Кажется, только женщина-таджичка Мехри равнодушно ждала скорого появления нового начальника (ну и правда, какие перемены ей грозили? — разве что новая швабра), а у всех остальных было чувство, как в очереди к зубному: уж если будут мучить, то пусть бы скорее.
Но прошло две с лишним недели, а место по-прежнему пустовало.
День рождения Натальи Павловны скомкался по совокупности причин. Плакат с портретом и поздравлениями оказалось некуда ставить: треногу заняла фотография смеющегося Калабарова с черной креповой лентой поперек угла. Ее решили не убирать до сороковин, второй треноги не было, да и вообще вся затея обрела несколько иное звучание.
Ввиду новых обстоятельств Наталья Павловна хотела и вовсе отменить торжество, отговаривала: «Девочки, давайте не будем!»
Но девочки настояли на своем: хоть и без особой помпы, но подарили колбасорезку, съели торт, всем коллективом выпили бутылку шампанского и ужасно, ну просто ужасно опьянели.
А зато к вечеру, когда уже и посуду помыли, поступило из Департамента специальное распоряжение: оставить Наталью Павловну, как опытного работника, на прежней ставке с окладом в соответствии с занимаемой должностью. Кое-кто удивился, но в массе расценили как подарок судьбы и искренне поздравляли.
Только Катя Зонтикова рвала и метала, распространяя непроверенные слухи насчет того, что бессовестная Наталья Павловна дала в Департаменте взятку, а теперь и в ус не дует. Что же касается совести, по которой многим честным женщинам давно уж пора сделаться старшими библиотекарями, а они вместо того бьются как рыбы об лед, — то откуда у нее, толстомясой, совесть?
По поводу взятки все, в общем, соглашались — в том смысле, что в Департамент для того и идут, чтобы на лапу брать. А чуть закрепившись, тянут сватьев-братьев-племянников, и тут уж неважно, чем прежде занимались — варили мыло или торговали готовым. Что же касается самой Натальи Павловны, многие сомневались, указывая на свойственную имениннице робость, — в том смысле, что еще неизвестно, посмела бы она на такое беззаконие пуститься или кишка тонка.
Один я знал, что все так и было, только взятка не денежная. Правда, скоро я стал думать, что и вообще все могло выглядеть иначе. Например, пуганула ее Махрушкина как следует: мол, закон есть закон, как исполнится, лишнего дня не проработаешь! — вот она и заробела. А теперь что ж: заказывали? — получите.
Ах, если бы знать, как я тогда ошибался! Впрочем, боюсь, мое знание все равно не смогло бы направить течение событий в иное русло…
Так или иначе, но, что бы ни стряслось на белом свете, а нам, если уж мы выжили в этой встряске, не остается ничего другого, кроме как жить дальше. Поэтому жизнь, войдя в прежнюю колею, двигалась более или менее по-старому. К девяти являлась только Екатерина Семеновна, замдиректора. Оставив сумку и раздевшись, она вставала у дверей с остро заточенным карандашом и таким выражением лица, будто намеревалась безжалостно протыкать им каждого, кто переступит порог позже назначенного срока. Отбыв минут сорок и выполнив мыслимый ею долг, Екатерина Семеновна покидала свой пост; тогда являлись самые хитрые из опоздавших. Часам к двенадцати утренние заботы вовсе утрачивали актуальность, и персонал разбивался на сообщества по три — четыре человека, чтобы совместно пить чай и закусывать.
Наша компания — Калинина, Плотникова, Коган и Наталья Павловна. Когда мне выпала сиротская доля, Наталья Павловна взяла надо мной шефство: наливает воду и сыплет пшено. Поэтому я тоже принадлежу к этой шайке-лейке.
Пока чайник не закипел, женщины щебечут насухую.
То есть щебечет преимущественно Плотникова — с того самого дня, как случилось несчастье, Валентина Федоровна никому слова не дает сказать.
Обычно ей не много уделяют внимания — женщина она простоватая, даром что когда-то училась в институте культуры. Внешне — точная копия Надежды Константиновны Крупской, где в круглых очках над газетой.
Но ныне настал ее звездный час.
Потому что именно Плотникова все знает в самых подробностях: в роковой момент она случайно оказалась у кабинета и ненароком услышала. Даже кое-что увидела — ведь дверь была нараспашку.
Честно сказать, некоторые акценты я бы расставил иначе. Не «случайно оказалась», а тайком подкралась. И не «услышала ненароком», а нарочно подслушала.
Сам я тысячу раз заставал ее за этим милым занятием. Сотрудниц она боится и в случае чего делает вид, будто уронила скрепку. А на меня внимания не обращает. По ее мнению, я — бессловесная тварь. Каково? Уж я с ней и так толковал, и этак. Не помогает: похоже, и в могилу унесет это нелепое заблуждение.
— Я ж вот этими ушами сама слышала! — в сто тысяч первый раз восклицает она, показывая на уши. — Надулась как гусыня, шею жирную вытянула, аж затрещала вся. И перстнем бриллиантовым в него так и тычет: «Почему безобразите, такие-сякие?!» А Соломон Богданыч послушал-послушал, да как рявкнет. У меня аж душа в пятки. «Дура ты, говорит. Идиотка ты, говорит, проклятая! Пробу, говорит, на тебе ставить негде! У тебя, говорит, небось и родня такая же безмозглая! Чтоб разорвало тебя пополам, говорит, вместе с твоим Департаментом!» Да по матушке ее! Да по матушке!
— Неужели?! — изумляется Калинина.
— А то! И таким ее боком, и этаким! И с одной стороны, и с другой!..
— Ой, Валентина Федоровна, ну перестаньте же эти гадкие подробности! — восклицает Наталья Павловна, брезгливо морщась.
— Правда, Валя, хватит вам, — поддерживает Коган. — При чем тут Соломон Богданыч? Разве он виноват?
— Все равно уж ничего не вернешь, — говорит Калинина.
Они на минуту замолкают, и каждая недвижно смотрит на что-нибудь блестящее: на отражение лампы в чашке или чайной ложке…
— Вообще-то странно, — вздыхает Наталья Павловна. — Такая интеллигентная птица. Иногда нарочно книжку какую-нибудь раскрою, позову. Садится рядом, клювиком страницы перелистывает. И ведь что интересно: никогда не перепутает, с какой стороны сесть. Всегда чтобы книжка перед ним правильно лежала, а не вверх ногами.
Вот тебе раз. Не ждал я от нее такого. Как будто я просто так перелистываю…
Вся моя жизнь прошла здесь, в библиотеке, среди книг. Все, что я знаю, дали мне книги. Такие разные и такие живые, в каждой из которых бьется бессмертное сердце ее создателя — пусть иногда глупое, пусть подчас даже черное и злое сердце, — именно они вылепили мою личность…
Ну и Калабаров, конечно, приложил руку. Я всегда тянулся за ним. Может быть, тщетно тянулся: ведь я мог только мечтать о том, чтобы достичь его высот. И все-таки я старался, я видел маяк, указывавший мне верную дорогу. Мы редко говорили по душам, но, даже когда молча сидели в кабинете, его молчание так много значило для меня… Теперь его нет, мне не за кем следовать… И, когда думаю о нем, чувствую горькую пустоту — черный сгусток небытия.
А Наталья Павловна, оказывается, уверена, что это как в цирке. Вроде аттракциона, когда морской лев на носу мячик держит: научили его штукарить, вот и изгаляется всем на потеху. Ну не смешно?..
— Но все-таки иногда мне кажется, что Соломон Богданович и на самом деле читает, — добавляет она. — А иначе отчего он такой умный?
Господи, какое счастье: прямо камень с души.
— Вот-вот, — говорит Калинина со смехом. — Главное, чтобы нового директора с порога дураком не подарил.
— Да уж, — вздыхает Коган. — Вот и жди у моря погоды… Может, такой зверь придет, что небо с овчинку покажется.
— А может, и ничего? — предполагает Плотникова. — Со всякими уживаются…
Все возмущенно на нее смотрят: понимают, что она имеет в виду, но не понимают, как могла такое ляпнуть: все хотят сохранить верность Калабарову, а тут такое…
Надо сказать, несколько дней назад снова заезжала Махрушкина. Как бы между делом. Собрала коллектив, толковала, что с новым начальником дело пойдет куда как весело. Кричала, хохоча: «Что вы! Что вы! Виктор Сергеевич такой мужчина!..»
Никто в ответ не улыбался. Даже замдиректора Екатерина Семеновна сидела с поджатыми губами, хотя ей, по ее должности, тоже могло бы перепасть горячего — если бы Махрушкина сочла, что Екатерина Семеновна могла бы и ярче проявить свою преданность начальству.
«Такой роскошный мужчина! — повторяла Махрушкина. — Как говорится, настоящий полковник! Девочки, держите хвост пистолетом, он еще вас всех полюбит! То есть, хочу сказать, вы все его полюбите!»
В конце концов Геля Хабибулина вскочила, чуть не плача крикнула: «Да как вы можете! У нас траур, а вы такое!..» — и выбежала из зала.
А Махрушкиной, понятное дело, все божья роса. Пожала плечами независимо и сообщила, что она, между прочим, скорбит не меньше других, да только траур трауром, а нужно и дело делать. И что некоторые библиотекари (явно намекая на Гелю), целят в старшие, но увы: у них ни опыта, ни квалификации, чтобы справиться с такой ответственной работой, так что ждать им повышения до морковкина заговенья. В общем, испортила всем настроение — и тут же смылась от греха подальше…
— Ну уж не знаю! — горячо сказала Калинина.
В этот момент хлопнула в холле входная дверь, все вскинулись, стали оторопело смотреть друг на друга, и в глазах читалось одно и то же.
Но оказалось, это вовсе не новый директор, а всего лишь Владик, сын Плотниковой — огромного роста и веса жирный мужчина в джинсовом костюме. Поверх джинсовой же рубашки золотой крест, и если прибавить цепь, то общим весом не менее килограмма.
— Добрый день, — неожиданно писклявым для его комплекции голосом говорит он.
Плотникова вскакивает и отходит с ним к дверям. Недолго толкуют, после чего Владик вручает матери три пустые матерчатые сумки, вежливо прощается (так же пискляво) и пропадает.
Все понятно. Сейчас Плотникова допьет чай и пойдет к Екатерине Семеновне отпрашиваться.
С благословения не то епархии, не то Патриархии Владик издает церковную литературу. Я склонен относиться к нему с определенным уважением: делом человек занят, все вот этими, как говорится, руками: сам готовит тексты (по сообщению Плотниковой, скачивает из мировой паутины), сам в типографию, сам потом развозит тиражи по магазинам. До Белинского и Гоголя руки не доходят, но молитвенники и жития разлетаются, как горячие пирожки. Иногда, запарившись, он, как сейчас, просит мать заняться сбором выручки. Отпросившись на полдня, Плотникова заваливается к вечеру совершенно без сил и едва таща сумки, битком набитые деньгами.
Сейчас она садится на свое место у чайного стола, смотрит на часы и говорит недовольно, но с затаенной гордостью:
— Совсем обалдел. Я говорила? — опять в долги влез по самые уши.
Все давно знают, в какие долги Владик влез и по какому поводу. Но почему-то не прочь послушать еще раз. Наверное, слушательниц греет мысль, что кто-то еще, кроме них самих, влезает в долги.
— Умом нерастяжимо, — горестно кивает Плотникова. — Мало ему все, мало. Теперь вилла эта, будь она трижды проклята. Уж боюсь спрашивать, сколько стоит. В Москве шесть квартир, в Черногории четыре. Говорю: Владик, да ты бы здесь дачку присмотрел. «Нет, мамочка, — отвечает. — Мне на границе Франции с Италией как-то спокойней». Подумать только! Опять гонит мать-старуху по магазинам мотаться… Разве ему растолкуешь! — Она безнадежно машет рукой. — Как об стенку горох.
Чайник закипел.
— Ужас, — соглашается Коган и приступает к разливанию кипятка.
Чай, понятное дело, из пакетиков. Калабаров был последним в библиотеке (а может, и в природе) человеком, который пользовался заварочным чайником. Чашки разнокалиберные. Женщины называют их то стаканами, то бокалами; на мой взгляд, ни то, ни другое не может быть правильным, ибо стакан — он и есть стакан: граненый или чайный, а бокал — это нечто возвышенно-винное. Должно быть, следует называть эту громоздкую посуду кружками.
Калинина принесла кулек с домашним печевом, Коган высыпала магазинные баранки, Наталья Павловна тоже выложила какие-то пакетики. Мармелад в кульке с прошлого раза. Или даже с позапрошлого. Потому что все, независимо от возраста, следят за фигурой и сладкого не едят. Но как ни стараются, женщина-таджичка Мехри все равно права относительно «толстых» теток. А сама она комплекцией примерно как рукоять своего производственного инструмента, то есть швабры.
— А можно мне на дорожку сушечку? — льстиво спрашивает Плотникова.
— Да ради бога, — пожимает плечами Наталья Павловна. И так же сухо, как сами сушки, предлагает: — Мармелад берите…
Плотникова набивает рот, хрустит и произносит невнятно, но с достоинством:
— Вы уж извините, что я сегодня ничего не принесла. У меня даже хлеба дома ни крошечки.
Сегодня! — усмехаюсь я про себя. Ладно у меня ничего нет — ни печений, ни плюшек; это и понятно — в магазин одного не пускают. Но и у Плотниковой вечно шаром покати. Вот все толкуют о нашем брате, о птицах: дескать, не прядут, не жнут. Честное слово, обидно: лучше бы на библиотекаря Плотникову посмотрели.
Калинина, Коган и Наталья Павловна привычно переглядываются. Калинина сухо спрашивает:
— Валентина Федоровна, как же так! Позавчера же была зарплата.
— А я ее всю на карточку положила, — доверчиво поясняет Плотникова. — Мне самой-то ведь и не нужно ничего. Владику надо помогать. Я возьму печеньица?..
— Владику, — скорбно поджимая губы, кивает Анна Павловна. — Разумеется.
— Неразумный он у меня, — невнятно толкует Плотникова, хищно косясь на мармелад. — В долгу как в шелку. Все на последнее. Разве ему объяснишь? Ну все, вот плюшечку только скушаю — и побежала…
В начале третьего снова крякнула входная дверь, снова все вскинулись и снова попусту: Петя Серебров.
— Юрий Петрович у себя?
На самом нелюбимом библиотекарями месте — за конторкой у входной двери, которая прежде никак не называлась, а в последнее время Махрушкина велит звать ее «рысепшын» — сидела Катя Зонтикова.
— Нет его, — сказала Катя, нехотя поднимая взгляд от иронического детектива Дарьи Донцовой «Гений страшной красоты».
— А когда?
— Никогда! — каркнула Катя и снова уперлась в книжку: должно быть, на героиню только что напал человекоядный монстр, и ей не хотелось отрываться.
— То есть как это — никогда? — удивился Петя.
Катя все-таки оторвалась и досадливо объяснила.
Петя раскрыл рот.
Худой, чернявый, длинноволосый, с тонкими очками на тонком носу. Птенячий пух на подбородке. В штанах с мотней до колен. (Честно сказать, я этой моды не понимаю). В кроссовках. Приглядишься — так и есть, на босу ногу. Теперь еще и голова поникла.
Опять заныла пружина входной двери, а Серебров опомнился, закрыл рот и тупо спросил:
— То есть семинара не будет?
И тут же в ответ ему раздался незнакомый голос.
— То есть как это не будет семинара? — громко, властно и даже грозно спросил вошедший.
Вроде: а ну-ка отчитайтесь, почему такое безобразие!
Мужчина лет сорока пяти, невысокий, но в отлично сидящем сером костюме и чудных светло-коричневых туфлях-мокасинах, наверняка приобретенных где-нибудь за границей.
В левой руке портфель… или, точнее, сумка… или, если еще точнее, что-то среднее между сумкой и портфелем — кожаное, мягкое, явно чрезвычайно удобное и на ремне. Правую между тем вскинул, чтобы провести по волосам, приглаживая «бобрик» над глубокими залысинами — впоследствии оказалось, что это был привычный для него жест, он то и дело свой бобрик приглаживал, хотя, казалось бы, зачем? — коротко стриженные седоватые волосы, хоть и немного их было, придавали владельцу здоровый спортивный вид.
Лицо открытое, приветливое, на левой щеке шрам в полспички, нос с горбинкой, глаза не то голубые, не то серо-синие и сощуренные: будто их обладатель знает нечто такое, о чем другие не могут и догадываться… ну или собирается узнать в самое ближайшее время. На узких губах улыбка… то есть вроде как улыбка… хочется сказать: змеится улыбка по узким губам… да ну, вовсе никакая не улыбка — какая же улыбка, когда губы в ниточку? Или все-таки улыбка? — а иначе откуда выражение общей приветливости, что я сразу отметил. Ну и зубы, конечно, — плотные, хорошо сидящие ровные зубы, какими проволоку перекусывать, и лишь едва заметный фиолетовый отлив наводит на мысль, что они, должно быть, искусственные.
В общем, это было такое лицо, что чуть его подправь, и можно лить на медалях: честное, мужественное, по-мужски красивое и выразительное. Однако если бы речь зашла об изображении в полный рост, явившийся вряд ли подошел бы на роль модели — он был широк в бедрах, но плоскозад, а ноги переставлял чуть врастопырку, как если бы шарнир между ними был взят не по размеру.
— Здрасти, почему! — недоуменно и даже с некоторым возмущением ответил Серебров, бросив на пришельца взгляд, в котором ясно читалось: да кто ты такой, чтобы в наши скорбные дела лезть! — Калабаров-то… того.
— Это большое несчастье, — сказал гость, ставя свою сумку-портфель на кушетку рядом с Серебровым. Скорбно покивав, он заметил философски: — Да ведь жизнь не остановишь. Семинар-то не умер. Разве один только Калабаров мог его вести?
— Кто ж еще? — буркнул Серебров.
— Меня в расчет не берете? — простодушно спросил тот и развел руками: мол, не сочтите за выскочку, но все же как смолчать, если вопреки справедливости не берут в расчет. — Тогда позвольте для начала представиться. Виктор Сергеевич Милосадов. Новый директор библиотеки.
Катя Зонтикова вскочила, уронив стул. Прежде она просто молчала, а теперь, судя по всему, онемела.
— Вы? — недоверчиво спросил Петя. — Вести поэтический семинар вместо Калабарова?
Между прочим, меня не покидало ощущение, что этот явившийся минуту назад и понятия не имел ни о каком семинаре, но так ловко построил разговор, что простодушный Петя с первых фраз самую суть ему и выложил.
— Почему же нет? — смеясь, Милосадов развел руками. — Я и в Департаменте этот вопрос поднимал. Пусть противники наши отнекиваются. Нет таких высот, которые не покорили бы… как там дальше? — спросил он, глядя на Петю с заинтересованным прищуром.
— Не знаю, — недоуменно ответил тот. — Подождите, какие противники? Вы ЛитО Раскопаева имеете в виду?
— Минуточку, — остановил его Милосадов. — Вот давайте соберемся, тогда и ответим на все насущные вопросы.
И он дружески похлопал собеседника по плечу: с одной стороны, явно выражая свою приязнь, с другой — показывая, что Милосадов человек занятой и до вечера торчать в дверях не собирается.
— Тогда давайте по вторникам, как раньше, — просительно сказал Петя.
— По вторникам? — Виктор Сергеевич озабоченно задумался, но тут же махнул рукой, идя на уступку: — Ну что с вами делать… По вторникам так по вторникам.
Петя просветлел.
— А вот Юрий Петрович перед каникулами говорил, что в новом сезоне обсуждения как-то по-новому хочет проводить. И обещал писателя Красовского привести…
— Вас как зовут, простите? — уже совсем холодно улыбаясь, поинтересовался Милосадов. — Так вот, Петя, вы не волнуйтесь ни о чем. Обзвоните всех и подтягивайтесь. В смысле — приходите.
Тут он повернулся, и его серо-синий взгляд наконец-то упал на меня.
Я невольно приосанился, но Милосадов сказал совсем не то, что представлялось бы мне уместным.
Прижав ладони к щекам, он по-бабьи ахнул и дурашливо воскликнул:
— Боже мой! Пингвин!
Все знают этот дурацкий анекдот. Я, во всяком случае, отлично знаю. Суть такова. Попугай надоел своими воплями, и его посадили в холодильник. На другой день кто-то открывает дверцу: «Ой, кто это?» А тот, весь в сосульках и изморози, отвечает хрипло: «Пингвин, твою мать!».
Но Кате Зонтиковой, вероятно, не доводилось слышать сей идиотской истории. Поэтому она кокетливо объяснила:
— Виктор Сергеевич, какой же это пингвин? Скажете тоже, правда. Это библиотечный попугай.
— Библиотечный, — хмыкнул Милосадов. — Это что же, порода такая?
— Ах, ах, ах! — сказала Катя Зонтикова, выгибаясь. — Ах, Виктор Сергеевич, вы шутите!
— Ну а что не пошутить, пока молоденький? — удивился Милосадов, одновременно охватив ее всю одним цепким взглядом. — А зовут как?
— Соломон Богданыч.
— Господи! — снова изумился Милосадов. — Что за дурацкое имя!
Не хотелось с самого начала портить отношения, а то бы я ему, конечно, врезал.
Лично я своим именем горжусь. И появилось оно не просто так, а, как все в мире, имеет свою историю.
Тыщу лет назад, то есть буквально на другой день после того как Калабаров завел себе двух молоденьких птичек (одна — моя незабвенная Лидушка, другая — ваш покорный слуга), он пошел в баню. И в парилке познакомился с голым человеком без опознавательных знаков. Человек назвался Николаем Ивановичем, а когда стали одеваться, он, к изумлению Калабарова, извлек из шкафчика мундир майора внутренних войск — форму, чрезвычайно хорошо Юрию Петровичу знакомую по временам недавно завершившейся отсидки.
Но это не помешало их банному приятельству. За пивом разговор вился прихотливо и забрел на ономастику. Калабаров поведал малоосведомленному майору, что есть имена славянских корней — Славомир или Владимир. Много греческих — Андрей, например, равно как и Василий. Встречаются советского извода ранних годов: к примеру, Порес, что расшифровывается как «Помни решения съезда»; Лелюд — «Ленин любит детей» или даже Кукуцаполь, что вопреки явно мексиканской форме сохраняет яркое социалистическое содержание: «Кукуруза — царица полей».
«А остальные преимущественно библейского происхождения, — заключил Калабаров. — Что, еще по одной?»
«Это как же вы говорите — библейского?» — настороженно спросил майор внутренней службы Николай Иванович.
«Ну как. Из Библии».
«А Библию кто написал?» — совсем уж враждебно скрупулезничал майор.
«Библию создавали на протяжении многих веков», — завел было Калабаров, но тот перебил:
«Не надо крутить. Евреи ведь писали, да? — Мне бабушка говорила».
«Ну разумеется, — недоуменно кивнул Калабаров. — Если Библия в своей основе — это история еврейского народа, то кто, спрашивается, мог еще ее написать?»
«И какие же это имена?»
«Пашка да Венька. Захар да Михаил. Иван да Марья. Ну и еще миллион».
Его слова произвели на майора самое неприятное впечатление. Он совсем закаменел и спросил сипло: «Ты что ж это хочешь сказать? Что Иван — еврейское имя?»
«Еврейского происхождения», — поправил Калабаров.
«Мое имя — еврейское?!» — бушевал майор, стуча по столу воблой.
В итоге Калабаров был вынужден отбиваться кружкой, и, по его словам, если б не лагерные уроки, пришлось бы туго.
Вот из какой истории родилось мое имя.
«Еврейского в тебе ровно столько же, сколько во мне, — рассуждал Калабаров. — Но назло глупым антисемитам нарекаю тебя Соломоном Богдановичем. Да сольются в тебе два духа народных, и будешь ты, по сравнению с теми, в ком один, умнее вдвое!..»
— Вот уж нашли, — покачал головой директор. — Ерунда какая-то! Могли бы Зорькой, например. Или, скажем, Звездочкой…
— Это же не лошадь, — кокетливо урезонила его Катя, перебирая ключи. — И как же Звездочкой, когда это мужчина? Пожалуйста, Виктор Сергеевич. Вот ваш кабинет.
— Богадельней попахивает, — заметил Милосадов, поводя носом. — Ничего, мы эту казенщину поправим… Вы, Катя, вот что. Обегите всех. Надо же и дело начинать. В половине пятого общее собрание трудового коллектива. Подождите, а попугай-то ваш…
— Соломон Богданыч, — уточнила Зонтикова.
— Вот-вот, Богданыч… Ему в кабинет можно?
— А как же! — удивилась она. — Тут его самое место было. Когда с Юрием Петровичем случилось, после похорон кое-какие вещи жена с дочкой забрали: пепельницу, старую трубку, книги, бумаги, еще что-то по мелочи. Хотели и Соломон Богданыча увезти, но мы…
— Да, да! — нетерпеливо оборвал Милосадов. — Молодцы. Но куда ж он здесь, простите… как бы точнее выразиться…
И пошевелил пальцами, подыскивая подходящее слово.
Но Зонтикова уже поняла суть вопроса и рассказала ему про Ficus altissima.
— Ишь ты! — удивился Милосадов. — Какой разумник!
— Прежде у Соломон Богданыча еще подружка была, — щебетала Зонтикова. — Сколько лет не разлей вода! Бывало, сядут друг против друга на стеллаж — уж и тю-тю-тю, и сю-сю-сю, и головками прижимаются, и целуются, и перышки друг другу чистят. А года три назад недоглядели. Калабаров зашел в кабинет — и прикрыл дверь. Не слышал, что Лидушка за ним во весь дух мчится. Ну и не успела отвернуть — со всего разлета об филенку.
— И что?
— Да что, — вздохнула Зонтикова. — Они ведь нежные. В руки возьмешь — господи, в чем душа-то держится. Что им надо: чуть стукнулась, — и готово.
— Елки-палки! — сказал Милосадов. — Что ж такое у вас: куда ни сунешься, всюду покойники.
Катя Зонтикова развела руками и вышла, напоследок с улыбкой оглянувшись.
Ровно в половине пятого Милосадов вошел в читальный зал, где, по его разумению, должен был собраться коллектив вверенного ему учреждения.
Он еще не знал, но на самом деле общие собрания происходили в другом помещении: чтобы неизбежный шум-гам не препятствовал отважным читателям бороздить книжные моря; а комната хоть и меньше зала, но все прекрасно рассаживались.
Каково же было удивление Виктора Сергеевича, обнаружившего зал почти совершенно пустым: только за одним из столов сидела девушка над книгой.
— Что за безобразие! — громко сказал Милосадов. — Где же остальные?
Девушка подняла на него взгляд карих глаз и ответила растерянно:
— Я не знаю.
— Ах, вы не знаете! — иронично воскликнул Милосадов. — Фамилия!
— Полевых, — пролепетала девушка. — Светлана Полевых. Но я…
— Немедленно пригласите всех работников библиотеки! — отчеканил Милосадов. — Я не потерплю такого разгильдяйства. Сказано: в половине пятого, значит, в половине пятого — и ни минутой позже!
Но, когда она поднялась, прижимая к груди руки и испуганно на него глядя, Милосадов переспросил совсем другим тоном:
— Как, вы сказали, вас зовут?..
И смотрел вслед, пока она поспешно выходила со своим неожиданным для нее поручением.