БИБЛИОТЕКА КИТАЙСКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ
РЕДАКЦИОННАЯ КОЛЛЕГИЯ:
Г. С. ГОЦ Л. П. ДЕЛЮСИН Д. Ф. МАМЛЕЕВ Т П. РЕДЬКО Б. Л. РИФТИН Е. А. СЕРЕБРЯКОВ В. Ф. СОРОКИН М. Л. ТИТАРЕНКО Н. Т ФЕДОРЕНКО Л. Е. ЧЕРКАССКИЙ
Москва
«Художественная литература» 1987
из книг
МУДРЕЦОВ
Проза Древнего Китая
Перевод с китайского
Москва
«Художественная литература» 1987
Составление, вступительная статья, статьи об авторах и комментарии И. ЛИСЕВИЧА
Оформление художника Ю> КОПЫЛОВА
4703000000-273
И 203-87
028(01)-87
© Состав, вступ. статья, статьи об авторах, переводы, оформление. Издательство «Художественная литература», 1987 г
© Скан и обработка: glarus63
Дыханием далекого, незнакомого времени повеет на читателя со страниц этой книги, составленной из фрагментов семнадцати других книг — творений Учителей китайской древности. Творений того времени, которое мыслилось ими как поток неотвратимых перемен и постоянное возвращение на «круги своя», где, однако же, настоящее всегда уступало недостижимому идеалу «высокого» прошлого. Не металлом чаще всего звучал глагол тех времен, но камнем: на каменных стелах высекали творения Конфуция и Лао-цзы, на них же отмечали успехи ученых, продвинувшихся в науках, гудели каменные колокола и на подворьях «храмов литературы». Глубокий, ни с чем не сравнимый звук исторгает такой колокол, вытесанный в виде крыла летучей мыши, под ударами деревянного била. Так же непривычно звучит поначалу и древняя китайская словесность — порождение мира, словно повернутого к нам какой-то неведомой, но значительной своей стороной. Причудливая вязь иероглифов сохранила для нас его слово, на которое сами древние смотрели как на порождение сокровенных глубин мироздания, веря, что оно не только меняет к лучшему человека, но и приносит гармонию во Вселенную.
Собранные в нашем сборнике тексты старая традиция заносила либо в раздел канонов — тех нитей основы, что стягивали воедино всю ткань китайской культуры, либо в разряд творений историографов, равно наблюдавших мир людей и знаменья небес, либо в разряд писаний тех, кого, собственно, и называли Учителями, ибо они пытались указать человеку Путь Истины. Для нас же все это философская проза, впрочем близко соседствующая с поэзией, поскольку порой к ее ритмическому складу добавляется рифма.
Истоки своей философской мысли китайская традиция относила ко временам легендарным, когда письменный знак
и философская абстракция были порождены гением совершенно-мудрого государя древности Фу Си, современника строительства Великих египетских пирамид. Подъемля взор к небесам и любуясь узором созвездий, читая на земле строчки следов животных и птиц, мудрец создал восемь знаков -триграмм — комбинаций сплошных и прерывистых черт, воплотивших в себе основные образы мира, а в них — движение Пути Вселенной, неизреченного Великого Дао. Почти полторы тысячи лет спустя к будущему
основателю Чжоуской державы Вэнь-вану в подземной темнице, куда он был брошен тираном Чжоу Синем, «пришло озарение», и, записав все возможные сочетания триграмм, он создал шестьдесят четыре гексаграммы — основу будущей «Книги Перемен». По представлению китайцев, гексаграммы исчерпывали все возможные для человека и космоса ситуации, порождаемые различным соотношением Мужского и Женского начал в мире, его темных и светлых космических сил Инь и Ян,— так что «Книга Перемен» всегда могла сказать, что происходит с человеком в данный момент и что ждет его в следующий. Постепенно основной корпус книги обрастал комментариями, и, хотя гексаграммы по-прежнему служили предсказанию будущего, «Книга» все больше становилась произведением философского плана — предание утверждает, что «Десять крыльев», поддерживающих ее корпус, написаны уже Конфуцием (551—479 гг. до н. э.).
Китайская философская проза, собственно, и начинается со времени Конфуция и его современников. Это была поистине удивительная эпоха, когда, служившее достоянием лишь немногих избранных, потаенное знание внезапно выплеснулось наружу, рождая новые учения и религии, когда словно великое озарение коснулось лучших умов человечества, и, сделавшись Учителями, они повели за собой других. Пифагор в греческих полисах Италии, Будда и Махавира в Индии, Лао-цзы и Конфуций в Китае — все они провозгласили тогда учения, просуществовавшие тысячелетия и во многом определившие будущую историю человечества.
В Китае имена Конфуция и Лао-цзы открывают эпоху Классической древности, когда, подобно расцветавшим один за другим цветам, множились и соперничали между собой философские школы, а истерзанный междоусобными войнами Китай с надеждой внимал слову мудрости. Мыслившие себя дотоле единым и неразрывным целым с родичами, юноши совершали вдруг отчаянный по тем временам шаг, порывая с родными местами и отправляясь на поиски Учителя... Впрочем, философская школа в Китае с самого начала именовалась «семьей» и заменяла ее; Учитель же считался в ней как бы сыном — старшим среди множества младших братьев. Скромность этого звания может ввести в заблуждение, если не вспомнить, что «сыном» назывался также император, титул которого, правда, всегда уточнялся, как «Сын Неба». Мыслились ли подобные космические параллели в отношении основоположника учения — сейчас трудно сказать, хотя кое-какие фрагменты из «Даодэцзина»— «Книги Пути и Благодати»— дают для этого основания.
Так или иначе, авторитет Учителя стоял очень высоко — ему служили не как старшему брату, но как отцу. Почтение к Учителю, так же как почтение к родителям, пронизывало всю жизнь Древнего Китая, и не было звания выше, чем наставник государя — один он не склонял пред ним колен.
Ведь наставник накладывал на чистую, как лист бумаги, духовную основу человека тот узор совершенства, который отличал его от других: так отличают барса и тигра от множества жалких тварей затейливые письмена на шкуре. «Когда благородный муж идет по дороге, по его виду сразу можно узнать, есть ли у него отец или наставник,— заметил как-то конфуцианец Цзэн-цзы (V в. до н. э.),— ведь духовная основа такого человека преображена». Потому-то не было долга священнее, чем долг перед отцом и Учителем. «Как смел бы я умереть, если Вы живы!»— сказал некогда Конфуцию его ученик Янь Хуэй, и в словах этих был глубокий смысл: жизнь ученика принадлежала учителю в той же мере, в какой жизнь сына принадлежала отцу. Наивысшее выражение этот принцип нашел в школе последователей Мо-цзы (V—IV вв. до н. э.) — когда погиб последний патриарх моистов, более сотни их покончило с собой.
Различными были учения, различным был и круг учеников. Всех многочисленнее, наверное, были приверженцы Конфуция — до трех тысяч доходило число следовавших за ним мужей, которые жаждали поучения, и стоит ли удивляться, что в конце концов именно это учение возобладало в Китае?! Совсем иным был даосизм, учение эзотерическое, открытое далеко не для всех — потому-то, покидая пределы китайских Срединных царств, Лао-цзы доверил его всего лишь одному человеку, написав для него пять тысяч слов «Книги Пути и Благодати». Между двумя этими полюсами располагались остальные школы. Круг их адептов не был постоянным — то и дело к дому Учителя являлись неофиты в надежде обрести здесь свой «путь»,— и пусть кто-то уходил прочь, разочаровавшись и не выдержав искуса, всегда оставалось некое ядро, следовавшее за Учителем при всех превратностях судьбы: у Конфуция таких учеников насчитывалось семьдесят два. Древний мыслитель беседовал со своими учениками на подворье и в ожидании аудиенции у государя, сидя в экипаже и готовясь отойти ко сну, толпы слушателей собирались вокруг него под старым тенистым платаном, под широкими сводами городских ворот — и в беседах этих постепенно рождались и шлифовались те жемчужины слова, те яркие и неожиданные образы, которые ныне украшают страницы старинных китайских книг.
Во времена Конфуция не столько писали, сколько записывали. По традиции, во дворцах во время приемов всегда присутствовали писцы. Сидящий слева записывал речи, являвшиеся непосредственным выражением духовного начала; сидящий справа записывал деяния — опосредованное проявление духа. Предание гласит, что одно время таким «писцом у колонны» был сам великий Лао-цзы. Потом уже из этих записей составлялись летописи, собрания речей. В «Луньюе»— «Суждениях и беседах» Конфуция мы найдем упоминание о том, что полюбившееся изречение Учителя ученик «записал на поясе». Собрав впоследствии все записанное и сохраненное в памяти ученики составили книгу «Суждений...»— основной источник, по которому мы ныне судим о величии мысли Конфуция. Считается, что сам он написал лишь «Весны и осени»— летопись родного ему царства Лу, где, назвав все вещи «правильными именами», произнес приговор истории неправедным правителям. Второе исключение — это «Книга о Пути и Благодати» Лао-цзы, которая, как считает традиция, тоже принадлежит кисти самого патриарха даосизма. Все же остальные древние тексты, как правило, плод коллективного творчества, и мысль Учителя предстает в них уже в опосредованной форме, донесенная так, как запомнил ее слушатель и исправил прилежный редактор. В трудах их не было небрежения или стремления следовать собственному разумению. «Передаю, но не творю!»— говорил Конфуций, и завет этот блюли его преемники. Ученик не отделял свою мысль от мысли Учителя, и даже нечто новое искренне и почтительно приписывал наставнику. Личность в философской школе уступала авторитету общности так же, как и в семье, собственное «я» не было окончательно отчуждено от множества других — потому-то мыслитель древности так легко мог расширить свое сознание до границ Вселенной и, напротив,— увидеть весь мир внутри самого себя.
Борение мысли шло в Китае до тех пор, пока власть была слабой, страна раздробленной, а Учители оставались надеждой Поднебесной. Но вот минуло несколько веков — и кровавые войны, вероломство послов, жестокие казни заложников и страдания миллионов людей принесли свои плоды. Китай стал единым, хотя и не таким, каким его мечтал видеть Конфуций: на руинах шести низвергнутых царств поднялась первая Империя во главе с печально прославившим себя в истории Цинь Ши-хуаном.
Столетиями жизнь его родного царства Цинь была подчинена идее завоевания Поднебесной, и, чтобы заставить «черноголовых» лучше сражаться, нужны были награды и наказания, но отнюдь не мысли. «Опустошать головы и наполнять желудки»— вот над чем трудились предшественники будущего императора, и тут он, безусловно, шел дорогою предков. В каком-то смысле Цинь Ши-хуан создал идеально отлаженное государство. Прорезав горы и реки, соединили столицу с окраинами прекрасные прямые дороги, по осевой части которых, приподнятой над двумя другими полосами, могли передвигаться только император и его гонцы. Более миллиона человек всех сословий работали на границе, возводя Великую китайскую стену, что должна была отгородить Китай от «варварского» мира,— они гибли там без счета, так что «кости умерших не давали друг другу упасть!». Еще семьсот тысяч трудились над возведением дворца императора и его подземной гробницы, являвшей в миниатюре Небо и Землю. Творения Учителей оказались не нужны императору — они могли лишь соблазнить подданных на ненужное умствование. И вот в 213 году до н. э. особым указом владыка повелел всем подданным в месячный срок сдать гражданским или военным властям хранившиеся дома книги, «дабы собрать там их в кучу и сжечь». Исключение было сделано только для книг «практического» направления — по медицине, гаданиям, сельскому хозяйству. Высочайше повелевалось всех, осмелившихся рассуждать о древних канонах, казнить на базарной площади: «тех, кто, указуя на прошлое, станет порицать настоящее, казнить вместе со всем их родом; должностных лиц, что знали, но не донесли,— казнить точно так же».
И запылали гигантские костры хорошо просушенных бамбуковых планок, на которых писались книги — мысль и знание гибли, уступая место слепому подчинению. Разумеется, что-то осталось в специальных хранилищах, и избранные ученые получали к ним доступ; но философия по особому разрешению — уже не философия. Впрочем, немалое подозрение возбуждали у правителя и сами головы, в которых все еще гнездились гонимые идеи. Уже в следующем году среди столичных ученых - конфуцианцев было проведено по указу Цинь Ши-хуана дознание: четыреста шестьдесят человек в назидание прочим живыми закопали в землю, большинство остальных сослали на принудительные работы.
К даосам поначалу отношение было иное — очень привлекала императора их идея поисков бессмертия, поскольку неумолимое время отсчитывало всесильному властителю Поднебесной последние годы. Жизнь была полна до краев, и так не хотелось оставлять эту чашу другому — ради нее император готов был даже на исполненное гордыни смирение. «Я столь почитаю праведных, что отныне буду именовать себя просто «праведником», не говоря о себе «Мы»! — обещал он наставлявшему его даосу Лушэну. Поставив другого даоса, Сюй Фу, во главе гигантской экспедиции, насчитывавшей несколько тысяч отроков и девиц, император послал его в Восточное море, к островам блаженных, за эликсиром бессмертия; однако Сюй Фу предусмотрительно не вернулся, обосновавшись вместе со спутниками на берегах будущей Японии. Другие даосы, которых в то время было не так уж много и которые всегда тяготели к отшельничеству, бежали в горы и пустоши, не желая служить человеку, доверявшему разве что тюремщикам.
Больше всего по душе повелителю пришлось не знавшее сантиментов, туманных высоких материй и прельщавшее завидной простотой концепции «наград и наказаний» учение школы «законников». Тут владыка оказался прилежным учеником: потрясшее Поднебесную, вошедшее в мировую историю сожжение книг не было чем-то новым — оно стало лишь грандиозным повторением книжного аутодафе, некогда устроенного в масштабах его собственного царства по приказу основателя этой школы, Шан Яна. Но и законникам порой грозила опасность, ибо страшно даже благоволение деспота. Прочитав как-то творение Хань Фэй-цзы, восхищенный император воскликнул: «Мне бы, сирому, повстречаться с подобным человеком и насладиться его беседой, а после — хоть умереть!» Однако, когда Хань Фэй-цзы прибыл к его двору, врожденная подозрительность и наговоры приближенных взяли верх. И хотя в последний момент император все же отменил свой приказ о казни, оказалось поздно — отчаявшийся Хань Фэй-цзы воспользовался ядом, предусмотрительно посланным в темницу его недоброжелателем.
Все казалось выверенным в государственной машине Цинь Ши-хуана — наказания страшили нерадивых, возможность выдвинуться подстегивала тщеславных; но, как сказал когда-то Лао-цзы, «кто владеет — потеряет». Не так много защитников династии осталось после смерти Цинь Ши-хуана — его преемник казнил даже членов собственного клана и сподвижников отца. Тяжко размышлял перед тем, как принять яд, знаменитый полководец Мэн Тянь, строитель Великой стены, недоумевая, чем он, верный слуга династии, прогневал Небо,— и решил, что, строя десятитысячеверстую стену, он, конечно же, где-то перерезал вены Земли. Но действительность была много проще и прозаичнее — гигантская машина подавления, расширившаяся до возможных пределов, начала пожирать самое себя... Империя рухнула, оставив после себя горы трупов, миллионы калек и всеобщее разоренье. Подтвердилась древнеримская мудрость, гласившая, что род тирана не царствует дольше второго колена В огне пожарищ в столичных книгохранилищах погибли последние экземпляры многих творений древних мыслителей...
Чтобы понять, чем для китайца тех времен было падение одной династии и воцарение другой, надо знать, каким представлял он свое место в этом мире. А место это было великим — в одном ряду с Небом и Землей стоял Человек, призванный самим своим существованием преодолеть двойственность космоса, расколотого на Тьму и Свет — Инь и Ян. Человек соединял в себе и темное и светлое, он был миниатюрным подобием Вселенной, микрокосмом, испытывавшим влияние и влиявшим на макрокосм. Вверху у него была круглая голова, подобная бесконечной окружности Неба, внизу — прямоугольные ступни, напоминающие прямоугольные поля Земли — Великого Квадрата, ограниченного двумя измерениями. Двенадцать каналов человеческого тела, проводящих живительный небесный эфир, включались попеременно вслед за появлением зодиакальных созвездий. Левый глаз, средоточие силы Ян, мыслился подобием Солнца; правый глаз, где проявлялась сила Инь—подобием Луны. Кости скелета, внутренние органы и органы чувств — все находило свое соответствие в Небесах. Даже поле изобретенных человеком магических шахмат делилось надвое Небесной Рекой — Млечным Путем; даже железный черпак изобретенного им древнего компаса был точным подобием Небесного Ковша — созвездия Большой Медведицы — и указывал своей ручкой в ту же сторону. Предваряя события в мире человека, Небо являло знаменья — образы Будущего, а воля и дела людей способны были вызвать отклик в самых отдаленных пределах Вселенной. Потому-то воцарение новой династии означало изменение поистине космического порядка.
Изменилась воля Неба, Небесный мандат, и высшая благодать — энергия движения Дао поступала ныне в мир через династию Хань. Космос словно слегка продвинулся в своем вращательном движении в пространстве и во времени, новая мировая стихия стала довлеть во Вселенной, а с нею вместе — новый цвет, новый мировой зверь, мировой владыка, направление в пространстве... Впрочем, справедливости ради следует сказать, что взгляд этот возобладал не сразу — смущало то, что династия Цинь процарствовала считанные годы (по космическим масштабам, явно недостаточно), и в начале новой династии все еще считали, что в мире продолжает главенствовать стихия Воды. Лишь по мере возрастания могущества нового царствующего дома все менее престижным становилось для него пребывание под сенью стихии предшественника — ив царствие «Воинственного владыки» У-ди (140—86 гг. до н. э.) официально было провозглашено, что в мире возобладала стихия Земли; черный цвет официальных одежд был заменен на желтый, а Новый год в новом календаре перенесен с октября на январь...
Империя Хань во многом повторяла свою предшественницу— да и где она могла бы черпать иные образцы?! Иногда ее называют «бюрократической деспотией»; во всяком случае, изощренность ее государственной машины поражает. Нескончаемым потоком шли сверху на места распоряжения, предписания и запросы, а навстречу им поднималось столь же мощное половодье входящих бумаг или, точнее, бамбуковых планок. История сообщает нам, что обладавший незаурядной работоспособностью Цинь Ши-хуан лично просматривал за день по 30 килограммов официальной документации; но хотя его ханьские преемники уже не отличались таким прилежанием, их чиновникам немало приходилось трудиться. Писались объяснительные записки, составлялись характеристики на должностных лиц с их стандартной формулой: «Обучен грамоте и счету, искусен в управлении, сведущ в законах». Императорский чиновник почитался «отцом и матерью» народа, что же до самого Сына Неба, то его милосердие «орошало все в Поднебесной, вплоть до животных и трав».
Поначалу объединение Поднебесной, внутренний мир и уменьшение повинностей оказались столь благотворными, что возросшее могущество поставило Китай в один ряд с двумя другими мировыми державами того времени — Парфией и Римом. Уже при первых ханьских императорах зарегистрированное население исчислялось почти шестьюдесятью миллионами — гигантская цифра для древнего мира! В оазисах Центральной Азии китайские гарнизоны взяли под свой контроль Великий шелковый путь, севернее Великой китайской стены китайские войска успешно сражались с племенным союзом гуннов (сюнну), пока те окончательно не были разбиты и не оказались вынужденными обратить свои взоры на западные земли. Росла торговля с далекими странами, росли геометрически правильные кварталы столицы и этажи ее дворцов, расцветали литература и искусство.
Надо сказать, что сильная централизованная власть не нуждалась в многоголосье мнений. В этом отношении Ханьская империя мало чем отличалась от своей недолговечной предшественницы, империи Цинь. Различие состояло только в выборе методов управления и, в соответствии с этим, в выборе философской школы, которой отдавалось предпочтение. Поскольку жесткая политика принуждения, основанная на учении законников-легистов, не оправдала себя, ханьские императоры обратились к учению Конфуция — отныне на протяжении двух тысяч лет оно будет определять лицо императорского Китая. Поворот этот произошел во II в. до н. э., в царствование императора У-ди, когда при дворе была создана своеобразная академия и учреждены должности «мужей обширных знаний» знатоков конфуцианского канона.
«Ныне наставники придерживаются разных путей, и люди судят различно; сто школ далеко отстоят одна от другой и мыслят неодинаково; высочайшему владыке не на что опереться, чтоб поддержать единство,— докладывал императору идеолог ханьского конфуцианства Дун Чжуншу (179—104 гг до н. э.).— Ваш подданный, по глупому разумению своему, полагает, что все, чего нет в учении Конфуция о шести искусствах, следует искоренить и не допускать, дабы пресечь дыхание лукавых речей!» Сами еще недавно казнимые и гонимые, конфуцианцы готовы были с корнем выкорчевать ростки всех «ста школ», чтобы взрастить в обширном имперском саду плоды собственной мудрости — и, разумеется, вкусить от этих плодов. Впрочем, последние приверженцы учения Мо-цзы исчезли за сто лет до упомянутого доклада, иные школы ослабли, уступив место даосизму, которому вместе с конфуцианством было суждено формировать китайскую культуру два следующих тысячелетия. Оба учения удивительно дополняли друг друга: они касались двух разных сфер и потому равно были необходимы жителю старого Китая.
Выросшие на почве единой традиции, конфуцианство и даосизм признавали высшую ценность Дао-Пути и благодатной энергии Дэ, преклонялись пред волей Неба, обращали свои взоры к «Книге Перемен». Однако если конфуцианство объектом своего внимания избрало в первую очередь человека общественного и подробнейшим образом регламентировало всю тактику и стратегию его поведения в мире себе подобных, то в центре внимания даосизма стояли человек естественный и проблемы его взаимоотношений со Вселенной. Конфуций избегал затрагивать в своих рассуждениях то, что выходило за пределы некоего нормативного мира обыденности: он «не говорил о необычном и о насилии, о смутах и о духах», он не рассуждал о смысле смерти, ибо «мы не знаем даже, что такое жизнь», все свое внимание он сосредоточил на взаимоотношениях людей которые должны быть «правильными» Но именно то, о чем не говорил Конфуций, занимало умы даосов и всех других, не желавших ограничиться строгими рамками конфуцианства. Все, что выходило за грани повседневности, все сверхъестественное стало прерогативой даосизма.
Конфуцианцы спорили и писали о ритуале, вносящем в человеческое общество иерархичность, о музыке, духовно объединяющей людей без различия званий и сословий; о почитании старшего — той основе, на которой зиждилось все древнее общество; о высочайшей внутренней гуманности, единственно способной сделать человека Человеком и потому стоящей превыше всех установлений и форм; наконец, о преданности, верности и долге. Даосы же призывали человека обратить свой взор, затуманенный многоцветьем внешнего мира, внутрь себя, к первооснове бытия. Они полагали, что лишь возвращение к младенческому «неразумию», очищение сердца от желаний и недеяние, то есть отказ от всяких попыток насильственно переделать что-либо в этом мире, дают человеку возможность приобщения к Пути Вселенной — Великому Дао, возможность погружения в его невидимый океан, где человек, сливаясь с мирозданием, делается ему равновеликим. И, конечно же, даосы испытывали живейший интерес ко всему необычному и удивительному, ибо только в необыкновенном проявляет себя с наибольшей силой сущность. На жизнь они смотрели как на сон души — прекрасной, радужной бабочки, до времени заключенной в серую куколку тела; на смерть — как на великое пробуждение. Они пестовали и концентрировали свой жизненный эфир, перегоняя его по ретортам своего тела, дабы выплавить нетленный дух и обрести бессмертие. В конце концов даосы так увлеклись этой идеей, что наука обретения «долгой жизни» стала своего рода синонимом даосизма, а многократное соединение мужского и женского начал — непременным условием достижения этой цели.
Конфуцианские ученые-книжники были солью земли Империи, ибо они оказались ее совестью: в своей борьбе за идеалы «гуманного правления» они не щадили себя и порой высказывали свое неодобрение даже Сыну Неба. Они жаждали найти применение своим талантам — но не любой ценой; делать карьеру при дурном правителе считалось недостойным «благородного мужа». Даосизм же давал выход тому, для кого тесной становилась даже регламентированная добродетель конфуцианства,— отшельники и аскеты, алхимики и оккультисты, даосы не только культивировали в себе сверхъестественные способности, но и не чуждались «смуты»: в гигантских крестьянских войнах, приведших сначала к падению Ранней Ханьской династии (II—I вв. до н. э.), а затем и Поздней (I —II вв.), они принимали самое активное участие.
В эпоху Хань даосизм разделился на несколько направлений, порой откровенно религиозных и мистических; конфуцианство же, напротив, унифицировалось. Однако не будет ошибкой сказать, что эпоха эта благоприятствовала обоим учениям. Ее не случайно сравнивают с периодом эллинизма в греческом мире: как и там, это было временем возрождения стоявшего на грани гибели классического наследия. Извлекали замурованные в стенах домов, спасенные от сожжения старинные книги; на вес золота скупали недостающие главы, случайно сбереженные в отдаленных селениях; записывали тексты, сохраненные памятью древних стариков. А после, в гигантских императорских книгохранилищах, снова сличали версии, исправляли и редактировали тексты — ведь со временем истлевали даже кожаные ремешки, соединявшие дощечки в связки.
«Легионы писаний» прошли через руки императорского библиографа Лю Сяна (77—6 гг. до н. э.) и его сына Лю Синя (53—23 гг. до н. э.), положивших жизнь свою на приведение в порядок древних рукописей. И не только мысль древних авторов сохранили они — исполнен глубокого смысла был их труд. Обретал свое место узор письмен — и ему откликался космический узор гор, рек и созвездий, в соответствие со словами приходила обозначенная ими сущность. Вселенная следовала за делами людей, подобное исцелялось подобным.
Странным предстает нашему взгляду этот мир, столь далекий от нас в пространстве и времени: он словно слегка повернут в другую сторону. Мы «правши» не только по привычке, но и по убеждению: для нас слово «правое» синоним «правильного». Однако для старого Китая превосходство правой стороны было вовсе не так безусловно — скорее наоборот. Как писал когда-то Лао-цзы, «древние почитали левое», и «левый министр», подобно другим чиновникам, считался по званию старше «правого»: левая сторона была «мужской», «небесной», все благовещие признаки появлялись слева, и слева садились мужчины за обеденный стол. Китайский компас, оказавшись в Европе, стал показывать на север — однако в Китае он вполне справедливо именовался «иглой, указывающей на юг». Древний китаец мыслил свой мир как бы обращенным к солнцу — оттого так трудно бывает непривычному человеку разобраться в старинных китайских картах, повернутых, по сравнению с нашими, на сто восемьдесят градусов, ибо древние смотрели на юг, а не на север.
Все самое важное — Бытие и Небытие, Жизнь и Смерть, Добро и Зло, Дух и Вещь, Тьму и Свет — древний китаец воспринимал несколько по-иному, ибо все в его мире порождалось Единым и тяготело к нему. Для нас окружающее бытие — единственная и наивысшая реальность, оно — ориентир и точка отсчета для любых умозрительных построений; «войти в мир»— говорим мы о родившемся ребенке, потому что мы — здесь и он приходит к нам. Но в Древнем Китае слово «войти» равнозначно было выражению «покинуть мир», ибо основой и точкой отсчета являлось все порождающее небытие: младенец «выходил» на короткий срок в мир цвета, звука и форм, а затем «вводил» обратно в пустоту небытия, куда возвращалось все сущее. «Из ничего не выйдет ничего!»— воскликнул Шекспир устами одного из героев «Короля Лира», очень по-европейски формулируя житейский взгляд на отношение бытия и небытия. В глазах же древнего китайца ничто рождало все, ибо смерть и пустота были не столько «ничем», сколько инобытием мира, где образы и духовные зерна жизни находили свое успокоение, растворяясь в Едином и вновь возникая из него, когда приходил срок. Сосредоточив свой внутренний взор, мудрец мог преодолеть непроглядность небытия, прозреть уход ныне существующего и нарождение нового, сокрытого во тьме времен.
Дойдя до пределов пустот,
Сосредоточусь в недвижности и покое.
Там сотворяются купно мириады вещей,
И я наблюдаю за их возвращением.
Вот вещи роятся —
И каждая снова вернется к корням.
Возвращение к корню — успокоенье,
В успокоении — обретение новой судьбы,—
так живописал Лао-цзы этот процесс медитативного прозрения, приобщения к току «Пути Вселенной»— Великому Дао, пребывающему в Небытии. Подобно вселенскому Плавильщику или Гончару, Дао создавало в огне мировых сил бесчисленные и многообразные сосуды — людей, но когда они приходили в негодность, оно переплавляло их все в новые и новые формы. Мог ли гневаться утлый сосуд на своего создателя, придавшего ему те или иные очертания на колесе бесчисленных превращений, или роптать на свою судьбу? — ведь вечен плавильщик и вечен его материал и то, что нынче зовется человеком, может стать назавтра крылом цикады или стеблем тростника; смерти нет, существуют лишь превращения...
И было еще одно, что снимало трагедию смерти,— иное отношение к себе и другим. Нам, единственным или почти единственным детям, трудно представить, как относились друг к другу члены большой семьи, почти невозможно увидеть мир глазами члена гигантского клана, где счет родных велся на тысячи. Границы личности оказывались как бы размытыми, человек еще не мыслил себя в отрыве от других, он был частью клана, составляя вместе с родными как бы единое тело. Потому-то, покидая солнечный земной мир, он не покидал его целиком. Восседая на резном лакированном кресле в поминальной табличке, заменяющей бренную плоть, земная душа умершего принимала жертвы в родовом храме. Ей докладывали обо всем, что случилось значительного в семье, у нее почтительно испрашивали совета, сюда сходились все потомки пировать вместе с предками многих поколений. Европейские путешественники поражались, случайно узнав, что в семье их хозяев - крестьян есть родословная книга с именами всех предков, порой за тысячу лет — их знали и помнили. А духи предков хранили живых, и связи с миром духов не рвались никогда — пока оставался на земле хоть один мужчина из рода. То, ради чего египтяне строили пирамиды и потайные гробницы, вручая судьбу своих душ мертвому камню, в Китае хранилось потомками. Свергая лишенную благоволения неба династию, гуманные государи древности сохраняли ее храмы предков и даже жаловали им в кормленье удел, а жестокие владыки, напротив, сжигали храмы — и не было для потомков горшего несчастья! Но чтобы быть спокойным за посмертную судьбу своей души, нужны были наследники, сыновья, потому-то, как гласила «Книга сыновней почтительности», из всех видов непочитания родителей «наихудший — не иметь потомства». Китаец всегда жаждал иметь как можно больше сыновей — столько, сколько зерен в плоде граната; ничего прекрасней нельзя было ему пожелать: дети были залогом бессмертия и довольства души.
Надо, однако, сказать, что умы мудрецов Древнего Китая, так много говоривших о человеческих взаимоотношениях, совершенно не занимало чувство любви. Конечно, каждое категоричное утверждение в такой сложной проблеме неизбежно станет натяжкой, однако бесспорно, что в Китае человек вовсе не должен был любить бога или своего ближнего: он обязан был лишь неукоснительно исполнять ритуал, который больше известен нам под именем «китайских церемоний», а применительно к ближним соблюдать «пять отношений», то есть проявлять почтительность к вышестоящим и старшим, милосердие к нижестоящим и младшим, достойное отношение к равным. Слова любви... как много значили они для человека во все времена! «Бог есть любовь»,— провозглашала христианская традиция, и о возвышенной, жертвенной любви к нему и ближнему своему люди повторяли из века в век. Что осталось бы от европейской литературы, если бы мы изъяли из нее тему любви? — поистине, совсем немного! Однако в Китае проповедь «всеобщей любви», прозвучавшая в последние века до н. э. в речах Мо-цзы и его последователей, очень скоро заглохла и уже больше не возрождалась, оставшись за пределами главных путей развития философской мысли.
Одними из самых фундаментальных понятий европейской, да и не только европейской, культуры являются категории добра и зла, к которым могут быть сведены многие другие Знакомясь с творениями китайских мудрецов, читатель без труда убедится, что понятия «добро» и «зло» не противопоставлены в них решительно друг другу, ибо, в сознании древнего китайца, противоположности всегда тесно связаны между собой и взаимно порождаются.
Вообще европейскому уму свойственно более категорично разделять мир на полярные противоположности, нежели это делали мыслители Древнего Китая. Вспомним шутовской и, вместе с тем, зловещий образ Коровьева в романе Михаила Булгакова «Мастер и Маргарита»: в «ночь, когда сводятся все счеты», таинственный и омерзительный фигляр преображается — «на месте того, кто в драной цирковой одежде покинул Воробьевы горы под именем Коровьева-Фагота, теперь скакал, тихо звеня золотой цепью повода, темно-фиолетовый рыцарь с мрачнейшим и никогда не улыбающимся лицом. Он уперся подбородком в грудь, он не глядел на луну, он не интересовался землей под собою, он думал о чем-то своем, летя рядом с Воландом.
— Почему он так изменился? — спросила тихо Маргарита под свист ветра у Воланда
— Рыцарь этот когда-то неудачно пошутил,— ответил Воланд, поворачивая к Маргарите свое лицо, с тихо горящим глазом,— его каламбур, который он сочинил, разговаривая о свете и тьме, был не совсем хорош. И рыцарю пришлось после этого прошутить немного больше и дольше, нежели он предполагал».
Читающий роман никогда не узнает, что хотел этим сказать Воланд. И лишь тому, кому исследования помогут проникнуть в тайнопись Булгакова, откроется прототип героя романа — альбигойского еретика, провансальского рыцаря - трубадура, сложившего некогда стихи на смерть гонителя альбигойцев, свирепого герцога де Монфора. Поистине неудачны и святотатственны оказались его восторженные слова: «из тьмы сотворился свет», ибо они оскорбили и силы Света, и силы Тьмы, между которыми не может быть примирения и тем более взаимопревращения. «Бог есть Свет и нет в нем никакой Тьмы,— читаем мы в «Деяниях Апостолов»,— ему же противостоит Князь Тьмы, Диавол» Абсолютный Свет и Абсолютная Тьма — между ними только борьба, которая неизбежно должна закончиться победой светлых сил и поражением темных.
Не так в Китае. Взгляните на знаменитую эмблему Великого Предела (стр. 5), где, словно два эмбриона, слились символы Темного начала — Инь и Светлого — Ян. Как мягко, как постепенно убывает одно и возрастает другое: они не борются, но, дополняя друг друга, образуют гармонию Единого. И даже там, где одно из начал достигает апогея развития, на темном поле Инь мы видим маленькую светлую точку Ян, и наоборот: на светлом поле Ян — темную точку Инь, ибо нет абсолютных света и тьмы, но каждое из начал несет внутри себя потенцию второго. Их разделение, с точки зрения китайца, противоестественно, и если оно все же произошло, тогда небеса сотрясает гром и землю увлажняют дожди, восстанавливающие утраченную мировую Гармонию.
Если европейская традиция начинает свою оппозицию с понятия Света, то китайские мыслители первым членом двоицы всегда ставят Темное начало Инь, которое символизирует также Покой и Небытие. «То Инь, то Ян — таков Путь Вселенной»,— читаем мы в знаменитой «Книге Перемен», и постоянный этот круговорот, включающий в себя великие и малые, но подобные друг другу циклы, вполне заменяет китайскому мыслителю идею поступательного движения человечества. Надо сказать, что концепция прогресса вообще чужда старой китайской философии — более того, она подчас заботится о том, чтобы предотвратить самое возможность такого прогресса, оборвать еще только намечающиеся социальные связи и претворения идей. Замкнутые сообщества не развиваются — и Лао-цзы призывает лишь слушать лай собак и пение петухов в соседних царствах, никогда с ними не общаясь и не пускаясь в дальние путешествия, ибо познать Небесный Путь можно и не выходя со двора. Прошлое особенно драгоценно, оно безусловно, его невозможно отнять — и потому ориентироваться нужно именно на прошлое, видя в будущем в лучшем случае его повторение. «Назад и выше!»— так мог бы сформулировать кредо старого Китая любитель парадоксов, ибо ушедшее в его глазах почти всегда как бы возвышается над сегодняшним днем, и там, где для нас привычно сочетание «старина глубокая», китаец говорил «высокая старина». Старый Китай всегда поклонялся традиции — и она стала той силой, которая уберегла его от исчезновения, в отличие от Римской империи. Разумеется, и в старом Китае были поклонники новизны, но им всегда приходилось выступать против презумпции традиции.
Но было и другое — общее для всего древнего мира, общее для человечества вообще: сквозь даосскую проповедь об избавлении от желаний и боязнь конфуцианца «потерять лицо» в творениях древних проступают лики ненависти и нежности боль страдания и торжество властолюбия, суровая жертвенность и мучительность сомнений. Ничто человеческое не чуждо людям Древнего Китая: его история и философская мысль чаще всего лишь по-своему расставляют акценты. Особенное проступает на фоне общечеловеческого — именно поэтому китайские мыслители вызывали столь живой интерес у Льва Толстого и Германа Гессе, Бертольда Брехта и Джерома Д. Сэлинджера, а «Даодэцзин» вошел ныне в число наиболее часто переводимых в мире книг.
Тождество хода мысли претворялось в тождество образов, и порой сквозь чуждые реалии мы узнаем в притчах китайских
Учителей знакомые сюжетные коллизии и знакомых героев. Вот мы читаем у Ян Сюна (I в. до н. э.— I в. н. э.) об овце, напялившей тигровую шкуру, но сохранившей старые привычки — тянуться к сочной траве и бояться барсов; вот в «Замыслах враждующих царств» встречаем рассказ о простодушном тигре, который, идучи вослед за лисой, думал, что все бегут именно от нее — и невольно вспоминаем басни Эзопа... В тех же Эзоповых баснях мы находим историю пастушка, который так часто подшучивал над односельчанами, крича: «Волк!», что никто не пришел его спасать в минуту смертельной опасности, а у Хань Фэй-цзы — притчу о царе Ли-ване, ставшем, потехи ради, бить в сигнальные барабаны и устроившем ложную тревогу,— но все с тем же печальным концом... А в «Веснах и осенях Люй Бувэя» перед нами предстает фрагмент, воскрешающий в памяти уже библейский сюжет: матери древнего героя И Иня было видение покинуть родные места и, не оборачиваясь, идти на восток, как только из ямы, где толкут зерно, покажется вода. Пройдя десять ли, она все-таки обернулась и, остолбенев от ужаса, превратилась в тутовое дерево,— как тут не вспомнить жену Лота, в аналогичной ситуации обратившуюся в соляной столб! Закончить этот краткий перечень можно образом лягушки, всю жизнь проведшей в старом колодце и потому не способной судить о величии Океана — его мы обнаружим не только у Чжуан-цзы, но и в индийских «Упанишадах». Что же до общности моральных концепций, то, вслед за Львом Толстым, отметим хотя бы универсальный принцип «не делать другому того, чего себе не желаешь»— эти слова читатель прочтет в «Суждениях и беседах».
Китайская философская проза поражает своей парадоксальностью и лаконизмом, ее творения вели счет не страницам — их ведь и не было, а знакам: сюжет древней притчи мог быть развит всего в каких-то тридцати—сорока иероглифах. Легенда утверждает, что законченный текст «Весен и осеней Люй Бувэя» был вывешен у городских ворот с обещанием тысячи золотых тому, кто исправит хотя бы один иероглиф; но награда так и не была востребована.
Правда, невзирая на такую отточеность древнего текста, мы не заметим в нем привычной нам логической организованности: порой он может показаться нам просто хаотичным собранием мало связанных друг с другом высказываний и притч, иероглифической регистрацией «потока сознания». Случайными кажутся названия отдельных разделов, иногда обозначенных просто начальными иероглифами текста. «Учиться и...» называется первая глава конфуцианского канона «Суждений и бесед», поскольку она открывается словами Конфуция: «Учиться и постоянно повторять —разве это не прекрасно?» Впрочем, именно в этих словах, быть может, скрыта разгадка отношения человека древности к книге. Повторять — не только для того, чтобы логически осмыслить и заучить или приобрести определенное знание, но чтобы снова и снова пройти своей мыслью путь, пройденный мыслью Учителя. Идти его путем, отождествляя себя с ним, и тем самым приобщаться к обретенной им благодати — вот смысл подобного чтения, являвшегося еще и своеобразной медитацией, погружением в сокровенное. И когда дети хором повторяли текст, подчас еще не понимая его смысла — внешняя эта бессмысленность искупалась общением со словом на уровне более глубоком. Потому-то так высоко ценились в древней литературе иносказание, мысль, «не исчерпывающаяся словами», образ, способный пробудить в душе далеко идущие ассоциации.
Построение древней книги порой напоминало «облачную перспективу» китайского пейзажа, где за слоями облаков вставали все новые и новые горные вершины: профан, читавший даосские рассуждения о методах покорения Поднебесной, мог не пойти дальше этого, но посвященный понимал, что речь идет об овладении сокровенными тайнами Вселенной... Принципы композиционной организации текстов также не лежали на поверхности. По-видимому, не последнюю роль здесь играла магия чисел. Не случайно «Книга Пути и Благодати» имеет восемьдесят один раздел — цифра, постоянно встречающаяся в китайской культуре в самых различных сочетаниях и выражающая предельное совершенство: девятка, помноженная на девятку, триада, возведенная в степень. Ученые полагают, что девятиричное членение вообще свойственно китайскому канону — не только даосскому...
Как далеко простирается во времени Древний Мир и где кончается древнекитайская литература — об этом среди ученых нет единого мнения. Чаще всего закат древности в Китае отождествляют с падением Поздней Ханьской династии (начало III в.), когда великая мировая держава делится на три царства и медленно изменявшиеся ранее отношения зависимости между людьми обретают новые формы. Китай впервые утрачивает свою относительную отгороженность от внешнего мира: его Север постепенно захватывают орды кочевников-тюрок, создающих свои династии и «империи», а в сфере идеологии утверждает себя пришедший из Центральной Азии буддизм, который встает в один ряд с исконно китайскими учениями — даосизмом и конфуцианством.
Правда, «буддийское завоевание» Китая отнюдь не означает отрицания всей предшествующей традиции, как это произошло в Римской империи с победой христианства: напротив, мы найдем немало книг, утверждающих, что «у трех учений — один исток» и они просто дополняют друг друга. И тем не менее, все очень заметно меняется в Китае эпохи Шести династий (III—VI вв.); по сравнению с древней эпохой Хань — даже чисто этнически китаец не остается прежним. Трансформируется география: центр культуры с Севера, из долины реки Хуанхэ, перемещается на некогда полудикий Юг, в долину Янцзы. Претерпевают трансформацию конфуцианство и даосизм. Первое становится все более официозным: это не «религия ученых», как его иногда называют, а скорее учение чиновников, обязательное прежде всего для публичной деятельности, служебной карьеры и регуляции взаимоотношений в «маленьком государстве»— большой семье. Даосизм же все более начинает тяготеть к мистике, к поискам эликсира бессмертия, к «чистым беседам», уводящим от официальной суеты; все больше людей, симпатизирующих даосизму, отдают себя «ветру и потоку» естественного бытия.
В страшную пору крушения Древнего Мира скрытое вдруг обнажилось, передававшееся от Учителя к ученику знание во времена упадка учения было доверено страницам книг. В чем-то даосизм стал смыкаться с буддизмом, а одно из его ответвлений обрело собственную церковную организацию, во главе которой стали «небесные наставники»— «даосские папы», как их иногда называют, потомки вождя народного восстания «желтых повязок» Чжан Цзюэ (?— 184 г.). И хотя в нашем сборнике не представлены китайские буддийские памятники, ибо те целиком лежат уже за пределами Древнего Китая, продолжение даосской традиции читатель может проследить по текстам «Бао Пу-цзы» и «Гуань Инь-цзы».
На рубеже II и III веков наступил момент, когда Древний Китай начал разрушаться катастрофически быстро — ив этом его крушении заметно пугающее сходство с крушением Древнего Мира на Западе. Нет, полной синхронности не было: гунны взяли столицу Китая приступом в 311 году, а вестготы Рим — только в 410 году; три императора появились в Римской империи на рубеже III и IV вв., когда Китаем уже несколько десятилетий правили три «Сына Неба», а страшное чумное поветрие, опустошившее Рим в 167 году, пришло в столицу Китая только через пятьдесят лет. Но общая картина повторяется так, будто незримая стрелка исторических часов подходит вдруг к роковой черте, и организм империи, утратив жизненную силу, сморщивается и начинает опадать на глазах... Словно бы в Поднебесной иссякает запас «небесной благодати» или, говоря более современным языком, некий энергетический потенциал Дэ, питаемый незримым механизмом Дао — так, во всяком случае, представляли себе этот процесс древние. Старому «синему небу пришел конец»,— публично провозгласили даосские вожди крестьянского восстания «желтых повязок», обещая приход нового «неба», нового мира. И действительно, им суждено было сообщить старому миру тот последний толчок, который увлек его в пропасть небытия, освободив место для нового мира, условно называемого китайским средневековьем. А от древности до нас дошли сокровища ее культуры и книги ее мыслителей, которые не оставляют читателя равнодушным даже по прошествии почти двух тысяч лет.
В русском переводе такая древняя книга начинает жить новой жизнью — жизнью для нас, и, конечно же, за переходом ее в иное пространственное и временное измерение следуют какие-то потери. Текст утрачивает известную живописность, ибо читатель лишается неразрывности восприятия мысли и образности иероглифа. О скрытой стройности текста он может только догадываться, тем более что наш сборник состоит из фрагментов. Однако сохраняется главное: творческая неповторимость, сила и глубина мысли, воплощенная в точно выбранном слове, величие человеческого гения.
И. С. Лисевич
***
из книг
МУДРЕЦОВ
КОНФУЦИАНСКОЙ
школы
ИЗ „ЛУНЬЮЯ"
«Луньюй» — «Суждения и беседы» — один из самых древних, известных и почитаемых канонов конфуцианства. Вместе с «Мэн-цзы», а также с двумя небольшими произведениями, первоначально входившими в «Лицзи» («Книгу Ритуала»), он составил знаменитое конфуцианское четверокнижие («Сы- шу»)—основу обучения в старом Китае. Это была одна из первых книг, которую выучивал наизусть в школе каждый образованный китаец и с которой он всю жизнь сверял свои слова и поступки.
«Луньюй» содержит высказывания Конфуция, записанные его учениками. Русский перевод названия — «Суждения и беседы», не совсем точен, однако он правильно передает содержание памятника и звучит много лучше буквального перевода: «Обсужденные изречения». «Обсужденные» потому, что, собравшись вместе, ученики сообща создавали эту книгу, тщательно обговаривая и сверяя все то, что сохранилось в записях и в памяти каждого. Созданная в V в. до н. э., она пережила книжные костры Цинь Ши-хуана и дошла к эпохе Хань в трех редакциях: в «краткой», сохранившейся в родном царстве Конфуция — Лу (20 глав или свитков), в «пространной», бытовавшей в приморском царстве Ци (22 главы), и в «древней», якобы замурованной в стене дома Конфуция и затем, при перестройке, обнаруженной одним из его потомков. Сейчас трудно сказать, какая из них послужила основой современного текста — скорее всего, все они, поскольку в эпоху Хань текст редактировался и унифицировался.
Выбранные фрагменты дают довольно полное представление об этико-политических взглядах Конфуция, который рассматривал государство как подобие большой семьи и во главу угла ставил нравственное совершенствование человека. Если же мы подойдем к «Суждениям и беседам» с литературной точки зрения, то обнаружим в них удивительно яркий образ самого Учителя, ведущего учеников не к накоплению суммы знаний, но к познанию Истины.
Высказывания Конфуция порой вызывали у европейцев недоумение, их называли «банальными», а великий Гегель как-то заметил, что для славы Конфуция было бы лучше, если бы его высказывания никогда не были переведены. Надо сказать, что с непониманием Конфуций сталкивался и при жизни. Как-то, прибыв в старый храм в столице древних правителей Китая, Учитель стал почтительно расспрашивать о церемониале Слышавшие это были удивлены: «Какой же он мудрец, если даже церемониала не знает!» — «Но в этом-то и состоит церемониал» — ответил им Конфуций, никогда не забывавший о скромности.
Правители с недоверием относились к странному человеку в непривычно простом платье, который пытался наставлять их в делах государственного управления. Простые люди ждали от его знаний сиюминутной пользы и недоумевали, если он не мог дать дельного совета, как сажать капусту, или спрашивал, где брод на реке,— какой же он после этого мудрец. Его готовность склонить голову перед образцами мудрости и добродетели умаляла его в глазах многих современников, а потомкам казались смешными и вредными его старания приблизиться к сущности через внешнее.
Однако удивительным образом этот человек оказался за пределами привычной связи времен. Все время обращенный мысленным взором в сторону глубочайшей древности, он оставался сугубо современным в каждую новую эпоху, и даже в двадцатом веке его имя вызывало самое бурное кипение страстей. Не слишком продвинувшийся при жизни в табели о рангах, после смерти он был удостоен титула вана, принадлежавшего в его время только царям. И хотя большинству оказались доступны лишь самые простые истины его учения, оно оказало глубочайшее влияние на становление всей традиционной китайской культуры, обусловив многие ее достоинства — и многие недостатки.
На русский язык «суждения и беседы» переводились несколько раз: полностью — известным русским китаеведом П. С. Поповым в 1910 году, частично — акад. В. М. Алексеевым, акад. Н. И. Конрадом и другими.
***
ИЗ ГЛАВЫ I
1. Учитель говорил:
— Учиться и постоянно повторять усвоенное — разве это не прекрасно! А если издалека приедет друг — разве это не радостно! Его не понимают, а он не огорчается — разве это не достойный муж!
3. Учитель говорил:
— Те, что ловки в речах и приятны обличьем, редко бывают подлинно человечными.
4. Цзэн-цзы говорил:
— Я каждодневно, по нескольку раз, проверяю себя — до конца ли я искренен в своих советах? Вполне ли предан друзьям? Осуществляю ли заветы Учителя?
14. Учитель говорил:
— Достойный муж в еде не ищет сытости, в жилье не ищет удобства. Он усерден в делах и сдержан в речах. Общаясь с людьми добродетельными, себя по ним исправляет — вот о ком можно сказать, что он ревностен в учении!
16. Учитель говорил:
— Не огорчаюсь, если люди меня не понимают,— огорчаюсь, если я не понимаю людей.
***
ИЗ ГЛАВЫ II
1. Учитель говорил:
— Правление, исходящее из благодати, подобно Полярной звезде: она стоит на своем месте, а все прочие звезды вращаются вокруг.
4. Учитель говорил:
— В пятнадцать лет я устремился к знаниям. В тридцать — установился. В сорок — перестал сомневаться. В пятьдесят — познал волю Неба. В шестьдесят — мой слух стал мне послушен. В семьдесят — следую желаниям сердца, не преступая меры.
5. Мэн И-цзы спросил, в чем состоит сыновний долг. Учитель сказал:
— Не нарушать положенного.
Фань Чи правил колесницей, и Учитель поведал ему:
— Мэн Сунь спросил у меня — в чем состоит сыновний долг. Я ему ответил: не нарушать положенного.
— А что это значит? — спросил Фань Чи.
И Учитель сказал:
— Пока родители живы — служить им, как положено. Когда умрут — похоронить, как положено, и приносить положенные жертвы.
6. Мэн Убо спросил, что такое почтительный сын. Учитель сказал:
— Тот, кто способен огорчить отца и мать лишь своей болезнью.
7. Цзыю спросил, что такое почтительный сын. Учитель ответил:
— Нынче почтительным сыном называют того, кто в силах прокормить отца и мать. Но ведь собак и лошадей тоже кормят. Если нет уважения к родителям — то в чем же разница?
11. Учитель говорил:
— Тот, кто усвоил старое и способен понимать новое, может быть наставником.
13. Цзыгун спросил, каков должен быть достойный муж.
— Сперва исполняет задуманное,— сказал Учитель,— и лишь потом об этом говорит.
15. Учитель говорил:
— Если учиться и не думать — запутаешься. Если думать и не учиться — впадешь в сомнения.
17. Учитель сказал:
— Ю! Научить тебя, что такое знание? Если что знаешь — считай, что знаешь. Если чего не знаешь — считай, что не знаешь. Вот это и есть знание .
19. Князь Ай-гун спросил:
— Как заставить народ повиноваться?
Учитель Кун ответил ему так:
— Если возвышать честных над бесчестными, народ будет повиноваться. А если возвышать бесчестных над честными, народ повиноваться не будет.
***
ИЗ ГЛАВЫ III
3. Учитель говорил:
—Если человек не человечен, что он поймет в обрядах? Если человек не человечен, что он поймет в музыке?
***
ИЗ ГЛАВЫ IV
3. Учитель говорил:
— Лишь истинно человечный человек способен любить и способен ненавидеть.
8. Учитель говорил:
— Если утром постиг истину — можешь умирать хоть в тот же вечер!
9. Учитель говорил:
— Если ученый муж стремится к истине, но при этом стыдится бедной одежды и грубой пищи, то с ним и говорить не стоит.
14. Учитель говорил:
— Не тревожьтесь о том, что нет у вас должности, а тревожьтесь о том, как быть ее достойным. Не тревожьтесь о том, что никто вас не знает, а старайтесь заслужить, чтоб узнали.
16. Учитель говорил:
— Достойный муж сведущ в том, что должно. Мелкий человек сведущ в том, что выгодно.
17. Учитель говорил:
— Увидишь мудреца — подумай о том, как с ним сравняться. Увидишь глупца — загляни в самого себя.
18. Учитель говорил:
— Ухаживая за отцом и матерью, увещевайте их мягко. Если видите, что они не хотят следовать вашим желаниям, все равно будьте почтительны и не
нарушайте правил приличия. Даже если скорбите в душе, не выражайте досады.
19. Учитель говорил:
— Пока родители живы, не уезжайте далеко. А уж если поедете, так чтоб они знали — куда.
21. Учитель говорил:
— Годы отца и матери нельзя не помнить: и радуешься их долголетию, и страшишься за них.
22. Учитель говорил:
— В древности высказывались мало — боялись не поспеть за собственными словами.
23. Учитель говорил:
— Осмотрительные редко ошибаются.
24. Учитель говорил:
— Достойному мужу подобает быть неторопливым в словах и скорым в делах.
25. Учитель говорил:
— Добродетельный человек не одинок—непременно найдутся единомышленники.
26. Цзыю говорил:
— Будешь назойлив в служении государю — навлечешь на себя бесчестье. Будешь назойлив в дружбе — отдалишь от себя друзей.
***
ИЗ ГЛАВЫ V
2. Учитель сказал о Нань Жуне:
— Когда в государстве была справедливость — не был отвергнут. Когда справедливости не стало —сумел избежать казни и срама.
И отдал за него племянницу.
5. Кто-то сказал:
— Жань Юн человечен, но не красноречив.
— А на что ему красноречие? — возразил Учитель.— Подавлять людей многословием, вызывая в них раздражение... Не знаю, насколько он человечен. Но на что ему красноречие?
10. Цзай Юй спал днем.
— Трухлявое дерево,— сказал Учитель,— не годится для поделок. Стена из навоза не годится для побелки. Так стоит ли упрекать Юя?
И добавил:
— Прежде я верил людям на слово: если сказали — значит, так и сделают. Теперь же я слушаю, что они скажут, и смотрю, что станут делать. Я переменился к ним из-за Юя.
12. Цзыгун сказал:
— Не хочу, чтоб меня обижали. И сам никого не хочу обижать.
— Этого, Сы, тебе не добиться,— сказал Учитель.
15. Цзыгун спросил:
— Отчего Кун Вэнь-цзы, «Просвещенный», получил такое прозвание?
— Он был умен и любознателен,— ответил Учитель,— и не стыдился спрашивать у низших. Оттого и назвали его «Просвещенным».
19. Цзычжан сказал:
— Чуский Цзывэнь трижды становился первым министром — и на лице его не было радости. Трижды получал отставку — и на лице не было досады. Оставляя свой пост, непременно знакомил преемника со всеми делами. Что можно сказать о таком человеке?
— Что он истинно предан,— ответил Учитель.
— А был ли он истинно человечным? — спросил Цзы-чжан.
— Не знаю,— сказал Учитель.— Да и можно ли это считать проявлением истинной человечности?
Цзычжан продолжал:
— Когда циский Цуй-цзы убил своего государя, у Чэнь Вэнь-цзы было десять конных упряжек,— он бросил их все и бежал. А прибыв в другую страну, заявил: «Здешний правитель — совсем как наш Цуй-цзы». И снова бежал. Прибыл еще в одну страну и опять заявил: «Здешний правитель — совсем как наш Цуй-цзы». И снова бежал. Что можно сказать о таком человеке?
— Что он истинно честен,— ответил Учитель.
— А был ли он истинно человечным? — спросил Цзы-чжан.
— Не знаю,— сказал Учитель.— Да и можно ли это считать проявлением истинной человечности?
20. Цзи Вэнь-цзы, прежде чем взяться за дело, обдумывал его трижды. Учитель, услышав об этом, сказал:
— Дважды обдумать — уже достаточно.
21. Учитель говорил:
— Пока в государстве была справедливость, Нин У-цзы был рассудителен. Когда справедливости не
стало — прикинулся дураком. Быть, как он, рассудительным — и другому под силу. А вот взять да, подобно ему, прикинуться дураком—другому уже не под силу
26. Янь Юань и Цзылу стояли подле Учителя.
— Расскажите-ка мне,— сказал Учитель,— чего бы вы оба хотели?
— Я бы хотел,— ответил Цзылу,— делить и повозку, и платье с друзьями. А если сломают, износят — не досадовать.
— А я бы хотел,— сказал Янь Юань, не кичиться достоинствами, не выставлять напоказ заслуги.
А Цзылу добавил:
— Хотелось бы услыхать и о желаниях Учителя.
И Учитель ответил им так:
— Чтобы старики жили в покое, чтобы друзья были верными, а молодые — заботливыми.
28. Учитель говорил:
— Даже в деревушке с десяток дворов непременно найдется человек столь же верный и преданный, как я. Но не найдется столь же ревностного в учении.
***
ИЗ ГЛАВЫ VI
3. Князь Ай-гун спросил:
— Кто из ваших учеников более прочих прилежен в учении?
Учитель Кун ему ответил:
— Был такой Янь Хуэй — вот он был прилежен. Гнев на других не срывал, ошибок не повторял. К несчастью, мало прожил и умер. А ныне таких уж и нет: я даже и не слыхал, чтобы кто-нибудь был так же прилежен
11. Учитель говорил:
— До чего же мудр Хуэй! Корзиночка риса, ковшик воды... Ютится в нищем закоулке... Другой бы не вынес такого. А Хуэй всегда весел. До чего же он мудр!
12. Жань Цю сказал:
— Не то чтоб я не оценил вашего учения — просто сил не хватает.
— Если б не хватало сил,— сказал Учитель, ты изнемог бы где-нибудь на полдороге. А ты и не начинал шагать.
18. Учитель говорил:
— Если естество в человеке одолеет культуру — получится дикарь. Если культура одолеет естество — получится книжник. Лишь тот, в ком естество и культура уравновешенны, может стать достойным мужем.
22. Фань Чи спросил, что следует считать разумным.
— Служить народу, как подобает,— ответил Учитель,— почитать духов и богов, но держаться от них подальше — вот что можно назвать разумным.
Фань Чи спросил, что следует считать истинной человечностью.
— Тот, кто истинно человечен,— сказал Учитель,— всего добивается собственными усилиями — вот что можно назвать истинной человечностью.
***
ИЗ ГЛАВЫ VII
8. Учитель говорил:
— Того, в ком нет стремления к знаниям, не стоит направлять. Тому, кто не затрудняется в выражении мыслей, не стоит помогать. Того, кто не способен по одному углу квадрата представить себе остальные три, не стоит обучать.
9. Если за трапезой рядом с Учителем был человек в трауре, Учитель никогда не ел досыта.
10. Если Учителю случалось заплакать, в тот день он уже не пел.
13. Учитель был особенно осмотрителен во всем, что касалось поста, войны и болезней.
14. Когда Учитель был в Ци, он услыхал там мелодию «Шао», после чего три месяца не знал, каков вкус мяса. И сказал так:
— Даже не думал, что из-за музыки дойду до этого!
16. Учитель говорил:
— Есть грубую пищу, запивая ее водой, спать, положив в изголовье собственный локоть,— во всем этом есть своя радость. А богатство и знатность, нажитые нечестно, для меня — что плывущие облака!
19. Правитель области Шэ спросил у Цзылу, каков Учитель Кун как человек. Тот не сумел ответить.
— Отчего же ты не ответил ему так,— сказал Учитель: — В трудах забывает о пище, в радости забывает о горе и совсем не думает о наступающей старости. Вот и все.
22. Учитель говорил:
— Даже если мне встретятся три человека — и у них непременно найдется чему поучиться. Возьму то, что есть и них хорошего, и буду этому следовать. А на том, что есть в них дурного, постараюсь себя исправить.
30. Учитель говорил:
— Разве истинная человечность где-то далеко? Мне стоит только захотеть стать человечным — и она уже здесь.
***
ИЗ ГЛАВЫ VIII
2. Учитель говорил:
— Почитание без знания приличий переходит в назойливость. Осторожность без знания приличий переходит в трусость. Смелость без знания приличий переходит в бунтарство. Прямота без знания приличий переходит в грубость. Если правитель чтит своих родных — и народ становится человечнее. Если он не забывает старых друзей — и народ не будет бездушным.
5. Цзэн-цзы говорил:
— Был способным, а спрашивал у неспособных. Много знал, а спрашивал у малознающих. Имел много достоинств, а казался неимущим. Был переполнен, а казался пустым. На обиды не обращал внимания. Был у меня когда-то друг, который только так и поступал.
7. Цзэн-цзы говорил:
— Ученый муж не может не быть тверд и решителен, ибо ноша его тяжела, а путь далек. Сделать своей ношей человечность — это ли не тяжко! Завершить свой труд лишь со смертью — это ли не дальний путь!
11. Учитель говорил:
— Да будь у человека способности хоть самого Чжоу- гуна,— если он чванлив и жаден, на прочее не стоит и смотреть.
13. Учитель говорил:
— Будьте тверды в своей верности и усердны в учении, до конца держитесь истинного пути. В страну, где неспокойно, не ходите. В стране, где смута, не живите. Когда в Поднебесной царит справедливость, будьте на виду. Когда справедливости нет, уйдите от мира. Когда в стране справедливость, стыдно быть бедным и ничтожным. Когда справедливости нет, стыдно быть богатым и знатным.
***
ИЗ ГЛАВЫ IX
14. Учитель пожелал поселиться среди варваров. Кто- то сказал ему:
— Как вы сможете жить в таком захолустье?
— Если там поселится благородный муж,— ответил Учитель,— то какое же это захолустье?
18. Учитель говорил:
— Мне еще не доводилось встречать человека, который любил бы добродетель так, как любят плотскую прелесть.
20. Учитель говорил:
— Говоришь с ним, а он никогда не ленится слушать — таким, пожалуй, был только один Янь Хуэй!
21. Учитель говорил о Янь Юане:
— Как жаль, что его уже нет! Я видел только, как он всегда идет вперед — никогда не видал, чтоб он стоял на месте.
***
ИЗ ГЛАВЫ X
17. Как-то раз загорелась конюшня. Учитель, вернувшись с государева двора, осведомился только:
— Люди не пострадали?
А про коней даже не спросил.
***
ИЗ ГЛАВЫ XI
10. Когда умер Янь Юань, Учитель, оплакивая его, тяжко убивался. Кто-то из спутников сказал ему:
— Слишком уж вы убиваетесь!
— Слишком убиваюсь? — возразил Учитель.— Если не убиваться по таким, как он, то по кому же?
11. Цзылу спросил, как подобает служить душам и духам.
— Живым не умеем служить,— ответил Учитель,— как же мы можем служить душам?
— Тогда,— сказал Цзылу,— осмелюсь у вас спросить — что такое смерть?
— Не знаем, что такое жизнь,— ответил Учитель,— как же можем знать, что такое смерть?
26. Цзылу, Цзэн Си, Жань Ю и Гунси Хуа сидели подле Учителя. И Учитель сказал:
— Я чуть постарше вас и потому не в счет. Вот вы все говорите: «про меня не знают!» Ну, а если бы кто узнал и взял на службу, что бы вы стали делать?
Цзылу ответил не задумываясь:
— Пусть это будет государство лишь в тысячу боевых колесниц. Его теснят большие государства, их войска угрожают вторжением, а тут еще неурожай и голод... Я же, взявшись за дело, берусь за каких-нибудь три года вселить в людей отвагу и указать им верный путь.
Учитель улыбнулся.
— А ты что скажешь, Цю?
Тот ответил так:
— Пусть это будет небольшое государство — ли в шестьдесят-семьдесят или даже в пятьдесят. Если возьмусь за управление, то года за три сумею сделать народ богатым. Что же до обрядов и музыки, то здесь уж придется подождать мужа высоких достоинств.
— А ты что скажешь, Чи?
Тот ответил так:
— Не скажу, что уже справился бы, но хочется поучиться... Я бы желал, облачившись в парадное платье, быть младшим распорядителем при жертвоприношениях в храме предков или при встрече союзных князей.
— А ты что скажешь, Дянь?
Тот перестал играть на гуслях-сэ и, с легким звоном отложив их прочь, поднялся и ответил:
— А я хочу совсем не того, что эти трое.
— Что за беда! — сказал Учитель.— Ведь каждый может высказать свое желание.
И Цзэн Си сказал так:
— Поздней весной, когда все ходят в весенних одеждах, взять пять-шесть юношей, из тех, что уж носят шапки для взрослых, и шесть-семь подростков, омыться с ними в водах И, обсохнуть на ветру у алтаря Дождя и под песни вернуться домой.
Учитель, глубоко вздохнув, сказал:
— Я разделяю желание Дяня.
Трое учеников удалились. А Цзэн Си, оставшись, спросил:
— Что вы скажете об их словах?
— Каждый высказал свое желание,— сказал Учитель,—только и всего.
— Почему же вы, Учитель, улыбнулись, когда его высказал Ю?
— Страной управляют с помощью обрядов,— сказал Учитель,— его же слова нескромны. Поэтому и улыбнулся.
— А можно ли то, о чем говорил Цю, считать государством?
— Отчего же страну в шестьдесят—семьдесят ли или даже в пятьдесят не считать государством?
— А то, о чем говорил Чи,— можно ли это считать государством?
— Если есть там храм предков и союзы с князьями — значит, есть и свой князь. И если уж такой человек, как Чи, будет там только младшим распорядителем — то кто же тогда способен быть старшим?!
***
ИЗ ГЛАВЫ XII
1. Янь Юань спросил, что такое истинная человечность.
— Сдерживать себя и поступать сообразно приличиям,— ответил Учитель,— вот что такое истинная человечность. Стоит однажды сдержать себя и поступить сообразно приличиям — и вся Поднебесная назовет тебя человечным. Быть человечным или не быть зависит лишь от самого себя — разве может это зависеть от других?
— Позвольте узнать, как этого добиться? — спросил Янь Юань.
И Учитель сказал так:
— Не смотреть на то, что противно приличиям. Не слушать того, что противно приличиям. Не говорить того, что противно приличиям. Не делать того, что противно приличиям.
— Хоть я и непонятлив,— сказал Янь Юань,— позвольте мне отныне поступать в соответствии с этими вашими словами.
2. Чжунгун спросил, что такое истинная человечность.
— Выходя из ворот,— сказал Учитель,— держи себя так, будто встречаешь дорогих гостей. Обходись с людьми так, будто творишь вместе с ними великий обряд. Чего себе не хочешь — не делай и другим. Не будет тогда недовольства ни в государстве, ни в семье.
— Хоть я и непонятлив,— сказал Чжунгун,— позвольте мне отныне поступать в соответствии с этими вашими словами.
3. Сыма Ню спросил, что такое истинная человечность.
— Тот, кто истинно человечен,— сказал Учитель,— говорит запинаясь.
— Если говорит запинаясь, значит, можно уже назвать его истинно человечным? — спросил Сыма Ню.
— Если действовать трудно,— сказал Учитель,— то можно ли говорить не запинаясь?
4. Сыма Ню спросил, каков должен быть достойный муж.
— Достойный муж,— сказал Учитель,— не знает ни печали, ни страха.
— Если не знает ни печали, ни страха, значит, можно уже назвать его достойным мужем? — спросил Сыма Ню.
— Он заглянет к себе в сердце,— сказал Учитель,— а там нет угрызений совести. Так о чем же ему печалиться и чего страшиться?
7. Цзыгун спросил, как нужно управлять государством.
— Обеспечить в достатке пищей,— ответил Учитель,— обеспечить в достатке оружием и чтобы народ тебе доверял.
— А если бы,— спросил Цзыгун,— пришлось вдруг от чего-то отказаться, так от чего в первую очередь?
— От оружия,— сказал Учитель.
— А если бы,— спросил Цзыгун,— пришлось вдруг еще от чего-то отказаться, так от чего в первую очередь?
— От пищи,— сказал Учитель.— Ведь издревле повелось, что люди так и так умирают. А вот когда народ не доверяет — государству не устоять.
16. Учитель говорил:
— Достойный муж содействует людям в их добрых делах и не содействует в дурных. Мелкий человек — наоборот.
17. Цзи Кан-цзы спросил у Конфуция, как нужно управлять.
— Управлять — значит действовать правильно. Если будете правильно руководить, кто посмеет неправильно поступать?
18. Цзи Кан-цзы, пострадав от грабителей, обратился к Конфуцию за советом. Учитель ответил так:
— Если б вы сами не вожделели богатства, они бы не стали вас грабить — даже посули им за это награду.
19. Цзи Кан-цзы, спрашивая у Конфуция совета, как надо управлять, сказал так:
— А что, если неправедных — убивать, а праведных — приближать?
— Если управляете,— ответил Учитель,— зачем же убивать? Сами устремитесь к добру — и народ станет добрым. Нрав правителя — ветер, нрав народа — трава. Куда дует ветер, туда и клонится трава.
***
ИЗ ГЛАВЫ XIII
5. Учитель говорил:
— Затвердил наизусть все «Триста песен», а назначь его на должность — не справится, отправь послом в чужое царство — не сумеет там ответить как должно. Хоть и много прочел — а что толку?
6. Учитель говорил:
— Если сам прям, то и без приказа — исполнят. Если же сам не прям, то хоть и прикажи — не подчинятся.
9. Учитель отправился в Вэй, и Жань Ю правил повозкой.
— Как здесь многолюдно! — сказал Учитель.
— А если их много,— сказал Жань Ю,— то что еще следует сделать для этих людей?
— Дать им разбогатеть,— сказал Учитель.
— А когда разбогатеют,— сказал Жань Ю,— то что бы еще для них сделать?
— Воспитать их,— сказал Учитель.
13. Учитель говорил:
— Если исправишь сам себя, управлять будет нетрудно. А не сумеешь сам себя исправить, как сможешь исправлять других?
17. Цзыся, став правителем в Цзюйфу, спросил Учителя, как надо управлять.
— Не спеши,— сказал Учитель,— и не гонись за мелочами. Поспешишь— не достигнешь цели. Погонишься за мелочами — упустишь большое дело.
19. Фань Чи спросил, каков должен быть тот, кто истинно человечен. Учитель ответил так:
— Обликом строг, в делах серьезен, с людьми искренен. И даже если едет к варварам, не должен про все это забывать.
24. Цзыгун спросил:
— Что можно сказать о человеке, если вся деревня его любит?
— Никчемный человек,— сказал Учитель.
— А что сказать о человеке, если вся деревня его ненавидит?
— Никчемный человек,— сказал Учитель.— Было бы куда лучше, если б хорошие люди из этой деревни любили его, а дурные — ненавидели.
27. Учитель говорил:
— Если человек тверд, решителен, прямодушен и скуп на слова, он близок к истинной человечности.
***
ИЗ ГЛАВЫ XIV
23. Учитель говорил:
— Достойный муж сведущ в возвышенном. Мелкий человек сведущ в низменном.
24. Учитель говорил:
— В древности учились для себя самих, нынче — чтоб похвалиться перед другими.
27. Учитель говорил:
— Достойный муж стыдится, если его дела отстают от его слов.
30. Учитель говорил:
— Не огорчаюсь, что люди меня не знают,— огорчаюсь, что малоталантлив.
34. Кто-то спросил:
— Возможно ли на зло отвечать добром?
— А чем же тогда отвечать на добро? — в свою очередь спросил Учитель.— На зло следует отвечать справедливостью, а на добро — добром.
***
ИЗ ГЛАВЫ XV
1. Вэйский князь Лин-гун спросил у Конфуция, как следует правильно располагать войска. Учитель ответил так:
— О том, что относится к жертвенной утвари, слышать доводилось. А военными делами отродясь не занимался.
И на другой же день уехал.
2. Когда Конфуций был в княжестве Чэнь, у него кончились припасы. Спутники слегли от голода, ни один не мог подняться. Цзылу, увидев Учителя, сказал ему с горечью:
— Выходит, и достойному мужу случается бедствовать?
— Достойный муж,— сказал Учитель,— переносит бедствия с твердостью. А вот мелкий человек, попав в беду, распускается.
3. Учитель сказал:
— Сы, ты ведь считаешь меня многоученым и оттого многознающим?
— Да,— ответил тот.— Разве это не так?
— Нет,— сказал Учитель.— Я все нанизываю на одну - единственную мысль.
8. Учитель говорил:
— Не поговорить с человеком, с которым стоит поговорить,— значит потерять человека. А говорить с человеком, с которым говорить не стоит,— значит терять слова. Мудрец не теряет людей и не теряет слов.
12. Учитель говорил:
— Человека, который не загадывает далеко, непременно ждут близкие беды.
15. Учитель говорил:
— Побольше укоряйте самих себя и поменьше — других. Этим отдалите от себя людскую неприязнь.
16. Учитель говорил:
— С теми, кто не спрашивает, что нужно делать, и мне делать нечего.
21. Учитель говорил:
— Достойный муж спрашивает с самого себя, мелкий человек спрашивает с других.
22. Учитель говорил:
— Достойный муж держится степенно и избегает спора. С людьми ладит, но в сговор не вступает.
24. Цзыгун спросил:
— Существует ли одна-единственная заповедь, которой можно следовать всю жизнь?
— Будь великодушен,— сказал Учитель.— Не делай другим того, чего себе не желаешь.
28. Учитель говорил:
— Если все кого-то ненавидят, непременно разберитесь — за что. Если все кого-то любят, непременно разберитесь — за что.
30. Учитель говорил:
— Ошибся и не исправил ошибки — значит, ошибся по-настоящему.
41 Учитель говорил:
Если слова передают мысль, этого достаточно
***
ИЗ ГЛАВЫ XVI
7 Конфуций говорил:
— Достойный муж должен остерегаться трех вещей: в юности, когда жизненные силы еще не утихли,— остерегаться чувственности; в зрелые годы, когда жизненные силы окрепли,— остерегаться раздоров; в старости, когда жизненные силы ослабли,— остерегаться скупости.
12. Циский царь Цзин-гун владел тысячей конных упряжек,— а в день его смерти народ не нашел в нем ни одной добродетели, достойной похвалы. Бои и Шуци умерли с голоду под горой Шоуян, а народ и поныне их славит
***
ИЗ ГЛАВЫ XVII
2. Учитель говорил.
— Природа сближает людей, привычки — отдаляют
3. Учитель говорил:
Только высшая мудрость и предельная глупость неизменны.
4. Учитель, приехав в Учэн, услыхал там звуки струн и песен. И сказал, рассмеявшись:
— Если надо зарезать курицу — к чему бычий нож?
На что Цзыю ответил так:
— Когда-то я слыхал слова Учителя: «если правитель воспитан, он любит людей; если народ воспитан, им легко управлять».
— Ученики! — сказал Учитель,— Янь прав. А то, что я сейчас сказал,— только шутка.
12. Учитель говорил:
— На вид суров, а в душе робок — такой подобен мелкому человеку: ни дать ни взять — вор, пробравшийся через лазейку в чужой дом!
19. Учитель сказал:
— Я не хочу больше говорить.
— Если Учитель не будет говорить,— возразил Цзыгун,— что же мы передадим другим?
— А разве Небо говорит? — сказал Учитель.— Но четыре поры сменяют одна другую, и все живое рождается и растет. А разве Небо говорит?
21. Цзай Во сказал:
— Трехлетний траур по родителям — срок слишком долгий. Если достойный муж три года не будет совершать обрядов — они непременно придут в расстройство. Если он три года не будет заниматься музыкой,— она непременно придет в упадок. Для того, чтобы кончился старый хлеб и народился новый, а деревья для добывания огня поочередно сменили друг друга, довольно и года.
— Разве тебе уже приятно есть рис и одеваться в парчу? — спросил Учитель.
— Приятно,— ответил Цзай Во.
— Ну, если приятно, то так и поступай! Ведь когда достойный муж находится в трауре — даже вкусные яства ему не вкусны, музыка не радует слуха, а привычное жилье не кажется уютным. Потому он от всего и отказывается. Если же тебе все это приятно, то поступай как поступаешь!
Цзай Во удалился. А Учитель сказал так:
— Юй лишен истинной человечности! Ведь родители нянчатся с ребенком целых три года — вот почему трехлетний траур по ним общепринят в Поднебесной. Неужели же Юй за три года младенчества так и не видел родительской ласки?!
23. Цзылу спросил:
— Ценит ли достойный муж отвагу?
— Достойный муж,— ответил Учитель,— превыше всего почитает долг. Ибо достойный муж, наделенный отвагой, но лишенный чувства долга, способен впасть в мятеж. А мелкий человек, наделенный отвагой, но лишенный чувства долга, может дойти до разбоя.
25. Учитель говорил:
— Общаться трудно только с женщиной и с мелким человеком. Сблизишься с ними — станут развязными, удалишь от себя — возненавидят.
***
ИЗ ГЛАВЫ XVIII
2. Когда Люся Хуэй был судебным инспектором, его трижды отрешали от должности. Кто-то сказал ему:
— Разве вы не можете уехать в другое царство?
— Если служить честно,— ответил Люся Хуэй,— то, куда бы я ни уехал, всюду будет то же самое. А если служить нечестно — стоит ли покидать родину?
***
ИЗ ГЛАВЫ XIX
3. Ученики Цзыся спросили у Цзычжана, с кем следует дружиться.
— А что говорил об этом Цзыся? — спросил Цзычжан.
— Он говорил: со стоящими людьми дружите, с нестоящими — рвите отношения.
— А вот мне,— сказал Цзычжан,— довелось слышать другое: достойный муж почитает выдающихся, но сходится и с заурядными, поощряет способных, но жалеет и бесталанных. И, если, положим, я очень умен, с кем я тогда не сумею поладить? А если, допустим, я глуп, так не я порву дружбу с другими, а другие — со мной!
9. Цзыся говорил:
— У достойного мужа — троякий образ: посмотришь на него издали — важен и величав; подойдешь поближе — мягок и добр; услышишь его речи — неукоснительно строг.
21. Цзыгун говорил:
— Промах достойного мужа подобен затмению солнца или луны: когда совершается — все его видят, когда исправляется — все благоговеют.
23. Шусунь Ушу говорил при дворе сановникам:
— Цзыгун мудрей Чжунни.
Цзыфу Цзинбо передал эти слова Цзыгуну. И Цзыгун сказал так:
— Возьмем для сравнения стену, что окружает дом и двор. Моя стена — людям по плечо, и всякий может увидеть, хорош ли мой дом. А стена Учителя — высотой в несколько саженей, и тот, кто не нашел ворот, чтобы войти, не увидит ни величавости храма предков, ни разнообразия прочих строений. А таких, кто отыскал бы эти ворота, пока что немного. Так что слова достопочтенного господина можно понять.
24. Шусунь Ушу бранил Чжунни.
— Не делайте этого! — сказал Цзыгун.— Чжунни очернить невозможно. Мудрость других — это холмы и горы, их можно преодолеть. А Чжунни — как солнце и луна, через которые не переступишь! А если бы кто и пожелал отвергнуть солнце и луну — какая им от этого беда? Он только показал бы, что не умеет соразмерять силы.
***
ИЗ ГЛАВЫ XX
3. Конфуций говорил:
— Не уразумев велений судьбы, не станешь достойным мужем. Не усвоив приличий, не утвердишься. Не понимая слов, не узнаешь людей.
***
Из «МЭН-ЦЗЫ»
Эта книга названа по имени одного из последователей Конфуция, философа Мэн Кэ (или Мэн-цзы; ок. 372-289 гг. до н.э.), чьи высказывания собраны в ней скорее всего его учениками. Мэн-цзы родился на окраине того же царства Лу, где когда-то жил Конфуций, учился у его внука Цзы Сы и продолжал развивать его учение. Как и Конфуций, он немало странствовал по Поднебесной и точно так же ему лишь на короткий срок удалось найти практическое применение своим талантам на царской службе.
За свои восемьдесят с лишним лет Мэн-цзы посетил целый ряд царств, довольно долго жил в богатом и процветающем приморском государстве Ци, у столичных «ворот Цзи», где образовалась своеобразная Академия — собрание блестящих умов той эпохи. Последние же два десятилетия он целиком посвятил ученикам, вознаградившим его память этой книгой.
Мэн-цзы отделяло от Конфуция около столетия — и он сам с горечью говорил о безжалостности этого столь короткого времени. Мир древности, кажущийся нам сейчас в исторической перспективе почти недвижимым, для современников менялся разительно быстро, и, несмотря на тоску конфуцианцев по «золотому веку» прошлого, в чем-то менялся к лучшему. Кто-то уже не испытывал прежнего трепета перед знатностью рода, а для кого-то стали равны даже владыка царства с его десятью тысячами боевых колесниц и простой человек в его ветхой хижине. Люди высоких устремлений ощутили вдруг самоценность своих идей, «благородные мужи» осмеливались говорить в лицо государям такие вещи, которые прежде сочли бы неслыханной дерзостью. «Как следует поступить с чиновником, что не в состоянии править подчиненными? — спросил однажды Мэн-цзы царя, и тот охотно ответил. «Уволить!» — «А как быть, ежели все царство не управляется, как должно?!» — продолжил философ; царь глянул на окружающих и перевел разговор на другое
Понятие «долга» или «должного» вместе с понятием «гуманности» или «человеколюбия» стало краеугольным камнем учения Мэн-цзы. Пробудить в человеке Человека, обратить его мысленный взор в сторону вечных истин — вот что было его задачей в суровый век, когда жестокость власти казалась чем-то естественным. «В ком нет чувства сострадания — тот не человек, в ком нет чувства стыда — тот не человек»,— утверждал Мэн-цзы, и никакие звания, идущие от людей, не искупают отсутствия этих качеств, не заменяют звания человека, даруемого Небом. В отличие от некоторых других философов Древнего Китая, Мэн-цзы верил, что природа человека изначально добра, и старался убедить правителей следовать путем гуманности. «Берегитесь, о, берегитесь! Что исходит от вас, к вам же и вернется!» — предостерегал он возгордившихся и забывших о народе.
Надо сказать, что Мэн-цзы был искусным полемистом; его построения привлекают стройностью, а мысли содержат немало нового по сравнению с предшественниками. Появление книги «Мэн-цзы» знаменовало собой определенный этап в развитии древнего конфуцианства — оно содействовало его превращению в стройную, целостную систему взглядов на человека, государство и общество. Правда, всеобщее признание это произведение получило не сразу. Только с включением его в знаменитое конфуцианское «Четверокнижье» уже при династии Сун (X— XIII вв.) оно обрело авторитет канона и стало обязательным предметом обучения, книгой, которую знал наизусть каждый образованный человек в Китае.
Ныне «Мэн-цзы» состоит из семи глав (каждая из двух частей), но есть сведения, что в древности книга была объемнее. На русский язык она была переведена полностью П С. Поповым в 1904 г., позднее же публиковались лишь отрывки из нее в переводах ряда китаеведов.
***
ИЗ ГЛАВЫ I, ЧАСТЬ 2
2. Циский царь Сюань-ван спросил:
— Правда ли, что у Вэнь-вана был парк — в целых семьдесят ли?
— Так сказано в преданиях,— ответил Мэн-цзы.
— Такой громадный? — воскликнул царь.
— А народу он казался маленьким,— сказал Мэн-цзы.
— Мой парк,— сказал царь,— простирается всего на сорок ли, а народу кажется большим. Отчего же это так?
— Парк Вэнь-вана,— сказал Мэн-цзы,— простирался на семьдесят ли. Но люди ходили туда за сеном и хворостом, охотились на зайцев и фазанов. Царь пользовался своим парком вместе с народом — и людям казалось, что парк маловат. И разве не прав был народ? Когда я, ваш слуга, впервые приблизился к вашим границам, я первым делом осведомился: на что в вашем царстве наложен строжайший запрет,— и лишь после этого решился вступить в его пределы. Тогда-то я и услыхал, что есть в предместье парк, что простирается на целых сорок ли. Того, кто убьет в этом парке оленя, преследуют так же, как если бы он убил человека. Иными словами, эти сорок квадратных ли стали сущей западней посреди государства. Так разве не прав народ, если ваш парк кажется ему слишком большим?
4. Циский царь Сюань-ван, принимая Мэн-цзы в своем Снежном дворце, спросил его:
— Знакомы ли и мудрецам подобные увеселения?
— Знакомы,— ответил Мэн-цзы.— Но когда люди вовсе их не знают, они порицают за это своих правителей. Конечно же, в этом они неправы. Но неправы и те правители, что не хотят разделить своих радостей с народом. Ведь если кто радуется радостями народа — то и народ радуется его радостями. Если кто скорбит скорбями народа — то и народ скорбит его скорбями. А если он и радуется, и скорбит за всю Поднебесную — такой человек не может не стать царем!
6. Мэн-цзы сказал царю Сюань-вану:
— Допустим, что некий ваш подданный оставил жену и детей на попечение друга, а сам отправился в Чу. И вот, вернувшись, обнаружил, что тот содержал жену его и детей в холоде и в голоде. Как должен этот человек поступить?
— Порвать с ним дружбу,— сказал царь.
— А если,— продолжал Мэн-цзы,— судебный чиновник не может управиться с подчиненными, как следует с ним поступить?
— Прогнать со службы,— сказал царь.
— А если,— сказал Мэн-цзы,— нет порядка во всем государстве, то как тогда быть?
Царь покосился на приближенных — и заговорил о другом.
8. Циский царь Сюань-ван спросил:
— Правда ли это, что Тан изгнал Цзе, а У-ван покарал Чжоу?
— Так сказано в преданиях,— ответил Мэн-цзы.
— А разве допустимо,— сказал царь,— чтобы подданный убивал государя?
— Того, кто надругался над человечностью,— сказал Мэн-цзы,— называют преступником. Того, кто надругался над долгом, называют злодеем. А злодеев и преступников именуют изгоями. Я слышал о казни изгоя Чжоу, но не слыхал об убийстве государя!
12. Между Цзоу и Лу случилась распря. И цзоуский князь Му-гун сказал так:
— Из моих военачальников погибло тридцать три человека — и никто из простолюдинов не пошел ради них на смерть. Как же теперь с ними быть? Казнить? Так всех не переказнишь. Не казнить? Но ведь они, злорадствуя, смотрели, как гибнут их начальники, и не спасли их от смерти.
— В годы неурожая и голода,— отвечал ему Мэн-цзы,— те из ваших людей, кто был стар и немощен, валялись по рвам и канавам, кто же был еще в силах — разбредались на все четыре стороны. И таких были тысячи. А ведь ваши амбары были полны и житницы ломились от зерна. Но никто из ваших чинов не донес вам о бедствиях. И все оттого, что были нерадивы и не ведали жалости к низшим. А ведь еще Цзэн-цзы когда-то говорил: «Берегитесь! Берегитесь! Что исходит от вас — к вам же и ввернется!» Вот народ теперь с ними и расквитался. Не вините его, государь. Ведь если вы будете править гуманно, народ возлюбит своих правителей и жизнь отдаст за начальников!
***
ИЗ ГЛАВЫ II, часть 1
2. Некий сунец горевал, что всходы на его поле не растут, и принялся вытягивать их руками. Вернулся с поля усталый и доложил домочадцам:
— Ну и устал же я сегодня: помогал всходам расти! Сын его побежал поглядеть — а всходы уже завяли. Мало кто в Поднебесной не помогает вот так же расти своим всходам!
7. Мэн-цзы говорил:
— Тот, кто делает стрелы, далеко не столь человечен, как тот, кто делает латы. Первый боится лишь одного — что стрелы его не поранят человека. Второй же боится — как бы человека не поранили!
***
ИЗ ГЛАВЫ III, ЧАСТЬ 1
4. Некий Сюй Син, что исповедовал учение Шэнь Нуна, явившись из Чу в Тэнское государство, подошел к воротам дворца и сказал князю Вэнь-гуну:
— Я из дальних мест. Наслышан, что вы, государь, ввели у себя гуманное правление. Хотел бы найти здесь пристанище и стать вашим подданным.
Вэнь-гун указал ему — где поселиться.
Ученики Сюй Сина, числом в несколько десятков, все как один ходили в сермягах, плели простую обувь и циновки — и тем кормились.
Чэнь Сян, что был учеником Чэнь Ляна, и брат его Синь, взвалив на плечи сохи, явились в Тэн из Сунского царства и сказали:
— Прослышали мы, что вы, государь, ввели у себя правление мудрецов и что и сами вы — мудрец. Хотели бы стать вашими подданными.
Чэнь Сян повстречался с Сюй Сином и испытал великую радость. Он вовсе забросил прежнее свое учение и стал учиться у Сюй Сина. А повстречавшись как-то с Мэн-цзы, пересказал ему речи Сюй Сина:
— Тэнский государь и впрямь мудр. И все же еще не постиг истинного пути. Мудрец пашет землю вместе с народом — и этим кормится. Сам готовит себе еду — и правит. У тэнского же государя есть и житницы, и амбары — это значит, что он, чтоб себя прокормить, обирает народ. Может ли мудрый так поступать?
— А ваш учитель Сюй,— сказал Мэн-цзы,— конечно же, ест просо, которое посеял сам?
— Да,— сказал Чэнь Сян.
— И, разумеется, носит платье из ткани, которую сам же и выткал?
— Нет,— сказал Чэнь Сян,— учитель Сюй ходит в сермяге.
— А носит ли он шапку?
— Носит.
— Какую же?
— Из грубой ткани.
— Он сам ее ткал?
— Нет, выменял на просо.
— Отчего же учитель не соткал ее сам?
— Это помешало бы ему пахать.
— А пищу себе учитель Сюй варит в котлах и в горшках? И пашет железным плугом?
— Да,— сказал Чэнь Сян.
— И сам же все это изготовляет?
— Нет, выменивает на просо.
— Но ведь, меняя свое просо на утварь и орудия, разве не обирает он тем самым гончаров и литейщиков? А гончар и литейщик, меняя утварь на просо, не обирают тем самым крестьянина?! Так отчего бы учителю Сюю не стать самому гончаром и литейщиком и брать все, что нужно, в собственном доме? Почему он выменивает у ремесленников то одно, то другое? На что ему эта морока?
— Но нельзя же заниматься и землепашеством, и множеством ремесел! — сказал Чэнь Сян.
— Стало быть, с землепашеством возможно сочетать одно лишь управление Поднебесной?! Но ведь есть же свои дела у больших людей и свои дела — у малых. Если каждому придется самолично изготовлять для своих нужд то, что делают сто ремесленников, в Поднебесной начнется неразбериха. Поэтому и говорят: одни напрягают ум, другие напрягают мышцы. Те, что напрягают ум, управляют людьми, а те, что напрягают мышцы, людьми управляются. Управляемые кормят других, а управляющие— от других кормятся. Таков всеобщий закон Поднебесной.
***
ИЗ ГЛАВЫ III, ЧАСТЬ 2
1. Некогда чжаоский царь Цзянь-цзы повелел Ван Ляну быть при Би Си возницей во время охоты. Тому за целый день не удалось подстрелить ни одной птицы, и он доложил царю:
— Это самый скверный возница в Поднебесной!
Кто-то передал его слова Ван Ляну, и тот сказал:
— Позвольте повторить нашу поездку.
Би Си согласился с большой неохотой. И за одно лишь утро убил десяток птиц. После чего доложил:
— Это лучший возница в Поднебесной!
— Я велю ему быть твоим главным возницей,— сказал царь и повелел позвать Ван Ляна. Но тот наотрез отказался от назначения, сказав при этом так:
— Я правил лошадьми, как подобает — и он за целый день не подстрелил ни одной птицы. Когда же я стал ради него хитрить и жульничать, подкрадываясь к птицам не по правилам, он за одно лишь утро настрелял их десяток. В «Песнях» сказано: «не погрешай против езды — и стрелы лягут точно в цель». Я не привык ездить с низкими людьми. И потому прошу меня уволить.
2. Живя в пространном храме Поднебесной, он следует по великому ее пути. Достигнув желанной цели, разделяет ее с народом, а не достигнув,— один продолжает путь. Богатство и знатность не могут его совратить, бедность и унижения не заставят свернуть в сторону, угроза и сила не заставят склониться. Вот что такое великий муж!
***
ИЗ ГЛАВЫ IV. ЧАСТЬ 1
8. Человека бесчестят — если он уже сам себя обесчестил. Семью разбивают, если она сама уже разбилась. Государство разрушают, если оно само уже разрушилось. Именно это имел в виду Тайцзя, когда говорил:
— Если беду насылает Небо, от нее еще можно спастись. Если беда в нас самих, от нее не спасешься!
10. Человечность — это мирная обитель человека, а долг — его истинный путь. И как жаль, когда эта мирная обитель пустует и в ней не живут, когда истинный путь заброшен и по нему не идут!
11. Мэн-цзы говорил:
— Путь истины — рядом, а ищут его — далеко. Служение — просто, а ищут его — в сложном. Пусть каждый любит своих близких и чтит своих старших — ив Поднебесной настанет мир.
26. Мэн-цзы говорил:
— Есть три вида сыновней непочтительности. Не иметь потомства — наихудший из них.
***
ИЗ ГЛАВЫ IV, ЧАСТЬ 2
2. Цзычань в бытность свою правителем в царстве Чжэн переправил на своей колеснице людей через реки Вэй и Чжэнь. По этому поводу Мэн-цзы сказал так:
— Жалостлив был, а управлять не умел. Если бы к одиннадцатой луне готовы были мостки для пешеходов, а к двенадцатой — мосты для колесниц, народ не страдал бы на переправах. Когда благородный муж правит по справедливости, при проезде его можно и посторониться. Да разве в силах он перевезти всех и каждого? Ведь если станет он угождать каждому в отдельности — ему и времени не хватит!
5. Мэн-цзы говорил:
— Когда государь человечен, все человечны. Когда государь справедлив — все справедливы.
12. Мэн-цзы говорил:
— Великий муж — это тот, кто не утратил своего младенческого сердца.
26. Небо высоко, а звезды далеки. Но если доискаться до их причин, можно, не сходя с места, вычислить дни солнцестояния хоть за тысячу лет.
28. Мэн-цзы говорил:
— Чем благородный муж отличается от других? Тем, что он хранит у себя в сердце. А хранит он в своем сердце человечность и знание приличий. Будучи человечным, он любит людей, зная приличия, относится к ним с уважением. А того, кто любит людей, и люди всегда любят. Того, кто относится к ним с уважением, и люди всегда уважают. Но вот перед ним человек, который к нему относится дурно. Тогда благородный муж непременно обратится к себе самому и скажет так: «Видно, я сам не человечен и сам не знаю приличий, иначе зачем бы он так ко мне относился?» И постарается стать еще человечней и еще обходительней. А тот по прежнему обходится с ним дурно. И вновь благородный муж непременно обратится к себе самому и скажет так: «Видно, я не вполне был искренен в своей человечности и в своей обходительности». И постарается стать еще более искренним. Тот же продолжает безобразничать. И тогда благородный муж скажет так: «Да это просто безумец! А если так — чем отличается он от животных? И можно ли обижаться на животных?!»
33. У некоего жителя Ци были жена и наложница, с коими и проживал он в одном доме. И вот этот их муж, выходя со двора, всякий раз возвращался обратно и сыт и пьян. А когда жена его спрашивала, с кем это он ест и пьет, то оказывалось, что были это сплошь богачи и знать.
И жена сказала наложнице:
— Муж наш, выходя со двора, всякий раз возвращается обратно и сытый, и пьяный. А спросишь его, с кем он ест и пьет,— так это, оказывается, все богачи да знать. Но ведь никто из почтенных людей ни разу у нас не бывал. Хочу поглядеть, куда это ходит наш муженек.
Наутро, поднявшись спозаранку, она окольными путями отправилась вслед за мужем. И вот, во всем городе не нашлось никого, кто остановился бы и заговорил с ним. Под конец пришел он на кладбище, что было в восточном предместье, и стал там подходить к приносящим жертвы, выпрашивая у них объедки. А если ему казалось мало, глядел по сторонам и подходил к другим. Вот так он и насыщался.
Вернувшись домой, жена обо всем поведала наложнице и сказала так:
— Мы-то с тобой всегда смотрели на нашего мужа снизу вверх. А он вот каков!
И обе, тут же на дворе, принялись одна перед другой лить слезы и поносить своего мужа.
А муж их, ничего о том не зная, вернулся с улицы преисполненный самодовольства и обошелся с женой и наложницей с обычной надменностью.
На взгляд благородного мужа, редко бывает так, чтоб женам и наложницам не доводилось проливать слезы стыда из-за того, какими путями домогаются их мужья чинов и богатства, успехов и выгод!
***
ИЗ ГЛАВЫ VI, ЧАСТЬ 1
1. Гао-цзы сказал:
— Человеческая природа подобна иве, а чувство долга подобно деревянной чаше. Воспитать в человеке человечность и долг — все равно что вырезать чашу из ивы.
— Но разве вы сможете вырезать чашу, не насилуя природы ивы? — возразил Мэн-цзы.— Ведь чтобы вырезать чашу, нужно прежде искалечить иву. Стало быть, изувечив дерево, вы смастерите из него чашу, а изувечив человека, сделаете его человечным и справедливым? Если вся Поднебесная станет отныне считать человечность и долг злом, то виною тому — только ваши речи!
2. Гао-цзы сказал:
— Человеческая природа подобна стремительному потоку: пустите его на восток — потечет на восток, пустите на запад — потечет на запад. Ей безразличны добро и зло, как воде безразличны восток или запад.
— Воде и впрямь безразлично — восток или запад,— сказал Мэн-цзы.— Но разве безразличны ей верх и низ? Человек по природе стремится к добру, так же как вода устремляется вниз. И нет среди людей таких, что были бы несклонны к добру, как нет воды, которая бы не текла вниз. Вот перед вами вода: если хлопнуть по ней ладонью, заставив взметнуться, она подпрыгнет выше лба; если ее, взволновав, привести в движение, она подымется в горы. Но разве такова ее природа? Только сила понуждает ее так поступать. И когда человека заставляют творить зло, с его природой поступают подобным же образом.
10. Корзинка риса, миска похлебки: получишь — будешь жить, не получишь—умрешь. Но предложи их с грубым окриком — и не возьмет даже бродяга. А предложи их, пнув ногою,— откажется и нищий!
11. Мэн-цзы говорил:
— Человечность — это сердце человека. Долг — это путь человека. Как жаль, когда люди бросают свой путь и не идут по нему, теряют свое сердце и не знают, как отыскать! Когда теряют кур или собак, знают, как их отыскать, а когда сердце теряют, не знают! Смысл учения—только в том, чтоб отыскать свое потерянное сердце.
12. Мэн-цзы говорил:
— Вот безымянный палец — он согнут и не разгибается. Боли это не причиняет, работать не мешает. А ведь найдись где-нибудь человек, способный разогнуть вам этот палец, и даже путь от Цинь до Чу не показался бы далеким. А все лишь оттого, что палец не как у людей. Когда палец не как у людей,— на это досадуют. А вот если сердце не как у людей — это досады не вызывает! Стало быть, не понимают, что важнее.
***
ИЗ ГЛАВЫ VI, ЧАСТЬ 2
13. Луский царь пожелал поручить Юэ Чжэн-цзы дела правления. И Мэн-цзы сказал так:
— Когда я услыхал об этом, не мог заснуть от радости!
— Он что же, ревностен в делах? — спросил Гунсунь Чоу.
— Нет,— ответил Мэн-цзы.
— Рассудителен?
— Нет,— ответил Мэн-цзы.
— Многознающ?
— Нет,— ответил Мэн-цзы.
— Так почему же тогда вы не могли заснуть от радости?
— Он любит добро,— сказал Мэн-цзы.
— А разве этого достаточно — любить добро?
— Этого более чем достаточно даже для Поднебесной,— сказал Мэн-цзы,— не говоря уже о царстве Лу. Ведь если правитель любит добро, то все, кто живут среди четырех морей, не посчитаются и с тысячею ли — лишь бы прийти к нему и поделиться благими замыслами. Если же правитель не любит добра, то люди скажут: «он высокомерен и думает, что все уже знает». Его самодовольный голос и надменный вид заставят людей держаться от него за тысячу ли. Если же люди благомысленные будут держаться от него за тысячу ли, то явятся к нему те, что чернят за глаза и льстят в глаза. А живя с клеветниками и угодниками, разве наведешь порядок в государстве, даже если захочешь?
15. Мэн-цзы говорил:
— Шунь вышел из земледельцев. Фу Юэ поднялся из тех, что возводят стены. Цзяо Гэ возвысился из торгующих рыбой и солью. Гуань Иу выдвинулся из тюремных смотрителей. Суньшу Ао был призван к власти из приморского захолустья. Байли Си — взят на службу с городского рынка. Ибо Небо, вознамерившись возложить на этих людей великое бремя, всякий раз поначалу терзало их сердце и волю, изнуряло в трудах их жилы и кости, томило голодом их плоть, иссушало их тело нуждой, вносило расстройство и беспорядок во все их дела — порождая тем самым в сердцах их тревогу, приучая к терпению и научая превозмогать самих себя.
Обычно люди сперва совершают ошибки, а уж после научаются их исправлять, терзаются сердцем в тяжких раздумьях, а после, воспрянув, действуют. Они выдают свои чувства выражением лица, звуками голоса,— и другие научаются их понимать.
Когда в государстве нет верных слуг, стоящих на страже закона, а за пределами его — враждебных держав и внешних напастей, такое государство обычно гибнет. Из этого мы познаем, что жизнь— от забот и страданий, а смерть — от довольства и радостей.
16. Мэн-цзы говорил:
— Есть много способов наставлять. Если я отказал в наставлении недостойному — этим я тоже его наставил.
***
ИЗ ГЛАВЫ VII, ЧАСТЬ 2
10. Мэн-цзы говорил:
— Того, кто сполна запасся добром, и голодный год не погубит. Того, кто сполна запасся добродетелью, и порочный век не развратит.
14. Мэн-цзы говорил:
— Народ — дороже всего. Следом за ним — духи земли и злаков. А уж после них — государь.
28. Мэн-цзы говорил:
— У князя три сокровища — земля, народ и власть. Тот же, кто ценит лишь жемчуга и камни, непременно накличет на себя беду.
35. Мэн-цзы говорил:
— Чтоб воспитать свое сердце, лучше всего иметь мало желаний. Бывает, что тот, у кого мало желаний, что-то от этого и теряет, но таких мало. Бывает, что тот, у кого много желаний, что-то от этого и приобретает, но таких тоже мало.
***
ИЗ «ЛИЦЗИ»
«Лицзи»— «Записи Ритуала», «Книга Установлений», «Книга Обрядов» и т. д.— важная составная часть конфуцианского канона, трактующая самые разные вопросы поведения человека в древнем обществе; ее главы писались разными людьми и в разное время, вплоть до эпохи Хань. Немалую роль в ней играют высказывания Конфуция.
***
Однажды Конфуций проезжал неподалеку от горы Тайшань. Какая-то женщина в голос рыдала над могилой. Склонившись, в знак почтения, на передок колесницы, Учитель слушал ее рыдания. А затем послал к той женщине Цзылу, и тот спросил ее:
— Вы так убиваетесь — похоже, что скорбите не впервой?
— Так оно и есть, — ответила женщина. — Когда-то от когтей тигра погиб мой свекор. После от них же погиб мой муж. А теперь вот от них погиб и мой сын.
— Отчего же не покинете эти места? — спросил Учитель.
— Здесь нет жестоких властей, — ответила женщина.
— Запомни это, ученик, — сказал Учитель. — Жестокая власть—свирепей тигра!
***
из книг
МУДРЕЦОВ
ДАОССКОЙ
ШКОЛЫ
Из «Даодедзина»
«Даодэцзин» — «Книга Пути и Благодати» — основополагающий памятник религиозно-философского учения даосизма или, как часто говорят сами даосы, его «истинный канон». Согласно традиции, он был написан основоположником даосизма Лао-цзы (VI в. до н. э.), когда тот, после долгих лет духовного совершенствования, наконец обрел Путь и намеревался покинуть Китай, чтобы уйти на запад. Слово «запад» разными источниками и авторами толкуется различно: одни считают, что Лао-цзы отправился в Персию к знаменитым персидским магам и халдейским мудрецам; другие уверены, что Лао-цзы решил приобщиться к мудрости индийских браминов и даже связывают рождение Будды с его появлением в Индии; третьи полагают, что целью его последнего странствия явилась загадочная страна Шамбала, скрытая в Гималаях.
О Лао-цзы вообще мало что известно достоверно, и уже отец китайской истории Сыма Цянь (II в. до н. э.) не решался что-либо с уверенностью утверждать, поскольку мудрец предпочитал жить, «не оставляя следов», не единожды менял имя и многие годы провел отшельником в безлюдных горах. Считается, что родился он в обширном южном царстве Чу, где весьма сильны были традиции древнего шаманизма, ряд лет посвятил работе в книгохранилищах и архивах чжоуских царей, сосредоточивших в себе всю писаную мудрость Древнего Китая, занимался самосозерцанием и своеобразной «даосской йогой». В ряде древних книг (причем, не только даосских) упоминается о том, как сам Конфуций испрашивал у него поучения и как он был восхищен мощью ума Лао-цзы. Когда, вознамерившись навсегда покинуть Срединные царства, Лао-цзы проходил через пограничную заставу, ее начальник, тоже немало продвинувшийся по пути духовного самосовершенствования, умолил его оставить частицу своей мудрости Китаю — так, согласно преданию, и появилась на свет эта книга, насчитывающая всего пять тысяч знаков, но вмещающая все самое важное, что должен был знать человек о Пути Вселенной — Дао и его манифестации в мире форм — Дэ.
Самый ранний известный науке список «Даодэцзина» относится уже к Ханьской эпохе (II в. до н. э.) — он был найден при раскопках одного из княжеских захоронений на юге Китая и несколько отличается от традиционного, с которого сделан настоящий перевод. Традиционный же текст комментировался и переводился на различные языки бесчисленное количество раз: долгая история Китая породила буквально тысячи комментариев и толкований священной книги, а число переводов ее на иностранные языки давно уже перевалило за сто. В России первый перевод «Даодэцзина» был сделан членом Российской духовной миссии в Пекине, впоследствии архимандритом, Даниилом Сивилловым, однако полностью он так и не был издан. Широко стал известен перевод книги, выполненный в начале века японским профессором Д. Кониси, — активное участие в его подготовке принимал Л. И. Толстой. Совершенно иной подход к «Даодэцзину» как к памятнику материалистической мысли мы видим в русском переводе Ян Хиншуна, изданном в 1950 году.
***
ИЗ ГЛАВЫ 2
Когда все в Поднебесной узнали, что красота — это красота, появилось и уродство. Когда узнали, что добро — это добро, появилось и зло. Ибо бытие и небытие друг друга порождают, трудное и легкое друг друга создают, короткое и длинное друг другом измеряются, высокое и низкое друг к другу тянутся, звуки и голоса друг другу вторят, до и после друг за другом следуют. Вот почему мудрец действует недеянием и учит молчанием...
***
ГЛАВА 3
Если не превозносить способных — люди не будут соперничать. Если не ценить редкие вещи — не станут красть. Если не показывать людям того, что возбуждает желания, их сердца не будут волноваться. Поэтому, когда правит мудрец, он делает так, чтоб сердца их были пустыми, а желудки — полными, ослабляет их волю — и укрепляет кости. Он постоянно стремится к тому, чтоб у народа не было знаний и желаний, и чтобы те, кто знает, не смели действовать. Он действует недеянием — и управляет всем.
Полный сосуд трудней удержать в руках, чем пустой. Лезвие, заточенное слишком остро, служит недолго. Хоромы, полные золота и яшмы, никто не устережет. Похваляясь богатством и знатностью, накличешь на себя беду. Добившись успеха, следует отступить — таков путь Неба.
***
ГЛАВА 11
Три десятка спиц сходятся в одной втулке: от пустоты ее зависит применение колеса. Формуя глину, делают сосуд: от пустоты его зависит его применение. Прорубая двери и окна, строят дом: от пустоты их зависит использование дома. Ибо выгода зависит от наличия, а применение — от пустоты.
***
ГЛАВА 12
От пяти цветов слепнут глаза, от пяти звуков глохнут уши, от пяти вкусов тупеет язык. Скачка и охота доводят до неистовства, редкостные вещи толкают на преступления. Поэтому мудрец заботится о желудке и не заботится о глазах: принимает первое и отвергает второе.
***
ИЗ ГЛАВЫ 17
Наивысший правитель тот, о ком подчиненные знают одно — что он существует. За ним следует тот, кого любят и превозносят. За этим следует тот, кого боятся. А за тем следует тот, кого презирают...
Когда Великий Путь утрачен — появляются «человечность» и «долг». Вместе с остротой ума рождается и великое коварство. Когда шесть родичей не ладят — появляются «сыновняя почтительность» и «родительская любовь». Когда в государстве смута — возникают «верноподданные».
***
ГЛАВА 43
Самое мягкое в мире одолевает самое твердое. То, у чего нет бытия, проникнет и туда, где нет щелей. Поэтому я понял пользу недеяния. Ничто в мире не сравнится с учением без слов и с пользой от недеяния.