РОМАН ВТОРАЯ СУЩНОСТЬ

Сперва бы надо дать начало или хотя бы началинку. Да где они — в каких годах, в каких делах? Поэтому начну с круглолицей личности кадровика…

Вылезаю это я из ремонтной ямы, а круглолицая личность мне улыбается — будто у него на плечах не голова, а тот самый сказочный колобок, увеличенный раз в десять да малость недопеченный. И говорит как бы удушаемый радостью:

— Что вы скажете, Николай Фадеич, по поводу того, что через месяц вам грянет шестьдесят?

— Брось, кукушка, куковать, мне на годы наплевать.

А сам чувствую, что как-то я усох, будто кирпич мне

в темечко клюнул. Будто и не знал, будто и не готовился… Да это разве кирпич? Не такие булыжники от темечка отскакивали. Все же к самосвалу, к зеркалу заднего вида, подошел — кому это там шестьдесят? Это ему-то?

На меня глядел крепкоплечий мужик, но ростом обделенный — этак метр шестьдесят с кепочкой. Из-под этой кепочки лезли волосики, прореженные и потертые жизнью, но местами еще кучерявые, игривые. Нос средний, по размерам нормальный, да вида непривычного — как репку скрестили с картошкой. Кожа на щеках такая, что хоть сейчас тяни на барабан, поскольку крепкая, красная, мочено-сушено-дубленая. А вот глаза у него хорошие, того гляди, прожгут карим огнем…

И этот мужик прожил шестьдесят лет? Эх, ежели бы только шестьдесят лет… А то ведь прожил и шестьдесят зим. Не чувствую этого — и в сорок таким вроде был, и в пятьдесят. Но кадровик вот удостоверяет, а он человек государственный. Тут хоть отказывайся, хоть отнекивайся — старик я. А со старика спрос особый.

Да я вот байку поведаю, один мужик мне в автобусе рассказал…

…Якобы души наши, перед тем как явиться на землю в человеческом обличье, сдают экзамен. Комиссия набрана из людей знающих: конечно, сам бог, потом святые, блаженные и разные там ангелы и архангелы. Ну и черт сидит для искуса, для срамного вопроса. Спрашивают заковыристо и серьезно, что-нибудь про смысл жизни или еще чего почище. А вместо отметок дают срок жизни на земле. Дурь ответил — полета жизни отмерят, не больше, поскольку зачем дураку небо коптить. Поумней сказал — шестьдесят дадут. Умно заговорил — живи семьдесят. Мудро обо всем судишь — восемьдесят… И так далее в том же направлении.

К чему байка-то? Древние старики мудры не потому, что долго живут, а долго живут потому, что мудры. Вот и думаю: шестьдесят мне той небесной комиссией отпущено, коли уж прожил. А еще сколько? Мужик-то, помню, говорил, что небесная комиссия добавляет за накопленный ум при жизни якобы по году за дельную мыслишку. Подсобрал ли я их, мыслишек-то? Или глупостей приобрел? Дурь, как и ум, к старости накапливается.

В теперешнем моем возрасте жди вопросов. Подвалит какой-нибудь отрок и начнет кидать загадочки: отчего любовь да зачем, в чем счастье жизни да почему, куда идем да когда придем?.. Я готов. На все вопросы не отвечу, но сердцевину подцеплю, — шестьдесят за плечами. Правда, чтобы все разговоры переговорить, никаких разговорен не хватит.

А кадровик стоит и как бы ждет, когда я перестану горюниться. Лицо у него белое, как у девицы-затворницы. Сметаной, что ли, одной питается? Я его не люблю, и он про это знает; он тоже меня не любит, и я тоже про это знаю. Он меня не любит, потому что я его не люблю; а я его не люблю, потому что не мужское это дело — бумажки писать да в папки складывать. Да еще про пенсию мечтать, которую он с молодых лет хлопочет и даже за ней на Север подавался.

— Да, Николай Фадеич, прошла жизнь, — вздохнул он, как сработал пневматикой.

Жизнь прошла? Да что ты, сметанная, то есть бумажная, душа, кумекаешь в жизни?

— Не прошла. У человека три жизни, — сказал я потише, чтобы подпустить туману.

— Как это три?

— Сперва живешь на зарплате, потом на пенсии, а уж затем на всем казенном.

— Насчет казенного не уловил, Николай Фадеич.

— У бога-то, на небесах… Там ведь полное обеспечение, как в армии.

Похоже, он улыбнулся, поскольку белесые губы растянулись и чуть потемнели — вроде как бы сметана в них стала пожиже.

— Николай Фадеич, а вы верующий?

Верующий я в три жизни и во многое чего другое.

У человека три жизни — хоть верь, хоть проверь.

Первая жизнь идет от рождения до пенсии, до шестидесяти. Тут работай с огоньком да ходи с ветерком, люби с жаром да хлебом делись даром — но и думай.

Вторая жизнь будет от шестидесяти до самой смерти. Тут думай покрепче, но и работай с огоньком, и ходи с ветерком, и люби с жаром, и хлебом делись даром.

Третья жизнь пойдет после твоей смерти — третьей жизнью будет жить все, что ты оставил. Работа, которую сделал с огоньком. Километры, которые прошел с ветерком. Люди, которых любил с жаром. Люди, с которыми делился даром…

Три жизни у человека — это проверено. Но у меня-то пока идет первая, поскольку на пенсию не желаю, а пожелай, так начальство проходную бульдозером перекроет.

— Как же насчет этих моментов, Николай Фадеич?

— Каких таких моментов?

— Бога и прочего…

— Что касается одних и тех же моментов, то они одни и те же…

Не стал я про три жизни ему объяснять. Уж не говоря о двух сущностях. Да знает он про них, слыхал не раз. А я приметил такую закавыку: труднее всего человек понимает то, про что давно знает.

Вот и началинка сложилась.

Часть первая

1

Не скажу, чтобы к юбилейной дате я не готовился. Как говорится, в жизни раз бывает восемнадцать лет. Накануне сходил в баню, но без пива. Брился утром дважды, до голубого блеска, с применением одеколона — на пузырьке лошадь изображена. Брюки надел темные, подобающие, глаженые. Рубашку Мария дала белую и хрусткую, как свежая капустка. Поверх надел свитер, ею же связанный из меха не то дикого осла, не то дикого козла. А всю остальную подготовку по застольной части взяла на себя Мария.

Пришел в хозяйство и ахнул: мою юбилейную дату раздули на все автопредприятие. Народу у нас тыщ пять, и к вечеру табуном все повалили в самый просторный зал, который с микрофоном. Ну, думаю, затеяла баба постирушку, да опрокинула кадушку. Короче, струхнул.

Кадровик белосметанный подлетел ко мне и пальчиком прикоснулся, как к чуду заморскому:

— Николай Фадеич, что это?

— Это я, — сказал я.

— Вот про что спрашиваю. — Теперь он ущипнул меня за рукав.

— Свитер из дикого мха, то есть меха.

— Николай Фадеич! Мы ж тебя в президиум посадим, за красный стол… Тебе ж с трибуны говорить… А ты в диком мху, то есть в меху.

— Что же делать?

— Галстук и пиджак!

— Где ж теперь возьмешь?..

Поддел он меня согнутой рукой, как кавалер дамочку, и отбуксировал в свой кабинетик. Там нашелся и галстук, и пиджак из шкафчика. Галстук широченный, какой-то двухразмерный, темный, но со светлыми подпалинами. Пиджак хорош — я в нем еще плечистей стал, вроде кавказца в бурке. Но как только этот галстук затянули на горле, я весь скукожился и вроде бы потерял рассудительность, поскольку никогда подобного ярма не носил.

— Орленок! — Кадровик хлопнул меня по крылатому плечу.

О том, что в президиуме я сидел будто поддомкраченный, говорить нечего. Народ на тебя глядит, с трибуны о тебе говорят, да еще чужой галстук кислород перекрывает… Но терпел, раз в шестьдесят лет можно и потерпеть. И не буду лукавить — приятно было до загрудинной теплоты, хотя обходился я почти без воздуха.

Грамоту преподнесли, золотом тисненную. Директорский приказ зачли насчет моего возраста и премии. Телеграмму из управления обнародовали про то же самое. Подарки вручили, так сказать, от имени и по поручению. Ну, и речи.

Сперва высказались члены моей бригады, поскольку я их бригадир. Это будет автослесарь Кочемойкин, моторист Василий, шинщик Валерка, плотник Матвеич, автоэлектрик Эдик и окрасчик Николай, мой тезка. Говорить ребята не мастаки, но поделились душевно. Особенно плотник Матвеич: вышел на трибуну, глянул на меня, поперхнулся и сошел.

Профсоюзный бог выступил и поблагодарил за многолетний труд. Между прочим, диетпитание мне зажал, хотя имею право, как желудочник.

Начальник ремонтных мастерских на трибуне побывал, всю мою бригаду похвалил, поскольку единственная и вроде как подопытная. Это он авансы нам отпускал.

Директор, Сергей Сергеевич, не погнушался прийти и высказаться обо мне как о ветеране, поскольку ветераннее меня в зале никого и не было. Правда, бросил ложку хренку в баночку медку насчет моего характера.

Но белосметанный кадровик-то… Вскарабкался на трибуну, глянул на меня, посинел от ужаса, будто увидел черта лысого, отпрянул, закрылся ладонями да как гаркнет в микрофон:

— Нет! Нет и нет!

Людские ряды в зале рябью пошли и притихли. Меня тоже холодом лизнуло: шиш его знает, может, какая подделка в моей жизни вышла, может, мне не шестьдесят и премию с грамотами надо вертать. А кадровик сделал в ладонях щелочки, глянул в них, как сквозь штакетник, и крикнул:

— Не верю, что тебе шестьдесят!

Дальнейшие его слова до меня уже не долетали.

Я как бы улетучился из зала, поскольку складывал свою мысль для трибуны. Да что вру-то: давно уж сочинил, а теперь лишь прохаживался по ней…

А когда вышел, да увидел головы, да встретился с глазами, да ударили мне в мозги все хорошие речи, да жизнь свою как бы увидел сверху… Чего-то в глаза мне попало мутное и для мужика противное. Гляжу на людей, а они все скособочились и задвигались, как в худом телевизоре. И галстук душит, пропади он под сваю. Ничего сказать не могу, поскольку русский язык позабыл вовсе. Как и начать, не знаю. «Товарищи…» Это ж не собрание о запчастях. «Друзья…» Так не за столом. «Граждане…» Не в трамвае едем. «Дамы и господа…» Тут водители да ремонтники, а дам вижу всего двух, да и то разведенных.

Вздохнул я, запустил руку за шиворот и снял этот галстук через голову, как хомут, — между прочим, в такой тишине, что скрип моей шеи микрофон разнес но всем углам. Не знаю чего, но ребята захлопали. И я заговорил без всякого обращения:

— Спасибо. Помирать буду, а этого дня не позабуду…

Я отер глаза и дунул в микрофон — якобы из него пыль сеется.

— Жить далее собираюсь, как жил и как работал. Что касаемо одних и тех же моментов, то они одни и те же. Дело в другом. Вот у входа висят большие буквы: «Лучше работать — лучше жить». Лучше работать мы научимся, не сомневаюсь…

— Скорее бы, — вставил Сергей Сергеевич, директор.

— А вот жить лучше — это как? — не сбился я. — Тут для многих загадка и некоторая загвоздка. Поэтому я сообщу вам один невероятный факт: через несколько тысячелетий наступит всеобщее оледенение…

В зале, само собой, засмеялись, вроде как обрадовались. Сергей Сергеевич тоже улыбнулся. Кадровик строит мне прямо-таки кошачьи ужимки. Начальник мастерских насупился и мазутно потемнел. Только моя бригада подмаргивает: мол, давай, Фадеич.

— Все под корень вымерзнет, — гну я свое. — Лед будет километровый по земле ползти. А вы смеетесь… И верно — когда это будет-то. Через эпохи и эры. А вот я знал мужика, который про это оледенение прочел в журнальчике и ночь не спал. Смурно ему сделалось и жалко тех человечков, наших потомков, которые будут бегать по тому льду и звать маму ли, бога ли… К чему говорю? К тому. Вот когда мы все, как тот мужик с журнальчиком, потянемся болью или радостью ко всем людям, в том числе и к соседям, тогда мы станем и жить лучше…

И далее говорил в том же духе и в том же направлении. Потом меня целовали — не за речь, а за возраст.

Потом я тоже многих целовал, включая кадровика и двух женщин разведенных. Ну а потом банкет на дому.

Банкетов потом еще штуки три отплясали, но первый для бригады. Ребята как вошли в большую комнату, так и обессилели — их личности стали плаксивыми. И то: посреди комнаты стол раздвижной на десять персон — на работе мы трудящиеся, в автобусе граждане, а за столом персоны, — и в середине стола жареный молочный кабанчик цельный с пятачком, приготовленный по забытым старорусским памяткам. Это моя Мария расстаралась. А кабанчика прислал наипервейший друг Паша, что живет в деревне Тихая Варежка, — приехать-то не смог по состоянию работы, а кабанчика прислал как бы заместо себя.

Банкет прошел дай бог всякому — считай, до утра. Автослесарь Кочемойкин тост сказанул получасовой насчет счастья быть старым. Моторист Василий пил за дружбу и за полное изобилие запасных частей. Шинщик Валерка дал стрекача, в смысле показал новый танец — такого черта выделывал, что Мария слезами изошлась. Окрасчик Николай, мой тезка, доказывал всю ночь про то, про что никто не понял. Автоэлектрик Эдик пел под гитару разными голосами: то по-бабьи, то рыком. А плотник Матвеич вел себя убого и говорил не разбери чего поймешь. Ну и все желали мне долголетия, здоровья, приятной судьбы и опять-таки изобилия запасных частей, поскольку без них ни здоровья, ни приятной судьбы быть не может. И счастья желали неразбавленного.

Последний пункт вызвал крупный галдеж, поскольку это самое счастье каждый понимал, как хотел. К примеру, автослесарь Кочемойкин полное счастье увязывал с полным изобилием. Моторист Василий — с возвращением жены^ которая ушла к брюнету, человеку другой национальности. Шинщик Валерка — с изобретением вечного аккумулятора, наподобие вечного двигателя. Окрасчик Николай признался, что о счастье впервой слышит. Автоэлектрик Эдик толковал про бархатные штаны да быстроходные легковушки. Ну а плотник Матвеич был уже счастлив и посему старался завести беседу с жареным кабанчиком, тыкая последнего в пятачок своим длинным носом.

Моего суждения, конечно, потребовали. Я встал и указал перстом на свою грудь:

— Счастье тут, ребята.

Само собой, никто ничего не понял. Не заводить же долгий разговор в веселой компании, посему я поведал им байку — мне один мужик в бане рассказал…

…Некий гражданин скопил пухлую сумму деньжат в несколько тысяч. А в сберкассу класть не пожелал. Нашел под полом на кухне пустоту, уложил деньжата, залил цементом, а поверх линолеум. И живет себе спокойно год, второй, третий, поскольку деньжата под ним. А его квартира была на первом этаже старого дома. Надо же что рабочий бил в подвале дыру для какого-то кабеля. Золотистый пью коньяк, потому что я дурак. Короче, свалилась ему на голову эта пухлая сумма. Надо сказать, у дурака для денег одна дорога — на водочку прозрачную, на житуху изячную. Ну и загулял, и оброс, и опух… Вот и закавыка. У одного этих денег нет, а он про это не знает; у второго они есть, и он про это знает. А кто счастливей? Ну?

Моя байка много шума наделала. Чтобы его перекрыть, поднял я последний тост за нашу бригаду и ее счастье. Кочемойкин, мужик золотые руки, усомнился в бригадном счастье, поскольку туго с запчастями и посему туго с планом.

— Тогда признаюсь в секрете, — сказал я всем, сразу притихшим, — Почему в бригаду не взял еще одного, аккумуляторщика?

Поскольку никто не знал, то я объяснил:

— Нас ровно семь, а эта цифра роковая, счастье приносящая.

Моторист Василий не согласился, — у него седьмого числа жена ушла к брюнету. Но я подкинул примерчики:

— Семь смертных грехов, семь дней недели, семь раз отмерь, семеро с ложкой, у семи нянек, семь бед — один ответ, на седьмом небе… Чего еще?

— Волк и семеро козлят, — добавил Валерка.

Уходя, ребята со мной перецеловались, кроме, конечно, плотника Матвеича, который расцеловался с недоеденным кабанчиком. И остались мы втроем: я, Мария и сын Генка, двадцати четырех лет, который не пировал, а матери помогал.

У меня их трое, сыновей. Старший — на Севере, прислал меховые сапоги из оленьей шкуры, весело расшитые. И телеграмму с правильными словами: «Так держать, отец».

Средний сын в торговом плавании, у каких-то там зеленых мысов и тропиков. Тоже прислал телеграмму: «Так держать, отец». Сговорились они, черти? И по его поручению нам торт приволокли из ресторана, что и руками не обхватить.

А младшенький, Генка, кончил техническое училище и специальность заимел приличную — наладчик поточных линий и других сложных механизмов. Подарил мне, шельмец, иноземную куртку за две сотни — и носить страшно.

В четыре утра остались мы с Марией одни. Генка ушел спать в свою комнату, дом еще не проснулся, за окном мартовская темь… А мы сидим с Марией у разгромленного стола — ни слов сказать, ни руки поднять. Марии-то досталось, хотя она помоложе меня на пять лет и женщина крепкая, из новгородских. Правда, ее постигло расстройство: ушел я в свитере из натуральной шерсти, а вернулся в пиджаке из натуральной синтетики с орлиными плечами. Она с перепугу стала его перетряхивать да перенюхивать, пока не выудила из кармана паспорт со сметаноподобной личностью на имя гражданина Арнольда Спиридоновича Чурочкина, что в переводе означает — наш кадровик.

Обнял я супругу:

— Высоко взлетел твой муж, Мария.

— Да, о таком уважении мы с тобой и не мечтали.

— И ты, Мария, со мной взлетела.

— Я, Коля, только поддерживала твои крылья.

Тридцать шесть лет вместе прожили. Что семью-то

губит? Кроме всего прочего, губит ее однообразие. День за днем и год за годом одно и то же. Будни то есть. А скрепляет семью общее горе или общая радость. У нас с Марией они бежали друг за дружкой, как вагончики. Сперва медовый годок был — радость; потом война — горе; потом сын первый родился — радость; потом голоду хватили; потом второй родился; Мария болела; квартиру получили; третий сынок…

— Коля, с сегодняшнего дня тебе шестьдесят, учти.

— Ну и что такого?

— Поостерегись теперь.

— Мария, улицы перехожу с оглядкой, — прикинулся я непонимахой.

— Не про улицы речь.

— А про что?

— Коля, все люди как люди, а ведь ты как черт на блюде.

— Ничего себе угощеньице на праздничек.

— О тебе же беспокоюсь. Вспомни, в прошлом годе в сердце кольнуло…

— Это я блок вздымал.

— Поберегись, Коля. С сегодняшнего дня ты официально старик.

Не знаю, стал ли я с этого дня стариком, но в седьмой десяток шагнул.

2

Если выражаться грамотно, то в моей бригаде нет никаких мотористов и автослесарей, шинщиков и окрасчиков. Мы — бригада и в бригаде все делаем сообща. Так и задумано. Дают нам машину, будто она с крутых горок кувыркалась, а мы вертаем ее, как с капитального ремонта. Трещины в блоках варим, кабины выпрямляем, детали сами точим… Это положено делать на заводе, а мы вот сами, поскольку каждый овладел всеми ремонтными специальностями. Скажем, повсюду нехватка автослесарей, а нам они не нужны — мы все автослесаря.

Только стал я замечать, что ребята меня оберегают — от ремонта ходовой части, от чего тяжелого… Особенно после моего именитства. Все ж таки стариком считают.

Человек состоит из души да тела, которые живут в согласии. Как говорится, в здоровом теле — здоровый дух. Но бывает, что тело молодо, а душа от старости сморщилась. Тогда пиши пропало — это что новенький самосвал без горючего. Бывает и наоборот: тело стареет, а душа нет. Это получше, поскольку душа может позаботиться о теле. Старички, которые делают зарядку, купаются в прорубях, бегают наперегонки, — это все ихние молодые души подтягивают дряхленькие тела.

Вот такое и подобное сказал я своим ребятам: мол, тела и духу во мне навалом, посему прошу соблюдать равенство. И лет, мол, мне не шестьдесят, а тридцать пять. Они было засмеялись, а я им байку поведал — мне один мужик в гастрономе рассказал…

…Женщине девяносто годов, а глаза лучистые, фигура крепкая, кожа натянутая, голос колокольчиком… Мужики к ней сватались. Корреспонденты со всех концов, ученые, желающие и любопытные долго прожить. Она секретов не таила. Мол, по утрам купаюсь, по вечерам умываюсь. Телевизор не смотрю, транспорт не признаю. Не пью водку, не ем селедку. И все обязательно сырым — молоко, турнепс, копченую колбасу… Ну и выяснилось, что она жулик первый сорт, а лет ей сорок. Судили, поскольку самочинно присвоила себе почетное звание долгожителя. Ну?

Только это я кончил, как Валерка мне и говорит:

— Фадеич, у нас шпиона ищут.

— Какого такого шпиона?

— В проходной вывесил плакат.

— А что в плакате?

— Я не видел. Говорят, в черной рамке фамилии передовиков.

— Не передовиков, а всех начальников, — уточнил Кочемойкин.

— Не начальников, а в черной рамке череп и кости, — поправил Николай.

— А говорят, это повесил инопланетянин, — подал голос Эдик.

— Не болтай, — встрял молчаливый Матвеич, — Я сам видел: в черной раме нарисована зеленая поллитра, а вместо пробки у нее микроб.

— И не микроб, а голая женщина, изображенная розовой краской, — сказал Василий, от которого жена ушла к брюнету.

Только это хотел я провести беседу о вредности слухов и попутно выдать байку на ту же тему, как в нашем боксе возникла полупрозрачная фигура товарища Чурочкина, кадровика.

— Николай Фадеич, вы мне нужны…

Оказался я в его кабинетике. Лицо у Чурочкина хоть и белесое, но видно, что сегодня эта сметана на цементе замешена. Глаза тоже крепкие, строгие, как две пупырки торчат.

— Что это такое, Николай Фадеич?

Гляжу. На хорошем листе бумаги черная кайма, а в ней печатными, правда, чуть разномерными буквами сообщается: «Три дня назад скончалась на шестьдесят шестом году жизни Анисья Петровна Колокольцева, известная всем нам под именем «Петровны», которая тридцать лет исправно торговала в буфете, была душевна и не обсчитывала. Память о ней не забудется. Группа товарищей».

— Это… некролог.

— Случаем, не знаете, кто написал?

— Знаю, случаем.

— Кто же?

— Я.

— Ну и что теперь скажете?

— Не хватает тут… «Царство ей небесное».

Порозовел-таки кадровик — думаю, от чувств ко мне.

— И все ваше объяснение, Николай Фадеич?

— А что? — как бы изумился я, хотя мне хотелось поговорить с ним о неправильной политике в вопросе некрологов.

— На каком основании вы повесили эту бумагу?

— Так ведь Петровна померла-таки.

— Этим занимается отдел кадров с профкомом.

— Чего ж вы не повесили?

— Она числится не у нас, а в тресте столовых.

— В прошлом годе уборщица Фомина померла. Чего ж не повесили?

— Николай Фадеич, некрологи вешаются на лиц известных и заслуживших.

— А чего ж тогда был некролог на Животовского? Мужик хреновый, в деле себя не показал, на предприятии работал без году неделя…

— Николай Фадеич! Да Животовский был главным инженером и кандидатом наук.

— Ага. Что касается одних и тех же моментов, то они одни и те же.

— Не понимаю я ваших деревенских присказок, Николай Фадеич.

— И понимать нечего. Помер этот Животовский — и с богом. А померла Петровна… Ребята третий день пищу жуют без всякого вкуса.

Кадровик смотрит на меня с усилием, поскольку хочет что-то сказать и не может: желание приспело, да слов на язык не село. А сказать ему необходимо, чтобы поучить. Себя-то он считает главным, а меня второстепенным. А я, само собой, наоборот.

Мужика, который имеет дело с бумагами, книгами, папками, да хоть и с машинами умными, то есть уже с продуктами людского труда… я такого человека считаю как бы невсамделишным, как бы полученным ненатурально для ненатуральной жизни. Мужику надобно иметь дело напрямую с землей и водой, с воздухом и солнцем, с железом и деревом. Может, и допускаю в этом суждении кое-какую промашку: сам-то имею дело с готовыми автомобилями да запчастями.

— Вот хочу повесить некролог насчет Сергея Сергеевича, директора, — помог я кадровику.

— Как… Я сегодня его видел. — Чурочкин даже побледнел белей своей сметаны.

— И я его видел, — согласился я.

— Так что?.. Умер? Не тяните!

— Зачем же умер, коли мы его видели.

— Ничего не понимаю…

— А я некролог на Сергея Сергеевича обведу красной рамкой да с цветочками.

Кадровик бледности не потерял и даже ужался, как от холода. И тут сомнение в меня закралось… Говорим сгоряча, рубим сплеча. Коли человек побледнел, услыхав про смерть другого человека, плохой ли он? И пиджак мне давал на юбилей.

— Арнольд Спиридонович, в некрологах-то покойника всегда нахваливают, как святого. А он этого и не узнает. Обидно ему. А ежели при его жизни всем сообщить… Есть такой-то, хорош тем-то, работает так-то и пока, слава богу, жив. Уйдет-то всего лист бумаги, а покойнику, то есть работнику, приятно.

— О вашем поступке я доложу директору.

— Обязательно доложи, пусть подумает…

На второй день пришел на работу, а в проходной висит некролог насчет смерти буфетчицы Анисьи Петровны Колокольцевой. Правда, другой: писано красивее и складнее.

Порадовался я. Не смерти, прости меня Господи, а справедливости.

3

В субботу, вижу, Мария моя ерзает, как ей несвойственно. Кастрюлей грохнет, тряпкой шмякнет, ведром звякнет… С женщинами это бывает.

Но Мария моя зря пылить не станет. Обращается вдруг задумчиво — не то просит, не то приказывает:

— Генка с тобой поговорить хочет.

— Да кто ж ему мешает…

Рассуждать — не под машиной лежать. Поговорить я всегда любил, а к старости прямо-таки с радостью. И то: старик-молчун ненатурален, как дите-ворчун. У старика ведь опыт, жизнь, мысли… Л ежели он молчит, то или ума не накопил, или при себе его бережет, или, беднягу, не слушают. И я приоткрою секрет: не надо старикам ни денег, ни витаминов, ни сливочного масла… Они хотят только одного: чтобы их слушали, слушали их чтобы. Главная работа стариков — учить, а не детей нянчить. Кто ж из молодых этого не понимает, тот дурак, прости Господи.

Мне было надобно кран в ванной подправить, Марии ножик мясной наточить, передачу поглядеть про элементарные частицы, хотя я и думаю, что этим физикам пора переходить от элементарного к чему-нибудь по-сложней… Но я все отставил и пошел в его комнату.

Генка вроде бы ждал меня — задумчиво сидел на стуле задом наперед. Парень он высокий, будто и не от меня произошел, хотя произошел от меня. Плечи мои, широкие. Плюс усы по моде, плюс глаза упорные, плюс улыбка неохватная… Ну и, как положено, гитара с магнитофоном, самостоятельно купленные.

Хотел я тоже сесть задом наперед, но другого стула не было, а на кресло не больно-то сядешь. Да не успел сесть-то.

— Отец, женюсь.

Я покашлял: зря мужчина веселился — кирпич на голову свалился. А Генка усы в меня нацелил, приготовившись к рукопашной.

— На Весте? — спросил я.

— Да.

— Решил без перерешалок?

— Конечно.

— Ну, все?

— Что все?

— Решение твое я выслушал и проглотил. Теперь пойду кран чинить и ножик точить.

— Как же… Ничего и не скажешь?

— Так ведь ты все решил, — удивился я до невероятности.

— По-твоему, надо было с тобой посоветоваться, — улыбнулся Генка довольно-таки подлой и усатой улыбкой.

— Ага.

— Теперь, отец, так не делают…

— У старинушки три сына: старший умный был детина, средний сын и так и сяк, младший вовсе был дурак.

И пошел я себе к двери, поскольку есть вопросы неуступаемые, как земля под нами. Не о женитьбе мы говорили.

В жизни много вопросительных закавык. Одна из них — младые годы. Лет семнадцать — двадцать, когда человек уже не глуп, но еще и не умен. Не чудеса ли? Самые главные решения, от которых жизнь зависит, мы выносим в этом зеленом возрасте. Спутника себе отыскиваем, попросту говоря, женимся; специальность выбираем по душе и чтобы несменяемую; друзей заводим верных и постоянных… Вот я и говорю, что муд-рость-то надо бы природе пустить задом наперед, от молодости к старости — родился умным, а с годами поглупел. Тогда решения стали бы повесомее. Умной молодость должна быть, умной.

— Отец! — Генка встал и как бы мне путь заслонил.

— Ну?

— Ты против Весты?

— Ни грамма.

— Отец, но мне нужен свой опыт.

— И моим не гнушайся. От семейной жизни можно получить большое удовольствие, а можно заиметь один насморк. Послушай-ка байку…

…Турист один, любитель подземных приключений, отыскал пещеру, где мрак да летучие мыши. На веревках его туда спустили при помощи лебедки. День там сидит, второй, третий… Два месяца пробыл в полном одиночестве, в сырости, без солнца и телевизора. Когда его оттуда выволокли и поинтересовались, как он закатил такой подземный рекорд, турист ответил прямо: «Если б не поругался с женой, век бы столько не высидел». Ну?

— Отец, мы любим друг друга.

— А-а, тогда давай говорить по делу. Где жить будете?

— В этой комнате.

— На что жить?

— На зарплату, отец.

— Матери будешь отдавать?

— Если она готовить согласится…

— Она согласится, Гена. Еще что?

— А что еще? Все.

— Я то думал, ты и правда женишься, а ты шуточку подпустил.

И я вылез из мягкого кресла, как из гнезда, и пошел себе точить нож, поскольку разговор закончился. Генка, мой характер, взглядом меня сечет и как бы им в дверь не пускает.

— Какая шутка, отец! Женюсь я!

— Да где же? Ты как приносил зарплату, так и будешь приносить. Как жил в этой комнате, так и будешь жить. Как мать стряпала, так и будет стряпать. Чего изменится-то?

— Но я же Весту приведу.

— Так и мычи: хочу, мол, отец, девочку привести для приятной параллельности.

— Для какой параллельности?

— Лежишь ты на этом диване, и она рядом лежит, параллельно тебе.

— Да все так женятся!

— Тоже, видать, для параллельности.

— А по-твоему как?

— У моей лошадки были две загадки — одна про овес, вторая про сена воз. Жениться, Гена, это стать мужиком. Коллектив выстроить из себя, жены и последующих детей. Материально снабжать этот коллектив. Заботиться о супруге. Воспитывать ребятишек. Имущества скопить…

— Мещанство, — фыркнул Генка сквозь усы.

— Семья-то?

— Имущество копить.

— А как сказки русские кончаются? «Стали жить-поживать да добра наживать». Но главное, мужицкая задача, Гена, чтобы все стали счастливее, и ты в том числе, как глава семьи.

Генка опять задумался. Оно и хорошо, на думающего человека приятно глядеть. Откровенно говоря, мне это «Стали жить-поживать да добра наживать» тоже по разуму скребет. А почему бы не так: «Стали жить-поживать да ума наживать»?

— Ты на что-то намекаешь, отец…

— Ага.

— А на что?

— Подумай, пока я ножик точу…

Мария сидела в кухне, понурившись над куском говядины. Знала она мои слова — не первый сын женится. Ее как бы разрывало надвое: и я прав, и Генку жалко. Но терпела, и правильно делала.

Все хорошее, говорят, от матерей. А плохое? От отцов, что ли? Все от родителей — и хорошее, и плохое. Но мать матери рознь. Хорошая мать воспитывает, а плохая ублажает. Признаться, сперва я боялся за Марию. Девок нет, одни парни — как, думаю, начнет состоять при них прислугой. Знавал я таких — за бутылкой для сынка бегали. Но Мария свою роль продумала крепко: ребята полы терли, посуду мыли, картошку таскали, пододеяльники отжимали, уж не говоря про всякие ремонты. Тут расклад такой… Мать, которая приучает сына помогать себе, слабой женщине, воспитывает мужчину; мать, которая парня обслуживает, растит не мужа и не отца, а залетного самца.

Все это я думал, затачивая кухонный нож. И молчал, потому что Мария молчала. Само собой, я заговорил бы насчет состоявшейся беседы, да не успел — сперва в кухню дунул ветер, потом гул пошел, потом пол дрогнул… Но влетел не змей-горыныч, а Генка — здоровый он у меня малый, какой-то диковинной борьбой занимается японской.

— Отец, ты хочешь, чтобы мы поселились отдельно?

— Ага.

— Но у Весты площади нет.

— Зачем же у Весты…

— Тогда будем меняться.

— Нет, не будем. Нам с матерью и тут солнышко греет.

— Тогда строить кооператив.

— Во, уже горячее.

— Деньги у тебя, отец, есть?

— Как не быть, коли всю жизнь работаю.

— И на гарнитурчик хватит?

— И на гарнитурчик, и на абажурчик.

Генка прошелся по кухне гоголем, поскольку перед ним открылись иные прекрасные горизонты.

— Мы сразу на двухкомнатную…

— А по деньгам осилите? — засомневался я.

— Ты же сказал, что у тебя деньги есть!

— У меня есть…

Господи, или кто там, дай мне силенок. Ублажать-то приятнее, соглашаться-то спокойнее, поддакивать-то веселее… А когда родной сын глядит на тебя, как на жабу… Когда родная жена синим взглядом лезет тебе в душу — вот тогда и пошатнешься в своих устоях…

— У меня-то, Гена, есть, а у тебя?

— Что… Не дашь?

— Не дам, сынок.

Встал он посреди кухни одеревенело и ничего не понимает. Не ожидал. Щеки у него сухие, рабочие, а студено дрожат. От щек и усы задергались, как у мокрого котенка. И пулей прошила меня такая жалость, что хоть на шею ему кидайся. Отец я или аспид какой, пропади оно под сваю…

— Гена… — Я закашлялся, но все-таки окреп. — Не дам.

— Почему?

— А ты бы взял?

— Так ведь у отца…

— Хочешь начать жизнь с помощи да с долгов?

Вижу, скатилось с Генки недоумение, как шальная вода. Теперь злость пришла — взгляд хочет мне глаза выжечь, губы хотят слова покрепче выбрать, дыхание хочет вынести меня из квартиры куда подальше. И слава богу, поскольку злость есть чувство здоровое.

— Думаешь, без тебя не обойдусь?

— Обойдешься, сынок.

Генка не ответил — громом выкатился с кухни, а потом, слышу, и наружная дверь хлопнула. Горячий парень, японской борьбой занимается — на матрасиках и босиком.

Мария глаз не поднимает от говядины. И то: ножик у меня и до сих пор ненаточенный. Да какая теперь к хрену говядина… Я подошел к окну и открыл — мне чего-то воздуху стало маловато, будто на шее галстук затянули.

Начало марта, а зима стоит стопроцентная. Снегу в этом году намело столько, что и до следующего хватит. Мне со второго этажа видать, как ветки березы до наста касаются, ветерок ими водит и рисуют они своими крепкими почками неправдоподобные дули и козули.

— А если ты своим упорством любовь их разрушаешь? — тихо спросила Мария.

— Ну и бес с ней!

— Коля, да ты в своем уме ли?

— А он что — любовь покупает? Дам денег, так любовь будет, а не дам, то ее и нет?

Мария не ответила. Только вижу, что лицо ее созрело для слез. Подошел я, обнял.

— Настоящего мужика хочу из него сделать, Мария.

— Уж больно ты суров, Коля.

— А он? Ты эту Весту сколько раз видела? Три, не более. С родителями ее знакома? Шиш. Генка с тобой ранее делился? Шиш. А вот с другом Костей Дрипочкиным он душу не затворяет. Неужель родители дальше приятеля? Прав я, Мария.

— Правда всегда посредине, Коля.

— Как так?

— Каждый человек прав, и каждый человек не прав.

— Викторину загадываешь, Мария.

— Неужели ты думаешь, что у одного может быть вся правда, а у другого ее ни капли?

Глянул я на Марию позорче — не нагляделся за года. Новгородская она, основательная. Сидит на кухне и смотрит себе на говядину, а видит еще кое-что. Правда всегда посредине… Может, оттого и грудь у меня болит, что нету в ней второй половины правды?

4

Наше автохозяйство полгорода обслуживает. Между прочим, факт: автомобиль перевозит грузов поболе, чем поезда, корабли и эти самые лайнеры. А второй факт и того интереснее: двигатели внутреннего сгорания выдают энергии более всех электростанций, целиком взятых. Так что работа наша людьми ощутимая. Но верховный оценщик ее не механик с приемщиком, а водитель. Коли он пришел из рейса и слова не сказал, то все у него крутилось в нужную сторону; а коли водитель спрыгнул на землю да матюгнулся, то полетела у него в дороге та гаечка, под которой шайбочка. Тут мы недоглядели или схалтурили.

У меня организм такой: ежели я не поработаю, то и не человек. Хожу, как бурый медведь по клетке. Еда мне не жуется. Могу слово крепкое сказануть как бы про себя. Марию могу обидеть. Но уж принимаясь утром за работенку, дрожу весь от нетерпения наподобие компрессора…

Разговорился. И то: калина сама себя хвалит — я с медом хороша. Но про работу факт. Можно было и промолчать, будь работа умственной или кабинетной.

Конечно, мозгой тоже приходится крутить. Но работа моя есть физическая. Растолковывать тут нечего: кто работал, тот знает, а кто не брался, тому не растолкуешь. Под машиной я потел, ты в кабиночке сидел. А коли серьезно, то тяжелее физического труда ничего нет и не надо. Кто этого не понимает, тот не только этого не понимает — тот не понимает ничего. Говорят, человек труда. Это ведь не инженер, не ученый, не бухгалтер… Чего ж так — они ведь тоже трудятся. А того, что человеком труда зовут рабочего, у которого труд физический, то есть тяжелый.

Да что попусту спорить, когда можно провести опыт хотя бы на нашем автопредприятии. Вывесить у проходной объявление: мол, требуется тыща инженеров. На второй день будет тыща. Или: мол, необходимо до зарезу тыща замов и помов. Придет три тыщи. А вот повесь призыв, что требуется одна тыща (прописью) автослесарей — придет один.

Физическая работа — тяжелая. Вот я байку крохотную поведаю — сам видел и слышал.

…Пришел к нам однажды в автохозяйство работник. Странный парень. В очках, вежливый, грамотный, а вкалывает разнорабочим на подхвате. И двор убирает, и бочки катает, и гайки крутит… И чем больше ему наваливают, тем ему вроде бы радостнее. Еще просит. Меня таким интересом защемило, что докопался я. Парень-то этот был не кто иной, как кандидат наук. Беда у него случилась — жена умерла. Так он пошел на тяжелый труд, чтобы забыться. А потом в обрубщики подался — у нас ему легонько стало. Попутно замечу, что пути к трудовому счастью лежат через механизацию труда. Ну?

Труд-то физический тяжел, да работа хороша. Во-первых, у нас тоже механизация имеется. Баллоны не вручную качаем, машины не жердями поднимаем. И станочки, и приспособления, и кран… Тельфер… А во-вторых, что должно быть бы во-первых, скучную работу я не уважаю. Делай так, будто впервой машину доверили и глядит на тебя весь земной шар. Я ребятам рассказал про старинных гранильщиков бриллиантов… Чтобы камешек играл всеми своими цветами и попутно приносил счастье, гранильщик должен работать в хорошем настроении. «Наш Фадеич весельган, любит шуточки и план». Это ребята придумали. А слово «весельган» только по внешности похоже на «хулиган».

В понедельник мы волохались с «БелАЗом». Мамонт еще тот, на нем двигатель тракторного типа. Подустали, но банный свой день соблюли — по понедельникам мы садимся бригадой и обсуждаем минувшую неделю. Взаимные упреки и разные намеки чтобы не копились.

Собрались мы в комнате отдыха. Ребята сидят смирноватые. Лишних три часа отмантулили, хотя я и был против, да Кочемойкин всех завлек.

— Мы сперва ударим, а в конце поправим, — начал я по заведенному обычаю. — Валерка, ты рессору к «газику» новую поставил… А и в старой можно листы заменить. Этак в стране никаких рессор не хватит.

— Спешили ведь, Фадеич.

Валерка, шинщик, парень высокий, тонкий и лохматый, да ухмыляется во весь свой гигантский рот.

— Эдик, между нами, слесарями, ты завтракаешь?

— Не успеваю, Фадеич.

— И в обед съел полсупа да кашу. Подохнуть хочешь?

— Фадеич, я для фигуры.

— Учти, не перестанешь поститься, начнем кормить тебя в складчину.

Эдик, автоэлектрик, копит на «Москвич», посему копейку бережет. Тоже парень видный, и лоб у него крутой и широкий, как бы эмалированный. И родители у него люди непростые. Готовили его в дипломаты, а вышел неплохой ремонтник. Одет с импортной иголочки, курит сигареты из черт-те каких пачек — тут он не экономит.

— Василий, клапана водителю Харину регулировал?

— Было дело.

— И пятерку за это хапнул?

— Не хапнул, а он сам дал.

— Это со своего-то, с трудяги?

— В карман сунул — на пиво, говорит.

— Где пятерка?

— По назначению.

Я достал пять рублей одной бумажкой, положил перед Василием:

— Завтра отдай.

Он схватил ее, как коршун цыплака, и бросил мне.

— Зря, Фадеич, давишь на психологию.

Обиделся. Значит, отдаст. Василий, моторист, тридцати лет, парень плотный и серьезный, да вот как ушла жена, загрустил. Ему как бы работать не для кого. Худо: на кой черт тогда бригада, коли пустое место жены заслонить не может?

— Николай, ты не надувайся, но не пойти ли тебе в школу?

— В какую школу?

— В вечернюю, в восьмой, скажем, класс…

— А чего?

— Тянешь ты бригаду по грамотности вниз.

— Фадеич, у тебя тоже семь классов.

— Меня-то в школу вряд ли примут из-за пенсионного возраста. А тебе всего тридцать восемь.

— Не выставляй меня на посмешище, Фадеич.

— А ты? Весь отдел кадров мрет со смеху над твоим заявлением. Пишешь, что ввиду, мол, кредитного отпуска жены…

От бригадного хохота рыбки в аквариуме чуть не задохлись. Надо сказать, что в комнате отдыха кроме рыбок есть цветы, пальмы, пара фонарей зеленых и столы с журналами и пешками. Рыбки-то что — Николай покраснел от натуги. Думаю, отбой нужен, а то Валерка уже вспоминает про медпункт, где Николай жаловался фельдшерице, что болит у него в перепонках.

— Потом мы, Коля, с тобой этот вопрос подработаем.

Николай, окрасчик, мелковатый и белобрысый, не

только мой тезка, но и мой землячок. Три деревни стояли на трех горах: Малое Дурашкино, просто Дурашкино и Большое Дурашкино. В Малом народ жил ничего себе, приемлемый. В просто Дурашкине собрались мужики работящие и дальнозоркие — два ученых из них вышло, инженера, зубной врач и один бригадир экспериментально-ремонтной бригады — это я про себя. Ну а в Большом Дурашкине, прости господи, дураков навалом получилось. Николай-то оттуда, из Большого.

— Матвеич, в выходные балдел?

— Чего там…

— Матвеич, ты помоложе меня всего на три года, посему не буду читать тебе стишки: кто водочку не пил, тот до пенсии дожил…

— В водке нету витамина, — ухмыльнулся Валерка во весь свой гигантский рот.

— И ты, Василий, тоже… Не купил небось на пятерку брынзы Эдику, а к ларьку поволокся.

— Я не ем брынзу, — сказал Эдик сердито.

— Ребята, вы же знаете, что я не словотреп. Могу и выпить, коли повод нужный. Но к трезвости призываю.

И я поведал им байку, мне мужик во дворе рассказал…

…Явился на работу забулдон с такого похмелья, что от его дыха вахтерша окосела. Идет это он по цеху, и на уме у него одно всем понятное. Глядь, приятель навстречу с банкой кондехает. Забулдон интересуется, что налито в банке-то. А спирт, мол, отвечает приятель, не хочешь ли хлебнуть? Забулдон банку-то хвать быстрее пули да и хлебнул досыта. Приятель банку вырвал, но поздненько. Свалился забулдон, и в больнице не откачали — помер. Какой-то там дихлоретан выпил. А приятеля судили за убийство по рассеянности. Зря, между прочим, поскольку он пошутил, как нормальный с нормальным. Короче, два человека из жизни выбыли — один временно, второй постоянно. Из-за водочки. Ну?

— Из-за дури, — сказал Кочемойкин.

— А дурь с бутылкой ходит в обнимку, — ответствовал я, зыркнув на Матвеича.

Плотник он крепкий, и вид у него дубленый. В свои годы другие авторемонтные специальности усвоил. Правда, хромает в буквальном смысле на правую ногу.

— Кочемойкин, а к тебе есть разговор длинный, но потом. Ну, теперь шуруйте камешки в мой огород.

— Работаем медленно. — Кочемойкин первым бросил.

— Мы с тобой поговорим, — уверил я.

— У меня того… в субботу день рождения, — сказал Матвеич, вроде бы сильно в этом сомневаясь.

— Придем! — Эдик хлопнул его по плечу.

— Умеренно отметим, — согласился и я.

— Аккумуляторы мы выбрасываем, а их бы перебрать, — дельно подметил Валерка.

— Фадеич, а заработки ты обещал повыше, — сказал Кочемойкин.

— Погоди, бригада еще мало существует. А вообще-то, ребята, дело не в заработках.

— В чем же? — залыбился Кочемойкин.

— Для Фадеича все дело в плане, — очнулся от дум Василий.

— И не в плане, — разъяснил я.

— В престиже, — подъелдыкнул Валерка.

— В почине, чтобы прославиться на всю страну. — И Эдик туда же.

— Бесплатных починов не бывает, — не согласился Матвеич.

— В буфете селедкой торгуют. — Тезка мой Николай не остался в стороне от разговора.

Подначили меня и глядят, чем буду крыть. Ну, думаю, тоже крючок закину:

— Все дело, ребята, в правильном притыке второй сущности к первой. Ну?

5

К своему дому теперь я подходил с какой-то пришибленностью. Укористые глаза жены, Генка молчащий…

В передней Мария чуть не придавила меня к стенке. Сама пунцовая, шепчет про какого-то гостя, который якобы сидит в комнате. Ну, я зачесал две волосинки на третью. И вошел.

Чай пила небольшая беленькая дамочка, которую я никогда не видел, но сразу узнал, поскольку чистая копия Весты-невесты.

— Коля, познакомься, это Лидия Аркадьевна…

Какие уж тут поскоки, коли родственниками

станем. Я протянул руку и поприветствовал ее по-свойски:

— Будем знакомы, сватья. Николай я, Фадеич.

Женщина она симпатичная, лет сорока пяти. Все

в ней мелкое — губки, носик, колечки белесых волосиков, — а вот глаза большущие, будто чужие, ей-богу, величиной с наручные часы, и серые с голубоватым подсветом.

— Давно бы пора познакомиться. — Она улыбнулась своими губками очень приятно.

— А коли пора, то давай, мать, полноценный обед, — предложил я Марии.

— Спасибо, Николай Фадеич, я сыта.

— Лидия Аркадьевна, все недомогания от недоедания.

— Это он шутит, — перевела Мария.

Гостья, а теперь наша сватья, глядит на меня проницательно — Марию, видать, она уже рассмотрела. Под этим ее взглядом налил я себе чаю.

— А Геннадий дома? — поинтересовалась она.

— Ушел, Лидия Аркадьевна. — Мария ответила поспешно, будто виновата в чем.

— Нет ни кота, ни кошечки, — уравновесил я спокойно.

— Какого… кота? — вроде бы не поняла она.

— Жених — это кот в мешке, а невеста — приблудная кошечка.

Гостья, то есть будущая сватья, глядит на меня с большим интересом, но чувствую, что слова мои проскользнули мимо.

— Коля, говори проще, — посоветовала Мария.

— Хочу этим сказать, Лидия Аркадьевна, что ни вы жениха, ни мы невесты толком не знаем.

— Николай Фадеич, лишь бы они друг друга знали.

— Знакомы-то всего полгода, — вздохнула Мария. — Будут ли жить-то…

— А мы сейчас это очень просто узнаем… Лидия Аркадьевна, сколько вы состоите в браке?

— Уже двадцать два года.

— Мы с Марией еще побольше. И дети наши пойдут по той же тропке.

— Современная молодежь живет своим умом, Николай Фадеич.

— А вы слыхали, Лидия Аркадьевна, пословицу про яблочко и яблоньку?

— Ее все знают.

— Знают, что яблочко от яблоньки недалеко падает, да не все знают, что оно падает так близко.

Одета Аркадьевна во все новое, привлекательное. На ней костюмчик шерстяной, ручной вязки, а грудка замшевая. Под ним кофточка воздушная — дунь, она и взовьется до полного оголения. Сапожки чистые, белые, тоже дай бог. Это не считая шубы в передней, из натурального хищника. И духами пахнет на всю квартиру. Коли брюква такова, какова на вкус тыква? То есть каков супруг-то?

— Николай Фадеич, в Весте мы воспитывали склонность ко всему хорошему.

— А мы подошли с другого боку.

— Как… с другого бока?

— Мы отваживали от всего плохого.

— Ну а как же хорошее?

— А коли человека отвратить от плохого, то к хорошему он сам придет.

— Надо же молодому человеку привить главные понятия. Например, любовь, труд, счастье…

— Этих прививок мы не делали, — признался я.

— Как же так?

— Так ведь эти прививки с них, что вода с масла. Пожуют да выплюнут. Поскольку внушаем им про чужое счастье, про чужую любовь…

— В чем же тогда, Николай Фадеич, заключалось ваше воспитание?

— В подталкивании, Лидия Аркадьевна, в подпихивании.

— Куда?

— К самоличному опыту. Чтобы парень сам шел к пониманию этой самой любви и тому подобного счастья.

— И вы знаете, как… подталкивать?

— Знал бы — меня бы академиком назначили. Мы Генку просто растили, личным примером.

— Одним личным примером не воспитаешь.

— Еще как. Ребята, в сущности, есть обезьяны. Живут по-родительски. Чуть хуже, чуть лучше, но подобно.

— У хороших родителей бывают плохие дети, Николай Фадеич.

— Не бывает, за это я и расписаться могу.

— Педагоги утверждают…

— Не верьте. Повадки ребят вроде оборотной стороны пятака. Коли тут пять, то на обороте десять не будет. Парень — хам, обернись на папашу и найдешь то же самое хамство.

— Значит, Геннадий на вас будет походить?

— Только я лысый, а он усатый.

— Выпейте еще чашечку, — предложила Мария, у которой откуда что взялось: и варенье двух сортов, и пирожки слоеные, и конфеты семирублевые…

А я вдруг набычился, будто в нос мне пыхнула труба дизеля. Сижу как чурка еловая. «Значит, Геннадий на вас будет походить?» И в лице ее такое сожаление писано, что без фар все видать. А на кого ж ему походить — на кадровика Чурочкина? У меня ребят трое, и все на меня похожи, как оловянные солдатики. И работу любят, и с женами живут крепко, и лысеют в свой срок… Чего ж она хочет? Чтобы мой Генка со временем в принца африканского превратился?

— Странно-странно, тетка Анна, — сказал я как бы про себя.

— Николай Фадеич, но я вас иногда не понимаю.

— А вы переспрашивайте, — посоветовала Мария.

— Это у меня от смешения разных языков, Лидия Аркадьевна.

— Вы знаете языки? — удивилась Лидия Аркадьевна, будто я фокус ей показал.

— Три изучил. Родом я из деревни Дурашкино. Не бывали?

— Не пришлось.

— Там я впитал язык деревенский. На войне усвоил язык военный. Ну а в городе, ясно, городской. Вот они и путаются.

— Лидия Аркадьевна, — встрепенулась Мария, — нам ведь надо и о деле поговорить. Они заявление уже подали…

— Да-да…

Но я-то вижу, что не «да-да». Грызет ее то, с чем она пришла, как червь антоновское яблоко. Просторные глаза не небом весенним голубеют, а ледком непротаенным холодеют. Что же это за будущая сватья, язви ее под сваю? Подарил любимой сватье бархатное платье…

И тут у меня в голове прояснилось — эх, старая я рессора. Генка сказал Весте, а Веста матери. О моем якобы жмотстве. Вот она и пришла провентилировать вопрос, да мнется, поскольку дело денежное.

— Лидия Аркадьевна, у нас в семье такое положение: принес за пазухой камень — клади перед нами.

— У меня камень? — игриво удивилась она, будто ее ущипнули.

— Я ж не слепой.

Меж нами произошла молчаливая заминка. Мария притаилась, точно мышка, видать, догадалась, о чем будет разговор, и стыд ее одолел неописуемый. Я уперся в гостью взглядом крепким и требующим. А сама гостья потупилась по-школьнически и маленькой ручкой теребит обертку от конфеты, на которой верблюд в пустыне изображен.

— Я пришла к вам с просьбой, — тихо сказала Лидия Аркадьевна, будто в пустую чашку дунула. — Давайте вместе не допустим этого брака…

— Зря мужчина веселился — кирпич на темечко свалился.

— Вам Генка наш не нравится? — пришла в себя Мария.

— Поймите меня правильно, — заторопилась словами Лидия Аркадьевна. — Разные они люди. И по характеру, и по воспитанию, и по образованию.

— И все? — поинтересовался я.

— Что все?

— Еще по чему они разные?

— А разве мало?

— Тогда я вам байку расскажу, мне один мужик забубённый поведал, поскольку разговор без байки — что сказка без зайки.

…Статные молодожены пошли в турпоход, в пещеры. Ну и заблудились — там же ни хрена не видно. Сперва съели бутерброды, потом кильку в томате, а уж затем изгрызли концентрат «суп перловый». Помощи нет, сквозняки, и жрать хочется. Он-то взял ее ручку, якобы поцеловать, да палец молодыми зубами и отхватил. Потом второй… Верите ли, когда их нашли, то картина была такова: женский скелет, и он, посвежевший, поскольку нет ничего слаще мяса любимой. Жуткий случай. Но вторично он не женился — говорил, что сыт женщинами по горло. Ну?

— К чему вы рассказываете анекдоты? — Лидия Аркадьевна даже недопитую чашку двинула от себя.

— Так ведь у них и характеры совпадали, и воспитание, и образование. А сожрал ее за милую душу.

Лидия Аркадьевна дышала тяжело. Беленькие щечки запунцовели — видать, сердитая кровушка прилила к ним. Глаза вроде бы стали еще больше, хотя уж и некуда. В сущности, приятная женщина. Лучшей бы сватьи и не надо. Да вот не сходимся — стоят меж нами разные характеры да образование с воспитанием. А ум меж нами не стоит. Может, оттого и не сойтись?

— На чем же будет держаться их семья? — погромче спросила Лидия Аркадьевна.

— Вы про души забыли, — тихо, как бы успокаивая, сказала Мария.

— Ах, душа! Что такое душа, вы знаете?

— Знаю, — серьезно ответила Мария. — Душа есть у того, кому больно.

— Господи, лягушке тоже больно. Душа у нее?

— Нет, она лишь свою боль знает. А душа знает и чужую.

— Ну и что, и что!

— Душа — это способность к сопереживанию. Лидия Аркадьевна. А значит, и к любви.

Мне бы век не сказать так складно, хотя думаю то же самое. У Марии десять классов, но это я так, к слову. Ишак окончил институт, теперь ослом его зовут. Не в классах дело. У Марии та самая душа, про которую она говорит, в девчонках была и до сих пор не потеряна. Новгородская она, Мария.

— Не понимаем мы друг друга. — Лидия Аркадьевна встала.

— Это дело молодых, а не наше, — заключила разговор Мария.

Чудеса на белом свете: Лидия Аркадьевна желает своей дочке добра… А делает худо, любовь рушит. Я желаю Генке добра… А пакость ему сотворил, копейки не дал. Где же в нас Мариины души, к сопереживанию готовые?

6

В тот день на мою долю пришлась коробка скоростей — не коробка, а черту тетка. Инструментом поработал до полного удовлетворения — к концу смены возьмусь за металл, а боль из ладони по руке аж в шею отдает. Оно и хорошо: мужик должен уставать.

Ученые, слава богу, догадались — небось опыт поставили, — что без физического труда мозг наш местами хиреет. То-то я замечал у тунеядцев дурь безразмерную. А ученые, чтобы мозг сохранить, ударились в спорт. Но я другое добавлю…

Городской житель тоскует по природе, кто, конечно, еще помнит ее. Физическая работа соприкасает человека с природой напрямую, поскольку тут имеешь дело с землей, деревом, кирпичом… Я вот с шестернями весь день бился, с металлом, а металл-то тоже есть природа, поскольку он из земли нашей добыт. Вот я к ней, матушке, и прикоснулся.

Только это мы закончили ремонт, стоим чистые и переодетые, как подчаливает ко мне кадровик Чурочкин и ведет речь о подшефной школе, о нашей экспериментальной бригаде, о моей рабочей чести… А сам меня к уже гудящему автобусу подталкивает. Пришлось ехать.

Наше предприятие опекает ближайшую школу. Чтобы, значит, прививать ребятам любовь к труду и заманивать к нам. Но кроме меня поехал народ и с других близлежащих мест: кибернетик от ученых, механик с макаронной фабрики и знатный сборщик, Герой Труда…

Вошли мы в зал, где скопилось три восьмых класса. Давненько я не видал ученичков вот так, лицом к лицу и массой. Свои-то выросли. А тут уперлись в нас взглядами неотвратимо. Такие самостоятельные, свободные, ничем не удивленные. А двое, впереди сидящие, даже и наглые: один, курчавый, в очках, глядит на меня строго, будто он доктор, а я за больничным пришел; второй, белобрысенький, как увидел меня, так и заулыбался от щекотавшей его радости. И девиц много, хотя профессии наши не дамские, но про кибернетику судить не берусь.

Завуч нас представила, и, надо сказать, моя должность прозвучала весомо: бригадир экспериментальной бригады. Да недолга жизнь машины, у которой лысые шины…

Первым высказался знатный сборщик, мужик толковый. Про турбины такое порассказал, что ребята аж присмирели — тыщи тонн да миллионы киловатт. Их завод на всю страну гремит и за границу докатывается. Чем же я буду крыть — ремонтной ямой?

Вторым поднялся механик с макаронки — этот подвел теоретическую базу под мучнистые изделия и растолковал, чем макароны разнятся от лапши, вермишели, а также от рожков. Правда, ему был политический вопрос: почему, мол, итальянские макароны длиннее наших? Но механик ответствовал подкованно: зато, мол, наши толще.

А ученый не только ребят, но и нас удивил до крайности. Работают они над изобретением железного человека, робота, который с ношей влезает на грузовик и обратно слазит. Думаю, надо водителей предупредить — кто увидит, как такая дура лезет к нему в кузов, так и заикой сделается.

Тут и моя очередь подошла. Встал я, пригладил лысину и заматерел, как бетон. О чем говорить? О капитальном ремонте? О физическом труде, как думал утром? Или о заработках?

— Над чем ваша бригада экспериментирует? — вдруг спросил очкастый, доктороподобный.

Расскажу. Как я думал-думал и надумал, что работа и человек неправильно взаимно расположены; что надо плясать от человека к работе, а не наоборот; что надо не человека подчинять работе, а работу человеку; что хочу в бригаде все перешерстить в подобном духе и в том же направлении… Это ребятишкам-то? Да разве они этого от меня ждут? А вдруг ждут и сами того не знают? Я-то вот хочу повернуться лицом к людям… А ребята что — рыжие?

С ними ведь как о работе говорят? Бодягу заведут — чихать охота. Ребята умом понимают, что без труда не вытянешь рыбки из пруда, а сердцем-то чуют, что труд есть как бы часть всего целого и это целое будет вся наша жизнь. Вот и надо с ними говорить о жизни и ее образе. Как жить да зачем. А об этом и не говорят, стесняются или не умеют.

— Ребята, — сказал я для зачину, — У кого мозоли плотные, у того и портки модные.

— А что такое портки? — спросил очкастый.

— Джинсы, — перевела завуч, застеснявшись.

— Труд, — продолжил я язычно, — всей работе голова. Бывают работнички — оторви да брось. Я вам байку поведаю, между прочим, наблюдаемую самолично в одной энской конторе.

Байку мою выслушали с любопытствующим сопением…

…Один работничек ежедневно отлучался из-за своего стола на часик-другой-третий… Начальник к нему с претензией, а работничек на свои бумаги ссылается: мол, коли на столе лежат, то я тут. Да бумаги-то не человек. Тогда стал работничек пиджак оставлять на спинке стула: коли пиджак висит, то я тут. А начальник ему резонно и в том смысле, что можно и второй пиджак приобрести. Тогда работничек шляпу положил на стол: коли бумаги, пиджак и шляпа, то я тут. А начальник возражает, что, мол, мы зарплату не шляпе платим, а личности. Тогда работничек принес охапку сена, набил в пиджак, надел шляпу, нарисовал на бумаге среднестатистическую личность и посадил вместо себя чучело. И он гуляет, и начальник доволен. А?

Среди ребят веселый шумок горохом покатился. А я закрепляю позиции.

— У нас в бригаде автослесарь Кочемойкин, моторист Василий, шинщик Валерка, плотник Матвеич, окрасчик Николай да автоэлектрик Эдик. Не люди, а первый сорт!

Я передохнул, косясь на стол, — завуч глядит на меня с завидным интересом, хотя и вопрос на лице есть.

— Возьмем Кочемойкина. Дай ему полтонны железа да молоток — он единолично соорудит того самого робота, про которого товарищ ученый поведал. И робот Кочемойкина будет не только на грузовик взбираться, но при этом и песенки напевать. Мужик — золотые руки. Недостаток есть: живот у него такой, что им автобус возможно поддомкратить.

Ребята, конечно, завеселились. Ну и мне потеплее стало.

— Тогда почему он работает с автобусами, а не на заводе роботов? — спросил белобрысенький, улыбчивый.

— Отвечаю: чтобы доехать до завода роботов, надо сперва автобус иметь.

Вопрос, что был на лице завуча, разросся до восклицательного знака. Ученый глядит на меня обидчиво, будто я из его робота винтик вывернул. Механик с макаронки — между прочим, тощий и длинный, как макаронина, — остался при лице серьезном и как бы безжизненном. Только знатный бригадир улыбается и как бы намекает: мол, давай, Фадеич, шуруй.

— Теперь возьмем Валерку. Тоже парень — золотые руки, хотя иногда бывают как крюки. Та?{ ему всего двадцать два. Что он делает по ночам? Изобретает вечный аккумулятор. Чтобы давал ток, пока не развалится. Недостаток есть: у него рот до ушей, хоть завязочки пришей.

— Так он несимпатичный? — жалостливо спросила девчушка с сережками.

— Это почему? У клоунов в цирке рты до ушей, а мы их любим.

— Вечный аккумулятор теоретически невозможен! — умненько крикнул сзади кто-то умненький.

— А ты приходи к Валерке и растолкуй.

Шуму в зале прибыло. Ребята вроде бы заспорили, только уж я не вникал, не до этого.

— Расскажу про Матвеича, плотника. К нему на квартиру заходить не советую. Такие рожи из дерева понаделаны, что волосы на голове дыбятся от страха. Но есть чучела и приятные. Дай ему бревно — вытешет ракету, дай полено — будет кукла, дай щепку — сделает ложку. Есть, правда, недочет: любит пиво бочковое.

— А что он у вас делает? — засомневался белобрысый хохотун.

— Кузова для грузовиков. Конечно, у него не кузова выходят, а чистые фаэтоны.

Скосился я на своих товарищей: завуч дробно и нетерпеливо постукивала карандашом по столу, будто я не выучил урок; ученый теперь глядел на меня так, будто я робот, позабывший все команды; макаронщик сидел хмуро, как макарон сырых поел; а знатный сборщик улыбается — весело ему, как и ребятам.

— Теперь про Эдика, электрика. Голыми руками берет провода в двести двадцать и не моргнет. Не обедает по три дня, как верблюд. Фонарик у него сделан карманный — может самолет ослепить. Машину личную приобретает. Но, само собой, есть недостаток: дипломатом хочет заделаться.

— Разве это недостаток? — спросил курчавый в очках.

— А кто ж за него в бригаду? Ты, что ли?

— Почему он не обедает? — какая-то девчоночка заинтересовалась.

— За границу же поедет, а бизнесмены нынче тощие.

И я глянул на механика с макаронки, который сидел

и наверняка переваривал свою продукцию.

— А вот моторист Василий по звуку скажет, что и где барахлит в двигателе. Сильный, как кран-тельфер. Столитровую бочку с бензином перышком бросает в кузов. В дружине ходит. Шпань и пьянь от него рассыпается. Вот, мол, Васька-Дизель идет. Ну и недостаток имеется — от него жена ушла.

— Почему ушла? — спросили сразу три барышни.

— Брюнет подвернулся. Да была бы умной, не ушла.

Я перевел дух — у меня, слава богу, один неучтенный остался, но для характеристики человек трудный.

— Ну и есть в бригаде окрасчик Николай. Работу держит, краску с закваской не спутает. Но, скажу вам, ни читать, ни писать, ни считать не умеет. Чистый пень.

— Не может быть! — отозвалось несколько голосов.

— У нас же обязательное среднее образование, — уже сердито встряла завуч.

— Миновало его среднее образование. Скажу вам по секрету, Николай-окрасчик вроде бы не человек, а инопланетянин. Поэтому и не знает ни грамма.

Ребята зашумели все и враз, требуя пояснений.

— Мы, конечно, его не проверяли, но Валерка утверждает, что этот Николай к нам с луны свалился.

— А какие лично у вас интересы? — скоренько спросил паренек в очках.

Я, конечно, подумал, что не дай бог он и верно станет доктором, зубным, но отвечать начал обстоятельно.

— Я интересуюсь элементарными частицами. Они ведь теперь всюду. Частицы в физике, частицы в веществах, частицы в пыли, не считая частицы черта в нас…

— Достаточно! — оборвала завуч, — Спасибо за информацию.

— На дому стоит антенна, под антенною труба; приходите, наша смена, будем рады завсегда, — попрощался я с ребятами.

Из школы мы шли со знатным сборщиком.

7

Ребят приучаю выходить кучно из проходной: коли вкалываем вместе, то и нечего ползти по одному. Прошли мы своей компанией метров пятьдесят — и рты поразинули от явления пивного ларька народу. Какой-то умник смекнул соорудить его поближе к автопредприятию. Из любопытства мы подошли. Я, как бригадир, купил всем по кружке пива, а потом вертлявую пивную барышню попросил запомнить всех в личность и в дальнейшем никому этого мочегонного напитка не выдавать, включая и меня. Все позубоскалили. А Кочемойкин пробурчал что-то в том смысле, что мое бригадирство до пива не касаемо. Касаемо не касаемо, а ларек я ковырнуть пообещал, — не дело человеку нервы после работы испытывать. Мы-то все пойдем домой, а каково Матвеичу?

На перекрестке порукопожатились и разошлись. А с Эдиком нам по пути до автобуса.

— Скоро машину-то купишь?

— Думаю, в следующем году, Фадеич.

Раньше коли Эдик, то и стиляга. По одежде и наш сильно моден: просторная на нем шубейка до колен, вроде бы цигейковая, шапка меховая в два обхвата, на ногах индейские сапоги-мокасины. Но лицо худое, в обтяжку и скулы с черепом выпирают.

— Эдик, отец у тебя кто?

— Дипломат, уже второй год в Латинской Америке.

— А мать?

— Ученая, доктор наук.

— По какой части?

— Физик.

— Ага, элементарные частицы, — понял я. — А чего ж ты при таких родителях подался в ремонтники?

— А куда надо было, Фадеич?

— Детки таких родителей идут по стонам или на тепленькие местечки.

— Да ведь я тоже временно.

— Знаю, намереваешься по отцовой линии.

— Хочу поступить в Институт международных отношений.

— Ага, понял я твою мечту, Эдик… Хочешь на собственной машине подкатить к институту, а?

— Точно, Фадеич, — засмеялся Эдик, да и не засмеялся, а как бы зажмурился от удовольствия.

А я прикидываю. Эдик уйдет в дипломаты, Валерка в какой-то изобретательский институт намыливается. Я пенсионного возраста, Матвеич на подходе. Николай-окрасчик хоть и старается, но стопроцентно все ремонтные специальности пока не охватил ввиду природной неграмотности. Василий-моторист из-за жены работает без смысла — ему хоть грузовик искупать, хоть слона подковать. Остается один Кочемойкин.

— Эдя, а бригада как же?

— Я еще поработаю.

— Ну а как ты чувствуешь дальнейшее развитие бригады?

— А у нее должно быть развитие?

Глянул на меня искоса, но умно — лоб его широкий эмалированный светится от остатков мартовских снегов. Ну что я вижу-то в нем, кроме этого лба да шапки боярской? Что знаю о нем, кроме хотения дипломатом сделаться? И копнул ли я поглубже своих соратников по ремонту, чтобы глядеть да видеть? Эх, бабка-ёжка, кривая ножка…

— Эдя, смысл жизни как понимаешь?

— Фадеич, тебе бы социологические опросы вести, — усмехнулся он.

— А все ж таки?

— До автобусной остановки не успею объяснить.

— А ты в двух словах.

— Было бы счастье, Фадеич, а без смысла жизни обойдемся.

— Хорошо. А в чем счастье?

Он прямо-таки засмеялся. И то: идет по улице махонький мужичок в ватном пальто с воротником из векши, в шапочке с кожаным верхом, в бурках скрипучих — их после войны носили, теперь позабыли… И этот мужичок, то есть я, который ему верхом кожаной шапочки до плеча достает, интересуется смыслом жизни и счастьем… Приносите хохотушек, напечем из них ватрушек.

Эдик достал из коричневой коробочки с золотой верхушкой длинную сигарету кофейного цвета, потом зажигалку не то в форме бутончика, не то в форме унитазика белого металла… И закурил — смотреть любо. Я представил его за рубежом — какого хочешь бизнесмена за пояс заткнет. Девушки, что встречались, смотрели на него зырко и млели, как снежок мартовский. Правда, заприметив меня, несказанно изумлялись, зачем это я прилепился сбоку. Я и говорю: приносите хохотушек, напечем из них ватрушек.

— Смысл жизни, счастье. Зачем тебе это, Фадеич?

— Для бригады.

— Бригаде нужны работа и деньги.

— А счастье, Эдя?

— Идеалист ты, Фадеич.

— Только на деньгах да работе хорошей бригады не взрастишь. Вот тебе пример живой. Работы у нас навалом, заработки неплохие и будут еще повыше. Чего ж ты в дипломаты вознамерился? Чего Валерку другие дела манят?

— Есть места поинтересней бригады.

— Я вот и хочу, Эдя, чтобы наша бригада была поинтересней иных мест.

Не доходя до остановки, он погасил свою красивую сигарету.

— Фадеич, я в другую сторону.

— Разве не домой?

— Халтуру нашел — «Жигули» у частника.

— Тебе ж отдохнуть надо…

— Ты о счастье думаешь, а я о работе, — поддел он меня ехидным смешком.

— Тогда твои дела как сажа бела, Эдик.

— Фадеич, никак ты выступаешь против краеугольного и где-то даже гранитного фундамента, то есть против труда?

— Фундамент в том, Эдик, чтобы не просто работать, а иметь от работы удовольствие. Вот тогда будет счастье.

— Для меня счастье — в преодолении.

— В преодолении чего?

— Всего, и себя в том числе. Вот к частнику идти неохота, но преодолею. Пока, Фадеич.

Он припустил к трамваю. Не отдохнувши, не поевши… Побежал преодолевать себя и частника. Кстати, духами от него повеяло, как от девицы какой. Эдик и есть Эдик, фельетонная личность. Но, с другой стороны, на двух работах вкалывает.

Конечно, о человеке его работа говорит. Да я думаю, что не все, поскольку он ее делать обязан. Более о человеке говорит работа, которую он мог бы не делать, да делает. По ним надо судить, по делам необязательным. Только вот Эдиково необязательное дело затеяно, считай, ради глупости, личного автомобиля. Посреди вечерней улицы взяли меня разнообразные мысли, но об одном и том же… Родители у Эдика — дай бог. Допустим, он пошел на принцип, или они пошли, как и я с Генкой — денег на машину не берет или не дают. Но ведь дело дошло до голодухи.

Я достал из кармана бумажку с адресом, добытым у кадровика Чурочкина, и полез не в свой автобус…

Звонок за дверью потренькал слабенько. У электрика-то. Открыла мне женщина средних лет, неказистая, одетая в кофту домашней вязки. Видать, домработница или приехала родственница из деревни на городские хлеба.

— Доброго вам здоровьица. Я Эдиков начальник, Николай Фадеич.

— Проходите, пожалуйста, — пригласила голосом мягким, открытым. — Только Эдика нет.

— Без него перезимуем.

Разделся я и был препроважен на кухню.

— Извините, уборка в комнатах…

В двух, как я понял. Кухонька невидная — ни мебели, ни размера. Моя во всех отношениях будет лучше. Но чистенько и запах уютный.

— Николай Фадеич, чайку…

После работы ни от чайку, ни от кофейку не отказываюсь. Да и знаем мы их чаек — небось с копченой колбаской да с икоркой…

Однако был голый чаек, не считая варенья. И на том спасибо, погоняем. Разузнав ее имя-отчество, я поделился:

— Валентина Матвеевна, прибыл я скорее не к вам, а к Эдиковой родительнице.

— Я его мать, — удивилась она тихо.

— Тогда извините за слепоту.

Позабыл я, что большие ученые держат себя просто, будто и не они. Вокруг нашего дома одна старушка бегала в белых порточках и маечке. Ноги синие, сама красная, дышит пыхтяще — трусца, короче. Ну и считаем все, что баба с дымом в голове. А на поверку оказалась она мировым ученым и лауреатом. И то: большому ученому пыжиться резону нет — его и так видать.

— Валентина Матвеевна, между прочим, элементарными частицами интересуюсь…

— Да? — вроде бы не поверила она.

— Хоть и махонькие, а мир на себе держат.

Ее простое лицо выразило нескрываемое удивление: мол, мужичок, а туда же.

— Валентина Матвеевна, вы, случаем, новую частицу не открыли? Их, говорят, навалом.

— Николай Фадеевич, я вас не понимаю…

— Спрашиваю насчет новых частиц, поскольку вы ученый по физике.

— Николай Фадеевич, господь с вами, — улыбнулась она, но уже тревожно.

— А кто же вы по специальности?

— Была швеей, а теперь на инвалидности.

— Вы уж извините меня, Валентина Матвеевна, за мои вопросы… А муж?

— Он умер, когда Эдику десять лет исполнилось.

— Дипломатом был?

— Что вы… Водителем такси. За рулем и умер, — вздохнула она.

Вчера в нашей столовой пельменей наделали со сметаной. Ребята, говорю, берите ложки, а не вилки. Не послушались. Растопшая сметана вся осталась в тарелках, а я свою ложечкой выхлебал. Вот что значит жизненный опыт. Так на хрена он мне нужен, этот жизненный опыт, коли его только на пельмени и хватает! Под заграничной сигаретой парня не разглядел. Лужа реки мельче, дурак бревна крепче. Умная старость… Видать, не так старость умна, как молодость глупа. Старость умна лишь на фоне молодости.

— Валентина Матвеевна, а насчет личного автомобиля Эдик мечтает?

— Впервые слышу. Какой автомобиль… Еще ведь сестра пятнадцати лет и бабушка. А пенсии скромненькие.

— С Эдиком выходит четверо?

— А зарплата, считай, одна, — улыбнулась женщина виновато, будто я пришел с упреком.

Не могу чай пить — варенье к горлу липнет. Подмывает меня вскочить, и бросить, и бежать, и делать. А что? Помощь Эдику предложить? Не возьмет, я его знаю. Бригадное собрание тайно собрать? Народу много, прознает да и обидится. В местком пойти? Дадут сотню-другую… Не выход.

Встал я тяжело, сразу почувствовав отработанную смену.

— Валентина Матвеевна, у меня к вам нижайшая просьба. Не говорите парню, что я побывал…

Сколько живу, столько и дивлюсь человеческим качествам разным. Подлец, дурак, хамло, выжига… Не спешите. Махонькая точечка может все перевернуть наоборот.

Наплел Эдик бригаде про родителей и автомобиль. Ложь, как говорится, в чистом виде. Да вот узнал я, что он четверых содержит, и стала эта ложь совестью. Стыдно ему про свою нужду сказать — вот и ложь. От совести она.

8

Из Эдиковой квартиры бежал я домой как нахлестанный. Будто звали меня криком-покриком. В переднюю ввалился шумно, с Марией не поговорил, есть пока не стал, умылся наспех… И в сыновью комнату.

Генка давно сделал вид, что ничего не произошло. Будто не было разговора про деньги. А про мать Весты мы умолчали. Пробегала тут овца, да из чужого сельца.

— Здорово, сынок!

— Здравствуй, отец…

Он в «комбайне» ковырялся. Этот «комбайн» сущая прорва. Как его Генка приобрел, так и возится с ним по сей день — хочет его поднять до высшего класса. Хотя машина ловит станции, вертит пластинки и записывает голоса, но, видать, Генка желает, чтобы «комбайн» ему еще кофе выдавал.

— Как физическое самочувствие?

— Нормально, отец.

— Как работа?

— Нормально.

— Как женитьбины дела?

— Нормально.

Это «нормально» я терпеть не перевариваю. Или еще «нормалек». Вроде как барана спросил и он в ответ пробекал. Может, в другое время я бы тоже чего бекнул, но теперь меня жгло другое.

— Как порешили с квартирой?

— Комнату снимем.

— А как Лидия Аркадьевна на это отозвалась?

— Неважно отозвалась.

— Ген, того…

Я закашлялся и зафыркал, как непрогретый двигатель. Это меня совесть корежила. Да с чего же? Прав ведь я, а не дед Илья. Неужели совесть с правотой не с одного корня растут? Неужели совесть с правдой не в согласии? Неужели совесть посильнее? Ох, Эдик, Эдик…

— Гена, я тут одну решалочку заново решил.

— Что, отец?

— Сколько денег-то нужно, говори…

Сын глянул на меня странно, сперва для меня непонятно. Да я сразу раскумекал этот взор — ждал он как бы тигра. Ну, не тигра — какой уж я тигр, — но поджарого вепря. А вползла медуза осклизлая.

— Спасибо, отец, не нужно.

И вперил взгляд в злополучный «комбайн», будто ничего и не случилось, будто и не приметил моего упадшего вида, будто и не перешагнул я через себя…

— Занял?

— Нет, не занимал.

— Чего у меня не берешь?

— Не надо, отец.

— Ты ведь просил.

— А теперь передумал.

— Обиделся все-таки…

Генка еще раз глянул на меня пронзительно, но теперь уж не как на медузу склизкую, теперь как на поджарого вепря, в которого не худо бы пальнуть из ружьишка. Короче, глянул свысока, шельмец. Это с чего бы? Злость меня обуяла, но, правда, на один недолгий момент.

Как я втолковывал сыновьям всю жизнь? Что легко добыто, то сразу забыто. Дитя, которое у родителей только берет, не спрашивая и не вникая, что и откуда, потом будет с тем же азартом брать у государства, поскольку уже привыкло. Вот и втолковал — смотрит на меня сын гордо, будто я милостыню предложил.

Но Генка бросил свой агрегат, подошел и поклал ладони на мои плечи. Усы, само собой, подрагивают, как у котенка. А глаза не то чтобы мокрые, но отсырели. Я, как известно, не девица, а мужик. Но, язви меня под сваю, тоже отсырел, и приятно ведь, когда сыновьи лапы свободно охватывают твои плечи.

— Ты прав, отец.

— Что я прав?

— Жизнь начинать надо с нуля.

— Хрен его знает, прав ли…

— Возьму только то, что сам купил.

— В комнате-то оставайся…

— Нет, отец.

— Ну а будет трудновато — скажешь?

— Скажу.

— Ведь не скажешь, усатая морда?

— Не скажу, отец.

Видать, я от радости крякнул. Малые детки — малые бедки, большие детки — большие бедки. А почему не так: малые детки — малые победки, большие детки — большие победки. Мужика я вырастил, мужчину то есть.

А как воспитывал? Самоучкой. Книг-то нужных прочесть не довелось. Во главу угла положил вот что: дети за родителей не в ответе, но родители за детей всегда в ответе. А коли так, то лепи, и прежде всего душу. Думаю, что меж природой и родителями обязанности разложены примерно равно: природа дала ребенку тело, а родители должны вложить душу.

Но Эдик у меня из головы нейдет. Как выпадет Генке тоже колотиться по жизненным кочкам… Ведь помощи, шельмец, не попросит.

— Ген, а может, хоть с комнатой?

— Как братья в свое время, так и я, — перебил он, возвращаясь к своей штуковине.

Я подсел к нему — разговоров у меня накопилось. Главное, охота его предупредить в одном моменте, но так, чтобы не настроить в ненужном направлении.

— Один мужик в очках мне чудную байку рассказал.

Генка заулыбался, как автомобиль после мойки, — баек моих он наслушался.

…Якобы в каждом загсе заведены новые свадебные обряды, да все разные. Для проверки способностей к семейной жизни. Надо пройти четыре ступени. Первая: коли невеста сумела зажечь газовую плиту, а жених включить телевизор, то ничего, совместно выживут. Вторая ступень посложней: невеста должна сварить пельмени из пачки, а жених вбить гвоздь. Третья ступень и того лучше: невеста печет пироги, жених ремонтирует кран. А четвертая не всем под силу, зато семейное счастье обеспечено: невеста должна раздобыть джинсовые портки, а жених дубленку. В сельской местности обычаи другие. Там жених обязан заколоть поросенка, а невеста сварить бадью кваса. Но в одном районе и того пуще… На молодую пару налетели две женщины: одна в черном, другая в белом. И давай молодых дразнить да ссорить. Сперва все думали, что эти бабы представляют собой жизнь и смерть. А это теща и свекровь. Ну?

Генка мой не зеленым с дерева сорван — глядит на меня серьезно, сознательно. Знает, что у каждой байки есть своя гайка. Я приготовился к вопросам, чтобы давать уклончивые ответы. Не бухну же: мать Весты, мол, против тебя.

— Отец, я знаю… Мать Весты против меня.

— Откуда же? — очухался я.

— Веста сказала.

— И что намерен предпринять?

— Мне с Вестой жить, а не с матерью.

— Так-то оно так, да жить тебе, Гена, и с ее матерью, поскольку она от дочки неотделима.

Он сгрудил отвертки и бросил свою машину. Ждал моих дальнейших слов насторожившись.

— Лидия Аркадьевна против тебя, а ты ее поверни за себя.

— Как это «поверни»? — усмехнулся он.

— Вот тут, Гена, будет закавыка, мозгой шевельни-ка.

С молодым надо говорить равно. Не для воспитания, а, откровенно говоря, один возраст перед другим не имеет никакого превосходства. Ни старый перед молодым, ни молодой перед старым. Как, скажем, цветок и дерево, самосвал и легковушка… Те и другие хороши. И возраст — это всего лишь жизнь в разном времени.

Генка живет для меня как бы в прошлом, поскольку я там, в двадцатичетырехлетии, уже был. Я для него живу как бы в будущем, поскольку в шестидесятилетии он еще будет. А вот, поди же, встретились в настоящем. Видать, как-то наше времечко пересеклось.

— Ген, ты на работе с чем имеешь дело?

— Знаешь ведь, с автоматами.

— А что у тебя в этих вот ящиках и ящичках?

— Инструмент, отец, — удивился Генка, поскольку эти ключи и сверла я неоднократно тягал.

— А какой ты журнальчик выписываешь?

— «Технику — молодежи»…

— А что ты сейчас мастеришь?

— В электронике копаюсь.

— Автоматы, инструменты, электроника… И все?

— Отец, скажи прямо!

А ведь говорено не раз, да, видать, не подошло сказанное к его сознанию, как автомобильное колесо к телеге.

Я вот думаю, куда бы свернула жизнь, принимай молодежь наши советы… Стал бы на земле рай, поскольку людской опыт приумножился бы несказанно. А стал бы? Не застопорилась бы жизнь на пределе, стариками достигнутом? У кого опыт, у того меньше хлопот. Только ведь опыт вроде бетона: затвердеет — хрен отдерешь. Такой вот опытный засядет хоть где — и незнакомое бракует, знакомое штампует. Между прочим, опыт есть родной братец стандарта.

Было бы верно, коли не скверно. Тем самым хочу сказать, что опыт хорош при уме, а так ему грош цена в базарный день.

— Ген, мир состоит из двух сущностей. Всего лишь из двух. Первая — это земля, машины, деревья, гарнитуры, твой «комбайн» расковыренный… Вторая сущность — это человеческие мысли, людские отношения, всякие страсти, любовь… Так вот ты, сынок, пока еще бултыхаешься в первой сущности.

— Ничего не понял, — бросил Генка, но насупился как бы на всякий случай.

— Имел ты дело с машинами да с железками. Ну и ладно. Родители тебя принимают, друзья понимают. А теперь шасть — и сразу из первой сущности во вторую перескочишь.

— Что, отец, куда перескочу?

— В сущность людских отношений, а ты об ней краем уха слыхал, пока мерин хвостом махал.

— Надоели твои прибаутки, — начал злиться Генка.

— Ее родители, мы с матерью, да вы с Вестой… Шесть человек переплетутся отношениями, что твой клубок. Распутаешь ли? Отец у Весты директор школы. Сможешь ли с ним разумно поговорить? Понравиться им сможешь ли, как надобно? Твоя невеста и будущая теща — женщины… Разберешься ли в их душах, отличных от мужских? Любовь у вас… А знаешь ли, что эта самая любовь тоже имеет свое развитие и затухание? Я уж не говорю про будущих детей…

Стал он усы щипать. Я жду, время у меня есть; правда, и у Генки усов много.

— Как всегда, усложняешь, отец. Теперь все сущности перемешаны.

— Тогда ответь мне на вопрос… Почему это родители Весты против тебя?

— Мало ли почему… Усы не понравились.

— Нет. Потому что ты ко второй сущности своими усами не прикоснулся.

Генка задумался. Мне того и надо.

9

Только это я натянул комбинезон для работы, как Чурочкин, бледнолицый кадровик, подошел ко мне с некоторой ухмылочкой:

— Николай Фадеич, в комнате отдыха вас ждут дамы. Примете?

Это где мягкие кресла, африканские пальмы и пучеглазые рыбки в аквариуме. Какие дамы, язви их под сваю?

— Сколько дам? — спрашиваю на всякий случай, поскольку догадываюсь о шутке.

— Пять, пропущены на территорию по указанию директора.

Видать, тут шутка пополам с подвохом. Затягиваю все молнии и направляюсь в комнату отдыха.

— В рабочей одежде? — ужаснулся Чурочкин.

— А я не в кадрах сижу.

По дороге представляю… Сидят пять членов месткома насчет диетпитания. С утра-то и в рабочее время? Или пришли тетки из административного корпуса насчет каких-либо женских вопросов. Так Восьмое марта уже минуло. Или корреспонденты насчет бригады. Пять человек, и все женщины? Или никого там нет, а Чурочкин в порядке шутки груши носом околачивает.

Открыл я дверь в комнату отдыха…

Господи боже мой, как об стенку головой. Пять штук приличных дамочек сидят под пальмами и глядят на меня, а рыбки пучеглазые глядят на дамочек.

— Здравствуйте, — сказал я оробело. — А тут не ошибочка в личности?

— Вы Николай Фадеевич? — спросила одна, которая всех постарше.

— До сегодняшнего дня числился им.

Они больше ничего не сказали, а уперлись в меня взглядами десяти глаз с таким форсом, что я оробел вторично. Дамочки все интеллигентные, одеты завидно. И от духов такой настой — помножь-ка запах каждой на пять, — что хоть топор вешай.

— Ничего не понимаю, — вздохнула одна.

— Чем увлек? — вопросительно вздохнула и другая.

Я, конечно, сел в мягкое кресло, поскольку дамочки пришли ко мне.

— Мы родители тех ребят, где вы недавно выступали, — начала старшая, почему-то волнуясь.

— Был грех, — признался я.

— Пришли к вам относительно деликатного вопроса…

— Насчет металлолома?

Они все переглянулись меж собой, будто я выразился. Но при женщинах я ни-ни, да и при мужиках этого избегаю — только уж если вынудят.

— Николай Фадеевич, произошла загадочная история, — продолжила старшая. — После вашего выступления, по словам завуча весьма неудачного, почти все мальчики класса решили не в девятый идти, а поступить в это… в профтехучилище…

— А потом всем пойти в вашу бригаду! — чуть не крикнула какая-то мамаша.

Я встал, поскольку для моих заготовленных слов не помешало бы рукопожатие, да засомневался насчет тактичности. Поэтому сказал просто, как положено:

— Поздравляю вас, дамочки, с этим праздником!

И сел. И подскочил, поскольку в комнате отдыха

вроде бы громыхнула атомная бомба — огня не было, но гул пошел. Даже я подумал, не передохли бы пучеглазые рыбки — так бабоньки галдели.

Я струхнул. Пять крепких теток, целая бригада, отметелят за милую душу, и супруга не примет.

— Дамочки, нельзя ли прояснить вопрос?

— Вы сбили с панталыку ребят! — прояснила одна.

Тут уж я смекнул окончательно и пригляделся позорче. Одна, значит, постарше всех и посерьезнее ликом. Вторая жирком заплыла, беленькая, на спелый кабачок похожая. Третья худенькая и черноволосая, наподобие цыганки, — глазами так и сечет. Четвертая под рыжинку выкрашена и даже сидя повыше меня будет. А у пятой сумка продуктовая, как воз на коленях, — затоварилась под завязку, три куриные лапы торчат.

— Дамочки, а кем бы вы хотели видеть своих огольцов?

— Мой всегда мечтал о театральном.

— А мой физик, прирожденный физик!

— Вадушку тянет в спорт, метр девяносто рост.

— Мой парень в гражданские летчики хотел.

— У моего еще нет определенности, но не под машиной же ему лежать…

— А чем плохо-то? — уже назло спросил я.

— Ах, оставьте! — бросила цыганистая и разглядывает мою спецодежду.

— Между прочим, вчера стиранный, — ответил я на ее взгляд.

— Вы должны нас понять, как матерей, — мирно сказала старшая, видать как уполномоченная.

— Я не всякую мать понимаю, дамочки.

— Мать — это свято, — вскипела рыжеволосая, крупная.

— Это вы бросьте, уважаемые. Я встречал матерей похуже дикарей. В моем доме живет такая — в соску пива наливает, чтобы дите спало покрепче.

— Ни одна мать не пожелает ребенку плохого, — опять умиротворяет старшая.

— Вы-то желаете, — спокойненько заявил я.

— Как? — чуть не хором они.

— Хлопочете, дорогие мамаши, о первой сущности, позабыв про вторую.

— Не понимаю, — призналась уполномоченная.

— Тогда расскажу вам байку, от знакомого мужика слышанную…

— Что такое байка? — спросила та, которая походила на переспелый кабачок.

— Байка — это вроде анекдота без матюков.

…Жил-был у благородных родителей сын. Они из него большого человека делали. Чему только не учили… А он, язви его под сваю, к земельке пристрастился. Горшки да ящики завел и ростил в них чудеса. Грибы разные, цветы мохнатые, ягоды винные… Верите ли, в ящике вывел плод размером с фару от ГАЗ-69, а вкус — как у картофельного пюре на сливочном масле. А родители взъелись. Будто земля грязная, будто в ней микробы… Ну, общими усилиями и ликвидировали все горшочки с ящичками. Согласился сын на должность большого человека. Только как-то ночью мамаша как заорет на весь дом нутряным криком от дикого страха… Народ сбежался. А ей в одно место впилась игла наподобие шприцевой. Глянули под кровать, а там кактус африканский растет с небывалой скоростью. Ну?

Дамочки молчат, переваривают.

— Наши дети нам кактусов не подсунут, — не вытерпела та, у которой в сумке трехногая курица.

— Не скажите, дамочки. Коли вы им жизнь испортите — промолчат?

— Чем испортим? — сурово спросила старшая.

— Вот эта мамаша толкает в артисты… А вдруг талантов не хватит? Вот и неудачник. А физика? Она ох каких способностей требует, там элементарных частиц вагон, и одна другой мельче. Рост сто девяносто… А есть ли у него дарования в спортивном интересе? Коли нет, то упрется жизнь в ребят бампером и хрустнут их судьбы.

— Боже, он нас учит! — изумилась цыганистая.

— Говорила всем кума: одолжите мне ума, — согласился я.

Эти дамочки оказались не дамочки, а куры пернатые. Кусок у соседа вытащат да своему дитю в рот запихают. Ни вперед не смотрят, ни назад не оглядываются. Родительская любовь. Ей-богу, не пойму, чего ее святой зовут. Любят-то детей собственных, своих, кровных. Или любовь детей к родителям. Любят-то своих родителей, собственных, кровных. У зверья и птиц то же самое — за своего детеныша хвост тебе оторвут и рога обломают. Это идет от натуры, от природы. Какая тут святость? Инстинкты по-научному. А вот когда чужих детей любишь, как своих, когда чужих стариков бережешь, как собственных, — тогда и святая любовь. Поскольку она от души, от общей любви к людям.

— Он, наверное, бездетный, — решила цыганистая.

— Три сына, как и положено, — внес справку я.

— И кто же они у вас? — опять цыганистая.

— Младший настраивает автоматы, средний роет алмазную руду на Севере, а старший водит корабли по океанам.

— Видите, старший сын тоже в люди вышел, — разъяснила мне крашенная под рыжинку.

Тут я мысленно поперхнулся: выходит, что двое других как бы остались в нелюдях. Злоба, худая попутчица, оседлала меня. Ну, думаю, пора этой пресс-конференции бензопровод перекрыть. А спеленькая, на кабачок похожая, сразу усекла мое настроение и спрашивает елейно:

— Николай Фадеевич, но чем вы их привлекли, чем?

— Да поймете ли? — вслух усомнился я.

— Поймем-поймем, — закивали головами.

— Дамочки, я поменял сущности местами.

Глядят на меня, как на заговоривший карбюратор.

— Как бы вам попроще… Я пляшу не от дела, а от человека.

Дамочки нахохлились, вроде курей на лекции.

— Ребят как заманивают в профессии?.. Допустим, в токари? Станок, мол, детали, металл, резцы… А мальчишка глядит, не каков металл, а каким человек стал. На токаря глядит. Ему ж охота походить на своего героя. Он как бы прикидывает: постою у станка и таким вот сделаюсь. Поэтому покажи мальчишке станок никелированный, на одних кнопках, а рядом токаря замухрышистого — в жисть не пойдет…

— Хотите сказать, что наших детей прельстил ваш внешний вид? — не утерпела цыганистая.

— Ни грамма. Я им рассказал про ребят из бригады.

— Потом-то дети одумаются, — вздохнула трехлапая. — Но сейчас стоит вопрос о девятом классе.

— А главное, дамочки, человек я веселый.

— Ну и что? — спросила рыжевато крашенная.

— А ребята любят веселых, гражданочки.

— Неужели вы не слышали о престижности? — вскинулась полненькая.

— Что за зверь? — прикинулся я.

— Социологическими опросами установлено, что престижными стали профессии писателей, режиссеров, артистов, спортсменов… — растолковал мне говорящий кабачок.

Да с неспрятанной радостью. Мол, ребятки поумнели, в престижности разбираются. Господи, будто открытие сделала. Да сколько я себя знаю, всегда навалом было тех, которые тянулись к чему полегче, что поинтересней, что пожирней. Молодые люди разобрались в этой самой престижности, растудыть ее в колею… А ведь эти молодые люди каждодневно едят хлеб, да небось с маслом; каждодневно живут в домах, спят на кроватях и врубают телевизоры; каждодневно включают свет, воду и греются у паровой батареи; штаны с рубахой надевают… А рабочего человека посчитать престижным позабыли? Вот так молодые люди! Или дураки, или выжиги.

Я поднялся.

— Куда же вы, Николай Фадеевич? — удивилась старшая.

— Бригада ремонтирует хлебовоз, дамочки. Чтобы, значит, булки вам развозить…

— Мы тоже работаем не меньше вашего, — вспыхнула черненькая.

— Гражданки, с вами тары-бары разводить, что козла доить.

— Николай Федулыч, больше вам нечего сказать? — спросила старшая, еще более твердея ликом.

— Вопросик есть, — признался я и страшно повел глазами, поскольку стал Федулычем. И обратился к затоваренной, трехлапой: — Насчет вашей сумки… Одна лапа подвернулась, или там полтора цыпленка, или вы достали какого трехлапого бройлера?

Домноподобная, рыжеволосая как захохочет.

10

До конца смены час оставался, если не прихватывать. Я проверял гидроусилитель. И вдруг под все потолки и на все дворы голос из репродукторов: мол, бригадира экспериментальной бригады такого-то срочно к директору. Я, конечно, руки в бензин, а потом тер еловым мылом и шпарил горячей водой, поскольку готовился к рукопожатию.

Директора, Сергея Сергеевича, я знаю с младых ногтей. Наши карьеры шли как бы рядышком и в одном направлении. Я был автослесарем, а он после института занял должность старшего механика. Потом я был автослесарем, а он стал начальником автоколонны. Потом я был автослесарем, а Сергей Сергеевич сделался главным механиком. Потом я, значит, был автослесарем, а он превратился в директора. Ну а потом судьба показала ему фигу и обернулась лицом ко мне: Сергей Сергеевич так и остался директором, а я двинулся до бригадира экспериментально-ремонтной бригады…

Он ходил по кабинету скоро и кругами, как баллон катался.

— Фадеич, какого черта…

Но я подошел и протянул руку — зря, что ли, мыл?

— Здравствуй, Сергей Сергеевич.

— Здравствуй-здравствуй. Какого черта…

— Сесть-то можно?

— Садись. Говорю, какого черта…

— А чай?

— Какой чай?

— Который гостям подносишь…

— Ты не в гостях, а у себя дома.

Он обежал стол к своему директорскому месту. Сел и нацелил лобастую голову как бы мне в переносицу. Я взгляд его встретил своим, тоже пышущим. Кто кого переболтает, кто кого перебодает… Видать, я его, поскольку он сказал пару слов в микрофончик. Принесли нам чаю, крепкого, сладкого, но без лимона. Мы отхлебнули.

— Ха-ха-ха!

Это Сергей Сергеевич. Ну и я улыбнулся за компанию. Признаться, мужик он лобастый как на вид, так и на разум.

— Фадеич, тебя, говорят, весельганом зовут?

— Неплохое прозваньице, — согласился я.

— Староват ты для прозваньиц.

— А ты слыхал байку, Сергей Сергеевич?

— Какую байку?

— Мне один мужик у телефонной будки рассказал…

…Цех, значит, работал-работал, да и сдох. Не дает

плана, хоть плачь. Начальник цеха и плакал, и слезами мутными обливался. Ну, приняли меры. Выкрасили стены в приятные тона. По углам пальмы поставили. Музыку тихую подпустили. Горячий чай, веришь ли, на тележке по цеху возили. Нету плана. Вызвали бригаду этих, социологов. Те люди свободные, быстренько установили. Надо же, едрить твою под кузов! Был в цехе охламон и балагур. Сам норму не давал и другим мешал — соберет ребят на перекур, чепуховину с хреновиной смешает да матюговиной приправит. Его за это и выперли. Ну?

Директор задумался надолго, как бы замечтался. И сказал уж вовсе удивительное:

— Признаться, у меня была идея сделать тебя начальником колонны…

— Что ж помешало?

— А вот что тебе мешает!

И бросил передо мной лист бумаги, который, будь потяжелей, просвистел бы над ухом пулей. Я поинтересовался — почерк крупный, полуграмотный, но писано со вкусом.

«Анонимное заявление. Сообщаю о небывалом научном явлении, имеющем место быть за складом номер один. В снегу лежит древний слон, именуемый мамонтом! Поскольку весеннее солнышко пригрело, то высунулся сперва бивень, а потом хобота. Прошу снарядить туда экспедицию. К сему доброхот».

— Ты писал? — спросил директор уже без всяких «ха-ха».

Я перечел еще раз, повнимательней.

— Мой почерк…

— Ну к чему! — Он вскочил и опять шестеренкой закрутился по кабинету. — Это смешно? Остроумно? Или тебе делать нечего?

— Так ведь мамонт-то лежит…

— Ты в кабинете у директора! — буквально рявкнул он, как этот самый мамонт.

— Потому и сообщаю… Мамонт там лежит ископаемый.

Сергей Сергеевич застыл посреди кабинета тоже вроде ископаемого. Потом к своему столу пошел с осторожностью, как бы боясь меня разбудить. Черные глаза блестят, гладкие волосы как наавтолены, залысины — крохотные, с подфарники — мокрым бисером выступили. Он отер их платком и спрашивает меня вкрадчиво и как бы заново:

— Кто, говоришь, лежит за складом?

— Мамонт.

— Какой мамонт? — уже совсем ласково спросил.

Ну, думаю, сейчас поинтересуется, как у придурка, сколько ног у кошки и какое сегодня число.

— Обыкновенный, с хоботами.

— Ага, с хоботами. Во дворе автопредприятия, где тыщи людей и машин. Где каждый метр земли перекопан. Посреди города. В наше время. Лежит с хоботами…

— А вы спросите.

— У кого? — обрадовался он как бы с излишним жаром.

— Да хоть у главного механика.

Сергей Сергеевич щелкнул своим микрофончиком и приказал в него, как выругался:

— Главного механика ко мне!

— И чаю еще, — успел я посоветовать.

— И чаю! — крикнул он так, что тот чай, поди, от одного голоса вскипел.

Тихо у нас в кабинете стало и неловко: он меня взглядом молча ест, я стакан чая молча пью. Не обед, а объеденье, жаль, что гвоздь торчит в сиденье.

Считай, с директором мы поругались. А я сижу себе спокойно, и обиды у меня ни в одном глазу. Потому что Сергей Сергеевич не чинодрал. Для карьериста что главное? Успех, движения, достижения… А коли он только об этом думает, то уж ему не до людей, не до их боли, не до их забот. Вроде бы какое дело директору до этого мамонта? Да провались он под сваю. Велика важность — лежит за складом. Они по миллиону лет пролежат — и свеженькие. Другой бы директор послал меня к мамонту под хвост…

Главный механик вошел запыхавшись — мужчина здоровый, меня трех надо одного на одного поставить.

— Слушаю, Сергей Сергеич…

— Кто у нас за складом лежит? — спросил директор так, как спрашивают ребяток, когда они не желают есть кашку.

Какая там кашка… Механик съедает пару обедов зараз, бреется дважды на дню, командир нашей дружины… Железобетонный мужик. А от вопроса директора как-то осунулся. Директор глазам своим не верит:

— Правда, лежит?

— Лежит, Сергей Сергеевич…

— Мамонт?

— Мамонт… То есть козловой кран.

— А мамонт?

— Мамонта нет, Сергей Сергеевич.

— А почему кран не на складе? — дошло до директора.

— Положили временно, а потом метели…

— Значит, не только не смонтировали, но и под снег бросили? — начал распаляться Сергей Сергеевич.

— А мы тельфером обходимся, — вставил я.

— Напишите объяснительную записку, — бросил директор главному механику и залпом выпил чай, фыркнув от высокой температуры. — И заодно справьтесь в бухгалтерии, сколько тысяч он стоит…

Мы остались вдвоем. Сергей Сергеевич вздохнул:

— Не мог написать по-человечески?

— Так ведь пошла бы бумажка по кругам, а мамонтом ты заинтересовался…

— Фадеич, а с некрологом не мог прийти?

— Опять-таки пошли бы суды-пересуды. А теперь будете повнимательнее ко всем людям…

— Хочешь сказать, что на начальника колонны годен?

— Сергей Сергеевич, один мужик с проспекта мне байку изложил.

— Опять байка, — усмехнулся директор.

…Приобрел гражданин хорошую специальность и вкалывал на совесть. Да однажды в сквере узрел портфель меж кустов. Открыл его — батюшки… Баба рубель потеряла, на всю жизнь заикой стала. Лежат в портфеле пачки денег одна к одной, как салаки в банке. Отнес он клад в милицию — тыщ тридцать или более. Ну, про него в газете, на работу сообщили, по телевизору показывали… Смотрите все, перед вами не вор. На его работе начальство и задумалось… Как так, герой, а детали точит? Ну и сделали его начальником отдела кадров. Пусть, мол, честных на работу подбирает. Вот и вся байка. Да есть добавочка — новый начальник кадров весь день ходит по заводу и глядит, не обронил ли кто деньги. Ну?

— На все у тебя байки, Фадеич. Может, ты знаешь, как избавиться от дефицита ремонтников?

— Знаю, — признался я без гонора.

— И я знаю — зарплату поднять до водительской.

— Нет, не знаешь, Сергей Сергеевич, — теперь уж сказал я с гонором, поскольку он не знает. — Уравняешь заработки, а останется то ж самое.

— Почему?

— Для молодого парня вертеть баранку интереснее, чем потеть в боксе с запчастями.

— С чего ты взял?

Только это хотел я растолковать ему про вторую сущность, как зазвонил красненький телефон, стоявший особняком. Сергей Сергеевич цапнул трубку с кошачьей проворностью и отозвался голосом неузнаваемым. Видать, звонил тот, кто про план спрашивает. Я вышел, — уважаю директора и впредь хочу уважать.

11

Что касаемо одних и тех же моментов, то в любви они не одни и те же. Поскольку дело в разности полов. И то: электронная машина, говорят, полмиллиона случаев отбросит, чтобы подходящую пару сложить. А люди глянули друг на друга — и готово. Любовь с первого взгляда — проживем без оклада. А почему машина вертит полмиллиона возможностей? Потому что ей и в голову не придет, что иной человек держит в мыслях. Разных я знавал мужиков. Один любил жинку за толченое пюре. Другой любил блуд — ему как бы гордость была, что на нее другие польщаются… Знавал мужика, который любил супругу за то, что у той жгучая родинка на носу сидела…

Люби себе на здоровье, коли любится. Да ведь мы толкуем, что любовь горами ворочает от радости. А тут, вижу, жизнь уперлась в нашего Василия бампером, вернее, упрется он взглядом, скажем, в кардан и стоит ошалело, как бабка на проезжей части. Пробовал веселить его россказнями. Помогали мои байки, как покойнику балалайки. Что делать?

Ну, и встал я на одном перекрестке на манер постового. Вечерами стоял, в субботу топтался и в воскресенье пришел. Выбрал местечко у газетного ларька, откуда нужный мне прогал меж домов хорошо видать. И мечтаю — эх, язви его под сваю, сегодня Мария пельмени лепит под четырьмя приправами. Уксусом, горчицей, хреном и сметаной. Сливочное масло само собой…

Только это я вообразил блюдо, паром окутанное, как увидел ту, которую караулил пятый день. Язви его, с муженьком новым идет, мне сейчас ненужным. Однако из-за ларька я выполз и вид состроил, что якобы спешу по делу. Но боюсь, что не узнает, посему, сблизившись, округлил глаза да как ахну:

— Никак Александру Ивановну зрю?

Они стали. Сперва она глядела на меня неопознающе, а потом слабо улыбнулась:

— Николай Фадеич… Как поживаете?

— Верчусь, как коленвал. А вот один человек и повернуться не может.

— Кто? — спросила она тихо.

— Василий, ваш бывший супруг.

— Он вас… послал?

— Ему подобное гордость не позволит, а иду я в гастроном за уксусом для пельмешек.

— Э, дорогой, — заговорил ее муженек. — Неси скорей уксус, а то они заждутся.

— Кто? — удивился я.

— Племянники.

Видать, он пельмени от племянников не отличает. Александру-то я видел не раз: высокая, белая, ходит павой, лицом приятная. А вот муженька впервые. По национальности он грузин или южанин — черный, глазастый, носастый, усики-ниточки, и нашу букву «е» иногда на «э» переиначивает. Я, конечно, его с Василием равняю. К кому ушла-то? И выходит, что новый муж проигрывает мотористу по всем статьям: Василий и ростом выше, и в плечах ширше, и силой наделен, и букву «е» выговаривает. По всем статьям проигрывает, да по одной выигрывает — видать, культурный, ко второй сущности обращен.

Говорю ребятам… Черти вы лысые, глядите за движением мира. Ну Валерка с Эдиком другого замеса. А эти только и знают, что заработки да запчасти, футбол да хоккей. Был я у Васьки дома — одна полочка с книгами, да и та про шпионов. И учебники про самбо и про всякие драки. А теперешняя женщина нацелена на жизнь интересную, которую рублем да футболом не наполнишь.

— Страдает Василий неописуемо, — приступил я к делу.

Они молчат. Да ведь тут ничего и не скажешь.

— Работать не может. Дашь ему, скажем, сальник, а он глядит на него, как индюк на свежую булку.

В ее лице я замечаю некоторую растерянность. В его лице ничего пока не замечаю, но глаза жгучее жгучего.

— Раньше Васька едок был первостатейный, а теперь, верите, мясо из борща выловит, а всякую хряпу побоку.

— Что такое хряпа? — спросил муж у Александры, как у переводчицы.

Но она не ответила — глядит на меня натужно и прилипчиво. Видать, он тоже заметил ее состояние.

— Э, уважаемый, уместно ли вторгаться в семью?..

— Пусть говорит, — перебила она хрипло.

— От всего этого Василий похудел, как велосипедная спица, — начал я уже присочинять, — Вчерась присел за скат и плачет.

Лицо у Александры… Будь тут скат, она бы, думаю, тоже спряталась за него. Видать, женщина сперва мать, а уж потом жена. Для нее брошенный муж — что брошенный ребенок. Женщина, которая не плачет, женщина ли? Значит, не страдала. Тогда о чем с ней — о модах? Мужчина, из которого слезы не выжмешь, не мужчина, а бык. Значит, не страдал. Тогда о чем с ним — о гайках да о футболе?

— Боюсь, как бы руки на себя не наложил, — добавил я, может быть, уже лишку.

Тут я как бы обнаружил лицо мужа, ранее мною не шибко замечаемое. Белое оно до синевы крахмальной. Губы сжаты капканной силой. Глаза на жену смотрят с собачьей невыразимостью. И на южном носу капельки пота, хотя на улице прохладно…

И тогда долбанула меня, старого дурака, мысль со свайной силою. Что же я делаю, хрен еловый? Выхлопную трубу мне в горло… Как сказала Мария-то? Правда посередке, а я на один конец жизненной плоскости сбился.

За Ваську хлопочу… А этот, носатый? Чужой, а Васька свой? Своих грей, чужих бей. Хотел счастье одного устроить за счет другого. Правда посередке… Тогда, видать, правда со счастьем рядом не ходоки. Чьей женой должна стать Александра по правде? Чьей ни стань, один из мужиков будет несчастен.

— Ой! — подскочил я. — Уксус-то!

И задали мои ноги буквально стрекача — улепетывал от них и от своей собственной глупости.

12

Что в моей бригадирской должности самое тяжкое? Много чего. Но противнее противного дело меж ребятами распределять. Тут уши у меня топориком, поскольку судите сами… Хоть мы и мастера на все руки, но раннюю специальность каждого учитываю: зачем, к примеру, плотника Матвеича на двигатель бросать, коли моторист Василий здесь полный мастак. Характер каждого уважаю: что надо побыстрее, то Валерке большеротому предложу, а не моему тезке Николаю. Настроение ребят смотрю — с чем пришел на работу да после чего, ел ли Эдик и пил ли Матвеич… И возраст учитываю — а как же?

Бывает, что прям-таки сидят и думают, чем бы приманить молодежь — что, мол, движет парнями… Ага, стимулы. Квартира, деньги, развлечения, женщины… А главное-то и позабыли — любопытство. Потребности потребностями, да и под ними любопытство светится. А что там? Что там на работе, что в браке, что у соседа, что на улице, что в книжке, что на Луне?.. Молодость определяется любопытством. Так скажу: молод тот, кто любопытен.

Короче, надо рессору отрихтовать, то есть каждому месту вернуть первоначальный выпуклый вид. Бери молоток потяжелее да стучи посильнее. Вот и думаю, кому дать. Кочемойкину — он возьмет, да ему другую работенку припас, потоньше; Матвеичу — плотник он все ж таки; Николаю — у него сегодня окраски много; Василию-мотористу — так он в задумчивости все пальцы себе обобьет; Валерке и Эдику подобная работенка не любопытна… Ну и рихтую сам, пока плечо не заноет.

А за общим настроением приглядываю, чтобы трудилось нам весело и споро. Где шутка, где прибаутка, а где и баечка. Меня подначат, и я дам сдачу. Валерка большеротый — шельмец, старается сильнее всех в мой адрес.

После смены попросил я Кочемойкина зайти со мной в комнату отдыха. Его вообще-то звать Петром, да вот пошло — Кочемойкин да Кочемойкин. Ему полета. Не работник, а балерина — у него в руках гайка с болтиком целуются. Из себя он солидный, брюшко у него с небольшой тазик. Лицо строгое, улыбается по заявке, да при таких крупных чертах размениваться на улыбку нехозяйственно. Кроме всего этого он член профкома.

— Глянь-ка, Петр, на пальму, — посоветовал я.

Он глянул, а потом на меня с недоумением. Пальма сухая, остролистая, африканская, не то что, скажем, наша береза. А береза, поди, в комнате расти и не будет.

— И на рыбок глянь…

Вот рыбки хороши, голубые, пучеглазые. На Кочемойкина смотрят и ртами ему делают ам-ам.

— К чему на них смотреть?

— К тому, Петр, что когда мы тут сидим, то жизнь идет полнокровно.

Кочемойкин еще раз оглядел пальму — стоит вроде зеленого сухостоя; потом кинул повторный взгляд на рыбок, которые, само собой, сделали круглыми ртами ам-ам.

— Фадеич, ты вола не крути…

— Петр, может, ответишь на вопрос?

— Какой вопрос?

— Зачем наша бригада появилась на свет?

— Работать. А что?

— Работать возможно и без бригады, Петр.

— С бригадой больше наработаем.

Вижу, что уперся я в Кочемойкина своими загадками, как грузовик бампером. И пропади оно под сваю — не могу словами передать надуманное. Топчусь кругом да около, выбирая, с какого боку поддеть вопрос.

— Петр, ты сегодня гнал ребят не хуже пастуха. Зачем?

— Не понял смысла вопроса.

— Зачем, говорю, давил на ребят?

— Хлеб твой бригадирский отбираю, что ли?

— Этого хлеба на мою жизнь хватит. К чему бешеная гонка, Петр?

— Фадеич, разыгрываешь меня или как?

Глядит на меня Кочемойкин, будто я голубая рыбка

и делаю ему круглым ртом ам-ам. А я не разыгрываю, я «или как».

— Петр, ты сними зипун-то…

Дубленка у него дай бог всякому. Он уже намылился домой, но мои загадочки, видать, поддели за живое. У женщины талия, а у бабы бок; отгадай загадочку правильно и в срок. Короче, к вопросу можно шагнуть и с другого боку.

— Петя, — ласково зажурчал я, хоть ему полета и член он профкома, — ответь мне на вопрос: что есть жизнь?

Он вскочил, как шишок, и сграбастал снятую было дубленку:

— Я не жравши, а у тебя шуточки.

— Придется к Василию обратиться, — вздохнул я притворно.

Кочемойкин прыть убавил, поскольку они с Василием порассуждать любят о жизни и расценках; Василий порой его и забивает громкостью голоса и длиннотой мыслей, отчего, говорят, и жена от него ушла — из-за этих длиннот.

Загрузка...