!
На что Швингсхаксль — от всего сердца:
— Что есть, то есть.
— Не могу с вами согласиться, госпожа Райнке! — возразила официантка из столовой. — Я замужем уже два года. Сначала у нас не очень получалось. А теперь просто потрясающе! Мы все серии прочитали очень внимательно, особенно мой муж.
— Может быть, госпожа Пурцель! — с чувством воскликнула Райнке. — Этт потому, что ваше поколение живет щас в эпоху сексуального прогресса. В годы моей молодости в иллюстрированных изданиях о таких вещах не писали!
— Что есть, то есть.
— А то бы мы все стали счастливыми женщинами! А сёдня, когда я знаю, чё за возможности есть в любви, сёдня уже поздно! Даже если я заставлю своего прочитать этт десять раз, чё вы думаете, он изменится? Задержит хоть на минуту? Не, не, я уж сказала: это написано для мужчин! И это нехорошо! Потому, как они ж не будут делать то, чё там написано, если сначала мы, женщины, не сделаем свою часть! И все эти женские штучки-дрючки, их должен господин Роланд описать!
— Очень серьезное замечание, госпожа Райнке, — объявила Фландерс. — Мы поговорим об этом с господином Роландом.
Веселая дама под тридцать из отдела приема новостей с невероятными формами:
— Я вообще не понимаю, чего вы хотите! Я каждый раз, за редким исключением, получаю то, что нужно. Я…
— Вы!
— Это мы уже знаем! Вы рассказываете каждый раз!
— Это вам подарок судьбы!
— Я не могу этт больше слышать! Не могу этт слышать! — завыла Райнке.
— Эта фройляйн прямо какое-то биологическое чудо! — насмешливо заявила секретарша из научной редакции.
Фландерс энергично вмешалась:
— Уважаемые дамы! Уважаемые дамы! Прошу потише! — И повернувшись к худой как щепка секретарше: — Ваше замечание записано. Дальше, пожалуйста.
Но Райнке, не скрывая возмущения, наклонилась через стол к даме с подарком судьбы и издевательски проговорила:
— Выдайте нам все-таки вашу тайну! Как у вас происходит коитус?
— Обыкновенно. Мой Уве, он делает так долго, как я хочу, а потом спрашивает меня, хватит или нет, и я говорю: «Да, Уве, теперь кончай, и тогда он кончает!»
У Райнке отвалилась челюсть, на минуту она потеряла дар речи, потом пришла в себя.
— А мы не можем поменяться, госпожа Шенбайн?
— Вам бы это так подошло!
— А-а! — завопила на это Райнке. — Прекратите вы, наконец, с этим вашим сказочным чудо-пенисом!
Анжела Фландерс, опасаясь, что обе женщины вцепятся друг другу в волосы, в отчаянии стукнула кулаком по столу:
— Дамы, прошу вас!
И тут служащая из отдела реализации страшно разрыдалась. Слезы так и хлынули из ее тусклых глаз.
— Что случилось… что случилось… — растерялась Фландерс. — Почему вы так плачете, фрау…
— Вестфаль, — сквозь рыдания выговорила та.
— Фрау Вестфаль…
— Фройляйн!
— Что с вами, фройляйн Вестфаль?
Вестфаль, сквозь слезы:
— Я… Я этого больше не вынесу! Я прошу меня в будущем с этих заседаний отпустить!
— Но почему?
— Что случилось?
— Они же такие интересные, эти заседания!
Райнке осведомилась:
— А у вас вообще-то хоть раз было чё с мужчиной?
— С одним? — всхлипнула Вестфаль. — Со многими! Но я ничего не чувствую! И притом они были всех возрастов! У меня никогда не было организма!
— Она имеет в виду оргазм, — мягко пояснила Райнке и энергично повернулась к Фландерс: — И этт тоже надо записать!
— Простите, что?
— Душевные травмы! — ответила Райнке. Потом стала допытываться у отчаявшейся дамы из отдела реализации: — Может, вас в ранней молодости изнасиловали?
— Да! — завыла Вестфаль. — И так жестоко…
— Видите? — торжествовала Райнке. — А я чё говорила? Душевные травмы! Этт надо записать! Этт надо записать!
— Записала, госпожа Райнке, записала.
— Русский? — спросила Райнке, охваченная собственными печальными воспоминаниями.
— Нет, американец.
— Странно…
Одна из телефонисток подняла палец.
— Да, слушаю.
— Я уже давно хотела обратить ваше внимание вот на что. И как раз в этом продолжении мне снова бросились в глаза несколько предложений, которые при некоторых обстоятельствах вызывают смех. Я говорю об этом, потому что в прошлое воскресенье мой муж читал продолжение, и после этого так рассмеялся, что эта так называемая эрекция, о которой как раз очень много говорилось в этом продолжении, вообще не наступила. Причем я ему еще специально сказала: «Прочитай это обязательно!»
— Что есть, то есть, — пожаловалась Швингсхаксль.
Много голосов одновременно. Все разделяли точку зрения, что серия должна быть абсолютно серьезной.
— Обратите внимание, госпожа Фландерс. Как я вам сказала, и сегодня там есть несколько таких мест!
Молодая женщина из бухгалтерии по зарплате:
— А мой муж прочитал номер с эрекциями и совсем не смеялся. У него была совершенно противоположная реакция.
Одна из упаковщиц, с намеком:
— А как давно вы женаты?
— Шесть месяцев.
Злой хохот.
Упаковщица злорадно прокричала:
— Побудьте замужем восемнадцать лет! Через восемнадцать лет — Боже мой!
А Райнке проговорила со значением:
— И вот мы снова пришли к тому, о чем я уж говорила: Всю серию нужно повернуть! Мы, бабы, должны знать, что заводит мужчин, чтоб они заводили нас! Больше о мужчинах, говорю, а то все этт будет жемчуг перед свиньями!
Когда мы подъехали на машине к Эппендорфер Баум, буря превратилась в небольшой ураган. Над нами ревело и бушевало. Ураган чуть не сбил Ирину с ног, когда она вышла из машины. Мне пришлось ее поддержать. Она вцепилась в меня. Она очень боялась. Это было неудивительно после того, что произошло двадцать минут назад. Я еще удивлялся тому, что у нее хватало силы и самообладания. На проезжей части ураган сдул все опилки, и кто-то смыл кровь.
Бедный Конни. Надеюсь, он справится. Пока мы сидели у Эдит Херваг, звонка из больницы не было, и в конце концов мы оставили ее в отчаянии и с бутылкой виски. Я надеялся, что после нашего отъезда она не напьется, потому что тогда она не сможет реагировать, если действительно что-нибудь случится — с Конни или еще что-нибудь. Теперь мне приходилось учитывать все возможные варианты. Преодолевая силу урагана, мы с Ириной пробивались к воротам дома номер 187. Кроме нас, на улице никого не было. Мои часы показывали один час пятьдесят пять минут.
Справа от ворот я увидел витрину и входную дверь антикварного магазина. Там были выставлены в основном прекрасные изделия с Дальнего Востока, в витрине горел свет. На стеклянной двери была надпись: «Андре Гарно» и далее «Антиквариат» на немецком, английском и французском языках. Надписи были сделаны золотыми буквами на стекле. Слева от ворот дома располагался небольшой магазин, но его витрина не была освещена. Когда мы подошли к воротам, я не увидел там таблички с именем квартиросъемщика, только кнопку звонка и над ней маленькую табличку с надписью: «Станислав Кубицкий, портье». Я позвонил, подождал и позвонил снова. Дом с большими балконами был выкрашен в желтый цвет, высокие окна, обрамленные большим количеством лепнины. В деревянных воротах дома имелись матовые стекла, прикрытые ажурной кованой решеткой. Ничто не шелохнулось.
— Все давно спят, — сказала Ирина, сильно взволнованная.
Я снова позвонил и на этот раз я долго держал палец на кнопке. В другой руке в кармане пальто я сжимал двадцатимарковую купюру. Эта рука ощущала также холодную сталь «кольта-45», принадлежавшего Конни. Я отобрал его у Эдит, чтобы она не наделала глупостей. И еще потому, что сейчас я и сам хотел иметь оружие. Магазин был полон.
Мы хотя бы частично успокоили бедную Эдит. Мы позвонили в больницу, и врач на ночном дежурстве сказал нам, что, хотя дела у Конни идут относительно неплохо, пока еще рано говорить что-то определенное, нужно подождать еще несколько часов. После этого мы договорились с Эдит, чтобы она никого больше не впускала, кроме нас, и в любом случае оставалась дома до нашего возвращения, потому что ей позвонят из больницы (а она должна перезвонить туда, чтобы убедиться, что звонили действительно из больницы), и мы снова уехали, Ирина, Берти и я. После этого я немедленно поехал на Центральный вокзал, где люди еще спускались по огромной лестнице к поездам и несколько пьяных спали на скамейках, и пошел к телефонной кабине, откуда можно было позвонить во Франкфурт. В билетной кассе я наменял целую кучу монет по одной марке. Берти и Ирина остались ждать в машине. Ирина пыталась возражать, что хочет, в конце концов, добраться до улицы Эппендорфер Баум к своему жениху. Но мне обязательно нужно было поговорить с Хэмом, а телефон Конни после всего, что с ним случилось, не казался мне надежным, как и его телетайп.
В кабине было жарко. Когда я вышел из машины, я раскрыл багажник, открыл одну из трех больших бутылок виски «Чивас», которые возил с собой, и снова наполнил свою фляжку. Сейчас я набрал номер Хэма и отпил пару глотков. В кабине пахло духами и мочой. Меня бросило в жар, но я не успел открыть дверь, потому что, как только я хотел это сделать, Хэм ответил. Он еще не спал и был совершенно бодрым. Я рассказал ему все, что произошло за это время.
С нашей профессией всегда такая странная вещь. Ее можно проклинать, испытывать отвращение к этой сфере человеческой деятельности, но если вдруг перед вами окажется крупная рыба, то каждый раз вас снова захватывают возбуждение и азарт, как будто в первый раз. Меня захватило. А теперь захватило и Хэма.
— Вальтер, дружище, если так пойдет и дальше, то у нас будет самая настоящая сенсация.
— Да, я тоже так думаю, Хэм.
Мочой пахло сильнее, чем духами. Я отпил еще глоток, и мне стало плохо в этой кабине.
— Я немедленно созвонюсь с ночным редактором, с шефом художественной редакции, а также с Лестером и Херфордом. Я абсолютно уверен, что мы освободим три страницы, как минимум три, и уже можем дать рекламный анонс с фотографиями. Надеюсь, ты оформил права на публикацию, как тебе советовал Ротауг?
— Естественно. — Я повысил голос. — Но если эта сенсация пойдет в номер, то напишу ее я — под своим именем!
— Конечно, Вальтер. Только не кричи так громко.
— Я волнуюсь. Первый такой материал за много лет, который я обязательно должен написать под моим собственным именем! Никто его у меня не отберет!
— Никто, я тебе обещаю. И успокойся, ладно? Эти три или, может, четыре страницы мы до среды освободим для твоего материала. Но это значит, что нам как можно скорее нужны фотографии от Берти.
— Я немедленно пошлю его в Фульсбюттель. И он их переправит с первым же самолетом. Они будут у вас во Франкфурте в восемь утра.
— Хорошо. Пусть Берти адресует их нам в аэропорт до востребования. Мы пошлем водителя, так будет быстрее. От тебя нам нужен короткий анонс примерно на одну страницу машинописного текста и информация для подписей к фотографиям. До десяти. Передай ее на отдел приема.
— О’кей, Хэм.
— И постоянно мне перезванивай, когда будут новости. Я поставлю телефон возле кровати.
Во время этого диалога, как только появлялась надпись («Время разговора заканчивается»), я бросал еще одну монету. И сейчас сделал это снова.
— Смотрите только, чтобы девушка от вас не сбежала!
— Я прослежу.
— Где ты будешь спать?
— Думаю, поеду в «Метрополь». — «Метрополь» был одним из отелей класса люкс в Гамбурге, я там всегда останавливался.
— Позвони мне из «Метрополя».
— Ладно, Хэм.
— А Берти может заодно забрать в Фульсбюттеле архивные материалы по этому Карлу Конкону. Они, конечно, давно уже там.
— Я ему скажу.
— Куда ты сейчас едешь?
— К Михельсену. Малышка хочет к своему жениху. Уже бушует.
— Поезжай. Но не оставляй ее там. Ни при каких обстоятельствах!
— Гм.
— Что значит «гм»?
— Как вы это себе представляете, Хэм? Если это действительно ее жених, и он скажет, чтобы она осталась с ним? И она тоже не захочет уезжать?
— Ерунда, — ответил Хэм. — Эта девушка — ключ, я это чувствую… Ключ ко всему… Мы просто не можем ее отпустить.
— Но как…
— Пригрози полицией, если по-другому не получится. Скажи, что сообщишь в полицию, где она находится. Тогда ее немедленно вернут в лагерь.
— Возможно, это подействует.
— Конечно, подействует! Надеюсь, у Билки хватит ума оставить ее у вас. Он же сможет видеть ее в любое время. У тебя уже есть с ней договор?
— Пока нет. — Еще одну монету в автомат.
— Почему же нет, черт возьми?
— Потому что до сих пор для этого не представилась возможность, черт возьми! А девушка — сплошной комок нервов!
— Не надо кричать!
— Но вы сами кричите, Хэм!
— Потому что мне приходится волноваться.
— А мне не приходится? Первая сенсация за много лет, Хэм, первая, под которой мне не стыдно будет подписаться собственным именем!
— Да-да-да. Только нужно сначала ее создать, эту сенсацию! Теперь послушай внимательно, Вальтер, это очень важно: Берти, несомненно, знаком с несколькими большими начальниками в гамбургской полиции.
— Конечно. А что?
— Когда вы привезете девушку в отель, один из вас должен съездить в полицейское управление и рассказать там всю правду. Что вы сейчас с девушкой, где и почему.
— Но это же…
— Что? Безумие? Безумием было бы, если бы вы этого не сделали! Они же вас ищут с тех пор, как девушка исчезла! Они ведь тоже умеют считать до пяти. Ты что, собираешься ждать, пока они вас всех схватят?
— Нет, конечно…
— Ну, так вот. — Еще монету в автомат. — Лучше, если пойдешь ты. К тому человеку, которого тебе назовет Берти. А он пусть ему предварительно позвонит.
— Его сейчас, наверное, не будет на месте…
— Идиот. Пусть Берти потребует связать с ним. Скажет, что это срочно. Важное дело. Это же так и есть. Ему дадут номер домашнего телефона. Он туда позвонит. Объяснит все своему другу. Чтобы обеспечить тебе радушный прием в полицейском управлении, когда ты туда придешь. А там сам разберешься. Скажи, что ты берешь на себя, — нет, скажи, что «Блиц» берет на себя поручительство за эту девушку! Что у тебя есть полномочия действовать так. В любое время можно позвонить издателю и убедиться. Если нужно будет внести залог, то деньги перешлем телеграфным переводом. Или уплати сам, если это не слишком много. Это обязательно нужно уладить! Иначе вы загубите все дело. Нам нужно, чтобы полиция была на нашей стороне. А без этого, если ты и дальше будешь разъезжать по городу на своей тачке, они тебя сцапают.
— Да, не сомневаюсь. Об этом я и не подумал.
— Так, — сказал Хэм. — А теперь еще кое-что очень важное. Я хотел… У тебя достаточно монет по одной марке?
— А что?
— Я много думал о том, что ты мне рассказал. И хочу, чтобы ты подошел к этому случаю с определенной установкой. Чтобы донести до тебя эту установку, мне потребуется немного времени. Ну, так что?
— Штук двадцать монет у меня еще есть.
— Хорошо, — ответил он. — Главная фигура — для меня самая главная — в твоей истории — конечно, эта фройляйн Луиза.
— Ну, не знаю…
— Дай мне договорить! — Хэм сильно вспылил, таким я его никогда не знал. Но он тут же успокоился и продолжал: — Фройляйн Луиза — шизофреничка, так ведь?
— Да, душевнобольная. С заболеванием мозга.
— Ага, — сказал Хэм. — С заболеванием мозга. А ты на что полагаешься в своей работе, Вальтер? Тоже ведь на свой мозг, разве не так?
— На то, что вижу, на то, что слышу. На свой инстинкт.
— Инстинкт, зрение, слух — это же все связано с мозгом, — говорил Хэм. — Я имею в виду все ощущения, которые ты воспринимаешь.
— Вы это к чему? — спросил я. — Ясно же, что все это связано с ним. Мозг…
— Да, мозг, — произнес Хэм. — Тебе покажется странным, если я сейчас расскажу тебе пару вещей, которых ты от меня, я уверен, не ожидаешь. Но у меня сложилось такое мнение после того, как я тут кое-что прочитал, и я очень хотел бы, чтобы и у тебя было в этом случае такое же мнение. Обрати внимание, наш мозг — это же не только пульт переключения раздражений и реакций.
— Неужели? — отозвался я.
— Нет, — ответил он. — Спроси у специалиста! Мозг — это нечто совсем другое, это в высшей степени сложная вычислительная машина — не зря же сейчас повсюду говорят об электронном мозге.
— Ах, это, вы имеете в виду, что мозг — это компьютер, так это давно известно.
— Давно известно, — повторил он. — Не забывай бросать монеты. — Я бросил еще одну марку.
Тем временем перед моей кабиной разыгралась целая драма. По лестнице, ведущей к поездам, спустился прилично одетый мужчина маленького роста под руку с очень расфуфыренной симпатичной женщиной намного моложе его. Волосы у женщины были выкрашены в иссиня-черный цвет, и на ней была норка. У нее было возбуждающе вульгарное лицо. Мужчина выглядел очень в нее влюбленным. И только он остановился, чтобы ее поцеловать (при этом ей пришлось наклониться к нему), как вдруг из соседней кабинки выбежала довольно полная блондинка не первой молодости, одетая в драповое пальто, бросилась на них и оттолкнула их друг от друга. Она кричала так громко, что я мог слышать ее в закрытой кабине.
— Наконец я тебя застукала, подлец! Так, значит, ты вернешься из Мюнхена только завтра утром?
— Магда, прошу тебя! — вскрикнул маленький мужчина, до смерти испуганный.
— Долго я за тобой следила, кобель ты эдакий! — кричала Магда. — Но теперь ты попался! И твоя потаскуха тоже!
— Что вы сказали? — закричала темноволосая, ярко раскрашенная дама.
— Я сказала — потаскуха! — продолжала кричать Магда. — Грязная жалкая потаскуха, таскаешься с женатым мужчиной!
Несколько человек, заинтересовавшись этим развлечением, остановились. Пока что в зале было очень мало людей.
— Что там у тебя за шум? — спросил Хэм.
— Две бабы сцепились из-за мужчины, — объяснил я. — Трагедия брака. Продолжайте, Хэм.
— Ты говоришь, компьютер, Вальтер, — доносился его голос. — Да, компьютер, и если будешь продолжать, то всегда помни, — в этом случае особенно.
— А при чем тут компьютер? — удивился я. — Тем более, что у этой шизофренички он явно сломался.
— Ну, ладно! — воскликнула черноволосая возле моей кабины и выхватила что-то из своей крокодиловой сумочки. — Вот моя регистрационная карта, ты, старая сова! А теперь покажи мне свою!
Окружающие засмеялись и захлопали в ладоши. Им очень нравилось это представление. Маленький мужчина попытался влезть между женщинами. Они оттолкнули его в сторону.
— Пошел отсюда, скотина! — закричала его супруга.
— Это я и хочу тебе объяснить, — продолжал Хэм, — а ты не торопись говорить о сломанном компьютере. Что такое мозг на самом деле, мы и сейчас вряд ли можем себе представить, настолько невероятно сложно он устроен. Трудно сдержать удивление, когда читаешь у такого исследователя мозга, Как Грей Уолтер,[59] что мы знаем об этом компьютере.
— Ну, давай, давай, ворона, показывай свою карту! — кричала черноволосая. Блондинка не первой молодости бросилась на нее с криком: «Ах ты, свинья!» — и вцепилась ей в волосы. Бабы начали таскать друг друга за волосы. Маленький мужчина стоял тут же, как памятник отчаянию.
— Так что, ничего удивительного, — говорил Хэм, — что постоянно говорят и пишут о человеческом мозге как о чуде.
— Вы так пренебрежительно сказали «чудо», — заметил я.
Монета.
— Да, так и есть.
— Почему?
— Сейчас я до этого дойду. Итак: только в коре головного мозга, по грубым оценкам, содержится десять миллиардов нервных клеток — в три раза больше, чем живет на земле людей, и в тысячу раз больше, чем элементов памяти в большом компьютере, но все это в маленьком по размеру черепе еще и связано между собой миллионнократно…
Магда получила от брюнетки удар в грудь и отлетела. Руками она все еще вцеплялась в волосы соперницы, и, когда она отлетела, все волосы остались у нее в руках. Оказалось, что та носила парик. Из-под него показались ее собственные темные, жирно блестящие волосы. Зрители зааплодировали.
Оставшаяся без парика дама зарыдала. Супруга торжествовала, правда, не очень благородно:
— Так вот как ты выглядишь, свинья!
— В одном только зрительном нерве импульсы проходят к зрительному центру через миллион нервных волокон, — доносился голос Хэма. — Там у тебя возле телефона происходит что-то шикарное.
— О да, — подтвердил я.
Потаскуха с криком ярости бросилась на Магду и свалила ее на пол. Женщины катались по грязному цементному полу. Маленький мужчина беспомощно подпрыгивал неподалеку и ломал руки от отчаянья.
— А теперь они по-настоящему дерутся, — сказал я.
— Миллиарды клеток, — продолжал Хэм, — прямо или косвенно связанных между собой триллионами нервных волокон в единое целое. Если это сравнивать с компьютером, то у нас на плечах вместо головы должен был бы стоять высотный дом. Но нет, у нас на это все хватает мозга весом в два с половиной фунта. Это уже чудо, ты не находишь? Безумно тебя впечатляет, а? Заставляет поверить в Бога, верно?
— Да, — согласился я.
Женщины подкатились вплотную к моей кабинке и ожесточенно дрались. У супруги из носа текла кровь. Потаскуха оказалась сильней. Она поднялась, встала на колени, наклонилась над соперницей и начала бить ее по лицу. Магда пронзительным голосом стала звать на помощь. Печальный супруг тоже. Черный парик валялся в пыли. Я снова бросил монету в автомат.
— А теперь слушай внимательно, Вальтер, — рассказывал Хэм. — Мозг — это чудо, это величайшее чудесное творение нашего мира — вот тебе мое признание в вере, — является, по сравнению с бесконечным космосом и с еще более непостижимым для нас понятием бесконечности, ничем иным, как всего-навсего смешной маленькой ничтожностью.
— Что?
Потаскуха ударила супругу по зубам. Несколько человек стали громко звать полицию. Супруг заплакал.
— Именно так, смешной ничтожностью! Прямо-таки грустно от его примитивности, если ты сравнишь его с вечностью и с бесконечным пространством, в котором мы живем, на одной из миллиардов и еще раз миллиардов звезд! Если ты сравнишь эти понятия, то вынужден будешь признать, что это чудо, наш мозг, о котором у нас только жалкие мизерные знания из всего непостижимого во Вселенной, в состоянии только осознать сам факт своего существования в Космосе как результат Творения.
Прибежали двое вокзальных полицейских. Они попытались растащить дерущихся женщин и в свою очередь щедро раздавали при этом удары. Маленький мужчина теперь вскрикивал попеременно:
— Магда… Лило!.. Лило… Магда! Прекратите! Прекратите же!
— Почему именно мы являемся планетой с высокоразвитыми живыми существами? Ха! Кто это говорит? Что это за высокомерие? Представь себе звезду где-нибудь в системе Млечного пути. Я это могу. И думаю, что там одаренные разумом существа тоже обладают мозгом, по сравнению с которым наш — это примитивнейшее из примитивного! Люди на этой звезде — или на какой-либо другой, — может быть, обладают мозгом с таким широким спектром восприятия, что чувствуют и видят такие вещи и события, предвидят их в будущем и продолжают воспринимать их из прошлого, о которых мы вообще не в состоянии получить никакого представления. Ты следишь за моей мыслью?
— Да, — ответил я. И снова опустил монету. Полицейские развели женщин в стороны. Те яростно бранились. — А почему вы мне все это рассказываете именно сейчас, среди ночи?
— Сейчас поймешь, — ответил Хэм. — Я могу представить себе существа с мозгами, где-то в бесконечном мировом пространстве, для которых, например, понятий времени или хронологического хода времени — было, есть, будет — не существует! Тогда эти существа воспринимают все Творение одновременно! Для них спокойно могут существовать Гомер рядом с Гитлером, Эхнатон рядом с Эйнштейном. И давно умершие или живые рядом с еще не родившимися. Эти существа охватывают восприятием столько, сколько нам никогда не будет доступно. Они видят все взаимосвязи. Они смотрят в будущее, в прошлое и в настоящее одновременно, и поэтому они не связаны нашим рационализмом, нашим материализмом!
Полицейские развели дравшихся женщин. Обе они выглядели как мегеры, пальто и платья на них были разодраны в клочья. Полицейские увели их, супруг поплелся за ними следом.
— Возможно, — сказал Хэм, — возможно, Вальтер, у шизофреников такие или похожие мозги. И твоя фройляйн Луиза — возможно, она принадлежит к этим существам! Да что мы знаем о шизофрении? Почти ничего. Только то, что представления шизофреников часто имеют религиозное содержание. Как у твоей фройляйн Луизы.
— Вы имеете в виду, что действительность — то, что воспринимает она, а не то, что воспринимаю я и все мы? — воскликнул я.
— Может быть, Вальтер, может быть. И я хочу, чтобы ты всегда помнил об этом, когда будешь продолжать работу. — Толпа зевак разошлась. Один из полицейских прибежал обратно и забрал парик потаскухи Лило, который лежал на полу. Так же бегом он удалился. — Многие душевные болезни создают так называемые философемы — предпосылки для философий. Это чувство дежа-вю, видение прошлого, предугадывание и предвидение будущего у шизофреников, их пророчества — все это может как нельзя лучше подтверждать, что они обладают значительно более утонченными и грандиозными по восприятию мозгами, чем мы, так называемые нормальные.
— Черт побери, — изумился я. — Такие вещи — и из ваших уст, Хэм.
— Да, — отозвался он. — Такие вещи из моих уст. Полагаю, это связано с возрастом. Двадцать лет назад я тоже еще так не думал. Церкви отмирают, это уже неотвратимо после всего, что они натворили, Вальтер. В следующем году американцы хотят отправить человека на Луну. И значит, Папа римский будет смотреть на Луну в телескоп и молиться за астронавтов. Это же конец всему, друг мой! — Я бросил еще монетку. В зале опять было тихо. — Это будет уловлено мозгом какого-то существа где-нибудь на звезде в Млечном пути, то есть таким мозгом, который улавливает все в миллиарды раз тоньше, чем наш, когда американцы действительно высадятся на Луне и если все пройдет успешно, и это перед лицом бесконечной Вселенной будет иметь не большее значение, чем… ну, чем, например, гол Мюллера в матче против Албании сегодня после обеда. Не большее! То, что мы делаем, что происходит на этой земле, всего лишь ничтожно, мелочно и глупо для такого мозга, какой я могу себе представить… и, возможно для мозгов шизофреников! Кто знает, может, их мозги воспринимают бытие таким, каким оно является на самом деле? По крайней мере, мы — нет.
— Вы полагаете, что в доме на Эппендорфер Баум действительно сидит поляк, да еще и француз с астмой, а среди друзей фройляйн Луизы есть мертвый француз-астматик и поляк, и что это что угодно, но не случайное совпадение?
— Именно так я считаю, Вальтер, — ответил Хэм. Снова засветилась надпись. Я поспешно бросил монету. — Помни об этом всегда. Не слишком полагайся только на свой мозг. Учитывай, что возможно и то, о чем я тебе сейчас рассказывал. Ты знаешь, что я в церковь не хожу. Но тебе известна также моя точка зрения, что человечество не выработало ничего действительно положительного и действительно великого, кроме религий. Все равно каких. Я это все больше осознаю. И они потому такие великие, что от материализма и рационализма, захвативших этот мир и позволяющих нам понять только самые примитивные вещи, уводят нас прочь, уводят вверх, ввысь, Вальтер, может быть, к тем существам с поистине чудесными мозгами.
— Такими, какой, возможно, у фройляйн Луизы, — продолжил я его мысль.
— Да, — задумчиво сказал Хэм, — какой, возможно, у фройляйн Луизы. Это просто-таки преступные измышления газетчика, который настраивает тебя на большую сенсацию, но я ощущал мучительную потребность все это тебе рассказать. Надеюсь, ты меня понимаешь, так ведь?
— Да, Хэм, — ответил я. — Я всегда буду об этом помнить.
— Но только ничего не выдумывай! — воскликнул он торопливо. — Постарайся меня правильно понять! Конечно, твоя фройляйн Луиза — во всяком случае, в этом мире — совершенно очевидно душевнобольная. Конечно, с помощью своего мозга ты напишешь для других мозгов на этой планете, таких, как у тебя и у меня. И конечно, истории не получилось бы, если бы ты не изобразил свою фройляйн шизофреничкой, а ее переживания не описал как переживания больной шизофренией, как зрительные галлюцинации и так далее… Но я хотел бы, чтобы ты немного поколебал нашу самодовольную уверенность, что мы всегда и всюду можем различать безумие и реальность, чтобы некоторые люди задумались. Ты меня понимаешь?
— Да, понимаю, Хэм. Пока. До скорого.
Я отпил большой глоток из фляжки, сунул ее в карман и вышел из зала. В здании вокзала были страшные сквозняки. «Бедные пьяницы на скамейках, они все обязательно заболеют, — думал я. — Или уже заболели». Потом я подумал о мозге фройляйн Луизы. Я подошел к своей машине на большой автостоянке, в это время совершенно пустой, и велел Берти вылезать со всеми пленками. Он сложил их в один из конвертов с прокладками, которые мы всегда использовали, и выбрался из «Ламборджини». Ирина смотрела на меня со страхом.
— Я только посажу Берти в такси, — сказал я, — и сразу вернусь.
Я не хотел, чтобы она еще больше разволновалась от того, что я собирался сказать Берти о его задании. В конце концов, у меня еще не было договора с Ириной. Мы с трудом двигались навстречу урагану к единственному такси на краю автостоянки. При этом я кричал Берти в уши все, что ему нужно было знать.
— Как только все сделаешь, сразу приезжай на Эппендорфер Баум, 187. Мы ждем тебя там! — проорал я.
— Договорились, мой милый! — с улыбкой проорал Берти в ответ и сел в такси. Я еще слышал, как он назвал шоферу адрес — аэропорт, потом захлопнул дверь, и машина тронулась. Не успел я повернуться, как услышал слабый из-за ветра крик Ирины: «Господин Роланд!»
Я резко обернулся и остолбенел.
За рулем «ламборджини» я увидел мужчину. Фары загорелись, машина пошла задним ходом на разворот. Я помчался изо всех сил. Я почти летел, потому что теперь ураган дул мне в спину. «Ламборджини» описал большую дугу, потом водитель переключил скорость, и машина поехала на меня. Я подбежал к ней.
— Господин Роланд! Господин Роланд! Помогите! Помогите! — кричала Ирина.
Окно со стороны водителя было опущено. Я увидел за рулем мужчину со светлыми волосами под синей морской фуражкой, который пытался меня оттолкнуть. При этом он на мгновение поднял глаза. От мужчины — он, наверное, был матросом — несло шнапсом. «Как этот пьяный оказался в машине?» — подумал я. Он должен был сделать это за те несколько секунд, когда я с Берти шел к такси. Я выхватил из кармана «кольт-45», приставил холодный ствол к виску матроса и прорычал: «Стой или я стреляю!» Он дико испугался, убрал ногу с педали газа — я бежал рядом с машиной, которая шла довольно быстро, — и заглушил мотор. Ирина ударилась головой о металлическую арматуру под обивкой, упала и лежала неподвижно. Очевидно, она ударилась очень сильно и потеряла сознание. Машина остановилась. Нигде не было видно ни души. Я поднял ствол к виску парня и приказал: «Живо вылезай!»
Он не двигался. Я рванул его за рукав, рукав с треском разорвался наверху, у плеча. Тогда я ткнул ему кольтом в череп и заорал: «Вылезай, или я нажму курок!»
Неожиданно я получил удар и невольно сделал пару шагов назад. Мужчина выпрыгнул из машины. Я испугался. Это был орангутан, чудовище. От его опьянения не осталось и следа. Парень ударил меня снизу по руке. «Кольт» отлетел. Матрос бросился на меня и своими огромными ручищами сдавил мне горло.
Я успел еще подумать: «Как странно, здесь, в центре Гамбурга, на площади возле Центрального вокзала, среди множества людей… Нет, — подумал я, — людей здесь нет, не видно ни одного человека… Последнее такси увезло Берти».
Мужчина в морской фуражке не говорил ни слова. Его пальцы сомкнулись у меня на горле и сжимали железной хваткой. Мне было ясно, что он хочет меня убить. Оружия у меня не было. Бушевал ураган. Вокруг меня уже все начало вращаться. Я не мог уже даже хрипеть. Тогда я резко, со всей силы, ударил матроса левым коленом в промежность. Это было неблагородно, но, в конце концов, речь шла о моей жизни. К тому же парень пытался похитить Ирину, и в случае моей неудачи мне бы пришел конец, а он все-таки достиг бы своей цели.
Но он ее не достиг. Он издал крик и рухнул на колени. Мне снова удалось вздохнуть, взглядом отыскал блестевший «кольт», сбегал за ним, поднял и понесся обратно к матросу. Тот лежал на асфальте с искаженным от боли лицом и держался за ушибленное место. Он попытался ухватить меня за правую ногу. Я со всей силы наступил ему левым ботинком на руку, а потом ударил ногой в низ живота. Он перекатился на бок, и его стошнило.
На другой стороне улицы я увидел, наконец, людей. Они выпрыгнули из притормозившей машины и шли против урагана. Они явно направлялись ко мне, эти трое мужчин. Немедленно прочь! Только прочь!
Я подбежал к «ламборджини», прыгнул за руль, включил зажигание и дал газ. Машина рванулась. При этом я заметил, что Ирина сидит прямо и держится за голову. Прочь! Прочь! Прочь отсюда!
Я вылетел с автостоянки к северной стороне Центрального вокзала на двух колесах. Ирина вскрикнула. Меня это не беспокоило. На визжащих тормозах я свернул на Глокенгисервалль и промчался по старому Ломбардному мосту к эспланаде до станции метро «Штефансплац». Я долго смотрел в зеркало заднего вида, но ни одной машины сзади не было. Однако страх не отпускал меня еще долго. Возле станции метро я резко вывернул руль вправо и как бешеный помчался вверх к железнодорожному вокзалу Даммтор, потом через площадь Теодор-Хойсс-плац, довольно далеко на Ротенбаумшоссе. Здесь я, наконец, остановился.
— Что… что это было? — с трудом выговорила Ирина.
— Это я у вас спрашиваю! Как этот парень оказался в машине?
— Он вдруг как-то сразу оказался внутри… Не сказал ни слова… Я хотела выпрыгнуть, но тут он поехал… Вы оставили ключ… пьяный матрос…
— Он не был пьян, — возразил я. — Нет.
— Но чего же он хотел?
— Уехать с вами, — ответил я.
— Уехать?.. Вы имеете в виду — похитить? Господин Роланд! Господин Роланд! Что здесь происходит… Скажите мне!
— Если бы я сам это знал, — сказал я. — Как ваша голова?
— Болит. Ничего, пройдет. Я на пару секунд отключалась, да?
— Похоже на то, — сказал я. — Давайте я вас осмотрю. — Я включил освещение в салоне и осмотрел лоб Ирины.
— Что-нибудь видно? Шишка?
— Ничего не вижу, — ответил я. Но все-таки я кое-что увидел, когда снова наклонился вперед. На полу между педалями лежал кусочек ткани. «Скорее всего, я сорвал его у матроса с рукава», — подумал я и наклонился, чтобы его поднять. Это был четырехугольный кусочек красной ткани, по всей длине пересеченный синим закрашенным крестом. Поперечная перекладина примыкала к одной из узких сторон четырехугольника. Все перекладины синего креста были окантованы тонкой белой линией.
— Это… это флаг… маленький флаг, — догадалась Ирина.
— Да, — подтвердил я. Похоже, это была нарукавная нашивка.
Ураган бушевал вокруг машины, шум от него был адский.
— А что это за страна? — спросила она.
— Норвегия, — ответил я, и мне вдруг вспомнилось все, что рассказывал мне по телефону Хэм, и меня пробила дрожь.
— Норвегия? — прошептала Ирина. Ее глаза были широко раскрыты.
— Да, Норвегия, — повторил я и неожиданно заметил, что у меня дрожат руки. Скорее фляжку! Я сделал большой глоток.
— Можно мне тоже? — тихо произнесла Ирина. Я передал фляжку ей. Она выпила и посмотрела в штормовую ночь за окном. — Норвегия… — прошептала она.
Наконец, за матовыми стеклами двери зажегся свет. На стеклах появилась тень, сначала огромная, потом она становилась все меньше и меньше, по мере того как человек приближался к нам. Одно из окон открылось. В его проеме показался пожилой человек в очках с жидким венком седых волос, обрамлявших большую лысину.
— Добрый вечер, — произнес он неприветливо и в то же время боязливо. «Ужас послеобеденных событий у него еще не прошел», — подумал я.
— Добрый вечер, господин Кубицкий, — сказал я. — Мне жаль, что пришлось вас разбудить. Нам нужен господин Михельсен.
Услышав это имя, он заметно вздрогнул. Очки сползли ему на нос, и он сдвинул их на место. На нем было теплое пальто поверх пижамы.
— Михельсен, — как эхо, откликнулся он.
— Михельсен, — повторил я.
— Да, чтобы… — начала Ирина, но я прервал ее, сжав ей руку и этим подавая сигнал замолчать.
— Он ведь здесь живет?
— Что?
— Господин Михельсен здесь живет?
— Я… он… да, конечно. Он живет здесь. — Станислав Кубицкий говорил с легким польским акцентом. От страха его лицо стало совсем маленьким. Он ухватился за прутья ажурной металлической решетки на окне. — Но в такое время… среди ночи… Кто вы вообще такой?
Я подал ему свое журналистское удостоверение.
Он его внимательно изучил.
— Господин Вальтер Роланд, — констатировал он. — Журналист. — И добавил: — Ах ты, Господи Боже мой.
Мое терпение кончилось.
Я забрал у него удостоверение и закричал:
— Мне это надоело! Откроете вы или нет? Если нет, я вызываю полицию! Она тут сегодня уже была!
Это подействовало. Он открыл дверь и впустил нас. В подъезде стояла мертвая тишина. После рева урагана на улице мне показалось, что я оглох.
— Вы меня практически вынудили открыть дверь, — с несчастным видом сказал портье.
— Да, — подтвердил я.
— Если будет скандал, я об этом тоже скажу, — заявил он.
— Конечно, — согласился я, обратив внимание, что говорит он как-то уж слишком громко. Подъезд был очень приличный. С мраморными плитами на стенах, старомодным лифтом в черной проволочной клетке, расположенном в середине подъезда, и красной ковровой дорожкой.
— Где живет господин Михельсен? — спросил я.
— Четвертый этаж, — сообщил Кубицкий, пряча двадцатимарковую купюру.
— Большое спасибо, мой господин. Вам будет нетрудно найти. На каждом этаже проживает только один квартирант. Вы поедете на лифте?
— Да, — ответил я.
Мы направились к лифту. Кубицкий открыл сетчатую металлическую дверь, потом раздвижную дверь деревянной кабины лифта. Было заметно, что его опять охватил страх. Этот человек был сплошной комок страха.
— Но только скажите наверху, что я сначала не хотел вас впускать, потому что уже поздно, прошу вас, ладно? — Он сказал это умоляющим тоном.
— Да, — отозвался я.
Он закрыл обе двери, я нажал кнопку, и старый лифт с легким треском медленно заскользил вверх. Станислав Кубицкий остался внизу и смотрел нам вслед. Губы у него шевелились, как во время молитвы. Я подумал, что очень хотел бы узнать, действительно ли Кубицкий молился и о чем.
— Чего боится этот мужчина? — спросила Ирина, которой сейчас и самой было страшновато.
— Боится? Этот мужчина? Ничего он не боится, — ответил я. — Просто мы его разбудили, и он расстроен. А страх тут ни при чем.
— Нет, боится, — возразила Ирина.
— Да нет же, — сказал я.
Лифт остановился. Я вышел из кабины первым, следом Ирина. Я закрыл обе двери. Лифт остался на месте. Здесь, на четвертом этаже, тоже лежали красные дорожки на мраморном полу, и была только одна очень высокая и широкая двойная дверь, прямо напротив лифта. На латунной пластинке было написано: «Михельсен». Над пластинкой находился смотровой глазок. Около глазка, на дверном косяке, был звонок. Я позвонил. В этом подъезде свет не гас автоматически, он продолжал гореть. В этом я мог убедиться, потому что мы ждали перед высокой дверью добрых десять минут. В это время я постоянно звонил снова и снова.
— О Господи, — сказала Ирина и сжала мою руку. Она вдруг стала у нее холодной как лед. — О Господи, что тут происходит?
— Ничего, — ответил я с усмешкой, потому что как раз в эту минуту металлическая крышка, прикрывавшая глазок с внутренней стороны двери, открылась, и на нас неподвижно уставился человеческий глаз. Он смотрел чрезвычайно высокомерно.
— Ну-ка, — сказал я громко и зло, — открывайте, наконец, черт вас побери!
— Я просил бы вас, если возможно, выражаться несколько приличнее, — произнес мужчина, которому принадлежал глаз в дверном глазке, оставаясь для меня невидимым. Голос тоже звучал чрезвычайно высокомерно. Он все еще рассматривал нас.
— Какая безграничная наглость — трезвонить здесь в такое время!
— Моя фамилия Роланд, — сказал я, стараясь говорить спокойно и терпеливо. Потом достал свое журналистское удостоверение и поднес к глазку.
— Журналист?
— Да.
— Исчезните. В это время журналистов здесь не принимают.
— Вы господин Михельсен?
— Нет. Так вы не исчезнете?
— Ни в коем случае.
— Тогда я вызову полицию.
— Хорошая мысль, — поддержал я. — Я и без того хотел бы, чтобы она была здесь, когда мы войдем. Особенно потому, что вы не господин Михельсен. — Женихом Ирины он, несомненно, тоже не был, иначе она вела бы себя не так. А сейчас она стояла совершенно тихо и неподвижно.
— Ну, давайте, — настаивал я, — вызывайте полицию! Если не хотите, я могу спуститься вниз и позвонить.
Я повернулся. В ту же секунду я услышал, как замок щелкнул и дверь открылась. В дверном проеме стоял высокий худой мужчина лет примерно пятидесяти, чрезвычайно холеный, с черными волосами и бакенбардами, с продолговатым лицом, тонкими губами и приподнятыми бровями. На нем был темно-синий костюм, белая рубашка и голубой галстук.
— Пожалуйста, — произнес мужчина. Я увидел хрустальную люстру, сверкавшую у него за спиной, в прихожей. На стенах я рассмотрел красные шелковые обои, на старом комоде стояла большая китайская ваза.
— Кто вы? — спросил я.
— Меня зовут Нотунг, Олаф Нотунг. Я слуга господина Михельсена.
— Вы его — кто?
— Слуга, — повторил он. — Я же, кажется, ясно говорю?
Я был слегка ошарашен. Значит, есть еще люди, имеющие слуг. В доме, сдающемся внаем. Довольно необычно. Хотел бы я знать, какого рода слугой был господин Нотунг, какие обязанности исполнял. Я спросил:
— А это ваша рабочая одежда?
— Нет, господин Роланд.
— А почему это вы еще не спите? У господина Михельсена гости?
— Нет, господин Роланд. Сегодня после обеда я свободен. Я был в центре. Сначала встретился с друзьями, потом сходил в театр. Я ходил в театр с друзьями. Потом мы еще немного выпили в баре. Я вернулся домой полчаса назад. — Он сделал вежливый жест рукой. — Входите, пожалуйста, у вас ведь, несомненно, какое-то дело. Мы не должны обсуждать его между дверью и порогом.
Я пропустил Ирину вперед. Нотунг закрыл за нами дверь.
— Может быть, пройдем в салон? — предложил он, не давая нам сказать ни слова.
И сразу пошел вперед. Даже его походка была высокомерной. Из прихожей много дверей вели в другие помещения. Дверь, которую открыл слуга, вела в салон. Салон был размером в половину теннисного корта. Мы увидели дорогую лепнину, несколько кресельных гарнитуров, холодный камин, желтые шелковые обои, прекрасную старинную мебель, три люстры и огромные ковры. На стенах висели четыре картины, три больших и одна поменьше. Та, что поменьше, была кисти Ренуара, в этом я мог бы поклясться, и притом подлинник. Остальные картины я не знал.
— Садитесь, пожалуйста, — сказал слуга. — Что позволите вам предложить? Что-нибудь выпить? Кофе? Чай? Сигареты? Разрешите ваши пальто? Я немедленно…
— Кончайте, — прервал я его.
— Прошу прощения?
— Прекратите этот вздор. Где остальные?
— Какие остальные?
— Господин Михельсен и господин Билка, — объяснил я.
— Я не понимаю, — ответил он с неподвижным лицом. — Не хотите ли все-таки присесть?
— Нет. Вы очень хорошо понимаете. Я задал вам вопрос. Итак! — я был в ярости, этот парень вывел меня из себя.
— Я все-таки вас не понял, — сказал Нотунг. — То есть не совсем. Господин Михельсен в отъезде.
— Где он? — испуганно спросила Ирина.
— В отъезде, милостивая фройляйн.
— Куда? На сколько? С какого времени? — задавал я вопросы.
— Этого я не знаю. Я имею в виду, я не знаю, куда и на сколько он уехал. Он покинул квартиру сегодня примерно во второй половине дня. Когда я вернулся, я обнаружил только вот эту записку. — Нотунг сунул руку в карман пиджака и достал листок из блокнота, на котором карандашом было написано заглавными буквами:
«ДОРОГОЙ ОЛАФ! МНЕ НУЖНО СРОЧНО УЕХАТЬ ПО ДЕЛАМ. ЗАВТРА ПОЗВОНЮ И СООБЩУ ВАМ, КАК ДОЛГО МЕНЯ НЕ БУДЕТ. ПРИВЕТ. МИХЕЛЬСЕН».
Последнее слово было написано, как обычная подпись.
— Это часто бывает?
— Что, извините?
— Что господин Михельсен так неожиданно уезжает! — закричал я.
— Да, это бывает часто, мой господин, — ответил он подчеркнуто тихо. — Господин Михельсен — владелец крупной экспортно-импортной фирмы. Офис находится на улице Юнгфернштиг. Господин Михельсен много времени проводит в разъездах. Ему приходится ездить часто и далеко.
— Тогда мы хотим поговорить с господином Билкой, — заявил я.
— Опять это имя, — произнес Нотунг с выражением абсолютного непонимания.
— Что значит — опять?
— Вы прежде уже спрашивали об этом господине. Поэтому я сказал, что не понял вашего вопроса. Господина по фамилии Вилка…
— Билка! — прервал я. — Ян Билка!
— Господина по имени Ян Билка я не знаю, — договорил слуга.
— Не говорите глупостей! — закричал я на него. Он удивленно поднял брови. Я продолжал кричать: — Вы, конечно, знаете господина Яна Билку! Он близкий друг господина Михельсена, и он живет здесь!
— Я бесконечно сожалею, — ответил слуга с достоинством, — но кроме господина Михельсена и меня здесь никто не живет.
Ирина, судорожно прижав руки к горлу, спросила:
— Это значит, что вы никогда не видели Яна Билку?
— Я его никогда не видел и никогда о нем не слышал, милостивая фройляйн, — подтвердил Олаф Нотунг.
Ирина опустилась на большую кушетку. Она просто не держалась на ногах.
— Я это чувствовала… Я догадывалась… — произнесла она и вдруг сильно задрожала всем телом.
Слуга посмотрел на нее с интересом. Я достал свою фляжку.
— О, — отозвался Нотунг, — может быть, я…
— Не утруждайтесь, — перебил я, отвинтил пробку и наклонился к Ирине. — Выпейте, — сказал я. Она отрицательно покачала головой. У нее побелело лицо, маленькие руки сжались в кулаки. Я боялся, что она свалится без сознания.
— И все-таки, — настаивал я.
— Я… не… хочу…
— Обязательно, — сказал я, наклонил ее голову немного назад и поднес фляжку к губам. Она отпила и задохнулась, начала хватать ртом воздух. — Еще раз, — сказал я. — Один большой глоток. — Она отпила большой глоток и ее передернуло. Но дрожь унялась. Она пробормотала:
— Но… но… но этого не может быть! Господин Билка живет здесь! Я это знаю! Я знаю!
Слуга посмотрел сначала на нее, потом на меня, как будто хотел показать, что достиг предела своего разумения. Потом сказал:
— Господа, это явное недоразумение. Я искренне сожалею. Прошу вас, не плачьте, милостивая фройляйн.
— Я не плачу, — отозвалась Ирина, всхлипывая, и слезы полились по ее лицу. Она их не вытирала. Я дал ей свой платок. Нотунг сказал:
— Я могу только повторить: кроме меня и господина Михельсена никто здесь не живет и никто не жил. Я бы точно знал, я…
— Стоп, — сказал я.
— Простите?
— Прекратите. Сделайте остановку. Заткнитесь, — грубо добавил я и, прежде чем завинтить крышку, сам отпил глоток. — Вы лжете. Вы точно знаете…
— Это оскорбление. Немедленно покиньте квартиру! — тут же воскликнул он.
— …что это ложь, — продолжал я, качая головой. — Еще сегодня после обеда мы говорили с господином Билкой по телефону. Тогда он был здесь. Здесь, в этой квартире.
— Это исключено! Этого не может быть!
— Какой у вас номер телефона? — спросил я.
— 2 20 68 54, — ответил он, не раздумывая.
— Вот видите, — сказал я. — По этому номеру мы говорили с господином Билкой.
— Повторяю вам, это исключено. Здесь нет никакого господина Билки! — повторил Нотунг.
— Скажите правду! — закричала Ирина, вскакивая на ноги. — Пожалуйста, пожалуйста, ну, пожалуйста, скажите правду! У меня от этого зависит все! С ним что-нибудь случилось? Вам нельзя об этом говорить? Что-то случилось?
— В самом деле, — сказал Нотунг смущенно. — В самом деле, вам нужно успокоиться, милостивая фройляйн.
— Успокоиться? Я не могу не волноваться! — кричала Ирина. Теперь она снова дрожала, но я не решался дать ей виски. Уже много лет мне никого не было жалко. Разве что самого себя. А сейчас, в первый раз за последние годы, мне было жалко другого человека, жалко искренне и от всего сердца. Ирина была такой беззащитной, такой юной, такой одинокой. Я осознавал, что был сейчас ее единственной опорой в жизни. Хорошую опору она себе нашла. — Я обручена с господином Билкой! Господин Михельсен — близкий друг моего жениха! Он приезжал к нему в Прагу! И они договорились, что после побега мой жених приедет сюда! И сегодня после обеда я слышала его голос отсюда, из этой квартиры, когда мы набрали его номер!
На лице Нотунга не дрогнул ни один мускул. Потом тихо сказал мне:
— Может быть, я должен врача…
— Вы должны заткнуться! — грубо прикрикнул я на него.
Неожиданно Ирина вцепилась в меня с искаженным в панике лицом.
— Что теперь… Что мы будем теперь делать? — лепетала она. — Господин Роланд, прошу вас… помогите… помогите мне! Тут что-то случилось… с Яном что-то случилось… Пожалуйста, господин Роланд…
— Спокойно, — сказал я и погладил ее по шелковистым волосам. — Спокойно. Мы это все выясним. Обязательно. Но сейчас вам нужно взять себя в руки. — Она кивнула, вытерла последние слезинки и отпустила меня.
— Вам, конечно, понятно, что сейчас мы сообщим в полицию, — проговорил я.
— Это вам не возбраняется, — холодно ответил слуга. — Я хотел бы даже просить об этом. Я не собираюсь позволять Вам и далее оскорблять меня. Я сам сейчас немедленно вызову полицию и подам на вас заявление по поводу нарушения неприкосновенности жилища. Я буду…
— Цыц! — сказал я. Слуга вдруг обнаружил, что к его желудку прижато дуло «кольта-45». Я был в таком возбуждении и в ярости, что действовал инстинктивно, когда выхватил — уже не в первый раз! — из кармана пальто пистолет Конни. Я понимал, что из-за этого у меня действительно могут быть неприятности, но мне было все равно. Это дело очень сильно и дурно пахло! События, в которые я оказался втянутым, все время разрастались. Нервный срыв Ирины стал для меня последней каплей. Теперь мне на все наплевать. «Этот подлец не станет звонить в полицию, — все-таки подумал я в этот момент, — точно нет».
Нотунг смотрел на меня. Он пытался смотреть на меня с презрением, но во взгляде у него был страх, безграничный страх. И не только из-за ствола пистолета, упиравшегося ему в желудок, но и из-за чего-то другого, в этом я мог бы поклясться.
— Что это… Вы с ума сошли?.. Отдайте оружие, или я зову на помощь!
— Кричите, зовите на помощь! — ответил я.
Прошло две секунды. Три. Пять. Восемь. Десять.
Он не закричал. Его глаза стали щелками:
— Чего вы от меня хотите? — спросил он хрипло и уже совсем не высокомерно, нет-нет, отнюдь не высокомерно.
— Повернитесь, — потребовал я. — И не забывайте, что пистолет все время направлен вам в спину. Так что не пытайтесь делать глупостей. Сейчас мы совершим маленькую прогулку.
— Куда?
— По квартире, — ответил я. — Вперед! — Я слегка подтолкнул его пистолетом в спину: — Сначала вернемся в прихожую, — сказал я. Дверь туда оставалась открытой, на это я обратил особое внимание. Я же не вчера родился. — А теперь закройте дверь и заприте на засов.
Он двинулся, мы пошли следом. По толстому ковру мы дошли до двери. Нотунг притих. Он запер входную дверь, как я и требовал от него. Если все другие двери останутся открытыми, я теперь непременно услышу, если кто-то попытается выйти из квартиры.
— Ну, что ж, начнем, — скомандовал я и снова подтолкнул его пистолетом.
Мы обошли всю квартиру. Она состояла из семи больших комнат и множества смежных помещений. Одних только спален я видел три штуки. Все помещения были оборудованы очень богато и со вкусом, на что явно ушло безумно много денег. Повсюду были шелковые обои различных цветов, сплошь под старину.
— И это все вы тоже убираете сами, так что ли? — спросил я.
— У нас есть уборщица и повариха. Но они приходят утром и вечером уходят. По понедельникам они обе только до обеда.
— Как их зовут? Где они живут?
— Уборщицу зовут Мари Гернольд, повариху — Эльсбет Курц. Где они живут, я не знаю.
— Конечно, нет, — отозвался я. — Но это нужно будет выяснить.
— Зачем это выяснять?
— Возможно, обе эти женщины видели господина Билку! — ответил я.
Он не ответил.
Мы переходили из комнаты в комнату. Я вытаскивал ящики из комодов, открывал встроенные шкафы. В квартире действительно не было ни души. Содержимое ящиков я вытряхивал на пол. Так я устраивал разгром в одной комнате за другой.
Еще раньше я предупредил Ирину: «Смотрите внимательно, не найдете ли вы чего-нибудь, принадлежащего вашему жениху. Хоть запонку от манжеты. Все равно. Достаточно любой мелочи».
Но она не нашла никакой самой ничтожной мелочи.
В гардеробной двери встроенных шкафов были открыты. Двух или трех костюмов недоставало, на их месте было пусто.
— Вот пожалуйста, — сказал слуга, — белого чемодана, который господин Михельсен всегда берет с собой в самолет, тоже нет. — Я открыл дверь в стене. За ней находилось маленькое помещение с многочисленными пакетами. Слуга проверил в шкафах. — Нет также белья и туфель, — сообщил он. Мы разговаривали теперь очень тихо, так я распорядился, потому что все время прислушивался к шорохам в прихожей. Но по-прежнему было тихо. Наконец, мы закончили обход. Без всякого успеха. Ни Михельсена. Ни Билки. В квартире был только господин Олаф Нотунг. В конце концов мы опять оказались в огромном салоне.
— Теперь вы мне, наконец, верите? — спросил слуга.
— Нет, — ответил я. — Ни единому слову.
— Позвольте мне дать вам один добрый совет…
— Оставьте ваш добрый совет при себе! — оборвал я. — И не думайте, что этим все кончится. Я приду снова. И не один. Можете не сомневаться, господин Нотунг. Если вы собираетесь сейчас тоже уехать, то хочу вам отсоветовать делать это, не сообщив в полицию, где вас можно найти. Поскольку я немедленно расскажу полиции, что здесь было. — Нам обоим все равно нужно было обращаться в полицию, как требовал Хэм, так что это не было блефом.
— Мне тоже придется многое рассказать полиции, — кротко сказал Нотунг. Я спрятал пистолет. Мы вышли обратно в прихожую. Ирина держалась невероятно спокойно, это было заметно. Нотунг снова открыл входную дверь. Мы вышли на площадку. Никто не произнес слов прощания. Дверь захлопнулась и закрылась изнутри на засов и на замок. Я привел Ирину к лифту, который все еще ждал, закрыл обе двери, сетчатую металлическую и раздвижную, и нажал на кнопку первого этажа. И в тот момент, когда лифт с треском двинулся вниз, Ирина упала мне на грудь. Ее просто качнуло, она заплакала, и казалось, никогда не сможет остановиться. «Ну, старина, — думал я. — Старина, старина, разве может из этого не получиться сенсация? Которую напишешь ты, под своим именем. Под своим именем!»
Я гладил Ирину по спине и машинально говорил ей в утешение какие-то глупости, потому что я и сам не имел теперь ни малейшего понятия, что происходит и что будет дальше.
— Ян, — всхлипывала она. — Ян… Они с ним что-то сделали… Я уверена, они что-то с ним сделали…
— Нет, — сказал я. — Я так не думаю.
Я и сам не знал, как я думал. Я смотрел через плечо Ирины сквозь сетку лифта в полумрак подъезда и говорил:
— Я его найду, Ирина. Я пролью свет на это дело, даже если это будет последнее, что я…
Я не закончил фразу, потому что, взглянув вниз, увидел мужчину в расшитом шелковом халате, который стоял возле двери своей квартиры на втором этаже и энергично махал нам рукой.
Андре Гарно оборудовал свою квартиру в старинном испанском стиле. Мебель была темного дерева, стулья обтянуты дорогими тканями, в полоску — красную, коричневую и цвета зеленого горошка. Здесь были и высокие бронзовые подсвечники со множеством свечей, и скрытая подсветка, и настольные лампы, и старинные ширмы из пергамента. Стены были обтянуты обоями с крупной структурой красного и охристого цвета. В некоторых комнатах были проложены декоративные потолочные балки — в том числе и в салоне, где мы сидели. На стенах цвета охры висели картины, тарелки, старый циркуль, шпаги и очень красивые старинные часы.
Мы сидели вчетвером за низким столом — торговец антиквариатом, портье, Ирина и я. На Кубицком все еще было тяжелое зимнее пальто поверх пижамы. Он бормотал что-то про себя по-польски — от волнения и страха, как я уже знал с первой нашей встречи. Андре Гарно был высоким поджарым мужчиной с короткими седыми волосами, торчавшими вверх, как густая щетка, с чувственным лицом и красивыми глазами под густыми бровями. И сам он выглядел в этом элегантном халате, как поместный дворянин, да и говорил так же…
— Ну, именно этого мы и ждали, — произнес он с легким акцентом, выслушав мой рассказ о наших приключениях со слугой Нотунгом.
— Да, именно так, — подтвердил маленький поляк.
— А чего вы так боитесь? — спросил я.
— Тех, наверху, — ответил Кубицкий.
— Слугу?
— Слугу и этого Михельсена.
— А почему вы боитесь?
— Господин Михельсен несколько… ну, скажем, странный господин, — объяснил француз. — И гости, которых он принимает, такие же странные.
— Иностранцы? — спросил я.
— В том числе, — ответил Гарно. — Но и очень много немцев. В любое время дня и ночи. У большинства есть ключ от дома. Там наверху иногда так орут, что слышно здесь, внизу, даже среди ночи.
— А что орут?
— Не знаю.
— Как это не знаете, если здесь внизу слышно?
— Они орут друг на друга на каком-то иностранном языке, господин Кубицкий и я не смогли определить на каком. Может быть, на нескольких языках.
— Уже и стреляли там, наверху, — добавил портье с жидким венком волос вокруг большой лысины и посмотрел на меня поверх толстых стекол очков.
— Когда?
— Пару раз. Однажды они потом кого-то унесли. Двое мужчин. Третьего тащили между собой. Его ноги тащились по полу. Засунули в машину и уехали.
— И вы не сообщили в полицию?
— Ну, конечно, — ответил Гарно. Он держал что-то в руке, похожее на серебряный штифт губной помады. Он им играл.
— И что?
— Нас допросили как свидетелей. Потом сотрудники пошли наверх. Пробыли наверху два часа. Снова спустились вниз, не сказали ни одного слова, исчезли и больше не появились.
— Этого же не может быть! — воскликнул я.
— Может, может, — сказал Гарно, выглядевший очень бледным. — Уж поверьте, бывает. А на следующий день был звонок господину Кубицкому. Если он еще раз вмешается в то, что происходит наверху, то познакомится с бетонной бочкой.
— С чем? — спросила Ирина.
— Бочка с бетоном. Звонивший подробно объяснил господину Кубицкому, что это такое. Его засунут в бочку, заполнят ее бетоном и бросят в Эльбу. Можете себе представить, как господин Кубицкий напуган. Вообще, такие звонки были еще пару раз. Да еще сегодня это происшествие с двумя машинами. Это же было чистое покушение на убийство!
— Вы в этом уверены? — спросил я.
— Абсолютно. — Гарно неожиданно схватился за грудь и застонал.
— Что случилось? — испуганно вскочила Ирина.
Гарно откинулся в высоком кресле назад и поднял руку. Он закашлялся, поднес маленький серебряный предмет ко рту и нажал на его колпачок. Раздалось тихое шипение.
— Астма, — объяснил Кубицкий шепотом. — У бедного господина астма. В такую бурю это еще хуже, чем обычно.
Это был баллончик с аэрозолем. С усилием вдыхая воздух, Гарно распылил содержимое баллончика в открытый рот. Лицо у него стало синюшного цвета, а тяжелое дыхание сопровождалось хриплым шумом. Мы сидели неподвижно. На улице бушевал ураган.
У меня в голове вращалась только одна мысль: «Астма. Мертвый французский друг фройляйн Луизы. Астма…»
— Вы не сможете ему помочь, — тихо сказал Кубицкий. — Нужно подождать, пока поможет лекарство.
Оно помогло быстро.
Через две или три минуты синюшная краска сошла с лица Гарно, хрип прекратился. Он опустил баллончик с аэрозолем.
— Извините, — сказал он. — Это действительно из-за этой ужасной бури. Тогда мокрота особенно легко обволакивает бронхи, не говоря уже о том, что они, конечно, судорожно сжимаются.
— То есть вы не можете нормально вдыхать, — сказал я.
— Нет, — отозвался Гарно. — Скорее перед таким приступом я не могу нормально выдыхать, понимаете? При выдохе в легких остается больше воздуха, чем обычно, и при следующем вдохе я получаю меньше свежего воздуха, чем требуется. Ладно, хватит об этом. Это же отвратительно. Pardon.[60] Я вижу, вы торопитесь. Давайте короче. Тот мужчина, которого вы ищете, Mademoiselle[61] и Monsieur[62] — ему примерно лет тридцать?
— Да, — ответила Ирина.
— Рост примерно метр восемьдесят?
— Да!
— Короткие светлые волосы. Очень коротко пострижены? Можно сказать, по-армейски?
— Да! Да! Да! — Ирина вскочила.
— Продолговатое лицо, выглядит очень крепким, смуглая кожа и шрам на подбородке?
— Это он! — вне себя закричала Ирина. — Это он, да! Это Ян Билка!
— Имени его мы не знаем, — сказал портье.
— Как это? Если он жил у Михельсена как квартирант или даже как гость, он должен был зарегистрироваться в полиции, — заявил я.
— Да, — подтвердил Кубицкий и закусил нижнюю губу.
— Так что же, Михельсен не давал вам никакого заявления на регистрацию?
— Нет, — ответил Кубицкий.
— И вы его не потребовали?
— Нет. Он мне сказал, что сам зарегистрировал своего друга в полиции.
— И вы с этим согласились?
— Да, — сказал Кубицкий и опустил голову.
— Он боялся, — объяснил Гарно. — После всего, что уже произошло там, наверху, у Михельсена… и потом ему же сказали, чтобы он не лез в дела Михельсена.
— Ну, хорошо, — сказал я. И, обращаясь к Гарно: — Вы тоже знали мужчину, соответствующего этому описанию, который жил у Михельсена?
— Да, конечно. Я видел этого мужчину пару раз. Хотя он большей частью сидел в квартире Михельсена, — ответил Гарно.
— Так он там все-таки жил! — воскликнула Ирина.
— Конечно. Мы же это все время и говорим!
— С какого времени? — спросил я.
— С конца августа, — ответил портье. — Но только, я вас умоляю, не выдавайте, что узнали это от меня!
— Значит, слуга лгал.
— Разумеется. Этот господин… Как, вы говорите, его фамилия?
— Билка, — сказала Ирина и сжала руки. — Ян Билка!
— Этот господин Ян Билка жил у господина Михельсена с августа до сегодняшнего дня. Вместе они и покинули дом.
— Они… — Ирина не смогла договорить.
— Садитесь, — сказал я и силой усадил ее рядом с собой.
— Да, вместе покинули дом, — подтвердил Гарно. — Господин Кубицкий видел это, и я тоже это видел.
— Когда это было? — спросил я быстро. — До того, как машина сбила человека?
— После того, — ответил Гарно. Он снова начал дышать тяжелее и поднял баллончик с аэрозолем. Мы смотрели на него с беспокойством. Он покачал головой и улыбнулся. — Уже прошло. Действительно противно при этой погоде… После того, господин Роланд.
— Через сколько после того?
— О, через какое-то время, — сказал Гарно. — Там же еще сначала была полиция, так ведь?
— Они вышли из дома ровно в двадцать часов и четыре минуты, — сказал Кубицкий. — Я посмотрел на часы. — Он провел платком по лбу, вытирая выступивший от страха пот. — Тут подъехали три машины. И потом этот господин Михельсен и этот господин Ян Билка спустились на лифте. Оба с чемоданами, Михельсен с одним, Билка с двумя. Сели в среднюю машину. Людей на улице было мало, и я мог все хорошо видеть.
— Я тоже, — продолжил Гарно. — Вон из того окна. В машинах сидели мужчины.
— Сколько? — спросил я.
— Всех вместе девять, — ответил Гарно. — Они вышли из машин и стояли на улице, здесь и на другой стороне. Руки в карманах. Выглядело так, как будто они обеспечивали безопасность.
— Вы можете узнать этих мужчин?
— Нет. Просто мужчины. Пальто и шляпы. Все были в шляпах, — ответил Гарно. — Михельсен и этот господин Билка сели в среднюю машину, в черную. Она была довольно большая, похожа на легковой фургон. Полностью закрытая. Мне показалось, что там что-то нечисто, и я на всякий случай записал номер. — Он взял со столика клочок бумаги. — Вот, пожалуйста.
Я взял бумажку. Номер был такой: HH-DX 982.
— Это, конечно, правильный номер? — спросил я.
— Абсолютно точный. Машина стояла как раз под фонарем. Остальные машины стояли дальше, в тени. Когда оба мужчины сели, все три машины очень быстро уехали. Мужчины, которые приезжали, бросились к машинам и уехали вместе с ними.
— А слуга?
— Он по понедельникам после обеда действительно свободен, — сказал портье. — Повариха и уборщица тоже. И слуга действительно вернулся домой только поздно ночью. — Он стукнул себя по лбу. — Мы совсем забыли, господин Гарно! А эта молодая дама!
— Конечно, как глупо, — сказал торговец антиквариатом. — Михельсен и господин Билка приехали с этой молодой дамой.
— С какой молодой дамой?
— С блондинкой, очень симпатичной. Еще совсем молоденькой. Она поселилась в августе у Михельсена вместе с господином Билкой.
Я почувствовал, что рука Ирины в моей руке стала холодной как лед.
— Эта молодая дама тоже уехала? — пробормотала она.
— Конечно, тоже! Ну, как глупо, что мы о ней чуть не забыли. Просто мы оба так взволнованны, — объяснил Гарно.
— Кто была эта молодая дама? — спросил я. — Вы случайно не знаете ее имя?
— Нет, — ответил Гарно. — Имя не знаем.
— Но один раз я встретил Михельсена вместе с ней в прихожей, — сказал Кубицкий. — Я поздоровался, и он и она тоже поздоровались, и Михельсен пробормотал какое-то имя, я его не разобрал. А потом он сказал еще кое-что.
— Что? — спросила Ирина.
— Он сказал, что эта молодая дама — невеста его друга, который у него в гостях, — ответил Станислав Кубицкий.
— Не сердитесь, господин Роланд…
Я сидел, глядя прямо перед собой, там же, в задней части магазина деликатесов Книфалля — прошло только сорок два часа — и все еще ждал, что они позовут меня в издательство, чтобы сообщить, какого мнения эти проклятые бабы о моем новом продолжении.
Передо мной стояла Люси, лицо у нее горело. Было видно, что она собрала все свое мужество.
— Я знаю, что это не мое дело, но…
«Должен признать, ваш студень из телятины выглядит очень аппетитно!»
«Две большие банки гусиной печенки…»
«Одну упаковку Реми Мартэн, одну — Блэк Лэйбл, одну — Кампари…»
Там, в зале, стояли мужчины и женщины. Работы невпроворот.
— Да, и все же? — спросил я Люси.
— Почему вы всегда пьете до обеда так много? — спросила белокурая Люси. И поспешно добавила: — Конечно, это ваше дело. Только я… — ее голос сильно задрожал, — …я очень беспокоюсь за вас!
— Вы беспокоитесь?! — Я посмотрел на Люси. Меня вдруг охватило сильное чувство жалости к самому себе. «Это хорошо, — думал я. — Это очень хорошо. В первый раз девушка говорит мне такие слова. Те две потаскухи, например, с которыми я развлекался сегодня ночью, обо мне совсем не беспокоились. Они проспались после пьянки, а когда проснулись, включили приемник на полную громкость, помылись, позавтракали, сделали прически и накрасились. И все остальные точно так же. Только эта Люси, она обо мне беспокоилась…»
А Люси разошлась, заговорила без запинок.
— Когда вы приходите, вы все время пьете, бормочете про себя и с каждым разом выглядите все хуже. Что с вами, господин Роланд?
— А что со мной может быть? У меня все замечательно!
— Господин Роланд!
Я отпил глоток чистого виски, поморщился, и вдруг эта юная девушка показалась мне единственным добрым человеком на свете. Конечно, это действовал выпитый мной алкоголь и огромные дозы виски прошлой ночью, это мне показалось под воздействием «Дешевого Якоба». Его воздействием можно объяснить и мое дальнейшее поведение.
У каждого человека есть, так сказать, критическая точка, независимо от того, пил он или нет. Достигнув этой точки, он выкладывает все, что у него на сердце, не самому близкому человеку, а кому-то, кто в этот момент рядом и выглядит симпатично, с кем он едва знаком — какому-нибудь бармену, водителю такси, проводнику спального вагона, маленькой продавщице в дорогом магазине деликатесов…
— Ну, ладно, — сказал я. — Дела у меня идут вовсе не замечательно. Все у меня дерьмово. — И мне казалось совершенно естественным, что я говорил это блондинке Люси с очень темными глазами, о которой я ничего не знал, кроме того, что она была родом из Брандобердорфа.
— Как это? — Люси посмотрела на меня и покачала головой. — Вы зарабатываете так много денег. Вы знаменитый. Все люди читают то, что вы пишете…
— А-а-а-а! — взвыл я от отвращения. — Меня погубит то, что я пишу!
— Не понимаю! — испуганно сказала Люси. — Если это вас так мучит, почему же вы тогда пишете?
Да, почему? Хороший вопрос. Теперь мне пришлось бы сказать: «Потому что я уже стал слишком продажным, морально разложился и влез в долги, чтобы попытаться предпринять что-нибудь порядочное». Так и было сказано? Нет, сказано было:
— Я писал другие вещи. Раньше. Совсем другие. Лучше.
— Но и теперь тоже неплохо! Я же читаю! — Люси покраснела до корней волос. Она, конечно, знала мой псевдоним. — И все мои знакомые читают! Это же так интересно… так много можно узнать… и так научно…
— Дерьмо все это, — сказал я шепотом. — Самое настоящее дерьмо! Только никому не рассказывайте, что я так сказал, фройляйн Люси!
— Никому! Честное слово! — она стояла передо мной, сжав маленькие кулачки.
«И еще тунца, пожалуйста…»
— Скажите, а у вас не будет неприятностей? Вам можно вот так просто со мной разговаривать?
— Вы же постоянный клиент! — успокоила меня Люси. — А кроме того, тут пока нечего делать.
— И все-таки. — Я встал со стаканом в руке и заметил, что уже захмелел. — Давайте лучше поговорим возле стойки. Там это будет не так бросаться в глаза. — Я пошел впереди осторожной походкой пьяных, которые знают, что должны себя контролировать. Она пошла за мной следом с бутылкой «Чивас» и скользнула за стойку. Я взобрался на табурет и аккуратно поставил стакан. — А вы чего выпьете?
— В такое время! Что вы, господин Роланд!
— Вы тоже должны что-нибудь пить. Хоть что-нибудь. Иначе я не смогу вам ничего рассказать, — упрямо настаивал я.
— Ну, ладно, тогда стакан томатного сока, если можно…
— С водкой. И водки побольше.
— Нет, без водки, пожалуйста.
— Без вод… — ну, хорошо. Как хотите. — Я внимательно смотрел, как она принесла стакан, достала из холодильника кувшин с темно-красным томатным соком, как наполнила стакан.
— Ну, хоть перца добавьте, — сказал я.
Она послушно добавила перца из большой деревянной мельницы.
«Филе, пожалуйста, хороший, большой кусок филе…»
— Так на чем я остановился? — спросил я.
— Что вы когда-то раньше писали другие вещи, лучше…
Люси подняла стакан, кивнула мне и выпила. Я выпил «Чивас».
— Да. Писал. Это было, когда я только пришел в «Блиц». — Я вертел стакан в руке. — В то время это было не только крупнейшее, но и лучшее немецкое иллюстрированное издание. С настоящим уровнем! Его признавали за границей! Как «Лайф»…
Люси, не имевшая, очевидно, никакого понятия о том, что такое «Лайф», кивнула.
— Все это заслуга Хэма…
— Кого?
— Нашего шефа литературной редакции. Пауль Крамер — так его зовут. Мы называем его Хэмом. Он прилагал все силы, чтобы сделать из «Блица» самый лучший журнал — так много лет подряд! В то время работать в «Блице» было честью! Мы печатали рассказы Хемингуэя и Сомерсета Моэма, романы Яна де Хартога[63] и Ремарка… и новеллы Эрнста Лемана, Ирвина Шоу и Трумена Капоте,[64] «Завтрак у Тиффани», например…
— Грегори Пек! И Одри Хёпберн![65] — проговорила Люси, задыхаясь от волнения. — Я видела этот фильм. Он просто прекрасный! Помните, как они вдвоем искали кота под дождем?
— Да.
— А песню? «Moon River»?[66] — Люси напела несколько тактов.
— О Господи, да знаю я эту песню! — воскликнул я сердито.
Она испугалась.
— Все, молчу. Пожалуйста, рассказывайте дальше!
Но я уже был выбит из колеи. Я сидел и рисовал из мокрых кружков, которые оставались на стойке от моего стакана, причудливые фигуры. Люси молчала…
— Так вот, этот Крамер, — все-таки заговорил я и хлебнул виски. — Я вообще только от него узнал, что такое журналистика! Он поручал мне писать объемные статьи, когда я был готов… Историю медицины… исторические серии… научные… — Я улыбнулся. — Одна, моя самая любимая, называлась «Пчелиное государство»!
— «Пчелиное государство», — повторила Люси с благоговением. — Это, должно быть, была прекрасная статья!
Я опрокинул стакан.
— Еще один, пожалуйста.
— Господин Роланд…
— Еще один!
— Боже, как сердито вы умеете смотреть! Конечно… сию минуту…
— Благодарю, фройляйн Люси… И еще крупные криминальные происшествия: я на них специализировался! Я был сам себе изыскателем. Это я тогда понимал…
«Что же это может быть — изыскатель?» — несомненно, размышляла Люси, но усердно кивала.
— В то время Хэм давал мне задания по каждому крупному преступлению. И не только в Германии! По всей Европе! Даже в Бразилии — та история с монахинями-убийцами. По этому поводу я два раза летал за океан в Рио. — Я сделал глоток. — Да, — сказал я, — поначалу был огромный спрос на литературу, все хотели наверстать упущенное! Это было как жажда в пустыне, жажда знаний, настоящая мощная волна! Потом страна стала интенсивно развиваться, и пошла волна любопытства. Крупные криминальные происшествия и политические скандалы. Потом у нас была — ну, скажем, историческая волна. Был такой интерес к прошлому во всем народе. Какими же они были на самом деле, эти старые добрые времена? И тогда появились наши самые большие серии об императорах и королях, о Гогенцоллернах,[67] Виттельсбахах…[68] — иногда такая серия могла состоять из сорока пяти, пятидесяти частей, без преувеличений!
Я отхлебывал виски, погрузившись в воспоминания.
— После этого, когда мы снова стали преуспевать и вообще дела пошли в гору, нахлынула волна интереса к жратве. Помните? «Не каждый же день вкушать икру»! Тогда ведь этот Зиммель написал роман, в котором тайный агент страстно увлекается кухней, и напечатаны все рецепты приготовления блюд. Вышел не у нас — в «Квике». Но мы все по его примеру немедленно открыли у себя в иллюстрированных изданиях регулярные страницы рецептов — какой бы журнал вы сейчас ни пролистали, обязательно найдете одну-две страницы на тему кухни и жратвы…
— Да, и правда! — засмеялась Люси. — А рецепты в «Блице» — тоже ваши?
— Нет, их готовил не я. Но после волны интереса к жратве пришла волна строительства… «Ура, мы строим дом!» Это уже было мое… и все другие серии тоже…
«Молочного поросенка пятьсот граммов…»
«Тостов три пакета, и один батон из муки грубого помола, пожалуйста…»
Я отпил еще и замолчал. Люси терпеливо смотрела на меня, поэтому я посмотрел на свои руки и вспомнил…
Как раз в то время, после серий на темы дома, к нам пришли Герт Лестер и его команда.
В то время «Блиц» и начал деградировать, благодаря «утонченному» вкусу господина Лестера и господина Херфорда, а также благодаря нашему несравненному отделу исследований под руководством любезного господина Штальхута.
Какие битвы приходилось тогда выдерживать Хэму ради одной-единственной хорошей статьи! Ради того, чтобы не все материалы переделывались на слезливый или военный, или сексуальный, или криминальный лад. Какие были скандалы! Как героически держался Хэм! Тщетно. В конце концов оказалось, что все напрасно. И поэтому он тоже смирился, уже давно.
— Это что такое, парень? Надо же соответствовать…
Журнал стал заполняться дерьмом, оно выдавалось во все в больших и больших количествах, рассчитанное на самые низменные инстинкты. Начали печатать дерьмовые романы, ориентируясь на вкусы самых слабоумных в стране, иногда их писали до пяти авторов, целой «бригадой»: мужчина — диалоги мужских персонажей, женщина — женских, был специалист по действующим моментам сюжета, еще один — по развитию сюжета и по описанию отдельных сцен, и еще один по чисто повествовательной, описательной части. И все это до мелочей предварительно запрограммированное на компьютере, по его последним расчетам.
А если мы получали хороший готовый роман для журнальной публикации, то «в соответствии с потребностями журнала» полностью переворачивали его с ног на голову. Эту идею переделок принес на фирму Лестер! Какая была шумиха вокруг романа того умершего всемирно известного американца. Лестер нанял тогда двух парней из рекламного бизнеса, двух продувных бестий. Правопреемник этого американца прислал потом письмо и спрашивал, кто же под именем его автора выдал такое низкопробное дерьмо, поскольку собирался подавать на него в суд. Господин доктор Ротауг доказал тогда этому господину, что, по условиям договора, он вообще ничего не может сделать. Но, конечно, после этого мы больше никогда не получали романов от хороших авторов. О таких вещах сразу становится известно. Ну, что ж, мы сами наловчились стряпать свои романы из подручных средств! И обманывали читателя, и врали без зазрения совести. Так что же, нужно было рассказывать все это девушке Люси? Мои глаза жгло от усталости. Я пил, не замечая, что виски течет у меня по подбородку. В глубоком раздумье я смотрел на Люси. Может быть, моя жизнь сложилась бы по-другому, если бы когда-то я полюбил такую девушку, полюбил по-настоящему? Эта Люси была хорошей девушкой. Может быть, под ее влиянием я бы вел себя иначе — возражал бы, ушел бы, когда в «Блице» все переменилось. Да, такой Люси это бы, пожалуй, удалось. Такая сама бы пошла вкалывать, если бы дела у меня какое-то время шли дерьмово. Да только такими девушками, у которых на лице написана порядочность, я никогда не интересовался. И начинаю только теперь, когда уже слишком поздно. Смешно! Я хрипло рассмеялся.
— Почему вы смеетесь?
— Так, ничего.
— Я что-то не понимаю… Все же было чудесно… Вы, должно быть, были тогда счастливым человеком, — сказала она растерянно.
— Да, был… и никогда не пил по утрам, никогда!
— Но что же случилось потом? — так же растерянно спросила Люси.
— Тираж, — ответил я с такой горечью, как будто это был мой злейший враг, корень всех бед. — Проклятый тираж!.. И этот… и этот компьютер… — И заговорщицки прошептал: — Это тайна, фройляйн Люси, никому не говорите! У нас там есть компьютер, который определяет, что нужно писать… Хэм получит инфаркт, прежде чем сможет теперь поместить в журнале хоть одну хорошую статью…
— Компьютер?
— Ага, компьютер! За ним следит уважаемый господин Штальхут… А за мной следят уважаемые дамы нашей фирмы, за каждой строчкой, которую я написал… каждую строчку рассматривают под микроскопом эти милые дамы, как вот сейчас, поэтому я и здесь…
— Я знаю, — прошептала Люси.
Я водил пальцем по черной поверхности стойки и рисовал буквы из влажных кружков, оставленных стаканом. Потом произнес:
— Тогда просто было другое время. Оно уже не вернется… — Нервным движением я прикурил сигарету. — У меня проблемы, да? — Я засмеялся: — Это все только отговорки для пьянства! Вы же знаете: у каждого пьяницы обязательно должны быть отговорки, чтобы объяснить причины своего пьянства: у одного — собака издохла, у другого — любовная драма, у третьего — проблемы с детьми. Не качайте головой, фройляйн Люси! Я — пьяница. Остерегайтесь меня.
— Вы несчастны, — произнесла фройляйн Люси очень тихо. И только теперь мы по-настоящему посмотрели друг другу в глаза, а там, в магазине, господин Книфалль протрубил: «Чудесные ананасы, милостивая госпожа!»
Возле стойки зазвонил телефон.
Мы оба вздрогнули, потом Люси взяла трубку. Коротко ответила, положила трубку и сдавленно проговорила:
— Вас просят туда.
Я осторожно встал. Люси с несчастным видом наблюдала, как я пытался надеть пиджак. Черт побери, я набрался, как сапожник. Ну, и что? Ну, и наплевать! Я рассчитался — заплатил только за томатный сок и за содовую, потому что бутылка «Чивас» была моя, я оплатил ее раньше, и как всегда и везде, дал слишком большие чаевые.
— Ну нет, господин Роланд! Нет, я не возьму!
— Возьмете, — ответил я и торжественно протянул ей руку. — Прощайте, фройляйн Люси.
— До свидания, господин Роланд…
Держась неестественно прямо, я прошел через магазин. Один раз я обернулся и увидел, что в глазах Люси блестели слезы. Она вытирала их и смотрела на буквы, которые я изобразил на стойке бара пролитым виски. Я написал там: «Люси». И потом дважды перечеркнул это имя. Я быстро отвернулся и убрался из магазина. «Ну, — думал я, — вот теперь слезы польются рекой…»
Чуть заметно покачиваясь, сжав руки в кулаки, по-боксерски подав плечи вперед, шагал я обратно в издательство. Светило бледное холодное солнце. Мне было жарко. «Не надо было столько пить, — думал я. — С той дозой виски, что выпил сегодня ночью, — многовато. Черт возьми, как я чувствую „Чивас“! В коленях, в глазах, в голове. Больше всего в голове. Там кружится карусель, кружится, кружится. Ну, ничего, иногда я напивался и сильнее, когда они вызывали меня к господину главному редактору Лестеру…»
Мне пришлось идти в обход, потому что строители метро, разрывшие здесь Кайзерштрассе до самых земных потрохов, только в нескольких местах проложили мостки с одной стороны улицы на другую. Мостки были сколочены из толстых досок, стояли на деревянных опорах и были снабжены перилами. Люди, сталкиваясь, пробирались по ним в обоих направлениях, тут царило настоящее столпотворение.
Сотни, много сотен рабочих в защитных касках копошились в глубине как муравьи: рыли шахту; пробегали туда и сюда под громадными кранами, переносившими стальные балки невероятной длины; возились с механизмами, подсоединенными к кранам, — свайными молотами, отбойными молотками.
Я остановился посередине мостков, прислонился к перилам и посмотрел в шахту будущей станции метро, которая поднималась здесь день за днем. Шахта крепилась тысячами балок, внутри вдоль стен проходило ограждение из плетеной проволоки, мощные бетономешалки заливали бетон в поддерживаемые железными траверсами будущие стены тоннеля. На широком высоком постаменте стояло что-то похожее на барабан, вокруг него пятеро итальянских рабочих готовили бетон и при этом кричали (пением назвать это было нельзя) хором:
— Evviva la torre di Pisa, di Pisa, che pende — e pende e mai va in giu!
Я усмехнулся. Я понимал по-итальянски. «Да здравствует Пизанская башня, Пизанская башня, потому что она клонится и клонится и никогда не упадет!» — вот что это значило. А дальше шли совершенно неприличные слова.
Я смотрел на рабочих так, как будто все-все они были моими друзьями. Как легко потерять на таком мосту равновесие и сверзнуться вниз. Я вцепился руками в доску перил, испуганный тем, что почва уходит из-под ног. Меня толкнули.
«Вот порядочные люди, — думал я, — сосредоточенно и серьезно рассматривая рабочих внизу. Они что-то создают. Это настоящие парни. Греки, итальянцы, югославы, турки, немцы, не знаю кто еще. Рабочие! А я? Я — паразит, кусок дерьма. Вот если бы я был рабочим, одним из тех, кто что-то строит, создает что-то полезное, чтобы людям было легче жить…»
«Эй, а поосторожней нельзя?!» — злобно заорал один из прохожих, столкнувшись со мной. Я поплелся дальше, уже не глядя вниз на рабочих. Потому что теперь мне почему-то было стыдно перед ними, перед ними всеми.
— Если это случится еще хоть раз, хоть один-единственный раз, слышите меня, то вы будете уволены!
Громкий, командный голос главного редактора несся мне навстречу, когда на восьмом этаже я вышел из «бонзовоза». Я шел по проходу между стеклянными стенами, за которыми располагались кабинеты редакторов отдельных направлений. Шеф отдела обслуживания, зарубежного отдела, внутреннего отдела. Светских новостей, театра и кино. Науки. Техники. Юмора…
— Всему есть предел! Я долго терпел все ваши выходки! Незаменимых людей нет, и вам замена найдется! — бушевал Герт Лестер в своем стеклянном ящике. Перед ним стоял одержимый темными инстинктами отец семейства и первоклассный шеф-макетчик Генрих Ляйденмюллер, страшно худой человек в очках и с большими ушами. Он все время кланялся. Он был бледным и небритым, впрочем, как всегда. Кроме него в кабинете Лестера находились Анжела Фландерс и Пауль Крамер, они сидели справа и слева от его письменного стола из стальных трубок. В креслах из стальных трубок. Кабинет был оборудован в современном холодном стиле. Полки из стали и стекла. Шкафы для папок и низкие длинные полки из стали с раздвижными дверцами.
— В моей редакции вы не будете вести себя, как похотливый козел. Не в моей редакции!
«Свинья! — подумал я. Внезапно меня охватила слепая ярость. — Грязная свинья этот Лестер!» В присутствии Анжелы Фландерс он позволял себе бесноваться. И прекрасно знал, что каждое слово было слышно в этом хлеву. А Ляйхенмюллер, тот только повторял: «Да», «Так точно», «Конечно», «Больше никогда» и после этого каждый раз с поклоном: «Господин Лестер!» Эта собака выставляла бедного парня в дурацком виде перед всей литературной редакцией. Мне становилось все жарче, я снял пиджак.
Без стука я распахнул дверь в приемную Лестера.
— Здравствуйте, госпожа Цшендерляйн, — произнес я.
Софи Цшендерляйн страдала вторичной почечной недостаточностью. Ей приходилось принимать кортизон, который врач прописал ей с небольшой передозировкой. И это чертово поддерживающее жизнь средство немедленно обеспечило ей типичные для принимающих кортизон лицо-луну и общее увеличение веса. Болезнь настигла женщину, до того писаную красавицу, совершенно неожиданно два года назад. Вообще-то ей нельзя было работать. Да она и в самом деле часто справлялась с большим трудом. Но что значит нельзя работать, когда у безвинно разведенной женщины одиннадцатилетний сын в гимназии, а его отец за границей и не платит ни гроша алиментов? Легко сказать. От болезни и тяжелой жизни она стала суровой и строгой. Всем сердцем она была предана шефу и служила ему не за страх, а за совесть. Так у нее, по крайней мере, было чувство, что в издательстве есть мужчина, которому она нужна и который хочет ее видеть — несмотря на изменившуюся внешность. Поэтому друзья Герта Лестера всегда тут же становились ее друзьями, а его враги — автоматически ее врагами. Цшендерляйн постоянно носила строгую черную юбку и белую блузку. Как и все сотрудники, окна кабинетов которых выходили на Кайзерштрассе, она страдала от нервных перегрузок, от длительных головных болей, а иногда и от приступов головокружения, потому что здесь, со стороны фасада издательства, стоял невероятный шум, создаваемый рабочими — строителями метро, который с утра до вечера грохочущими волнами проникал в каждое помещение. И так из месяца в месяц. Действительно можно было сойти с ума!
Я уже открыл дверь к Всесвятейшему.
— Вам нельзя… Вы же видите… — Цшендерляйн вскочила.
Ох уж, эти возлияния! Я только пьяно ухмыльнулся ей и уже стоял в кабинете Лестера. Главный редактор встретил меня ледяным взглядом.
— Какая радость! Господин Роланд, наша звезда! Стучать и ждать, пока я разрешу войти, вы уже разучились, а, господин Роланд? Садитесь же, господин Роланд (Лестер сменил тон на иронический), не будьте скованным, чувствуйте себя как дома.
— Я так себя и чувствую, господин Лестер.
— Прекрасно, прекрасно, — сказал Лестер, — еще только одну минутку, мне нужно закончить одну мелочь, прежде чем я уделю внимание вам, господин Роланд.
В кабинет Лестера тоже проникал этот убийственный непрекращающийся шум строительных работ. Я поклонился Анжеле Фландерс (у нас с ней действительно была старая дружба) и кивнул Паулю Крамеру. Тот озабоченно провел рукой по спутанным седым волосам и пригладил свою хемингуэевскую бороду. Про себя он, конечно, чертыхнулся. Угораздило же меня снова напиться! Крамер посмотрел на Фландерс. Она тоже выглядела грустной.
На Хэме была разноцветная рубашка в клетку и фланелевые брюки. Галстук он снял вместе с пиджаком. Он никогда не надевал пиджак, когда его вызывали к Лестеру. И точно так же никогда не расставался с данхилловской трубкой, которую держал сейчас во рту. Он курил, как всегда, когда бывал здесь. Это был его способ выразить главному редактору свое мнение о нем. В кабинете приятно пахло. «Хоть что-то приятное!» — подумал я.
Герт Лестер (в темном костюме, белой рубашке и с шейным платком вместо галстука) прошелся рукой по коротко стриженым волосам. Его глаза сощурились, орлиный нос подрагивал. Но я был нужен Лестеру, и ему пришлось взять себя в руки. Поэтому он заорал на бедного Ляйхенмюллера:
— Немедленно вниз и приступайте к работе! На этот раз я вас прикрою — в последний раз! Убирайтесь!
Ляйхенмюллер, все еще униженно кланяясь, пробормотал: «Этого больше никогда не случится, господин Лестер. Больше никогда!»
«Ясное дело, случится, — подумал я. — И тебя не уволят, ты слишком одарен. Но эта свинья снова будет устраивать тебе такие унизительные сцены».
— Очень благодарен вам за доверие, господин Лестер… — Ляйхенмюллер двинулся к выходу по-лакейски, спиной вперед, и столкнулся со мной.
— О, пардон!
— Прекрати, — зашипел я. — Нечего перед ним сразу делать в штаны!
— Что вы там только что сказали? — прокаркал Лестер.
— Ничего особенного.
— Но я желаю это знать!
Я пожал плечами. Между тем Ляйхенмюллер, не переставая кланяться, улетучился из кабинета. В многочисленных соседних офисах работа остановилась, стучали только одна-две пишущие машинки. Люди здесь, наверху — репортеры, авторы, редакторы, машинистки — заглядывали теперь в кабинет Лестера. С Ляйхенмюллером вышел порядочный скандал. И, кажется, будет продолжение!
— Я ему сказал, чтобы он не делал перед вами в штаны, господин Лестер, — дружелюбно объяснил я. Потом поклонился Фландерс. — Извините, Анжела.
Хэм пососал трубку, выпустил облако дыма, но на лице его не дрогнул ни один мускул.
— Это неслыханно! — взвился Лестер. — Как вы смеете…
Я повернулся и пошел обратно к двери.
— Куда вы?
— Выйду. Подожду, пока вы успокоитесь.
Прошло пять секунд. Мы молча смотрели друг на друга.
Высотный дом чуть заметно дрожал от сотрясения земли на улице, пронзительно визжали машины…
Наконец, Лестер заключил:
— Опять хлебнули глоточек!
— Не один глоточек, — поправил я его.
— Сядьте! — рявкнул Лестер.
Я пожал плечами и сел в неприятно качающееся кресло из стальных трубок возле письменного стола. Пиджак упал. Я поднял его и положил на колени. В соседних офисах уже никто не работал.
— Если позволите, — ответил я.
Лестер изо всех сил пытался сохранять спокойствие и скрыть свою антипатию ко мне. Но я каждый раз выводил его из равновесия. Лестеру становилось плохо от одного моего присутствия.
— Какая муха вас укусила, господин Роланд?
— Никакая.
— Но выглядите вы именно так!
— Неужели?
— Мы вам что-то сделали, господин Роланд?
— Нет.
— Вы очень разговорчивы сегодня, господин Роланд. Так что случилось?
«Если ты не оставишь этот казарменный тон, я дам тебе пару раз в морду, — подумал я про себя. И вслед за этим: — Я намного пьянее, чем думал. Надо поосторожнее. Да-да, Хэм, не бросай мне таких предостерегающих взглядов. Я уже и сам это понял».
— Я кое о чем вас спросил, господин Роланд!
— Я слышал, господин Лестер!
Главный редактор наклонился.
— Вы хотите поссориться?
— Нет, господин Лестер.
— А мне кажется, вы все же ищете ссоры.
— Тут вы ошибаетесь, господин Лестер.
— Но если вы хотите ссоры, вы ее получите! Я как раз в подходящем настроении!
— Сожалею, господин Лестер. Может, мы все же перейдем, наконец, к делу? (А ты все-таки получишь пару раз в морду, я твою физиономию видеть не могу, карьерист несчастный. Не надо было так много пить.)
— Хорошо, можем перейти к делу! Мы даже должны! Вам предстоит еще очень много поработать с продолжением, господин Роланд! Женщины многое раскритиковали. К сожалению, и основные моменты тоже. А время поджимает. Вы ведь опять сдали материал в самый последний момент!
— Я просил меня извинить. Я себя плохо чувствовал. Я…
— Вы слепили продолжение на соплях! Сегодня утром! Меня проинформировали!
— Ах, так.
— Таким оно и получилось, это ваше продолжение! На соплях! Вы, видимо, считаете, что можете все себе позволить, да?
— Господин Лестер, как я понимаю, вы разговариваете со мной во враждебном тоне.
— Ах, вы понимаете?
— Да. И я не думаю, что могу позволить вам этот тон.
— Вальтер, — вмешался Хэм, вынимая трубку изо рта, — веди себя все же как нормальный человек, а не как пьяный идиот!
Я кивнул. От слов Хэма я немного пришел в себя.
— Прошу прощения, господин Лестер.
— Пожалуйста. Госпожа Фландерс, не будете ли вы так любезны прочитать нам замечания дам.
Фландерс взяла свой блокнот для стенограмм и начала расшифровывать свои записи. При этом она постоянно поднимала на меня взгляд, как будто просила прощения. Замечаний действительно было очень много. Дважды я хотел что-то возразить, но ловил предостерегающий взгляд Хэма и молчал.
Фландерс читала, давала комментарии к записям и постоянно сводила все к основному замечанию женской конференции: это продолжение, как и всю серию, я с самого начала неправильно ориентировал. В значительной степени надо было учесть особенности, предпочтения, действия и реакции со стороны мужчины.
Лестер раскачивался в кресле, слегка барабанил пальцами по крышке стола и злобно посматривал на меня. Чем дальше Фландерс читала, тем больше я успокаивался. Я даже улыбался. Хэм озабоченно наблюдал за мной. Фландерс тоже занервничала, пожалуй, даже испугалась. Она начала запинаться по ходу доклада. Наконец, она закончила. Довольно долго в большом стеклянном бассейне было тихо. Я заметил, что все смотрели на меня, и поинтересовался:
— Других пожеланий нет?
— Других нет, господин Роланд. — Лестер снова забарабанил по крышке стола. — Я во всяком случае считаю, что этого достаточно. Мы должны немедленно сменить курс! Давно нужно было это сделать. Это продолжение будет сориентировано уже совсем иначе! Работы, конечно, невпроворот. Обсудите все подробно с господином Крамером. Прежде чем начать, зайдите еще раз ко мне. Мы не можем рисковать успехом серии. К счастью, вы пишете быстро. А сейчас побольше черного кофе, чтобы протрезветь. Это должно быть готово в печать до восемнадцати часов. Это ваша вина! Если бы вы раньше сдали…
Ну, и в этот момент от избытка виски у меня перегорели последние предохранители. Внезапно после слишком долгого подневольного труда внутри человека что-то обрывается, он больше не может, больше не хочет, да, больше не хочет! Шум на улице показался мне вдруг слишком громким, и я снова увидел перед собой гигантскую шахту метро и множество рабочих в глубине, и снова услышал, как они пели, пели песню о Пизанской башне, и это стало последней каплей. Слухом, зрением и мыслями уносясь далеко отсюда, я сказал:
— Нет.
— Что — нет? — Лестер, на минуту был совершенно сбит с толку.
— Вальтер… — вскочил Хэм. Он пытался меня прервать, но я, с трудом поднявшись, жестом подал ему знак помолчать.
Мой голос вдруг стал очень тихим:
— Нет, я не буду это переписывать.
— Вы…
— Я больше ничего не буду переписывать, господин Лестер, — продолжал я. — Я больше никогда не буду ничего переписывать. Делайте это вы, господин Лестер.
Низкорослый главный редактор подпрыгнул — он был смешон за своим огромным письменным столом — и заорал:
— Какая наглость! Я уже давно замечаю эту обструкцию! Не думайте, что я ее не замечаю! Но со мной это не пройдет! Я и не с такими справлялся! Я вас уничтожу, Роланд, я размажу вас!
— Вальтер! — воскликнула Фландерс. — Будьте же благоразумны, прошу вас! Ради меня!
— Я абсолютно благоразумен, — ответил я. — Мне жаль, Анжела, сожалею, Хэм, если я поставил вас в затруднительное положение, в самом деле. Но так… так… так дальше не пойдет!
— Вальтер, ради Бога, Вальтер! — вмешался Хэм. — Заткнешься ты, наконец! Ты что думаешь, для нас это сплошное удовольствие? Но что поделаешь! Это же бессмысленно! Номер должен быть сдан! Продолжение надо переписать!
— Только не я, — сказал я жестко. — Я пьян, я знаю. Но не настолько, чтобы не понимать, что говорю! Я не буду переписывать продолжение! Evviva la torre di Pisa![69]
— Ну, это мы еще посмотрим! — взревел Лестер. — Вы еще станете у меня вот таким, вот таким… он соединил большой и указательный пальцы. — Вы… Вы алкоголик! — Лестер любил орать. Это было известно всем и каждому на фирме. Армейская дисциплина. Там все просто и ясно. Почему же здесь должно быть иначе? — Еще раз повторю вам, господин Роланд: вы опускаетесь, — рявкнул Лестер. — Ваша писанина давно уже не такая, какой была когда-то! И это не только мое мнение! Это подтверждается и анализами отдела исследований!
— Анализы отдела исследований — это какашка.
— Ну, это… это же… Да что я так волнуюсь?! — орал Лестер. — Это все шнапс! Вам же в мозги ударил шнапс! Последнее продолжение — это же просто скандал! Кое-как сляпано! Кое-как размалевано! И за такой огромный гонорар! И когда я требую переписать, то вы еще и отказываетесь? Хорошо! Очень хорошо! Издатель очень обрадуется! — Лестер орал так громко, что это слышали уже все в стеклянных боксах. Некоторые вышли из своих отсеков и подошли поближе. Редакторы, авторы, секретарши у внешней стены кабинета шефа, как возле аквариума, прекрасно все видели и прекрасно все просекали. Подтягивались все новые сотрудники, с любопытными, возбужденными, напуганными, ухмыляющимися, обеспокоенными или крайне довольными физиономиями — Лестер получил, наконец, по заслугам.
Вперед головой, медленно, очень медленно двигался я мимо Хэма, который безуспешно пытался меня остановить, к столу, прямо на Лестера.
То, что я потом сказал, я, выдержавший четырнадцать лет в этом аду за счет своего здоровья и нервов, напившийся сейчас до потери пульса, — все сказанное мной было пропитано ненавистью и гневом на всю эту отрасль. Что странно, я не кричал, просто говорил — очень медленно, очень тихо и очень четко:
— Годами я писал то, что вы от меня требовали, господин Лестер! Любую дрянь! Любое оболванивание народа! Как мы, оказывается, победили под Сталинградом! Как германский кронпринц, самый лучший кронпринц на свете, оказывается, все-таки победил под Верденом! Всю героическую немецкую историю я, по вашему заданию, последовательно и бодро переврал и поставил с ног на голову, чтобы она стала действительно героической! Каких героев я только для вас ни придумал! Насильники над детьми! Потрясающие судьбы проституток! Я даже писал мемуары выпущенных из тюрем нацистских военных преступников, поскольку эти братки не могли составить ни одного правильного предложения на немецком языке!
— Вальтер! — ко мне заспешил Хэм. С несчастным видом он, запинаясь, сказал: — Одумайся… прошу тебя, Вальтер… Будь благоразумным…
Я как раз дошел до письменного стола и, огибая его, руки за спиной, наклонившись вперед, пошел прямо на Лестера.
— Благоразумным, — сказал я. — Нет, Хэм, я больше не хочу быть благоразумным. Уж простите! И вы тоже, Анжела. Вы оба мои друзья. Мне жаль, что вы сейчас здесь. Я хотел бы сейчас быть с этим господином наедине…
— Что вы здесь устраиваете! — закричал главный редактор, с побледневшим лицом, руками, прижатыми к груди. А в проходе прижимались к стеклам носы любопытных — с жадностью, со злорадством, с ужасом — теперь там столпились все, кто работал на этаже.
— А кто все время взвинчивал тираж нашего журнала? — спросил я со зловещим спокойствием в голосе. — Я! По вашему приказу я сделал из порядочного иллюстрированного издания клоаку!
Теперь я уже склонился над Лестером. Он сделал шаг назад. Еще один.
— Господин Роланд, я требую, чтобы вы немедленно…
— Ни черта вы не можете от меня требовать! — перебил я.
Лестер отступил еще на два шага. С раскрытыми ртами, затаив дыхание, следили стоявшие в коридоре за каждым словом, за каждым движением. Какая-то девушка вскрикнула. В кабинет ворвалась возмущенная Цшендерляйн.
— Господин Лестер, что…
— Вон! — сказал я, мой голос прозвучал тихо, но с такой угрозой, что Цшендерляйн сочла за благо спастись бегством.
— Вы, жалкий дерьмовый пропойца, вы позволяете себе…
Я в первый раз выпрямился и закричал, тоже в первый раз, как озверевший унтер-офицер:
— Молчать, скотина!
После этого случилось что-то невообразимое: Лестер вытянулся во фрунт. Это выглядело точно так, как в армии принимают стойку смирно.
Анжела Фландерс, рыдая, закрыла лицо ладонями. Хэм беспомощно опустился в кресло, его трубка погасла.
Лестер опомнился, но это уже не спасало, все видели, все, столпившиеся в проходе за стеклянной стеной. Они видели, и они, конечно, расскажут всем остальным!
Лестер хватал ртом воздух. Потом заговорил:
— Вы… вы…
Но теперь я гонял его все быстрее по просторному стеклянному боксу, я шел на него шаг за шагом, а он так же отступал. Мы двигались по кругу, по кривой. Это выглядело карикатурно, но ни один человек не смеялся, ни один. Лица, расплющенные о стекла, казались гримасами.
Я продолжал гонять своего главного редактора по кабинету.
— Что мы с вами наделали, господин Лестер? От чудодейственных средств против рака мы доболтались до полного вздора! Совокупление подняли до уровня мировоззрения! — Хотя я снова говорил совершенно спокойно, в тот момент я абсолютно не был в состоянии отвечать за свои поступки. Отвращение, унижение, скорбь по утраченным годам — все это сдавило мне горло. — О, какие у нас заслуги перед Отечеством, у нас обоих! Нам за это полагается Бундесфердинсткройц![70] Какие у нас достижения! И лучшее из них — немецкие оргазмы! Читайте «Блиц» — и вы станете как арабский жеребец, как кобыла во время течки! Читайте «Блиц» — журнал с духовным уровнем его главного редактора!
— Вы сукин сын! — дико взвыл Лестер. — Я буду…
Но мы так и не узнали, что он будет делать, потому что в эту секунду под потолком включился один из динамиков, висевших в каждом кабинете и приводившихся в действие с центрального пульта. Это была установка для вызовов у нас в издательском доме.
Из динамика раздался равнодушный девичий голос:
— Прошу внимания! Господина главного редактора Лестера, господина Крамера, господина Роланда и господина Энгельгардта просят немедленно зайти к господину Херфорду. Повторяю: господин главный редактор Лестер, господин Крамер, господин Роланд и господин Энгельгардт, пожалуйста, немедленно к господину Херфорду!
— Со своей невестой…
— Да.
— Но это я его невеста!
— Ну…
— Значит, у него была еще одна?
— Очевидно.
— Она была у него еще в Праге! Портье же рассказывал, что эта девушка говорила с чешским акцентом и что этот Михельсен сказал, что Ян привез ее с собой из Праги!
Это нам тоже рассказал портье.
— Мне очень жаль, — сказал я. — Но это так.
— Выходит, он обручился сразу с двумя женщинами!
— Да, — снова сказал я. Много говорить мне не требовалась, она все равно не слушала. Она сидела рядом со мной в «Ламборджини», на безлюдной улице, ураган выл за окнами машины и сотрясал ее. Я завел мотор и включил обогреватель, потому что стало чертовски холодно. А между тем было два часа тридцать пять минут ночи. И мы стояли возле дома 187 на Эппендорфер Баум и ждали Берти, с которым я договорился встретиться здесь. А Берти все не появлялся. Аэропорт был не так уж далеко — возможно, Берти что-то задержало. Ирина перестала плакать. Поначалу она плакала, а теперь оцепенело смотрела прямо перед собой на улицу и говорила каким-то металлическим голосом. Из последних сил она старалась держаться, чтобы окончательно не свихнуться. Я считал, что нужно дать ей еще немного выговориться, а потом приступить к делу. Я курил и время от времени отхлебывал по глотку.
— Но мы были вместе два года! — не успокаивалась она.
— Да, — произнес я.
— А та, другая? Как долго он ее знал? Дольше? Меньше?
— Не знаю. — Мне было ее искренне жаль, но эту вторую женщину мне послало само небо. «Теперь проблем не будет», — думал я.
— Может мужчина любить двух женщин?
— Да, — ответил я.
— Нет! — закричала она. — Не одновременно. Не по-настоящему. Одну он любит, а с другой только спит.
— Не обязательно, — отозвался я. Где же Берти?
— Но это было так! Ту, другую, — ее он любил! А со мной просто спал. Для постели я ему годилась. А сбежал он с другой! Он взял с собой ее, ее, а не меня!
— А вы хотели с ним?
— Естественно, — ответила она своим металлическим голосом. — Но он тогда сказал, что одновременно нам бежать нельзя, что он меня позовет, когда устроится на Западе. Сообщит мне. Этого сообщения я и ждала. Целых три месяца. Я бы ждала еще дольше, если бы не…
— Знаю, — сказал я.
— Ничего вы не знаете! — сорвалась она. — Простите. У меня совсем плохо с нервами. Вы так добры ко мне. Простите.
— Понятно, — сказал я. — Ну, конечно. Я вас понимаю. Он обманул вас…
— Да.
— …и заставил остаться…
— Да.
— …а сам сбежал с другой.
— Да, — подтвердила она тоскливо.
— Я думаю, так мог поступить только подлец, — сказал я с надеждой, но осторожно.
«Есть много женщин, которые продолжают любить таких подлецов. Но Ирина не из них. Слава Богу, не Ирина», — подумал я, когда услышал ее крик:
— Свинья он, вот он кто! Подлая свинья! Я ему так верила! Верила всему, что он говорил!
«Так, — подумал я. — Пора приступать».
— А теперь он с этой другой удрал отсюда, кто знает куда. Может быть, его уже и в стране нет. А вы сидите без денег и не знаете, что делать. Это уже настоящее свинство.
Она вдруг снова всхлипнула. Я опять дал ей свой платок. Она громко высморкалась.
— Спасибо.
— Знаете, Ирина, — продолжал я как можно более деловым тоном, — я забрал вас из лагеря, привез сюда и…
— Я вам очень благодарна, господин Роланд.
— Глупости, вы не обязаны меня благодарить. Но я репортер. Я должен написать об этой истории. В этой истории будет, конечно, и про вас…
— Ну, и что? А, вы имеете в виду права на публикацию… — Ей вспомнился мой разговор с портье Кубицким и торговцем антиквариатом Андре Гарно, который мы вели в его квартире. Он получился довольно напряженным, когда я захотел взять у них обоих письменные заявления. Портье тогда словно лишился рассудка.
— Заявление? Подписать? А вы потом обо всем напишете? Я же в своем уме! Мне это будет стоить жизни! Нет, господин Роланд, нет, от меня вы разрешения не получите, только через мой труп! Это непорядочно с вашей стороны, что вы у нас сначала все выспросили, а теперь говорите, что хотите о нас написать!
— А вы как думали, зачем я вас тут выслушиваю? — спросил я.
— Это непорядочно! Нет! Я ничего не буду подписывать! А если вы хоть строчку обо мне напишете, я подам на вас в суд!
— Послушайте, — сказал я, — все, что вы мне рассказали, я в точности передам полиции.
Он был вне себя.
— Нет! Прошу вас, не надо! Вы не пойдете на такую подлость!
— Пойду, — ответил я. — Это мой долг. Вы не можете запретить мне пойти в полицию. Тогда расследование начнется и без этого.
— Но моя жизнь…
— Мы не в Техасе.
Так продолжалось с четверть часа. Потом включился Гарно:
— Господин Кубицкий, я советую вам — подпишите заявление. Если знаешь об очевидном беззаконии и ничего не делаешь против него, то и сам служишь беззаконию. А кроме того, в полиции уже известны наши имена — как свидетелей. Так что мы уже все равно замешаны в этом деле. Я доверяю полиции. Она нас защитит.
— Да, как те приятные сотрудники, которые были здесь, а потом сказали, чтобы я больше не вмешивался в дела Михельсена!
— Я не буду обращаться ни к каким сотрудникам, — ответил я. — Я пойду в управление полиции. У нас не гангстерское государство. Опасность для вас будет намного больше, если я не пойду в управление и не предам это дело огласке, согласитесь, господин Кубицкий!
— Господин Роланд прав, — поддержал Гарно. — В конце концов, мы же сами позвали его сюда и добровольно все ему рассказали, разве нет?
Кубицкий начал поддаваться.
— Ну, хорошо… я не против… Но денег я не возьму, слышите, ни пфеннига не возьму!
— Я тоже, — сказал Гарно.
Я еще немного с ними поспорил, но переубедить их не смог. Тогда я принес из машины пишущую машинку, отпечатал заявления, и они их подписали. При этом у Кубицкого так дрожала рука, что он едва смог написать свою фамилию.
Это было четверть часа назад. Теперь, в машине, я ответил Ирине:
— Да, права на публикацию. Вы можете мне запретить писать о вас. Там, наверху, я немного блефовал. С вами я хочу быть откровенным. Если вы мне запретите, я ничего не смогу сделать. Правда, тогда, если дело пойдет дальше — а так оно скорее всего и будет, — о вас будет писать вся пресса, а не исключительно я один. Но вы можете мне разрешить, чтобы о вас писал только я…
— Конечно, я вам разрешаю, — сказала она к моему безграничному облегчению. — Пишите! Напишите все, всю эту подлую историю!
Значит, я правильно сделал, что так долго откладывал этот разговор с Ириной. Теперь она созрела. Я выбрал нужный момент. У меня и раньше было такое предчувствие, что в Гамбурге она переживет разочарование и будет в большом отчаянии. Это предчувствие появилось у меня сразу после того странного прерванного телефонного разговора. И я выжидал. Теперь оставались сущие пустяки.
— Только тут… — начал я.
— Что?
— А-а, — сказал я небрежно и засмеялся. — Вы представления не имеете, что такое крупное издательство. Там сидят юристы. Крючкотворы. Боятся потерять свои теплые места. Они обязательно должны чем-то заниматься. Поэтому требуют, чтобы мы, репортеры, у каждого, о ком хотим написать, брали письменные разрешения на публикацию, как мне пришлось брать их у Гарно и Кубицкого.
— Я дам вам его, конечно, и письменно.
— Хорошо. А я вам дам денег. Ну, скажем, пять тысяч марок, идет?
Все-таки она была ключевой фигурой, на нее издательство могло и раскошелиться.
— Но я не хочу денег, — ответила Ирина.
— Почему? — спросил я. — Это же не мои. Это деньги «Блица». Возьмите их. В этом нет ничего оскорбительного.
Она замотала головой.
— Ладно, сейчас я напечатаю договор и поставлю пять тысяч, и вы можете их забрать, а если не хотите сейчас, то потом.
Ирина не ответила. Она смотрела застывшим взглядом в окно на бурю, которая несла по воздуху клочки бумаги и листья.
Я отодвинул сиденье назад, чтобы стало просторней, обернулся и взял свою маленькую портативную пишущую машинку и плоский чемоданчик-дипломат, в котором хранил бумагу и копирку. Я поставил чемоданчик на колени, на него машинку, вставил в нее бумагу, копирку и еще один лист, включил освещение салона и начал печатать.
Ирина сидела рядом со мной и смотрела на меня. Я это чувствовал. Сигарета свисала у меня из уголка рта, от обогревателя с легким шумом шел теплый воздух, а я заново печатал текст, который продиктовал мне доктор Ротауг. В качестве гонорара я вставил сумму в пять тысяч дойчмарок. Фляжка лежала на обтянутой кожей широкой передней панели.
— Можно мне глоточек? — спросила Ирина.
— Да, — кивнул я, не отрываясь от машинки, — сколько хотите. У меня в багажнике есть еще.
Она поднесла фляжку к губам, откинула голову назад и отпила. Я прекратил печатать и посмотрел на нее, на ее белую шею, на профиль и подумал, что она очень красивая девушка. Совершенно одинокая. Покинутая. Сейчас со мной. Видимо, надолго со мной. Если я…
Я прогнал эти мысли, смял сигарету в пепельнице машины и допечатал договор до конца. Потом поднял машинку и попросил:
— Возьмите чемодан.
Она взяла. Я подал ей оригинал, копию и авторучку. Медленно, как в трансе, она подписывала документы.
— Деньги в вашем распоряжении, — сказал я. — В любое время. Можете получить их сейчас, если хотите.
— Нет, не хочу, — ответила она, продолжая медленно подписывать.
— Ну, ладно, потом.
— Да, — сказала она, — потом, может быть. — Она заплакала, тихо, без содроганий.
Я переложил бумагу, чемодан и письменную машинку к заднему стеклу машины, где лежал диктофон, потом повернулся к Ирине, обнял ее за плечи и начал говорить слова утешения, сплошные глупости, это я понимал, но что еще я мог ей сказать? Тому, что случилось с Ириной, не было подходящих утешительных слов. Мне, правда, было жаль ее, очень жаль — и в то же время я был страшно рад, что у меня теперь есть право на публикацию.
Кто-то постучал по стеклу с моей стороны.
Ирина негромко вскрикнула.
— Второй раз такого не случится, — сказал я. Прежде чем опускать стекло, я сунул руку в карман и вытащил «кольт-45». Возле машины стоял полный мужчина в клетчатом пальто. На нем была клетчатая шляпа и очень яркий галстук. Он нерешительно улыбался. На вид мужчине было лет сорок пять. В правой руке я незаметно держал «кольт», а левой опустил стекло в окне.
— Хэлло! — сказал полный мужчина.
— Хэлло! — ответил я.
— Sorry to disturb you,[71] — произнес он. — Вы понимаете?
— Yes, — ответил я. — What’s the matter?[72]
— Я Ричард Мак-Кормик, — представился он с сильным акцентом. — Drogist[73] из Лос-Анджелеса.
— Glad to meet you,[74] — сказал я.
— Говорите, пожалуйста, по-немецки. Я любить немецкий. Хотеть больше изучить. Я здесь в большой поездке по Европе, понимать?
— Да.
— Я и Джо.
— Джо?
— Мой друг. Джо Риццаро. Тоже drogist. We got lost. Заблудились. Понимать?
— А где ваш друг? — спросил я и крепче сжал «кольт».
— В машине, — ответил он и махнул рукой. Я обернулся и увидел позади моей машины большой оливкового цвета «шевроле». Сидевший за рулем мужчина тоже ухмыльнулся и помахал мне рукой. Я так увлеченно печатал на машинке, что не услышал, как подъехала их машина. Ну, и еще из-за урагана. И в моем «ламборджини» горел свет. Наверное, поэтому я не увидел света фар «шевроле», — подумал я. А сейчас они были выключены.
— Мы хотим Реепербан, Сан-Паули, понимать? — продолжал Мак-Кормик.
— Да, — ответил я.
— Well,[75] где это?
— Вы слишком далеко заехали, — сказал я. — Слишком далеко.
— Мы хотим Сан-Паули, — повторил Мак-Кормик. — Мы хотим прекрасных фройляйнс. Вы понимаете, что я имею в виду. — Он поклонился. — Excuse me, lady.[76]
Ирина уставилась на него.
— Реепербан хорошо для прекрасных фройляйнс, а?
— Очень хорошо, — отозвался я, держа палец на спусковом крючке.
— Ну так как мы туда попадем?
— You turn your car and…[77] — начал я.
— Говорите по-немецки! Я любить немецкий, — перебил меня Мак-Кормик. — Значит, развернуть машину, а потом? — Он просунул карту города, которую держал в руке, в открытое окно. Обычная складная карта. Он протянул мне карандаш. — Нарисуйте, пожалуйста, дорогу, мистер.
— Послушайте…
— Пожалуйста! Мы хотим к прекрасным фройляйнс. Вы понимаете, зачем! — Он посмотрел на меня лукавым взглядом.
Я взял карандаш в левую руку и сказал:
— Мы здесь. Назад по улице до конца… — Закончить мне не удалось. Мак-Кормик (или как там его звали) мгновенно другой рукой зажал мне рот и нос влажным платком.
Я вскинул «кольт». Он бросил карту и так сильно вывернул мне руку, что я выронил пистолет. Он оказался невероятно сильным. Я видел, как Ирина распахнула дверь машины со своей стороны и выпрыгнула на улицу. Платок был пропитан противно и резко пахнущей жидкостью и очень холодный. Я пытался вдохнуть и надышался проклятых испарений. Последнее, что я слышал перед тем, как все вокруг меня стало черным, был вскрик Ирины и после этого быстрые шаги по тротуару.
«Господь Всемогущий дал мне мои деньги.
Джон Дэвидсон Рокфеллер, 1839–1937»
Эти слова были выгравированы на золотой пластине такого же размера, как журнал «Блиц» в поперечном формате. Ее вмонтировали на свободное место книжной стенки, доходившей до потолка высокого помещения. Три стены были сверху донизу закрыты книгами, пестрыми новыми и дорогими старинными, обтянутыми кожей. Полки — все, конечно, из красного дерева — были освещены софитами. Я уже знал это святилище издателя, потому что часто здесь бывал и мог бы поклясться, что из тысяч книг этой библиотеки их владелец вряд ли прочитал хотя бы с дюжину.
Я вошел последним, Хэм, Лестер и Берти шли впереди меня. Добрая Цшендерляйн, несчастная жертва кортизона, еще во время моей ссоры с главным редактором приготовила для меня крепчайший черный кофе, и прежде чем идти наверх, я заставил себя проглотить две чашки, хотя он был обжигающе горячим и в него было добавлено много лимонного сока. Вкус был отвратительным, но подействовало чудесно. Фирменная панацея Цшендерляйн. Она готовила его очень часто, почти ежедневно для кого-нибудь, хотя в десять часов утра довольно редко. После второй чашки меня вырвало в душевой, и потом я выпил еще одну чашку кофе с лимоном на раздраженный, теперь пустой желудок. Нельзя сказать, что я протрезвел, до этого было далеко, но и пьяным я уже не был. Цшендерляйн пообещала послать мне этого кофе в кабинет начальства, чтобы я мог выпить еще.
«Господь Всемогущий дал мне мои деньги» — девиз моего издателя Томаса Херфорда. В свое время Джон Дэвидсон Рокфеллер был самым богатым человеком в мире, мультимиллионером в долларах. Херфорд тоже был мультимиллионером, конечно, меньшим «мульти» и в немецких марках, но все-таки. И таким же набожным, как его титанический кумир. На старинной конторке лежала обтянутая свиной кожей и постоянно раскрытая Библия, мощный фолиант со страницами из пергамента и с красными, зелеными, синими и золотыми буквицами в тексте.
Кабинет Херфорда представлял собой огромное по размерам помещение. Шесть метров в высоту и площадью ровно сто двадцать квадратных метров. На полах повсюду ковры, некоторые из них громадные. Прямо-таки бесконечный стол для конференций и вдоль него множество жестких резных стульев с узкими резными спинками. Три уголка с креслами и низкими столиками. Напротив входа — античный письменный стол Херфорда, заваленный бумагами, книгами и журналами. Четыре телефона, из них один серебряный, а один, как говорили, из чистого золота. Серебряная переговорная установка для внутренней связи. Слева от письменного стола два телевизора: один настоящий, а второй — монитор, подключенный к компьютеру. Монитор был включен. Его экран был черным и мерцал. Как раз когда мы вошли, на экране появился длинный ряд цифр зеленоватым компьютерным шрифтом.
Резиденция Томаса Херфорда находилась на самом верхнем, двенадцатом, этаже, там же, где располагались его руководитель издательства и отдел исследований. Окна позади его письменного стола были трехстворчатыми и казались подражанием, только в гигантском масштабе, окнам в кабине самолета: одно — фронтальное с наклоном, два других под небольшим углом — тоже с наклоном и немного меньших размеров. Войдя в этот зал, каждый сначала чувствовал себя ослепленным огромным количеством света, направленного навстречу входящему. Пока я следом за остальными шел к письменному столу, за которым по силуэту узнал Херфорда, я увидел город в солнечном свете осеннего дня. В сотнях тысяч его окон отсвечивало солнце, и я даже рассмотрел долину Майна и Средние горы вдалеке. Кто попадал сюда в первый раз, невольно испытывал потрясение. Много лет назад я тоже был потрясен. Теперь же только подумал: «Хорошо бы Цшендерляйн поскорее прислала мне обещанный кофе».
Томас Херфорд встал. С уголка рядом с письменным столом поднялись двое мужчин. Я узнал похожего на черепаху доктора Ротауга и руководителя издательства Освальда Зеерозе.[78] А между ними сидела Грета Херфорд, супруга издателя, «мамочка», как он называл ее и как ее называли все в издательстве, очень важная персона, так как для Херфорда вкус жены был еще важнее, чем его собственный. Она присутствовала на всех важных совещаниях.
— А, вот и вы, господа, — прогудел Херфорд, шагая нам навстречу. — Сожалею, что пришлось оторвать вас от работы, но Херфорд должен сообщить вам нечто значительное. — Он по очереди пожал нам руки. Я был последним на очереди и успел еще раз глянуть на экран монитора. Там появилось следующее сообщение зеленоватыми светящимися буквами:
ПРОВИНЦИАЛЬНЫЙ ЮЖНОНЕМЕЦКИЙ ГОРОД, КАТЕГОРИЯ ОПРОШЕННЫХ — КАТОЛИКИ, ВОЗРАСТНАЯ ГРУППА — 35–40 ЛЕТ, СЕМЕЙНЫЕ, СОБСТВЕННЫЙ ДОМ, ДЕТЕЙ — 1–2, ДОХОД — ОКОЛО 1850 МАРОК, ЧИНОВНИКИ И СЛУЖАЩИЕ, ПРЕДПРИНИМАТЕЛЕЙ НЕТ, ВСЕ СО СРЕДНИМ, ВЫСШИМ ИЛИ СРЕДНИМ СПЕЦИАЛЬНЫМ ОБРАЗОВАНИЕМ… ПРЕДСТАВЛЕНО: 72,7 % — БЛОНДИНЫ, 15,5 % — БРЮНЕТЫ, 3,8 % — РЫЖИЕ, НЕ ОПРЕДЕЛЕНО — 8,0 %… КАТЕГОРИЯ ОПРОШЕННЫХ — ЖЕНЩИНЫ…
— Что с вами, Роланд? — прогромыхал голос Херфорда. Я оторвал взгляд от экрана, я чуть не заснул стоя. Что, протрезвел? Раз больше не хихикаю. Издатель протянул мне руку и снисходительно засмеялся. — Опять приняли с утра? — Он больно сжал мою руку своей волосатой лапой. — Сознавайтесь, Роланд, я вам за это голову не оторву, мой мальчик! Опрокинули стаканчик, пока ждали!
— Господин Херфорд, я…
— На той стороне в «Деликатесах Книфалля». Как обычно.
— Да я… Как вы узнали…
— Херфорд все знает. Везде свои люди. Ха-ха-ха. И только что устроили жуткий скандал у Лестера. Херфорд знает, Херфорд знает все. Шпионы ему донесли. Ха-ха-ха. — Ко всем людям он обращался только по фамилии, за исключением закадычных друзей, и любил говорить о себе в третьем лице. Лестер смущенно кашлянул. После дебоша на восьмом этаже он не сказал мне ни слова. — Но на этом скандалу конец, понятно? Нам нужно кое-что обсудить. Херфорду нужны его мальчики. Все! И чтобы между собой не враждовали! Так что подайте друг другу руки и скажите, что не держите зла!
— Что значит — не держим зла? Господин Херфорд, эта пьянь так нагло на меня набросился, что я должен потребовать… — начал было Лестер, но Херфорд резко его прервал:
— Спокойно, Лестер. И еще спокойнее. Тут есть доля и вашей вины. Я вас знаю. Хороший человек. Отличный человек. Только не умеете обращаться с подчиненными. Никакого такта. Вечно разыгрываете из себя начальника. С художником так обращаться нельзя. — Он сказал это без всякой иронии. — Роланд мой лучший автор. Нервный, чувствительный человек. Поэтому он и пьет. Ну и пусть. Пока он так пишет! Он же феномен, этот Роланд!
Лестер показал себя трусливой свиньей. После того, что Херфорд только что сказал обо мне, он счел за лучшее подавить свою злобу. Я взглянул на него. Лицо у него было серое. Я понял, что сейчас-то он промолчит, но потом отомстит, о да, непременно.
А я?
Я ни на грамм не лучше этого Лестера! Такая же трусливая свинья. Я ведь действительно собирался бросить все к чертовой матери и уйти из «Блица» или добиться того, чтобы меня выгнали. Я на это рассчитывал! Я хотел покончить со всем, обязательно покончить. Если бы я это только сделал — я бы от многого избавился. Но у меня не было характера, по крайней мере, в последние несколько лет, и завод у меня тоже кончился, по крайней мере, после того, как Цшендерляйн напоила меня своим кофе и я уже не был таким пьяным. На этом мое бунтарство и кончилось! Теперь я уже не хотел оказаться в подвешенном состоянии, я думал о своем благосостоянии, о машине, о пентхаусе. Видите, я не пытаюсь врать и выкручиваться. Говорю, как было. Думайте обо мне, что хотите. Все будет правильно!
— Ну, подадите вы, наконец, друг другу руки или нет? — неожиданно проревел Херфорд.
Лестер торопливо протянул мне руку. Я ее пожал. Его рука была словно резиновая.
— Я не держу на вас зла, господин Лестер, — сказал я при этом. Так и сказал.
— Я тоже не держу на вас зла, — проговорил Лестер. Эти слова чуть не стоили ему жизни. Он на каждом задыхался. Хэм у него за спиной улыбнулся мне. И Берти тоже улыбнулся. На нем все еще был помятый дорожный костюм, но он побрился и наложил на лоб свежую повязку. Я отметил, что Хэм надел пиджак и галстук, а трубку оставил внизу. И он, и Берти мне улыбались, но у меня в голове вертелась только одна мысль: Лестер еще отомстит, обязательно отомстит. Его месть так же неизбежна, как аминь в конце молитвы. И я знал, что Лестер думал о том же самом…
— Вот теперь порядок! — прогудел Херфорд. Он жестом указал на обоих мужчин и свою жену. — Господа знакомы между собой, Херфорду никого не нужно представлять.
Мы раскланялись. Лестер быстро подошел к госпоже Херфорд и поцеловал ей руку. Косметика на лице у Мамочки была блеклая (выглядела она как труп), и одета была так же ужасно, как всегда. Поверх белого шерстяного платья — вязаный палантин песочного цвета, а к этому серые шелковые чулки и закрытые массивные туфли без каблука, на толстой подошве. На спинке ее кресла лежала немыслимо дорогая темно-коричневая норковая шуба. Ее седеющие волосы были покрашены в яркий фиолетовый цвет. На волосах красовалась коричневая охотничья шляпка с длинным изогнутым фазаньим пером. У Мамочки было приветливое лицо и добрые глупые коровьи глаза.
— Может быть, кофе для нашего звездного автора? — предложил доктор Ротауг. На нем, как обычно, был черный костюм, серебристый галстук, белая рубашка с жестким воротничком, и он смотрел на меня круглыми как пуговицы глазами без всякого выражения.
— Уже несут, — сказал Лестер с неприязнью в голосе. — Специально несут вслед за господином Роландом. Чтобы он не давал нам расслабиться.
— Мой бедный юный друг, — произнес шеф юридического отдела, когда-то сказавший Херфорду: «Попомните мои слова: когда-нибудь из-за этого роскошного парня мы получим крупнейший скандал в истории нашего издательства». Мне снова вспомнилась эта фраза, которую мне передали, когда я увидел Ротауга прямо перед собой, с лысиной во всю голову, всю в пигментных пятнах, и с прекрасной жемчужиной на серебристом галстуке.
Освальд Зеерозе, руководитель издательства, приветливо заговорил:
— Ну и ворчун, а? Знаю-знаю. А вот позавчера я был на одном званом ужине, ну, ребята, могу вам доложить! Пил все вперемешку!
— Ой, этого никогда нельзя делать, — сказала Мамочка. С ее гессенским акцентом, и всем своим видом она вполне бы сошла за мамочку из любой телевизионной семьи. Но уж никак не за супругу крупного издателя.
— Никогда в жизни больше не буду, милостивая госпожа, — ответил Зеерозе. В элегантном сером костюме, высокий и стройный, он выглядел как британский аристократ. Он, несомненно, был самой симпатичной личностью во всей нашей фирме.
— Прежде чем начать — заведующий художественным отделом Циллер, к сожалению, еще в самолете, на обратном пути из Штатов, поэтому Херфорд не мог пригласить сюда и его, — прежде чем начать, позвольте мне прочитать одно место из Книги книг, — начал Херфорд.
«Книга книг», — так и сказал.
Это тоже было давно известно. Здесь такой обычай. Не проходило ни одного совещания, ни одной конференции, чтобы в начале и по окончании не зачитывалось бы возвышенное слово из Книги книг. Мамочка поднялась, при этом ее охотничья шляпка слегка сползла, и молитвенно сложила руки, на которых не было никаких украшений. Так же сложили руки и все остальные, кроме меня, Хэма и Берти. Я стоял так, что мог видеть монитор. На нем мерцал компьютерный шрифт.
ИТОГОВЫЕ ДАННЫЕ ОПРОСА: 79,6 % ИЗ ОБЩЕГО КОЛИЧЕСТВА ВЫБОРОЧНО ОПРОШЕННЫХ ПРЕДПОЧИТАЮТ БЛОНДИНОК… 17,2 % — БРЮНЕТОК… 3,2 % — РЫЖИХ… АБСОЛЮТНО ОДНОЗНАЧНЫЙ РЕЗУЛЬТАТ: ДЕВУШКИ НА ОБЛОЖКЕ ДОЛЖНЫ БЫТЬ БЛОНДИНКАМИ, ПОВТОРЯЮ — БЛОНДИНКАМИ…
Я слегка повернул голову и посмотрел на Херфорда, который подошел к конторке с Библией. Мамочка казалась ребенком рядом с издателем, крупным неуклюжим мужчиной. У него был квадратный череп с густыми вьющимися седыми волосами, мощная нижняя челюсть и кустистые черные брови. Насколько безвкусно одевалась его жена, настолько же почти с чрезмерным вкусом был одет он. Сегодня на нем был серебристо-серый костюм с легким блеском (от первого портного в городе), синяя рубашка с закругленными концами воротника, черный галстук и черные полуботинки. На галстуке сверкал платиновый зажим, на запястье — платиновые часы и на мизинце правой руки — кольцо с бриллиантом. Камень вспыхнул всеми цветами радуги, когда Херфорд слегка приподнял волосатые руки. С чувством он произнес: «Из первого послания Павла к коринфянам, тринадцатая глава, о цене любви…»
Пока он говорил, я смотрел на монитор, на зеленые буквы быстро бегущей строки.
ПРОГРАММА 24 А-Н: ГРУДЬ… ДАННЫЕ ОПРОСА… ИТОГ: ГРУДЬ ПОЛНОСТЬЮ ОБНАЖЕНА: ДА — 84,6 %… ГРУДЬ ОБНАЖЕНА НАСТОЛЬКО, ЧТО СОСКИ ОСТАЮТСЯ ЗАКРЫТЫМИ: ДА — 62,3 %… СОСКИ ГРУДИ ЗАКРЫТЫ ПЛАТЬЕМ: ДА 32 %… ЗАКРЫТЫ КУПАЛЬНИКОМ (ВЕРХНЯЯ ЧАСТЬ БИКИНИ): ДА — 69,5 %…
«Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я — медь звенящая или кимвал звучащий…»
…ПРИЖАТЫМИ РУКАМИ: ДА — 68,3 %… ПРИКРЫТЫЕ РУКАМИ: ДА — 85,4 %… РАСТЕНИЯМИ (ЛИСТЬЯ, ЦВЕТЫ И Т.П.): ДА — 87,7 %… УТОЧНЯЮЩИЙ ВОПРОС А: СОСКИ ГРУДИ, ПРОСМАТРИВАЮЩИЕСЯ ПОД ПРИКРЫТИЕМ: ДА — 92,3 %…
«…если имею дар пророчества, и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять…»
…УЗНАВАЕМЫЕ ПОД ТКАНЯМИ. НЕПРОЗРАЧНЫМИ: ДА — 52,3 %… ПОД ПРОЗРАЧНЫМИ ТКАНЯМИ: ДА — 68,5 %… СИЛЬНО ВЫДАЮЩИЕСЯ ПОД ПЛОТНОЙ ТКАНЬЮ: ДА — 71,5 %… ВЫДАЮЩИЕСЯ ПОД МОКРОЙ МУЖСКОЙ РУБАШКОЙ: ДА — 93,7 %… УТОЧНЯЮЩИЙ ВОПРОС Б: ФОРМА СОСКОВ… ОСТРЫЕ И МАЛЕНЬКИЕ С МАЛЕНЬКИМ ОБОДКОМ: ДА — 42,4 %… ОСТРЫЕ С БОЛЬШИМ ОБОДКОМ: ДА — 58,4 %… БОЛЬШИЕ И ПЛОТНЫЕ С МАЛЕНЬКИМ ОБОДКОМ: ДА — 67,1 %…
«…а не имею любви, — взволнованно произносил Томас Херфорд, — то я ничто. И если я раздам все имение мое…»
…БОЛЬШИЕ С БОЛЬШИМ ОБОДКОМ: ДА — 89,9 %… УТОЧНЯЮЩИЙ ВОПРОС В: ЦВЕТ СОСКОВ… РОЗОВЫЕ: ДА 49,3 %… СВЕТЛО-КОРИЧНЕВЫЕ: ДА — 55,6 %… ТЕМНО-КОРИЧНЕВЫЕ: ДА — 91,3 %… С ВОЛОСКАМИ: ДА — 11,3 %…
«…и отдам тело мое на сожжение, а любви не имею, — нет мне в том никакой пользы. Любовь долготерпит, милосердствует…»
…УТОЧНЯЮЩИЙ ВОПРОС Г: ФОРМА ГРУДИ… ДЕВИЧЬЯ, НЕЖНАЯ: ДА — 45,6 %… ЖЕНСТВЕННАЯ, ЗРЕЛАЯ И ТУГАЯ: ДА — 60,3 %… ПЛОТНАЯ ОЧЕНЬ БОЛЬШОГО РАЗМЕРА: ДА — 95,4 %…
«…любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует…»
…ГРУШЕВИДНОЙ ФОРМЫ: ДА — 39,6 %…
«…не ищет своего…»
…В ФОРМЕ БУТОНА: ДА — 9,1 %…
«…не раздражается, не мыслит зла…»
…В ФОРМЕ ЯБЛОКА: ДА — 93,4 %…
«…не радуется неправде…»
…УТОЧНЯЮЩИЙ ВОПРОС Е: ЦВЕТ ГРУДИ… РУМЯНЫЙ: ДА — 87,7 %… ЗАГОРЕЛЫЙ: ДА — 67,8 %…
— «…а сорадуется истине, аминь», — произнес Херфорд.
— Аминь, — сказали Мамочка, Зеерозе и Ротауг.
Один из телефонов зазвонил.
— Чертовы придурки! — в ярости заорал издатель. — Они же точно знают, что сейчас Херфорда беспокоить нельзя!
Телефон продолжал звонить.
Издатель быстрым шагом подошел к письменному столу и поднял одну из многочисленных трубок — и не ошибся, он знал, какой телефон звонит.
— Что случилось? — рявкнул он. — Я же ясно… Что?.. Так, понятно… Внутренняя связь, хорошо… — Он положил трубку и нажал клавишу серебряной установки внутренней связи. — Херфорд! — Он отпустил клавишу.
Из динамика зазвучал подобострастный голос:
— Мне страшно жаль, если я тебе помешал, Томми, но это действительно важно…
— Что за срочность, Харальд? — спросил Херфорд, наклонясь над аппаратом, и снова нажал клавишу. В дальнейшем он много раз нажимал и опять отпускал клавишу. Харальд — это Харальд Фиброк, начальник отдела кадров, тоже важная птица на нашей фирме.
Мы все молча выслушали следующий диалог.
— Ах, вокруг меня одни идиоты, Томми! Мы же договорились, что увольняем Клефельда, разве нет?
— Ну и что? Все согласовано. В конце февраля молодой Хеллеринг может занять эту должность.
Молодой Хеллеринг, насколько я знал, был не таким уже молодым сыном нашего важнейшего оптовика, которому Херфорд был обязан и, видно, хотел оказать любезность. Упомянутый Клефельд, старый служащий, работал в отделе реализации, группа «Оптовики». Фридрих Клефельд на фирме уже двадцать лет, почти с основания «Блица». Я внимательно слушал. Наверняка они опять затеяли какое-то свинство!
— К сожалению, с молодым Хеллерингом не получится, Томми.
— Что значит, не получится? Должно получиться! Слушай, отец каждый день наседает на Херфорда. Херфорд обещал!
— Да, знаю. Поэтому еще несколько дней назад прямо поговорил с Лангом и Кальтером. Сказал им: Клефельда увольняем. Так что он должен был получить синий конверт вовремя.
— Просто и ясно.
— Да, и я так думал. Но знаешь, что случилось?
— Что? Не тяни, Харальд, у Херфорда гости.
— Ланг и Кальтер, эти козлы, забыли, когда нужно увольнять.
«Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею…» — думал я, глядя, как лицо Херфорда все больше багровело от гнева и как он прорычал в аппарат:
— Забыли когда? Ты хочешь сказать, что они не уволили Клефельда вовремя?
— Именно так. Я вне себя. Сегодня утром…
— Эти негодяи! Эти задницы! Эти…
— Херфорд, прошу тебя, Херфорд! — подала голос Мамочка.
«…то я — медь звенящая или кимвал звучащий…»
— Именно так, Херфорд! Эти сукины дети! Сегодня утром приходят ко мне с поджатыми хвостами и говорят, что им страшно жаль, но они забыли.
— Страшно жаль! Сучье отродье! Какое свинство! У Клефельда год на увольнение, — продолжал бесноваться Херфорд. — Мы бы ему все компенсировали, если уйдет сразу! И место для молодого Хеллеринга было бы свободно! И нам нечего было бы бояться суда по трудовым конфликтам! У Клефельда же больная жена! Он постоянно опаздывал! Не выполнял свои обязанности с прежней добросовестностью! Однозначное нарушение договора! А если бы он обратился в суд, мы бы выиграли! Верно?
«…если имею дар пророчества, и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру…»
— Верно, Томми. Все правильно. А если бы даже и проиграли, потому что он ведь очень давно на фирме и практически не подлежит увольнению, мы бы с ним поторговались и что-нибудь выплатили. Ведь такой процесс требует времени, а мы бы его еще затянули. Он бы его не выдержал, уже по финансовым соображениям!
— Вот именно! Его старуха! Больница! Чего он вообще хочет? Мы еще с ним по-человечески! Так он получает зарплату за целый год, если уходит! Он бы с радостью получил расчет за целый год, этот Клефельд! У его старухи лейкемия, так что деньги нужны!
— Одна только консервированная кровь чего стоит! Ваша касса ее больше не оплачивает!
— Вот видите! И мы бы его очень удачно сплавили. Да к тому же этот дристун уже старик, шестьдесят три, кажется?
— Шестьдесят один.
— Шестьдесят один, ладно. Вот дерьмо, давно надо было его уволить!
«…так что могу и горы переставлять…»
— Если мы сейчас объявим ему об увольнении и придется ждать следующего срока, то его старуха уже помрет и что ему тогда проку в деньгах, он еще захочет отработать весь положенный год!
— Ну что за чертовщина! Надо что-нибудь придумать!
— Херфорд, в самом деле…
— Извини, Мамочка, но я не могу быть спокойным! Эти засранцы… Что тут можно еще сделать, Харальд? Херфорд должен оказать Хеллерингу эту любезность с его сыном! Ты же знаешь, что у старого Хеллеринга вся Верхняя Бавария.
— Знаю, знаю. Но тут ты ничего не сможешь сделать. Дальше еще хуже.
— Еще хуже? Что там еще?
— Шеф группы сбыта «Оптовики» ничего не знал об увольнении. Мы же хотели держать все в тайне, верно? Так вот, они вчера устроили для этого Клефельда праздник, собрали деньги, купили подарки, цветы, шнапс… настоящий маленький праздник, и напечатали ему грамоту…
— Вот дерьмо поганое!
…ГРУДЬ ПОЛНОСТЬЮ ОБНАЖЕНА: ДА — 84,6 %…
— …а в грамоте написано, что издательство благодарит его за двадцать лет самоотверженной деятельности и что ты надеешься еще на много лет плодотворного сотрудничества!
— Я-а-а?!
«…а не имею любви — то я ничто…»
— Да, к сожалению, Томми. Они перенесли твое факсимиле на грамоту по новому методу. Выглядит точно как твоя настоящая подпись. Теперь уволить Клефельда никто не сможет! Если он с этой грамотой пойдет в суд по трудовым конфликтам…
— Прекрати! Мне уже плохо! Какие кретины! Все нужно делать самому! Слушай внимательно, Харальд: проследи, чтобы Ланг и Кальтер были уволены прямо сегодня…
— Хорошо, Томми. Я и сам хотел.
— …а потом просмотри личные дела. Кого в отделе реализации мы можем уволить в ближайшее время. Конечно, не какого-нибудь нужного человека. Но молодой Хеллеринг должен попасть в отдел сбыта! У отца вся Верхняя Бавария, слышишь! А Херфорд скажет отцу, что это только, чтобы войти в курс дела, а потом он получит должность Клефельда…
…СОСКИ ГРУДИ, ВЫДАЮЩИЕСЯ ПОД МОКРОЙ СВОБОДНОЙ МУЖСКОЙ РУБАШКОЙ: ДА — 93,7 %…
— Сделаю, Томми.
— И ты лично отвечаешь мне за то, чтобы Клефельд в следующий раз вовремя получил извещение об увольнении!
— Понятно, Томми, понятно. Можешь на меня положиться. Будем молить Бога, чтобы его старуха до того времени не померла и ему срочно были нужны деньги!
«…и если я раздам все имение мое…»
— При лейкемии это иногда длится долго.
— Тьфу, тьфу, тьфу!
«…и отдам тело мое на сожжение, а любви не имею…»
— Немедленно просмотри личные дела, чтобы я принял молодого Хелленринга хотя бы временно…
— Сейчас. Я перезвоню. Пока, Томми.
— Пока, Харальд.
…БОЛЬШИЕ С БОЛЬШИМ ОРЕОЛОМ: ДА — 89,9 %…
Херфорд выключил аппарат, выпрямился и сказал:
— Еще язву желудка заработаю в этой конторе, проклятие! Какое вонючее свинство! Ну, эти двое у меня немедленно вылетят! — Он поправил жилетку, и через несколько мгновений на его все еще искаженном от ярости лице снова появилась отеческая улыбка. — Так, с этим покончено. И без того забот полон рот, так нет, обязательно сваливается еще что-нибудь эдакое! А потом люди думают, что Херфорд зарабатывает деньги во сне.
— Зависть, — с готовностью подбросил Лестер.
— Да, зависть, — согласилась Мамочка. — Ужасная это вещь, зависть, правда? А сколько пришлось господину Херфорду повкалывать, чтобы создать все это. — Я глянул на Хэма, но тот из предосторожности смотрел в окно. «А сколько пришлось господину Херфорду повкалывать». Бедный господин Херфорд! — Прими пилюли, ты опять так перенервничал, — сказала Мамочка. Херфорд выловил маленькую золотую коробочку из кармана жилетки, раскрыл ее, и я увидел там множество разноцветных пилюль. Херфорд был знаменитым пожирателем пилюль. Он глотал их горстями. Говорили, что у себя на вилле в Грисхайме он держит целый шкаф, полный медикаментов. А сейчас он принял две синих пилюли и запил их несколькими глотками воды, налив ее из графина в стакан.
— Если бы Херфорд так не любил свою профессию, он бы давно уже все бросил, — сказал Херфорд.
Свою профессию и свои миллионы. Может быть, больная лейкемией госпожа Клефельд протянет подольше, чтобы можно было хотя бы в 1969 году заставить господина Клефельда немедленно уволиться с порядочной компенсацией…
— Итак, господа!
Херфорд снова подошел к конторке с Библией и снова с головы до ног являл собой образ человека чести. (Голые девушки на обложках должны быть только блондинками! Как выяснилось, брюнеток немецкие читатели не хотят.) Теперь я смотрел на него внимательно, мне было искренне интересно, что он хотел нам так срочно сообщить. Мы сидели в глубоких креслах, и я думал, что Мамочка рассматривала своего мужа как светлый образ святого. Они были созданы друг для друга. До войны, когда Херфорд еще работал в рекламном отделе другого иллюстрированного издания, Мамочка была его секретаршей.
— Господа… — Херфорд осекся. — Что там еще? — Предварительно постучавшись, в кабинет вошла не первой молодости и ни в коей мере не симпатичная секретарша с самой заурядной внешностью (секретарш на двенадцатый этаж подбирала Мамочка). Она принесла мне кофе. — Ах, так, — произнес Херфорд с терпеливой улыбкой акулы, — для нашего сочинителя. Конечно, госпожа Шмайдле,[79] поставьте господину Роланду.
Шмайдле налила мне полную чашку кофе из большого кофейника, а я добавил из графина огромную дозу лимонного сока. Я все еще был довольно пьян. А пришла пора протрезветь.
— Прошу прощения, что помешала, — проговорила Шмайдле и выскользнула за дверь, стареющая серая мышка.
— Ничего, ничего, приветливо отозвался Херфорд. — Ну, пейте же, Роланд. Очень скоро вы нам понадобитесь, — сказал он, обращаясь ко мне. Я кивнул.
— Херфорд пригласил вас, — начал издатель, заложив большой палец в карман жилетки, где находилась коробочка с пилюлями, — чтобы обсудить с вами принципиальный вопрос. Мы с Мамочкой размышляли об этом несколько недель.
— День и ночь, — вставила Мамочка.
— И мы считаем, что просто обязаны это сделать, — продолжал Херфорд.
— Что сделать? — тихо спросил Ротауг, юрист-черепаха. Он всегда говорил очень тихо, никогда не волнуясь и не повышая голоса.
— У нас в стране демократическая пресса, — говорил Херфорд, вдохновляясь собственными словами. — И Херфорд может с гордостью сказать, что «Блиц» всегда находился в самых первых рядах демократических изданий. Ну, а журнал с таким тиражом, как у нас, несет особую ответственность, не так ли?
— Иногда мне кажется, что господин Херфорд не выдержит груза, который лежит у него на плечах, — сказала мне Мамочка. Я кивнул ей с серьезным видом.
— «Блиц» всегда сознавал свою ответственность, — говорил Херфорд. — Херфорд напоминает вам о временах при Аденауэре, когда стала возрастать опасность коммунистического влияния в профсоюзах и в СПГ. — «Никогда она не возрастала», — подумал я. — В то время нашей естественной обязанностью было препятствовать экстремистским устремлениям и ложным направлениям, и поэтому мы твердо придерживались праволиберального курса.
«До сегодняшнего дня у нас никогда и не было никакого другого курса, кроме праволиберального», — подумал я и посмотрел на Хэма, по-прежнему смотревшего в окно.
— Ну, а при теперешнем коалиционном правительстве все сильнее проявляются праворадикальные тенденции. Именно поэтому — мы с Мамочкой уже коротко изложили эти идеи господину Штальхуту и попросили его провести широкое изучение общественного мнения и подготовить его анализы. («Ну, вот, — подумал я, — ну, вот!») — Поэтому именно теперь нашей задачей является как можно быстрее устранить, с помощью того мощного инструмента, который находится в наших руках, эти пугающие проявления — вспомните хотя бы о росте НДПГ — и вернуть народ на правильный путь.
— Господин Херфорд всегда думает о народе, — сказала Мамочка. — И я тоже.
— И мы все тоже, милостивая госпожа, — добавил руководитель издательства Освальд Зеерозе.
— Глас народа — глас Божий, — сказал, ни к кому не обращаясь, доктор Ротауг. Уж не знаю, думал ли он о том, какого рода анализ мог провести Штальхут, но произнес он это с непроницаемым лицом, ни один мускул не дрогнул. Когда он говорил, даже рот у него не двигался, он его почти не раскрывал.
— В авторитарных государствах пресса вынуждена представлять одно-единственное мнение, — продолжал Херфорд. — В демократических государствах она должна его контролировать. — Он положил руку на Библию. — Это наш священный долг. (Так и сказал — «священный»!) Чтобы контролировать это мнение общественности и направлять его на правильный путь, мы приняли решение какое-то время вести «Блиц» леволиберальным курсом. Ради свободы нашего народа! Ради его блага! — Мне стало немного не по себе, где-то, крадучись, бродил «шакал». Я продолжал отчаянно пить кофе с лимоном. С каким удовольствием я выпил бы глоток «Чивас». Боже Всемогущий!
Так значит, Херфорд и Мамочка обнаружили в себе любовь к левым! «Господь Всемогущий дал мне мои деньги». Херфорд и левые. Дьявол и Господь Бог. Вода и огонь. Нюхом охотничьих собак Херфорд и Мамочка уловили, что Большая Коалиция ХДС/ХСС и СДПГ продержится самое большее до ближайших выборов в следующем году, что в ХДС/ХСС появились симптомы усталости, что СДПГ все больше активизируется, что она, по всем предположениям, готова сформировать совместно с ФДП новое правительство на основе Малой Коалиции. И сейчас можно было, отбросив условности, хотя что значит — можно было, сейчас единственно правильным решением было попытаться первыми добраться до большой кормушки и жрать, сколько влезет!
— В свое время наша перемена курса на праволиберальный была превратно истолкована, — все еще держа руку на Библии, продолжал Херфорд, — и наши враги тут же начали тыкать нам в нос, что с помощью этих маневров мы пытаемся повысить тираж.
— Если теперь, с переходом на левый курс, тираж опять увеличится, нас снова будут упрекать, — грустно сказала Мамочка.
— Такие вещи, к сожалению, неизбежны, милостивая госпожа, — изрек доктор Ротауг с лицом игрока в покер. — Не принимайте это близко к сердцу.
— Господин Херфорд, конечно, выше этого, — ответила Мамочка. Ее темно-коричневая норка сползла на пол. Лестер рванулся с кресла и благоговейно поднял ее.
— Благодарю вас, дорогой господин Лестер. Праведнику приходится много страдать, — проговорила Мамочка.
— Справедливые слова, — поддержал директор издательства Зеерозе. — Но пока он верит, что делает правое дело, это не должно его беспокоить.
«Похоже, у нас падает тираж, — подумал я и не сомневался, что Берти, не промолвивший до сих пор ни слова, и Хэм думали так же. — Или, по крайней мере, наметилась тенденция к падению. Смена караула в Бонне, кажется, запаздывает. Было бы нелепо считать Херфорда и Мамочку глупыми. У них инстинкт крыс, всегда знающих, что будет с кораблем. Придет время, и они снова на него вернутся — и притом, благодаря своему тонкому нюху, раньше всех остальных!»
— Добрые намерения, — говорил далее Херфорд, — далеко не всегда связаны с последующим признанием заслуг. До сих пор у они у нас всегда были. Херфорд, конечно, не знает, что будет, когда по велению совести мы сделаем поворот влево. Но даже если они и принесут нам такое признание, это будет только лишний раз свидетельствовать о правильности и порядочности наших намерений.
Мне вдруг вспомнилось одно высказывание Хэма: «То, на чем в последнее время терпели неудачу все идеологи, это вовсе не злобность человеческая, а человеческая narrow-mindedness,[80] — то, что человек, к несчастью, способен мыслить только мелкими, примитивными и ограниченными понятиями.»
«Никто, — говорил мне тогда Хэм, — никакое мировоззрение или движение не может позволить себе открыто и прямо пропагандировать абсолютное зло. Потому что большинство людей в основе своей не злые! Они глупые, эгоистичные, беспардонные. Но не злые. Поэтому невозможно было бы привлечь на свою сторону большие массы людей с помощью программы, откровенно провозглашающей зло. По этой причине всем „измам“ и идеологиям, какие только были на свете, как и нынешним католической церкви или коммунизму, приходилось сначала обращаться к людям с благостными и достойными лозунгами».
Этот разговор происходил в его просторной квартире, в которой он жил один, вдовцом. Квартира находилась в старом доме на Фюрстенбергер-штрассе возле Грюнебург-парка. И из окна были видны прекрасные деревья и широкие лужайки, и поднявшиеся там высотные дома.
Эта квартира была слишком большой для Хэма, он пользовался не всеми комнатами. Здесь он жил еще со своим отцом до его смерти тридцать лет назад. Хэм собирал старые партитуры, у него была большая библиотека биографий музыкантов, произведений по истории музыки и критики всех значительных музыкальных сочинений. Он был обладателем самой крупной из известных мне коллекции грампластинок и сложной стереоустановки. У него сохранилась виолончель, и иногда, когда я бывал у него, он играл что-нибудь для меня. Из современных композиторов он предпочитал швейцарца Отмара Шёка.[81] Его он любил больше всего, принадлежал, конечно, к числу членов Общества Отмара Шёка и имел в коллекции все пластинки с записями его музыки.
В тот день, когда он говорил со мной о злобности человеческой натуры и о малоформатности человеческого мышления, из стереодинамиков в его музыкальной комнате звучал концерт ре-мажор для скрипки с оркестром («Quasi una fantasia»), написанный в 1911–1912 годах. Это не был концерт в обычном смысле слова, а, скорее, монолог скрипки в сопровождении оркестра, в котором доминировали рожок, кларнет и гобой.
Музыка разливалась по прекрасным комнатам с мебелью в стиле ампир. Я сидел напротив Хэма, курившего трубку, и слушал музыку его любимого композитора и его самого.
Зазвучала первая часть.
Романтика в стиле Айхендорффа.[82] Началось вступление. Как будто из чудных лесов, раздались призывные звуки рожка. Струнный аккорд соль-диез мажор прозвучал так, словно взошла луна. И вот запела скрипка, мечтательная скрипка! Она поднялась над всеми другими инструментами, плача и скорбя вслед ушедшей любви, заколдованной, растаявшей, прошедшей, давно забытой…
Хэм сказал:
— Знаешь, старик, я все лучше понимаю, что некоторые люди используют красивые, правильные и благородные понятия только для того, чтобы отстаивать собственные интересы. Непостижимо, почему этого почти никто не видит. Правильные лозунги служат этим людям, но сами эти люди никогда не служат своим лозунгам! А ведь они должны были бы жить в соответствии с собственными принципами — синтонически, как говорят в психиатрии, но они этого никогда не делают. Они используют свои мнимые принципы агрессивно, для захвата власти, а не по какой другой причине…
Скрипка пела. Аллегро попыталось резко ее прервать, но было вытеснено звуками рожка. Рожок разделял со скрипкой ее печаль. Вдруг бурно вскипела интермедия высоких и низких струнных инструментов. И вот снова скрипка осталась одна со своей любовью, с воспоминаниями, с тоской.
— Все всегда зависит только от мотива, которым руководствуются при использовании лозунгов или принципов. А мотивы, Господи помоги нам и нашему миру, во все времена были и остаются дурными. Лозунги никогда не были, да и не могли быть такими! В противном случае разве они смогли бы овладевать массами, увлекать, поднимать и заставлять служить им и жертвовать собой? Видишь, Вальтер, это величайший обман, которому когда-либо подвергались люди — во все времена, при всех режимах: я имею в виду, что людей заманивали понятиями, словами и мечтами, которые изначально были, не могли не быть совершенно правильными и хорошими, — если только забыть об их продажных, преступных авторах и инициаторах.
Дикие страсти первой части успокоились, зазвучала реприза, осторожно, мягко, сдержанно. Я смотрел в окно. Стоял сентябрь, деревья и кусты полыхали красным и золотым, желтым и коричневым, каким-то уже совершенно неземным блеском, перед тем как опасть и умереть.
— Всё здесь извращено, — слушал я голос Хэма, — и все избегают говорить об этом, но я скажу: кто-то должен быть честным, верным, мужественным, спортивным, закаленным и здоровым, против этого действительно нечего возразить, ей-богу нечего. Люди, которые это провозгласили, и сами хотели быть такими, но уничтожили шесть миллионов евреев, выламывали им зубы, делали из их кожи абажуры, они виновны в развязывании величайшей войны всех времен, в неописуемых бедствиях и страданиях. Это особенно ясно показывает, каким лживым был образ их мыслей, каким в глубочайшей степени дьявольским и злым. Но по этой причине нельзя заодно с ними и все перечисленные мной качества назвать дьявольскими и злыми! Не станешь же ты утверждать, что отвага и верность, смелость, честность, искренность и готовность к самопожертвованию — это плохие качества! Это хорошие качества!
— Не исключая нацистов?! — воскликнул я. — Но ведь нацисты были настоящими преступниками, Хэм! Не можете же вы…
— Спокойнее старина, — сказал он, — спокойнее. Разумеется, они были преступниками. Величайшими. Но даже в их программу, в их идеологию было встроено благое, им пришлось его встроить. Не могли же они прямо заявить: мы хотим войны! Мы хотим искоренить евреев и еще столько-то народов. Это бы попросту не прошло. Не сработало бы.
— Но в их партийной программе уже говорилось о жизненном пространстве и расовой чистоте, и уже тогда они были ярыми антисемитами!
— Знаю, какая безумная это была программа. Но и время было такое, старик! Я только хочу тебе доказать, что даже величайшие преступники не отваживались обращаться к народу без пропаганды хороших, достойных целей… «Свобода и хлеб»… «Работа для всех»… «Чистота и порядок»…
— А еврейский вопрос?
— Тут было особо дьявольски продумано, — ответил Хэм. — К этому я еще вернусь, позже. Нацисты хотели обратиться к немецкому народу и просто обозначили евреев как не-немцев. Сразу же вслед за этим верные, честные и храбрые жрецы бога Солнца начали насиловать и расчленять еврейских девушек! Досточтимые священники на каком-то церковном соборе выдумали не знаю сколько сотен видов разврата, чтобы потом часами на исповеди девушек распалять свое сладострастие и в конце концов соблазнять несчастных… Но это не повод отвергать понятия морали как таковые! Это величайшая путаница, которая постоянно происходит в наше время. Теперь тебе это понятно?
— Да, Хэм, — ответил я.
Начало Grave из второй части безнадежно и мрачно. Орган. Потом деревянные духовые. Они пытаются вступить в борьбу с мраком. И снова соло скрипки, и оно взаправду звучит так, словно инструмент оплакивает любовь, которой больше нет. А разноцветные листья в парке Грюнебург вспыхивают дивными красками в лучах осеннего солнца…
Хэм продолжал:
— Как и все остальное, ты можешь извратить принцип свободы! Так происходило во всех идеологиях с древних времен и происходит сегодня — на Востоке и на Западе! Нацисты то хорошее, что сами проповедовали, претворили в полную противоположность! Они заставили свою такую чистую, сильную и храбрую молодежь миллионами бессмысленно умирать на полях сражений, чтобы эта свинья Геринг мог собирать свою коллекцию и колоть себе морфий, Геббельс — спать со всеми киноартистками, а Гитлер, этот законченный психопат, — перейти из мелкобуржуазной формы существования в божественную! А посмотри на коммунизм! Я подписался бы его под лозунгами на сто процентов! Стоит ли что ближе к религии, чем коммунизм? Свобода! Равенство! Братство! Отказ от любой не самим лично заработанной собственности! Что может быть прекрасней? И где те двадцать пять миллионов, что погибли во время сталинских чисток? Или вот, назови мне заповедь прекраснее, чем «Возлюби ближнего своего, как себя самого»! И какое угнетение, какой ужас, смерть скольких миллионов людей принесли крестовые походы и инквизиция? Какую огромную вину взвалила на себя церковь? И все это во имя Креста, во имя Бога!
— А как насчет остальных? Насчет демократий? — спросил я.
— Демократия — это не идеология, — ответил Хэм. — Но моя теория подходит и здесь. С одной маленькой оговоркой: если демократия очень старая и прочная, как в Англии, тогда даже самым коррумпированным ее нелегко разрушить. Но все-таки удается. Просто труднее — вот и вся разница. А возьми, например, американскую Декларацию независимости! — Он процитировал: «Следующие истины мы признаем как сами собой разумеющиеся: что все люди созданы равными; что они получили от Творца определенные неотъемлемые права; что к ним относятся жизнь, свобода и стремление к счастью…»! Чудесно, правда? Великолепно, да? Все люди созданы равными! А что происходит в США с черными? В каких масштабах коррупция, насилие и преступность уже погребли эту демократию? Право на счастье! И кого беспокоят миллионы нищих? Несколько сотен семей в Америке владеют тремя четвертями всего богатства нашей планеты! Право на жизнь! А когда ты идешь через Центральный парк, даже днем, должен учитывать возможность быть убитым. Нигде на свете нет такой преступности! Что случилось с убийцей Кеннеди? Что случилось с убийцей Мартина Лютера Кинга? Родились свободными и независимыми! А что происходит во Вьетнаме? Кто убивает вьетконговцев, как скот, в этой, даже не объявленной войне, потому что рассматривает врага только как скот, как паразита, которого нужно искоренить и уничтожить, так же как нацисты искореняли и уничтожали «недочеловеков»… Это то же самое, это всегда и везде, в любое время и в любом месте то же самое.
Вторая часть. В ней зазвучали страх, отчаяние, напрасные усилия. И снова вернулась основная тема — все еще полная надежды, в противоположность печали и плачу вступления. Вот! Жизнерадостный пассаж си-мажор преодолел все, а теперь весело вступили скрипка и кларнет, как будто сами хотят спастись, освободиться и вырваться из-под гнета.
— А возьми программы черных и социал-демократов, — говорил Хэм. — Сильно ли они различаются в действительности? Едва-едва. Поскольку в наше время нет никаких других программ, кроме таких, в которых заложено улучшение социальной структуры, здоровья народа, благосостояния, безопасности, финансовой стабильности и культурного развития! Ведь сегодня любому человеку — от чистильщика обуви до генерального директора — и без того понятно, что только это еще и можно сделать! Кто станет заявлять в своей программе: «Мы не позволим детям заниматься спортом, потому что хотим, чтобы у них были отвислые животы»? Или если какая-либо партия заявит: «Мы пропагандируем курение гашиша», то ее прогонят к черту! Так что программы стали совершенно несущественными! Но и они никогда не исполнятся! Это просто обрывки предвыборных плакатов, которые призваны удержать у власти группы холодных как лед эгоцентриков и тщеславных властолюбцев… Слушай, это основная тема последней части, здесь она появляется, но не может победить. Оттесненное страдание опять заявляет о себе в полную силу. Вот, сейчас мы в си-бемоль-миноре, а потом будет что-то вроде любовного монолога, который так и хочется выразить словами, чувствуешь? Вот отчаяние и страх… А там, в третьей части, еще раз вернутся воспоминания о любви из вступления… — Хэм долго слушал музыку гения. Потом задумчиво сказал: — К сожалению, дело обстоит так, что в конечном счете осуществление целей какой-либо партии возможно только для примитивного типа, не обладающего ни интеллектом, ни необходимой зрелостью для понимания ситуации. Зато как только этот тип придет к власти, он немедленно включит фактор времени! Он скажет: теперь, чтобы остаться у власти, мне нужно как можно быстрее отключить всех политических противников, занять все должности своими людьми и — вот тебе самое главное — заключить гнилые компромиссы по моей программе, а также для видимости прийти к соглашению со всеми враждебными мне группами — будь то церковь, будь то коммунисты или нацисты, будь то ястребы или голуби, демократы или республиканцы — лишь бы только остаться у власти! И через этот примитивный механизм никакие системы, в конечном счете, не будут законным путем отстаивать интересы хороших, порядочных, бедных и маленьких людей. Важнее всего будет только это соглашение об удержании власти. Понимаешь?
Я кивнул.
— Этот примитив кричит: «Мы должны удержать власть!» Члены партии кричат: «Да!» Примитив с головой окунается в работу, нужно устранить или даже ликвидировать тех, кто стал для него опасен и с кем невозможно заключить гнилые компромиссы. Твой недавний вопрос — евреи! Гитлер и его друзья-бандиты знали, что евреи умнее, что у них более древняя культура, — да при чем тут древняя, хватит и просто культуры, у нацистов вообще не было никакой! — что они благодаря уму обладают властью. Так что нужно было ожидать, что евреи окажутся смертельными врагами Гитлера, что они приведут его, притом безусловно, к падению! Поэтому Гитлер с самого начала включил в программу их подавление в качестве стимула для черни, а будучи у власти, евреев уничтожал! Католическая церковь точно знала, что ей грозит опасность от просветителей. Значит, срочно уничтожить, искоренить сволочей, пусть даже их много тысяч! Сталин понимал, что интеллектуалы, каждый, кто пытался самостоятельно разобраться в социалистических идеях, представлял для него смертельную опасность. Значит, уничтожить, искоренить! Пусть даже их много миллионов! Американские патентованные демократы опасались, что будут раскрыты их коррупция и их эксплуататорские методы хозяйствования. Значит, охота на ведьм господина Мак-Карти! Каждый, кто был не за героев Нового Света с горячей кровью, каждый, кто заявлял хоть о малейшем сомнении, подвергался преследованиям, и его объявляли…
— Коммунистом, — закончил я мысль.
— Правильно, коммунистом. Нужно было его арестовать, наложить запрет на профессию, исключить его из общества. Из этой глупости, из этого слабоумия, из этого narrowmindedness, этого примитивного способа мышления возникают все преступления на земле. Настоящее несчастье — это ограниченность, а не злобная натура человека…
Сквозь музыку до меня доносились через раскрытое окно смех и крики играющих в парке детей, и сейчас, когда я это пишу, я думаю, что дети в Врхлицком саду в Праге точно так же играли, смеялись и кричали, как и дети в парках Москвы и Рима, Нью-Йорка и Варшавы, Пекина и Йоханнесбурга.
— Так было, так есть и так всегда будет, — сказал Хэм, — что отдельные люди или группы людей используют какое-либо само по себе правильное учение — их существует совсем немного, прежде всего мировые религии, но не их распространители, их я исключаю! — для укрепления собственной власти. Ах, а сколько движений их противников по всему миру, при всех режимах, в церкви, которые говорят то, что я только что сказал, наступают, слепые от ярости, видят призраки вместо реальности, вместе с водой выплескивают дитя и разрушают остатки порядков — то хорошее, что пока еще осталось! Эти новые пророки, неопытные в реальных отношениях, необдуманно и с революционным пылом рубят направо и налево, так что только щепки летят от всего, на чем еще держится наш мир…
Свобода! Радость! Хотя бы в интермедии. Радостно пела скрипка, и деревянные духовые радовались вместе с ней…
— Почему я об этом говорю? — вслух размышлял Хэм. — Почему вынужден подолгу об этом думать? Потому что я и ты, и все мы каждый день стоим перед этим феноменом в своем малом мире.
— Вы имеете в виду в «Блице»?
— Да, в «Блице», — ответил он грустно. — В самом начале было такое время — без идеологии, без лозунгов и без компьютера.
— Прекрасное время, — сказал я. Радость и свобода для скрипки закончились. Усиленно заявили о себе отчаяние, скорбь, страдание. А скрипка, скрипка пела, пела в тюрьме своих воспоминаний и тоски. — Прекрасное время, — повторил я.
Хэм кивнул и пососал свою трубку.
— Потому что у нас не было ни идеологии, — повторил он, — ни схем, ни догм. Сегодня мы можем выбирать самые чистые и лучшие темы на свете. Но с того момента, когда мы в рамках этого аппарата переводим их в слова и иллюстрации, все они становятся коррумпированными! Возьми свои триумфальные серии. Что, собственно, можно возразить против разумного сексуального просвещения?
— Ничего.
— Ничего, — сказал он. — В наше время коммуникации такое сексуальное просвещение можно было бы только от всего сердца приветствовать, если бы весь этот замысел с самого начала не был организован и направлен только на то, чтобы господин Херфорд и его Мамочка как можно больше заработали!
— И я тоже, — добавил я.
— И ты тоже, и я тоже, и мы все тоже, — продолжил Хэм. — В Библии, из которой Херфорд так любит читать, сказано: «Если вы не одумаетесь, то все погибнете.» — Он покачал головой: — Мы не одумаемся. Ни один из нас. Никто на свете. Ни мы, маленькие люди, ни великие. Мы все погибнем.
Вступил весь оркестр, скрипка собрала напоследок все свои силы в трагическом протесте и смолкла.
— Ну, ты, растяпа! — взревел плотный краснорожий надсмотрщик. — Ты, мразь, пес ленивый, собрался улечься здесь на солнышке и подремать? — Он стоял на краю длинного рва, уходившего в болото неподалеку от «Нойроде». Во рву работало множество молодых мужчин с лопатами, отрабатывавших трудовую повинность. Нужно было осушить часть огромного болота.
Надсмотрщик стоял, уперев руки в бока, широко расставив ноги, и рычал на тощего работягу, едва державшегося на ногах, там, во рву. Сапоги бедняги почти до верху погрязли в болотной жиже. Дрожа всем телом, из последних сил, он прислонился спиной к стенке рва. Но надсмотрщик не унимался:
— Я порву тебе задницу, ты, грязный засранец! Тоже мне академик! Думаешь, ты лучше нас! Студент философии! Тут тебе не философия! Тут надо работать, понял? Хоть ты выблюй душу из своего интеллигентского тела, засранец, ты будешь мне работать, как все остальные!
— Я больше не могу, — шептал молодой человек. Пот заливал его узкое лицо. — Я, правда, больше не могу, господин надсмотрщик!
Это происходило около полудня 12 августа 1935 года. Над болотом висела изнуряющая жара. Ни ветерка. Воздух звенел от жужжания комаров. Они беспрестанно жалили работяг во рву. Те чертыхались и лупили себя по обнаженным торсам, но им редко удавалось убить хоть одного из своих мучителей. Тела их блестели от пота. Все они были на пределе сил, хотя все же не настолько, как двадцатидвухлетний студент философии, которого бугай-надсмотрщик гонял и мучил с того момента, как увидел. Надсмотрщик, по гражданской профессии неудачливый мясник, ненавидел «умников-засранцев», как он их называл, проклятых образованных с их созерцательностью, мягкотелостью и беспомощностью.
— Еще как можешь! — заорал надсмотрщик вниз. — Сам удивишься, как долго ты еще сможешь! Посмотри на своих товарищей! Они же еще могут! Ты, грязная ленивая свинья, умник, с задницей вместо морды, я из тебя еще сделаю порядочного человека, можешь не сомневаться! Ну, вперед! Режь дальше!
— Я… я… я правда больше не могу, господин надсмотрщик, — прошептал студент, шатаясь. — Я боюсь…
— Что значит боюсь? — взревел надсмотрщик. — Чего ты боишься, засранец?
— Что упаду и утону, — простонал студент.
Комары пели свою пронзительную песню.
— Здесь еще никто не утонул! — разозлился надсмотрщик. — Значит, боишься подохнуть?
— Да, — прошептал студент.
— Немец не страшится смерти! — заорал надсмотрщик.
— Немец… смерть… это болото… какая здесь связь? — стонал студент.
— Ты еще смеешь мне отвечать… — Надсмотрщик втянул воздух. — Ну, погоди, свинья! — прорычал он и спрыгнул в ров. Высоко взлетели ил и вода. Надсмотрщик со всей силы пнул тощего студента сапогом в бок. Парень упал навзничь. Надсмотрщик дал ему еще пинок под зад. Парень лежал лицом в грязи, неподвижный, как кукла. Его голова ушла под воду, тело начало погружаться. Надсмотрщик пнул еще раз. — Проклятая грязная свинья, — выругался он. Потом зарычал на работяг, возившихся вблизи: — Эй вы, ну-ка сюда! Вытащите эту трусливую свинью!
Полдюжины молодых мужчин подошли по воде и грязи, молча, с ненавистью глядя на надсмотрщика. Они толкались, мешали друг другу, и понадобилось немало времени, пока они вытащили студента из грязи и подняли его. Голова у него запрокинулась назад, он не шевелился. Один из мужчин приложил ухо к его груди, проверил пульс.
— Ну, что? Что там? — бесновался надсмотрщик. — Что там с этой свиньей? Дайте ему пару раз по морде, чтобы очнулся! Давайте! Делайте, как я сказал! По морде! Вот ты!
Тот, на кого он указал, кто проверял у студента сердцебиение и пульс, помотал головой.
— Не хочешь дать ему по морде, ты, собака?
Тот, снова помотал головой.
— И почему же? Почему ты не хочешь дать этой свинье по морде? — Его голос сорвался.
— Потому что «эта свинья» умер, господин надсмотрщик, — ответил тот, держа студента на руках.
Вскрытие показало, что студент скончался от острой сердечной недостаточности. Дело надсмотрщика было передано в дисциплинарный суд Службы государственной трудовой повинности. Его понизили в должности и наложили взыскание. Позже он работал у Генерального уполномоченного по службе занятости, гауляйтера Заукеля. Сегодня — заседает в наблюдательном совете концерна мясных изделий.
— Студент — единственный, о ком вы знаете, как он погиб? — спросил я фройляйн Луизу. Она рассказала мне эту историю. Вчера. Вчера я ее навещал снова.
— Да, — ответила фройляйн с седыми волосами и добрым лицом, на котором всегда блуждала улыбка. — Студент — единственный. Остальные не говорят о своей смерти. А студент мне о ней рассказал. Много лет назад.
— Почему именно студент, а не остальные?
— Сама не понимаю, — взглянула она по-детски, и диктофон записал ее слова.
Я подумал, что она, возможно, в самом деле не знала, почему именно студент был для нее любимее всех остальных мертвых, и что она, действительно, уже давным-давно забыла того другого студента, который был ее единственной любовью и много лет назад погиб в Исполинских горах, в болоте Белый Луг. «Она об этом забыла, — думал я, — но пока она жива, все, что она тогда пережила и перестрадала, будет подсознательно влиять на мысли и фантазии фройляйн, совершенно неосознанно для нее самой». Было ли это так на самом деле? Возможно.
Возможно, — подумал я, — но ее, конечно, об этом не спрашивал.
Теперь, после всего, что случилось, я мог говорить с фройляйн Луизой так же, как пастор. За это время она прониклась ко мне доверием и знала, что ничего плохого я ей не хотел. Поэтому она говорила со мной и о своих друзьях. Она не боялась меня.
— И что?
— И уже к вечеру, то есть за несколько часов до того, как ваши друзья пообещали вам помочь, французский торговец антиквариатом Андре Гарно и польский портье Станислав Кубицкий в качестве свидетелей сообщили полиции о жестоком покушении на нашего корреспондента Конрада Маннера.
— И что?
— Вы мне рассказывали, что Кубицкий и Гарно были вашими французским и польским друзьями, возвратившимися в тела двоих живых людей.
— Правильно, так и есть. И что? Я же сама потом с ними обоими…
— Вот именно, — подтвердил я. — К этому я и веду.
— К чему, господин Роланд?
— Если речь шла о двоих ваших мертвых друзьях, то ведь они появились за много часов до вашего разговора с ними! Задолго до того, как они пообещали вам помочь! Вы понимаете? Тем вечером ваши друзья еще ничего не знали о вашем плане! Как вы объясните это несоответствие во времени?
— Он говорит — время, — пробормотала фройляйн и покачала головой, изумляясь моей наивности. — Он говорит о времени, этот господин Роланд! После того, как я ему уже так много рассказывала о бесконечности и вечности. Видите ли, господин Роланд, там, по ту сторону, в ином мире, там времени нет. Время — это совершенно земное понятие. А как же! Как может существовать время в вечности и бесконечности? Можете ли вы мне сказать, сколько там длятся несколько часов?
— Нет, не могу.
— Не можете. А почему? Потому, что если бы вы могли, то не было бы ни бесконечности, ни вечности! Тогда их можно было бы измерить, как жизнь здесь, внизу, которая имеет начало и конец! Мой друг американец сказал мне однажды: «Бесконечность и вечность — это две сети, ну, вроде как у рыбаков, вот, и они тоже состоят из бесконечного множества бесконечностей и вечностей — это их отдельные ячейки, а то, что разделяет эти ячейки, волокна сети, — это и есть времена.»
— Какие времена?
— Все времена вместе взятые с возникновения этого мира, например, образуют одну частицу такого волокна! Просто чтобы вы могли составить себе представление. Вы можете?
Я помотал головой.
— Вы не можете понять?
— Нет, — ответил я.
— Тогда вы должны в это верить, — сказала фройляйн Луиза.
— Этого я тоже не могу.
— Вы должны попробовать все это понять, — настаивала фройляйн Луиза. — Математикам, физикам, философам приходится пробовать то и это. И вы тоже попробуйте! И многие из них снова становятся на свой лад набожными. Чем больше они знают, тем более они великие. Возьмите, к примеру, господина Эйнштейна. Вы утверждаете, что наука имеет дело только с чистым мышлением? Ладно, пусть! Чем больше такая наука развивается, тем меньше она имеет дело только с чистым мышлением! Ученые хотят исследовать Вселенную. Они сами, да-да, сами ученые, господин Роланд, говорят, что Вселенная бесконечна и вечна! И хотя у них нет пока реального объяснения понятий вечности и бесконечности, но все же они работают с этим постулатом, волей-неволей просто принимая его. Как и остальные люди.
— Я не могу, — возразил я.
— Я тоже долго не могла, — ответила фройляйн. — Все никак не могла вообразить это в голове, хоть умри! Ни вечности, ни бесконечности. И как я ни напрягалась, просто до потери сознания, но все-таки думала, что должно быть начало и должен быть конец, должен, должен, должен! — Она задорно рассмеялась: — Да, а что если и вправду нет ни начала, ни конца? Или если они оба — одно? Тогда наш конец всегда есть наше начало, а так оно и есть, когда мы умираем, так ведь? Конец есть начало. — Она нарисовала пальцем в воздухе большой круг. — Где, скажите мне, господин Роланд, в такой Вселенной есть место для времени? Я имею в виду место, если вы возьмете всю Вселенную, в которой начало есть конец, а конец есть начало? Вот вы говорите: около полуночи двенадцатого ноября я встретилась с друзьями, и они мне пообещали помочь. Это было сказано по-земному. Это же глупо! Это слишком просто! Это именно так, как выражаемся мы, глупые живые. Извините. Я не имела в виду кого-то лично, вы же понимаете? Ну да ладно. В действительности я могла бы встретить своих друзей на тысячу лет раньше или позже — все было бы точно так же. Потому что раз на том свете нет времени, то и значения оно не имеет. По нашим дурацким понятиям о времени мои друзья могут передвигаться в нем вперед и назад и сделать что-нибудь намного раньше, чем обещали живому, или намного позже. И еще раз скажу: на том свете времени нет, поэтому француз и поляк спокойно могли оказаться в Гамбурге во плоти живых людей до моего разговора с ними.
— То есть ваши друзья уже действовали, еще до того как вы подвинули их на это?!
— Выражаясь по-земному, да! А выражаясь по-неземному, они, конечно, начинают действовать только после того, как получат импульс. Потому что Вселенная не может быть нелогичной. Теперь понимаете? Хоть немного?
— Немного, — неуверенно ответил я, вспоминая все, что рассказывал мне Хэм, когда я стоял в телефонной кабинке гамбургского Центрального вокзала.
— Ну ладно, я вам еще немножко помогу, — сказала она. — Если вы об этом подумаете, увидите, что так у нас все в жизни и идет. Примерно так.
— Как?
— Ну, к примеру, что мы чувствуем последствия чего-то, прежде чем оно произойдет. Вот подумайте. Разве вам никогда не было грустно и вы при всем желании не могли сказать почему?
— Было, конечно…
— Вот, пожалуйста! Вот об этом я и говорю! Вам было грустно от чего-то, что еще не произошло, что еще только должно было произойти! Но ваша связь с потусторонним миром — у каждого человека есть очень тонкая связь с тем светом — дала вам возможность предчувствовать то, что произойдет, и потому вам было грустно. Это был момент вашего предвидения будущего! Так где же тогда было время? Ну, вот видите. В этот момент вы, может быть, даже знали, что с вами случится, но не хотели допускать этой мысли и выбросили ее из головы. Только грусть — она, конечно, осталась. Если уж мы, бедные живые, можем иногда скользить туда-сюда между прошлым, будущим и настоящим, то, как вы думаете, неужели этого не могут мои друзья! Для них не существует ни пространства, ни вчера, ни сегодня, а одно только завтра!
— Ага, теперь, думаю, понимаю, что вы имеете в виду, — сказал я.
— Ну, наконец-то. Это же так просто! — И она опять засмеялась. — И, пожалуйста, запишите это все, что касается времени и вечности, ладно? И все обо мне, чтобы люди это тоже поняли, все, что случилось. Мое разрешение на это у вас есть. Письменное!
Да, разрешение у меня было, письменное, и фройляйн получила за него деньги, но на суде эта ее передача права на публикацию не имела бы, конечно, никакого значения, не стоила бы даже листа бумаги, на котором была напечатана. Однако перед земным судом нам с фройляйн Луизой никогда бы и не пришлось предстать.
— Что вы делали после разговора с друзьями? — спросил я Луизу Готтшальк.
— Ну, я, конечно, сразу отправилась в путь, — ответила она.
— Сразу же?
— Конечно! Возвращаться обратно в лагерь не было необходимости, я уже собралась в дорогу. Сумка с паспортом и деньгами была у меня с собой…
— И много денег?
— Пожалуй, побольше четырех тысяч марок.
— Что?
— Ну, да, — подтвердила она. — Те две тысячи, что вы мне дали, и все, что я скопила. Я же тут, на болоте, никогда ничего не тратила, у меня и так все было, и все мое жалованье осталось при мне — все, кроме того, что я раздарила.
— Много раздарили?
Она весело рассмеялась и ответила:
— При такой нищете, ради Бога, господин Роланд! Не то чтобы я была мотовкой. Только, конечно, дети, бедные мои…
— Но двинуться в путь с четырьмя тысячами… Я имею в виду, это не было легкомысленно с вашей стороны?
— Легкомысленно было бы оставить деньги в лагере! Хоть бы и спрятанными. А как же? Они же за мной шпионят, эти бабы, рано или поздно они бы нашли их и украли!
— А у вас все сбережения были в тайнике?
— Да, и в очень хорошем. Но потом я сказала себе: кто знает, а вдруг они все-таки их найдут.
— А почему вы не отнесли сбережения в банк?
— Идите вы подальше со своими банками! — воскликнула фройляйн. — Да я в это все вообще не верю! Я слишком хорошо помню, как в 1929 или после 1945 все, что люди держали в банке, все пропало, фьють — и нет! Так просто поживились себе эти банки и сберкассы и все остальные.
— Но тогда деньги пропали и у тех, кто держал их дома, — заметил я.
— В самом деле? У меня не было сбережений ни в 1929, ни после 1945. Да хоть бы и были! Ни за что бы не сдала их в банк или в сберкассу! Я в такие вещи не верю. — Она немного помолчала, потом сменила тему. — Я, конечно, так, между прочим, спрашивала господина пастора, с кем это Ирина говорила по телефону, и он ответил, что с этим господином Билкой и что он сначала ответил, а потом не стал. Адрес этого Билки я записала, так? А номер телефона у него — 2 20 68 54. Верно?
— Вы его до сих пор помните? — спросил я изумленно.
— А, память у меня отличная! — Она снова рассмеялась. — Да нет, просто шутка! Видите, вот моя записная книжка, я туда сразу все и записала. — И она показала мне маленький блокнот из искусственной кожи, какие обычно магазины раздаривают покупателям в конце года. На переплете было вытеснено: «Йенс Федеруп, продовольственные товары».
— Вы были уверены, что я с Ириной поеду в Гамбург?
— Ну, а как же! Вы исчезли, Ирина исчезла, она обязательно хочет попасть к своему жениху, вы репортер. Я же не глупая, господин Роланд!
— Конечно, нет, фройляйн Луиза.
— Но как туда попасть, да еще среди ночи? Сначала я вернулась, немножко. Знаете, решила зайти в этот бар «Выстрел в затылок». Там часто кто-нибудь бывает поздно ночью. Думала, может, кто-нибудь поедет в Гамбург и меня прихватит. Вообще, глупое название — «Выстрел в затылок»! Это же очень тихий, спокойный, маленький закуток. Единственное помещение. Только холодные закуски. Напитки какие хотите. На напитках хозяин хорошо зарабатывает, просто здорово! Благодаря нашему лагерю, разве нет? — Я кивнул. — На стенах там приколоты несколько голых девочек из бумаги, вырезанных из «Плейбоя» (она произнесла слово правильно), и еще там есть проигрыватель, хозяин купил для настроения. Ну, и шумная штука… Так вот, иду я от болота к деревне. И тут, думала, меня удар хватит: вылетает он из-за поворота — и прямо на меня…
Грузовик ехал тихо и без света. Водитель еще три минуты назад сидел в баре «Выстрел в затылок», пил с лагерным шофером Кушке по последней, и они разыгрывали, кому платить. Именно Кушке предложил на этом закончить.
— Всё, а то ище угожу в ловушку, — сказал он.
Кушке частенько проводил вечера в баре «Выстрел в затылок» — он взялся следить в лагере за старшими детьми, и действительно, когда Кушке нес вахту в этом кабачке, ни одного подростка приезжавшие на машинах посетители не увезли. Что правда, то правда. Шофер сочетал взятые на себя обязательства с приятным. Он любил выпить пару кружек пива и пару рюмочек шнапса, а главное, любил поболтать.
В этот вечер у старших детей был запрет на выход с территории лагеря, и в баре «Выстрел в затылок» сидели только местные и несколько водителей, и Кушке часами снова и снова рассказывал, какие драматические и кровавые события произошли в лагере этим днем. Слушатели возмущались и угощали его. Так что Кушке был уже заметно навеселе и шатался, когда вышел, наконец, на дорогу, ведущую обратно в лагерь. Последним, кому он рассказал свою историю — хозяин хотел уже закрывать, но был вежливым и терпеливым, потому что именно благодаря лагерю у него в течение двадцати лет держался приличный оборот, — стал водитель грузовика в перепачканных брюках, синем свитере и морской фуражке — маленький круглый парень. Его грузовик стоял возле входа в трактир. Пари с Кушке он выиграл. Всего шофер грузовика выпил три пива и три рюмочки шнапса, в общем, в меру, потому что ему еще предстояло ехать. После того как они сошлись на мнении, что во всех несчастьях на свете виновата проклятая политика, мужчины возле входа в бар «Выстрел в затылок» пожали друг другу мозолистые руки, посмотрели друг другу в голубые, у Кушке слегка мутные, мужские глаза и трогательно распрощались. Кушке похлопал своего нового друга, которого ему не суждено было никогда больше увидеть, по плечу и заверил его, что он хороший парень.
— Ты тоже хороший парень, — ответил шофер.
— Но политика…
— Да.
— Политика — дерьмо поганое! — прокричал Кушке.
— Политика — дерьмо поганое, — подтвердил его новый друг.
— И политики — дерьмо поганое! — снова закричал Кушке.
— Поганое дерьмо — политики, — согласился его новый друг. Потом они снова пожали друг другу руки, и Кушке опять похлопал друга по плечу.
— Вот так-то, товарищ, — проговорил Кушке и побрел своей дорогой. Шофер открыл дверцу кабины огромного грузовика, вскарабкался за руль, завел мотор, включил первую скорость и поехал. Был он не пьян, но подвыпивши. Луна светила так ярко, что он даже не обратил внимания, что едет без света. Он вспомнил об этом только когда выехал из-за поворота и неожиданно увидел прямо перед собой тень, а потом почувствовал легкий удар правым крылом и успел еще заметить, как тень отлетела в сторону.
Шофер испугался так сильно, что тут же остановился и даже заглушил мотор. С дрожащими коленями он вылез из кабины и пошел вокруг грузовика к кювету с правой стороны. Немного позади он снова увидел эту тень. Она оказалась маленькой старой женщиной, неподвижно лежавшей в камышах.
— Jezus Maria, doufam ze se stare pani nic nestalo! — хрипло взмолился он.
Он подошел к фройляйн Луизе. Отброшенная в сторону ударом переднего крыла грузовика, она мягко приземлилась и теперь смотрела на шофера широко распахнутыми глазами. Капор на ее белых волосах сдвинулся набок, обеими руками она прижимала к себе увесистую сумку.
— Что с вами? — От страха с шофера разом слетели и сон, и хмель.
Фройляйн Луиза смотрела на него и молчала.
— Ну! — подбодрил шофер.
Фройляйн Луиза дружески подмигнула ему, и ее губы растянулись в улыбке.
— Что такое? — недоумевал тот.
— Это ты сейчас сказал: «Йезус Мария, надеюсь, со старухой ничего не случилось»? — спросила фройляйн по-чешски.
— Ну конечно, я, землячка! — восторженно ответил шофер тоже по-чешски. Поскольку она говорила ему ты, он тоже обратился к ней на «ты».
— Так как? Я тебе ничего не сделал?
— Нет, совсем ничего, — ответила фройляйн Луиза.
Он помог ей подняться на ноги. Она отряхнула пыль с пальто, подняла руки, повернула голову и потянулась всем телом.
— По крайней мере, я считаю, что ничего, — сказала она.
Разговор продолжался на чешском языке.
— Моя вина. Я ехал без света. Я был вон в том кабачке, а потом, когда выезжал, забыл…
— Да, — подхватила фройляйн Луиза, — забыл включить фары. — Она принюхалась. — Земляк, — удивилась она, — да ты выпил.
— Всего-то три кружечки, маленьких.
— Не ври! Я чувствую запах шнапса.
— Ну, и чуток шнапса.
— Разве ты не знаешь, что это преступное легкомыслие, земляк?
Свист ветра над болотом становился все сильнее. Поэтому фройляйн Луиза и не услышала шум грузовика.
— И долго ты пробыл там?
— Может, с час. Я разговаривал о маленьком Кареле, которого сегодня днем застрелили в лагере, и обо всем прочем.
На лице фройляйн Луизы снова появилось восторженное выражение.
— Так ты, выходит, все знаешь? — спросила она прерывающимся от волнения голосом.
— Ну, конечно, знаю.
— Бедный, бедный Карел.
— Да, бедный ребенок. Проклятые свиньи, кто это сделал. Во всем виновата политика. Проклятая дерьмовая политика. Извини, землячка.
Фройляйн Луиза жестом отбросила извинения.
— Ты — мой друг, да? — склонив голову набок, спросила она доверительным и тихим голосом.
— Ну, ясное дело, — ответил шофер, у которого камень с души свалился, когда он убедился, что женщина не пострадала. — Я твой друг.
— Да, теперь я это вижу. Ах, как это прекрасно, Боже мой! — фройляйн Луиза подняла глаза к небу.
— Что там наверху? — Шофер поднял голову, потом сообразил.
— Ах, да, — сказал он. — Господь Бог.
— Да, — отозвалась фройляйн Луиза.
«Она благодарит Господа Бога за то, что у нее не переломаны кости», — подумал шофер. Мог бы, вообще-то, и я это сделать. И он снова поднял глаза вверх и сказал вслух: «Благодарю».
— Не хватало еще, чтобы ты наехал на свою Луизу, Франтишек, — сказала фройляйн.
Шофер ломал себе голову. Что бы это значило? Франтишек? И почему его фройляйн Луиза? Потом в его памяти, как молния, промелькнула история о полусумасшедшей воспитательнице из лагеря, которая разговаривала с невидимками, с мертвыми, история, которую под величайшим секретом рассказал ему Кушке. Эту полусумасшедшую звали… звали… Луиза! Теперь шофер все понял. Луиза! Боже Всемогущий, перед ним была она. Но она такая безобидная, совершенно безобидная, самый лучший человек на свете, как сказал ему Кушке. «Вот так штука, что мы с ней встретились», — подумал шофер.
— Мне очень жаль, Луиза, — сказал он. — Конечно, я не хотел, ясное дело. Но этот проклятый свет…
— Этот проклятый шнапс и кружечки пива, — продолжила она и погрозила ему пальцем. И они оба рассмеялись.
— Я… — начал шофер.
— Да знаю я, кто ты, — перебила фройляйн Луиза, теперь уже совершенно уверенная.
— Да?
— Да.
— И кто же я? — спросил шофер с любопытством.
— Ты — мой чех, земляк!
«Осторожно — сумасшедшая», — подумал шофер, а вслух сказал:
— Правильно, а ты — моя Луиза.
Фройляйн почувствовала, как к глазам подступают слезы радости, она прислонила голову к его широкой груди и проговорила:
— Как прекрасно, ах, как это прекрасно. Так ты мне поможешь?
— Ясное дело, помогу, — ответил шофер, чувствовавший себя немного не в своей тарелке.
— Мне нужно в Гамбург, — сказала фройляйн. — Да ты ведь знаешь. Может, ты едешь в Гамбург, земляк?
— Нет, в Бремен. Я тут забрал торф — там, на другой стороне лагеря, где его еще режут.
Фройляйн Луиза не могла на него насмотреться. На глазах у нее блестели слезы.
— Возьмешь меня с собой в Бремен? — спросила она. — До вокзала, если можно? Чтобы я успела на ближайший поезд на Гамбург?
Шофер немного поколебался, но потом подумал, что эта сумасшедшая может при случае заявить на него, устроить скандал и принести ему массу неприятностей, и согласился.
— Ну, конечно, Луиза.
— Потому что ты мой друг, я так и знала. Значит, так все и начинается.
«Что же, интересно, так начинается?» — думал шофер, а потом решил: какая, к черту, разница!
— Потому что я твой друг, Луиза. Залезай в кабину. Надо поскорей убраться с этого поворота, пока в меня никто не врезался сзади.
— А ты точно уже протрезвел?
— Честное слово, — ответил шофер и утешил себя: «Береженого Бог бережет».
Не прошло и десяти минут, как грузовик, доверху груженый кусками торфа, катился по разбитой дороге, раскачиваясь и подпрыгивая, с включенным ближним светом. Фройляйн Луиза сидела рядом с водителем, держа на коленях свою большую сумку, все еще с широко раскрытыми от волнения и счастья глазами.
— Ты откуда, Франтишек? — спросила она.
— Из Габлонца, — ответил шофер. — Теперь он называется Яблонец, — добавил он. — Да, в общем, все равно. — «Все равно, — думал он при этом. — И меня, вообще-то, зовут Йозеф, а не Франтишек, но если эта сумасшедшая обязательно хочет называть меня Франтишеком, пусть ее!»
— Сосед! — обрадовалась фройляйн Луиза. — Я из Райхенберга!
— Ну, надо же, — удивился шофер, — а вот где довелось встретиться!
Фройляйн Луиза ощущала тихое блаженство.
— Ты бежал, Франтишек?
— Да. Три месяца назад. А ты, Луиза? — И спохватился: — Ах, да! Ну, я дурак! Ты, конечно, нет! Ты же здесь уже двадцать лет!
— Да, двадцать лет, — повторила Луиза. Ей ни на секунду не пришла в голову мысль, что шофер мог почерпнуть свои знания в баре «Выстрел в затылок». Это был ее чех, это был ее мертвый, это был ее друг Франтишек, ведь друзья обещали ей помочь.
— Ты отвезешь меня сейчас в Бремен, потом я поеду в Гамбург, а в Гамбурге вы же будете мне помогать дальше, правда?
— Ну, конечно, — ответил шофер и подумал: «В Бремене я сплавлю эту сумасшедшую и больше никогда ее не увижу, и заявления она на меня не подаст. Спаситель милосердный на небесах, как мне повезло!»
Шофер ехал быстро. Он высадил фройляйн Луизу перед зданием Центрального вокзала примерно в то же самое время, когда мне в Гамбурге, возле дома на Эппендорфер Баум, 187, некий американец, предположительно аптекарь и предположительно по имени Ричард Мак-Кормик, прижал к лицу тряпку, пропитанную усыпляющей жидкостью, и все вокруг меня стало черно.
Помещение было просторным, без единого окна. Все в этом помещении было белым: стены, мебель, инструменты, пол и потолок, на котором горело много неоновых ламп, распространяя белый безжизненный свет. В помещении совсем не было пыли, и в нем работал кондиционер. Оно напоминало кошмарный сон, я видел его в первый раз, потому что это святилище издательства могли посещать только избранные, да и то лишь изредка.
Мне тут же вспомнился роман Джорджа Оруэлла «1984». Напротив меня, мощно сверкая тысячами маленьких лампочек, мгновенно вспыхивавших красным, желтым, зеленым, синим и белым светом, с магнитофонными катушками под стеклом, которые рывками вращались вперед-назад, стоял злой дух фирмы, ненавидимый большинством сотрудников, пугавший их, всеми ими проклинаемый и горячо любимый Херфордом и его Мамочкой, — компьютер, это чудовище. В помещении стояли по отдельности и другие приборы, в том числе один, похожий на огромную пишущую машинку. Толстые мотки кабеля тянулись между деревянными опорами от одного прибора к другому. У белого стола пятеро молодых мужчин в белых халатах склонились над сложенной, очень длинной полосой бумаги и тихо переговаривались. Возле странно выглядевшей пишущей машинки сидел еще один человек в белом и печатал. Вся эта аппаратура жужжала, щелкала, трещала и поскрипывала. А разноцветные лампочки непрерывно мерцали, мерцали…
В этом помещении без окон имелись две тяжелые металлические раздвижные двери. Одна вела в вестибюль, закрывалась для безопасности на множество замков и предназначалась для работавших здесь людей. Я часто видел ее снаружи. Она тоже была белая. Под красной молнией, нарисованной на ней, стояла красными буквами надпись: «Посторонним вход строго воспрещен!» Вторая дверь вела в комнату рядом с кабинетом Херфорда. Здесь он мог отдохнуть, здесь принимал пищу. (Специально для него высылали машину, оборудованную емкостью с подогревом, к отелю «Франкфуртер Хоф», а потом его обслуживала девушка из столовой.) Здесь имелась также ванная комната. В этих маленьких апартаментах Херфорд мог переночевать, если работал допоздна, или переодеться. В кабинет он попадал через дверь, которая с другой стороны представляла собой часть книжного шкафа. Она открывалась автоматически, стоило только нажать нужную кнопку. Через нее мы все и вошли и двинулись к следующей двери из белого металла, на которой, конечно, не было ни надписей, ни молнии. Точно так же бесшумно она отходила в сторону, нужно было только набрать определенный номер на имевшемся на ней диске, похожем на телефонный, а потом сама закрывалась снова. Итак, мы попали в царство господина Штальхута.
Он стоял перед нами, но обращался не к нам, а только к Херфорду с Мамочкой. Поджарый мужчина с модными бакенбардами, холодными глазами, с почти безгубым ртом и стрижкой ежиком. Он говорил каким-то неестественным голосом, не допускавшим возражений и всегда звучавшим агрессивно. Мы были в самом сердце издательства и в самом сердце издателя. Все, что здесь происходило, было для Херфорда святыней, откровением, проявлением Божьей воли. А Штальхут служил переводчиком несравненного компьютера, всеведущего, как Господь Бог. «Наверное, Херфорд представляет себе Бога в виде компьютера, — подумал я, — очень даже может быть. Тогда Штальхут выступает в роли его проповедника».
Кофе с лимонным соком все еще не окончательно меня отрезвил. Мне очень хотелось покурить, но здесь курение было запрещено. Я устал от долгого стояния, но стояли все, за исключением молодого человека у пишущей машинки и Мамочки, которую усадили на белый табурет на колесиках.
Штальхут стоял у монитора, точно такого, как и тот, в кабинете Херфорда. Перед пока еще пустым, мерцающим черным экраном он читал нам доклад:
— Мы дали указание нашему Институту изучения общественного мнения предпринять исследование об изменении политического направления с большим углом допустимого отклонения, — произнес он, и мне показалось, что его голос звучал, как смесь из голосов священника, политика и генерала. — В виде исключения мы отвели на это несколько больше времени. Наши вопросы относительно вкуса публики были направлены на две тестируемые группы, и программа состояла, соответственно, из двух частей. По первому варианту мы опрашивали тех людей, которые читают «Блиц», по второму варианту — тех, кто «Блиц» не читает.
«Вот здесь уже и начинается первая манипуляция! — подумал я. — Как бы ни был сформулирован вопрос о сдвиге влево, что могли ответить люди, не имевшие понятия, насколько «Блиц» придерживался левых или правых позиций?»
Похоже, и Берти это пришло в голову.
— Минуточку! — обратился он. — Но ведь люди, не знающие «Блиц», совсем не…
— Тихо! — сердито оборвал Херфорд.
Мамочка посмотрела на него обиженно.
Хэм повернулся ко мне и прошептал:
— Помнишь, что я говорил тебе о хороших принципах и их ужасном осуществлении? — Я кивнул.
— Потише! — прошипел Ротауг и подергал себя за жесткий воротник.
Хэм широко улыбнулся ему в ответ. Ротауг отвернулся.
— Было опрошено десять тысяч лиц, причем на всей территории ФРГ…
— А о чем их спрашивали? — осведомился Берти.
— Будьте так любезны не прерывать меня, — огрызнулся Штальхут.
— Да тихо, черт побери! — заорал Херфорд. Берти посмотрел на него со своей детской улыбкой. Потом повернулся к нам с Хэмом. Я пожал плечами. Хэм закрыл глаза и покачал головой. Подвергать здесь что-либо сомнению не имело смысла. С таким же успехом можно было в присутствии Херфорда и его Мамочки подвергать сомнению существование Бога — «Бога Всемогущего, давшего ему его деньги», ему, решившему после многонощной борьбы с совестью и из неустанной заботы о народе свернуть на левый курс…
«Этот Штальхут — тертый калач», — подумал я. Совершенно безобидно, так что они этого и не замечали, он регулярно осведомлялся у Херфорда и прежде всего у Мамочки, что из услышанного они считали хорошим, что так себе, а что плохим, поскольку он — без всяких шуток, крайне интеллигентный человек! — давно уже убедился, что у Херфорда и Мамочки был такой же несказанный вкус, как и у миллионов представителей немецкого народа, гарантирующий огромные тиражи. Все же я должен оговориться в защиту народа: большинству, Бог свидетель, не был присущ этот вкус. Поэтому, если бы эти репрезентативные опросы проводились честно, то люди Штальхута столкнулись бы с очень многими людьми, которые ответили бы, что мы делаем дерьмовый журнальчик. По этой причине Штальхуту приходилось проводить четко продуманные выборочные опросы, чтобы бить наверняка, да и вопросы ставить так, чтобы гарантированно получить от «своей публики» правильные ответы. И тогда компьютерные итоги каждый раз чудесным образом почти на сто процентов подтверждали мнения Херфорда и Мамочки. Почти на сто процентов. Этот Штальхут был таким ушлым малым, что закладывал еще и маленькие (очень маленькие!) факторы отклонения.
Естественно, компьютерные данные подтасовывались! Мой друг Берти утверждал, что у него есть доказательства того, что Штальхут и его свояк выверяли каждое слово формулировок вопросов анкет, с которыми потом рассылались сотрудники института. Участники опросов отвечали на подтасованные вопросы, что и было нужно Штальхуту. Такие вещи происходили очень просто.
Вот вам пример из политики.
Вы можете ходить из дома в дом и честно задавать вопрос: «Поддерживаете ли Вы восточную политику правительства?» Такой вопрос ничего не стоит, потому что на него есть только три ответа: «Да», «Нет», «Не знаю». Ведь компьютер на самом деле самая глупая вещь на свете. Именно с ответами «Да», «Нет» и «Не знаю» он не в состоянии ничего сделать.
Однако совсем просто слегка изменить формулировку вопроса, например, так: «Считаете ли Вы, что своей восточной политикой правительство предает германские интересы?» Вы понимаете, что я имею в виду. Это уже вопрос, несущий скрытую смысловую нагрузку. «Предавать интересы» — звучит как отказываться от чего-то ценного, этого никто не хочет. Так что здесь в скрытом виде уже подсказан ответ. Фактически более пятидесяти процентов всех людей с помощью таких несущих скрытую смысловую нагрузку вопросов позволяют загнать себя в определенное состояние.
— Наш выбор, — продолжал Штальхут тем же приказным, не допускающим возражений тоном, в котором в то же время звучало так много сердечности (в нем погиб великолепный актер!), — был рассчитан на охват всего населения в целом. В нем учтены все наиболее часто встречающиеся профессии, слои населения по их социальному и образовательному уровню, по полу, возрастным группам, религии, уровню дохода, работодатели и наемные рабочие. Далее мы приняли во внимание особенности отдельных местностей. Как известно из опыта, Юг реагирует иначе, чем Север.
— Ага! — сказал Хэм.
Никто не среагировал. Штальхут продолжал играть роль кудесника.
— Село реагирует иначе, чем город. Необходимо сделать поправку и на величину городов — большие, средние и малые. Из-за этого широкого диапазона нашему институту и нам потребовалось две недели времени, милостивая госпожа.
Он склонился перед Мамочкой. Она смотрела на него сияющим взглядом.
— Только бы вы пришли к правильному результату, — ответила Мамочка. — Крайне важно, чтобы мы точно знали, как воспринимает народ.
— Результат точен, — с поклоном ответил Штальхут. У него за спиной, на широкой передней панели компьютера, с бешеной скоростью мерцали разноцветные лампочки. — Если компьютер запрограммирован правильно и объем данных достаточен, то он не может выдавать неправильных результатов.
— Разве это не чудо?! — Мамочка подняла взгляд на Херфорда.
Херфорд растроганно кивнул. Для него здесь все было так же торжественно, как в церкви.
— Как жаль, что этого не видит Боб! — воскликнула Мамочка.
Боб (Роберт), ее двадцатидвухлетний сын, шалопай, тунеядец, бабник, лентяй, был гордостью Мамочки и источником постоянного гнева Херфорда.
— Компьютер, как потаскуха, — прошептал мне в ухо Хэм. — С обоими ты можешь делать практически все, что захочешь. Просто Херфорд и Мамочка этого пока еще не поняли.
— И никогда не поймут, — так же шепотом ответил я.
— Т-с-с-с! — Ротауг бросил на меня свирепый взгляд.
— Главное — составить такую анкету, чтобы люди могли отвечать свободно, без какого-либо давления и манипуляций, — вещал Штальхут.
«Чем меньше дел, тем больше фанаберии, — подумал я. — Ты же, сука, точно знал, какие ответы получишь. Те, которых ждут твой издатель и его Мамочка. Ответы, которых ты без подтасовок никогда не получишь от такого количества людей, а то бы у нас уже давно было социал-демократическое, а не коалиционное правительство!» Я посмотрел на Хэма и Берти, и они мне кивнули. Они думали точно так же. Джентльмен Освальд Зеерозе рассматривал меня с клиническим интересом и теребил свой платочек в нагрудном кармане. Он был самым рафинированным и холодным из всех! Мне еще никогда не доводилось видеть, чтобы он высказал собственное мнение. Его называли «серым кардиналом». Он был чем-то вроде Талейрана, Фуше или Гольштейна…
— И как выглядела анкета? — спросила Мамочка.
— Могу, милостивая госпожа, сказать только вкратце, — с готовностью ответил Штальхут. — Сначала были общие вопросы: нравится ли участнику опроса «Блиц», что ему нравится больше всего, что частично и что меньше всего. — Мамочка кивнула. — За этим следовали вопросы: какие иллюстрации понравились, какие понравились больше всего, какие он хотел бы видеть, чего не хватает. И почему? Главный вопрос — о политической ориентации — был искусно завуалирован в общих вопросах. У участника опроса ни на секунду не возникало чувства, что его спрашивают о политических взглядах. Многие люди не любят говорить о таких вещах с незнакомыми, не так ли?
— Совершенно верно, — прогудел Херфорд.
Теперь я мог живо представить себе, как интервьюеры опрашивали своих жертв.
Нормально поставленный вопрос звучал бы так: «Вы за или против возрождения правого радикализма в Федеративной Республике?»
Но вопрос определенно был вроде: «Считаете ли вы, что демократический журнал должен развернуть дискуссию с новыми праворадикальными движениями в нашем народе?»
— Далее, — продолжал Штальхут, — анкеты поступили к нам. Нашей командой, — он жестом указал на мужчин в белых халатах, которые вполголоса что-то обсуждали за столом позади него, — была разработана специальная программа. Вначале все анкеты были рассортированы по типу опрошенных групп. Общие ответы мы ввели в компьютер в качестве дополнения к прежней стандартной аналитической программе, которая регулярно обновляется. Особый вопрос, а именно вопрос о желательной политической позиции «Блица» стал основным пунктом новой программы и был введен в компьютер в виде новой серии, раздельно по каждой из названных групп. Я хотел бы особо отметить, что мы ввели также ответы опрошенных, которые хотя и не читают «Блиц», но знакомы с его названием, и имеют свое мнение о том, какую позицию должно занимать такое крупное иллюстрированное издание в современной внутриполитической ситуации. — Берти посмотрел на меня. Я посмотрел на Хэма. Хэм посмотрел на Берти. — Нас интересовало также молодое поколение до сорока лет. Известно, что в этой возрастной группе у нас никогда не было постоянных или потенциальных покупателей. Однако ответы показали, что если журнал изменится соответствующим образом, то мы получим отличный шанс привлечь еще одну, до сих пор не охваченную, прослойку населения!
— Чудесно! — воскликнул Херфорд.
Чудесно, — подумал я, ты уж совсем зарвался, собака, студент-недоучка! Мы и без тебя знаем, что молодые люди придерживаются скорее левых, чем правых взглядов. Скольких молодых людей ты опросил, мой милый друг Штальхут? И скольким из всех опрошенных ты задал такие перевернутые вопросы (чтобы не догадались о твоих уловках), что, вопреки их намерениям, «Нет» в ответах практически означало «Да»?
— А после того как вы рассортировали анкеты, вы ввели результаты через вот эту штуку — эту пишущую машинку или что это такое — в компьютер? — спросила Мамочка.
— Это в самом деле что-то вроде пишущей машинки с определенными контрольными функциями, милостивая госпожа, — ответил Штальхут. — Здесь как раз запускается маленькая программа. Тут мы еще используем эту, ну, скажем, пишущую машинку. При обработке же десяти тысяч анкет мы пошли более современным путем. Благодаря великодушию господина Херфорда, — низкий поклон Штальхута, покровительственный жест рукой издателя, — мы обладаем компьютером такой мощности, что он теперь через фотоэлементы сам считывает анкеты с крестиками на полях «Да», «Нет» или «Не знаю», переносит импульсы на магнитную пленку, а нам нужно только подключить магнитную пленку к установке обработки данных. Поскольку мы с особой тщательностью разделили анкеты на отдельные группы, то компьютер теперь тоже может давать особо точные и подробные ответы. Улли!
Один из мужчин в белом встал из-за стола.
— Да?
— Пожалуйста, программу RX 22, — обратился к нему Штальхут.
Молодой человек по имени Улли подошел к одному из приборов, выглядевшему как большой орган и начал нажимать кнопки. На передней панели компьютера разразился хаос. Разноцветные лампочки плясали, рывками двигались магнитные ленты. На мониторе появилась первая зеленая надпись:
БОЛЬШОЙ ГОРОД, СЕВЕРНАЯ ГЕРМАНИЯ, КОММЕРЧЕСКИЕ ПРОФЕССИИ, ПОЛ МУЖСКОЙ, ВОЗРАСТНАЯ ГРУППА — 35–40, ЖЕНАТЫЕ, ДЕТЕЙ 1–2, ЧАСТНЫЙ ДОМ ИЛИ КВАРТИРА НА ПРАВАХ СОБСТВЕННОСТИ, ДОХОД — 4000–5500 МАРОК В МЕСЯЦ, ЕВАНГЕЛИСТЫ, АВТОМАШИНЫ КЛАССА ОТ ВЫШЕ СРЕДНЕГО ДО ДОРОГИХ…
ИТОГ: ЧЕТКУЮ ЛЕВОЛИБЕРАЛЬНУЮ ПРИНАДЛЕЖНОСТЬ ВО ВСЕХ МАТЕРИАЛАХ «БЛИЦА» ГОТОВЫ ПРИВЕТСТВОВАТЬ… 13,2 %…
Херфорд и Мамочка, как зачарованные, не сводили глаз с мерцающего экрана. В машине по обработке данных слышалось тихое шуршание, щелкали реле, мигали лампочки, рывками вращались кассеты магнитофонов.
…БОЛЬШОЙ ГОРОД, СВОБОДНЫЕ ПРОФЕССИИ, ПОЛ МУЖСКОЙ, ВОЗРАСТНАЯ ГРУППА — 35–40, НЕЖЕНАТЫЕ, ДЕТЕЙ НЕТ, КВАРТИРОСЪЕМЩИКИ, ДОХОД — 1700–2500 МАРОК В МЕСЯЦ, ЕВАНГЕЛИСТЫ, АВТОМАШИНЫ НИЗШЕГО ИЛИ СРЕДНЕГО КЛАССА…
ИТОГ: ЧЕТКУЮ ЛЕВОЛИБЕРАЛЬНУЮ ПРИНАДЛЕЖНОСТЬ ВО ВСЕХ МАТЕРИАЛАХ «БЛИЦА» ГОТОВЫ ПРИВЕТСТВОВАТЬ… 22,4 %…
— Херфорд! Двадцать два и четыре десятых процента! — восхищенно воскликнула Мамочка. Херфорд серьезно кивнул.
Директор издательства Зеерозе стоял, скрестив руки на груди, с отсутствующим выражением на лице.
Доктор Хельмут Ротауг поправил рукой свой жесткий воротник и снова замер.
Штальхут по-прежнему держался, как знаменитый врач. Уже полчаса зеленые надписи, мерцая, ползли по экрану. Я еле держался на ногах. Берти откровенно зевнул. Херфорд бросил на него сердитый взгляд и снова повернулся к монитору, с которого Мамочка не сводила глаз. Лицо у него преобразилось. «Так, должно быть, выглядел Моисей, впервые увидевший Землю обетованную», — подумал я.
…ИТОГОВЫЙ РЕЗУЛЬТАТ… ИЗ ВСЕХ ОПРОШЕННЫХ ЧЕТКУЮ ЛЕВОЛИБЕРАЛЬНУЮ ПРИНАДЛЕЖНОСТЬ ВО ВСЕХ МАТЕРИАЛАХ «БЛИЦА» ГОТОВЫ ПРИВЕТСТВОВАТЬ… 35,6 %…
— Это же просто чудесно! — воскликнула Мамочка. — Херфорд, народ думает так же, как и мы, теперь мы в этом убедились.
— Да, — отозвался Херфорд, — народ и мы едины.
«Больше всего Штальхут восхищает меня тем, — подумал я, — что он вывел не 35 или 36 процентов, а тридцать пять и шесть десятых». Эти шесть десятых вызвали во мне неожиданное уважение к человеку, которого я презирал. Вот это личность!
…ИТОГОВЫЙ РЕЗУЛЬТАТ… ВОПРОС: КАКОЕ МИРОВОЕ СОБЫТИЕ ПОСЛЕДНИХ МЕСЯЦЕВ ВАС ОСОБЕННО ПОТРЯСЛО?
Эта надпись мерцающим компьютерным шрифтом появилась на экране монитора в потрясающем кабинете Херфорда. Мы все вернулись сюда, и Штальхут с нами, чтобы давать дальнейшие пояснения. По соседству, в помещении без окон, его коллега Улли выкрикивал по списку некоторые дополнительные вопросы программы, которые могли заинтересовать Херфорда.
…ОТВЕТ: ОККУПАЦИЯ ЧЕХОСЛОВАКИИ ГОСУДАРСТВАМИ ВАРШАВСКОГО ДОГОВОРА — 82,3 %…
— Черт возьми! — воскликнул Херфорд.
«А чего он ожидал?» — подумал я.
— Да, и меня это потрясло больше всего, — отозвалась Мамочка и сдвинула свою охотничью шляпку с длинным пером. Я пристально посмотрел на Штальхута. Он ответил ничего не выражающим взглядом. Я снова отхлебнул разогретого кофе с лимоном.
…ИТОГОВЫЙ РЕЗУЛЬТАТ… ВОПРОС: СЧИТАЕТЕ ЛИ ВЫ ЭТУ ИНТЕРВЕНЦИЮ ОПРАВДАННОЙ?..
ОТВЕТ: НЕТ — 95,4 %…
«Ну, и вопросец», — подумал я.
…ИТОГОВЫЙ РЕЗУЛЬТАТ… ВОПРОС: ЧУВСТВУЕТЕ ЛИ ВЫ СИМПАТИИ К ЧЕШСКОМУ НАРОДУ?..
ОТВЕТ: ДА — 97,8 %…
— Вы видите, — сказал Штальхут, — что одновременно мы подготовили программу для дальнейших серий или репортажей.
Да, мы это видели.
…ИТОГОВЫЙ РЕЗУЛЬТАТ… ВОПРОС: СОЧУВСТВУЕТЕ ЛИ ВЫ СУДЬБЕ ЛЮДЕЙ, ВЫНУЖДЕННЫХ БЕЖАТЬ?
ОТВЕТ: ДА — 98,2 %…
Вот значит, как выглядели вопросы. Хотел бы я знать, кто были эти один и восемь десятых процента, ответивших «Нет» или «Не знаю».
…ИТОГОВЫЙ РЕЗУЛЬТАТ… ВОПРОС: КОГО ИЗ БЕЖЕНЦЕВ ВАМ БОЛЬШЕ ВСЕГО ЖАЛЬ: А — ИНТЕЛЛЕКТУАЛОВ?.. Б — ПОЛИТИКОВ?.. В — ЛЮДЕЙ ИСКУССТВА?.. Г — ПРОСТЫХ ЛЮДЕЙ?.. Д — МУЖЧИН?.. Е — ЖЕНЩИН?.. Ж — ДЕТЕЙ И МОЛОДЕЖЬ?..
ИТОГОВЫЙ ОТВЕТ: ДЕТЕЙ И МОЛОДЕЖЬ — 97,8 %…
— Боже мой, бедные, бедные детки, — вздохнула Мамочка и провела рукой по глазам.
— Это ужасно, — сказал, ни на кого не глядя, доктор Ротауг таким тоном, как если бы говорил: «Мне одну порцию куропатки с гарниром».
…ИТОГОВЫЙ РЕЗУЛЬТАТ… ВОПРОС: ХОТЕЛИ БЫ ВЫ УЗНАТЬ, КАК ЖИВУТ ЭТИ ДЕТИ И МОЛОДЕЖЬ СЕЙЧАС?..
ОТВЕТ: ДА — 85,8 %…
Ну, вот, наконец-то, все стало понятно.
Берти опять не удержался от замечания.
— Этот компьютер — просто чудесная вещь, — вставил он.
— Правда ведь, просто чудо, — поддержал Херфорд. Этот человек никогда не понимал иронии.
Штальхут поднялся, подошел к монитору и нажал на кнопку. Тем самым он, очевидно, подал сигнал своим друзьям прервать демонстрацию программы, потому что зеленые буквы погасли, и на черном экране снова замерцали искры. Снизу издалека еле слышно донесся до двенадцатого этажа гул работ на строительстве метро.
— Судя по итоговым результатам, — снова заговорил Штальхут, — первостепенной темой, гарантирующей наибольший успех, компьютер считает репортаж или серию репортажей о беженцах — детях и молодежи, если «Блиц» собирается сделать поворот на леволиберальный курс. У этой темы — наивысший рейтинг, она интересует в одинаковой степени женщин и мужчин — независимо от уровня доходов, профессии, возраста и социального положения.
— Значит, с первой темой решено, — торжественно произнес издатель. — Херфорд пригласил вас, чтобы продемонстрировать результаты этого исследования, равно как они были продемонстрированы его жене и ему, в первый раз и одновременно с вами. Есть ли у кого-либо из господ возражения против намеченного леволиберального сдвига? Мы живем в условиях демократии. В моем издательстве демократическое руководство. Я и сам демократ.
Меня чуть не стошнило.
— Если большинство аргументированно убедит Херфорда, нет, если просто образуется большинство, то Херфорд готов отказаться от своего плана. Итак?
Молчание.
— Ни у кого нет возражений?
— Ни у кого, — с верноподданическим усердием откликнулся Лестер. — Мы все в полном восторге. Не так ли, господа?
— Все — за, — коротко заключил Ротауг.
— Хорошо, хорошо. Херфорд просил вас, Роланд, и вас, Энгельгардт, принять участие в этом обсуждении, потому что вы — наш лучший автор, а вы — наш лучший фотограф. Херфорд хочет, чтобы первый репортаж или серия, или что там получится были сделаны его лучшими людьми. Понятно?
— Да, — ответил я. Сейчас мне снова стало немного лучше. В фирме с левым уклоном работать куда приятнее, чем с правым, хотя я хорошо понимал, что это только временное состояние. Я имею в виду уклон.
— Это большая честь, благодарю вас, господин Херфорд, — сказал Берти. — С удовольствием поработаю снова с Вальтером. И ваше решение я тоже приветствую. Интеллигентный человек вообще не может быть сегодня ни кем другим, кроме как социалистом.
Все озадаченно молчали.
Наконец Херфорд гулко рассмеялся.
— Вы правы, Энгельгардт. По крайней мере, это свидетельствует о том, что Херфорд не идиот, не так ли? — сказал человек с миллионным состоянием. Он снова стал серьезным: — Значит, вы двое напишете репортаж о детях и подростках.
— Но просветительская серия… — тут же влез в разговор Лестер.
— Бывало, я писал четыре серии одновременно, — возразил я.
— Так-то оно так. Только вот с этой последней частью, которую вы сдали сегодня… — коварно добавил Лестер, он долго ждал этой минуты.
— А что с этой частью? — спросил Херфорд.
— У женской конференции была масса возражений, — пояснил Лестер и улыбнулся мне.
Я улыбнулся ему в ответ.
— Ради Бога! Вы конечно же должны их все учесть, Роланд, — испуганно сказал Херфорд. — И как можно быстрее. Сегодня для вас последний день. Самый последний. А почему…
— Болел, — вставил Хэм.
— Опять слишком много… ага, — Херфорд откашлялся. — Ну, так теперь перепишите, и поскорее.
Лестер выжидающе посмотрел на меня.
«Вот дерьмо!» — подумал я. Видите, какой у меня благородный характер?
— Разумеется, господин Херфорд, — ответил я. — Прямо сейчас и перепишу.
Лестер перекосился от злости. Он так надеялся, что я снова откажусь, и будет скандал.
— И обязательно напишите еще одну часть для следующего номера, раз вы с Энгельгардтом уезжаете! — добавил Херфорд.
— Сегодня к ночи сделаю, — снова согласился я. Вот так характер! Но я хотел писать о детях. Неважно, что у меня получится. Мне нужно, наконец, снова написать о чем-нибудь другом, кроме оргазмов, объятий, петтинга и эрогенных зон. Чтобы не сойти с ума.
— Очень хорошо, — сказал Херфорд.
— Знаем, знаем, чего от вас можно ждать, — добавила Мамочка. Мне опять стало плохо. — Боже мой, да он еще может краснеть, посмотри, Херфорд!
— В самом деле, — искренне удивился Ротауг. Он смотрел на меня, напряженно размышляя.
— Где находятся эти дети, Штальхут? — спросил Херфорд.
— Подростки до восемнадцати лет и дети находятся в лагере «Нойроде». Он расположен к северу от Бремена. Взрослые размещены в других лагерях. В «Нойроде» находятся дети многих наций. Сейчас, конечно, большей частью чехи. Но также греки…
— Греция входит в НАТО, — напомнил Ротауг.
— …поляки и испанцы.
— А как же наш дом на Мальорке! — вскрикнула Мамочка и нервно прикрыла рукой рот.
— Кончайте мне про НАТО и наш дом на Мальорке, — произнес Херфорд, поднимаясь. На лице у него появилось свирепое выражение. — Хотим мы леволиберального курса или нет? Ну, то-то же! Тогда нам нужно немного мужества. Ничего не случится. Целая толпа социалистов имеют дома в Испании. И НАТО ничего не может Херфорду сказать. Кроме того, это будет репортаж с human appeal и human interest! — Он увлекся, широко раскинул руки. — Дети, невинные дети! Конечно, политический background,[83] но с человеческой точки зрения! С человеческой, господа, понятно?
— Да, — сказал Берти.
— Да, — повторил я, — с человеческой. — Я вспомнил о старике Клефельде, которого вовремя не уволили.
— Ну и в то же время — это ваше дело, как вы сделаете, за это вам Херфорд и платит! — в то же время, чтобы это было потрясающее обвинение против бесчеловечности во всех государствах и при всех режимах! Вы слышите, Ротауг? При всех!
— «Нойроде», эта Голгофа невинной молодежи… — изрек Хэм на полном серьезе.
— Голгофа, да-да, Голгофа! Надо бы вынести это в заголовок! — воскликнула Мамочка и снова провела рукой по глазам.
Может, вы думаете, что я здесь преувеличиваю, представляю людей в карикатурном виде. Нет, вовсе нет. Все именно так и было. Именно так. Слова Мамочки казались чудовищным цинизмом, если вспомнить, что творилось в этом издательстве с его компьютерной направляющей. Но Мамочка и Херфорд не были циниками. Они были слишком ограниченными, чтобы быть циничными. Не были они и плохими людьми. Я имею в виду: не хуже других миллионеров, желающих иметь еще больше миллионов. Они были просто частью общественной системы, в которой жили. Ей они были обязаны своим возникновением и своим существованием. Как и все мы. Тот, кто понимал это, как Хэм, был умным и достойным сочувствия, потому что, если в нем еще оставалась хоть капля порядочности, он вынужден был постоянно одурманивать себя, чтобы выдержать на этом предприятии, не послать все к черту. Одурманивать себя музыкой и философией, не ведущей никуда. Одурманивать себя бабами и пьянством, как я, друг и ученик Хэма. «Прямо сейчас в издательстве перепишу это дурацкое продолжение, — думал я, — а потом поеду домой и набросаю еще одну часть для следующего номера. Тогда поздно ночью или рано утром мы сможем двинуться в путь. Главное, не забыть взять с собой карманную фляжку и пару бутылок „Чивас“».
— И позаботьтесь о подходящей фотографии на обложку, господа, — напомнил очень похожий на английского аристократа директор издательства Освальд Зеерозе. Он вообще заговорил в четвертый или пятый раз за эти полдня. Молчаливый господин. Его время говорить было еще впереди, но тогда я об этом не догадывался. — Мы должны подчеркнуть изменение политической ориентации, в том числе и зрительно.
Берти кивнул.
Херфорд снова пошел к конторке. Все встали и молитвенно сложили руки, кроме Хэма, Берти и меня.
— Херфорд прочтет еще одно место из Книги книг. Пусть оно озарит свершение нашего плана, — произнес издатель. Он перелистал огромные тяжелые пергаментные страницы, довольно много, пока нашел то, что искал. Он знал Библию наизусть. — «Господь мой пастырь… — читал Томас Херфорд, и Мамочка взволнованно кивала. — Ни в чем не будет у меня недостатка. Он укрепит мою душу; Он выведет меня на правильную дорогу именем своим». — Херфорд замолчал, потом твердо сказал: — Аминь.
— Аминь, — повторили снова все, за исключением Хэма, Берти и меня. Зазвонил телефон.
Парой широких шагов издатель пересек кабинет, подошел к письменному столу и поднял одну из трубок.
— Да? — Он послушал. — Хорошо. — Нажал клавишу серебряного селектора и прогудел: — Ну, что, Харальд?
— Повезло, Томми! — раздался из динамика ликующий голос шефа отдела кадров. — Сразу же порылся в картотеке и нашел одного! Петер Миле! Работник группы «Кружки читателей»… У нас всего два года. Социалист. Давно уже выступает и подстрекает людей насчет их прав и профсоюза и так далее!
— Значит, социалист? Подстрекатель, да? — прорычал Херфорд.
— Да. И с ним у нас еще достаточно времени для извещения об увольнении! У него жена, трое детей, квартира на правах собственности и куча долгов на шее. Всего двадцать девять лет. Он не будет скандалить и сразу уйдет, не сомневаюсь!
— Ну, отлично, — провозгласил Херфорд, и его лицо расплылось в счастливой улыбке. — Надо увольнять парня, тут и думать нечего! Херфорд знал, что ты кого-нибудь найдешь, Харальд! Так что, Херфорд может немедленно принимать молодого Хеллеринга на фирму, ха-ха-ха!
— Ха-ха-ха! — доносился из динамика пронзительный смех Харальда Фиброка. А мы, значит, перешли на левый курс.
Боже, укрепи наши души.
С леволиберальными принципами.
С грудью, полностью обнаженной.