Иван Александрович Аксенов родился в декабре 1884 года1 в семье помещика. Род Аксеновых – военный. И, по преемственной традиции Иван Александрович, достигнув необходимого возраста, был отдан в кадетский корпус. Окончив его, он поступил в Николаевское военное инженерное училище и оттуда был выпущен в 21 саперный батальон, как раз к отправке последнего в Манчьжурию. Однако участие в военных действиях не принял, потому что к моменту прибытия батальона война прекратилась.
В 1908 году2 в саперном батальоне произошел бунт, в связи с которым Иван Александрович был отдан под суд, просидел месяц до суда в крепости и после суда был переведен из Киева в отдаленнейший батальон, стоявший в Сибири в Березовке3.
Иван Александрович забрал с собою множество книг, построил в Березовке превосходные оранжереи и соединял военную службу с выращиванием роз и чтением.
Через два года4 Аксенова перевели обратно в Киев.
В то время, да и во все последующее, литература значила для него все в жизни. Наибольшей любовью Аксенова пользовался французский поэт Лотрэамон (Дюкасс) ныне чрезвычайно прославляемый во Франции (у нас сейчас переводятся его «Песни Мальдорера»).
В жизни Ивана Александровича попеременно различные искусства играли доминирующую роль. Первоначально это была живопись, и первым печатным выступлением5 его стала статья в сборнике «Бубнового Валета» в 1912 году, где он сразу и на всю жизнь заявил себя горячим поклонником Кончаловского. Потом это были стихи, которые он писал всю жизнь. Музыка, театр, кино также были ему близки и дороги.
Эта разносторонность Аксенова касалась не только искусства, – он преподавал математику на Днепрострое, писал брошюры, посвященные вопросам хлебопечения, сотрудничал в журналах, трактующих вопросы электросварки. Он знал языки: французский, английский, немецкий, итальянский, польский.
Во время империалистической войны, которую Аксенов провел на фронте, Иван Александрович написал книжку стихов «Неуважительные основания», книжку о Пикассо (включена во все французские библиографии) – «Пикассо и окрестности», драму в стихах «Коринфяне» и первый том переводов «Елизаветинцев». Все книжки вышли в издательстве «Центрифуга».
В начале 1917 года Иван Александрович, капитан инженерного управления штаба румынского фронта, стал одним из организаторов первой большевистской ячейки. Он был избран от офицеров в Совет солдатских и офицерских депутатов, но так как сразу выявил себя большевиком, офицеры лишили его мандата, и он тут же был переизбран солдатами. Когда высшее офицерство во главе с Щербачевым и Головиным содействовало захвату Бессарабии, Аксенов был схвачен, брошен в одиночку и подвергнут пыткам.
Аксенов вел себя одинаково героично и на пытке, и в камере. На пытке он молча вытерпел подвешивание на дыбу и накачивание водой, в одиночке он исписывал бесконечные рапортички (другой бумаги не давалось) своим романом. Через четыре месяца наше правительство обменяло Аксенова на военнопленных румынских сановников.
Аксенов принимал участие в боях, воевал на Дону. Потом председательствовал во Всероссийской комиссии по борьбе с дезертирством. В 1919 году был начальником политотдела 47 дивизии. В Ленинграде он был первым комиссаром Военно-инженерной академии.
Но даже в горячке Гражданской войны Аксенов не расставался с «Елизаветинцами». Именно в это время он переводил Бен Джонсона, поэта-драматурга елизаветинской эпохи, наиболее любимою им.
В 1920 году Аксенов еще работал в Наркоминделе, но страсть к искусству взяла верх, и уже в 1921 году он работает у Мейерхольда ректором Мастерских. С 1922 года Аксенов, не бросая театра, сделался бессменным председателем Союза поэтов. Из «Центрифуги» он перекочевал в «Московский Парнас», где люди были моложе и живее, потом – к конструктивистам.
Вскоре Аксенов порвал и с конструктивистами. Он был слишком горячим человеком, чтобы оставаться литератором. Строился Днепрострой, и Аксенов, не задумываясь, отправился в Кинкас преподавать математику.
Начиная с 1929 года елизаветинская эпоха стала наиболее близкой Аксенову. В 1930 году вышла первая книга Аксенова о Шекспире.
Будучи человеком основательным, он не мог легко отойти от темы и замыслил ряд других изысканий. Он написал ряд статей и, наконец, подготовил к печати книгу. Он написал сценарий оперы «Гамлет»6, в совершенстве передав концепцию шекспировского времени. Он переводил Деккера, Хейвуда, Флетчера.
Аксенов замыслил написать книгу «Современники» От живописи он взял Кончаловского, от театра – Бабанову, от кино – Эйзенштейна. (Все три образа готовы к печати, книга об Эйзенштейне скоро выйдет в издательстве «Искусство».) Умер Аксенов в 1934 году7, заканчивая статью об интриге в пьесах Шекспира.
Краб отдыхает на камне плоском,
Я желал бы иметь восемь лай,
Водой сероизумрудной двигаться боком –
И клешня покачиваемая водой!
Каждый шаг прибавляет каплю пота,
МОРЕ сваливается вниз,
Пожалуйста, острее: море,
Соль великая –
Синий гиппопотам, большой, неясный,
Восходить испещренной дорогой,
Похмыкивая крыши дач,
Детской зевоте часового,
И поворот вперед.
Вот смотрите, как
День закатывает агонии.
Чуть вздрагивая, свой единственный,
Циклоп закатывает – паленый
Трахматозный глаз –
И нежное, как семга, плечо берега,
Розоватое плечико,
В неподвижной подвижности – странной
Небывчивости,
Растет из струинных вод,
Растет в струинных водах,
А с визгом видимым, а не слышимым
В бочку противоположной горы
Сваливается задыхающееся, слепнущее,
Высоко повешенное небо.
Я же хитростью Одиссея –
Я вижу и другое море, я вижу и другое небо,
Где закатывается изумрудное точило света,
И все в спокойствии долгом
Подергивается камнем.
Сквозь
Мою грудь
Проходит
В 3+n’ом измерении
Меридиальный горизонт,
Он пронзает,
Он пронзает, голодный насквозь.
5. VII.1916. Балаклава 1
16 – 23 ноября 1916 года. Тихие Горы
Дорогие мои!
Простите, что долго не отвечал на папину открытку; ту, в которой он сообщает о лестной Аксеновской надписи. К сожалению, лично с ним не знаком и имени-отчества его не знаю; адрес же его официальный мне известен. А я уже писал вам о протекционной телеграмме Боброва – это я должен был Аксенову (саперный капитан) прошение посылать1. Уже запросил Боброва об его имени и отчестве и ему напишу.
Пока же, чтобы достойным образом ответить на столь задушевный отклик, перевел Свинберновский сонет о том самом Дж. Форде, которого Аксенов перевел в «Елисаветинцах»; перевод решил напечатать с посвящением Аксенову в ближайшем альманахе ЦФГи. <…>
Из писем С. П. Боброву
3 – 4 февраля 1917 года. Тихие горы
<…> У Аксенова много счастливых элементов. Степень счастливости их подчас – первой руки. Но в восхищение все это меня не приводит. <…>
8 февраля 1917 года. Тихие горы
<…> Непременно пришли мне Аксеновскую книжку о Пикассо. Судя по проспекту, очень содержательная и живая книга вроде «Елизаветинцев» (Envoi). <…>
И. А. Аксенову
На всякое горе мира –
Существует две точки зрения, –
Одна из них премило изложена
В достойном внимания послании,
Каковое Ваша любезность
Относит к имени моему.
Давайте ж на время бросим
Наш горький и радостный крик:
В жилетном кармане не носим
Мы – складной, портативный язык.
Прекрасное изобретенье!
Альва! Задохнись, умри!
Пожалуйста присажива… осторожней!
Это самая последняя система.
Заводя этот складный рассказец,
Я должен внимательно следить,
Чтобы дружеская любезность
Не утопила меня.
Конечно, приятнее нет ведь
Увидеть добрый глаз,
Спокойную друга руку
И – «Здрастесергейпалыч!» – в телефон.
Ответ во втором изданьи,
Там будет подробно: как и что, а ныне
Портретик… Попробуем.
Чорта с два. О‑го‑го! Начинается.
Пажж-жжалте!
Звонок менее, чем самоуверен, однако
Серьезность пополам с горохом
Бороздит переднюю. – АКС.
Серая нога нетороплива,
Ей-ей он так же входит в магазин,
«Чинясь и притворяясь?» – нет.
Ноги нет и к озеру Меридата никакого отношения.
Рука растет с кепи,
Нежный бочонок запел,
Как это изумительно однако
Голос человека подделан. 1 ) –
За этой морщиной детской –
Собран детский негодующий сон,
Там отстроена парочка мыслей
(Комансон парле комансман
«На всякое горе мира»
Но я осмелюсь:
Попроще я думал, и плакал,
Давно – полтысячи лет,
Когда за чужой работой,
За кузнечикающим Гаммондом
Я возмечтал об индийце
Которого называете Вы.
Разве смел я признаться
В великом имени этом?
Нет, – я слышал в полуха
Колебанье света – пустые тени –
Признаться наверно – не видел,
Как плакали сердца струны
Тех чудаков смуглощеких,
Иссохших от чтенья старья,
Как сердце впрямь пламенело.
Пламенеющее сердце…
Картина простейшего типа:
Никто не видит, всем плевать, чорт с ним,
Он сам никому не расскажет.
Может быть кто уверен, в том, что
Он делает важное дело, что
Все это дело не на три года, после
Коих – икнет зевота, исчезнув
В макулатурной пустоте.
Да, надо нам
Ниже опускать лоб, изрытый
Сотней чужих истерик,
Невинноголосых личек,
Заржавленных орудий пытки,
Полузасохших ручек,
Отрывающих куски тела и проч., и проч. …
И так далее, и т. п. – еще чего!
Про себя (автор скромен) изумительно
Какая неуверенность в слове…
Я очень хотел бы… Оставим.
Вопрос слишком серьезен. А мир кичлив.
У него масса своих соображений.
Не будем ему портить раскладку
И план снабжения.
О Вас? Ландшафт бесподобен.
Попробуем. Чорта с два.
О‑го‑г‑о… Начинается!
Па-жжалте!
Звонок менее самоуверен, однако
Серьезность пополам с горохом,
Бороздит переднюю. А к с.
Серая нога нетороплива.
Ей‑ей, он так же входят в магазин –
«Чинясь и притворяясь?» Нет!
Ноги нет и к озеру Мерида никакого отношения.
Рука растет с кепи.
Нежный бочонок запел –
Как изумительно это
Голос человека подделан.
За этой морщиной – детский
Собран негодующий сон.
Там были какие-то мысли,
Которым никто не скажет (нет!)
В спокойной уверенности горя…
Это кажется не на тему.
Хотя бы.
Сердце спорит с кем то,
Кто хочет хихикать
И цукаться, придираться –
Немножко он слишком ясен:
– За то видно, что нет ничего,
Что должно было прятать.
Маленький, – слава тетереву:
Экую орясину вынесли!
Пятнадцать лет терпели,
Писклявый кашель Вячеслава,
Который даже не постеснялся
Ложечкой в милой поболтать:
Вот, что делает привычка к чаепитию!
А ведь кажись петербуржец.
Нет, мы много любезней:
Это не пепельница, а Феничка Петрова,
Героиня Крюкова канала,
Та которая – ясное дело! – доканала
Однаго, а потом и другого
Того самого малого расписного,
Жертву легко достижимых писем, –
Рраз – два три по высям,
Потом голос повысим, плюнем, тяпнем.
И такую мистерию ляпнем,
Что злейшие враги говорят, как Лунд-, Ддэ- …а.
Это значительно проще, чем я думал… жидка!
Так чокнемся, друг любезный,
Над сей опороченной бездной,
Парою рифм простейших:
На овь, на ты и на за…
Люблю встречать на перепутье
Большого Левшинского я… –
Там где Обухов врежется –
В скошенный домик, –
Ручку, растущую туго,
Серый уверенный ход.
19. III.1919 Москва
Сюземы выкорчеваны дней.
Теперь, над изгарью зари,
Я знаю, что больше некому
В звездных тобурах рыскать.
Растреплет ли труплё треск?
Смрадом сызмладу и в огонь
Брошен путь разогретый
И часами и радиусами изгоротан
Да похерен. Через уру ребешкой?
А сети? А морды? А невода?
Небесная киноварь, расплесканная
По всем ветрам, рыбасом придавлена,
Процежена искорками слов
По листу, сверху, наниз.
Дни програчены, трут словно,
Только я дописывать стихи останусь.
2.7.1920
У Вас
Родные в имении
Ток электрический в иглы
Острых глаз
Над ними
Вспыхнула бровь
Эту кровь
Ни на что бы не выменял.
Так у поэта
Зоркости орлий
Взлет
Гибкость мысли
А в горле
Где голос поет
Жаргон Парижа.
Вижу Тебя
Восхищенный, улыбчивый
Пряжа!
Рыжая!
Борода
Рыжая
Ваше величество
Одолжите один волосок
Я его солнцу продам.
a J. A. Axenoff
Le fanion de courage,
Qui tombe dans le fosse
Solide et tien enfonce
Emporte le temps a nage.
C’est la nuit qui tombe du
Livre en feuilletant les heures.
Elle est triste, ma demeure
Et le chagrin est bien du.
Je m’en vais dans ies ruelles
Il
Enlevant la nuit dessous
Des chaunies qui s’y melent.
C’est la nuit et je m’en vais;
Il fait chaud, mais je grelotte,
Tutubant comme un pilote
Dans le vent doux et mauvais1.
26.3.1921
Много позже, уже в начале революции, заполнилась мне сценка в его же квартире1, там же. Было довольно много народу, довольно пестрого.
Затесался и большевик один, Аксенов. Что-то говорили, спорили, Д. Кузьмин-Караваев2 и жена моя3 коршунами налетали на этого Аксенова, он стал отступать к выходу, но спор продолжался и в прихожей. Ругали они его ужасно. Николай Александрович стоял в дверях и весело улыбался. Когда Аксенов ухватил свою фуражку и поскорей стал удирать, Бердяев захохотал совсем радостно. – Ты с ума сошла, – шептал я жене, – ведь он донести может. Подводишь Николая Александровича…
Но тогда можно еще было выкидывать такие штуки. Сами большевики иной раз как бы стеснялись. (У нас был знакомый большевик Вуль4, мы тоже его ругали как хотели. Он терпел, даже как бы извинялся. Потом свои же его расстреляли).
Там ласковый дымок вьется
Прекраснее рая
И тихо Бэ-Цэт несется –
Смерть моя, жизнь моя!
Как дико я плыл, ощущая
Плоскости неэвклидовых дней,
По которым душа из рая,
Как уголь в топку, пройдет.
И перед ударом в вечность
Моя душа отойдет,
Следя, как, винтом, гранаты
Оканчивается полет,
Как голубая вода на нитке
Повисит и канет навек
Бледно лиловым паром
Неба сморщенных век.
И. А. Аксенову
Он поджигает хладный труп
о центробежный факел года,
пока из страсти жирный суп
ему поставила природа
в горючий времени очаг.
Он поджигает факел мира
И страх горит в его очах
И в прах горит его порфира.
Ц. Ф. Г. <19>22
Москва-Пекин; здесь торжество материка, дух Срединного царства, здесь тяжелые канаты железнодорожных путей сплелись в тугой узел, здесь материк Евразии празднует свои вечные именины. <…> Здесь на плоской крыше небольшого небоскреба показывают ночью американскую сыщецкую драму: <…> Здесь ни один человек, если он не член Всероссийского союза писателей, не пойдет летом на литературный диспут <…>
Когда в Политехническом музее Маяковский чистил поэтов по алфавиту, среди аудитории нашлись молодые люди, которые вызвались, когда до них дошла очередь, сами читать свои стихи, чтобы облегчить задачу Маяковскому. Это возможно только в Москве и нигде в мире, – только здесь есть люди, которые, как шииты, готовы лечь на землю, чтобы по ним проехала колесница зычного голоса.
В Москве Хлебников как лесной зверь, мог укрываться от глаз человеческих и незаметно променял жесткие московские ночлеги на зеленую новгородскую могилу, но зато в Москве же И. А. Аксенов, в скромнейшем из скромных литературных собраний1, возложил на могилу ушедшего великого архаического поэта прекрасный венок аналитической критики, осветив принципом относительности Эйнштейна архаику Хлебникова и обнаружив связь его творчества с древнерусским нравственным идеалом шестнадцатого и семнадцатого веков, – в то время как в Петербурге просвещенный «Вестник литературы» сумел только откликнуться скудоумной, высокомерной заметкой на великую утрату2. Со стороны видней – с Петербургом неладно, он разучился говорить на языке времени дикого меда. <…>
Худшее в литературной Москве – это женская поэзия. Опыт последних лет доказал, что единственная женщина, вступившая в круг поэзии на правах новой музы, это русская наука о поэзии, вызванная к жизни Потебней и Андреем Белым и окрепшая в формальной школе Эйхенбаума, Жирмунского и Шкловского. <…>
Облокотись рукой на стол,
Свой труд расхваливал Аксенов
И в доказательство привел
Марксистских множество законов.
Он сразу в сущность дела вник
(Не так, как Оскар Блюм и Брик).
Сквозь всеобемлющую призму
Диалектических начал
Он подошел к конструктивизму
И виновато замолчал…
«Книга задумана как целое и поймется до конца, только когда ее дочитают до конца…
Рассказы посвящаются раскрытию тех общественных отношений, которые строят социалистическую этику и ее прикладное, отдельное, рефлекторное действие – социалистическую мораль».
Это – слова из авторского пространного предисловия. Если можно согласиться с первым утверждением, то второе никак не вытекает из самого текста книги. Склонность автора к самодовлеющей психологизации, оторванной от анализа общественных отношений, особенно отчетливо вскрывается в рассказе «О двери, которой хлопнули (Соната в белом)». Судя по вполне определенным признакам, речь идет в нем о Троцком, хотя внешние сюжетные особенности и расходятся с биографией реального Троцкого. Здесь образ человека типа Троцких (назовем так) раскрывается в отрыве от развития классовой борьбы и ее исторического эквивалента, дан как образ постарения и морального опустошения людей предельной психологической складки.
Сказанное относится не ко всем рассказам т. Аксенова. Некоторые из них («Столп и утверждение истины»1, например) являются в сущности публицистическим памфлетом. С точки зрения проблематики, интересующей т. Аксенова в этой книге, необходимо отметить, что ему более удался показ морального разложения и цинизма представителей эксплуататорских классов. Значительно менее удался ему показ зарождения (и развития) морали социалистической – так рассказ «Кирпич в кладке», наименее подверженный книжности и надуманности языка, и – тем не менее – художественно наиболее слабый, наименее законченный, лишенный обычной для Аксенова концентрированности основного образа.
К этой особенности (разностильность и художественная неравноценность книги) необходимо добавить еще одну: язык Аксенова так «пролитературен», так «зарационализирован» в ряде мест, так густо насыщен всяческими ассоциациями из отдаленных областей культуры, в частности и из искусства, – что книга становится неудобочитаемой даже для высококвалифицированного читателя, а многие места вообще воспринимаются как пародия.
Рекомендую воздержаться от издания этой книги.
Внезапно скончавшийся на пятьдесят первом году жизни Иван Александрович Аксенов был выдающимся советским писателем, исследователем и крупным художником слова.
Отличаясь необычной разносторонностью и исключительной образованностью, в совершенстве владея десятком языков, поэт, драматург, переводчик, искусствовед, литературовед и критик, он во всех областях, во всех жанрах сочетал самостоятельность пытливой мысли с мастерством формы. Его перу, кроме многочисленных, глубоких и острых статей в литературных и театральных журналах, принадлежат следующие книги: сборник стихов «Неуважительные основания», «Пикассо и окрестности», «Гамлет и другие опыты», трагедия «Коринфяне», монографии о Бабановой. Эйзенштейне и др. работы.
Страстный шекспиролог и блестящий знаток елизаветинской эпохи И. А. Аксенов посвятил Шекспиру и драматургии елизаветинской эпохи ряд ученых исследований. Им переведены и снабжены вводными статьями и комментариями сочинения Бен Джонсона. Для издания «Академии» и для театра им сделаны новые стихотворные переводы некоторых пьес Шекспира и почти закончено либретто оперы «Отелло»2. Имеется у него также много переводов с французского – стихов и прозы, в том числе Малларме, Рембо, Франса и Кроммелинка, пьеса которого в его переводе до сих пор идет в театре Мейерхольда.
Участник Гражданской войны в рядах Красной Армии, И. А. Аксенов был активным общественником.
Еще в 1922 году он был избран председателем Всероссийского союза поэтов. Все последующие годы вел большую культурно-просветительскую работу, а последние два года – в групкоме писателей при издании «Академия» проявил себя общественником-ударником, отличаясь высоким сознанием долга, ответственности и с энтузиазмом выполняя все виды профработы.
В высказываниях И. А. Аксенова по вопросам литературы и искусства были спорные положения, но наряду с этим некоторые его мысли и изыскания войдут в железный фонд марксистско-ленинского литературоведения3.
Б. Гимельфарб
Иван Александрович Аксенов был одним из тех людей, которые произнесли первые слова свободы на Румынском фронте в эпоху империалистической бойни.
Царские приспешники несколько дней скрывали от солдатских масс на Румфронте известие о свержении царя и о происшедшем в Ленинграде перевороте.
На первых митингах Аксенов сразу заявил, что он с теми, кто углубляет революцию. Это было по тем временам необычно, потому что Иван Александрович находился в чине капитана инженерных войск и служил в инженерном управлении штаба Румынского фронта.
Солдатские массы избрали его сначала секретарем Исполнительного Комитета, а, впоследствии, после разгрома эсеровского руководства – председателем Совета солдатских депутатов.
И. А. организовал в июле 1917 года первую большевистскую партийную ячейку при войсках штаба Румфронта.
Как сейчас, вспоминается нам тот момент, когда на фронт приезжал Вандевельде, выступая перед солдатами с империалистическим докладом на тему «Le petit chaperon rouge» («Красная шапочка»), Вандевельде решил самолично предстать перед русскими солдатами, чтобы доказать, что Германия – «серый волк», а Антанта – «красная шапочка», которую она хотела проглотить, и что поэтому русские солдаты должны пойти в наступление и продолжить войну до победного конца.
В блестящей речи на французском языке, Иван Александрович тонко и остроумно отчитал социал-предателя Вандельвельде. Он сам перевел свою речь собравшейся огромной солдатской аудитории в театре «Пастиа». Солдаты искренне хохотали над наивной агитацией уже тогда поблекшего социал-демократического вождя.
Наш комитет поддерживал связь с революционной румынской социал-демократией; он укрывал Доброджан-Гереа и Бужора, людей, головы которых были расценены сигуранцей4.
Иван Александрович выступал на Румфронте вместе с большевиком Рошалем, присланным партией из Петрограда. Рошаль был убит из-за угла румынскими охранниками, и труп его был найден в поле.
Скоро румынская охранка со своим «вождем» Папайтеско отомстила и Аксенову. Когда высшее офицерство во главе с Щербачевым и Головиным предательски изменили новому большевистскому отечеству и содействовали захвату Бессарабии, не успевший эвакуироваться Аксенов, был схвачен, брошен в одиночную румынскую тюрьму и подвергнут пыткам.
Четыре месяца провел Иван Александрович в тюрьме до тех пор, пока советское правительство не обменяло его на военнопленных румынских сановников, арестованных в Одессе.
В 1919 году И. А. работал в Красной Армии и Красном флоте. Он был начальником политотдела обороны побережья Черного моря, а затем начальником политотдела 47 дивизии.
В 1922 году, переутомленный и болезненный И. А. механически выбыл из рядов ВКП (б), оставаясь неизменно непартийным большевиком.
Армейская и флотская массы, в гущу которых Иван Александрович самоотверженно нес светоч коммунизма, распространяя учение Маркса и Ленина, всегда с затаенным дыханием слушали полную блеска, сверкающую речь И. А. Он был подлинным художником устного слова.
Соратники никогда его не забудут5.
Эмиль Гиллер, Михаил Большаков, Доброджан Гереа, А. К., Дик, И. О., Диамандеску, Т.
Аксенов был человеком широкого, можно сказать, универсального образования, больших общественных интересов и оригинальной мысли.
Инженер (он получил высшее военно-техническое образование), математик, языковед, знаток музыки и живописи, поэт, драматург и беллетрист, переводчик, театральный и литературный критик, педагог литературных вузов, – Аксенов в молодости порвал с дворянской помещичьей средой, из которой он происходил, и стал на путь революции.
Его первые литературные работы были весьма изысканны. Много лет отдал он поискам новых выразительных средств в искусстве; примыкая отчасти к футуристическому направлению, председательствовал в литературной группе «Центрифуга», написал первый у нас критический опыт о Пикассо («Пикассо и окрестности»). Он был непримиримым врагом всякого шаблона; самый экстравагантный, самый субъективный парадокс был ему дороже почтенного трюизма.
Однако в течение последних лет, углубляясь в исследовательскую работу о драматургах елизаветинской эпохи и с увлечением следя за развитием советского театра, он постепенно отрешился от субъективности, можно сказать, от некоторой капризности своих первых опытов. Тщательно исследуя историко-социальную почву, на которой возникли произведения Шекспира, Бен Джонсона и других, пользуясь огромным фактическим материалом, вооруженный большим пониманием структуры драмы, он дал интереснейших и еще недостаточно оцененных нашей критикой характеристик. Его книга о «Гамлете», его статьи о «Ромео и Джульетте» и о «Венецианском купце», его работа о Бен Джонсоне (в издательстве «Academia») и др. составляют чрезвычайно ценный труд, к которому постоянно будут возвращаться исследователи Шекспира и других драматургов-елизаветинцев.
Аксенов первый поднял занавес елизаветинского театра перед читателем: он был не только исследователем, но и переводчиком целого ряда драматургов «елизаветинцев». Он показал Шекспира в окружении плеяды его замечательных современников, в тесной и непосредственной с ними связи.
Не прекращая этой большой работы, Аксенов постоянно отзывался на художественные явления современности: его этюды об Эйзенштейне, Бабановой и других свидетельствуют о глубоком интересе к современному, новому, советскому искусству.
Он был советский писатель – писатель, мечтающий о широкой, демократической аудитории, и всем усилием художественной воли стремился он побороть чрезмерную пышность и усложненность свойственного ему стиля.
В своих социологических изысканиях Аксенов никогда не элементарен. Аксенов всегда стремился охватить предмет исследования всесторонне и никогда не удовлетворялся поверхностными объяснениями.
Своеобразны его беллетристические опыты (еще не напечатанные). В них тематика, насыщенность языка, преемственная от Эдгара По, сочетается с моментами психологического анализа, явно отражающими влияние Льва Толстого.
Занимаясь музыкой, он в последнее время написал либретто оперы «Гамлет» (для композитора Черемухина).
В театре Аксенов долгое время работал с Мейерхольдом, впервые перевел для него «Великодушного рогоносца» Кроммелинка; в боевом ГОСТИМ он был завлитом театра.
Пылкий полемист, Аксенов всегда отстаивал свои художественные и литературные вкусы. Он дорожил своим духовным опытом, он считал, что только то, что писатель самостоятельно продумал и прочувствовал, может быть интересно для общества. Сам он был настоящий писатель общественник6.
В. Волькенштейн
3 сентября умер Иван Александрович Аксенов. Немного есть в мире людей, о которых можно сказать, что они действительно знают Шекспира. Иван Александрович был таким человеком. Поистине он знал о Шекспире и его эпохе все. Он знал окружение Шекспира, он знал все тексты всех драматургов той эпохи, он знал каждую умную строчку, написанную о Шекспире. Он хорошо видел каждую сцену Шекспира – что ее вызвало к жизни, какое место она занимает в общем размахе шекспировского творчества и как ее нужно понимать. Своей книгой «„Гамлет“ и другие опыты содействия отечественной шекспирологии»7 И. А. Аксенов сделал ценный научный вклад в дело изучения Шекспира в нашей стране.
Обидно и горько, что он умер, так и не закончив намеченных больших работ о Шекспире. Последнее время он работал долго и упорно над «Ромео и Джульеттой»8, над изучением и переводом «Отелло»9, над приведением в одну стройную систему всех материалов по биографии Шекспира. (В последнем письме в нашу редакцию он писал, что довел это дело до 1560 года).
Лучшей памятью об умершем шекспироведе И. А. Аксенове будет дальнейшая работа над изучением Шекспира, над освоением наследия этого гениального художника, а здесь труды Ивана Александровича дадут много полезного каждому, кто любит Шекспира так же как любил его покойный шекспировед И. А. Аксенов10.
Его сравнительно мало любили.
Он был своеобразен, необычен и неуютен.
И имел злой язык и еще более злой юмор.
Притом юмор своеобразный и не всегда доступный1.
Как шутки в пьесах Шекспира, совершенно несоизмеримые с нашими представлениями, неизбежно не удающиеся в наших постановках. Но полагается полагать их смешными.
В отношении Аксенова это положение положенным не было.
Он оставался несвойственным. Юмор – непонятным. Сам Аксенов – непонимаемым. И, как сказано, его не любили.
Я Аксенова любил очень.
И за злой язык, и за злой юмор, и за неуютность.
Может быть, потому, что я понимал его лучше.
Блистательный знаток Шекспира. Не поверхностно социологически. А изнутри – творчески. Конструктивно и методологически.
Он написал «Пикассо и окрестности»2. С таким же успехом он мог [написать] «Окрестности Шекспира» – [они] были ему еще более близки.
В этих елизаветинских переулках3, вдали от громыхания столбовой дороги шекспирологии, завязалась наша дружба.
Греческая скульптура для нас пресна. Ее пластическое благополучие… Базальтовая гладь когда то тревоживших египетских образцов заставляет скользить по себе осязающее зрение безучастно.
Недаром взгляд повисает на пластике варварской формы негритянской скульптуры. И въедается в извилины пластики инков, древних жителей Юкатана, ацтеков.
Терзающий глаз Хосе Клементе Ороско вытесняет округлое благополучие фресок Диего Риверы.
Вебстер, Марлоу, Бен Джонсон4 волнуют и задевают больше Шекспира.
Уклоны вкуса – это та же приусадебная частная земля, не нарушающая. Не перечащая, а идущая в ногу с мощным ходом коллективизации.
На этой земле завязывается дружба.
И с Аксеновым мы дружили.
Еще сильнее в тени Джонсона и Вебстера, чем на чрезмерно ярком солнце Шекспира.
В елизаветинцах прекрасна их несправедливость. Их частность. Диспропорция и асимметрия.
У Аксенова в жизни лицо было асимметрично. В данном случае лицо было если не зеркалом души, то аналогом мысли. Думал он диспропорциями и асимметрично. То, что мне нравилось в ацтеках, в Пикассо, в Вебстере, – нравилось мне в Аксенове.
Он был односторонен, асимметричен. И субъективен Это делало его чуждым по тенденции.
Он был изолирован. Потому что на фоне общего движения к объективности познаваемого он культивировал манеру эссеиста.
В эссе же субъективная односторонность и личное искажение оригинальностью и парадокс ценится выше объективной истины или степени приближения к ней.
Эссе, тем более ироническое, поэтому у нас не культивируется в форме Квинси или Уистлера.
Аксенов оставался субъективным, предпочитая односторонность. Культивируя чуждый нам юмор. Излагая себя в чуждой нам форме изложения.
Он оставался малопонятным. Враждебно настраивающим. И его не любили.
Последней работой, которой он был занят до самых последних дней своей жизни, было то, что он написал обо мне5.
Написанное способно вызвать нарекания.
Для Рембрандта – тени наложены недостаточно густо.
Понимая под «тенями» самую примитивную метафору отрицательных изложений, уравновешивающих положительные.
Для кинотрадиций это особенно возбуждает агрессию.
Не потому, что «рембрандтовский свет» – почти единственное, что имеет формулу в зыбкой эстетике искусства интуитивного освещения.
Но потому, что кинособытию прошлого мы сейчас привыкли ставить в обвинение то, что вчера не носило еще черт сегодня. То, что с позиций августовского урожая мы упрекаем весеннюю землю непокрытостью рожью. Или с [позиций] декабрьского снега осуждаем цветочное оперение майских яблонь.
Это далеко не всегда позиция, с которой судит прошлое Октябрьская революция…
Аксенов односторонен в изложении, он не оттененно объективен. Так же односторонен он и внутри отдельных изложений.
Без поправки на эссе, без твердого памятования об односторонности – его читать нельзя. Но отказать [ему в] прав<е> на стиль и на субъективное искажение – нельзя. Преступным было бы выдавать это за объективность и за полную картину. Оригинал бунтовал бы вместе с критикой против автора.
Пусть это читается как пересказ с англоманского мышления.
Как стригли лошадей, носили фраки и бачки на английский манер.
В калейдоскопе планируемых литературных жанров возможен и жанр англизированного essay.
Написанное – тоже эссе.
Пусть это послужит оговоркой…
Мы1 были охвачены общим творческим состоянием, когда однажды2 в нашей мастерской появился странный человек. Он прибыл недавно из страны Аиссы3. Он был снабжен рекомендательными письмами известных и влиятельных людей и об этом было сразу заявлено. Вот почему его прозвали «чужеродным элементом», как сказали бы химики Человек этот был сухопарым, хорошо одет, блондин, лысый: редкие волосы и борода ухожены, зализаны. Внешне – аристократ. Но в холодном взгляде, злобной ухмылке – во всем его внешнем облике было что то такое неприятное, подозрительное, какая то обеспокоенность, что давало повод охарактеризовать его выражением Казановы, высказанным им в адрес графа Ториани: «человек с лицом висельника, в котором ясно прослеживаются черты жестокости, вероломства, предательства, высокомерия, чувственной грубости, враждебности и ревностности». Говорили, что в прошлом он был военоначальником царской армии, организатором ужасных артиллерийских взрывов.
В то же время он был любителем искусства и писал книги по искусству. Фамилия его была – Аксенов. За впечатление от внешней брутальности, за некоторые первые его действия и подозрения, что он мог быть шпионом4, Аисса и я прозвали его «ужасный Аксенов»: прозвище, которое закрепилось за ним в нашем окружении.
Между тем его слишком частые, беспричинные и, конечно, сомнительные разглагольствования начали нас раздражать. Мы задумались над тем, как можно более деликатно избавиться от его общества. И мы в этом преуспели.
Позже мне стало известно, что, вернувшись в Россию, этот «ужасный Аксенов» перевел и опубликовал мою книгу «Кубизм и футуризм», приписав себе мое авторство5. Не знаю, так ли это. Правда то, что приятель Сергей6 писал мне в то время: «А. В. Луначарский (позже нарком при большевистском правительстве) упомянул эту работу в своем выступлении на одной конференции, касавшемся деятельности парижского Общества высшего образования»7.
К 1923 году Эйзенштейн творчески окреп, ученические рамки стали ему тесны. И он, не порывая дружеских отношений со своим учителем Мейерхольдом и с товарищами, оставил школу1, чтобы целиком отдать себя режиссерской работе в Пролеткульте. Уйдя от Мейерхольда, Эйзенштейн по-прежнему живо интересовался всем, что делал его учитель.
В те годы это был плотный молодой человек, ходивший немного вразвалку. Активность, жизнерадостность, острота ума переполняли его. В разговорах он обнаруживал умение подмечать смешное в людях и в ситуациях, склонность к меткой шутке, насмешке, розыгрышу.
Великолепны были его беседы с ректором ГВЫТМ Иваном Александровичем Аксеновым. Военный инженер по образованию и человек широчайших познаний, Аксенов, в течение некоторого времени бывший председателем Всероссийского союза поэтов, являлся автором трудов об изобразительном искусстве и о Шекспире, переводил произведения английских драматургов его плеяды и новейшие французские пьесы. Оба – и Эйзенштейн, и Аксенов – были людьми разносторонних и глубоких интересов и их влекло друг к другу. Неудивительно, что в 1933 году2 Аксенов посвятил Эйзенштейну очерк, а впоследствии Эйзенштейн написал о нем3.
Они часто беседовали. Обоим, отлично владевшим английским языком, была близка манера спокойного английского остроумия – разговор протекал в почти академических тонах, с применением подтекста и иносказаний, и самые рискованные шутки облекались в респектабельную по внешности форму и произносились с невозмутимым видом. Это было высокое мастерство ведения диалога.
И. Аксенов и Шкловский ненавидели друг друга. Они однажды встретились у меня и чуть не подрались. Он [Аксенов] написал в «Книге и революции»1 отрицательную рецензию на «Сентиментальное путешествие»2 – и Шкловский не мог забыть, сразу спросил: «Что Вы написали про меня?» – это было 10 лет назад3.
Мандельштам его [Аксенова] уважал. Его было за что уважать. Это был человек умопомрачительной эрудиции.
Мария Алексеевна1 была коллекционершей человеческих достопримечательностей. И в предреволюционные годы, когда появился в ее коллекции, изменчивой, как само время, Иван Александрович Аксенов, казалось, легче легкого мог появиться и его товарищ по модной московской литературной группе – Борис Пастернак.
<…> из обрывков ответов Марии Алексеевны память собирает сейчас единый – довольно достоверный – монолог:
– Ну, голубчик, как вам объяснить?! Все происходило непреднамеренно. Вы себе многое превратно рисуете. Не помню уж, как растолковывалось названье их литературной группы – Центрифуга. Ах, тогда было столько эфемерных групп! Ими увлекались, но, поверьте, они почти ничего не значили. Моему поколенью был всего ближе символизм. Я ведь, <…> ровесница Блока и Белого…
<…> А Иван Александрович появился у нас, право, не из за Центрифуги. У него случилось юридическое или театроведческое соприкосновенье с Сергей Георгичем2. Вы же слышали, как они подсмеиваются над «вкладами в отечественную шекспирологию»3. Это из названия аксеновской книжки. Она у нас есть. Почитайте. Он острый человек. Не без цинизма. В Киеве пошел на казнь Багрова – убийцы Столыпина. А потом говорил: «это было менее интересно, чем я ожидал!» Со своей голой головой и военной выправкой он ведь, правда, не очень похож на изысканного литератора? Хотя… после гражданской войны, знаете, пришли такие писатели – с голой головой, во френче и с выправкой. Но у Ивана Александровича она – наследственная. Не будем вдаваться в подробности4 <…>
Однажды, когда я совпал с Аксеновым за воскресным столом, Мария Алексеевна кинула мне ободряющую улыбку, дабы я решился без околичностей задать ему свой вопрос о Центрифуге и Пастернаке. Я решился. Последовал ответ: да, была такая группа, да, мы были в ней вместе, и все… Так прозвучал тот ответ, словно сам Пастернак был ему, Аксенову, уже столь же неинтересен, как процедура казни убийцы Столыпина. И все уязвимо помнится, как ни на один градус не пожертвовал Иван Александрович офицерской вертикальностью своего торса, дабы хоть чуточку наклониться и хоть искоса взглянуть на искренне вопрошающего взлохмаченного юнца, какового он к тому же не раз встречал за этим столом. <…> Возникло впечатление, будто между старыми литературными сотоварищами пробежала черная кошка, а я, не зная брода, сунулся в ледяную реку…
В таких случаях догадываешься о своей бестактности, пробуешь тотчас исправить дело и увязаешь в неловкости еще глубже. Я сказал, точно оправдываясь, что впервые прочитал о Центрифуге в недавно вышедшей «Охранной грамоте»5, где Пастернак сердечно помянул, как друзей по группе, Николая Асеева, Сергея Боброва, Юлиана Анисимова6 и кого-то еще. Тут бы мне и остановиться, а я помянул, что Иван Александрович почему-то там не помянут!.. Ничего не произошло – только река стала еще ледянее и торс Аксенова еще вертикальней.
– Ах, как все просто, голубчик! – утешила меня потом Мария Алексеевна. – Вы даже отдаленно не представляете, как самолюбива и как ревнива эта среда: писатели, художники, ученые… А Иван Александрович – и писатель, и ученый, и, пожалуй, художник, потому что писал о Пикассо и других… <…> Но, знаете, меня удивило – почему Пастернак обошел Аксенова? Впрочем, поэты небрежны, поверьте. И возможно, за этим ничего не кроется7.
…Через четверть века, в середине 50‑х, когда Пастернак писал свою вторую автобиографическую вещь – «Люди и положения», он обошелся без упоминания даже самой Центрифуги, будто не желая на склоне лет придавать серьезное значение той историко-литературной мимолетности. Однако вновь не забыл ни Асеева, ни Боброва, ни Анисимова. А об Аксенове – вновь ни слова! Меж тем финансовым попечением Аксенова (вместе с Вермелем) в 1917 году издательство «Центрифуга» выпустило «Поверх барьеров» – вторую книгу Пастернака. Что же случилось? Гаданья постороннего бесплодны. Но мне интересно лишь одно: в доме Кара-Мурзы ни сам Аксенов, ни хозяева дома, ни Андрей Гончаров никогда не упоминали о материальном содействии Ивана Александровича раннему Пастернаку.
Откуда же взялось для литературной группы название – «Центрифуга»? <…> Спросить Аксенова помешала вертикальность его торса. А позднее, когда ничто не помешало бы спросить самого Бориса Леонидовича Пастернака, будоражило другое и не приходило в голову это ретро. Теперь же просто некого потревожить праздным вопросом. Впрочем… <…> И я решаюсь набрать телефонный номер надежнейшего из еще не ушедших знатоков.
– Николай Иванович! – несмело, однако громко окликаю я старого человека, предупрежденный о нынешней глуховатости Харджиева, которому уже за восемьдесят, <…> – А вы помните Марию Алексеевну, мать Андрюши Гончарова? <…> А тут еще телефонный поводок выводит нас как раз навстречу Аксенову и Пастернаку.
– Да-да, замечательно образованный был человек, Иван Александрович. Но вы не могли не заметить его замкнутости. И того, как он обычно изъяснялся: не поднимая глаз, помните? А названье «Центрифуга» не он придумал. Это – Сергей Бобров. <…> Не думаю, не думаю, чтобы между Пастернаком и Аксеновым мрачное что-нибудь произошло, хотя замеченное вами неупоминание Ивана Александровича – да еще дважды! – в мемуарных вещах Б. Л., признаться, странновато…
И на этом-то повороте телефонного рассказа Николая Ивановича я впервые слышу об истории издания «Поверх барьеров»: – Аксенов был в свое время довольно состоятельным человеком, но вы наверняка не знаете, что вторая книга Пастернака вышла в издательстве «Центрифуга» на аксеновские средства! Это заслуга Ивана Александровича.
И тотчас в моих глазах по-иному – просветленно! – окрашивается вся молчаливая повадка былого сотоварища Пастернака.
Существует такое стихотворение Бориса Леонидовича: «Нас мало. Нас может быть трое».
Кто же были эти трое?
Мне теперь достоверно известно, что под этой «тройкой» подразумевались три сотрудника «Центрифуги», а именно И. А. Аксенов, С. П. Бобров и сам Пастернак.
Борис Леонидович имел обыкновение складывать свою работу и покрывать ее пустым листом. Записанную страницу клал сверху только в том случае, когда хотел о ней поговорить. <…> На сей раз сверху лежала записанная.
– Вот видите, я без правки, только чтобы не осталось и следа от первоначального посвящения. Прочитайте стихи и попробуйте догадаться.
Стихи были, как мне показалось, прекрасны, хотелось их переписать. Я так и поступил.
Нас мало. Нас может быть трое
Донецких, горючих и адских
Под серой бегущей корою
Дождей, облаков и солдатских
Советов, стихов я дискуссий
О транспорте и об искусстве.
Мы были людьми. Мы эпохи.
Нас сбило, и мчит в караване,
Как тундру под тендера вздохи
И поршней и шпал порыванье.
Слетимся, ворвемся и тронем,
Закружимся вихрем вороньим.
И – мимо! – Вы поздно поймете,
Так, утром ударивши в ворох
Соломы – с момента на намете, –
След ветра живет в разговорах
Идущего бурно собранья
Деревьев над кровельной дранью.
– Чудесные стихи!
– А кому я их в свое время посвятил?
– Боюсь, что Сергею Павловичу Боброву. Хотя он того совсем не заслуживает.
– А второй?
– Тот, кого я должен был назвать первым, – вы сами.
– Самому себе стихов не посвящают. Но вы правы, Я и себя имел в виду. А третий?
– Не могу угадать.
– И правда – угадать невозможно – Аксенов… Но и то, что вы назвали Боброва, – чудеса в решете.
– Ну, Бобров «все же не дурак»; ум его покидает, только когда он начинает стихотворствовать.
– Ха‑ха‑ха! Это вы здорово сказали! Хорошо, что он не слыхал вас, тут же бы умер от огорчения и злости.
– Ошибаетесь. Он предпочел бы счесть меня круглым идиотом.
– Да, это бескровнее. Ха‑ха‑ха!
– Но Аксенов? У него дело обстоит еще хуже. Он бегает по литераторам и объявляет вас «дачником»: «пишите-де о природе».
– Это и до меня дошло. Но то, что я посвятил им стихи, по моему тогдашнему положению понятно. Они оба неусыпно следили за моей «футуристической чистотой». Брик оказался прозорливей: он называл меня квазифутуристом. Кстати, мое «Нас мало. Нас может быть трое» я сочинил в 1918 году1; дата 1921 – дата, когда я решил снять это дурацкое посвящение, так сказать, «дата нашего разрыва». Но, конечно, их слежка за моей «футуристической чистотой» в какой-то мере вторглась в мою поэтику. Надеюсь от нее избавиться, когда возмужаю. <…>
Разговор происходил, если не ошибаюсь, осенью 1925 года, не сразу после возвращения Пастернаков из Германии.
Издательством «Советский художник» выпущен сборник статей Н. Н. Пунина о русском и советском искусстве. Издание избранных статей одного из самых талантливых художественных критиков 1920–1930 годов, разумеется, нельзя не приветствовать. К сожалению, сборник составлен крайне сумбурно и дает неверное представление об эволюции взглядов критика и метода их оформления. Статьи даны в произвольной последовательности. <…>
В сборнике впервые опубликовано несколько статей 30‑х годов, в том числе биографический очерк «П. П. Кончаловский (человек и художник)», финальная часть которого в архиве Пунина не сохранилась.
Полное отсутствие стилистического сходства между биографическим очерком и всем литературным наследием Пунина заставило автора предисловия1 отметить, что «в данном случае» критик решил «отойти от обычных приемов своей художественно-критической работы».
Между тем включение «психологического портрета художника» в сборник – досаднейшее недоразумение, основанное на недостаточно внимательном отношении к тексту.
Во вступительной части биографического очерка автор упоминает о том, что «двадцать лет назад» состоялось его «первое литературное выступление», где он доказывал «серьезность» художественных исканий Кончаловского и его товарищей по группе.
1912–1913 годы – первый период сотрудничества Н. Пунина в «эстетском» журнале «Аполлон», и это совершенно исключает возможность написания им статьи в защиту «Бубнового валета». Авторство статьи, напечатанной «двадцать лет назад», принадлежит поэту, стиховеду и искусствоведу И. А. Аксенову. Его статьей «К вопросу о современном состоянии русской живописи» открывается декларативно-полемический «Сборник статей по искусству», изданный обществом художников «Бубновый валет» в начале 1913 года2. С П. П. Кончаловским И. А. Аксенова связывали и личные, весьма дружественные отношения.
Полный машинописный текст биографического очерка о Кончаловском, подаренный мне И. А. Аксеновым в 1934 году, сохранился3. К машинописи было приложено следующее письмо Н. Пунина, посланное 21 июня 1932 года московскому издательству «Художник»: «Получил ваше предложение написать статью о П. П. Кончаловском… От П. П. точно так же получил письмо и на днях ему отвечу. О П. П. могу написать статью в 1–1 ½ листа и, думаю, что „биографическую часть“ лучше было бы передать Аксенову; так, по-видимому, хочет и П. П.»…
Биографический очерк о Кончаловском, написанный его давним соратником и другом (в конце 1932 года или в начале 1933 года), был послан Аксеновым или издательством Н. Пунину. Сам же Н. Пунин, по всей вероятности, статьи не написал.
Такова история несостоявшегося издания монографии о П. П. Кончаловском.