Я проснулся под утро — с тем тревожным чувством, что возникает, если не можешь понять причин своего пробуждения.
Было темно, только в щель между неплотно задернутыми шторами проникал фонарный свет, оставляя на стене что-то вроде известкового потека.
Легкий гул — это машины шумят на Третьем кольце. Шелест — листва двух тополей под окном. Какой-то едва слышный звон, легкое потрескивание — они всегда обнаружатся, если напрячь слух в пустой комнате.
И вдруг:
— Кхе-кхе!
Я чуть не свалился с жердочки: в кресле сидел Калабаров.
— Соломон Богданович, бога ради, если пугаетесь, то не так театрально, — сказал он со снисходительным смешком. — Это я.
— Да, — пролепетал я. — Но…
— Тихо, тихо! — оборвал он. — Не стоит хлопать крыльями. Не хочу вас обидеть, однако мне более или менее известно, что вы собираетесь сказать. Дескать, своими глазами видели, как в могилу сыпалась земля. Ведь так?
Вообще-то в этой, мягко говоря, экстраординарной ситуации угадать было нетрудно. Я пожал плечами и буркнул:
— Очень надо!
— Не обижайтесь, я понимаю ваши чувства, — ядовито сказал он. — Люди тратят массу времени, чтобы в стотысячный раз жарко потолковать о том, что всем известно. В то время как я, бесчувственный человек, не позволяю вам высказаться насчет того, что неизвестно никому.
— Ох, Юрий Петрович! — ответил я с укором. — Вам бы все язвить. Уже и удивиться нельзя. Сами посудите: ведь не каждый день такое.
— Это вам только кажется, что не каждый день, — загадочно сказал он. — Ладно, что мы о глупостях… Расскажите-ка лучше, как тут у вас.
— Да как у нас! — Я вздохнул. — Помните, песенку напевали?
— Я разные напевал…
— Одну из неприличных: «Но встретились ей мальчики, лихие атаманчики…»
— «И жизнь ее по-новому пошла», — хмуро закончил Калабаров.
— Именно. Вот и у нас примерно так же.
— А что? Милосадов чудит?
— Вы и фамилию знаете?
— Я теперь, Соломон Богданович, много чего знаю такого, что и не снилось вашим мудрецам, — усмехнулся он.
— И про телевизор знаете?
— Нет, про телевизор не знаю. Что нового можно знать про телевизор? Этому изобретению сто лет в обед.
— Нового ничего, — ответил я, решив взять такой же тон: иронический и холодный. — Но всем известное старое прежде к нам было неприменимо.
— В каком смысле?
— В таком, что у вас в кабинете телевизора не было. А теперь Милосадов сделал ремонт, поменял мебель. Шелковые обои, диван, мягкие кресла. Бар черного дерева. Не кабинет, а будуарчик. Если не хуже. И плазменную панель повесил — восемь на семь. Вот она целыми днями и орет как бешеная.
— А на каком канале? — поинтересовался Калабаров.
— На первом.
— Странно…
— Что странно?
— Что на первом.
— Почему?
— Ему же вставать приходится поминутно.
Я молчал, размышляя о том, что, вероятно, законы нашего мира не вполне применимы к миру загробному. Равно как и наоборот. Очень может быть, что чувство юмора, блестящее там, здесь может показаться довольно тусклым.
— Он же полковник, — с усмешкой пояснил Калабаров. — И если на экране президент, полковник должен встать и вытянуться во фрунт: ведь бывших разведчиков не бывает. Или, по-вашему, не должен?
— Полковник? — оторопело переспросил я.
— Полковник, — повторил Калабаров. — Старый службист. Карьеру сделал в Управлении по кадрам.
— По кадрам?.. — опять, как попка, отозвался я.
— Соломон Богданович, что с вами? Плохо слышите? Да, по кадрам. С одной стороны, работка невидная, канцелярская, с другой — верой и правдой от звонка до звонка. Ныне вышел в отставку и брошен на гуманитарный фронт. С весьма возможными продолжениями, — Калабаров всмотрелся в меня и сказал: — Соломон Богданович, да ладно вам. Мало ли кругом полковников…
— С какими продолжениями? — спросил я.
— Административно-финансового характера, — скучно пояснил он.
— А именно?
— Этого я сказать не могу. — Он сделал губами что-то вроде «пупс». — Это, к сожалению, дело будущего. А дела будущего, они… гм…
Тут и вовсе закашлялся, поднес кулак ко рту, пожал плечами и вообще сделал все, чтобы я понял: говорить о будущем он решительно отказывается.
— То есть вам запрещают, — сделал я вывод.
Он поморщился.
— Да не то чтобы запрещают… Но поймите, Соломон Богданович, есть некоторые понятия об этике… вот они-то и препятствуют. И потом, вообразите: если все мы оттуда начнем трендеть вам в оба уха о будущем, знаете что тут начнется?
Я помолчал, взвешивая его слова.
— Ну хорошо… А сами-то вы как?
— Да как сказать… Нормально.
— Понятно.
Он поморщился.
— Вы не обижайтесь… Трудно мне рассказать. Даже намекнуть трудно. О таких вещах речь, что…
За окном дворничиха со всей силы шмякнула пустым ведром по мусорному баку, я вздрогнул и невольно обернулся к светлеющему проему.
А когда через мгновение перевел взгляд обратно, Калабарова уже не было.
Большую часть дня я провел под впечатлением нашей встречи: то и дело возвращался к ней, ища в словах Калабарова тайный смысл и пытаясь разгадать щедро рассыпанные загадки.
Должно быть, отрешенность была заметна: за обедом Плотникова обратила внимание на мое состояние и брякнула во всеуслышание:
— Чтой-то Соломон Богданыч сёдни какой-то трехнутый.
Женщины отнеслись к ее замечанию безразлично, если не считать Натальи Павловны, которая, являясь моей шефиней и приняв, вероятно, ее слова в некоторой мере на свой счет, неожиданно резко возразила, заявив, что это и неудивительно: после всего случившегося состояние задумчивости и ее саму посещает довольно часто. И что события последнего времени любого человека способны побудить к глубоким размышлениям. И что, дескать, только пустые, бессодержательные люди, заменяющие религиозность, то есть напряженный и неустанный поиск Абсолюта, бездумным отправлением того или иного культа или даже, чего доброго… — Тут она с усилием остановилась, сделав такое движение горлом, будто проглотила слишком большой кусок, едва при этом не подавившись, после чего закончила более или менее миролюбиво: — Могут усмотреть в этом что-либо странное.
Понятно, что финальная попытка примиренчества не могла никого обмануть и, судя по тому, как Плотникова поставила чашку, отложила дармовую сушку и уперла в бок левую руку, подготавливая возможность гневно протянуть правую, она уже собиралась ответить на это ничем не мотивированное и неожиданное оскорбление.
Тогда я, чувствуя определенную ответственность — ведь, как ни крути, снова из-за меня вот-вот грозил разгореться сыр-бор, — пару раз оглушительно гаркнул, чтобы разрядить обстановку, и шумно встряхнулся, норовя при этом выметнуть из клетки как можно больше пуха и трухи.
Все принялись ворчать и отряхиваться, Плотникова потеряла интерес к наметившейся теме, и разговор перешел на что-то другое.
Ближе к вечеру я переместился в кабинет директора.
Милосадов встретил мое появление довольно приветливо. Он разбирался с какими-то бумагами, не имевшими, как я понял, никакого отношения ни к библиотечной, ни, говоря шире, культурной деятельности, и время от времени рассеянно обращался ко мне, называя при этом исключительно по отчеству — Богданычем: «Вот так, Богданыч… Что скажешь, Богданыч?.. Такие дела, Богданыч…»
Плазменная панель беспрестанно вещала глупости или, пуще того, громыхала какой-то разухабистой музычкой. Судя по всему, Милосадову она совершенно не мешала, а я изнывал, как от зубной боли. Лучше всего было бы заткнуть уши или вовсе убраться из кабинета подобру-поздорову: но ни того, ни другого сделать я не мог, потому что теперь, услышав все то, что, хоть отчасти и загадочно, поведал мне Калабаров, я поставил себе задачей понять, что делает Милосадов.
Материала хватало, подслушать можно было много чего: то и дело звонил телефон, а когда молчал, Милосадов сам набирал номера, извлекаемые из пухлого, на кожаной застежке, ежедневника.
Все разговоры начинались одинаково бодро, с преувеличенной живостью, которая, вероятно, должна была означать приветливость. Собеседников Милосадов, как правило, тоже звал по отчеству: «Здорово, Михалыч! Как сам-то, Петрович? Да ладно тебе, Никодимыч, какие наши годы!..» Все его собеседники в моем воображении представали седоватыми крепкими мужиками с военной выправкой и здоровым румянцем на гладких щеках.
Воды в ступе не толкли, турусов на колесах не разводили: обменявшись парой-другой приветственных фраз, переходили к конкретике.
Тематика представлялась чрезвычайно обширной, а схватить суть дела, вокруг которого все это должно было вертеться, мне не удавалось. Временами казалось, что на повестку дня выходят вопросы искусства или по крайней мере архитектуры, и тогда я встрепетывался, предполагая принять посильное участие в обсуждении. Но следующие фразы сворачивали разговор на малопонятное: ассортименты, коэффициенты, фокус-группы и черт знает что еще. Зачастую разговор становился и вовсе непролазным, увязал в дебрях не то законотворчества, не то администрирования: подробно рассуждали о документах, необходимых не то для ввода чего-то куда-то, не то, напротив, для вывода откуда-то бог весть чего, — и я окончательно скисал, с отчаянием понимая, что мое прилежное подслушивание и попытки проникнуть в существо деятельности, которой занят Милосадов, не могут дать никакого толку, поскольку в оглашаемых предметах я, увы, не смыслю ни аза.
А Милосадов, равно как и его собеседник на другом конце провода, судя по крепким и осмысленным репликам, чувствовал себя в сих загадочных сферах не хуже, чем гуппи в библиотечном аквариуме, когда туда наливают свежую воду.
Положив трубку, он поднимал взгляд и говорил мне веско и весело:
— Вот так, Богданыч, вот так. Два удара — восемь дырок.
Только в одном случае я более или менее вник в проблематику, но этот разговор резко отличался от прочих и погоды не делал.
Позвонила женщина. Пока обменивались незначащими фразами, голос Милосадова временами несколько умасливался, из чего я сделал вывод, что собеседников связывают не только деловые, но и какие-то личные отношения.
Перейдя к делу, она пожаловалась на директора ресторана «Мангал»: ей нужно заказать банкет, а он ломит несусветные цены.
— Прямо уж несусветные? — покивал Милосадов. — Откуда же он берет такие цены?
— Ну откуда! — ответила она. — Из меню, откуда ж еще.
— Без скидки? — уточнил он.
— Почему это без скидки? — обиделась женщина. — Двадцать пять процентов за массовость.
Милосадов крякнул и посмотрел на меня, подняв брови. Судя по всему, он не совсем понимал, чего она от него хочет. Мне тоже это показалось странным: четверть уже уступили, чего ж еще? — и я едва не пожал плечами в ответ, но вовремя сдержался.
— Я хочу пятьдесят, — капризно сказала собеседница, как будто прочитав наши мысли. — Можешь позвонить ему и договориться?
— Пятьдесят? — изумленно-весело переспросил он. — А даром не хочешь?
— Не надо глумиться, — обиделась она. — Такими вещами не шутят, Милосадов!
— Ладно, ладно… А благоверный почему не позвонит?
— Благоверный в Канаде, — хмуро ответил женщина. — Стала бы я перед тобой унижаться…
— Что с тобой делать, Катерина, — вздохнул он. — Помяни мое слово, доведет тебя экономия до греха. Если не до ручки. А то и до баланды.
— Не болтай! — отрезала она. — Телефон пиши. Рахманов его фамилия.
Что ни говори, а собранности Милосадова можно было позавидовать: он не стал откладывать дела в долгий ящик и тут же набрал номер.
— Рахманова, — хмуро и даже угрожающе сказал он вместо «здрасти».
Судя по всему, ответивший был как раз искомый Рахманов.
— Милосадов, — совсем уж мрачно сообщил Милосадов. — Полковник. Сказать, каких служб, или и так въехал?.. Вот и хорошо. А раз въехал, то слушай. Есть к тебе, Рахманов, небольшое дельце. Гримасникову знаешь?.. Ты не крути, Рахманов. Как же не знаешь, когда она у тебя банкет заказывает?.. То-то же. Сделаешь ей пятидесятипроцентную скидку… Я же сказал тебе русским языком: Милосадов!.. Подъехать? Слушай, Рахманов, не дури. Я смотрю, ты на свою черную жопу приключений ищешь. Если подъеду, тебе же хуже… Как почему? Потому что мне бесплатно разъезжать некогда, мой приезд тебе в штуку баксов обойдется… Факсом удостоверение? Да не смеши ты меня, Рахманов. Но как хочешь. Факсом могу. Это и дешевле выйдет — пятьсот. Бабки до конца дня привезешь… И так веришь? Ну вот видишь. Правильно. Верить надо людям, верить. Если люди друг другу верить не будут, Земля остановится. Факс у тебя, стало быть, есть. Вот и воспользуйся: когда Гримасниковой счет выпишешь, мне копию отправишь. Смотри не забудь. Писать умеешь или тебя только счету учили? Отлично. Тогда запиши номер…
Затем перезвонил ей и сказал:
— Катерина? Я договорился, можешь ехать. Да посчитай все как следует. Доверяй, но проверяй, сама знаешь… Всех благ.
А положив трубку, снова подмигнул мне:
— Такие дела, Богданыч, такие дела. Восемь сбоку — ваших нет.
Честно сказать, я не мог ему ответить, потому что был охвачен неприятной оторопью. Даже, можно сказать, пребывал в остолбенении.
Потом Милосадов снова кому-то названивал, и ему трезвонили, и без конца они трендели как заведенные, толкуя рублеными мужицкими фразами о чем-то важном, а я, как и прежде, мучился, что даже на гулькин хвост не разбираю дела. Ну и известная вещь: если понимаешь, становится все интереснее, а если болван-болваном ушами хлопаешь, такая отчаянная скука берет, просто сил нет.
Вот и мне становилось все скучнее, я силился побороть зевоту, разевал клюв в крыло, пялился на Милосадова, то и дело моргая, и в конце концов все же задремал на своей жердочке.
Буквально на минутку задремал. Ну или уснул на какие-нибудь полчасика.
И мне приснилась Лидушка. Как я был этому рад! Будто летаем мы с ней бок о бок в каком-то саду. Кругом цветы, плоды на ветках, мелкие птахи заливаются, бабочки порхают, солнышко лучится сквозь листву… ну прямо библейская благодать. И она у меня спрашивает: «Соломон Богданович, скучаешь ли ты без меня?» Я отвечаю — да с таким сердцем, что слезы на глаза наворачиваются: — «Скучаю, Лидушка, конечно же, скучаю, как мне по тебе не скучать». А она почему-то в ответ: «Ну и скучай, так тебе и надо». И вдруг со смехом срывается с ветки: все выше, выше — и растворяется в облаке, а я опять остаюсь один…
Странный сон, но я и такому был рад. Я редко вижу ее во сне. Сны ведь не закажешь, верно? Если б можно было заказывать, так меня от того прилавка силой бы не оторвали: «Лидушку, пожалуйста!.. Еще раз, будьте добры!..»
Ничего подобного. Я порой специально о ней целыми днями думаю, надеюсь, что мои мысли и в сон пролезут. Ведь не зря ученые говорят, что человек своими осознанными мыслями только подсознание загружает, а потом, когда отвлекается или даже засыпает, оно уж само работает и решает за него поставленную задачу… А на деле как? Думаешь о ней целый день, надеешься потом и во сне увидеть — бац! — а приснилась тебе вовсе не Лидушка, а какая-нибудь унылая чертовня: про то, например, как перед библиотекой асфальт кладут: рев, чад, катки ездят, таджики в оранжевых жилетах лопатами машут… Зачем мне эти таджики? Какую задачу решило таким образом мое подсознание?.. У Калабарова был один приятель-художник, приносил время от времени свои странные картины, благо они в портфель помещались. Одна называлась «Тадж-махал» и полностью отвечала своему названию: на ней таджик махал метлой. А другая — «Туркмен-маши»: тоже с метлой, но, как и следовало из названия, это был туркмен.
Это я к тому, что в итоге этим снам только диву даешься: ничего осознанного.
А после Лидушки — Калабаров. И если Лидушка явилась в моем кратком сне хоть и загадочно, хоть и с непонятной насмешкой, но все-таки приветливо, то Калабаров, напротив, неожиданно мрачно и даже угрожающе. Или, точнее, предостерегающе.
Будто оказываемся мы с ним в кабинете — кабинет старый, без кожаного дивана и проклятой плазменной панели. За окном темным-темно: глухая ночь. Калабаров сидит в кресле, опустив голову. «Что же вы молчите, Юрий Петрович?» — говорю я. А он отвечает: «Что толку говорить, Соломон Богданович. Что толку, если за финансовыми потоками следите не вы». Я озадачен, задаю следующий вопрос: «А кто же следит за финансовыми потоками?» Калабаров поднимает на меня горящий взор и отвечает с горькой усмешкой: «Милосадов!». Меня пробирает дрожь, я все понимаю (ведь во сне то и дело кажется, что все понял, потом проснешься — нет ничего). «Ну и пусть, — говорю я. — Что вы меня пугаете, нам-то какое дело? Нам главное, чтобы библиотека была, а там хоть трава не расти. Нас никакие финансовые потоки не касаются, сами знаете». А Калабаров откидывается в кресле и мрачно смеется: «Ха-ха-ха!..». А потом вдруг и говорит: «Ну не знаю. Мое дело предупредить. Я сколько сил положил, чтобы библиотека сохранилась… Теперь уж сами».
Проснулся я в полном очумении. Мало того, что ночью явился, так еще и средь бела дня пригрезился!..
В общем, я бы еще долго крутил спросонья растревоженной своей головой, если б наконец не осознал, что Милосадова в кабинете нет.
Кроме того, я чувствовал настоятельную потребность порхнуть под стыдливые ветви Ficus altissima.
В общем, кое-как пригладил перышки и помчался на розыски.
Не знаю, с чего начались их отношения, но, когда в начале седьмого я оказался в читальном зале, мне показалось, что они, эти отношения, успели далеко продвинуться.
Милосадов сидел на столе, обхватив левое колено ладонями (что само по себе представляло собой картину не вполне заурядную для того, по выражению Махрушкиной, капища разума, каким, несомненно, является читальный зал), и вид у него был столь же залихватский, сколь и романтический.
Стол соседствовал — через проход — с тем, за которым расположилась Светлана Полевых.
Она отодвинула книгу и смотрела на директора библиотеки со вполне объяснимым выражением уважения к должности и возрасту — все-таки он был раза в два, как минимум, старше. Кроме того, время от времени по ее лицу пробегала тень того чисто женского лукавства, что так легко принимается мужчинами за увлеченность. Думаю, это выражение являлось на ее милом лице совершено неосознанно, даже, можно сказать, инстинктивно. Но, если бы вдобавок на щеках играл легкий румянец и она часто взмахивала густыми ресницами, я бы поклялся, что речи Милосадова попадают точно в цель — в качестве каковой, судя по всему, директор выбрал юное сердце Светланы Полевых.
— Видите ли, Светочка, — говорил он проникновенно и покровительственно. — Бывают такие минуты. Бывают. Когда, например, лежишь на вершине бархана с пистолетом бесшумного боя в руке. И знаешь, что скоро появится вражеский караван. Силуэты верблюдов заслонят вечные звезды. Начнется бой. И еще неизвестно, чем он кончится. Может быть, жестокий враг будет повержен. Или, наоборот, с первыми лучами солнца черепахи и змеи сползутся к твоему холодному трупу… В такие минуты в сердце начинает биться мелодия, губы сами складывают слова.
Он наклонился к ней и, действительно, негромко, довольно верно и мелодично запел приятным баритоном:
— Забота у нас простая,
Забота наша такая…
Светлана Полевых слушала его. По губам скользила смущенная улыбка.
Жила бы страна родная, —
И нету других забот.
— Да, вот так, Светлана, — сказал Милосадов, обрывая себя и вновь переходя на презренную прозу. — Поверите ли, в такие мгновения вся твоя жизнь озаряется новым светом. Невольно вспоминаешь этапы большого пути. Был ли ты честен? — был. Не предавал ли ты своих отважных товарищей, готовых разделить с тобой всю тяжесть сражения? — нет, не предавал. Проявлял ли ты образцы храбрости и мужества? — еще как. Заслуживал ли одобрение начальства? — конечно, и много раз. Имеешь ли поощрения и награды? — так точно. А встречалась ли в твоей жизни настоящая любовь?
Милосадов горько усмехнулся и, опустив голову, вздохнул.
И снова невесело запел:
— И так же, как в жизни каждый,
Любовь ты встретишь однажды…
Замолчал, не поднимая взгляда и как будто размышляя над чем-то очень важным.
— Это ваша песня? — тихо спросила Светлана Полевых.
— Моя, — стыдливо признался Милосадов.
Я чуть не упал с жердочки. Ничего себе! Даже желторотым птенцам известно, что это «Песня о тревожной молодости» Пахмутовой на стихи Ошанина. А он, глазом не моргнув, говорит, что его.
Светлана Полевых покивала с загадочно-мечтательной улыбкой и сказала:
— Здорово… Наверное, вы много написали?
— Достаточно, — сдержанно отозвался Милосадов.
— И, наверное, все песни такие же хорошие?
Милосадов насторожился.
— Что вы имеете в виду? — вкрадчиво спросил он.
— «В лесу родилась елочка…» — тоже ваша?
Я чуть не захлопал крыльями от восторга.
Светлана продолжала чарующе улыбаться. Не знаю, какой оборот получили бы события, но в эту минуту в зал заглянул Петя Серебров.
— Здравствуйте, Виктор Сергеевич, — сказал он. — Мы собрались.
— Отлично! — весело и живо ответил Милосадов, резко поворачиваясь к нему. Появление Пети он расценил как счастливую соломинку, за которую тут же уцепился. При этом я буквально видел, как под костями его черепа шевелятся извилины: уцепиться-то уцепился, но, похоже, не мог сообразить, кто это такой и чего хочет. Однако, как всегда, нашел вопрос, ответ на который, сам по себе не имеющий никакого значения, помог бы определить место в происходящем: — Давно?
— Зачем давно? — удивленно переспросил Серебров. — Семинар же в семь?
— Ну, разумеется, в семь, — сказал Милосадов, овладевая ситуацией. — То есть все готовы?
— Готовы, — кивнул Серебров. — Одиннадцать поэтов. Есть, правда, пара-другая прозаиков. Но Калабаров их всегда пускал, потому что они тоже иногда пишут стихи.
Физиономия Милосадова окончательно просветлела.
— Светлана, вы ведь тоже любите поэзию? — спросил он как ни в чем не бывало. — Приглашаю вас на поэтический семинар.
Между тем Светлана Полевых во все глаза смотрела на долговязого поэта Сереброва, и разрази меня гром, если в это мгновение мне не почудился какой-то мелодичный звон — как будто кто-то невзначай коснулся серебряного колокольчика.
Расселись там же, где всегда — в маленьком зале. Почти всех я знал. Валерий Малышев, Оля Клочкова, Фима Крокус, Николай Дворак, Вася Складочников, Вероника Ртищева… Был и незнакомец — круглощекий юноша в замшевой куртке, с папочкой в одной руке и авторучкой в другой, что делало его похожим на продавца канцтоваров.
— Здравствуйте, здравствуйте, — сказал Милосадов, садясь. — Думаю, мне следует сказать несколько слов о себе. Милосадов Виктор Сергеевич. Кандидат филологии. — Я буквально подпрыгнул на жердочке, но все-таки решил дождаться завершения этой лживой речи. — Стихи пишу, разумеется… Какой русский интеллигент не пишет стихи? Это же просто смешно, если интеллигент не пишет стихи.
Серебров и Крокус недоуменно переглянулись: должно быть, оба ждали родительного падежа. Но не дождались.
— Ну и хватит пока, давайте к делу, — сказал Милосадов, хмурясь. — Как вы обычно строили работу?
— Вообще-то должны были Витю Бакланова обсуждать, — сказал Петя. — А тут такое… Но мы приготовились. Оппоненты рукопись прочли, да и так она по рукам походила. Ты сколько экземпляров раздал? — спросил он, поворачиваясь к Бакланову.
— Шесть… или семь даже, не помню, — ответил Бакланов тем низким голосом, какой обычно называют замогильным. — Навалом было экземпляров, всем хватило.
— Все прочли? — уточнил Петя, озираясь.
— Все! — загалдели семинаристы.
Светлана Полевых, нашедшая себе местечко на стуле у двери, заинтересованно озиралась. Я отметил, что Милосадову ее интерес явно не нравился, — он недовольно сморщился и отвернулся.
— Так вот я и говорю, — сказал Петя, обращаясь к Милосадову. — Может быть, так и сделаем? Обсудим Бакланова, если уж собирались… Только знаете что. — Он поднялся во весь свой немалый рост. — Давайте сначала почтим память Юрия Петровича Калабарова. И пусть наш семинар будет ему памятником.
Загремели стулья, семинаристы поднялись, опустив головы. Встал и Милосадов. Было слышно, как тренькает под потолком люминесцентная лампа.
— Вечная ему память, — сказал Петя Серебров. — Прошу садиться…
Сели.
— Ну хорошо, — пожал плечами Милосадов. — А в какой форме вы проводите обсуждения? Я в каких только семинарах ни участвовал — и у всех, знаете ли, по-своему.
— У нас просто, — начал разъяснять Петя. — Сначала автор говорит два слова о себе и читает корпус (я заметил, что у Милосадова дрогнули брови; но он, как всегда, не подал виду, что поплыл). Потом выступают оппоненты. Их два. Они самым внимательным образом изучили корпус представленных стихотворений (Милосадов снова двинул бровями: поймал, стало быть, смысл незнакомого прежде слова и теперь уж покатит его направо-налево, не остановишь). Излагают свои позиции. После этого семинаристы высказываются… Ведь кое-кто, если не удалось помолоть языком, считает день потраченным впустую…
— Ты сам поговорить мастак, — обиженно сказал златоуст Фима Крокус, признав тем самым, что камушек летел в его огород.
— Ладно, ладно, какие счеты… В общем, обычно у нас все хотят сказать. Потом руководитель — вы то есть — подводит итог. А уж самым последним слово опять получает автор. — Петя взглянул на угрюмо глядящего в пол Бакланова и решил для верности разъяснить: — Уже не читать, конечно, а просто чтобы поблагодарить за внимание. Реверансы всякие сделать… а никого ни в коем случае не ругать и правоту свою поэтическую не отстаивать… Да, Витюш?
— Да, — утробно продудел Бакланов.
— Ну что ж, — покивал Милосадов. — Тогда прошу.
Бакланов вышел на середину.
— О себе… да что о себе, все обо мне знают… Однажды в поезде ехал… мужик один. Как, говорит, фамилия. Я говорю: Бакланов. Поэт? Да, отвечаю, поэт. Он чуть с полки не упал. Зарылся в подушку, всю дорогу причитал: «Сам Бакланов! Сам Бакланов!..» В общем, о себе мне говорить — только время тратить. Лучше читать буду…
И стал читать.
Невысокого роста, сутулый, он смотрел исподлобья, что в сочетании с кривым вислым носом оставляло довольно мрачное впечатление. При завершениях строк Бакланов производил неприятные громкие завывания наподобие волчьих и вращал глазами, а многие звуки вылетали из него скорее чавкающими, нежели шипящими. Вдобавок он то и дело совершал неожиданные и резкие жесты, каждый из которых вызывал тревожные мысли о том, не вопьется ли он сейчас крючковатыми пальцами в горло кого-нибудь из ценителей поэзии, слушавших его с явной опаской.
Я хорошо помнил эффект, неизменно производимый его стихотворением «Змеи». Речь в пиесе шла насчет того, что лирический герой, предаваясь в весеннем лесу мечтаниям любви, едва не свалился в яму с гадюками. Сила искусства поэта Бакланова была такова, что всякий раз какой-нибудь девушке становилось плохо.
В этот раз все обошлось, только Светлана Полевых, я видел, несколько позеленела и стала обмахиваться ладошкой.
В заключение поэт Бакланов прочел стихи о клинической смерти. Мне запомнились строки «Ты не взяла меня, косая!» и «Твои фальшивые туннели!..»
Когда чтение завершилось, слово перешло к первому оппоненту. Это был Фима Крокус, и на протяжении его речи я сполна получил то удовольствие, к которому заранее приготовился.
Не говоря худого слова, Фима Крокус выявил в представленных опусах массу неисправимых пороков и подверг резкой критике всю художественную систему автора. Скрупулезному и жесткому разбору подверглись как принципы построения стихотворений в целом, так и отдельные их художественные составляющие. Качество рифмовки было признано совершенно неудовлетворительным, сравнения — натянутыми. Приличный эпитет, как заявил оппонент Фима, в стихах Бакланова и не ночевал. Кажется, то же самое он был готов высказать и обо всех прочих тропах, независимо от того, использовал их поэт Бакланов или нет.
Единственным, на его взгляд, отрадным исключением являлось стихотворение, в котором автор описывал обстоятельства пережитой им некогда клинической смерти. Фима Крокус счел необходимым отметить, что и здесь можно обнаружить отдельные недостатки, однако разбирать их значило бы заниматься пустыми придирками, ибо ни один из имеющихся огрехов не может повредить высокой правдивости, коей текст дышит от начала до конца. Несомненным доказательством этого, на его взгляд, являлся тот факт, что когда он сам переживал клиническую смерть, то видел точь-в-точь то же самое.
Фима поблагодарил слушателей за внимание и сел.
Поднялся Вася Складочников.
— Говорить о поэзии трудно! — воскликнул он. — Но это не значит, что о ней нужно говорить одни только глупости!..
В целом его высказывание носило характер, принципиально отличный от речи предыдущего оратора.
Вася отметил композиционные завоевания поэта Бакланова, тем более значительные, что они стоят на базе свежего взгляда и душевной чуткости, и заявил, что, с одной стороны, их поддерживает богатство и даже роскошь образной системы, с другой — виртуозное использование рифмы (часто составной, а в некоторых случаях каламбурной). Не желая показаться голословным, оппонент привел многочисленные примеры как первого, так и второго. Завершая речь, Вася Складочников посулил поэту Бакланову мощное развитие его несомненного дарования, обещавшего в ближайшее время вывести автора в ряд крупнейших величин мировой поэзии, а также выразил твердую уверенность, что его произведения ждет ракетный взлет популярности и издательского интереса.
Не обошлось, конечно, и без капли дегтя. Ею стало исследование стихотворения, посвященного клинической смерти. Подробно разобрав вещицу, оппонент заключил, что свойственная автору мастеровитость достойна не только одобрения, но и самых горячих похвал. Однако, при всей формальной виртуозности, стишок все же грешит неточностями и даже откровенным враньем, о чем он вправе судить как человек, которого в свое время клиническая смерть тоже не обошла стороной.
Последовавшие далее высказывания простых семинаристов обнаружили, что аудитория разделилась примерно поровну. Все ораторы, с большим или меньшим вниманием пройдясь по творчеству автора, обращали затем внимание на стихотворение о клинической смерти. Но одни полагали сей труд главным завоеванием поэта и не находили похвал, достойных его правдивости, поскольку на собственном опыте знали, что при клинической смерти все происходит именно так. Другие же, во всем второстепенном зачастую не расходясь с первыми, гневно осуждали стихотворение как образец безответственной фальши: увы, их личный опыт показывал, что во время клинической смерти все происходит совершенно иначе.
Сел последний выступавший.
Петя вопросительно посмотрел на Милосадова.
— Гм, — произнес Милосадов. — Что ж. Мы выслушали чрезвычайно интересные выступления. Так сказать, весь спектр. Ораторы верно отметили несомненные достоинства, в полной мере присущие творчеству поэта Бакланова. С другой стороны, многие из них справедливо указали на очевидные недостатки, пока еще свойственные отдельным его произведениям. Подводя черту, нужно сказать, что все мы уверены в том, что поэт Бакланов находится в начале своего пути и сумеет указанные недостатки побороть… Вот в таком, собственно говоря, разрезе.
— Виктор Сергеевич, а про последнее стихотворение вы что думаете? — спросил Петя.
— Про последнее? Ну, знаете… Я смотрю, оно вызвало в среде семинаристов прямо-таки раскол. Но советовал бы воздержаться от скоропалительных выводов. Лично я переживал клиническую смерть дважды: в первый раз все выглядело именно так, как описывает автор, а во второй — совершенно иначе.
Повисло молчание. Мне оно показалось несколько испуганным.
— Имеет ли поэт Бакланов что-либо сказать высокому суду? — едва не прыснув, торжественно спросил Серебров.
— Да что я, — снова сгорбился Бакланов, уперевшись руками в спинку впереди стоящего стула. — Спасибо, что ж… о себе мне говорить бестолку… Змеи весной — они у‑у‑у!.. Постараюсь, ага, чего там.
В этот момент новичок, сидевший за Серебровым, наклонился к нему и дрожаще просвистел в ухо:
— Скажите пожалуйста, здесь все, что ли, после клинической смерти?
Петя обернулся.
— А! — сказал он вместо ответа. — Виктор Сергеевич, у нас тут, между прочим, новенький.
— И что? — недоуменно спросил Милосадов.
— Ну как что… обычно мы просим почитать, а потом голосуем — принять в семинар или не принимать.
Верно, именно так все и происходило. Только я не упомню, чтобы кого-нибудь не принимали: всегда находился маломальский повод кинуть одинокому человеку спасательный круг.
— Представьтесь, пожалуйста, — попросил Милосадов.
— Викентий Карацупа, студент Литературного института, — сообщил новичок, несколько свысока оглядывая притихших семинаристов. — Четвертый курс, скоро на диплом.
— Карацупа? — переспросил Милосадов, как будто что-то припоминая.
— Это, короче, псевдоним. Я, короче, тему собак широко поднимаю, — сказал Карацупа. — Про собак пишу. И про их, короче, пограничников. То есть, короче, наоборот… ну неважно. Вот и выбрал по тематике. А что, короче, плохо?
— Отчего же? — Милосадов пожал плечами. — Наоборот. Очень даже. И коротко. И патриотическое воспитание молодежи… Что ж, короче, почитайте что-нибудь.
Действительно, про собак оказалось много. Так много, что пограничники, тоже имевшие место, совершенно терялись на их фоне. «Ты смотришь умными глазами, // Ты лапу дружбы подаешь! — рубил Карацупа. — Пойдем с тобой за чудесами, // По жизни братство не пропьешь!» Потом было еще что-то про теплую будку (рифмовалась, надо сказать, неплохо: побудку) и верность присяге. Заговаривая о задушевном, автор переходил с калечного хорея прямиком на шамкающий выбитыми стопами амфибрахий. Я отключился. Вспомнилось, как вел заседания Калабаров. Память у него была удивительная. Он мог позволить себе воистину океанические блуждания по пространствам метрической речи, увлекая семинаристов в иные области: в области точного и звонкого высказывания. Кстати о собаках: как-то раз прочел есенинское «Собаке Качалова». Семинар замер, осмысляя услышанное, потом кто-то вздохнул: «Надо же: такое — о собаке написать!..»
— И последнее, — сказал наконец Викентий Карацупа. — Это не о собаках. Это, короче, лирическое. Вы поймете.
Стихотворение выдалось недлинное — строф пятнадцать. Последнюю я запомнил.
Выйду на гору –
Ширь, высота.
Верен простору,
Зрею места!..
Поэт замолчал.
— Слезы наворачиваются, — хрипло сказал Милосадов. — Садитесь, Карацупа. Вы приняты.
Под самый конец в зальчик заглянула Катя Зонтикова.
— Ой! — сказала она жеманно. — Виктор Сергеевич, я уж обыскалась. Вы закончили? А то там по городскому требуют. Сказали, из приемной Разбельдыева…
— Елки-палки! — воскликнул Милосадов, вскакивая. У дверей он все же запнулся, чтобы шепнуть Светлане Полевых: — Подождите меня, пожалуйста.
Я еще покрутил головой, кое на что с любопытством обратив внимание, а затем пырхнул в сторону кабинета.
Что же я увидел?
Вместо того чтобы, как обычно, вольготно и по-хозяйски развалиться в собственном кресле, Милосадов почему-то стоял по стойке «смирно» сбоку от стола. Левую руку он вытянул и прижал к бедру, правую вскинул и согнул в локте, как будто отдавая честь. Но на самом деле напряженная ладонь не к виску топырилась знаком воинского салюта, а держала телефонную трубку.
— Есть, товарищ генерал! — твердо, как молотком по железу, говорил Милосадов. — Так точно!
До меня доносились начальственные звуки рокочущего в мембране голоса.
— Ко времени «Ч» все будет готово, товарищ генерал, — отвечал Милосадов, вытягиваясь пуще. — Слушаюсь!.. В настоящее время завершается проработка вопроса о капремонте с последующей переменой назначения строительства!.. Так точно, всем заинтересованным лицам определена их заинтересованность. В реальном выражении это… Есть молчать, товарищ генерал!.. Есть держать в курсе, товарищ генерал!..
В мембране заныли короткие гудки. Милосадов еще несколько секунд стоял навытяжку, а потом медленно распрямил руку и опустил трубку на рычаги так осторожно, как если бы производил разминирование.
Затем он направился в зал.
А я, разумеется, за ним.
Но спешили мы совершенно зря: зал уже опустел.
— Вы кого-то ищете, Виктор Сергеевич? — спросила Зонтикова так кокетливо, что я ожидал услышать продолжение: «Уж не меня ли?».
— На семинаре девушка сидела, читательница… книгу обещал. Где она?
— Ах, девушка! — понимающе протянула Зонтикова. — Это Светлана Полевых, что ли? Не дождетесь. — И мстительно заключила: — Она с Петей Серебровым ушла.