Между тем мокрые сумерки прямо-таки лезли за шкирку. Моросить стало, да не водой, а брызгами, будто кто стоял над городом и мокрым веничком помахивал. Хорошо, что я пальто надел длиннополое, демисезонное.
Чего размышлять, когда можно промышлять? Делов на две копейки, а дум на пятак. Сегодня нельзя, иначе на самого Вячика нарвешься. А завтра подойти сюда утречком, поскольку от работы я теперь отстраненный. И всяк входящему-выходящему задавать один вопрос: «Случаем не знаете, чей белесый „Запорожец"»? Вот и вся недолга.
Я поднялся с омокрелой скамейки и пошел искать какой-нибудь транспорт, шедший в мою сторону. Глянул, конечно, на «Запорожец» — стоял на приколе как вкопанный. Не удержался, увидев бабусю, без дела сидевшую у подъезда.
— Здорово, ровесница!
— Здравствуй, коли тебе семьдесят…
— Девять годиков не дотянул.
— Тогда мальчишка.
— Скажи-ка, бабуся, в какой квартире живет хозяин вон того автомобильчика?
— А и не живет, — обрадовалась она подвернувшемуся разговору.
— Как не живет?
— Машину поставит и уйдет. Говорил, что у его дома некуда приткнуть.
— А где живет?
— Никому не известно. Да нам-то что?
Вот стервец. Этот без подстеленной соломки не упадет — все предусмотрел. Надо было за ним последить — куда он из машины-то пошел… Так ведь узрит, и тогда костей не соберешь.
Бабусю я вознамерился еще порасспросить — авось какую подробность приоткроет. И начал издалека, с известного:
— Страшноват он, бабуся, а?
— Не страшнее нас с тобой.
— Волосы-то гривой, как у льва…
— Обыкновенные волосы. Не как у льва, а как у моего внука.
Бабуся, видать, была подслеповата, а может, и глуховата, коли не глуповата.
— От его черных очков дрожь пробирает? — бросил я еще вопросик.
— Господь с тобой… Он без очков.
— Еще скажешь, что и без усов? — уже не так настырно спросил я.
— Скажу, а то как же.
— И ноги не волочит?
— Молодой парень, зачем волочить…
— Бабуся, а ты не путаешь крестовину с маргарином, рессору с рассолом, бензобак с рыбой судак, а пробку с хвостом селедки?..
— Я тут каждый вечер дышу, — обиделась она. — И, слава богу, без очков с телевизором управляюсь.
Бабка-то ядреная. Эх, шей да пори, не будет поры. Зря к нему жена вернулась, к Василию-то. Упустил он Вячиков «Запорожец» и увязался за другим. И я вроде глядел в оба. Да ведь пробки, одно слово — пиковый час.
— Тебе зачем он?
— Родственник мой, — соврал я, злобясь на себя.
— А в лицо не знаешь? — насупленно спросила бабка, как следовательша Тихонтьева.
— Он моему слесарю троюродный кузнец.
13
Задумался детина, выходя из магазина: выбирал жене подарки, а купил бутылку «Старки». От работы отстранен — кто ж вора подпустит к материальным ценностям. Под следствием нахожусь. У товарищей, у Гузя и Сереги, па подозрении. Кругом оплеван.
Калач я тертый — бывал и не в таких водоворотах. Посему не сомневался, что правда-матушка дорожку себе найдет. Но поскольку я калач тертый, то и знаю, что матушке-правде надо пособлять. На правду надейся, а сам не плошай. Кто на справедливость надеется и сидит сложа руки, тот, считай, на бога уповает.
Задумал я еще одну операцию «Икс», посему Марин объявил, что в ночную смену пойду заместо дневной.
— Какие могут быть ночные в складе? — не поняла она.
— У нас днем воду отключают, — изловчился я.
— Зачем вам вода?
— А в туалет?
— Опять байки сочиняешь?
— Грузовики-дальнобойщики придут из-за границы.
— Да почему ночью-то?
— Груз особый, Мария, секретный. Дамские костюмы из кожи крокодила на обезьяньем меху.
— Чего ж тут секретного? — Теперь Мария клюнула, поскольку модницей никогда не была.
— Да коли бабы, то есть женщины, узнают, так наш склад грудями сметут.
Мария только недоумение лицом выразила. Но от харчей в дорогу отбояриться не удалось. Значит, так: четыре тугосоких помидора, к ним четыре бутерброда с мясом и термос свежезаваренного чаю сладкого.
Вышел я в половине двенадцатого, хотя для операции было рановато — раньше двух ее не начать, поскольку до двух ночи люди еще слоняются.
Сел я в попавшемся скверике и задумался…
Сыщиком стал на старости лет. Дело-то г>то оказалось суровое и страшноватое. Вот сижу ночью в сквере, во тьме осенней, с авоськой продуктовой. Одет, правда, тепло, но пистолета нету и не предвидится.
А книжки про шпионов и сыщиков люблю, поскольку я в возрасте. Старики любят занимательное чтение. Книжку про любовь, про труд, про войну я трижды понюхаю, прежде чем открыть. И то: и любовь, и труд, и войну я знаю не хуже любого писателя. А коли он молод, то и разговору нету: чего я буду читать про те мысли, которые ему открылись, а мною уж давно забылись? Другое дело — про сыск или разведчиков: там завсегда новенькое, поскольку неизвестно, кто, как и зачем.
Про чтение скажу доподлинно: есть только два сорта книг — интересные и неинтересные. Остальное в них — детали.
Я сидел в окраинном сквере под фонарем дневного света. Тут и деревья остались еще от лесов, и кустарник свежий высадили. Под тремя голыми осинами я сидел. Стволы прямые, гладкие и цвета ненатурального — будто в пивную бутылку налили молока. А земля под осинами красная, поскольку сзади клен, устеливший все своими листьями.
Дождь вроде бы не шел, а ветерком тек мокрый туман — сквозь демисезонное пальто доставал. Скамейка от влаги ледком поблескивала. Опавшие листья не шелестели, прилипнув друг к другу. Моя авоська намокла, хотя бутерброды хранились в полиэтиленовом мешке в сухости. Погодка для разбоя на большой дороге.
Я глянул на время — половина второго. Пора. Как говорится, сверим часы и почешем усы. И я пошел на операцию, поскольку мой объект был невдалеке.
Мой объект был Вячиковым «Запорожцем». И то: я с него глаз не спускал, Василий тоже парень зоркий. Когда гнались-то… А не усмотрели. Тут оптический обман или же закавыка. Вот я и надумал заглянуть в его нутро на всякий случай.
«Запорожец» белел на своем месте. Ни прохожих, ни поющих, ни гуляющих… Во всем доме лишь одно окошко светится, да и то, видать, от ночника. Тихо, поскольку осень и ночь глубокая. Я переложил авоську с обедом из правой руки в левую и подошел…
Дверцы, конечно, заперты. Для хорошего автослесаря эти замочки, что для коровы цветочки. Кое-какие железки я прихватил, а насчет звуковой сигнализации сомнений не было — зачем она? Во-первых, на такую рухлядь никто не польстится; во-вторых, кому сигнал-то подавать, коли Вячик тут не живет?
Замочек хрустнул. Я огляделся, приоткрыл дверцу и юркнул в машину. Нет, не годный я для воровского дела — сердце стучит и руки подрагивают, будто я грузовик спиной домкратил. А ведь не труслив. Видать, все дело в уверенности, которая из правоты вытекает. Как-никак в чужую собственность проник, хоть и не с целью баллоны снять или стекло вынуть.
Унял я сердце и огляделся, поскольку свет от фонаря на углу долетает. И чего же увидел? А ничего. Пустая машина, как брошенная. Даже в бардачке голо, где уж завсегда навалено всякого-якого. Зряшная моя операция.
Я осмотрел пол, пошарил за спинкой сидений, глянул под них… И отшатнулся, ударенный ужасом, — под водительским сиденьем лежала голова…
Откуда-то взявшийся пот скатился на переносье. Руки не могли найти себе места — хотели что-то сделать, а не знали что. Ведь показалось? Откуда тут голова? И я собрал силы и глянул еще раз…
Голова Вячика. Только почему-то без лица. Значит, не голова. Я легонько ткнул ее носком ботинка — она враз сморщилась обессиленно. Тогда я, осмелевши, схватил ее рукой…
Индейский… как это? Скальп. Нет, не скальп индейский, а парик королевский, Вячиков локоноподобный.
Вон оно что… Так вон оно что! Не только чужое имя, но и чужая внешность. И мы с Василием его не упустили, а он в машине переодевался, посему жильцы дома его в личность и не знали. Вернее, они-то его натуральную личность знали — это мы на складе не знали. Это ж надо — сплошная фальшь. И очки темные, и усики, и шепелявость с картавостью, и походка волочащая…
А зачем? Тут и к гадалке не ходи. Коли личность маскируется и работает на дефицитном складе, то что? Да ворует. Нам не надо дефицит — от него аппендицит.
Положил я парик на место — видать, запасной, видать, забыл его по неосторожности. Ну что ж, Вячик, сделаем тебе сюрприз, называемый засадой. Приедешь ты завтра сюда, выйдешь уже видоизмененный из машины, а я тебе навстречу — мол, приветик, товарищ кибернетик! А еще лучше встретить с работниками милиции, с Петельниковым. Только сперва я должен выступить — мол, приветик, товарищ кибернетик…
Вылез я из машины и замочек аккуратненько запер. И тут закавыка — время третий час ночи, транспорт не ходит, и до дому километров десять. А что делать? Отпешедралил. В пятом часу прибыл…
Мария, как и подобает жене, поднялась встретить, хотя и ждала меня часам к восьми. Объяснил ей, что ночные смены покороче.
— Чаю попьешь?
— И поем заодно, — Радость во мне бурлила от моей ловкой операции.
— Волчий у тебя аппетит, Коля.
— Почему волчий?
— Увесистый завтрак брал, а и прошло всего четыре часа…
Я обомлел: увесистый завтрак вместе с термосом остался в белесой машине.
14
Но спать я лег, поскольку возраст у меня для ночных приключений неподходячий. Найдет мою провизию — ну и найдет. Мало ли кто подложил ему покушать? Скажем, добрый человек. Или девица влюбленная.
Проспал до трех дня, но тяжело. Какие-то невиданные упыри снились, с синими ртами, в париках… Все пикировали на меня, пикировали, как «фокке-вульфы» какие. Я отбивался, но было душно. Эти упыри не кусали, не били и не рвали, а как-то ухитрялись давить прямо на сердце. Тяжело было, и дыхание перехватило.
Проснулся я в настроении хуже некуда. Не потому, что снов боюсь, а потому, что верю в них. Поскольку сбываются. Конечно, не тютелька в тютельку, не будут сегодня упыри клевать меня в сердце… Но намек подан.
Я вот байку вспомнил про себя, вернее, не байку, а чистую быль, хотя все мои байки на былях замешены…
…В начале июня одна тысяча девятьсот сорок первого года приснился мне сон, который век не забуду. Чистая, глаженая кровать, застеленная, с думочками, с никелированными шарами. А посреди кровати лежит огромный, больше таза, человеческий глаз и вращает своим бельмом. И так мне стало жутко, что припустил я из комнаты. Хотя глаз остался на кровати, да жуть его вослед бежит и но городу растекается так, что не уйти и не спастись. И люди-то мечутся по улицам в гробовой молчанке, а выхода нет… Проснулся я в поту. А через две недели война началась. Ну?
Говорят, пережиток. Так сказать, сны и сновидения. Нет, мол, у подобных снов научной базы, а лишь одни совпадения… А я базу-то подведу.
Перед войной похожие сны не одному мне виделись. И вот почему… Подлый Гитлер принял в своем логове решение напасть на нас. У него злобы столь, что она потекла на расстояния, вроде вирусного гриппа. И достигла нас, и втемяшилась во многих — вот и вещие сны, вот и ночные страхи…
— Садись чай пить, — велела Мария.
Было малиновое варенье, сахар колотый, сушки, пироги с яблоками и конфеты «Зоологические» со зверями — не в начинке, а на обертке. Только вкус чая для меня отсутствовал, поскольку думы все притупили.
— Генка звонил, спрашивал, почему не заходишь.
— Зайду.
Ежели Вячик живет под чужой личиной, то зачем? Чтобы свою скрыть, истинную. А для чего гримируется под французского мушкетера? Опять-таки чтобы настоящее лицо не показывать. И опять-таки зачем?
— Веста ему шарф вяжет.
— У него ж их пара…
— Покупные. К твоему сведению, любят мужчину или нет, можно узнать по шарфу. Если вязан женой, то любят.
— А мой-то, серенький, в мелкую дрипочку, вязан или как?
— Неужели куплен?
А зачем парик?.. Для воровства. Вот так бестия! Он-то украдет, а все шишки повалятся на подлинного Вячеслава Андреевича Коршунка. Задумано хитро. А кто он на самом деле, этот лже-Вячик, никому не ведано. Только вопрос: как он и что ворует? Через охрану муха не пролетит — сам видел, как его машину проверяли.
— Коля, ты не занемог?
— Где ж занемог, ежели пятый кусок пирога уминаю…
— Вид у тебя нахохленный.
— Это от переедания.
С другой стороны — закавыка. Допустим, что он спер паспорт, заделался Коршунком и ворует под его марку… Но подлинный-то Коршунок при случае скажет правду — мол, я не я, и лошадь не моя. Иль тут комбинация позамысловатее и не по моим зубам?
— И баек что-то не рассказываешь. — Мария все ко мне присматривалась.
— Это можно, — вздохнул я, как лошадь в конюшне.
…Был у нас в автохозяйстве мужик — по характеру не приведи господи. Со всеми перелаялся, включая директора. Ну и ушел. В больницу устроился по хозяйственной части. И врачей собачил, и нянечек, и больных — как ходячих, так и лежачих. Само собой, его выперли. В школу пошел тоже насчет хозяйства. Так пионеров обзывал. Попросили его вон. Потом вроде бы могилы копал. Однако умудрялся обругивать и траурную процессию, включая усопшего. В конце концов, устроился бедолага продавцом на рынке, но собачиться не перестал. И что — зажил себе спокойно. Благодарности ему, премии. Поскольку считается, что ругань продавцу к лицу, как соль к яйцу. Ну?
— Что ну?
— Нашел себя мужик.
— К чему рассказал-то, Коля?
— А к тому, что ошибочно я специальность выбрал.
— Кем же ты хотел бы стать?
— Милиционером, Мария.
— Господи!
С другой стороны, Гузь ведь начеку. Смотрит в оба. Придешь — взглядом ощупает, и уйдешь под его прицелом. Ежели только Вячик — пока будем так его называть — не сварганил такой способ выноса, что никому и в голову не придет. Скажем, прячет замшевый пиджак в выхлопную трубу. Не зря я байку про ворующую таксу ему рассказал.
— Но нравишься ты мне, Коля.
— Чего ж так?
— На лице забота… Вещи теряешь.
— Какие вещи?
— Мешок спальный потерял, теперь вот термос…
— Поэтому и хочу стать милиционером.
Допустим, Гузь проморгал. А ревизия? Коли есть
воровство, то будут и нехватки. Да вроде бы этот Вячик работает всего полгода, ревизий могло и не быть. А вдруг никакое тут не воровство? Тогда что? Научный опыт? Ну да, пришельцы небесные наше складское хозяйство изучают, чтобы перенять.
— Завтра идешь на работу?
— Нет, склад наш опечатали.
— Зачем опечатали?
— Да один из грузчиков, язви его, пальто кожаное на меху уволок.
— Как же он? У вас охрана.
— Надел да вышел…
Надел да вышел…
Я соскочил со стула, как с электрического, хотя сиживать на последнем не приходилось. И полетел к окну, а потом кругами по комнате, в середине которой чаевничала испуганная Мария.
— Коля, что с тобой?
Вот почему он подъезжает к складу и сидит в машине, не вылазит. Якобы в себя приходит. А сам ждет, покуда я в помещении скроюсь. Тогда и хлопнет дверцей. Мать честная, ловкость какая! Да ведь он при любой погоде в одной рубашке. Якобы горяч. Вошел в склад в рубашке, а вышел в замшевом пиджаке, или в кожаном пальто, или в заграничной куртке, или в лайке… Смотря по сезону. И ни одна охрана не придерется. Но куда ж Гузь смотрел?..
— Да что с тобой, Коля?
— Мария, я отлучусь, — непререкаемо сказал я, начиная одеваться.
К старшему оперуполномоченному Петельникову и к его рыжему асу. Теперь у меня были факты железные, что гвозди, — теперь можно писать протоколы.
Не вовремя зазвонил телефон. Поэтому в трубку я бросил второпях:
— Да-да!
— Николай Фадеевич? — удивленный голос и вроде бы знакомый.
— Он, как таковой.
— Вы дома?
— Пока еще не в кутузке, Семен Семеныч, — узнал я сытные нотки.
— И что делаете?
— Жду вызова в органы.
— Николай Фадеевич, вы спецовку мне не сдали.
— Так она висит в шкафчике…
— Нужно расписаться, официально.
— Заехать, что ли?
— Сейчас можете?
— Через сорок минут буду…
Голос вежливый, ласковый, на «вы». Да только как ему простить, что сразу поверил в мое воровство? А с другой стороны, знал он меня маловато.
Я оделся, повязав шарф, Марией связанный, что мне было известно давно и доподлинно, а спросил ее, чтобы приятность лишнюю узнать. Встал я в передней и глянул на Марию…
Сидит она как в воду опущенная. В сущности, старая женщина. И, говоря откровенно, со мной несладко пришлось — это она истинно сказала, когда я, вспылив, к Паше укатил. И помрем скоро, как ни упирайся. И Мария моя помрет…
Кольнуло меня в самое сердце: господи, о чем это я? О смерти Марии. Ведь часто об этом думал — и о своей смертушке, и о Марииной. О смерти только дураки не думают да животные. Но думал головой, умом то есть. А вот сейчас на душу перешло, почему и кольнуло. Как они меж собой разнятся-то, ум и душа. Тогда вторая сущность есть не только душа, но и ум. В совокупности. Короче, человеческий дух.
И опять мы с Марией глянули друг на дружку, будто вместе испугались чего. Не знали мы, что увидимся теперь не здесь и не так. Если знать все наперед, то вместо жизни будет мед.
15
Трамваем поехал, вкруговую, а мог бы прямиком на троллейбусе. Видать, не очень-то тянуло меня в склады.
Ум умом, душа душой, а есть и натура. Что это за птица и с чем ее кушают, никто не знает. Одно доподлинно: ум натуре не начальник, она может и против пойти. А вот к душе натура прислушивается, поскольку живут они рядышком. Это я все про себя.
Два полушария — между прочим, больших — учат меня не встревать. Поскольку и сам медали не заработаю, и Марии серебряную волосинку добавлю. А натура вершит по-своему. Вот и подумаешь: два-то полушария есть, а не мешало бы и третье.
Что касаемо подлецов и прочей живности, то с ними вопрос решен отрицательно. Не любят их. А вот существует пара разновидностей, к которым народ питает лишь усмешку, а я терпеть не перевариваю.
Есть трава подорожник. Ты ему грядку унавоженную предложи — не произрастет. А вот к дорожке какой сбежится с большим удовольствием. Любит, чтобы его топтали. Вот и люди такие есть. Подхалимы то есть. Глянешь на такого и ошибешься, поскольку внешне он похож на мужика — и брюки носит, и бреется, и пиво пьет… А как начальника увидит, так сразу не мужик, а пресмыкающееся. Тьфу!
А второй тип из этой пары разновидностей будет сильно противный. Он как бы ничего не замечает под тем соусом, что якобы не его дело. Кричи при нем, гори, тони или помирай от приступа — не обернется. Да еще и хитрые оправдания заготовит. Знавал я одного подобного: «А мне встречались в жизни только хорошие люди…» Врет и не потеет. Да где он жил? Под колпаком? Одним сахаром питался? Знаю я эту закавыку… Встречал он плохих, как не встречать, да обходил их стороной, чтобы не связываться и свое нервишки не растрясти.
Вот и говорю, что подлецов да лодырей раскусить — плевое дело, а этих вышеозначенных тараканов из щелей за их хитрые усики не вытянуть. Потому моя натура кипит и ввязывается. А что касаемо преступников, то и верно, пойти бы мне в милиционеры. В свое время, конечно, да ведь ростом не вышел…
В складе никого не было, кроме Гузя. Он хмуро сидел за своей конторкой и пошевеливал бумаги. А увидев меня, губы трубочкой сложил в знак неодобрения. Сдал я спецовку и расписался, только вижу, что у кладовщика вопрос есть и дело тут не в спецовке.
— Пальто вернут на склад? — поинтересовался он без уверенности.
— Оно теперь пошло как доказательство.
Но это был не тот вопрос, который Гузь приберегал или не решался поставить.
— А вас отпустили без всяких претензий? — опять спросил.
Спрошено так, а понимай этак: мол, почему ж тебя, ворюгу, не засадили в кутузку?
— Претензии имелись.
— Какие?
— Зачем, мол, ворую.
— А вы признались?
— Куда ж деваться…
Все не то он спрашивает. Вижу, свербит у него. Небольшие глазки остры, а пухлые плечи аж подрагивают, как у танцующей цыганки.
— А про Вячеслава там рассказали, что мне рассказывали?
— С какой стороны это вас беспокоит, Семен Семеныч?
— С такой, что он сегодня на работу не вышел, — фыркнул кладовщик.
— А какова связь? — не понял я.
— После ваших показаний его могли арестовать.
— Никому, кроме вас, ни слова, — заверил я, — А вы-то приняли меры?
— Сообщил в кадры — они проверяют.
И тут меня стало подмывать новыми фактами про Вячика поделиться. В конце концов, Гузь лицо материально ответственное, и ему страдать. Да что-то мне помешало. Может быть, муха, севшая на мой нос. Неужели Вячика и верно забрали без моей помощи? А не испугал ли его термос с бутербродами и тугосокими помидорами?
— Семен Семеныч, неужели вы верите в мое воровство?
— Что значит «верю»? Я сам пальто видел в проходной.
— Эх, Семен Семеныч, расскажу тебе напоследок байку про басенку…
…Белоперая ворона затесалась в стаю черных товарок. Те ее приняли. И ну восхищаться ее красотой — ведь беленькая, как молоко. Дай нам по перышку, мол, для украшения наших черных личностей. Белая-то ворона разрешила. Стали они дергать перо за пером, да и ощипали белянку вовсе. Не ворона, а бройлер магазинный. Синяя, голая и без хвоста. Главная ворона и каркни в том смысле, что, мол, гоните, ребята, такую страшилищу вон. И вытурили. Ну?
— Николай Фадеич, эту мораль я знаю. Белых ворон клюют…
— Тут другая мораль, Семен Семеныч.
— Какая же?
— Не допущу я себя ощипать, как та белая ворона.
Я-то думал, что он спросит, какой намек заложен
мною в этой самой морали… Только вижу рассеянность в его лице, из-за которой он слушает, да не слышит. Свое у него в мозгу крутится со скоростью элементарных частиц. Тогда мне надо уходить, что я и начал было делать…
— Николай Фадеич, тут кто-то оставил желтенький термос. Не ваш?
— Нет, мой синий.
— Этот на два литра, — уточнил он.
— Мой на литр.
— Значит, не ваш…
Отвечал я уже походя, почти не оборачиваясь. Но вдруг как обо что споткнулся на ровном месте. Ноги отяжелели так, что я не могу переступить. И темечко вспотело.
Все-таки обернулся — взгляд кладовщика прошил меня могучим лучом. И все мои сомнения разом отринулись. Ах, башка я каменная… Ловко он меня купил, как пса на мясо…
Термос, мною оставленный в машине Вячика, был синего цвета, на один литр.
— Домой, Николай Фадеич? — тихо спросил Гузь.
— Домой, Семен Семеныч, — хрипло подтвердил я.
Глядим мы друг на друга — и такое положение:
я догадался, что он с Вячиком заодно, и кладовщик догадался, что я обо всем догадался. А меж нами как бы стена тишины, которую мы сечем своими прозревшими взглядами.
— До свидания, Семен Семеныч…
— До свидания, Николай Фадеич…
Вроде бы я засеменил. По крайней мере, из склада выскочил почти бегом. И пошел, не разбирая луж и правил уличного движения. Да у нашего окраинного склада народу и машин ходило немного.
Уже осенняя тьма вычернила город. Да низкие тучи добавили. Но мелкий дождик был хорош, поскольку холодил мое пышущее лицо…
Всех одурил, а себя позабыл. Это ж надо! У меня не голова, а домкрат — хоть машину ею вздымай, хоть шапку надевай. Все выдержит. Только соображать ни хрена не умеет. Да какой бы кладовщик, узнав про фальшивую личность, стал молчать и выжидать? Ведь у него товара на сотни тысяч, а то и на мильон.
Я не знал, какой есть отсюда транспорт до милиции, и надумал квартал пробежаться к проспекту. Там-то сяду. Да и пройтись мне сейчас пользительно для нервов. На месте ли Петельников?
Поскольку хожено тут не раз, то вознамерился я прошмыгнуть меж корпусов прямиком к троллейбусу. Хожено-то хожено, да поперек много положено. Фонари светят худо, а я сигал через газоны, перешагивал какие-то бочки, огибал машины частников… Занесло меня за кусты, на детскую площадку, где чуть было не поцеловался с грибком-мухомором. Я вылез из-под него и хотел было поспешить дальше… Да услыхал сзади скорые шаги. За мной, что ли? Оглядываться мне некогда.
А-а-а… Что это? Я стою на коленях, а с затылка во все места тела бежит костоломная боль. Грибок упал? Но грибок темнел на месте. Я хотел обернуться, но второй удар врезался уже не в затылок, а повыше, почти в маковку. Я упал на песок с несдержанным стоном. Но сознание пока еще было со мной — слыхал, как отскрипел песок под чужими шагами… Потом тишина… И опять заскрипел песок… Яркий свет фонаря… Надо мной лицо, знакомое… Ну да, рыжий ас…
— Как же вы так, Николай Фадеевич?..
И я стал как бы пропадать для самого себя, пока не пропал совсем, как в песке растворился.
1
Над озером, что под Тихой Варежкой, летел белый аист. Правда, покрупнее обычного раза в два, а то и в три. И какой-то неживой, наподобие тряпичного. Птиц таких для детей в театре показывают — она вроде бы крыльями машет, а сама на ниточках. Вот и мною виденный аист никак озера миновать не может…
Да это ж сон, мать честная. Притом мне уже раз показанный. Теперь этот тряпичный аист обернется Марией да сразу озеро и перелетит. А белый аист возьми и сверни прямиком на меня. И наплывает, разрастаясь. Надо же: вместо клюва нос человечий, а вместо глаз очки металлические…
— Вот и молодец, — сказал аист грубым голосом.
Передо мной стоял мужик в белом халате и такой же
шапочке, а я лежал на койке в светлой комнате. Никак больница? Неосторожный гражданин скушал горький витамин.
— Я живой или как?
— Живой, если заговорил.
— А кто меня ухайдакал?
— Об этом после. Голова болит?
— Давит…
— Скажи спасибо, что череп цел.
— Кому сказать-то?
— Кому… судьбе. Ну, постарайся уснуть. Что будет надо, я недалеко…
Видать, меня только что привезли и обработали. За окнами темно — значит, еще вечер. Сколько же я был без сознания? Час или боле? Пока везли, пока лечили.
Вот тебе и две сущности… Вторую сущность, ум-то с душою, я ставлю во главу угла, поскольку она за начальника. Она командует телом. Захочет — сделает его тучным, худым, здоровым, больным, пьяным, да и счастливым может сделать, коль она умна, вторая-то сущность. Ан нет, вкралась ошибочка насчет того, кто из них старший: первая сущность, организм то есть, взял да и перекрыл какую-нибудь протоку, или венку, или сосудик… И душа из тела вон. К примеру, меня долбанули сзади по первой сущности. Правда, это уже запчасти от другой машины. Но скажу так: долбанули по первой сущности за то, что вторая дурой оказалась.
И я заснул, как и велел мне доктор…
Над озером, что под Тихой Варежкой, летел белый аист. Легкий и приятный, как райская птичка. И вновь, значит, на меня. Опять, что ли, сон? Это наш кинопрокат, крутит десять раз подряд. Или мне что многосерийное показывают?
Я открыл глаза. Аист не аист, но аистиха передо мной. Девица лет двадцати с небольшим, в халатике белом и в шапочке, из-под которой волосы еще белее халата вскипают. Короче, сестра милосердия, блондинка. И доктор тут же, будто и не уходил, хотя за окном день вовсю гуляет.
— Ну, а теперь как? — спросил доктор своим голосом-трубой.
— Только шумок остался…
— Через неделю встанешь как миленький.
А сам пульс считает, в лицо вглядывается и как бы глазами меня и спрашивает, встану ли я через неделю. Да я и теперь сесть могу.
— Ударов, ушибов, сотрясений не было?
— Как не было, коли воевал.
— Я спрашиваю про последние годы…
— Лупцевали меня, доктор.
— По голове?
— В том числе.
— К врачам обращались?
— Откровенно говоря, вашего брата не то чтобы терпеть не перевариваю, но около того, — бухнул я опрометчиво, поскольку голова все ж таки гудела.
— Не любите врачей?
— Они меня тоже. Придешь к участковому на прием… Только дверь открыл, а он уже следующего зовет. У меня голова тоже не водородом надута — беру два номерка подряд. Он: «Следующий!» А я следующий и есть. Здрасьте!
— Доктор из-за вас ночевал в больнице, — укорила сестричка.
— Прости, доктор, меня, стукнутого.
— Ну, если ругается, то пошел на поправку, — прогудел врач.
Да никак и верно я в больнице. Вот и приборчики ко мне подключают разные замысловатые. Доктор сердцем моим интересуется — не слабовато ли? Так смехом-смехом и помрешь. И станет мне на все начхать. На Марию, на детей своих и друзей… Весна будет, телевизоры работают, промышленность гудит, солнце светит… А мне все равно. Люди говорят, что покойникам все равно. Все равно ли?
Умру… Хрен не вербушки! Умирают в девяносто — сто. А в шестьдесят не умирают — в шестьдесят гибнут.
Доктор покончил с моим сердцем:
— А как нервы?
— Как у последней стервы.
— То есть?
— Животрепещут.
— Да, на выдержанного человека вы не похожи.
— Коли был бы выдержанным, здесь бы но лежал.
— Это вы с милицией решайте.
— Доктор, а не многовато ли расплодилось выдержанных?
— Без выдержки жить в обществе невозможно.
— Вот и живут. Чем больше выдержки, тем сытнее живут.
— Разговорчивый попался, — вставила сестричка вроде бы недовольными губками.
— Идет туфелька к ботинку, полюбил больной блондинку, — не утерпел я.
— Как? — Доктор нацелил на меня очки.
— Молчать не надо, коли блондинка рядом, — в порядке уточнения сказал я.
Тогда они переглянулись. Это понимай так, что возникли относительно меня медицинские загадки. Небось решали — колоть меня сразу или постепенно?
— На учете не состоите? — задумчиво поинтересовался доктор.
— Состою, на профсоюзном.
— Я спрашиваю про психдиспансер.
Его подлый ход мне виден, поскольку шит он белыми нитками. Решил уколоть меня не иголкой, а словесно. Это он при блондинке на дыбы встает.
— Не состою, но коли пошел бы, то поставили.
— Почему же?
— Кое-что вижу в переверченном виде.
— Жалуетесь на зрение?
— Не в смысле глаз, а в смысле жизни. Скажем, прежнего директора автопредприятия Гонибесова все считали умным. А я считал дураком. Вопрос: кто дурак?
— Он, — угадал врач.
— Я. — Врач не угадал.
— Вы же сказали, что дурак он, — удивилась сестричка, делая свое дело с ватами и марлями.
— Сказал-то я один. А может так быть, что один умный, а все дураки? Может быть наоборот. Так кого ставить на учет? Меня.
— Наташа, сделайте ему укол — пусть еще поспит.
Заткнули-таки мне рот.
2
Открыл глаза я от солнышка да от взгляда назойливого — рядом, на своей койке, лежал мужик моих лет и не спускал с меня глаз. Видать, от скуки. Теперь я огляделся со смыслом…
Просторная небольшая палата. Потолок высокий, стены режущей белизны, два окна в сад. Видать, второй этаж. И всего четыре койки: я, значит; мужик глазастый рядом; потом еще один, сильно забинтованный, отвернувшись к стене лежит; и пустая, четвертая, поджидающая клиента… Считай, по-царски я устроился, коли голова бы не ныла.
— Тоже по кумполу схлопотал? — поприветствовал я соседа.
— Схлопотал, — подтвердил мужик с охотой.
— От кого?
— Контейнер с крана оборвался и задел.
— А кто виноват?
— Я и виноват, сам строполил.
— А с тем что? — кивнул я на третьего.
— Тяжелое состояние. С ним велено не разговаривать.
— Значит, стропалишь? — спросил я соседа.
— На товарной станции. Год мне до пенсии остался. А ты сошка или начальник?
— Начальник, — признался я, правда скромно.
— Большой?
— Большой.
— Над кем?
— Над собой.
— Какой же это начальник?
— Крупнее начальников не бывает.
— А где работаешь?
— Этого говорить нельзя.
И то: я ж не знаю, как там дальше все обернулось. Вячика-то могли и поймать, хотя вряд ли. Гузя могли упустить, хотя вряд ли. А могло все быть и совсем не так, хотя вряд ли. Тогда б меня но темечку не долбанули. Но с другой стороны, на месте злодейства вдруг оказался рыжий ас с конфетной фамилией Леденцов. Как? Видать, следил. За мной, как за своровавшим пальто. Или за тем, кто меня клюнул в маковку. Тогда худо следил, поскольку клюнули-таки.
— Эх-ма, — вздохнул сосед, — Работаешь, колотишься… И ведь уверен, что делаешь самое главное. Производство, допустим, или дети. А самое главное, оказывается, сидит внутри нас и называется здоровьем.
— Ты какой тяжести больной?
— Я лежачий.
— Вижу, что не стоячий. А какова тяжесть?
— Кроме головы еще и сердечник.
— Смерти боишься? — прямо спросил я.
— Боюсь, — прямо и отвечено.
Жить со страхом хуже некуда. Подбодрить бы мужика в силу возможности. Да ведь я и сам о смерти подумываю. Но бояться смерти и думать о смерти — большая разница.
— Могу сказать доподлинно, помрешь ты вскорости или нет, — сказал я соседу с мужской откровенностью.
Глаза у него и вовсе сделались стеклянной чистоты. А спросить меня боится — вдруг бухну что-нибудь в самую душу.
— Зов тебе был? — закинул я хитрый вопрос.
— Какой зов?
— Туда зовущий.
— Куда? — пошевелил сосед губами неслышимо.
— К богу в шатер, к черту в котел, — озлился я.
— А как зовут?
— Кого как. То сон приснится с намеком, то примета какая выпадет, а одному мужику влетела в окно черная курица.
— В городе?
— В центре, на десятом этаже, при включенном телевизоре.
— Нет, зова не было, — решил сосед, поскольку курица к нему определенно не влетала.
— Тогда и смерти не будет. Она без зова не имеет права.
Мои слова на него подействовали в лучшую сторону. Он задумался, да и в глазах добавилось синевы.
Но, видать, мысли его теперь переключились на курицу.
— И куда она делась?
— Села на телевизор, который показывал, между прочим, «Очевидное — невероятное», да как закукарекает по-петушиному. Мужик ей: «Кыш-кыш!» Она в окно выпрыгнула, обернулась воробьем и улетела.
Веду беседу, а в голове морские прибои шумят. Поташнивает, будто переел чего. Заоконный свет глаза слепит. Но хуже всего от мысли гнетущей… Мария. Ночь меня не было — она же изведется. Или ее милиция оповестила? Неужель правду сказали? Соврали бы чего… К примеру, послан на особое задание, поскольку, мол, ваш супруг есть агент под номером таким-то дробь таким-то.
— А тебя где угораздило? — спросил сосед.
— Долгая история, не подлежащая огласке.
— Ну а все-таки?
Мужику интересно, а я думаю, как бы мне вызвать сестричку и осведомиться о Марии: сообщено ли ей, нет ли, как бы дать весточку? Да ведь и сосед имеет право знать — в больнице что в госпитале.
— Всего, конечно, не скажу, но частично. Вернулась некая чета из отпуска. Легла спать, а не спится. Ему душно, ей тошно, а обоим противно. Ночь глубокая, тьма за окном, и в квартире жуть стоит. Поднялись они и давай обыскивать шкафы. Заглянули под кровать… Пресвятая богородица, спаси меня, как водится! Лежит там окровавленный труп…
— Твой, что ли?
— Зачем мой… Тоже мужеского пола, но обчищен до нитки.
Гляжу, третий больной поворачивается ко мне личностью. Если у нас повязаны лишь головы, то у него один нос с глазами торчит. А послушать, видать, тоже охота.
— Дальше-то? — торопит меня сосед.
— Ну, вызвали милицию. Повели следствие. Оказалось, этот труп на лестнице порешили, раздели, а чтобы милиция нашла его попозже, открыли воровскими отмычками чужую квартиру да под кровать и засунули.
— Вот так бандитизм, — Стропаль позабыл и про свои смертельные страхи.
— Но следствие уперлось, поскольку таких случаев уже с десяток. Что такое? А орудует в городе крупная шайка рецидивистов под названием «Черные джинсы». И поймать их нет никакой возможности, поскольку вооружены, меняют свое обличье и логово, а отпечатков пальцев нигде не ставят. Вот такое дело.
— А ты при чем?
— Слушай далее…
Но слушать далее соседу не довелось, поскольку вошла сестричка. Она сказала кому-то за плечо, походя:
— Только недолго.
И тогда я увидел свою жену Марию и своего младшего сына Геннадия.
3
Пока они шли к койке, в моей шумливой голове взвился добрый десяток мыслей как бы одной стаей, разом. Может, и не мыслей, а чистых переживаний. А вернее, и того и другого вперемежку, поскольку ум с душой частенько в одной упряжке скачут. Думаю, вот предложь…
Думаю, вот предложь мне денег, допустим, рюкзак, ими набитый, — не возьму. Или предложь мне работу руководящую, с секретаршей для чая и, к примеру, с пятью замами, — не соглашусь. Дом каменный предложь за городом, с теплицами и разными светлицами… Автомобиль предложь зеркальный, да с таким ходом, что не едешь, а на облачке плывешь… Красавицу душистую ко мне подошли… Да хоть королем предложь, у которого и дворец, и королева, и питание дефицитное…
Откажусь, ей-богу. А заместо всего этого попрошу я себе счастья. Какого? Да вот этого самого, какое есть. Чтобы всегда в момент беды приходила бы ко мне Мария с сыновьями.
Однако Мария повела себя так, что я испугался, — она миновала все беленькие стулья, подбежала к моей кровати и пала на колени у моего изножья, на пол:
— Боже, что с тобой случилось, почему напасти сыплются?..
И рыдает-заливается, уткнувшись в одеяло:
— Жизнь мы прожили немалую, а на старости беда пришла…
— Мария, белье казенное слезами замочишь.
— На кого оставишь нас-то, бедных сиротинушек…
— Мария, да я жив-здоров!
— Ты уйдешь в сторонку дальнюю, так и мне не жить, горюшице…
Тут я смекнул, что Мария пустилась в обрядовый плач — где бабкины слова вспомянет, а где и свое вставит.
— Генк! — рявкнул я так, что меня вторично по голове тюкнуло.
Он силой поднял ее с пола и усадил на стул:
— Мама, врач же сказал, что ничего опасного.
Мария всхлипы не оставила, но потишала. Платком комканым лицо закрывает — одни глаза пуганые смотрят на меня с откровенным ужасом. Будто не меня хотели порешить, а я кого. И по всем человеческим законам мне бы надо переживать от жениных слез, а я, старый дурак, улыбаюсь, как лопнувший арбуз. Потому что счастье меня обуяло. И то: я, еще живой, увидел, как моя жена Мария будет убиваться по мне, покойничку. Это ль не любовь подлинная?
— А я знала, что тебя по голове съездят, — сказала она сурово, как очнулась.
— Чего ж не предупредила?
— Да ты б разве послушал?
— Умереть я, Мария, не мог.
— Почему же?
— А помнишь, я тебе говорил о трех человеческих жизнях? Первая — до пенсии, вторая — после пенсии, а третья — в делах завершенных.
— Разве все твои байки упомнишь…
— Это не байка, а подлинно. Так как же я могу умереть, коли второй жизнью один год прожил? И зова мне не было, — дополнил я, косясь на мнительного соседа.
— Да ты и на зов чихнешь…
— Отец, кто тебя?
— Не суть, — отвязался я от вопроса.
Мария утерлась, спрятала платок и сказала мне веско, чтобы помочь в моей поправке:
— Выздоравливай, Коля, да я на развод подам…
— Я просил частушку, а меня опять в макушку.
— Отец, кто тебя?
— Неважно, это по работе.
— Да-да, Коля, пойду на развод, если не дашь мне слово ни во что не встревать.
— Конечно, дам, — свободно улыбнулся я.
И вдруг чувствую, что меня озаряет. Как бы увидел я на потолке светлый путь, невесть кем начертанный. Почему это невесть кем? Да мною же. Видится мне этот путь целиком, даже в виде арифметического порядка, — как человек должен идти и куда. Вернее, путь его второй сущности. А вот со словами пока туговато…
— Отец, кто тебя?
— Не твоя забота, на то есть милиция. Расскажи-ка лучше, как течет твоя семейная жизнь.
Тут Мария из-за спины подтащила сумку, величиной с хороший чемодан. Видать, Генкина. И пошла гастрономия, перемешанная с бакалеей: банки, пакеты, кульки и бутылки. Правда, с соками. Все принесли, кроме сырой крупы.
— С Вестой, отец, жить трудновато.
Что, характер?
— Да нет… С виду хрупкая, но энергии в ней навалом.
— Как понимать?
— Крутимся. Турпоходы, театры, книги покупаем, пластинки собираем, кино смотрим… Я забыл, когда и в аппаратуру заглядывал.
— В молодости и надо крутиться.
— Иногда охота тихонько у телевизора посидеть.
— Я тебе вот что скажу, Гена. А ты хоть запомни, хоть запиши. Человек не волен выбрать себе время жизни — это решают родители. Человек не волен выбрать время смерти — это решает природа. Но образ жизни выбирает сам человек.
Тут сестричка вошла и в ладошки хлопнула. Мол, сеанс окончен, и больному, то есть мне, нужен покой. Мол, на рентген пойдем. Мария, конечно, заревела по новой, стала меня целовать и мою тупую башку «головкой» называть. Пообещала завтра прийти. Да я думаю, что она еще и сегодня заглянет.
— У меня тоже была не жена, а крем-баба, — сказал сосед после ухода моих.
— Как понимать насчет крем-бабы?
— То есть не крем-баба, а ром-баба.
— Толстая, что ли?
— Не толстая, а широкая и мягкая. Только построили кооперативную квартиру — и ушла.
— Давно?
— Два года назад.
— Ты гляди-ка… Ведь пожилая.
— Да, в годах.
— И квартиру построили…
— Не только квартиру, а все было, включая садовый участок.
— И к кому ушла?
— Известно к кому… К богу.
— Померла, что ли?
— Про что и говорю.
Я крякнул, в голове стукнуло. Мне хотелось не разговоров, а подумать перед рентгеном о моем озарении. Видать, после удара мозги заработали четче, как карбюратор после чистки. Да вот сосед не только мнительный, но и одинокий — глядит на меня ожидаючи.
— Ты того… ешь все, что мне принесено, — сказал я, подталкивая кульки.
— Ешь не ешь — все одно помрем.
— Опять думаешь о смертушке?
— Как не думать…
— Ты небось и на бога уповаешь?
— Л почему бы не уповать?
Встречал я таких в госпиталях. Хорошие, неглупые мужики, да померли раньше времени. Не от ран своих, а от думок, от неуверенности. Иного принесут так исковерканного, что одни глаза и остались. А жить хочет. И бог, коли он есть, рассуждает так: «Хочешь жить — живи». Бывали и другие повороты — рана неглубокая, а болеет долго и тяжело. Поскольку второй сущностью первой не помогает.
Вот и надо бы моего соседа отделать под декольте.
— Как там? — полюбопытствовал я.
— Где?
— В загробном мире-то?
— Откуда же я знаю…
— Не хочешь поделиться?
— Чем?
— Своей загробной жизнью…
Он даже привстал на локоть, чтобы, значит, кульки не мешали, лежавшие меж нами на тумбочке. И румянец на щеках слабенький, будто натек из-под марлевой повязки.
— У тебя голова болит? — спросил он с опаской.
— Ты на вопрос ответь.
— Да разве я там был, в загробье-то?
— Был.
Сосед мигнул глазками, меня успокоил и сам успокоился:
— Ничего, рентген все просветит.
— Ага, не хочешь признаваться, что посетил тот свет…
— Сдурел или как?
— А где ты был, соседушка, до своего рождения, а? Ведь там, где будешь после смерти. Откуда пришел, туда и уйдешь. Вот и повторю: как там? Не помнишь иль скрываешь?
Вижу, что привел его в большое замутнение. Не с нашими больными головами решать подобные закавыки. А с другой стороны, в больнице только и поговорить вдумчиво. Не анекдотами же пробавляться плюс разговорами про баб?
— Дух не голова, он может и не помнить, — не сдался, однако, сосед.
— Да и что это за дух, коли прошлого не помнит, будущего не знает?..
Сосед мой посопел и вздохнул:
— А в ад попадать неохота.
— Нету ада. Никому ты после смерти не нужен.
— Тогда хоть в космос попаду.
— Ну да, вместе с пылью, — озлился я, потому что…
Да потому что осенью надо готовиться к дождям
и снегу, а в старости — к болезням и смерти. Готовиться и в душе, и делами земными. А коли не готов, то не человек, а птичка божья.
— Почему с пылью?.. Душа летать будет.
— Где? — рявкнул бы я, да головы остерегался.
— По этой, по орбите.
— Ага, в казенном скафандре.
Обиделся он за скафандр, умолк. Я не против бесед о смерти, да только по-серьезному, без гунявости. Без полетов в космос. А говори о смерти как о явлении жизни, поскольку они соприкасаются взаимпроникающе. Скажу так: тот человек достоин жизни, кто прочувствовал, что он в жизни временно. Кто душой знает про смерть. А познав, и жить будешь серьезнее. Терпеть не перевариваю людишек, которые по вечеру говорят: «День прошел, и слава богу». Чему радуются? Убыванию жизни?
— Что дальше-то было? — как бы очнулся сосед.
— Где?
— С трупом и шайкой «Черные джинсы»…
— А-а… Там вышел форс-мажор. Сижу это я однажды и пью чай с дефицитным мармеладом. Между прочим, зря из него сделали дефицит — он к зубам липнет…
— Я про шайку спрашиваю, — не утерпел сосед.
— Так и я про шайку. Вдруг под окном гудмя гудит машина, «Волга». И ко мне звонок. Мария, которую ты видел, открывает дверь, и входят два человека.
— Шайка?
— Какая шайка… Ребята из уголовного розыска. Я. конечно, мармелад к ним подвигаю — мол, чайку извольте. А они мне: «Выручай, Николай Фадеич!» Оказался у них такой форс-мажор… Надо им изловить на складе легкой промышленности мазурика из этой шайки. А там трое работают. Кто мазурик-то? Вот и пришли меня просить поработать на этом складе грузчиком, поскольку их сотрудники все с образованием и на грузчиков никак не походят. Я же вылитый чернорабочий…
Сестра, однако, меня перебила, да так весело, будто в кино звала:
— Николай Фадеич, на рентген, анализы сдавать…
— Вот чего во мне много, так это анализов, — поделился я с симпатичной блондинкой, желая ей понравиться.
4
А утром врач меня порадовал: и рентген хорош, и все прочие анализы. Через недельку, коли буду молодец, обещал выписать. Выходит, что били меня чем-то мягким. Скорее всего, случайным предметом, вроде трухлявой доски. Или спешили.
Со мной-то ясно — пара кровоподтеков да одно сотрясение. А вот на третьего больного внимание доктора я обратил. И то: лежит в лежку, не говорит, никто его не посещает, но больничную кашу, правда, кушает. Доктор мне растолковал, что лечение этого больного состоит в беспробудном покое. Не трогайте, мол, его.
Обход кончился, все ушли, и я было повернулся на бок в сторону соседа, чтобы удобнее беседовать. А сосед-то молча тычет пальцем на дверь, и в глазах его голубое удивление. Я обернулся…
Стоит у порога не мужик и не парень, не баба и не девица, а существо, утонувшее в белом халате. Наверху лысинка с курчавинкой, а внизу кирзовые сапоги с дырявинкой. Из-под халата выглядывают.
Я лег на спину и махнул существу рукой: мол, подходи. Поскольку это было не существо, а мой лучший друг, проживающий в деревне Тихая Варежка. Он и подошел, присел на стул, на самый его краешек.
— Ты, Паша, большой дурак, — поприветствовал я друга.
— Дурак, зато голова целая, — согласился он.
— У дураков-то головы самые крепкие, поэтому в них умным мыслям и не пролезть.
— Почему же я дурак? — заинтересовался Паша.
— На мой банкет по случаю шести десятков не приехал. Закусок и напитков было от пуза. А сейчас прикатил. Ну?
Отвечать Паша не захотел, а из-под халата выпростал сумку плетеную, громадную — их после войны делали. Оглянувшись по-воровски, начал заталкивать под кровать банки стеклянные с домашними соленьями-вареньями, что распорядком сурово запрещено. Значит, так: мед пчелиный, гречишный, со сгустками; грибки маринованные, челыши, новорожденные, где шляпка с ножкой почти слита; огурчики крепкие, величиной с мизинец; варенье брусничное, как огонь в банке; и мешочек чеснока — головки с кулак.
— И верно глупый, — подтвердил я, глянув под кровать.
— Бутылку настойки, Анной тебе присланную, у меня внизу отобрали.
— Ну а поросячья туша где?
— У бабуси в ерунде! — огрызнулся он. — Лучше скажи, за что тебя.
— За справедливость, Паша.
— Небось опять на рожон попер?
— Нам рожон не страшон.
— Ты мне филидристику не разводи!
Глядим мы друг на друга с притаенной улыбкой. Не знаю, какие мысли в Пашиной голове, но, видать, те же самые, моим подобные. А мои все о том: копить друзей надобно всю жизнь, с детства, с юности. Да это всяк знает. А знает ли всяк, что друзей не только копить, но и экономить надо, как хорошая хозяйка экономит денежки. Поскольку друзья в жизни растрачиваются. Куда? Уходят, умирают, перерождаются в недругов…
— Небось с работы отпросился?
— Буду я из-за тебя… Дела привели.
— Какие?
— Костюмчик приобресть. Мария вот поможет.
— Чего там помогать? Пойди да купи.
— Тут филидристика такая… Мужеские велики, ребячьи малы.
— Паша, у тебя ж был хороший костюм.
— Он того, от долгого висенья сивым стал.
— Да зачем тебе костюм-то? Ты ж мне доказывал, что в деревне он ни к чему.
Тут Паша заегозил, как винт не в своей резьбе. Смущается, будто пакость какую сотворил да и был пойман. Ага… Нюру, соседку, он упомянул, бутылку от нее привез, а минус на плюс даст семейный союз.
— Женишься, что ли? — спросил я прямиком.
— Тьфу! — Паша чуть ли не натурально плюнул себе под ноги. — Да мне шестьдесят!
— Тогда зачем новый костюм?
— Вызывают в исполком, понимаешь ли…
— По какому поводу?
— Да орден надумали вручить…
И Паша стал заглядывать под кровать, будто стеклянные банки пересчитывал, — хотел свое лицо от белого света упрятать.
— Какой орден-то?
— Металлический, какой…
— Спрашиваю, какого достоинства?
— Трудового Красного Знамени.
— За что?
— За поросят.
Понял я наконец закавыку — получил мужик орден, а вешать его не на что: все недосуг было костюмчик приобресть.
И тут меж нами слепая полоса легла — он свой взгляд от великого смущения прячет, а мой взгляд от великой радости затуманился. Когда же Паша все-таки посмотрел на меня да увидел блестки на щеках, то вскочил и плетеную свою кошелку сгреб:
— Да иди ты к хренам!
— И ты к ним, — улыбнулся я сквозь блестки.
— Завтра вместе с Марией еще забегу…
И он потопал, хлобыща, — видать, сапоги не его размера.
Да простит меня Мария, но любовь меж женщиной и мужчиной все ж таки имеет свой, всем известный интерес — не на пустом месте зарождается. Родительская любовь, детская, прочих родственников идет от природы, как бы врожденная, что подтверждает жизнь зверей. А вот дружба, особенно мужеская, имеет цену в себе самой — ни природа ее не скрепляет, ни выгода. Нам с Пашей друг от друга ничего не надо — были бы мы живы да встречались бы почаще…
— За поросят орден дали? — удивился сосед. — Я на узловой-сортировочной двадцать лет отработал, а только медаль.
— Поросята у него не простые.
— Без пятачков, что ли? — потешался сосед.
— Ты работаешь на узловой, а его комбинат, может быть, самый крупный на европейской земле. Чтобы пройти к поросятам, надо специальный пропуск, белый халат и резиновые калоши, которые полощут в особой жидкости. Паша кнопку нажал, и поросячий обед по трубам бежит. Кухня — что домна. У директора автомобиль с телефоном… Вот тебе и пятачки. А Паша этот комбинат и строил, и работает там, считай, с послевоенного времени. А между прочим, мог в город сбежать или на пенсию выйти.
От таких длинных речей в моей голове поплыли волнистые помехи. И подрегулировать нечем. Глаза закрыл — они вроде бы и улеглись. Нет, не мягким меня долбанули. А коли насмерть бы? Хороша была портянка, да сносил ее Иванка. Помер бы за милую душу.
Вот башка тряпишная — у Паши радость, а я о смерти думаю. С другой стороны, где о ней и думать, как не в больнице.
— А мне уж теперь орден не получить, — замечтался сосед.
— Чего так?
— Помру, не успею.
— С одной стороны, правильно, что о смерти думаешь. О ней всяк умный человек обязан размышлять. А с другой стороны, думаешь ты о ней по-базарному. Мол, караул, кошелек сперли!
Видать, не понял меня сосед — голубые глазки пустоваты. Но смотрит пытливо: что, мол, еще скажу хорошего.
— Да ведь ты каждые сутки помираешь и воскресаешь, — сказал я хорошенького.
— У меня восемь классов образования, — почему-то обиделся он.
— Ночью, когда спишь, где бываешь?
— Но я живой сплю.
— А тебе какая радость, коли эти семь часов пребываешь в бессознательности? Та же смерть с утренним оживлением.
— Сны бывают, — не согласился соседушка.
— Это верно…
— Леший с ней, со смертью, — расхрабрился он. — Как там дальше-то?..
Мне хотелось всесторонне вникнуть в свое давешнее открытие. Клочок бумажки не помешал бы да карандашик — записать убегающие думки. С другой стороны, на бумагу им не лечь, поскольку они пока бесскелетные, как вьюнки. Тут желателен неторопливый ход — палата мне отдельная нужна.
— Ну? — потребовал соседушка.
— Чего «ну»?
— Пошел в склад-то?
— Надо же подсобить.
— Что, у них своих сотрудников нет? Молодых и специально обученных?
— Ежели бы ты не был стукнут, то сообразил бы. Молодой и опытный приметен. А у меня ни вида, ни внешности. Грибок-сморчок. И в годах. Было бы тебе известно, что в разведчике незаметность завсегда ценилась. Поскольку ему отпускается на операцию семнадцать мгновений, а место встречи изменить нельзя. Короче, дал согласие.
Говорю и удивляюсь — как это я на склад в своих мыслях перескочил. Видать, врос он мне в мозги фундаментом.
— Ну? — опять торопит сосед, да и второй больной, лежавший как бы в забытьи, глаза открыл и к нам повернулся, поскольку интерес и боль умаляет.
— Устроили меня на этот склад легкой промышленности. Кожа, цигейка, замша, лайка… И три работника, кроме меня. Один — в кудрях, вроде балерины. Второй — с челкой, под боксера. Третий — прилизанный, с залысинами. Ну, я, значит, круглое качу, плоское верчу, а бесформенное волочу…
— Доктор вон! — шепнул сосед.
Ему-то через меня дверь хорошо видать. А я должен обернуться, что и сделал.
У двери стоял высокий пожилой мужчина с сивенькой бородкой, в очках, которые сидели на красном буратиновом носу. Под халатом у него темный костюмчик с иголочки, галстук стоячий и рубашечка голубенька, видать, с тихим хрустом от чистоты.
— Да не доктор, а целый профессор! — хохотнул я.
5
Профессора я узнал лишь по носу. Ни лохмотьев на нем, ни калош с онучами. Оказался, между прочим, культурным человеком. В галстучке с воткнутой булавкой — как в театр пришел. Однако была одна закавыка, выдавшая его с головой, — в руке профессор держал полиэтиленовый мешок, из которого торчали рыбьи хвосты, лещевые, жареные.
— Не ожидал я, Николай Фадеич, от вас подобного легкомыслия, — поджал он тонкие обветренные губы.
— А забыл, Аркадий Самсоныч, как Уголовным кодексом легкомысленно лупцевал браконьера по затылку?
Профессор сел у моего изголовья, а мешочек положил себе на колени, отчего лещиные хвосты уперлись в его галстук.
— Не могла супруга завернуть? — проворчал я.
— Супруга еще в деревне.
— А ты приехал?
— На пару дней.
— Да ведь я жив и здоров!
— Как еда, как врачи? — замял он разговор о своем приезде.
— Тут не еда, а вареная ерунда; не врачи, а сплошные палачи.
— Вот раньше были врачи, Николай Фадеич, гуманистического толка. Нас пять человек росло у матери без отца. И случился у нее сердечный припадок. Упала мать без сознания. Вызвали врача. Он делал уколы, массажировал, давал нюхать… Долго работал, пока не появился пульс. Реанимировал без всякой техники. А потом вытер лицо платком и заплакал.
— Почему заплакал-то?
— Вот и я спросил: «Дядя, вы что плачете?» И он мне ответил: «Сиротами вы остались бы сейчас…» Не в том дело, что спас — спасают многие. А чужую боль принял к сердцу.
— Не мог больному человеку рассказать что-нибудь повеселее? — озлился я.
— Николай Фадеич, это же оптимистическая история со счастливым концом!
Профессор мне друг, да и ему не скажешь. Истории со страшными-то окончаниями во мне, кроме злости, ничего не будят. Коли бьют человека или обижают, какие тут рассусоли? Действовать надо, а не переживать. А вот как увижу проявленное благородство, так эти самые рассусоли меня и обволокут. В кино, когда публика радуется, что все обошлось, мне наоборот — туманцу в глаза подпускают. В транспорте парень место женщине уступит, а меня радостью захлестнет, и я гордо так пассажиров взглядом окину, будто геройство произошло. Шел как-то весной сквером. А там яблоня цветами белыми запорошена — благоухание от нее нежнейшее. Впереди парень шел, красивый, высокий, ладный, одетый… На него не только девицы, но и население оглядывалось. И вдруг этот парень к яблоне. У меня в душе все похолодело. Не ветки жалко, а ошибки в красивом человеке. Пусть бы пьяница ломал… А парень понюхал цветки на дереве, повздыхал и отошел. Так я рассопливился до неузнаваемости.
— Как жизнь, Аркадий Самсоныч?
— Решил последовать твоему совету, Николай Фадеевич.
— Какому совету?
— Воплотить в жизнь твой лозунг: «Каждому селу — своего профессора».
— Ты уже говорил, что зимовать там будешь.
— Не зимовать, а работать.
— Уж не в свиноводческом ли комплексе оператором?
— Видел, сколько в моей избе книг? Еще привезу, все привезу из города, кроме специальных. И открою общедоступную библиотеку. А?
— Аркадий Самсоныч, поздравляю тебя с большим человеческим поступком.
И я пожал ему руку, как положено в таких случаях, а он привстал, как водится в подобных обстоятельствах.
«Вы не знаете своего счастья…» Так говорят счастливым, поскольку со стороны виднее. Да его никто не знает. А почему? А потому что сравнить не с чем.
Чтобы ощутить счастье, надо кусочек несчастья. Да ведь закавыка, поскольку кусочек несчастья все счастье сожрет.
В таком случае я буду ценный предмет для ученых, как сочетающий в себе и то и другое. Чуть не убили — несчастье. Мария любит меня, Паша орден получил, профессор душевный поступок задумал — счастье. Видать, возможно счастье и при несчастье — смотря что тут перетягивает.
— Мне, Аркадий Самсоныч, тоже совет требуется по твоей части — надумал я книжку написать.
А сам гляжу из-под повязки — не заржет ли? Да нет, бородку огладил, очки поправил, хвосты лещиные покрепче к галстуку прижал и ответствует:
— Ну что ж, дело похвальное. Из какой области?
Из какой области? И не сказать. На душе моей
красиво, а ни слов нет, ни мотива. Поскольку все мысли имели форму недолепленных и недоваренных пельмешек. Как в людей перелить, что ли, мое думанное, передуманное и недодуманное?.. Я хотел бы… Эх, многое бы хотел втолковать людям…
О взаимосвязи первой сущности со второй. Первая сущность, тело наше, создана для второй, для души нашей, а иначе она, первая-то, не имеет смысла, как, скажем, болотная лягушка. Первая сущность, тело наше и все материальное, радует вторую сущность, но истинная радость для второй сущности от второй же, ибо человеку — человеческое…
О стариках, которые с годами становятся мягче, умнее и добрее, поскольку как бы поворачиваются от мира вещей лицом к человеку. Потому что поняли наконец-то соотношение сущностей, и вторая их сущность отвернулась от первой, как от суетной…
О том, как жить, — я бы научил жить через соотношение первой и второй сущностей. А интересно жить-то, между прочим, очень просто…
О том, как найти смысл жизни и как отыскать счастье. А коли глянуть на все через первую и вторую сущности, то смысл жизни и счастье есть одно и то же, лишь по-разному обозначенное…
О том, как любить женскую сущность…
Да разве все перечислить?
— Насчет смысла жизни и соотношений сущностей.
— Ага, философская. Как будет называться?
— «Ход второй сущности».
— Немножко шахматное, но дело не в этом. Не почитать ли сначала кое-каких авторов, а?
— Каких?
— Маркса, Гегеля, Канта…
— Хочу, Аркадий Самсоныч, донести до людей взгляд на жизнь незамутненным.
— Ну, выздоравливай, а там посмотрим.
Тут я, конечно, руку протянул и лещей у него отобрал, поскольку дело шло к масляному пятну на галстуке. Однако под мешочком с лещами обнаружился еще мешочек с заморским корнеплодом под названием ананас. Откуда люди взяли, что больные жрут боле всех?
— Когда уезжаешь в Варежку-то? — спросил я.
— После банкета.
— Какого банкета?
— Который Павел дает по случаю награды.
— А где он его дает?
— У тебя на квартире.
— А когда?
— Как только выпишешься.
Значит, надо мне поспешать. А то и банкет тут пролежу. Узнаю у врача, как теперь моя голова относится к веселым напиткам. Кто на празднике не пьет, тот зовется идиот. А может, умный.
— Голова болит? — посострадал профессор.
— Кружится.
— Сотрясение. Врач сказал, что пройдет. В моем институте был один кандидат наук, балда балдой, упал с лестницы и тоже заработал сотрясение. Веришь ли, потом стал весьма умным человеком. Статьи публиковал глубочайшие.
— Тоже?
— Что тоже?
— Тоже, как я?
— Ну да, тоже сотрясение.
— А до сотрясения и я был, значит, балда балдой?
— Мною проведена некая параллель…
— А ты, — перебил я, — и без сотрясения умный?
— Николай Фадеич, тебе нельзя волноваться. Тем более из-за такого пустяка, как твои умственные способности.
— Пустяки? — Я сел, взъярившись.
— Лежать! — гаркнул профессор, как ученой собаке.
Я схватил мешочек с лещами, поднял их высоко, как бы приглашая всех обозреть, и слащавым голосом засюсюкал:
— Ах какие умные лещики! Видать, с профессорскими мозгами, а не с нашими пустяками…
И швырнул мешочек ему на колени. Профессор вскочил, лещи полетели на пол, но он их наподдал носком зеркального штиблета, отчего мешочек уехал под мою кровать, к банкам. А вот плод ананас докатился аж до третьего больного, который следил за нашей драмой веселыми глазами.
— Болеть-то по-человечески не умеешь, хрен сморщенный!
Профессор вышел из палаты прямо-таки печатным шагом, будто он солдат, а я старшина. В действительности — я рабочий, а он ученый. То есть он знает все на свете, мои же знания в авоську уместятся. Однако соприкасаемся. Видать, единит людей не образование и даже не общие интересы, а к жизни отношение. Плюс похожесть душ. Конечно, мне бы писать книжку не про ход второй сущности, а про профессора. Хотя, коли подумать, это то же самое.
Сосед на локтях стоит от нетерпения:
— Кто он?
— Дружок мой.
— И так рассобачились?..
— Кто?
— Да вы с дружком.
— Ни грамма. Это тебе показалось после сотрясения…
Тут я организовал большой жор из принесенных продуктов. Сосед мой хотя смерти боялся, но лещей уминал и другие продукты за милую душу. Третий тоже ел, хотя и молча. И я закусил. Видать, обо мне милиция заботилась — людей пускали ко мне беспрепятственно.
— Опять к тебе? — обидчиво сказал сосед.
— Это не ко мне, — утешил я.
6
Это к нему, к соседушке. Слава богу, а то и неудобно, — ко мне ходят, а к двум другим ноль внимания.
Женщина лет сорока пяти, чернявенькая, сухопара и высока. Мне, конечно, их не смерить, поскольку он лежит, а она стоит. Но по глазомерной прикидке она повыше будет. Однако для любви что возраст, что рост дело десятое.
Поглядим и послушаем, поскольку соседушка всех моих гостей разглядывал в лупу.
Женщина села на стул и, как положено, принялась выгружать из сумки продукты питания. Меньше, чем мне приволокли, но тоже много. Но меня другое щекотнуло… Ни она ему «Здрасьте!», ни он ей «Привет!». Ни слез, ни поцелуев, ни ахов, ни вздохов. Молчок. И то: не жена, а крем-баба. Или ром-баба. Однако люди по-всякому встречаются, поэтому жду их дальнейших взаимоотношений.
Выложила она снедь, поставила локти на колени, закрепила подбородок на ладонях — и устремила свой чернявый взгляд на лицо соседа. А он свой водянисто-синий положил на ее чернявый. И глядят друг на друга упорно, как гипноз испытывают. А уж что их взгляды выражают, мне отсюда не видать. Ну, думаю, ничего — потерплю.
Тишина в палате, как у рыбы в томате. Я на них гляжу, забинтованный глядит, а они ни гу-гу. Конечно, молчунов я повидал. Был у нас в автопредприятии Петька-Домкрат — ему легче грузовик спиной поддомкратить, чем слово вымолвить. Но сосед мой вроде не молчун, да и встреча ихняя не у телевизора — там ящик говорит.
Она вдруг колыхнулась, открыла какую-то банку и достала не то длинную фрикадельку, не то куцую сардельку… И гляжу это, тянет продукт ко рту, да не к своему, а к соседову. Ну, думаю, нипочем но откроет, поскольку мужчина, да и мои продукты уминал за обе щеки. Открыл-таки. Она, значит, туда ему опустит, он прожует и проглотит. И по новой. Да еще и ртину разевает, наподобие моей аистихи в Тихой Варежке. Не знаю почему, а противно.
Я думал, что мясными изделиями все и обойдется. Ан нет. Потом сок в дело пошел, затем какой-то пирожок, а на самую закуску вылущила она из обертки шоколадную конфетку и опустила ему в клюв, то есть в рот, растуды его в сыроежку!
И все это в тиши — лишь рукава ее шуршат.
Потом они еще посидели, глядя друг на друга с неослабевающим упорством. А затем она собрала кое-какую посуду и ушла, не проронив не то что слова — буквы «а» не сказала. Ни привета никому, ни ответа. И он ей под стать.
Но только это она вышла, как я допер: глухонемая.
— Сосед, ты бы языку ее научился…
— Так она русская.
— Всяким скорым жестам, коли глухонемая.
— Она не глухонемая.
— А чего и; слова не проронили?
Он вздохнул тяжело, как бегемот в ванной:
— Любит она меня.
— Вот бы и поговорили.
— Любовь обходится без разговоров.
Ой ли? Сразу видать, что в нежном вопросе он тумак. Небось думает, что в любовных делах надо действовать. Целоваться, обниматься и тому подобное. Да ведь этим себя не выразишь — это все умеют, поскольку указанные действия имеют международно понятное значение. Поскольку целование, обнимание и тому подобное идет от первой сущности — от плоти то есть. От второй же сущности идут слова, душу обнажающие. Гут чужими не прикроешься — свои нужны. И чуткую женщину словами не проведешь. Не зря все бабы любят слушать про любовь. И пословица есть: женщина любит ушами. Да разве не приятно внимать речам про любовь к тебе?
В одной старинной постановке — но телевизору видел — есть пацан Ромео. Болтлив до невозможности — всю ночь может говорить про свою любовь. А его школьнице нравилось.
— Она тебя любит, а ты ее?
— Тут вопрос путаный, — загрустил он на глазах.
— Так распутай.
Это я зря — у жизни есть узелки, что и со здоровой головой не распутаешь. Но сосед мой, похоже, вознамерился этим делом заняться тотчас. Он огляделся со зверской опаской, как заяц на опушке, и подался ко мне через проходик:
— Обманул я… Не падал на меня контейнер.
— А кто ж на тебя падал?
— Никто.
— Так голова цела?
— Травмирована.
— Кем?
Сосед как-то неуверенно и даже опасливо повел взглядом на дверь, вослед ушедшей. Тут, признаться, и мне стало не по себе. Но все-таки решил уточнить, поскольку того, чего я подумал, быть не могло:
— Она травмировала, что ли?
Сосед кивнул с заметной гординкой. Я бы сел, коли стоял. Какая-то дикая несочетаемость: любовь, прошибленная голова… Я видел чудеса — разбегалися глаза, а от этих сплетен стал смертельно бледен.
— Да как же?
— Ударила по голове.
— Чем?
— Утюгом.
— Электрическим?
— Нет, чугунным, — опять с гордецой отвечено.
— За что?
— Нашла за что…
— Да разве есть такое, за что можно бить но голове? — не утерпел я от звона в голосе.
Сосед засомневался, говорить ли свою тайну. Не тайна нужна, а понимание факта. Я вот лежу: на меня враг напал. Все путем. Поэтому мне не обидно и даже весело. А он от чьей руки нал на больничную койку?
— Она тебе кто? — пристал я.
— Спутница.
— На правах жены?
— На правах друга.
И сосед поехал, поскольку и самому хотелось высказаться — то ли совет получить, то ли себя показать. Есть такие люди — всяк пачкотню себе плюсует.
— Зашел я к ней… А она задает мне провокационный вопрос: «Если бы ты меня любил, то знаешь бы что с тобой стало?» Я, конечно, этим заинтересовался. Она отвечает: «Ты бы такой стал хороший, что выросли бы у тебя крылышки, как у ангела». Я возьми и ответь: «А если бы крылышки, то я бы от тебя улетел к Ритке Кушаньевой…» Тут она утюгом и огрела.
Гляжу, третий, забинтованный, ухмыляется. А мне чего-то обидно. И сам не знаю, почему, на кого и за что. Видать, на природу человеческую.
— Вот и молчу в знак протеста, — заключил сосед.
— Рот, однако, разеваешь.
— А ты бы не простил?
— Без подсказки решай, но я бы не простил.
— Она же от любви.
— Соседушка, когда любишь, то человека гладить рукой охота, а не утюгом.
А не простил бы я не потому, что любви у нее нет, что зверство это, что так далее и в том же направлении… Не по всему не по этому. Любого прощу — бандита, Вячика, дьявола рогатого… Я вон Тихонтьеву простил. Но не друга, поскольку есть у дружбы свои нерушимые законы. И не может частица превратиться в античастицу. Допустим, Мария или бы Паша… И в голове не укладывается.
— Да ладно, — вздохнул сосед. — Лучше продолжи свою историю…
И пошли его слова заместо пароля: только он их сказал, как дверь открылась.
— К тебе, — с недовольством буркнул сосед.
Это уж подлинно ко мне.
7
Капитан Петельников, старший оперуполномоченный, в белом халате, небрежно накинутом. И пришли мне на ум фронтовые ребята, которые автоматы носили тоже небрежно, как бы показывая, что они фашистов и голыми руками возьмут. Ну а сестричка наша, блондинка, вокруг капитана вьется балериной — я ж сразу надумал, что для женщин он первая находка.
— Здравствуй, сыщик, — поприветствовал меня Петельников. как старого знакомого, и пожал руку без всякой скидки на мое ранение.
— Здорово, капитан!
— Как самочувствие?
— Как у смертника предчувствие.
— Ну-ну, это первоклассная клиника.
— Придешь сюда здоровый — уйдешь больной, придешь больной — уйдешь покойником.
Треплюсь я. Капитан видит, что это не разговор, а вступленьице. Сел он против меня, нога на ногу, широкий, высокий; лицо крупное, но сухое; взгляд темный, как бы обдающий тебя силой. Что там женщины… Я, мужик, им любуюсь. А почему? Потому что передо мной истинно мужеская сущность. Опять спрошу: а почему? Да нагрузочка у него мужская. Не перестану талдычить, что мужчина произрастает на делах истинных — в схватке, в войне, в работе горячей. Между прочим, хулиганство и всякое пьянство с безобразиями — от легкой работы. Посадили мужика в канцелярию — он и захирел. Нет-нет да и прорвется мужское начало в каком-либо гнусном поступке, поскольку деваться началу-то некуда.
— О чем задумался, Николай Фадеич?
— О преступности и ее зарождении.
— Вот-вот, пока по голове не получим, не думаем.
— А знаешь почему?
— Почему?
— У черепахи сердце еле постукивает. Зато и живет сотни лет. А есть мыши, у которых сердечко тук-тук. Польше тыщи ударов в минуту. Зато и живет она чуть больше года. Ясно?
— Нет, не ясно.
— Берегут хитрецы свое сердце, как денежки. Не вмешиваются. Л для преступности это лучшее удобрение,
— В корень зришь, Николай Фадеич.
А в глазах его и в щеках улыбка. Не снисходительная, а как бы ободряющая. Мол, мели, Емеля, пока твоя неделя. Я не в обиде. Может, мои думки и покажутся ему ребячьими или всякому известными; может, изучалось им все это в институтах да специальных школах. Только я сам до всего иду. А где споткнусь, там поднимусь да утрусь.
— Думаю, капитан, не вышла бы с искоренением преступности закавыка из-за вторичности всего сущего, а?
— Еще раз и попроще.
— Небось о частицах ты знаешь. Из них все в мире и состряпано. А про античастицы слыхал? т-
— Краем уха.
— Всякому сущему на земле есть наоборотинка. Частица — античастица, биотики — антибиотики, фриз — антифриз, христ — антихрист… Уловил?
— Ну да: мир — антимир, квар — антиквар, лона — антилопа…
— А ежели так, то должны быть и антилюди. Как бы античеловеки. Вот они-то преступлениями и заняты.
Старший оперуполномоченный захохотал и поднял руку, чтобы, значит, долбануть меня по плечу в знак расположения. Ну, думаю, если стукнет, то на этот раз голова определенно расколется. Но капитан шлепнул ею по своему колену так, что под кроватью звякнуло.
— Что там? — перестал смеяться Петельников.
— Разносолы.
Он заглянул:
— Николай Фадеич, дай маринованного огурчика.
Вот те на — другие больным приносят, а этот сам жрать пришел. С другой стороны, у него работа круглосуточная: видать, где на пищу наткнется, там и ест. Дал я огурцы, но, правда, без вилки. А ему вилка — что грузовику подтяжки. Запустил пальцы в рассол и начал хрумкать на всю палату. Без хлеба, но аппетитно.
— Теперь о деле, Фадеич… Кто тебя ударил?
— Кабы видал… А ваш-то рыжий ас?
— Тоже не рассмотрел из-за твоей самодеятельности. Ну а что думаешь?
— Вячик ударил, кто же еще.
И я рассказал ему все, что знал. И про фальшивость личности, и про слежку за машиной, и про способ выноса одежки, и свои подозрения насчет Гузя, и про нашу последнюю встречу…
— Думаешь, Гузь навел?
— Он же меня вызвал и проверочку оставленным термосом учинил.
— За Гузем мы давно следим. Да очень хитер.
— Теперь-то он попался.
— А как? — полюбопытствовал капитан.
— На меня Вячика науськал…
— Это не доказано.
— Недостача вещей в складе будет…
— Недостача большая, хотя ревизия не кончена. Только Гузь объясняет ее кражами этого лже-Вячеслава. А тот в бегах, и личность не установлена.
— Так поймайте.
— А как? — опять спросил капитан.
Не дурак парень. Ведь и сам знает как, а лишнего мнения не гнушается. Он не только до майора, но и до кого хочешь дорастет. Если только огурцы не будет есть руками.
— По отпечаткам пальцев, — подсказал я.
— Весь склад облазили — нет. Да ведь если Гузь его соучастник, то все протер.
— У подлинного Коршунка выведать…
— Два года назад потерял паспорт и больше ничего не знает.
— А по трудовой?
— «Вячеслав» ее в кадры не представлял, якобы утопил. Завели дубликат.
— Ну а по личности?
— Парик и очки снял, усы отклеил, походку выправил, заговорил нормально… Узнаешь?
— По «Запорожцу», — догадался я.
— Бросил.
— Как бросил?
— Груда лома. Он его купил-то за пятьсот рублен, специально для хищения одежды.
Все мои и догадки. Петельников вздохнул и принялся записывать мною рассказанное. Много наговорил, на три листа. Объяснением называется, уж знаю. Когда я расписался, капитан вдруг подмигнул мне, как девице распрекрасной:
— А ведь Гузь на тебя ссылается, Николай Фадеич.
— Это с какой стороны?
— Как на свидетеля, который заподозрил вора.
— Ему теперь выгодно на сбежавшего валить. А хапали они вместе.
— В общем, нужен сбежавший. Иначе Гузь выкрутится. Эх, Николай Фадеич, ты нам помешал.
Я ответил молчанкой, поскольку крыть мне нечем. Это теперь легко обсуждать мои попытки. А под угрозами Вячика, под дулом губной трубочки Семена Семены-ча, под насмешками Сергея…
— Почему же Тихонтьевой всего не рассказал? — спрошено вроде бы обычно.
— Это разговор особый.
Опять, стервец, засек утайку, будто во лбу моем вделан телевизионный экранчик. Все видит, не хуже Марии.
— Еще вопрос, Николай Фадеич… Что думаешь о втором грузчике, Сергее?
— Душа парень, ненавидящий Вячика… Подозрению не подлежит.
— И последнее: внизу сидят Гузь с Сергеем, желают тебя проведать. Сделай вид, что кладовщика ни в чем не подозреваешь. Хотим через него выйти на твоего Вячика. Вряд ли они все краденое реализовали.
— Правильное направление.
— Ну, выздоравливай.
— Будет время — заходи.
— Если огурчиком угостишь…
— Грибки есть первый сорт.
— Тогда зайду.
— Только вилку прихвати.
Он ушел, помахав всем рукой. А эти все глядят на меня в две пары глаз — что непосредственный сосед, что третий, перебинтованный. Разговор ли наш их поразил, еда ли маринованных огурчиков? Поэтому жду вопроса соседского, поскольку третий пока помалкивал.
— Кто ж ты все-таки будешь?
— А что?
— И профессор у тебя был, и свинарь, и капитан…
— Хочешь меня распознать через других? А так не умеешь?
— Вроде бы книгу затеял писать, хотя по разговору тянешь на работягу.
— Вот из этой книги и узнаешь, как судить о человеке без справочки.
Конечно, для него закавыка. Люди ходят ко мне разные; говор мой — смесь всего помаленьку, но боле деревенского; одежки опознавательной нет, а сам не называюсь. Выходит, что судим мы друг о друге лишь по платью да по разговору. Пример тому баня: коли все нагишом да молчат, век не узнаешь, кто директор, кто дурак.
— Николай Фадеич, продолжи рассказ, — уже заканючил сосед.
— Ну, кража дефицита идет своим чередом, и от меня никакого проку. Пьем мы как-то вчетвером чай из термоса… Я и задень нечаянно голову кучерявого. Мать честная, его волосы набок и съехали. Он как вскочит да как припустит! Я за ним. Он стрелять, да патроны кончились. Настиг я бандюгу. Он мне парик в рот наподобие кляпа. А я приемчик. Тогда он, язви его, рукояткой пистолета по моей голове…
Но дверь открылась, и несоразмерная мужская пара как бы втиснулась в палату — молодой и худой, пожилой и грузный.
8
Семен Семеныч Гузь и Серега, веселый человек. Подошли ко мне чуть не на цыпочках, встали и глядят, как на икону. У кладовщика лицо расстроенное и почти плаксивое — я таким его и не видел. У Сереги морда смурная, хотя я рассказывал в свое время ему байку о негожести быть смурным.
— Что вы, братцы, приуныли, или песни позабыли? Садитесь.
Серега-то сел спокойно, а Гузь руками всплеснул и плюхнулся на стул так, что того и гляди падет сейчас на колени и запричитает, как моя Мария. Вот он как меня любил. Это только цветочки, а ягодки впереди.
В буквальном смысле. Разворачивает Серега бумагу, а в ней цветы-цветочки, забыл их название, длинное и нечленораздельное, — осанистые, цвета бордо, пять рублей штучка. Открывает Семен Семеныч дипломатический чемоданчик и достает ягоды — клубнику. Это осенью-то. Из Африки, что ли, выписал? Да чего не сделаешь для любимого грузчика.
Но любовь еще не кончилась. Серега достает из-за не поймешь откуда коробку конфет — видать, дорогие, поскольку на ней писаны золотом три богатыря. А Гузь из того же дипломатического чемодана выволакивает за лапы пару жареных цыплят — румяных, с корочкой, по рубль пять. Когда сырые.
— Тебе надо поправляться, Николай Фадеич.
— Ешь, Фадеич, — от сердца добавил Серега.
— Может, еще чего принести? — забеспокоился кладовщик.
— На выпивку — рассола, на закуску — солидола, — попросил я.
— Могу и выпивку организовать под видом сока, — загорелся Серега.
— Я тебе дам! — осек его Семен Семеныч.
От таких забот вспучило живот. Чудеса в решете, а горшочек сбоку. Ведь этот самый Гузь послал Вячика вослед, чтобы тот порешил меня! А теперь жареных цыплаков принес для поправки. Неужели он мечтает, что я этих птиц съем? Да они у меня колом встанут в горле.
Частицы и античастицы… Или, как говорит капитан, лопа и антилопа. Так вот он передо мной, античеловек. Попросту — нелюдь. Никогда не поверю, что хороший человек пойдет на преступление. Подлецы их совершают, подлецы. Коли не было бы подлецов, не было бы и преступлений. И когда я слышу, что, мол, преступник исправился, то понимаю так: подлец стал хорошим человеком. А не стал — то жди от него сюрпризов.
Однако виду отрицательного не подаю, чтобы не спугнуть. Поскольку капитану обещал. И даже улыбаюсь душевно, как заправская бортпроводница.
— Больно? — спросил Серега, вглядываясь в мою личность.
— Да нет.
— Морщишься…
— Это такая улыбка, — пояснил я.
— Николай Фадеич, — вмешался Гузь, — прости меня великодушно.
— За что?
— За это дурацкое пальто.
— Что было, то прошло, а что будет, не пришло.
— Не разглядел я преступника.
— Так он им таки оказался? — бросил я пробную фишку.
— Одних пальто более сотни вынес, — обидчиво сложил губы в трубочку Семен Семеныч.
— Эк варнак! Так и долбанул меня он?
— Кому же еще? — опять всплеснул руками кладовщик, отчего его жидкие щеки тоже как бы всплеснулись.
Серега поставил цветы в банку из-под съеденных капитаном огурчиков, весело усмехнулся и бросил мне с легкостью:
— Фадеич, я тебя предупреждал.
— А коли бы убийство затевали, ты бы тоже предупреждением отделался? — вскипел я из-за его легкости.
— Николай Фадеич, тебе волнение противопоказано, — проворковал Гузь.
— А ты сказал, что затеваешь? — вроде бы обиделся от упрека Серега. — Один решил все обтяпать. На Славку, как на медведя, в одиночку ходить нельзя.
Тут он прав. Ни ему не поведал своих планов, ни милиции. А и не прав — Гузю говорил. Но Гузь не в счет, поскольку он Вячиков напарник. Посмотрел я на кладовщика пристальнее, чтобы достать взглядом его поганую душу… И не достал. Душа ведь принадлежит ко второй сущности, а коли ее мало — потопла она под первой сущностью. Бывают люди, встречал я, у которых вторая сущность как лампа внутри, — светились они зовущим огнем. Посмотрел я на кладовщика пристально…
И мурашки с чесоткой пошли по моему телу от дикого нетерпения. Сидит передо мной гидра ползучая, а ни сказать, ни доказать, ни курчонком жареным огреть. И то: как наш последний молчаливый разговор к протоколу пришпилить? Нет, не сгодился бы я в сотрудники уголовного розыска, — нервишки не те.
И переключился на Серегу:
— Неужель прежде никогда не бывал у Вячика дома?
— Не приглашал.
— Выпивали небось?
— Раздавим емкость в заведении — и разбежались.
— Откуда же знал о его папаше, болезнях и тому подобном?
— С его слов.
— Николай Фадеич, тебе волнение противопоказано, — повторил Гузь.
И то: пусть теперь капитан волнуется и выспрашивает. А мое дело сделано — башка подставлена; мое дело теперь — болеть да трескать неуемные харчи. Да рассказывать соседу бесконечную байку про мои приключения.
— Николай Фадеич, — грустно и как-то сомнительно начал Гузь, — у меня просьбица…
— Чтобы я не волновался?
— Это само собой. А просьбица… Не говорите следователям, что меня предупреждали о Коршунке. А то они могут не так понять…
— Вполне могут, — не утерпел я от злорадства.
— А? — переспросил тревожно Гузь.
— Ваша прось-бица не стоит выеденного яйца, — успокоил я Семена Семеныча.
— Поправляйся, Николай Фадеич. Ждем на складе, — попрощался Гузь.
— Будь здоров, Фадеич. Выполняй процедуры.
— Ага, не груби врачу, сдавай мочу.
Они встали и потоптались, неуверенные, можно ли больному пожать руку. Я пошел им навстречу и протянул свои пять. Между прочим, первому Гузю — вот каким я стал двуличным, да что не сделаешь ради капитана. Семен Семеныч мою руку в своей волосатой тряс долго, но ласково и трубочку губами сложил — на этот раз в знак особой любви. Ну, я ему тоже тихонько губами чмокнул, наподобие воздушного поцелуя.
Серега мою ладошку сжал быстро и сильно, без скидки на постельный режим. Да, видать, вполсилы действовал — крепкий парень. Я оглядел его пятерню, считай, с мужеской завистью…
Не то боль черепная меня дернула, не то мысль осколком мозги прошила… Только тихонько застонал я, почти неслышно, как бы для себя, а палата белая стала еще белей, а эти два человека стали еще черней. Вздохнул я и моргнул, сгоняя с глаз туманные бельмы, — в себя приходил.
— Николай Фадеич, плохо тебе? — Гузь все приметил.
— Эх, ребята, никогда мне не было так хорошо…
— Отчего же? — все Семен Семеныч спрашивает, удивившись.
И то: мужик махонький лежит и народ честной смешит. Мужик махонький лежит без образования, без должностей, от родной бригады отстраненный, со склада выгнанный, по маковке стукнутый, забинтованный… И якобы ему очень хорошо.
— А хорошо, ребята, оттого, что сегодня я счастливый.
Они переглянулись и на меня вновь смотрят — ждут толкования.
— Счастье-то в людской любви. В друзьях, к примеру. А показалось мне, что одним другом у меня прибыло.
— Нас двое, Фадеич, — указал на ошибку в счете Серега.
— А я про капитана Петельникова говорю.
— Ну, какие вы друзья… — усмехнулся Гузь.
— У нас с ним подобные взгляды на античастицы и на антилопы.
— Что-то непонятное бормочет, — сказал тихонько Серега кладовщику.
— Очень даже понятное. Квар — антиквар, лопа — антилопа, — ответил я.
Мой начальник с моим напарником опять переглянулись. Гузь даже головой пошатал — мол, сбрендил дядя.
— Но главное, ребята, помог я капитану этого Вячика поймать.
— Он разве пойман? — совсем изумился Гузь.
— Пойман, ребята, — заверил я.
Тогда они переглянулись в третий раз согласно, поскольку мой бред не вызывал сомнений. А я еще раз внимательно посмотрел на руку Сереги, на вогнутый ноготь пальца и сказал ему с небывалой теплотой:
— Здравствуй, Вячик!
15
В теплой, хорошо нагретой палате вдруг люто похолодало. Вижу, как Серега хочет улыбнуться, а губы от крещенской стужи не в его власти. И щеки промерзли молочным льдом, как малые озера. Но я тоже, видать, лежу без кровинки.
— Фадеич, я же Сергей, — наконец сказал он.
— Оборотень, — шепнул и я на всю палату.
Гузь всплеснул руками, бросил их на грудь, к сердцу, и от него уронил на меня, на одеяло.
— Николай Фадеич, что с тобой?
Мне хотелось глянуть в лицо кладовщика — промерзло ли оно ледком страха? Но я не мог оторваться от Сереги-Вячика, как от страшенного кино, когда знаешь, что надо бы убежать, да сил уже не хватает.
— Чем ты меня бил, Вячик? — спросил я вдруг убывающим голосом.
Жутко мне стало — сильный вор, убивец и гад сидел передо мной, перед слабым и забинтованным. Что ему стоит садануть меня по голове дополнительно? И уйти своим ходом. Сосед немощен — уж коли его баба утюгом одолела… А про третьего и разговору нет.
— Фадеич, ты бредишь, — сказал Серега-Вячик не голосом, а вроде бы животом, как фокусник.
— Мы позовем сестричку, она сделает укол, и сразу уснешь, — дополнил Гузь.
А меня тут взъярило. Так-растак, кривой верстак! Я, честный мужик, подонком контуженный, лежу пластом — и не скажи. Да где я — у гангстеров в синдикате или в народной больнице?
— Тебя ноготь выдал, Вячик, — сказал я прямиком.
— Успокойся, Николай Фадеич, — посоветовал Гузь и заловил воздух ртом, как выуженный карась.
— Какой ноготь? — поинтересовался Вячик, но глаза его забегали по палате.
— На той руке, которую ты поскорее сунул в карман.
Он сделал шаг назад, к двери, не спуская с меня
глаз. Видать, боялся, что я вскочу и брошусь его ловить. Я ждал, сам не зная чего. Он еще шагнул назад, все не глядя. У меня штопором завертелся план — схвачу под кроватью бутылку с соком или банку с грибами да и запущу. Попаду не попаду, а шуму наделаю. Сестричка прибежит…
— Зря спешишь, — бросил я наобум святых, — капитан Петельников внизу по тебе тоскует.
— Прыгай в окно! — вдруг крикнул Гузь, не выдержав.
Вячик разбежался и вскочил на кровать третьего больного, поскольку она стояла в аккурат под окном. С койки Вячик шагнул на подоконник и стал рвать фрамуги, шпингалеты и замазку, — законопатили окно на зиму. Только сухой треск стоял. Он уже распахнул первую раму и взялся за вторую… Уйдет, думаю, поскольку второй этаж — для здорового парня дело пустяковое. Но тут случилось такое, какое по мне шарахнуло сильнее, чем физический предмет в маковку…
Третий наш больной, тяжело травмированный, вдоль и поперек забинтованный, всю дорогу молчавший… как подскочит! Схватил Вячика за руку, да как крутанет с высоты, да через свое плечо, да на пол… Вячик грохнулся и лежит. И тишина наступила в палате небесная при такой картине: Вячик, значит, лежит; мы с соседом приподнявшись на локти; третий, забинтованный, стоит на кровати; Гузь, бледный, как белоснежный гусь, от бессилья опустился на край моей постели… У людей немота, у стен глухота.
Но Вячик вздохнул и сел, новорожденно озираясь. Тогда и перебинтованный соскочил со своей койки и стал как бы нам фокус показывать — повязки с себя бесконечные сматывать. И чем толще в его руке вспухала марлевая бухта, тем квадратнее делались мои глаза… Ни хрена не понимаю, но глазенками моргаю.
Ас! Ученый сотрудник Леденцов, как таковой. Рыжие волосы, под марлей слежалые, рукой взлохмачивает.
— Здравствуй, Николай Фадеич, — поприветствовал он меня, будто не пробыли вместе пару суток.
— Здорово, лейтенант! — И я сделал вид, что он только что влетел в форточку.
А дверь нараспашку — чуть из проема не вылетела. Капитан Петельников ворвался, считай, как бандит хороший. Окинул своим высоковольтным взглядом палату и сразу успокоился: Вячик на полу сидит и как бы ничего не понимает; Гузь у меня в ногах сидит, и этот-то все понимает.
— Финита ля комедиа! — сказал Петельников лейтенанту на своем оперативном жаргоне.
— Так точно, товарищ капитан!
— Уведи их, машина внизу.
Леденцов, этот, считай, пацан, взял обоих под руки и повел как миленьких. Гузь кряхтел, а Вячик плечо оглаживал. И не попрощались со мной.
Петельников подсел ко мне с хитрой ужимкой:
— Как самочувствие, Николай Фадеич?
— За еловую чурку меня держите? — надулся я.
— Что такое? — прикинулся капитан росомахой.
— Коли аса подложили, так про Серегу знали.
— Не знали, а подозревали. А ты вот как догадался?
Я рассказал про не туда вогнутый ноготь, про память свою дурацкую, только сегодня очнувшуюся. И так далее и в том же направлении.
— А ты как смекнул, капитан?
— Разные были соображения. Странным показались совпадения — два молодых парня, примерно одного возраста, одного роста, и оба работают по полсмены. Ну а когда один якобы сбежал, то глянули мы попристальнее на второго. Ты глянул, Николай Фадеич?
— Глянул.
— И что обнаружил?
— Ноготь.
— Это уже особая примета. А не заметил вмятые полосочки в волосах от ушей до глаз?
— Шрамы?
— Нет, от очков. Он же носил их по полдня. А не заметил красноты на верхней губе? Раздражение от клея, которым лепил усы. Ну и так далее.
— Зоркие вы ребята, — похвалил я, поскольку ребята они ушлые.
— Мы зоркие, а эти жулики умные. Ведь неплохо задумано, а? Не догадайся, что Сергей и Вячеслав одно и то же лицо, век бы не поймали.
— Не умные, а подлые, — подправил я. — Поскольку минус и плюс совместиться не могут.
— Ага, антилюди, — заулыбался капитан. — Да ведь вроде бы люди.
— Ты по своей работе обязан знать, почему идут на злоумыслие.
— Я и знаю.
— Ну и почему?
— Сегодня утром разбирался с одним грабежом… Напали на мужчину. Ценные книги в портфеле целы. Деньги целы. Золотые часы целы… А отобрали только импортные джинсы фирмы «Ливайс».
— Портки? — удивился я.
— Вот и ответ, Николай Фадеич, на причину, как ты говоришь, злоумыслия.
— Так какой ответ-то?
— Мещанство.
— Что за зверь? — спросил я, будто не слыхивал.
— Верно, зверь. Еду ему подавай дефицитную, одежду импортную, а работу престижную.
И капитан засмеялся так легко, будто и этого зверя он скоро отловит. Я тоже гоготнул от какой-то легкости и уверенности в своей и в нашей общенародной жизни. Что же касаемо дружбы, то здесь капитан от меня не отвертится. Таких людей упускать — жизнь не понимать. И сведу с ним моего сына Геннадия, поскольку воспитывать лучше всего на живых людях.
Попрощался со мной Петельников, пожелал скорейшего выздоровления, и только это вышел, как сосед мой задохнулся от судороги:
— Сестру мне, сестру!
Вызвал я кнопочкой блондинку и гляжу на своего Стропаля с удивленной опаской, поскольку до сих пор ни на что он, кроме страха быть усопшим, не жаловался. Сестричка прибежала в одну секунду.
— Переведите меня в другую палату! — вдруг огорошил ее сосед.
— Что случилось? — спрашивает сестра, поскольку тоже в недоумении.
— Это ж не палата, а притон! Или тут явка какая? Этот Николай Фадеич неизвестно кто. Забинтованный больной оказался не больной. Бандиты прыгают на окна, драка на полу, капитаны, прокуроры, лейтенанты… Разве тут выздоровеешь?
— Больной, успокойтесь. Впуск посторонних прекращен, и теперь у вас в палате будет комфортная атмосфера.
И только она сказала про атмосферу, как дверь воровато приоткрылась, потом открылась и вошел мужик. Это бы еще ничего, но вошел и второй мужик. Пара мужиков — что пара башмаков. Да ведь и третий шагнул в палату, а коли три мужика — спору жди наверняка. Нет, не жди, поскольку и четвертый возник.
Тут я подумал: где четыре мужика, будет пять наверняка. Он и втиснулся.
Пять человек переминались у двери, будто морозцем прихваченные.
— Во, и целая шайка пришла, — жалобно простонал соседушка.
10
Это была она, шайка, то есть моя бывшая бригада. Ребята собрали в палате все стулья и сели в ряд, как на собрании. Поэтому я перечислю их слева направо: Валерка-шинщик, большеротая верзила; Василий-моторист, плотный мужик; Николай-окрасчик, махонький да белобрысенький; Эдик-электрик, лобастый дипломат; Матвеич-плотник, хромой, но трезвый. Пять штук. Ну а Кочемойкина Петра не увидишь до утра.
Пока я справлялся с чувствами, застелившими мне видимость, они тоже не зря сидели: Василий вздохнул, Эдик кивнул, Валерка мигнул, Матвеич икнул, а Николай чихнул. Считай, минут пять мы приходили в себя.
— Чего ж ты не ввел меня в курс? — укоризненно спросил Василий.
— Неужели бригадой не справились бы? — поддержал Эдик.
— Я придумал такую штучку, которая током шарахает, — сообщил Валерка.
— Чего штучка… Взяли бы в руки по пустой бутылке и склад бы окружили, — не согласился с ним Николай.
— А если бы по полной? — уточнил Матвеич.
Гляжу я на ребят, и в палатной тиши в эти хорошие минуты вдруг затлело во мне незваное беспокойство. Много я с ними отработал, знаю их, как свой рабочий инструмент, изучил их и в труде, и в праздности… Вижу ребятишек глубоко и любовно… Но в то же время тревожно напрягаюсь: а чего я сейчас в них не вижу, чего в них не понимаю, чего о них не знаю?.. Что в этот момент, пока я гляжу и разговариваю, летит мимо меня? Ведь сколько бы я ни оглядывался на прожитое, всегда там находил ошибочное и мною упущенное.
— Как живешь, Василий? — спросил я голосом не мужским и не бабьим, а хрен знает каким.
— Отцом стану, — буркнул он самодовольно.
— Не забудь пригласить на крестины. Как ты живешь, Эдик?
— На курсах итальянского языка учусь, Фадеич.
— Кончишь — поговорим по-итальянски. А ты, Валера?
— Фадеич, я придумал, как обойтись без поршневых колец…
— Потом покажешь. А ты, Матвеич?
— С бутылками завязал окончательно.
— Хвалю. А ты, Николай?
— А я, Фадеич, рыбаком заделался, любителем.
— По крайней мере, День рыбака он празднует, — вставил Эдик.
— Помни, Николай, — подсказал я, — что День рыбака не только праздник для тех, кто ловит рыбу, но и для тех, кто ее ест.
— А как же, — встрепенулся Николай. — Вот попробуй…
Банка маринованной корюшки, им на столик поставленная. Эта банка как сигнальная ракета — ребята дружно зашуршали.
Василий, мать честная, приволок прямо на тарелочке круглый торт под названием «Фантазия». Жена, которая помнила наше приятное знакомство, испекла его специально для меня, как для пострадавшего. Все натуральное, включая буквы из варенья «Будь здоров!».
Эдик плюхнул мне на брюхо пачку журналов, и все иностранные. Одни картинки. Чтобы, значит, я не скучал. Господи, чего только не сфотографировали… И рестораны, и вертолеты, и спиртные бутылки, и собачки, и короли… Между прочим, много женского полу в купальниках. Смысла никакого, а глядеть приятно.
Матвеич вытянул из кармана чудище деревянное, им вырезанное. Для моего развлечения. Такая, скажу, физия — нос крючком, рожа торчком, а губы, между прочим, сложены противной трубочкой. Я эту страшилищу положил на столик мордой к соседу.
Валерка книжку принес, чтобы отвлечь меня от больничных думок. На обложке легковой автомобиль удлиненной формы. За рулем блондинка сидит с сигаретой в зубах. Хрен поймешь, про что книжка. Однако из багажника рука безжизненная свисает.
— Ешь, развлекайся и поправляйся, — сказал Василий.
Живут мелкие дурачки, как медные пятачки; бывают дураки средней руки; есть большие дурачищи, как последнего номера сапожищи. Три сорта. А видали дурака совсем без чердака? Это я про себя, поскольку екнуло у меня в мозгах, как искра в свечах. Осознал я, что в данный момент летит мимо меня, что я не понимаю и чуть было не упустил…
Сказанул капитану, что плюс с минусом несовместимы. А в элементарных частицах, а в аккумуляторах? И в жизни, как сейчас понял, вполне сливаются. Меня ударили, хотели убить, и лежу теперь в больнице — минус, минусее некуда. А ощущаю натуральное счастье — плюс. Кто ж мне объяснит, как они — смерть костистая и счастье серебристое — слились воедино?
— Ну, кончай тянуть резину — по рублю и к магазину, — намекнул Матвеич Василию.
Тогда Василий кашлянул в сторону, в макушку Николая-окрасчика, и сказал мне солидно:
— Привет тебе, Фадеич, от нашего директора.
— Как он, не затузел?
— Не затузел, если не только привет, но и письмецо шлет.
И Василий вручил мне конверт…
«Уважаемый Николай Фадеич! Наслышан о твоих подвигах на стезе борьбы с преступностью. Выздоравливай, и хватит заниматься ерундой — возвращайся в хозяйство и поднимай бригадное дело. И скажу прямо: я не согласен с мыслью, что незаменимых людей нет. Есть. Каждый человек незаменим. Каждый! Будь здоров. Жду».
Ну и подпись положенная.
Вот и еще момент жизни пролетел в свое время мимо меня. Директор-то глядит в самую подноготную. «Каждый человек незаменим». Что за этим? А за этим, видать, понимание двух сущностей, поскольку первую сущность, организм, хоть кем замени, а вторая сущность незаменима. И опять-таки намек на меня.
— Знаете, что пишет директор?
Ребята помотали головами несведуще.
— Предлагает мне должность своего заместителя.
Они переглянулись, конечно с мигалками.
— Да-да, с подобающим окладом, с персональной машиной, с секретаршей-брюнеткой и с чаем с лимоном.
Теперь эти стервецы заулыбались откровенно. Разгадали мою закавыку, которую я и не сильно таил.
— Фадеич, а мы ведь пришли по делу, — начал Василий, как самый весомый.
— А я думал, проведать.
— Само собой, но и по делу, — объяснил Эдик.
— По важному, — добавил Валерка.
— Только ты старое не поминай, — предупредил Матвеич.
— А то глаз из тебя вон, — пригрозил Николай.
Кочемойкина в свое время простил. Тихонтьеву простил. Вячику, как только его забрали, простил… Прощенному мною народу несть числа. А тут моя бригада…
— Фадеич, возвращайся, — тихо сказал Василий.
— По поручению директора предлагаешь?
— По поручению бригады, — набычился Василий.
— На какую должность?
— К нам, бригадиром, — уж совсем без уверенности промямлил Вася.
Напряглись ребята вроде спортсменов перед бегом. И какая-то сопящая тишина заползла в палату, будто компрессор только что сдох, но еще отдувается. Я тоже, видать, задышал, сдерживаясь, — хрен его знает, зачем я сдерживаю то, чего сдерживать никак нельзя.
— Басурманы, — наконец обозвал я ребят.
Они, эти басурманы, того и ждали — заулыбались и задвигали стульями. Но я ковал железо, пока оно было горячее:
— Мною тут думано… Тратим мы силы, время, запчасти на ремонт. Знай себе ремонтируем. А не пора ли думать о такой машине, чтобы поменьше ремонтировать?
— Пора, — кивнули и сказали вроде бы все разом.
— Предлагаю обратиться ко всем автомобилестроителям страны с подобным призывом и с открытым письмом.
— Ага, починчик, — потер руки Валерка.
Тогда я охладил их преждевременность:
— Но сперва я напишу книгу, ребята.
Как и ожидал, на бригаду пала молчаливая задумчивость. Но ненадолго — смешинка их пересилила. Правда, не откровенная, а тихосапистая, в подковырки ушедшая.
— О чем? — спросил Василий.
— «Как я ловил преступников», — объяснил ему Валерка за меня.
— Нет, — не согласился Эдик. — «Новые методы складирования».
— А может, «О вкусной и сытной пище», — подсказал Матвеич.
— Лучше уж «О вкусных и крепких напитках», — не отстал и Николай.
— Зря, ребята, ржете, один известный профессор это дело одобрил.
Как говорится, в зале произошло веселое оживление. У ребят губы до ушей, хоть тесемочки пришей.
— Соскучились мы по байкам, — на полном серьезе вдруг признался Василий.
— Стою под самосвалом, — начал Валерка. — Все есть: инструмент, запчасти, ветошь… А ремонта нет. Оказалось, Фадеичевой байки не хватает.
— Записал бы ты свои байки, — посоветовал Эдик. — Вышло бы десятитомное собрание сочинений.
— А мы бы их на макулатуру выменяли, — ухмыльнулся Матвеич.
— Без байки — что в бане без шайки.
Вдруг соседушка мой заюлил, как на шило наскочил:
— Расскажи им, как в тебя стреляли.
У ребят лица вытянулись, как у лошадей, увидевших овес.
— Сперва поведаю про книжную задумку…
Но спросить они не успели из-за шума в коридоре, после чего и дверь распахнулась. На пороге стоял мой туркообразный профессор со съехавшим на плечо галстуком и с бородкой, которая была расщеплена на отдельные волосинки, как вещество на элементарные частицы. А все из-за сестрички-блондинки, висевшей у него на шее, но не по поводу любви, а по поводу нарушения профессором впускного режима.
Он сверкнул очками, как озрыч, и спросил у меня хрипло, но громко:
— Все валяешься? Собрания проводишь? А в Тихой Варежке смерч все крыши содрал!
Я сел…