НАЧАЛО ПЕЧАТИ

1

— Упаковку «Гордон’с джина», пожалуйста…

— Кобургского окорока полкило…

— Мне икры. Четыре баночки, из тех, что побольше. Но только с синими крышечками, вон те, с синими крышечками…

Голоса доносились из торгового зала магазина «Деликатесы Книффаля» до расположенного позади небольшого бара со стойкой, табуретами и столиками. За один из них я только что уселся. С улицы долетали приглушенные голоса строителей метрополитена. День был пасмурным, хотя и без дождя. Ветер гнал по небу черные, низко нависшие тучи. В «Деликатесах Книффаля» горел электрический свет. В здании издательства напротив и во всех окрестных офисах тоже.

Светловолосая и темноглазая Люси за стойкой поздоровалась со мной своей ослепительной и немного смущенной улыбкой.

Было половина девятого утра, вторник, 21 ноября. Последний раз я заходил сюда утром в понедельник 11 ноября, а кажется, десять лет назад. Столько всего произошло за эти десять дней!..

Накануне вечером я закончил вторую большую часть «Предательства». Первая уже давно должна быть в наборе. Я положил ее Хэму на стол еще до моего отлета в Америку — нормальный срок, чтобы сегодня, через неделю, номер появился в киосках. Вторую часть я закончил по возвращении из Нью-Йорка и сегодня утром сдал в редакцию. С этой серией у меня вообще все шло без напряга. Писал я быстро, сам материал не доставлял никаких проблем, так что работал я с удовольствием. Теперь, правда, подступал «Мужчина как таковой», но его я уж как-нибудь свалю. Теперь у меня была моя история! И какая! Русские сделали всех, даже из Нью-Йорка достали вторую часть микрофильмов Билки. Теперь у них было все. Они вышли победителями — по всем фронтам.

В последние дни я писал каждую свободную минуту, даже по ночам, когда Ирина мирно спала в гостевой. Мне были обеспечены кошмары. Из-за возбуждения. Когда я проснулся, было семь и еще совсем темно. Я не стал будить Ирину, побрился, как обычно, под новости из моего карманного японского транзистора и выпил несколько чашек кофе. Есть я не стал. И вовсе не из-за алкоголя, хотя накануне вечером, сидя с Ириной у телевизора в прекрасном настроении и в предвкушении плодотворной работы, я опрокинул пару стаканчиков «Чивас». Но пьяным я не был и наутро не ощущал похмелья. Просто я не хотел есть. Возбуждение. Сегодня, когда я разделался с нью-йоркской частью, пришло время сдавать вторую статью «Предательства» — таким же образом, что и первую: положить в запечатанном конверте на стол Хэму. Оригинал и второй экземпляр. Общественной читки тут не будет. Все должно храниться в тайне, по крайней мере — первые две части. Эта законченная работа была предназначена только для Хэма, Лестера и руководства издательства. Когда господа ознакомятся со второй частью, меня вызовут. И тогда…

— Пожалуйста, господин Роланд.

Я поднял глаза.

Передо мной стояла Люси. С озабоченным лицом она расставляла на столе стакан, бутылку содовой, емкость с кусочками льда. Потом налила в стакан из «моей» бутылки «Чивас». Я вынул свою «Галуаз» изо рта, внимательно посмотрел на Люси и… — осознание того, что́ я тогда сделал, пришло ко мне гораздо позже — бросил едва раскуренную сигарету в стакан с виски.

— Что… что вы делаете, господин Роланд! — испуганно воскликнула Люси. — Что это значит?!

— Не знаю, — сказал я, сам слегка оторопев.

Сигарета противно размокла. Я отодвинул стакан:

— Думаю, это должно значить, что я не хочу виски. И курить тоже больше не хочу. По крайней мере, утром.

— Господин Роланд!

— Да, смешно. Вдруг пропало настроение пить. Даже видеть не могу виски. Пожалуйста, уберите его отсюда, Люси!

— Вы не заболели?

— Я совершенно здоров! — засмеялся я.

Она тоже засмеялась, облегченно и радостно, и быстренько убрала все, что расставила передо мной.

— Знаете что, я вдруг страшно захотел есть. И время у меня тоже есть. Вы не могли бы сделать мне завтрак? Два яйца в мешочек, парочку свежих булочек, томатный сок и кофе.

— С удовольствием, господин Роланд… Конечно… — Она все еще смеялась, но в глазах у нее стояли слезы. — Я так рада! Но что с вами случилось? В последний раз вы были так…

— Ах, что там «в последний раз»! — махнул я рукой. — С тех пор столько всего произошло, фройляйн Люси. Я расскажу вам, но сначала завтрак, ладно?

— Да-да, конечно, — пролепетала она и побежала готовить мне завтрак.

Я сидел спиной к торговому залу и смотрел на себя в зеркало на стене. Мне показалось, что и лицо у меня изменилось. Оно уже больше не было таким состарившимся и серым, таким пропитым и истасканным. Это было совершенно другое лицо. Но не может же человек за десять дней обрести совершенно другое лицо! Или все-таки может? Я прислушивался к голосам из магазина и размышлял о том, как это будет, когда Херфорд меня пригласит и скажет, что мое новое продолжение — это очень сильно! Так оно и было на самом деле, я в этом убежден. В этом вообще нет никаких сомнений! Иначе бы мне сделали замечание уже после первой части, которую читали он, Хэм и Лестер, а так никто не проронил ни слова упрека, когда я вернулся из Нью-Йорка.

Люси принесла завтрак. Я залпом выпил томатный сок, а потом ел яйца всмятку, свежие булочки с маслом и солью, пил кофе и чувствовал себя великолепно. Жуя, я поведал девушке Люси, которая стояла возле меня взволнованная, с раскрасневшими щеками, что за эти десять дней нашел такую историю, такую потрясающую историю, которая выйдет под моим настоящим именем.

— После всех этих лет, наконец-то, история под моим именем!

— Это замечательно, — прошептала Люси. — А я… я так за вас переживала. А теперь все будет хорошо… Ведь теперь все будет хорошо, да?

Я кивнул с набитым ртом.

— Нет, я так рада за вас, господин Роланд!

— А как я рад! Как я рад, фройляйн Люси!

Конечно, я не мог ей рассказать, о чем шла речь в новой истории, это она тоже понимала. Но когда я кончил завтрак, я подсел на табурет к ее стойке, и мы вместе пили томатный сок и говорили о ней. Я расспросил Люси о ее доме, о родителях и о планах на будущее. Она рассказывала мне об отце и матери, которые были крестьянами, о брате, служившим в бундесвере,[126] и о своей родной деревне Брандоберндорф. Я слушал ее с неподдельным интересом. «Уже давно, — думал я, — на протяжении долгих лет я не слушал с вниманием тех, кто рассказывал о себе, если только не должен был о них писать или использовать еще как-нибудь по-другому».

А потом, в десять часов, намного раньше, чем я ожидал, зазвонил телефон.

Люси взяла трубку и сообщила мне:

— Вас срочно приглашают к вашему издателю.

— Очень хорошо, — довольно сказал я.

Я расплатился и дал Люси, как обычно, большие чаевые, а она важно поблагодарила меня и еще раз выразила свою радость. Потом она символично плюнула мне трижды через левое плечо и мы пожали друг другу руки. Уже издали, из магазина я оглянулся еще раз — Люси стояла за своей стойкой, все еще смеясь, и махала мне рукой. Я тоже засмеялся и помахал ей в ответ. А толстая дама возле меня трубно гудела:

— Гусиной печенки, господин Книффаль, гусиной печенки! Три большие банки!

2

На мостках через перекопанную Кайзерштрассе толпились люди. Я шел насвистывая, засунув руки в карманы брюк — пальто я оставил в редакции. Было холодно, и я поднял воротник пиджака. Внизу, в глубине, на стройке метро трудилась интернациональная команда рабочих. Гудели отбойные молотки и пневматические буры, подъемные краны ворочали стальные балки. Все было так же, как и десять дней назад. И все-таки все было по-другому. Я вынул коробку своих сигарет и бросил ее туда, в глубину, ее поймал маленький итальянец, широко улыбнулся мне наверх и послал воздушный поцелуй:

— Grazie, Signore, grazie![127]

— Molti auguri![128]

На этот раз мне представилось, что я один из тех многих, что работают там, внизу, что я их часть. Это было приятное чувство…

В издательстве я поднялся на «бонзовозе» сначала к себе на седьмой этаж в стеклянный бокс, где висело мое пальто, и вынул новую пачку «Галуаз» из кармана. Совсем уж без сигарет я не хотел остаться. Человек не может проснуться на следующее утро святым.

Вокруг во всех стеклянных боксах уже работали, я поздоровался со всеми и все с улыбкой поприветствовали меня, и когда я уже выходил от себя, вошла Анжела Фландерс, моя старая приятельница. В этот день на ней был темно-синий костюм, и ее крашеные каштановые волосы были, как всегда, безупречно уложены, и сама она была, как всегда, ухожена, и она тоже улыбалась.

— Привет, Анжела, — улыбнулся я.

— Доброе утро, Вальтер, — ответила она и слегка покраснела. — Вы идете к издателю, да?

— Да.

— Господин Крамер и господин Лестер уже наверху. Новая серия, да?

— Да, Анжела.

— Ну, я, наверное, тоже скоро получу ее для чтения. Господин Крамер сказал мне, что так замечательно вы уже давно не писали.

— Правда?

— Да. Я… Знаете, Вальтер, мы так давно знаем друг друга… Мы столько пережили вместе… Я знаю, как часто вы доходили до отчаяния. А теперь… теперь у вас снова замечательный материал, ваш собственный. — Она все больше запиналась. — И это… это для меня такая радость, потому что я… я очень симпатизирую вам, Вальтер, ну, вы же знаете?..

— Да, Анжела, я знаю, — сказал я. — Вы мне тоже очень симпатичны. Очень-очень симпатичны. И вы ведь тоже это знаете?..

Она покраснела до корней волос.

— Потому что… потому что мы старые друзья, Вальтер, и я так рада за вас! И… я буду держать за вас кулаки, и… я желаю вам всего-всего в вашей работе и… много-много успеха! Я так надеялась, что однажды вы опять сможете что-то написать под своим именем!

— Да, — сказал я. — Я тоже надеялся.

— Ну ладно, поднимайтесь к Херфорду. Я буду все время думать о вас, пока вы не вернетесь. Ах, иногда в нашем деле совсем отчаиваешься, а потом, когда уже и не ждешь, на тебя что-то сваливается, что-то хорошее. Просто надо верить в Бога, как вы думаете?

— Да, — сказал я. — Непременно. По крайней мере, сегодня я в Него верю, Анжела.

3

Стареющая Шмайдле, Херфордова секретарша, сообщила мне, что я могу прямо проходить в кабинет издателя, другие господа уже ждут. Когда я вошел в этот огромный кабинет, там были Хэм, Берти, Лестер и заведующий художественным отделом Циллер. Они сидели в углу, напротив монитора нашего кокпит-отдела.[129] И хотя здесь мы были на одиннадцатом этаже, из окна сочился все тот же сумрачный зимний свет, горело рассеянное освещение, и яркие лучи софитов светили на корешки книг. Все вместе создавало отвратительную ирреальную атмосферу — как в междуцарствии, в царствии между жизнью и смертью.

— Доброе утро! — бодро сказал я.

Хэм улыбнулся мне, Берти кивнул, остальные буркнули что-то невразумительное.

— В чем дело? — спросил я.

— Ждем, — ухмыльнулся Берти своей извечной ухмылкой.

— Господина и госпожу Херфорд и доктора Ротауга, — добавил Лестер.

— Разве их еще нет? — удивился я. — Шмайдле сказала, что…

— Они здесь, — перебил меня Лестер.

— Ага, — хмыкнул я.

Он с раздражением посмотрел на меня. Видно, все еще не мог забыть того, что я устроил ему десять дней назад.

— Они в покоях Херфорда, — объяснил мне Циллер. — Довольно давно. Когда мы пришли, в кабинете никого не было.

— И что они там делают?

— Понятия не имеем, — сказал Берти. — Мы уже с полчаса ждем.

— Н-да. — Лестер с негодованием посмотрел на меня.

— Н-да, н-да, — ответил ему я.

В этот момент послышался какой-то шорох, и одна секция книжных стеллажей отъехала в сторону. Там был проход в покои Херфорда, которые располагались между кабинетом и компьютерным залом. По нему шествовали Мамочка, Ротауг и сам Херфорд, серьезные и торжественные. Те, кто сидел, встали. Книжная секция с коротким «клик» вернулась на свое место.

— Досточтимая госпожа… — Лестер подлетел к Мамочке и поцеловал ей руку.

На ее плечи была наброшена ягуаровая шуба, на фиолетовых волосах — ягуаровая шляпа, из-под шубы виднелись черная юбка в складочку и кашемировый пуловер цвета верблюжьей шерсти, на шее — длинная золотая цепь с большим золотым кулоном, на ногах — сапоги со шнуровкой.

На Херфорде был фланелевый костюм. Ротауг, как обычно, был одет в черный костюм: белая сорочка с жестким воротничком, серебристый галстук с жемчужиной в узле. В этом уродливом освещении все походили на трупы.

Херфорд подошел к конторке с Библией, полистал ее, нашел нужное место и начал читать тихим, слегка охрипшим голосом:

— Из Книги Иова, глава первая: «Тогда Иов встал и разодрал верхнюю одежду свою, остриг голову свою и пал на землю и поклонился и сказал: наг я вышел из чрева матери моей, наг и возвращусь. Господь дал, Господь и взял; да будет имя Господне благословенно!»

И пока одни провозглашали «Амен», а другие помалкивали, я поглядел на Берти и Хэма, оба, приподняв в удивлении брови, кивнули мне. Далее события развивались еще более странно. Мамочка села. Все последовали ее примеру, включая Херфорда. Никто не промолвил ни слова. Херфорд достал из жилетного кармана свою золотую коробочку, набрал обычный ассортимент из синих, красных и белых пилюль. Он бросил весь этот набор в рот и запил водой. Золотую коробочку он не убрал назад в карман, а положил на стол. Это тоже был плохой знак.

— Господа, — начал издатель, поднявшись и расхаживая по своему кабинету-монстру. — То, что вам сейчас сообщит Херфорд, строго конфиденциально и должно оставаться между нами. Тот, кто нарушит это условие, будет отвечать не только перед Херфордом, он вполне может рассчитывать и на санкции государственных органов.

Вот таким было начало.

Мы все тупо уставились на него, а Мамочка запричитала:

— Ах, Боже мой, Боже мой!..

— Держитесь, милостивая госпожа, не падайте духом! — коротко сказал Ротауг и потрогал свой воротничок.

Наверное, все дело было в освещении — сегодня пигментные пятна на его голом черепе казались особенно темными.

Херфорд продолжал, мечась по кабинету:

— Мы сражались до последней минуты. Только что закончили последний телефонный разговор. Все кончено. Мы проиграли. Делать больше нечего. В первый раз с тех пор, как существует «Блиц», не выйдет очередной номер — тот, что завтра должен был поступить в киоски.

Молчание.

— Это номер с анонсом и фотографиями к «Предательству», — совершенно не к месту вставил Ротауг.

— Но… но… но… — Лестер был потрясен.

— Знаю, что все вы в ужасе, господа, — возвестил Херфорд. — Но не больше, чем я, поверьте мне! Мы не можем выйти! Уже в понедельник вечером от нас потребовали уничтожить весь тираж. Мы скрывали это от вас, чтобы не волновать понапрасну, пока доктор Ротауг еще видел шанс. Он вел переговоры. С тех пор он днем и ночью вел переговоры — до последнего, две минуты назад.

— С кем? — спросил Хэм.

— С приятным пожилым господином из Кельна, — последовал ответ Херфорда. — Тот говорил от имени американцев. И от имени правительственных учреждений. И он попросил — а вы знаете, что это значит, когда он просит! — номер не должен появиться в продаже.

— Но ведь вначале он ничего не имел против. И американцы ничего не имели, — не переставая улыбаться, сказал Берти.

— Вначале и ситуация была иной, — ответил Херфорд. — Когда пожилой господин из Кельна позвонил в первый раз, мы приостановили рассылку. Все упакованные отправления в грузовиках, железнодорожных вагонах и аэропортах были взяты под замок. Если бы мы этого не сделали, тираж ушел бы к оптовикам. А его никто не должен был видеть, пока дело не решено. То, что его видели те, кто выпускал, — с этим уж ничего не поделаешь. И теперь мы должны два миллиона тиража отозвать и уничтожить.

— Но почему? — ничего не понимая, спросил я.

Херфорд одарил меня взглядом сенбернара:

— Из-за вашей серии, Роланд.

— Ничего не понимаю! Перед тем, как мы с Берти вылетели в Нью-Йорк, новую серию все считали великолепной! Вы прочитали то, что во второй части?

— Нет.

— Вы вообще не читали?!

— Нет! — вдруг рявкнул Херфорд вне себя.

— Херфорд, — заныла Мамочка. — Херфорд, пожалуйста! Твое сердце. Подумай о своем сердце! И так все уже хуже некуда!

Херфорд кивнул, снова проглотил свои пилюли и уставился на монитор. На дисплее неожиданно зажглись зеленые буквы, складываясь в сообщение об интересе немецкой читающей публики к серии «Знаменитые художники и их модели». Так же внезапно экран погас.

— Идиоты! Это еще что такое?!

— Технические накладки, — изрек Ротауг и похрустел своими пальцами.

Что и говорить, уютная атмосфера.

— Господин Херфорд, — сказал Хэм, — давайте вернемся к делу. Я прочитал обе части. Я нахожу их превосходными. И мне абсолютно не понятно…

— Превосходное дерьмо! — заорал Херфорд. — Дерьмо, даже если бы их написал Гете! Многоуважаемым господам не бросилось в глаза, что один из наших членов отсутствует?!

Действительно, до этого момента я не обратил внимания. Да и другие, похоже, тоже.

— Господин Зеерозе, — прошипел Лестер.

— О Боже, Боже! — опять запричитала Мамочка.

— Господин Зеерозе, именно! — понесло Херфорда. — Мой друг Освальд Зеерозе, от которого в 1946-м я получил лицензию на «Блиц»! Мой добрый друг Освальд, который с понедельника сидит в Восточном Берлине!

— Который что?! — подскочил Циллер, а за ним и Лестер.

— Вы не ослышались! — Херфорд схватился за сердце. — Который быстро слинял, так быстро, чтобы его не зацапали из Ведомства по охране конституции или американцы.

— За что зацапали?! — воскликнул Лестер.

— За то, что мой старый друг Освальд Зеерозе уже двадцать лет как является самым важным и самым удачливым восточным шпионом в Федеративной Республике! — выдохнул Томас Херфорд.

4

После этого в кабинете надолго повисла тишина.

Нам стало не по себе, всем. Я посмотрел на Мамочку. Она сидела как в воду опущенная. Ротауг ответил на мой взгляд с нескрываемой враждебностью. Что бы это значило? Я-то при чем, что Зеерозе оказался двойным агентом?

— Что вы на меня волком смотрите, — немедленно среагировал я. — Я-то тут при чем, если вы попали впросак со своим Зеерозе!

— Я?! — возмутился Ротауг. — А вы нет? Это вы постоянно звонили Зеерозе и выполняли его указания. Это вы видели, как он тогда в Гамбурге входил на Ниндорфер-штрассе, 333!

— Упаду со смеху, — орал я. — В конце концов, он прилетел на фирменном самолете «Блица»! И вы знали, куда он летит! А тогда ночью он в присутствии вас всех сказал мне по телефону, что был у американцев!

Ротауг молча посмотрел на меня.

— А вы здесь не орите! — заорал на меня Херфорд.

— Херфорд, твое сердце…

— К чертям собачьим сердце! Он не имеет права орать здесь! Он — в первую очередь!

— Это он и Зеерозе подложили нам свинью, — вставил Ротауг.

— Правильно! — ласково промурлыкал Лестер. Наконец-то ему представилась возможность сладкой мести за нанесенное мной оскорбление. А переметнуться — ему было раз плюнуть.

— И господин Энгельгардт, — ледяным тоном закончил Ротауг.

Берти громко рассмеялся.

— Смейтесь, смейтесь! Очень смешно, да?! Уничтожить целый тираж! Миллионные убытки! На хвосте все секретные службы Германии! Неминуемый общественный скандал, если история с Зеерозе выплывет на свет! Непредсказуемые последствия для издания! Очень, очень смешно, господин Энгельгардт, да?!

— Безумно смешно, господин доктор, — ответил Берти и снова захохотал. Видно, его уже тоже достало. — И во всем виноваты Вальтер и я. Умру со смеху!

— Если бы вы только сподобились, — любезно пожелал ему Ротауг.

— Подождите, я ни слова не понял, — вклинился заведующий художественным отделом Циллер, который так любил подводные лодки и которому, по понятным причинам, дорога в рай была обеспечена. — Господин Зеерозе был же лучшим другом американцев! Он специально летал в Гамбург, чтобы обсудить с ними все детали. Они доверили ему свои секреты. И только тогда Роланд и Энгельгардт смогли начать работать.

— Да, мой бедный господин Циллер, — сказал Ротауг. — И только тогда и русские «смогли начать работать».

— Как это?.. Ах вон оно что!.. — теперь, когда до него дошло, Циллер испугался по-настоящему. — Этот кельнер, микрофон и все такое…

«Жюль Кассен! — подумал я. — Этажный обер-кельнер в „Метрополе“! Значит, тот действительно с самого начала был связным Зеерозе и просто дурачил меня своими изъявлениями благодарности, а потом ненависти в отношении своего бывшего шефа и всех немцев…»

— Да, господин Циллер! И все, что русским еще не было известно, например, где конкретно в Хельсинки будут развиваться события, ну, и еще кое-что поважнее — все выведал Зеерозе. А это дело с копиями микрофильмов…

— А с этим что? — спросил Лестер.

— Помните, Зеерозе сообщил нам той ночью, что американцы хотят, чтобы серия была опубликована при том условии, что мы будем утверждать, что у них есть копии пленок? Ну, или что у них, возможно, есть копии? Так вот, во время своего блицвизита в Гамбург Зеерозе убедился, что у американцев нет ни единой копии, ни одного документа. И естественно тут же доложил русским. Поистине милый человек!

— Ужасно! — сказал Циллер.

— Погодите, будет еще ужаснее, — «успокоил» Ротауг, — когда пойдут расследования по всем ведомствам. Как много знали господин Роланд и господин Энгельгардт о подлинных деяниях Зеерозе? Насколько далеко зашла их совместная деятельность? Как глубоки были…

— Господин доктор, — оборвал я его, — если вы еще хоть раз только озвучите ваши отвратительные подозрения, я привлеку вас к суду!

— Постарайтесь, чтобы вас самого не привлекли!

— Это гадко, господин доктор, — заметил Хэм.

— Вы полагаете? — осклабилась эта человекоподобная черепаха. — Интересно, господин Крамер, очень интересно. Вас тоже, естественно, будут проверять. Всех нас. Нам предстоит пережить самый тяжелый кризис со времен возникновения издательского дома. И дай Бог, чтобы нам это удалось!

— Амен, — проговорила совершенно убитая Мамочка.

— Все, эта серия приказала долго жить, — сказал Херфорд. — И больше нет смысла попусту тратить слова. Пожилой господин из Кельна только что недвусмысленно объяснил это Ротаугу. Если появится хоть одно слово, одна фотография — немедленно бойкот всех рекламодателей, и американских тоже. И во всех отношениях полный бойкот! Так, фото на обложку с этим проклятым чешским мальчишкой уже полетело — срочно взять какую-нибудь девицу в бикини. Слава Богу, запасов у нас хватает! Крамер, за вами новый материал вместо «Предательства». Как можно быстрее. Лестер вам в помощь. Ну и кашу вы нам заварили, Роланд!

Лестер не удержался:

— Н-да, заставь дурака богу молиться — весь лоб расшибет!

— Цыц! — во всеуслышанье цыкнул я на главного редактора.

Тот взвился, в прямом и переносном смысле.

— Это неслыханно! — завизжал он. — Все слышали, все слышали, господа?! Я требую, чтобы этот… этот человек немедленно передо мной извинился!

— Да сядьте вы, Лестер, — отмахнулся Херфорд. — Извинитесь, Роланд.

— Нет.

— Да извинитесь вы, черт подери!

— И не подумаю.

Потому что вдруг я понял, что с меня хватит. Окончательно и бесповоротно.

В такие моменты чего только не приходит в голову! Я почему-то вспомнил детский стишок, услышанный в одной лондонской школе, которую я как-то посетил по поводу своего репортажа. Он звучал так:

«I think I am an elephant, who is looking for an elephant, who is looking for an elephant, who is looking for an elephant, who is’nt really there».

«Я думаю, я — слон, который ищет слона, который ищет слона, который ищет слона, которого и вовсе нет…» Столько лет я думал, что я — слон, который ищет слона, который ищет слона, который ищет слона — и в конце концов найдет его!

Найдет!

Ради этого были все мерзости, все говно, которое я писал — чтобы однажды найти все-таки моего слона! И я полагал, что нашел его — мою историю! Мою историю! И теперь она не будет напечатана. Она не должна быть напечатана. Да, я видел, признавал это. Но так же ясно я увидел и другое: в этой индустрии можно было искать, искать и искать — но никогда не найти слона. Потому что слона здесь вовсе не было!

— Вы не подумаете извиниться?! — орал Херфорд.

— Нет!

Херфорд подступил ко мне. Он поднялся на носочки. Я смотрел на носки своих ботинок. Меня вдруг обуяла такая ярость, такая слепая ярость, как никогда в жизни. Костяшки моих пальцев побелели — так я вцепился в подлокотники кресла, чтобы не вмазать Херфорду и Лестеру по их мордам. Херфорд, должно быть, почувствовал это, он резко отступил и снова начал метаться по кабинету.

— Ладно, — пробормотал он. — Ладно, хорошо. Удары судьбы. Не будем перед ними склоняться. Господь нам поможет. Теперь мы должны собрать все силы, господа! «Мужчина как таковой» должен нас вытащить. Фото для обложки — просто фантастика! Роланд приложит все усилия, чтобы исправить создавшееся положение, и снова великолепно писать. Немедленно. Не теряя времени. Сейчас это наиважнейшая задача. The show must go on.[130] Я напишу обращение к читателям и объясню, почему не вышел этот номер. Ротауг мне напишет, у него это здорово получается.

— С удовольствием, господин Херфорд, — вякнул этот моллюск.

Я поднялся и сказал:

— Я не буду писать «Мужчину как такового», господин Херфорд.

Мне было не по себе, но это заметил только Хэм.

— Еще как будете! — взвыл Херфорд.

Не выбирая, он выхватил пилюли из баночки и проглотил, не запив водой. Он поперхнулся, потом продолжил:

— Вы у Херфорда на договоре! Это Херфорд сделал из вас то, что вы сейчас есть! Это у Херфорда вы и научились писать! Так что больше ни слова, поняли?!

— Больше ни слова, да. Я не буду писать больше ни слова.

Он, поджав губы, смерил меня уничтожающим взглядом.

Я ответил ему кривой усмешкой.

Он тихо прошипел:

— У вас долгов больше чем на двадцать тысяч.

— Да, — сказал я.

— Вы живете в квартире, принадлежащей издательству.

— Да, — сказал я.

— У вас баснословный оклад. Скажите еще раз ваше «да», и Херфорд не знаю что с вами сделает! Роланд, сукин сын, вы будете писать «Мужчину как такового» и так, как еще никогда не писали! Или, видит Бог, Херфорд… Херфорд…

— Да? — сказал я. — Или вы вышвырнете меня, это вы хотели сказать? Ну так, вышвыривайте меня, господин Херфорд! Ну, давайте, давайте!

Он задрожал всем телом:

— Вы, сучье отродье, грязный, подлый выродок! Что вы о себе думаете? Если Херфорд вышвырнет вас, думаете, вас куда-то возьмут?! Вы так думаете?! Ха-ха-ха!

— Херфорд, Херфорд, пожалуйста!..

— Ха-ха-ха! — разразился Херфорд неистовым смехом и бушевал дальше: — Если Херфорд вас вышвырнет, то ни в один иллюстрированный журнал — да что там в журнал — в жалкую газетенку, в последний бульварный листок вас никто не возьмет! Мы им такое порасскажем, что никто просто не отважится взять вас! Вас, жалкого пропойцу! Вас, бабника! Вас, политического двурушника! Это вас проучит! Будете голодать, если Херфорд вас выкинет, поняли? Херфорд уничтожит вас! Слышите, Херфорд уничтожит вас! Слышите?!

— Слышу. Вы уничтожите меня, господин Херфорд. Было достаточно громко сказано. Что ж, пусть дойдет до этого. — Мое сердце колотилось с неимоверной силой. Сейчас, именно сейчас я должен решиться. Сейчас или никогда. Если я этого не сделаю, я больше никогда не смогу посмотреть Ирине в глаза. — Я не напишу для вас больше ни строчки, господин Херфорд!

— Подлый, неблагодарный подонок! — взвизгнула Мамочка.

Ротауг промолвил ледяным голосом:

— Вспомните, господин Херфорд, что я вам сказал однажды, много лет назад…

Не знаю, вспомнил ли Херфорд, но я-то вспомнил: «…Роскошный мальчик, но, попомните мое слово, однажды благодаря ему вы поимеете самый страшный скандал в истории нашего издательства…»

Ах ты, хитрая лиса Ротауг, ты, знаток человеческих душ! Вот мы и приехали!

— Все, с меня довольно! — неистовствовал Херфорд, пунцовый от гнева. — Ввиду вашего непотребного поведения объявляю вам увольнение без предупреждения…

Я посмотрел на Берти и Хэма. Берти ответил мне печальным взглядом, Хэм на мгновенье прикрыл глаза. Это значило, что они одобряли все, что я тут говорил и делал. Да, это было единственно возможное, что я мог сделать. Я сказал:

— Вам незачем объявлять мне об увольнении, Херфорд. Я ухожу. Я! Немедленно. Описывайте мое имущество! Подавайте на меня в суд! Ославьте меня! Делайте, что хотите! Но с меня довольно! По гроб довольно! Оставайтесь с миром! Хотя нет, мира вам не видать! — Я двинулся по нескончаемому ковру к выходу.

— Роланд! — взревело позади меня.

Я не сбавил шага. «Хва-тит, хва-тит» — колотило мое сердце.

— Роланд! Остановитесь! Стойте!

Я шагал дальше. Ко-нец. Ко-нец. Ко-нец, наконец!

— Роланд, остановитесь!

Я остановился. Я повернулся.

Он стоял там, за своим столом, задыхающийся, рука прижата к груди, мертвенно бледный, и снова хватался за свои пилюли. Мамочка подбежала к нему и схватила его за руку.

— Херфорд требует, чтобы вы незамедлительно… — превозмогая себя, начал Херфорд.

Но я перебил его, твердо, негромко:

— Господин Херфорд…

— Да… что?..

— Поцелуйте мою задницу, господин Херфорд! — сказал я, повернулся и быстрым шагом вышел из кабинета.

И мне казалось, что с каждым шагом с меня слетают ошметки ненависти, вины, унижения этих лет, всех этих лет, что я прожил в этом стойле, в этой насквозь прогнившей «фабрике грез» на потребу массовому оглуплению, в этой роскошной тюрьме со сроком в четырнадцать лет.

О да, я чувствовал себя великолепно. Как никогда раньше. Только в существование всемилостивого Господа я больше не верил, как это было всего лишь час назад.

5

Уведомление об увольнении без предупреждения, подписанное доктором Ротаугом, в котором мне предлагалось на следующий день, к десяти часам явиться в издательство, пришло с нарочным еще в тот же день. Ирина жутко испугалась, но я успокоил ее — я все еще пребывал в состоянии эйфории. «Никакого „Блица“! Больше никакого „Блица“! Все остальное еще сложится», — думал я.

Все остальное и сложилось — и как!

На следующий день, войдя в издательство, я дружески поздоровался с портье, великаном Клуге, с которым был знаком уже много лет — он на моих чаевых мог бы сколотить состояние. Но господин Клуге странным образом не узнал меня и заставил несколько минут простоять, пока он вел беседу с другими посетителями. Потом:

— А, господин Роланд… — окинув меня равнодушным взглядом, он поискал в своем списке. — Вы уволены без предупреждения — стоит здесь. Позвольте ваш ключ от лифта.

— Послушайте, как вы со мной разговариваете?!

— Господин Роланд, пожалуйста, ваш ключ!

Я подал ему ключ от «бонзовоза» — он даже спасибо не сказал, а повернулся к некой юной даме, которая начала ему объяснять, что поступила сюда в качестве волонтерки.

Я прошел к «пролетчерпалке», перед которой уже стояли семеро, и вместе с ними стал терпеливо ждать, когда же, наконец, придет убогий подъемник. Он пришел через четыре минуты. Мы все втиснулись в кабину, в которой жутко воняло, и вот таким образом я поднялся в отдел доктора Ротауга. Все, с кем я ехал, старались не смотреть мне в глаза. Никто не проронил ни слова.

Ротауг заставил меня ждать ровно полтора часа, пока, наконец, не нашел для меня времени. Когда я вошел в его кабинет, отделанный красным деревом, он стоял навытяжку, подтянутый и враждебный. Руки он мне не подал. Он указал мне на самое неудобное кресло, и когда я сел, принялся расхаживать по своему кабинету на прямых негнущихся ногах. Так он и маршировал в продолжение всего разговора, то и дело дергая свой воротник или дотрагиваясь до великолепной жемчужины в галстуке. Он был исполнен ледяной сдержанности и великого триумфа. Он всегда терпеть меня не мог и теперь явственно выражал это.

Это был милый разговор, ничего не скажешь!

Ротауг потребовал от меня во-первых, вернуть аванс в двести десять тысяч марок, во-вторых, немедленно освободить принадлежащую издательству квартиру.

— У меня нет двухсот десяти тысяч марок, это вам доподлинно известно.

— Разумеется, известно, господин Роланд. — Он все чаще останавливался, слегка раскачиваясь. Вот и сейчас. — У меня нет на вас времени, я слишком занят. Существуют две возможности…

Он озвучил их мне.

Первая состояла в том, что издательство предъявит мне иск. Я проживаю в служебной квартире, наши отношения, вытекающие из трудового договора, разорваны в результате моего «исключительно беспардонного поведения», таким образом, я более не обладаю правом на проживание в пентхаузе. Суд присудил бы мне все личное имущество — за исключением полагающегося по закону минимума — передать в собственность издательству, чтобы хотя бы частично погасить мою задолженность. После этого я как должник должен буду дать в суде показания под присягой о своем имущественном положении, затем будут производиться постоянные проверки судебными исполнителями, которые имеют право накладывать арест на деньги, возможно заработанные мною в этот промежуток времени — также за исключением прожиточного минимума.

— А так как вряд ли приходится ожидать, что вы в обозримом будущем будете располагать значительными денежными суммами, — продолжал Ротауг, — советую вам использовать вторую возможность — возможность, представляющую собой не заслуженную вами уступку со стороны издательства.

— А именно?

— Вы признаете ваши долги. В течение десяти дней вы освобождаете служебную квартиру. Разумеется, мебель, ковры и прочее остается в нашем распоряжении. Равно как и банковские счета и драгоценности. Ну, и ваша машина, естественно. Все это, конечно, не покроет двухсот десяти тысяч. — Ротауг раскачивался. Он почти дошел до оргазма, так возбуждал его наш разговор. — У нашего нотариуса вы подпишете признание долгов — ваше имущество будет оценено и вам будет предъявлен только остаток долга — затем исполнительный лист. В вашем случае Херфорд в своем великодушии, которое мне совершенно непонятно, готов оставить вам вашу одежду, пишущую машинку, некоторую часть вашей библиотеки и еще кое-какие мелочи. Я советую вам принять это не заслуженное вами любезное предложение издателя. Итак, ваш ответ? Пожалуйста, решайте быстрее. Я очень спешу.

Свинья, торопится подлец.

— Я принимаю любезное предложение господина Херфорда, — сказал я.

— Хорошо. И еще: мы спишем большую сумму — большую, учитывая ваше отчаянное положение, — если вы выразите готовность передать «Блицу» ваш псевдоним «Курт Корелл»! Для дальнейшего его использования.

Я молчал, сжав кулаки.

— Ну, — спросил он, раскачиваясь.

— Чтобы вы могли украсить им «Мужчину как такового», да?

— Естественно, — усмехнулся он. — Корелл — это имя, для этого оно нами и создано. Без нас и нашей поддержки вы бы так и остались нулем без палочки. Итак?

— Нет.

— Вы не передаете нам псевдоним?!

— Нет.

— Ни при каких условиях?

— Ни при каких условиях, — подтвердил я, охваченный внезапной яростью. — Корелл должен исчезнуть, навсегда! Должен, должен, должен!

— Ни за какую сумму?

— Ни за какую! Забудьте о нем! Это имя принадлежит мне. И вместе со мной оно исчезнет. Если же вы посмеете его использовать вопреки моей воле…

— Ну-ну-ну! Вы совсем обнаглели, без этого вы не можете! Обойдемся и без Курта Корелла, а вот сможете ли вы без нас обойтись, очень сомневаюсь. А теперь, будьте любезны документы на машину и ключи. «Ламборджини» прямо сейчас остается здесь. А во второй половине дня я приду к вам с официальными оценщиками, и еще посмотрим, чего стоит ваше имущество! Само собой разумеется, в то же время вы передадите мне все магнитофонные записи, относящиеся к последнему делу, что вы расследовали, и всю письменную документацию по нему. Ваша чековая книжка у вас с собой?

— Да.

— Позвоните в банк и попросите сообщить вам состояние вашего счета. Я буду слушать по параллельному телефону.

Я позвонил. И потому как фройляйн, обслуживающая мою группу счетов, знала меня по голосу, я незамедлительно получил справку. Ровно двадцать девять тысяч дойчмарок — я как раз должен был снять большую сумму для выплаты налогов.

На сумму в двадцать тысяч доктор Ротауг заставил меня выписать чек и забрал его. Девять тысяч дойчмарок он великодушно оставил мне.

— Других счетов у вас нет?

— Нет.

— Я предупреждаю вас. В случае если вы солгали, и мы обнаружим еще какой-то счет, мы подадим на вас в суд. Теперь вы должны подписать заявление под присягой.

Я просто кивнул.

Мысль, как можно быстрее переписать все кассеты, пришла в голову Берти. Он занимался этим всю ночь. Хэм сделал фотокопии со всех моих записей.

— Сегодня ваше имущество будет оценено, завтра вы должны явиться к нашему нотариусу, хоть это и выходной день, — скорбно заявил Ротауг. — Он примет вас. Это все. С оценщиками я буду у вас в три.

С тем он и покинул свой кабинет. Я поднялся и пошел — ни одна из секретарш не ответила на мое приветствие — к «пролетчерпалке», на которой и спустился вниз. И сейчас все, кто ехал со мной, избегали смотреть на меня. Я спустился в подземный гараж, погладил напоследок свой «Ламборджини» и, не оглядываясь, вышел. Весь обратный путь до дома я прошел пешком. День был холодный, и я с наслаждением вдыхал свежий воздух. И еще одна мысль доставляла мне удовольствие: в пентхаузе, который пока что оставался моим, был встроенный стенной сейф. Там обычно я хранил деньги и мои три неоправленных чистой воды бриллианта больше чем на три карата, которые я теперь передал на хранение Берти, как и двенадцать тысяч марок.

Ирина приготовила печень по-португальски и храбро встретила меня веселым выражением лица. Я тоже изобразил полную беспечность. Да, собственно, так оно и было. И еще у меня разыгрался жуткий аппетит.

Ровно в три — теперь Ирину уже не охраняла криминальная полиция — явились трое оценщиков в сопровождении Ротауга. Оценщики были холодно-невозмутимыми ребятами. Работали они споро. Я нимало не был удивлен, когда они дали заключение, что все, чем я владею, не представляет никакой ценности. Один из них, который занимался «Ламборджини», оценил его в пятнадцать тысяч марок, как сообщил мне Ротауг. Это было бессовестно, авто стоило, по меньшей мере, пятьдесят восемь тысяч. Но что я мог поделать?!

Вместе с оценщиками Ротауг произвел инвентаризацию всей квартиры, потом они долго подсчитывали, и, наконец, Ротауг поставил меня в известность, что после всего за мной остается еще сто двадцать пять тысяч марок. Магнитофонные записи и блокноты, которые Берти и Хэм, слава Богу, вернули вовремя, он забрал с собой. На следующий день я вместе с ним побывал у нотариуса и послушно подписал долговое свидетельство и инвентарный лист, а также заявление под присягой, что никаких ценностей или побочных доходов я не укрываю. Это заявление я подписал с легким сердцем.

Мы с Ротаугом получили каждый по экземпляру всех бумаг, по одному осталось у нотариуса — оплачивать все полагалось, естественно, мне.

Я должен упомянуть еще две вещи. Гардероб, который Мамочка отказала Ирине, не был изъят, счет за него был оплачен издательством автоматически, без осложнений, как и счета за пребывание фройляйн Луизы в палате первого класса в психиатрической клинике. В таком монстре, как «Блиц», подобное иногда случается. Какой-нибудь маленький клерк получает однажды поручение, которое потом забывают отозвать, и тот продолжает исполнять это поручение дальше, как ему и было сказано…

Канцелярия нотариуса располагалась на втором этаже учреждения, и в конце концов, доктор Ротауг и я вместе спустились оттуда по широкой лестнице. Не проронив ни слова, Ротауг повернул налево к своему автомобилю, а я пошел направо, к ближайшей трамвайной остановке. Так закончилась моя четырнадцатилетняя карьера звезды «Блица». Вполне достойный конец, как мне кажется.

Я возвратился в пентхауз, который еще девять дней будет принадлежать нам. Я держался бодро, Ирина тоже изображала беспечность, и оба мы делали вид, что нет никаких забот и проблем. Что все снова будет хорошо. Забавно, если так не будет.

Так я и думал до того момента, как получил вечернюю почту.

В Германии есть внутренняя издательская пресс-служба, которая публикует последние новости и сплетни в нашей отрасли. Все мы получаем эти листки. С вечерней почтой пришла последняя рассылка. Херфорд действовал необычайно быстро. Во всяком случае, в этом последнем выпуске внутренних издательских новостей целых две страницы под рубрикой «последние сообщения» были посвящены мне. «Конец Вальтера Роланда?» — гласил заголовок. И в том же юридически заковыристом стиле, как этот заголовок, был составлен весь текст сообщения: от «кажется, что…», «очевидно, это свидетельствует о том, что…» до «как говорят…». Каждое предложение было, так сказать, защищено от ответных обвинений и заправлено такой гнусью, какой я и предположить не мог, хотя уже многого ожидал от этой индустрии. Здесь Ротауг превзошел самого себя.

В свете последних событий в «Блице» выходило с полной неопровержимостью, что, «как давно уже ожидалось», «о чем уже давно шли разговоры», алкоголь сгубил-таки мою так блестяще начинавшуюся карьеру. Я превратился в невменяемого, аморального, неблагонадежного, абсолютно не заслуживающего доверия необузданного пьяницу на грани полного падения и больше не способного писать так, как раньше. В крайне непотребной форме я оскорбил своего издателя, который предъявил мне вполне обоснованные упреки, и тот, с тяжелым сердцем, был, в конце концов, вынужден расстаться с «человеком, который когда-то был звездой, а теперь стал представлять собой постоянную угрозу срыва очередного номера журнала» в форме увольнения без предупреждения. И все в таком духе на полные две полосы.

Я перечитал все еще раз, выпил и подумал, что должен, конечно, подать с суд на это издание и на «Блиц» заодно. Но тут же подумал о том, чего я добьюсь этим, конечно, предусмотренным Ротаугом и его службами иском. «Блиц», вне всякого сомнения, в продолжение долгого времени не упускал возможности делать значительные денежные вливания в этот листок и определенно пообещал ему всяческую поддержку в случае возбуждения судебного процесса. Я был абсолютно уверен — и эта уверенность зижделась на опыте бесчисленных дискредитирующих кампаний в мою бытность в «Блице», — что Херфорд собственноручно просчитал шансы проиграть процесс с вытекающими отсюда обязательствами дать опровержения в прессе. Однако пока процесс придет к своему завершению, пройдут долгие месяцы — месяцы, в продолжение которых все измышления листка будут оставаться неопровержимыми. А это для Херфорда в его жажде мести было главным! Ему было наплевать на возможные расходы за моральный ущерб. (Я и так ему достаточно задолжал.) А может, «Блиц» и вообще ничем не рисковал, потому что то, что там утверждалось, было отчасти правдой. И даже в том случае, если бы я выиграл и они обязаны были бы опубликовать опровержение, что я бы выиграл по истечении всех этих месяцев? Кто вообще в этой отрасли принимает во внимание разного рода опровержения?! Меня уволили без предупреждения, и на это возразить нечего. Все остальное в нашем деле никого не волнует. В конце концов, должен же быть весомый повод, чтобы Херфорд сподобился вышвырнуть без предупреждения своего ведущего автора! По крайней мере, мне стало ясно, почему никто из конкурирующих фирм и вообще никто не сделал мне предложения сотрудничать с ними. Должно быть, люди Херфорда предварительно распространили по телефону то, что теперь было опубликовано в этом листке для внутреннего пользования. Впервые мне стало по-настоящему муторно. А потом медленно, шаг за шагом, меня обуял страх, который лишил меня дыхания, заставил судорожно схватиться за горло, смертельный страх, парализующий волю и погружающий в полное бессилие. Это, без всякого предупреждения, нагрянул мой «шакал».

То, что последовало за этим, я не забуду до конца своих дней, хоть проживи я сотню лет. Все началось, как обычно. Я проглотил двадцать миллиграммов валиума, лег в постель, крайне осторожно, на спину, и попытался глубоко дышать, чтобы не потерять самообладания и контролировать свои страхи, как это было во всех подобных случаях. Ирина бросилась ко мне, страшно перепуганная. Заплетающимся языком я пролепетал, что такое случается время от времени… от пьянства… и что никакого врача не нужно, и так о том, что я пьяница, судачат все кому не лень. И что врач — совершенно ни к чему — упечет меня в какое-нибудь заведение, и тогда все станут тыкать в меня пальцами, и я больше никогда не смогу устроиться на работу… И хотя она была страшно перепугана, все же пообещала мне не вызывать врача… А потом я попытался заснуть. Но из этого ничего не вышло. Учащенное сердцебиение, прерывистое дыхание, слабость с приступами тошноты усиливались с угрожающей частотой. Я начал потеть (такого еще не было!) от ладоней до груди и кончиков волос. И эти мои влажные от пота руки предательски дрожали. Но в приступе упрямства и отчаянной решимости я не принял ни глотка виски, а снова двадцать миллиграммов валиума, а затем еще раз двадцать. После этого я наконец погрузился в сон, наполненный кошмарами, о котором помню только лишь потому, что едва не умер от страха. Когда я снова проснулся, Ирина сидела у моего изголовья и стирала мне пот со лба. Она дала мне выпить фруктового сока, и я снова проспал три часа. Только три часа с шестьюдесятью миллиграммами валиума!

Мне надо было выйти, и я чуть не упал. Ирина поддержала меня. В туалете мне стало плохо, и меня со страшной силой вырвало, хотя я ничего не ел. На голодный желудок я снова решил принять валиум, но стеклянная трубочка выскользнула у меня из рук и разбилась. Ирина собрала маленькие голубые таблетки и подала мне. И отвела меня в мою постель, которую перестелила, потому что вся она насквозь пропотела.

Ирина.

Когда я снова очнулся от моих кошмарных снов, она сидела рядом, давала мне еду и питье и силой заставляла съесть и выпить, несмотря на то что я тут же все извергнул. И я потащился, нет, она потащила меня в ванную и обратно, и снова перестелила мою постель, ни слова не говоря, но неизменно улыбаясь, хотя я видел, что в глазах у нее стояли слезы.

Ирина.

Не знаю, как она умудрялась не спать, но она не спала — всякий раз как я открывал глаза. Она притащила матрацы с постели из гостевой и постельные принадлежности, и все они лежали у моих ног, и Ирина сидела на них рядом, совсем рядом, как только я приходил в себя.

Ирина.

Я приходил в себя, но это не было настоящим бодрствованием, в моем сознании все путалось, и даже в мгновения моего пребывания в этой реальности я продолжал блуждать по отвратительным событиям своих снов, которые меня преследовали. Сны, сны, сны и во сне и наяву. Они вторгались в реальность и порой я орал на Ирину, проклинал ее, кричал, что ненавижу ее, что она должна исчезнуть. Ирина ни разу не приняла это всерьез.

Ирина.

Вдобавок к валиуму, который я поглощал в неимоверных количествах (потому что говорил себе, что это дерьмо все-таки всегда прогоняло «шакала»), я еще принимал всевозможные снотворные. Но сны становились все страшнее, я метался в поту, меня колотило от озноба и от страха. Мои глаза отказывали мне. Я видел свою комнату то невообразимо большой, то невозможно маленькой, моя кровать то и дело разворачивалась не в том направлении, что на самом деле, а вещи меняли свою форму и цвет, даже лицо Ирины.

— Может, я все-таки принесу тебе виски? — осторожно спросила она где-то к началу Третьей Бесконечности, наверное, на второй день.

— Нет, — вымолвил я, и слюна потекла у меня по подбородку. — Нет. Нет. Нет. Не хочу. Должно так пройти. «Шакал» должен так убраться. Дай мне валиум.

Она дала мне валиум, но «шакал» не убирался, а мое состояние становилось все ужаснее. Мне виделись ад Брейгеля и ад Данте,[131] вместе взятые, да что там они! — они были ничто по сравнению с моим собственным адом, который не отступал, даже когда я приходил в себя. Я уже мог передвигаться только с Ирининой помощью, ей приходилось меня поддерживать, а то и держать, даже в туалете. И она делала это. Я страшно стеснялся, но она ни разу не выказала ничего, кроме заботы и сочувствия, ни раздражения, ни отвращения, даже при самых жутких вещах, когда я разразился поносом и страшной рвотой и все вокруг загадил. Она просто все убрала.

Ирина.

Мои видения становились невыносимыми. От меня несло вонью из пасти «шакала», который лежал возле меня в постели и лизал мое лицо и душил меня почти до смерти.

Потом снова появлялась Ирина — с фруктовым соком или бульоном, или куском белого хлеба, намазанным маслом и медом. Она не успокаивалась, пока я не съедал или не выпивал, что бы после этого ни случалось. Я уже не различал электрический и дневной свет, не знал день сейчас или ночь и должен был спрашивать Ирину.

Под конец второго дня у меня остановилось сердце.

Понимаю, что на самом деле оно не остановилось, иначе бы я умер, но ощущение было такое, самое отвратительное ощущение, какое мне пришлось когда-либо пережить. Вокруг все потемнело, широко открытым ртом я хватал воздух, воздух, воздух, — но воздуха не было, я прижал мокрые руки к мокрой груди, и последнее, что я еще помню, — мое тело скрутило, и я захрипел: «Помогите… помогите… помогите…»

Потом обмяк и упокоился.

Покой. Покой. Покой.

7

Два следующих дня выпали из моей жизни.

Я преодолел их, но все, что я о них знаю, я знаю от Ирины, которая бодрствовала у моей постели час за часом, ни на минуту не оставляя меня одного.

Позже Ирина сказала мне, что я спал эти два дня и две ночи, но постоянно кричал во сне и метался по постели. Время от времени я просыпался, и тогда она водила меня в туалет или давала мне есть или пить, да, я даже, сидя на стуле, побрился.

Обо всем этом я не имел ни малейшего представления, когда на четвертый день пришел в себя. Но определенно так оно и было, потому что я был гладко выбрит, на мне была свежая пижама, постель была чистой, а у моих ног на импровизированной постели, прямо на матрацах, одетая задремала измученная Ирина. Горел электрический свет. Едва лишь я пошевелился, она тут же вскочила — на губах неизменная улыбка.

— Как… как ты?

— Лучше, — ответил я, безмерно удивленный. — Кажется, мне лучше.

Она издала торжествующий клич, побежала в кухню и вскоре вернулась с легкой закуской. Во время еды, сидя в постели, я чувствовал еще сильную слабость, меня пробил пот, руки дрожали. Но «шакал», это я тоже почувствовал, несколько отступил. Я снова принял неимоверное количество валиума и заснул до утра. Я проснулся в час, и уже смог в первый раз самостоятельно дойти до ванной, хотя мне и приходилось держаться за стены и то и дело останавливаться. У меня дрожали колени, пот катил градом по всему телу, но я побрился стоя и сам помылся. Потом я добрел до постели и без новой порции лекарств провалился в глубокий сон без сновидений. На этот раз я проспал двадцать четыре часа, потому что, когда я проснулся в следующий раз, было уже утро пятого дня. Четверг, 28 ноября 1968 года — эту дату я никогда не забуду.

За окном брезжил серый рассвет, в комнате горела лампа, а Ирина спала на своих матрацах и на этот раз даже не проснулась, когда я поднялся. И тут случилось чудо. Я твердо стоял на ногах, мог идти, не держась за стены, мне больше не было плохо, я не потел, сердце билось ровно, я свободно дышал. И я был жутко голоден!

Я отправился в ванную, потом на кухню и приготовил грандиозный завтрак для себя и для Ирины. И пока я ждал, когда закипит вода для кофе, мне кое-что пришло в голову.

Я пошел к бару и в кладовку, достал виски и все спиртное, какое там только было, сложил бутылки в раковину, а потом взял тяжелый молоток и перебил их одну за другой. Под конец я аккуратно собрал все осколки. И меня снова — в последний раз — вырвало, когда я смывал алкоголь и нанюхался его. Я чистил в ванной зубы, когда заметил, что кто-то за мной наблюдает.

Это была Ирина.

— Думаю, все прошло, — сказал я.

Она подлетела ко мне, бросилась на шею и осыпала поцелуями, то и дело повторяя: «Спасибо, спасибо, спасибо…»

Только «спасибо».

Я спросил, кого она благодарит. Я тоже Его поблагодарю.

Мы завтракали на кухне — я с большим аппетитом — и дурачились, и смеялись беспрестанно. Эти пять дней, самых страшных дней в моей жизни, были позади!

Позже я спрошу доктора Вольфганга Эркнера, возможно ли такое вообще. И он ответит, что вполне возможно, если на определенной стадии далеко зашедшего алкоголизма случаются тяжелые душевные потрясения, если человека вырывают из привычной среды, но в то же время он и освобождается от гнетущего психического бремени. Однако лечить такие состояния в домашних условиях — это редко кончается добром.

Я пишу эти строки не для того, чтобы морально возвысить себя или выступить тут миссионером, нет, просто потому, что иначе в этой книге будет чего-то не хватать.

Но с того 28 ноября и по сей день я не принял ни единой капли алкоголя, ни в каком виде. И «шакал» больше никогда не возвращался.

8

Хэм забрал нас с Ириной к себе, в свою огромную квартиру.

Он отвел нам две комнаты — спальню для нас с Ириной и вторую — для моей работы. Когда мы выезжали из пентхауза, двое служащих следили по инвентарному листу Ротауга, чтобы мы не прихватили с собой ничего лишнего. Так что взяли мы с собой немного — все убралось в пару чемоданов. На «мерседесе» Берти мы перевезли чемоданы, книги, мои костюмы и Иринин гардероб к Хэму — хватило трех ездок. Ключ от квартиры я обязан был вручить этим служащим, но взамен получил новый — от Хэма. Мы переезжали в понедельник, после первого адвента,[132] в первый раз шел снег. Снежинки были сухие и ложились на землю, не тая. Квартира у Хэма была обставлена в античном стиле. В спальне стояла большая двуспальная кровать, в которой он когда-то спал с женой. Теперь он спал в другом конце квартиры.

Мы с Ириной остались вдвоем. Понедельник — день сдачи номера, и Берти с Хэмом были заняты в редакции. Я знал, что домой Хэм вернется поздно. К вечеру я занервничал, и мое беспокойство все нарастало, потому что я не мог отделаться от мысли о том, что мне предстоит спать с Ириной в одной постели. Это были нелегкие раздумья. Я убеждал себя, что мы с Ириной любим друг друга, и было бы вполне естественно сделать и это. Но потом снова возвращался к тому, что ребенок, которого она носит во чреве, вовсе не от меня, а от другого мужчины. Я бы с превеликой радостью переспал с ней, но должен был думать обо всем, что произошло, и когда дальше уже невозможно было тянуть, я отправил Ирину первой в ванную, а потом купался сам и все обдумывал, как скажу ей, что вполне могу справиться с собой и подождать, пока ребенок не родится, даже если и придется ждать еще полгода. Правда, я не был уверен, что выдержу это, ночь за ночью лежать подле нее. Но в конце концов, если уж станет совсем невмоготу — был еще диван в кабинете!

И я пошел к Ирине. Она выключила весь свет, кроме ночника у кровати, и лежала там совсем нагая.

— Иди ко мне, Вальтер, — сказала она и раскрыла объятья.

И стало так просто, и все было так хорошо и все как положено. У меня было такое чувство будто я еще никогда в жизни не любил, и мы делали это снова и снова, и я совершенно забыл себя, и Ирина тоже. Это было чудесно, то, чего я так боялся. Это было самое чудесное из всего, что я испытал в своей жизни. Один раз, когда я изливался, мне показалось, что я умираю, и я был бы счастлив умереть так, но нельзя, потому что теперь у нас был ребенок.

Наконец, Ирина, утомленная, заснула в моих объятьях. А я еще долго лежал в темноте и был несказанно счастлив. Потом, должно быть, тоже заснул, потому что, когда я почувствовал какое-то движение и открыл глаза, Ирина сидела возле меня на постели, сложив руки.

— В чем дело, любимая, — нежно сказал я. — Тебе хорошо?

— Мне волшебно.

Я тоже сел.

Огни города освещали снаружи большое окно, шторы мы не закрыли, и было видно, как медленно падают снежинки.

— Что ты там делаешь? — спросил я, обняв ее за плечи.

— Я молилась. — И быстро добавила: — Только не спрашивай, о чем.

— Нет, не буду.

Мы долго молчали, а потом Ирина тихо промолвила:

— Это неправда.

— Что неправда?

— То, что ты сказал в Гамбурге. Что в этом мире есть только подлость.

— Я так сказал?

— Да. И это неправда! Есть и дружба, и порядочность, и любовь… Не говори ничего! — А потом прошептала: — Потому что, если бы на земле была только подлость, уже давно, давным-давно, на ней больше не было бы людей. Ни единого человека. А на свете много людей, бесконечно много…

И потом мы снова долго молчали, и я обнимал Ирину за плечи, и мы смотрели на окно, за которым бесшумно и нескончаемо падал снег.

9

— Господин Роланд! — Фройляйн Луиза встретила меня сияющей улыбкой. — Как хорошо, что вы снова здесь! Я уже начала по вам скучать.

— Я не мог прийти раньше. Я был несколько дней болен…

— Больны?

— Ничего серьезного. Но потом я был очень занят. А то бы, конечно, пришел раньше.

Я сидел за столиком напротив фройляйн Луизы в ее большой палате. На ней был старый серый костюм и шлепанцы. Во дворе, на земле и на голых ветках каштана лежал тонкий слой снега. Было слишком холодно, чтобы снег мог идти дальше.

— А из лагеря вас никто не навещал за это время?

— Как же! Навещали. Господин пастор и господин Кушке, шофер — были у меня по разу. Принесли мне еще кое-что из моей одежды. Оба были так милы. Но очень спешили. Дел много, знаете ли, господин Роланд. Это грустно. Я здесь совсем одна. Никто обо мне не заботится. У меня же больше нет ни родных, ни друзей.

После последней фразы фройляйн я внимательно посмотрел на нее. Но, кажется, она произнесла слово, не вкладывая в него того особого смысла, какой, бывало, прежде.

— И поэтому я так рада, что вы пришли. — Она положила свою маленькую старческую руку на мою и ласково посмотрела на меня.

— А как вы себя чувствуете, фройляйн Луиза?

— А, хорошо. Правда, совсем хорошо. — Она сейчас и выглядела здоровой и отдохнувшей. — И я очень рада, что меня так уютно разместили. — Фройляйн наклонилась ко мне и перешла на доверительный, нет, заговорщицкий шепот: — Хотя, господин Роланд, все далеко не так, как кажется…

Это было днем 9 декабря, в понедельник. Берти одолжил мне свою машину, на которой я и приехал в Бремен. В последние дни я действительно был очень занят.

Сначала мы с Ириной ходили в загс. Там нам объяснили, что мы сможем пожениться только после того, как Ирина заверит у нотариуса бумагу, что она еще не была замужем, и предъявит свидетельство о брачной правоспособности. А так как свидетельства о брачной правоспособности она предъявить не может, мы должны подать в Верховный суд федеральной земли прошение об освобождении от предъявления этого свидетельства. И пока придет положительный ответ на это прошение, пройдет не меньше месяца, растолковал нам представитель загса. Тут выяснилось, что у Хэма в этом суде есть какой-то знакомый, и он обратился к нему с просьбой посодействовать, чтобы наше прошение было рассмотрено в первоочередном порядке.

Хэм был прямо-таки влюблен в Ирину. По вечерам мы часами просиживали все вместе, рассказывали разные истории, слушали пластинки с записями Шёка или Хэм сам играл для Ирины что-нибудь из его опусов на своей виолончели. Он показывал ей многочисленные репродукции картин и скульптур с изображениями мадонны, которые отыскивал в толстых томах своей обширной библиотеки. Все это он проделывал для того, чтобы Иринин ребенок был таким же прекрасным, как младенец Иисус на коленях у мадонны. Он свято верил в действенность такого подхода.

Между тем Ирина устроилась на работу к одному детскому психологу «девочкой на побегушках» — с девяти до шести вечера. По-настоящему взять ее медсестрой на амбулаторный прием он не мог, но ему срочно требовался кто-то, кто бы разгребал весь его бумажный хлам. И платил он великолепно.

— Нам сейчас нужна каждая марка, — сказала мне Ирина, — пока ты не найдешь новую работу.

Но что-то было не похоже, чтобы я нашел новую работу — ни один человек не обратился ко мне с предложением. Херфорд и компания сделали свое дело. Для этой отрасли я умер. На самом же деле я еще как был жив! Словно одержимый, я писал мою историю, эту вот историю, каждый день с утра до вечера. Я не знал, что буду с ней делать, даже понятия не имел, но что-то заставляло меня писать и закончить как можно скорее. Должно быть, тогда у меня появилось шестое чувство. Основой мне служили фотокопии блокнотных страниц и перезаписанные пленки. На большом столе у окна в моем кабинете, возле машинки постоянно стоял кассетник. Кассеты были сложены штабелями рядом. Когда у Берти была свободная минутка, он приходил, садился возле меня, читал написанное, добавлял, редактировал по собственным воспоминаниям и впечатлениям. Это вошло у нас в систему.

5 декабря вышла первая часть «Мужчины как такового» с Максом на обложке и ленточкой на Максовом «джонни». Херфорд распорядился увеличить тираж на сто тысяч экземпляров, и в понедельник утром номера нельзя было достать. Все распродано. Тогда они допечатали еще пятьдесят тысяч. Статья стала еще той сенсацией!

Лестер срочно закупил для ее изготовления образчики по теме: три американские книжонки и вдобавок еще одну шведскую. Четыре автора — двое мужчин и две женщины — объединились в артель под одним именем — Олаф Кингстром — и накропали серию. Причем все четверо писали пополосно, сказал Хэм. Просто-напросто выдергивали самые смачные места из закупленных образцов и без всяких комплексов использовали картинки, которые Карин фон Мерцен притаскивала им из своего архива. Она-то первоклассно знала свое дело.

— Эта серия — чистейшее говно! — высказался Хэм. — Настрогали с английского, частью с ошибками, со шведского — это уж само собой, слепили; все переходы и все, что от «артели» — примитивно и глупо. А чего ты хотел?! Женское «жюри» в восторге, читатели — тоже. Вот тебе еще одно подтверждение того, что я уже говорил раньше: к стилю это вообще не имеет никакого отношения! Может быть как угодно срано написано, но пока публику интересует содержание — это абсолютно безразлично.

Ну да, и это содержание, следовательно, интересно Ее Величеству Читательнице. Для меня-то это было подтверждением моего давнишнего высказывания: незаменимых людей нет!

В кругах Тутти и Макса обложка, естественно, произвела фурор. Макс сказал мне, что в пятницу, в день выхода номера, с утра до вечера его осаждали телефонные звонки — практически со всей Германии, даже от людей, с которыми он годами не виделся. Шли телеграммы. Макса поздравляли с началом его карьеры.

— Тутти ревет без остановки, — сообщил Макс. — Говорит, что и мечтать не могла, что будет жить с настоящей знаменитостью. Как жена. И что я просто не должен свихнуться, когда бабы будут ходить за мной толпами, и пойдут фильмы, и все такое… Ну, она ище плохо знает своего Макса! Я ж плевал на все! Чё она себе со мной думает? Какое зазнайство?! Чё, этт моя заслуга, что у меня такой джонни?! Это же просто подарок Господа Бога, не?!

Пока я писал, я все ближе подступал к образу и всем событиям в жизни фройляйн Луизы. Я просто опускал некоторые места, чтобы потом восполнить их. И теперь мне было настоятельно необходимо снова увидеть ее и попытаться что-нибудь еще из нее вытащить. Н-да, тут-то я и услышал от нее эту фразу:

— Хотя, господин Роланд, все далеко не так, как кажется…

— Что вы имеете в виду? — обмер я. — Что-то не так с санитарами? С сестрами? С врачами? Они не внимательны к вам?

— Тише! — сказала фройляйн и чуть слышно продолжила: — Внимательны? Да. Ко мне! Но в последнее время я заметила, что сестры и санитары вообще неприлично выражаются о пациентах. Может, и обо мне тоже! Если бы я не слышала…

— Но это невозможно! — зашептал теперь и я.

— Как знать, как знать… — Фройляйн покачала своей седой головой. — Кроме того, я точно установила, господин Роланд, эти люди не связаны узами дружбы, настоящей дружбы. И они вообще ничего не знают о высших сферах. Просто, поди, люди с этой нашей земли. — Она с грустью пожала плечами.

— С нашей маленькой грешной земли, — сказал я.

Она кивнула.

— Да, к несчастью. Но есть еще кое-что, господин Роланд!

«О Боже, нет! — подумал я. — Опять начинается!..»

— Да, да, — яростно прошептала она. — Вчера вечером я кое-что слышала, болтовню и толки персонала, там, в коридоре. А вечером кое-кто из них сидел здесь, по соседству, в кухне и разговаривал… Я услышала через стенку. Тогда я встала, проскользнула в коридор и подслушала под дверью кухни. Это нехорошо, я знаю. Но я должна была узнать, о чем они говорят с такой секретностью…

— И о чем они говорили?

— О господине докторе Эркнере, — озабоченно прошептала фройляйн. — Только о господине докторе Эркнере.

— И что они говорили о нем?

— Ну, было не очень хорошо слышно, я разобрала только немного…

— И что именно?

— А именно, — удрученно сообщила она, — некоторые говорили, что господин доктор Эркнер не настоящий психиатр. И вообще не настоящий доктор Эркнер…

— Но это же… — я оборвал себя. — И что дальше?

— Дальше совсем неразборчиво. Но, во всяком случае, очень недобро. Я думаю, доктор Эркнер в большой опасности!

— Да нет, — сказал я.

— Да да, — ответила фройляйн. — Это же сказала и фройляйн Вероника.

— Когда?

— Сегодня утром. Сегодня утром я не выдержала и сказала все сестре Веронике — она мне здесь нравится больше всех, — то, что я слышала, и все свои опасения.

— И?..

— И она сказала «не может быть!», так же, как и вы, господин Роланд. А потом еще кое-что.

— И что же?

— Что я не должна говорить об этом господину доктору Эркнеру, иначе все будет еще хуже. Прошу вас, что значит, «еще хуже»? Господину же доктору Эркнеру грозит беда!

Я был подавлен. Я надеялся застать фройляйн в полном разуме, но, похоже, одно безумие уступило место другому — мании преследования.

— Нет, определенно нет, вы ослышались, фройляйн Луиза!

— Вы, правда, так думаете?

— Да! Вы ничего из этого не поведали доктору, или?..

— Нет, нет, я не верила самой себе.

Слава Богу! И Слава Богу, если сестра Вероника думает так же. Тогда она постарается не допустить того, чтобы фройляйн навечно осталась здесь — пусть даже действуя на свой манер.

— Я только вам рассказала это, — поведала фройляйн. — Только вам, а почему? Потому что я вам доверяю. Потому что знаю, вы меня не предадите. Вы правы, наверное, я ослышалась. Но в одном я точно не ошибаюсь, как подумаю об этом…

— В чем?

— В том, что люди здесь не имеют и искры понимания о высших сферах жизни. Да, это я точно знаю… — Она задумчиво покачала головой и надолго замолчала.

В конце концов, я попытался, без всякой надежды на успех:

— А то, что касается моей работы, моей истории, это вас уже совсем не интересует, фройляйн Луиза?

Погруженная в свои новые заботы, фройляйн устало повела рукой:

— Ах, история…

— Да?

— Это уже из давно ушедших времен, — сказала фройляйн. — Все уже кануло в вечность. Связи, господин Роланд, связи между всем, что там было, их ведь нам никогда не понять, пока мы здесь, на этой земле. Смысл всех этих вещей. Поэтому я почти уверена, что это не так уж хорошо, когда занимаются тем, что было и прошло. А вы не так думаете? Вы бы должны так думать!

— Может быть, — вздохнул я.

Тут уж ничего не поделаешь. Мы еще поговорили о разных пустяках, и я распрощался.

— Но вы ведь еще придете, господин Роланд, да? Пожалуйста, приходите еще!

Мне стало жаль ее, и я кивнул.

— Когда? Скоро? Приходите поскорее! Может, тогда я смогу вам рассказать кое-что новенькое и интересное.

Я в этом очень сомневался. И сильно ошибался!

10

У него была огромная вилла в Кёнигштейне. Это под Франкфуртом, недалеко от города. Там сплошь роскошные виллы. Виллы, виллы, виллы. В парках, парках, парках. Нечто для очень богатых людей. Йоахим Ванденберг,[133] должно быть, был гораздо богаче, чем я предполагал.

У ворот парка — я приехал на «мерседесе» Берти — мне пришлось позвонить. Из небольшой постройки вышел мужчина, подошел ближе, спросил, кто я такой и что мне угодно. Расспросив меня, он вернулся в здание, и я видел, как он звонил. Потом снова вышел ко мне и раскрыл створки ворот:

— Господин Ванденберг ожидает вас. Вилла расположена на вершине парка. Пожалуйста, поднимайтесь!

И я поехал по извилистой бетонированной дороге, мимо древних деревьев, по настоящему серпантину вокруг небольшой горы и, наконец, припарковался на посыпанной гравием площадке перед виллой.

Я вышел из машины, когда двери открылись и на пороге показался мужчина в синем костюме — высокий, тучный, черноволосый, с большим носом и хитрыми глазками.

— Господин Роланд! Рад, что вы приехали! Подходите, пожалуйста, ближе! — Он подал мне руку, и я пожал ее. — За вами никто не увязался?

— Нет, господин Ванденберг. Я внимательно следил, но никого не заметил.

— Хорошо. Не надо всем и каждому знать о нашей встрече. Поэтому-то я и пригласил вас ко мне домой и в такой поздний час. Персонал уже отпущен. — Он прошел впереди меня в дом.

Жены у него, похоже, не было. По крайней мере, о ней ни разу не упоминалось. Детей тоже.

Дом был забит дорогими вещами. Роскошная мебель, ковры, картины, гобелены, вазы и — Будды. Кажется, он коллекционировал Будд. Он проводил меня в просторную комнату с камином и бесчисленными статуэтками. В камине горел огонь, шторы были плотно задернуты, из-под шелковых абажуров лился мягкий свет. Мы расположились у камина на массивном кабинетном гарнитуре. Ванденберг выкатил из стенного шкафа, который оказался баром, столик с бутылками.

— Вы ведь пьете «Чивас».

— Откуда вы знаете?

Он засмеялся:

— Ну, идут о всяком таком толки.

— Так это неверные толки, — ответил я. — Я не пью «Чивас». Я вообще не пью.

— Повторите-ка, что вы сказали?

Я повторил.

Он посмотрел на меня удивленно и недоверчиво, потом пожал плечами и спросил, чего бы мне хотелось. Я попросил стакан содовой. Он налил мне. Сам он пил «Чивас». Мне не составляло ни малейшего труда смотреть на это. Ванденберг предложил мне гаванскую сигару, подал огня, подождал, пока я как следует раскурю. Я пил содовую, а он все время внимательно разглядывал меня.

Из какого-то уголка вышла толстая, цвета янтаря кошка и прыгнула ему на колени. На протяжении всего нашего разговора он почесывал ее за ушами, а она время от времени довольно мурлыкала.

— Итак, вы покинули «Блиц».

— И эти слухи до вас уже дошли?

— Естественно. Даже если и не толковали, почему вы ушли.

— Ну, может, еще и об этом потолкуют.

— Не думаю, — сказал он, поглаживая кошку. — Нет, думаю, что точно нет.

— Но вам это известно.

— Но мне это известно. — Он снова засмеялся. — Вы, должно быть, еще не забыли о господине Зеерозе?

— И что Зеерозе?

— Он жил здесь же, в Кёнигштейне, — любезно ответил Ванденберг. — Неподалеку. Мы были очень дружны. — И, заметив мой взгляд, поспешно добавил: — На самом деле я ничего о нем не знал. И то из-за чего он теперь скрылся… об этом я тоже не имел понятия. Я бы высмеял любого, кто бы стал утверждать, что он восточный шпион! Это же, в сущности, абсурд, не правда ли?!

Я промолчал.

— Вы тоже считаете это абсурдным, — продолжал он. — Но кто заглянет в человеческую душу?

«Кто заглянет в твою?» — подумал я, но тут же упустил эту мысль.

— Мы с Зеерозе часто играли в гольф. И в ноябре тоже, когда… когда вы были в Гамбурге. Зеерозе поведал, что вы вышли на горячее дельце. Я сначала не верил этому, но очень скоро вынужден был поверить. Военные планы стран Варшавского Договора. Американцы и русские. И что это будет грандиознейший материал за все время существования «Блица».

— Он вам это рассказал?

— Да. Он доверял мне. Мы были друзьями. И долгие годы соседями. Франки тоже от него. Подарок.

— Кто такой Франки?

— Вот этот кот. Мой любимец.

— Ага.

— Господин Роланд, слушайте меня внимательно: я был другом Зеерозе. То, что он сделал, меня, естественно, ужасает. Но я никому не судья. И я никогда не был другом вашего издателя. После войны он не раз пытался подорвать мое книжное издательство, чтобы самому купить его, по дешевке.

— Зачем?

— Хотел собственное книжное издательство.

Это соответствовало действительности. Только я не знал, что Херфорд интересовался именно издательством Ванденберга.

— Сейчас я стал слишком большим. Сейчас я ему не по зубам, — спокойно сказал Ванденберг. — Но были времена, когда он и его разлюбезный Ротауг очень хорошо держали меня за горло — сразу после финансовой реформы… Он этого не забыл. — Вдруг Ванденберг словно лишился губ. — Я тоже не забыл этого. И я до сих пор не являюсь другом господину Херфорду. Я приверженец идеи «око за око», понимаете меня?

— Да, — сказал я и отпил глоток содовой. Огонь в камине потрескивал.

— Короче говоря, я слышал — не спрашивайте от кого и откуда, этого я вам не скажу, — я слышал, что вы работаете над этой историей дальше, пишете, как сумасшедший.

Я молчал.

— Это так? — спросил он и выпустил облачко дыма.

— Да, — ответил я, затянувшись своей «гаваной», — это так. И что дальше?

— Не будьте таким агрессивным. Я ничего вам не сделаю. Что с вами, господин Роланд?! Вы нервничаете?

— Слегка. Мне не нравится, когда мне недоговаривают.

Над этим он от души посмеялся.

— Ну так слушайте, вы, мимоза! Вы же пишете не в корзину. Вы ведь хотите, чтобы ваша история была напечатана, так?

— В настоящий момент я пишу только потому, что должен записать все, что произошло. О дальнейшем я еще не думал.

— А я, — сказал Ванденберг, — я хочу, чтобы она была напечатана. У меня. Напишете для меня книгу?

— Я?.. для вас?..

— Да. К выпуску осени 69-го. Но она должна быть готова раньше. Скажем, в августе. Успеете?

— Если я буду писать, как сейчас, рукопись, по меньшей мере, в сыром виде, будет готова через два месяца, — ответил я.

— Договорились. А потом мы ее обработаем. Я знаю ваши прежние книги. И я следил за вашей работой в «Блице». Вы чертовски талантливый сукин сын. Я вам доверяю. Но все, естественно, остается между нами. Насколько уж это будет возможным. Я хочу, чтобы даже мои сотрудники ничего не подозревали. Это должно стать настоящей бомбой, понимаете? Когда вы сдадите рукопись, останется еще достаточно времени на пояснения и заключение договора.

— Ах, вон оно что!

Он рассмеялся. Похоже, он вообще любил посмеяться.

— Думаете, я шучу? Вожу вас за нос? Нет. Правда, нет. Договор — это пустая формальность. Мы сейчас же обговорим все условия, я вам письменно засвидетельствую свое согласие. В качестве аванса я вам даю… ну, потому как вы… ладно, скажем так: двадцать тысяч сейчас и двадцать по представлению рукописи. Годится?

— У вас поистине удивительные Будды, господин Ванденберг. Я мало в этом разбираюсь, но, по-видимому, о каждом из них вы могли бы рассказать целую историю.

— О да, мог бы! — Он налил в свой стакан еще виски. — Потрясающие, загадочные истории. Такие же потрясающие и загадочные, как и ваша. Так что, договорились?

— Господин Ванденберг, — сказал я. — Эту историю я начал расследовать еще по заданию «Блица». «Блиц» оплатил это. Со мной работал фотограф из «Блица». Нас посылали в Нью-Йорк. Права на эту историю принадлежат «Блицу». С этим ничего не поделаешь.

— Ага. И поэтому… поэтому вы как сумасшедший пишете ее дальше.

— Что вы имеете в виду?

— Хотите сказать, что вам только сейчас пришло в голову, что права на вашу историю принадлежат «Блицу» и с этим ничего не поделаешь?!

— Нет, — сказал я, помедлив.

— А что же вы думали?

— Я думал… не знаю… думал… — Этот Ванденберг производил на меня сильное впечатление. Я еще не решил — положительное или отрицательное. Но в любом случае, это была личность! — Я думал, что найдется какой-нибудь способ, несмотря ни на что, разместить и напечатать эту историю.

— Ну! И к чему тогда весь этот театр?! Хотите больший аванс?

— Нет. Просто… просто я не представляю себе, как можно получить права. «Блиц» хотел при любых обстоятельствах замолчать эту историю.

— А я хочу при любых обстоятельствах ее напечатать. Послушайте, не ломайте себе голову юридической стороной этого дела. Пишите вашу историю так быстро, как только можете. Я получу от Херфорда разрешение на ее публикацию — по добровольному согласию или через процесс.

— А если вы проиграете процесс?

— Не проиграю.

— Господин Ванденберг, если вы знаете, что это за история, то вам должно быть известно, с кем вам придется иметь дело, помимо Херфорда!

— Знаю, абсолютно точно.

— И вы не боитесь?

— Это единственное, чего у меня не было никогда в жизни. Страха, — сказал Йоахим Ванденберг. И должен признаться, это произвело на меня сильное впечатление, потому что было сказано спокойно и с улыбкой. И я верил ему. — Причем могу объяснить вам, почему я так уверен. Мне тоже известна парочка вещей, которые не обязательно должны стать достоянием широкой общественности — и о Херфорде, и о других господах, которым хотелось бы помешать публикации. — Он пожал плечами. — Вот вам мое предложение. Take it or leave it.[134] Поверьте, другого вы ни от кого не получите. Я абсолютно уверен в том, что мне удастся напечатать эту историю. Но я тоже всего лишь человек. Если я потерплю неудачу, мне придется отказаться от договора. И тогда можете забыть вашу историю на все времена. Тогда она, действительно, не для печати. Я ставлю девяносто девять к одному, что она будет напечатана. Устраивает вас это?

— Да.

Потом мы обсудили условия договора, и Ванденберг, и в самом деле, написал его от руки на листе бумаги, и мы поставили наши подписи. Затем он переписал все еще раз, и мы снова подписались. Каждый получил по листку.

От Йоахима Ванденберга я уезжал уже глубокой ночью. Человек у въезда успел открыть ворота, когда я подъезжал на машине Берти. Должно быть, Ванденберг ему позвонил. Я дал привратнику двадцать марок чаевых — как в добрые старые времена. У меня в кармане лежал банковский чек на двадцать тысяч марок. И Йоахим Ванденберг произвел на меня однозначно положительное впечатление, теперь я знал это точно. И все же следующим утром я стоял перед банком, на который был выписан чек, и ждал открытия. Я первым атаковал одно из окошек, положил чек, на обратной стороне написал фальшивое имя, как мы и договорились с Ванденбергом, и подал его. Когда, некоторое время спустя, мне отсчитали деньги, я должен был опуститься на кожаное кресло в кассовом зале, потому что ноги меня не держали. У меня были деньги. У меня был издатель. И мне снова улыбнулось счастье. «Да, — думал я, — с этого момента мне снова улыбнулось счастье». Клиенты и служащие беспокойно поглядывали в мою сторону. Потому что я сидел, снова и снова перебирая по листочку банкноты в пачке, и хохотал как сумасшедший. Я видел, что все таращатся на меня. Но мне просто надо было высмеяться.

11

— Случилось нечто удивительное, — сказала фройляйн Луиза.

Она шла рядом со мной по больничному парку, и ее лицо светилось блаженством и счастьем. На ней были ее старые ботики, потрепанное черное пальто, шарф, маленькая черная шляпка на белых волосах и черные шерстяные варежки. Тонкий слой недавно выпавшего снега сверкал. Деревья в парке стояли черные. Не было ни души. Воздух был свежим и пряным. Фройляйн Луиза попросила меня прогуляться с ней в парк. Ей это разрешалось в любое время, она пользовалась в клинике неограниченным доверием и, к тому же, как я слышал, ей было поручено ответственное задание.

— Нечто удивительное? Что же? — спросил я.

Непостижимым образом меня все время тянуло к фройляйн Луизе, и, несмотря на безрезультатность последнего визита, всего лишь через неделю я приехал снова.

— Сейчас, сейчас, — ответила она. — Все по порядку, господин Роланд. Оглянитесь же, разве здесь не красиво?

— Очень красиво.

На этот раз я прилетел самолетом. Было одиннадцать часов утра.

— Вот и господин профессор так считает, — сказала фройляйн, бодро вышагивая рядом.

— Какой профессор?

— Леглунд его имя. Ах, господин Роланд, вот это человек! Такой обходительный, такой любезный! — И доверительно добавила: — Знаете, ему ниспослана великая милость, уже в земной жизни он живет в другом мире!

— Ага.

— Да. Уже старый господин. Скоро ему семьдесят шесть. Слабенький и плохо видит, и ноги уже не так хорошо носят. Так вот, здесь была его дочка, несколько дней назад — она замужем и живет в Баден-Бадене, — и господин профессор нас познакомил и сказал, что мы очень хорошо понимаем друг друга. Я так гордилась, ведь господин профессор когда-то был знаменитым врачом, сам он психиатр, понимаете, господин Роланд, и мне с ним всегда так хорошо общаться, всегда. Он не такой, как все другие здесь. Он по-настоящему хороший человек, я это сразу поняла, как только увидела его. Может, это звучит глупо и напыщенно, но я правда верю в это: господин профессор Леглунд — милованный.

— Что это значит?

Большая черная птица, пронзительно крича, пролетела над нами.

— Господин профессор, он меня понимает, когда я говорю ему о своих мыслях. Он знает, что человеческое существование многослойно, и что все это здесь только жалкий крохотный кусочек от бесконечной вселенной. Он такой умный! Некоторые вещи, которые он мне говорит, так я и вовсе не понимаю.

— Например?

— Ну, если он так вот говорит про «Я» и «сверх-Я». — Фройляйн засмеялась. — Я всего лишь глупая женщина. А со мной разговаривает этот большой человек, этот милованный, который знает и про другие жизни, и про ту прекрасную, которая нас ждет…

И пока мы шли по тропке, фройляйн не переставала восторгаться. Профессор Леглунд любил этот парк, узнал я. Особенно большой пруд, который здесь был. Прежде он все время ходил туда, теперь больше не может — один («Ноги больше не держат, понимаете…»). Так что фройляйн Луиза взяла себе в обязанность к вечеру ходить со старым господином на прогулку — к его любимому пруду. Врачи, персонал и, прежде всего, дочка профессора были счастливы. Кто-то, наконец, заботится о немощном пациенте!

— Дочка, так она даже дает мне денег за это, за то что я гуляю с профессором, — говорила фройляйн. — Ну не чудо ли это?! Мои ведь деньги пропали, да? Ну, а теперь дочка профессора мне их возвращает. И знаете что? Я коплю. В марте у профессора день рожденья. Тогда я куплю ему прекрасный подарок… Смотрите, вот уже и пруд!

Это был довольно большой водоем, по которому плавала опавшая листва. Перед нами был узкий мостик, который вел к островку на пруду. Фройляйн Луиза уверенно и быстро зашагала по нему. Я последовал за ней. Островок был небольшой, весь поросший кустарником, а на самой высокой его точке стояла скамейка.

— Это любимое место господина профессора! Здесь он всегда особенно счастлив. Мы здесь гуляем и ведем наши замечательные беседы. — Фройляйн посмотрела на меня сияющим взглядом.

— Что такое?

— Вчера к вечеру господин профессор себя неважно чувствовал, так что я пришла сюда одна, в четыре или чуть позже — уже начало смеркаться. И тут на меня снизошла большая радость, господин Роланд. — Она схватила меня за руку и заговорила крайне проникновенно. — Но это я открою только вам! И вы никому не должны об этом рассказывать! Потому что они сказали, что я должна помалкивать. Если я не буду молчать, мне придется за это покаяться!

— Кто? — Я почувствовал, как забилось мое сердце. — Кто сказал, фройляйн Луиза?!

— Ну, мои друзья, — ответила она. — Знаете, господин Роланд, только мертвые всегда верны!

12

«Луиза…»

«Луиза…»

«Луиза…»

Сначала смутно, потом все отчетливей звучали голоса в ушах фройляйн Луизы, которая стояла на островке, посреди кустарника и смотрела на сумерки.

«Мы приветствуем матушку…». — «Это русский», — подумала фройляйн, охваченная блаженством.

Ее друзья! Ее друзья! Она их, естественно, не видела, но слышала! Снова слышала! Ее друзья вернулись!

«О, как прекрасно, — шептала фройляйн. — Я тоже приветствую вас, всех вас, мои дорогие! И я благодарю вас, что вы снова со мной!»

«Да, мы снова с тобой, Луиза». — «Это француз», — подумала фройляйн.

«Мы должны были вернуться, — произнес голос поляка, — Луиза ведь одна из нас. Она должна нам доверять!»

«Нам…»

«Нам…»

«Нам…»

Три голоса — один голландца, один американца и один штандартенфюрера.

«Конечно я вам доверяю, — шептала фройляйн, — вам, а не врачам здесь…»

«Вот и правильно, — прозвучал голос чеха. — Врачи здесь, они, правда, стараются. Но они всего лишь живые. Они видят вещи в неверном свете. Они обозревают только ограниченное пространство, несмотря на их добрые намерения».

Послышался голос Свидетеля Иеговы: «У нас высшее видение. Луиза должна быть с нами! И она должна следовать за нами!»

«Следовать за нами…»

«Следовать за нами…»

«Следовать за нами…»

«И я хочу этого, — прошептала фройляйн со слезами на глазах. — Я так хочу этого, мои друзья!..»

Голос француза: «Врачи здесь, эти бедные человеческие существа, нам жаль их. Они так ограничены в своих познаниях».

Голос студента: «Ты не отсюда, Луиза…»

«Да, я знаю», — сказала фройляйн, и ее сердце забилось сильнее, когда она услышала голос своего любимца. А он продолжал: «Ты одна из нас, Луиза. Ты избрана».

«Избрана, я?!» — пролепетала фройляйн.

«Да, — звучал голос студента. — Ты принадлежишь нам, и скоро ты вся будешь с нами, вся!»

Голос голландца: «Луиза, послушай, мы те, кто стоит ближе к божественной сущности. Поэтому ты последуешь за нами, поэтому верь нам, а не земному».

Голос русского: «Матушка должна верить нам, что все, что мы делаем, — правильно, и правильно было все, что мы сделали».

Голос украинца: «Луиза пережила страшные события…»

«И ей кажется, что все кончилось ужасно, — вступил голос норвежца. — Но это только кажется. Так кажется живым. На самом деле, все вышло хорошо».

«Да? Правда?! Но…» — фройляйн не могла говорить дальше.

«А если для Луизы что-то вышло плохо, то это только потому, что она дала себя запутать ложным друзьям», — раздался голос американца.

«Ложные друзья, — глубоко вздохнула фройляйн, — да, это были ложные друзья…»

«Ты все еще путаешься, — звенел голос студента. — У нас все ясно. Только когда ты будешь у нас, ты увидишь, что все пошло по правильному пути…»

13

— Вот, значит, что сказали мои друзья, — сказала фройляйн Луиза, стоя рядом со мной на маленьком островке, глубоко взволнованная. — Мы еще долго говорили друг с другом, пока не стало почти совсем темно, и мне надо было обратно. Но они снова здесь, господин Роланд!..

— Да, и это должно быть для вас большая радость, — сказал я радостно и грустно одновременно. Радостно, потому что я мог теперь ожидать, что фройляйн скоро вспомнит и все остальное, что ей пришлось пережить, и я тоже смогу это узнать. Грустно, потому что стало ясно, что она снова вернулась в свое шизофреническое состояние.

Там, на берегу, в большом здании зазвенел звонок.

— Сейчас обед, — сказала фройляйн. — Мне надо идти.

Она уже снова семенила по узкому мостку. Я последовал за ней. Мы быстро миновали парк, пруд лежал недалеко от клиники. Фройляйн Луиза попрощалась со мной перед входом в частное отделение. Она снаружи за ручку открыла дверь, а потом показала мне, как повернуть кнопку, чтобы открыть дверь изнутри.

— Кто это знает, всегда может выйти, — засмеялась она. — Только никому в голову не приходит, что кнопку надо вертеть, особенно бедным сумасшедшим, которые здесь тоже есть. Они только трясут, и не могут открыть. А я в любое время могу войти и выйти, мне уже давно разрешили.

Снова прозвенел звонок.

— Мне надо в столовую, господин Роланд, — вздохнула фройляйн Луиза. — Они здесь не любят, когда опаздывают. А после обеда тихий час.

— Мне тоже пора.

— Только, пожалуйста, приходите снова побыстрее. Теперь ведь очень скоро я должна буду сообщить вам важные вещи.

— Приду через несколько дней, — пообещал я.

Мы попрощались, и она заспешила по коридору частного отделения, веселая и неожиданно грациозная, как юная девушка. Она постоянно оборачивалась и махала мне, и я махал в ответ, пока она не скрылась из виду. Потом я сказал себе, что это просто моя обязанность, и с тяжелым сердцем отправился к кабинету доктора Эркнера, перед которым ожидало несколько человек. И не успел я еще сесть в очередь, как открылась дверь кабинета и оттуда вышел молодой врач с длинными светлыми волосами и бородой.

— Вы к доктору Эркнеру? — спросил он высокомерно. Он весь был высокомерным. Высокомерным и бойким, и заносчивым. Высокий, стройный, голубоглазый, с очками в золоченой оправе.

— Да.

— Доктор Эркнер крайне загружен, как видите. Все эти люди… Могу я вам помочь? Вы по какому вопросу?

«В конце концов, врач все равно врач», — подумал я и ответил:

— По вопросу одной пациентки из частного отделения.

— Я главный врач этого отделения, — представился длинноволосый бородач слегка дребезжащим голосом. — Гермела. Доктор Гермела.

Он взял меня под руку и отвел к оконной нише:

— О какой пациентке речь? Можете говорить со мной. Я отвечаю за частное отделение.

«Как бы не так, — подумал я. В лучшем случае ему было столько же лет, сколько и мне. — Может, работает в этом отделении, и не более того». Но врач есть врач, по крайней мере, он был врачом. Я подавил свою антипатию и рассказал ему все, что услышал от фройляйн Луизы. Он слушал, время от времени кивал, надменно улыбаясь, а потом и вовсе стал смотреть через окно в парк.

— И это все? — спросил он, когда я, наконец, умолк.

— Да, — не выдержал я. — Думаю, этого достаточно.

— Дорогой господин Роланд, — сказал доктор Гермела, — я тоже думаю, что достаточно. Даже если я другого мнения.

— И какого же вы мнения?

— Ну, — усмехнулся он, — не хочу обижать вас, дорогой господин Роланд. Забота — это, конечно, похвально. Но не кажется ли вам, что мы здесь лучше знаем, как обходиться с пациентами и можем лучше судить о них, чем вы?

— Я просто хотел вам рассказать, что…

— А вам не кажется, что каждый из нас должен заниматься своим делом? Я же не пишу для иллюстрированных журналов, ха-ха! Так что я хотел бы вам предложить не вмешиваться в нашу работу. Предоставьте фройляйн Готтшальк нашим заботам. Она наша лучшая пациентка.

— Лучшая пациентка! — взвился я. — А голоса, о которых она говорила?!

Он тут же повысил голос:

— Послушайте, дорогой господин Роланд! Вы являетесь сюда, уже неоднократно. Вы репортер. Вы настырно расспрашиваете фройляйн Готтшальк о событиях ее прошлого, о которых вам нужны сведения…

— Я не делал этого!

— …и приводите ее в замешательство, — Гермела не удостоил внимания мое замечание, — и провоцируете давно исчезнувшие бредовые представления, заставляете их всплывать снова и снова. И когда дело доходит до того, что пациентка в своем возбужденном состоянии допускает ошибки, вы бежите ко мне и кричите, что ее состояние ухудшилось!

— Послушайте… — начал я, но длинноволосый вошел в раж и не дал себя перебить:

— А между тем пациентка так замечательно приспособилась, и таким образом тесно интегрировала в наше терапевтическое сообщество, что ни о каком рецидиве вообще не может быть и речи!

«Набитый дурак», — подумал я. И вспомнил о том, что говорили фройляйн Луизе голоса о нежелающих зла, но таких ограниченных врачах. Я был поражен! Потому что ведь все эти друзья и голоса возникали в ее мозгу, и только там. Я грубо спросил:

— Что еще за «наше терапевтическое сообщество»?

— Ну, — удивленно спросил длинноволосый в белом халате и взялся за свою русую бороду таким жестом, будто хотел мне ясно изобразить, что со своей стороны считает меня полным идиотом, — вы это серьезно, дорогой господин Роланд? Вы что, никогда не слышали о демократизации психиатрии?

— Нет.

— Тогда я просто поражен! Как раз вы, человек, отражающий общественное мнение! Это уже совсем не новая реформа! Пациенты, персонал и врачи образуют единую демократическую общность, в которой каждый имеет равные права и равные обязанности и одинаковую ответственность. Мы, врачи, должны примириться с тем, что имеем не больше прав, чем наши больные. Это же очевидно, нет?

Я молча смотрел на него.

— Нет?!

Я пожал плечами.

— Вы другого мнения, да? Здесь много таких. Я все больше убеждаюсь, что должно прийти новое поколение, чтобы принести с собой взлет! Времена меняются, дорогой господин Роланд. И в этом заведении скоро будет обсуждаться вопрос создания парламента пациентов, непременно! Точнее говоря, всеобщего парламента. И у каждого будет право голоса и равные возможности влиять на принятие решения большинством — от больного пациента, главного врача, санитара до последней уборщицы!

Он не заметил, что я вздрогнул. «Ну, не настолько уж они в „Блице“ отсталые, — подумал я. — Хотя, что касается атмосферы сумасшедшего дома, то и там и тут одна и та же».

— Да, — сказал доктор Гермела, который неверно истолковал мое молчание, — впечатляет, да? Мы живем в двадцатом веке, дорогой мой! Новые времена — новые методы! Мы должны найти в себе мужество, поставить себя на одну ступень с нашими пациентами! Разумеется, многие против, и в этой клинике тоже, я уже говорил. Но мы их переубедим! Обязательно переубедим! — Он хлопнул меня по плечу. — Дайте только срок! Если бы вы только знали, как благотворно влияют на фройляйн Готтшальк эти новшества! Вот, например, этот старый господин, которого она опекает.

— Профессор Леглунд?

— Да, Леглунд. Знаете, как он ей помогает, а она ему, а они нам своим участием!

От всего этого с души воротило, но то, что он говорил, начинало на меня действовать. В конце концов, не сказки же он мне тут рассказывал! Может быть, я действительно старомодный дурак, и здесь практикуется совершенно новая методика, полезная и правильная?

— Вы имеете в виду тем, что о нем заботится?

— Именно это я и имею в виду. Профессор Леглунд был великим психиатром. В Бреслау. Теперь dementia senilis — старческое слабоумие. Полный маразм! Думает, что живет еще при кайзере. Понятия не имеет, где находится. Путается в пространстве и во времени. В памяти остались только обрывочные профессиональные знания. Отпусти его на пруд — он никогда не найдет дорогу назад. И сейчас, когда его туда водят, по возвращении он думает, что это было двадцать лет назад. Вот об этой жалкой развалине, которая была когда-то великим умом, а теперь вызывает только сострадание, и заботится фройляйн Готтшальк — и это не только прогулки. Это их разговоры, их взаимное расположение. Это ее почтение к Леглунду, ее радость, жизненная энергия, оптимизм — то, что идет на пользу обоим пациентам. Больной протягивает больному руку. Красивая картинка, не правда ли?

Я молчал и думал, что это, действительно, красивая картинка. И что многие мужчины носят длинные волосы. И что моя антипатия — глупость. Этот молодой человек знал, о чем говорил. Возможно, это я одним моим появлением возбудил в душе фройляйн воспоминания о прошлом. Возможно, кто может сказать наверняка, я был виноват в том, что посчитал рецидивом, а Гермела этого не усматривал. Возможно, с фройляйн Луизой и впрямь все шло блестяще. Или, во всяком случае, как может идти при выздоровлении после застарелой шизофрении…

— Ну, убедил я вас, успокоил? — улыбаясь, спросил Гермела.

Я тоже слегка улыбнулся, против воли.

— Вот видите, — сказал он. — Так останемся друзьями. Мы не вмешиваемся в вашу писанину, вы не вмешиваетесь в психиатрию. И не беспокоите фройляйн Готтшальк. Тогда можете и дальше посещать ее сколько хотите. Но только в этом случае, дорогой господин Роланд, только в этом случае. В любом другом я запрещу ваши посещения. Я понятно выразился?

— Абсолютно, — ответил я.

— Вы согласны?

— Согласен.

«В конце концов, эти ребята должны знать, что делают, — подумал я. — Их же учили этому».

14

Мы поженились в пятницу, 20 декабря, в одиннадцать часов. Верховный земельный суд принял во внимание ходатайство Хэма и решил дело по поводу освобождения Ирины от предоставления свидетельства о брачной правоспособности в рекордно короткий срок. После этого наше объявление о вступлении в брак еще неделю было «представлено общественности». И, наконец, все было пройдено.

Берти подвез нас на своем «мерседесе» от Хэма. Был морозный солнечный день, на лужайках парка Грюнеберг лежала изморозь.

Мы, мужчины, были в темных костюмах, Ирина — в черном костюме, рекомендованном еще Мамочкиным Лео, а к нему — черное шерстяное пальто, подбитое норкой, черные лакированные лодочки и крокодиловая сумочка, еще из Гамбурга. Непонятным образом эти вещи не были изъяты Херфордом, хотя куплены они были на его деньги.

Берти принес для Ирины, которой ее психолог дал в этот день выходной, букет цветов, и мы поехали. В загсе нам пришлось немного подождать, перед нами сочетались браком еще две пары. Ирина выглядела очень бледной и очень красивой. Ее руки, которые я пытался согреть в своих, пока мы ждали в приемной, были ледяными. Я попросил воздержаться от всякого рода музыкального сопровождения, так что место за фисгармонией пустовало. Работник загса, пожилой мужчина, ободряюще улыбнулся Ирине, которая казалась испуганной. Мы расселись в первом ряду, и он, коротко и незамысловато, сказал несколько прекрасных слов. Некоторые из них я запомнил и привожу здесь:

«Когда я говорю, — сказал симпатичный служащий, — что желаю вам счастья, я должен к этому добавить, что состояние счастья, внутреннее ощущение счастья — это подарок судьбы, и оно не приходит извне. Счастье, долгое счастье, надо себе самому снова и снова завоевывать. Но не стоит печалиться! Потому что каждый человек может завоевать себе счастье. И это намного легче сделать, когда тебе помогает другой. Для этого и соединяются двое, это и придает ценность их совместной жизни». Ирина взяла меня за руку, и я снова попытался согреть ее. Служащий еще сказал: «Однако надо понимать, что никто не может быть полностью счастлив. Может быть наилучший путь — это стремиться как можно ближе подойти к полному счастью. Тот, кто сам себя правильно поймет и оценит, очень скоро научится правильно понимать своего партнера и других людей. Чистый вопрос отражения. И поэтому, дорогие жених и невеста, долгое счастье можно найти только в откровенности и искренности…»

Потом мы все поднялись и подписали брачные документы, Берти и Хэм как свидетели, а я полез в карман пиджака и вынул бархатную коробочку, в которой лежало кольцо. Это был тонкий ободок из платины, усеянный крохотными бриллиантами. Ирина смотрела на меня растерянно и смущенно, когда я надевал ей на палец кольцо, потому что мы договорились обойтись без колец, и у нее не было второго для меня. Я-то вообще не собирался носить что-нибудь такое, но я видел, как Ирине хочется колечко, поэтому пошел к ювелиру, продал мою золотую зажигалку, добавил еще кое-что сверху и взял у него это кольцо. Только Хэм знал об этом. Я теперь гораздо меньше курил и спокойно мог обходиться спичками.

— Откуда у тебя кольцо? — шепнула мне Ирина.

— Тсс, — прошептал я, — украл. Не привлекай здесь внимания, ради Бога!

В машине, когда мы уже ехали во «Франкфуртский двор», я рассказал Ирине, которая все не отставала, правду, и она всплакнула, но от радости, сказала она, только от радости, потому что я сказал ей, что отдал ювелиру в придачу свою серебряную фляжку для виски.

Но это было не так, Берти и Хэм знали это. На самом деле я бросил фляжку с моста Фриденсбрюкке в грязные воды Майна — за день до свадьбы. Это было своего рода попытка подкупить Господа Бога. Я, знаете ли, безумно суеверен. И я подумал: если я больше не пью, и если выброшу эту проклятую фляжку, то у Ирины будут легкие роды и прекрасный ребенок, и мы все будем счастливы.

«Франкфуртский двор» — и швейцар, и метрдотель, и все официанты — встретил нас широкими улыбками. Они, конечно, слышали, что я ушел из «Блица», но не знали, почему, и я был для них по-прежнему старым другом и желанным гостем отеля. Хэм заказал во французском ресторане столик, и он был весь уставлен цветами. Мы были гостями Хэма. Обер-кельнер и кельнер подошли и поздравили нас с днем свадьбы, а потом накрыли стол великолепными блюдами, которые заказал Хэм. Мы с Ириной пили апельсиновый сок, Хэм и Берти — шампанское. После праздничного обеда им надо было бегом в редакцию, там сейчас, перед Рождеством, начиналась суматоха. Мы с Ириной, рука об руку, прошлись пешком до дома Хэма, там разделись, забрались в широкую постель и любили друг друга, а потом долго и глубоко спали. Я проснулся от звонка в дверь. Прямо в халате я пошел открывать. Мне был вручен огромный букет. От Тутти и Макса, которые следом позвонили и пожелали нам всяческого счастья и блаженства и всего-всего.

Макс сказал:

— Этт от всего сердца, Вальта, правда. Ты — наш лучший друг. И твоя маленькая женушка теперь тоже будет. Где она?

— Спит.

— Тогда поцелуй ее от меня и от Тутточки, когда проснется, ага? И приходите к нам в гости, лады?

— Обязательно, — сказал я. — В скором времени. У меня еще столько работы и…

— Да знаю, дружище! Чё ты думаешь, чё щас здесь творится? Тутти щас тоже как проклятая работает. И уж прямо не знаю — похоже весь город сошел с ума.

— Как это?

— Все хотят перед Святым праздником получить на полную катушку. Небось из-за того, что потом, в праздники хотят подольше побыть с семьей. Этот Ляйхенмюллер заправляется про запас. Молодой Херфорд, тот тоже приходит…

Потом трубку взяла Тутти:

— Вальта, дорогой мой, я так рада за тебя! Знаешь, мы ведь с Максом, мы тоже собираемся пожениться, все ище собираемся. Но пока не получается — тут у Макса принципы, моральные. Он говорит, надо ище чуток подзаработать, а потом, когда кой-чего сколотим и его дела тоже поправятся, я завяжу. Тогда он на мне женится. А вы будете нашими свидетелями, уговор?

— Уговор, — сказал я.

С букетом я вернулся в спальню. Ирина проснулась, и я рассказал ей об этом звонке, и о том, что мужики во всем городе сошли с ума.

— И ты тоже?

— И я тоже! Иди ко мне, любимая, будем еще любить друг друга.

— Да, — засмеялась Ирина, — люби меня! Люби, люби, люби!

Вечером, когда вернулись Хэм и Берти, мы уже выкупались и переоделись. Они принесли с собой кучу салатов, холодных закусок и белого хлеба, и мы ужинали в просторной Хэмовой кухне. Хэм и Берти выпили море пива, а мы с Ириной пили смородиновый сок.

Потом мы пошли в комнату Хэма, он вынул свою виолончель и играл композиции Отмара Шёка. Это был бесконечно мирный вечер. Под конец Хэм сказал:

— Шёк положил на музыку многие стихотворения — Айхендордфа[135] и Ленау,[136] и Гессе,[137] и Готтфрида Келлера,[138] и Маттиаса Клаудиуса[139] и других. Я сыграю вам одну из моих самых любимых песен. На стихи Айхендорфа. «В странствии».

Возвышенно и проникновенно зазвучала виолончель, все увереннее и радостнее, а Хэм тихим голосом сопровождал ее мелодию строками стихотворения:

Спокойно я иду тропой,

Светла моя душа.

Дорога кажется прямой,

Погода хороша…

Мы с Ириной сидели рядом, снова держась за руки, а Берти улыбался и подмигивал нам, и у меня тоже на душе было светло, и всякая дорога казалась мне прямой.

Куда бы ни привел мой путь, —

говорил Хэм, а виолончель пела: —

Мне крышей небеса.

Рассветы каждый день встают,

И звезды на часах.

Я все равно приду тропой

Туда, куда стремлюсь.

И в мире, созданном Тобой,

Вовек не заблужусь…

Хэм умолк, песня отзвучала. Мы долго сидели притихшие. Вдруг Ирина сказала:

— Фройляйн Луиза…

Мы посмотрели на нее, потом друг на друга.

— Я только что о ней подумал, — сказал Берти.

— Я тоже, — отозвался Хэм.

— И я. — Мне стало не по себе. — Странно, да?

— Очень странно, — сказал Берти.

— Фройляйн Луиза… — Ирина склонила голову к моему плечу. — Она соединила нас. С нее все началось.

15

— И теперь мои друзья этого человека убьют, — сказала мне фройляйн Луиза.

Это было 27 декабря, в Бремене шел сильный дождь. Стволы и ветви старых голых каштанов во дворе блестели.

— Убьют в любом случае. При любых обстоятельствах, — сказала фройляйн Луиза.

Беспокойство и странный непреодолимый позыв погнали меня в Бремен — сразу после Рождественских праздников. В палате фройляйн Луизы стояли елочные венки с красными свечами, тарелка, полная орехов и выпечки. Она зажгла свечи.

Раз от разу фройляйн Луиза выглядела все лучше. Она, счастливая от моего посещения, сразу же сообщила мне, что ее друзья теперь постоянно и подолгу разговаривают с ней, и я увидел свой шанс, наконец-то узнать кое-что из пережитого ею. Я счел возможным при нынешнем положении вещей наплевать на указания этого демократического реформатора доктора Гермелы, поскольку фройляйн Луиза, как только я упомянул по ходу дела имя Карела, сразу отозвалась:

— Бедняжка Карел с его трубой, да-да. Малыш Карел и его убийца… Я много говорила с моими друзьями о них обоих…

А потом она рассказала мне все, что я изложил в начале моего повествования. Пока она говорила, я размышлял, не являются ли эти рассказы изначально одномоментным продуктом ее мозга, а то, что она говорила и во что верила, не принимает ли формы воображаемых сиюминутных образов в ее сознании, которые она привносит в прошлое из всех этих «разговоров с ее друзьями». Кто мог сказать наверняка? Она рассказала, как «перехитрила» своих друзей, и как поставила их в тупик своим заявлением.

— Так я им и сказала: нас ждут еще беды, если мы не найдем убийцу и не примирим его с убиенным, так чтобы оба могли, примиренные, перейти на высший уровень. Вы ведь меня понимаете, да?

— Да, — ответил я.

— Возьмите кусочек коврижки, она правда вкусная, господин Роланд.

Дождь стучал теперь по стеклам с такой силой, что каштаны уже едва можно было различить.

Я сказал:

— В Гамбурге я встретил комиссара криминальной полиции. Его фамилия Сиверс. Уже давно, несколько недель назад. Этот Сиверс был абсолютно уверен, что найдет убийцу, и сказал, что у него есть план.

— Да, — ответила фройляйн, ни мало не колеблясь, — это мой студент, знаю…

— Но…

— Что «но»? Я же вам однажды уже все объяснила: для моих друзей нет никакого «времени», никаких «вчера», «сегодня» и «завтра», вы что, не помните?

— Помню, — сказал я.

— И что они, при своем воплощении, могут выбрать любого из живущих. Ну, видите, как это происходит?! Мой студент, мой любимец, выбрал комиссара криминальной полиции. Это же ясно как день, что, нет?!

— Совершенно, — сказал я.

Фройляйн погрызла свое печеньице:

— Чего я сначала никак не могла понять, почему они только теперь ищут убийцу, чтобы его избавить, мои друзья. — Знаете, они теперь все говорят мне «ты»! — И вот они сказали: «Ты была больна, Луиза, тебя сбили с толку. Ты все еще существо, чьи мысли можно спутать. Нас запутать уже нельзя, нас — нет. А когда ты запуталась, ты стала слушать ложных друзей…»

Фройляйн вдруг оборвала себя и пугливо глянула на меня.

— Что такое? — спросил я.

Она серьезно изрекла:

— Было столько ложных друзей, господин Роланд, поклянитесь мне, что вы не ложный друг! Это было бы ужасно! Это страшно! Я не такая уж умная, чтобы все это… А если еще и вы!.. — Она снова прервалась и, пристально изучив меня, решительно заявила: — Нет! Нет, вы не фальшивый! Вы настоящий друг, теперь я это точно вижу. Раньше, тогда я это еще не знала точно. Тогда я многого еще просто не понимала. И поэтому еще не все пришло к правильному концу, сказали мои друзья. — Теперь она говорила торопливо: — Еще никогда они не говорили со мной так ясно, господин Роланд! Совершенно четкие голоса! Я, конечно, не видела моих друзей, но было так, как будто они говорят мне прямо в ухо…

Ее взгляд застыл на чем-то вдали. Она долго молчала, потом сказала тихо и нерешительно:

— И все-таки! Я все время думаю, не сделала ли я что-нибудь не так.

— Не так?

— Ну, потому что я пошла по ложному пути. Я спрашивала моих друзей, все время спрашивала! Все время!

— И что?

— И они ничего мне не сказали. Я так молила их: «Ну скажите же мне, в чем тут смысл?» И они ответили мне: «Смысл есть, Луиза, и великая взаимосвязь, но мы не можем тебе их объяснить. Наберись терпения, — сказали они, мои друзья. — Подожди еще чуток и ты скоро узнаешь разгадку этой трудной загадки». Да, так они сказали мне… — Снова ее взгляд скользнул куда-то вдаль. — Ах, господин Роланд, когда я начинаю думать обо всем, что пережила, у меня вдруг все так ясно всплывает в памяти…

И она, без всяких побуждений с моей стороны, начала рассказывать обо всем пережитом. Она поведала о разговоре со своими друзьями на холме посреди болота после смерти Карела, о своей поездке в Гамбург, о бегстве от доктора Вольфганга Эркнера, о своем странном сне, где были город с высокими каменными стенами и четырьмя башнями и четыре тирана, о своих похождениях в Гамбурге, — все-все рассказала она мне.

Конечно, все это было не за один мой первый визит. Я задержался в Бремене, снял комнатку в небольшом пансионе, и снова и снова, вплоть до сильвестра,[140] навещал ее. С собой у меня были диктофон и кассеты, и на этот раз я узнал всю одиссею фройляйн. И много других вещей узнал я — странных и удивительных. Например, однажды, когда я только вошел к ней, фройляйн Луиза изрекла:

— У меня послание для вас и для господина Энгельгардта от моих друзей, господин Роланд. Они сообщили мне и сказали, чтобы я передала его вам, потому что вы хороший человек, господин Роланд…

И она заговорила в своей символической, многозначной манере о моем и Берти будущем.

Во время того последнего визита она сказала еще одну вещь, которую я непременно должен здесь упомянуть, потому что это произвело на меня неизгладимое впечатление…

— Я глупая, необразованная, я стара и слаба, но мне постоянно кажется…

— Что, фройляйн Луиза?

Она пристально посмотрела на меня.

— У меня такое чувство, как будто все, что с нами происходит, как в зеркале отражает судьбу всего мира. Заблуждения всего человечества — мы стали его центром. Я с самого начала почувствовала это. Поэтому я всегда была так взволнованна и беспокойна. Видите ли, господин Роланд, конечно, необходимо примирить убийцу и убиенного, чтобы все видели, что существует высшая справедливость, конечно, это очень важно. И все-таки! Это далеко не все. Речь о мире во всем мире. Речь о том, чтобы показать всему человечеству, что все беды, которые их гнетут, происходят оттого лишь, что люди следуют своим примитивным, крайне примитивным инстинктам, приземленным, — хотя, естественно, отчасти несчастье это только несчастье для того, чтобы послужить каждому отдельному человеку для его очищения и возвышения. Но это же правда, что большую часть своих сил и энергии люди растрачивают на самоуничтожение и абсолютно бессмысленную борьбу, и на смехотворные проблемы. А почему? Потому что они поражены слепотой, вот почему! Если бы они могли увидеть, если бы просто могли понять, что есть другой, чудесный, большой мир, который держит в своих руках весь этот наш крохотный, жалкий мирок, если бы только подумали, господин Роланд, тогда бы они, наконец, обратились к Высшему! К Прекрасному! К Религии! Разве это было бы не замечательно?! Я это только чувствую, я мало разбираюсь в этом. Но разве это не было бы чудесно?!

— Да, фройляйн Луиза, — сказал я. — Это было бы чудесно.

16

20 000 МАРОК ВОЗНАГРАЖДЕНИЯ!

ОТЧАЯВШАЯСЯ МАТЬ ВЗЫВАЕТ О ПОМОЩИ!

12 ноября 1968 года в молодежном лагере «Нойроде» близ Бремена был застрелен мой одиннадцатилетний сын Карел. Преступник не оставил ни малейшего следа. Но точно установлено, что, по меньшей мере, три человека причастны к преступлению. Убийца стрелял из темного «доджа», на котором и скрылся. Второй мужчина, который был арестован в лагере, бежал из-под стражи и устремился к черному «бьюику», припаркованному у лагеря. За рулем этого «бьюика» находилась женщина, которая кричала ему: «Карл! Беги, Карл, беги!» С помощью этой женщины второму мужчине удалось скрыться на второй машине. Во всем этом предприятии у женщины были только функции помощницы. Умоляю вас, войти со мной в контакт, при этом гарантирую вам полную анонимность и вознаграждение в размере 20 000 марок за существенные показания. Отчаявшаяся мать апеллирует к совести этой женщины. Пожалуйста, дайте о себе знать под шифром АХ-453291.

— Ну, — обратился ко мне Макс, — классно читается?! Прима! — Он сиял.

— Твоя идея?

— Ясное дело, дружище!

Текст, который я только что привел, был помещен как частное объявление на самом заметном месте в одной из крупных гамбургских газет. Номера газеты были разложены в «Кинг-Конге», в маленьком помещении позади сцены. Кроме Макса здесь еще находились стриптизерша Бэби Блю и Конкон-отец. Было около полудня 10 января 1969 года, пятница. Я сел на ночной поезд и прибыл в Гамбург поздним утром.

— А через час выйдет «Гамбургер Абендблатт», так этт анонс ище и там. Вальта, ты приехал как раз вовремя. Мой нос чует, что все решится сёдня ночью, а мой нос меня ище никогда не обманывал!

— Что решится? — недоуменно спросил я. — Что вообще все это значит? И что еще за мать маленького Карела? Ее, похоже, давно уже нет в Германии — сколько ведомств искали ее понапрасну?!

— А в этом самый смак, — расцвел Макс.

— Не понимаю!

Днем раньше мне позвонила Тутти. Берти как раз был у меня, как частенько в последнее время, и редактировал мою сырую еще рукопись, содержавшую уже больше трехсот страниц.

— В чем дело, Тутти? — спросил я.

— Только что звонил Макс и сказал: ты должен сесть на ночной поезд и приехать в Гамбург.

— Макс в Гамбурге?

— Ага. Его кореши там пару дней назад попросили его приехать и кой в чем помочь. У них там проблемы, понимаешь, Вальта? А Макс же — голова, что, не?

— Что за проблемы?

— Чтотт с убийцей, — вздохнула Тутти. — Они уже все на рогах стоят. Макс говорит, ты обязательно должен приехать. У него есть идея. Поедешь?

— Разумеется, — заволновался я. — Конечно, Тутти! Черт подери твоего Макса!

— Да, моего козлика… — В ее голосе послышались романтические нотки. — Он настоящее золотко. Так что любой бабе, которая попробует увести у меня Макса, я порву брюхо. Он же любит меня, как и я его. Ах, Вальта, я так щаслива! Как раз перед тем, как слинять в Гамбург, он доказал мне свою любовь.

— И как же?

— Ну, у меня ж моя канарейка, мой Гансик, помнишь, не? Я ушла в магазин — Макс просил кой-чего купить — и оставила балконную дверь в нашей комнате приоткрытой, чтобы у Гансика был свежий воздух. Тут-то все и случилось.

— Что, Тутти?

— Ну, балкон ж идет вокруг всего дома. Так что приходит Макс домой, и что он видит?!

— Что?

— Жирного черного котяру! Небось залез через балконы. Сидит этт падаль перед клеткой с Гансиком и то и дело сует свои лапы через прутья, ну, знаешь, как коты этт делают? Бедную птичку от страха чуть удар не хватил. Ну вот, Макс увидел этт скотину, заорал — и молнией на него! И могу те сказать, Вальта, этт котяра, этт падаль до смерти перепугался и как сиганет вниз с балкона, прямо на улицу! Мы-то всего на втором этаже живем. Вот так Макс спас жизнь моему Гансику. Ну, этт не чудо?! Гансику, которого он всегда так обкладывал! Знаешь, Вальта, тогда я и поняла, что то, что у Макса ко мне, — этт настоящая большая любовь…

Такой вот телефонный разговор. Я сказал Берти, что должен уехать, сказал, куда, и он ответил, что пока меня не будет, поработает над рукописью — у него как раз есть время. Ключ ему дал Хэм.

И вот я сижу в Гамбурге, читаю объявление и не понимаю ничего.

— И почему это самый смак в том, что матери мальчика, по всей видимости, нет? Кто же тогда заплатит вознаграждение, если эта женщина и вправду проявится и выложит все?

— Ну мы же, — ответила Бэби Блю. На ней было миниплатье, а сверху норка, хотя в помещении было тепло. Папаша Конкон был одет в свою белую клозетную униформу.

— Откуда у вас двадцать тысяч марок?

— Пожертвования, — сказал старик Конкон.

— Пожертвования? От кого?

— Ото всех, — вмешалась Бэби Блю со своим швабским акцентом. — «Интим-бар», «Лолита», «Какаду», «Эльдорадо», «Лидо», «Шоу-ранчо»…

Она бы перечисляла и дальше, если бы не вмешался Макс и не разъяснил мне все окончательно. Приятели, сутенеры, вызвали его в этот ганзейский город, чтобы он пришел им в трудный час на помощь. На Сан-Паули обрушилась беда. Полицейские с Давидсвахе под руководством комиссара Сиверса ночь за ночью беспрерывно и немилосердно прочесывали весь квартал развлечений. Они появлялись и в «Центре эротики», и во «Дворце Амура», и во всех заведениях со стриптизом, в пансионах и в номерах. Они проводили облавы, заставляли перепуганных отцов семейств предъявлять документы и переписывали их фамилии. Проститутки были в таком же отчаянии, как и их коллеги мужского пола, и сутенеры, и хозяева заведений, и стриптизерши. Мало кто из посетителей отваживался теперь заглянуть в Сан-Паули. Если такое продлится еще пару недель, можно будет объявлять о банкротстве.

— Не пощадили ни одного порно-кинотеатра. Это уж слишком! С девяти утра до полуночи! У них был один настоящий хит — «Девочка эпохи ампира». Были вынуждены снять. Во время сеанса по меньшей мере дважды зажигали свет, и полипы проходили по залу и проверяли у всех документы. Ну и в конце концов никто не хотел идти на «эпоху ампира». А теперь вообще «временно» закрыли.

— Если так пойдет и дальше, — вклинился папаша Конкон, — мы все закроемся. — На левом рукаве его клозетной униформы красовалась черная траурная лента.

— Облавы в «Секс-шопе», в «Шпиль-казино», в «Стрип-центре». Ну кто это выдержит! Мы уже все дошли до ручки. Каждый вечер, как только я вставляю себе скипетр, жду, что кто-то заорет: «Стой! Кончай! Свет! Документы!» — пожаловалась Бэби Блю.

— Скоро все вылетим в трубу, — добавил папаша Конкон. — Тысячные потери! Товарооборот упал на шестьдесят процентов! Это катастрофа!

Я подумал о нашей ночной встрече в здании вокзала с этим странным комиссаром Сиверсом из отдела убийств и о том, что он тогда сказал мне. По его словам выходило, что молодой Конкон и малыш Карел были убиты одним и тем же человеком, и он знал, как его найти. Вот, значит, каким был его план: так перетряхнуть весь Сан-Паули, чтобы все, что здесь трудилось и зарабатывало, объединилось чисто из инстинкта самосохранения и устроило охоту на убийцу. Хороший план. И действенный, как оказалось. Да, но он уже был у комиссара задолго до того, как фройляйн Луиза сказала мне в больничной палате в Бремене, что теперь ее друзья «избавят» убийцу. А сейчас комиссар просто привел этот план в действие. Но тут мне пришло в голову другое ее высказывание по сходному поводу. Помнится, я ее спросил: «Значит, ваши друзья начали действовать еще до того, как вы подвигли их на это?» На что она мне ответила: «По земным понятиям, да. А на самом деле, конечно, после этого. Потому что во Вселенной нет ничего нелогичного». И она изложила мне, что во Вселенной, в другом, настоящем мире, и самого понятия времени в нашем убогом смысле, этого тупого хронологического хода событий не существует. Начало есть конец, а конец — начало.

У меня перехватило дыхание, потому что совершенно неожиданно я осознал, что на самом деле уже считаю этого комиссара Сиверса одним из друзей фройляйн Луизы, студентом, как она мне с улыбкой поведала, когда я рассказал ей о своей встрече с комиссаром…

А план Сиверса разворачивался!

— Мы вынуждены были объединиться, — говорила Бэби Блю. — Надо найти убийцу. Вы, господин Роланд, говорите, что матери этого Карела, похоже, нет в Германии. Но известно ли это убийце? Нет.

— А может, да, — сказал папаша Конкон. — Но это без разницы. Главное, убийца читает все эти объявления…

— И думает, что это или по правде объявления матери, или какая-то приманка. В любом случае он должен сейчас дрожать, что та женщина, что была с ними в Нойроде, тоже читает эти объявления и погонится за бешеными деньгами… — подхватила Бэби Блю.

— И ответит на шифр. А такого он не может допустить. Это ведь ясно? — продолжил папаша Конкон.

Я кивнул.

— И поэтому мы сделали добровольные пожертвования — все, кого я уже назвал, и еще много-много других: «Сен-Тропез», «Инн-Сахара», «Шалый Шмель», «Стальная Паутина», «Эллис Элиот», секс-театр «Римемба», «Отель-клуб», «Дядюшка Хьюго» и даже закусочная «Колбаски Шредера». Все без исключения. И вот уже первый успех! — победно закончил папаша Конкон.

— Час назад, — уточнила Бэби Блю.

— Что за успех?

— Она, хныча и трясясь от страха пришла к Бэби Блю, в ее квартиру, и умоляла о помощи, — гордо сообщил Макс.

— Кто?

— Тамара Скиннер, — сказал папаша Конкон.

— А кто такая Тамара Скиннер?

— Ну, одна девица, но девица особая, — пояснил он.

— Что значит «особая»?

— Ну этт ж та женщина, которую мы искали по объявлению, — удивился Макс моей несообразительности. — Этт она была за рулем второй машины там, в Нойроде!

— Черт меня побери! — воскликнул я.

— Чё, дошло?! И Тамара все выложила Бэби Блю!

— Она не так уж хорошо меня знает, но больше у нее нет подруг, — заявила «сенсация из „Крэйзи Хоз“».

— Что она рассказала, Макс?

— Что в тот день, ну, в тот, когда все случилось в лагере, к ней ище утром пришел один такой смешной клиент. Он хотел от нее только чтоб она вела машину, ну, с младшим Конконом. Того она, конечно, знала. Чтоб они ехали в лагерь. И пообещал за этт две штуки бабок, и потом, точно, заплатил. Просто чтоб она отвезла туда Конкона и подождала у ворот, и потом назад с Конконом в Гамбург, с ним и ище с одной деушкой.

— Девушка, должно быть, Ирина.

— Истессна! Но тогда все пошло наперекосяк, так ить! Она уж так была рада, когда они с Конконом убрались оттуда, этт Тамара. А потом, когда его укокошили, до смерти перепугалась. Молилась день и ночь, чтоб ее оставили в покое и чтоб этого мужика, который ее ангажировал, больше в жизни не видать. И не видала. До сёдня. А теперь от страха не знает, куда деться. С сёдня она просто уверена, что он, конечно, снова появится и обязательно убьет ее. Как можно скорее. Из-за этого объявления. — Макс одарил меня лучезарной улыбкой. — Все идет как по маслу, не?

— Да, — сказал я, — как по маслу.

— После этого объявления, — ликовала Бэби Блю, — у убийцы минуты спокойной не будет! После этого объявления он будет трястись, что Тамара, под шифром, заявит в полицию или побежит к подружке — что она и сделала — и все расскажет. Что была в лагере, и как выглядел этот мужчина, который ее нанял, — тот, который был во второй машине и застрелил мальчика.

— Она сказала вам, как его зовут?

— Нет, этого она не знает. Но она мне его описала.

— Ну, и?..

— Высокий мужчина. Хорошо одет. Очень чисто говорит по-немецки. Синее пальто…

Во мне шевельнулись какие-то неясные воспоминания. Очень похоже описывала мне фройляйн Луиза украинского лакея из отеля «Париж», который заходил к Карлу Конкону.

— …Продолговатое лицо. Узкие губы. Черные волосы. Бакенбарды. Тамара говорит, что узнает его сразу.

— Молодчина, Макс! — сказал я ему.

— Ну, — гордо ответил тот. — Теперь снова будут говорить о Максовой голове, а то только о его «джонни»!

— Свои двадцать тысяч Тамара уже получила. Все как следует.

— И что дальше? — спросил я. — Женщина ведь действительно в смертельной опасности!

— Это ясно, — ответила Бэби Блю. — Тамара живет здесь неподалеку. На Ханс-Альберс-плац. Боится из дома нос высунуть.

— Само собой, за ней присматривают, — сказал Макс. — Ни на секунду глаз с нее не спускают. Ни мы, ни полицаи.

— Вы и полицию поставили в известность?

— Ну, — сказал папаша Конкон, — комиссара Сиверса и Давидсвахе. Тамаре, может, влепят штраф, — но не сильно, сказал комиссар. Там сейчас полицейские с Давидсвахе и от комиссара и наши люди тоже. Они смотрят за Тамарой и ждут, что этот малый появится… а он точно появится!

— А что за ваши люди? — спросил я.

— А-а, знаете, — ответил папаша Конкон, — целая интернациональная бригада.

— Интернациональная бригада?

— А чё ты хочешь, Вальта! — вклинился Макс.

— Два бармена, — начала перечислять Бэби Блю. — Один из них француз, другой американец, остался здесь после войны.

— Трое вышибал, — подхватил папаша Конкон. — Нам нужны крепкие парни. Немец, поляк и голландец.

— Потом Панас Мырный, — продолжала Бэби Блю. — Лакей из отеля «Париж», украинец. Пожилой человек. Он сам настоял, что тоже будет участвовать. Давно уже прячется у дома, где живет Тамара, следит за входом.

— Кто там ище? А, да. Один хозяин заведения собственной персоной. Тяжеловес. Был борцом на ринге. Он этого типа в пюре размажет, говорю тебе. Здешний, гамбуржец.

— То бишь, немец.

— Ясна дела, немец, — подтвердил Макс. — Разумное заключение, ха!

— И русский у нас тоже есть, — сказала Бэби Блю. — Механик с заправки, тут неподалеку. Тамара и он жутко втюрились друг в друга. Уж несколько недель, как знакомы.

— А русский как здесь оказался? — Я не переставал думать о фройляйн Луизе.

— Он сын советского офицера, который во время войны снюхался с немцами. В сорок пятом сбежал с маленьким сыном в Западную Германию, здесь и остался. И умер здесь. Сына зовут Сергей. Он сейчас засел в квартире у Тамары.

— А остальные кто где — на крышах, в коридорах, в разных местах на Ханс-Альберс-плац, — добавил Конкон.

— Потом еще Юрий, — продолжала перечислять Бэби Блю.

— А кто такой Юрий?

— Мой сладенький. Уже четыре месяца здесь. Сбежал из Брно. Мы живем вместе. Он тоже на стреме.

«И в заключение комиссар Сиверс, который привел все это в движение, тоже немец», — подумал я.

Одиннадцать мужчин, которые охраняют Тамару Скиннер, кроме полицейских и Макса. Одиннадцать человек тех же национальностей, что и мертвые друзья фройляйн Луизы…

17

— Если выживу, то на эти деньги арендую для Сергея заправку. У одного старика. Он давно хочет сдать ее в аренду и удалиться на покой. И сама стану порядочной, — шептала Тамара Скиннер.

Ей было около тридцати. Очень симпатичная блондинка с очень розовой кожей. Она беспрерывно курила, одну сигарету за другой. Сергей, ее друг, бегло говорил по-немецки, он постоянно нашептывал ей что-то ласковое и успокаивающее. Мы с комиссаром Сиверсом уже с семи часов вечера сидели в комнате Тамары. Сейчас дело было к полуночи. Дом, в котором жила Тамара, был старым, уродливым и ветхим. Здесь обитала беднота и проживало несколько проституток. Ночь от мороза звенела. И все-таки во всех подворотнях вокруг площади и по соседней Герхардштрассе, перед пивнушками и барами, топталась еще куча девочек, которые пытались составить конкуренцию тем, с Хербертштрассе, закрытой буферной улицы. Тамара уже в третий раз заваривала всем нам крепкий кофе.

Люди комиссара и полицейские с Давидсвахе, равно как и добровольные защитники Тамары, рассыпавшись по всей окрестности, караулили уже несколько часов. Конечно, могло случиться и так, что караулили впустую. Мы говорили мало и тихо, потому что все-таки надеялись, что визит к Тамаре состоится, а на убогой лестничной площадке с окошком в конце было слышно любое громкое слово. Квартира Тамары располагалась на третьем этаже. Этот многочасовой шепот и хождение на цыпочках уже действовали мне на нервы. Тамара и без того дрожала от страха. Русский и комиссар были само спокойствие. Теперь, когда Тамара налила всем свежего кофе, комиссар прошептал мне:

— Увидите, что я был прав. У того, кто придет, на совести Конкон и Карел.

— И как вы собираетесь это установить?

— Если его опознают и Тамара, и Панас Мырный — то это один и тот же человек. — Сиверс кивком поблагодарил Тамару и налил себе в кофе молока. — Того русского таксиста, Владимира Иванова, его не он застрелил, это я уже знаю.

— А кто?

— Американцы, — еле слышно ответил Сиверс. — Люди с Ниндорфер-штрассе, 333. Есть масса всяких тому доказательств. Да, там включились другие. Это американцам необходимо было убрать Иванова, потому что он знал об утопленном грузовике, а особенно после того как он сказал, что найдет шофера того грузовика и заявит на него в полицию. Очень хороший кофе, Тамара, и раз от разу все лучше. Может, мы останемся на всю ночь, а потом снова придем.

Тамара вымученно улыбнулась, а Сергей снова ей что-то прошептал своим басовитым голосом.

— Так что одна смерть, может, и останется безнаказанной, — шептал комиссар, — но две других будут искуплены, я в этом поклялся.

— Поклялись? — я вздрогнул, снова вспомнив слова фройляйн Луизы. — Кому?

— Самому себе, — слегка улыбнулся он, как будто доставил себе маленькую личную радость.

Я провоцирующе сказал:

— Фройляйн Луизе уже лучше.

— Знаю.

— Знаете? Откуда?

— Я говорил с ней.

— Что?

— Ну-ну, что это вы так разнервничались? Я звонил в клинику, и ее пригласили к телефону — вчера. — И тихо добавил: — Скоро она выйдет оттуда…

В этот момент Сергей подал знак молчать. У него был самый тонкий слух. За дверью послышался шорох. Кто-то на цыпочках поднимался по лестнице. Лестница была деревянной, и время от времени поскрипывали ступени.

Тамара прижала обе руки к груди, губы ее дрожали. Крадущиеся шаги все приближались. Вот скрипнула еще одна доска.

Одними губами комиссар призвал Тамару к спокойствию, потом мотнул головой нам с русским. Мы выскользнули из комнаты в коридор и встали за открытой дверью в ванную комнату, которая была прямо у входа. Здесь было тесно. Мы прижались друг к другу. Неожиданно в руке у комиссара оказался массивный пистолет. Я бы тоже не отказался от оружия, но мой «кольт-45» забрали любезные господа из «Блица», наряду со всем прочим.

Шаги остановились возле двери. Дверь была старой, и должно быть, в щель под ней проникал свет. Раздался стук. Сиверс махнул Тамаре пистолетом — открывать. Нетвердым шагом она вышла в прихожую и крикнула:

— Кто там?

— Давай, открывай уже, дорогуша, — сказал мужской голос.

Я знал этот голос. Откуда? Откуда он был мне знаком? В голову ничего не приходило. Тамара сняла цепочку и, приоткрыв дверь, отступила на два шага. В узкой ванной я стоял позади всех и не мог видеть мужчину, который входил. А тот, похоже, заметил пистолет Сиверса, слишком выдвинувшегося вперед, резко развернулся, и по коридору загромыхали его удаляющиеся шаги.

— Это он! Это он! — закричала Тамара не своим голосом.

Комиссар, Сергей и я бросились в коридор. Я еще увидел, как мужская фигура взлетела на подоконник в конце лестничной площадки, распахнулись створки окна, в лицо нам ударила струя морозного воздуха. И в следующее мгновение человек спрыгнул вниз.

Мы все бросились к окну. Где-то в полутора метрах под окном тянулась плоская крыша. Мужчина мчался во всю прыть, тенью промелькнул по краю крыши, где проходила пожарная лестница, прыгнул на нее и исчез.

— Проклятье, — выругался Сиверс и трижды дунул в свой заливистый свисток.

Он спрыгнул на крышу, мы с Сергеем последовали за ним. На крыше лежал снег. Я поскользнулся и чуть было не скатился с крыши, Сергей ухватил меня в последний момент. Я до крови распорол руку. И снова, тяжело дыша, мы побежали за Сиверсом к пожарной лестнице. Ее перекладины обледенели, и друг за другом, спотыкаясь, мы свалились в захламленный всяческой рухлядью заброшенный двор. Из него вел узенький проход, в конце которого брезжил просвет. Мы понеслись дальше и, выскочив из него, снова оказались на Ханс-Альберс-плац.

Одновременно с комиссаром мы заметили тень человека, бегущего вниз, на Герхардштрассе, к «Камельку у Мэри». Из подворотен, с крыш по лестницам сбегалась куча народу: и люди комиссара, и Тамарина добровольная охрана. Среди них я разглядел Макса и старого лакея Панаса Мырного, который, задыхаясь, кричал на бегу:

— Это был тот человек… тот человек… из отеля!.. Это был он!..

— Ну, видите! — не останавливаясь, ухмыльнулся Сиверс.

Его люди уже мчались по Хербертштрассе, распугивая растерянных шлюх, ночных гуляк, сутенеров, и через невысокие сугробы врывались на Герхардштрассе — вслед за тенью. Вдруг тень резко повернулась. Что-то блеснуло. Потом прогремел выстрел. Все бросились врассыпную к стенам домов.

— Вперед! — скомандовал комиссар и побежал дальше. Мы с Сергеем за ним. Я постоянно оскальзывался на своих кожаных подметках.

Герхардштрассе вливалась в Эрихштрассе. Тень на мгновенье остановилась. Наверное слева от него показались преследователи, потому что он снова выстрелил и свернул направо за «Камелек у Мэри». Вся Эрихштрассе состоит сплошь из старых убогих домишек. Добежав до нее, мы наткнулись на троих полицейских с Давидсвахе, один из которых был в форме и с оружием в руках.

— Куда он, Лютьенс? — крикнул Сиверс.

— Вниз по улице и налево, за угол на Балдуинштрассе! — так же крича ответил Лютьенс.

Мы помчались дальше. Мы — это не меньше двух дюжин мужчин и одна женщина. Потому что Тамара нагнала нас. Мы неслись по Балдуинштрассе, мимо Бернард-Нохт-штрассе, мимо знаменитой пивной «Дядюшка Макс». Эта улица кончалась возле лестницы, ведущей к портовой дороге Сан-Паули. Я снова увидел тень беглеца.

Вслед ему стреляли полицейские. Он отстреливался. Одному из них попал в ногу, тот упал. Второй остановился, чтобы помочь раненому, остальные ринулись дальше, скользя по гладкому льду, скатывались с лестницы. Я снова упал и снова поднялся на ноги. Здесь, внизу были огромные, запорошенные снегом кучи гравия. Вдоль них тянулась «дорога свиданий». При нашем приближении придорожные шлюшки с визгом разбегались, машины газовали. Эта «дорога свиданий» функционировала во всякое время года. Девочки договаривались с водителями, и все делали прямо здесь, в машине. Я опять поскользнулся — на этот раз на презервативе. Я прекрасно знал Гамбург и эту «дорогу свиданий». По утрам, после особо оживленных ночей, здесь можно было обнаружить от двадцати до тридцати презервативов на квадратный метр. Проклиная все, я поднялся. Я упал возле маленького стильного портового кафе, в котором выступали знаменитые звезды и собирались не менее знаменитые посетители.

— Там, внизу! — крикнул кто-то.

Я увидел, как тень скользила к воде вниз по каменной лестнице на другой стороне дороги. При этом человек беспрерывно оборачивался и стрелял. Практически беспрерывно. То и дело перезаряжая — было слышно, как он вставляет новую обойму. Многие стреляли ему вслед. В конце лестницы, у самой воды, начинались опоры бесконечного понтонного моста, который тянулся отсюда до Рыбного рынка на той стороне.

— Если он сейчас скроется там внизу… — прохрипел возле меня Макс.

Да, тогда дело плохо. Уже за второй опорой понтона можно было прекрасно спрятаться. Там внутри была непроглядная тьма, и о прицельной стрельбе нечего было и думать — отсюда туда. Наоборот — сколько угодно, как я тут же убедился. Мимо моего виска просвистела пуля. И только потом я услышал звук выстрела.

— Осторожно! — прокричал Сиверс.

Он бросился на землю и послал друг за другом четыре выстрела. За ним последовали другие выстрелы. Снова клацанье затворов. Новые выстрелы. Никто не мог бы сказать наверняка, что попал он, но вдруг все мы услышали громкий вскрик, потом стон — и тишина.

Медленно, осторожно и почти беззвучно со всех сторон потянулись мужчины. Тамара и Мырный оказались теперь рядом со мной. Полицейские и унтер-офицер Лютьенс держали оружие наготове. Никто не хотел рисковать.

— Выходите! — крикнул Сиверс.

Никакого ответа.

— Немедленно выходите или мы двинемся к вам!

Никакого ответа.

— Ну, погодите! — Прижавшись к причальной стенке, нащупывая ногой ступени, он шагнул вниз к понтону. Он схватился за свою куртку, и сразу вслед за этим загорелся яркий фонарик. Я двинулся за Сиверсом и за второй опорой понтона, на распорке над водой увидел лежащего вниз лицом, с широко раскинутыми руками человека… нашего беглеца.

Лютьенс задержал толпу, устремившуюся вниз. Люди остановились: запыхавшиеся, вооруженные, без оружия, полицейские и гражданские, немцы и иностранцы.

— Помедленнее. Так дело не пойдет…

Я сидел на каменной ступени и смотрел, как комиссар наклонился над неподвижным телом. Луч фонарика скользнул по моторной лодке, накрепко привязанной к третьей опоре.

— Лодка! Он приплыл сюда на моторной лодке и так же собирался удрать! — еле выдохнул Лютьенс.

— Фройляйн Скиннер! Господин Мырный! — раздался в тишине голос комиссара. — Спуститесь-ка сюда!

Лютьенс пропустил обоих.

Они пролезли по сходням под понтонный мост к Сиверсу. Я беспрепятственно последовал за ними.

Светлое пальто человека быстро окрашивалось в красный цвет. Из того места на спине, где было сердце, вытекала кровь.

Мы трое, Тамара, Мырный и я, подошли теперь совсем близко. Под нами бурлила вода и лизала наши башмаки. Сходни были скользкими. Я держался за поперечину.

— Ну, — произнес склонившийся над трупом Сиверс, — покажи нам свое личико!

Он осторожно перевернул тело на спину.

Я смотрел в лицо слуги Олафа Нотунга.

18

В семь пятнадцать на следующее утро я прибыл на Центральный вокзал Бремена. Пастор Демель ожидал меня на перроне. Мы пожали друг другу руки и молча проследовали к «фольксвагену». Демель выглядел бледным после бессонной ночи и совершенно измотанным. По дороге, в машине он еще долго молчал.

Его звонок застал меня в три ночи на Давидсвахе. Это Хэм посоветовал ему попробовать разыскать меня там, когда он позвонил к нему. Демель был сильно взволнован и просил меня непременно приехать первым поездом в Бремен, что я и сделал, сам крайне потрясенный тем, что он рассказал мне по телефону…

Мы выехали на автобан. Здесь по обочинам лежал свежевыпавший снег. День был пасмурным, низко висели облака.

— Вы, наверное, захотите узнать, как все произошло.

— Разумеется, — сказал я.

— Я могу вам все рассказать достаточно полно и в хронологическом порядке — после всех показаний свидетелей, которых мы опросили за это время… Итак, по порядку. Вчера вечером в половине десятого фройляйн Луиза, в пальто и шляпке, появилась у домика охраны при въезде в больницу Людвига…

Привратнику, как я узнал дальше, который, как и весь персонал больницы, хорошо знал фройляйн Луизу, бросилось в глаза, что она просто сияла, счастливая, как никогда. Казалось, что она никуда не спешила.

— Мне снова надо выйти, — сказала фройляйн. — Господин профессор попросил меня. Он ведь часто не может заснуть, и тогда курит, а сегодня у него кончились его любимые сигареты. Выйду, куплю ему пару пачек.

— Хорошо, фройляйн Луиза.

— А как себя чувствует ваша Элизабет? Со свинкой шутки плохи!

— Уже лучше, фройляйн Луиза. Доктор говорит, скоро она совсем поправится.

— Я очень рада. Знаете, у меня как-то был ребенок…

И фройляйн Луиза рассказала историю с осложнениями после свинки, а потом еще поболтала с привратником о двух других его детях. В конце концов она заторопилась и вышла на темную улицу. В это время шел сильный снег…

Когда через полчаса фройляйн все еще не вернулась, привратник позвонил в частное отделение и сообщил о происшедшем ночной сестре. Та разбудила дежурного врача. Чисто случайно им оказался длинноволосый доктор Гермела. Тот по телефону попробовал наехать на привратника, мол чего это ему взбрело в голову выпускать фройляйн из больницы в такое позднее время.

— Прошу прощения, господин доктор, — ответил привратник с подчеркнутой вежливостью, — но я подумал, что если у нас сейчас идет демократизация психиатрии и уже вводится парламент пациентов, то это будет совершенно в вашем духе…

Таким высказыванием привратник хотел показать этому доктору Гермеле, которого он терпеть не мог, как и всю его тщеславную банду молодых революционных врачей, во что он его на самом деле ставит. Позже, ночью, когда на ноги была поднята вся клиника, он, конечно, получил строгий выговор.

Сначала Гермела побежал в комнату фройляйн Луизы и обнаружил, что она забрала с собой шарф, перчатки, шляпку, пальто и все сэкономленные деньги — подношения дочери профессора Леглунда. В надежде узнать что-нибудь от Леглунда, Гермела бросился к нему. Старый профессор еще не спал.

— Фройляйн Луиза? — удивился он. — Что значит, где она? Она же умерла двенадцать лет назад…

Теперь Гермела уже по-настоящему струхнул. Он поднял тревогу.

А в это время фройляйн Луиза уже ехала в такси по ночному автобану. Она выбрала одну из машин, которые парковались недалеко от больницы в ожидании клиентов. Таксист, вернувшийся из этой поездки на то же место у клиники, услышал от привратника о том, что произошло, и сообщил о своей встрече с фройляйн.

— Она была очень любезна, — рассказал он доктору Вольфгангу Эркнеру, который теперь руководил поисками фройляйн Луизы. — Только я подумал, что она из какой-то секты.

— Почему это?

— Потому что…


— …так что, знаете ли, человеку в вашем возрасте должно быть стыдно! — сказала фройляйн через несколько минут поездки.

Она сидела рядом с шофером. И с укором показала на раскрытый номер «Плейбоя», лежащий между ними. Очень неудачно раскрытый.

— Перестаньте грешить, — говорила фройляйн. — Вот только когда вы окажетесь в другом мире, тогда вы и почувствуете, какой ерундой занимались здесь. Было бы лучше, если бы вы уже сейчас готовились к тому миру…

«Правда, очень милая фройляйн, только уж очень религиозная», — скажет шофер позже.

Снегопад внезапно прекратился, покров облаков разорвался, и засветила луна.

— Побыстрее, — попросила фройляйн шофера. — Вы можете побыстрее?

— Как пожелаете.

— Я, понимаете ли, очень спешу.

— Спешите? А почему?

— Ах, видите ли, возможно у меня только один этот вечер! Меня уже давно зовут мои друзья. Беспрерывно! Мне надо к ним! Я должна к ним прийти! Как можно скорее! Тогда наступит развязка одного важного дела.

— У вас друзья в Нойроде? — спросил шофер, потому что Нойроде фройляйн назвала как конечный пункт.

— Да. Хорошие друзья. Самые лучшие. И они ждут меня. Мне надо поторопиться. Вы можете еще быстрее, пожалуйста!

— Ради Бога, — ответил шофер.

Но на разбитой дороге ехать так же быстро было уже нельзя. Перед восточным въездом в Нойроде фройляйн попросила остановить.

— Но мы еще не доехали до Нойроде!

— Знаю. Но… но я хочу немножко пройтись пешком. Подышать воздухом, — ответила фройляйн. — Сколько с меня?

Шофер назвал сумму. Фройляйн расплатилась, причем деньги вынимала из бумажного мешочка — это еще бросилось шоферу в глаза. Она дала ему пять марок на чай.

— Благодарю вас, — сказал таксист. — И всего вам доброго!

— Вам также! — радостно ответила фройляйн Луиза, выходя из машины на свежевыпавший снег. — И вам, мой дорогой! И кончайте с вашими глупыми грехами, хорошо?!

Таксист рассмеялся, доехал до того места, где можно было развернуться, а на обратном пути уже не видел фройляйн Луизу, да он ее и не высматривал.

Сообщение шофера доктор Эркнер получил в двадцать три сорок пять. Он тут же позвонил в лагерь «Нойроде». По ночам телефон подключали к спальне директора лагеря доктора Хорста Шаля — коммутатор не работал.

Услышав вопрос, а потом и рассказ Эркнера, доктор Шаль выскочил из постели. Он разбудил лагерного врача доктора Шимана, шофера Кушке и пастора Демеля. Вместе они помчались по лагерю, опросили старого охранника, дежурившего у ворот, уже без надежды заглянули в кабинет фройляйн Луизы, а потом начали громко звать ее.

Их крик разбудил весь лагерь, взрослых и детей. Юная испанка подошла к группе мужчин. Она, похоже, еще и не раздевалась и была очень взволнована. Шаль говорил по-испански. Он расспросил девушку, а потом перевел остальным:

— Хуанита говорит, что сегодня была в баре «Выстрел в затылок». Очень долго. С одним мужчиной, который хотел дать ей место танцовщицы в Гамбурге. Мужчина напоил ее и довольно основательно, вы же видите. — Красивая девочка и вправду была сильно пьяна. — Хуанита говорит, что в конце концов здорово испугалась и убежала от мужчины, назад, в лагерь. Она бежала и все время оглядывалась, не преследует ли тот ее.

— А дальше что? — спросил Кушке.

— Тот не преследовал, — продолжил Шаль. — Но показалась какая-то машина, которая разворачивалась в деревне, а потом в лунном свете Хуанита увидела одинокую фигуру. Она может нам точно показать, где. Она не знает, была ли это фройляйн, но говорит, что вполне возможно. Она говорит, что фигура по другую сторону деревни вошла в заросли камыша у болота.

— Ах ты, сено-солома! — воскликнул Кушке.

— А потом, говорит Хуанита, фигура пошла по болоту, но как будто плыла над ним по воздуху, — переводил доктор Шаль. — Она парила так довольно долго, а потом вдруг пропала…

— Так, теперь быстро! — закричал Кушке.

— Боюсь, что так быстро уже не получится, — сказал пастор.

После этого стало тихо. Никто не проронил ни слова. Только луна светила на кучку людей. Да Хуанита начала по-пьяному всхлипывать.

Доктор Шаль нарушил молчание:

— Пойду позвоню пожарным. Может им удастся…

Не закончив фразу, он побежал к своему бараку.

19

— Пожарные приехали быстро, — рассказывал пастор Демель. — Три машины из соседних деревень. С полным оснащением и прожекторами. Пожарники работали всю ночь напролет. И сейчас еще работают.

— А то место вы нашли?

— Да, Хуанита показала нам еще до приезда пожарных. Перед деревней фройляйн свернула в болото — на ту узенькую тропку, по которой она все время ходила к своим друзьям на холм. Я нашел ее следы. С сегодняшней ночи там и ищут.

— И ничего не находят, — тихо промолвил я.

— Да, ничего, — еще тише подтвердил пастор.

После этого мы замолчали, пастор свернул на эту ужасную дорогу, с ее выбоинами и убогими деревеньками. Сегодня она мне показалась в тысячу раз безотраднее, чем тогда, когда я ехал по ней впервые. И вся местность казалась жуткой. Твердая почва была покрыта снегом, а все болото, за исключением небольших белых возвышений, выглядело поверхностью глубокой черноты. Заснеженными стояли голые остовы берез, ольхи и вётел. Как пики торчали по краю сухие стебли камыша. А за ними в тумане и мороке далеко простиралось болото. Мы, наконец-то прибыли.

Дорогу перегородили красные пожарные машины. Дальше в болоте виднелись люди с лестницами и люди на досках. Они шарили длинными жердями в грязных черных водах. Иные сидели на корточках на деревянных платформах машин и пили из бумажных стаканчиков горячий кофе. Среди них я увидел директора лагеря доктора Шаля, лагерного врача доктора Шиманна, шофера Кушке и доктора Вольфганга Эркнера. Демель остановился. Мы вышли. Я поздоровался со всеми. Все они были бледными и небритыми и валились с ног от усталости.

Директор лагеря сказал:

— Скоро придется сворачивать поиски. Обшарили жердями практически каждый квадратный метр болота на том участке. И ничего не нашли. Вообще ничего. Ни клочка одежды. Исчезла без следа.

— Без следа, — эхом повторил Кушке и уставился на свои большие руки.

Доктор Эркнер, растрепанный, без шляпы, горько вздохнул:

— Это уже второй случай за последние три месяца, когда сбегает пациент. Больше я такого не потерплю! А фройляйн уже была совсем здорова!..

— Здорова? — переспросил я.

— Да, конечно. А что?

Я рассказал ему, что фройляйн Луиза, напротив, вернулась в свое прежнее состояние, когда я в последний раз видел ее. Так что она это только ловко скрывала от врачей. Эркнер строго спросил с меня:

— Почему же вы не сообщили об этом?

— Я сообщил. Еще гораздо раньше, как только появились первые признаки. Я хотел попасть к вам, но меня перехватил доктор Гермела. Ему я все и выложил. А он сказал мне, чтобы я занимался своими делами и не совал нос, куда не следует. Что фройляйн прекрасно интегрирует в ваше терапевтическое сообщество. Потом еще осадил меня и прочитал мне лекцию о демократизации психиатрии и о…

— Хватит! — прорычал Эркнер. — Не могу больше этого слышать! Значит, Гермела! Проклятье! Видит Бог, я ничего не имею против длинных волос и бород, и против новых идей. Но этому типу я уж вправлю мозги, будьте уверены!

— Только это не воскресит фройляйн Луизу, — возразил я.

Подошли пастор и доктор Шалль.

— Радостной и счастливой, как никогда, прилетела сюда фройляйн Луиза. Потому что ее позвали ее друзья, — с расстановкой сказал я.

— Да, — отозвался Демель. — Радостной и счастливой, как никогда, так и показали все свидетели. — Он немного помолчал, а потом изрек в никуда: — «Позволь же мне со всем проститься — не плача, а ликуя, словно лебедь…» Чьи это строки?

Никто не знал.

— Я бы хотел сам там посмотреть, — попросил я.

Мне дали прорезиненный комбинезон — такой же, в каких были все мужчины на лестницах и досках, — жердь для обшаривания, и я заскользил, лежа на лестнице и отталкиваясь жердью вдоль узкой, заснеженной тропки в болото. На снегу, покрывавшем тропинку, были четко видны отпечатки остроносых женских ботинок, расположенные близко друг к другу, как будто фройляйн здесь семенила, спеша. Метр за метром: один, еще один. И вдруг как отрезало. Дальше следов не было. Ни единого. Только свежий нетронутый снег. Я лежал на своей лестнице, придавленный тяжестью резинового комбинезона, и таращился на последний отпечаток ботинка. Ко мне, передвигаясь таким же образом, приблизился один из пожарников. Он долго молча рассматривал меня, потом сказал:

— Да, вот здесь она и ушла. Но мы здесь уже все обшарили не один раз. Здесь внизу ее нет.

— Но она должна лежать здесь!

— Да. Должна бы. Но не лежит. Мы ничего не нашли. — Он снова удалился с помощью своей жерди. А я еще долго лежал без движения возле тропки с последним следом на снегу и думал о фройляйн Луизе. Потом я продрог и поспешил из болота. Я скинул комбинезон, переоделся в свое пальто и спросил пастора, нельзя ли мне еще раз пойти в лагерь, в комнату фройляйн Луизы.

Он кивнул и молча пошел со мной.

Под нашими ногами скрипел снег. Ни кусочка красной земли больше не было видно. Перед оградой не стояло ни одного автомобиля. За забором — ни одного ребенка. Мне было холодно. Те же охранники у входа грустно кивали мне. Над всем необъятным лагерем с его березами и ольхой, как тяжкий груз, нависла печаль. Было очень тихо. Мы с Демелем меряли шагами снег.

Бараки на заднем конце лагеря, где снова над болотом уже расстилался туман и морок, выглядели пустынными и заброшенными, потому что оттуда не доносилось ни голосов, ни шорохов.

Мы прошли в кабинет фройляйн Луизы. Внутри был леденящий холод, но все выглядело так же, как в тот день, когда я был здесь в первый раз.

Я огляделся. Уродливая мебель. Папки. Документы на письменном столе. Когда-то давно здесь, наверное, и убирались, но сейчас на всем снова лежал слой пыли. Кактусы в горшках на подоконнике казались замерзшими. Морозные узоры покрывали стекла. Вот плитка, которую ремонтировал пастор. Вот напротив окна висит огромный рисунок в черно-белых тонах, на котором изображена гора из человеческих костей и черепов, а над ней в чистое небо возносится массивный крест. Внизу справа подпись: «Готтшальк, 1965». Три года назад она нарисовала эту картину. Теперь она мертва. Она мертва? Я не спеша прошел в ее комнату. Здесь было так же холодно. Вот ее лоскутный коврик из обрезков ткани, вот шкаф и книжная полка, по стенам шесть детских рисунков, торшер, радиоприемник на тумбочке у кровати, а рядом та самая книга, в которую я уже однажды заглядывал. Постель была перестелена с тех пор, как фройляйн Луиза поднялась той далекой ночью и поспешила к своим друзьям на болото, перед ее поездкой в Гамбург.

— Зачем вам непременно понадобилось еще раз прийти сюда? — спросил меня Демель.

— Хочу узнать, что остается после жизненного пути такого человека.

— Ну, посмотрели? — печально сказал он. — Немного, да?

— Кто знает…

Я взял с тумбочки книгу. Она лежала возле будильника и упаковки с таблетками, все так же раскрытой на том же самом месте, отчеркнутом красным карандашом, которое я однажды уже начал читать. Шекспир. Собрание сочинений. Том третий. «На этот раз, — подумал я, — я уж дочитаю до конца те строки, что отчеркнула фройляйн Луиза». Итак, «Буря», акт IV, сцена 1.

Просперо: «Окончен праздник…»

Я прочитал их, а потом передал книгу Демелю. Он взял томик и тихим голосом в этой ледяной комнате прочитал строки, которые теперь звучали как некролог фройляйн Луизе:

…Окончен праздник. В этом представленье

Актерами, сказал я, были духи.

И в воздухе, и в воздухе прозрачном,

Свершив свой труд, растаяли они. —

Вот так, подобно призракам без плоти,

Когда-нибудь растают, словно дым,

И тучами увенчанные горы,

И горделивые дворцы и храмы,

И даже весь — о да, весь шар земной.

И как от этих бестелесных масок,

От них не сохранится и следа.

Мы созданы из вещества того же,

Что наши сны. И сном окружена

Вся наша маленькая жизнь…[141]

20

«Мы созданы из вещества того же, Что наши сны…»

Я неотступно думал над этой строкой, пока ехал обратно поездом из Бремена во Франкфурт через заснеженную страну и в мыслях своих прощался с фройляйн Луизой, которая так тронула мое сердце, как никто и никогда. Тогда я еще не знал, что на самом деле никогда не расстанусь с фройляйн Луизой, что она всегда будет рядом со мной, вокруг меня, во мне.

С вокзала я поехал трамваем в квартиру Хэма у Грюнебург-парка, в старый дом на Фюрстенбергер-штрассе. Я поднялся лифтом, и когда отпирал дверь, мне показалось, что замок как-то странно расшатан и разболтан, но тогда я еще не придал этому значения.

В квартире было тепло. Я знал, что Хэм в «Блице», Ирина у своего психолога, а Берти сидит над моей рукописью. Я позвал его, но не получил ответа. Тогда я прошел по сумеречному коридору к комнатам, которые Хэм выделил нам с Ириной, и открыл дверь в мой кабинет. У окна за письменным столом я увидел Берти. Его голова лежала на столе, а руки свисали вниз. Он был без пиджака. Рубашка на спине вся промокла от крови, на пол тоже накапала кровь, много крови. Содрогнувшись от ужаса, я подошел ближе. По меньшей мере пять пуль из автомата вошли в спину Берти. Убийца должно быть действовал молниеносно. Без сомнения, Берти услышал, как открывается входная дверь, но, не предполагая ничего дурного, думал, что это я вернулся. Он даже не обернулся, когда открывали дверь в кабинет. И вот теперь он сидит обмякнув здесь, карандаш выскользнул из его руки и плавает в луже крови на полу. Голова лежит щекой на столе, глаза закатились, лицо осунулось, а губы растянуты в улыбке. С этой улыбкой он и умер.

Я огляделся. Вся квартира была перевернута. Ящики вырваны из письменного стола и шкафов, их содержимое валяется на полу. Моя рукопись и второй экземпляр бесследно исчезли, нигде я не смог найти ни диктофона (кассетника), ни пленок, ни фотокопий моих блокнотов. В панике я рыскал повсюду. Ничего. Я позвонил в полицию и сказал, чтобы они срочно присылали своих сотрудников. Мне все стало совершенно ясно, я задыхался от бессильного гнева и в то же время был полон глубокой печали.

— А в чем дело? — спросил полицейский у телефона.

— Здесь совершено убийство. Мой друг Берти… Мой товарищ Берти… Он мертв.

— Кого убили, господин Роланд?

— Меня! — ответил я, потрясенный до глубины души, потому что я понял: Берти застрелили в спешке по недосмотру. Навсегда замолчать хотели заставить меня.

— Вас?! Вы что, с ума сошли?!

Я больше не мог говорить и положил трубку.

Через пять минут прибыла первая машина с бригадой из отдела убийств.

21

Полиция присоединилась к моему мнению, что Берти застрелили по ошибке, и пули предназначались мне. В конце концов, ведь исчезла именно рукопись и все связанные с ней материалы. Следствие по этому делу велось в строжайшей тайне, ничего не должно было просочиться в прессу.

Когда Ирина и Хэм вернулись домой, тело Берти уже давно увезли, а я смыл всю кровь. Ирина разрыдалась, когда я рассказал о случившемся, Хэм только коротко выругался:

— Свиньи, подлые свиньи! Как думаешь, кто это сделал?

— Любой, — ответил я. — Любой заинтересованный в том, чтобы эта история не была предана огласке, мог сделать это. Каждый по отдельности. Или все вместе. Скорее всего, наняли киллера. Эта история не должна была выйти на свет. Херфорд не желал этого. Американцы не желали этого. Русские не желали этого. И, как знать, возможно и Ванденберг не желал этого.

— Но зачем же он тогда сказал, что ты должен написать книгу?! — воскликнула Ирина в полной растерянности.

— Да, он сказал так. Может быть, по поручению или в сговоре с другими. Чтобы быть уверенными, что после того, как я пообещал Ванденбергу писать для него, — я об этой истории больше никому не скажу ни слова. Чтобы быть спокойными. Чтобы спокойно убрать меня. Только вот в этом спокойствии они убили другого. Я обвиняю всех и каждого: Херфорда, американцев, русских — и Ванденберга! Я больше никому не верю! Вот увидите, убийца не будет найден!

Я оказался абсолютно прав. Убийца так никогда и не был найден…

— Кто-то из нас должен пойти к матери Берти, — обратился ко мне Хэм. — Если хочешь, Вальтер, я сделаю это.

— Нет, — ответил я. — Я должен сделать это сам.

Мать Берти жила недалеко от Хэма, в районе Бокенхайма на Ляйпцигер-штрассе. Мне открыла девушка с красными от слез глазами и сказала:

— Фрау Энгельгардт стало плохо, когда полиция сообщила ей о смерти сына, но вы можете пройти, вас ожидают. — Я предварительно звонил по телефону.

Девушка проводила меня в просторную комнату с красивой мебелью. На софе — в черном платье, с прямой спиной — сидела госпожа Энгельгардт. Ей было восемьдесят четыре года, я знал это. Высокая и тоненькая, с седыми волосами и тонкими чертами словно бы прозрачного лица.

— Присядьте рядом со мной, господин Роланд, — сказала она, и ее высокий старческий голос прозвучал спокойно и твердо. — Хорошо, что пришли вы, а не кто другой. Звонило так много людей — издатель, главный редактор и репортеры из разных газет, поэтому час назад я поставила телефон на автоответчик.

Я сидел и смотрел на пожилую даму, которую знал столько лет, — и не мог вымолвить ни слова. Повсюду были расставлены цветы в вазах.

— Все это, — потерянно сказала мать Берти, — только что доставили. У Берти было много друзей. Он был хорошим мальчиком, ведь правда?

— Да. И он был моим другом. Мы столько лет работали вместе. Я… я…

— Ладно, ладно. Он вас очень любил, мой сын, вы знали это? Он восхищался вами.

— Ах…

— Да, правда. И он всегда радовался, когда вам выпадало работать вместе. — Она ласково посмотрела на меня. Я молчал. Я все еще не знал, что мне сказать. Все слова, которые приходили в голову, казались пустыми фразами.

— Пути Господни неисповедимы. Я ждала смерти, и вот я живу. А мой Берти ушел. И теперь я совсем одна. Он никогда подолгу не задерживался дома, но мы всегда были рядом. Он отовсюду звонил мне, телеграфировал, присылал письма и цветы. Надеюсь, Господь смилуется надо мной и пошлет скорую смерть. Что мне еще делать на этом свете?!

— Дорогая госпожа Энгельгардт…

— Нет, нет, не надо ничего говорить. Я знаю, каково вам сейчас. Давайте лучше вместе помолчим и подумаем о Берти. Помолчите со мной?

Я кивнул, и долгое время мы не проронили ни слова. Я думал обо всех перипетиях, которые мы пережили вместе с Берти, и о его жизнерадостности, и о том, как часто он смеялся, и как улыбался даже после смерти — своей вечной мальчишеской улыбкой.

Наконец мать Берти поднялась, подошла к большому сундуку и открыла его. Потом поманила меня. Сундук на две трети был заполнен письмами и телеграммами. Должно быть, их тут были многие сотни.

— Это все от него, — сказала она. — Все годы он писал мне и слал телеграммы. Он ведь не совсем ушел, у меня еще много от него осталось. И я смогу читать и перечитывать все это, да?

— Конечно, госпожа Энгельгардт.

— Это ведь большое утешение!

— Конечно, — повторил я и подумал, изумленно и тягостно, что в горе все может стать маломальским утешением.

Мать Берти показала мне несколько его писем — из Токио, Голливуда, Сайгона, Йоханнесбурга, — все больше забывая обо мне. Она была уже так стара и так устала от жизни, что под конец, когда я прощался, она только кивнула, не вставая с кресла, и последнее, что я запомнил, это как она читала письмо Берти, письмо, которое он когда-то откуда-то из этого необъятного мира написал своей любимой матери. Я осторожно прикрыл за собой дверь, на душе у меня было гнетуще и тягостно.

Двумя днями позже было погребение. Берти завещал кремировать его тело, и поэтому панихида происходила в крематории. Пришло очень много народу. Коллеги по профессии, все, кто только смог из «Блица», во главе, конечно, с Херфордом и Мамочкой. Хэм тоже был там — мы с Ириной не присутствовали, — и после он рассказывал нам, что Херфорд произнес объемистую и безвкусную речь о заслугах Берти перед «Блицем», такую же объемистую и такую же безвкусную, как и он сам. «Я любил его, как родного сына!» — восклицал он со всхлипами. Были огромные венки и букеты, и все было обставлено неимоверно помпезно. Мамочка, рассказывал Хэм, всю церемонию просидела, не шелохнувшись, в первом ряду, ни на кого не смотрела, ни с кем не разговаривала, а когда гроб опустили, попросту встала и вышла.

Вечером этого же дня — это был вторник 14 января 1969 года — мы с Ириной и Хэмом пошли к крематорию. Внутрь уже не пускали, даже близко подойти было нельзя — ворота его территории были заперты. Шел легкий снежок, было пасмурно, светили только несколько уличных фонарей. Мы стояли у ограды и в молчании смотрели на здание крематория, возвышавшееся за кипарисами и тополями. И каждый из нас по-своему в мыслях без слов снова говорил с Берти. Его здесь больше не было, и, кто знает, оставался ли еще здесь его прах, но мы говорили с ним, каждый из нас троих, безмолвно. Я думал о том, что Берти сейчас там же, где и фройляйн Луиза и ее друзья, — где бы, в каком бы царствии это ни было.

По заснеженной аллее мы пошли обратно к главной улице, и Хэм вдруг неожиданно сказал мне:

— Ты ведь знаешь, что все это значит? Что убили не того человека, а ты все еще жив?

— Знаю.

— А ты теперь женат, и твоя жена ждет ребенка.

— О чем вы? — встревожилась Ирина.

— Так, ни о чем, дорогая, — мягко сказал я. — Ничего страшного. Не волнуйся. Просто мне сейчас надо кое-что сделать. Срочно. Так ведь, Хэм?

— Точно, — ответил он. — Очень срочно. Как можно скорее.

— Ах, вон оно что. Да, да, Вальтер, ты должен теперь это сделать, — проговорила Ирина.

Она испуганно смотрела на меня, и мелкие снежинки сыпали на нас с сумеречного неба.

Сам не знаю почему, в моем мозгу всплыли слова фройляйн Луизы, сказанные мне в Бремене, в больнице Людвига:

«Это послание от моих друзей. Для вас и господина Энгельгардта. Я должна вам передать его, потому что вы хорошие люди. Вы будете счастливы, господин Роланд, говорят мои друзья. Только ваш путь к блаженству будет долог, и вам предстоит еще пройти много испытаний, вы должны набраться терпения, прежде всего — терпения. Ваш друг Энгельгардт, у того все будет легче и прекраснее. У него ведь всегда все было легче. Ваш друг, он скоро достигнет всего, к чему только можно стремиться…»

22

Его звали Петер Бленхайм, он был графиком, далеко за пятьдесят. У него был какой-то шарм застенчивости и привычка при разговоре соединять кончики изящных пальцев. Он был высок, улыбчив, с густой копной каштановых волос, острым смуглым лицом, с пушком на подбородке и блестящими темными глазами белки. Несмотря на его рост, в нем было необычайно много от игривости, быстроты и проворности этого зверька, надо было только посмотреть на его лицо.

Разумеется, в нем не было ничего от белочки, он не был высок и улыбчив, не соединял при разговоре кончики изящных пальцев, в нем не было того шарма застенчивости, и он не был графиком. Далеко за пятьдесят — это да. И уж совершенно точно, звали его не Петер Бленхайм. Само собой разумеется, что я не могу назвать его настоящего имени и передать его подлинный облик.

— Друзья Макса Книппера — мои друзья, — сказал он вместо приветствия. А потом проводил нас с Ириной в свою мансарду, через квартиру, дальше в студию, где он работал. По стенам кнопками были прикреплены эскизы плакатов и реклам, большие и маленькие, цветные и черно-белые. На рабочем столе громоздились карандаши, ручки, перья, баночки с тушью и циркули. На треножнике стоял мольберт.

Он усадил нас возле журнального столика на диван без ножек, стоявший прямо на полу и покрытый пестрым покрывалом. Сам он сел напротив, на красный, обитый кожей табурет в арабском стиле. С первого взгляда он показался нам с Ириной достойным доверия, надежным и толковым, таким он, собственно, и был.

— Лучший из всех, кого ты токо можешь заполучить, — сказал мне Макс, когда я обратился к нему со своей проблемой. — Подожди, я сейчас запишу тебя к нему.

— Он что, так загружен?

— Не, но он принимает токо по рекомендации хороших друзей. И пральна делает! Он уж всю жизнь этим занимается и ни разу не привлекался не то что в суд — даже в полицию, так-то вот!

Петер Бленхайм изготавливал фальшивые документы: паспорта, удостоверения о гражданстве, о месте рождения, свидетельства о рождении и крещении — и все, что хотите. Причем любой страны. На любом языке. Крадеными документами он не пользовался. Это нам стало понятно сразу же, как только он спросил, в какую страну мы намереваемся отбыть, и какие желаем имена.

— Работаю я быстро, первоклассно и дорого, — заявил он. — Это мой девиз. Еще ни разу у меня не было недовольных моей работой клиентов. И ни одного прокола.

Очень жаль, что я не могу идентифицировать Петера Бленхайма и порекомендовать его самым наилучшим образом всем нуждающимся. Он нас обслужил и наставил, действительно, по первому классу. И не так уж дорого. После этого — у меня оставались еще бриллианты — я легко смог все оплатить, к тому же еще и билеты на самолет, и все расходы, в той стране, куда мы прибыли. На деньги, вырученные за бриллианты, мы перебились первое тяжелое время.

Сейчас мне кажется, все это происходило целую вечность назад. Разумеется, я не могу назвать и наши с Ириной новые имена, и те края, где мы нашли нашу новую родину. У нас все хорошо. Я больше не пишу, у меня теперь совсем другая профессия, и я зарабатываю кучу денег. Нас уже трое. Ирина родила девочку, ее имени я тоже, естественно, не открою. По нашей девочке я просто схожу с ума. Я так давно хотел ребенка! Порой мне кажется, что Ирина меня к ней слегка ревнует. Работа, которой я занимаюсь, честная и порядочная, не то что прежде. Я тоже стал другим — настолько, к примеру, порядочным, что довольно сложными обходными путями выплатил свои долги перед «Блицем» и задолженности по налогам. И я до сих пор капли в рот не беру…

А тогда мы надолго задержались у Петера Бленхайма, потому что нам надо было очень срочно, и он начал работу прямо при нас. Прежде всего он сделал с нас фотографии для паспортов, вместе с нами перерыл кучу бланков и формуляров из двух своих коллекций, и мы вместе скомпоновали две новые жизни: одну Ирине, другую мне — со всеми именами, местами и датами.

— Эти даты и эти названия вы теперь должны навсегда запечатлеть в вашей памяти — наставлял нас Петер Бленхайм. — Выучить наизусть. Если вдруг вас даже выдернут из сна и окликнут вашими прежними, подлинными именами, у вас не должна дрогнуть даже ресница. Новые имена должны войти в вашу кровь. Тренировка, тренировка и еще раз тренировка! Будите друг друга посреди ночи, называйте прежними именами, спрашивайте, когда и где родились, как звали отца и мать! Это куда важнее всех моих бумаг, понимаете?

— Да, — сказал я. Мы и вправду еще долго после нашего отъезда проделывали эти ночные побудки.

— Я всегда говорю, что и стопроцентно безупречно сфальсифицированные документы не помогут, если человек на сто процентов не сфальсифицирует себя, — терпеливо объяснял Бленхайм.

Тут я посмотрел на Ирину, а потом на него.

— В чем дело? — спросил он.

— У вас такой акцент, такой легкий говор. Вы ведь не из Франкфурта?

— Нет, — с улыбкой ответил он и сложил кончики пальцев. — Я не отсюда, хотя прожил здесь уже целую вечность. А этот акцент, смешно, но я просто не избавляюсь от него.

— А откуда вы? — осторожно спросил я. — Из Австрии?

— Еще чуток дальше, — улыбнулся он. — Из Богемии. Оттуда я родом. Там родились мои родители и все мои предки. У нас было небольшое подворье в Шпиндлермюле.

— Шпиндлермюле? А где это? — поинтересовалась Ирина.

— В Ризенгебирге. Неподалеку от Белого Луга. Это, знаете, огромное верховое болото. Вы не поверите, но когда я окончил школу, я продолжал учебу дальше. В Вене. Штудировал философию! — Он рассмеялся. — Удивлены, да?

— Да. — Я посмотрел на Ирину, она ответила мне тем же взглядом.

— Но это было недолго. Потом я повстречался с людьми этого круга и бросил учебу. Вскоре после этого умерли мои родители. Усадьбу я продал… — Он посмотрел перед собой долгим взглядом. — Но это были замечательные времена, тогда, в университете. На каникулы я приезжал домой в Шпиндлермюле, в Белый Луг. Каждое лето приезжал. — Его улыбка стала еще шире. — Тогда у меня была там любовь, целое лето. С девушкой, которая тоже приехала из Вены. Она работала в детском доме. Воспитательницей. Красивая была девушка — и любовь красивая. Да, а теперь вот и жизнь пролетела…

— Ваша подруга была воспитательницей?! — воскликнула Ирина.

— Говорю же вам. Тогда там было много воспитательниц. Молодых. Молодых и красивых. Но эта мне нравилась больше всех. Все у нас длилось несколько месяцев, пока мы не расстались. Но это была настоящая, подлинная любовь! А у нее, к тому же, еще и первая… хотя она была немножко старше меня… — Он с тоскою покачал головой, старый человек, вспоминающий свою юность. — Иногда — да что там, часто — я думаю о ней. А еще чаще она мне снится, она и то чудное лето, и бескрайнее великолепное болото. Но… — Внезапно он умолк.

— Но? — не отставала Ирина.

— Но зато я могу делать, что хочу, размышлять, обдумывать, исследовать. Ничего не поделаешь! Что вы хотите?! Этому уже без малого сорок лет, я уж и не помню точно, в каком году это было… Да… А имя девушки…

— Имя?! — не выдержала Ирина.

— Нет, имя тоже забыл. — Он застенчиво улыбнулся и сложил кончики все еще прекрасных пальцев, смуглый человек с каштановой шевелюрой, так напоминающий белку. В его темных блестящих глазах застыло выражение изумления и печали, оттого что мы забываем в этом мире все. Боль и обиды, но и красоту и любовь — так скоро забываем.

Загрузка...