Уважаемые члены пенсионной комиссии!
Сорок лет назад, будучи девятилетним мальчиком, я потерял в очереди хлебные карточки. Я о том времени, когда у нас карточная система была. За хлебом такое творилось, такая давка и толкотня — не то что без карточек, без головы легко можно было остаться. Когда наконец-то я пробился к прилавку и не обнаружил в кармане карточек, надо было слышать мой рев. Кто-то оттяпал у меня всю дневную норму хлеба нашей семьи — шести человек. Большего несчастья нельзя было представить, мне казалось, небо обрушилось. Из-за меня, раззявы, семья осталась без хлеба. «Ничего не поделаешь, все бывает», — на сей раз бабушка не последовала этому гуманному педагогическому принципу. Меня побили. Я и сейчас, входя в хлебный магазин, вспоминаю тот день и чувствую легкую дрожь. Почему я заговорил об этом, нет уже в помине хлебных карточек, да и дома никто, кто бы мог наказать меня, не дожидается, и все же не идет тот день из головы. В моей жизни было немало передряг, но о той первой беде забыть не могу.
Когда мне исполнилось двенадцать, умер Сталин. Учитель английского Михаил Якобашвили, высокий, представительный мужчина с усталым лицом, вошел в класс и объявил: скончался вождь. Про вождя мы, конечно, знали, но почему его смерть должна была стать для нас трагедией, не понимали. Весь класс тем не менее по приказу учителя встал. Пока мы стояли в полной тишине, какие только шкодливые мысли не забавляли нас. И все-таки какое отношение имела смерть вождя к нам, мы так и не уяснили. Но учителя своего любили и ради него сколько угодно стояли бы в полной тишине, а при необходимости еще и поплакали бы.
Вернувшись домой, я увидел слезы на глазах отца и понял, умер человек, которого мы все вместе должны оплакать.
Однажды вечером, спустя некоторое время после этих событий, к нам постучалась библиотекарша Шорена и попросила мою бабушку отпустить меня с ней в библиотеку по неотложному делу. Бабушка пригласила ее в дом, и Шорена бросилась к маме, которая сидела за швейной машиной, и стала что-то шептать ей на ухо. «Подожди, спрошу у отца», — ответила мама и спустилась в подвал, где возился отец. Через некоторое время она вернулась и сказала мне: «Пойдешь с Шореной, только потеплее оденься, может быть, придется остаться там до утра».
Это была моя первая бессонная ночь. В библиотеке собралось человек пятнадцать с нашей улицы — «самые активные читатели», сказала Шорена. Я обрадовался, что меня причислили к самым активным. Всю ночь мы перелистывали книги и, когда нам встречалось слово «Берия», либо вырывали лист, либо старательно зачеркивали его имя.
Очень много книг, рассказывавших о героических делах Берии, мы сложили отдельно, а утром развели из них костер во дворе библиотеки. Из остальных книг с превеликим усердием вымарывали любое упоминание о предателе: вырывали его портреты, вырезали стихи, которые известные поэты посвящали ему.
Утром, уставший, измученный бессонной ночью, но довольный и уверенный в себе, шел я домой. Сердце пело от сознания того, что и меня привлекли к общему делу. Я исполнил свой долг перед страной. Одно только удивляло: сколько умных людей, известных писателей встречались с Берией, как они не заметили, что это волк в овечьей шкуре. Пришел я домой. Важно прошествовал через галерею, где собралась вся семья. Подошел к своему столу. Над ним висел небольшой портрет Берии. Я взял ручку и выколол ему глаза. Бабушка простонала, а отец совершенно неожиданно отчитал меня, и, не спрячь я голову в ладонях, моему уху не поздоровилось бы. «Откуда эта жестокость, сукин сын! — гневно выговаривал он мне. — Ну снял бы этот чертов портрет и бросил бы в камин. Разве это по-мужски — выкалывать глаза? И это ведь не последний портрет, который вам придется вырывать из книг — они же скоро все перегрызутся».
Эти слова отца запомнились мне на всю жизнь.
Я никогда не имел ничего общего с большой политикой. Закончив факультет холодной обработки металлов, поступил в аспирантуру политехнического института, в 1966 году защитил кандидатскую диссертацию и по сей день работаю в институте старшим научным сотрудником. В партию не вступил. Если скажу, что меня просили вступить, а я отказался, будет неправдой. В молодости хотел стать членом партии, но, помню, мне отказали под предлогом, что нет анкеты. Тогда, когда хотели отказать, говорили: нет анкеты. А потом уже и у меня прошло желание. Не знаю, как-то перестал думать об этом, и все.
Когда я говорю, что ничего общего с большой политикой не имел, знаете, что я имею в виду? То, что меня никуда не выбирали и высокой должности я не занимал, а так без политики кто бы тебе дал жить. Все «бастилии» Кремля выстраданы мной.
Сперва Сталин измочалил нас, вымотал душу. За те тридцать пять лет, что его нет, никак в себя прийти не можем, никак не переварим, никак не оценим его по достоинству. Иные не прочь вовсе не вспоминать о нем, другие же навечно зачислили его в лагерь убийц и кровопийц, третьи связывают с его именем наши победы. И вправду был недюжинный человек: по сей день столько хлопот нам доставляет, да и волю свою подчас навязывает.
Слова отца — «они все перегрызутся» — преследовали меня всю жизнь. Чего уж скрывать, я заранее знал, чем все это кончится, но ничем не выдавал себя. Вместе со всеми хлопал на собраниях, носил на парадах портреты, как все, ликовал по поводу того, что мы наконец вернулись к коллективному руководству и вышли на верный путь, но оставшись наедине с собой, иронически улыбался — дьявол недоверия нашептывал мне на ухо: «Погоди немного, будет потеха, это что еще за фрукт, Сталину и тому не спустили».
Передо мной пронеслись воздержавшиеся молотовы и «примкнувшие к ним» шепиловы. Увидев Маленкова в сталинском кителе, я уже знал, что в скором времени на него навесят ярлык близорукого политика и с позором выставят из столицы куда-то за Свердловск, где ему доверят небольшое предприятие. Когда Булганин и Хрущев верхом на слонах путешествовали по Индии, у меня сжималось сердце от предчувствия, что вот-вот один из них возложит себе на голову венец, а второго объявят некомпетентным в экономике амбициозным снобом.
Я встречал в метро едущего на Новодевичье кладбище Молотова, бывшего некогда главой внешней политики и правой рукой Сталина, видел, как «побитой собакой» ходил в кулуарах съезда Ворошилов… Так молча, бесшумно, забившись в свои норы, один за другим умирали буденные и микояны — представители старой революционной гвардии.
А когда в один ветреный день в Тбилиси на стадионе «Буревестник» Хрущев размахивал перед нами кулаком, грозно поглядывая на громадное собственное изображение, сорванное ветром, я сказал себе: «И тебе недолго осталось».
Мы стали свидетелями, как Хрущева обвинили в волюнтаризме, зазнайстве и своеволии и история вмиг покрыла его имя пеплом забвения.
А потом нас гнал в болото застоя и безрассудства политический авантюрист не меньшего ранга — Брежнев. И так долго и неотвязно гнал, что мы едва переводили дух, и, не призови его Микел Габриэл, кто знает, как глубоко мы увязли бы в этой трясине, из которой теперь пытаемся выбраться.
Вы можете спросить, чего это я тут расхныкался, ведь жил я в свое удовольствие, в политику не влезал, карьеры не делал, так что горечь падения мне неизвестна.
Не так обстоят дела, мои дорогие, если бы мы действительно жили сами по себе, а властелины властвовали сами по себе, какой дурак поднял бы голос.
Все эти перемещения наверху на моем горбу отзывались. Почему? А вот почему: очереди за черным хлебом, репрессии в отношении тех, кто говорил правду, выбрасывание на ветер миллионов под предлогом «помощи», дурацкие хозяйственные эксперименты, изгнание с Родины, уничтожение наших невинных детей, страх брякнуть лишнее и очутиться на Колыме, изуродованные книги с вырванными страницами, зачеркнутыми цитатами, подорванная вера, утраченные надежды…
Прежде чем вы мне скажете, что сейчас другое время, что сейчас мы на верном пути, я заявляю: да, иные нынче времена. Я буду считать себя счастливым человеком и потерплю какие угодно лишения, если нынешняя политика не вызовет недоверия и сомнений. Но злое предчувствие лишает меня сна. Уже подняли головы скептики: «Вот видите, не надо мучить умирающего. Его не воскресить, сколько ни старайся. Больной организм уже не в силах сопротивляться. Дадим ему умереть и начнем строить заново».
Если я лишусь и последней своей надежды, мне с вами не по пути. За плечами у меня полвека. Все это время я строил с вами, содействовал, помогал. Я устал от обещаний, может ведь человек устать, в самом деле? Если мне полагается что-то вроде пенсии, дайте ее мне и отпустите с Богом.
Перевод Л. Татишвили.
Этот камин, дорогой мой Павлуша, я сложил сам. Не потому, что поскупился, просто печника не нашел, нет печников. Может, они и есть где-то, сидят себе, ждут клиентов, но я не знаю, где их искать, и махнул рукой. Стены дома были уже возведены и крыша перекрыта, когда я решил построить камин. А в нашей деревне, оказывается, сначала складывали камин, а уж потом возводили стены, сам я этого не помню, разумеется, отец рассказывал. Когда раздали нам эти участки, кто думал о каминах, все бросились заливать раствор в фундамент. Кто был предусмотрительнее, заложил дымоход, а у меня не было никакого опыта, вот и пришлось потом выламывать бетон на две пяди. Положил перед собой брошюру «Камин», выпущенную в серии «Садовое хозяйство», и приступил к делу. Между прочим, с виду камин получился прекрасный, но дымит. Я и дымоход удлинил, и площадь камина уменьшил на один кирпич, но никакого результата — нет тяги. Хотя не только у меня камин дымит, но и те, которые сложили мастера, не знаю, в чем дело, может, место такое?.. Пошли во двор? Видишь саженцы? Посадил четыре года назад, представь себе, мне кажется, тогда они были выше. И поливаю их, и удобряю навозом, все одно — не хотят расти, будто заговорил их кто-то. Не знаю, может, место такое?.. А это огород. Хорошо растут только киндза и морковь. Как ни ухаживаю за помидорами, получаю плоды, пригодные только для соленья, они так и не созревают, остаются светло-зелеными. Воду привозят в цистернах, а у меня маленький бассейн, на полторы тонны. Привозить так мало воды шеститонными машинами шоферам не выгодно, они хотят получить свои двадцать пять рублей, уверяют, что с них сдирает много автоинспектор. Может, и врут, кто их поймет, шоферов-то. Но я, как видишь, нашел выход: подвесил к желобу пластмассовую воронку, которую соединил с пол-дюймовой трубой, ведущей в бассейн. Стоит пойти дождю, как мой бассейн наполняется. А вот в засушливые периоды приходится туго, но и здесь я не сдался, поднимаю воду алюминиевыми бидонами с родника, он недалеко отсюда, километрах в пяти, если останется время, сходим.
Второй год пошел, как построил этот домик, и клянусь Эммануилом, не променяю его даже на караван-сарай. На субботу-воскресенье непременно приезжаю сюда, работа всегда найдется. Воровства здесь меньше, чем в других местах. Как-то взломали мою дверь и украли гитару. Негодная была гитара, семирублевая, через каждые десять минут приходилось ее настраивать. Были в доме и другие вещи — старые рубашки, книги, но вор забрал почему-то только гитару. Раньше я запирал ворота на замок и воры перелезали через ограду. Она проволочная, как видишь, и мне жалко больше ограду, чем мотыгу и кирку, которую выносили из этой хибарки. Вот я и прибил к воротам кусок фанеры с надписью: «Вниманию воров! Прошу ограду не ломать, ворота не заперты, входите смело». С тех пор как повесил эту табличку, ни один вор ко мне не заглядывал. А недавно кто-то украл и табличку, и замок, непонятно только, для чего вору замок без ключей или на что ему эта табличка? Наверное, какая-нибудь скотина это сделала… Порой бессмысленное, нелогичное воровство раздражает больше. Существуют ведь злые и вредные по природе люди, они только и думают о том, что бы и где испортить. Просто у человека чешутся руки. Будь у вора хоть какое-нибудь чувство юмора (одно из качеств, отличающих человека от животного), совершил бы он этот поступок? Я не запираю ворота, запросто приглашаю к себе вора — улыбнись же и иди своей дорогой… Вот такие и разрезают кожаные кресла в театрах и гадят в лифте. Была бы моя воля, я бы судил их самым строгим образом, как особо опасных преступников.
В прошлом году я впервые провел лето на этой даче. Пусть слово дача тебя не пугает. Когда меня спрашивают, где я отдыхал, я решительно отвечаю: «На своей даче». В действительности же она записана как садово-огородный участок, а мой домик предназначен для того, чтобы в нем можно было укрыться в непогоду и хранить сельскохозяйственный инвентарь. Слово дача ассоциируется с каким-то комфортом, наслаждением и уж больно режет ухо. Дачи раздают другим, а мы довольствуемся садово-огородным участком.
Оказывается, если очень захотеть, можно построить не только такую конуру, как моя, но даже раздобыть лестницу до самого неба. Ты-то знаешь мои возможности, какой я мастак доставать материалы и договариваться с мастерами, но я пожертвовал на это дело с таким трудом накопленные на «Жигули» копейки — и сунул голову в пасть льву. Да и друзья и родственники подсобили, одни подарили старые двери, другие подбросили оконные рамы. Повертелся я возле старых, подлежащих сносу домов и почти даром раздобыл кое-какой материал. Хоть и работали у меня мастера, самая тяжелая, черновая работа выпадала на долю моей семьи. Наконец перекрыли крышу и в прошлом году, в начале июня, даже оштукатурили две верхние комнатки. Я не мог дождаться дня, когда наконец смогу жить на своей каравелле.
Не долго думая, я объявил семье: это лето мы проведем на нашей даче. Жена возразила: строительство дома не закончено, нет воды, света, соседей, как можно там жить!
Но я был непреклонен, надоело из года в год унижаться из-за путевок, беспокоить знакомых. В конце концов есть своя дача, где можно прекрасно отдохнуть от городской суеты. Третьего июля мы уложили на крышу моего «Запорожца» шезлонги и другой скарб, заехали на рынок, купили продуктов на неделю и двинулись в путь.
Не поверишь, Павлуша, такого приятного лета, как прошлогоднее, я не помню. Думаешь, мы замучились без воды и электричества? Ничуть! Разве можно сравнить незначительные бытовые неудобства с тем удовольствием, какое мы испытали?! Все лето я не мог избавиться от ощущения, что наконец после долгой разлуки мы нашли друг друга. Чувствую, что выражаюсь высокопарно, но в самом деле это было так. В городе каждый из нас жил своей жизнью, все вечера были похожи один на другой: просмотр газет, телевизор, разговоры по телефону, постель, до которой с трудом доползаешь с распухшей от дневных забот головой. А утром — тревожная трель будильника и рассерженный голос жены из кухни: «Ачико, не забудь учебник географии… Ачико, сегодня у тебя контрольная… Ачико, что ты так долго возишься… Ачико, говорила же я тебе вчера, чтобы ты вовремя лег… Ачико, чай остыл!» Так засосал нас конвейер времени, что мы даже не заметили, как потеряли друг друга. И только здесь, на даче, почувствовали, что мы самые близкие люди, а ведь в городе мы уже давно не разговаривали друг с другом тихо и спокойно, крутимся словно белка в колесе и время от времени говорим друг другу скупые, необходимые в данный момент слова. И каждый погружается в свои заботы.
А здесь все лето мы были вместе. Правда, мы и раньше отдыхали втроем, но твое пребывание в санатории или в доме отдыха превращается в нечто утомительное, тебе не удается побыть с семьей или же наедине с самим собой, со своими мыслями. Там каждый находит себе подходящую компанию: дети носятся со своими сверстниками, жены сплетничают с кумушками, а глава семьи, разодетый, сидит в тени, играет в нарды или ведет умные разговоры о политике. Не знаю, как другие, но такой отдых меня скорее утомляет. Все время находишься в напряжении, словно на старте: как бы не опоздать к обеду, как бы дети чего не натворили… И разговариваешь с людьми, подыскивая нужные слова, ведь надо уметь поддержать разговор с человеком, с которым только познакомился. То и дело посматриваешь на часы, словно ждешь кого-то, будто кто-то должен прийти и забрать тебя с собой. Медленно тянется время от завтрака до обеда, от обеда до ужина. После ужина пристроишься у хриплого телевизора на вынесенном из собственной комнаты стуле или в душном зале посмотришь напичканный нескончаемыми глупостями фильм, возвращаешься поздно ночью усталый и расстроенный, а утром тебя будит орущий под окнами аккордеон, приглашая на зарядку.
А теперь представь себе, Павлуша, что утром тебя осторожно будит пробивающийся через окно робкий луч солнца и вокруг тихо, как в храме. Далеко в лесу, если прислушаться, чирикает одинокая птица. Тишина, самая большая ценность нашего века, разлита здесь повсюду. Выходишь на веранду и, прислонившись к столбу, смотришь на задыхающийся далеко внизу в сером мареве город. Стоишь долго-долго и вдыхаешь прохладный, свежий, напоенный ароматом воздух.
Мягкой кошачьей походкой подходит к тебе жена и становится рядом. Она задвигает занавеси на балконе, чтобы солнце не разбудило сына. «Спит?» — спрашиваешь ты. «Даже не шелохнулся ночью», — тихо отвечает жена. «Видишь, он все время недосыпает. Телевизор — это самый страшный враг детей». — «Здрасте, когда я велела Ачико спать, он бросался к тебе на шею, ты млел от счастья и все ему разрешал». — «Да, когда показывали «Иллюзион», а бывает раз в неделю. Это вы каждый день торчали перед телевизором до двенадцати часов!» — «Все, отныне — никакой поблажки, с сентября в десять вечера он будет уже в постели». — «Посмотрим». Крик сойки стрелой пронзает наш идиллический дуэт. «Явилась», — улыбается жена. Птица так привыкла к нам, что готова поселиться в доме. Она постоянно ошивается вокруг нашей единственной курочки, привязанной в конце двора (мы твердо решили ее не резать), питается с ее стола и даже воду пьет из ее стеклянной банки. Когда я приближаюсь, она на всякий случай взлетает на ветку сухого дерева и кричит. На крик сойки на веранду босиком выбегает Ачико и спрашивает, протирая глаза: «Одна? Вчера с ней была еще сойка». Увидев, что лесная гостья сегодня навестила нас одна, он говорит: «Скоро прилетит и вторая», набирает в кулачок пшено и идет к птице.
После завтрака мы идем к роднику. У нас полно вчерашней воды, но мы все одно идем, чтоб размять кости, прогуляться по лесу. Тропинка вьется среди молодых дубков и кленов, местами теряется и появляется вновь. Я иду впереди, опершись на палку, и оглядываюсь, когда в дуэте голосов жены и сына мне слышатся тревожные ноты: «Отпусти руку, я сам спущусь» или «Ачико! Свалишься, не видишь, ветка совсем сухая!». Случается, мы втроем рассматриваем стебель незнакомой травинки и старательно вспоминаем, на какой странице краткой биологической энциклопедии она изображена и как она называется.
День кажется долгим и безмятежным, все успеваешь сделать, а впереди — уйма времени. Изредка мы соревнуемся в стрельбе из пневматического ружья. Выстрелы не по душе нашей сойке, она криком выражает свой протест и улетает. Вскоре она возвращается и устраивается рядом со своей приятельницей — нашей курочкой. Раньше курочка пугалась лесной гостьи, вскакивала и отбегала в сторону — насколько позволяла ей длина веревки — и беспокойно поглядывала на завладевшую кормом гостью. А потом она так привыкла к сойке, что не обращала внимания даже на ее крик, только взглянет одним глазом на нее и продолжает деловито клевать.
С сумерками мы устраивались на веранде; когда небо темнело и зажигались звезды, мы пытались найти «вторую Большую медведицу», следили за блуждающей звездой до тех пор, пока след ее не терялся в Млечном Пути.
В дождь мы устраиваемся возле камина. В городе на тебя вдруг проливается невесть откуда взявшаяся грязная вода, а здесь, в горах, все иначе. Сначала природа подозрительно замирает, и по склонам гор пробегает тень. Потом поднимается ветер, и все приходит в движение — деревья, кусты, белье на веревке. Ветер волной пробежит по траве и затихнет на секунду. Робко, словно предупреждая, иду, мол, ищи себе укрытие, закапает дождь, а потом вдруг обрушится в бешеной пляске на крышу дома.
Мы сидим перед камином и любуемся огнем. Ты никуда не спешишь, никто никуда тебя не зовет. За окном шумит дождь, в комнате потрескивают поленья в камине, и кажется тебе, что ты на земле обетованной и когда-нибудь вновь вернешься в суматошный город к своим делам, к телефону и телевизору.
Это говорю тебе я, дорогой Павлуша, человек, который позавчера подписался под коллективной жалобой нашего садового кооператива: «Сколько можно терпеть, — возмущались владельцы участка. — До сих пор к нам не провели электричество. Отдыхающие садоводы лишены элементарного комфорта. В каком веке мы живем!..»
Я попытался осторожно возразить человеку, который собирал подписи под жалобой: «Может, не стоит торопиться с электричеством. Я в прошлом году отдыхал без света и чувствовал себя счастливейшим человеком». Он бросил на меня подозрительный взгляд, не сумасшедший ли перед ним. «Электричество, между прочим, это не только свет. Допускаю, что без света можно как-нибудь прожить, но как можно жить без телевизора, без магнитофона!..»
Спорить не имело смысла, и я поставил свою подпись под длинным списком жалобщиков, которые настоятельно требовали: поскорее окуните нас в шум, суету, фальшивые улыбки, несбыточные мечты и бессонные ночи, во все то, без чего мы уже не можем жить.
Перевод Д. Кондахсазовой.
День и ночь пыхтела горно-обогатительная фабрика. Из четырех огромных труб непрерывно валил серо-желтый дым. Ядовитая пыль, оседая книзу плотным оранжевым туманом, окутывала раскинувшийся на берегу Риони маленький городок Дабазони. В радиусе девяти километров от фабрики кукуруза не давала початка, не успевали созревать огурцы, скрюченные, сморщенные, висели они среди жестких от пыли листьев, а пупырчатые ягоды бледно-зеленого тутовника по вкусу очень напоминали мыло. Много лет отравлялось все окрест, но никому и в голову не приходило объявить прилегающую к фабрике территорию зоной, опасной для жизни. Чахлые деревья стояли немыми памятниками, но люди не жаловались. Не жаловались по той простой причине, что большинство из них смирилось с медленным отравлением и в глубине души даже благодарило небо за то, что возле Дабазони не работает более эффективная машина смерти. Коровы, жующие ядовитую траву, не давали приплода, душа болела, глядя на них… Но… люди не жаловались, раз и навсегда осознав тот факт, что гиганту индустрии, украшению пятилетки, Дабазонской горно-обогатительной фабрике никто не подрежет крылья. Фабрика имела столь большое значение, что в одном из анекдотов ее объявили причиной второй мировой войны.
Дабазонские граждане покорно и дружно глотали фабричный дым. Но порой даже в их без особых претензий сознании мелькала крамольная мысль — так уж ли необходимо руду эту обогащать именно здесь, в Дабазони, в тридцати километрах от места ее добычи.
Однажды приехал отдыхать на море один очень большой человек. Вскоре наскучило ему глядеть на бесконечно синие волны, и он выразил желание прогуляться в соседние районы. Поднялась суматоха. Покуда гостеприимные хозяева утверждали маршрут прогулки, на всякий случай перекрыты были все дороги. Райская тишина воцарилась на трассах. Срочно латали асфальтовое покрытие, покосившиеся от ветхости здания по маршруту следования были выкрашены в фиолетовый цвет, а там, где краска уже не брала, стены были увешаны плакатами. Плакаты, честно говоря, были прекрасны. Читать их правда, было некому, но каждый второй обещал невиданный, неслыханный доселе расцвет жизни до удивления привыкшим ко лжи, не потерявшим в нее веру гражданам.
Во вторник утром из скромного дворца отдыха тронулась в путь прогулочная процессия. Это было очень ответственным делом, можно сказать, даже экзаменом для сопровождающей свиты. Непростым делом это было и для большого человека. В общем-то, хотя прогулка и носила характер неофициальный, но нужно же было хоть раз-другой помахать рукой людям, пригнанным на обочины дороги для приветственных криков. Дивился гость столь великой любви к нему народа. В нестерпимый зной покинуть спасительную тень эвкалиптов и выйти, чтоб приветствовать его, — на это можно было решиться только из великой любви. Разве мог себе представить высокий гость, что эти бурные восторги — результат самоотверженного труда инструкторов и всевозможных организаторов. А озабоченных своими делами горожан раздражала даже такая простая вещь, как перекрытые автоинспекцией улицы, на которых движение не возобновлялось до тех пор, пока не проедет последняя, тринадцатая по счету машина процессии.
Большой человек, предпринявший эту прогулку, был, в общем, доволен. Правда, на отдыхе он не обязан был вершить государственные дела, но время от времени по поводу увиденного из окон машины он ронял мудрые замечания, которые тут же подхватывались его семью помощниками с портфелями. К примеру, проезжая село Верашенда, он проговорил: «Какое маленькое кладбище». А оглядев сверху поселок Грмулети, отметил, что на его месте можно было бы построить прекрасное водохранилище с форелевым хозяйством.
Когда головной отряд эскорта напоминавших канареек мотоциклистов вплыл в оранжевый туман, вольно исторгаемый трубами Дабазонской горно-обогатительной фабрики, приложив к носу белоснежный платок, он поинтересовался, неужели этот дым не вредит посевам. Приближенные, кому вменялось в обязанность фиксировать в памятных книжках его изречения, аккуратно делали это. Что же касается дыма, валившего из труб обогатительной фабрики, то один из хозяев пытался объяснить, что дым этот для жизни не опасен. Услышав это — не опасно для жизни — гость пожелал видеть пожелтевших и высохших от дыма местных жителей и проговорил: «Я думаю, в Японии уже изобрели фильтровальные установки для ядовитых дымов. Узнайте это, и поможем местному населению». И тут у гостя начался приступ кашля, он рукой показал водителю, быстрей, мол, уедем отсюда подальше. Когда кашель унялся, гость весьма и весьма сердито посмотрел на представителя местной власти, который пытался логически доказать, что дым не опасен для жизни.
Были изысканы средства, найдены каналы связи, и через несколько месяцев во дворе Дабазонской фабрики появились роскошно упакованные четыре японские фильтровальные установки. Срочно вызваны были дипломированные специалисты, обучавшиеся в разных вузах великой страны. С тщательной предосторожностью, словно при обезвреживании мины, были вскрыты контейнеры, и начались работы по монтажу установок. Но прежде чем мы перейдем к монтажу, я хочу отметить, что заводской сторож погрел руки на упаковочных материалах — японскую фанеру продал горожанам на кухни, капроновой стружкой законопатил щели в смотровой башне, а местные детишки целый месяц таскали пенопласт, меняя его на конфеты и фрукты.
Не скрою, очень трудной для наших инженеров оказалась эта задача — установить фильтры на дымящихся трубах. Правда, добросовестные японцы учли даже и то, что дабазонские инженеры могут не слишком хорошо знать японский язык, и инструкции и чертежи составили с чрезвычайной точностью. Я не инженер и ничего в этом не понимаю, но, заглянув в чертежи, увидел, что на каждой детали стояли номер и стрелка, которая указывала, куда ее надо установить. Часть инженеров утверждала, что эти фильтры изготовлены для труб совершенно другой конструкции и для их установки нужны новые трубы, а также основательная реконструкция всей фабрики. Другая часть, правда меньшая, утверждала, что ничего другого и нельзя было ожидать от капиталистов, что японские магнаты поставили нам просто брак, и все тут! Но этот аргумент не слишком убеждал. Потому что, как я недавно узнал из телепередачи, для того чтоб выпустить брак, японцам потребуется немало средств — нужно переделать налаженные как часы станки, заложить в компьютеры неправильную программу, и поэтому, несмотря даже на огромное желание, ради нас они не пошли бы на такие жертвы. По недолгом размышлении решили попросить японцев прислать специалистов по установке этих фильтров.
Не могу вам сказать, о чем там переговорили хозяева японской фирмы, когда до них дошла эта просьба, но знаю точно, что одиннадцатого мая вертолетом специального назначения в Дабазони прибыли три вечноулыбающихся японца и один переводчик, по совместительству работающий в неком учреждении. Тут же хочу отметить, что переводчик был вовсе неплохой человек, по всему было видно, что он сносно владел японским. Высокий, слегка сутулый, длиннорукий, он не любил разговоров во время еды и редко моргал голубоватыми глазками. На первых порах он ходил со скучающим лицом и пытался хотя бы приблизительно передать хозяевам то, что японцы дружно выкрикивали, категорически улыбаясь. Но это никак ему не удавалось, поскольку он и сам имел весьма туманное представление о сложнейших инженерных терминах. В принципе, две вещи интересовали переводчика более, чем установка фильтров. Первое: масштабы легальных и нелегальных взаимоотношений японцев и персонала фабрики и второе: обычаи и традиции местных жителей, в частности в связи с приемом гостей. Поскольку он сравнительно легко удовлетворил свой интерес к первому вопросу (передача секретных пакетов между дабазонцами и японцами не просматривалась даже в перспективе, а разговоры на шифрованном языке или с применением пароля и вовсе исключались, поскольку они абсолютно не понимали друг друга), переводчик со всем усердием отдался выяснению второго, не менее важного вопроса. Сколотив вокруг себя отряд из пяти любителей беспрерывных кутежей, он через неделю окончательно спился, едва не позабыв о своей почетной миссии.
Вероятно, вавилонская башня строилась более планомерно и согласованно, нежели монтировалась фильтровальная установка на этой фабрике. Утром японцы, вырядившись в халаты цвета медного купороса, подолгу ждали не имевших представления о пунктуальности своих дабазонских коллег. Поначалу они выражали беспокойство, а затем, убедившись, что для местных жителей время имеет абсолютно другое измерение, стали даже симпатизировать лишенным педантизма, борющимся со всякого рода временными рамками дабазонцам. Затем по приходе дабазонцев начинался диалог на языке мимики и жеста, что конкретно делать. Диалог, если не принимать во внимание изредка раздающийся хохот и восклицания, напоминал спектакль театра пантомимы. Когда смеялись дабазонцы, японцы умолкали и переглядывались. Затем, переговорив между собой, мелко, по-японски начинали смеяться японцы. Дабазонцы удивленно замолкали и глядели на японцев, затем присоединялись и они, и тогда хохотали обе стороны. Дабазонцы смеялись над тем, как смеются японцы, но над чем смеялись японцы, мы никогда не узнаем, и может, оно и к лучшему.
Кончив переговоры, несколько смелых инженеров, засучив рукава, брались за дело. Перед началом непосредственно трудового процесса произносилась обычно одна и та же фраза: «Ну что же, начнем. Не будем же болтать так дотемна. Давай сделаем свое, а они пусть переделывают». Тем временем японцы, тесно сгрудившись в уголке, напряженно вытягивали шеи и полными ужаса глазами следили за тем, как загорелые дабазонцы, напевая, хлопотали возле установок. И только когда вошедшие в экстаз местные инженеры хватались за ножовку или напильник, чтоб «исправить» и подогнать деталь, из их угла раздавались энергичные протестующие возгласы. Взволнованные и обеспокоенные японцы подбегали к ретивцу, что-то объясняя на своем языке, а затем отбирали обреченную деталь.
Не оставалось сомнений в том, что японцы терпеть не могли ножовку и напильник. После обеда, когда в цеху было меньше людей (мало кто из дабазонцев работал после обеда, японцы приписывали это местным традициям), к работе приступали японцы. Под взглядами безмолвно стоявшего заинтересованного инженерно-технического персонала они разбирали собранные за утро местными умельцами узлы и, разобрав, заново приступали к их сборке.
Так проходили дни, не дни даже, а недели. Установка фильтров затянулась до бесконечности, а злой дым по-прежнему травил людей и всю окрестность. Тогда этот участок работ объявили ударным. Это означало, что каждую пятницу курирующий эту отрасль начальник приезжал в Дабазони и с благородной целью ускорить это дело устраивал совещание.
В первый же день, когда участок был объявлен ударным, Дабазонскую фабрику окружили черные «Волги». Японцы, как загнанные зайцы, прятались за спиной друг друга. Они думали, что степенные мужчины в черных костюмах при темно-красных галстуках приехали выговаривать им за то, что они каждый день заново делают работу, уже проделанную дабазонцами. Когда секретарь зоны и сопровождающие его лица, улыбаясь, пожали руки гостям и направились к наспех сооруженной трибуне, японцы облегченно вздохнули. Но в их глазах ясно можно было прочесть неуемное желание узнать о цели визита мужчин на черных «Волгах».
Не могу не отметить, что начальник отрасли и руководители зоны произносили прекрасные речи. Церемония выяснения причин, мешающих работе, а также изыскания возможностей ускорения работ продолжалась довольно долго. После трехчасового заседания местные руководители, заводская администрация, инженерно-технический состав (за исключением двоих) проводили мужчин в черных костюмах. Я не собирался этого говорить, но реалистический принцип повествования вынуждает меня сделать это: в тот день никто из провожавших не вернулся к месту работы.
Нас спецификой ударного участка не удивишь, но японцы удивлялись. Удивлялись черным «Волгам», появлявшимся каждую пятницу, и длинным монологам на непонятном языке. Именно монологам, поскольку каждый твердил свое, причем так пылко, словно бы истину знал именно он и никто больше. Поначалу японцы думали, что присутствуют на культовом обряде религиозной секты, затем их охватил страх, что это представители фирмы, которая предлагает более совершенную модель фильтров. Под конец, это было уже в пятую пятницу, японцы поняли, что инженерно-технический состав Дабазонской фабрики объявил забастовку. Они только сокрушались, как не додумались до этого раньше. Ведь то, что дабазонцы так редко и равнодушно ковырялись в деталях, должно было, по мнению японцев, тоже привлечь внимание администрации. И все-таки какие они милые и вежливые люди, штрейкбрехерам-японцам они ведь не сказали ни одного грубого слова. Однажды вечером гости отыскали-таки переводчика и пошли вместе с ним приносить свои извинения главному инженеру.
— Что вы, что вы, какие извинения?! — От удивления инженер бровями приподнял свою шляпу.
— Но мы не приняли участия в забастовке и даже мешали вам…
— Да что вы, какие у нас забастовки, — бился головой об стенку инженер.
— А почему же вы собираетесь каждую пятницу и болтаете…
Слово «болтаете» было явно придумано переводчиком, японцы выражались куда деликатнее.
— Это — совещания, — отводя взгляд от переводчика и устремляя его прямо в глаза японцам, твердо сказал главный инженер Дабазонской горно-обогатительной фабрики Чола Чуталадзе.
«Совесания, со-ве-са-ни-я, сове-сани-я», — на все лады повторяли японцы это удивительное слово, повторяли так, словно понимали его магический смысл.
Пятничные совещания имели тот результат, что корпевшим над установкой фильтров японцам добавили около сорока мешающих работе энтузиастов. Добровольцы инженеры-конструкторы высказывали собственные, неслыханные дотоле и не подлежащие обнародованию соображения. «Моси, моси, каи, каи» («Да, да, конечно». — японск.), — кивали японцы в ответ на оригинальнейшие идеи и продолжали делать свое дело.
Если бы не творческий огонь и новаторские предложения местных ученых-инженеров, японцы намного раньше закончили установку фильтров.
Убедившись, что и черную работу тут поручить никому нельзя, японцы работали чуть ли не в две смены. Они поминутно смотрели на часы, даже утереть пот со лба не хватало времени.
По вечерам, сидя на веранде дабазонской гостиницы, они смотрели на поселок, и лица их выражали серьезность, которой не было в день приезда. Может, я не так выразился, не совсем понятно, но я хотел сказать, что они не улыбались поминутно и беспричинно, как прежде. А при виде черной «Волги», указывая на нее пальцем, они выкрикивали: «Совесание, совесание», а затем долго, до колик в животе, хохотали.
На этом мы закончим. У меня уже есть опыт — если я вовремя не поставлю точку, простодушная мысль заводит меня так далеко, что, когда я вижу свою новеллу уже напечатанной, мне становится стыдно за какие-то слова, и я даже склонен соглашаться с теми, кто время от времени сердито шепчет мне: «Ну что тебе нужно, чего тебе не сидится спокойно, что ты постоянно кусаешься, чего тебе от нас надо, больше не о чем писать?!»
Но вас, читатель, верно, интересует судьба фильтровальных установок. Имею честь доложить, что японцы не ударили лицом в грязь. Не понадобилось ни переделки труб, ни основательной реконструкции фабрики. На всех четырех трубах были установлены фильтры. И как раз кончился срок пребывания японцев в СССР. Перед отъездом они наказали хозяевам в год раз менять масло в установках и прочищать трубы, и еще одно: они не успели замазать зазоры между трубами и фильтрами. Это все, сказали они, могут сделать за один день три любых дабазонских инженера.
Шестой год работают без помех фильтры. Со дня отъезда японцев к ним никто не прикасался, нет, все прекрасно помнят наказ японцев кое-что доделать, но не смеют, боятся, а вдруг да фильтры перестанут работать. Зазоры, конечно, тоже не замазали, даже в голову не пришло это сделать. В конце концов, ведь должен же помнить каждый, как дымила фабрика на протяжении всей славной пятилетки.
Уверенные в бесперебойной работе фильтров, дабазонцы чувствуют себя бодро и выглядят весело. Вот только в радиусе девяти километров от фабрики кукуруза по-прежнему не дает початка и тута стоит подозрительно бледно-зеленый.
Перевод Н. Двораковской.
На экзамен вошел худой однорукий молодой человек. Маленькие под сросшимися бровями глаза смотрят в сторону. Левой рукой он взял билет и сел в сторонку «для обдумывания». Пустой рукав правой заложен в карман. Вообще «афганцы» приходят на экзамен в форме, этот пришел без, может, и не служил вовсе.
— Фамилия? — спросил я, когда он взял с моего стола чистый лист бумаги.
— Геладзе.
— Демобилизованный?
— Да, из Афганистана.
У меня сжалось сердце. В такие моменты я считаю излишним спрашивать у бывшего солдата действительный залог или дату пострижения в монахи Сулхана Саба Орбелиани.
— Оставь этот билет и поди сюда. С рукой там случилось?
— Да.
— Сядь, пожалуйста, и расскажи, будь другом, как и почему это случилось, ведь правая же рука?
— Если бы только рука. У меня в живот три ранения, а в левом боку и по сей день осколок гранаты сидит.
— Скажи, сынок, как это произошло? Неужели нельзя было избежать этого? Куда ты лез, наверно, хотел отличиться, как мы, грузины, умеем?
— Да нет, что вы, какое отличиться! И говорить даже не хочу, как это произошло. Наша часть стояла в тридцати километрах от Кабула. Не обижайтесь, я не имею права называть село, где мы стояли, это военная тайна. На холме находилось наше укрепление, внизу был маленький поселок. Они боролись отчаянно, дрались по-настоящему, как в войну.
— Как в войну? Откуда у них оружие или опыт, чтоб воевать с регулярной армией?
— Все это спрашивают. Вооружены они не хуже нашего и в военных делах не новички. Одним словом, они оказывали нам отчаянное сопротивление.
— Что значит сопротивление?
— Мы хотели войти в село, а нас не пускали.
— Вы, наверно, помогали частям местной армии?
— Я не могу сказать, уважаемый. Я полтора года воевал в Афганистане, а местного солдата и в глаза не видел. Нет, в Афганистане армия, конечно, есть, но они, наверное, вели бои в других местах.
— А вам для чего нужно было село, зачем вы его брали?
— Был приказ. В некоторых селах закрепляются враги революции, мы должны были очистить их. Мы помогали афганскому народу в борьбе с контрреволюционерами, они называют их душманами.
— И что дальше?
— Отличить душмана от недушмана, уважаемый, там очень трудно. И стар и млад — все стреляют. Мужчина, женщина — там не различают. Такое отвращение, которое они к нам испытывают… я о таком даже не слышал. Если застанут у ручья пьющим воду, рискуешь камнем получить в спину, ночью подкрадывались к нашим палаткам и поджигали их.
— Душманы?
— Вроде бы, но мне кажется, это были не только душманы, все население.
— Да, но вы же им помогали?
— Это мы так думали, но там не все так думают. Темный народ. Они смотрели на нас как на врагов и завоевателей.
— А дальше, дальше, как было с рукой?
— Мы немного спустились к деревне. Это было семнадцатого августа: разве можно это забыть?! В двенадцать часов они молятся. Мы улучили момент и открыли стрельбу. Они бросили молиться и ответили нам. Но было ясно, что они не расположены к бою. Выстрелы одиночные, то там, то здесь. Мы приободрились и спустились еще приблизительно метров на триста. Вообразите, мы даже пересекли небольшой овраг. Вернее, укрепились в сухом овраге. Было уже время обеда, когда со стороны села появился старик в чалме с жидкой бородой. В обеих руках он высоко держал белые флаги и размахивал ими. В бинокль мы хорошо видели его морщинистое улыбающееся лицо, голые ноги. «Не стреляйте», — сказал взводный. Но разве тут нужен был приказ, мы и так не стреляли в идущего к нам с белыми флагами безоружного старца. Он приблизился, крича: «Рус, рус» — и как танцор размахивая флагом. Мы подпустили его ближе. «Капитан, капитан», — кричал он, спускаясь в овраг. Потом, подойдя поближе, попросил воды. Мы протянули ему фляжку. По правилам, перед тем как пустить к командиру, его надо было обыскать. У нас был сержант Панценко, бедный. Только он прикоснулся к его спине, как ужасный взрыв оглушил все вокруг. Он, оказывается, подвязал к спине несколько гранат. Самого его разорвало в клочья и унесло в небо, но с собой он прихватил семерых наших ребят, я стоял поодаль и получил только осколки.
— Да, тебе, конечно, повезло.
— Если это называется повезло. Мне будут делать еще одну операцию, четвертую. Ее не сделали потому, что я очень много крови потерял и ослаб.
— А когда ты приехал?
— Недавно, в мае, а из Афганистана в конце сентября. Но потом я лежал по госпиталям. Разбирать предложение, уважаемый?
— Не надо. Дай мне экзаменационный лист. Ты мне лучше скажи, как ты на все это смотришь теперь?
— Это грех на Брежневе. Что я потерял в Афганистане? Это мы называли себя «вошедшими туда по просьбе афганского народа и правительства Афганистана для выполнения интернационального долга». А весь остальной мир звал нас оккупантами и завоевателями. Правда, я не особенно разбираюсь в политике, но не такой уж я болван, чтоб ничего не понимать. Себя завоевывать никто не зовет. Так же нас приглашали и Вьетнам и Кампучия, Чехословакия, Венгрия и Польша. Сейчас нас называют интернационалистами и устраивают с нами встречи. Я знаю, пройдет время и мне будет стыдно за эту мою правую руку. Что мы потеряли в Афганистане? Зачем я должен был стать инвалидом? Мне стыдно смотреть на четверку, которую вы мне поставили. Я еще мужчина, уважаемый, и мне не к лицу выклянчивать отметку. Кое-что я знаю, мне кажется. Может, вы все-таки спросите? Сначала разобрать предложение?
Перевод Н. Двораковской.
Бывший эмигрант Карло Ломтадзе был назначен заведующим животноводческой фермой села Доберазени. Карло вернулся из Швейцарии. Читатель, верно, догадывается, что это все не так просто. Вначале мы расскажем, как попал Карло в Швейцарию и чем он там занимался, а затем поразмыслим над тем, какие мотивы в один прекрасный день привели Ломтадзе к дверям советского консульства с просьбой разрешить вернуться на родину. Не помешало бы выяснить и то, почему Ломтадзе назначили заведующим фермой, а не, скажем, нотариусом или начальником районного архива.
Существует шесть способов переехать на постоянное жительство за границу: попасть в плен во время войны, на рассвете крадучись выйти из туристической гостиницы и попросить политического убежища, угнать самолет, пересечь границу — морем вплавь, а по суше в войлочных тапочках, жениться на еврейке, родиться в семье эмигрантов. Карло избрал самый безболезненный из них (во всяком случае для него), он оказался там волею случая, от него не зависящего. Он появился на свет в селе неподалеку от Женевы в семье эмигрантов — Силибистро и Матроны Ломтадзе как следствие их законного брака. Пока у читателя, желающего немедленно узнать все обстоятельства этого дела, не возник вопрос, как очутились в самом сердце Европы родители Карло, опережу его и скажу. Молодежь, отправившуюся на учебу в Женеву, застигли там исторические события 1921, 22 и 24-го годов. Буржуазные газеты на все лады кричали, что всех бывавших за границей людей большевики сажают в тюрьму, а тех, кто получил там образование, вешают без суда и следствия.
Не скрою, что будущих родителей моего героя эта перспектива испугала. Ничего не придумав сразу, они решили пожениться (хоть вместе, думали, будем) и поселиться в окрестностях Женевы. Но отдадим им должное, они умерли, так и не приняв швейцарского подданства. Правда, в этом им помогли и местные власти. Как известно, Швейцария не дает эмигрантам подданства.
Карло осиротел еще до войны. Солдатскую шинель он так и не надел, и на то была серьезная причина — от рождения он был кривобоким и хромым. Ураган войны коснулся его так, как мог коснуться человека, не занимающегося политикой, живущего в окрестностях Женевы. Во всяком случае, он не продал душу сатане, иначе с него спросили бы. Семьей Карло не обзавелся, жил один. Когда стране было тяжело, и Карло приходилось несладко. Но затем наступил мир, и вот тут, когда Швейцария взяла курс на разумную политику невмешательства, тут и Карло крепче стал на ноги. Я говорю, разумеется, об экономической стороне дела, поскольку борьба идей и политические страсти были чужды ему с детства. Газеты он ненавидел, читал только коротенькие рассказы и занимался коровами. В войну у него было три коровы, потом семь. Коровы целый день жевали жвачку у него во дворе, или, как говорят на западе, на ферме. Если я скажу, что ферма Карло была оборудована по последнему слову техники, это будет сильным преувеличением. Скотина стояла в старых немецких яслях, доил он ее доильным аппаратом «Лейпциг-3» устаревшего образца, молоко держал в алюминиевых бидонах, мацони заквашивал в баночках, был у него еще прибор для проверки жирности молока, скребница и бочки для корма — вот и вся техника на ферме. Да, у него еще был грузовой «кадиллак» первого выпуска. Дважды в день ездил Карло в Женеву на своем старом разбитом «кадиллаке»: на рассвете вез туда мацони, вечером же молоко. Все это он сдавал в реализационную фирму «Жозефина». В конце месяца получал положенные ему марки и клал их в банк. Деньги на содержание фермы (да и на личные нужды) держал в незапиравшейся тумбочке возле кровати. Когда ему исполнилось сорок, у него появились другие интересы, он чувствовал: что-то должно измениться в его жизни, слишком все было неинтересным и бесцветным вокруг. Грузинский, естественно, он знал плохо. В детстве мать его учила писать и читать, но помнилось все это смутно. И вот внезапно в его жизни возникла грузинская тема, грузинские интересы. Он достал где-то самоучитель грузинского языка, нашел грузинские книги и вслух, запинаясь, читал их. Потом прочел все, что было написано о Грузии в немецких энциклопедиях, и, представьте себе, дошел до того, что стал читать газеты, а вдруг, думает, где-нибудь напорюсь на информацию о моей далекой родине. Что же это могло быть такое, от чего потерял покой безмятежно живущий швейцарский фермер?! Может, зов крови? Сам Карло не смог бы ответить на этот вопрос. Но факт остается фактом — чем больше узнавал он о своей родине, тем больше гордился тем, что он грузин. И вот, когда ему стукнуло шестьдесят, он понял, что должен вернуться к себе на родину и там тихо закончить свои дни.
Сначала его тщательно, как водится, проверили в Женеве. Затем уже в Грузии ему деликатно отсоветовали селиться в наполовину опустевшем селе Жвери, где жили его предки (село находилось в зоне лавин и оползней, нельзя же было подвергать опасности вернувшегося из-за границы человека). Два месяца он жил в районном центре в гостинице. Затем, убедившись, что Карло не проявляет никакого фотографического интереса к секретным объектам, а также в том, что в его чемодан не вмонтирован тайный передатчик, сочли возможным вовлечь Ломтадзе в общественно-полезный трудовой процесс. Приняв во внимание профессиональные интересы Ломтадзе — увлечение коровами в окрестностях Женевы, — предложили ему пост заведующего животноводческой фермой села Доберазени. Уставший от безделья Карло охотно согласился. Доберазенская ферма из двухсот шестидесяти семи коров, правда, не являлась образцово-показательной, не упоминалась в числе передовых, но и отстающей ее нельзя было назвать. Это была ферма из средних. Я должен вам открыть один секрет — поначалу его хотели послать на чарчмиетскую, наполовину пустующую ферму, но секретарь райкома воспротивился: «Все-таки он приезжий, послать его на эту паршивую ферму значит окончательно испортить впечатление о нас».
В тихий безветренный июньский вечер начальник райагропрома Кудигоридзе и Карло Ломтадзе приехали на ферму. Представив Карло собравшимся, Кудигоридзе сказал, что отныне он будет их заведующим. Не скрыл он и того, что у Ломтадзе — уроженца Швейцарии — большой опыт работы в животноводческой отрасли. Сотрудники фермы уже знали о Ломтадзе, и, естественно, знали о нем больше, чем могли уяснить из выступления Кудигоридзе. Как и положено, сообщение о назначении заведующего встретили аплодисментами и разошлись.
В тот день новый заведующий в белом халате, как экскурсант, обошел всю ферму и все осмотрел. На другой же день все узнали, что Ломтадзе вовсе не собирался оставаться в должности «почетного заведующего» — он собирался делать дело.
Утром, когда полные молока бидоны погружали в машину, в комнату Карло вошел мужчина в кожаной куртке и положил перед ним на стол бумагу.
— Простите?.. — поднял очки на лоб Карло.
— Экспедитор Тодадзе, — представился мужчина.
Карло подписал бумагу. Этому он научился еще в Швейцарии — раз дают подписать бумагу, значит, надо.
— Простите, но что такое экспедитор? — спросил заведующий фермой.
— Я сопровождаю машину с молоком.
— Вы шофер?
— Нет, шофер — другой. А я сопровождаю продукцию, в данном случае молоко, чтоб оно было в целости доставлено к месту.
— Вы — грузчик?
— Нет, грузчик встретит нас там.
— Да, но что же вы в таком случае делаете?
Тодадзе улыбнулся, посмотрел по сторонам и, понизив голос, сказал:
— Разве можно доверить молоко шоферу?! Это вам не Швейцария. Он может в дороге долить в бидоны воду.
Карло растерялся. Сначала он подумал, что Тодадзе шутит, и попробовал засмеяться, но, взглянув на экспедитора, умолк.
— Он что, больной?
— Кто, уважаемый?
— Шофер, кто же еще.
— Именно потому что не больной, он и сделает это. Из тридцати бидонов пять он продаст на базаре, а вместо молока дольет воду.
— То есть вы хотите сказать, что он вор? — Карло открыл окно и оглядел возившегося возле машины водителя, смотрел он так, как смотрят школьники на дядю, у которого, если верить маме, в кармане лежат ножницы, которыми он отстригает уши непослушным мальчикам.
Но заведующий фермой позволил себе усомниться в словах экспедитора. Если водитель был замечен в краже молока, почему его до сих пор не арестовали, если же тут вообще принято доливать в молоко воду, где гарантия, что они не сделают это темное дело вдвоем и с большим успехом.
Карло потерял покой. Встречая водителя или Тодадзе с бумагой в руках, он поеживался. Ему казалось, что шофер и экспедитор ненавидят друг друга, ведь один из них постоянно, как кошка — мышь, подстерегал другого.
Кроме всего прочего, Карло удивляло и еще одно: целый день на ферме крутилось множество людей (заведующий не успел со всеми перезнакомиться), а вот утром и вечером, когда острее всего была нужда в рабочих руках, большинство сотрудников фермы испарялось. Возле коров крутилось около пяти доярок — молодых девушек, а по утрам скот на пастбище гнали два пастуха — Шако и Меленти.
Ломтадзе страстно хотел узнать, что за народ такой толпится днем на ферме, но так и не смог. Когда он останавливал кого-нибудь из них и спрашивал: «Простите, какую должность вы тут занимаете?» — ему называли нечто непонятное, но заведующему становилось неловко переспрашивать своего подчиненного, какая такая миссия возложена на него. Причин для недовольства как будто бы не было. Все были заняты, вроде бы никто без дела не ходил. У всех были вдохновенные лица. Ветврач и фельдшер целыми днями писали что-то в конторские книги о здоровье коров. Председатель месткома Нодар Карцивадзе неустанно заботился о соблюдении трудового законодательства, председатель народного контроля Цотадзе целый день ходил по задам фермы со скрещенными на груди руками и что-то бормотал, заместитель заведующего фермой Шакро Глонти нескончаемо ругался, пропагандист Нора Абуладзе, если успевала выловить кого-нибудь вечером, тут же усаживалась читать ему газету, а днем сочиняла и рисовала плакаты. Культработник Нуну Мчададзе — застарелая дева, — взяв в руки пандури, в полнейшем одиночестве пела, глядя на луну с эстрады, принадлежащей ферме. А пять девушек-доярок и два пастуха смотрели за скотиной так, как могут смотреть пять доярок и два пастуха за стадом в 267 коров и почти таким же количеством телят.
Шло время. Кончилось лето. Дни бежали за днями, а швейцарский заведующий фермой так и не мог что-либо изменить в работе фермы. Тут все шло словно бы по раз и навсегда заведенному порядку. Карло, иногда загораясь, обращался с горячими призывами к своим сотрудникам: «Телятам не хватает корма, кругом антисанитария, интенсивность доения коров очень низкая, давайте с большей охотой делать свое дело, ведь это же в ваших интересах!» Сотрудники фермы молча выслушивали его, как будто даже соглашаясь, но призывы заведующего тут же предавались забвению.
Однажды он велел Глонти: «Предупреди людей, завтра — санитарный день, утром выгоним скот и начнем уборку коровника». Шакро, как видно, людей «предупредил» — на следующее утро на уборку коровника явились заведующий фермой и две девочки-доярки. Сам Шакро срочно уехал на совещание в район, а остальные, вздыхая, сетовали на то, что уборка коровника не предусмотрена спецификой их должности.
Заведующий фермой заглянул в красный уголок и попросил сидящую там статную девушку в голубой косынке, ушедшую в свои девичьи мысли, помочь им в уборке коровника. Девушка закивала головой, сейчас, мол, конечно, конечно, и вышла в другую дверь. Минут через пять вошел нарядный Нодар Карцивадзе и торопливо зашептал заведующему на ухо: «Эта девушка прибыла сюда по комсомольской путевке, работает из-за стажа. Через день о ней пишут газеты, потому что она сразу после школы пришла на производство. Она и депутат сельсовета. Ну прошу тебя, дорогой, оставь ты ее в покое, она не выносит запаха навоза, как бы не сбежала». — «А что она вообще делает на ферме?» — робко спросил председателя месткома Карло. «Вообще-то ничего. Она должна сидеть как доказательство того, что на ферме работает молодежь, должна отвечать на вопросы журналистов и улыбаться фоторепортерам на фоне коров. Теперь такие девушки есть не только у нас на ферме, а и в любом другом учреждении». Карцивадзе счел, что достаточно осветил этот вопрос, и, словно бы что-то вспомнив, стремительно вышел. Зайдя в свой кабинет, он закрылся и предался мыслям, которые соответствовали его высокому духовному интеллекту.
Бывший эмигрант же постепенно приходил к неприятной мысли о том, что на этой ферме сотрудникам вменяется в обязанность все, что угодно, только не уход за коровами. Эта мысль приводила его в скверное настроение, но он все же надеялся, что не сегодня, так завтра удастся преодолеть фальшивый, показной энтузиазм работников фермы и направить их энергию непосредственно на коров.
Как-то раз Нора Абуладзе, расстелив на траве куски красной бязи, неделю что-то рисовала на них. На одном из изготовленных лозунгов было написано: «Увеличим надои молока на 300 килограммов с каждой фуражной коровы», на другом — «Увеличим средний вес крупного рогатого скота до 370 килограммов», на третьем — «Достигнутое — вовсе не предел!». Долго ходил вокруг этих плакатов Карло, затем, улучив минутку, когда Нора осталась одна, спросил: «Вообще-то эти лозунги, конечно, хороши, но почему именно на 300 и 370 килограммов, ведь это же не совсем от нас зависит?»
— Усердием всего можно добиться, — отводя в сторону глаза, сказала Нора.
— Усердие — это прекрасно, но если не уродится трава? Кроме того, в этом месяце нам не завезли отрубей. И потом, есть ведь и другие обстоятельства.
Нора засмеялась.
— В том, что нам не завезли отруби, виноваты вы, уважаемый Карло. Послали бы Шакро Глонти, он бы быстренько уладил это дело. И вообще, если не заинтересовать работников склада, нам ничего не дадут. Разве у вас в Швейцарии не так?
Ломтадзе кивнул, да, мол, именно так. На самом же деле он никак не мог взять в толк, чем нужно заинтересовать заведующего складом, чтоб тот дал отруби.
— Что же касается этих плакатов, — продолжала Нора, — их уже давно надо было повесить. Мы опоздали — это плакаты соцсоревнования.
— Чего? — приложил руку к уху Карло.
— Соцсоревнования, — чуть ли не по слогам произнесла Абуладзе.
— А с кем мы соревнуемся?
— С животноводческой фермой села Чукчукия в Якутии.
— Как же мы с ними соревнуемся на таком расстоянии, и почему соревнуемся, что они нам сделали? — искренне и даже с некоторой долей наивности удивился Карло. Но Нора уклонилась от ответа на этот вопрос под предлогом того, что ей нужно принести стремянку. Идя за стремянкой, Нора невольно задумалась, действительно, а для чего соревноваться на таком расстоянии. Но возвращаясь, она уже думала о другом. И стремянку, по правде говоря, не принесла.
Ломтадзе одиноко бродил по доберазенской ферме и не переставал удивляться тому, что единожды созданная по божьей воле ферма все еще функционировала. Он не мог понять, каким чудом выполнялся план, когда во всей ферме не найти было человека, который не брезговал бы взять в руки скребок. Все сидели словно бы на иголках, словно бы случайно, на минутку заглянули на ферму передохнуть, а там вскоре продолжить службу каждый на своем высоком поприще. Так думала та девочка, которая сидела на ферме ради стажа, и, представьте себе, даже Шакро Глонти, заместитель заведующего, думал так, он был членом кружка соискателей степени и по ночам корпел над своей диссертационной темой.
Когда на ферме по случаю приезда высокого гостя зарезали второго за неделю теленка, свалив в документах все на волка, Карло собрал свои пожитки и уехал, не попрощавшись со своими бывшими сотрудниками. Это случилось через четыре месяца и семь дней после его назначения.
— Ведь вы говорили, что разбираетесь в животноводстве, что у вас была ферма в окрестностях Женевы? Неужели вам так быстро все наскучило? — спросил секретарь райкома бывшего эмигранта, внимательно ознакомившись с его заявлением.
— Не знаю… Я думал, что разбираюсь… Но у вас тут совсем другие фермы. Я растерялся, черт-те что… Вы уж простите меня… Видимо, старею… — бормотал Карло, глядя себе под ноги.
И получил новое назначение — заведующим районной библиотекой. Он и сейчас там работает.
Перевод Н. Двораковской.
Вначале раздался телефонный звонок. Юза тотчас же взял трубку: «Слушаю». Но никто ему не ответил. В трубке слышалось чье-то дыхание. Минут через двадцать раздался стук в дверь. Хозяин ждал его. После таинственного звонка обычно раздавался стук в дверь. То участковый заглянет, просто убить время, то рассеянные члены Народного фронта, то финагент, то сосед, заинтересованный «деятельностью» Юзы, мол, случаем я вчера тут шапку не оставлял?!
Юза открыл. За дверью стоял круглолицый, рыжий, длинноволосый мужчина средних лет в сером плаще.
— Простите, может, я некстати? — обе руки мужчина держал в карманах плаща.
— Вы ко мне? — слегка отступил Юза.
— Да, — ответил мужчина уже в комнате, — я бы хотел поговорить с вами, если вы не возражаете.
— Простите, а с кем имею честь? — уже с заметной долей иронии спросил Юза.
— Я сейчас все объясню, не бойтесь, я пришел с добрыми намерениями.
— Я уже давно отвык бояться. Я вас внимательно слушаю.
Незнакомец снял плащ, перекинул его через спинку стула, подсел к столу, положил руки на стол, сцепив пальцы между собой, и взглянул на Юзу.
— Я психиатр, работаю в психоневрологической клинике в переулке Труда.
— Очень приятно!
— Я по служебному делу. Это мой участок, и с профилактической целью все должны пройти психобследование. Хотя бы собеседование.
— Пожалуйста, пожалуйста. Это что-то новенькое?!
— Да, это недавнее указание. Что поделаешь, нервный век!
— Со мной, мне кажется, у вас не будет проблем. По вашей части я ничего…
— И слава богу. Но, между нами, поначалу все так говорят, — засмеялся незнакомец.
— Я вас слушаю.
Незнакомец достал из кармана линованную в клетку бумагу.
— Если вы не возражаете, уважаемый Юза, я задам вам несколько вопросов из бельгийского теста.
— Почему именно из бельгийского?
— Это короткий тест, и по нему почти безошибочно можно определить начальную стадию.
— Пожалуйста, я готов.
— Уважаемый Юза! Выходя утром из дому, вы случайно не спохватываетесь, что забыли выключить газ или закрыть дверь?
— Да, бывает.
— И часто это с вами случается?
— Очень часто.
— Вы возвращаетесь, и выясняется, что все в порядке: и газ выключен, и дверь закрыта, и кран закручен…
— Да…
Незнакомец поставил крестик в одной из клеток.
— Уважаемый Юза, будил ли вас ночью стук в дверь?
— И не только ночью.
— Вы понимаете, о каком стуке идет речь? Когда вы вскакиваете, подбегаете к дверям, открываете ее, а там никого, просто померещилось.
— Бывало и такое.
— Когда это было в последний раз?
— Не помню, может, два месяца назад.
— Так, хорошо.
Незнакомец пометил еще одну клеточку.
— Уважаемый Юза, а как вы спите?
— В зависимости от степени усталости.
— От чего?
— Если я очень устал, то быстро засыпаю.
— Напротив, при сильной усталости вы должны плохо спать.
— Бывает и так.
— А сны вы видите?
— Очень часто.
— Не видите ли вы во сне большой пожар, или сильное наводнение, или снежный обвал, который вы энергично пытаетесь опередить, чтоб он вас не накрыл?
— Бывает иногда.
— Вы видите цветные сны?
— Не присматривался.
— У вас есть такие знакомые, после встречи с которыми вы весь день в плохом настроении, взволнованы, не находите себе места. Если этот знакомый оказался в зале, быстрее хотите уйти оттуда?
— Да, у меня есть два-три таких знакомых.
Гость поставил крестики еще в две клеточки, сложил бумагу, положил ее в нагрудный карман и обратился к Юзе:
— Я не скажу, чтоб результаты теста были неожиданны для меня. Этого следовало ожидать от одинокого человека вашего темперамента и психического склада. Это бывает у троих из десяти.
— Что именно? — сложив руки на груди, Юза улыбнулся психиатру.
— У вас первая стадия неврастении. Болезнь на этой стадии нестрашна, но, если вовремя не взяться, возможны опасные рецидивы.
— Ага, — многозначительно выдохнул Юза, глядя в глаза психиатру. — Что же от меня требуется?
Врач достал из кармана листок и положил его на стол.
— Это бланк заявления, его надо заполнить. Вы пишете, что нуждаетесь в лечении и просите нашу психоневрологическую клинику поставить вас на учет, а если будет необходимость, уложить в стационар.
Юза отодвинул бумагу, встал и прошелся по комнате. Затем снова сел и грустно взглянул на гостя.
— Я сразу догадался, как только вы вошли, что вы пришли по весьма почетному делу. Прошу тебя, уходи подобру-поздорову. И скажи тому, кто тебя прислал, что у него ничего не выйдет.
Незнакомец закурил сигарету.
— Это легче всего сделать. Я уйду, но ты должен знать…
— Да…
— Мы наверняка еще не раз встретимся, и может, ты когда-нибудь поверишь, что я пришел сюда спасти тебя.
— Большое спасибо.
— В данном случае лечение у нас — для тебя наилучший выход.
— От чего я должен лечиться?
— А ты не лечись, будешь просто у нас на учете.
— Да, но зачем, для чего?
— Послушай меня внимательно, Юза. Ты сам прекрасно знаешь, каким опасным делом занимаешься. По-моему, ты и сам не сомневаешься, что тебе никто не простит подстрекательства молодежи и открытого выступления против правительства. Я простой врач, но я знаю, если ты сам по своей воле не изъявишь желания лечиться, могут принять другие меры.
— Ну, например?
— Зачем тебе, чтоб я обязательно все сказал. Тебе могут подстроить драку и, обвинив в дебоше, приписать статью, или подбросят наркотик в карман и пришьют распространение, или, упаси тебя господь, подстроят автомобильную катастрофу. По-дружески тебя прошу, нигде не говори того, что я тебе сказал, иначе я погиб. Не будешь же ты брать греха на душу, у меня дети.
— Но что я такого делаю, объясните?
— Это меня не касается. Я уже сказал, я маленький человек. Захотят, найдут свидетелей, которые подтвердят, что ты подстрекаешь их детей и посылаешь на верную смерть.
— А если я заполню этот бланк, они оставят меня в покое?
— Обязательно.
— Я больше не должен бояться аварии или дебоша?
— Даю честное слово. Тогда уже мы будем отвечать за тебя. Мы же тебя не будем трогать, пока ты не станешь бросаться камнями.
— А потом? Ведь кто-то потом когда-нибудь может принять это за правду?
— Что значит когда-нибудь? Мой милый, чем ты лучше Наполеона, Вольтера, Байрона, Микеланджело? Они все болели неврастенией. Но это им, как видишь, не помешало.
— Я о другом. Ведь можно эту бумагу завтра же использовать против меня. Напечатают в газете, что я неврастеник.
— Я даю тебе гарантию, что этого не случится. Мы строго соблюдаем врачебную тайну.
Долго беседовали в ту ночь врач и его «пациент».
К длинному списку больных психоневрологической клиники прибавился еще один больной.
Перевод Н. Двораковской.
Генеральный директор объединения «Ищидело» Арон Джаджанидзе допустил роковую ошибку. Если бы он закончил выступление словами «теперь дело за вами, действуйте согласно обстоятельствам», все было бы в порядке. Но, к сожалению, под конец своего туманного выступления он обратился к своей пастве со словами: «Надеюсь, все ясно?» И эти-то безобидные три слова и испортили все дело.
Для сидящих до той поры с невозмутимыми лицами ученых и инженерно-технического персонала почти все оказалось неясно.
Арона забросали вопросами:
— Они летят одним самолетом?
— Не знаю, как они смогут прилететь на одном самолете…
— А как узнаем мы, кто когда прилетает?
— Но вы же знаете, кто к какой стране прикреплен!
— Да, но…
— Ну вот и надо узнать… как-нибудь…
— Встречать будем на своих машинах?
— У кого есть, да…
— Из Хвипии приезжает двенадцать человек, как мне их разместить?
— Арендуй «Раф».
— А у кого нет машины?
— Ловите такси…
— Симпозиум начнется восемнадцатого, зачем мы позвали людей на четыре дня раньше?
— Для акклиматизации.
— Но как развлечь гостей эти четыре дня?
— Погуляйте с ними.
— Можно приглашать их в гости к себе?
— Да.
— Большое спасибо.
— Сколько раз в день кормить, три?
— По обстоятельствам. Когда проголодаются. Но все в меру, особенно не спаивать. Ночевать у себя не оставляйте, привозите в гостиницу.
— А если сами захотят?
— Ну в виде исключения…
Читатель, верно, уже догадался, что происходило в объединении. Но дабы пресечь могущие возникнуть нездоровые толки вокруг этих догадок, автору новеллы поручено сообщить вам, что проводится симпозиум, посвященный 125-летию со дня рождения академика Отебашвили. Симпозиум посвящен проблемам воспитания детей-сирот. По правде говоря, хозяев очень затруднил выбор гостей. В мире почти не оказалось ученых, работающих непосредственно над этой проблемой. Поэтому приглашали из смежных наук, тех, кого вспомнили, либо тех, кто уже имел опыт пребывания на симпозиумах в Чурчурии. Приглашения, разумеется, были посланы загодя, а именно за два года. Не стану брать греха на душу, приглашенные не замедлили откликнуться. Почти все они писали приблизительно следующее: «Мы очень соскучились по Чурчурии и с удовольствием примем участие в симпозиуме, но ничего не слышали об академике Отебашвили. Не поможете ли вы нам в поисках литературы». Выяснилось, что труды Отебашвили не переведены ни на один язык мира. Тем хуже для мира. Но для того чтоб гости имели представление о жизни большого специалиста в деле воспитания детей-сирот, объединение разослало всем биографию академика и список его работ. Для бо́льшей ясности в письмах разъяснялось, кто в их стране приблизительно мог бы служить аналогом Отебашвили. Должен сказать, что это последнее указание значительно облегчило задачу гостей.
Теперь же, как вы, наверное, поняли, все подготовительные работы к симпозиуму были позади. Организационный комитет проводит последнее заседание. Первый пункт порядка дня «Приезд и размещение гостей», на первый взгляд, казался самым простым. Но тот, кто принимал участие в такого рода кампаниях, знает, в какое полымя попали те простые люди объединения, кому поручена почетная миссия сопровождать и обслуживать зарубежные делегации.
Ответы на поставленные вопросы не внесли полной ясности в права и обязанности хозяев. Напротив, чем больше было вопросов, тем все более туманно отвечал Арон Джаджанидзе. Да и тот, кто задавал вопрос, не ждал ясного ответа на него. Мне даже кажется, что многие задавали вопросы просто так, чтоб про них не забывали. Что за ответа требует, например, вопрос: «Раздавать ли сувениры по приезде или перед отъездом?» или «Как сидеть на банкетах: со своими гостями или отдельно?».
Молодой ученый, сотрудник лаборатории по изучению египетских правил бальзамирования позвоночных, Бута Чкоидзе пребывал в большой растерянности. После заседания он бросался то за одним сотрудником, то за другим: «Ради бога, скажите, когда мне надо быть в аэропорту, у какого выхода я должен ждать своих гостей? А если они все прилетят из Москвы одним самолетом, как я узнаю среди них своих гостей? И вообще в первый день на ужин мы их должны пригласить или объединение устраивает общий для всех?» Из неясных ответов сбегавших по лестнице сотрудников Бута вынес заключение, что никто ничего толком не знает или, может, и знает, но почему-то не хочет делиться секретом с молодым ученым.
Целый день он провел в аэропорту. В Москву делегация из трех человек из развивающейся страны Апаапа прилетела вовремя. Но самолет в Чурчурию по погодным условиям опаздывал. Бута знал, что все делегации летят одним рейсом, и поэтому был удивлен, не увидев среди встречавших ни одного знакомого лица. «Неужели я ошибся, может, они приземлились в другом аэропорту?» — подумал было он, но тут же отбросил эту мысль как абсурдную — в столице Чурчурии не было другого аэропорта.
Шел сильный дождь. Из окна зала ожидания видны были огромные железные птицы, под крыльями которых как возле утки утята копошились желтые грузовые машины. У каждого самолета можно было наблюдать одну и ту же сцену: работали два носильщика, а неподалеку стояли человек пять-шесть в комбинезонах и внимательно следили за погрузкой. Недалеко от Буты в креслах сидели и беседовали гиды из Интуриста. Один из них рассказывал, как четыре дня водил двух иностранцев на симпозиум по геронтологии, где они читали доклады, а оказалось, что они приехали на симпозиум по средневековым фрескам. Бута рассмеялся, но тут же похолодел, как бы со мной то же самое не произошло, подумал он.
Самолет с участниками симпозиума на борту прибыл только на второй день к шести часам вечера. Обессилевший от двухдневного ожидания, Бута так обрадовался, что даже пытался выйти на бетонную площадку, чтоб встретить своих гостей у трапа. Разумеется, его не пустили, и, пока пассажиры выходили из самолета, будущий специалист по бальзамированию, стоя у решетки, сквозь которую он просунул голову, пытаясь высмотреть гостей, порядочно вымок. Шапку он держал в руке, потому что голова в шапке не пролезала сквозь прутья решетки, но, высунув голову, он не сообразил накрыть ее с той стороны шапкой.
Когда через ворота вышел последний пассажир, Буту охватил страх. «Какие у них у всех спокойные лица, надо же, знают, что не оставят их без внимания. Но как различить своих в этой пестрой толпе, ума не приложу. Не буду же я кричать? Но где же остальные сотрудники объединения? У Джаджанидзе они все были языкатые: не стыдно бросать на меня всю эту ораву?!» Не успел он это подумать, как увидел референта объединения Заладзе, и немного приободрился. Он подошел и дотронулся до плеча увлеченного чтением списка референта.
— Я прикреплен к Апаапа.
— Да, я знаю, — не поднимая глаз, ответил Заладзе.
— И что?
— Что и что?
— Где они, в какую сторону пошли, я их не смогу отличить от других…
— Здесь они все, не бойся, никуда не сбегут, знают свое дело…
— Тогда я возьму такси и подъеду. Они же должны еще багаж получить?
— Что получить?
— Багаж, ведь будут получать багаж?
— Да.
— Так я пойду за такси. Ты здесь будешь?
— Да.
Заладзе вернулся было к списку, но тут же недоуменно посмотрел вслед удалявшемуся к стоянке такси Чкоидзе. Мне кажется, он не совсем понял, что хотел от него молодой ученый, какая связь была между такси и багажом.
Долго, поистине с йоговским терпением стоял Бута в очереди за такси. Дождь не собирался переставать, и даже если бы он перестал, для Буты это уже не имело решающего значения. Пальто у него давно намокло, и, неудобно сказать, намокло даже нижнее белье.
Но наконец подошла и его очередь. Вскочив в такси, он велел водителю подъехать к багажному отделению. Увидев замерший транспортер и пустой зал, он слегка опешил, но все же спросил у дежурного с красной повязкой на рукаве, привезли ли багаж с девятьсот двадцать пятого рейса. И привезли, и получили, ответил дежурный, сейчас ждем багаж с иркутского самолета. О боже, я погиб, хлопнул себя по лбу Бута. Но дежурный остался невозмутим, мало ли он видел растерянных пассажиров.
Выскочив из зала, Бута бросился к такси, садясь в него, он случайно наступил ногой на пояс от собственного пальто и чуть не свернул себе шею. Водитель едва успел подхватить его, падающего лицом на сиденье. Надеюсь, все в порядке, спросил он, да, да, ничего, ответил Бута, этот проклятый пояс… Ради бога, гости уже уехали, отвези, будь другом, в гостиницу «Чурчурия».
В крутящейся двери гостиницы он столкнулся с Ароном Джаджанидзе. Он толкнул дверь, чтоб догнать директора и объяснить ему все, что случилось, но чем энергичнее он толкал дверь, тем сильнее она крутилась. И директор с подчиненным, как в известном фильме Чаплина, сделали как минимум пять кругов вокруг своей оси. Хотя в этот момент, я абсолютно точно знаю, ни один из них не думал о великом американском (или немецком, или швейцарском) актере.
Бута наконец догнал бегущего к телефонизированной машине Джаджанидзе и крикнул ему прямо в ухо:
— Я встретил самолет, батоно Арон!
Арон даже не остановился.
— Говори, дорогой, побыстрее, чего ты хочешь…
— Я с делегацией из Апаапа!
— Да, я знаю, мой дорогой, давай действуй, тебе поручено ответственное дело, смотри не подведи. Я хочу, чтоб все видели, ты понимаешь, что это имеет большое значение. Ну всего хорошего! — Джаджанидзе потянулся к ручке дверцы.
— Вы знаете, что со мной произошло?! — снял очки Бута, все равно ничего сквозь них он не видел, так запотели стекла.
— Да, я слушаю, — видно было, что Арон ужасно торопится, — говори быстрее, меня ждут в штабе.
— Пока я ловил такси, гости уже уехали.
— Куда уехали? — удивился руководитель объединения.
— Наверное, сюда.
— Куда сюда?!
— В гостиницу, куда же еще. С ними был и Заладзе.
— Ну и что я теперь должен делать, говори быстрее, — видно было, что терпение директора на пределе.
— Я говорю, гости… Я один приехал на такси… Они ждали багаж… Заладзе тоже был там… Когда я подошел, их уже не было…
— Да, это плохо… Что могли подумать гости, как можно их терять. Нет, это непростительно. Мы тебе поручили дело, конечно, нелегкое… Твои недруги говорили, что ты не справишься, молод очень. Но я сказал, что тебе можно довериться. К кому ты прикреплен?
— К делегации из Апаапа.
— Очень хорошо. Повидайся с ними, поговори. Они нужные люди, очень любят нас. Езжай! — сказал он водителю, садясь, и уже из машины спросил у ошарашенного Буты: — У тебя какое-нибудь дело ко мне?
— Нет, — сказал ему вслед Бута и вернулся в гостиницу.
Он попросил администратора гостиницы выписать ему фамилии и номера телефонов членов делегации Апаапа и смущаясь спросил, можно ли ему воспользоваться телефоном и позвонить им в номер. Я из объединения, путаясь, продолжал он, мне надо позаботиться об ужине для гостей и обговорить с ними ряд вопросов. Администратор внимательно выслушал его объяснения, но не нашел ни одного пункта, который давал бы этому молодому человеку в очках весьма скромной наружности преимущественное право воспользоваться гостиничным телефоном. Поэтому он ответил, как отвечают в таких случаях все администраторы:
— По этому телефону звонить нельзя, дорогой, позвоните по автомату.
Даже если бы у Буты были монетки для автомата, он бы не доверился ему, поскольку не был уверен в том, что он совершенно беззастенчиво не проглотит их одну за другой. Поэтому он решил собрать незнакомых своих гостей наиболее простым способом: постучать в дверь к каждому из них.
Через несколько минут перед Бутой в холле сидели трое малорослых мужчин, гости из Апаапы — господин Хамбо, господин Хаамбо и господин Хмбо. Они поминутно улыбались и после каждой Бутиной фразы выражали искреннюю благодарность.
После приветственного слова, ознакомления с программой и краткой характеристики деятельности академика Отебашвили Бута ласково спросил вежливых гостей, нет ли у них желания осмотреть что-либо, не предусмотренное программой, или вообще, может, просьба какая есть.
Выяснилось, что гости приехали со своей программой-минимумом и сфера их интересов ничего общего не имела с проблемой воспитания сирот. Если бы у Буты был опыт, он должен был бы воздержаться от такого вопроса, тем самым он значительно облегчил бы себе жизнь и избежал неприятностей. Но опыта у Буты не было, и неприятностей избежать ему не удалось.
Господин Хамбо выразил желание приобрести разноцветные черноморские ракушки, осмотреть Вардзию и достать чианури, изготовленные в прошлом веке мастерами народных инструментов Балтадзе.
Господин Хаамбо сказал, что его брат, будучи в гостях в Чурчурии, познакомился на улице с неким Омаром, фамилии и имени которого он не знал. И этот Омар подарил ему талисман из кабаньего клыка. И теперь брат господина Хаамбо прислал Омару письмо, которое надо передать.
Господин Хмбо выразил желание издать в Чурчурии свой труд о добыче соли из соленой морской воды, который он написал двадцать пять лет назад и который ему не удалось издать в Апаапа. Гонорар он хотел получить тут же, раз уж он приехал, чтоб не доставлять потом хлопот бухгалтерии переводом денег в Апаапа.
Бута выразил желание помочь гостям. В тот вечер они поужинали в ресторане. За время ужина Бута ознакомил гостей с традициями и обычаями Чурчурии и с такой искренностью и убедительностью доказал, что для чурчурийца гость — это посланец божий, что господа Хамбо, Хаамбо и Хмбо очень пожалели, что обратились к нему со столь скромными просьбами. Если бы мы знали, сокрушались они, что тут так убиваются ради гостей, мы бы более осмотрительно обдумали свои просьбы. Разве могли предположить милые апаапинцы, что даже их скромные просьбы вконец измотают сотрудника лаборатории по изучению египетских методов бальзамирования.
На следующий день он явился домой к Арону Джаджанидзе, прекрасно зная, что застанет он его разве что дома и рано утром. Директор собирался уже уходить и запирал дверь. Сказать, что он очень обрадовался появлению Буты, это значит сказать неправду.
— Ну говори быстрее, дорогой, — сказал Джаджанидзе, подхватывая Буту под руку и идя к машине. Открыв дверь машины и протянув водителю портфель, он приостановился, всячески давая понять Буте, что ему не до разговоров.
— Я видел их, говорил с ними, весьма порядочные люди.
— Напомни, пожалуйста, дорогой, с кем ты говорил? — ласково проворковал Джаджанидзе.
— Ну с теми, что опередили меня вчера и уехали, к кому я прикреплен… Апаапинские делегаты…
— Да, да, да, вчера нехорошо у тебя получилось, но ничего… Ты должен был проявить большую оперативность, мобилизацию. Нельзя допускать такие ошибки, дорогой. Не думай, очень многие косо смотрят на то, что мы приблизили тебя к себе. Я не думал, что у тебя так много врагов.
— Я поговорил с ними, ознакомил их с программой. Все очень понравилось, но у них есть небольшие просьбы.
— Между прочим, за такие ошибки другого я бы наказал, но тебя прощаю. Перед гостями мы не можем опозориться. Ты поставил нас в неудобное положение, дорогой.
— О чем это вы, уважаемый Арон?
— Да, что ты там говорил мне? Какую-то ошибку допустил с гостями?!
— Их всех Заладзе привез на автобусе.
— Заладзе. Ты думаешь, Заладзе мы по головке гладим?! Я и Заладзе иной раз ругаю. Ну ладно, на этот раз прощаю, смотри не делай так больше…
Джаджанидзе сел в машину.
— Уважаемый Арон, я побеспокоил вас потому, что у гостей есть проблемы, — вцепился рукой в дверцу машины Бута.
— Конечно, будут, дорогой, а как же без проблем! Но ты все-таки должен был сделать то, что было тебе поручено. Ну говори быстрее, что я должен делать?!
— Господин Хамбо хочет ракушки и Вардзию, и еще он хочет чианури, сделанный Балтадзе, а где сейчас этот чианури достанешь, днем с огнем не сыщешь! Господин Хаамбо хочет передать письмо Омару, ни фамилии, ни адреса его он не знает, господин Хмбо хочет издать книгу о морской соли, которую он написал… — как пулемет строчил Бута.
— Ты говоришь, написал? Думаешь, я не верю? — задумчиво протянул Джаджанидзе. — Конечно, я верю, но ты все-таки был обязан прийти вовремя, не надо было опаздывать. Гости, знаешь, как уедут и все там у себя расскажут. Ну всего, дорогой! Ты на замечания не обижайся, молод еще, и не возражай. Знаешь, сколько замечаний делали мне в свое время, да и сейчас?! Езжай, — бросил он водителю.
Машина тронулась, Бута, торопливо идя рядом с ней, кричал задумчиво смотрящему вперед директору: «Ракушки, разноцветные… Балтадзе! Чианури! Письмо, и о соли, о соли…»
— Прекрасно, прекрасно, — кивал Джаджанидзе и напоследок крикнул остановившемуся посреди улицы Буте: — Учти, на этот раз прощаю, но впредь, смотри, чтоб это не повторялось…
Симпозиум прошел великолепно. Гости выступили все. Кто на торжественном открытии, кто на пленарных заседаниях, кто на встречах с трудящимися. Некоторые удовлетворили свою страсть к красноречию на банкетах. Правда, приезжие, как правило, не помнили о Отебашвили. Но все равно каждое выступление приводило в неописуемый восторг хозяев, поскольку первые три слова речи гости произносили на чурчурийском языке. И это приводило в сильное умиление хозяев.
Гостей симпозиума на больших автобусах возили из одного города в другой. Из ученых, прикрепленных к делегациям, с гостями можно было увидеть только Буту Чкоидзе. Он суетился то возле делегации из развивающейся Апаапы, то искал Арона Джаджанидзе с непонятными для окружающих и для самого Арона возгласами:
— Спрашивают, до каких пор буду водить за нос? Ракушки… Вардзиа, письмо… Добыча соли!
Утомленный его приставаниями Арон Джаджанидзе, завидев Буту, как марафонец бежал к машине и кричал водителю:
— Езжай быстрее, не видишь, догоняет, быстрее!
…Делегаты из Апаапа, которые так и уехали со своими несбывшимися желаниями, а может, и вовсе не рассчитывали на то, что они сбудутся, не могли и представить себе, что на следующий после их отъезда день Бута Чкоидзе положил на стол директора заявление об уходе с работы.
Перевод Н. Двораковской.
Сорок седьмой завод не принадлежит к числу гигантских предприятий страны. Это небольшой заводик. Он выпускает мелкую деталь для какой-то огромной и ультрасовременной установки. Что это за установка и для чего она нужна, знают только директор завода и его главный инженер. Что касается сторожа Косты Гваладзе, то он не только не понимает сложного предназначения установки, но и понятия не имеет, куда, в какой город отправляют детали, изготовленные на маленьких заводиках, разбросанных по стране, из коих потом собирают установку, если собирают вообще. Косте кажется, правительство просто придумало дело для учреждения, которое он сторожит. Надо же что-то выпускать и сорок седьмому.
9 апреля. Нынешняя зима была снежной, лавиноопасной, и, хотя улицы города сухи, в тенистых местах и во дворах все еще лежит похожий на бурое месиво снег. Погода стоит ясная, солнечная, и Коста впервые после затянувшейся зимы вылез из своей будки. Вытащил стул и сел погреться на солнышке. Войлочная шуба, выпущенная артелью слепых специально для пастухов, наглухо застегнута, связанная дома шапка надвинута на самые очки. На правое ухо вместо сломанного ушка очков намотана нитка. Время от времени Коста старательно проводит рукой по лохматым белым усам и бороде, как будто хочет вытянуть подбородок. Коста не доверяет раннему апрельскому солнцу, и правильно делает. Вчера с утра тоже было солнечно, но в полдень небо почернело, поднялся ветер, и дождь с градом долго лупил по треснувшему от мороза асфальту.
Косту разморило на солнышке, он задремал и очнулся тогда, когда Тамаз Галогре, заведующий клубным складом, кашлянул ему в самое ухо в знак приветствия.
— Это ты? — Коста приоткрыл глаз.
— Проклятый автобус не остановил, провез дальше.
— Когда останавливает, когда нет.
— Я сидел сзади, вперед не протолкнешься — давка страшная. Крикнул шоферу, чтобы остановил, но, как видно, он меня не расслышал.
На этом взаимное приветствие закончилось. Тамаз вынес из будки табурет, с грохотом поставил его боком на асфальт и осторожно, как человек, которого замучили боли в пояснице, опустился на него.
— Возьми уж топор и доконай.
Галогре засмеялся.
— Чего смеешься? Не можешь поставить нормально? Хоть бы уж сломал и раз и навсегда успокоился бы.
— Эх, Коста, пусть это тебя не волнует, у меня табуреток на складе — навалом. Кто-нибудь спрашивал меня?
— Не то слово спрашивал — рвал и метал.
— Кто?
— Директор. Сегодня с утра начал: когда, наконец, склад освободят! Мне, говорит, из исполкома звонят поминутно, не сегодня завтра сносить будут.
— А в помощь мне никого не собирается давать? Как я один справлюсь?
— Обещал — надо исполнить. Если к полудню не освободишь — будет потеха. Почему не сказал, что одному тебе не управиться? Теперь выкручивайся как хочешь. А что у тебя там такого?
— Думаешь, я знаю? Сколько времени я туда не заглядывал. Знаю, что битком набит, а вот чем, не помню.
Читателю слова Галогре могут показаться странными и неискренними. Как это — заведующий складом не знает, чем набит склад? Сейчас все объясню. (Хотел бы я, чтобы так же легко можно было объяснить, что́ составляет соль этой новеллы, ради чего, собственно, я отнял драгоценное время у читателя, который мог потратить его на чтение действительно хороших новелл.)
Во-первых, Тамаз был неискренен, говоря, что не знает, чем набит склад. Это ему-то не знать?! Война еще не началась, когда ему поручили этот склад, и с тех пор он честно исполняет не столь уж сложные обязанности заведующего. Ибо заведовать клубным складом 47 завода было несложно потому, что клуба как такового не существовало.
Собрания проводились в физкультурном зале завода, а на складе хранились списанные за негодностью предметы и парадный инвентарь. Если не какое-либо непредвиденное событие, скажем, приезд в город высокого гостя или очередное празднование энной годовщины добровольного присоединения Грузии к России, железные врата склада открывались дважды в год — 7 Ноября и 1 Мая. Каждый раз дня за три до праздника на склад, запыхавшись, спускались секретарь парткома и председатель месткома и отбирали там портреты, лозунги и транспаранты. Одни вывешивали тут же у входа или занавешивали ими окна, другие складывали отдельно, чтобы в яркий праздничный день вручить их собравшимся в результате долгих просьб и уговоров трудящимся, прямо скажем, равнодушным к показательному проходу на параде, строго предупредив их при этом, что после прохода праздничный инвентарь непременно надо сдать на склад. То, что предупреждение это было необходимым, подтвердит читатель с многолетним опытом участия на парадах. Давно замечено: почти каждого участника парада, только что гордо прошедшего под рев марша с троекратным «ура!» мимо усеянной руководящими работниками трибуны, вдруг охватывает уныние. Да что там уныние! В его душе рождается сомнение в необходимости и целесообразности парадов подобного размаха. Портрет очередного ответственного лица или бодрящий лозунг-транспарант, который еще пять минут назад он нес, высоко подняв над головой, вдруг превращается в непосильную ношу, и естественно появляется соблазн оставить его между прутьями забора или у стеклянной витрины магазина. Ибо настолько естественным и торжественным выглядел он в рядах улыбающихся демонстрантов, настолько неуклюж и смешон в руках горожан, возвращающихся с площади, одолеваемых обычными безрадостными мыслями.
Вообразите, 23 % праздничных предметов, вынесенных из складов на парад, не возвращаются обратно. Но ввиду того что брошенный на произвол судьбы у витрин и заборов инвентарь не составляет дефицита, стараниями бдительных товарищей он не теряется. Под конец его собирают на большом складе исполкома, откуда энергичные работники последнего распределяют его между подчиненными им предприятиями и ведомствами.
Убедившись, что неотвратимого не избежать, Тамаз Галогре поднялся с табурета в том же темпе, что и опустился на него, занес его обратно в будку и вышел оттуда, вытянув вперед обе руки, в больших брезентовых рукавицах. Он внимательно осмотрел рукавицы, потом снял правую, сунул ее под мышку и, вынув из кармана платок, шумно высморкался. Затем старательно поправил жесткие белые усы, потерявшие было в результате сморкания привычное направление, и, обращаясь к приятелю, сказал:
— Спущусь, начну потихоньку.
— Помочь? — предложил Коста из вежливости, потому что, во-первых, не мог оставить свой пост, а во-вторых, ему явно не хотелось рыться в пыльных вещах.
Галогре понял друга.
— Какая от тебя помощь? Если понадобишься, крикну.
— Ну как знаешь.
Сколько лет минуло с 1944-го? Если не ошибаюсь, сорок четыре. Сорок четыре года знают друг друга Галогре и Гваладзе. Когда Тамаз оформлялся на работу, Коста уже два месяца работал здесь сторожем. Для него, как и для Тамаза, война в результате контузии и ранения кончилась раньше срока. С той поры они почти неразлучны. С годами их кудрявые чубы побелели, а сами они отяжелели. Вместе ходят на собрания ветеранов, вместе получают талоны в магазин для инвалидов войны. Гваладзе — не большой любитель показать себя. Галогре — напротив. С удовольствием надевает на рукав красную повязку и либо стоит в дверях ветеранского магазина, либо дежурит на улицах вместе с дружинниками. На этом расхождения во взглядах кончаются, в остальном они одинаково смотрят на вещи. При этом удивительно похожи друг на друга. Оба — не любители поговорить и часто без слов понимают друг друга. В день получки по традиции они отправляются в маленькую шашлычную в тупике имени Щорса, берут по бутылочке вина и проводят время за приятной немногословной беседой, после которой, воспрянувшие духом и слегка навеселе, расходятся по домам. В прошлом году, когда в шашлычных запретили торговать вином, ветераны и не подумали изменять своей традиции. Изменилась лишь форма дружеской трапезы. В день получки они по очереди покупают две бутылки белого (красное из-за давления избегают), жарят в будке на сковороде купаты из магазина полуфабрикатов, приготовленные по сомнительной технологии, и не расходятся до тех пор, пока не прикончат обе бутылки, наливая в маленькие, с наперсток, стаканчики и произнося обязательные тосты (и первый среди них — за тех, кто не вернулся).
Постарел 47 завод, постарели и прошедшие войну ребята. 47-й — одна из первых ласточек индустриализации этого края. Построен в 1927 году. В течение последующего времени он не раз менял свое название и назначение. Говорят, поначалу здесь изготовляли молочные бидоны и опрыскиватели для виноградников. Потом наладили производство цилиндров для буровых скважин. Во время войны делали гашетки для огнестрельного оружия. Когда Коста и Тамаз пришли сюда работать, это был роликовый завод. С 1957 года стали производить тележки для прохладительных напитков. С 1969-го — почему-то началось серийное производство противогазов. И вот пять лет, как завод носит название «47-й» и работает на какую-то уникальную установку.
Клубный склад находился тут же, в подвале, в метрах пяти от будки. Старое двухэтажное здание завода должны были снести в связи с реконструкцией улицы. Администрация временно перебралась в финский домик, наспех поставленный на территории завода, а куда должен был деться склад, широкая общественность оставалась в неведении. Во всяком случае, заведующему складом и сторожу (людям, материально ответственным за инвентарь и потому заинтересованным) директор весьма туманно ответил: давайте сперва освободим его, я думаю, исполкомовский склад временно приютит нас. Потом, когда нам выстроят новый клуб, мы найдем место для склада… Это было сказано три дня назад. Галогре, будучи невысокого мнения о темпах городского строительства, медлил с исполнением приказа: чего уж там спешить, рак на горе свистнет, пока они придут рушить. В течение этих трех дней он успокаивал директора: «Завтра начну, завтра все будет сделано», но после утреннего внушения Косты решил приступить к делу — а вдруг и впрямь придут сносить. Три дня назад он не проявил особого интереса к тому, что говорил директор. «Все равно мне не дождаться этого, — подумал он, — с нового года уйду на отдых. Устал, не могу больше мотаться в транспорте, на ходу спрыгивать с троллейбуса, старые раны ноют, да и ноги уже не те — как-никак 73 года».
Замок на двери склада заржавел, и пришлось пару раз стукнуть по нему камнем, чтобы открыть. Галогре убрал валявшиеся на ступеньках ржавые консервные банки и обрывки старых газет. В помещении склада стоял горький запах сырости, смешанный с запахом краски. Парадного инвентаря, небрежно сваленного в огромную кучу, оказалось гораздо больше, чем ожидал Галогре. «Да-а, работы здесь хватит на десятерых, попробуй разобрать этот завал», — была его первая мысль, когда он вошел вовнутрь.
Проход справа преграждал групповой портрет классиков марксизма-ленинизма. Поэтому первым делом Тамаз вынес на улицу это полотно и прислонил его к стене здания.
Коста глянул и удивился:
— Ого, все четверо вместе?
— Будто впервые видишь! — завскладом несколько раз хлопнул руками, так что от рукавиц пошла пыль, и снова спустился в подвал.
Давненько не видел Коста этот групповой портрет и сейчас внимательно разглядывал его. На переднем плане был изображен Сталин, за ним выстроились в ряд лики остальных бородатых и усатых. Коста вошел в будку, вынес оттуда влажную тряпку и вытер пыль с картины.
Галогре тем временем пыхтя вылез из подвала с бюстом Буденного и осторожно опустил его на тротуар. В следующий раз он вытащил портреты Жданова и Кагановича, которые поставил в ряд вдоль стены.
Поднять старые, изъеденные молью лозунги-транспаранты не составило для Галогре труда, ну а укрепленные на длинных палках портреты членов Политбюро различных эпох, выполненные на куске марли, натянутой на тонкую круглую проволоку, он выносил по пять-шесть штук сразу, складывая их у стены, за бюстами.
Над бюстами хлопотал Коста Гваладзе с влажной тряпкой в руке.
У административного корпуса 47 завода стал собираться народ. Прохожие задерживались у импровизированной выставки, разглядывали кто с грустью, кто весело (в зависимости от возраста) экспонаты, лежащие на тротуаре. И хотя их и нельзя было причислить к шедеврам искусства, совершенно очевидно, что на них была затрачена масса денег, энергии и энтузиазма поколений.
Галогре, понятно, не ожидал такого массового интереса к парадному реквизиту. Он взмок от усталости, но им овладел странный азарт: выставить напоказ как можно больше парадного добра.
Между тем толпа вокруг подвала росла. Стоящие впереди уходить не собирались, задние напирали. Все забыли о своих делах. Как будто кто-то пригласил их сюда для опознания героев отошедших парадов и оценки их заслуг перед страной. Стоял галдеж, слышался смех. Каждый выход Галогре ожидали с нетерпением.
С особым интересом встречали появление бюстов. Сперва на лестнице показывалась голова бюста, затем сморщенные, старческие руки Косты, вцепившиеся в плечи скульптуры, и, наконец, склоненная вниз его голова, повязанная полотенцем. Вспотев, он снял свою шапку-ушанку и повязал голову полотенцем сомнительной чистоты.
Бюст Хрущева показался ему достаточно тяжелым. Если бы не помощь со стороны, он наверняка бы выронил его и бюст разбился бы на куски. Но, к счастью, все закончилось благополучно.
Казалось, Галогре вкладывал какой-то смысл в то, как выносил парадное добро. Одни портреты и бюсты он нес с особым почтением, как бы смущаясь, что вынужден брать их за плечи или голову, другие тащил небрежно, как вязанку хвороста, заброшенную за плечи. Одни казались ему необыкновенно легкими, другие тяжелыми, как мельничные жернова.
Зрители, в свою очередь, встречали каждый бюст или портрет по заслугам лица, которое они изображали. Одних — аплодисментами, других — молчанием, третьих — свистом и смехом.
На тротуаре выстроилась чуть ли не панорама вчерашнего дня нашей жизни с ее политическими страстями, кровавыми драмами, бессмысленным или не лишенным смысла мужеством, коварством, дурацкими экспериментами, экономическими боями, дилетантскими прыжками в истории и безусловно своевременным возвратом и пробуждением.
Стояли, выстроившись в ряд, бюсты и портреты Сталина, Ворошилова, Буденного, Дзержинского, Жданова, Кагановича, Молотова, Микояна, Булганина, Маленкова, Хрущева, Брежнева, Суслова, Подгорного, Черненко, Андропова и многих других.
Присмотревшись к портретам повнимательнее, можно было обнаружить нечто гораздо большее, чем вложил в них автор, наспех выполнявший социальный заказ. Лица одних буквально светились мудростью, от них как бы исходило чувство торжества, другие выглядели скромнее, будто случайно попали в эту компанию, третьи смотрели смело, почти нагло, кривя губы в авантюристической улыбке.
…С кузова грузовой машины спрыгнули трое мужчин и, заложив руки за спину, сбежали вниз по лестнице в подвал, стуча каблуками. Что они сказали Галогре, неизвестно, но наверняка ничего хорошего, судя по его нахмуренным бровям и гневно поджатым губам.
Самый высокий из прибывших коротко и ясно объявил собравшимся:
— Прощу разойтись! Займитесь своими делами! Здесь вам не цирк и не кино!
Обращения в подобном категорическом тоне еще магически действуют на граждан. Они стали расходиться, правда, не спеша, с оглядками, улыбаясь и хихикая.
Троица с завидным проворством побросала в кузов парадное добро, покрыла его большим куском брезента. Причем большая часть времени ушла не на погрузку, а на натягивание брезента и его закрепление в четырех углах.
Когда «КамАЗ» с ревом умчался, Галогре, вытирая руки, вылез из подвала, еле волоча ноги, приплелся к будке, вынес табурет, осторожно поставил его боком на асфальт и, со стоном опустившись на него, сказал Косте:
— Чего они орут? Сказали освободи, я и освобождал. Или я что-то другое делал?
Коста ничего не ответил.
— Куда все это увезли, как ты думаешь? — снова нарушил молчание Тамаз.
— Ничего не сказали.
— Разве так можно? Я ведь отвечаю за инвентарь, а если завтра спросят с меня?
— Не спросят, не бойся.
— Ты думаешь?
— За что тебе отвечать… Допустим, недосчитаются одного бюста, так что — ты его прокутил, что ли? Можно подумать, кто-то купит его. Ничего не бойся, они знают, куда везти это добро.
Прогнившая дверь склада скрипела под порывами ветра. Солнце время от времени прорывалось сквозь взбитые облака, скучившиеся на западе.
И тогда огромная тень пробегала над городом.
Перевод Л. Татишвили.
Иллюзионист Карло Чио дважды прошелся под хрип магнитофона вокруг сцены дома культуры местечка Ахаваи, затем остановился, выжидая, пока замрет зал, и произнес:
— Здравствуйте, дорогие друзья, перед вами мастер индивидуального номера Карло Чио! Я впервые у вас в гостях. На этой сцене, вероятно, до меня выступало немало иллюзионистов, и вы не без основания можете полагать, что мы, фокусники, без обмана не обходимся. То, что делаем мы, кажется вам обычным делом, но покажи вам это кто-то другой, вы скажете: это чудо! Вы уверены, что мы, обученные разным хитростям и рассчитывающие на ловкость своих рук, непременно обманываем вас, белое выдаем за черное, правду смешиваем с ложью. Так ведь? Не скрою, и мне известны несколько фокусов, но сегодня я решил не показывать их. Можете быть уверены, сегодня впервые в моей жизни все будет без обмана. Я буду предельно правдив и покажу вам, моим добрым, благородным зрителям, то, чего достиг в результате врожденных, действительно чудотворных биотоков и титанического труда. Сегодня я отказываюсь даже от своего ассистента, который стоит сейчас за кулисами и нервничает: если так продолжится, можно и без работы остаться. Но пусть он не волнуется, работа для него всегда найдется — подготовка сцены, включение магнитофона и т. д. Итак, начнем! Сегодня, правда, очень жарко, но я покорнейше прошу вас быть предельно внимательными. Пусть мое одеяние не смущает вас. Мы, иллюзионисты, поклялись своему предку — факиру не выступать перед зрителями в иной одежде. Согласитесь, этот костюм требует соответствующей обстановки. Если мы начнем показывать фокусы в обычных местах — общественном транспорте или столовых, — мир сойдет с ума, но это еще ничего, мы немедленно будем дисквалифицированы Всемирной ассоциацией иллюзионистов.
Итак, договорились — сегодня на сцене царит правда! Прошу кого-нибудь из вас подняться ко мне сюда. Если я попытаюсь обмануть вас, ваш представитель тут же уличит меня в этом, и я признаю себя побежденным. Я — человек слова. Обещал, что не буду обманывать, и сдержу свое слово. Кто желает ассистировать мне сегодня? Смелее, смелее, ничего страшного тут нет!
В третьем ряду поднялся мужчина в соломенной шляпе. Всучив ее сидящему рядом, он вынул из кармана платок, провел им по кудрявым волосам и шее и направился к сцене.
В зале раздались жидкие хлопки.
— Представьтесь зрителям, — развел в стороны руки иллюзионист Чио.
— Вашакидзе, — глядя куда-то вбок, произнес «ассистент».
В зале было душно, и Вашакидзе подумал: «Черт меня дернул вылезти сюда в эту жару, еще подумают, меня наняли… Сидел себе спокойно, и сиди. Так нет, надо было выставить свое пузо напоказ». Но было уже поздно — отступать некуда.
Карло Чио вынул из сумки никелированные, диаметром в пядь кольца. Четыре или пять колец надел себе на руки, два протянул Вашакидзе и еще два зажал в руках.
— Проверьте, достаточно ли они прочные, — громко, так, чтобы слышал зал, сказал он «ассистенту». Тот с усердием проверил кольца и подтвердил: да, дескать, прочные. Тогда иллюзионист протянул ему те кольца, что держал в руках:
— Проверьте, пожалуйста, и эти, одинаковы ли, прочны ли? Нет ли здесь подвоха? А теперь вместе со мной сделайте вот так, — и он ударил кольцами друг о друга, — может быть, удастся сцепить их, одеть одно на другое. Начали — раз, два, три! Ну-ка взгляните, нет ли где насечки или следов запайки?
Вашакидзе осмотрел оба кольца, но ничего на них не обнаружил.
— Попробуем еще раз, давайте-ка вместе — раз, два, сильнее, три!
И случилось то, что так ждали и зал, и Вашакидзе, но как это случилось, никто не заметил. Иллюзионист прокрутил в воздухе два сцепленных кольца, «ассистент» еще раз попытался сцепить свои, но безуспешно.
Карло Чио тем временем, повесив кольца на руку, взял у Вашакидзе его непокорные кольца и объявил:
— А теперь проверим ваши, может быть, у моих все же было что-то не в порядке. Внимательно рассмотрим их. Да нет, как будто достаточно прочные. Прекрасно. Раз, два, три! — и в мгновение ока кольцо было вдето в кольцо.
Зал ответил овацией.
— Прошу вас откровенно ответить зрителю, был ли здесь обман? Хотите, попробуем еще раз?! — патетически вопрошал Карло Чио.
— Достаточно, все было в порядке, — запинаясь, отвечал Вашакидзе, вытирая платком шею. — Я могу сесть?
— Садитесь, пожалуйста. Большое вам спасибо, — иллюзионист протянул ему свою визитную карточку, — приглашаю вас на свой будущий концерт.
После этого Карло Чио удалось зазвать на сцену еще троих зрителей. Первому он предложил вынуть из новой колоды карту, запомнить ее, положить обратно и перетасовать.
— А теперь положите колоду на стол и скажите, какой по счету вы желаете видеть задуманную карту, я, как вы понимаете, не имею представления, что это за карта, во-первых, не видел, а если бы и видел, вы так здорово перетасовали колоду, что мне ее не найти!
— Девятой, — ответил «ассистент».
— Одиннадцатой! — крикнули из зала.
— Девятой или одиннадцатой? — спросил Чио.
— Ни девятой, ни одиннадцатой — пятнадцатой, — объявил после раздумья «ассистент».
— Пятнадцатой сверху или снизу?
— Сверху! — ответили из зала.
— Скажите зрителям, какую карту вы запомнили, — предложил Чио.
— Короля бубнового, — ответил «ассистент».
И действительно, пятнадцатой картой сверху оказался бубновый король.
Третьему помощнику Чио дал в руки волшебную палочку и сказал:
— Дотроньтесь палочкой до моего затылка, и во рту у меня появится алюминиевое яйцо.
И в самом деле, только палочка коснулась волос иллюзиониста, как у него надулись щеки и в полуоткрытом рту появился алюминиевый шарик. Он провел рукой по губам и продемонстрировал залу покачивающееся на ладони яичко.
Грянули аплодисменты.
— А может быть, оно было у меня во рту, — произнес Чио, подбрасывая яйцо, — попытаемся еще раз!
Еще одно прикосновение палочки, и между ярко накрашенными губами Карло Чио показалось еще одно яйцо.
— Еще раз!
— И еще!
— И еще раз!
На столике уже лежало семь яиц.
— Довольно, хватит, жалко его! — крикнул кто-то из зала, и «ассистент» опустил занесенную было палочку.
Этот номер даже слепых убедил в том, что Карло Чио действительно чудотворец.
Четвертой поднялась на сцену статная светловолосая женщина. Чио снял у нее с руки часы и велел завернуть их в платок. Потом он дунул на платок и предложил женщине раскрыть его, со словами:
— Возьмите свои часы, номер, кажется, не удался.
Блондинка раскрыла платок и замерла, пораженная: ее золотые часики превратились в маленькую щепочку.
— А где часы? — иллюзионист был как будто удивлен не меньше ее. — Вы же сами их положили сюда, сами завернули, никто, кроме вас, к ним не прикасался!
— Да… никто… не знаю… куда они могли деться… — женщина была готова расплакаться.
Искали часы, искали и обнаружили их в запасной чалме Чио, лежащей возле магнитофона.
Под конец иллюзионист пожонглировал тремя красными палочками, поблагодарил растроганного зрителя за сердечный прием, снял чалму, провел рукой по парику, едва не сняв его, щелкнул каблуками мокасин и, пожелав всем счастья, послал в зал воздушный поцелуй и покинул сцену.
Бурными овациями зрители несколько раз вызывали Карло Чио. Под конец, когда он жестами и мимикой дал им понять, что сердце его принадлежит им, а из-за жары силы его на исходе, аплодисменты стали стихать, и занавес тяжело опустился.
Жители Ахаваи разошлись по домам, чтобы вернуться к своим местечковым делам. А Карло Чио, пока его ассистент с глазами белого медведя складывал инвентарь в зеленый фанерный сундук, сидел перед зеркалом в маленькой гримерной и снимал вазелином с лица грим, дабы придать ему тот вид, который соответствовал Чио как полноправному гражданину Советского Союза.
В это время кто-то робко постучал в дверь.
— Войдите, открыто! — крикнул Чио.
Вашакидзе держал свою соломенную шляпу в безвольно повисших руках. Сделав шаг вперед и вправо, он замер у дверей.
— Я вас слушаю, — иллюзионист вытер лоснящееся от вазелина лицо белым полотенцем, застегнул верхнюю пуговицу рубахи и пододвинул гостю стул, — садитесь.
Карло был привычен к таким визитам. После концерта к нему почти всегда заходили два-три особенно любознательных зрителя, которые почти одинаковыми жестами и трепещущими от волнения голосами умоляли его:
— Мы здесь с вами одни, ради бога, расскажите, как вы делаете этот номер. Я так внимательно следил за вами, но ничего не понял.
Карло, естественно, всегда отвечал одно и то же.
— Никакого секрета здесь нет, а то кому бы я его открыл, как не вам. Я не фокусник, я вас не обманываю, все дело в моих особенных биофизических и анатомических (!) возможностях. С такими данными, как я, человек рождается один из миллиона. А если он к тому же интенсивно работает над собой, он достигает того, чего достиг я…
Но Вашакидзе не походил на тех наивно-восторженных зрителей, да и вопросы задавать не спешил.
— Вы любите цирк? — чтобы разрядить обстановку, Карло Чио взял инициативу в свои руки.
— Да… конечно… Я не помешал? Мне бы хотелось что-то сказать вам, — Вашакидзе, уставясь в пол, крутил в руках шляпу, как если бы перебирал четки.
— Я вас слушаю.
— У вас только эти номера или есть еще и другие?
— В основном я показываю эти. Есть еще несколько, но из-за жары я сократил программу. Не хотелось утомлять зрителя. А почему вы спрашиваете?
— Да так… Наше местечко, правда, глухое, но кое-что мы все-таки видели. Не такие уж мы серые…
— Вы о номерах? Я же сказал, все будет без обмана, сегодня я почему-то был в таком настроении. А вам что, не понравилось?
— Как же, понравилось! Вы свое дело знаете, конечно, и хорошо, что вначале же сказали: мне нравится зритель и я буду предельно правдив.
— Вы мне не поверили? Сомневаетесь в моей искренности?
— Насчет веры я много чему не верю на этом свете, но вы же видели, я поддержал вас. Даже похлопал и молча ушел со сцены. Знаете почему? Потому что вы делали свое дело и мне неловко было портить вам обедню.
— Вы о чем?
— Что касается других, не знаю, но я не хотел, чтобы вы уехали отсюда, думал, что все в зале поверили вам. У вас, простите, я повторяюсь, свой секрет, как заработать деньги, а то разве время заниматься фокусами или разве когда-нибудь я поверю в них.
— Благодарю вас за сочувствие, но мне все же интересно, что вы разгадали, а что нет.
— А то, что, когда вы якобы сцепляли кольца, они уже сцепленные висели у вас на руке; ударяя их друг о друга вместе со мной, вы переносили внимание зала на меня, а сами тем временем ловко меняли кольца так, что зритель ничего не видел.
— Но я же сцепил ваши кольца?
— Вот когда вы взяли мои, на третий удар, вы будто промахнулись и незаметно надели их на правую руку, спустив с левой уже сцепленные, так ведь?
Карло Чио молчал.
— Теперь насчет карт. У вас было две колоды, в одной — только бубновые короли. Сперва вы показали первую колоду, потом сунули ее в рукав и вынули вторую — с королями. Предложили «клиенту» запомнить карту, перетасовать колоду и положить на стол. Естественно, не имело никакого значения, какой будет карта по счету — седьмой сверху или тринадцатой снизу, — все одно: король бубен.
С яйцами тоже все просто, без философии. У вас во рту было одно алюминиевое яичко. Вы проводили рукой по губам, но не вынимали изо рта, а только глубже засовывали, а зрителю показывали другое, его-то вы и подбрасывали вверх. Так вы вынули из кармана семь яиц, а волшебная палочка была для отвода глаз.
Ну а с часами проще простого. Женщина отдала вам часы, а вы, будто прибирая свой стол, сунули их в чалму, и пока она старательно заворачивала в платок щепку, ваш ассистент унес чалму и положил ее рядом с магнитофоном. Так ведь было! Скажите по-честному, я ведь прав?
Карло Чио хранил молчание.
Вашакидзе, торжествуя, не без иронии смотрел на него. Но когда разоблаченный иллюзионист поднял на него глаза, он устыдился своего поступка. «Не надо было приходить, он ведь самый обыкновенный человек», — подумал Вашакидзе.
— Как вас зовут?
— Карло Чио, — ответил иллюзионист чужим голосом и отвернулся.
— Я спрашиваю вас о настоящем имени.
— Клименти, Клименти Гелеква.
— Меня, батоно Клименти, зовут Шанше. Прошу, не обижайтесь на меня. Это я так, чтобы вы не думали, что в нашем местечке живут темные люди.
— Я не обижаюсь, мир изменился, нет уже того зрителя, что был раньше.
— Вы совершенно правы. Нам ежедневно на протяжении десятилетий показывают столько разных фокусов, что ваши по сравнению с ними — сущая безделка. Порой мы их разгадываем, порой же, надо сказать, они такие головоломные, что мы только ушами хлопаем, но в обоих случаях молчим в тряпочку. Во всяком случае, так было до сих пор. Что будет потом — посмотрим.
— Да, вы, пожалуй, правы, — Карло Чио взглянул на часы.
— Батоно Клименти, только поймите меня правильно, вы наверняка не ужинали, разрешите пригласить вас к себе, я тут поблизости живу, в двух шагах. Выпьем по стаканчику, закусим, я вас не задержу, клянусь детьми.
— Благодарю вас, батоно, в другой раз. Сегодня не получится. К тому же я не один, со мной ассистент.
— Ну, конечно, возьмем его с собой! На часик, не более. Без ужина я вас в такую даль не отпущу: уважьте, прошу вас.
Весь вид Шанше Вашакидзе выражал такую искренность и почтение, что иллюзионист не смог отказаться.
Они затащили сундук в маленькую гримерную, закрыли клуб и вышли на освещенную луной улочку.
Во дворе клуба у колодца сидела собака и лаяла на луну.
Перевод Л. Татишвили.
Их было четверо, все как на подбор — богатыри. В прошлом году по весне они появились в местечке — то ли в начале апреля, то ли в начале мая, точно не помню. Держались вместе; заложив руки за спину, ходили от двора ко двору и, завидев за сложенным из камня забором хозяйку, робко спрашивали: «Мастеровые не требуются?» В прошлом году они оставались у нас до первого снега — перебивались случайными поделками, как говорят мастера. Чувствовалось, выдавать себя за чернорабочих им не с руки, но то, что они не владели никаким ремеслом, было совершенно очевидно. Приехали они и в этом году, подрядились достраивать усадьбу моего соседа Гиви Заалишвили и тут же расположились на жилье.
В грузинских селах дома, по известным причинам, ставят довольно близко друг от друга. Мое окно выходило во двор заалишвилевской усадьбы, и хотел я того или нет — с утра до вечера слушал беседы четырех богатырей из Сачихе.
— Зурия, ну-ка взгляни сюда!
— Что тебе?
— Взгляни, говорю, стена, кажись, куда-то драпануть хочет.
— Я же говорил, бери влево.
— А я что, вправо взял?
— Да нет же, влево, но слишком уж взял.
— Так что же мне делать?
— Говорю тебе, а ты не понимаешь, вот и отвечай сейчас перед хозяином.
— С ним ты договаривался, не я.
Зурия, оглянувшись по сторонам, мягко выговаривает приятелю:
— Займись делом, хватит трещать как сорока.
— Как кто?
Зурия не отвечает.
Про таких вот и говорят — шумные мастеровые. Они галдели, зубоскалили, шутили. Как будто именно это было главным для них, ну а делом занимались ради потехи. Движения их были ленивы, угловаты. Все четверо — коренастые, с крепкими шеями. Одно удовольствие было слушать, как они смеются. Все четверо, одновременно бросив свои лопаты, терки, уровни, валились на землю и корчились от смеха. Потом один из них переводил дух:
— Что ты ему сказал, что?
— Ну хватит, поднимайтесь, что сказал — то сказал, тебе что?
— В употреблении, говоришь, выпрямится?!
И снова взрыв истерического хохота. Не смеется только Капия — молодец с лапами как у медведя, и чем серьезнее его лицо, тем громче хохот его приятелей.
Надо было видеть, как они поднимали бревно или ставили каменную ступеньку на рельс.
— Ну взяли?
— Поди сюда, Зурия, не дай бог выроним — без ноги останешься.
— Не пойдет, здесь лом нужен.
— Не пойдет? А ну посмотрим!
— Ну как там дела?
— Подняли?
— Погоди, сосчитаю до трех, и дернем все вместе.
— Раз, два, три, хо-оп, хорошо!
— Что хорошо? Наклон в твою сторону!
— Поправим!
— Ничего не надо поправлять. Приставим второе, само выпрямится.
— Подошло?
— Подойти-то подошло, только чуть-чуть не хватает.
— В этом «чуть-чуть» и все дело.
К полудню разговор шел на убыль. Богатыри все чаще оглядывались на калитку. Поминутно справлялись друг у друга, который час, и Зурия уже хватался за кувшин с торчащим початком кукурузы в горле, который своими размерами мало походил на обыкновенный кувшин.
— Куда спешишь? Пусть он придет, потом сбегаешь за водой. Она нагреется на солнце, придется пить теплую, как в прошлый раз.
— А вдруг он не придет сегодня, так что ж, мне и воды не выпить?
Когда солнце начинало клониться к закату, появлялся Гиви с корзиной в руке. Гиви — человек щедрый, хлебосольный; он приносил своим рабочим обильные обеды. Зная «слабости» имеретин, не забывал горячие мчади, лук с чесноком, молодой сыр, лобио. И великаны с удовольствием уписывали все это за обе щеки. Насытившись, они вместе с Гиви ходили во двор, хвалясь перед любезным хозяином проделанной работой. Порой их деловые разговоры доносились до моих окон.
— Зачем вам другие мастера, мы сами управимся с этим!
— Штукатурить? Да мы всю жизнь этим занимаемся.
— Что, что?
— Он спрашивает, умеем ли мы штукатурить?
— Мы, батоно Гиви, не умеем разве что стихи слагать да диссертации писать, а все остальное — наше дело. Штукатурить? А что другое мы делаем в Сачихе?
— Вообще-то, если уж на то пошло, мы и стихи не хуже других сложить сумеем, — прихвастнул Капия, — Акакий Церетели, между прочим, родственником мне приходится. У моей бабушки мать была Церетели.
Потом, как бы сговорившись, все четверо переходили на другое место. И опять что-то негромко говорил хозяин, выдавливая из себя слова, и в ответ немедленно начинали грохотать великаны:
— Что, сварка? И из-за сварки вы из такой дали собираетесь привозить людей?
— Нет, это, конечно, ваше дело, но зачем выбрасывать деньги?
— Сварка, говорите? Да ведь я занимаюсь сваркой, как себя помню.
— Как скажете, так и приварим. Это ведь как ручку к горлышку приделать…
Потом они снова перемещаются на прежнее место под грабом.
— Откуда нам знать, сперва вы свою цену назовите, батоно Гиви, мы бежать никуда не собираемся, надеемся, наше знакомство не два дня продлится.
— Может быть, наша цена вам не подойдет, поэтому лучше скажите вы, сколько, по-вашему, стоит вся эта работа вместе со сваркой, конечно.
— Естественно, все будет сделано классно, плохая работа — разве работа?
— Об этом вы не беспокойтесь.
— Нам, батоно Гиви, это ведь не впервые. Ну кто берется за дело, не зная его?!
Господи, прости меня, но я с самого начала почувствовал недоверие к великанам. Во-первых, потому, что они соглашались на любую работу: когда рабочий человек утверждает, что он владеет семью ремеслами, он, как правило, не владеет толком ни одним из них. Эта мудрость Гиви уже не поможет, по крайней мере, ты, дорогой читатель, помни о ней. Во-вторых, мои великаны не походили на жадных до денег мастеровых — приехав издалека в наши края на заработки, они невысоко ценили свой труд. Соглашались на то, что предлагал хозяин. А если мастер запрашивает за свой труд дешево, это вызывает подозрение, тогда не жди работы высокого качества. Эта мудрость также уже не поможет Гиви, но, может быть, тебе, уважаемый читатель, она когда-нибудь пригодится.
Сложив в пустую корзину тарелки и покрыв их для красоты газетой, все четверо провожали Гиви до калитки и в ответ на его призыв, в котором слышалась просьба: «Ну, ребята, дело теперь за вами!» — дружно кивали головой. Хозяин уходил, а великаны устремлялись обратно под тень граба. После обеда надо ведь немного и отдохнуть.
— Как ты сказал? — с серьезным лицом спрашивает Капию черноусый Никуша, с трудом сдерживая рвущийся наружу смех.
— Начинаешь? Не заставляй меня вставать, не то отваляю так, что себя не узнаешь, — злится Капия.
— А ты чего, скажи ему, раз спрашивает, слово ведь ничего не стоит.
— Сколько раз можно говорить! Ничего другого для потехи не нашли? — продолжает злиться Капия.
— Как ты сказал, Капия, этому уважаемому человеку? «В употреблении стена постепенно выпрямится»?! — с трудом выговаривает фразу высокий, широкоплечий Роланд в имеретинской шапочке, и великаны, как по команде, начинают кататься по траве, как если бы у них были желудочные колики.
Зычный хохот и выкрики типа «Охохо, сейчас задохнусь!», «Дай бог тебе счастья!» — оглушили окрестности.
Словом, наблюдать за четырьмя великанами было одно удовольствие. Нет, они не вкалывали до седьмого пота, они ворковали, как голуби, соревнуясь друг с другом в остроумии и острословии. Они явно были рождены для другой жизни. Лопата, уровень и прочие орудия труда казались в их руках посторонними предметами, которые они выпросили ненадолго для того, чтобы сфотографироваться с ними. Для меня оставалось загадкой, кто они, каким ветром занесло по эту сторону Ципского тоннеля этих «сезонных рабочих» с аристократическими манерами.
На прошлой неделе, кажется в среду, ко мне вдруг заявился Гиви с побелевшими от волнения губами.
— Я погиб, — сказал он, подходя к окну и оглядывая свой двор, — не говоря уже о тратах, все придется делать заново. Я ведь прекрасно знаю, что шапку должен шить шапочник, но вот взял и доверился этим четверым и погубил дело. Я видел, работники они никудышные, но такие славные люди, что не решился на неприятный разговор.
— А что они сделали не так? — спросил я.
— Да, господи, что ни назови. Лестница раскачивается, как колодезное ведро, стены кривые, бассейн протекает, а в подвале не закрываются ни окна, ни двери.
— Мне приходилось наблюдать за ними, и должен сказать, работали они на славу. Да и к тебе с большой симпатией относятся, все время хвалят тебя, — я старался облегчить горе соседу. Но говоря это, понимал, что протекающему бассейну и раскачивающейся лестнице уже ничем не поможешь.
Под конец я посоветовал Гиви, и его доброе сердце не могло с этим не согласиться, привезти из города двух рабочих — мастеров своего дела. Будто бы для какой-то особой работы, на деле же для исправления того, что напортачили великаны. При этом он, конечно, не дал бы почувствовать им, ни словом не намекнул бы, что недоволен их работой. А в дальнейшем перевел бы постепенно великанов на не требующие особой квалификации дела — земляные работы и благоустройство двора.
С большим волнением (будто мне недостаточно собственных тревог) ждал я следующего дня, как встретят своих новых коллег великаны из Сачихе.
К одиннадцати часам Гиви Заалишвили привез из города двух греков — отца и сына. Греки обошли двор, переоделись в сатиновые халаты и приступили к работе. Их почти не было слышно. Парень с полуслова понимал отца — что надо было укрепить, что подать. В это время наши великаны, подменяя друг друга, строгали доски для пола, поминутно дуя на фуганок и постукивая молотком по рукоятке. Им явно не нравился фуганок. Порой один из них, заложив руки за спину, с деловым видом направлялся в тот угол двора, где работали отец с сыном, украдкой бросал на них взгляд и возвращался к приятелям, обступившим строгальный станок.
Со двора Заалишвили уже не доносилось смеха и тихого пения. День как будто стал намного длиннее. Печаль и уныние, воцарившиеся во дворе, передались и мне — не писалось. Я не мог подобрать нужного слова.
…Около десяти утра кто-то позвал меня со двора. Я спустился. У калитки стоял Зурия, одетый в выходной костюм. Чуть поодаль — три великана с узелками в руках, готовые в путь. Я пригласил Зурию войти.
Он отказался.
— Мы уезжаем, батоно Шио. Нам нельзя здесь больше оставаться. Мы не успели даже попрощаться с батоно Гиви, так что очень просим извиниться за нас и передать ему наше спасибо. Он почти расплатился с нами. Немного, правда, недодал, ну да бог с ним. Хороший он человек, и нам как-то стыдно, что мы уезжаем не попрощавшись.
Вы небось уже разобрались, что к чему, батоно Шио, но я все же свое скажу. Чего уж скрывать, никакие мы не мастера, а простые крестьяне, и будь мы немножко умнее, не взялись бы за строительно-ремонтные работы, но жизнь заставила нас. Нет, за горло нас никто не брал, но нам хотелось заработать какие-то копейки, вот мы, так сказать, и удрали из села.
Вы так устроили эту жизнь, и не нам учить вас, но все же хочу сказать: мы не лентяи и бросили свои семьи на такой долгий срок не потому, что они надоели нам. Дело в том, что нам очень трудно живется на селе. Целый год ковыряешься в земле, а прокормить семью, да еще чуток отложить (должен же человек хотя бы немного иметь про черный день) очень трудно.
Если так продолжится, а задарма и осел сегодня не работает, мы еще немного подождем, а потом вообще уедем из деревни. Другого выхода нет. Все, что можем, сделаем. Сегодня мы опозорились перед этим славным человеком, но это не наша вина. Постороннему глазу чужое дело всегда таким легким кажется, вот и мы обманулись, опростоволосились. Скажи ему, что мы, сачихцы, не такие уж плохие люди…
Говоря все это, Зурия прятал глаза, пристально разглядывая свою правую ладонь, изредка, правда, бросая на меня быстрый взгляд, чтобы удостовериться, понимаю ли я его. Я долго упрашивал его: зайдите в дом, выпьем на прощание по стаканчику. Но Зурия был непреклонен, и тогда я позвал тройку великанов. Но и они остались глухи к моей просьбе, поздно уже, сказали, не будем беспокоить вас, нам надо успеть к сачихскому поезду. Они подходили ко мне и жали руку с такой почтительностью, словно делали это впервые.
— Дай вам Бог всего хорошего, ни о чем не беспокойтесь, с Гиви я переговорю.
Вот все, что я им сказал. Они ко мне пришли прощаться, а не совета просить. А если бы и попросили, что бы я мог им сказать? Какой совет я им мог дать?
Перевод Л. Татишвили.
Прочел я твои новеллы. Ради всего святого, объясни, откуда в них столько лжи? Человек ты даровитый, умеешь писать, но вот о чем писать — не имеешь представления. Кто тебе сказал, какая грешная душа надоумила, что литература — это невразумительный рассказ о чем-то непонятном. Где живут твои персонажи или где ты живешь, в какое время, что творится вокруг тебя — разве читатель ничего не должен вынести из твоих сочинений? Мужчина у тебя на мужчину не похож, женщина — на женщину. А как они скучно живут, какие они мягкотелые, бесхребетные, ну а их философствования вызвали у меня приступ мигрени. Скажи мне честно, встречал ли ты у настоящих писателей такие безликие персонажи? Литература, мой дорогой, это рассказ об интересном событии, больше ничего. Сидит перед тобой читатель, а ты с ним беседуешь. Рассказываешь: так, мол, и так, этот то сказал, а тот — это. Стоит только отвлечься от сути рассказа, читатель тут же начинает позевывать. Никогда не поверю, что ты со своими друзьями разговариваешь так, как говорят твои персонажи. Они ведь не стали бы тебя слушать! В чем же дело, что происходит с тобой, когда ты берешься за перо?! Помни, писатель просеивает сквозь сито собственного разума все, что творится вокруг него, все, что слышит его ухо, и только наиболее интересное, самое интересное переносит на бумагу. Причем переносит без всяких затей, будто рассказывает это своему приятелю, вот и все. Не надо ни приукрашивать рассказ, ни впадать в философствования. Ты же слышал не раз, как в разговоре один говорит другому: будь другом, не философствуй, давай о деле. Литература и есть разговор о деле, ничего больше. Хочешь верь, хочешь нет, твое дело.
Может быть, вокруг тебя ничего интересного не происходит и ты вынужден уповать на свою фантазию или литературные реминисценции? Ерунда! Жизнь предлагает нам ежедневно столько нового и интересного, что, если приглядеться к ней да и прислушаться, будет о чем рассказать, и, поверь, немало!
Возьми хотя бы вчерашний день. Коротко напомню, что было вчера, а ты сам рассуди, сгодится это для новеллы или нет. Впрочем, ты все знаешь не хуже меня, сам был там. Я дважды заметил тебя в толпе демонстрантов и возле университета видел, но потом потерял из виду. Хотя чему тут удивляться, я и сына, который рядом стоял, потерял в этом столпотворении.
Не было и одиннадцати, когда мы собрались возле Кашуэтской церкви. Здесь должны были отслужить молебен по невинным жертвам того рокового дня, когда со стороны Коджори в Тбилиси вступило войско. Мы хотели помянуть и имя героя, которого иные историки на протяжении шестидесяти восьми лет называли «бандитом», а все его преступление состояло в том, что он посвятил себя борьбе за освобождение народа. Вход в церковь оказался блокированным. Милиция объявила нам: церковь набита до отказа, все всё равно не уместитесь, да и служба началась. Ладно, подождем, раз другого выхода нет. Тем временем на проспекте Руставели стал собираться народ. Ка-ак? Народ собирается?! И перед Домом правительства выстроились в ряд солдаты в шлемах со щитами в руках. Ну точь-в-точь крестоносцы — я их видел в исторических кинокартинах. Зрелище, прямо сказать, не из приятных, но никто из нас не протестовал. У обороны свои законы, и бог с нею. В многотысячную толпу в самом деле ведь может затесаться какая-нибудь скотина и бросить камень в солдат.
Молебен закончился, из церкви потянулся народ. Майор милиции закричал в мегафон: «Немедленно освободите территорию!» Какую территорию надо было освобождать, мы, по правде говоря, не поняли и потому несколько растерялись. Потом кто-то в наших рядах поднял трехцветное знамя демократической Грузии и повел нас в сторону памятника Руставели.
Мы шли по тротуару — движению не мешали, газоны, на что любят жаловаться блюстители порядка по телевизору, не топтали. Возле оперного театра процессия переместилась на левую сторону проспекта, чтобы во избежание недоразумений не проходить мимо здания почты-телеграфа.
Пришли к площади Конституции (рано или поздно, я уверен, ее назовут площадью Давида Строителя). Здесь должен был состояться митинг, но его не санкционировали. Вдруг появились бронетранспортеры. Они окружили нас и предложили в пять минут очистить площадь, в противном случае, сказали нам, будут приняты крайние меры.
Кто помнит девятое марта 1956 года, тот знает, что значит «крайние меры», поэтому, не выясняя отношений с блюстителями порядка, мы без слов направились к университету.
Неподалеку от университета, ниже винзавода, путь оказался перекрытым. Почему-то я очутился в первых рядах, и вместе с еще несколькими демонстрантами мне пришлось вступить в разговор с офицером.
— Куда направляетесь? — спросил он нас.
— В университет, — ответили мы.
— По какому делу?
— Там митинг.
— Нельзя!
— Что нельзя?
— Проводить митинг нельзя!
— Ладно, не будем проводить, просто пойдем до ипподрома.
— Нельзя!
— Почему?
— К памятнику Орджоникидзе вас не пропустят.
— Что же нам делать — вернуться назад?
— Куда назад?
— На проспект Руставели.
— Ни в коем случае!
— А что, вот так тут стоять?
— Почему стоять? Расходитесь по домам!
— Простите, но разве вы не видите, что перед университетом идет митинг?
— Вижу!
— Мы хотим послушать, что там говорят.
— Нельзя!
— Пропустите нас, мы пойдем по улице Николадзе.
— Нельзя!
— Тогда по улице Петриашвили.
— Нельзя! Вы не понимаете, что значит — нельзя?!
Продолжать разговор не имело смысла. Так мы стояли друг против друга более трех часов. Движение остановилось, обстановка накалилась. Машины протяжно гудели. Кое-кто из наших рядов стал выкрикивать антисоветские лозунги.
Не знаю, был ли ты в той мышеловке? Ни вперед не пускают, ни назад. Вокруг по переулкам в боевой готовности — танки и бронетранспортеры. Не пойму, кому это нужно — создавать конфликтные ситуации. Была ли необходимость перекрывать движение на одной из важнейших магистралей города, обижать и без того в силу определенных причин обиженный народ? Запруженная вода всегда находит выход. Как песок не удержать в горсти, так и народ не остановить на одном месте. В восемь часов вечера около сотни работников органов, одетые в штатское, стояли на улице Ленина, а мы во дворе университета слушали ораторов.
По обыкновению, не были включены ни микрофоны, ни лампионы. Однако ораторы надрывались в темноте не зря, мы узнали, что сегодня в восемь часов утра арестовали 27 человек — лидеров национального движения.
Было объявлено о перманентной голодовке и стоячей манифестации до тех пор, пока не будут освобождены задержанные. Легко об этом писать, но меня бросило в холодный пот, когда я представил себе изможденных молодых людей, голодавших перед Домом правительства в 1988 году с 22 по 29 ноября.
«Боже, не дай повториться этому аду», — повторял я в душе как молитву.
Ораторы сменяли друг друга почти до одиннадцати вечера. Говорили о насилии, оккупации, самодурстве чиновников, ущемлении прав личности, недемократичных выборах.
До одиннадцати оставалось несколько минут, когда на лестницах, спускающихся к Варазисхеви, загремели аплодисменты, вскоре хлопали все участники митинга.
И тут же до наших ушей донесся натужный голос:
— Дорогие друзья! Грузины! Поздравляем вас с победой! Наконец-то добрая воля победила! Мы получили известие, что арестованных выпустили. На этом закончим митинг. Разойдемся, друзья! Спасибо за поддержку! Если мы будем все, как один, никто не посмеет нас притеснять, никто нас не одолеет! Да здравствует свободная Грузия!
От счастья у меня запрыгало сердце, закружилась голова, я чуть не упал. Повернувшись, я заключил в объятия стоявшего позади меня пожилого мужчину, да так, что чуть не свернул ему шею. «Поздравляю! Поздравляю!» — слышалось вокруг. Я плакал. Все обошлось.
Извини, я рассказал не ахти как, скомкал все, перескакивал с одной мысли на другую, но ведь ты сам выстрадал вчерашний день.
Не корчь из себя этакого ученика. Терпеть не могу писателей-учеников и писателей-выучеников.
Подумай, может, стоит написать о вчерашнем дне и сохранить его для потомков как память о нашем времени, как дневник героики национального движения.
Вот и пиши о том, что тебя волнует, оставь эти притянутые за уши сюжеты!
Перевод Л. Татишвили.
Женщина? Удивительное создание! Да что я, сам Господь Бог ничего в ней не понял. Она в два счета обвела его вокруг пальца, и он чуть не проклял себя за то, что создал человека. Вон, поглядите, сидит точно ангел, можно подумать, лист и тот с дерева не сорвет, а может быть, она и впрямь ангел, мы ведь с вами ее не знаем… Но скорее всего она хитра, как черт, и способна на такое, что вмиг перевернет небо и землю.
Вы на какой остановке выходите? На Саихве? И я туда еду. Время у нас есть, так что могу рассказать одну историю. К слову пришлось, она связана с женщиной, а то рассказывать и не стоило бы. Такие истории на каждом шагу случаются.
В прошлом году от меня ушла жена. Мы проводили отпуск на «Зеленой поляне», в доме отдыха. Были женаты уже пять лет, и нельзя сказать, что не подходили друг другу. Все шло нормально. Оба работали. Построили двухкомнатную кооперативную квартиру. Я не пил, жена не гуляла, что еще нужно для семьи? Мне кажется, я был неплохим мужем. Пить, как я уже сказал, не любил, скупцом и нелюдимом не был. По возможности ни в чем не отказывал жене. Да и она, не буду брать греха на душу, была женщиной нетребовательной, без претензий. Куплю ей что-нибудь — спасибо, не куплю — и не надо.
Я не отношу себя к простодушным мужьям, слепо доверяющим своим женам, а потом глубоко раскаивающимся в своем простодушии. Женщина есть женщина, поэтому я всячески старался избегать таких ситуаций, которые могли ее поставить перед выбором. Отдыхать одну не пускал. Работу ей подыскал такую, где не надо было ездить в командировки. По утрам мы вместе выходили из дому, после работы почти одновременно возвращались. Она не любила опаздывать. Неохотно оставалась на собрания — общественная работа ее не привлекала. В массовых мероприятиях участия почти не принимала. Когда ее приглашали на празднование дня рождения, что случалось не так уж и часто, она неизменно брала меня с собой.
И все же я не был уверен в ней. Сам знаешь, с жены нельзя спускать подозрительного взгляда. А может быть, дело обстоит совсем не так, как мне кажется, думал я, не оплошать бы. Пару раз я проверил ее. Сказал как-то, что всем коллективом едем собирать картошку, а то будто в командировку на четыре дня посылают. Женщина, если она способна на дурное, тут же воспользуется твоим отсутствием. Приведет любовника домой или сама пойдет к нему. Мало ли было случаев, когда жена звонила мужу, находящемуся в командировке: как, мол, ты доехал, надеюсь, здоров, следи за собой, одевайся потеплее, не простудись — любовник же в это время лежал рядом с ней в постели и гладил ее пупочек. А рогатый осел, окрыленный ночным звонком жены, носился на другой день по магазинам в поисках пеньюара или бюстгальтера, одержимый желанием порадовать свою преданную супругу. Нет, я не был таким легковерным мужем. Вернулся как-то домой в такое время, когда она меня не ждала. И что же? Сидит моя женушка у печи и штопает мою рубаху. Поди не верь такой жене.
Именно такая и выкинула номер. В прошлом году сбежала с курорта. Оставалось три дня до окончания нашего отдыха. Были уже взяты обратные билеты. А она возьми и дай деру. Что произошло, не знаю. Сбежала с отдыхающим — недостойным, отвратительным типом, подлецом. Я дважды писал ей. Даже телеграмму послал. Ответ пришел через полтора месяца: «Забудь меня, я же тебе все объяснила. Я нашла свое счастье. Согласна на развод на любых условиях. Наше примирение невозможно».
Что она мне объяснила? Абсолютно ничего! После обеда я спустился поиграть в домино, а когда поднялся, ее уже не было. На столе лежало письмо: «Я уезжаю, если можешь, прости. Выхожу замуж за Киазо, так надо. Беру с собой двадцать шесть рублей. Билет сдай. Прощай». Вот ее объяснение. Разумеется, я на другой же день узнал у администратора адрес Киазо, но поехать не поехал. Зачем мне туда было ехать? И у меня есть самолюбие. Хотел написать туда, где он работает, — так, мол, и так, ваш сотрудник на глазах у всех разбойнически отнял у меня жену. Но у нас в месткоме посоветовали не поднимать шума: во-первых, тот тип не обманывал ее и не бросал, а женился на ней, во-вторых, моя жена давно уже совершеннолетняя и ее никто не заманивал в темную комнату конфетой в красивой обертке, оба знали, что делали, и лучше всего оставить их в покое. Я и оставил, другого выхода не было.
Через шесть месяцев нас развели. Изменнице жене, оказывается, дается шесть месяцев как следует обдумать свое решение. Может же она передумать! Моя, как видно, не передумала. На суд они приехали вдвоем. Я с ними не разговаривал. Дело, в конце концов, в самолюбии, да и что мог я им сказать? Между нами, она поделила имущество, приобретенное во время совместной жизни, но на квартиру не претендовала. Полностью уступила ее мне. Все-таки по совести поступила, а это ведь немало.
А теперь непосредственно о самом факте: мы попали с этим типом, он из Казани, в один заезд. Это был черноусый, с длинными, как у паромщика, руками худощавый мужчина приблизительно моего возраста, ну, может быть, года на два младше. Он постоянно находился в центре внимания, все время что-то рассказывал, наверное, какие-нибудь глупости, а все вокруг хихикали. Мне он сразу не понравился. Бывают же шумные наглые люди, вот он принадлежал к таким.
На третий или четвертый день после нашего приезда стоим мы с женой в очереди за билетами в кино. Впереди нас человек двадцать отдыхающих. Этот тип, ну, будущий муж моей жены, находится уже возле кассы. Вдруг он поворачивается и бросает на нас взгляд, мы, естественно, не знакомы с ним, и моя жена смотрит на него так, обыкновенно, но мне не понравился этот его взгляд в упор.
До начала сеанса, дав волю своей фантазии, я шепчу жене: этот долговязый осел, тот, что в очереди на нас смотрел, вчера играл со мной в бильярд, удивительный фрайер, я отдал ему четыре шара и все же выиграл… Безусловно, я врал, но мне хотелось заочно внушить жене презрение к нему. Тогда, насколько я могу судить, она не обратила внимания на мои слова, мой партнер по игре в бильярд явно не интересовал ее.
На другой день после обеда мы гуляли по аллее, вдруг видим, идет этот тип с какой-то женщиной под руку, держит ее так, будто боится, что она убежит, и снова смотрит на мою жену. Я не преминул воспользоваться удобным случаем: весь дом отдыха терпеть его не может, страшный ветрогон и донжуан, говорят. Стоит ему познакомиться с женщиной, как он тут же тащит ее в свою комнату… «Неужели? — поразилась жена. — Бывают же такие — ничего святого у них нет. И как их земля носит?..» Похоже, акции моего будущего соперника (почему я воспринял его как соперника, непонятно), не успев подняться, стали катастрофически падать.
Будто назло он то и дело встречался нам то у входа в столовую (приложив левую руку к груди, галантно уступал нам дорогу), то в кипарисовой аллее, то в очереди к лифту. Несмотря на то что нас никто не представлял друг другу, он, как видно, считал, что мы уже знакомы. При встрече, правда, не здоровался, но так откровенно улыбался, что в приветствии уже не было необходимости. Я тем временем не прекращал своей «работы». Фантазия моя не знала удержу — он стал у меня сексуальным маньяком: позавчера, нашептывал я жене, он заманил в свою комнату какую-то женщину, так ее с трудом вырвали у него из рук. Такие, как он, не умеют хранить тайны. Их постельные приключения становятся известны всем. Стоит ему остаться наедине с женщиной, он без всяких прелюдий приступает прямо к делу: лезет целоваться, обниматься и так далее…
Так я крутил карусель своей фантазии. Однажды во время прогулки жена, которая стала внимательно прислушиваться к моим словам, вдруг остановилась и со вздохом произнесла: «Боже мой, какой ужас!»
Я торжествовал. Мне казалось, я достиг цели. Я был уверен, моя жена никогда не взглянет с симпатией на этого наглого типа.
И что ты думаешь? Именно с ним она и убежала! Где они встретились, когда заговорили друг с другом, в какой момент решили пожениться? Я ведь не отходил от своей жены! Или почему она осталась равнодушна к моим профилактическим мерам? Что вообще произошло, ломаю над этим голову, но ничего уразуметь не могу.
Поди пойми женщину.
Перевод Л. Татишвили.
Я хорошо помню Берия. В 37-м мне было восемь, а у восьмилетнего мальчишки память, как известно, цепкая. Мой отец работал председателем исполкома в городе Самачвиа. В две недели раз наезжал в Тбилиси, и Берия в те дни был частым гостем у нас. Небольшого роста, в пенсне, в сверкающих сапогах и кожаных галифе — таким я запомнил его. Между прочим, несмотря на крепко сбитую фигуру, он производил впечатление худого человека. Походка у него была быстрая, пружинистая. Мы с братом (брат был старше меня на полтора года) знали наизусть два или три стихотворения, так он в каждый свой приход заставлял нас декламировать их. Потом сажал нашу маленькую голенькую сестренку (ей было тогда десять месяцев от роду) на шею и бегал с ней по комнате.
Мы жили на улице Энгельса в трехкомнатной квартире. До рождения нашей сестренки мама жила с отцом в Самачвиа и нас растила бабушка. Позднее мама работала председателем районного женсовета.
Это случилось 19 мая 1937 года. Отец приехал днем раньше. Он очень любил серную баню и в тот же вечер отправился туда, захватив с собой меня с братом. После бани, помню, родители долго слушали радио.
На 19 мая был назначен Пленум — это я от бабушки знал. Отец вышел из дому в половине десятого. Без двух или трех минут десять позвонил Берия. «Лизико, — сказал он, — после Пленума жди нас обедать». Такое часто бывало — отец после Пленума или какого-нибудь другого крупного мероприятия приходил домой с Берия и еще несколькими людьми. Мама с бабушкой обычно хлопотали на кухне, нас после того, как мы продекламировали стихи, отправляли в спальню или отпускали во двор, что было для нас великим праздником. Никогда не видел, чтобы Берия и сопровождающие его приезжали на машине. Они приходили пешком и пешком же уходили, беседуя между собой. Отец провожал их до подъездных дверей и возвращался. Если он был навеселе, мы весь вечер «боролись», катались по полу, старались положить отца на лопатки и нам почти всегда удавалось это, потому что он подыгрывал нам: «Горе мне, какие сильные у меня ребята!» А мама, убирая, обходила нас и журила отца: «Осторожнее, медведь, еще сломаешь им что-нибудь, ты такого же ума, что и они! Не переворачивайте мне дом вверх дном!»
В то утро, положив трубку на рычаг, мама крикнула бабушке: «Скорее кастрюлю с водой на огонь, к обеду у нас будут гости! На рынок уже не поспеть, почему все же Теренти (Теренти — мой отец) не предупредил меня заранее?!» В кухне закипела работа, мама с бабушкой «поскребли по сусекам» — хорошая хозяйка, говорят, суп из ничего сварит. Нет ничего приятнее, чем приготовления к приходу гостей, особенно в доме гостеприимной хозяйки.
Пробило четыре. Пленумы тогда, оказывается, были непродолжительными. К двум часам обычно заканчивались. А гостей все нет. Когда и в шесть никто не появился, мама позвонила в комендатуру ЦК, и ей ответили, что Пленум закончил свою работу к половине второго. Тогда мама набрала номер телефона Берия: «Где вы до сих пор, все уже остыло, и почему Теренти запаздывает?» — «Теренти здесь, — несколько растерянно отвечает Берия, — нас задержали непредвиденные дела, кое в чем надо разобраться, просим прощения, придем позднее».
А приблизительно в восемь по радио объявили: «Сегодня на Пленуме ЦК партии был разоблачен и на месте арестован враг народа, агент империализма Теренти Чиорадзе». На мамин крик все выбежали в переднюю, но по радио уже передавали фамилии других «агентов».
Мама тут же бросилась к телефону. В течение двух часов она настойчиво требовала, чтобы ее соединили с Берия, но ничего не добилась.
Можешь себе представить такое? Должен же быть какой-то предел цинизму?! Когда он позвонил без трех минут десять и сказал: ждите к обеду, он уже знал, что арестует отца! А может, не знал и на Пленуме «разоблачил» отца кто-то другой?! Я ломаю голову над этим и ничего не могу понять. Он же как будто дружил с отцом, нередко обедал у нас, для чего понадобилась эта издевка — ждите к обеду! — над и без того несчастными людьми?
Что случилось потом? Мама оделась и куда-то ушла. Мы, конечно, не спали. Бабушка, плача и причитая, ходила из угла в угол. За полночь мама вернулась. «Никто ничего не говорит, и следа его не смогла найти».
На другой день заявился наш сосед — фининспектор Швиндадзе. Выразив сочувствие нашему горю, он отозвал маму в сторонку и доверительно прошептал: «Лизико, вас все равно выселят из этой квартиры, я предлагаю в обмен на нее свою однокомнатную и деньги, они вам будут очень нужны». — «Что значит выселят? — взорвалась мама. — Теренти задержан по недоразумению. Еще нет даже санкции на его арест! Моего мужа не могут арестовать. Завтра же его выпустят!»
Пусть врага твоего так отпустят, как отпустили моего отца. После 19 мая 1937 года мы его в глаза не видели. На третий день после ареста отца взяли маму. Мы спали и ничего не слышали — машина пришла на рассвете. «Как только она остановилась у нашего подъезда, — рассказывала бабушка, — я поняла, это за ней».
Не прошло и недели, как к дому снова подъехала машина, «полуторатонка», как называли ее мы, дети. Подъехала в шесть утра. Помню, как зашвыривали на нее все, что попадалось под руку. (О том, чтобы взять с собой мебель и другие тяжелые предметы, не могло быть и речи.) Потом усадили и нас — обезумевшая от горя бабушка чуть не выронила из рук сестренку. Исполнитель сжалился над ней и взял девочку с собой в кабину. Отвезли нас в конец Дидубе, высадили в поле, куда вывозился строительный и бытовой мусор, и бросили под открытым небом.
Этого только не хватало — ни крова, ни средств, да еще младенец на руках. Но сколько можно плакать и в отчаянии биться головой о стену? Мы огляделись, заметили в отдалении что-то похожее на палатку. Несколько семей, разгромленных вроде нашей, жили в этих открытых всем ветрам жилищах. Кто-то приютил нас. Покормил. После полудня снова пригрохотала «полуторатонка». Знакомый нам исполнитель вылез из нее и, упершись руками в бока, стал возле кузова. Шофер стащил с машины небрежно сложенный брезент и бросил прямо на землю. Исполнитель приблизился к палаткам.
— Передайте семье троцкиста Чиорадзе, что их квартира и имущество конфискованы. У городских властей для детей врага народа пока нет ничего, кроме палатки. До зимы пусть поживут в ней, а там увидим. Мы не можем обеспечить квартирами семьи честных тружеников, так что детям агентов империализма придется подождать.
С этими словами он направился к взревевшей машине, сел в нее и был таков.
К счастью, свет не без добрых людей. Нам помогли поставить палатку, кто-то притащил шезлонг, кто-то наскоро сработал тахту из досок — словом, мы устроились «по-царски». Еды, захваченной из дому, хватило на два дня, потом бабушка устроилась где-то уборщицей и таскала сестренку с собой. Мы с братом с утра до вечера играли на берегу Куры, было немножко голодно, а в остальном, говоря по правде, мы чувствовали себя неплохо.
Миновало лето, и в сентябре бабушка определила нас в ближайшую школу. Я уже и не помню ее номер. Он без конца менялся, потом школу разрушили и чуть подальше, на Черепаховой улице, построили новое здание. Сейчас, по-моему, она 187-я или 189-я. Этот год запомнился мне как какой-то кошмар. Брата приняли во второй класс, меня — в первый. Нашу фамилию внесли в списки только в конце ноября. К нам явно относились как к пасынкам, и мы вели себя соответствующим образом — старались не попадаться на глаза. Домой уходили вместе. То мой брат сидел на моих уроках, дожидаясь их окончания, то я — на его. Если мы опаздывали или пропускали уроки, никто с нас не спрашивал. Помню, в классах раздавали учебники, но нам, как детям троцкиста, они не достались.
В тот год зима выдалась ранней и суровой. В палатке нас ждала верная смерть. Бабушка с ног сбилась в поисках жилья и наконец нашла каморку под лестницей в каком-то ведомственном здании. Это означало, что мы спасены. Наша комнатушка легко обогревалась примусом — и слава Богу: ни печи, ни места для нее у нас не было.
О прелестях той зимы распространяться не буду. Многое ты сам можешь представить себе.
Скажу о главном: через год маму выпустили из тюрьмы. Она была осуждена тройкой на пять лет. Когда Берия перевели в Москву, дело ее почему-то пересмотрели, но не оправдали, однако срок наказания сократили до года, который она уже отсидела. У нее взяли подписку, что она не будет вести антигосударственной деятельности, и, лишив гражданских прав, выпустили. (Помню, в выборах ей разрешили участвовать только в пятьдесят девятом.) Мама вернулась постаревшая, опустошенная. Пришла домой, но в нашей квартире (ее поделили между двумя семьями) жили чужие люди. Швиндадзе к тому времени уже сидел. Мы из страха, естественно, в том районе не появлялись, с соседями не общались. Бабушка, правда, однажды наведалась в старый дом, повидала дворничиху-курдянку. «Никому о нас не говори, — попросила она ее, — а то, не дай Бог, у меня детей отнимут. Если Лизико или Теренти вернутся, скажи, что мы устроились в Дидубе, на Сакирской улице. Другим никому ни слова — кто знает, может, нас еще ищут». Вот что такое страх. Разве у нее, бедняжки, не было оснований скрывать свой адрес? Но мама, увы, не встретилась с дворничихой, ее в тот момент не оказалось дома. Если уж не везет, то не везет во всем. Мама без крова, без родных была в отчаянии. Каково ей было, несчастной, можешь себе представить!
На улице Белинского жила семья Како Чиорадзе, дальнего родственника моего отца. Самого Како к тому времени уже не было в живых. Его прикованная к постели жена и две незамужние дочери приютили маму. А она ни о работе не думает, ни за помощью никуда не обращается, бродит по городу, как одинокая волчица, ищет нас, своих детей.
Ты прав, надо было со школ начинать, но стояло лето и большинство из них оказались закрытыми. Ну а в тех, что не были закрыты, находились только сторожа и управделами, которые не обязаны знать, кто у них учится. И потом мама, оказывается, вела свои поиски на нашей стороне — в Сололаки, Ортачала и Авлабаре. Это потом, дней через десять — двенадцать, она начнет ходить по школам Дидубе, когда здесь ничего не добьется. Но и в дидубийских школах ей не удастся найти нас, и она решит, что ее дети стали бродягами, и будет искать нас на базарах. Однажды кто-то посоветовал ей пойти в дидубийский парк, где ночью собираются бродяги и воры со всего Тбилиси. «Там-то ты и найдешь своих сыновей, — сказали ей, — либо же, в худшем случае, бродяги подскажут, где их искать».
Потом мама рассказывала, как три ночи она провела в дидубийском парке среди бродяг и шлюх. От страха у нее заплетался язык, но она расспрашивала о нас всех подряд. Между прочим, многие из них оказались отзывчивыми людьми…
Я никогда не забуду 21 августа 1938 года. Ранним утром мы с братом спешили на вокзал — мы иногда подрабатывали там, помогая грузчикам разгружать вагоны и получая за работу то буханку хлеба, то немного денег.
Денег на проезд в трамвае у нас, конечно, не было. Все кондуктора знали нас в лицо и взашей гнали из вагона, но мы прекрасно обходились подножкой. Так вот в тот день 21 августа мой брат на ходу вскочил на подножку трамвая, я — за ним. Между прочим, этот подскок требует своего искусства. Надо вскакивать непременно той ногой, что возле вагона, другой опасно, потому что вагон, случается, дергается прежде, чем поставишь ногу на подножку, и тогда, промахнувшись, ты можешь угодить под трамвай. Я хорошо это знал, но водитель, увидев меня в зеркале, прибавил ходу, и я, ухватившись за поручни, не успел вскочить на подножку. А трамвай несся дальше, увлекая меня за собой. Брат безуспешно пытался втащить меня на ступеньку, но я не мог подтянуться на руках и продолжал висеть на поручнях. Все это происходило напротив дидубийского парка. И вдруг я услышал: «Остановите, остановите!»
Трамвай остановился, и я упал навзничь. Локти ободраны, колени горят, но я чувствую, что цел и даже не очень сильно ушибся.
Меня окружили, подняли, кто-то схватил за ухо, кто-то ласково выговаривал, кто-то ругал, и неожиданно все перекрыл женский крик:
— Держите его, не отпускайте! Умоляю вас! Держите!
«Держите»?! И я так рванул, что только пятки засверкали. Вижу, бросились за мной вдогонку. Если задержат как нарушителя порядка, колонии не избежать. И тут из переулка вынырнул милиционер и схватил меня за руку. Я в рев: «Отпустите, чего вы хотите, что я вам сделал, у меня правда нет денег…»
В это время кто-то сзади обхватил меня за плечи, вырвал из рук милиционера и прижал к груди.
— Это я, сынок, твоя мама, куда ты бежал от меня?
Оказывается, когда трамвай проезжал мимо парка, она выходила из него и, увидев меня, висевшего на поручнях, содрогнулась. «Несчастный мальчишка, из-за каких-то копеек рискует жизнью, глупец», — подумала она. Но приглядевшись, узнала в глупце сына и закричала: «Держите его, не отпускайте!»
«Не крикни я тогда, когда бы я нашла вас, — говорила она нам потом, — спасибо милиционеру, что задержал тебя. Ты ведь летел, а не бежал, разве мне за тобой угнаться!»
Представь себе нас троих, посреди улицы стоящих друг перед другом на коленях и плачущих от того, что мы снова вместе.
«Мама вернулась, мамочка с нами, теперь нам ничего не страшно!»
В течение двух лет мама писала жалобы в Кремль. Не дождавшись ответа, собрала какие-то гроши и съездила в Москву, дошла до Ворошилова. Прежнюю квартиру нам не вернули, но за неделю до начала войны мы получили однокомнатную квартиру в Нахаловке.
Вот ты кинорежиссер, не так ли? Делаешь неплохие картины. Но когда вы рассказываете зрителю о 37-м годе, почему-то выдумываете то, что никто не видел и не слышал.
Мой рассказ, к примеру, чем не сюжет для кинофильма? Вот возьми и используй его.
Перевод Л. Татишвили.
Шел дождь. Шел он местами, с передышками, дождинки прочерчивали полосы на стеклах автобуса. Дождь нагнал автобус где-то в дороге. В какой-то момент он совсем было прекратился, но после завтрака небо затянулось свинцовыми тучами и хлынул такой ливень, что включенные на последнюю скорость «дворники» едва успевали смахивать капли с ветрового стекла.
Вскоре выглянуло солнце, но тут же снова скрылось за тучами. Короче говоря, автобус то въезжал в дождь, то выезжал из него.
Вам ведь наверняка тоже доводилось попадать в такой дождь, когда кажется, будто он идет на всем белом свете.
Пассажирам надоело смотреть на мокрые леса, и они дремали. И если Гиди и перебрасывался время от времени с водителем парой слов, то, видимо, только потому, что ему не спалось. А так какие у него могли быть общие дела с этим словоохотливым пышноусым шофером.
Впереди Гиди сидел руководитель группы Тулавичович. В последние дни он, во вред собственному здоровью, был очень нервным и взвинченным. То и дело потирал подбородок и, словно в поисках сбритых усов, ощупывал верхнюю губу. На встречах активничал в полном одиночестве. Сам и вступительное слово произносил, и на вопросы отвечал, и прощальную речь строчил как из пулемета. Если кто-нибудь другой подавал голос, сразу хмурил лоб и было ясно, что ему это не нравится.
Желавшие показать себя члены группы тихо переговаривались, выражая недовольство, но прямо высказать ему это никто не осмеливался. Свои монолитные полуторачасовые выступления Тулавичович почему-то неизменно заканчивал цитатой из речи всесоюзного старосты Калинина. Ничего плохого он вроде не делал, но из-за чересчур серьезного выражения лица и патетических речей группа с самого начала невзлюбила его, окончательно же он потерял авторитет, когда во время встречи с представителями профсоюза задал профсоюзному лидеру такой вопрос: у нас, дескать, по телевидению иногда показывают проводимые вами митинги и демонстрации, так вот демонстранты ваши очень уж модно разодеты, все в куртках да «бананах» и больше похожи на манекенщиков. Почему среди демонстрантов не видно рабочих? Лидер сначала не понял вопроса, а когда ему объяснили, о чем его спрашивают, ответил, прямо скажем, несколько необдуманно: те, кого вы видите на экране телевизора, — это и есть современные рабочие, и почему вы считаете, что рабочий должен выходить на демонстрацию в перепачканном мазутом комбинезоне и с молотком в руке?
«Я этого не говорил», — попытался сохранить достоинство Тулавичович, но, оглянувшись на хихикающую группу, понял, что на этот раз выкрутиться ему не удастся. Сам он твердо решил не задавать больше хозяевам подобных вопросов и в тот же вечер провел собрание по вопросу о вопросах и произнес на нем длинную, вдохновенную речь: дескать, некоторые члены делегации задают на встречах необдуманные, предварительно не «взвешенные» вопросы. Вы, мол, себе не представляете, какую пищу даете своими вопросами враждебному лагерю и как они могут быть использованы против нас желтой буржуазной прессой.
Полутуристы (группа эта считалась наполовину делегацией) сидели и внимательно слушали. И хотя руководитель не говорил ничего смешного, то и дело переглядывались и многозначительно улыбались. И если я что-либо понимаю в людях, кажется, представляли себе вышедшего на демонстрацию рабочего в грязном комбинезоне, со вздувшимися на руках жилами, решительно шагающего впереди с серпом и молотом в руках (образ, рожденный вопросом Тулавичовича), и именно этому и улыбались. Что же касается того, действительно ли смешной была вся эта история, то тут я судить не берусь — от греха подальше.
Заседание это все же принесло пользу. На запланированных встречах, на которых, по расчетам организаторов, гости должны были демонстрировать свою монолитность и идейное (!) превосходство над хозяевами, члены делегации то и дело шептали друг другу: хочу задать такой-то вопрос, что ты об этом скажешь? И если замечали в соседе сомнение — мол, береженого бог бережет, — предпочитали промолчать. И сидели гости на встречах молча, не испытывая ни к чему ни малейшего интереса и то и дело поглядывая на часы. Один лишь руководитель без конца покрывался испариной: вопросы задавали исключительно хозяева, а отвечать на вопросы, как мы уже отмечали, Тулавичович не доверял никому.
В каждой туристической группе всегда находится один иронически настроенный человек. Он с самого начала, еще на собрании, посвященном ознакомлению туристов с правилами поездки, привлекает к себе всеобщее внимание примерно такими вопросами: «А петь в автобусе можно?» или же «А утром на завтрак какой нам джем будут давать, сливовый или клубничный?» — и поскольку все эти вопросы ироничный человек задает с абсолютно серьезным лицом, то одна часть группы (относительно здоровая) догадывается, с кем имеет дело, другая же принимает его за дурачка, но, как выясняется, мнение второй половины группы, господи, прости, не очень-то его интересует. В этой поездке таким человеком являлся эколог Хухия. Хухия беспрестанно шутит, чаще лишь для самого себя и для нескольких человек по соседству. Он умеет внезапно разрядить напряженную ситуацию, возникающую, например, во время раздачи денег или расселения туристов в трехместные номера. В глубине души его все любят, но сторонятся. Не хочется скромным членам группы слишком часто попадать в поле зрения ироничного Хухии, да это и понятно. Лишенные чувства юмора, они считают его наглецом и шутки его встречают с возмущением. Обладатели же чувства юмора, наоборот, так и вьются вокруг Хухии. В автобусе они непременно садятся рядом с ним или сзади и всю дорогу хохочут, закрыв лицо руками. С самого начала поездки Хухия без конца задавал один и тот же вопрос: когда светловолосая, белолицая, хорошенькая девушка-гид с возмущением сообщала в своем рассказе, что во время войны враги разбомбили то или иное историческое строение. Хухия обязательно уточнял: «Простите, во время которой войны?» Все смеялись, включая и гида. Смеялись и те, кто не знал, что в этом смешного — ведь всем и так было известно, когда и почему бомбили страну, принимавшую их теперь. Кончилось тем, что на четвертый или пятый день Тулавичович запретил Хухии задавать этот простодушный вопрос. Конечно, войну эта страна начала сама, но девушка-гид, увы, не принадлежала к поколению, не имевшему морального права возмущаться бомбежкой. Хухия перестал задавать этот вопрос, но вскоре у него появился другой: когда они проезжали мимо какого-либо красивого здания или исторического памятника, он громко спрашивал у гида: «Я извиняюсь, а этот район во время войны не бомбили?» — а когда гид с гордым и счастливым лицом отвечала «нет», Хухия тут же обдавал ее холодной водой: «А почему?» Одна часть группы безудержно хохотала, у другой гневно вспыхивали глаза, и она выжидала удобного случая, чтобы посоветовать и без того недовольному Тулавичовичу применить к Хухии более действенные воспитательные меры.
Один такой Хухия — обязательная принадлежность каждой туристической группы, уверяю вас, дорогой читатель. И это прекрасно. Во-первых, он своим юмором отрезвляет других и заставляет иных шкодливо настроенных туристов отказаться от дурных намерений, во-вторых, он, постоянно отвлекая на себя внимание, дает возможность другим беспрепятственно выполнять свои служебные обязанности, и, в-третьих, он все-таки создает в группе веселое настроение, а это для всех большой подарок. Например, после собрания, посвященного ограничению вопросов, Хухия объявил отправлявшейся на очередную встречу группе: «Имеются три уникальных вопроса. Если есть желающие — подходи, могу продать». Некоторые в его словах, повторяю, не видели ничего смешного, мне же было ужасно смешно, и слава богу, что подобное мое поведение не квалифицируется правовым кодексом как преступление.
Позади водителя у окна устроился альбинос Бгатарбгртай. Это был самый тихий член делегации. В автобусе он сидел один и либо дремал, либо тихонько мурлыкал себе под нос какую-нибудь степную песню-поэму. Он не только песнями, но и мыслями был все время там, на своей жаркой, ветреной, степной родине. Поэтому, когда автобус останавливался и туристы, обгоняя друг друга, спешили принять на возвышении картинные позы для очередного снимка (как будто через пять минут фотографирование на этом месте было бы уже невозможно), Бгатарбгртай спокойно, неторопливо выходил из автобуса, останавливался у железных перил, долго смотрел на раскинувшийся внизу вид, а вернувшись в автобус, принимался объяснять водителю на диалекте одного из аулов своей родины, что этот вид напомнил ему пейзажи его родного края. Водитель, разумеется, ничего не понимал, но на все кивал головой, и Бгатарбгртай, довольный своим открытием, возвращался на старое место у окна, чтобы подремать и помурлыкать. На второй же день по прибытии альбинос приобрел лет тридцать восемь назад окончательно вышедший из моды крупнокассетный магнитофон размером с чемодан. Приобрел он его, правда, в магазине уцененных товаров, но не настолько дешево, чтобы не истратить подчистую весь свой скудный туристический бюджет, так что в кармане у него, как говорится, не осталось ни копейки. Тем не менее он продолжал ходить вместе со всеми во все магазины, деловито устремляясь прежде всего к отделу радиоаппаратуры. Кто знает, возможно, он хотел выяснить, не поторопился ли он и не продается ли здесь такой магнитофон по более дешевой цене. Но не только такого (первого, экспериментального выпуска 1931 года) магнитофона, а даже похожего нигде не встретил, и, объезди он всю Сарпрутию, вряд ли нашел бы, так как посещение музея магнитофонов не было предусмотрено туристическо-делегационным генеральным планом. Надо сказать, что Бгатарбгртай производил впечатление очень прилежного человека. Настолько прилежного, что каждое слово гида или экскурсовода заносил в свой длинный блокнот в желтой обложке, и когда гид, чтобы выиграть время, начинал, бывало, строчить, как дрозд, альбинос, извиняясь, останавливал его: если можно, немного помедленнее, не успеваю записывать. Со скрупулезной добросовестностью записывал он даты рождения Маркса и Энгельса, хронологию подготовки и проведения Октябрьской революции, принципиальные различия между островом и полуостровом и т. п. Так старательно и заботливо заполнял листки блокнота, словно эти сведения невозможно было найти в библиотеках и университетах его бескрайней родины. Такие блокноты он, видно, привез с собой в большом количестве, так как, заполнив за день один, на другой день он уже бывал вооружен новым, точно таким же блокнотом. Однажды к горящему жаждой познания Бгатарбгртаю подошел Хухия и почтительно попросил: будь другом, одолжи мне на вечер свой блокнот — переписать. Альбинос глянул на него и ответил с таким наивным простодушием: знаете, я пишу очень быстро, вам будет трудно разобрать, но это ничего, я посижу с вами и все вам продиктую, — что окончательно отбил Хухии всякую охоту проявлять иронию по отношению к дикому сыну степей.
Позади Бгатарбгртай сидели Мамед с Василисой. Эти два безобидных члена делегации так горячо полюбили друг друга за время поездки, что почти не интересовались тем, что происходило вокруг них. На их окошке в автобусе даже шторка была задернута, они тихо шептались, нежно улыбались друг другу, пересмеивались и ворковали, как умеют пересмеиваться и ворковать лишь влюбленные. За обедом они тоже сидели вместе, а вечером, когда туристам разрешали часовую групповую прогулку, по очереди подходили к Тулавичовичу и застенчиво и почему-то вполголоса, так, чтоб не слышали другие, просили разрешения остаться дома по причине плохого самочувствия. Тулавичович, любивший иногда щегольнуть мантией демократичного руководителя, великодушно соглашался оставить «больных» в их номерах, но на следующий день изводил их обоих настойчивыми расспросами: «Как вы себя чувствуете? Как провели ночь? Как аппетит? Если надо, я могу позвонить в наше консульство и вызвать врача». Мамед и Василиса, смущенно улыбаясь, благодарили его за заботу об их здоровье, весь день чувствовали себя прекрасно, а к вечеру опять скисали: Василиса с другими женщинами, членами делегации, разговаривала, господи, прости, с несколько виноватым видом, тихо, опустив голову, с сожалением в голосе, у Мамеда же не сходила с лица всегдашняя самодовольная улыбка. Лишь на минуту смешивался он с толпой мужчин, хвастался своим особым способом заваривания чая, потом сразу скучнел, искал глазами Василису и пристраивался рядышком.
Через проход, напротив влюбленной пары, сидел бывший декан подготовительного факультета Губко. Рядом с Губко, даже при очень большом желании, сесть никто не мог. Набитый фотоаппаратами (и еще бог знает чем) портфель он ставил на соседнее сиденье. Делал он это явно для того, чтобы рядом с ним никто не садился, но почему он предпочитал сидеть один, этого я вам сказать не могу.
Вообще-то Губко не был таким уж нелюдимым и замкнутым человеком. Возможно, в своем кругу он даже производил впечатление человека веселого, но был у него один недостаток: прежде чем сказать что-либо действительно смешное, он сам заранее начинал хохотать и после каждой незаконченной фразы так безудержно веселился на глазах у изумленного слушателя, что тому становилось ясно: свою и без того запутанную историю он еще долго не сможет досказать. А где было взять отягченному тысячами разных забот собеседнику столько времени, чтобы целый час терпеливо взирать на его разинутый хохочущий рот? Вообще замечено, что чем серьезнее человек рассказывает смешную историю, тем скорее она достигает цели. И так как Губко в конце концов заметил, что его метод рассказа не пользовался большим успехом среди членов этой делегации (в последние дни его просто избегали), то решил завоевать звание интеллектуала. Если кто-нибудь, например, замечал, что такая-то улица находится в северной части города — точнее, в северо-западной, — обязательно уточнял Губко и в конце концов даже стал поправлять гида. Если гид кричал в микрофон, что высота храма достигает шестидесяти метров, — точнее, пятьдесят семь! — восклицал Губко и оглядывался по сторонам. Самым удивительным было то, что бывший декан в этих своих уточнениях чаще всего оказывался прав. В конце концов эта просветительская деятельность тоже наскучила Губко, и он перешел к такому простому и элементарному способу самоутверждения, как, скажем, произнесенный в момент, когда автобус трогается с места, вопрос «Ну что, поехали?» и, соответственно, «Приехали?» — после остановки автобуса. Единственное, чему Губко, надо отдать должное, оставался верен, так это вопросу, который он неизменно задавал слушателям университетов, колледжей и гимназий: бывают ли у них случаи отсева, и, чего там скрывать, ему никогда не удавалось растолковать хозяевам, что означает этот «отсев».
Возле самого выхода сидела мать-одиночка калбатони Раиса. Раиса любила подчеркнуть свое особое социальное положение: дескать, муж ее оставил и она в тяжких трудах одна воспитала единственного сына. Правда, сын, как она сама однажды проговорилась, уже успел отслужить армию и даже, кажется, оставить жену с ребенком, но, видимо, ее устраивало романтическое положение матери-одиночки и возможность сеять надежду в душах оторванных от семей мужчин. В отличие от Василисы Раиса сидела то с одним мужчиной-туристом, то с другим, но самоотверженное наступление Раисы не достигло желанных побед. У калбатони Раисы в течение дня бывали и такие часы, когда она вдруг отрекалась от лирического настроения и проникалась практическими заботами. Тогда она с деловым видом обходила членов делегации и настойчиво нашептывала: давайте, дескать, коллективно откажемся от ужина, все перейдем на двухразовое питание и потребуем от гида вернуть нам деньги за ужин. Внешне вроде бы все были согласны, но высказать это требование руководителю никто не решался. Раиса, с детства воспитывающаяся в духе ненависти к богачам, с каждым днем все большей симпатией проникалась к прекрасным виллам в некоторых районах Сарпрутии и к стоящим и сидящим на их белых террасах элегантным сарпрутийцам. Хорошо еще, что поездка, подходила к концу, не то неизвестно, как бы вернулась Раиса к длинным очередям в своем жаждущем безалкогольных напитков городе.
Иногда рядом с Раисой сидел крючконосый ночной сторож конного завода пышноусый горец Бербек. Бербек очень походил на водителя их автобуса и, возможно, именно поэтому, невзирая на энергичные протесты водителя, ежедневно вручал ему в качестве подарка «фотооткрытки» с изображением Кремля. За семь дней Бербек допустил две такие серьезные ошибки, исправить которые был не в состоянии не только за оставшиеся четыре дня, но, видимо, и за всю оставшуюся жизнь. Во-первых, он приобрел в городе Краахуухагене брюки, но два часа спустя вернул их назад: дескать, жмут в икрах. Гид пошла с ним в магазин-салон и с грехом пополам помогла вернуть покупку. На другой день Бербек, теперь уже в частном универмаге, приобрел бархатные зеленые брюки. Долго примерял их перед зеркалом, наконец решился, купил, а на следующее утро снова попросил гида: если можно, пойдемте со мной еще раз, хочу вернуть брюки, они мне не нравятся, у нас такие не носят. Гид, явно недовольная, но никак это не выражающая, пошла с Бербеком возвращать брюки. Третьи брюки наш горец купить не смог по той простой причине, что припрятанную для этой цели довольно несолидную сумму его вынудили полностью спустить в итальянском ресторане.
Вот как это произошло. За обедом им поднесли по стакану красного вина, и Бербек, большой любитель красного вина, горячо поблагодарил официанта, затем, не переводя дыхания, залпом выпил вино и подарил просиявшему итальянскому «гарсону» нагрудный значок отличника. Официант принес завернутую в белую салфетку бутылку и снова наполнил стакан Бербеку. Бербек снова ему улыбнулся, произнес на каком-то ломаном языке тост в честь бескорыстного итальянца, опрокинул с бульканьем стакан, а затем подарил иностранцу еще один нагрудный значок, на этот раз с изображением скалолазных крюков. Наглый официант стал у ближайшей стены и не сводил с Бербека глаз. Когда первое блюдо было съедено, ночной сторож указательным пальцем подозвал к себе итальянца и с трудом, но растолковал ему, чтобы он принес им пару бутылок красного вина — тут, мол, за этим столом, сидят порядочные люди. Доставив две бутылки красного вина, официант получил еще четыре нагрудных значка (в числе их один с изображением Царь-колокола). Обед прошел в теплой обстановке, но последние минуты Бербек помнил смутно. После горячего прощального церемониала итальянец подал советскому туристу счет. У простодушного клиента глаза вылезли из орбит и перекосилось лицо. Породнившийся с Бербеком ресторанный работник требовал с него за вино непомерно большую сумму. Кончилось тем, что у Бербека сразу опустел карман, а недовольному гиду пришлось доплатить из своего. Кто знает, каким образом надеялся расчетливый гид возместить эти деньги, пожертвованные на мотовство расточительного туриста.
После этого Бербек стал очень замкнутым, в купле-продаже участия больше не принимал и на работников ресторанов косился с недоверием. Во время посещения театра почему-то все время оглядывался и спрашивал у каждого встречного: «Скажите, а какова средняя зарплата служащего в вашем городе?» Что он хотел этим выяснить, одному богу известно.
Характеристиками остальных семи членов делегации я сейчас здесь заниматься не буду. За исключением некоторых незначительных особенностей, наши граждане за границей очень похожи друг на друга. Или, возможно, невольно становятся похожими. Во всяком случае, наших туристов никогда не спутаешь с приехавшими, скажем, из Лос-Анджелеса.
Автобус спешит к южно-сарпрутской винодельческой фирме «Сантавайне». Там члены делегации должны осмотреть подземный марани и отведать здешнее вино.
Неизвестно почему хозяева решили предоставить возможность отведать свое южное вино членам именно этой делегации. Возможно, их заинтересовало компетентное мнение гостей о продукции местных виноделов, возможно, это делалось в рекламных целях, а может, они преследовали более меркантильные цели и хотели убедиться совсем в ином? Разве у этих империалистов что-нибудь поймешь?
Автобус проехал сквозь еще одну полосу дождя и остановился возле встроенного в скалу здания с колоннами.
— Мне кажется, все мы здесь люди серьезные и призывать к порядку никого не придется. Помните, дегустация впервые внесена в программу и от нас зависит, будет ли это начинание продолжено или нет. Напомню вам принципы дегустации: из стакана надо отпить чуть-чуть, поднять голову вверх, подумать, потом еще раз смочить кончик языка и затем изложить не спускающим с вас глаз хозяевам ваше мнение о качестве вина. Особенное внимание следует обратить на букет вина, его сладость, спиртозаменитель, содержание танина и устойчивость при транспортировке, — категорическим шепотом предупреждал членов группы Тулавичович, стараясь, чтобы его не слышал гид. Бдительный экскурсовод, конечно, все прекрасно слышал и отлично понимал страх и волнение, охватившие руководителя делегации.
Гид, со своей стороны, счел нужным предупредить, что на дегустацию отведено сорок минут. Ровно в три часа они должны ехать на обед.
Дегустация продлилась раза в четыре дольше запланированного и закончилась плачевным для репутации дегустаторов результатом. В половине шестого в автобусе сидел один только Хухия и предавался горестным размышлениям. Он явно жалел о том, что просто от скуки согласился ехать в Сарпрутию. Никак не мог избавиться от все чаще накатывавшей на него в последнее время тоски, на определенном жизненном отрезке обычно посещающей неудовлетворенного, не достигшего поставленных целей человека.
Первым из дегустационного зала вывели бывшего декана Губко. Он повис на плече у синеблузого рабочего «Сантавайны» и, вскинув вверх правую руку, выкрикивал интернациональный лозунг. Из портфеля у него торчали обернутые серебром горлышки двух бутылок.
Мамеда и Василису вел Тулавичович. Руководитель шел в середине влюбленной пары. Обоих крепко держал под руки, и они так стремительно двигались к автобусу, как только могут двигаться трое крепко подвыпивших людей.
Больше всех досталось Бгатарбгртаю. У самых дверей автобуса он вырвался из рук сопровождающего и рванул назад к дегустационному залу, однако, не добежав до дверей, споткнулся обо что-то и растянулся на зеленой травке. В автобус его внесли на руках.
Бербек, придерживая на голове бутылку с вином и пританцовывая, вприпрыжку скакал к автобусу. Его поддерживали двое крепких сарпрутийцев. Время от времени Бербек застывал как вкопанный, снимая с головы бутылку, по очереди обнимая новообретенных друзей, лобызая их в губы, потом, прослезившись, снова водружал на голову бутылку и с криком «Хейо!» принимался подпрыгивать на носках.
Представитель фирмы «Сантавайна» о чем-то долго и хмуро беседовал с гидом. Потом вынул из кармана какую-то бумажку и разорвал ее пополам. Все это время Тулавичович шатаясь стоял в открытой двери автобуса и с трудом сдерживал туристов, жаждавших вернуться в дегустационный зал.
Когда глубоко задумавшийся гид вернулся в автобус, выяснилось, что Раисы нет на месте. Вскоре она показалась у парадного входа в дегустационный зал в сопровождении пузатого мужчины, на прощание долго целовавшего ей руку и что-то с чувством говорившего. Трезвых в автобусе было лишь трое: словоохотливый водитель, гид и Хухия.
Когда автобус тронулся, Хухия заметил парившего над лесом ястреба. Ему почему-то казалось, что здесь могли водиться какие угодно птицы, кроме ястребов. Ворон, голубей и воробьев он встречал тут на каждом шагу, ястреба же видел впервые. Высоко над лесом парила в небе рыжеватая птица.
«Только бы нас не покинули ястребы. Только бы не осерчали на нас… Иначе конец. Нам-то что, мы по земле ползаем, властелинами мира являются они. Ишь, как гордо и важно держится. Самые совершенные создания на этой земле — это все же птицы. Боже, как жалко выглядим мы все по сравнению с ними», — размышлял Хухия, время от времени оглядываясь по сторонам, как бы желая поделиться этой мыслью с кем-нибудь из членов делегации.
Перевод Л. Кравченко.
— Можно?
— Заходи, чего спрашиваешь.
— Я подумал: может, занят…
— Ты видел это заявление?
— Позволь… Да, видел.
— Чего ему надо?
— Они в позапрошлом году теплицу построили, им велели разрушить. Так он просит возместить расходы на строительство. Свои деньги хочет назад получить.
— Ну и откуда я ему деньги возьму?
— Переправь его к Саладзе. Саладзе умеет с такими разговаривать.
— Вот. «На рассмотрение — Саладзе». Пожалуйста.
— Этих пригласить?
— Кого?
— Из министерства. Трест волокон и проволоки.
— Они уже здесь? Мы когда их ждали?
— Когда я пришел, у двери сидели. Поездом приехали.
— Сколько их?
— Трое.
— Трое. Откуда они, как ты сказал?
— Волокна и проволока.
— Да, но почему так рано… На твоих сколько?
— Половина десятого.
— Хотя верно, поезд уже прибыл. А они, значит, поездом приехали. И где они сейчас?
— Сидят у меня.
— Куда завтракать поведем?
— Во второй.
— Уже звонил?
— Нет. Сейчас позвоню.
— Чего ждешь? Звони. Этот отключен. Вот с этого.
— Что сказать — когда будем?
— Скажи, через полчаса. Погоди, совещание ты на сколько назначил?
— На два. Разве не так?
— Может, их на совещание?
— Не думаю. После завтрака отвезем к Члаквадзе, он их займет какое-то время.
— Когда уезжают?
— Кажется, сегодня же.
— Позвони начальнику станции, чтобы не продал наши билеты, как в прошлый раз.
— Какой у него номер?
— Глянь, вот здесь записан.
— Три билета приберечь?
— Пусть все прибережет, в тот вагон.
— Если не забудет…
— Он последнее время что-то забывать стал, верно?
— Забудет и схлопочет. Значит, приглашаю.
— Погоди. Как к ним обращаться, что за люди?
— Высокого ты знаешь, дважды был здесь с министром — тощий, плохонький мужик, но с гонором — батоно Ипо, фамилию я забыл. Второго в рыжем пиджаке, без бровей, зовут Валико. С ними еще молодой, наверное, инструктор.
— И он оттуда же, как тебе показалось?
— Да, все трое. Волокна и проволока. Веду…
— Погоди. Мне самому начать про ихние волокна?
— Нет, они сами скажут, чего им надо. Новое управление, у них там планы всякие… Ты выслушаешь, и больше ничего…
В одиннадцать часов гостей отвезли к Члаквадзе. Всех троих одолевала зевота, и они без всякого интереса слушали горячую речь Члаквадзе о невиданном энтузиазме трудящихся района.
Одиннадцать часов десять минут.
— Можно?
— Отвыкай ты от этого «можно». Входи.
— Два человека из Сложтреста.
— Что нужно этому тресту?
— Хотели открыть у нас филиал, но им отказали.
— Ну… Так ведь это дело давно закрыли.
— Теперь они с поручением. Их Реетуправление направило вести переговоры как посредников.
— Реетуправление?
— Они теперь в него входят.
— С каких пор?
— Довольно-таки давно. После укрупнения.
— Сколько их, как ты сказал?
— Двое. Приглашаю?
— Погоди…
— Того, что постарше, зовут Иуза, он раньше на водоканале работал. Из-за женщины сняли.
— Какой женщины?
— Бросил жену с детьми и женился на уборщице. А второй из наших краев — Хискевадзе.
— Хискевадзе?
— Тот, что в Амазмстрое работал. В прошлом году перевели оттуда.
— Не припомню. Как зовут этого Хискевадзе?
— Таташ. Приглашаю?
— Погоди. Позвони во второй. Пусть все уберут и накроют заново. Скажи, что через двадцать минут там будем. Может, мацони буйволиное где-нибудь раздобудут.
— Да у них, верно, есть; чего его добывать.
— Что-то хачапури мне показались не очень…
— Не может эта русская настоящие хачапури печь, ничего не поделаешь.
— Откуда Мамиа ее привез?
— Разве узнаешь…
— А внешне она ничего.
— Иду.
— Погоди. Что мне им сказать про Сложтрест?
— Они сами скажут. Если опять заговорят о филиале, мы воздержимся. Потом кто-нибудь на этом деле нагреет руки, а на нас свалят. Но по-моему, они по другому делу.
— Позвони во второй. Каково сейчас опять завтракать. Как ты думаешь, пить будут?
— Хискевадзе не пьет вообще, а про Иузу не знаю, не скажу. В прошлый приезд на печень жаловался.
— Боюсь, что на этот раз нам не повезет. Ты на сколько совещание назначил?
— Как ты сказал — на два.
— Да, на два. Ладно, иди. Погоди: позавтракали — что потом?
— Отвезем их к Мелхиоридзе.
— У них есть место?
— Новый павильон соорудили. Пусть немного потеснятся. Я скажу, что у тебя совещание и освободимся не раньше, чем через час.
— А если…
— Нет, на совещании присутствовать им незачем. Оно их ни с какого боку не касается.
— Я тоже так думаю. Приглашай. Нет, погоди. Когда они уезжают?
— Не скажу, не знаю. Но думаю, надолго не останутся.
— Предупреди еще раз, чтобы этот разиня не продал наши билеты. Ни одного чтоб не отдавал. Не с того, вот с этого звони.
— От себя позвоню. А что с этим?
— Скоро наладят. Повреждение на линии — машина за провод зацепила. Иди.
Двенадцать часов пятнадцать минут.
— Можно?
— Да.
— Ты что, трубку не брал?
— Только что вошел. Что случилось?
— Муртаз позвонил: Чичахвадзе, говорит, вышел от них и в половине второго будет здесь.
— Не может быть!
— Точно.
— Но ведь он вчера уверял, что продержит его до послезавтра.
— Да этот Чичахвадзе такой неугомонный тип, покоя не знает. Муртаз говорит: сегодня утром объявил — я у вас все закончил. Еще три часа удалось продержать, а больше…
— Едет уже?
— В дороге.
— Я думаю, он с шофером.
— Да.
— Позвони в гостиницу, чтоб мою бронь не снимали.
— Зачем звонить, твой номер и так наверняка запертый стоит. Кто туда войдет?
— Пусть приберут хорошенько. Там кран не работал. Исправили? Чем, по-твоему, будет интересоваться Чичахвадзе?
— Муртаз сказал, что у них записал показатели и интересовался реакцией на письма трудящихся.
— У нас есть новые показатели?
— Спрошу у Сони.
— Пусть немножко накинут по каждому пункту и по всем хозяйствам. Только не надо раздувать, как в тот раз. Скажем, что планы выполняются, но отметим серьезные помехи в виде плохих погодных условий. Так будет лучше. Дутые показатели теперь уже и Чичахвадзе не скушает. В прошлый раз на совещании всех строго-настрого предупредил: бросьте валять дурака, сведения с мест далеки от реальных показателей, как небо от земли.
— Не хотят больше неправды. Никто не хочет. Кого мы так обманываем? Самих себя, больше никого.
— А что второе, ты сказал?
— Письма трудящихся.
— Это по твоей части, вот и будь добр, наведи порядок, чтобы, как говорится, все было в ажуре.
— Охотно, но когда?
— Никаких задержек с ответами на письма. Все, что надо выписать, выпиши. На контроле много дел?
— Дело Пахвадзе не закончено.
— Мы настаивали на продлении, верно?
— Климадзе слег, из дому не выходит, а что я могу в таких условиях.
— Попомни мое слово, из-за этого Пахвадзе мы когда-нибудь шеи себе сломаем.
— Если Чичахвадзе сам не спросит, попробую этого дела не касаться.
— Точно. Так будет лучше.
— Ну, я пошел.
— Мне его здесь встретить?
— Здесь не годится. Лучше поднимись в бригаду к Квахадзе. А здесь я его встречу и скажу, что ты с утра руководишь вторичной прополкой кукурузы.
— Туда его привезешь?
— Человека пришлю.
— Если человека пошлешь, я наверх не стану забираться, внизу подожду, под тутовыми деревьями, пусть там поищет.
— Договорились.
— Ну, я пошел.
— Лучше, если на «Колхознике» поедешь.
— Так и сделаю. Поеду на «Колхознике»! Скажи, что сам за рулем сижу. В тот день ты это ловко ввернул, помнишь? Корреспондент сразу в книжечку себе записал.
— Иди побыстрей, а то как бы он тебя здесь не застал.
— Где пообедаем?
— Во втором уже не то будет — третий раз за день. Повезем его наверх к «Липкам».
— Позвони Бичойе, чтоб накрыли наверху, между липами.
— На сколько человек?
— Я думаю, нас будет четверо. Но на всякий случай скажи, чтоб накрыли на шесть.
— Читаладзе предупредить?
— Не знаю, нужен он нам? Уж очень много болтает.
— Может, все-таки повеселит.
— Ладно, пусть. Чтобы в два все было готово. Я пошел. Погоди, на сколько ты совещание назначил?
— Мы же уговорились на два.
— Значит, придется и сегодня отложить.
— Ничего не поделаешь.
— Посади Потолу на телефон, пусть всех обзвонит.
— На какой день перенесем?
— На завтра. Больше откладывать нельзя. Завтра в два. Ну, я пошел.
— Ты помнишь, что в шесть «Общество» собирается?
— Что еще за общество?
— «Общество пропаганды чтения».
— Уже объявлено?
— Конечно. Проводится в Доме культуры.
— Пусть ими Пармен занимается.
— Ты должен открыть. Помнишь, в прошлом году мы попали в материалы совещания: дескать, руководство не приняло участия…
— Как же я открою? Почему ты раньше не сказал?
— Вступительное слово у меня написано, ближе к делу дам просмотреть.
— Ну, я пошел, не то он меня здесь застанет, точно…
— До шести обед с Чичахвадзе надо закончить.
— Это смотря по тому, в каком он будет настроении.
— Назначим тамадой Читаладзе, ему шепну, чтобы к половине шестого закруглялся.
— Я пошел. А ключи от машины?
— У твоего шофера. Он внизу сидит.
Восемнадцать (шесть) часов девять минут.
— Вовремя успели.
— Читаладзе молодцом, работал, как часы, даже чуть раньше закруглился.
— Ему и самому пить не хотелось.
— А вечером как?
— Думаю, захочет отдохнуть. После мероприятия проведаем его и пригласим на банкет.
— Теперь скажи мне толком, кто там будет?
— Вот вступительное слово. Джанелидзе назвал мне фамилии, но я не запомнил. В основном доценты.
— Сколько?
— Пять.
— Да ты что?! Пять докладов?
— Каждому по регламенту по пятнадцать минут, не больше. Так мне обещал Джанелидзе.
— Они уже здесь?
— Да, в четыре приехали.
— Где Джанелидзе обедал с ними?
— Во второй, я предупредил заранее. Этого Джанелидзе не нам учить, пока не заставил меня позвонить туда, не отвязался.
— Что ему остается делать… Сегодня же уедут?
— Не думаю. А вообще-то не знаю. От тебя, как от тамады, будет зависеть, когда разойдемся.
— Да я не то что тамадой — у меня голова раскалывается! Опять Читаладзе это дело поручим.
— Как хочешь, но как бы Чичахвадзе не обиделся, что оба раза при нем Читаладзе тамадой был.
— В этот раз он хорошо вел стол.
— Да, но когда ты сам тамада, тогда у застолья совсем другая цена, другой вес.
— Ладно, будет тебе. Брось… Прямо в Дом культуры поедем?
— Да. Джанелидзе сказал, что туда их привезет.
— А публика?
— По этому поводу я восемь звонков сделал. В исполкоме пообещали привезти сначала людей с одного хозяйства; потом снимут слушателей с шоферских курсов и выведут из библиотек всех читателей.
— По-твоему, этого хватит?
— Если будет мало, заготовщики подбросят нам весовщиков.
— Не стоит. Весовщиков на месте не удержать. В прошлый раз ты сам видел: как только началась встреча, они один за другим выбрались из зала.
— Я думаю, что до конца мероприятия нам и остальных не удастся удержать. Часть разойдется, а как же иначе? Главное, чтобы в начале были люди.
— Теперь слушай меня.
— Слушаю.
— Я, как только открою, потихоньку уйду, не то усну прямо на сцене и осрамлюсь. Ты продолжишь.
— На месте увидим.
— Я себя хорошо знаю. Стоит человеку подняться на трибуну, меня одолевает сон. И не только в таком состоянии, как сейчас, но даже когда я совсем свежий.
— Воля твоя, продолжу.
— И итоги подведи. А я извинюсь, сошлюсь на важное совещание и немного прилягу у себя в кабинете. Если не прилечь, ей-богу, не выдержу.
— Как только здесь закончится, я позвоню.
— Позвони. Хоть часа два продлится, как по-твоему?
— Нельзя сказать ему, чтобы он поменьше вопросов задавал?
— Думаешь, я не говорил? Не давал почувствовать? Но его ничего не берет. Этими вопросами жив человек.
— Хоть бы уж что-нибудь толковое спрашивал.
— Не скажи, некоторые вопросы на уровне.
— Смотри, Сехния уже перекрыл новый дом. Видишь?
— Да. Вроде только утром начали.
— Большой прохиндей…
— Что и говорить…
— Ты вот что мне скажи: после встречи банкет устраиваете; а поместимся там все?
— Свободно.
— Но как же так? Нас человек восемь, Чичахвадзе с шофером — десять, три человека из «Волокна и проволоки» — тринадцать, этих людей с лекции вместе с Джанелидзе шесть. А люди из Сложтреста.
— Их скорее всего не будет.
— А?
— Я думаю, Мелхиоридзе их на рыбалку повез. Не беспокойся, он свое дело знает.
— Ну, приехали. Дай-ка мне вступительное слово.
— Пожалуйста.
— После перепечатки просмотрел? Кто печатал?
— Венера. Я вычитал. Хорошо напечатано.
— Ну, с нами бог!.. А ты жди меня здесь. Поставь у лестницы. Немного назад подай, чтобы людям не мешать. Я минут через пятнадцать выйду, чтоб не загулял у меня, как в прошлый раз.
— Шапка!
— На что мне шапка?
— Ладно, пусть лежит в машине.
— Пошли.
Шла последняя неделя весны.
Вернувшаяся с чайных плантаций Марта увидела, что весь ее участок и двор истоптан и изрыт.
Теленок оборвал веревку и, задрав хвост, скакал по огороду. За теленком бегала собака, пугала его.
Кряканье уток, кудахтанье кур, лай собаки — можно было подумать, что настало светопреставление.
Привязав теленка, Марта погнала прутиком гусей. Гуси нехотя повернули назад, остановились неподалеку и опять загоготали.
Марта зашла на кухню, попила воды из кувшина, отломила кусок от завернутой в тряпку холодной кукурузной лепешки, сняла с глиняного кувшина крышку из вишневой коры, долго шарила рукой в едкой сыворотке, наконец выловила пожелтевший, щербатый остаток сыра, ополоснула его и стала есть.
Присесть ей было некогда — ела стоя, при этом ругая и проклиная бестолкового теленка.
Затем она полезла в погреб за сложенными в кадку с водой саженцами помидоров, вытащила их, перебралась на огород и принялась сажать.
Она изрядно запоздала с этим делом — помидоры следовало высадить пораньше. Время-то она еще могла выкроить, урвать от других дел, но погода стояла неподходящая; май прошел так, что с неба не упало ни капли дождя. Сегодня вот прошел небольшой дождь; если влага проникла в землю хоть на пядь, помидорам больше и не надо.
От громкого сигнала автомобиля теленок метнулся в сторону, но натянувшаяся веревка вывернула ему шею, и, подогнув передние ноги, он, как заарканенный, упал в кустах.
Марта проводила взглядом черную «Волгу», промчавшуюся мимо ее калитки, подошла к теленку, выпростала из-под него веревку и подняла теленка на ноги.
— Ну чего ты убиваешься? Что ты всего на свете боишься, глупый!
Теленок испуганно поводил блестящими красивыми глазами, задрав голову, пятился и часто-часто дышал.
Перевод А. Эбаноидзе.
В полночь к дежурному отделения милиции ворвался священник в рясе и бросил на ярко освещенный стол пучок рыжеватых волос.
Дежурный надел очки и первым делом посмотрел на волосы. Потом неторопливо поднялся, достал из сейфа бутылку боржоми, не открывая поставил ее перед священником и кивнул на волосы:
— Что это, батюшка?
— А сам не видишь? — грубо отрезал священник. — Волосы, вот что это! — И, видимо выражая негодование и гнев, как-то странно посмотрел в сторону.
— А на что мне эти волосы, батюшка? — все так же спокойно спросил дежурный.
— Что значит «на что»? Эти волосы я не у бешкенадзевского козла выдрал. Вот откуда они вырваны! — Священник приподнял прядь волос над ухом, обнажив заметно поредевшее и покрасневшее место. — Сам ничего не соображаешь?
— Позвольте? — дежурный потянулся к волосам.
— Пожалуйста, — разрешил священник.
Дежурный извлек из стола лупу, поднес вырванный пук волос к виску священника, долго и внимательно разглядывал, сравнивал и наконец заключил:
— Верно. Ваши волосы.
— Ну и что дальше? — не унимался священник.
— А что дальше! Я же говорю — ваши волосы.
— По-твоему, я для этого, пришел сюда? Что они мои, я и без тебя знаю!
Дежурный встал, опершись о барьер, поглядел на священника, потом заложил руки за спину и прошелся по своему закутку. Дежурный не торопился.
— Ты, батюшка, не в той ли церкви работаешь, что пониже Зеленого рынка?
— Что значит — работаю! — еще пуще взвился священник и опять странно поглядел в сторону и вверх.
— Да как же это ваше дело называется, — добродушно засмеялся дежурный. — Совсем вылетело из головы, будь оно неладно.
— Не работаю, а совершаю обряды.
— Вот, вот…
— Священнодействую.
— Ну да, детей крестишь, покойников отпеваешь… да все одно. Ведь это и есть ваша работа. Фамилия твоя как будет?
— Нуцубидзе.
— А имя?
— Кукури.
— Надо же — просто Кукури! — удивился дежурный. В его представлении священника непременно должно звать Саввой, или Амвросием, или еще как-то в этом роде. — Что привело к нам среди ночи, Кукури?
Такое обращение пришлось священнику не по душе.
— Я тебе покажу Кукури! Называй меня батюшкой, не то живо схлопочешь… Не думай, что, коли я в рясе, все тебе с рук сойдет.
— Да в чем дело? Что ты со мной ругаешься, чудак-человек?
— Я тебе прямо говорю — некогда мне лясы точить. У тебя язык чешется, а я вот-вот лопну от злости. Я явился в отделение милиции как официально пострадавший, и обращайся со мной соответственно. Не то, клянусь памятью папаши, живо распрощаешься с погонами.
Дежурный извлек из кармана складной перочинный ножик, раскрыл его и принялся чистить ногти.
— Есть тут кто-нибудь, кроме тебя, муха ты сонная?
— Не ругайся, батюшка.
— Один ты стоишь, убогий, у этих врат истины и справедливости?
— Не ругайся, я сказал.
— Что ты меня маринуешь, черт ленивый? Чем я тебе не потрафил? Отведи живей к дежурному следователю!
— Так бы сразу и сказал. Оттого, что ты священник и в рясе сюда пожаловал, думал, на голову тебя посадим. Нет, батюшка…
Дежурный покрутил ручку внутреннего телефона и взял трубку.
— Отар-начальник, тут священник пришел… Ничего не пойму. Если вы не спите, пришлю к вам. Есть, товарищ начальник! — Потом кивнул священнику на коридор: — Идите в четвертую комнату.
Священник тщательно собрал со стола свои волосы, подобрал рясу и направился в четвертую комнату.
Несколько минут спустя он рассказывал старшему следователю Очаскурского отделения милиции Отару Нанешвили ужасную историю о том, как был выдран у него клок волос.
Отар только что проснулся: его густая седеющая на висках шевелюра беспорядочно рассыпалась по лбу. Он то и дело протирал глаза и хмурился.
— Теперь это, конечно, запрещено, но скрывать не буду, иной раз не могу отказать новобрачным. Только, пока свидетельство из загса не покажут, я за дело не берусь. Тут я кремень… Разве я отказал бы им в венчании? Да никогда в жизни! Но не мог. Занят был, гость у меня сидел. И церковь к тому же давно запер. Есть же и у вас у всех свои рабочие часы. А что, священнику, по-вашему, отдых не нужен? Или мы не устаем? Вот постой денек на моем месте! От одного только паникадила рука отвалится. От запаха ладана одуреешь… К вечеру еле ноги таскаю.
— Сколько времени вы занимаетесь этим делом?
— Э-э, священником я пять лет. А до того на консервной фабрике работал. Да вы меня знаете, я сын Доментия Нуцубидзе.
— А-а, вот оно что. — Следователь поскреб пальцем в затылке. — В этих волосах тебя не узнать.
— Об этой консервной фабрике разговоров много, а толку там ни на грош. Не то, клянусь детьми, я бы оттуда не ушел. Здесь-то мне неплохо, ничего не скажешь, но волосы меня съели. Задыхаюсь. В жару хоть помирай… И то стерпел бы… Но есть такие, которые думают: раз я священник, значит, у меня язык одни молитвы бормочет, а руки связаны. Да не будь на мне этой рясы, разве позволил бы я Шакро Георгадзе избить меня?! А свяжешься с таким, и тебя за такого же посчитают. Кто поймет? Скажут — священник в драку полез, кулаки в ход пустил. И, между прочим, снимут с должности. А как же! У нас тоже свое начальство имеется и своя ревизия.
— Все-таки я что-то не пойму. Выходит так: ворвался к тебе Шакро Георгадзе, вырвал клок волос из бороды и убежал?
— Погоди. А я что рассказываю. Сначала другой пришел. Я, говорит, дружка жениха, или как его там… Словом, молодой. Не пошел я. Занят, говорю. Потом пожилой человек пожаловал, представился; вроде знакомый он мне, все знакомство напоминал, только я его не вспомнил. Я и ему говорю: «Не могу с вами пойти, видишь, гость у меня». Просил долго, но не выпросил ничего и закрыл за собой дверь.
— Далеко от церкви живешь?
— Да нет, рядом, четвертый дом. А за этим пожилым Шакро явился. Шакро — безбожник, дьявол во плоти. Уж кто-кто, а вы-то знаете, что он за сорвиголова.
— Да, но, насколько мне известно, последнее время за ним ничего такого не числилось. Работает, говорят, женился. Больше не дерется, не скандалит. Выходит, опять за старое?
— А я что говорю? Думаете, легко обратить Шакро Георгадзе? Да ни в жизнь! Остепенился? Поумнел? Как бы не так! Ворвался ко мне в дом. «Выйди, — говорит, — на минуту». Знал я, по какому он делу, но все-таки вышел. Он говорит: «Идем со мной, брат мой женится, и ты их повенчаешь». Я говорю: «Мне некогда». Я говорю: «Если я тем людям отказал, чем ты лучше? Что ты за пасхальное яичко», — я говорю. Пристал в одну душу. «Не знаю, — говорит, — что такое некогда! Сейчас же отопрешь церковь и повенчаешь молодых». Я говорю: «Если твой гость — гость, чем мой хуже?» Некогда мне было, ей-богу, детишками клянусь, не то деньги ведь лишними не бывают, разве я отказался бы заработать?! И тут, когда мы так разговаривали, он вдруг как схватит меня за бороду, как гуся чуть не общипал. Я еле вырвался. И еще пригрозил: «Не будь, — говорит, — я в твоем доме, не простил бы тебе такого, волоска бы на голове не оставил!..» Вот как мое дело было… Он сейчас на свадьбе кутит, а я тут злобой исхожу, сердце в глотку лезет. Разок мелькнуло в голове: «Схожу сбрею бороду, ворвусь к нему на свадьбу, влеплю ему пулю в лоб, сам отдохну и других от него избавлю». Но разве так годится? Неужели нам перестрелять друг друга остается? Вот мои волосы перед вами, а дальше сами знаете. Отари, добром прошу, не зажимай этого дела, дай ему ход, не то я куда и повыше обращусь и кто-то на этом деле погорит.
— Ладно, ладно. Что за разговор!.. Вот бумага и напиши все, что сейчас рассказал.
Священник писал долго, бормоча под нос и шевеля губами.
Следователь прочитал заявление, попросил священника подписаться в двух местах и сказал:
— Теперь, батюшка, можете идти. Я пошлю за ним милиционера, допрошу, а завтра придется еще раз вас потревожить.
— Меня? Зачем?
— Для очной ставки.
— Нет, ради бога! Не надо меня напоказ выставлять. И мою жалобу ему не показывайте! Как будто от других про это узнали. Зачем по городу слухи распускать? Сам знаешь, что такое сплетня в нашем городе: священнику бороду общипали, а он в милицию помчался… Приведите этого кота бешеного, он во всем признается. Не станет же он запираться.
— Ну хорошо, хорошо, так и сделаем, ступай.
Перед выходом священник посмотрел на пучок своих волос на столе.
— Эти волосы оставить или унести?
Отар достал из стола конверт.
— Своей рукой положите в этот конверт и подпишите.
Священник долго стоял в раздумье. Не знал, как написать. Сперва хотел написать: «Волосы священника Кукури Нуцубидзе». Потом решил: «Волосы священника Кукури Нуцубидзе, вырванные Шакро Георгадзе». В конце концов решительно вывел: «К. Нуцубидзе», смочил конверт языком, тщательно заклеил и попрощался со следователем.
Священник Кукури Нуцубидзе прошел мимо дежурного милиционера, даже не взглянув в его сторону: дескать, до тебя мне теперь и дела нет, мои дела теперь повыше разбирают.
Близился рассвет, и вот-вот должны были прокричать первые петухи, когда в кабинет к Отару Нанешвили вошел участковый уполномоченный. Следователь спокойно спал. Уполномоченный раза два кашлянул (он не смел трясти начальника за плечо), потом взял со стола авторучку и постучал по стеклу окна. Отар сразу сел, зевнул, надел фуражку и взглянул на вошедшего.
— Ну что?
— Привел.
Следователь стремительно поднялся с дивана, пересел к письменному столу.
— Где он?
— Здесь, в дежурке.
— Сопротивления не оказывал?
— Нет, я его со свадьбы взял.
— В дом заходил?
— Нет, ребенка послал, вызвал во двор. Когда сказал, чтоб в участок собирался, он рассмеялся: «Чего, — говорит, — им еще от меня?» Жене крикнул: «За холодным боржоми в погреб схожу и скоро вернусь». Так что никто ничего не знает.
— Ладно. Введи. Он не пьян?
— Нет. Там некому напоить Шакро Георгадзе.
— Введи его, а сам на всякий случай будь начеку.
— Слушаюсь.
— Нет ли у него чего-нибудь в карманах?
— Не знаю. Обыскивать я не посмел, но не думаю. Зачем на свадьбе с ножом в кармане сидеть?
Только дежурный вышел из кабинета следователя, как в дверях под самой притолокой оказалась черноволосая, тщательно причесанная голова.
— Это ты? Входи.
Отар не встал и не пожал вошедшему руки. Это означало, что разговор предстоит строгий и сугубо официальный.
Шакро Георгадзе, ширококостный, плечистый красавец двухметрового роста, с гладко выбритым лицом, вошел в кабинет так скромно и вместе с тем галантно, с такими реверансами и поклонами сел на предложенный ему стул, что посторонний наблюдатель непременно решил бы — этот человек всю жизнь провел в консульствах и посольствах. Но следователь прекрасно знал, с кем имеет дело. Несколько лет, как угомонился Шакро, а раньше у органов охраны общественного порядка кровь в жилах сохла от его бесконечных проделок. Сын Алмасхана Георгадзе был первым драчуном и бузотером в городе. За невежливое слово в перепалке он мог любому свернуть скулу. Заступник многочисленных друзей и неподкупный судья, разбиравший самые запутанные дела городских «драчунов», добровольный советчик и законодатель мод на хулиганских «биржах», несколько раз он отсиживал различные сроки.
— Что это такое, в конце концов! Должен ты когда-нибудь научиться уму-разуму?
— О чем вы, батоно Отар?
— Ради бога, не начинай: «батоно Отар», «уважаемый Отар», «спасибо». Лучше б тебе не браться за старое. Не те нынче времена, чтобы первым парнем в городе себя утверждать. Да и ты уже не мальчишка.
— Что и говорить. Я слово в слово то же самое твоему сыну говорю, когда на улице его встречаю. Ты уж не перебарщивай. Слава богу, оба мы не дети и знаем друг друга.
— Если от меня услышишь — обозлишься. Так вот тебе конверт, мой дорогой, а вот жалоба. Ты не хуже меня в законах разбираешься и сам поймешь, что дело этого священника пятью годами пахнет.
— Какого священника?
— А того самого, у которого ты этот клок волос из бороды вырвал. Кукури Нуцубидзе.
Шакро засмеялся. Потер правой рукой шею, раскрыл жалобу, но не стал читать, снова сложил ее и протянул следователю.
— Выходит, прибежал-таки к вам прохиндей Кукури! Ишь, как от рук отбились, совесть потеряли!
— Но, но! Что же он, по-твоему, молчать должен был, когда ему волосы вырвали? По-твоему, бежать в милицию не мужское дело…
— Смотря за что вырвали, дорогой мой Отар.
— А хоть за что. Если б тебе за каждую обиду и пустяк волосы выдирали, ходить бы тебе сейчас гладеньким, как свинья у тетки Ефросиньи.
— Когда заслуживал, и со мной не лучше обходились, не беспокойся.
— Что же все-таки там произошло? Что он тебе сделал? Чем не угодил?
— Не мне он сделал, а себе. Мне что он может сделать? Сам себе надавал. Язык мой, враг мой. Слыхал? Он меня хорошо знает, на нашей улице вырос. Я ведь как-никак лет на восемь его старше. Мозгляк был мальчишка, жалкий, когда меня на улице встречал, плакать начинал. От страха, что ли… Мы и на «бирже» его возле себя не терпели, чтобы пакости какой не сделал. Но когда таким, как он, деньжата в руки попадут, все забывают. Что мне сегодня от него нужно было? О чем попросил? Да что он может, Кукури этот? Говоря по правде, не хотел я к нему идти. Думаю, если я пойду, а он откажет, обидно мне будет, больно. Двух людей к нему послали, но куда там! «Я, — говорит, — в нарды[15] играю, занят очень». Мой братишка младший женился, девчонку взял такую же, как он, худенькую, ладненькую, как по теперешней моде полагается. Неужели я им не старший брат, скажи? Да я за них голову сложу… Расписались они честь честью, а теперь говорят: «Давай обвенчаемся». Ну, уговорили Доментия Хабурзания запрячь его заплесневевший фаэтон и подкатили к церкви. Дети они еще, сам понимаешь, все им в радость. Для них все дело. Когда дружка вернулся с отказом, вскочил какой-то пожилой дядька со стороны невесты. Я, говорит, его упрошу. Пошел. Но и он тем же порядком ни с чем вернулся. Стоим мы перед запертой церковью, как нищие на паперти. Сник мой братишка, погрустнел, а невеста и вовсе разнюнилась, всхлипывает: видно, не будет нам счастья. Я и подумал: неужели человек не должен войти в твое положение? Кто тогда мы друг для друга? Все на меня уставились, ждут. Сам понимаешь, как и те и другие на меня смотрят: Шакро Георгадзе я или нет? Ничего не оставалось — пошел. И что? Он и говорить со мной не пожелал. «Приходите, — говорит, — завтра, обвенчаю». — «Да, но как же так, — я говорю, — почему завтра? Свадьба нынче ночью, кому же завтра нужны твои бормотания?» Он и слышать не хочет, отвернулся. «Видишь, — говорит, — я в нарды играю». (Тут Шакро засмеялся.) Взял я его за руку. Поди, говорю, сюда, я, говорю, завтра все нарды тебе куплю, какие только в городе имеются, только сейчас не позорь меня, не отказывай. Для тебя, говорю, десять минут пустячное дело. Он мне: иди, говорит, своим делом займись. Не удержался я, и остался у меня в руках клок его бороды.
— Когда это случилось?
— Вечерело только. Да если б он хоть далеко жил от церкви, а то ведь рядом, в двух шагах. И поленился.
— А потом что было?
— Вернулся я назад, кое-как успокоил жениха и невесту. От такого, говорю, священника ни венца вам не надо, ни иконы.
— Все-верно говоришь? Ну-ка, вспомни…
— Разве я когда-нибудь врал, уважаемый Отар?
— У него вроде гости были. Ты не видел кто?
— Да кто-нибудь в рясе, вроде него. Не знаю.
— Вашу драку видели? Или слышал кто-нибудь?
— Не думаю. Кукури очень самолюбивый, он бы не признался. Меня удивляет, что он сюда явился.
— Что «явился»! «Если, — говорит, — мер не примете, я и выше пойду».
— Да ладно, будет… Я завтра на него гляну построже, он сам за своим заявлением прибежит. Знаю я таких.
— А вообще-то ты тоже не прав.
— Разве я говорю, что прав? Сколько раз клятву себе давал, ни за чем к скверному человеку не обращаться. Но не получается. Эта жизнь, будь она неладна, так устроена, что сама тебя вымарает. Не удержался, нервишки подвели. Возвращайся к свадьбе и доложи: «Уважаемый Кукури не пожелал вас венчать, он в нарды играете» Каково!
— Ты прав. Нелегко. Некоторое время оба молчали.
— Который брат женился, как ты сказал?
— Младший. Тот, что зубной техникум окончил. У Джумбера Вачиберидзе работает. Невеста Мардалешвили из Маглаки. Семья хорошая, порядочная, родители — учителя.
— Кто у вас тамада за столом?
— Гоги Тодуа, зять Карпе, профессор. Пока ничего ведет стол, если без меня не запутался.
— Слушай, Шакро, неужели я не должен быть на свадьбе твоего брата?
Шакро опустил голову.
— Свадьба-то маленькая, клянусь детьми, человек пятьдесят всего гостей. Никого не приглашали. Только близкие соседи и родственники. Не могли большую свадьбу устроить.
— Теперь и не стоит большую устраивать. Всех все равно не пригласишь, а неприглашенные обидятся.
Опять наступило молчание. Прокричали петухи. Немного погодя, Шакро глухо проговорил:
— Как со мной-то будет: сейчас посадите или на свадьбу вернуться, а уж завтра прийти?
Отар встал. Достал из кармана связку ключей, тщательно запер ящики стола, сейф, причесал волосы, заправил густой седеющий чуб под фуражку и обернулся к обвиняемому:
— Теперь иди. Я пока делу хода не дам, а завтра ты сам как-нибудь образумь этого Кукури… А между нами говоря, надо было побольше волос у него вырвать, заслужил.
Шакро вытащил из кармана платок, вытер свои огромные ладони и посмотрел следователю в глаза:
— Отар, дорогой, ненадолго… извини меня, конечно… но мы отдельно от всех сядем… только пару стаканов, два-три тоста… Если ты за моих молодоженов выпьешь, жизнь за тебя отдам… Ты же знаешь — Шакро я, Георгадзе.
— Слава богу, наконец догадался, — улыбнулся Отар и пропустил гостя вперед.
Дежурный милиционер увидел, как следователь с обвиняемым, весело беседуя, сбежали по лестнице.
Он разинул рот от удивления, но так ничего и не понял и вернулся к переписыванию рапорта. Этот дежурный всегда списывал рапорт у предыдущего дежурного, и потому текст звучал стандартно: «Во время нашего дежурства никаких происшествий не случилось».
Перевод А. Эбаноидзе.
В пестрой и шумной толпе детей Чито Размадзе еще издали приметил огромного носатого мужчину в белой имеретинской шапке, пробивавшегося в его сторону. Чито вспрыгнул на дощатый помост и поднес ко рту рупор, смахивающий на большую лейку, но, прежде чем он произнес что-то, великан с пионерским галстуком на шее уже стоял перед ним.
— Вы будете Размадзе?
— Слушаю вас. — Чито придал лицу выражение, какое появляется у человека, оторванного от важного дела; наигранным вниманием он как хлыстом огрел докучного просителя.
— Я — пятнадцатая школа. — У представителя пятнадцатой школы были львиные лапы и хриплый голос.
— Ну?
— Куда нам встать? Что делать? Где раздеться детям?
Размадзе левой рукой уперся в бедро и, не отрывая рупора ото рта, строго отчитал великана:
— Понятно. Вас кто-нибудь звал? Если все представители припрутся сюда, это, по-вашему, поможет делу? Ступайте туда, где вы стоите, и ждите. В свое время всех позовут. Ясно? Или не ясно?
— Так бы и сказал. А кричать-то зачем? — Дэв с красным галстуком на шее повернулся и, разгребая мощными «веслами» толпу, двинулся к восточной трибуне стадиона, где его дожидалась немалая ватага школьников.
В городе Огаскури май обычно жаркий.
Как только прошествует апрель со своим зеленым и прохладным веером, начнет созревать алыча и зарумянится ранняя черешня, в один прекрасный вечер вдруг угомонится и замрет шелковистый ветерок, стекающий с горы Сатаплиа, и сразу станет жарко.
Жара охватывает все. Высыхают и осыпаются цветы с акаций, жухнет на огородах кукуруза, грубеют нежные по весне листья чинар в саду Церетели; люди начинают ценить тень и воду.
Два года назад Чито Размадзе окончил историко-филологический факультет педагогического института. Его распределили в четвертую огаскурскую школу заместителем директора по идейно-воспитательной работе. Поначалу он отличился тем, что четвертая школа хорошо прошла на первомайской демонстрации. На этой демонстрации Чито осуществил следующую идею: мальчики и девочки в белых майках почти до самой трибуны шли пятясь, задом наперед, выдерживая при этом завидное равнение, затем они одновременно повернулись и выпустили из рук спрятанных за пазухой голубей. Хлопанье крыльев библейских птиц заглушило даже праздничную медь оркестра. Успех был полный.
Позавчера Чито вызвали в соответствующие инстанции и поручили подготовку приветствия учащихся города… До сих пор многотрудным делом подготовки праздничных представлений руководил главный режиссер городского театра Гоги Кобешавидзе. Гоги обладал соответствующим опытом и вообще отличался энергией и мобильностью. Но на этот раз главного режиссера обошли. События развивались так стремительно, что у Чито не осталось даже времени подумать, почему руководство отдела просвещения предпочло его кандидатуру. В глубине души он даже обрадовался такому большому и ответственному поручению. Но постепенно ему сделалось не по себе, стало страшно. Ситуация складывалась нешуточная: в Огаскуре ждали — проездом — большого гостя, на Театральной площади против постоянной трибуны начали сколачивать трибуну амфитеатром, издали смахивающую на корабль. Предполагалось, что дети сперва разыграют на площади праздничное представление, потом взбегут на трибуну и поприветствуют гостя песней и транспарантами. «Смотри не провали мероприятие, не то придется нам всем на следующий же день расстаться с должностями», — предупредили Чито в отделе просвещения.
А до четырнадцатого — времени осталось совсем ничего. Сегодня уже шестое мая; нынче утром наконец утвердили проект приветствия. Три дня продолжались горячие споры и дебаты. Одни предлагали вырыть на площади ямы, накрыть их досками, и «пусть при звуках оркестра из-под земли вылезут дети, как ромашки». Это предложение было сразу же отвергнуто из-за технических трудностей. Тогда главный методист школы-интерната для глухонемых выдвинул такую идею: в разгар праздника над площадью появляются вертолеты и дети спускаются с неба по веревочным лестницам. Однако и это предложение отклонили по причине технических сложностей и риска. В конце концов остановились на предложении Чито Размадзе. Вот какой проект приветствия предложил Чито: на Театральную площадь со всех концов с веселым гомоном сбегаются подростки десяти — двенадцати лет. В одной руке у них букеты цветов, в другой длинные красные ленты. Они исполняют ряд гимнастических упражнений, затем разделяются на группы, все вместе машут красными лентами, и тут из каждой группы выступает ученик или ученица, с ног до головы разубранный цветами, с ворохом роз, гвоздик и тюльпанов в руках. Пока дети-букеты вбегают на трибуну и одаривают гостя и всех присутствующих цветами, оставшиеся внизу машут лентами и кричат: «Ура! Ура! Ура!» Затем над площадью встает гигантская радуга; на семицветную радугу взбираются семь мальчиков и на семь голосов поют приветственную песню. Финал песни подхватывает вся площадь, дети строем проходят под радугой, повернувшись лицом к трибуне, со счастливыми улыбками, размахивая алыми лентами. Под конец они занимают места на новой трибуне-амфитеатре, снимают повязанные на головах и на поясах разноцветные косынки и, размахивая ими, в сопровождении оркестра, все поют. На этом приветствие заканчивается.
К вышке, на которую взобрался Чито Размадзе, ведет десять узких ступенек, и его хорошо видно с любой точки стадиона. Вам случалось наблюдать соревнования по прыжкам с шестом? Помните похожую на трап стремянку, которую судьи выкатывают, чтобы установить или поправить сброшенную планку? Вот эту-то стремянку администрация стадиона и уступила на время. На верхней ступеньке стремянки, представляющей крошечную площадку, в случае крайней необходимости можно уместиться вдвоем, но это дело опасное. Вот и сейчас: стоит Чито сопроводить свои команды энергичным жестом, стремянка-трап начинает подозрительно подрагивать, покачиваться. В такие минуты вдохновитель приветственного представления умолкает, сует свой рупор между колен и обеими руками хватается за перила площадки.
Заместитель директора четвертой школы по идейно-воспитательной работе — очень худой мужчина, чуть выше среднего роста. Кажется, дунь на него посильней — и он не устоит на ногах, но дело обстоит не совсем так. Голова его покрыта носовым платком, стянутым завязанными по углам узелками. На худом лице как насмешка создателя выделяется большой мясистый нос. Носом он похож на замечательного актера Фрунзе Мкртчяна. Разница лишь в том, что Фрунзе Мкртчяну идет его нос, а Чито — нет. Как я уже сказал, потому что он не пропорционален другим чертам лица. Вам доводилось видеть испуганные глаза? Когда веки распахиваются и зрачки панически бегают, ища спасения от опасности. Впрочем, в нашей мирно текущей жизни глаза от страха расширяются достаточно редко — а у Чито они все время расширены, и жалостливые брови угольничком, не зная покоя, мечутся по лбу. Мне не доводилось видеть Чито Размадзе сильно напуганным, поэтому не знаю, какие у него глаза, когда по-настоящему прижмет, боже избави его от этого. Худыми и тонкими пальцами он нервно теребит пуговицу своей белой рубашки и перекладывает рупор из руки в руку.
Вступительное слово, которое призвано было разъяснить цели и дать необходимые указания учащимся и их родителям, подходило к концу: «Выступление назначено на двенадцать часов четырнадцатого мая. Сейчас же немедленно приступите к добыванию формы — на всех должны быть сиреневые майки и синие трусы. Сиреневая материя продается в магазине у поворота на Хони, и, пока она не кончилась, скажите родителям, чтобы немедленно купили. Красные ленты будут вам розданы. Что же касается цветов, то на репетициях можно обойтись зелеными веточками, а четырнадцатого всем придется раскошелиться на один букет средних размеров. В приветствии, как вы знаете, участвуют только третьи и четвертые классы, остальные не допускаются. В мероприятии задействованы все пятнадцать школ города, и каждая должна выделить по пятьдесят учеников, ни больше ни меньше. Объявляю к сведению представителей: дети до пятнадцатого мая освобождаются от занятий, так и передайте их классным руководителям. Присутствие родителей на репетициях не обязательно, если же они все-таки пожалуют, так и быть, пусть присутствуют, но только спокойно сидят на трибунах. И чтобы ни одного из них я не видел четырнадцатого на площади! Сейчас, если кому что непонятно, не надо сломя голову бежать ко мне: по ходу дела я дам необходимые объяснения».
Закончив речь, Чито прислушался к своей разом зашумевшей рати. Решительно стянул с головы платок, тщательно вытер взмокшее лицо и опять натянул было платок на голову, но сделать это одной рукой оказалось не так-то просто. Он зажал рупор между колен и помог себе другой рукой. Между делом гаркнул на кого-то внизу: «Не прислоняйся к лестнице — и так она еле стоит!» Потом поднял голову, откашлялся и начал: «Внимание! Слушайте все! Видите направо от меня ворота? Я имею в виду футбольные ворота. Отсюда и начнем.
Первая школа идет вперед и становится в створе ворот. Колонну возглавляет представитель школы, так, живее… Встаньте друг за другом, в затылочек, в затылочек, по пять человек. Та-ак… Первая школа встала? Теперь вторая школа. Где вторая школа? Так! Один возглавляет. Не три и не десять, а один. Кто представитель? Ведите, ведите! Откуда родители? Я же сказал — чтобы родителей на поле не видел! Ни одного! Третья школа, четвертая… Так… та-ак… Идете друг за другом, не растягиваться. А это какая школа? Почему так мало детей? Завтра у меня будет пятьдесят человек и ни на одного меньше. Ясно? Куда вы с сумками? Не могли сумки положить на трибуне? Не бойтесь, никто их не утащит. Если у вас в них такое уж бесценное сокровище, посадите одного ученика рядом и пусть караулит. Все вместе не возвращайтесь из-за этого. Ну, ладно, положите и бегом назад. Где представитель от пятнадцатой? Он же только что был здесь… Иди, уважаемый, ступай и возглавь свою школу. Так… Всем подравняться! Выпрямиться, и слушайте меня внимательно!..»
Лестница вдруг пошатнулась — и Чито выронил рупор. Рупор упал на траву. Ухватившись за перила и расставив ноги, режиссер крикнул вниз: «Не прислоняйтесь вы к ней, черт бы ее побрал совсем! Она и так вот-вот повалится. Назло мне шатаете, да? Подай-ка его сюда! Что, помялся? Давай, сам поправлю. Ты не поднимайся, не надо. Погоди, говорю, ради бога, не валяй дурака, не до шуток мне!»
Внизу под вышкой-стремянкой стояли пионервожатые и инструкторы отдела просвещения. Некоторых из них репетиция почему-то привела в игривое, дурашливое настроение; заметив, что Размадзе боится свалиться с вышки, они как раз тогда толкали ее, когда режиссер входил в азарт и всей душой втягивался в работу.
Получив назад рупор, Чито довольно долго постукивал им по перилам. Потом попросил подыскать камень и забросить ему наверх. Кто-то притащил здоровенный булыжник. Размадзе рассердился: «Такой не бросай, ты что, спятил? На что мне такой валунище? Вон у ног твоих валяется, тот, давай!» Неуклюжий инструктор подобрал камень и так бросил его наверх, что, если б режиссер не увернулся, в лучшем случае остался бы с шишкой на лбу. «Камня толком не могут подать! Разве это люди?» — подумал Размадзе. Он выправил рупор и окинул взглядом свою рать.
«Теперь слушайте меня внимательно! Все видите проходы между трибунами? Там и укроетесь… Стойте, куда побежали? Я еще ничего не сказал. Пока я не дам команду: раз, два и три — все стойте на местах. Первая школа идет в угол между северной и восточной трибуной, вторая и третья идут следом, и так распределяетесь по всему стадиону. После этого вы стоите там и ждете мою команду. Итак: раз, два и три!.. Что там за свалка? Какая это школа пытается втиснуться не на свое место? У каждой свой участок. Что? Не умеете до пятнадцати считать? Первая между северной и восточной трибуной, вторая и третья рядом. А там должна стоять седьмая. За ней, стало быть, восьмая, в следующем проходе. Займите свои места. Ясно? Значит, в начале представления мы вот так и располагаемся. Когда проведем репетицию на площади, каждой школе будет отведено ее место. Сейчас, как только я крикну — три, все, подняв руки, — а в руках у вас как будто цветы и ленты, не забывайте, — выбегаете на поле и сбегаетесь в центре. Стой! Стой! Погодите! Всем стоять! Пятая школа, надерите уши этим трем безобразникам. Дадите вы мне договорить или нет?.. Все сбегаетесь в одну кучу. Потом я считаю до пяти — и вы, опять разделившись на школы, разбегаетесь по всему стадиону вокруг поля…
Итак, начинаем! Раз, два и три!.. Не годится! Плохо! Все — назад! Все возвращаются назад. Выбегаете, размахивая высоко поднятыми руками, веселые, с довольными, счастливыми лицами. Все смеетесь! На лицах написана радость! Друг друга не обгонять, в спину не толкать и подножек не ставить. Итак, еще раз. Внимание: раз, два и три! Радуетесь, смеетесь, машете руками! Все вместе. Стой! Не толкайте передних, не то начнется куча мала и перетопчете друг друга! Раз, два, три, четыре — и пя-ть! Разбегаетесь по кругу! Так, хорошо, каждый находит свою школу. Ну, разве это круг? Возьмите друг друга за руки, вон как те сделали, седьмая, кажется? Все берутся за руки и стоят. Постойте немного, отдышитесь. Ну, так, повторим еще раз: все возвращаются в исходное положение…»
По трапу-стремянке кто-то постучал. Чито глянул вниз и увидел пожилого мужчину в соломенной шляпе. Ему показалось, что он встречал и раньше этого голубоглазого, гладко выбритого старика в очках.
— Уважаемый!
— Слушаю.
— Мне подняться? У меня вопрос.
— Подниматься не надо, я слышу отсюда.
— Видите ли, дело в том, что я врач.
— Ну и что?
— Привел внука на репетицию. Но я не об этом. Сейчас очень жарко, на солнце больше тридцати. Если дети получат солнечный удар, кто будет отвечать?
— Что же вы, товарищ доктор, не могли надеть шапку на своего внука?
— Я-то на него надел, но он снимает, потому что все остальные без шапок. Вы должны как-то объявить всем. Нельзя так, в такую жару у детей мозги могут закипеть.
— Спасибо за совет. Больше ничего не надо?
— Нет, больше ничего.
Пожилой мужчина оторвал от лба ладонь, которой, словно отдавая честь, загораживал от солнца глаза, и отошел в сторону. Размадзе поднес рупор ко рту:
— Внимание! У кого есть шапки, наденьте. У кого нет, завтра принесете. Понятно?
Дети загалдели, тем самым давая знать Чито Размадзе, что в его объявлении не было ничего непонятного.
…К делу привыкаешь быстро. Через несколько дней Чито уже не представлял себя без рупора и стадиона. Единственное, к чему он не мог привыкнуть, это неустойчивый трап, высокая стремянка на колесах, во всем же остальном дело пошло на лад. Чито нравилось, что, стоило ему появиться, инструкторы и представители школ окружали его, как цыплята, и беспомощно сыпали вопросами. Нравилось, что все ждали его указаний, что почти тысяча детей сбегалась и разбегалась по взмаху его руки; даже было жаль, что время бежит так жестоко и быстро, — до четырнадцатого оставалось всего четыре дня, что он станет делать потом? Хоть бы затеяли еще какой-нибудь праздник, он с удовольствием возглавил бы подготовку выступлений.
На стадион он приходил к двенадцати часам. А до двенадцати крутился как белка в колесе, высунув язык, бегал из горсовета по разным инстанциям, учреждениям и предприятиям. С утра перво-наперво он докладывал начальнику отдела о ходе подготовки, потом надо было бежать добывать красные ленты. Он окончательно убедился, что в этом городе по телефону (даже если чудом удавалось дозвониться) ни о чем нельзя было договориться. Четыре дня его водил за нос директор швейной фабрики. Наконец ценой огромных усилий Чито выбил у него красный шелк и операция «ленты» благополучно завершилась.
Вчера Чито Размадзе узнал, что мебельная фабрика не очень-то озабочена изготовлением радуги. Не долго думая и не теряя времени на пустопорожние телефонные переговоры, он явился к директору фабрики и напомнил ему о гражданском долге и престиже родного города.
Директор фабрики, смуглый, чернявый мужчина в кителе цвета хаки, сшитом на китайский манер и украшенном единственной медалью, взмахнул газетой перед носом Размадзе:
— А это читали?
— Что?
— Вчерашний номер «Кутаиси».
Чито сообщил директору, что пришел по делу государственной важности и ему некогда читать газету.
— Сперва прочитай, потом поговорим. Это, мой милый, фабрика, а не духан моего папаши. Вы будете ругать меня в газете за невыполнение плана, а я буду для вас сооружать ра-ду-гу! — последнее слово он произнес по слогам. — Как же, как же!
— Но ведь вам звонили!
— Да, звонили, мне заместитель передал. Звонить все горазды. А вот корреспондент Бухаидзе не станет звонить. Он заявится и напишет второй фельетон: про то, как вместо стульев мы сколачиваем из дефицитной фанеры ра-ду-гу, — он опять насмешливо растянул это слово.
— Кто такой этот Бухаидзе? Видно, он не знает, на каком уровне принято решение об организации приветствия?
— Для меня, мой дорогой, все уровни одинаковы. Мне каждый может уши надрать. Сперва поручат какую-нибудь чушь, а потом сами же требуют выполнения плана. И к ответу призовут. И знаешь, что скажут? «Наше дело поручить, твое дело отказаться».
— Через четыре дня у нас выступление. Самое позднее через два радуга должна быть готова, чтобы дети успели к ней привыкнуть.
— Толкачи вроде тебя погубят этот мир. Придет в чью-нибудь разгоряченную голову соорудить радугу, он пробьет свою идею, и вот уже звонят, приказывают… Ну, а маленькому человеку, директору, остается одно — ломать голову: что за радуга, какие ее размеры, из какого материала, на чем будет крепиться, чем красить, за счет чего списать всю фанеру и рейки, что пойдут на ее сооружение. Кто об этом думает? Никто. Одну поговорку любил мой дед: «Что для кошки игра, то для мышки смерть». Вам поиграть захотелось, а спросите меня, в игривом ли я настроении. Думаешь, этот Бухаидзе простит мне сооружение ра-ду-ги (и опять он произнес это слово по слогам). Вот, почитай, как он разделал меня в газете. С его слов получается, что только моя фабрика снижает общегородские показатели. Вроде на остальных предприятиях у них все идет как по маслу. Как бы не так!
Чито понял, что директора не уговорить: уж больно его допек своим фельетоном журналист Бухаидзе. Но он сделал еще один заход:
— Поверь — вас все равно заставят сколотить эту радугу. Так что лучше нам расстаться по-хорошему. Я человек новый, молодой. Даже если б по своему, частному делу сюда явился, и то не следовало бы мне отказывать, а тут дело большое, общественное. Чести нашего города касается.
— Не знаю я никакой чести, мой дорогой. Каждый делает свое дело. Кто-нибудь позаботился, чтобы этот Бухаидзе сюда не являлся? Никто. Ступай и скажи тем, кто тебя сюда направил: не делает он радугу, упрям больно, плетью обуха не перешибешь. Ответственность я беру на себя.
Чито Размадзе вернулся в горсовет и все подробно передал заведующему отделом просвещения. Заведующий спокойно выслушал его и под конец спросил: «Как тебе показалось, ему жизнь наскучила или должность надоела?» Чито пожал плечами, поскольку ничего такого за директором мебельной фабрики не заметил.
Неизвестно, какие меры принял заведующий отделом просвещения, но факт остается фактом: двенадцатого мая ровно в двенадцать часов на стадион вкатилась машина с подъемником, на стреле которого болталась радуга на колесах, пахнущая свежей масляной краской.
Солнце обошло гору Укимериони и озарило прощальными лучами руины храма Баграта, а Чито Размадзе и его подручные ни разу не присели с самого утра. Оставался единственный день, и режиссер спешил. Десятки раз заставил он повторить детей не столь уж трудные для подростков «мизансцены», но представлению все еще не хватало стройности. Только после того, как из рупора в третий или четвертый раз разносилось: «Плохо! Не годится!» — дети более или менее дружно кричали: «Ура! Ура! Ура!» Но и это не главное. После полудня у голодных, усталых детей лица сделались такие измученные, что все просьбы Чито глядеть порадостнее и повеселее ни к чему не привели — ему отвечали вымученными, деланными улыбками. Родители энергично выражали недовольство. Стремянка на колесах подозрительно поскрипывала. Возле нее обеспокоенно топтались пионервожатые и нервно потирали руки, понимая, что в случае срыва приветствия им тоже влетит. Среди вожатых затесалось два-три ко всему безразличных типа, вдруг обнаруживших в себе чувство юмора. Им не надоедало бросать камешки в Чито Размадзе, торчащего на верхотуре наподобие петуха на коньке, и задавать ему вопросы на немыслимом языке, используя набор иностранных слов. В ответ на растерянный взгляд Размадзе они помирали от смеха, едва удерживая друг друга на ногах.
«Сегодня еще потерпите немного, так надо, а завтра с утра перейдем на площадь. Вы, ребята, молодцы! Я верю — вам хватит сил и выносливости!» — каждые пятнадцать минут кричал в рупор Чито Размадзе и, чтобы придать своим словам убедительность, напоминал о подвигах героев пионеров. Но умученных жарой детей удавалось взбодрить лишь на несколько минут. Потом они опять клали головы друг другу на плечи и время от времени, подобно галчатам, разевая рты, кричали: «Ура! Ура! Ура!»
Однако самым трудным делом оказалась установка радуги. От таскания по асфальту одна из опор расшаталась, и радуга, некрасиво кренясь набок, стояла у восточной трибуны. Вызвали плотников с мебельной фабрики. Слоновьи ноги радуги выпрямили, но при порывах ветра она все-таки покачивалась.
Времени больше не оставалось — послали человека за учителем пения Гиглой Цирекидзе. Гигла на своей квартире репетировал с семью мальчиками, отобранными в семи школах, — они разучивали приветственную песню, специально по такому случаю созданную местными творческими силами. Гигла развел руками и сообщил, что мальчики еще не готовы, но его даже не стали слушать.
В семь часов вечера на стадион въехал грузовик. В кузове грузовика сидели дети, а руководитель ансамбля Гигла Цирекидзе помещался в кабине рядом с шофером. Согласно указаниям Чито Размадзе на радугу по устроенным в желобках ступенькам первым вскарабкался представитель четвертой школы и, присев на корточки, устроился за барьером, выкрашенным в зеленый цвет. Остальные мальчишки один за другим, согласно своей природе и темпераменту, кто лихо и шустро, а кто робко и медленно, взбирались по ступенькам. И когда над самой нижней желтой полосой показалась детская голова, Размадзе, гордо оглядевшись по сторонам, скомандовал:
— И — три-и!
Это значило, что мальчики должны запевать. Но только они, обхватив левой рукой крашеную ограду, а правую воздев вверх, разинули было рты, как радуга покачнулась, накренилась, жалобно скрипнула и рухнула.
Чито не помнил, как спрыгнул вниз и растолкал толпу. Мальчиков по одному вытаскивали из-под семицветного чудища. Пострадавшие плакали. Один вывихнул руку, другой — ногу, третий ободрал локоть. Слава богу, несчастья не случилось и даже не было ни одного перелома. Немного успокоившись, Чито Размадзе осмотрел радугу. Продукция фабрики выдержала падение; в ней ничего не сломалось и не отвалилось, кроме одной опоры с колесом.
Распорядитель приветствия вернулся на свое место и крикнул вслед разбредающейся толпе:
— Завтра к десяти собираемся на площади. Послезавтра выступление. Предупреждаю пионервожатых и родителей — чтобы все были на месте! Ни одного отсутствующего! Завтра решающий день. Так и запомните — завтра решающий день!
Потом, кряхтя и вздыхая, спустился вниз и тихо, без мегафона сказал дожидающемуся его Гигле Цирекидзе:
— Ничего не поделаешь, Гигла. От неожиданностей никто не застрахован. Не надо распространяться об этом случае. Директора мебельной фабрики, конечно, снимут. Его и без того каждый день в газете пропесочивают. С ребятами, слава богу, ничего страшного не случилось. Обойди всех вечером. Кто сможет, пусть завтра приходит, а кто нет — придется заменить. Ничего не поделаешь.
Гигла хотел возразить: ребята так напуганы, что не уверен, сумеют ли они петь, но не успел — «Наполеон» с рупором в руке важно шествовал к выходу от стадиона.
Выйдя из ворот, он свернул на Поточную улицу. Так он удлинял путь до дома, но день стоял жаркий, и ему хотелось охладить рионским ветерком разгоряченный лоб.
Когда Чито проходил мимо хинкальной, оттуда кто-то вышел и решительно направился к нему:
— Эй, приятель!
Чито не оглянулся. По голосу было слышно, что окликавший его изрядно навеселе.
— Приятель! Слышишь, что ли! Ты, с лейкой! — пьяный догнал его и схватил за локоть.
— Чего тебе? — оглянулся Чито.
— По дружбе: дай крикнуть в эту твою штуку пару слов.
— Каких еще пару слов?
— А каких захочу. Пару теплых слов — и все. Дай дунуть, а? По дружбе. Я знаю, что крикнуть, — гримасничая просил пьяный.
— Говори так, чего хочешь.
— Нет, через лейку совсем другой вкус. Так никто, кроме тебя, не услышит, а я хочу, чтобы весь город услыхал. Ничего плохого не скажу, не бойся.
— Иди, иди, делом займись. Отоспись, а завтра поговорим. — Чито вырвал руку из цепких пальцев пьяного, пропахшего водкой и хинкали, и продолжал путь.
А пьяный прислонился к тутовому дереву с обрубленными ветвями и, глядя вслед Чито, удаляющемуся скорым шагом, затараторил:
— Дай разок крикнуть, что хочу. Дай разок сказать, что на душе накипело, и пойду своей дорогой. Допусти хоть разок до этого рупора, будь человеком!.. Чего вы над малыми детьми измываетесь? Чего сами себя мучаете? Хоть детей пожалейте! Кто пьяный? Это я пьяный? Никакой я не пьяный. Просто ты струсил и дал деру. Правда глаза колет, это давно известно…
Последние слова он произнес сравнительно негромко, видимо успокоившись. Потом подогнул колени, медленно опустился на тротуар и тут же уснул.
Тринадцатого мая у него с утра ужасно болела голова. Пришлось принять две таблетки анальгина. Лекарство притупило боль, но так одурманило, что, выйдя из дома, он дважды вынужден был вернуться: в первый раз вместо портфеля захватил школьную сумку племянника, а во второй, — дотронувшись до подбородка, понял, что забыл побриться.
При виде пустого, безлюдного стадиона у него сжалось сердце, но он тут же вспомнил, что в этот день репетиция назначена на центральной площади, и бегом бросился туда.
На площади было шумно и оживленно. Радуга, словно троянский конь, стояла перед театром. У ее мастодонтских ног сидели плотники с мебельной фабрики и ждали вдохновителя мероприятия.
Дети, воспользовавшись паузой, разыгрались, разбегались. Они атаковали будку с мороженым, гонялись друг за другом в горелки, скакали и ходили колесом.
Несколько смышленых пионервожатых отвели своих подопечных подальше от общей толчеи и вместе с пионерами играли в старую, традиционную на гуляньях игру «Мое золото — мне!» (раньше эта игра называлась «Чью душу желаете?»).
Прохожие останавливались, загородив рукой глаза от солнца, молча взирали на радугу, пожимали плечами и шли дальше по своим, как им казалось, более важным делам.
— Вы хоть укрепили ее как следует? — Чито первым делом подошел к плотникам.
— Еще не приступали, — рабочие встали.
— А чего ждете? И так опаздываем. Полдень уже, неужели не видите?
— Мы не знали, где ее ставить. А то поставим, укрепим, а потом придется туда-сюда перетаскивать.
— От перетаскиваний она вчера и завалилась, — молодой чернобородый плотник заглянул режиссеру в глаза и со значением подмигнул.
Чито Размадзе дал указание поставить радугу у входа в сад Акакия Церетели, перед колоннадой. Затем взял в руки рупор и поднялся на трибуну. Прекрасная трибуна была сколочена для торжеств, просторная, красивая и, что самое главное, не скрипучая.
Репетиция началась ровно в двенадцать.
Когда певцы Гиглы Цирекидзе в третий раз вскарабкались на радугу (каждый раз при этом вся площадь испуганно обмирала), на трибуне появился заведующий отделом просвещения и дотронулся до плеча взмокшего от трудов Чито Размадзе.
Чито оглянулся, широко улыбнулся.
— Надо тебя на два слова, — выражение лица у заведующего было несколько смущенное.
— Минутку. Еще разочек прогоню общий выход — и я в вашем распоряжении, — пообещал Чито Размадзе.
— Не нужно репетировать. Выслушай меня.
Чито опустил рупор и уставился на начальство.
— Из исполкома позвонили, сказали — не надо.
— Что?! — На лице у Чито появилось неожиданное зверское выражение; он почувствовал, как кровь загудела в ушах.
— Не надо приветствия. Гость к нам не заедет. Программа изменена. В наши края вообще не едут.
— Да, но как же так?..
— Я им то же самое сказал. Людей, говорю, загнали, расходы расходами, а нервы-то не восстанавливаются. Неужели вы раньше этого не знали? А Абесадзе говорит: «Откуда мы могли знать? Нам приказывали, мы и исполняли».
— Что же мне теперь делать?
— Что делать? Объяви людям и ступай домой, — заведующий отделом просвещения повернулся и поспешно ретировался с трибуны.
Минуты через две Чито Размадзе надтреснутым тенорком, со слезой в голосе объявлял:
— Слушайте все! Сейчас вы расходитесь по домам. Форму берете с собой, ленты сдаете. Завтра выступление не состоится. Выступление отложили. Когда будет нужно, мы вас предупредим!
Он вытер со лба холодный пот, спустившись с трибуны, сунул кому-то рупор и побрел вверх по Чомскому подъему.
С чего его потянуло в Чоми? Кто знает… Он жил в Вакиджвари, и в Чоми у него не было никого, кто мог бы развеять горе.
Перевод А. Эбаноидзе.
Выходит, весь этот белый свет только для нас с Леваном оглох и онемел, сынок. Выходит, от всех этих пошт с телеграфом только мне никакого проку. Я говорю, когда вам припечет, вы аж с самых звезд людей на землю спускаете, со дна морского золотой рог извлекаете. А до беды тетушки Тамары вам и дела нету. Так и сказала, сынок. Может, и не следовало кипятиться, но не утерпела. Нет, и впрямь: неужто темно на белом свете, чтоб от Овреска и до Кожрети живой человек пропал и не сыскался… А бывает, что и засомневаюсь: что, если я от возраста головкой слабнуть стала? Клянусь моим Леваном, думаю, уж не свихнулась ли я на старости лет, таскаюсь по всем этим поштам-телеграфам ровно ненормальная. Ничего не поделаешь, мой хороший, старость она и богатырей одолела, что же ей со мной — воблой тощей — чикаться. Не приди ко мне та телеграмма, глядишь, и не сорвалась бы с места. Таких вдов, как я, вон сколько на свете, что я за пасхальное яичко такое, чтобы людей собой беспокоить.
Глянь вот, сынок, глянь, что мне сон-то отбило: «Прасим саабчит здоровие да местанахаждение Тамару Шавкурашвили». Василий Караваев запрашивает и подфамиливается. Из Овреска послана. А Тамара Шавкурашвили — это я и есть. Она самая. Наши в Кожрети из Арашенда переселились. Лет двести уж тому, а то и больше. Кто его знает, по какой такой надобе, мне никто не скажет! Я по-русски ни полслова, как говорится, ни бум-бум, но каждый божий день раз сто эту телеграмму повторяю. Что поделаешь, сынок, нужда — она всему научит: как говорится — ты пугни, а уж я побегу, дай бог ноги…
В прошлом году в декабре принесли мне эту телеграмму. На радостях заколола я барашка справного, чуть не с руки вскормленного, созвала соседей; жив, говорю, мой Леван оказался, по дороге домой в Овреске задержался, не знаю уж, по какому делу, теперь скоро приедет… Вот уже восьмой месяц с тех пор на исходе — больше никаких вестей. Заведующий поштой и военный комиссар точно сговорились против меня. Как испорченный граммофон, твердят одно и то же: что мы можем сделать, тетка Тамара, телеграмма-то из Овреска, это точно, но отправитель ни своей фамилии не раскрывает, ни «абратни адрес» не пишет (это они по-русски твердили «абратни адрес, абратни адрес…»). Я всюду запросы направила, и по поште, и через комиссариат. Овреск оказался дальше аж самой Сибири, маленький городишко, в году восемь месяцев земля под ним промерзшая, торф кругом и ничего, кроме мха, не растет. Слышь, что ли? Вот ведь какие места есть на свете!
На исходе месяца пришел одинаковый ответ, как по линии пошты, так и по линии комиссариата: никакой Василий Караваев в Овреске не проживает и не проживал. Да разве ж я сама не знала, что этот Караваев выдуманная фамилия. Я говорю, телеграмма-то моим Леваном послана. Взяла и сама направила запрос на Левана: «Прасим саабчит, значит, где праживает и чем занимаитца Леван Самадалашвили». Вот, сынок: и комиссариат, и пошта почти в один день получили ответ: человек под этим именем и фамилией не обнаружен не только в Овреске, но и во всей области, мы, мол, искали, да без толку.
«Так, выходит, ваша телеграмма не настоящая!» — привязалась я к начальнику пошты. С ним-то чего спорить, он-то при чем? Но зло меня взяло, чуть не задохнулась от возмущения. А он в ответ: «Да, мамаша, может, кто-то подшутил над тобой». Но к немилому слову ухо глухо — так я и поверила, что сидит где-то за тридевять земель в каком-то Овреске какой-то Караваев и только и думает, как бы ему посмеяться над Тамарой Шавкурашвили, как бы ее посмешней разыграть!.. Нет, сынок, если хочешь, перед иконой побожусь, что это проделки моего Левана.
А Лиза Цицликашвили возмутила меня в тот день, чуть до греха не довела: «Если это, — говорит, — твой Леван, почему он своим настоящим именем не подписывается?» Кто моего Левана знал, тот ничему не удивится. Он и здесь такой неугомонный был, прямо божье наказание. Разве мы знаем, что там с ним стряслось? Он же мужчина, а не ветерок залетный, чтобы без следа в винограднике истаять. Может, он совестится, что все давным-давно по домам повозвращались, а он в этом Овреске застрял. Может, он хочет постепенно к своему возвращению подготовить, чтобы его старуху от радости удар не хватил. А то как же, он мужик умный, дело свое знает.
Я шестнадцати лет за него пошла, сынок. Шестнадцатилетние и сейчас девчонки, а тогда подавно. Представь, как птаха, подрастала на краю села. Отец мой, освети его душу на том свете, господи, был строг, не то что нынешние; я у него одна была девка, из дому носу не давал высунуть: не женское, говорит, дело в винограднике листьями шуршать да за овцами бегать. Шестнадцать мне сравнялось, когда Леван мимо нашего двора прошел. В тушинской шапочке чуть набекрень погонял буйволов и напевал что-то для себя негромко. Глянул на меня и улыбнулся. А шестнадцатилетней девчонке чего еще надо: улыбнулся и точно пригвоздил к подоконнику, ей-богу! Сердце в груди прыгнуло, как пасхальный ягненок, и до самого вечера не могла его унять-успокоить. Назад Леван возвращался в сумерках. На плечи положил палку, на палку руки повесил, идет поет. Потом уж признался; знал, говорит, что ты на голос выглянешь. Заметь себе, какой смышленый — а ведь ему тогда только девятнадцать было, не больше… Как заколдованная ждала я его у калитки. Стою дрожу, что твой кролик, но ни с места. Подошел, разок несмело глянул за ограду и, не увидев нигде моего отца, расплылся до ушей: «Пойдешь за меня, девушка?» Думаешь, я растерялась? «Проваливай, — говорю, черт зубастый, не то все эти камни с ограды об тебя пересчитаю!» — «Раз так, значит, полный порядок, — говорит он, — остальное за мной». Оглянулся разок и так хорошо улыбнулся, будто я ему медовые сладости поднесла или ласковых слов наговорила.
К концу недели прислал сватов, а когда урожай собрали и на зиму расквартировали, повенчались мы с ним. Было это одиннадцатого октября, никогда не забуду. А через три дня призвали его в армию, сынок. Всего три-то дня и были мы мужем и женой, сынок, чтобы не прожил трех дней тот, кто затеял эту войну.
Вышли мы из дому на рассвете и до железнодорожной станции шли молча. Он ни слова не сказал, а что у него на душе было, сынок, не мне тебе рассказывать.
На станции народу была прорва. Среди этих слез и причитаний только мой Леван стоял молча, прямой, стройный. «Скажи хоть что-нибудь!» — «А что сказать? Разве ты без слов не чуешь?»
Когда вызвали Левана Самадалашвили — он мешок за плечо забросил и обернулся ко мне: «Не бойся, Тамара, со мной ничего не случится, я свою пулю проведу и вернусь к тебе живой и невредимый». — «Когда, — говорю, — тебя ждать?» Слышишь, — когда, говорю, ждать. Глупая девчонка! Человек на войну уходит, а я спрашиваю, когда вернется. Улыбнулся он той своей улыбкой и крикнул в ответ: «С этого дня каждую минуту жди!» Вот я и ждала. Сорок лет прошло в этом ожидании.
Иногда думала, будь он здесь, интересно, как бы тогда прошли эти годы. У каждого свое счастье, сынок. Разве не счастье — ждать любимого? Как сорок дней пробежали эти сорок лет — вся жизнь. Ни минуты я не верила в его гибель. Даже в тот день, когда пришла черная бумага и весь наш род оплакивал его и царапал щеки, я заходила в свою комнату, смотрелась в зеркало и говорила себе: ну чего ревешь, дура, неужели не видишь, что эта бумага нечистой силой подброшена. Может, приглянулась я кому, и, чтоб меня провести, придумал тот про гибель Левана… Вот ведь как было. Все эти годы я только так и думала, и выходит, не ошиблась, жив оказался мой Леван, сынок, чтобы так же были живы и все твои родные и близкие.
Решение мое такое: больше ждать их и слушать я не могу. Сердце не выдерживает этого хождения по поштам и комиссариатам. Пока есть еще в ногах сила, возьму в руку посох и отправлюсь в Овреск. Говорят, выспрашивая да расспрашивая, странники до Иерусалима добирались. Окажись этот Овреск даже на краю света, все равно пойду. Продам своих семь барашков с ягнятами, найду и для восьми пудов вина покупателя, соберу вырученные деньги и, как только малость потеплеет — в морозы, говорят, туда не добраться, — отправлюсь. Обойду весь тот Овреск вдоль и поперек, и, чует мое сердце, не может быть, чтобы не нашла я моего Левана. А то и вовсе на улице его встречу и узнаю… Вдруг он имя свое скрывает; может, что с ним приключилось, и стыдится настоящую фамилию назвать. А что? Все мы люди…
А Лиза Цицликашвили мне свое твердит: «Откуда такое легкомыслие! Вот всполошилась! Оставь свои старые кости в покое. У него, верно, и жена есть, и дети, да и внуков тоже хватает. Зачем ты ему? Если б ты хоть крепких парней родила ему и вырастила…»
Да пусть они будут, сынок: пусть будут — и жена и дети, пусть он хоть цепью к тому Овреску прикован, у меня своя забота и свой интерес. А как же!
Разве Лиза поймет меня, сынок. Девятнадцать ему было, мальчишка! — с тех пор не видела. Какой он? К лицу ли ему грузность — возмужал же ведь, потяжелел? Легла ли седина на его кудри? Красиво ли состарился? Гляну только и вернусь в свои Кожрети. Должна его увидеть, слышишь? Иначе сны меня с ума сведут. Как эту телеграмму получила, каждую ночь у окна стоит и зовет: «Тамара, что же ты уснула так крепко, что не откликаешься. Сил у меня больше нету звать…» Вскочу, а он улыбнется мне свой открытой прямодушной улыбкой, улыбкой девятнадцатилетнего парня, и, пока дотащусь до окна, уходит, с темнотой смешивается.
Нет, должна его увидеть. Отягощенного годами, обветренного жизнью, постаревшего — должна увидеть моего Левана — стыдно в мои годы любить девятнадцатилетнего парня.
Весна на носу. Теперь скоро потеплеет, листья на лозе окрепнут, пройдусь разок с садовыми ножницами по винограднику, прорежу его да и поеду.
Перевод А. Эбаноидзе.