ТРЕБУЕТСЯ ДОКАЗАТЬ

Начну, как водится, с анкетных данных: Олег Васильевич Волков. Родился 21 января 1900 года. Место рождения — Петербург.

Наверное, и тогда, в первом январе начавшегося столетия, дата рождения близнецов — Олега и Всеволода — не казалась будничной. Как-никак, а порог XX! Теперь, на подступах к третьему тысячелетию, этот первый январь впечатляет все больше и больше… В самом деле ведь — данные. В теореме жизни эпоха дана. Право на выбор отсутствует.

Родителей, род, родину Олег и Всеволод, погибший на Волховском фронте в годы Великой Отечественной, тоже не выбирали. Им, а также трем братьям их и двум сестрам дано было стать ветвью морской династии Лазаревых. И самого знаменитого среди них — Михаила Петровича, открывателя Антарктиды, героя Наваринского сражения 1827 года, адмирала, главнокомандующего Черноморским флотом с 1833 по 1850 годы.

Отцовская родословная куда скромнее материнской. Рано осиротевший, начавший служить в страховом обществе «Россия», Василий Александрович к монархии относился трезво, как подобало в просвещенно-фрондирующем кругу, а к царствующему монарху — с безусловной сдержанностью. И на чиновничью карьеру ни разу не польстился.

По тем же мотивам сыновей своих он поместил не в классическую гимназию, а в частное училище, разумеется, с репутацией лучшего в Петербурге. В наиболее респектабельно-либеральное во всей империи — Тенишевское.

В училище напрочь отвергали рутину казенных гимназий и вели преподавание по методам, признанным тогда прогрессивными. Само собой, ученики не носили формы — ведь она отвечала духу и строю николаевской России. Вместе с мундиром отброшен был ценз сословный, запреты и нормы, связанные с вероисповеданием. Зато хорошо сохранялся ценз имущественный — плата за учение была куда выше, чем в казенно-ведомственных заведениях.

Оттого рядом за партами в классах на Моховой сидели сын разбогатевшего крестьянина-извозопромышленника и наследник табачной фирмы «Братья Шапшал»; отпрыск придворного банкира Животовского в паре с сенаторским чадом; последний носитель имени обедневшего рода князей Масальских (Рюриковичей!) и сын богача, лидера кадетской партии, «англизированный до пробора», прикатывавший на занятия в лимузине, столь же именитый, сколь и заносчивый Владимир Набоков — будущий писатель.

Тенишевское училище с его этическим кодексом и пока еще малыми, полудетскими схватками; приобщение в стенах училища к первым в жизни Олега Волкова крупным событиям национальной истории: 1910 — смерть Льва Толстого; 1911 — полувековая годовщина отмены крепостного права; 1912 — столетие победы в Отечественной войне… — все это было «дано» и оказало, не могло не оказать, влияние на духовное становление автора повестей и рассказов, включенных в «Избранное». Но прочитав сборник, повесть «В конце тропы» и размышляя о ее начале, о том, что оказало решающее воздействие на детство, отрочество и юность прозаика, читатель, наверное, сам подытожит: главную роль в становлении сыграло не училище, не столица, а семейный уклад и устоявшийся быт одного из мелких поместий Тверской губернии. Расположенное поблизости от имения Бакуниных, по соседству с имениями московской и петербургской интеллигенции, оно формально входило, конечно, в «провинцию», но по сути-то являлось центром России, стержнем отечественной культуры.

Чтобы почувствовать это, читателю достаточно быть внимательным и сначала проверить, а потом и поверить, что автор «Избранного» бывает сдержан, иной раз слишком сдержан, однако же твердо знает, что у всякого честного писателя есть право на умолчание, но нет права на лицемерие и фальшь.

Повесть «В конце тропы» содержит в себе признание: годам к четырнадцати — пятнадцати главный герой бредил Вальтером Скоттом и обрел вкус к средневековой романтике.

В семье культивировалось исполнение долга и своего назначения. В почете были внешняя собранность и внутренняя порядочность. «Трезвая подготовка себя к жизни, в которой человек сам кузнец своей судьбы».

Задумываясь о воспитании барчука, зачем-то обученного не только верховой езде, стрельбе и прочим благородным утехам, но и косить, и плотничать, и крестьянствовать, читатель, умудренный историческим опытом, видимо, попытается спокойно, без предвзятости, взвесить, что же в действительности дал семейный уклад тому недорослю Олегу, который через долгие годы станет писателем Волковым.

Не так уж мало!

Дал физическое здоровье. Дал столь же надежную, если не более прочную, нравственную основу. Дал сознание неотделимости своей от отечественной истории и народа российского. Дал ощущение полной и кровной — как физической, так и духовной — связи с миром природы. Дал завидное, на всю жизнь, владение языками — мертвой латынью и живыми английским, немецким; французским — в той же степени, что и русским. Дал чувство гордости и уверенности в праве России на почетное место в мировой культуре…

Многое, очень многое уместилось в небольшой усадьбе Тверской губернии на реке Осуге.

Каждому известно: кому многое дано… Каждому ли ведомо: когда и какой будет спрос? Спрос начался вскоре.

* * *

Революцией призванный, поэт-агитатор в своей биографии подчеркнул, что такого вопроса — «принимать или не принимать» — для него, Маяковского, не было. «Моя революция». Но вопрос-то был. В России он назревал по меньшей мере столетие. Назревал в теории, сопровождаясь кровопролитными схватками. В 1905 году и с неслыханными, на всю землю, раскатами в 1917-м возник перед центрами и окраинами неохватной державы. Освещал грозным заревом небо Европы. Он и сейчас остается вопросом вопросов. Поистине глобальный, в наши дни определяет судьбу человечества.

Но одновременно с планетарной проблемой в эпоху гражданской войны, как никогда, обострился вопрос, тоже определяющий судьбы народов, — каждодневный вопрос о хлебе насущном.

Другой современник революции, художник с менее громким голосом Борис Пастернак позволил себе в поэме, ставшей классической, — «Высокая болезнь» — искренние и горькие строки:

Теперь из некоторой дали

Не видишь пошлых мелочей.

Забылся трафарет речей,

И время сгладило детали,

А мелочи преобладали.

Мелочи… Отец Василий Александрович, покинувший Петроград, чтобы строить электростанцию на Волхове, заболел и умер. От простуды скончался старший брат Николай. Гнездо разрушилось.

Но миловал не «фатум», а люди. В разгар классовых битв и спора социальных закономерностей случайности бессчетны и конкретны, как истина. Не волостной комитет, а бедняки постановили отрезать «бывшим» кусок земли, чтобы в поте лица тоже могли добывать себе пропитание. По совести. По справедливости.

Вчера еще безусому юноше — молоко на губах не обсохло, — а нынче кормильцу семьи, всерьез понадобились и трудовые навыки, и крестьянский расчет, и силы.

Пахарь, мельник, охотник, молодой Волков обеспечивал кусок хлеба матери, подрастающим сестрам, младшим братьям. В 1923 году на семейном совете решили, что Олегу пора дать «вольную», пускай попытает счастья в Москве.

Манил университет. В голове не укладывалось, что он, Олег Волков, останется неучем, без профессии и диплома. Но кормить стало знание языков. Свой оффис в Москве имелся у миссии Нансена. Нуждались в переводчиках организации, вошедшие в «Помгол» — Комитет помощи голодающим…

Жизнь налаживалась, молодость тоже брала свое. Пришел, следовательно, час, когда возникло искушение: не создать ли собственную семью? Пробил, однако, другой час…

Нельзя сказать, что жизнь прервалась. Живописец был прав, поставив под знаменитой картиной слова, возведенные потом в ранг философической формулы: «Всюду жизнь». Иное дело, что формула бездонна, нет в ней преград для толкований.

Чтобы создать картину, художник нуждался в солнечном свете, красках, мгновеньях покоя, достаточных для работы с натуры. Здесь, в беглых заметках, к натуре едва ли подступишься. Несподручно. Вольно продолжая метафору живописца, здесь уместно разве что уподобить жизнь поезду, который входит в туннель. И который, миновав первый туннель, исчезает во втором, третьем, пятом, причем каждый последующий длиннее, чем предыдущий, а просветы между ними короче, короче…

Формула «всюду жизнь» на этот раз вобрала в себя Восточную Сибирь и Северо-Запад, Ухту и Ярцево, тайгу и тундру, неожиданность встреч и внезапность разлук, леса и озера, лютую стужу и обложные дожди, голод тяжких военных лет, усталость, а главное — труд, труд, труд… Вот когда прошли испытание физическая выносливость и нравственный закал, родовой генофонд и семейный уклад. Лишь теперь, пожалуй, молоко на губах обсохло.

* * *

Во второй половине 50-х Олег Волков в Москве. И опять раздумье: какое поле возделывать? Чем пахать? В руках по-прежнему один, к счастью, не притупившийся инструмент — языки. Олег Волков берется за переводы. С английского. С французского. На французский. Редактирует. Составляет комментарии. Пишет предисловия, послесловия.

До рубежа 70-х в переводе Олега Волкова вышли в свет два тома из трехтомника Андрэ Боннара «Греческая цивилизация», внушительный фолиант мемуаров Эдуарда Эррио «Из прошлого. Между двумя войнами»; книга «Ренуар», написанная Жаном Ренуаром, сыном художника; «Тайны княгини де Кадиньян» Оноре де Бальзака; «Истина» Эмиля Золя, входящая в «Четвероевангелие». На французский язык Олег Волков перевел «Мою профессию» Сергея Образцова и «Слепого музыканта» В. Короленко.

Перечню далеко, очень далеко до академической полноты, но придется его оборвать, оставив за скобками десятки названий и, наверное, многие сотни рецензий внутренних. А вот отметить, что им отданы годы, так же необходимо, как назвать переводческие работы.

Краткий перечень и лаконичное упоминание о непубликуемых отзывах здесь важны еще потому, что ни одна из страниц переводческой и рецензентской эпопеи в том избранных повестей и рассказов, понятно, не включена. Между тем умолчание об этой части работы помешало бы показать достоверно логику пройденного пути, во всяком случае, оно лишило бы этот набросок к литературному портрету штрихов, на наш взгляд, выразительных.

Переводы были добросовестно исполняемым уроком. Полезным общественно, нужным житейски, возможно, спасительным — без них пришлось бы на первых порах трудновато, попросту трудно. Но накопленный, нажитый лично опыт они в себя не вбирали. И потребность, гражданская потребность высказать, что надумано, защитить, что дорого, в переводах не воплощалась.

Конечно, они давали кусок хлеба. Кстати сказать, дело подошло к пенсии. Отчего бы и не позволить себе пятикратно заслуженный отдых, те пушкинские «покой и волю», до которых дожить не чаялось и выше которых разве что-нибудь есть на свете?

Очевидно, есть, раз душа не стерпела. Иначе не объяснить постепенное вытеснение переводческих книг журналистикой.

* * *

Газетное выступление короче журнального. Не идет в сравнение с книгой. Предполагается, что срок его жизни мотыльковый — день. Да к тому же сколько приходится ждать этого дня, чтобы до хрипоты спорить о фразе и уступать абзацы. Но факт остается фактом. Воздействие газетной статьи, рожденной сердцем и разумом, сильнее, быстрее, реальнее, чем воздействие вроде бы долговечной книги, отлежавшей годы в издательстве, затем отстоявшей десятилетие на полке, в библиотеке — пока комиссия не вынесет приговор о списании.

Общественный темперамент все чаще склонял к периодике, имеющей массовый, порою миллионный тираж и широкий, подчас союзный резонанс.

Когда-то многое было дано. Через полвека опять, в который раз уже, теорема жизни не давала покоя, настаивала на решении: «Требуется доказать!»

Сравнительно быстро обнаружилось, что самые строптивые из очерков и статей не хотят умирать. Нет, иначе: умерев на газетно-журнальных полосах, они упрямо возрождались в сборниках. Очеркиста признали издательства.

К примеру, в 1976 году «Советская Россия» выпустила томик «Чур, заповедано!». В него вошли десять очерков, каждый из которых знакомил с нелегкой жизнью одного из сотни существовавших тогда в стране заповедников: Центрально-Черноземного, расположенного на курской земле, в степи Стрелецкой; Усманского бора, в краях воронежских, охраняемого как убежище для оленей, бобров, кабанов, как место спасения и разведения, изучения лесного зверя и дикой птицы. Другие очерки вели в Предкавказье, Теберду, устье Волги. В красноярские «Столбы» — заповедник, учрежденный в 1925 году. По соболиным следам на Баргузинском хребте и вокруг Байкала. В Кедровую падь Уссурийского края. На склоны Сихотэ-Алиня. На Камчатку.

Сборник примечателен не только широтою географического охвата. В нем есть целеустремленность идеи. Книга заканчивается словами:

«Береза не раз служила символом и олицетворением обаяния и красоты, непреходящей поэтичности русской природы. Так вот, надо помнить, что наступил на земле период истории, когда может расти, затенять землю и шелестеть на ветру лишь оберегаемая, окруженная заботами человека береза: без этих забот она обречена…»

Господствует в книге факт. Суховатый, точный, пренебрегающий кокетством, равнодушный к интриге. Факт сам по себе столь серьезный, нередко столь драматичный, что всякого рода беллетристический ширпотреб, стекляшки и мишура лишь снижали бы его значение. Больше того, унижали бы и факт и автора.

Сборник не заподозришь в лакировке. В осторожном сокрытии теневых сторон. И вместе с тем он свободен от мрачности, безысходности. Уверен, впечатление это возникает в первую очередь потому, что автор повсюду встречает подвижников, энергия и позиция которых просто несовместимы с пассивностью, обреченностью.

Олег Васильевич пишет, что он встречал немало отличных работников — егерей, лесников, — охранявших свои зеленые владения не за страх, а за совесть, таких, что никакие блага не могли бы сманить их, заставить покинуть трудную и нередко опасную службу.

Природа не существует в сборнике вне истории, вне классической прозы, поэзии. Синтез нагляден. Говоря о Стрелецкой степи, Олег Волков не забудет привести выдержку из «Слова о полку Игореве», из Гоголя, из «древних бумаг», удержавших сведения, что стрельцы на «отведенной им сеножати ставили по шесть тысяч копен сена». Повествуя о низовьях Волги, сошлется на Дженкинсона, английского посла времен Грозного, который, добравшись сюда, отметил в дневнике «покупку двухсот стерлядей за пятнадцать грошей», с удовольствием вспомнит, что икрой, привезенной из Астрахани, Тургенев угощал Флобера, Доде, Гонкуров, Золя, тоже не упустивших случая сделать в дневниках записи об этом.

Ни земной поклон подвижникам, ни сдержанность интонации, когда предъявляется счет за равнодушие и жестокость к природе, не должны вводить в заблуждение. Очерки рождены горечью и пониманием реальности. Рождены болью за природу, которую мы безрассудно отравляем, вытаптываем, губим, а вместе с нею самих себя.

Олег Волков дело свое ценит больше, чем самого себя. Можно сказать, что не Волков выбрал защиту лесов, озер, заповедников, иными словами, природы Родины, а Усманский бор, Баргузинский хребет, Кедровая падь, Байкал — сама природа — выбрали Волкова своим ходоком и поборником.

* * *

Обратимся к нашим дням. В 1985 году «Современник» выпустил очередную книгу Олега Волкова «Каждый камень в ней живой. Из истории московских улиц». На первый взгляд, она отличается от сборника «Чур, заповедано!» всем: форматом, бумагой, богатством иллюстраций, главное же — темой. Но почитав, да еще подумав о двух разных книжках, убеждаешься, что стержень-то у них общий.

Задача «Чур, заповедано!» — спасать природу.

Задача «Каждого камня…» — спасать архитектурные памятники столицы. Спасать наследие, терпевшее и терпящее повсеместно — в Ярославле, Кижах, Соловках, на острове Валаам, в самом центре Москвы (Исторический музей, дом Пашкова) — ничуть не меньше, чем природа. Спасать национальную культуру.

К сожалению, не скажешь — «спаситель Волков». Тогда бы следовало назвать конкретно храмы, озера, книгохранилища, сохраненные именно и только благодаря усилиям Волкова. Такой перечень не составишь, его быть не может, писательское перо не обладает всемогуществом, усилия нужны общие. А вот «спасатель Волков» — определение верное, без пяти минут научное.

На роду, видно, написано — вытягивать воз, по-бурлацки тащить тяжело груженные баржи. Если высоким стилем — миссия такая.

Очень жаль, что нельзя уже позволить себе подробный разбор «Каждого камня…». Но несколько слов о нем обязательны.

Не сочтешь, сколько пишется, сколько было и, можно надеяться, будет еще написано о Москве. Между тем книги, сопоставимой с «Каждым камнем…», нет, и нет никаких оснований рассчитывать, что еще родится.

Чтобы появилась подобная книга, необходимо не только долгое изучение библиотек и архивов, нужна «память сердца» о прежнем, далеком уже облике Москвы, нужно историческое и кровное родство с людьми, населявшими старый Арбат, Пречистенку, нужно личное ощущение перемен, совершившихся на протяжении столетия.

Совершенно особая роль в создании книги принадлежит Андрею Голицыну. Гармония между мастерами слова и кисти встречается совсем не часто. Надо считать удачей, когда писатель и художник в совместном труде мирно сосуществуют. Здесь же — удивительное созвучие, общая интонация. Лиричная, чуть элегическая, исполненная любви к матушке-Москве.

Обилие фактов, сторона познавательная не мешает книге ласкать взор и душу.

По структуре своей «Каждый камень…» схож со сборником «Чур, заповедано!». В сборнике, как отмечалось уже, десяток очерков, а здесь шестнадцать: об улице Кирова, архитекторе Афанасии Григорьеве, Красной Пресне, Замоскворечье, Басманных улицах и т. д. Но это уже не очерки, а рассказы. Это искусствознание, публицистика, мемуары, сплавившиеся в прозу.

Характеристика жанра для оценки документальной в своей основе, не отдаляющейся от факта, «заземленной» в лучшем смысле этого слова прозы Олега Волкова — вопрос коренной для ее оценки.

* * *

Вслед за книгой, вышедшей в «Современнике», «Советский писатель» издал сборник публицистики — «Все в ответе» (1986). В нем тоже срастаются друг с другом города и веси, прошлое и современность. В нем тоже сохраняется продиктованный просторами России и жизнью писателя географический размах — от Вологды, Новгорода, Волго-Балтийского канала до Алтая, Камчатки. В нем раздел воспоминаний и критики вбирает в себя Толстого и Достоевского, Тургенева и Бородина, создателя «Князя Игоря», Шаляпина и Соколова-Микитова, кинематограф и русскую музыку XVIII столетия, старинную архитектуру и современную живопись.

Помещенный на обложке сборника подзаголовок — публицистика — слишком общее определение его жанра. Каждый из семи разделов книги — фрагмент мозаики. В свою очередь, многие из составных частей и частиц могут дать повод для теоретико-литературных сомнений, даже споров. Как учит опыт, споров большей частью схоластических, а здесь и сейчас, убежден, что бесплодных. Только педант начнет раздумывать в первую очередь, что есть на самом деле «Где восходит солнце» — речь, очерк или отчет о поездке? Склонный к сдержанности, автор подобрал наименее звучное из жанровых ярлыков: сообщение. «Сообщение в обществе испытателей природы при Московском университете». Вникнем, однако, в спокойное повествование, суть которого нам, читателям, — так же как автору! — важней ярлычка, аттестующего форму.

…С толком, с умом эксплуатировать кедровые леса в два, а порой и в четыре раза выгодней, чем их рубить. Чтобы достичь возраста спелости, кедру нужен 161 год. Нам же, при сохранении темпов и методов вырубки, достаточно четверти века, чтобы в Хабаровском крае спелых кедровников вообще не осталось.

Сообщение было сделано в 1973 году. Теперь до конца столетия остались три пятилетки. Существует рубеж, за которым безнравственно разглагольствовать, доклад это, очерк или трагедия. И постоянно возводить в святая святых форму. Суть указана перстом — все в ответе.

Байкал — из самых больших грехов.

Дискуссия длится десятилетия. Правда, дискуссией этот публицистический марафон назвать трудно. Не может быть полемики, раз у противника нет никаких доводов в защиту своей позиции, кроме косно-бюрократического нежелания отвечать делом, а не преступным пустословием на доводы, бесспорность которых ясна всем, в том числе ему самому. — безымянному губителю Байкала.

Какие в литературном портрете нужны еще доводы после пудов докладных записок, представленных в Госплан институтами Академии наук СССР, Географическим обществом, Обществом охраны природы и т. д. и т. п.; после писательских выступлений, среди которых такие, как прочитанные страной интервью с министром Валентина Распутина; после того, как в спор о Байкале и за Байкал включилась центральная пресса — «Правда», «Известия»… после речи в защиту Байкала с трибуны XXVII съезда партии…

Если собрать воедино все написанное за эти годы о Байкале, получатся тома. И в первый раздел первого тома войдет статья Олега Волкова «Туман над Байкалом». Она памятна всем, кто в середине 60-х читал «Литгазету». Сотрутся впечатления от рецензий в периодике, от ярких речей, произнесенных Олегом Волковым в Союзе писателей, на бессчетных уже заседаниях Общества по охране памятников и других обществ, комиссий и комитетов, непременным и активнейшим членом которых является Олег Васильевич, но титул «Волков-Байкальский», титул заслуженный, заработанный в поте лица, завоеванный — в анналах нашей публицистики останется.

Не хочется признавать, но ведь сбылось все, что предсказано: целлюлозно-кордовые заводы неминуемо загрязнят озеро; превращение лесов Прибайкалья в сырьевую базу приведет к оголению гор, изменению гидрологического режима… Ведомственность дала пышные всходы: энергетики гнут свое, лесо«хозяйственники» — свое. Очистные сооружения, обошедшиеся в великие миллионы, не стоят и ломаного гроша; омуль не выдерживает химических отходов, да и как ему, несчастному, выдержать — «условно чистые стоки» растворяют стальные трубы. Уничтожается десятая часть водных ресурсов Сибири, сороковая — мировых запасов. И это тогда, когда на планете все больше регионов, где пресная вода в три, в четыре раза дороже нефти. И это еще не все. От заводских выбросов в атмосферу тайга вокруг засыхает на тысячи квадратных километров, оскудевает пушное богатство… Что толковать…

Славное море, священный Байкал!

Да, все в ответе.

* * *

Особенно важны, интересны «Заметки-воспоминания» о Льве Толстом. Олег Волков рассказывает в них, как в юные годы его возили летом в Новосильский уезд Тульский губернии, и там, на старой водяной мельнице, состоялось первое знакомство его с Татьяной Львовной, с внучкой Льва Николаевича Таней Сухотиной… Знакомство, продолженное через шестьдесят, через семьдесят лет с Татьяной Альбертини, «ставшей живым звеном между ушедшим миром Льва Николаевича и нами».

В «Заметках-воспоминаниях» полстранички посвящены «Хаджи-Мурату» — повести, в которой, пишет Олег Волков, нет строки назидательной, но она вызывает целый ряд мыслей «о долге и назначении человека, о высоте подвига «за други своя», о любви к отчизне и нравственных достоинствах» — пояснять ли, что эти слова неслучайны в устах мемуариста?

Так же неслучайны, как «Quercus robur»[1] — отклик на столетие смерти Тургенева, жанрово никак Олегом Волковым не помеченный. Отклик литературоведческий «по оснастке», научный и вместе с тем писательский, лиричный и очень личный. Как раз Тургенев, тысячью нитей связанный с жизнью России, независимо от того, где находился — в Баден-Бадене или Париже, — является давней и едва ли не самой прочной привязанностью Волкова среди классиков «золотого века» русской литературы.

Разгадывать ли здесь, сколько мыслей и чувств вызывали у писателя поездки в Спасское-Лутовиново, красавец-дуб, стоящий в сотне шагов от бывшего родового гнезда Тургенева и посаженный им самим?

«Сменялись поколения, рушились — говоря высоким слогом — царства, настал век междоусобиц и нашествий, поисков новых путей устройства общества, вокруг Спасского-Лутовинова бушевала война, и в его парке рвались снаряды, а дуб уцелел».

Так начинается отклик на столетнюю годовщину. И раздумьями под сенью тургеневского дуба, под кроной его завершается:

«…ни одного отсыхающего, мертвого сука, нет поредевшей, вялой листвы. Сквозь ее темную толщу не увидишь и клочка еще светлого неба. Плотной корой, как непроницаемым панцирем, одет ствол в два обхвата — от дуба исходит великая сила природы, преодолевающая годы…

Дуб еще разрастется, шире раскинет искривленные тяжелые суки…»

* * *

Что ж, остается самая малость: критику — поставить точку, а читателю — открыть «Избранное».

Имея анкетные данные и почти столь же краткие, но пока достаточные сведения о вкусах и убеждениях побродившего по свету автора, читатель, конечно, и сам поймет, отчего повесть, написанная в 70-х, названа «В конце тропы», а другая — «В тихом краю»; сам прочувствует, как хорош рассказ «Старики Высотины», сколько в нем сердечности, доброты, знания жизни, проведенной Алексеем Прокофьевичем и Ариной Григорьевной на берегу Енисея. Не нужно быть охотником и знатоком Тургенева, чтобы услышать в одном из последних рассказов гимн любимцам-пойнтерам, глубоко родственный классике прошлого века. Но не стилизованный под классику, а выстраданный, пережитой. Они — собаки, псы, сучье племя — были истинными друзьями, которые ни разу не обманули, не предали.

Почему-то верится, что проницательный читатель не потребует справки с печатью, имел ли место в действительности «Случай на промысле». У меня, например, никаких сомнений: был! До того он зрим, достоверен, что стоит пренебречь не одной лишь иерархией жанров (сначала опубликованы повести, затем идут рассказы), но вместе с ней хронологией, определяющей в «Избранном» расположение материала (сначала — ранние вещи, за ними — более поздние). По нашему разумению, «Случай на промысле» — эпиграф ко всему, что написано Олегом Волковым.

И еще совет. Открывая «Избранное», читателю лучше не спешить за сюжетом, а присматриваться к деталям. Как раз в них — поэзия. «Случай на промысле» — а равно и другие произведения — потерял бы немалую долю художественной прелести, не будь в нем рассказано точно, без приблизительности, с головой выдающей ученика и несвойственной мастеру, что герой «на промысле» продвигался медленно, не более трех километров в час; что «бродни» его, сшитые из невыделанной, просмоленной кожи, отсырели; что с наступлением темноты ему важно было там очутиться, где нашелся бы сухой плавник для костра, яма или уступ берега, подходящие для укрытия от дождя и ветра; что, боясь потерять уйму времени на дневной привал, герой запасся сухарями и консервной жестянкой; что от ржаных крошек першило в горле, а пить приходилось маленькими глотками — вода была ледяная…

Само собой, «Таиску», «Ярцевские далекие дни», «За лосем», «Огненную воду», повести нельзя принимать как бухгалтерский отчет, в котором написанное до последней копейки должно соответствовать тому, что случилось с автором или с егерем Никитой, последним мелкотравчатым… Документальная проза не сводится к документу, гетевский закон «поэзии и правды» остается в силе.

Когда соотносишь Енисей и курско-воронежские, тверские места, Вологду и Байкал Олега Волкова с Енисеем Виктора Астафьева, Вологдой Василия Белова, Алтаем Сергея Залыгина, «дальней станцией» курянина Евгения Носова, Матерой Валентина Распутина, не можешь не сознавать, конечно, что образ России Олега Волкова романтичней, в известном смысле старомодней, чем злободневно-реалистическая и тоже публицистичная, накаленная проза распутинского «Пожара» и астафьевского «Печального детектива». У Олега Васильевича Волкова и другого петербуржца Дмитрия Сергеевича Лихачева «архаровцев» тоже сколько угодно, но они выглядят и ведут себя иначе, чем в распутинском «Пожаре».

Это и понятно — сколько лет, сколько зим отличают современника Толстого и Чехова от нынешних его собратьев по перу, годных в сыновья и внуки, а кое-кто из ранних — уже в правнуки.

У петербуржцев и вологжанина, красноярца, иркутянина своя география, свои биографии, но чаянья и тревоги о будущем, полагаю, у них у всех общие. И теорема жизни — схожая: «Дано… Требуется доказать». Олег Волков доказал.


М. Кораллов

Загрузка...