Пенелопа Джиллиат

Завидные судьбы

Епископ Херлингемский, девяноста двух лет от роду, радикал, вдовец, хоть и приводился троюродным братом королеве Виктории, никогда не помыслил бы добиваться монаршего расположения, тем более что был предостаточно занят мыслями о книгах, голубях, политике, а сейчас еще и тревогой в связи с добровольной голодовкой его красавца скакуна, победителя Дерби. По ночам же, когда он, ненадолго забываясь сном, лежал в библиотеке, которая служила ему и спальней, — вдобавок мыслями о Всемогущем, о своей покойной жене, о благодетельном влиянии молодежи, а также о своем высокородном родителе, который, как он подозревал, был глуп куда безнадежней, чем то запечатлела история.

В этот вечер, восседая во главе дубового стола, который исстари передавался от отца к сыну в его прославленной фамилии, этот и вовсе прославленный бунтарь пытался с первозданным увлечением занять общим разговором трех своих сотрапезников. На другом конце стола сидела его младшая сестра Бидди, ей было восемьдесят шесть лет. Незадолго до первой мировой войны епископ вкупе с Бидди и собственной женой приковал себя к перилам парламента, за что и был посажен вместе с обеими суфражистками в тюрьму, где из солидарности с ними объявил голодовку.

Слева сидел местный врач по уху-горлу-носу, доктор Спенсер, который много лет пытался залучить епископа к себе, чтобы лечить от глухоты.

— Приходите во вторник, а после составим партию в бридж, — громогласно обратился к епископу доктор Спенсер. — И вообще, нам надо заняться вашим слухом. Я хочу попробовать полечить вас одним методом, который, правда, почти перестали применять между первой и второй мировыми войнами, но лучшего никто пока еще не придумал.

— Вот как! — сказал епископ, глядя на другой конец стола и огорчаясь, что там нет его жены. — И что же вы применяете?

— Медные проволочки.

— Простите, не расслышал?

— Медные проволочки.

— A-а, я думал, что ослышался.

— Их пропускают через нос и выводят из ушей. Тонкие, как усики бабочки.

— Как-как? Насчет бабочек? Остальное я понял.

— Ничего страшного, — сказал доктор Спенсер.

Риджуэй, молодая американка, сидящая по правую руку епископа, поежилась.

— Скажите пожалуйста, — сказал епископ. Учтиво склонясь к доктору Спенсеру, он подтолкнул новенький хромированный столик на колесах, уставленный тарелками бульона, к Риджуэй, хорошенькой длинноволосой мятежнице, с которой он на Трафальгарской площади участвовал в сидячей демонстрации в защиту Родезии.

— Хорошо, что вы выступили в защиту Южной Родезии, — сказал епископ. — Вы ведь не отвечаете за грехи нашего правительства.

— А вы — тем более, — сказала Риджуэй.

— Да, но все же трудно отрешиться от того, в какой стране ты живешь, — сказал епископ. — Я, например, не сразу решился публично выступить против войны во Вьетнаме. Считал, что надо сначала наводить порядок в своем доме. А для этого от англичан требуется больше расторопности, когда речь идет о протестах.

Бидди сказала:

— Помню, твоя жена раз заметила, что общество, которое запрещает простым смертным вмешиваться в его дела, идет к упадку, каким бы изобилием благ ни пользовались в это время его граждане. Эта мысль врезалась мне в память. Она это сказала, когда мы приковали себя к перилам Даунинг-стрит.

— Такое лечение ему действительно поможет? — обратилась Риджуэй к доктору Спенсеру.

— Бидди, милая, медные проволочки, верно, напомнили тебе времена, когда тебя кормили насильно, — сказал епископ. Он также в 1912 году подвергался принудительному кормлению и был одним из немногих, кто не убоялся стать мишенью насмешек других представителей сильного пола в клубах и в парламенте. — Что за варварство. И вдобавок, тюремные врачи даже не считали нужным снять шляпу в присутствии женщин. Иных суфражисток это сердило не меньше, чем сама прискорбная процедура, хоть я-то лично склонен считать, что в таких условиях несколько неумно настаивать, чтоб соблюдалась вежливость. Больше того, по-моему, пытаться совместить политические требования с соблюдением политеса — значит угождать и нашим, и вашим, хоть я и признаю, что всякий человек имеет право на чудачества. В американцах мне, помимо прочего, нравится то, что если уж они ринутся в бой за вопросы нравственного порядка, то не остановятся ни перед чем безнравственным. Должен признаться, что я временами готов прийти в отчаяние, думая о нас всех.

Епископ повернулся к Риджуэй и выразил восхищение тем, как она ловко управляется с супом, ни разу не угодив в него распущенными волосами. Разговор иссяк. Спас положение, как всегда, опять-таки епископ.

— Что ж, двинемся дальше. Будьте добры, подтолкните столик к моей сестре, — обратился он к Риджуэй, когда столик опять оказался рядом с нею. — Только осторожней, пожалуйста, чтобы не расплескалось, там бульон.

— У моей золовки был в свое время очень милый повар, и один раз он спросил, какой варить бульон — погуще или пожиже, — прокричала Бидди.

— Милая, не стоит так надрываться ради меня, — сказал епископ; сам он говорил тихо. — Вас не коробит от того, что мы пользуемся этим столиком? — спросил он Риджуэй. — Это чтобы нашему дворецкому, он же мой камердинер, не приходилось обносить обедающих. Я говорю про Рена. На войне он был серьезно ранен шрапнелью в ногу, и не все осколки удалось извлечь. В политике он, как и все мы, придерживается левых взглядов. Он сказал мне вчера, что нашел с вами общий язык. Оказывается, до вас он никого не знал из Америки, если не считать кардинала из Нью-Йорка — нам пришлось принимать его, когда еще была жива моя жена. Мы с кардиналом сошлись во всем, кроме пресловутого вопроса о сходстве христианства с капитализмом. Боюсь, что этот вопрос несколько отвратил меня от церковной догмы, но, надеюсь, не отучил размышлять. Ибо если способность мыслить когда-то и вызывала у меня разочарование, то как раз в связи с этим вопросом.

— А не в связи с таким вопросом, как старость? — спросил доктор Спенсер.

— Ха, старость не такая уж беда. Возвращаясь к теме разговора, прибавлю: я все более склонен считать, что главный грех капитализма — помимо ростовщичества, алчности, эксплуатации и прочего, — возможно, сродни главному греху христианской церкви, если говорить о ересях. Капитализм на деле порождает раскол. Так, западный капитализм, подобно западному христианству, создал в теории великолепную этику большинства, однако такого большинства, к которому никто из живых людей себя не относит.

— Мы относили, когда сидели на Трафальгарской площади, — сказала Риджуэй.

— Боюсь, что мы представляли не целое, а лишь ничтожную часть. Но вы хорошо сделали, что пришли туда. Всегда надеешься, что иностранцы тебя поддержат. Я тогда обратил внимание, какие у вас хорошенькие ножки.

— А политические взгляды у нее какие? — добродушно сказала Бидди.

— Смело скажу, первый сорт! Да! Да! Ветер новых идей всегда ласкает ноздри. Подтолкни столик дальше, Бидди. Рекомендую воздержаться от тертой моркови, возьми себе лучше еще бульона. — Он вновь обратился к Риджуэй. — Война, — я говорю о второй мировой, — изрядно восстановила нас против моркови. Лорд Вултон, тогдашний министр продовольствия, очень пропагандировал корнеплоды, потому что англичане могли сами их выращивать в садиках перед домом и на загородных участках. Морковь у него, если можно так выразиться, ходила в фаворитках. Считалось, что морковь укрепляет зрение у летчиков, поэтому в каких только видах мы ее не ели — и морковное суфле, и торт из моркови, — хотя у нас в семье летчиков не было. Считалось также, что от моркови лучше видишь в темноте, а от затемнений, разумеется, приходилось страдать всем. У меня лично эти морковные восторги не вызывали особого доверия, а вы как полагаете? — сказал он, обращаясь уже к доктору Спенсеру. — Просто нужно было как-то набить нам животы.

— Мне тогда было слишком мало лет, — сказал доктор Спенсер.

— Как я об этом не подумал. Глупо. И все равно, это факт истории, а от истории никому из нас не уйти. — Епископ обрезал корку с ломтя хлеба и стал жевать мякиш. — Возвращаясь к лорду Вултону — а он, надо признать, отнюдь не был таким уж сухарем, как может показаться, — он проявил, можно сказать, провидческую зоркость в подходе к корнеплодам. Нам всем тогда намозолил глаза в газетах популярный рекламный персонаж по прозвищу Крис Картофель — его рисовали человечком с головой в виде картофельного клубня и помещали рисунок над рецептами блюд из картошки. Я теперь сам стал на него похож. Вчера брился и был поражен тем, какое сходство.

Сестра внимательно поглядела на него.

— У Криса Картофеля были не такие косматые брови, и он был совсем не такой смешливый, хотя иной раз я, честное слово, не понимаю, что ты находишь кругом смешного.

— Видишь ли, Бидди, во-первых, с годами яснее понимаешь, что все кругом — балаган, и это забавно; во-вторых, там и сям наблюдаешь движение вперед, и это радует; в-третьих, существуют книги, и среди них много новых, которые с удивительным комизмом изображают человеческую глупость. Кроме того, существует наш донкихот Буцефал, гениальный конь, и мне с каждым днем все интересней разгадывать, что у него на уме. И наконец, есть этот славный уголок, в котором трудно пасть духом. А-а, вот и пирог!

Слева от Риджуэй возник еще один столик на колесах, с которым вошел Рен.

— Пирог с перепелками? — спросил епископ, вглядываясь в блюдо, стоящее на серебряном георгианском подносе.

— Да, милорд.

— Как к вам следует обращаться? — спросила Риджуэй.

— Да полагается называть "милорд", хотя при обычной беседе мне это как-то не по вкусу, а вам? Слишком уж пышно. Остается "доктор Херлингем" или "епископ" — на выбор. Или "епископ" тоже тяжеловато? При рождении меня нарекли Павлом. Не скажу, чтобы мне были ниспосланы испытания, равные апостольским, однако в Савла меня разжаловать тоже едва ли можно, раз мои родители возлагали надежды на другое имя. Так ведь? Да и вообще, в наши дни имя Савл связывают прежде всего с молодым человеком, который столь блистательно подвизается в кино, разве нет?

— Вы говорите про Савла Басса? Откуда же вам известно о нем? — спросила Риджуэй.

— Ну что вы, кто же о нем не знает? Сколько в нем жизни. Великолепно работает. Бедняжка, — прибавил епископ, глядя, как девушка мучается с пирогом, лежащим на царском серебряном подносе. — С перепелиным пирогом справиться нелегко. Я вижу, вы попали вилкой в двух перепелок сразу. Тут главное — определить на глаз, какой величины намеченная перепелка, но как это определить, если под корочкой не видно, где кончается одна и начинается другая. Не представляю себе. Надо было, чтобы пирог заранее нарезали на кухне.

Риджуэй успела воткнуть в пирог три вилки, и каждой попала в другую птицу — вытащить вилки значило раскрошить всю корочку. Пирог напоминал теперь быка, поверженного на колени перед исходом корриды.

— Секрет прост: подденьте корку ножом и гляньте, что под ней, — сказал епископ. Риджуэй так и сделала.

Пирог, к этому времени уже порядочно искромсанный, двинулся в сопровождении трех видов овощей и сухарного соуса к доктору Спенсеру мимо обеих дам.

Епископ сказал:

— Вы не возражаете, если я пропущу пирог и сосредоточусь на прочем? В мои годы такая игра уже не стоит свеч, а в картофельном пюре и соусе с сухарями тоже есть своя прелесть.

— А в мясной подливке — тем более, — сказала Риджуэй.

— Не сомневаюсь, что ваши зубы вполне можно бы поставить на ноги, — сказал доктор Спенсер.

— Зубы — на ноги? — Епископ залился смехом, из глаз его брызнули слезы, и он отер их щегольским батистовым платком. — Фу ты, как коварно порой шутит над нами язык. Бедный папа в Организации Объединенных Наций молил о том, чтобы на земле царил мир, а в переводе читаешь, будто он призывал народы мира жить так, чтобы те, кто придет после нас, пришли в лучший мир. Я даже пожалел, что не умею рисовать. — Он вынул фломастер и набросал карикатуру на задней стороне тарелки для сыра.

— Ты за что бы ни взялся, милый, все у тебя получается, — сказала Бидди.

— Видишь ли, для этого нужно очень захотеть, и только. Хотя я вот сейчас очень хочу, чтоб Буцефал опять начал есть, иначе сезон для нас потерян, а он все равно ни к чему не притрагивается. У моей покойной жены он всегда прекрасно ел перед важными скачками. — Епископ ушел в мысли о статном победителе Дерби, который сейчас изнурял себя голодом на конюшне.

— Надеюсь, вы извините меня, я не стану дожидаться сладкого, — сказал он, поднимаясь из-за стола. — Предвижу, что меня ждет творожное суфле. Повар делает его мне каждый вечер, потому что его легче жевать, а я не могу к нему притронуться. Возможно, у нас с Буцефалом есть нечто общее. Я было думал, что Рен, а он поразительно наблюдателен, разгадал, что происходит с Буцефалом. Он заметил, что конь ест, только когда у него в деннике голубь. Этот голубь обычно садился Буцефалу на спину. Потом голубь умер. И вот вам трагедия. В смысле кормежки. От коня остались кожа да кости. Смотреть больно. Тогда Рен завел другого голубя, и Буцефал, кажется, принял его недурно, но к овсу все равно не притрагивается… Итак, вы меня извините? Вы едва пригубили херес, — сказал епископ доктору Спенсеру. — Рюмка осталась в гостиной.

— Я опоздал, к сожалению, — сказал доктор Спенсер.

— Очевидно, больные задержали.

— Нет, движение.

— Да, нынче все тормозят автомобили. Люди злятся друг на друга. А сейчас не время враждовать. Это только сгущает тучи, вы не находите? — обратился епископ к Риджуэй. Он поднялся без посторонней помощи, побрел по нескончаемому коридору, спустился по винтовой задней лестнице к конюшне и стал созерцать красавца коня. Конь тоже созерцал епископа — корм перед ним лежал нетронутый.

— Даже творог не стал есть, — Бидди, сидя за столом, смотрела на опустевшее место брата. — Хоть бы вы привели его в порядок, доктор Спенсер, а то ему уже и летний пудинг не по зубам.

— А это что? — спросила Риджуэй.

— Его любимое блюдо, еще с детских лет. По преимуществу белый хлеб и свежая малина. А теперь он его не ест — из-за косточек.

— Думаю, что зубы — это лишь полбеды, — сказал доктор Спенсер. — Возможно, что-то его гнетет. Он тоскует по жене, да?

— Тоскует, хотя прошло уже шесть лет. Да, я и сама это постоянно замечаю, но не придумаю, чем помочь. В обществе хорошенькой и неглупой девушки он бодрей, — обратилась она к Риджуэй. — Я заметила, как он при вас оживился.

— Что вы, куда мне за ним угнаться. Вы не против, если я пойду лягу? — сказала Риджуэй. — Я так устала, что не стану даже читать.

— Леность юных и энергия стариков, — заметила ей вслед Бидди. Она свернула свою салфетку, засунула ее в кольцо и проделала то же с салфеткой Риджуэй. — Эта девушка влияет на него благотворно. По-моему, полотняная салфетка для нее внове.

— Да, похоже, что она не знала, как салфетку вкладывают в кольцо, — сказал доктор Спенсер. — Или, может быть, бросила ее на столе, ожидая, что к завтраку дадут свежую. В Америке каждый раз за столом дают чистые салфетки.

— Помилуйте, сколько же им приходится стирать! А крахмалить! А гладить! И зачем их менять каждый раз? Если б она еще красила губы, тогда куда ни шло. В двадцатые годы, когда все мы красились, тогда, конечно, после обеда салфетка приходила в негодность. Спаржу и артишоки, например, никак не съешь, не размазав помаду. А подкрашиваться за столом, как нынешние девушки, мы себе не позволяли.

— Для своих лет он держится превосходно, — сказал доктор Спенсер. — Вы зря за него тревожитесь. Годы, кажется, не убавили в нем любознательности и, уж конечно, не укротили его мятежный дух.

— Да, это правда, — сказала Бидди. — Жизнь, видите ли, так уж устроена, что в конце ее за тобою тянется груз. — Она помолчала немного. — По-настоящему плохо лишь то, что он так тоскует по жене, а впрочем, он не поддается. Я, кстати, не раз замечала, что иногда люди даже острее ощущают возможности, которые сулит жизнь, когда главное для них, казалось бы, уже утрачено.

Разыскав конюшенный двор, Риджуэй увидела епископа: он стоял, перегнувшись в денник через полуоткрытую дверь. Жеребец при виде незнакомого человека мотнул красивой головой и снова стал наблюдать за епископом. Голубь поклевывал овес и на жеребца не глядел.

— Я подумываю, не составить ли жизнеописание Буцефала, — сказал епископ. Рядом с ним три английские овчарки переступали на задних лапах по булыжнику, положив вытянутые морды на нижнюю половину двери денника. — Сегодня утром проснулся и понял, что у меня в голове уже сложился план биографии. Непростительно было бы не написать. Меня угнетают мысли о том, чего я почему-либо так и не сделал в жизни.

— Жизнеописание коня? — спросила Риджуэй.

— Да. Не вижу в этом ничего безрассудного, хотя есть нечто очень существенное в складе мышления Буцефала, что я пока не уловил. Да и вообще, почему бы не коня? История жизни Буцефала в высшей степени интересна, благородна, и развивалась она непроторенными путями. У вас удивительно хорошенькие ножки.

Риджуэй посмотрела себе на ноги.

— Вы не согласились бы на отдыхе ходить гулять с овчарками? — спросил епископ. — Им не хватает развлечений.

Риджуэй все еще разглядывала свои ноги.

— Не знаю, красивые ли у меня ноги или нет, но это в любом случае не значит, что я хороший ходок, — сказала она.

— Разумеется, просто у меня такое чувство… Словом, поразмыслите над моим предложением.

Сам он тем временем думал о ее ножках, о голубе, о своем голодном и пленительном коне.

— Конечно, справиться с очерком его жизни будет нелегкой задачей.

— Иными словами, если бы ваш герой глядел веселей, вы уже приступили бы к работе?

— Да, это было бы существенно. А как же иначе. Риджуэй, ну как не зайти в тупик, когда победитель Дерби так сильно тоскует по голубю, что готов уморить себя голодом? Одиночеством тяготится, в этом разгадка? Тогда чем ему плох вот этот голубь? — Епископ захохотал, и его щетинистые седые брови взметнулись вверх. И тут же спокойно спросил: — Что вас, собственно, рассмешило?

— И гетры ваши, и голубь, и конь, и эта грязь.

— Ах да, здесь действительно грязно. — Он направил фонарик, который держал в руке, себе на ноги, хотя собственные ноги и не представляли для него особого интереса. — Хотелось бы, понимаете, чтобы жизнеописание получилось достойное Буцефала. — Свет фонарика скользнул по левой руке Риджуэй. — Вы разве не замужем? Впрочем, наверное, у вас кто-то есть в Америке.

— Увы, я развожусь.

— Что ж, и правильно делаете, смею полагать. Но что причиной?

— Он банкир, а я по молодости лет слишком поздно поняла, что такой род занятий и я — несовместимы. — Она умолкла.

— И как же это вам открылось? — спросил старик, покачивая головой.

— Какая разница? Неужели вам будет не скучно слушать?

— Нет.

— Он слишком смутно представлял себе, что происходит в мире. И следствия, и уж подавно — причины. Да и о себе имел неверное представление.

— Не мог оставить по себе след, мгновенно приняв правильное решение, этого не хватало?

— Как-то весной мы отдыхали в Вест-Индии и купили у местного молодого художника превосходный пейзаж. Я, во всяком случае, была в восторге. А муж спросил, нельзя ли изобразить на этом же полотне банк. Художник смерил его взглядом и за пять минут изобразил. Ему нужны были деньги.

— Я, возможно, ошибаюсь, но мне кажется, ваше поколение и ваша страна наиболее полно и непосредственно выражают себя в поступках, — сказал епископ. — Как другие эпохи и другие страны — в ваянии или литературе. Это еще вопрос… Постойте, наконец-то меня осенило: разумеется, голубь не того пола. Это еще вопрос, случалось ли нам видеть у какого-либо народа по-настоящему яркое выражение его национального духа иначе как в… — Риджуэй ожидала, что он скажет "в религии" — …в искусстве. В поступках по крайней мере — едва ли. В религии все смешалось из-за расколов и вопроса о преуспеянии. Вы, конечно, слышали о сектах девятнадцатого века, у которых преуспеяние почиталось божьим даром, и не преуспеть было для сектанта позором. Ну и жаль еще, что люди почти разучились молиться наедине.

В конюшне раздался бой часов. Епископ сказал, размышляя вслух: — Голубка нужна, голубка — как та, что умерла.

— Вы тоскуете по жене?

— Да.

— А я, признаться, вовсе не тоскую по мужу.

— Чем же он был плох, на ваш взгляд?

— Скучный человек.

Епископ помялся.

— Я не люблю об этом рассказывать, но у меня был брат, и он погиб, потому что любил рисковать, — так вот мне кажется, он рисковал жизнью, борясь со скукой.

— Сколько ему было лет?

— Семнадцать.

— Не рановато ли он начал скучать?

— Вовсе нет, напротив, с годами все становится увлекательней. Возьмите хотя бы случай с этим конем и этим голубем. Я думаю, если бы у брата хватило терпения подождать, ему со временем стало бы интереснее жить. Видите ли, в то время, когда случилось несчастье, он больше не мог мириться с природой собственного мышления, ибо мыслил плоско, шаблонно. С годами он научился бы думать иначе.

— Вы считаете, что самоубийство смертный грех?

— Не стоит об этом, хорошо? Вы не замерзли? Ах, но как же я рад, что нас осенила мысль о голубке.

— Как вы раздариваете свои удачные мысли. Это вас она осенила.

— Скажите пожалуйста! А у вас зоркий глаз. Надо, пожалуй, смахнуть пыль с гетр.

— Он для того рисковал жизнью, чтобы вернуть себе остроту ощущений?

— Я был тогда молод, но думаю, да — надеялся вновь почувствовать вкус к жизни, рискуя ею. Он играл в так называемую русскую рулетку, то есть перебегал через улицу прямо под колесами летящей кареты. Сегодня многие находят, что эта история колоритна. Он нарочно сошел на мостовую, когда прямо на него неслась карета. Вы, я думаю, так не делали? Когда решили разойтись с мужем?

— Может быть, лучше спросить — когда решила выйти замуж?

— Разумеется, незавидная доля — иметь дело с такими людьми, как ваш муж, для которых твое отступление — не признание собственной несостоятельности, а тактический маневр. Я говорю сейчас не о вашей натуре, а о положении, в котором вы оказались. Интересно, удастся ли мне достойно написать биографию благородного коня? Вообще говоря, это возможно. Вспомним Джорджа Стабса — разве его анатомическим рисункам с изображением сов и так далее не присуще благородство?

— Но от вас ждут не этого.

— Вот потому это тоже будет бунт, хоть и на скромный манер. Нельзя же нам с вами вечно сидеть в знак протеста на Трафальгарской площади.

Епископ потрепал жеребца по холке, огладил ему ребра, и они двинулись к дому.

— Весь лоск потерял, — сказал епископ о коне, — и глаза потухли. — У самого епископа от обуревающих его идей глаза возбужденно поблескивали в свете, который падал из окна конюшни. — Жаль, что вы не хотите гулять у нас с собаками, а впрочем, я понимаю, что вы не со всяким человеком готовы водить знакомство. — Спохватясь, что сказал чепуху, он поднял девушку на руки и понес через грязь. — На всякий случай, чтобы не запачкался ваш наряд, — сказал он.

— Какое слово хорошее, — сказала она. — Это я только сегодня, а так сто лет не ношу ничего, кроме джинсов.

— Джинсы мне тоже нравятся.

— Гетры язычников, — сказала Риджуэй.

— Во всяком случае, для Трафальгарской площади они хороши. Так же, впрочем, как для пикников, занятий живописью и чистки конюшен.

— Вот вы говорили, что бунт иногда может быть оправдан. А можно ли когда бы то ни было найти оправдание войне?

— А вы как считаете? — сказал епископ, он все еще нес ее на руках, спотыкаясь о булыжники, видно было, как жадно он ждет от нее ответа.

— Такой, как война против нацизма, по-моему, можно. А крестовым походам, думаю, — нет.

— И я так думаю. Вот когда речь идет о независимости Индии или об Ольстере — тогда это трудный вопрос. Не зариться бы людям на чужое, вот с чего надо начать.


Через неделю голубя заменили приветливой голубкой. Жеребец прекратил голодовку и блестяще выступил на скачках. В популярных газетах с неодобрением писали о епископах, которые держат скаковых лошадей, тем более таких, которые побеждают на скачках. В серьезной газетной хронике коротко сообщалось, что епископ отдал свой выигрыш в пользу Черной Африки. Епископ все-таки написал о своем коне, и написал замечательно. Риджуэй ненадолго попала в тюрьму за участие в новой, но уже более бурной демонстрации в защиту Родезии, — перед этим она узнала от соседки по сидячей демонстрации, немолодой либералки из Родезии, как у них в стране расправляются с черными диссидентами: нескольких нашли мертвыми в полутораметровой камере, где их несколько дней продержали без воды. На потолке камеры отпечатались их следы — очевидно, так велика была у узников потребность ходить, хоть где-нибудь. Один из заключенных, обмакнув палец в грязь, вывел на стене неровными печатными буквами: "ПРИВЕТ НА ВОЛЮ". Надпись сделал человек, которого либералка, после того как сама освоила сечуану, научила писать по-английски.

Риджуэй снова и снова приходили на память епископ, конюшенный двор, конь, голубь, темный вечер и ощущение собственной тяжести, когда старик поднимал ее на руки.

— Вы противник насилия? — спросила она, когда он нес ее через двор. — Я — пацифистка.

Епископ остановился, чтобы легче было сосредоточиться.

— Вообще говоря, я сам пацифист. И все-таки бывают случаи, когда насилие — единственный способ явить в конечном счете милосердие. Трудность в том, чтоб установить с определенностью, кто замышляет насилие и способно ли оно породить милосердное общество. Партизанские движения ведутся большей частью слишком беспорядочно. — Девушка спадала у него с рук, как будто он нес подвенечное платье, залубеневшее от времени.

— Что это, ваша лопатка или ремешок от моих часов? — спросил епископ. — В любом случае вам, наверное, больно. Еще минута, и мы будем у лестницы. Увы, я теперь хожу с девушками на руках не так резво, как прежде.

— Вам не тяжело? — спросила она.

— Нисколько. Просто меня увлекала наша беседа. Я как-то не обратил внимания, какая вы легонькая, — некрасиво с моей стороны, правда? Но со стариками бывает, знаете. Направишь все мысли в одну точку, а остальное упустишь. Великое благодеяние — старость. Столько времени высвобождается.

Спрашивайте — отвечаем

Идет передача


— Привет-привет. Встречайте день улыбкой. И пусть господь вам пошлет еще много счастливых лет, — провозгласил мистер Росситер в радиостудии в 7.30 утра. — Мистер Главный распорядитель, соедините меня с нашим первым гостем. Кто этот счастливец?

— Линда, бабуля сейчас будет выступать по радио вместе с мистером Росситером. Доедай-ка побыстрей яичницу. Событие-то какое! — сказала миссис Слоткин, прижимая к уху трубку.

— Вы в эфире, бабуля. Извините, я пока не знаю, как вас зовут, — сказал мистер Росситер.

— Сделайте погромче, Линда. Хочется себя послушать, — сказала миссис Слоткин, в волнении перекрывая голос мистера Росситера.

— Я говорю, вы в эфире, — сказал мистер Росситер.

— Ой, вы меня напугали, прямо язык отнялся!

— Вы меня слышите? Что за шум там у вас?

— Оркестр играет на улице.

— Может быть, закроете окно?

— Виновата, не догадалась.

— Голубушка, я вас совсем не слышу. Как вы там, все в порядке?

— Да, все хорошо. И на здоровье грех жаловаться, а уж в такой день — подавно. С вами поговорить — все равно как побывать на уроке. Очень мне по душе, как вы обходитесь с людьми.

— Вы хорошо настроили приемник? А то эхо мешает.

— Я говорю, мне по душе, как вы указываете людям на их ошибки.

— Да-да, конечно. Так вас, голубушка, как зовут? И с чем вы к нам обращаетесь?

— Я — миссис Слоткин-старшая. Сына и невестки нет в живых, и я осталась с внучкой, Линдой, живем в хорошеньком доме на колесах, а обращаюсь я к вам, потому что мне одиноко.

— Сделайте звук потише, голубушка. Я слышу свое эхо, а вас совсем не слышу. Перекрываю вас.

— Линда, слышишь, что сказал мистер Росситер? Расскажи-ка, почему ты так нарядилась в будни?

— Сегодня особенный день, — сказала Линда. — Сегодня ты выступаешь по радио.

— Простите, так с чем вы к нам? — сказал мистер Росситер.

— Экая жалость! Теперь нас вовсе не слышно по радио. Только по телефону. Мистер Росситер, я хочу вам сказать спасибо, что вы так умеете сочувствовать людям. Вы меня слышите?

— Как это мило. Я стараюсь делать, что могу. У вас что, трудности с домом? Нужен ремонт? Жалуетесь на условия аренды?

— Нет, просто мне одиноко.

— Что вы — с такой прелестной внучкой? Мистер Главный распорядитель уже машет мне рукой, значит, у нас осталось всего две минуты.

— Никакая я не прелестная, — громко сказала в эфир Линда. — Я сейчас в переходном возрасте, нескладная, и к тому же гнусавлю. Бабуля, спроси у мистера Росситера, мне не надо вырезать аденоиды?

— Линда, детка, невежливо прерывать бабушку, — сказал мистер Росситер. — Ты вот что: пришли мне свою фотографию и адрес, тогда я найду вам хорошего врача неподалеку от вас. Миссис Слоткин, скажите, как вы проводите время? Есть ли в вашем городке на колесах чем заняться на досуге?

— У меня никогда не лежала душа к канасте, а к бинго я так и не пристрастилась, и пить не пью. С землей возиться у нас нет смысла, так что я вычитываю корректуры телефонной книги. Когда работа готова, сажусь в машину покойника мужа и отвожу корректуру издателям.

— Отлично, миссис Слоткин! Вы умеете жить интересной и полной жизнью. Но должен вас и пожурить: вы не жалеете себя. Вы, чего доброго, и соседей еще катаете, угадал? Вас тянет к людям?

— Приглашаю, никто не едет. Так и коротаешь жизнь одна-одинешенька, прости господи.

— Вы хорошо водите машину? Места у вас кругом, верно, красивые?

— Я двадцать лет вожу машину, но до сих пор не умею делать левый поворот, боюсь встречного движения — вот людям и не нравится.

— Как же вы выходите из положения?

— Дело нехитрое, надо только рассчитать все заранее. А я на это как раз мастерица. Значит так — поворачиваешь направо, направо и еще раз направо, потом едешь до нужного левого поворота, проезжаешь еще квартал, опять сворачиваешь направо и снова направо — вот тебе и левый поворот. Еще гляжу, нет ли клеверной развязки — самое милое дело для тех, кому не дается левый поворот.

— Главный распорядитель показывает, что время истекло. Еще десять секунд, и я попрошу вас повесить трубку, ничего не поделаешь.

— Век теперь буду вам благодарна.

— Вы умно живете на свете, миссис Слоткин.

— Караул! — крикнула Линда. — Ужас. В тостер заполз таракан. Мистер Росситер, — вопль, — а вдруг его убьет током?

— Детка, если вас беспокоят насекомые, вам обязан помочь смотритель городка. Храни господь вас обеих. А теперь очередь нового гостя — добро пожаловать, с добрым утром.

— Мистер Росситер, меня зовут миссис Уишхарт, и я просто не нахожу слов от радости, что говорю с вами. Мы с мужем живем в "Мирной обители" — место прекрасное, есть и поле для гольфа, и комнаты игр, вот мы и продали свой дом, чтобы поселиться здесь, когда уйдем на покой. Но есть одна неприятность, о ней я и хотела с вами поговорить.

— Что же это?

— Скажи лучше ты, мистер Уишхарт.

— Миссис Уишхарт великолепно готовит, мистер Росситер, а здесь у себя готовить не разрешают.

— А отчего?

— Мы обязаны три раза в день снимать номерок в общей столовой, — сказал мистер Уишхарт. — Чтобы знали, на ногах мы или слегли. А мы всегда на ногах, не одна, так другой, а если один на ногах, то и другой ухожен. Три дня не придешь в столовую, тебя без разговора кладут в больницу, и кончено. Так что если меня или ее прихватит артрит, остается только бога молить, чтобы за три дня прошло. Мы и правда еще хоть куда.

— По вашим голосам слышно, что вас тревожит что-то еще — радиослушатели тоже со мной согласятся. Может быть, вы жалеете, что продали дом? Позвольте спросить, сколько вам лет?

— Вместе будет сто шестьдесят три года, — сказал мистер Уишхарт. — Вы попали в самую точку, мистер Росситер. Миссис Уишхарт иной раз встанет здесь утром и идет к тому месту, где у нас в старом доме была дверь от спальни. Вот до чего тоскует по дому. Жили мы раньше с дочерью, ну а когда она собралась замуж, подумали, как бы не стать обузой, и продали дом, а все деньги ушли на этот коттеджик плюс обслуживание. Потом дочкиного жениха убили, но к нам сюда моложе шестидесяти не берут.

— А ей всего сорок один, вот какие дела, — сказала миссис Уишхарт.

— Надо бы мне, миссис Уишхарт ознакомиться с договором, который вы подписали. Когда мы с вами закончим, сообщите Главному распорядителю ваш адрес, посмотрим, нельзя ли вас выручить. Но имейте в виду, придется повоевать. Вы допустили оплошность, чего уж греха таить. Допустим, разумеется, из самых благих побуждений, но для закона это не довод. Однако что-нибудь все же придумаем. И еще пришлите копии ваших завещаний. Знаете, бывает, что перед нами встает глухая стена, в таких случаях мы решаемся на жесткие меры, чтобы пресечь безобразия. Судиться не слишком приятно, и все же по суду мы, возможно, добьемся для вас послаблений, так как с вами поступают бесчеловечно. И в отношении вашей дочери — тоже.

Главный распорядитель подсунул мистеру Росситеру записку: "О завещании упомянул зря, о дочери — кстати", — и загорелась красная лампочка, оповещая, что поступил новый вызов.

Мистер Росситер сказал:

— Нам опять звонят из передвижного дома. Супруги Флейшеры. Кстати, вам надо знать, что дома на колесах покупают не одни пенсионеры. Три четверти их обитателей — молодые пары, чаще женатые, но иногда и нет. Попадаются и молодые вегетарианцы. Учтите, если вы с любовью ухаживаете за своим домом, его никто не назовет автоприцепом. Можно приобрести и двухэтажный дом. Помните, передвижные дома — это чистый воздух, это сельская тишина и покой, это средство уйти от высоких налогов. Мистер и миссис Флейшер, вы выразили желание поделиться с нашими слушателями своим опытом, как старожилы.

— Сначала ты, дорогая, — робко сказал мистер Флейшер.

— Я завариваю чай. Как жалко, что нельзя предложить чашечку чая мистеру Росситеру.

— Вот мы и попали с вами в придуманный мир, верно? — сказал мистер Росситер и зычно захохотал — этот хохот не раз выручал его во время передач. — Придумываем, будто мы старые знакомые.

— Ну, во-первых, тут у вас очень богатый выбор. Хотите — будет дом с заглубленной ванной, хотите — с обычной, причем заглубленная обойдется во столько же. Хотите — покупайте с камином.

— Электрическим, — сказала миссис Флейшер.

— Не обязательно, — сказал мистер Флейшер. — Я видел и настоящие д. к.

— Дровяные камины? — сказал мистер Росситер. — Не может быть!

— Мы, например, стали думать о передвижных домах, потому что не любим сидеть на месте, любим охотиться, удить рыбу и так далее. Я раньше считала, что нам не по средствам жить в разъездах, путешествовать нынче так дорого, а оказалось, что это и нам доступно, и потом — так меньше мешаешь детям. Они сами по себе, и мы тоже. Всегда надо думать вперед. Помнить, что молодые не очень-то любят проводить время со стариками. Нам, правда, еще далеко до критического возраста.

— Когда я увидела первый раз дом на колесах, он меня очаровал, в жизни не видела такую прелесть, ей-богу, — сказала миссис Флейшер. — Мы раз ходили на выставку передвижных домов, они и запали нам в душу. Там выступал один фокусник, в наредкость красивом костюме и с двумя кроликами, и, когда он рассказывал, как дешево жить в доме на колесах, у него откуда-то появлялись в руке золотые, а когда говорил, как чудесно там все размещается, кролики куда-то исчезали. Да, хорошо посидеть втроем, как мы сейчас, потолковать. Ужасно, правда, когда на старости лет теряешь способность передвигаться. Тем и дороги дома на колесах. Поначалу я тревожилась, что о них идет дурная слава. Чего, бывает, не наслушаешься.

— Это насчет хулиганства?

— Болтают, будто кто тут поселился, все пьянствуют. И бессовестно врут. В прошлом году, когда мистер Флейшер вышел на пенсию, ему на работе поднесли в подарок сто пятьдесят шесть долларов; пришли гости, и так славно мы провели время, никто не напился, никто не позволил себе ничего худого в нашем новом доме. Я тут думала, интересно получается в жизни — два раза почти одинаково говорится: один раз замуж выходишь, второй — уходишь на покой. И оба раза это событие отмечаешь так, чтоб запомнилось на всю жизнь.

— Ошеломительно, — сказал мистер Росситер. — Я вижу, Главный распорядитель в недоумении поднял брови. Это я так, само собой сорвалось словечко. Скажите, ну вот вы ходите на охоту, удите рыбу, а в остальное время чем занимаетесь?

— Когда и если мы осядем на месте, а это в любом случае будет не скоро, — сказал мистер Флейшер, — я залью цементом площадку перед домом. У меня уж и цемент припасен, и камни. Хватит с меня газонов! Цемент лучше смотрится.

— Вы не думайте, он умеет позаботиться и о том, чтоб все было удобно, — поспешила прибавить миссис Флейшер. — Например, он выбрал дом не с раздвижной дверью, а с обычной — это чтоб мне лет через двадцать было удобней входить в дом с покупками. И не польстился на ненужную роскошь, а то ведь за деньги тебе что угодно предложат в доме. И готические своды, и римскую баню, и бар со стойкой.

— Когда муж с женой покупают дом, не нужно стесняться с управляющим, — сказал мистер Росситер. — Если вам, например, обещали переделать дверь и не переделали, наши радиослушатели должны сами проследить за этим. Сейчас мы имеем удовольствие говорить с супругами, которые умеют взять все лучшее, что связано с домом на колесах. Таким нет надобности напоминать на тот случай, если они задумают перепродать свой дом, что цены на них резко упали, так как при этих домах нет участка, — я уверен, что они это учли и не захотят по прошествии нескольких лет куда-нибудь переехать. Простите, я неточно выразился. — Зычный хохот. — Не захотят переехать в другой дом.

— Какие вы порекомендовали бы занятия, не связанные с переменой мест? — спросил мистер Флейшер.

— До старости нам, конечно, далеко, но ведь и моложе мы не становимся, — сказала миссис Флейшер.

— Если, конечно, позволит здоровье, — сказал мистер Росситер, — могу посоветовать альпинизм, парусный спорт, верховую езду или езду на велосипеде, вылазки — просто на лоно природы или за минералами, прогулки на воздушном шаре, туристические походы, походы за подковами, турниры: кто лучше наточит топор, сошьет пару перчаток, сыграет на арфе, покажет фокус.

Главный распорядитель подсунул ему записку: "Почти все это связано с переменой мест".

— А что делать в походе за подковами? — спросил мистер Флейшер.

— Искать подковы. Подковы приносят удачу, походы за ними — это возможность побывать в самых разных местах. По подкове можно потом восстановить облик лошади, ее жизнь. То есть, я хочу сказать, жизнь до того, как была потеряна подкова. Вовсе не обязательно, что ее жизнь кончена, если потерялась подкова. В наши дни, понятно, лошадей то и дело перековывают. Или, предположим, у вас есть таланты, над которыми ахают все знакомые, — скажем, вы замечательно готовите, вяжете какие-то невиданные шали, умеете шить на руках детские вещички — тогда вам прямой смысл открыть скромное собственное дело. Скажем, продавать ирис своего изготовления. Трюфели. Шоколадные вафли. Наполеоны. Абажуры. Но при этом помните, что небрежная бухгалтерия, неаккуратность в доставке товаров на дом, не в меру щедрый кредит не доводят до добра. Можно также открыть небольшое швейное ателье или мастерскую по ремонту спортивного инвентаря, какой вам по душе. Делать визитные карточки. Можно открыть диетическое кафе, кормить золотых рыбок, и по твердой расценке, между прочим, — доллар в день. Можно открыть передвижную библиотеку, хотя на это нужны деньги и, что не менее важно, невозмутимо спокойный нрав, потому что работа это кропотливая, а сосредоточиться вам не дают. Стоит подумать, не заняться ли разведением дождевых червей. Крупных, какие выползают по ночам. Я знаю одну семью, в которой муж с женой заработали на дождевых червях восемьдесят тысяч долларов — откармливали и продавали рыболовам как наживку. Для начала всего на десять-двенадцать долларов покупаете целых две тысячи прекрасных червей на развод. И потом по ночам за четыре часа пакуете и отправляете червей на девять долларов. Вы следите за моей мыслью? Я только что исследовал этот род занятий и пришел к выводу, что червяки и время помогут скоротать, и принесут доход.

— Вы упомянули прогулки за минералами, — сказал мистер Флейшер.

— У меня такое впечатление, что геологи-любители слишком любят ходить табунами. Какой, мистер Росситер, вы бы нам дали главный совет на будущее?

— Больше работы голове и отдыха телу.

— Да я от такой жизни с ума сойду.

— Это смотря как взяться. Я вижу, Главный распорядитель подает мне знак, чтобы я рассказал вам, чем сам занимаюсь на досуге. Я увлекаюсь кукольными театрами. Все мастерю своими руками.

— Один наш знакомый тоже этим занимается со своими друзьями, но он в отличие от нас предпочитает сидячий образ жизни, — сказала миссис Флейшер. — А мистер Флейшер в плохую погоду плотничает.

— Меня тянет сработать что-то солидное, но, что бы я ни взялся делать, ничто как-то меня по-настоящему не захватывает, — сказал мистер Флейшер.

— Они сейчас ставят "Красную Шапочку" — в расчете на внуков, — сказала миссис Флейшер. — У нас пока еще внуков нет, но я думаю; в общем-то эти наши знакомые поступают верно. Молодежь иначе не заманишь. Только у них застопорилось с репетициями, потому что никого не найдут на роль волка, который в конце прикидывается бабушкой.

— Могу я вам, мистер Росситер, задать один вопрос? — сказал мистер Флейшер.

— Разумеется. Какой угодно.

— Почему вы не выступаете по телевизору? Мы с женой слушаем ваши передачи уже пять лет и, конечно, представляем себе примерно, какой вы, но все же приятней было бы знать точно. Мы, понимаете ли, заводим себе друзей с большим разбором, а вы за эти годы как бы стали для нас близким человеком.

Зычно хохотнув, мистер Росситер сказал:

— Скажите ваш адрес, и Главный распорядитель пришлет вам мою фотографию с автографом и наилучшими пожеланиями. Оставайтесь такими же молодыми. И такими же бодрыми. Сейчас перерыв, а после него мы вернемся к нашим радиослушателям.


Рекламы и объявления


Мистер Росситер, которому шел восемьдесят второй год — это, собственно, и мешало ему выступать по телевидению, — поглядел на Главного распорядителя, а иначе говоря — свою жену, которой шел восемьдесят третий. Она подала ему кофе и чмокнула его в губы, отодвинув микрофон.

— Ужасно не хочется рассылать эти фотографии, — сказал мистер Росситер, глядя на пачку фотографий, снятых, когда ему было пятьдесят лет, подписанных и сильно отретушированных. — И я еще после этого смею осуждать мошенников.

— Тут нет ничего преступного.

— Как-то противно сегодня было называть тебя Главным распорядителем. И зачем ты так высоко села? Тебя было совсем не видно. Ты же знаешь, мне трудно вести разговор, когда я тебя не вижу. Достань мне, пожалуйста… — Молчание. — Минуточку, сейчас вспомню.

Миссис Росситер подождала две минуты.

— Сию секунду.

Она подождала еще — прошло девяносто секунд.

Мистер Росситер сказал:

— Достала?

— Мой ангел, ты же не сказал — что.

— Всегда так со мной в перерывах.

— И что тебе этот Главный распорядитель. Назвали в шутку, ну и не принимай всерьез.

— А женская эмансипация как же?

— Дурачок, мне восемьдесят два года. За меня тебе поборники женской эмансипации не скажут спасибо. Я уже в 1928 году, когда мы выступали за избирательное право для девушек, давно вышла из девичьего возраста.

— Вся эта чушь насчет занятий на досуге.

— Ох, да.

— А болтовня о творческих возможностях! Эти Бертраны Расселы, Казальсы, Рихарды Штраусы, Пикассо! Ставишь их в пример, бубнишь, бубнишь их имена, пока оскомину не набьешь, хочется бежать от них, куда глаза глядят. Хотя эти-то по крайней мере не искали, чем бы занять свой досуг. Да кому она нужна, такая работа, которая придумана, только чтобы заполнить чем-то время? Так заключенные в тюрьме шьют мешки для почты.

— Или как мы, помнится, в школе вымачивали ивовые прутья и плели никому не нужные подносы.

— Нет уж, родная моя, дудки, мы с тобой подносы плести не станем. Тут ты для меня постоянный живой пример. Ты всегда так занята, что тебе некогда придумывать себе работу. Чем занять мысли — вопрос серьезный. Иногда вроде и думаешь, но, как ни напрягаешь мозг, знаешь, что впустую, как воду таскаешь решетом.

— А я, знаешь, все размышляю о преступности. В последних известиях ни о чем другом не говорят. Очень от этого неуютно себя чувствуешь в доме. Вот почему мне так нравятся твои передачи. В последних известиях только и слышишь одни страсти. Я по опыту знаю, что преступления страшнее всего, когда их видишь по телевизору. Читать в газете тоже страшно, но не так, а когда жертвой становишься сам, оказывается, что и вовсе ничего страшного нет.


Идет передача


Первым после перерыва позвонил некий мистер Энтони.

— В психиатрии у нас заправляют двести тысяч молодых коммунистов, — заговорил он с горячностью. — Все беспорядки от них. Сами в бога не верят и другим не дают — норовят подсунуть что-то новое. Лезут людям в душу, а с этим шутки плохи.

Миссис Энтони сказала:

— Милый, а вдруг мистер Росситер думает иначе. Да и я, пожалуй, иначе думаю насчет нового. Вспомни, милый, хотя бы первый полет на Луну. Мистер Росситер, ведь с того дня, как наши возвратились с Луны, все мы уже не те, что раньше. Никогда не забуду, как Нейл высунул ногу из этой, как ее, капсулы, так она называется? Вроде как нащупывает ногой дно океана и не знает, глубоко или нет.

— А детская преступность? С одной стороны — психиатрия и коммунисты, с другой — детская преступность и наркотики, — сказал мистер Энтони.

— Детей-то мы, мистер Росситер, можно сказать, и не видим с тех пор, как поселились в передвижном доме. Да и соседей из других домов тоже. Думаешь иногда: а что они за люди, что у них на уме? Конечно, если бы они жили оседло, они бы чаще виделись с детьми, хотя это смотря какие дети, правда?

— Что вы хотели спросить, мистер Энтони?

— Лучше я спрошу за него, — сказала миссис Энтони. — Его отец оставил все свои сбережения моей золовке — считал, что ей одной столько не заработать, сколько нам вдвоем. Золовка вложила деньги в дом, а дом завещала Полицейскому спортивному обществу, чтобы в нем устроили спортзал, а когда она умерла, за похороны пришлось заплатить мужу, потому что денег после нее не осталось.

Муж перебил ее, срываясь на визг:

— Кто, интересно знать, заплатит за мои похороны, когда я умру? Не говоря уж о похоронах миссис Энтони, а у женщин похороны дороже — цветы, то да се. Мне вот что нужно знать, мистер Росситер: могу я отсудить деньги у спортивного общества?

— Что ж, вышлите мне копию завещания, и я направлю вас к хорошему юристу. И не забудьте дать Главному распорядителю ваш адрес.

— А во что мне это обойдется, интересно? В нашей милой Америке?

— Что ж, вы живете в свободной стране, если вам тут не нравится, вас никто не держит, — удрученно сказал мистер Росситер.

— Свободная, да в ней даром ничего не дают, а то он, возможно, и правда свободно сел бы в такси и уехал куда подальше, — сказала миссис Энтони.

— Сварите ему кофе, — сказал мистер Росситер. — И побудьте с ним рядом.


Рекламы и объявления


Мистера Росситера трясло. Миссис Росситер стояла рядом и пила вместе с ним кофе.

— Нет, как только язык поворачивается сказать, что похороны жены встанут дороже! Жаловаться, что пришлось заплатить за похороны сестры! Боже, какая мелочность прет из людей, когда ведешь передачи!

— Милый, а ты не думаешь завести права на вождение машины? По-моему, пора. Нельзя же рассчитывать, что я буду вечно за рулем. Ведь я могу умереть первой.

Мистер Росситер испепелил ее взглядом.

— Это еще что! — рявкнул он. — Ты сама не знаешь, что говоришь!

До конца перерыва они сидели молча.

— На что мы тратим жизнь? — сказал мистер Росситер. — Из недели в неделю ведем эту программу… М-да, прямо скажем, не тем мы предлагаем свои услуги, кто движет событиями.

— Те, кто движет событиями, мало нуждаются в наших услугах. В них больше нуждаются те, кто жертвы событий.


Идет передача


Позвонил мистер Тайлер.

— Доброе утро, мистер Росситер. Мне хотелось бы кое-что с вами обсудить.

— Я к вашим услугам.

— Мне, видите ли, нужен слушатель, помимо моей жены. Возьмем, например, такой вопрос, как наша внешняя политика. Я решительно не одобряю это недавнее решение о поборе в армию.

— Наборе, — поправила его миссис Тайлер.

— Наборе, то бишь. А впрочем, "побор" не такая уж неточность. Староваты мы, вы уж не обессудьте.

— Ему восемьдесят семь лет, мне — восемьдесят пять, — сказала миссис Тайлер. — Каждый год в ноябре мы выводим наш средний возраст, потому что оба родились в ноябре. Мы еще работаем, по три часа в день, но нам этого недостаточно.

— Счастливцы, кто занят работой все время, — сказал мистер Тайлер. — Учителя, писатели. Плотники и электрики — на почасовой оплате, но суть-то в том, что они не весь час проводят за работой. Если вы спросите, чего мне больше всего не хватает, я скажу: безусловно, возможности работать постоянно, все время, но постоянно можно заниматься лишь умственной работой, а нам с женой, увы, такая уже не по силам, исключая, естественно, чтение. На пенсии не то огорчает, что приходится во многом себе отказывать, а то, что сужается круг интересов.

— Так-так, продолжайте, — оживился мистер Росситер.

— Жена у меня стала прямо ходячей энциклопедией. Каждый день решает кроссворды. Говорит, что теперь это ей дается куда легче.

— Я набила руку, когда болела, — сказала миссис Тайлер.

— Она совсем не обращает внимания на свое здоровье, мистер Росситер.

— Нельзя же пугаться каждый раз, когда чихнешь, — сказала миссис Тайлер.

— Хватает ли вам пенсии на жизнь? — сказал мистер Росситер. — Напишите мне подробно, сколько вы получаете, какая у вас страховка, какие расходы. Дайте ваш адрес Главному распорядителю. Не исключено, что нам удастся найти для вас какие-то дополнительные источники дохода.

— Видите ли, их можно найти и ограничивая себя в чем-нибудь, — сказал мистер Тайлер. — Я прежде курил дорогие сигареты, а когда возросли налоги, перешел на самокрутки.

— Потом мы везучие, — сказала смеясь миссис Тайлер. — Как-то раз, давно уже правда, выиграли деньги в лотерее и вместе с еще двумя парами проехали из конца в конец всю страну — у нас тогда была роскошная машина, и у них такие же. Ах, что это было за удовольствие. Каждый вечер, если удавалось проехать намеченный кусок пути, мы вылезали из машин и бросали что-нибудь в воздух. Мужчины — серебряные доллары. У нас, жен, монет не было, так что мы швыряли туфли. Дороги попадались разбитые, машины то и дело застревали, колеса буксовали, и колдобин от этого становилось еще больше, так мы, жалея наши замечательные американские машины, катили по выжженным солнцем лугам, по прерии, и не могли налюбоваться просторами нашей земли, которые видели в первый раз. Да, мы тогда и веселились, и дурачились напропалую — и живы все до сих пор.

— Ты со вчерашнего дня опять что-то расклеилась, — сказал мистер Тайлер. Голос его звучал глуше — он, видно, положил трубку на стол и вышел в соседнюю комнату взглянуть на жену.

— Я вам расскажу кое-что о том, как мы живем, мистер Росситер, раз уж вы столь любезно попросили у нас адрес. Так вот, у нас за входной дверью есть старый почтовый желоб с ящиками, теперь такими не пользуются. На нем висит объявление. Я его списала и сейчас вам прочту:


Объявление

Пользование почтовым желобом прекращается.

Домовое управление уведомило нижеподписавшегося, что не намерено возобновить аренду почтового желоба, а потому мы ставим жильцов в известность, что с первых чисел февраля 1951 года пользование желобом будет прекращено, а сам желоб — демонтирован.

Подписано представителем Евфратской компании почтовых желобов.


— И знаете ли что, — сказала миссис Тайлер, — прошло почти четверть века, а желоб по-прежнему тут, и сама я тоже.

Невинные шутки

Филип Скроуп и Нора Скроуп, оба университетские преподаватели, сидели у себя в кабинете перед увеличенным снимком человеческого мозга. Прежде, когда Филип с Норой не были еще женаты, на этом месте висело средневековое распятие шотландской работы, доставшееся Филипу от родителей — семейство было пресвитерианское, и где-то в глубине сознания Скроупов-младших еще таился господь. Низринуть божество не так-то просто. На фотографию падал свет дуговой лампы, какими пользуются в операционных, полученной ими на Рождество в подарок от знакомого в стесненных обстоятельствах. На камине в беспорядке стояли фотографии, лежали морские раковины — память о медовом месяце на Майорке, — серебряная георгианская погремушка и недоеденный персик из домашней оранжереи, где в свободные часы любил возиться Филип. Камин и снимок на стене не очень вязались друг с другом.

Филип и Нора, любящие супруги и люди разносторонне образованные — впрочем, не без пробелов, то есть смутных представлений о том, что они намерены были узнать, но еще не успели, — угощали сандвичами с салатом Пембертона Джонсона, тоже преподавателя. Гость вел разговор о греческом писателе, брошенном за решетку в Афинах.

— В "Эмнисти" говорят, что он умрет, если его не вызволить, у него больная печень. Надо что-то делать. Ведь большой поэт, в конце концов.

— Пускай бы маленький, какая разница? — сказала Нора. — Пускай бы вообще не поэт, ну и что?

— Тебя послушать иной раз, так создается впечатление, будто литература для тебя ничего не значит, — глядя на нее стеклянными глазами, сказал Пембертон, хотя сама комната, заваленная книгами, красноречиво свидетельствовала об обратном.

— Никому не попадались мои носки? — спросил Филип. — Может быть, потом перейдем в оранжерею? — Он неуклюже поднялся со стула и стал искать носки.

— Поди дай ему другие, — досадливо сказал Пембертон Норе.

— Да нет, — сказал Филип, — на тех, которые я ищу, остались подвязки. Ты лучше помог бы, их по подвязкам обнаружишь в одну секунду.

Пембертон, не трогаясь с места, продолжал развивать свои взгляды по поводу военно-диктаторских режимов, а Нора и Филип тем временем шарили по столам, заглядывая за стопки журналов и книг.

— Можно направить еще одно письмо в "Таймс", — сказала Нора. — Это, кажется, единственное, что в наших силах.

Филип, занятый более общими размышлениями, стал посреди комнаты, выпрямясь во весь свой немалый рост и по привычке мерно покачивая из стороны в сторону тяжелой головой. Лицо его затуманилось.

— От кого-кого, а от Греции я такого не ожидал, — сказал он.

— Все мы на ложном пути, — сказала Нора.

— Окончательно погрязла в домашних заботах, — с пренебрежением вставил Пембертон, решив, что она говорит о носках, но она продолжала:

— Даже в демократических государствах с налаженной системой социального обеспечения до сих пор пытаются решить проблему бедности, не давая беднякам умереть с голоду, нередко до глубокой и одинокой старости.

— Странная нелюбовь к поискам творческой мысли, — сказал Пембертон. — Для человека мыслящего.

— К творческому поиску? Ничего подобного, — сказала Нора. — Особенно в области медицины.

— Она хочет сказать, что у нас неверный подход к положению вещей с политической точки зрения, — сказал Филип. — Чересчур упрощенный. Можно сбросить фигуры с шахматной доски, но это не способ выиграть партию.

Нора нашла носки.

— Так где ж они лежали? — Пембертон переменил положение, не вставая со стула.

— За журналами "Экономист". Наверное, он снял их, чтоб занести что-нибудь в картотеку.

— Как это "снял, чтобы занести в картотеку"?

— А у нас под ящиками с картотекой ковер, так что не холодно, да и вообще без носков оно как-то свободнее.


У Филипа мягкий выразительный взгляд — когда-то, окончив Оксфорд, он из неприязни к духу соперничества в университетской среде отказался даже от стипендии, дававшей ему возможность совершенствоваться в общественных науках, и поступил составителем маршрутов в Автомобильную ассоциацию. Правда, его очень скоро уволили за живописный маршрут, составленный для одной автомобилистки, которой нужно было ехать в Годалминг, за тридцать с небольшим миль от Лондона. Относясь без особого восторга к томному жеманству Годалминга и с большой любовью к красотам сельской Англии, Филип отправил ее в путь через Льюис, хоть это крюк в сторону, а дальше — через Стоунхендж и Дорчестер, а это еще больший крюк. На дорогу у дамы ушло четыре дня, потому что она неважно водила машину и к тому же, по собственному признанию, останавливалась полюбоваться видами. Потом обнаружилось, каким образом был составлен маршрут, и в ту же пятницу Филип лишился работы. Не слишком о том сокрушаясь, ибо дело было как раз накануне свадьбы с Норой, он, чтобы зарабатывать на жизнь, нанялся судомойкой в ресторан "Лайонз", а кроме того, начал читать политэкономию и заниматься садоводством. В свободное время он писал под лупой тонкими собольими кисточками изящные маленькие акварели, изображающие цветы. По убеждениям Филип, как и Нора, неуклонно тяготел к левым. Он воевал в Испании в годы гражданской войны. К 1939 году он, до сих пор дальновидный участник антифашистского движения, решил, что больше не пойдет воевать. Сидел в тюрьме за отказ от военной службы по идейным причинам, но был в конце концов выпущен на свободу с условием, что будет трудиться на земле. От этого его занятия лишь поменялись местами: дни он мог проводить за городом, а вечерами читал лекции. Нора в то время часто должна была оставлять его в одиночестве, так как находилась в рядах Женской вспомогательной службы военно-морского флота. Форма ей шла необыкновенно, по крайней мере на его взгляд. Этот пригнанный френч, эта фуражка, это лихое приветствие!

Их крестник Джонни, пяти с половиной лет от роду, сидел сейчас наверху. Возился с чем-то, размышлял — словом, вел себя совсем как Филип или Нора.

— Джонни, ты что там делаешь? — крикнула ему Нора.

Мальчик не сразу отозвался:

— Делаю одну вещь в коридоре, только не знаю, как это называется.

— Вот вам, пожалуйста, и лингвистика, — проворчал Пембертон с заметным благорасположением к лингвистике. — А чем ты ее делаешь? — крикнул он.

— Магнитом и железными опилками.

— Тогда это физика, — прокричал Пембертон. — Впрочем, какая разница, лишь бы получалось. Как кончишь, спускайся вниз.

С публикой вроде Джонни Пембертон ладил как нельзя лучше. Люди искушенные — вот с кем ему приходилось туго. За это, помимо прочего, его и уважали Скроупы. С умниками ему было не по себе. В начале второй мировой войны он в смятении бежал в Америку, где и застрял, став тайным сотрудником ЦРУ. Когда его связь с ЦРУ выплыла наружу, не обошлось без шума, так как до этого он неизменно пользовался репутацией непоколебимого и трезвого радикала — он таким и выглядел при его подкупающей внешности: долговязый, по-мальчишески сутуловатый, с цепким взглядом скульптора. Скроупы принадлежали к тем немногим, кто еще принимал его у себя, когда ему случалось бывать в Англии.

Нора в эту минуту думала о еще одной страсти своего мужа — его видавшей виды машине. Допуская, что ему может прийти в голову съездить прокатиться, она вышла прогреть мотор.

— Тебе по каким предметам задали на завтра? — спросил Пембертон, когда Джонни спустился вниз.

— По истории, по географии, по природоведению.

— Что же такое история?

— Это как люди воюют.

— А скажи ты мне, что такое география?

— Это про те места, куда вы все ездили.

— А природоведение?

— Как воюют.

— Постой, ты сказал, как воюют — это история.

— История — это как люди. А природоведение — как воюют звери.

Филип оторвался от страниц "Экономиста". Он был в одном носке, а другой натянуть забыл.

— Н-да, как подумаешь о тщете людских усилий… — сказал он, имея в виду увлекшую его передовую, но голос его при этом звучал по обыкновению бодро.

— А не съесть ли нам всем по булочке? — предложил Пембертон. — Боюсь только, что они уже остыли.

— Я и холодные люблю, — сказал Джонни.

— И я. Хотя, с другой стороны, может, поджарить тебе гренки по-французски?

— Как это "по-французски?" — сказал Джонни.

— По-французски — значит, на американский лад, — сказал Пембертон.

— Ой, а ты не запутался?

Задетый, потому что вопрос с очевидностью пришелся в самую точку, неся с собой глубокий подтекст, о котором неприятно было задумываться, Пембертон повел мальчика на кухню поджаривать гренки по-французски на свою и его долю.

Филип пошел за ними.

— Нравится тебе в Америке, да?

— Во всяком случае, мне там как радикалу очень интересно, — отвечал Пембертон. — Очень важные вещи происходят. Столько честных людей садятся в тюрьму, а другие пытаются осмыслить для себя ход событий. Но с досугом у меня в Нью-Йорке застопорилось. Все жду — вот-вот что-то случится. Ну хоть разок в день. Два — это уж слишком. Но куда прикажете девать время, когда событий нет как нет?

— Со мной то же самое, — сказал Филип. — В Европе, скажу тебе, дни проходят за днями, а событий никаких. Может быть, перейдем с гренками в оранжерею?


Блаженствуя среди любезных его сердцу помидоров, Филип достал тюбики с красками.

Пембертон оглядел холст на мольберте.

— Какой большой.

— Я по-прежнему пишу миниатюры, но вот увидел в лавке этот холст и не устоял перед размерами, — сказал Филип. — Работаю над ним по утрам.

Нора вернулась из гаража, где, после долгих усилий, завела машину. Она сосредоточенно оглядела сине-зеленую мешанину на холсте.

— Ляпаем напропалую, такой наступил период, — сказала она.

Пембертон считался их близким другом, но эти цельные натуры подавляли его. На фоне их добродушной стойкости он выглядел в собственных глазах жалким приспособленцем. Он и хотел бы, да не мог забыть, каким извилистым путем шел в вопросах политики. И сейчас, сидя в оранжерее, он вдруг понял, что всей душой ненавидит Филипа.

— Где мы с тобой в первый раз встретились, не помнишь? — сказал Филипп, с силой болтая кистями в кастрюле со скипидаром. Нора вышла, чтобы сдать Джонни с рук на руки родителям, которые, судя по шуму за входной дверью, приехали забрать сына.

— Не на пароходе ли по пути в Америку? — сказал Пембертон, превыше всего озабоченный воспоминаниями о том, как улепетывал от второй мировой войны.

— Нет, по-моему, в Йельском университете.

— Ах да, верно. Вспомнил. Когда бишь это было?

— Во времена Маккарти. Я приезжал читать лекции.

— Правильно.

— Мы вместе обедали, и все шло замечательно, покуда ты не сцепился с какой-то преподавательницей из-за Комиссии по антиамериканской деятельности. Ты говорил, что ты против Комиссии, а она — что ты за.

— Помню-помню. Занятный был вечер.

— Мне-то лично показалось, что гаже некуда, — сказал Филип.

— Я тебя понимаю. Мне, в сущности, было тоже гадко, но что толку ворошить прошлое?

А то, что если прошлое не ворошить, оно будет повторяться вновь и вновь, подумал Филип.

— В каком смысле — гадко? — сказал он.

— А тебе в каком?

Филип решился.

— Судя по всему, двух твоих студентов кто-то заблаговременно просветил насчет того, что я — социалист. Мне за столом предназначалась роль мишени для наскоков. Так вот, меня почему-то не покидало тягостное ощущение, что просветил их ты. Было это?

— Нет, бог с тобой!

— Они потом показывали мне твои письма с прозрачными намеками.

— Не верю.

— Ладно, тогда вопрос исчерпан.

— А как их фамилии? — в страхе спросил Пембертон, ища спасения в подробностях, которые его друг наверняка не мог помнить.

— Слушай, — сказал Филип, — ты был тогда в другом лагере, и только. Ты забыл, как было дело. Тебе вообще свойственно вычеркивать события из памяти. Когда ты предложил мне приехать читать лекции, ты находился в незавидном положении — ты сменил подданство и вполне мог ждать, что Маккарти объявит тебя коммунистом. Так? Тебе необходимо было сунуть ему кость в зубы, заткнуть ему чем-то пасть, и ты вызвал меня. Так или нет? Тем более что я не американский гражданин, и для меня это было не опасно. Интересно только, как ты до этого додумался. — Последовало молчание. — Из страха, что ли?

— Я просто спросил у студентов, кого они предпочли бы получить в лекторы, больше ничего, — упрямо уходил в кусты Пембертон.

Филип сделал несколько широких мазков и отложил в сторону недоеденный гренок.

— А может быть, ты и прав, — сказал Пембертон.

— Эх, друг ты. мой, страх — это и ежу понятно, — сказал Филипп. — Но нельзя же просто так взять и заявить, что я, может быть, и прав. Мог бы, знаешь ли, постоять за себя. В других случаях тебя этому учить не приходится.

Пембертон, сдерживая бешенство, заходил по оранжерее.

— Наливаются у тебя помидоры, — сказал он.

— Верней будет сказать — у Норы. Это она за ними ухаживает.

— Не знал, что ее могут привлекать такие вещи, как теплицы. — Что угодно, лишь бы отвести разговор от пятидесятых.

Филип покосился на старого приятеля.

— Нора только что прошла ускоренный курс русского языка и, по-моему, изрядно вымоталась.

— Я думал, что ее область — английское средневековье и раннее Возрождение.

— Как бы то ни было, ее вдруг привлекло творчество одного русского драматурга, конец прошлого века — что-то построенное на судебной ошибке. Ей предлагали взять Англию, шестнадцатый век, — могла бы, наверно, заработать кучу денег, — но ее влекло к новому, и она не отступилась от этой своей затеи с девятнадцатым веком. Беда в том, что на совете ее на этот год завернули. Когда действуешь по-Нориному, не всегда получается как надо. Не всегда, но достаточно часто. Причем по количеству, конечно, судить нельзя, не в том суть. При правильной точке зрения, если у тебя хоть раз в жизни получилось как надо, этого уже вполне достаточно, а у Норы получалось далеко не раз. Потом стало ясно, что она переутомилась, и я — кутить так кутить — увез ее на Тринидад, а там ее заинтересовали муравьеды. Оказалось, что в местном ботаническом саду живет пара великолепных муравьедов. У Норы есть поразительная черта — ей решительно все интересно.

В оранжерею опять вошла Нора и стала с книгой в руках, прислонясь к персиковому деревцу, редкому, но устойчивому к холодам.

— Что это у тебя за книга? — спросил Пембертон.

Нора, поглощенная чтением, не услышала вопроса.

В этот миг Пембертон явственно ощутил, что сегодня все у него не ладится, все идет не так. Чувство было знакомо ему давно, это знали и Скроупы, хоть никогда о том не заикались, оно подрывало уверенность в себе, и потому он всегда спешил отвязаться от этого чувства. У него начал складываться план действий.

— Ничего кругом не слышит, когда внимание занято другим, — сказал Филип. — За тобой изредка тоже водится такой грех.

На последние слова Пембертон обиделся.

— Я как раз не могу позволить себе отключаться.

— То есть держишь ушки на макушке, — миролюбиво сказал Филип. — Да, с этим у тебя всегда был большой порядок. Тебе ничего, что я тут развожу мазню за разговором?

— На моем языке это не называется мазня. На моем языке это живопись, — напыщенно произнес Пембертон. Боже, как он становился себе противен, когда ему изменяло чувство меры!

Филипу сделалось неловко за приятеля, а тот между тем веско продолжал:

— Вот мы говорили о Греции — ну а Англия? Как насчет нее?

— Понятия не имею.

— То есть как это понятия не имеешь?

— А у меня вообще, надо сказать, собственное мнение о чем бы то ни было складывается не чаще, чем раз — самое большее два раза — в году.

— Позволь, а участие в Общем рынке? Англию, несомненно, ждут перемены.

Филип сел, пропуская сквозь дырку в палитре то один, то другой палец.

— Дело в том, что английская цивилизация реально существует. А потому крайне доступна поползновениям предприимчивых людей. А сейчас, может быть, прокатимся на машине?


Машина Филипа — старенький открытый "пежо". Одно из любимых занятий ее владельца — читать от корки до корки парламентские акты, в частности Акт о правилах дорожного движения, который уже не одно десятилетие остается в силе, хотя составлен, на его взгляд, не лучшим образом. Особенно в той части, где речь идет о светофорах. Текст его, по мнению Филипа, никак не распространяется на светофоры-автоматы. Как человек принципиальный и в большом и в малом, он издавна поставил себе за правило считаться только с указаниями регулировщиков. При виде обычного электрического светофора он с должной предусмотрительностью оглядывается по сторонам, а затем едет на красный свет. Не было случая, чтобы у него отобрали права или он стал причиной аварии; машину не раз останавливали полицейские, но церемонная учтивость и дословный пересказ злополучного Акта неизменно помогали водителю отделываться предупреждением.

В этот вечер Филип повез их из Баттерси в Хемпстед, указывая по дороге места, где они когда-то развлекались втроем, а заодно проверяя, как работает коробка передач, которую он своими руками сменил за субботу и воскресенье.

— Лихо идет, — заметил он.

На заднем сиденье аккуратными стопками лежали горы брошюр, издаваемых радикалами, сборники официальных документов — "Белые книги". Впереди, где сидел Пембертон, было просторно, но, когда он оглянулся и увидел, как Нора, зажатая со всех сторон, погрузилась в чтение какого-то журнала, у него появилось желание поменяться с ней местами.

— Норе там тесновато. Дайте я пересяду, — сказал он.

— Она любит сидеть сзади, — сказал Филип, на всякий случай взглянув через плечо на жену. — При этих жутких натриевых лампах вполне можно читать.

Да, но так она не слушает меня, думал Пембертон, отступая от несокрушимой стены их спокойствия.

Проехав перекресток с полным вниманием к дорожной обстановке и полным пренебрежением к светофору, они остановились у пивной. Филип сказал, что хотел бы поковыряться минутку с какой-то неисправностью и, взяв гаечный ключ, полез под машину. В пивной Пембертон сообщил Норе, что их общая знакомая Дебора Меткаф переживает трудное время и хорошо бы Норе к ней выбраться как-нибудь вечером.

— А что стряслось?

— Ей просто нужно, чтоб рядом были люди.

Увидев, что в пивную входит Филип, Пембертон обнял Нору за плечи.

— Я тут говорил, что Дебора захандрила, и Нора обещает побыть с ней завтра вечером, — сказал он, по-хозяйски поглядывая на Нору, так чтобы это не укрылось от Филипа. — Мы сейчас на минуту заедем к ней. Я отвезу Нору на такси, — Он не снимал руки с Нориного плеча, но Филип, похоже, и не думал ревновать.

— Я вас сам отвезу.

— Нет, я предпочитаю такси, — сказал Пембертон, не сводя глаз с Норы.

Ты предпочитаешь такси? — спросил Филип у Норы, благодушно кивая в знак согласия. — Может случиться, ты и сегодня захочешь остаться на весь вечер, но лучше приезжай сразу домой.

Их доверие друг к другу действовало на Пембертона, как скрип ножа по стеклу. Впрочем, после, когда Пембертон с Норой были уже у Деборы, Филип позвонил туда с предложением устроить завтра сообща "ошеломительный ленч" вместо встречи вечером, и Пембертон решил, что не напрасно старался смутить его покой.

В ту ночь, когда Нора, вернувшись в Баттерси, спала крепким сном, Филип по обыкновению проснулся в четыре и спустился вниз почитать. Потом вернулся в спальню и долго стоял у окна, склонясь над постелью и разглядывая спящую жену в свете уличных фонарей. Ее волосы так красиво лежали на простыне. Он прикрыл ей плечи и поймал себя на том, что тихонько говорит ей вслух ласковую тарабарщину — так приговаривает конюх, оглаживая любимицу кобылку. Привычно грохотали старые трубы центрального отопления.

Изо дня в день в дом приходили водопроводчики доискиваться причин этого грохота. Позавчера в надежде устранить шум они ввели в систему какие-то химикалии. Сегодня они явились в полвосьмого утра, привлекаемые Скроупами не меньше, чем самой технической неурядицей. Когда Нора сошла вниз, они сидели на кухне и кипятили себе чайник.

— Батарея в спальне определенно работает сегодня ровней, — серьезно, как товарищ товарищам, сказала она за чашкой чая, которым ее угостили.

— Унимаем помаленьку, — сказал на прощанье один, уходя в подвал.

Спустился Филип, прислушался к лязгу и грому в подвале.

— Что творится! У Деборы хоть проведешь вечер в тишине, не то что здесь.

— Это в Ноттинг-Хилл-Гейт? Где что ни день, то расовые беспорядки? Ну нет. Но все равно, ехать надо. А знаешь, Пембертон на обратном пути сказал интересную вещь. Ни с того ни с сего, без всякой связи с предыдущим. "Я, — говорит, — хочу иногда сказать одно, а говорю другое, хочу оспаривать одно, а оспариваю другое". Как будто это у него болезнь такая.

— Потому он, может быть, и наломал таких дров в пятидесятых.

— Вот и я то же подумала. — Нора вынула из тостера готовые гренки. — Но какова повесть!

— "В ней нет лишь смысла".

— Мы выпустили "которую пересказал дурак"[22], а между тем, пожалуй, как раз это и терзает Пембертона. Дурак не дурак, но ущербный в нравственном отношении человек — временами просто видишь, что это подозрение у него словно жернов на шее. Может так быть, что он ущербен по части нравственности, как полагаешь?

— Полагаю, что он влюблен в тебя, а это свидетельствует о здравомыслии.

— Ой ли? — Она взглянула на мужа. — Ну разве что на свой манер. Тебя это волнует?

— Нет, милая. Я думаю, мы не заблудимся в этих трех соснах.

Вечером Дебора ждала Пембертона с Норой к обеду. Пембертон предупредил ее по телефону, чтобы готовила "в расчете на троих", прибавив, что Филип должен работать и приехать не сможет.

Дебора занимала верхний этаж обветшалого георгианского дома в Ноттинг-Хилле, а площадь перед домом была обычно местом наиболее ожесточенных расовых стычек. В гостиной, которая служила Деборе также рабочим кабинетом и столовой, висели шторы из набивной африканской ткани, стояли викторианские стулья, обитые кожей, и прелестная молитвенная скамеечка с сиденьем и спинкой, вышитыми руками Дебориной прапрабабушки. Возлюбленный Деборы, чернокожий молодой врач, на несколько часов вырвался из больницы и сидел сейчас, держа на коленях их четырехлетнего сынишку. Был тут еще один их друг, некто Туссен, тоже черный, — Пембертон с Норой встречались с ним раньше. Он помог Деборе запечь мясо в горшочках, потом они с врачом быстро ушли, врач — назад в больницу, Туссен — на собрание черных радикалов, спешно созванное по случаю внезапно обострившейся обстановки. Женщины вышли купить молоко в торговом автомате. Пембертон остался с маленьким Фрэдди.

— Если вы оба хотите прогуляться, его можно взять с собой, — сказала Дебора.

— Не стоит, — сказал Пембертон, привлекая к себе Нору с малышом на руках и как бы создавая таким несложным способом семейную группу.

Женщины ушли, и запущенный прекрасный старый дом объяла тишина. Фрэдди, который привык поздно ложиться и поздно вставать, ушел в детскую раскладывать пасьянс, почуяв, что Пембертону его общество в тягость. Пембертон, уступая ему в умении себя занять, бегло, как в книжной лавке, прошелся по рядам Дебориных книг и, став у окна, выглянул на площадь, облик которой сочетал в себе убогость и благородство каким-то странным образом, поразившим его и тотчас ускользнувшим. Уловить — это я умею, подумал он, а вот удержать надолго в сознании — как будто нет. Чтобы укрепиться духом, он попробовал читать наизусть кусочки из Достоевского.

За окном отрывисто захлопали выстрелы, потом тишина, шум потасовки, детский рев — и чьи-то тяжелые, нетвердые шаги по лестнице двумя этажами ниже.

Не успев сообразить, что делает, Пембертон спрятался.

— Дебора! — задыхаясь, позвали с лестницы. — Нора! — К двери кто-то приближался на нетвердых ногах. Верней, на коленях. — Пембертон!

Низко, у самого пола, постучали в дверь. Пембертон узнал голос Туссена — и потерял голову. Он повернул ключ в двери детской. Потом метнулся в ванную и открыл до отказа холодный и горячий краны. За дверью затихли. Пембертон неслышно отпер детскую и вошел к мальчику.

Фрэдди сказал:

— Там кричал кто-то. Вроде Туссен, по голосу. И вроде он упал. Вы пустили воду в ванной, я вас никак не мог дозваться. И дверь не открывалась никак.

— Я ее запер на ключ, чтобы никто к тебе не мог забраться. На площади делалось что-то нехорошее.

— А как же Туссен? Он в той комнате?

— Не знаю. Мне было не слышно.

— Но вы же вошли в ванную после, когда он уже крикнул. Я слышал, он звал: "Дебора, Нора, Пембертон!" Это кричал Туссен.

Пембертон промолчал.

— Но ведь Туссен вроде упал.


Когда женщины вернулись с молоком, оказалось, что на площадке, раненый, лежит Туссен. По ступенькам тянулся кровавый след. Пембертону велели увести Фрэдди подальше, где не слышно, позвонили в полицию, вызвали "скорую помощь". Пембертон собрался с духом и сел в карету "скорой помощи" сопровождать Туссена.


Через несколько часов, когда Пембертон уже вернулся, мальчик снова сказал:

— Ведь слышно было, что Туссен упал.

— Что такое? — сказала его мать.

— Что было слышно, Фрэдди? — сказала Нора, нагибаясь к нему.

— Он на лестнице позвал маму, тебя, а потом, под дверью, — Пембертона.

Пембертон буравил мальчика взглядом — только не выдай, сделай только это одно, и тогда я тебе друг и тайный сообщник навеки.

— Я ничего не слышал, — сказал он. — Вероятно, в эти минуты как раз пустил воду.

Мальчик пошел ложиться спать, не прибавив больше ни слова. Пембертон в молчании самолично обследовал ступеньки, словно это он был здесь раньше и теперь, шаг за шагом, восстанавливал свой путь.

— А знаешь ли, я тебе не верю, — как можно мягче сказала Нора, когда он вернулся, а Деборе уже удалось примирить Фрэдди с мыслью о том, что хочешь не хочешь, а спать придется.

— Мне не хотелось все это обсуждать в присутствии Фрэдди. На площади началась драка. Я, как уже было сказано, собирался принять ванну. Перед тем как выйти за дверь, надо было запереть Фрэдди в детской и набросить на себя что-нибудь из одежды, на это ушло время.

— У меня лично ушло бы на это примерно четверть минуты, — сказала Дебора. — Чем ты тут занимался, черт возьми?

— Правду сказать, я решил, что это ложная тревога, пошалил кто-нибудь.

— Какое там, — сказала Нора. — Какие уж там шалости. Туссена ранили, Пембертон.

Пембертон стиснул голову в ладонях. Какое-то время его мысли занимал Туссен, потом он подумал о себе, о том, как будет презирать его Филип, случись ему дознаться о том, что знает Фрэдди… Он постарался дать Деборе понять, что им с Норой надо побыть вдвоем. Дебора уединилась с Норой на кухне.

— Если хочешь, вы оба на вполне резонных основаниях можете остаться здесь до утра. Иными словами, есть возможность это сделать, не доставляя неприятных ощущений Филипу.

— Пожалуй, лучше просто на часок-другой прилягу тут у тебя на кушетке. Не хочется бросать тебя одну, когда Пембертон соберется уходить. А Филипу я звонить не буду. Он сейчас либо работает, либо лег спать. Поздно ночью такие новости слушать вредно. — Нора, поглощенная отчасти далекими отголосками неутихающей схватки, отчасти помрачением ума, которому в критические минуты подвержен Пембертон, ни на секунду не заподозрила, какую мысль он пытался внушить Деборе.

В раздумье она принялась мыть посуду.

— Ну, какое твое мнение? Определенно чего-то не хватает.

— Ты это о нем? — сказала Дебора.

— Да. — Нора вспомнила, сколько веселых часов Филип и она провели когда-то с Пембертоном, вздохнула о нем с грустным и теплым чувством, задумалась, куда повесить Филипов холст, написанный широкими мазками, когда он будет доделан, и ясно увидела, что он прямо-таки просится на стенку над буфетом. От этой суетной мысли ей захотелось, чтобы Филип немедленно очутился рядом.

— Жалко, — сказала Дебора, отзываясь о своем заблуждении так, словно Нора обсуждала с ней несовершенства возлюбленного.

— Понимаешь, если Пембертон говорит о том, что ему известно, в этом обязательно чего-то не хватает, — сказала Нора, сопоставляя сегодняшний вечер с событиями прошлого. — Я допускаю, что Фрэдди поставлен в такое положение, когда он вынужден что-то скрывать. Может быть, тебе стоит иметь это в виду.

— Не думаю, для него секс пока не существует, — сказала Дебора.

Нора наконец поняла, что приятельница заблуждается, но предпочла не разубеждать ее.

— Издержки чужого криводушия, — сказала она только, отворачиваясь и закрывая усталые глаза.

Филип, тоже питавший теплые чувства к Пембертону, не видел в ту ночь причин не доверять ему и лишь вертелся во сне по кровати, отыскивая Нору. В три часа утра он повернулся на другой бок и наткнулся на подушку, а жены опять не было.

— Простите, — вежливо сказал он, словно налетел на кого-то в дверях.

Загрузка...