Сядешь этак в своем домике, закусишь пшеном, попьешь водицы, вспорхнешь на щербатую от времени жердочку да и щелкаешь клювом от нечего делать. А то перескочишь на качельки: есть у меня в клетке такие, проволочная рамка на подвесе. Толкнешься как следует правой лапой — и пойдут они качаться, и носят тебя туда-сюда: аж ветер поднимается и теребит хохолок. Закроешь глаза, поплывешь: кажется, что не по одному и тому же месту ерзает кривая проволока, не в той же самой клетке шмыгает раз за разом, а в плавном полете уносит тебя все дальше и дальше! — и если вовсе отдаться движению, очнешься однажды бог знает где, на другом конце света, где шелестят пальмы и воркуют волны зеленого, никогда не стынущего моря.
Но даже если не так, если проволочные качельки не могут никуда унести, если они ширкают все по тому же месту, не покидая куцего пространства твоего узилища, — все равно безвольно отдаешься их размаху. Жадно ловишь минуту бездумности, минуту неги и беззаботности; тянешь ее как резиновую, хватаешься за последние ее секунды, потому что знаешь: как пройдет эта блаженная минута, канет в небытие, откусив заодно очередную толику жизни, так на смену ей непременно придет иная — и какой-то она окажется?..
Не буду я рассказывать о той сумятице, что поднялась после истеричного Петиного возгласа. Вокруг стоял дикий шум, всем было ясно, что Петя выкрикнул что-то чрезвычайно важное, но за треском и ревом строительных работ никто толком не расслышал, что именно; стали галдеть и переспрашивать друг у друга: «Что сказал? Что сказал?» Кто разобрал одно, кто другое, кто додумал так, а кто этак. В результате мгновенно родилось несколько равно убедительных в своей фантастичности версий, и венцом минутной суматохи стали отчаянные рыдания таджикской женщины Мехри: она поняла Петю самым, пожалуй, из всех неожиданным образом: что всех гастарбайтеров до конца недели вышлют из Москвы, а сейчас уже ловят, чтобы загнать в обезьянники.
Когда дело кое-как прояснилось, когда по новому поводу вдоволь поохали, поахали и пометались, бестолково, по-курьи топчась на одном месте, дождь припустил по-настоящему. У кого-то был зонт, у кого-то нет, стали разбредаться, поспешили к метро. Наталья Павловна Петю отпускать не хотела, повела к себе. Вид у него и впрямь был сумасшедший: глаза горят горем, без шапки, лицо мокрое от дождя пополам со слезами.
Дома она накапала ему валерьянки, спроворила чаю, и все это ни на минуту не смолкая, ведя воркующую речь, лишенную, по сути, смысла, зато имеющую утешительную, успокоительную форму. Петя просох, обмяк, стал рассказывать: прорвало.
Все у них, по его словам, было хорошо. Но однажды — примерно месяц назад — Светлана вдруг ни с того ни с сего заявила, что с этой минуты между ними все кончено. Настолько кончено, что нечего обсуждать, и пусть он ни знаком, ни словом не смеет ее беспокоить, пусть забудет и думать, что она есть на белом свете.
Ему тогда показалось, что она внезапно сошла с ума — настолько все это противоречило тому, что еще несколько часов назад было между ними, — и, возможно, в другое время он добился бы причины этого необъяснимого умопомешательства. Но как назло это случилось как раз после семинара, на котором прошло обсуждение его стихов. И Петя, как всякий поэт, преувеличивающий значение собственного творчества, втемяшил себе, что Светлана Полевых ведет себя так именно потому, что стихи ей категорически не понравились. И, несмотря на то, что, слушая и читая их прежде, Светлана относилась не только к его поэзии, но и к нему самому весьма благосклонно, ныне мгновенно и катастрофически разлюбила, потому что он, Петя, стал ей не только противен, но даже, возможно, и отвратителен.
Что еще сказать? Он все-таки позвонил ей, надеясь прояснить отношения, сорвать с них непонятную для него и ужасную пелену. Но встретил такой отпор, какого и представить себе не мог: Светлана говорила с ним мало того что резко, но еще и презрительно, и это окончательно утвердило его в мысли, что все дело в стихах. А поскольку других стихов у него не было и писать по-другому, изменяя себе в угоду взбалмошной девице, он вовсе не собирался, то Петя махнул на все рукой, и единственным положительным результатом случившегося стали двенадцать новых стихотворений, созданных им за несколько дней в состоянии любовного раздражения, душевного бешенства.
А теперь такой поворот.
Мать Светланы позвонила ему утром. Кинулся к ней. Варвара Полевых перемежала слова рыданиями. Светлана сделала это утром, записки не оставила, упала на жестяной козырек, смягчивший удар. Козырек спас жизнь, а все остальное очень плохо. Теперь в тяжелом состоянии в реанимации, туда не пускают… вот так.
Прошло время. Лето быстро скатилось в осень. Птицы начали сбиваться в стаи, и некоторые уже потянулись к югу.
Усевшись на раму распахнутой форточки, я смотрел, вздыхая, как они обильно перчат туманное небо…
Из травматологии Светлану, уже обучившуюся пользоваться креслом-каталкой, перевели в психиатрию. Еще через месяц она, сопровождаемая Петей, смогла вернуться домой. Я увидел ее вскоре после этого. Она похудела, выглядела гораздо взрослее — если принимать за взрослость тень несчастья, навеки поселившуюся в испуганных глазах. Не знаю, от чего ее лечили и окончательно ли вылечили после того, как поставили, если можно так выразиться, на ноги в травматологии; мне даже не хочется делать на этот счет никаких предположений.
Может быть, если бы несчастье Светланы Полевых не совпало с пожаром, унесшим библиотечные фонды и саму библиотеку, добитую началом строительства, Наталья Павловна смогла бы пережить их. Однако злосчастный дуплет подкосил, на мой взгляд, и ее душевное здоровье. Во всяком случае, жить мы стали по довольно своеобразному распорядку.
Каждое утро она просыпалась по будильнику. Вставала, умывалась, приводила себя в порядок, подливала мне воды, подсыпала зерен, завтракала чем бог послал, одевалась по погоде и уже от дверей, будто и на самом деле могла это забыть, вспоминала: «Ой, Соломон Богданович, что же вы тут будете один? Пойдемте лучше назад в библиотеку».
И мы шли в сторону библиотеки.
Маршрут не менялся. Изо дня в день мы проходили вдоль стеснившихся во дворах машин, мимо качелей на детских площадках и мусорных баков под навесами. Во дворе девятого дома Наталья Павловна здоровалась с дворником-таджиком, который, что оказалось для меня сюрпризом, был мужем таджикской женщины Мехри.
Выходили на главную аллею, прошивавшую сквер с одного края до другого.
В пору, когда мы начали эти невеселые прогулки, деревья еще густо зеленели. Но время шло, и мало-помалу в листве тут и там стала пробиваться желтизна. Ветер шерстил ее с таким сухим и жестким звуком, какого никогда не услышишь в разгар лета.
А потом и листва поредела, обнажив черные ветви. Голос деревьев снова изменился. Прежде ветер гулял по кронам широко и шумно, а теперь недовольно и скупо посвистывал, а ветки подрагивали в его порывах или уныло качались под дождем.
Листва облетала, золотя дорожки, и теперь даже с дальнего края сквера можно было рассмотреть многогранные стены торгового центра, высоко поднявшиеся на месте библиотеки — и поднимавшиеся все выше.
Да, он рос как на дрожжах. Не успели первые утренники посеребрить траву, а торговый центр уже сверкал многоэтажьем, сиял вертикальными пространствами витрин и блестящим металлом обрамлений.
Настал день, когда мы увидели, как за стеклянными стенами чарующе быстро скользят вверх-вниз такие же стеклянные лифты: должно быть, инженеры опробовали их. Я сделал вывод, что со дня на день центр, говоря языком многотиражек, широко распахнет двери первым покупателям.
— А библиотеки-то теперь нет, — как новость последнего часа сообщала Наталья Павловна, держа клетку под мышкой, и в голосе ее звучала такая надрывная веселость, будто она хотела сделать себе еще, еще больнее. — Вот так, Соломон Богданович. Обманул нас директор Милосадов.
Вдоволь насмотревшись, как одна за другой бесконечной вереницей к складским терминалам торгового центра подъезжают фуры — должно быть, начался завоз товара, — мы неспешно шагали обратно. То есть я по-прежнему сидел на своей жердочке, а Наталья Павловна плелась к дому.
Если вдуматься, куда теперь ей было торопиться? Это за годами одинокая пенсионерка черта с два уследит — так и несутся, так и мелькают, — а день ее тянется как резиновый.
С тех пор, как Петя Серебров забрал Светлану из больницы, они наведывались к нам довольно часто. А однажды, как раз в ту минуту, когда Петя выкатывал из лифта едва помещавшееся в кабину кресло, позвонил Красовский — тоже собрался заглянуть.
Молодые люди доставили фруктовый торт, подоспевшего вскоре мэтра отягчал внушительный ломоть ветчины, бутылка коньяку и конфеты. Наталья Павловна напекла целую гору оладий с яблоками, хлопотала, рассаживая гостей, требовала, чтобы Петя перекатил Светлану к окну, где ей будет удобнее, — в общем, просто не находила себе места от радости.
— Прошу вас! — повторяла она. — Угощайтесь! Афанасий Михайлович, берите оладьи! Что же вы пренебрегаете сыром?
— Непременно, дорогая, — отвечал Красовский, громоздя бутерброд. — Всенепременнейше… Так а Екатерину Семеновну куда? — Разговор за столом шел о судьбах библиотечных.
— Всех раскассировали, — махнула рукой Наталья Павловна, продолжая тему. — Махрушкина одну только Зонтикову в Департаменте пристроила. Почему ее? — никто не понимает.
— Баскетболом заведовать, — предположил Красовский. — Она высокая.
— Или преферансом, — выдвинул свой вариант Петя. — Ведь у нее всегда пять тузов в колоде. Между прочим, в субботу открытие.
— Открытие чего? — спросила Светлана.
— Многофункционального торгово-развлекательного центра «Одиссея» с подземной парковкой.
— Ты откуда знаешь?
— В газете прочел, — пожал он плечами.
— Разве о таком в газетах пишут? — Светлана явно насторожилась.
— Ну, конечно, пишут, — бросил Петя и сказал, явно переводя разговор: — Название-то какое.
— Название славное, — кивнул Красовский. — Россияне должны знать классические произведения хотя бы в объеме названий торговых центров. Одобряю и поддерживаю. Конечно, лучше бы звучало «Бесы». Будем надеяться, что так назовут следующий — они же плодятся, как мухи.
Петя принялся изощряться на этот счет:
— Торгово-развлекательный центр «Пир во время чумы»!
— Ну, брат, это слишком уж на поверхности лежит, — раскриктиковал Красовский.
— «Остров сокровищ»!
Светлана Полевых выдвинула свое:
— «Преступление и наказание».
— Да, милая, но в чем же тут наказание? — спросил Петя. — Нет, это не подходит.
— «Бедные люди», — предложила Наталья Павловна.
— Все, Наталья Павловна, приз ваш! — захохотал Красовский. — Умри, Денис, лучше не напишешь. Аршинными буквами, чтобы с самолетов было видно.
В общем, так они сидели, выпивали и закусывали, и все было очень хорошо, пока Серебров не заспорил с Красовским. Собственно, и это было хорошо, даже лучше, чем раньше, но уж как-то очень напряженно.
Началось с того, что Петя обмолвился: дескать, ничто не сравнится с радостью творчества, и ему, как пишущему человеку, это куда как хорошо известно. И даже то, что, как он случайно узнал, Карацупу взяли на Центральное радио вести поэтическую передачу, не может ему испортить настроения, поскольку, как ни крути, лучше быть гением в забвении, чем бездарем на виду.
Конечно, он мог бы облечь свою мысль в чуть более скромную и чуть менее напыщенную форму — в конце концов рядом с ним сидел человек, которому тоже никак нельзя было отказать в этой самой «пишущести», да и подвержен ей он был куда дольше. Так что, перед тем как бакланить свое, можно было бы узнать его мнение.
Однако пара рюмок способствовала тому, что Петя высказался именно так — безапелляционно и торжественно.
Как я и думал, Красовский отреагировал самым непосредственным образом: сначала прыснул, затем замер на мгновение, уставившись в тарелку с загнувшимися остатками сыра и как будто еще раз осмысливая сказанное, а осмыслив, разразился хохотом — настолько бурным, что был вынужден, чтобы не расплескать, вернуть рюмку на стол.
Светлана Полевых закусила губу. На ее милое лицо набежали одновременно две тени: во-первых, досады — ей было неприятно, что вино ударило Сереброву в голову, заставив ни с того ни с сего говорить благоглупости, а во-вторых, обиды — потому что Красовский мог бы рассмеяться не так издевательски и глумливо.
Честно говоря, сердце у меня замерло — то ли от жалости к ней, то ли от сочувствия. Впрочем, возможно, это одно и то же.
Все мы вправе надеяться, что, когда любимые выставляют себя не в лучшем свете, окружающие отнесутся к этому так же благосклонно, как мы сами… и как часто эти надежды приносят еще более острое разочарование, чем даже те, что мы тщетно питаем по отношению к самим себе.
И еще я заметил испуганное выражение на лице Натальи Павловны — наверное, она боялась, что Светлана Полевых сейчас со всем пылом бросится защищать Петю, в результате чего заварится такая густая каша, что этим вечером ее уже не расхлебать.
Я ее понимал, мне тоже не хотелось, чтобы Светлана Полевых заступалась за Петю, потому что тогда все непременно начнут фальшивить… Ведь одно дело, когда чувствуешь себя на равных, а совсем другое — если споришь с инвалидом, — по крайней мере пока окончательно к этому не привык; а никто из нас еще не привык окончательно к тому, что Светлану Полевых приходится возить в инвалидной коляске. Да и как к этому привыкнуть?
Но Светлана промолчала. Я лишь заметил, как она сжала подлокотники.
Зато Петя, услышав ядовитый смех Красовского, мигом протрезвел, вновь обретя взвешенность осторожных суждений. И у них завязался… впрочем, спором начавшийся разговор назвать было трудно, потому что чем дальше он шел, тем душевней становился.
Понятно, что разговор складывался долгим и путаным: точь-в-точь старое раскидистое дерево, увитое плетями вьющихся растений да вдобавок покореженное вчерашним буреломом.
Пожалуй, никто третий не смог бы досконально разобраться в том, что они говорили: речь показалась бы ему путанной, бессвязно скачущей с предмета на предмет. Он не поспевал бы вышелушивать тот смысл, что они торопливо и подчас довольно неряшливо запеленывали в слова.
С другой стороны, могло показаться, что это не двое сошлись друг с другом в нескончаемом противоречии, а кто-то один толкует с самим собой: с самим собой не то помолодевшим, не то, наоборот, набравшимся лет. Не другого, а самого себя он уговаривает не предаваться запальчивости: дескать, есть вещи, о которых нельзя иметь суждения, ибо ему еще только предстоит их пережить. А вот сам же себе отвечает, что, мол, неправда: он имеет право на всякое понятие, поскольку судьба и сердце не могут, раз начав бег в одном направлении, переменить его на противоположное, — а значит, из любой точки пути можно пробросить взгляд в будущее.
С наслаждением слушая их, я уж в который раз отметил, что в борьбе с собой не бывает побежденных: какая разница, кто победит, если в любом случае это один и тот же.
Что я запомнил? Не скажу, из чьих уст прозвучало — так сплетались нити беседы, что, кажется, период вовсе не принадлежал никому конкретно: течение речи выткало его, как течение реки ткет берега, обрамляя песок бахромой желтеющих водорослей. Рассуждение касалось мифа об Орфее и Эвридике. Что вовсе не о любви идет в нем речь и не о смерти-разлучнице. А о том, что, если художник хочет найти свою красоту, он должен спуститься в ад — в саму преисподнюю, полную мук и терзаний. Должен погрузить туда свою душу: сам, своими руками обречь ее на адовы страдания. Страшны те мертвые пределы, ужасна заскорузлая, прогорклая земля, то сжигаемая огнем, то застилаемая белесыми тучами ядовитого тумана. Но только там он, томимый одной мыслью, прожигающей сердце горше злого огня, может надеяться, что когда-нибудь встретит ее — свою Эвридику…
Красовский скрипуче рассмеялся и сказал извиняющимся тоном: «Но ведь никто не обещал, что это обязательно случится, верно? Может ведь быть и такое: жизнь погубил, а ни черта не нашел».
И, тоже, должно быть, размягченный коньяком, довольно некстати сел на любимого конька: заговорил об издательских проблемах. Слушали нельзя сказать чтоб с жадным интересом; вдобавок оратор, рискуя нашим вежливым вниманием, входил во все более ненужные детали, пока наконец не опомнился и махнул рукой, справедливо заметив, что это все нам ни к чему. Но сразу после этого с горечью заявил, что у него нет иного выхода, как только обратиться к Милосадову: это, конечно, тот еще мерзавец и позер, ну а вдруг воспользуется старыми связями и хоть как-то поможет? — ведь предлагал и даже визитку оставил…
Даже меня это покоробило, что же касается Светланы Полевых, мне показалось, что если бы она могла, то немедленно бы вышла вон. Но коляска была заторкнута в такой угол, что выкатиться самостоятельно не представлялось возможным; поэтому она только ахнула и откинулась в кресле, глядя на Красовского буквально с ужасом.
— Что ты? — обеспокоенно спросил Петя, наклоняясь к ней.
— Афанасий Михайлович, — глухо сказала она, — не делайте этого! Никогда этого не делайте! Пойдем, Петя.
И голос был таков, что Петя тут же встал и начал прощаться.
Когда они вышли, Красовский потоптался в прихожей (все равно в лифт все бы не поместились), громко толкуя бог весть о чем, чтобы не показать конфуза. Напоследок виновато сообщил, что он, дескать, кажется, маленько не того, хмуро поцеловал Наталью Павловну в щеку и тоже удалился.
Наталья Павловна вымыла посуду и вытерла тарелки. «Ах, Соломон Богданович, — ни с того ни с сего сказала она, вешая полотенце на спинку стула. — Вы знаете, все проходит бесследно…»
Такой вот был вечер.
Но обычно мы проводили время вдвоем у телевизора. Наталья Павловна любила смотреть сериалы. Кто хоть раз видел сериал для пожилых женщин, знает, что все они битком набиты слезливыми монологами, глупейшими совпадениями, без которых, как я понимаю, несчастному сценаристу не удалось бы свести концы с концами, — и детьми, детьми, детьми. Судьба даже счастливейших из них складывалась не сладко: как правило, их зачинали невзначай, а уже наутро отцы пропадали по делам службы или садились в тюрьму за не совершенные ими преступления; подчас, если везло, папаши возвращались спустя долгие годы, чтобы научить отпрысков приемам самбо. Значительную часть младенцев забывали на вокзалах, а то еще их крали цыгане или подменивали в родильных отделениях. Кстати говоря, уровень кинорождаемости далеко перехлестывал разумные максимумы и приближался к кроличьей. Если бы все эти злополучные создания, за счет которых выдавливалась горячая слеза из часто моргающих глаз Натальи Павловны, неровен час, ожили, в стране не хватило бы ни детдомов, ни сосок.
Затем, с первых кадров новостной программы, на экране появлялся Президент. Сначала он говорил о политике и экономике. Интонации его, как правило, были озабоченны, однако всякий раз подворачивался случай нарисовать ту или иную перспективу, и только его деловитая сдержанность мешала назвать ее лучезарной.
Обязательная программа подходила к концу, наступало время вольной. Президент преображался — подтягивался, веселел, глаза блестели. По мере того, как на экране разворачивались веселящие сердце чудеса, становилось понятно, почему именно этот человек обременен столь высоким званием: да потому что никому другому не удалось бы совершить даже малой толики его былинных подвигов. Прошлое стыдливо склонялось перед блистательным настоящим, сам Геракл смущенно пятился в туманное пространство древних выдумок, с завистью поглядывая оттуда на удивительную современность: новый герой брал под уздцы непокорный стратостат и, смело оседлав его, непреклонно взмывал в облачные небеса, чтобы горделиво измерить наконец температуру верхних слоев атмосферы, никак не дающуюся в руки глупых синоптиков. А покончив с этим тут же, только переодевшись из костюма высотника в грубую брезентуху землепроходчика и надвинув каску, яростно дергал железные ручки, чтобы глубоко в недрах планеты увести в сторону проходческий комбайн, без его участия наверняка наехавший бы на гнезда невинных кротов и несчастных землероек…
Последний по времени сюжет был, пожалуй, самым впечатляющим. Облегающее одеяние, сшитое из каких-то блестящих бляшек вроде копеек или гривенников, убедительно имитировало мелкую рыбью чешую. Налепленные по всему телу розовые плавники трепетали по ходу заплыва. Бултыхая ластами и с рыбьей сноровкой извиваясь всем телом, Президент показывал спасительную дорогу косяку корюшки, заплутавшему в мутной воде низовьев Невы по пути на нерест.
Когда духоподъемные сюжеты заканчивались, звонил телефон: радостно взволнованная Плотникова спешила восторженно поделиться с Натальей Павловной яркими впечатлениями от увиденного.
Как всегда, это случилось под утро.
— Соломон Богданович, — сказал Калабаров. — Я не могу сидеть тут всю ночь и ждать, когда вы соизволите проснуться.
Я опять не заметил, откуда он взялся: вздрогнул и раскрыл глаза, уже когда Калабаров сидел на пуфике у комода.
— Я не сплю, — заплетающимся со сна языком сказал я. — Во всяком случае, уже не сплю. Рад вас видеть. Здравствуйте.
— Тише, тише, Наталью Павловну не разбудите… Вы, Соломон Богданович, я смотрю, и в ус не дуете.
— Ничего себе! — Я встряхнулся, сгоняя последние крохи сна. — Четверть пятого, между прочим. Ночь на дворе. Я же не знал, что вы появитесь.
— Вот тебе раз! — удивился он. — Разве я не давал знака?
— Какого знака?
— Могли бы заметить, что вечером штора колебалась. Ни с того ни с сего. Разве не знак?
— Вечером Петя со Светланой заходили и Красовский. Такой галдеж стоял, что только если бы она совсем упала…
— И вода у вас в поилке рябила.
— Воду видел, — соврал я. — Но не понял, к чему.
— Ну конечно, — он усмехнулся. — А на потолке я огненными буквами «Ждите!» вывел — тоже не поняли?
Честно говоря, никаких букв на потолке я не заметил.
— Так это вы писали? — деланно удивился я.
— А кто же еще?
— Мне показалось, свет так падает… случайно как бы…
Калабаров махнул рукой.
— В общем, Соломон Богданович, с вами каши не сваришь. В следующий раз придется прямо на голову штукатурку отколупывать… Предпринимать что-нибудь надумали?
— Насчет чего?
— Насчет Милосадова.
— А что надо предпринимать?
— Хорошенькое дело! — возмутился он. — Соломон Богданович, я вам удивляюсь. Мало того, что с блеском порушил все, за что я столько лет боролся, так еще и… даже вспоминать об этом не хочу! Вы ведь понимаете, что я имею в виду?
— Понимаю, — вздохнул я.
— Если бы я был… гм… по-прежнему был у вас, я бы смог ее защитить. Впрочем, если бы я был… гм… был у вас, возможно, не пришлось бы ее ни от чего защищать, — сказал Калабаров. — Не было бы в библиотеке никакого Милосадова. Правда, он бы наверняка других где-нибудь корежил, но ведь для нормального человека как? — если вдалеке, то будто и нет вовсе… Ладно, не в этом дело. Так или иначе мечта этого мерзавца сбывается: с послезавтра он назначен коммерческим директором. То есть получит все, чего так желал: сядет на финансовые потоки. И будет, как добрый поливальщик, открывать воротца. Чтобы водичка то туда текла, то сюда. Главным образом, наполняя карманы акционеров. Свои, в частности. Библиотеки нет, Светлана в коляске, Милосадов на потоках. А вы все это так и оставите? Пусть живет безнаказанным? — я хочу сказать, в вашем человеческом понимании безнаказанным.
Я насторожился.
— А в вашем понимании что?
— А в нашем понимании он, дурачок, себе на роду такого уже понаписал, что можете не волноваться, — туманно разъяснил он. — Этого не замажешь. И не замолишь.
Я разозлился. Что за манера громоздить одну загадку на другую.
— Чего вы от меня-то хотите? Что я могу? Люди-то вон ни о чем не думают, а уж…
— Некоторые думают, — буркнул Калабаров.
— Это кто же?
— Да кто… Петя Серебров. Вообще-то не должен вам этого говорить… ну да ладно: хочет прилюдно дать Милосадову по роже, когда тот в качестве главного лица приедет на открытие.
— Разве Петя знает?
— О Светлане? Нет, не знает. Она ничего и не сказала. И не скажет. Внушила Сереброву, что совершила свой безумный поступок в состоянии временного умопомешательства. Дескать, никаких внешних причин не было, и точка. Концы в воду. Стойкий оловянный солдатик…
— Гены, — вздохнул я. — И что же выходит: Петя за библиотеку мстит?
— Примерно так.
— Глупый птенец… И что? Ну даст он ему по роже. Допустим. А Милосадов его посадит. И Светлана снова останется одна. В ее-то положении…
— Как пить дать посадит, — согласился Калабаров. — Уж чего хорошего… С другой стороны, в России каждый сколько-нибудь приличный человек должен срочок-другой отмотать. Но все-таки нужно Петю от его затеи отвадить. Думаю, достаточно написать. Мол, нишкни, Петя, твой план давно известен. Не суйся, мы и сами все сделаем, а ты только все дело испортишь… а? Тогда не полезет.
— Не знаю, — с сомнением протянул я. — Он существо поэтическое.
— Это верно, — вздохнул Калабаров. — Надежды никакой. Конечно, я и сам могу что-нибудь устроить… Перелом ноги, например. Куда он с поломанной ногой? Или двустороннее воспаление легких. Через две недели будет как огурчик, а пока поваляется. Как думаете?
— Отличный план! — похвалил я. — Или вот еще сотрясение мозга бывает. Шибануть покрепче — и готово. Только идиотом не делайте, а так в самый раз.
— Мне это нравится, — сердито сказал Калабаров. — То не так, это не этак. Вы сами-то на что-нибудь способны?
Накануне я подобрал подходящий кусочек бумажки, как следует его поклевал, смочил слюной, еще поклевал — и в лапах у меня оказалось именно то, что нужно. Комочек я прилепил возле форточной петли. Когда Наталья Павловна собралась по магазинам и решила закрыть форточку, форточка до конца не закрылась, а Наталья Павловна этого не заметила.
Я подождал, пока не хлопнула входная дверь, поковырял клювом в щели и кое-как отворил.
Вспрыгнул на раму.
Первым делом углядел какого-то буряка, подозвал.
— Слышь, ты, пестрый. Как жизнь?
Воробей вытянулся, глазами ест.
— Ничего, дяденька, спасибо.
— Как тебя величать-то?
— Чирий, дяденька.
Я хохотнул:
— Ишь ты, Чирий! — Буряки вообще лучше понимают, когда с ними маленько по-хамски. — Вот что, Чирий ты мой ненаглядный. Найди-ка кого из серых. Скажи, Соломон Богданович зовет. Дело есть. Да быстро у меня!
Минут через десять вместо него подваливает, как было велено, какой-то серый. Довольно невзрачный еще, весенний. Вытягивается, клювом щелкает.
— Что так долго, — говорю недовольно. — Заснули все?
— Соломон Богданыч, — отвечает извиняющимся тоном. — Простите, бога ради, не дослышали. Если б дослышали, мы б тогда в секунду. А этот глупый буряк… честное слово, как полено, ничего толком сказать не может. Если б сказал, мы б тогда…
— Если бы да кабы, — говорю саркастически. — Буряк тебе виноват. Все с тобой ясно. Ладно. Вороной где?
Удивляется, но без кипиша.
— Дяденька, откуда ж нам знать, где Вороной. Мы птицы невеликие. Знаю только, что все больше на югах шарится, где-то за Волгоградкой…
Ага, думаю, и то хорошо: если шарится, значит жив.
— Труби тревогу, — говорю. — Гони, как ветер. Хоть всех на уши ставь, но чтоб Вороной у меня вскорости был. Понял?
— Я… — начинает что-то блеять.
— Ты понял, спрашиваю? — повышаю голос. — Давай без болтовни. Одно крыло тут, другое там. Пошел!
Ну да понятное дело: скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. Но все-таки в конце концов что-то тяжкое с топотом шварк на карниз — Вороной.
— Ох, Соломон Богданович, — говорит, переводя дух. — Аж из Братеева вынули. Ты прикинь — едва домахал. Годы-то какие. Ну здорово.
— Здорово, рад тебя видеть! — И добавляю тем фальшивым тоном, какой всегда появляется в таких случаях: — Какие твои годы! На тебе еще пахать и пахать. Вон грудь-то какая.
— То-то ты меня и припахал… — Вяло машет крылом: мол, не надо его взбадривать, он лучше знает. Но сам, старый потрох, все же щурит целый глаз и клювом пощелкивает — приятно ему.
— В общем, слушай, Вороной. Задача такая…
Рассказываю.
— Да, — ошеломленно тянет Вороной. — Дела!
— Ага, — говорю я. — Дело серьезное. Ну а что ты хочешь? — это тебе не золотую бумажку из-под творожной массы из помойки тырить.
Между прочим, ошеломить Вороного не так просто. Он и огонь прошел — до сих пор хвост паленый, и воду, тут и говорить нечего. А года три назад тайком через чердак пробрался в консерваторию, чтобы, когда все уйдут, поживиться чем-нибудь в буфете. Но его там почему-то дня на три заперли, а в буфете только коньяк и горошек в банках, — тут-то ему и медных труб, по его собственным словам, хватило вдосталь.
— Но все же не боись, — продолжаю. — Дело, конечно, нешуточное. Но с другой стороны посмотреть: и не такие бывали. Все пройдет как по маслу. Надо только четко организовать. Я бы сам, да мне отсюда полноценного выхода нет.
— Да, — задумчиво повторяет Вороной. — Можно, конечно. И не такое делали. Сизых собираешься задействовать?
Мне вопрос понравился. Стало быть, первый этап завершен: идею Вороной принял, а теперь уж по-деловому обсуждает всякого рода мелочи.
— Сизых-то? — так же задумчиво переспрашиваю я. — Хорошо бы, конечно, да уж больно они глупые.
— Это верно, — соглашается Вороной. — Но в таком деле сизые незаменимы.
— Почему это?
— Жрут много.
— Ах, это…
— Ну да. Наш брат на подножном корму: что потопали, то и полопали. А им, дуракам, старушки то хлеба накидают гору, то пшена насыплют полвагона…
— Точно, как с куста, — киваю я, понимая, что ему страсть как хочется пожаловаться на жизнь: со своими-то он мрачный герой, а мне можно поплакаться в жилетку. Только чтобы никто не видел.
— Просто зло берет, как посмотришь! За какие такие заслуги? Если только за дурость, потому что дурее сизых только желтопузые. Но про желтопузых разговора нет: мелочь домашняя. Головенка с кедровый орех. А сизые все-таки полноростные, нашего брата догоняют…
— Так и есть, — киваю я. — Просто лошади. Если б им еще ума в размер… Но ты прав: от больших и многожрущих много пользы может произойти — выхлоп значительный. Да как организовать тупую шоблу?
— Ничего, — ободряет он. — Я сделаю. Сгоним заранее в большие стаи, разобьем на сотни, сотни на десятки. На каждый десяток по серому. На сотню — по заслуженному серому. И поведем как миленьких. Главное — до места строем добраться, а там уж дело нехитрое, все по команде. Отлично выйдет!
Оговорили кое-какие детали, а тут и Наталья Павловна вернулась — едва успел я форточку прикрыть.
В общем, исполнение первой части моего плана легло на плечи Вороного — а на Вороного я мог положиться как на самого себя.
Что же касается второй части, то здесь никто не мог мне помочь. Был бы известен адрес Пети, так стоило лишь поручить доставить письмо, и тот же Вороной обтяпал бы дельце в лучшем виде — тем более что оно представляло собой сущий пустяк по сравнению с тем, за которое он уже взялся.
Но адреса не было, и оставалось рассчитывать на случай. На который можно рассчитывать только тогда, когда ты к нему полностью готов. А чтобы полностью стать готовым к возможному случаю, мне был нужен принтер. Разумеется, вместе с компьютером.
Размышляя над проблемой, я не раз и не два вздохнул: ах, как было бы славно знать, что мир довольствуется твоей мудростью… Нет же, ему нужны еще и твои умения.
Дома у Натальи Павловны вычислительной техники и аксессуаров к ней не водилось, поскольку она ни в чем таком не разбиралась. (Кстати говоря, я понимаю, почему современные женщины не разбираются, скажем, в револьверах или конской сбруе. Но почему в принтерах — для меня остается загадкой. Да и вообще, если на то пошло, принято считать, что люди умнее попугаев. На мой взгляд, это мнение слишком категорично: большая часть если и умнее, то ненамного).
А зато сосед Аркадий Тимофеевич был по этой части весьма продвинутым господином. Коммунальные квартиры — вечное пристанище разбитых кораблей судьбы. Мне представляется, Аркадий Тимофеевич был не прочь за Натальей Павловной приударить, по возрасту они вполне подходили друг другу. Однако вместо того чтобы пригласить милую соседку в ресторан, в театр или хотя бы на прогулку, где можно было бы если не выразить высокие чувства, то, как минимум, выработать в предмете своего обожания привычку к тому, что ты всегда находишься с ним рядом, этот высокий сутулый человек с обширными залысинами и зелеными глазами навыкате, встречаясь с Натальей Павловной на кухне, задает ей самые нелепые вопросы. Например, как она относится к последней версии Windows. И не считает ли, что малобюджетные ноутбуки Asus имеют преимущество перед еще более малобюджетными ноутбуками Acer. Понятно, что он не мог найти лучшего способа повергнуть ее в столбняк минуты, как минимум, на три.
Однако налаживание их отношений я решил оставить на потом. Покамест мне позарез нужно было пробраться в его комнату.
И мне это удалось.
Я улучил момент, когда Аркадий Тимофеевич удалился не то в булочную, не то по какому-то иному столь же обыденному делу.
Дверь в комнату он оставил открытой.
Порхнув во владения Аркадия Тимофеевича, я с удовлетворением обнаружил, что компьютер включен — а иначе мне пришлось бы повозиться с его тугой скользкой кнопкой.
Не прошло и минуты, как я бегло нащелкал на пустом экране:
ПЕТР! НЕ ХОДИТЕ НА ОТКРЫТИЕ МНОГОФУНКЦИОНАЛЬНОГО ТОРГОВО-РАЗВЛЕКАТЕЛЬНОГО ЦЕНТРА «ОДИССЕЯ» С ПОДЗЕМНОЙ ПАРКОВКОЙ! И НЕ ПЫТАЙТЕСЬ НАВРЕДИТЬ МИЛОСАДОВУ! ВСЕ УЖЕ ПРОДУМАНО, МЕСТЬ НЕИЗБЕЖНА! А ВЫ ТОЛЬКО ИСПОРТИТЕ ВСЕ ДЕЛО И ПОДСТАВИТЕ СЕБЯ ПОД УДАР! ЗОРРО.
Принтер негромко загудел, протягивая лист. Я осторожно сложил его вчетверо, унес в прихожую, до поры до времени сунул наверху вешалки под одну из шляп Аркадия Тимофеевича, а вечером, когда Серебров зашел по какому-то делу, выгадал секунду, чтобы затолкать листок в карман его куртки.
Утро того дня, на которое было намечено открытие многофункционального торгово-развлекательного центра «Одиссея» с подземной парковкой, лично для меня ничем не отличалось от многих предыдущих.
Позавтракали, привели себя в порядок.
Попутно Наталья Павловна рассказала мужу и сыну, приветливо смотревшим на нее с фотографий, обо всех наших скорбных делах. Дескать, нынче откроется ТЦ, и Милосадов станет его директором. И что Петя Серебров вчера вечером признался Светлане Полевых, как самому близкому человеку, под клятвенное обещание не выдавать секрет, что в день открытия «Одиссеи» намеревается прилюдно съездить Милосадову по роже, а там будь что будет. А Светлана Полевых, боясь за него, тут же раззвонила Наталье Павловне и Красовскому, моля что-нибудь предпринять — да так, чтобы сам Петя о ее предательстве не узнал…
— Ах, Соломон Богданович, вы один, что ли, хотите остаться? — услышал я привычное. — Нет уж, лучше, как шерочка с машерочкой, в библиотеку. Не возражаете?
Пошли «в библиотеку».
Явились в одиннадцатом часу и, как оказалось, очень вовремя.
Весь торговый центр, куда ни взгляни, сиял, сверкал и лучился чистотой.
С обеих сторон неохватного глазом фигурного портала гроздьями свисали где хмурые химеры, где веселые обезьяны, полуспрятавшиеся в гипсовой вязи тропических лиан. В мерцающей глубине неспешно вращались огромные двери. Справа и слева от входа на многие десятки метров топырились, налезая друг на друга, гирлянды цветов и гроздья воздушных шаров. Разноцветные искристые ленты увивали парапеты, горящие медным жаром водосточные трубы и карнизы, плевательницы, столбы уличных люстр и сами люстры — и даже выстроившиеся в несколько строгих каре бесчисленные ряды стальных тележек.
— Наталья Павловна! Дорогая!.. Валя!.. Зоя!..
Собрались все — и Коган, и Калинина, и Екатерина Семеновна, и девушки из пополнения, и девочки из абонемента, и даже таджикская женщина Мехри в праздничном красном платье, подол которого почти закрывал краешки шаровар, застенчиво улыбалась из-под белого с каймой платка, — в общем, все были здесь.
Я все озирался, надеясь увидеть Петю, Светлану Полевых или хотя бы Красовского, — но тщетно.
Большую площадь перед входом захлестывал народ. Металлические ограждения держали только узкий коридор, застеленный алой ковровой дорожкой от автостоянки до входа.
Голоса, нетерпеливые выкрики, детский визг и гудки машин на ближайших улицах складывались в широкий гул, перебить который мог только гром музыки. Присобаченные где-то по стенам ТЦ громкоговорители щедро заливали площадь: то полковые оркестры, то Пугачева, то вдруг мощно запиликал «Танец маленьких лебедей», а когда что-то визгнуло, будто игла проехалась по пластинке, из динамиков тяжело и грозно понеслось:
Забота у нас простая,
Забота наша такая…
В тот же миг показался кортеж.
Я задрал голову к небу, надеясь увидеть в нем все то, что надеялся увидеть.
Однако ясное небо неприятно поражало своей пустотой.
Боже, как я нервничал! И вчера нервничал, и сегодня утром. А сейчас меня просто колотило. Господи, ну неужели опоздают?!
Длинный черный лаковый автомобиль медленно приближался, сопровождаемый роем мотоциклистов в желтых шлемах.
Пока я ходить умею,
Пока глядеть я умею!..
Мотоциклисты плавно и почти бесшумно разъехались право и влево, лимузин остановился у начала ковровой дорожки.
Кто-то из группировавшихся здесь представителей менеджмента подскочил, чтобы распахнуть дверцу.
Первым показался… нет, не Милосадов.
Высунулась нога в брючине и лаковом ботинке… и представитель менеджмента поддержал батюшку, помогая ему выбраться на свет божий и встать на твердую землю.
Батюшка распрямился, ряса расправилась, закрыв и ботинки, и брючины. Он был пузат, широкоплеч, осанист: борода лопатой, ярое сверкание килограммового креста на груди.
Не теряя времени даром, батюшка принялся то щедро рассыпать в толпу направо-налево крестные знамения, то кропить святой водой.
Толпа довольно поревывала.
Задыхаясь от нетерпения, я смотрел вверх. Ну где же, где?
И вдруг увидел краешек серой тучи.
Вот они!
Туча быстро приближалась.
Успеют?
Не успеют?..
Вот и Милосадов неспешно ступил на асфальт.
Высадив его, лимузин тут же начал неторопливо пятиться.
Милосадов встал рядом с батюшкой, так же обращаясь направо и налево и стремясь, вероятно, охватить своим вниманием все пределы и края человеческого сборища; но не крестил, а только ослепительно улыбался (бросая при этом на толпу отблески своих роскошных зубов, какие бывают от электросварки), раскланивался и складывал ладони над головой: хлоп-хлоп, хлоп-хлоп.
По-доброму щурясь и расплываясь в широкой улыбке, батюшка время от времени оборачивался к нему, к герою дня Милосадову, и обеими руками торжественно указывал на него, как на виновника события. А то еще поощрительно, по-товарищески хлопал именинника по плечу и выбрасывал перед собой правую руку с задранным кверху большим пальцем.
Всякий раз его жесты вызывали в толпе новую бурю аплодисментов и гомон радостных возгласов.
Между тем уже можно было различить, что наплывающая издалека туча не сплошная: рассеченная ровными прогалами, она состояла из каких-то отделений.
Представитель менеджмента с поклоном протянул Милосадову микрофон.
В эту секунду я увидел Петю Сереброва — он торопливо катил кресло со Светланой, что-то быстро повторяя ей на ходу; припарковал возле стены, наклонился, чтобы поцеловать, и, оставив ее там, начал в одиночку решительно протискиваться в первые ряды.
Светлана что-то кричала ему в спину, бессильно сжимая кулаки, — я не расслышал ее слов за гулом и гоготом.
Я мог понять, почему он не слушает ее — потому что, конечно, ему хотелось показать себя сильным мужчиной: сказано — сделано, обещал — получите! Но почему он пренебрег моим предупреждением, подписанным именем самого Зорро?! Сумасшедший!
Красовский тоже был здесь. Он стоял с левого края, взволнованно озираясь и отчаянно морщась. Он не видел Сереброва и не мог знать, с какой стороны тот появится, а Серебров уже настырно продирался сквозь толпу, и у Красовского, даже если бы он его увидел, не было шансов догнать, чтобы помешать задуманному.
Туча приближалась. Уже можно было понять, что ее образуют птичьи стаи. Они мчались быстро, мощно и организованно: поотделенно, поэскадрильно — как, наверное, когда-то советские бомбардировщики летели на Берлин.
— Дорогие друзья! — весело, радостно и солидно сказал Милосадов.
Сизые шли стройными рядами. Ряды строились в каре. Одну эскадрилью от другой отделял узкий промежуток.
Первые эскадрильи начинали снижаться.
— Дорогие друзья, — повторил Милосадов, раскланиваясь и поворачиваясь то в одну, то в другую сторону, чтобы всех наделить своим вниманием.
Многие в толпе задрали головы.
Кто-то уже показывал пальцем.
— Сегодня большой и знаменательный день, — с достоинством начал он.
Залп!
Совершив бомбометание и отстрелявшись, первая эскадрилья сизых, ведомая своим серым, пошла на крутой вираж, взмывая к солнцу.
Наваливалась вторая.
Залп!.. вираж!..
Я видел, что Петя, пробившись в первый ряд, сделал шаг, означавший, что он стремится к Милосадову.
Однако мощное и удачное бомбометание второй эскадрильи заставило его замереть и сморщиться.
Конечно, эскадрильи целили в главный объект. Но если взять во внимание высоту, с которой они пускали свои грозные снаряды, и порывы ветра… Это, конечно, не ковровая бомбардировка, но все же в радиусе пяти, а то и десяти метров от Милосадова лучше было не оказываться.
Батюшка понял это слишком поздно…
За второй шла третья… четвертая!
Все происходило фантастически организованно и ошеломительно быстро.
Милосадов закричал, воздымая руки и закидывая голову с распяленной и еще блистающей ультрафиолетом пастью.
Зря он это сделал.
Боже!..
Какой ужас…
Я невольно восхитился — молодец Вороной, не подвел. Да как точно!..
— А-а-а! — кричал Милосадов. Трудно сказать, чего было в этом вопле больше — самого вопля или того густого бульканья, что заставило меня вспомнить слесаря Джин-Толика…
Минуту назад ничто не могло быть чернее его смокинга и белее его манишки.
Теперь он стоял почти по пояс в гуано.
На голове образовалось что-то вроде сочащегося сталагмита.
Даже если бы подобный удар обрушился на Ficus altissima, и то не знаю, насколько для него это было бы полезно.
— Бру… бру… — сказал он кому-то известковыми губами на сплошь обызвествленном лице.
Что имелось в виду, никто не понял. Да, похоже, на понимание он и не рассчитывал.
Проигрыватель был запрограммирован на время и включился, когда расчетное время церемонии подошло к концу. Возможно, впрочем, что и сам оператор, обезумев от ужаса увиденного, зачем-то щелкнул тумблером.
Так или иначе, замолчавшие на время динамики снова торжественно грянули:
И снег, и ветер,
И звезд ночной полет!..