7

— Ой, девочки, что делается-то!..

И без того все шло кувырком, так что свои многообещающие интонации Плотникова могла бы придержать до лучшего дня.

В каком смысле кувырком? — в самом прямом.

Библиотека готовилась к переезду. Кто когда-нибудь принимал участие в переселении библиотек, тот знает, что это такое. Если нет, растолковывать бесполезно, все равно не поймет.

Картонные коробки были потребны в таких количествах, что если поставить чохом друг на друга, легко бы достали до Луны. Что же касается бечевок, то, обмотав старушку-Землю в каких угодно направлениях раз тридцать пять, остатка еще хватило бы повеситься всем отчаявшимся упаковщикам.

О толчее и бестолковщине отдельно говорить не буду, нервы не выдерживают.

В общем, тихая библиотека превратилась в ад. Там, где прежде таджикская женщина Мехри неустанно шваркала шваброй, оставляя за собой блестящие полосы мокрого линолеума, теперь даже на грязные обрывки бумаги никто не обращал внимания. А уж что касается пыли, то ее залежи, снявшиеся с опустошаемых стеллажей, плыли по воздуху многослойными пирогами: сквозняки волнисто и причудливо колебали их, а вблизи открытых форточек с ловкостью официантов заворачивали в перламутровые воронки, вызывая отчетливо кулинарные ассоциации — с лавашами и устрицами.

Набитые книгами, пронумерованные и снабженные описями коробки громоздились друг на друга, мало-помалу заполняя помещения, примерно как вода заполняет тонущий корабль: шестой отсек… четвертый!.. нижняя палуба… жилая!.. вот уж и верхнюю захлестывают злые волны.

В связи с подготовкой к переезду и общим раскардашем читальный зал был закрыт. Из набольшего начальства наведывалась Махрушкина, поторапливала сборы и рассказывала о перспективах библиотечного дела. Поэтические семинары кончились сами собой, Светлана Полевых как в воду глядела. Правда, на доске объявлений оставался пожелтелый листок, на котором из года в год значилось одно и то же: «СЕМИНАР МОЛОДЫХ ПОЭТОВ, ВТОРНИК 19–00», но надпись следовало бы ныне обвести траурной рамкой, в какую не так давно поместили имя Калабарова. Изредка заглядывал потерянный Петя Серебров, переминался, как будто ожидая кого-то встретить. Его поили чаем, расспрашивали о том о сем, он сидел порой до самого закрытия, но Светлана Полевых больше не показывалась.

Слух о том, что ее отцом был, оказывается, не кто иной, как покойный ныне Юрий Петрович, каким-то образом широко разошелся, и женщины часто и подробно обсуждали эту тему. Больше всех, как обычно, усердствовала Плотникова. Она зачем-то выдумала, что Калабаров не раз говорил с ней по душам и, частенько горюя о своей потерянной дочери, называл ее «кровинушкой» и «донюшкой». Понятное дело, Юрий Петрович не мог возразить против того, что, на взгляд всякого нормального человека, являлось первостатейным враньем. А Плотникова божилась, крестилась, таращила глаза, вещала цитатами из этих якобы имевших место откровенных бесед и всячески отстаивала свое право на правду. Добрые наши женщины, слушая и вздыхая, давали ей то сушку, то кексик. Наталья Павловна и Коган склонялись к тому, что Плотникова маленько не в себе, и особенно заметно это стало в последние годы, когда сын Владик вовлек ее в круговерть своих финансовых транзакций. Калинина возражала: дескать, таких нормальных еще поискать, но тоже наделяла Валентину Федоровну печеньицем или конфетой.

Так вот, однажды Плотникова явилась с улицы и говорит:

— Ой, девочки, что делается-то! Окружают нас.

— В каком смысле — окружают? — спросила Наталья Павловна. Цветастый спортивный костюм и завязанный на затылке капроновый платок делали ее похожей на штукатурщицу.

— Натурально окружают, — подтвердила Плотникова. — Со всех сторон. Я еще позавчера заметила, только говорить не хотела. Что там, думаю, может, померещилось. Тогда только четыре экскаватора было и кран, а сейчас еще штук пять бульдозеров добавилось. В кольцо взяли.

— Что вы говорите, Валентина Федоровна! — возмутилась Калинина. — Займитесь лучше делом.

Она была у Натальи Павловны вторым номером — тоже в спортивном костюме, только синем, и простоволосая. На пару они, беспрестанно чихая, укладывали в коробки содержимое очередного стеллажа, посвященного, как я мог заметить, какой-то области филологии.

— Я-то займусь, — посулила Плотникова. — Только когда они на нас наедут, мало не покажется.

— Кто «они»? — взвилась Калинина. — Пойдемте, покажете. Только если там ничего нет, я не знаю, что сделаю!

Плотникова, жалобно причитая насчет того, что никогда ей никто не верит, повела Калинину смотреть. Минут через пять они вернулись.

— Ну что? — спросила Наталья Павловна, со вздохом присаживаясь на стопку книг. — Посмотрели?

— Кольцо не кольцо, но… — ответила Калинина вовсе не возмущенным, а тихим и даже испуганным голосом. — Прямо от входа видно.

Наталья Павловна отмахнулась было, однако тут и Коган пошла убедиться самолично, и вернулась ошеломленной, а потом из другого помещения прибежала встревоженная Зонтикова.

— Это что же делается? Где же Виктор Сергеевич? Пусть он им прикажет!

Меня на крыльцо не пустили, но из всего оханья, аханья и хлопанья крыльями я в конце концов уяснил следующее.

В непосредственной близости от нашего здания, охватывая его неправильным кольцом, расположилась незаметно подтянувшаяся строительная техника. Разнообразные краны — как на автомобильных шасси, так и башенные — для их перевозки в разобранном виде требовалось несколько тягачей. Экскаваторы всякого калибра — от таких, какими только газоны перекапывать, до угловатых монстров, в ковш каждого из которых с легкостью въехал бы милосадовский «мерседес». А также большегрузные самосвалы, сваебойные машины, бетонокачалки и еще тьма всякого железа, опасно ощетинившегося рабочими частями, до блеска отполированными на прежних объектах.

Думаю, если бы нас окружили танками и артиллерией, это не вызвало бы большего смятения.

Напряжение росло, пока наконец не явился Милосадов и, ко всеобщему счастью, в два слова рассеял всю эту нелепицу.

— Да вы что, товарищи! — изумился он, удивленно глядя на нас. Я заметил, что сейчас его глаза были вовсе никакими не серо-синими, а самыми что ни есть голубыми. И, наивно помаргивая, безмятежно соврал: — Это же метростроевцы. Вы разве не знаете? На углу Второго Центрального и Третьего Княжеского запроектирована новая станция. Должно быть, сроки подпирают, вот и концентрируют силы и средства.

Господи, какое все испытали облегчение!

Однако оно было недолгим.

К соседнему с библиотечным подъезду подъехал большой грузовик, на бортах которого значилось: «ПЕРЕЕЗД WWW.SHEMETOM.RU», и несколько грузчиков в одинаковых синих комбинезонах с белыми литерами на спинах, повторявших надпись на грузовике, стали выносить и укладывать какую-то трепаную мебель.

Время от времени показывались и хозяева — то заплаканная женщина в красной куртке принесет люстру, то хмурый мужчина выкатит велосипед, то две девочки с бантами притащат скрипку в футляре и сядут на скамью смотреть, как дяди в комбинезонах грузят пианино. Снова появится заплаканная женщина в красной куртке, отругает их и пошлет за новой ношей, мотивируя свою строгость напряженностью дела и недостатком времени.

Плотникова, понятное дело, поспешила туда, уловила заплаканную хозяйку, и они крепко и надолго зацепились языками.

Выяснилось, что из квартирной части дома выезжает последняя семья. Их не устраивали предлагаемые муниципалитетом варианты, они упирались до конца; на последнем суде, решившем дело не в их пользу, муж потерял сознание, а женщина в красной куртке, по ее словам, чуть не сошла с ума, и тогда им отключили воду и вырубили свет. В итоге выезжали они не в радости новоприобретения, а в негодовании утраты, злые и несчастные.

Разумеется, Плотникова подсыпала соли на раны, хлопая себя по щекам и причитая: «Уж на край земли-то, господи! На край земли!» — и в глазах заплаканной женщины появлялось такое затравленное выражение, будто и в самом деле гнали их в Шилку или Нерчинск.

— Ну конечно, — нашла объяснение Наталья Павловна, выслушав историю. — Если в центре присиделся, разве хочется на окраину, даже если на время?

И посмотрела на Коган в надежде, что та разделит эту простую мысль или по крайней мере одобрит ее, но Коган только с сомнением хмыкнула.

Хотя, казалось бы, Наталья Павловна стопроцентно верно рассудила — кто же в такой ситуации будет радоваться?

***

Последние дни вообще было как-то тревожно. Уснул я кое-как, спал вполглаза, и, когда проснулся и увидел, что в директорском кресле сидит Калабаров, даже не удивился.

И тут же спросил:

— Юрий Петрович, а вы знали, что Светлана Полевых — ваша дочь?

Ляпнув это, я, честно сказать, даже не удивился тому, что ляпнул. Все равно уже несколько дней крутилось на языке. А сейчас голова была замутнена, вот спросонья и выскочило.

Вздрогнув, он оторвал затылок от подголовника и потянулся, сцепив руки в замок.

— Что? Какая дочь?

Я встряхнулся. Сказав «а»…

— Светлана Полевых… утверждает, что вы были ее отцом.

— То есть она все-таки Полевых, а не Калабарова, — уточнил он. — Что можно сказать. Мир тесен. Как вы узнали?

— Теснота мира в данном случае ни при чем. Она у нас появилась совсем не случайно.

— Где — у вас?

— У нас в библиотеке.

— Уже после?

— Нет. Задолго до.

— То есть что же выходит…

— Ну да, — подтвердил я. — Она ходила к нам книжки читать, а вы и не знали.

— Интересно… Долго ходила?

— Полтора года.

— И не подошла ко мне, не сказала? — задумчиво произнес он.

— Говорит, не хотела впутывать в свою жизнь. Мол, у вас своих забот полон рот, а тут еще дочка как снег на голову.

— Это она зря, конечно, — сказал он, пожав плечами. — Зря. Очень даже это было уместно. Не знаю, чем бы я мог ей помочь, но…

Я вздохнул.

— Даже если бы ей удавалось время от времени с вами поговорить, уже было бы много.

— Ладно, не будем попусту крыльями махать. Сделанного не воротишь. И что же она?

— В каком смысле?

— Что делает, чем занимается?

— Знаю только, что окончила третий курс мехмата.

— Ничего себе! — удивился он. — Интересный выбор. Мать у нее до невозможности гуманитарная.

— Ну и что? Вы сами всегда говорили, что математика возглавляет список гуманитарных наук.

— Так и есть, — согласился он.

Мы помолчали.

— В общем, имейте в виду, Юрий Петрович, — сказал я. — Такая симпатичная девушка, а вы и не в курсе. Вы бы по своим каналам и про нее разведали.

— А что с ней?

— В том-то и дело, что неизвестно. Пропала она, не приходит. Как бы дело так не повернулось, что Милосадов с ней отношения завел. Я последний их разговор слышал. Честно сказать, мне сильно не понравился.

— Что ж, узнаю…

Я не упустил случая легонько съязвить:

— Между прочим, в прошлый раз вы говорили, что и без того теперь все на свете знаете.

— Такую глупость я не мог сказать, — возразил Калабаров. — Многое из того, что знаю я, вам неизвестно, — это да. Но все? — всего никто не знает… Ладно, расскажите, как вы тут без меня живете.

— Да как, — я невольно вздохнул. — Живем себе. Пакуемся. Запарились уже. Я и подумать не мог, сколько книжек людьми понаписано. С утра до вечера колготимся.

— Пакуетесь, — задумчиво повторил он. — Вообще-то зря, конечно.

— Почему зря? — удивился я. — Как же фонды вывозить, если не упаковать?

— Не будет никто вывозить фонды, — хмуро сказал Калабаров. — Никому ваши фонды не нужны.

Его заявление сбило меня с толку. Я молчал, не зная, что сказать.

— То есть как это не нужны? — тупо спросил я. — Почему не нужны?

— Да вот так и не нужны, — ответил он со вздохом.

— Но как же? Ведь когда будет новая библиотека…

— Не будет новой библиотеки, — скучно сказал Калабаров.

— Здрасти! — возмутился я. — А что же будет?

Он молча полез в карман и достал что-то.

И щелкнул перед моим носом.

Это была зажигалка.

Оторопев, я не мог отвести взгляда от желтого язычка пламени.

Мне чудилось, что он становится больше, увеличивается, растет на глазах… заливает все вокруг…

А когда открыл глаза, оказалось, что уже наступило утро и яркое солнце лезет в кабинет сквозь неплотно задернутые шторы.

***

Я думал, каждый день думал… да что там — все время думал над словами Калабарова.

Но он говорил загадками — и загадок этих я, увы, не разгадал. А вот если бы разгадал… Да что толку толковать об этом: если бы кабы…

Еще один урок мне, дураку: не кичитесь, Соломон Богданович, ни мудростью своей, ни многознанием.

Что касается сборов, то мы почти успели: работы по упаковке библиотечных фондов оставалось дня на три, не больше.

Как началась вся эта катавасия, Милосадов редко показывался в библиотеке. Ну и впрямь, что ему здесь было делать? Со всем отлично справлялась замдиректора Екатерина Семеновна: распределяла коробки и бечевку, подгоняла отстающих и ставила в пример передовиков.

Однако тридцать первого числа, в среду, Милосадов приехал рано. Лаврируя между расплодившимися штабелями и рискуя повалить на себя какой-нибудь из них, прошелся по хранилищам, оценивая, что сделано и сколько осталось. Пошучивал, посмеивался, но глаза горели синим пламенем, и лично мне показалось, что он напряжен — как может быть напряжен и собран человек, приступивший к выполнению задачи, последней в цепи многих, от решения которой зависит успех всей затеи в целом.

Провел небольшое собрание. Надо отдать должное, он всегда говорил ясно и четко — по крайней мере до тех пор, пока речь не заходила о предметах поэтических. Иногда, правда, употреблял некоторые термины, заставлявшие женщин недоуменно переглядываться. Вот и сейчас: ясно и четко сказал, что приказывает всему личному составу (женщины переглянулись) заняться в первую очередь сбором собственных вещей — ведь у всех на рабочем месте всегда имеются какие-либо милые пустяки: чайная кружка, ложка с вензелем, портрет мужа или дочери, любимый календарь и запасные портянки. Тут женщины снова переглянулись, а Зонтикова громко прыснула — она всегда прыскала очень громко, на публику, причем только в присутствии Милосадова, и я подозреваю, что она все еще надеялась привлечь его внимание. В общем, именно сегодня, повторил Милосадов, нужно унести все это домой, а то не дай бог что-нибудь случится, так чтобы потом разговоров не было.

— Что же может стрястись, Виктор Сергеевич? — недоуменно поинтересовалась Коган.

— Что угодно, — сухо ответил Милосадов. — В такое время живем. Телевизор включаете? То-то.

— Ой, — сказала Плотникова, махнув рукой. — Главное, чтоб войны не было.

Милосадов на нее посмотрел, пожевал губами, но в результате на этот счет так и не высказался, а только сделал глотательное движение.

Сам он тоже занялся сборами. Вещей оказалось не много. Плазменную панель сразу отнес в машину, а портрет Президента, ноутбук, на котором он, как выдавалась свободная минута, раскладывал пасьянсы, несколько старых журналов — «Эсквайр», «Охота и рыбалка», «Флирт и знакомства», десяток самописок, стопку ежедневников с корпоративной символикой разных банков и прочий хлам упаковал в три коробки.

— Как-то странно, — говорила между тем Коган, перевязывая свои немногочисленные пожитки. — И что ему взбрело? Сколько еще времени книги будут вывозить! Неужели бы я не поспела свою чашку забрать?

Она пожимала плечами, и Наталья Павловна пожимала, и вообще все удивлялись, но, поскольку приказ есть приказ, выполняли его более или менее исправно.

Рабочий день кончился. При последнем ударе часов мне всегда вспоминается тот петушиный крик, когда нечисть, оставив несчастного Хому Брута, теснится, вываливаясь в окна и двери.

В общем, все ушли, Милосадов закопался в кабинете, и оказалось, что ему предстоит закрыть дверь и сдать объект на охрану, чего он отродясь делать не умел и учиться не собирался.

Он топтался у «рысепшын», с бранью листая журнал в поисках номера охранной службы, когда заскрипела дальняя дверь и в холл вышла Зонтикова.

— Ой, Виктор Сергеевич! — сказала она, улыбаясь растерянно и нежно. — Как хорошо, что вы еще здесь! Может быть, посоветуете, что мне вот с этим делать? Неужели домой нести?

И поставила на стойку бутылку коньяку.

— Ишь ты! — сказал Милосадов, по-собачьи наклоняя голову и принюхиваясь, хотя, казалось бы, запечатанная бутылка может издавать запах разве что стекла, бумаги и клея. — Какая вы все-таки смешная, Катя! Ну тогда закройте дверь, что ли.

***

Черт возьми!

Никогда бы не подумал, что все это так просто.

Когда Лидушка была жива, мы часто посмеивались с ней, вспоминая глупую молодость. Как нежились мы в нашем общем прошлом, некогда бывшем мгновенной явью… Подчас на Лидушку нападал особый стих. То она начинала меня ревновать к чему-то такому, о чем уже и памяти никакой не было, а то, например, принималась обвинять, что я ее никогда не любил. «Да как же не любил, когда еще как любил?» — отбивался я. «Совсем не любил, — настаивала она. — Совсем не любил. Все равно тебе было, какую птичку подсунули». — «Да как же все равно, Лидушка!» — возражал я, зная, что все это она не просто так и не для того, чтобы обидеть меня или рассердить; нет, ей хочется, чтобы я снова признался в любви, рассказал, как сильно любил в молодости, как жаждал, как волновала меня ее плоть.

И правда, были времена, когда она не отпускала меня буквально ни на минуту. Воображаемая, она была куда смелее и развязнее, чем на самом деле. А когда я видел ее на самом деле, то вспоминал ту, что жила в моих фантазиях, и меня буквально трясло. «Что с тобой?» — невинно спрашивала Лидушка, глядя на меня с озабоченностью, которая, как я стал понимать позже, была несколько преувеличена. — «Должно быть, вирус какой», — скрипел я через силу: желание буквально сводило судорогой мои звукоизвлекательные органы…

«А почему же тогда?» — капризно продолжала Лидушка свои претензии. «Что — почему?» — «Почему же ты был так холоден ко мне?» — настаивала она. «Я был холоден?» — «Да. Ты был холоден. Первые три дня мы уже жили с тобой в одной клетке, три дня, можно сказать, делили одну постель, а ты… Ах, как мне это было обидно!» — восклицала она и, лукаво прикрывшись крылом, смотрела на меня, проверяя, чувствую я раскаянье или нет.

Но с чего бы мне раскаиваться, если именно любовь делала из меня в ту пору не мощного, темпераментного и безудержного попугая, каким был я на самом деле, а разнеженную птичку, готовую сутками нашептывать ей слова любви.

А у них все оказалось просто… так просто.

Прав был Калабаров, когда говорил, что вкус может проявляться в чем угодно, а вот его отсутствие сказывается во всем.

Милосадов сидел в кресле, время от времени хмурясь (кажется, ему не нравилось, что инициатива исходила не от него, но все-таки он готов был с этим смириться).

Катя расставила пластиковые тарелочки с лимоном, сыром и ветчиной (то есть она позаботилась и о кое-какой закуске), сбегала ополоснуть стоявшие в шкафу стопки (я с горечью вспомнил, что в последний раз из одной из них пил Красовский в компании с Калабаровым), и все это — безумолчно воркуя и смеясь. Круг тем был довольно узок. Она мило рассуждала насчет того, какой все-таки Милосадов хитрющий, как ловко он завлек ее к себе в кабинет нарушать трудовую дисциплину; и что с другим она себе такого никогда бы не позволила; и что дело есть дело, а выпивка и все прочее — совсем другое, их надо строго разделять, а то ей много известно таких, которые не разделяют, так вот к ним она питает исключительно и только презрение и жалость. «Как можно!» — недоуменно говорила Катя, окатывая Милосадова взором лучистых глаз.

Милосадов отвечал невнятными восклицаниями и междометиями — ему просто некуда было вставить свои пять копеек, не находилось щелей в Катином щебете. Однако после второй рюмки он все-таки заговорил и решительно повел за собой разговор, примерно как ледокол ведет караван судов. И, разумеется, я снова услышал про то, как он, бывало, лежал под звездами на бархане с пистолетом бесшумного боя в сильной руке.

Потом… что потом?

После третьей Зонтикова подсела ближе, после четвертой — или без нее — перебралась к Милосадову на колени. Он обнимал ее, расстегивая блузку. «Ну иди к мамочке, малыш», — закатывая глаза, хрипло говорила Зонтикова, прижимая голову директора к худой груди. «Ну иди… Наш малыш молоденьких любит… да? Молоденьких тут нет, иди ко мне, сладкий!..»

В эту самую минуту в дверь принялись бешено тарабанить.

— Кого это черт несет? — всполошился Милосадов, ссаживая Зонтикову на стул рядом, и, кое-как поправив одежду, направился в холл.

Щелкнул замок, и я расслышал взволнованный голос Натальи Павловны.

— Какое счастье! — говорила она на ходу, а затем вихрем врываясь в кабинет. — Как хорошо, что вы еще здесь!.. Домой пришла — господи, думаю, что же я Соломона Богдановича бросила? Все ценное взяла, а его оставила. Глупости всякие принесла, а Соломона Богдановича забыла!.. Соломон Богданович!

Она торжествующе схватила клетку и, даже не взглянув на кое-как прикрывающую наготу Зонтикову, поспешила назад.

Входная дверь хлопнула за нами, и мне оставалось только воображать, как Милосадов спросил с досадой, морщась и нервно хрустя пальцами:

— А этот, что ли, все время здесь был? — Зонтикова оторопело кивнула, и тогда он заключил: — Вот же проклятая птица!

***

Проснулся ни свет ни заря и, моргая и встряхиваясь спросонья, стал озираться.

Комната большая — метров двадцать, не меньше. На подоконнике несколько растений. У окна письменный стол, отягченный телевизором, тремя разносортными вазочками, пластмассовой коробкой с пыльными мелочами. Справа платяной шкаф, слева комод. На комоде двустворчатое зеркало, несколько тюбиков и фигурные склянки — должно быть, с притираниями.

Кровать Натальи Павловны располагалась в глубине, отгороженная от двери другим шкафом. Над кроватью грозно нависали книжные полки. Я сразу подумал, как это она не боится под ними спать: а ну как оборвутся? Однако другого места в комнате не нашлось бы — разве что вовсе их упразднить.

На круглом столе, застеленном плюшевой скатертью, тоже много чего наставлено. Частью по пищевому ведомству — хлебница, несколько чашек, заварочный чайник, три тарелки стопкой, частью по лекарственной — тюбики и коробки. Два стула возле.

Был еще холодильник «Саратов», украшенный вазой сухих огоньков физалиса, и постельный ящик, на котором стоял телефонный аппарат. Другие два стула — у стены — завалены одеждой. Картина с зеленым морем и черно-зеленым кораблем, втиснутая в узкий простенок над дверью. Там и сям множество тех мелких предметов, без которых жизнь невозможна, а на взгляд постороннего — никчемный хлам.

— Что они там, сдурели? — слабо спросила Наталья Павловна, поднимая голову. Грохот за окном перемежался железным ревом каких-то механизмов. — Здравствуйте, Соломон Богданович…

Зевая и поеживаясь, она накинула поверх пижамы халат, подошла к окну и сердито захлопнула форточку. Привстала, пытаясь что-нибудь разглядеть за деревьями и домами, но, должно быть, ничего не увидела.

— Что они делают? Господи, а гарью-то как воняет…

Ворча и посматривая на часы, кое-чего прибрала, повозилась в шкафу. Строго подошла ко мне:

— Соломон Богданович, у меня Ficus altissima нет. Вы уж, если не трудно, будьте любезны… сделайте такое одолжение. В случае необходимости пользуйтесь, пожалуйста, Citrus Limon Lunario, что на подоконнике.

Потом она умылась и привела себя в порядок. Пожалуй, стоит рассказать, как именно она это делала, потому что с тех самых пор я наблюдаю за ней каждый день, и каждый день все происходит по одному и тому же сценарию.

Наталья Павловна садилась на низкий пуфик у комода и критически рассматривала собственное отражение, подчас высказывая кое-какие замечания на его счет.

Слушатели всегда были одни и те же: среднего качества любительские снимки в паспарту и рамках, повешенные на крепкие гвоздики над комодом. С первого строго смотрел серьезный человек в полевой форме, украшенной капитанскими погонами; в середке смеялся младенец; на третьем тоже был офицер — и тоже в полевой форме, как на первой, но моложе и в лейтенантском звании, — а смеющийся, как младенец на второй.

Сев на пуфик, Наталья Павловна первым делом здоровалась с ними: «Здравствуй, Вася!.. Здравствуй, Сереженька!..» А потом, привычно и ловко занимаясь делом, говорила с ними, как будто поддерживая оживленную беседу обо всякой всячине — что происходило вчера и на днях, какие планы у нее сегодня и впредь.

Должно быть, она делала это много лет: речь лилась совершенно так, как если бы Наталья Павловна обращалась к живым людям, способным удивиться, обрадоваться или огорчиться, что-то сказанное одобрить, а что-то, напротив, мягко осудить. Подчас она даже просила совета, как если бы кто-нибудь из них и на самом деле мог ей что-нибудь посоветовать.

Причесавшись, она раскрывала несколько склянок. Сосредоточенно массировала щеки, мяла виски, похлопывала по шее. Долго возилась, сначала нанося кремы, а затем стирая их гигиеническими салфетками. Напоследок осторожно припудривала посвежевшую кожу и, завершая непростую свою деятельность, трогала за ушами капелькой духов. Закручивая флакон, глядела на себя примерно так же критически, как прежде, но все же с большей благосклонностью: и правда, теперь от нее прекрасно пахло, лицо обретало благородную бледность, мешки под глазами несколько уменьшались, а сами глаза, напротив, казались больше.

— Ну, до свидания, Вася, — говорила она, поднимаясь с пуфика. — До вечера, Сереженька.

После чего завтракала чем бог послал, подливала мне воды, подсыпала зерен, одевалась по погоде и уже от дверей, будто и на самом деле могла это забыть, вспоминала: «Ой, Соломон Богданович, что же вы тут будете один? Пойдемте лучше назад в библиотеку».

Вот и в самый первый день нашей общей жизни она позаботилась обо мне, после чего выпила чашку чаю и съела творожок.

Украсив затем газовым шарфом серый костюм, надетый поверх светлой блузки с гипюровым воротником, Наталья Павловна взяла сумочку, ключ, открыла дверь и совсем уж было шагнула за порог.

Но вдруг повернулась и сказала:

— Соломон Богданович, что же вы молчите? Вы здесь хотите остаться? Вы, конечно, самое дорогое, что у меня есть, но какая же радость целый день одному в закрытой комнате? Очень вас прошу, давайте сходим в библиотеку.

***

Миновав дворы, мы вышли в переулок.

По мере приближения к библиотеке рев усиливался, грохот ломил уши, а запах гари становился просто невыносимым.

— Господи, да что ж такое?! — нервно повторяла Наталья Павловна, томимая какими-то неприятными предчувствиями.

Переулок вильнул налево. Мы взяли правее, через сквер. Его зеленую овчинку со всех сторон стискивали дома.

Аллейка вела к улице, чахлые деревца редели… Собаководы, держа на поводках своих вынюхивающих что-то питомцев, все, как один, смотрели именно в ту сторону, куда мы держали путь.

Рев и лязганье приближались.

Кисейная завеса деревьев окончательно истончилась, и теперь уже ничто не мешало увидеть всю картину.

У меня перехватило горло.

Почернелое четырехэтажное здание еще дымилось.

Где выгорело полностью, скалились черные проемы окон. Закопченные балконы, обрушившаяся в правой части крыша, накренившиеся трубы вентиляции, стены в кудрявых зализах копоти…

— Что это? — прошептала Наталья Павловна.

Большой разлапистый кран, крепко упершийся в землю раскинутыми в стороны добавочными ногами (если бы он не был так велик, опоры делали бы его похожим на опасное тропическое насекомое), раскачивал железный шар и беспощадно и глухо бил в крошащиеся стены.

Вот появилась от удара уступчато-косая трещина… еще удар — и кусок стены завалился внутрь, подняв огромную тучу пепла и серо-зеленой пыли… Еще замахи, еще мозжащие удары стального шара — обвалились один за другим два балкона, а новая часть стены помедлила, шатнувшись, и стала падать, с грохотом и взметенным прахом обрушившись в гору щебня…

Бах! Ба-ба-бах!..

Подбежала Калинина.

— Наталья Павловна, что это? — закричала она с таким негодованием, как будто это именно Наталья Павловна раскачивала железный шар и колошматила им по брызжущему красной крошкой кирпичу.

— Ах, не знаю, не знаю! — Наталья Павловна одной рукой крепче прижала к себе клетку, другой закрыла глаза. — Что это? Что это?

— Фонды! — крикнула подоспевшая к нам Екатерина Семеновна. — Фонды сгорели!

Она была совершенно не в себе, а лицо вымазано сажей, и я подумал: господи, да не пыталась ли она что-нибудь спасти из огня?

Катя Зонтикова заплакала, и вслед за ней сразу все дружно ударились в слезы. Даже таджикская женщина Мехри хлюпала и выла — она стянула с головы свой красный платок и теперь утиралась им.

Я с усилием отвел взгляд от пепелища.

Та техника, что несколько дней съезжалась, исподволь окружая нас, теперь окончательно приблизилась и плотно сошлась вокруг. Вся она работала — ревела, трещала, двигалась, везла, тащила, громоздила, разбирала…

Там летела земля в кузова самосвалов, здесь группы рабочих, маша автокранщикам, споро сгружали бетонные плиты и тут же ставили их торчком в качестве высоченного забора… Справа разматывали черный кабель с больших, в рост человека, катушек, слева копер ухал и скрежетал, намертво загоняя сваи в подрагивающую землю…

— Господи! — причитали женщины. — Это что же делается!

— Фонды ведь, фонды!..

— Все пропало, девушки!..

— Рушат-то, рушат-то как!..

— Господи, несчастье!..

— Где же Милосадов?! Милосадов где?

— Где этот мерзавец?!

Подоспела Плотникова, держа под руку толстого сына Владика.

Замерла, оторопело переводя взгляд с руин на товарок и обратно.

— Это что же… — прошептала потерянно. И завыла в голос: — Книги-то! Книги-то как же!

Зашаталась, закрывая глаза и конвульсивно дергая ворот пальтишка.

Владик заботливо поддерживал.

— Ну не плачьте, мама, — говорил он, сам едва не хлюпая. — Не плачьте. Их уже не вернешь… Ну что же, в самом деле, так убиваться? Бросьте, не расстраивайтесь, я вам новые напечатаю!..

А на крепком столбе у забора вздымался здоровущий постер: красивая архитектурная картина, сбоку цифирная мелочь, а сверху надпись жирными буквами:


МНОГОФУНКЦИОНАЛЬНЫЙ ТОРГОВО-РАЗВЛЕКАТЕЛЬНЫЙ ЦЕНТР «ОДИССЕЯ»

(С ПОДЗЕМНОЙ ПАРКОВКОЙ)


Мне представлялось, что уже не будет минуты ни горше, ни безнадежней.

Суетилась строительная техника, ликвидируя остатки ночного пожара вместе с остатками того, что было когда-то нашим домом. Елозили тракторы, бульдозеры рыли, гребли землю, бил копер. Желтоблузники с муравьиным напором грудились вокруг штабелей досок, поддонов кирпича, бетонных плит, связок арматуры. Заводили стропы, хрипло командовали «Вира!» и махали руками в синих рукавицах. Краны поднимали груз, переносили, там его подхватывали другие рабочие. Во всем виделась лихорадочность, нездоровая, дикая поспешность, с какой зверь, хрипя и чавкая, рвет плоть добытого животного.

Откуда-то из-под земли вырывались белые клубы не то пара, не то дыма. Чуть поднявшись, они попадали в лапы ветра, ветер по-собачьи зло теребил их, чтобы как можно скорее рассеять. На смену одним взлетали другие — и так же рассеивались…

Я бездумно смотрел туда сквозь проволочные прутья клетки. И вдруг вообразил, что, возможно, это никакой не пар, никакой не дым. Это наши мысли и чувства, прежде находившие здесь не только приют, но и понимание, собиравшиеся вместе, чтобы тесниться и поддерживать друг друга, придававшие всей нашей жизни и вид, и вкус, каких, наверное, больше уже никогда не будет, — да, это они, как птицы, взлетают из разрушенного гнезда: взлетают и тают в пасмурном небе — взлетают и тают…

Тогда-то мне и подумалось, что уже не будет минуты горше.

Но я ошибался.

Показалась из-за угла ближнего дома невдалеке долговязая, глаголем наклонившаяся от спешки фигура. Я узнал — это Петя Серебров торопился от метро сюда, где еще вчера была библиотека. Он шлепал по лужам не глядя, волосы частью были всклокочены, частью прилизаны снова начавшимся мелким, как из пульверизатора, дождем, куртка нараспашку, грудь расхристана…

Я думал, что сейчас он примкнет к женщинам, чтобы возносить жалобные пени над руинами нашей сгоревшей жизни.

Но он, подойдя, повел вокруг совершенно сумасшедшим взглядом и крикнул:

— Наталья Павловна! Слышите? Светлана Полевых из окна выбросилась!..

Загрузка...