Вблизи Багдада, где река большая,
Жил некий юноша, белье стирая.
Спускался к Тигру каждый день с бельем:
Бедняк кормился этим ремеслом.
Когда ему к реке идти случалось,
Нередко цапля юноше встречалась.
Ловила цапля червяков речных,
Вытягивая клюв, съедала их.
Она, довольствуясь таким уделом,
Всё прочее считала вздорным делом.
Однажды в воздухе парил орел
Он в быстрых крыльях мощь свою обрел.
Он был опасен всей породе птичьей,
Он сделал голубя своей добычей.
Немного съев, другим оставил он
Поживу, ибо щедрым был рожден.
(У щедрого такого нет порядка,
Чтоб сам съедал всю пищу без остатка.)
Простушка цапля, на орла взглянув,
От восхищенья вытянула клюв.
Сказала. «Я крупней орла, бесспорно,
Мне птицами питаться не зазорно.
Стыжусь отныне жизни я своей.
Доколе буду я ловить червей?
Что мне в червях, коль столько есть добычи,
Летающей и прыгающей дичи?
Теперь иной работою займусь,
Я истинной охотою займусь!
Теперь я щедростью себя прославлю,
Сама поем я и другим оставлю».
И, подражая храбрости орла,
Взлетела, горделива и смела.
Внезапно показался из-за тучи
Свирепый, грозный хищник, гриф могучий
И начал, как орел, кружить над ней:
Грозит ей гибель от его когтей.
Низвергла цаплю горькая судьбина
В расселину, где были грязь и глина.
Завязли крылья в той грязи густой:
Так счастье цапли сделалось бедой.
«Охота без силков! Какое чудо! —
Бедняк воскликнул. — Вкусным будет блюдо!»
И прачка-юноша в свое жилье
Унес тогда и цаплю и белье.
Тут некто удивился: «Что за птица?»
А прачка: «Мне добыча пригодится.
Лететь пыталась цапля, как орел,
Но хвастовству ее конец пришел.
Охотницею стать она пыталась, —
Но мне, охотнику, она досталась!»
Погаснет огонек, не став огнем,
Когда не позаботимся о нем.
Рождают искорку железо, камень,
Но трута нет — не разгорится пламень.
Частицу жизни искры обретут,
Когда поддержит их горенье трут
А если топливо туда подложишь,
Добыть большой огонь тогда ты сможешь.
Увидишь, это пламя таково,
Что трудно будет потушить его.
Так в сердце огонек, мерцая, дремлет,
Но, если он всего тебя объемлет,
Раздуй его, чтоб ярко запылал, —
Тогда он вспыхнет, как бы ни был мал,
Плешивенький был в розочку влюблен,
Прелестною шалуньей покорен.
Но та красавцем ей под стать пленилась
И с ним однажды днем уединилась.
Влюбленные от посторонних глаз
Закрыли двери, ласками делясь.
Нашел плешивец дом уединенья
И в дверь кольцом ударил без стесненья.
«Кто там? — раздался голос изнутри. —
Зачем стучишь не вовремя? Смотри:
Дверь на замке. Железо бить желаешь?
Железо холодно, а ты пылаешь!
Мы заперлись, от мира вдалеке,.
И кудри друга у меня в руке.
Зачем стучишься в дверь, чтоб раскололась?
Меж мной и другом не пройдет и волос!»
Сказал он: «Отопри! Мне довелось
Так облысеть, что нет на мне волос.
Твердишь: и волос не пройдет меж вами?
Но я давно расстался с волосами!»
Ты мерзких суфиев не слушай речи.
Утрачен ими облик человечий!
Всё, что им в руки дашь, они съедят.
Когда хотят вредить — они вредят.
Их помыслы — о сне, вине и мясе,
Не думают они о смертном часе!
Молитвы их — о яствах, о еде,
Поживы ищут всюду и везде.
Нашли себе жилье без затруднений,
Обитель их ты знаешь: дом радений.
В том доме — доброхотные дары,
Роскошная посуда и ковры,
Горит очаг, над ним котел подвешен,
И запах кухни для ханжей утешен.
Ждут: сельский житель или городской
Придет — и щедрой одарит рукой,
Муку иль мясо принесет им на дом,
За это он воссядет с шейхом рядом...
Шейх развязал мешок своих речей,
Ложь потекла — одна другой глупей.
Не прекращалась речь лжеца пустого,
Покуда пища не была готова...
Ни на кого не смотрит шейх, пока
Не видит приношений простака.
От пищи взгляд становится любовней,
Не святостью согрет он, а жаровней.
Все догматы суфийские привел, —
Но вот уже пахучим стал котел.
Шейх замолкает, потирая руки,
К халве и хлебу простирая руки.
Кусочек — в рот, кусочек — про запас,
Кусочек — гостю, что придет сейчас.
Хурму и мясо отобрал руками,
Чтоб лучшими поужинать кусками...
Прочтя молитву, полный свежих сил,
Он к проповеди длинной приступил.
Здесь были объяснения, толкования,
О кознях сатаны повествованья.
Без отдыха язык его молол.
Потом о шейхах он слова повел:
Был у него премудрый покровитель,
А у того — учителей учитель.
Один — содеял множество чудес,
Другой — постиг все таинства небес...
Так, посвящая день речам туманным,
Свой полдень он растягивал обманом.
Но вот еду приносят повара:
Святому шейху ужинать пора.
Оказывая честь любому блюду,
Он вскоре унести велел посуду.
Болтал, вкушая лучшие куски,
Вкушал, болтая смыслу вопреки.
Когда же наступила тьма ночная,
Вознес молитву, бога поминая.
Пошел он в спальню, помолясь творцу, —
Свирепый волк, зарезавший овцу.
Сон — это смерть, а жизнь от века — бденье,
И жизнь питает к смерти отвращенье.
Бежишь от жала смерти, страждешь ты,
Зачем же брата смерти жаждешь ты?
Сон — это вор, а жизнь подобна саду:
Чтоб вор не вторгся в сад, поставь ограду
Пословица известна с давних пор:
«Твое добро пусть охраняет вор».
Тот вор и сон между собою схожи
И дело делают одно и то же.
Нужны, чтобы преграды превозмочь,
Две половины жизни: день и ночь.
Кто спит всю ночь, тот познает кручину,
Тот сокращает жизнь наполовину
Ты хочешь, чтобы день твой стал длинней?
Часть ночи укради, ко дню пришей!
А если будешь поступать иначе,
То дни твои пройдут в тоске и плаче.
Не горевал ты в гордости своей,
Что жизнь уменьшил ты на сто ночей.
Свой путь к заветной цели сокращая,
Подумай, как нужна пора ночная.
Кто ночью путешествие начнет,
Немало встретит на пути невзгод.
Но вот на отдых он верблюда ставит
И радости пути ночного славит.
Когда вдали, блистая и горя,
Покажется рассветная заря,
Тогда отраду видишь ты воочью:
Недаром путешествовал ты ночью!
Дыханьем утра ветерок дохнул,
А ты лежишь, как пьяный, ты заснул.
Рассветный ветерок цветами дышит,
Но крепко спящий ничего не слышит.
Дыханье утра — цель трудов ночных,
Дыханье утра — лекарь для больных.
Но тот, кто спит, не знает этой доли,
Не нужен врач, когда не терпишь боли.
В оковах сна, как пленник, ты лежишь,
Ты в люльке тела, как ребенок, спишь.
Проснись, пока еще ты с жизнью дружен,
Пока предсмертной болью не разбужен!
К чему тебе подушка и кровать?
Кто хочет действовать, не должен спать!
Любимая не спит, а ты, влюбленный,
Приник к подушке головою сонной.
Не спит подруга, а любовный хмель
Тебя свалил на теплую постель.
Те, что достигли истины заветной,
Но меж людьми проходят незаметно,
В хорошем разбираясь и в плохом,
Молчать предпочитают обо всем.
В деревне жил простак, умом убогий.
У простака был ослик хромоногий.
Такой худой и дряхлый был осел,
Что за два дня версты бы не прошел.
Ему на долю выпал жребий жалкий,
Не отдыхал он от ударов палки.
С трудом добравшись до воды речной,
Вздыхал он, проклиная мир земной.
Хозяин в город с ним пришел в печали
К посредникам: ослов они сбывали.
Один из тех, кто продавал ослов,
Усы разгладил ради красных слов.
Он крикнул громко: «Диво продается!
Кто купит не осла, а иноходца?
То не осел, то быстрый, сильный мул,
Стремится в битву — раздается гул.
Тень от хлыста увидев над собою,
Сорвется с места, полетит стрелою.
Он мчится, словно ветер молодой,
Где грязь и глина, там бежит водой!»
Народ над этой похвалой смеялся,
А наш простак, внимая, изумлялся.
Сказал: «О продавец, чей дивный дар
Привел в восторг ослиный весь базар!
Когда ты истины исполнен строгой,
Когда прямой ты шествуешь дорогой,
То я скажу: заслужена хвала,
Верни назад, не продавай осла!
Давно охочусь за таким добротным,
Великолепным, доблестным животным.
Как странно мне, что ездил я на нем,
Что им и ночью я владел и днем!»
Ему ответил продавец речистый:
«Ума лишился ты, о сердцем чистый!
Но, впрочем, до ума ты не дорос,
А был он — значит, вор его унес.
Ты много лет ослом владеешь старым,
Зачем же мне с таким поверил жаром?
По глупости поверил ты вранью,
Когда услышал похвалу мою.
Я цену набивал никчемной твари,
И расхвалил осла я на базаре».
Взгляни на богача: как жизнь провел он?
И зависти и жадности он полон.
Всю жизнь копил он деньги без стыда,
И щедрости чуждался он всегда.
Все зубы у него скорее вырвешь,
Чем корку хлеба у злодея вырвешь.
Рви пальцы у него — из кулака
Не выпустит он даже медяка.
Скорее ты сорвешь кусочек кожи
С его ладони, на дирхем похожий,
Чем вырвешь из руки один динар!
Так жаден он, хотя годами стар,
Что, если в жаркий день за стол садится,
Он тень своей руки схватить стремится..
Решил он: деньги тратить — страшный вред,
Сам на себя он наложил запрет
Так за своим добром следит он, зоркий,
Что нищим не подаст и хлебной корки.
Когда ничтожный, алчный лицемер
Его хвалить бы начал, например,
Сказал бы так: «О щедрости основа,
В тебе Хатема вижу я второго!
Ты слышишь ста хвалителей слова,
О щедрости твоей гремит молва:
Она — укор хвале былой, лукавой,
Она — Хатему кажется отравой.
Доколе будет славиться Хатем?
В сравнении с тобой он стал ничем!
Теперь Хатема вижу я бессилье,
А ты даруешь нищим изобилье!»
Богач-невежда, эту лесть приняв,
Решил бы, что его хвалитель прав.
В его мозгу гнездится ворон спеси,
Кладет яйцо обмана, бредней смеси.
В душе растит он дерево тщеты:
Напыщенность — плоды, а спесь — листы.
Хотя бы раз для собственного блага
Подумал бы безмозглый этот скряга,
Что похвалил его бесстыдный лжец,
Что говорил неправду грубый льстец.
Есть много беспристрастных и прямых,
Преображенных завистью в слепых.
А кто слепым рожден, вдвойне опасен,
Слепой, что полон зависти, ужасен
От зависти болеет каждый раз,
А зависть для ума — что боль для глаз.
От зависти ослепнуть может разум,
Кривого зависть делает безглазым.
Объят завистник жадности огнем,
Но счастлив тот, кто зависть вызвал в нем.
Не так огонь дрова, пылая, губит,
Как человека зависть злая губит.
Нам столько счастья свет луны принес,
Но лает на луну завистник-пес.
Земля от солнца богатеет, крепнет,
А мышь летучая от солнца слепнет
Кто хочет брызнуть на луну слюной,
Задуть звезду, что блещет над луной, —
Свое лицо замочит, если плюнет,
И лопнет он в натуге, если дунет
Тот, кто влюблен, в тоске невыразимой
Хотя бы день метался без любимой, —
Тот в мире видит лишь ее одну,
Он счастлив у любимой быть в плену
Взойдет луна, и в этом лунном круге
Он прелесть узнает своей подруги.
Заметит кипарис или платан —
Подруги вспоминает стройный стан.
В саду плывет цветов благоуханье —
Он слышит в нем возлюбленной дыханье.
Он омывает розы кровью слез:
Ее нарядом дышит запах роз.
Он томные глаза припоминает,
Когда к нарциссу голову склоняет.
Когда фиалки видит нежный лик —
Как милую, ласкает он цветник.
Смеясь, бутонам служит он прилежно,
Он кудри гиацинта гладит нежно:
Смеется, как любимая, бутон,
А гиацинт ее красой смущен.
Куда ни глянет он, во всей вселенной —
Одни подобья прелести нетленной!
Влюбленный жаждет красоты земли,
Он к ней стремится, как Маджнун к Лайли.
Когда идет из печи дым летучий,
Он говорит: «Я в небе стану тучей».
А если дым останется в дому,
То задыхаться все начнут в дыму
Беда тому, кто терпит муки жажды:
Вдали от ручейка иссохнет каждый.
Беда той рыбе, что в жару и в зной
Вдали осталась от воды морской.
Любой из нас друзей искать обязан;
Найдя, он должен быть к друзьям привязан,
Их души омывая от невзгод
Водой даров и облаком щедрот.
Обязан друг страдать от сильной боли,
Увидев пыль у друга на подоле:
Пусть не сидит, далекий от забот,
Пока он пыль с подола не стряхнет.
Твой друг — твои глаза, их свет храни ты,
В ресницы превратись для их защиты.
Когда нагрянет ветер иль гроза,
Храни от бедствий чистые глаза.
Ты друга низостью своей не мучай,
Как в глаз попавший волосок колючий.
Он в глаз попал, и вот беда стряслась,
И терпит боль мучительную глаз.
Ослепнет глаз, коль волосок оставишь,
А вырвешь — муку новую прибавишь.
Ты хочешь вырвать, но не прекословь! —
Назойливо он вырастает вновь.
Не вырвешь, но тогда страдать доколе?
А вырвешь — так от новой вскрикнешь боли.
Ничтожеств много ходит среди нас,
Сравню их с волоском, попавшим в глаз.
Но берегись, на них смотреть не надо,
От одного ты пострадаешь взгляда.
Коварен их огонь, — живи, храня
Дом и гумно от этого огня.
Их черной низости огонь безумный,
Пылая, пожирает наши гумна.
Они вначале преданы тебе,
Полны заботы о твоей судьбе.
Куда б ни шел ты, хоть навстречу бедам,
Идти готовы за тобою следом.
На них поднимешь руку, разъярен, —
Тебе отвесят с трепетом поклон.
Ударишь камнем — назовут алмазом,
В корону вставят и воскликнут разом:
«Всё, что исходит от подобных рук,
Ей-богу, людям не приносит мук!
Твои удары нас ведут ко благу,
В твоем коварстве черпаем отвагу,
Мы все — твои друзья, свидетель — бог,
Источник нашей дружбы чист, глубок.
Кто золото сомнительным считает,
Тот сразу пробу оселком снимает
И лишь потом за слиток золотой
Уплачивает полною ценой.
Мир лицемерен: доброты от злобы
Никак не отличишь без этой пробы!»
Так сотни лживых слов наговорят,
А ты, обману сладостному рад,
Поверишь им по простоте душевной
И примешь эту ложь душой безгневной.
Для сказок слух откроешь ты спроста,
Откроешь красноречия уста,
Ты им сердечные доверишь тайны —
Поймет их собеседник твой случайный.
Бедняк, богач — со всеми ты знаком
И смешан, словно сахар с молоком.
Проходит время, и знакомцы эти
Вокруг тебя плетут густые сети.
Снимал ты пробы, но попал в капкан,
Увидел ты коварство и обман.
Корысть увидел, скрытую доселе,
Когда они достигли низкой цели.
Не сразу раскусил ты их, познав
Их подлые дела, их злобный нрав.
Где царствует корысть, расправив крылья,
Зажата дружба там в тисках бессилья,
Там верности не будет никогда,
Там — разногласье, ненависть, вражда.
Но, помня дружбы чистоту былую,
Ты прячешь в сердце ненависть глухую.
У прежней дружбы есть на то права, —
Стыдишься злобы высказать слова.
Сжимается душа в тисках разлада,
И не видна страданиям пощада.
Лукавишь ты всё чаще, всё хитрей,
Стараясь избегать былых друзей!
Но так они коварны, грубы, ловки,
Что забавляют их твои уловки,
И сети крепкие плетут опять,
Чтоб дружбу лицемерно поддержать.
От бессердечных жаждешь избавленья,
Но ты пойми, что нет от них спасенья,
Не вырваться тебе, ты слишком слаб,
Как тот пловец в плену медвежьих лап.
Медведь, не находя еды, постился.
Чтоб рыбы наловить, к реке спустился.
Вдруг что-то стало над водой блестеть,
И лапу к рыбе протянул медведь.
Но, поскользнувшись, он свалился в воду
И шубу вымочил, познав невзгоду.
Немало жадных умерло в пути:
В колодце воду не могли найти.
Желая жить, они к воде стремились —
Увы, на дне колодца очутились.
Река была быстра и широка,
И вот медведя унесла река.
Бил воду лапами, стремясь к спасенью,
Но пользы нет, — поплыл он по теченью,.,
Как ни хитри, напрасны все труды,
Коль хитрость не спасает от беды!
Медведь, подобно бурдюку из меха,
Не видя цели, помощи, успеха,
По воле волн кружился по воде,
Не видя избавления нигде.
Пришлось в то время увлеченным делом
К реке спуститься двум пловцам умелым.
Увидев: нечто кружится в реке, —
Застыли в изумленье вдалеке.
Что это? Мертвое, живое тонет?
Чехол или доску водою гонит?
Один из них на берег сел крутой,
Мгновенно в реку бросился другой.
Доплыл, лесного жителя увидел,
А наш медведь спасителя увидел.
Пловца схватил он, лапами зажал,
А тот, поплыть не в силах, задрожал.
Уже прощался с жизнью, пал он духом,
То на хребте он был, а то под брюхом.
Всё это увидав, пловец другой
На берегу воскликнул: «Дорогой!
Коль тяжела, в реке оставь ты шкуру,
Скорей вернись, не то утонешь сдуру!»
— «Оставить я не прочь, — ответил тот, —
Я шкуру отпустил, пусть пропадет,
Но шкура-то меня схватила в злости
И лапами мои ломает кости».
Коль не лежит душа к чему-нибудь,
Прочь отшвырни и навсегда забудь.
Задумал книгу сердца написать я,
Примусь потом за прежние занятья.
Дела мои — любовь, труды — любовь,
О жизнь моя, твои плоды — любовь!
Я нитью жизни с самого начала
Влеком к любви, любовь душа познала.
Приду к началу нити жизни вновь
И говорить начну я про любовь.
О, то не просто нить, а цепь златая,
Невеждой будешь, нитью цепь считая!
В моей груди любовь кипит сейчас.
«Меня ты растолкуй!» — ее приказ.
Но тех зловредных я страшусь заране,
Которые не терпят толкований.
Велят не объяснять, не сочинять,
Накладывают на уста печать.
Но если в труд поверю свой высокий,
Сумев истолковать любви уроки,
То книгу новую создам для вас,
Словами разукрашу новый сказ.
Сказ о любви сегодня обнови!
Скрипит перо, и это песнь любви!
Поет перо, подобное свирели,
И о любви сказанья зазвенели.
С любовью — к правде и добру придем,
Любовь живет во всем, что есть кругом.
И знатный и в безвестности рожденный
Полны любви и чтут ее законы...
Ей сила притяжения дана,
Соединила тень и свет она.
Любви не сразу слышим повеленье,
Но обоюдно двух сердец стремленье.
Пусть солгала красавица тебе,
Ее дела не нравятся тебе, —
Ты будешь охлажден ее делами,
В твоей душе любви погаснет пламя,
В оковах красоты всегда чиста,
Любовь — раба, царица — красота.
Когда выходит красота — царица,
Любовь упасть к ее ногам стремится:
Та красота, что, как Узра, светла,
Вамика в степь глухую привела.
Та красота, что Кайсом овладела,
Когда наряд Лайли она надела.
Палящий зной сравню я с красотой,
Любовь сравню я с утренней звездой.
А мне, любви постигшему начало,
Идти стезей разумных не пристало.
Там, где любовь являет дивный лик,
Немеет доказательства язык.
Сияла дочь в чертогах у царя,
Не дочь, а лучезарная заря.
Из-за ограды выглянув однажды,
Красавица, чью прелесть славил каждый,
Узрела негра на другом конце.
Как родинка на солнечном лице,
Пленительности, молодости полон,
Алифом стройным в душу ей вошел он.
Он лег лицом, что было так черно,
Ей на сердце, как черное пятно.
Зрачком в ее глазу, в миг безрассудный,
Запечатлелся этот образ чудный.
Завидовало солнце ей само,
А негр в ее душе зажег клеймо.
Ну что ж, не удивительное дело,
Что роза в цветнике любви созрела!
Короче: девушка лишилась сна,
Глаза — в слезах, душа любви полна.
Ни слова не промолвит верным слугам,
Не благосклонна к преданным подругам.
Забыла игры, пиршества она,
Пред нею лишь отчаянья стена.
Придворные царевне удивлялись,
Ее страданье объяснить пытались.
Один: «Ей перешел дорогу див
И свел ее с ума, кознелюбив».
Другой: «Как видно, с пери подружилась,
С тех пор покоя, сна она лишилась».
Один: «Волшебники на свете есть,
Что людям не дают ни спать, ни есть».
Другой: «Она была звездой для ока,
Но время сглазило ее жестоко».
А третий молвил: «Это всё не так:
Любовь ей принесла тоску и мрак.
Она красавца страстно полюбила,
С могуществом любви в борьбу вступила».
Кормилица у девушки была,
Что колдовские ведала дела.
Теперь дряхла, сурова, но когда-то
Любовным опытом весьма богата.
А так как юность не придет опять,
Она другим старалась помогать.
Она была волшебников сильнее,
Пред нею содрогались чародеи,
Сказителей она склоняла в прах,
Рассказывая о прошедших днях.
Увидев, что красавица — в несчастье,
Она явила ей свое участье.
Присела к ней, сказав: «Мое дитя!
О ком ты грезишь, день и ночь грустя?
Едва явился в мир твой цвет весенний,
Тебя взяла я на свои колени.
Твои уста, что слаще леденцов,
Узнали молоко моих сосцов.
Искусной кистью я, при первом зове,
Шалунье разрисовывала брови.
Пока я в руки не брала сурьму,
Мир не дивился взору твоему.
Твое лицо — полдневное светило —
Твоих волос ночная тьма сокрыла.
Пока я в косы их не заплела,
Не видел мир земной, как ты светла.
Твою постель, подушку, покрывало,
Твой сон я до рассвета охраняла.
Вставала роза с утренней звездой —
Спешила к розе с розовой водой.
Как я трудилась для моей шалуньи,
Чтоб стало полнолунием новолунье!
Луна моя, от горя оградись
И в бледный месяц вновь не превратись.
Еще ты в жизни тягот не знавала,
О роза, почему же ты завяла?
Твой стройный стан в опору был мне дан,
Зачем же ты согнула стройный стан?
В твоих глазах покой нашла я сладкий,
Зачем же ныне кудри в беспорядке?
Скажи мне, что с тобою? Ты больна?
Страдаешь ты из-за дурного сна
Иль наяву ты встретила злодея?
Украл он сердце, жертву не жалея!
Сними со рта молчания печать:
Должна я совратителя узнать.
Он — месяц в небесах? Приду с обманом,
Его стащу я хитрости арканом,
А если рыбой в море он плывет —
Коварством извлеку из бурных вод.
Сам небосвод начнет искать лекарство
От моего обмана и коварства!
Пусть тот, кого ты любишь, — муж святой,
Пусть он — ученый, скромный и простой, —
Я святость прогоню волшебным даром,
Ученость покорится хитрым чарам!»
Красавица, услышав эту речь,
Решила тайну больше не беречь.
Всю правду, стыд забыв, она сказала,
С любви своей снимая покрывало.
Кормилице она открыла вдруг
Причину горьких слез и тяжких мук.
Сказала та: «Улажу это дело,
Чтоб ты не горевала, не скорбела.
С твоим желанным я свяжу тебя
И от бесчестья огражу тебя».
Слова такие молвив на прощанье,
Исполнить поспешила обещанье.
Искала негра, чтоб помочь в беде,
Искала негра всюду и везде.
И вот нашла его приют спокойный,
Увидела побег цветущий, стройный,
Сумела с негром дружбу завязать,
И сблизились они, как сын и мать:
К старухе приходил он ежедневно,
Они вели беседу задушевно,
В рассветный час или в закатный час
Старуха с негра не спускала глаз.
Ее внушенья действовала сила,
Она однажды негра усыпила.
Таким заснул глубоким, крепким сном,
Что позабыл он о себе самом.
Хоть откуси губу, струею крови
Залей лицо — не станет морщить брови.
Сто раз ты уколоть его бы мог,
Он вытянутых не поджал бы ног.
Кормилицей он был слуге поручен,
Тотчас же на спину слуге навьючен,
И вот к царевне в дом его несут,
Как мускусом наполненный сосуд...
Начнем опять о девушке сказанье,
В чьем сердце — бесконечное терзанье.
Он спит, но разве может спать она,
Когда ей радость встречи не дана?
Сказала: «Разбуди! Полна я муки,
С меня сотри ты ржавчину разлуки:
Заснувший — мертв; любовную игру
Затею с мертвым, коль сама умру!
Его глаза желанием не дышат
И уши просьб возлюбленной не слышат
Язык жемчужин-слов не раздает,
Чтоб страсть усилить, не смеется рот
Земля дивилась мощному цветенью,
Но кипарис упал на землю тенью.
Защиту мне сулила эта сень, —
Увы, сама я превратилась в тень.
Но с тенью не завяжешь связи кровной,
Но с тенью не начнешь игры любовной!»
Тогда заклятия и колдовства
Произнесла кормилица слова.
Что было сном, то превратилось в бденье,
И трезвостью сменилось опьяненье.
Поднялся кипариса вольный ствол, —
Цветник, казалось, в комнате расцвел!
Уста, что радуют сердца, открыл он,
Замок от ценного ларца открыл он,
Обвел он взглядом тех, кто был вокруг, —
Врата блаженства распахнулись вдруг
Не комната пред ним — чертоги рая,
Стоят кумиры, прелестью сверкая,
А среди них одна затмила всех,
В ее глазах — отрада, нега, смех,
Затмила всех пленительным обличьем,
Великолепьем, красотой, величьем.
Пред ней стояло множество подруг,
Покорных ей, готовых для услуг.
Она сидела, излучая счастье,
А сердце у любимого во власти.
И негра обожгла ее краса,
Он то и дело тер свои глаза,
Не понимая — спит ли, грезит ныне,
Вода пред ним иль марево пустыни..
К нему и утром не пришел покой,
То счастлив был он, то вздыхал с тоской.
Он счастлив был попасть в чертог подобный,
Где, мести не страшась иль стражи злобной,
Он видел то, что скрыто от очей,
О чем еще не слышал слух ничей,
Что не создаст ничье воображенье,
С чем не сравнится ни одно творенье.
Но тосковал, не веря в благодать...
Ему ли этим чудом обладать?
Он полагал: за наслажденьем вскоре
Последуют отчаянье и горе.
Увы, пока живем, мы видим здесь
Отчаянья и наслажденья смесь!
Той птице, что с умом живет на свете,
Известно: там, где зерна, там и сети.
Она опаслива, хотя жадна:
Поборет жадность, не возьмет зерна,
Пока другие птицы, споря вздорно,
В беспечности клевать не станут зерна.
Она же прилетит к ним лишь тогда,
Когда увидит: птицам нет вреда.
Но, если птиц постигнет доля злая, —
Умчится вдаль, свободной быть желая...
Кончалась ночь, и стало рассветать.
Красавец негр свалился на кровать.
Своих смятенных чувств смежил он очи,
Он отдал ум на разграбление ночи.
Старуха унесла его тотчас
В то место, где заснул он в первый раз.
В беспамятстве он долго находился
И только поздним утром пробудился.
Протер глаза — и смотрит, изумлен:
Исчезло всё, что ночью видел он!
Где собеседницы его ночные?
Где радости, что он познал впервые?
Где солнце красоты? О, где оно?
В руках — воспоминание одно!
Хотел он разобраться в этих чарах,
Расспрашивал и молодых и старых,
К заветной цели он искал пути,
Но в мире скорби должен был брести.
В смятенье он услышал просьбу друга
Назвать причину своего недуга.
Ответил он: «Повергнут я в беду,
Спасения от горя не найду
Играя мной, красавица нежданно
Меня свела с пути, — мила, желанна.
Не выразят ни разум, ни уста,
Какой хвалы достойна красота.
А спросят: с нею повстречался где ты?
А спросят: имя назови? Приметы?
А спросят: где ее квартал и дом?
Земля какая стала ей гнездом?
Хуллах или Фархар — ее отчизна?
Тибет, страна татар, — ее отчизна?
Ее глаза подведены сурьмой
Или они сотворены сурьмой?
Черны арканы кос ее плетеных
Иль то силки для страждущих влюбленных?
Искусственною родинкой мила
Иль красоту сама и создала?
Ее уста — для утоленья жажды,
Или, взглянув на них, погибнет каждый?
Когда подобный зададут вопрос
Тому, кто пролил столько горьких слез,
Я промолчу. Где правды свет? Не знаю.
Два слова я скажу в ответ: «Не знаю».
Что облик, цвет? Меняются они.
Одно лишь содержание цени!
Однажды в сад пророка,[11] на закате,
Явился Мутамир, к арабской знати
Принадлежавший, и — господень раб —
Молиться начал набожный араб.
Свой взгляд покорно обратил он к Мекке,
Слух — к небесам, таинственным вовеки.
Протяжный голос он услышал вдруг —
То говорили горе и недуг
«Какой печалью ныне ты расплавлен?
Какою ношей, как горой, раздавлен?
Иль ты от птичьих стонов изнемог
И, как тюльпан, почувствовал ожог?[12]
Иль прогнала твой сон глубокий птица,
Не зная, что тебе в ту полночь снится?
Иль милая, что внешне далека,
Но внутренне душе твоей близка,
Твоей любви задумав испытанье,
Твое украла сонное мечтанье?
Иль камень бросила разлука с ней
В стекло — в сосуд твоих непрочных дней?
Да, сон пропал, а ночь непостижимо
Была долга, как волосы любимой,
И, очи звезд закрыв, ее смола
Для солнца дня препятствием была..,
Найду ли друга, что порой ночною
Разделит горести мои со мною?
Найду ль того, кто повторит мой стон,
Поняв, что я разлукой потрясен?
Луна — свидетельница: я, стеная,
Лишь потому страдаю, что земная
Не хочет на меня смотреть луна,
А страстью к ней душа рассечена.
О, мог ли я предугадать заране,
Что стану жертвою таких страданий?
Пришла судьба, исполненная зла,
Неведомого яду мне дала,
Но гибнет без сочувствия и славы
Отведавший неведомой отравы!»
Тот, горестно рыдающий, затих,
Едва он произнес последний стих.
Той песни вдруг погас огонь высокий —
Иль умер тот, кто создал эти строки?
Когда вельможа понял, что тяжка
Неведомого голоса тоска,
Он стал раскаиваться, что участья
Не выказал познавшему злосчастья:
«Мне жаль страдальца — но кого мне жаль?
Печаль терзается — но чья печаль?
То человек, рыдая, жаждет встречи,
Иль это пери голос человечий?
Зачем я не откликнулся на зов
Того, кто плачет, чей удел суров?
Зачем не разорвал я полог тайны,
Услышав голос тот необычайный,
Не поспешил, сквозь темную листву,
На помощь плачущему существу?»
У Мутамира сердце раскололось,
И снова он услышал грустный голос,
Как будто чанг исполненную слез
Газель пронзительную произнес, —
Газель, в которой страсть и упоенье,
Газель, в которой власть и опьяненье.
То это — о возлюбленной рассказ,
О прелести ее волшебных глаз,
То — повесть о почтительном влюбленном,
Своей приниженностью просветленном,
То — жалоба, что слишком ночь длинна,
Что муками душа истомлена,
То — песня о смирении разлуки,
О горе и горении разлуки.
Решил вельможа, услыхав газель,
Что страждущий — недалеко отсель.
Пошел он средь вечернего затишья
На голос, что сейчас пропел двустишья, —
Увидел: юноша, красиволик
И строен, скорбной головой поник.
Стан — пальма финиковая Медины,
Ланиты — Мекки чистые жасмины,
Уста — багряный йеменский агат,
Что сахаром египетским богат.
На белизне ланит пушок невинный,
Как гиацинт, украсивший жасмины.
Сияющее в сумраке чело,
Как славное сирийское стекло.
Над верхнею губой полоска тмится,
Как тутия, что к сахару стремится.
Полоски слез на двух его щеках
Напоминают нам о двух строках,
Что кистью начертал своей чудесной
На солнечном лице писец небесный.
Приветствие вельможа произнес,
Затем он задал юноше вопрос:
«О ты, чей лик украсил наше время,
Поведай, каковы твой род и племя?
Как в племени зовешься ты своем,
Скажи, каким охвачен ты огнем?
Ты почему так жалобно стенаешь,
Столь грустные газели сочиняешь?»
А тот: «Ансары — корень мой и род.
Уяйной мой отец меня зовет.
А если хочешь ты узнать причину
Моих рыданий и мою кручину,
То, если не торопишься сейчас,
Присядь и долгий выслушай рассказ».
«Однажды, вседержителю покорный,
К мечети я направился соборной,
И, к Мекке обратив лицо и взгляд,
Исполнил я молитвенный обряд.
Когда воздал я господу хваленье
И подошло к концу мое моленье,
Присел и оглянулся я вокруг,
И женщин несколько увидел вдруг,
И понял я, что богомолки эти
К соборной направляются мечети.
Иль то газели шли на водопой
Неспешною и легкою стопой?
Одна из них казалась всех стройнее,
И поступью, и томностью нежнее,
Все — словно звезды, а она — луна,
Все — просто люди, гурия — она.
Ее краса — отрада для влюбленных,
Ее коса — тенета для плененных.
Красавица отстала от подруг,
Приблизившись ко мне, сказала вдруг-
«Уяйна, хочешь ли соединиться
С той, кто к тебе, влюбленная, стремится,
С той, кто мечтает тайно о тебе,
С той, кто грустит, Уяйна, о тебе?»
Как дым, исчезла с этими словами, —
Как дым, когда меня повергла в пламя!
А я не знаю, как ее зовут,
И кто она, и где ее приют
Как жить мне дальше — не могу понять я,
Мне сделались противны все занятья,
По городу брожу я, одинок,
Ни головы не чувствую, ни ног».
Рассказ окончив, он издал стенанье,
Упал, на время потеряв сознанье.
Когда рассвет державным стал царем
И войску ночи учинил разгром, —
Чтобы найти красавицу, к мечети
Направились те двое на рассвете.
Они ее искали целый день.
Хотя бы след нашли, хотя бы тень!
Увидел вдруг Уяйна, потрясенный:
Те самые прошествовали жены,
Но кроме той, что сердцем избрана, —
Есть звезды, но отсутствует луна!
Остановили женщины Уяйну
И той красавицы открыли тайну:
«Здесь не найдешь ты пери дорогой,
Она к стоянке двинулась другой,
Туда направилась твоя смуглянка,
Где племени Бани-Сулайм стоянка.
Лицо ее — кыбла для тех людей,
Для них михраб — дуга ее бровей,
В ее душе, как на цветке тюльпана,
Из-за любви к тебе — ожог и рана.
Хотя она уехала отсель,
Ты, только ты — ее мечта и цель.
Зовут ее Райя: жасминолица,
Но с розой благовонием сравнится».[13]
Когда он имя услыхал «Райя» —
Лишился он истока бытия.
Отбросив стыд и не стесняясь боле,
Запел он песнь отчаянья и боли:
«О, горе, скрылся милый паланкин!
Как буду без любимой жить один?
Чтоб на нее взглянуть, пришел сюда я,
Но лик ее судьба сокрыла злая.
Среди людей не возвышаюсь я,
Но там царит Райя, где Сурайя.
Всем светит Сурайя в небесной сини,
Зачем же мне Райя не светит ныне?
Доколе буду лить я кровь из глаз —
Иль мало, что из сердца пролилась?
В глазах и сердце крови не осталось, —
Как плакать мне? Где обрету я жалость?
Кто из друзей в родимой стороне
На время одолжить способен мне —
Когда я с милой разлучен — два ока,
Горячих слез кровавых два истока,
Дабы с тоской и болью плакал я,
Дабы в разлуке вволю плакал я?!»
Воскликнул Мутамир, душою чистый.
«Уяйна, от печали отрешись ты,
Затем что всё имущество мое,
И знатность, и могущество мое
Немедленно отдам без сожаленья,
Дабы достиг ты своего стремленья».
Уяйну обнял с жаром Мутамир,
Повел его к ансарам Мутамир,
Сказал, сперва восславив их высоко:
«О чистые приверженцы пророка!
Кто этот юноша и что о нем
Вы думаете в племени родном?»
И был ответ: «Красив и благонравен,
Среди арабов светочу он равен».
А Мутамир: «Обрушилась напасть
На юношу — его терзает страсть.
Надеюсь, что окажете подмогу
Уяйне, да отправится в дорогу
К становищу Бани-Сулайм — туда,
Где обретет он счастье навсегда».
— «Мы слушать и повиноваться рады,
С тобою одолеем все преграды», —
Ответили, согласны с ним во всем,
И на верблюдах двинулись верхом.
Там, где пустыни были и утесы,
О племени Райи вели расспросы,
Но вот достигли цели наконец.
Был сразу извещен ее отец.
Он встретил их с весельем, с добротою,
Велел домашним, чтобы с быстротою
Они подстилки принесли в шатры,
И скатерти, и яркие ковры.
Всех усадил он на места почета,
Осыпал жемчугом похвал без счета,
Зарезал он баранов и ягнят, —
Да гости мясо свежее едят!
Так начал Мутамир: «В Аравистане
Ты — светоч благороднейших деяний,
Ко яств мы не отведаем твоих,
Пока из моря милостей живых
Жемчужины твоей мы не получим:
Для нас дареньем станет наилучшим».
А тот: «Да будет к вам добра судьба.
Что нужно вам от вашего раба?»
Ответил Мутамир: «Желанье наше,
Чтобы жемчужина, которой краше
Не знаем, — счастья твоего звезда —
С Уяйной сочеталась навсегда,
Чтобы единым пламенем горели,
Чтобы в одном сверкали ожерелье».
Сказал отец: «Лишь дочь моя вольна
Решать — согласна или нет она.
Сперва ей ваше передам реченье,
Вам сообщу потом ее решенье».
Сказал и встал, сердито посмотрев:
В его душе внезапно вспыхнул гнев.
В шатер к своей Райе вступил сурово.
«Чем возмущен твой дух?» — услышал слово.
Сказал. «А тем, что, дело торопя,
Пришли ансары, сватают тебя.
Тебя ансары восхваляют страстно,
Единодушно и единогласно».
Она сказала: «Всякий признает,
Что род ансаров — благородный род.
Мольба пророка к богу устремилась, —
Да вседержитель им дарует милость.
Кто поручил им это сватовство
И склонность их ко мне из-за кого?»
Сказал отец: «Его зовут Уяйна.
Он родовит и знатен чрезвычайно».
Она: «Мне кто-то говорил о нем.
Он выше всех на поприще земном.
Он все, что обещает, исполняет,
Он в бедствиях свой век не обвиняет
Всё, что имеет, он отдать готов,
Но у других не просит он даров».
Сказал отец в неизъяснимой злобе:
«Клянусь творцом, не знающим подобий,
Что для него ты слишком хороша, —
Такого не дождется барыша.
Я знаю кое-что о нем с тобою, —
Не будете вы мужем и женою!»
В ответ — Райя: «Иль торг я с ним вела,
Что так твоя забота тяжела?
Он даже моего не видел взгляда,
Листка из моего не вырвал сада!
Но так как, не услышав речь мою,
Уж ты им клялся, я совет даю:
Ансаров слава светится широко,
На них почиет благодать пророка,
Не поворачивайся к ним спиной!
Чтоб юноше не стала я женой,
Тебе не надо речи беспощадной:
Потребуй выкуп за меня громадный.
Коль на товар бессмысленна цена,
То и покупка людям не нужна».
Отец сказал. «Отменно! Молодчина!
Отныне для отказа есть причина!»
Затем ансарам он изрек ответ-
«О вы, чья вера — преданности свет!
Женой Уяйны стать Райя согласна,
Но так моя жемчужина прекрасна,
Что требуется с вас такой калым,
Чтобы она померкла перед ним.
Жемчужине, дней озарившей смену,
Назначите ли истинную цену?»
Воскликнул Мутамир: «Вот я стою,
Всё то, что ты потребуешь, — даю!»
Потребовал отец невесты, чтобы
Ему вручили злата чистой пробы
Две тысячи мискалей, и потом
Динаров десять тысяч, и числом
Не менее — серебряных даяний;
Сто йеменских накидок-одеяний,
Такое же число одежд других,
Но более красивых, дорогих,
И амбры от дарителей послушных,
И мускуса в ста сумочках подбрюшных,
Которыми богата кабарга,
Сверх этого — сапфиры, жемчуга.
И Мутамир велел, чтобы к Медине
Помчались два-три друга чрез пустыни.
Направились они к местам родным
И привезли неслыханный калым.
Так браком сочетали двух влюбленных,
Арканами связали двух плененных.
Один другому жизнью сразу стал, —
Ты скажешь: рутою от сглаза стал!
Щека к щеке, склоняясь, трепетали,
Уста из уст отраду обретали.
Его лобзанье — снадобье от ран,
Ее лобзанье — сладостный дурман.
Два лепестка друг к другу прикоснулись
И розами созревшими проснулись!
Отвергнув мир, пылая всё сильней,
Друг друга целовали сорок дней,
Все сорок дней — лобзанья и объятья,
Иного не было у них занятья!
Когда в веселье, от забот вдали,
Те сорок дней супружества прошли,
Отец Райи позволил, чтоб отныне
Райю — луну садов, газель пустыни —
Отвез к себе на родину супруг,
В Медину, где друзей и близких круг
Для розы паланкин соорудили, —
Его в бутон, ты скажешь, превратили!
Верблюдов — тридцать было их число, —
Ступавших горделиво, тяжело,
Отец в Медину с дочерью отправил,
Наставил, восхвалил ее, восславил.
Не зная горя, счастья не тая,
Пустились в путь Уяйна и Райя.
Остались, наслаждаясь светлым миром,
Ансары вместе с добрым Мутамиром,
От всей души благодаря творца
За то, что двух влюбленных слил сердца
Они еще не знали их удела,
Не ведали, чем завершится дело.
Был до Медины лишь фарсанг, когда
Разбойников нахлынула орда.
С кинжалами на поясах, с мечами
На чреслах, с завидущими очами,
В одеждах окровавленных, дрожа
В предчувствии счастливом грабежа,
С умением, с воинственностью дикой
Владеющие и мечом, и пикой.
Тушканчики, бегущие легко,
Да кислое верблюжье молоко —
Их пища, их единая услада.
Считая, что им разума не надо,
Из-за засады ринулись тогда,
Как волки — на смиренные стада.
Едва узрел разбойников Уяйна,
В нем ярость вспыхнула необычайно,
И, то мечом сражаясь, то копьем,
Казался львом в неистовстве своем.
Он нескольким пробил и грудь и спину,
В крови, как псов, поверг их на равнину,
Пуская в ход то пику, то кинжал,
Он скопище чудовищ разогнал.
Уяйну в грудь один из тех злодеев
Мечом ударил, злобою повеяв.
Из клетки тела, в вечный мир спеша,
Как птица, улетела вдруг душа.
Заголосили люди каравана:
«Уяйна умер, в битве пал нежданно!»
Райя, услышав этот скорбный глас,
К возлюбленному бросилась тотчас.
Увидела глаза его закрыты,
Он на земле простерт,-как лев убитый.
Лежит в крови, убит во цвете лет, —
Или в наряд пурпурный он одет?
Райя к его припала изголовью,
Свое лицо окрасив этой кровью,
И на одежде розы — кровь и прах,
И, как росинки, слезы на щеках:
«О солнце, закатившееся рано,
Уяйна, мой супруг, моя охрана!
Мне жизнь нужна, чтоб на тебя смотреть,
А без тебя мне лучше умереть.
Уму, о мой любимый, непостижно,
Что я живу, а ты лежишь недвижно!»
Сказала, вздох исторгла из души, —
Душа и вздох ушли в степной глуши.
Жизнь без него она сочла изменой,
И смертью умерла она мгновенной.
Им дал разъединение мир земной,
Но дал соединение мир иной.
И караван заплакал, потрясенный,
И поднялись рыдания и стоны.
Но тем, кто смерти перешел порог,
Какой от стонов и рыданий прок?
Когда из клетки вылетела птица,
Как ни вопи, — назад не возвратится.
И вот решили, боль смирив свою,
Похоронить Уяйну и Райю.
Омыли их, настигнуты бедою,
И мускусом, и розовой водою,
Шелками саванов покрыли их,
Упрятали в одной могиле их, —
Да вместе спят они до дня благого,
Пока из мертвых не восстанут снова.
Лет шесть иль семь спустя, вкушая мир,
Направился в Медину Мутамир.
Проехал он тем местом не случайно,
Где и Райя почила, и Уяйна.
Увидел: над могилой их расцвел
Многоветвистый и высокий ствол,
И полосы на дереве блестели:
Те были красными, а те желтели.
То желтизну из лиц и кровь из слез
На ствол древесный кто-то перенес!
«Кто это дерево в степи приветил?» —
Спросил — и самому себе ответил:
«То дерево любовью взращено,
И, над могилою взойдя, оно —
Как знаменье над прахом двух влюбленных,
В могиле навсегда соединенных.
О любящие, перед вами знак
Любви, безвременно сошедшей в мрак.
Да милосердье снидет к ним живое,
Да не уйдете вы, как эти двое!»
Везде, где есть любви произрастанье,
Там ветви — горе, а плоды — страданье.
Не надо их упреками губить,
Советами жестокими рубить.
Небес приостановится вращенье,
Недвижная земля придет в движенье,
Но я своей возлюбленной не дам
Моей души покинуть чистый храм.
Подруга азбуку любви дала мне,
Узором в сердце высекла на камне.
Я зеркало разбил о камень тот, —
Укоров камнем кто меня побьет?
Во времена Абуали Сина,
Что славился как лекарь издавна,
Почтенный горожанин ежечасно
От меланхолии страдал ужасно.
Кричал: «От жира лопнуть я готов,
Таких, как я, нет в деревнях коров!
У повара алмазов будет груда,
Коль сварит из меня мясное блюдо!
Скорее обезглавьте вы меня,
И повару доставьте вы меня!»
Так он кричал, решив, что он — корова,
И разговора не желал иного.
Никто не мог несчастному помочь, —
Мычал он, как корова, день и ночь:
«Смотрите, становлюсь я всё худее,
Друзья, прирежьте вы меня скорее!»
Что делать с ним? Во весь орет он рот,
Ни пищи, ни лекарства не берет
Врачи, признавшись в собственном бессилье,
Абуали Сину о нем спросили.
«Скажите так, — последовал ответ —
„Жди завтрашнего дня. К тебе чуть свет
Придет мясник, тебя зарежет с честью, —
Обрадуй сердце долгожданной вестью“».
Свалилась у больного тяжесть с плеч,
Когда услышал радостную речь.
Абуали явился, и сурово
Спросил он у больного: «Где корова?»
Тут растянулся на полу больной,
Сказал: «Корова — я. Кончай со мной».
Связал безумца врач, окинул взглядом,
И, нож о нож точа, уселся рядом,
И стал, изображая мясника,
Ощупывать и спину и бока.
«Не буду нынче резать, — молвил слово,
Пока еще худа, тоща корова.
Пусть постоит в хлеву немного дней,
Без передышки есть давайте ей.
Когда она поправится, жирея,
Корову я прирежу не жалея».
Развязан меланхолик был тотчас,
И пищи привезли ему в запас.
Он получал от пищи наслажденье,
Лекарство принимал без рассужденья.
Толстея, как корова, полный сил,
Свои коровьи бредни он забыл.
Стих — это птицы разума паренье,
Стих — это гордой вечности творенье.
Суди о том, что птица говорит:
В костре горит или в саду парит.
Когда стихи сияют совершенством,
Они дарят читателя блаженством,
Когда в костре тщеславия горят —
Лишь едким дымом, гарью нас дарят.
В стихах читая просьбы, униженья,
Мы чувствуем и гнев и раздраженье,
Но если с правдой связаны слова,
То красота и сила их жива.
Пройдет их слава по путям небесным,
Поэта имя станет всем известным.
А если строки ложью рождены,
Их суть презренна и слова бледны,
То в бороде застрянут виршеплета
И сверх усов не будет им полета.
Стих должен быть прозрачным родником,
Рубинами обильным — не песком,
Чтоб не скрывал родник своих жемчужин,
Чтоб дивный блеск был сразу обнаружен,
Чтоб не была вода его сходна
С водою грязной, где не видно дна.
Тогда напрасны поиски жемчужин,
Уйди — такой родник тебе не нужен:
Слова мутны, и непонятна суть,
И узок, темен к содержанью путь.
Лишь после долгих, трудных размышлений
Поймешь ты смысл таких стихотворений.
Увы, трудились бедные поэты,
В чьих одах повелители воспеты.
Себя вписали в летопись времен,
И мир не забывает их имен.
Давно лежат в земле тела поэтов,
Но живы имена, дела поэтов.
Жемчужины низавший мастерски,
Саманов дом прославил Рудаки.
Он спутником народа был родного,
Не мог избрать обычая иного.
Не уставал он жемчуга низать,
Они — четырехсот верблюдов кладь.
Он бренный мир покинул на верблюде,
Наследники его сокровищ — люди.
Живут стихи — и он живет сейчас,
Поэта имя — светоч наших глаз...
Был взыскан Унсури самой природой,
Был редким элементом и породой,
Жемчужиною четырех стихий, —
И слушал целый мир его стихи.
Он мускусом похвал наполнил строки,
Он в книгах воспевал дворец высокий.
Разрушился дворец, исчез во мгле —
Остались эти книги на земле...
Жил Хакани, чей гений величавый
Царей Ширвана удостоил славой.
За оды, что превыше всех похвал,
По тысяче динаров получал.
О тех динарах помнят ли народы?
Но светят нам блистательные оды.
Ушел и Саади, но, жизнь творя,
Стихи, в которых славил он царя,
Стократ ценней царя и царских зданий,
А Саади бессмертен в «Гулистане».
Сидеть доколе будешь, как слепец?
Встань и глаза открой ты наконец.
Смотри: дворцы превращены в руины,
Ушли в оковах гнева властелины.
От их дворцов не сыщешь ты следа,
А письмена певцов живут всегда.
Где крыши тех дворцов, где основанья?
Остались лишь певцов повествованья.
Нет памятника на путях земных
Прочней, чем слово прозы или стих.
Любую ржавчину смывает слово,
Любые цепи разбивает слово.
Узлов немало в наших есть делах,
Запутаться ты можешь в тех узлах.
Но слово разума внезапно скажешь —
И трудный узел без труда развяжешь.
Кочевник в город некогда попал,
Он в городах доселе не бывал.
И там, в густой толпе многоязыкой,
Чуть не оглох от гомона и крика.
Спешил, теснился беспокойный люд, —
Те прямо лезут, те обратно прут
А на торгу — у каждого прилавка
И шум, и брань, и толкотня, и давка.
Те выйти прочь хотят, а те войти,
И сквозь толпу густую нет пути.
Бедняга тот невольно устрашился
И в закоулок наконец пробился.
Вздохнул, сказал: «В такой толпе, как знать,
И сам себя могу я потерять!
Тут мне нужна особая примета,
Чтобы узнать, опомнясь, я ли это».
И тыкву, что в мешке весь день таскал,
К ноге он для приметы привязал,
Мол, если вдруг себя я потеряю,
По этой тыкве сам себя узнаю.
И лег он и уснул. Пока он спал,
Насмешник некий тыкву отвязал
И, привязав к себе, расположился
Невдалеке и спящим притворился.
Вот встал, протер глаза простак степной
И видит — тыква на ноге чужой.
Он закричал: «Эй ты! Вставай, неверный!
Я по твоей вине погиб, наверно!
Ты это или я? Коль ты не я —
Откуда тыква у тебя моя?
А если это ты, так это что же —
Где я? Кто я теперь? Ответь мне, боже!»
Так я, пред светом истины твоей,
Всех нищих духом ниже и скудней.
Ты озари в несчастном тьму незнанья,
К заблудшему исполнен состраданья!
Да сердцем он очистится и сам
Всем людям сердца станет как бальзам!
Подобно Джаму, всем собратьям нашим
Я понесу его, разлив по чашам.
Да будет мне во имя тех даров
Заступником владыка двух миров.[14]
В Египте как-то голод наступил,
И помощи народ не находил.
Иные люди, мук терпеть не в силе,
Исход в самоубийстве находили.
Жизнь каждый отдал бы, когда бы мог,
За малый хлеба черствого кусок.
И встретил раз один мудрец гуляма,
Надменного, державшегося прямо,
С лицом как солнце радостной весны,
Не тощим, как ущербный серп луны.
Откормленный, усмешкою сиял он,
Средь гибнущих, как падишах, шагал он.
Сказал мудрец: «Эй, раб, ты оглядись,
Ты хоть людских страданий устыдись!
Народ в безвыходности погибает,
Что ж одного тебя судьба спасает?»
Гулям в ответ: «Хозяин мой богат
И щедр. И я из бездны бед изъят.
Запас его пшеницы не размолот,
Его рабы не знают слова «голод».
Я утопаю в благах бытия.
Что плакать мне? И сыт и весел я!»
Под сводом сим, с высоким основаньем,
Кому обязан ты благодеяньем?
Встань, вечно благодарен будь ему —
Хозяину миров и твоему!
К султану раз пришел поэт безвестный,
Сказал: «О царь, славнейший в поднебесной!
Я в честь твою касыду сочинил,
Она — Сухайль, что ярче всех светил.
Хоть многие тебя стихом хвалили,
Но жемчугов таких не просверлили».
Лист подал он, а на листе его —
Лишь имя шаха, больше ничего.
Шах поглядел на лист и рассердился:
«А где стихи? Ты что — ума решился?
Ты только имя написать сумел,
А нашей славы царской не воспел!
Не рассказал о троне, о короне,
О справедливой власти и законе...
Забыл ты, что вот этою рукой
Я создал царство! Шутишь надо мной?»
Поэт в ответ: «Вся мудрость, мощь и милость,
Вся слава в этом имени вместилась.
Любой, кто имя царское прочтет,
Твоим деяньям славу изречет
Ведь имя — светоч твоего правленья —
Превыше толстой книги восхваленья.
И прав я пред тобой, назвав хвалой
То, что моей начертано рукой!»
Века прошли с тех пор, как в этом мире
Запели струны на старинной лире.
Я, тронув струны, звуки разбужу,
Под эти звуки повесть расскажу
Дни мчатся.. Говор струнный не смолкает,
Рассказ мой вечно юный не смолкает
Как чанг, я согнут жизнью, но смотри.
Всю ночь пою, как прежде, до зари.
Мой уд расстроен, струн неверны звуки,
От старости дрожа, коснеют руки.
Как звону уда сладкозвучным быть,
Рассказу другом неразлучным быть?
Разбить пора мне уд мой деревянный
И бросить в пламя уд благоуханный.
Нет, растоплю очаг угасший свой
Я лучше древесиною сырой.
Прояснит ум пылающая груда
Углей благоухающего уда.
Да укрепятся разум, вера, дух,
Коль пламень сил от старости потух!
В рядах зубов, что перлами сияли,
Пробоины с годами зазияли.
Как мне жевать? Чем плоть моя жива,
Коль зубы стерлись, словно жернова?
Питаюсь, как младенец, жидкой пищей,
На царственную снедь гляжу, как нищий.
Хребет мой согнут, голова моя
К земле поникла — к лону бытия.
Земля — праматерь, я — грудной ребенок,
Привыкший к милой матери с пеленок.
Срок близок: я от вихря жизни сей
Вернусь в объятья матери своей.
Мои глаза не служат мне, а тужат,
Когда им стекла франкские[15] не служат
В колене не сгибается нога,
И я привык сидеть у очага.
А при вставании такие муки,
Что я опорой телу сделал руки.
Всему виною дряхлые года..,
Тем, кто подвержен старости, — беда!
Основы сил, коль возраст надломил их,
Сам Гиппократ восстановить не в силах.
Муж, в девяностые вступивши лета,
У врачевателя просил совета,
Сказал: «Зубов во рту осталось пять,
И нечем стало пищу мне жевать.
С трудом кусками пищу я глотаю
И тяжким несварением страдаю.
Любимая еда мне впрок нейдет
И силы членам тела не дает.
О мудрый врач, коль ты вернешь мне зубы
Дар будет от меня тебе сугубый!»
Ответил врач: «Сочувствую тебе,
Почтенный, в жертву отданный судьбе!
Помочь бы рад... Но я, при всем желанье,
Омолодить тебя не в состоянье.
Тебе, чтоб зубы в целости иметь,
На сорок нужно лет помолодеть.
Над временем я власти не имею...
Смирись пока со слабостью своею.
Объятый вечным миротворным сном,
Забудешь ты о бедствии земном».
Талант мой слабость старости разбила,
Путь размышлений предо мной закрыла.
Нет силы в сердце понимать слова,
В устах нет звука создавать слова.
Лицо я скрою воротом смиренья,
Укрою ноги полами забвенья.
Душа, ты мне в защиту призови
Два бейта Мавляны из «Месневи»:
«Как мне низать созвучия газели,
Когда и кровь и чувства охладели?
Я строю стих и слышу голос твой.
„Оставь! Стремись к свиданию со мной!“»
Кто есть любимая? Где дом любимой?
В сердцах и дом и храм ее незримый.
Она над домом бодрствует своим.
Храни до срока дом ее пустым!
Чтоб, не застав чужих, она вступила
В свой дом и светом кровлю озарила.
И все, кому познанье тайн дано,
Мне скажут: «Верно это лишь одно!»
Но шах, внимающий ее веленью,
Нам предстает ее земною тенью.
Коль милосерден шах и справедлив,
Я прав, ему вниманье подарив.
Меня схватило за ворот веленье
Моей души — промолвить восхваленье.
Но чтобы шаха восхвалить я мог,
Майдан словесный должен быть широк.
Майдан мощу я бейтами своими,
Чтобы прославить царственное имя.
Неисчислим стихов моих запас:
Я мысль гранил в двустишьях, как алмаз
По-новому пишу свое творенье
Во славу шаха и его правленья.
Все образы созданья моего
Я освещаю именем его.
Здесь нет строки неизбранной, случайной
Здесь плачу я о нем в молитве тайной.
Поскольку ныне я далек царю,
Я с ним своим каламом говорю.
Какой-то странник средь пустынных скал
Безумного Маджнуна увидал.
Сидел, песок на доску насыпал он,
И что-то пальцем на песке писал он.
И молвил странник, обратись к нему:
«Что пишешь на песке? Письмо? Кому?
Ты сколько ни трудись, а вихрь повеет —
И письмена твои в степи рассеет.
Опомнись! Кто письмо твое прочтет,
Когда песок с дощечки утечет?»
Маджнун в ответ: «Я сердце утешаю,
Я красоту любимой воспеваю.
Вот имя той, чьим вздохом я дышу..,
Я здесь дастан любви моей пишу.
Мне только имя от нее осталось,
И в этом счастье высшее досталось.
Не тронув чистой чаши наяву,
Любовью к имени ее живу».
Хвала царю, что в юные года
Подобен мудрым старцам был всегда.
И хоть сперва уста вином сквернил он,
Тот грех водой раскаяния смыл он.
Блажен султан, коль радости фиал
С сухими он краями оставлял.
Он — хум, но от запретного свободен
И, как суфий, душою благороден.
Кувшин на темя руки возложил,
Крушась, что в пьяной пляске не кружил.
И кубок тот, не тронутый устами,
От удивления развел руками.
Как пиале к ручью вина пройти?
Теперь плачевны все ее пути.
Дан зверю слух, и взгляд, и обонянье;
Присущи людям разум и сознанье.
И мы вино врагом ума зовем:
Бесчестье — побежденному врагом!
Когда судьба всё наше достоянье
Потребует за ползерна познанья,
То лучше всё отдать и нищим быть,
Чтоб разума одно зерно купить.
По если хоть одну осушим чашу —
Вновь потеряем мощь и мудрость нашу.
Коль от границы мудрости уйдешь,
Ты в плен орды безумья попадешь.
Когда ты пил вино, терял сознанье,
Безумные ты отдал приказания.
Невольник вожделенья своего,
Что приобрел в пирах ты? Ничего!
Сто лет живи! Но коль сто лет ты будешь
Пить, как ты прежде пил, что ты добудешь?
Будь чист, как в прошлом, в будущем году!
Будь в чистоте готов предстать суду!
Сапожник некий в пригороде Рея
Жил в бедности, достатков не имея.
Согбен трудом, семьей обременен,
На башмаки заплаты ставил он.
Он бедным слыл средь самых небогатых,
Влача свой век, как рубище в заплатах.
Но в пору созревания плодов
Себя в залог он был отдать готов.
Не знаю, как тогда он ухитрялся,
Но с полной пазухой домой являлся,
И, всех детей своих собравши в круг,
Он раздавал им груши и урюк.
И говорил, пока детишки ели:
«О дети, чада бедственной постели,
Такие фрукты, что пред вами тут,
За трапезой султана подают!
То, что дано вам, досыта вкушайте
И большего от мира не желайте.
Я нищ, но не кляну судьбу мою
И всё, что мог добыть, — вам отдаю».
Жил некто — раб влечения к вину,
И вдруг познал свой грех, свою вину,
И в покаянье — разума и света
Достигши — стал главою вилайета.
Его спросили: «Духом ты велик...
Но, муж, как совершенства ты достиг?
Всю жизнь доныне ты к вину стремился,
Каким же чудом ты преобразился?»
А тот: «Тянулся к чаше я рукой,
Дабы вкусить отраду и покой.
Но редко мысль в душе моей мелькала,
Чтоб, выпив чашу, пить начать сначала.
За чашей мысль во мне жила одна —
Навек отречься от утех вина.
И эта мысль мне счастье подарила
И сто ворот спокойствия открыла».
Как я в ночи дошел до этих строк,
Среди раздумий сон меня увлек.
Увидел путь я светлый и бескрайный,
Как сердце сопричастных к солнцу тайны,
Пыль ле клубится на дороге той,
Вода не смешивается с землей.
Ни пыли там, ни грязи не бывает,
Идущий там усталости не знает.
Вдруг услыхал я ржание и звон,
И гром военных труб, и плеск знамен.
Мне встреча та с несметной ратной силой
Внезапным страхом ноги подкосила.
И вот высокий вижу я айван,
Спешу к нему смятеньем обуян.
Хотел я в том айване притаиться,
От грозного движенья войск укрыться.
Вдруг выехал — прекрасно облачен —
Вождь этих войск, отец царя времен.
Высокий резвый конь под ним играет,
Как солнце, всадник золотом сияет.
Поверх кольчуги — царская парча,
Конец чалмы касается плеча.
Меня своей улыбкой озарил он,
Внезапный страх от сердца удалил он;
И, спешась, руку мне поцеловал,
Расспрашивал меня и утешал.
Мне было радостно его участье
В моем мирском блужданье и несчастье.
Слова, как жемчуг, сыпал славный шах,
Но не осталось жемчуга в ушах...
Встал, вспомнил сон я; но в своем незнанье
У разума спросил истолкованья.
Ответил: «Суть значенья сна сего —
Признание созданья твоего.
Не оставляй калам ни на мгновенье!
Раз начал — заверши свое творенье!»
И внял я сердцем толкованью сна,
И стала мысль творенья мне ясна.
Благоуханьем слово напиталось,
И предсказанье в книге оправдалось.
Раз к толкователю чудесных снов
Пришел бедняк, простак из простаков.
Сказал: «Меня тревожит сновиденье —
Я был один в разрушенном селенье,
Куда бы я ни обращал мой взгляд,
Кругом руины мрачные лежат.
В одной развалине я провалился —
И вдруг в сокровищнице очутился».
С насмешкой толкователь бедняку
Сказал: «Такое снится на веку
Не каждому! Но, чтобы стать богатым,
Ты башмаки свои подбей булатом.
Ты за холмы к развалинам ступай,
Ногою в землю сильно ударяй.
Там, где нога провалится, ты в яме
Рой землю глубже, только рой руками.
И там, когда подземный ход найдешь,
Ты впрямь свое богатство обретешь».
Насмешнику поверил простодушный;
Как тот велел, исполнил всё послушно.
Два шага сделав, провалился вдруг —
И тут же клад нашел без всяких мук.
Вам рассказал я это для примера:
Достигнут цели искренность и вера.
Но коль неверье духу твоему
Присуще, поиск будет ни к чему.
Был царь в Юнане — Искандеру равный,
Венца п перстня обладатель славный.
И жил в те годы, мудростью высок,
Муж, утвердивший знания чертог
Перед его делами в изумленье,
Царь мудреца призвал к трудам правления.
Не испросив совета у него,
Не делал он и шага одного!
И он от Кафа севера до юга
Мир покорил по начертаньям друга...
Несчастен шах — игралище страстей,
Лишенный мудрых, преданных друзей.
Он сам — запальчивый, в решеньях скорый —
Своей твердыни сокрушит опоры.
Он справедливый осмеет закон,
Несправедливость возведет в закон.
Царь справедливый — пусть не чтит Корана,
Он выше богомольного тирана.
Не верой, не обрядами — страна
Законом справедливости сильна.
Яздан, сойдя к Давуду с небосвода,
Сказал: «Открой перед лицом народа:
Ушли цари Аджама, но потом
Весь мир их поминает лишь добром.
Они огней Зардушта не гасили,
Но справедливость в мире утвердили,
И под щитом их правого суда
Народ не угнетен был никогда.
Хозяева рабов не изнуряли,
Законы справедливость охраняли».
Вот, по советам мудреца и пира,
Стал царь Юнана шахом полумира.
И с благодарностью помыслил он,
Как высоко он счастьем вознесен.
По воле промысла, а не иначе,
Дается смертному халат удачи.
И он всего достиг, чего хотел,
Всего.. но только сына не имел,
Наследника величию и силе,
Преемника при царственном кормиле.
И это всё сказал он мудрецу,
Наставнику, духовному отцу.
Мудрец ответил: «Властелин вселенной,
Желание твое благословенно!
Дитя... ребенок — что сравнится с ним?
Он лишь с душой бессмертною сравним.
Ведь сын, ребенок — ответвленье жизни
И после смерти — продолженье жизни.
Он светоч твой, он чистый твой родник,
Умрешь, он — в головах твоих цветник.
Он в старости твоей опорой будет,
В беде тебя один он не осудит
Любуясь им, душою обновлен,
Его поддержкой будешь ты силен!»
Муж истины, бродя тропой пустынной,
Как гость был принят в куще бедуина.
И вот, в кругу сынов его воссев,
Узнал, что имена их Волк и Лев.
А слуг, что за обедом услужали,
Барашком и Ягненком называли.
И странник вопросил: «О вождь племен!
Я не слыхал досель таких имен».
И шейх в ответ сказал такое слово:
«Я сыновей воспитывал сурово,
Дабы врага могли они громить,
А слуги за столом должны служить.
Быть воин должен волком, львом бесстрашным,
Привычным к смерти, к схваткам рукопашным,
А чтоб от слуг не ждать ни зла, ни бед,
Ягненок должен подавать обед».
О верных сыновьях сказал я слово,
Нерасторжимых со своей основой.
Но, недоброжелательный и злой,
Прямых врагов опасней сын дурной.
Коль, закоснев во зле, неисправим он,
Пусть будет лучше для тебя чужим он.
Ведь и у старца Ноя сын был Хам —
Заносчив, низок в помыслах, упрям.
И предал старец Ной его проклятью,
И отчуждения заклеймил печатью.
Молись, слезами коврик ороси,
У бога сына доброго проси!
Чтоб воли злой не видеть проявленья
И не молить у неба избавленья.
Был опечален некий человек,
Что без потомства доживал свой век,
И он к святому старцу обратился:
«Ты за меня молись, чтоб сын родился!
Моей взращенный глиной и водой,
Меня утешит тополь молодой.
Сказать ясней — увижу благодать я
В тот день, как первенца приму в объятья».
Так долго он тревожил мудреца,
Что молвил тот: «Не искушай творца!
Во всех делах один он только знает,
Где зло тебя, где благо ожидает».
А тот: «Я раб желанья моего!
Молитвой же добьешься ты всего.
Так не лишай меня расположенья,
Проси осуществленья и свершенья!»
Шейх отошел и на молитву стал,
Воздел персты — ив цель стрелой попал.
Сын старику, как царский конь в отгоне,
Был пойман им в степи потусторонней.
Сын родился... И стал, когда подрос,
Причиной огорчения и слез.
И день и ночь с друзьями пировал он,
В бесчинствах диких удержу не знал он.
На крышу рядом влез однажды в ночь
И у соседа обесчестил дочь.
Муж дочери бежал — в стыде, в обиде, —
Кинжал в руках у пьяницы увидя.
Явились стражи, услыхавши крик,
Но откупился золотом старик.
Несчастье сына вскоре повсеместно
Всем людям стало в городе известно.
Он на увещевания плевал,
На стыд и наказания плевал.
Отец же, откупаясь, разорился,
Отчаялся и к старцу вновь явился.
Сказал «Коль не поможешь мне в беде,
Защитника я не найду нигде!
Ты помолись еще, о старец славный,
Чтоб образумился мой сын злонравный!»
А шейх: «Ты помнишь — я тебе внушал,
Чтоб ты творца мольбой не искушал?
Моли прощенья на стезе юдольной!
И этого для двух миров довольно.
А там, куда уйдешь из сей страны,
Там, друг, ни сын ни дочка не нужны.
Ты здесь в тисках, ты раб. Не сетуй вздорно,
Что б ни случилось, принимай покорно».
Царю Юнана друг его мудрец,
Подумав, слово молвил наконец:
«О шах! Бездетным в скорби пребывает
Тот, кто влеченья к женщинам не знает
Но, низкой страстью разум омрачив,
К нам райской девой входит злобный див.,,
Когда глотнешь из чаши наслажденья,
Поймешь — неутолимо вожделенье.
И будешь, как верблюд кольцом, влачим
Ты страстью, как погонщиком своим».
Знай: пристраститься к женщине — пропасть.
Жизнь нашу укорачивает страсть.
Ты женщину сто лет дари богато,
Ты одевай ее в сребро и злато,
Ты ей шустерской не жалей парчи,
Ставь золотой подсвечник для свечи,
На серьги перлов не жалей и лала,
Дай из кисей индийских покрывала,
На все ее желания ответь,
Дай ей на стол изысканную снедь,
Ты все ее веления исполни,
Водою Хызра чашу ей наполни,
И пусть она вкушает, как султан,
Плоды, что шлют Иезд и Исфаган,
Все чудеса свези с земного света,
И всё ж в ее глазах — ничто всё это!
«Ты, скажет, о любви мне говорил,
Так что ж ты ничего мне не дарил?»
Один из рода низменных людей
Затеял пир, созвал своих друзей.
Позвал он также в гости мужа мысли,
Себя ему, как видно, ровней числя.
Мудрец подумал: «Предаются там
Невежды эти низменным страстям.
Коль я как друг войду в его жилище,
Отведаю его вина и пищи
И в сброде, где не светит свет уму,
Есть буду, пить, где пищи нет уму, —
Тогда я буду позван, несомненно,
Как гость всей этой шайкою презренной.
Себя я в книге чести зачеркну
И в мутном море низких потону».
Замыслил тот алхимик и мудрец
Диковинное средство наконец,
И средство это шаху предложил он,
И мысль ученых мира изумил он.
Из чресел шаха семя он извлек,
Питательной средой его облек,
На сорок семидневий скрыл в сосуде,
И вот — кто слышал о подобном чуде? —
В сосуде том, как солнце, скажешь ты,
Дитя явилось дивной красоты,
Сын крепкий и здоровый, без порока.
Звезда надежд царя взошла высоко.
Ребенку имя старцы той земли
От слова «саламат» произвели.
Высокий саном, совершенный станом,
Сын шаха наречен был Саламаном.
Чтоб вырастить и воспитать его,
Кормилицу избрали для него.
Красой — луна, звалась Абсаль она,
Лет двадцати была едва ль она.
Стройна, нежна, полна очарованья,
Она влекла и взгляды и желанья.
Делил пробор ее тяжелых кос
Копну благоухающих волос.
А косы, извиваясь завитками,
Арканами казались и силками.
Как стройный кипарис она была,
Как будто попирая тропы, шла.
Как зеркало, чело ее блистало,
А брови — ржа на ясности металла.
Она порой, выщипывая их,
Две оставляла буквы «нун» крутых.
Как опахала, темные ресницы
Ей осеняли томные зеницы.
А раковины белые ушей —
Жемчужницы для жемчуга речей.
Пушком с висков, как мускусом, покрыты
Прекрасные открытые ланиты, —
Так Нил красу Египту придает.
Как жемчуга и лалы — свежий рот.
Над блеском плеч серебряная шея
Кувшина узкогорлого стройнее.
Подобны перси белым двум холмам,
Двум в водоеме светлым пузырям.
Живот округлый, как источник света,
По блеску — снег, на ощупь — соболь это.
Обильна телом, в бедрах широка,
А в поясе не толще стебелька.
Зад, словно купа розового сада,
Скрыт платьем от завистливого взгляда.
Я бедер описал бы красоту,
Но удержать хочу язык во рту,
Чтоб не коснуться вдруг неосторожно
Того, о чем тут молвить невозможно.
Скрывалась тайна там, на ней запрет,
Ни у кого ключа к той тайне нет.
Однако некий подлый похититель
В сокровищницу вторгся, как грабитель,
И створки раковины расколол,
И, словно вор, жемчужину обрел.
А ты махни рукою, благородный,
На то, где след оставил вор негодный.
Перед намазом муж, сомнений полн,
Решил омыться в пене шумных волн.
А море красной тиной шелестело
И рыбами и гадами кишело,
Ища добычу в глубине морской,
Кружили с криком птицы над водой.
Сказал он: «Сколько тварей в этом море!
Какой тревожный шум в его просторе!
Как на молитву стану пред творцом,
Коль руки и лицо омою в нем?
Ищу источник, как Замзам священный,
От всех непосвященных сокровенный!
И от всего, что здесь осквернено,
Да будет сердце освобождено».
Когда Абсаль велением султана
Кормилицею стала Саламана,
Она любовно приняла его
В подол благодеянья своего.
Источником грудей его кормила,
В заботах сон и отдых позабыла.
Питомцем восхищенная своим,
Жила, дышала только им одним.
Была б у ней такая власть и сила,
Она его в зрачке бы поместила.
Вот срок кормленья грудью миновал,
Царевич незаметно подрастал.
Абсаль за ним ухаживать осталась.
О, как она ему служить старалась!
По вечерам постель ему стлала,
Свечой над ним сгорала досветла.
А время пробуждения наставало,
Она его, как куклу, наряжала.
Сурьмила томные нарциссы глаз,
Хоть он и так хорош был без прикрас.
Одев ребенка в ткани дорогие,
Ему чесала волосы густые.
Смеясь, на кудри темные, как тень,
Корону надевала набекрень.
С ним ни на миг она не расставалась,
И вот ему четырнадцать сравнялось.
Он стал мужские обретать черты,
Достиг расцвета высшей красоты.
Он стройным станом был копью подобен,
Сердца он ранил, хоть и был беззлобен.
Его чело — как полная луна,
На нем кудрей рассыпалась волна.
Две черные дуги — бровей изгибы,
А нос с алифом мы сравнить могли бы.
Глаза же уподобить я могу
Газелям на блистающем лугу,
Газелям, на охотника бегущим,
Охоту на охотника ведущим.
Его уста — как перстень, красный лал
Два ряда жемчугов приоткрывал.
А подбородок — яблоко, награда
Аллаха из заоблачного сада..
Подобна шея мрамору столпов,
В его аркане — шеи гордецов.
Как серебро, его ладони были,
Хоть серебро сгибали без усилий.
Хотел я Саламана описать —
Из моря перл один сумел достать.
Но много былей из времен далеких
Дошло о свойствах юноши высоких.
Соперничал в стихах он с Сурайей,
А прозою — с Медведицей Большой.
Был, как вода, в нем чист, прозрачен разум,
Круг избранных он увлекал рассказом.
Писал ли он — был почерк как пушок
На юной белизне лилейных щек.
Науками свой ум обогащал он,
Всю мудрость мира в памяти вмещал он,
Свершив дела дневные, вечерами
Играл он в нарды иногда с друзьями.
Айван, как рай, для пира украшал,
Певцов и музыкантов приглашал.
Снимал застенчивости покрывало,
Когда вино в нем душу согревало.
С певцом садился, пел он вместе с ним,
В смешных рассказах был неистощим.
Стенанья флейты с сахаром мешал он,
Мелодию, как сахар, рассыпал он.
Брал в руки чанг и сам слагал слова,
И новой каждый раз была нава.
То из барбата, бывшего в забвенье,
Исторгнет звуки, полные томленья.
И так барбата струны запоют,
Что люди слушают и слезы льют.
Так проводил досуг он вечерами
С друзьями за веселыми пирами.
Чуть на рассвете солнце сквозь туман
Коня пригонит на дневной майдан,
Встав, Саламан проворно одевался
И на коне к майдану устремлялся.
С клюкой он по ристалищу скакал
Туда, где золоченый мяч взлетал.
Средь однолетков, царственно рожденных,
Еще бритьем бород не удрученных,
Летя подобно быстрому лучу,
Всех крепче ударял он по мячу
И стал он самым ловким и проворным
В игре на том ристалище просторном.
С победою он покидал майдан.
Был мяч луной, а солнцем — Саламан.
Потом на стрельбище, где стрелы пели,
Он совершенствовался в ратном деле.
Изделье Чача — богатырский лук —
Он брал у царских лучников из рук.
Сам тетиву натягивал умело,
И тетива тугой струной звенела.
И тетиву до уха Саламан
Оттягивал и полный брал колчан,
И птицами трехперыми летели
Над полем стрелы, не минуя цели.
Он стонущих от нищеты и горя
Дарил рукою щедрой, словно море.
Вернее море бы назвать рекой
Перед широкой щедростью такой.
С той щедростью и туча не сравнится, —
Дарила туча капли, он — кошницы.
Когда к дверям дворцовым подходил
Бедняк и подаяния просил,
То награждался милостью такою,
Что ношу он не мог унесть с собою.
Катран! Каким искусством обладал он, —
В одном катрене целый мир вмещал он.
Гаджинскому Фазлуну он служил
И книгу мудрости ему сложил.
А шах Фазлун — как море, щедрым был он,
Поэта своего обогатил он.
Назавтра вдвое больше, чем вчера,
Насыпал золота и серебра.
И что ему Катран ни прочитает,
Ему он вдвое плату прибавляет.
Катран смутился, видя щедрость ту, —
Богатство сделалось невмоготу.
Внезапно он бежал, бесследно сгинул —
И дом, и всю казну свою покинул.
Узнав, что он исчез, Фазлун сказал:
«Он бескорыстен был, а я не знал.
Он был достоин царственных отличий,
А награждать достойных — мой обычай.
Но он не выдержал... И вот беда —
Исчез, бедняк, неведомо куда!»
Бессонный разум — друг, советник мой
Стал упрекать меня ночной порой:
«Зачем томишься мыслью бесполезной?
Что твой калам, Джами, пред этой бездной?
Кто царства времени не победил,
Исчезнет, будто не был и не жил.
Иди по главной нити в мире праха,
Не восхваляй придуманного шаха!»
Я отвечал: «О мудрости родник,
Перед тобой немеет мой язык.
Но я пою того, чье сердце живо,
Царя, носящего кулах счастливый.
Закон семи он поясам земным,
Семь океанов[16] — капля перед ним.
Иносказание — хвалы одежда,
Чтоб в тайну речи не проник невежда.
Учил мудрец: «Влюбленных, беды их
Изображай, но в образах иных!»
Ведь и не каждый друг — наперсник тайны,
В дверь эту не войдет никто случайный.
Жил некто, от любви с душой больной,
Всё время говоривший сам с собой;
Истории, одна другой чудесней,
Он сочинял, слагал стихи и песни,
О солнце, о луне повествовал,
О розе в гиацинтах покрывал;
То в песне кипарис он славил стройный,
То плакал над колючкой недостойной.
Пришел к нему невежда поболтать
И стал певца сурово осуждать.
Сказал: «Ты, друг, в огне любви сгораешь,
Что ж ты любовь свою не прославляешь?
Вниманье повседневному даришь,
О низменных явленьях говоришь».
А тот: «Тебе чужда тоска влюбленных,
И ты не знаешь языка влюбленных!
Ведь Солнцем я зову любовь мою,
От посвященных смысла не таю.
Цветком зову ланиты золотые,
А гиацинтом — локоны густые.
А кипарис — то стан ее прямой,
Я сам — колючка под ее ногой.
Ты повесть только о любви одной
Услышишь, коль язык изучишь мой».
Петь Саламана беден мой язык,
Когда он дивной зрелости достиг.
Он — кипарис, величие обретший,
Сад утонченности, весной расцветший.
Сперва он был незрелым, но, когда
Настало время зрелости плода,
Абсаль его всем сердцем возжелала,
К запретному плоду стремиться стала.
Но плод на верхней ветке вырастал,
Ее аркан плода не доставал.
И начала она — хитро и смело —
Свою красу подчеркивать умело.
То завитки, как мускусную мглу,
Распустит по лилейному челу,
То, темный волос разделив пробором,
Украсится невиданным убором,
То черной басмой в горнице своей
Наложит тетиву на лук бровей,
То подведет глаза свои сурьмою,
Неся смятенье миру и покою.
Ланитам придавала блеск румян,
Чтоб утерял терпенье Саламан.
И родинку искусно подводила,
И птицу сердца родинкой манила.
Всегда смеялась, весело шутя,
Зубов прекрасных жемчугом блестя.
То рукава повыше закатает,
Мол, дело делать ей рукав мешает,
То бегает проворно, хлопоча,
Браслетами-хальхалями бренча,
Чтобы от их колдующего звона
Ему постыли царство и корона.
Все дни она — заманчиво мила —
Перед глазами у него была.
Ведь женской прелести очарованье
Через глаза рождает в нас желанье.
Для Зулейхи построен был дворец
Белей суфийских искренних сердец.
Резьбою там не украшали стены,
Зеркальной чистотой блистали стены.
Художника она велела звать
И облик свой на стенах написать.
И стены зал — на всем их протяженье
Покрыли сплошь ее изображенья.
Тогда она Юсуфа позвала,
Чадру с лица красивого сняла.
Он взглядом от соблазна отвращался,
Но всюду вновь с лицом ее встречался.
От прелести ее и от речей
Возникло у него влеченье к ней.
Решил исполнить он ее желанье
И с нею утолить свое желанье.
Но разум доводы ему явил
И в чистоте душевной утвердил.
Юсуф желаемого не коснулся,
Ушел до срока — и не оглянулся.
И Саламан — хоть он и скромен был,
Хоть в помыслах он чистоту хранил —
Почувствовал: он взглядом в сердце ранен,
Косою мускусною заарканен.
Он чувствовал: сломил терпенье в нем
Изогнутых бровей ее излом.
Стал горек мед от смеха уст медовых,
И потерял он сон в ее оковах.
Он неотступно в тишине ночной
Ее воображал перед собой.
Он перед этой родинкою черной
Погибнуть был готов душой покорной.
От беспокойных локонов ее
Он потерял спокойствие свое.
Так, молча, страстью он воспламенялся,
Но в глубине душевной устрашался.
«Не дай, господь! — молился он в тиши. —
Ведь это гибель для моей души!
Люблю... Но, с ней любви вкусив, я знаю,
Величие и сан я потеряю.
Ведь счастье, что пройдет в конце концов,
Не кыбла для надежды мудрецов».
Ворона стала слепнуть и от горя
Решила доживать свой век у моря;
Морскую воду горькую пила
И к той воде привычку обрела.
Однажды к морю прилетела цапля,
Как с облаков добра участья капля.
И над вороной сжалилась она,
Что ей вода морская солона.
Сказала цапля: «Ты не брезгуй мною,
Я пресной напою тебя водою!
Ведь про запас имеется всегда
В моем зобу прохладная вода».
— «Друг, я боюсь, — ответила ворона, —
Что потеряю вкус к воде соленой.
Коль жажду пресной утолю водой,
Пить не смогу потом воды морской.
Ты улетишь, а я, полуслепая,
Останусь тут, от жажды погибая.
Уж лучше с горькой быть водой в ладу,
Чтоб горшую не испытать беду!»
Так он сгорал, томился; и тогда
Взошла Абсаль счастливая звезда.
Она искала часа неустанно
Найти в уединенье Саламана.
И ночью раз к нему в покой вошла
И всю себя и душу принесла.
К ногам его она, как тень, склонилась,
К ногам его смиренно приложилась.
И ласково он на нее взглянул,
И милости ей руку протянул,
И обнял. Тесным было их объятье,
Как тело нам охватывает платье.
И жадным ртом ко рту ее приник, —
О, поцелуй — объятий проводник.
Они в лобзанье радостно сливались,
И чаши их сердец переполнялись.
Они устами терлись об уста,
Но разделяла их еще черта.
И страсть, что в них сильней забушевала,
Стыдливости отвергла покрывало
И узел распустила на пути,
Где жаждали друг друга обрести.
В нем — молоко, а сахар в ней скрывался,
Сладчайший сахар с молоком смешался.
Насытясь сахаром и молоком,
Они к утру забылись сладким сном.
Светило дня, взойдя на свод зеленый,
Лучом, как палочкою золоченой,
Завесу сбросив, навело сурьму
На вежды миру сонному всему.
И встал счастливый Саламан с постели
В полудремоте сладкой, будто в хмеле,
Объятый обаяньем чар ночных
И жаждой новых радостей живых.
Ему — он чувствозал — необходимо
Опять припасть к рубинам уст любимой.
Ее позвал он, слуг не разбудил
И рядом на подушку усадил;
Стыдливости покровы с милой снял он —
И вновь восторги ночи испытал он.
И так же день у них прошел другой...
Казалось, не грозил им глаз дурной.
День стал неделей, месяцем — неделя,
А месяц — годом сладкого безделья.
Вот так — ни днем ни ночью, без забот,
Они не разлучались целый год.
Но в зависти врагценье круговое
Сказало: «Как бесчестны эти двое!
Но те дела, что начинаю днем,
Я пресекаю в сумраке ночном.
Ведь счастье человека, и мученье,
И жизни срок — в моем произволение!»
Какой-то бедуин, придя в Багдад,
Сел у ворот халифовых палат.
И волей повелителя в чертоги
Был приведен кочевник тот убогий;
Там за чредою царственной еды,
Он угощен был блюдом палуды
Сладчайшей, как язык красноречивый,
Как губы девы, юной и красивой,
То блюдо при любом большом глотке,
Казалось, таяло на языке.
Всё съел араб, и, восхвалив аллаха,
Он так сказал без робости и страха:
«О правоверных добрый щит и свет!
Я съел обед и дал такой обет,
Что буду ежедневно непременно
Сюда ходить, о муж благословенный!
Обедать с вами! Больше никуда,
Так мне по вкусу ваша палуда!»
Халиф сказал, смеясь. «О гость случайный,
Не ведающий сокровенной тайны!
Тебя вторично могут не пустить,
Так понапрасну стоит ли ходить?»
Араб сказал: «Ты грех возьмешь на душу,
Коль по твоей вине обет нарушу!
Когда меня ты не велишь пускать,
То кто меня посмеет обвинять?»
Шли ночи, дни, недели в свой черед.
Любовь их длилась месяц, длилась год.
Совсем отца и мудреца забыл он,
Заботою сердца их сокрушил он, —
Уж не томит ли юношу недуг?
Но правду всю разведали от слуг.
Они позвали юношу и речи
С ним начали окольно, издалече.
И много истин мудрых привели,
Пока до сути дела не дошли.
И стало ясно им, что без обмана
Дошла до них молва про Саламана.
И дали наставление ему —
Опору неокрепшему уму.
Шах говорил: «О сын — душа отца,
Светильник яркий моего дворца!
Взгляд счастья моего тобой живет,
Майдан моих надежд тобой цветет.
Я долгим ожиданием томился,
Покамест ты, как роза, не раскрылся.
Полу из рук моих не вырывай,
Шипами рук моих не уязвляй.
Из-за тебя обременен я властью
И для тебя кладу ступени к счастью.
Предназначения не забывай,
Пристрастиям низким воли не давай,
Не будь рабом страстей! Ведь пред тобою
Престол величья, посланный судьбою.
Ты — царский сын. Тебе в човган играть,
Верхом на Рахше по полям скакать,
А не човганом локонов пленяться
И неге и безделью предаваться.
Копьем онагра мчащегося рань,
Лань на скаку проворно зааркань —
Хвала тебе. Но будь не заарканен
Петлей страстей, стрелой любви не ранен.
Всегда готовым будь пойти на бой,
Разить отважных сталью боевой.
Но кто в гаремном воздухе изнежен,
Тому разгром в сраженьях неизбежен.
Опомнись, сын! Иначе — я не лгу,
Что я от огорченья слечь могу.
Не высказать, как ты меня печалишь...
И стыд тебе, коль с ног меня ты свалишь!»
Убитый сыном, кровью истекая,
Хосров Парвиз промолвил, умирая:
«Ветвь, что от корня вскормлена водой,
Решила уничтожить корень свой.
И вырван корень был. И что же стало?
Иссохла ветвь и на землю упала».
Внял Саламан отцу, чело склонил
И так ему в ответ проговорил-
«О шах, я раб твоей высокой мысли;
У ног своих меня ты прахом числи!
Тебе вовеки подначален я,
Ты прав. Но тяжко опечален я.
Душой согласный с волею твоею,
Не волен я и сердцем не владею.
Я многократно спорил сам с собой,
Я сам хотел разделаться с бедой.
Но лишь луну свою я вспоминаю —
Изнемогаю сердцем и стенаю.
Здесь на земле мне сиро без нее,
Ничто мне оба мира без нее.
Перед ее лицом — истоком света —
Тускнеет светоч мудрого совета».
В сады лиса лисенка привела
И наставленье мудрое дала:
«Ешь виноград, но — чур — не объедайся,
Сторожевых собак остерегайся!»
Лисенок ей: «Хоть я и сам не рад,
Но, раз уж я увидел виноград,
Пока все гроздья не пообрываю,
Я даже о собаках забываю!»
Когда закончил слово шах-отец,
Стал Саламану говорить мудрец:
«О сада древнего побег любимый,
Рисунок вечного непостижимый,
Читающий, всем мудрецам в пример,
Тетрадь стихий и свиток звездных сфер;
С рожденья страж сокровищниц Адама,
Мир отражающий, как чаша Джама,
Ты осознай достоинство свое
И суть свою и охрани ее!
Тот, чья рука, исполненная силой,
Твоей природы глину замесила,
Он указатель твоего пути.
Ты взгляд к духовной сути обрати.
От внешнего очистись; всё вниманье
Зерцалом погрузи в лучи познанья.
От обольщения женского уйди,
На лик прекрасный больше не гляди.
Что есть красавица? Полна изъянов
Картина эта, в мареве обманов.
И ни пола, ни пазуха у ней
Не чисты, не свободны от страстей.
Как можешь ты безумью предаваться?
Как можешь ты, забыв себя, влюбляться?
Ты, страсти поддаваясь, суть души,
Основу сил своих не сокруши.
Ты из-за страсти сам с собой в боренье;
Душе служить иль страсти — ты в сомненье.
Высокий был сужден тебе удел,
Лучом звезды в зените он блестел.
Но, низкой страстью сорван с тверди звездной,
Он падает во тьму, влекомый бездной».
Раз петуху промолвил муэдзин:
«Часы намаза знаешь ты один.
Ты в срок всегда поешь и не собьешься.
Ни на мгновение не ошибешься.
Тебе бы, друг, при мудрости такой,
На небе петь — высоко над землей!
Доколь тебе средь куриц величаться
И в каждой свалке мусорной копаться?»
Петух сказал: «Пришлось мне низко пасть...
Меня сгубила чувственная страсть.
Когда свое пристрастье победил бы,
Как я тогда высоко воспарил бы!
В курятнике бы райском, не земном,
Беседовал с небесным петухом!»
Был Саламан овеян словом знанья,
Как неким облаком благоуханья.
Ответил он: «Платону равен ты
И Арасту — в кругу твоей черты.
В столетьях десять солнц ума блистало,
Одиннадцать с твоим приходом стало.
Я строго следовал твоим путем,
Покорным был твоим учеником.
Запомнил всё, чему я научился,
С твоею мудростью душой сравнился.
Но знаешь ты, не можешь ты не знать,
Что вне меня возможность выбирать.
Деянья наши дара не превысят,
А дар от воли нашей не зависит.
И от того, что мной совершено,
Мне отрешиться право не дано.
Пусть в наших действиях исток несчастий,
Вернуть свершенное не в нашей власти».
Шел некто с сыном-юношей сам-друг,
А ослик их тащил тяжелый вьюк.
Они дорогой ноги в кровь разбили.
Большие горы путь им преградили,
Отвесной обрываясь крутизной;
Под кручей море пенилось волной.
Над бездною, что душу устрашала,
Опасная тропинка пролегала.
Казалось — там никто не мог пройти,
Там лишь змея могла бы проползти.
А что с тропинки узкой той срывалось,
Глубокой бездной моря поглощалось.
Пошел тропинкой ослик и упал.
«О боже! — сын в смятенье закричал. —
Осел упал, с ним наши все пожитки..
Спаси его и возмести убытки!»
— «Молчи, сынок, — сказал старик отец, —
Нам не вернет его и сам творец.
Будь тверд, мужайся духом благородным,
Не помышляй о выборе свободном».
Он слушал их, всем сердцем их любя,
Молчал, но был от горя вне себя.
Упрек несет ущерб душе свободной,
Упреков дух не терпит благородный.
«Как быть теперь?» — он голову ломал
И многие решенья принимал.
Со всех сторон свое обдумал дело,
И мысль о бегстве твердо в нем созрела.
И паланкин для дальнего пути
Велел он верным слугам припасти.
Чем дом тесней, тем лучше для досуга,
Когда в объятьях милая подруга.
Разлуку Зулейха была не в силе
Сносить, когда Юсуфа заточили.
И каждый вечер из дворца в тюрьму
Она стремилась к другу своему.
И вот сказал ей некто не любивший,
Плода из сада страсти не вкусивший:
«Живя в таком дворце, до коих пор
Тебе в тюремный прятаться затвор?»
Она ж: «С тех пор, как друг в темнице скрылся,
Как муравьиный глаз, мой мир стеснился!
Но муравьиный глаз мне с ним вдвоем
Просторней, чем дворец в саду моем».
Дней за семь Саламан свою Абсаль
Увлек в недосягаемую даль.
Забыв упреки родичей и горе,
Через неделю он увидел море.
Стал Саламан за морем наблюдать,
Стал кораблей попутных поджидать.
И челн нашел, прекрасно оснащенный,
Как полумесяц в заводи зеленой.
Вот вынес челн на шумную волну,
Как полумесяц, — солнце и луну.
Как лебедь, над пучиною соленой
Челн полетел, ветрилом окрыленный.
Дней тридцать — качка, ветра гул да плеск,
От качки угасал их цвет и блеск.
Когда пловец последних сил лишался,
Вдруг среди моря остров показался,
Как сад Ирема в давние года,
Перенесенный волшебством сюда.
Как сад эдема, вся в росе блестящей
Лесная там благоухала чаща.
И Саламан сказал: «Здесь будем жить.
Чего еще искать, куда нам плыть?»
Они от всяких страхов отрешились
И в том лесу прекрасном поселились.
Жасмин и роза, радостью дыша, —
Единые, как тело и душа.
Она всегда с любимым, он — с любимой,
В покое, без помехи нетерпимой.
Здесь лицемер не обличает их,
Загробной карой не стращает их.
Не жалит роза — нежности награда,
Дракона нет у найденного клада.
Нет им запрета на лугу лежать,
В потоке чистом жажду утолять
И радоваться, соловью внимая
И сладкозвучной речи попугая.
Им на прогулке спутник — то павлин,
То куропатка золотых долин.
Как в мареве счастливого похмелья,
Они там жили, полные веселья,
Не мучимы упреками, одни,
И ночи проводя в любви, и дни.
К влюбленной милой тянется влюбленный,
И для слиянья — никакой препоны.
Какой-то любопытный человек
Спросил: «Что ищешь в мире ты, Вамек?
Чем ты томишься, Узрою плененный?
Чего вам не хватает, о влюбленный?»
Ответил он: «Ищу в дали степей
Угодья, где не встречу я людей;
Чтобы в шатре близ речки поселиться
И с милой там навек уединиться;
Чтоб слиться с нею телом и душой
И знать, что нас не видит глаз чужой;
Чтобы в пустыне до скончанья века
Ни одного не встретить человека!
Лишь там я неразрывно с ней сольюсь,
От двойственности там освобожусь.
Пока есть двойственность — есть страх и муки
И опасение будущей разлуки...
Но верю я, что счастье суждено
Мне слиться с ней поистине в одно!»
Узнал в Юнане старый властелин,
Что вдруг исчез его любимый сын.
В отчаянье он слезы лил, как воду,
С мольбами обращался к небосводу,
Вел розыски сыновнего пути,
Но ни следа нигде не мог найти.
Владел он неким зеркалом чудесным,
Всё отражавшим в мире поднебесном.
Взглянул он в это зеркало и вот —
Увидел остров средь пустынных вод.
На острове зеленая чащоба,
И беглецы в ней — невредимы оба...
Когда он там увидел их вдвоем,
К обоим милость пробудилась в нем.
Решил: он жив, зачем его жестоко
Терзать словами тщетного упрека!
А чтобы сын ни в чем нужды не знал,
Корабль ему с припасами послал.
Утесы прорубающий Фархад
К Ширин влеченьем страсти был объят.
Ширин, полна сердечного волненья,
Скрыть не могла ответного стремленья.
Как пламя, ревность шаха обняла,
Хирман его спокойствия сожгла.
И вот уже готовит полный яда
Судьба-старуха кубок для Фархада.
Погиб Фархад... Свершив великий грех,
Парвиз с Ширин остался без помех.
Но грозный небосвод алкал отмщенья,
Он подал Шируйе кинжал отмщенья.
И пал убитый сыном властелин,
Всё потерял — и царство, и Ширин.
Но с горечью увидел шах Юнана,
Что нет конца пристрастию Саламана;
Что жизнь идет, наследник же его
О царстве знать не хочет ничего.
Об этом мысля, шах сгорал от горя...
Через пустыни и просторы моря
Он мысль на Саламана устремил
И мыслью сил мужских его лишил.
К любимой сын не уставал стремиться,
И вдруг он с ней не смог соединиться.
Его, как прежде, жар любовный влек,
Но с ней, как прежде, слиться он не мог.
Сгорать от жажды над струей потока —
Нет кары в мире более жестокой.
И понял он: отец, один и стар,
Его вернуться нудит силой чар.
И воротился он к отцу в смятенье,
Раскаяния полн, прося прощенья...
Раз ученик спросил: «О муж ученый,
Как ты решаешь — кто есть сын законный?»
Ответил: «Тот, кто на отца похож,
Неважно — дурен он или хорош.
Пусть не похож сперва... Года проходят,
И видят все — он на отца походит.
А коль ни с чем с отцом он не сравним,
То прав отец, назвав его чужим.
Ведь плевел в поле средь ростков пшеницы
Сначала от нее не отличится.
Растут они как равные. Но вот
Зерно поспело, жатва настает.
И скажет колос: «Прочь, сорняк негодный,
Не ровня ты пшенице благородной!»
Увидел старый шах сыновний лик
И с поцелуями к нему приник.
И, положив ему на плечи руки,
Он любовался им после разлуки.
И говорил: «Зрачок глядящий мой,
Ты мне как соль на скатерти земной.
Рожден ты для того, чтоб царством править,
Чтоб наш венец и трон в веках прославить.
Ты не гнушайся царского венца.
Венец державный — не для подлеца.
Срок близится, венец принять ты должен,
Кормило власти в руки взять ты должен.
Так отвратись от гибельной любви,
Для высшей в мире доблести живи.
О судьбах царства думай, о короне.
Страсть низменную смой, как хну с ладони».
Честь, мудрость, щедрость, мощная рука —
Вот свойства, при которых власть крепка.
Но мудрость выше низменных пристрастий,
Не терпит благородство женской власти.
Разумный муж высоко честь хранит
И похотью полу не осквернит.
Могучий дух рабом любви не будет
И царственного долга не забудет.
И щедрость ради женщины любой
Не жертвует великою судьбой.
Царь, если он собой не в силах править,
Не сможет царства своего прославить.
Всему, что может мощь твоих опор
Ослабить, ты суровый дай отпор!
И честь, и мужество, и мудрость — в этом.
Прибавить нечего к моим советам».
Кто в мире униженней, чем влюбленный?
Где есть удел, столь горько затрудненный?
Кому доброжелательства совет
Как злого издевательства навет?
Так Саламан утратил свет надежды
И разорвал спокойствия одежды.
Мир для него навеки помрачнел,
И он уничтоженья захотел.
Пусть лучше корень жизни уничтожит
Тот, кто достойно больше жить не может
И он с Абсаль — любимою своей —
За смертью удалился в даль степей.
Вязанками кустарник нарубил он,
Вязанки те в большой костер сложил он.
И поднялся костер, как холм высок.
Огонь он высек и костер поджег
Простер ей руку, как жених невесте,
И на костер взошел он с нею вместе.
Шах устремлял свой взгляд в степную даль,
Он думал истребить одну Абсаль.
Луч мыслей направляя неустанно,
Он сжег ее, оставил Саламана.
От примеси нечистого всего,
Как золото, очистил он его.
В житейской суете неистребимой
Кто чужд всего? — Влюбленный без любимой.
Бежит от мира... Но несутся вслед,
Пронизывают сердце стрелы бед.
Вот в грудь ему один клинок вонзился,
Другой в затылок прямо устремился.
Хоть друг в несчастье пощадит его,
Но недруг камнем поразит его.
Пусть камень мимо пролетит далеко,
Он будет жертвой черствого упрека.
А если он упреков избежит,
Его печаль разлуки сокрушит...
Они на гору огненную смело
Взошли. В огне одна Абсаль сгорела.
Был силой мысли Саламан спасен;
Как тело без души, остался он.
Моля об избавлении, со стоном
Он пал в слезах пред грозным небосклоном.
Так причитал он, что рассвет рыдал
И, сострадая, ворот разрывал,
Сочувствуя, над ним слезами капал,
А Саламан лицо себе царапал,
Бил камнем в грудь себя он всё больней,
Как в пробный камень верности своей.
Не в силах милую обнять руками,
Он руки истерзал себе зубами.
Он взгляды ночью в угол обращал,
В тени Абсаль свою воображал.
«О, подойди, вернись ко мне, взываю!
Взгляни — я умираю, я сгораю!
Одна ты в жизни жизнью мне была,
Одна ты свет глазам моим дала.
Я, привлечен твоею красотою,
Жил на путях свидания с тобою.
Мы были оба счастливы всегда.
Доселе не касалась нас беда.
О, как мы сладостно соединились,
Когда от всех навеки отрешились!
Друг другу тайну тайн шептали мы,
В объятьях сладко засыпали мы.
Как дико пламя ярое взвивалось..
О, пусть бы я сгорел, а ты осталась!
Но вот сгорела ты, мне — пеплом стыть,
И нет исхода, и зачем мне жить?!
О, если б я тогда погиб с тобою,
Мы шли бы вместе тайною тропою...
Там — за пределами небытия —
Блаженство вечное вкусил бы я».
Один араб дорогой задремал —
И, как упал с верблюда, не слыхал.
Верблюд, почуяв легкость и свободу,
Один, как резвый конь, прибавил ходу.
Араба разбудил степной рассвет..
Верблюда нет, песком завеян след.
Он возопил: «Верблюд мой потерялся,
В пустыне дикой я один остался!
О, если б не был я судьбой гоним,
Я потерялся б тоже вместе с ним!
Куда б шаги верблюд мой ни направил,
С ним был бы я, его бы не оставил.
Со мною вместе бы нашли его —
Пропавшего верблюда моего!»
Когда проведал царь, что Саламан
И день и ночь тоскою обуян,
Душа его — подобие металла —
В горниле горя расплавляться стала.
Изнемогало шаха существо,
От муки разрывалась грудь его.
И обратился он к совету пира:
«О Кааба надежд и страха мира,
Я властью мысли сжечь Абсаль сумел,
А Саламан — в тоске по ней — сгорел.
Нет для Абсаль из пепла возвращенья,
Нет сердцу Саламана исцеленья.
Всё высказал я. Сам теперь гляди,
Сам средство для спасения найди».
— «Ты, вижу, мыслью тверд и духом светел,
Когда пришел ко мне, — мудрец ответил, —
И, если верит мне наследник твой
И не нарушит договор со мной,
Моею волею Абсаль живая
К нему вернется, горе исцеляя.
Здесь несколько она пробудет дней,
Как прежде, он опять сольется с ней».
Услышав речи мудреца, с волненьем
Стал Саламан внимать его веленьям.
Мудрец его покорством тронут был
И мощь чудесных чар своих явил.
Когда Абсаль бедняге вспоминалась
И сердце в нем от муки разрывалось,
Мудрец об этом сразу узнавал —
Абсаль прекрасной образ создавал
Из воздуха перед его глазами,
Руками ощутимый и устами.
Когда ж царевич погружался в сон,
Тот образ таял... истреблялся он.
Мудрец же, в высоту подъемля взоры,
Вел о Зухре прекрасной разговоры.
«Зухра, — он говорил, — в небесной мгле
Прекрасней всех красавиц на земле.
За красоту была она когда-то
На небеса взята лучом заката.
Так чанг ее звучит, что небосвод,
Всем хором звезд кружась, ей в лад поет».
От речи той, волшебной и неясной,
Стал влечься Саламан к Зухре прекрасной.
Рассказывал мудрец, и каждый раз
Сильней влиял на юношу рассказ.
Когда мудрец в нем обнаружил это,
Стал колдовать он над Зухрой-планетой.
С небес Зухра как женщина сошла
И сердце Саламана заняла.
Абсаль из сердца Саламана скрылась,
Любовь к одной Зухре в нем укрепилась.
От скорби наконец освободился
Шах Саламан и духом обновился...
Достоин стал занять престол отца,
Достоин стал он перстня и венца.
И старый шах созвал царей вселенной —
Людей породы алчной и надменной.
И он для них такой устроил пир,
Какого сто веков не ведал мир.
Царей, вояк, исполненных отваги, —
Он всех привел к незыблемой присяге
Наследнику и сыну своему.
Мир положил он под ноги ему,
Семь поясов вручил земли великой,
Всем странам объявил его владыкой.
«Хоть царство мира этого не вечно,
Для мудрых степь надежды бесконечна.
Свой разум светом знанья осеня,
Возделай ниву завтрашнего дня.
На поле жизни, не страшась коварства,
Готовь посев для будущего царства!
Коль мужа звезды знания ведут,
Усилья и труды не пропадут.
Что твердо знаешь — делай, полн старанья;
Не знаешь — восполняй пробелы знанья.
По счету справедливому взимай
И справедливой мерой возвращай.
Лишь то бери, что указует вера,
А с нечестивых не бери примера.
Добро, коль благо мудрости берешь
И мудростью возросшей воздаешь.
Не разрушай опору неимущих,
Не возвышай вельмож, народ гнетущих:
Дай волю им — державу разорят,
А золото истратят на разврат.
Коль не спасешь народ от разоренья,
Сам от забот не обретешь спасенья.
Не отвращайся от прямых путей! —
Таков завет прославленных царей.
Не следуй тем, чей путь отсюда — в пламя,
Кто станет в бездне адскими дровами.
Несправедливостей не допусти,
Любой ущерб в прибыток обрати,
Чтоб чаша, что зовется «Мир и милость»,
О камень угнетенья не разбилась.
Будь как пастух, отара — твой народ;
Пастух свою отару бережет.
Тебе во всем быть правосудным надо.
И кто основы суть — пастух иль стадо?
Ты безопасность стада утверди,
Испытанных помощников найди,
Чтоб, как овчарки, были злы и яры
Против волков, а не среди отары.
Беда тебе на голову падет,
Коль пес с волками дружбу заведет.
Найди вазиров для опоры царства,
Радеющих о благе государства.
Быть должен мудрым верный твой вазир,
Чтоб охранять в стране покой и мир.
Честнейшего дари высокой властью,
Общественному преданного счастью.
Чтоб он с людей ни на волос не брал
Поверх того, что сам ты указал.
Чтоб он был сострадателен к народу,
Во всем доброжелателен к народу,
Гроза — грабителям, а беднякам
И страждущим — защита и бальзам;
Чтоб зависти и злобы не питал он,
Чтобы людей ученых почитал он.
Когда ж, как пес при бойне, грязен он,
Да будет отрешен и осужден.
Поставь надзором честных, беспристрастных
Фискалов, к лихоимству не причастных,
Чтоб через них ты знал о правде всей,
Что делается средь твоих людей.
Тех, кто виновным назовут вазира,
Остерегись предать на суд вазира.
Сам разбери — кто виноват, кто прав;
Иль будешь проклят, истину поправ.
Кто для тебя богатства собирает
И города и села притесняет
(Ты знай, что впрок богатство не пойдет,
Что на виновных божий гнев падет) —
Твой враг подобный сборщик, чуждый чести,
Что вместо десяти взимает двести.
Вазир жестокий, алчностью горя,
Клевещет пред народом на царя.
Власть нечестивца верным мусульманам
Всегда претит и проклята Кораном.
Кто бедным людям гнет несет в удел,
Кто правду ради выгоды презрел,
Невеждой грубым предстает пред миром.
Невежда же не может быть вазиром!
Сам все дела мирские изучай,
Вершить их только мудрым поручай».
За внешним строем повести порой
Скрывается глубокий смысл иной.
Поскольку внешне повесть завершилась,
То нужно, чтобы суть ее открылась,
Суть сокровенную определил
Тот, кто дорогу к тайне проложил.
И цель его — не шумный спор с тобою,
А знанье тайн, владеющих душою.
Кто — шах? И кто по воле мудреца
Без матери рожденный от отца?
И кто — Абсаль? И что есть волны моря
И та гора огня в степном просторе?
Какое царство Саламан обрел,
Когда душою от Абсаль ушел?
И кто Зухра, что свет ему открыла,
С зерцала сердца окись удалила?
Внимай же пояснениям моим
Всем существом и разумом живым.
Сперва творец созвездий и планет
Вселенной Перворазум дал, как свет
Свет-Перворазум да повелевает,
Да всяк его веленья исполняет
Приявшего сияющий венец
Познанья тайны мы зовем — мудрец.
По воле Перворазума туманно
Взошло над миром солнце Саламана.
Кто ж милая Абсаль? — Любовь и страсть,
К ее устам зовущая припасть.
Абсаль — пучина, где они проплыли,
Где мир в волненье бурном находили.
То море — темных вожделений зыбь,
То море — томных наслаждений зыбь.
В чем суть стремленья Саламана к шаху
И припаданья головою к праху?
Всё это к Перворазуму возврат
Светильника, что мраком был объят.
Что есть костер, что есть самосожженье,
Нам данной богом плоти истребление?
То знак нам: всё сгорит и всё пройдет,
Но дух воспрянет, пепел отряхнет.
Зухра — души высокой совершенство,
В слиянье с нею — высшее блаженство.
Вселенной, мудрый, овладеешь ты
В сиянье этой вечной красоты!
Я кратко говорил об этих тайнах
В рассказе о делах необычайных.
А прав иль нет я был в моих речах —
Лишь всемогущий ведает аллах.
Перо подвластно слову, но оно
Есть тоже слово, словом рождено,
Слова умерших воскрешает слово,
Освобождает тайну от покрова.
У звонкой песни отними слова —
Без жаркой речи музыка мертва.
Но музыка, слиянная со словом,
Рождает жизнь, дарит восторгом новым.
«Дыханье — признак жизни», — скажешь тьг
Лишь словом эту мысль докажешь ты.
Дыханье — облик, слово — содержанье,
Того, кто любит жизнь, услышь дыханье.
Слова — узлы, их много на земле,
Но вникни, жемчуг есть в любом узле.
Изменишь букву — слово ты изменишь,
Но и его жемчужину оценишь,
И красота, скрывавшаяся в нем,
В значении откроется ином.
Сердца людей певец влечет словами,
Наполнился небесный свод словами.
Хоть брал я пробу с золота словес,
Мне слова «злато» неизвестен вес.
Наполни чашу золотом небесным,
Другую чашу — жемчугом словесным, —
Взметнется золото до облаков,
Останется на месте жемчуг слов.
Джами, такой жемчужиной владея,
Ты денег не проси у богатея.
Ты к золоту скупца не должен льнуть:
Жемчужиною в раковине будь.
Мир полон звуками литавров слова.
Невеста-слово — свет всего живого.
Ни в жемчуг, ни в парчу не убрана,
Пленяет и пленяется она.
А если драгоценности наденет,
Красу луны затмит и обесценит.
Наденет ожерелие стихов —
Сердца похитит сотни шутников,
А на ноги наденет рифм запястья —
Падет пред ней мудрец, дрожа от счастья.
Седых и юных поразит сильней
Двустишьем подрисованных бровей.
Румянцем смысла заалеют щеки —
И расцветут сердца, как сад широкий.
Красавицы не властны надо мной:
Вручил я сердце только ей одной.
Ее пленительное ожерелье
Мне принесло тревогу и веселье.
Ее запястьем скованный певец,
Я вырваться не смею из колец.
Хоть брови не срослись ее сердито,
К спасению дорога мне закрыта.
Я всюду, где возлюбленной жилье,
Ищу ее, хочу догнать ее.
В иносказанья красоту оправлю,
Всем знатокам любимую представлю,
Пусть в двери сердца не стучится стих,
Коль то жилище темных и пустых.
Когда поэт свои слагает строки,
Он отвергает бренный мир жестокий.
Он плавит плоть, чтоб дух его проник
Сквозь толщу гор в поэзии рудник.
Поэт — добытчик и рудоискатель,
А время — казначей и покупатель.
О ты, кто нам рубин принес в руке,
Трудясь все дни, все ночи в руднике, —
Познай путем искусства и уменья,
Что цветом, весом разнятся каменья.
Собою не гордись, найди рубин,
Добудь получше камень из глубин.
Взыскательный в работе стихотворной,
Не примиряйся ты с травою сорной.
Пока душой ты погружен в порок,
Не сотворишь хороших, чистых строк.
Всё, что в тебе благого иль дурного,
Проявит и откроет людям слово.
Труп ляжет поперек ручья? Тогда
Пропахнет трупным запахом вода.
Наоборот, есть для души услада
От ветерка из розового сада.
Слова, нанизаны на нить стихов,
Покажутся красивей жемчугов,
Коль будут всем понятны, а сравненья —
И новы, и просты для разуменья.
Да будет рифма, радостно звуча,
И редкостной, и яркой, как парча,
Пусть кажется размер — певучий, точный
Плавно текущею водой проточной.
Ты к пустословью не питай любви,
Войну искусственности объяви.
Ты хочешь, чтоб строка твоя блестела?
Однако же не преступай предела:
Красавица, сердца пленяя все,
Нуждается ль в искусственной красе?
Одна-две родинки на двух ланитах —
И вот уже полно сердец разбитых!
Будь на лице их большее число, —
Скажи, кого бы это привлекло?
А если щеки чернота оденет,
То красоту тем самым обесценит.
Я говорил и повторяю вновь.
Поэзии основа есть любовь.
Любовь светла, как путь звезды небесной,
Любовь есть суть и соль еды словесной.
Джами, коль ты утратил эту соль,
Писать стихи себя ты не неволь.
Иль, угощая нас, ценитель тонкий
Нам кушанья предложит без солонки?
Один слепец женился на уроде,
На бабе грубой, злобной по природе.
Лицо — в рябинах, черных бус черней.
А лоб — в морщинах и щита темней.
Горбата и глуха косая злюка,
Ее беседа — вздор, молчанье — мука.
Сказала раз, чтобы прельстить слепца:
«Жаль, что не видишь моего лица!
Мое лицо — белей слоновой кости,
Луну затмило, бледную от злости.
Завидует нарцисс моим глазам,
Завидует тюльпан моим устам,
А стан мой тонкий так высок и строен,
Что кипарис — и тот обеспокоен!»
Когда слепец услышал этот бред,
Он в ярости сказал жене в ответ:
«Была б красива ты на самом деле,
Твою красу давно бы разглядели.
Хватал бы каждый зрячий твой подол,
Когда б такую красоту нашел.
Светильник оценить сумеет зрячий,
А не слепец, не знающий удачи.
Я слеп, и потому-то хвастовства
Ты развязала вздорные слова.
Пустилась ты на самовосхваленье
Лишь потому, что потерял я зренье».
О ты, кто тешит сказками народ,
Сверканьем изречений и острот!
Под этой синей высью величавой
Того лишь награждают доброй славой,
Кто молчалив: его молчанье — меч,
Способный мрак невежества рассечь.
В многоречивости — исток обмана,
От пустоты — и грохот барабана.
Жбан собственного голоса лишен,
Но крик твой повторяет, пустозвон!
О, береги от многоговоренья
Раскрывшийся в тебе цветок прозренья!
Тот, кто уста не пожелал замкнуть,
Премудрости не постигает суть.
Бутон, устам уподобляясь сжатым,
Становится рубинами богатым,
А желтый ирис, что болтать привык,
Стоит, как нищий, высунув язык.
За то и держат в клетке попугая,
Что говорит он не переставая,
А ворон вольно в воздухе парит,
Затем что никогда не говорит.
В чем подлость дряхлого сего чертога?
Терпенья мало, разговоров много!
Чесальщик хлопка, почему твой друг —
Воробышек вопит, терзает слух,
А небосвод, простершийся пространно,
Всегда молчит, вращаясь постоянно?
Белеет стройный ряд твоих зубов,
А губы — как завеса, как покров.
Язык — как меч: одно ты скажешь слово
Разрушит строй, разрубит ткань покрова
Нет спору, слово — жизнью рождено,
Но и разбить способно жизнь оно.
Пойми, язык есть признак человечий:
Отринь же необдуманные речи!
Следи, чтоб каждый выдох твой и вздох
Никто бессмысленными счесть не мог.
Как создал из материи первичной
Господь сей мир, в котором всё различно,
Вот так и ты, едва лишь вздох издашь —
Дурное иль хорошее создашь.
Когда нам явит словосочетанье
Глубокий смысл и внешнее блистанье,
То станет в книге дней, чья цель чиста,
Заставкою заглавного листа.
А если глупость изречешь ты, чтобы
Она пошла путем беды и злобы,
То запятнаешь дней своих тетрадь.
Незряч, не сможешь истину познать.
Уста разверзнув, ты за мыслью следуй.
Не можешь? Так молчи и зла не ведай!
Две утки вышли на берег без страха —
И вот их полюбила черепаха.
Дружили трое около реки,
Превратностям судьбины вопреки.
Но был на уток небосвод рассержен
За то, что норов их к земле привержен.
Решили утки: «Пустимся в полет,
Иначе нас накажет небосвод!»
Взмолилась черепаха: «Сестры-птицы!
Ужели вам не жаль своей сестрицы?
Вы стали мне как близкая родня,
Кормили и поили вы меня.
Хоть панцирем спина моя покрыта,
Без вас я буду на куски разбита.
Я в дружбе с вами свой нашла оплот,
Умру, когда вы пуститесь в полет.
Мне не дано наверх подняться с вами,
Мне суждено навек расстаться с вами.
Жестоко я наказана судьбой:
Ведь я к земле привязана судьбой!»
Вдруг палочка на речке безымянной
Всплыла, стреле подобна деревянной.
Две утки палку взяли с двух концов, —
Взгляни на этих хитрых двух пловцов!
А черепаха крепко за середку
Зубами ухватила ту находку,
И вот они втроем взлетели ввысь:
На птицу-черепаху подивись!
Их люди увидали ненароком,
Стремящихся над берегом широким,
И вскрикнули: «О чудо из чудес,
Взметнулась черепаха до небес!»
Услышав эти крики, черепаха
Раскрыла рот, сказала: «Дети праха,
Завистник пусть ослепнет, пусть умрет!»
Но сразу же, едва раскрыла рот,
Она упала с высоты небесной,
Была поглощена земною бездной.
Лишь издала сей бесполезный звук —
Лишилась жизни, счастья и подруг..«
Наполнив сердце разумом, любовью,
Джами, не предавайся пустословью,
Чтоб в этом мире, где тоска и страх,
С высот небес ты не упал во прах.
Ты таешь как свеча, и взметена
Твоя, как белый пламень, седина.
Ты, как усопший, старости порою
Своих волос осыпан камфарою,[17]
Чтобы камфарный холод охладил
Желанье сна и к пище жгучий пыл.
Как мельничное колесо в потоке,
Небесный жернов кружится высокий,
Тела живых, не пропустив и дня,
Он мелет, словно зёрна ячменя.
О, сколько смолото! Ты, поседелый,
С той мельницы осыпан пылью белой;
Вся кожа ссохлась на лице, сходна
С корой березы; согнута спина;
Ты крив, как лук, и в том-то боль и мука,
Что посох твой не стал стрелой для лука!
Ты крив, как буква... В том-то и печаль,
Что бытия покинешь ты скрижаль!
От двух одно не отличишь ты сразу:
Нужны очки, нужны четыре глаза!
Наступишь на змею, подслеповат;
Ты глух: с тобой не говорят — кричат;
Перегрызал и камень ты подростком,
А в старости не справишься и с воском;
Казалось бы, какой простор для слов
Во рту твоем от выпавших зубов,
Но звуки произносишь ты, гнусавя,
Невнятно шамкая и шепелявя;
Нога твоя не двинется, пока
Ей не поможет с посохом рука,
А руки так дрожат, что не в охоту
Им делать даже легкую работу;
Видны повсюду на руках узлы,
А пальцы, словно серебро, белы,
Но, словно ртуть, из них ушла та сила,
Что всё держала и, зажав, хранила,
И что-нибудь схватить им тяжело,
Хоть пальцы все от скупости свело.
Кто алчен, разве скупости перечит?
Скупца лишь смерть от скупости излечит!
Как прах, смирись ты, в прах преобразись,
Душой нечистый, смой корысти грязь.
Ты стар? Так надо с юностью расстаться
И жизнь вести, пригодную для старца.
Не будь томленьем юности томим,
Оставь любовь и юность молодым.
Коль старость самого тебя печалит,
Ужели молодость ее похвалит?
Осеннее дыханье пронеслось,
Цвет изменился виноградных лоз.
Цветущий сад стал старика бессильней,
И зелень желтой сделалась в красильне.
Листы деревьев, как цветы весной,
Зажглись багрянцем или желтизной.
Сидел старик, чей стан согнули годы,
В чьем сердце — храм огня, огня невзгоды.
Сиденье надоело старику,
Решил он погулять по цветнику.
Гулял он долго, в думы погруженный,
Во всем он видел бытия законы.
Его вниманье пава привлекла,
Чьи косы — будто ворона крыла.
Лицо покрыто белою фатою,
Был счастлив жемчуг под ее пятою.
А пальцев кончики? О них скажи:
«Как кровь — багряны, как уста — свежи!»
Изящны пальцы, словно нить кораллов;
Лишь ей дано красу ценить кораллов!
Окрашен каждый ноготь яркой хной,
Он молодою кажется луной!
Старик, ее заметив появленье,
В смятенье пал пред нею на колени.
«О, кто ты? — он воскликнул, потрясен. —
Ты человек? Иль пери? Или сон?
Я знаю: молодость полна гордыни,
Но будь моей, а я — твой раб отныне.
Хотя б на миг останься ты со мной,
Седому старцу принеси покой».
Она ему ответила с улыбкой:
«Ты опоздал! Влюбился ты ошибкой!
Иди, оставь меня ты навсегда,
Затем что голова моя седа.
Свое лицо одела я фатою, —
Седины сходны с белою фатою!»
Узнав о седине ее, старик,
Как волос, встал и отвернулся вмиг,
Сняла тотчас же роза покрывало
И волосы густые показала.
Глядит старик: они чернее мглы,
Чернее черных бус, черней смолы!
Старик взмолился: «О краса вселенной,
Зачем прибегла ты ко лжи презренной?»
Сказала та: «Поймешь теперь вполне,
Что ты мечтать не должен обо мне.
Не обращайся ты ко мне призывно:
То, что противно вам, — и нам противно!»
О гордый, с головою смоляною,
Не издевайся ты над сединою!
Как молоко — седины старика.
Ужель дитя не жаждет молока?
Пусть руки у тебя на сталь похожи,
Пусть тело у тебя — броня из кожи, —
Согнешься, если пожил на земле,
Хотя твой стан подобен был стреле:
Спина, по воле неба, луком станет,
Она тебя как тетиву натянет.
Но дух и тело ты к труду направь,
Убавь от плоти и к душе прибавь.
Кто сухощав, тому легка дорога.
Жиреет лошадь — не проскачет много.
Пока ты не согнулся пополам,
Иди, вослед ступая старикам.
Хотя гора богата рудниками —
Беседует вершиной с облаками.
Ты старости почетной не ищи,
Ты жизни беззаботной не ищи,
Не то, боюсь, к вершине путь забудешь
И в молодости молодым не будешь.
Одна ворона порешила вдруг
Покинуть сад и улететь на луг,
Избавить сад от черноты — и черной
Стать родинкой на зелени предгорной.
Местечко ей открылось под горой,
Где всё сверкало прелестью земной:
Тюльпаны, словно губы дев невинных,
Шептали о неведомых рубинах;
Там куропатка с редкостной красой —
На бирюзе, обрызганной росой,
Как вяхирь, белым лотосом одета,
Свой шелк украсила каймой в два цвета,
К ней сватаются перепел, турач,
Но гордая им не сулит удач.
В своих сапожках из блестящей кожи
Взлетает средь дорог и бездорожий.
О чем она клекочет на заре?
Иль, может быть, хохочет на горе?
Бела, мила и весела на диво,
Бежит, шагает и летит красиво.
Очаровательны ее шажки —
Мелки, и соразмерны, и легки.
На те движенья плавные ворона
Издалека смотрела восхищенно.
Решила, куропаткой пленена,
Что сможет так же двигаться она,
Что ей вороньи не нужны порядки,
Что подражать ей надо куропатке.
Старалась той же поступью ступать,
Пыталась тем же способом писать..,
Короче говоря, за куропаткой
Ходила три-четыре дня украдкой,
Но перенять походку не смогла
И от отчаянья занемогла,
Забыла способ собственный движенья,
Познав при этом горечь пораженья.,,
Сей мир — кабак. Нас отнесли в заклад.
Какой ценой вернемся мы назад?
Джами, для человека вся наличность —
Его естественность, своеобычность.
Любовь — счастливой молодости свет,
Любовь — осуществившийся завет.
Любовь приводит небеса в движенье,
Любовь есть ангела отображенье.
Плоть полюбив и слиться с ней спеша,
Окраску плоти принесла душа.
Любовь есть то, что дух и плоть связует,
Любовь несет нам смерть и жизнь дарует.
Величье и падение — любовь,
Тоска и наслаждение — любовь.
Луна, казалось бы, светла, — однако
Лишь свет любви извлек ее из мрака.
Лишь солнцем озаренная любви,
Земля приносит нам дары свои.
То сердце, что не ведает доныне
Любви, — есть черный камень в мертвой глине.
Тот, кто любви для сердца не обрел,
Сам превратил себя в бездушный ствол,
Ему чужда любовная кручина.
Ведь он не более чем древесина!
Жизнь сердца — у любви страдать в цепях,
Цель духа — пред любовью лечь во прах.
Пока с любовью сердце не срасталось,
Его тепло есть некая остылость.
О ты, кого измучила любовь,
Над чьей судьбой, как свод, чернеет бровь,
Чей темен день из-за красавиц томных,
Из-за кудрей и родинок их темных!
Ты из-за них не спишь, и каждый миг,
Молясь творцу, ты думаешь о них.
Встречается ль твой взор с луной небесной —
Ты грезишь о луне иной, прелестной.
Идешь ли к розе — смотришь веселей,
Двустишия творя, как соловей.
Заметишь ли газель в пустыне скудной —
Бежишь ты как безумец в край безлюдный...
Любимая в объятиях гуляк?
Ты плачешь, а в душе — кромешный мрак.
Любимой сластолюбцев речи сладки?
Ты в горький день пылаешь в лихорадке.
К груди другого ей дано прильнуть?
Себя в смятенье бьешь ты камнем в грудь.
Так будь мудрей: стремись к такой любимой,
Чтобы любовь была неколебимой,
Чтобы была любимая — твоей
И в тайне дней и в долготе ночей.
Иль ты сова, чтоб жить на всех руинах?
Иль соловей, чтоб петь во всех долинах?
Чтоб восседать, найди один чертог,
Чтоб воспевать, найди один цветок.
Лишь единичность — радость и услада,
Отринь двоичность, в ней — исток распада.
Себе не выбрав места навсегда,
Нам дерево не принесет плода.
Непостоянный встретил на пути
Луну, которой равной не найти.
Как нимб вокруг луны, фата сияла,
Луну шатром одело покрывало.
Ее запястий пение слилось
С благоуханным мускусом волос.
Воскликнул он: «О мой кумир и счастье!
Остановись, не то сгорю от страсти!
Тобой сражен, спасенье обрету,
Когда твою увижу доброту».
Когда кумир, прекрасный, чистый, нежный,
Услышал ропот страсти безнадежной,
В котором были стоны и хвала, —
Смеющаяся роза расцвела:
«Вот младшая сестра идет за мною,
Поверь, я волоска ее не стою.
Там, где она, другие — не в цене.
Что я пред ней и сотни равных мне?»
Простак, такою речью соблазненный,
Забыл понятий нравственных законы.
В ошибку впав, другой увлекся он,
От прежней верности отрекся он.
Он долго ждал, в смятенье и тревоге, —
Никто не появлялся на дороге.
Тогда свои уста открыл он вновь,
В словах звучали просьбы, лесть, любовь.
Сказала та: «Лгунишка ты ничтожный!
Твоя любовь, твои страданья — ложны.
Один алтарь избрав, ему служи,
Не зная ни двуличия, ни лжи».
Доколе нам страдать от лицемерья?
Джами, к двуличным не питай доверья!
О ты, что, сердцем чист, умом глубок,
Нанизываешь ожерелья строк!
Раскрой талант, с трудом упорным дружен,
Чтобы росла цена твоих жемчужин.
Сверли слова, исполненный любви,
Жемчужин ценных не продешеви.
Доколе из корысти ткать одежды
Для каждого ничтожества, невежды?
Доколе в щедрых превращать скупцов,
Невеж — в радушных, глупых — в мудрецов?
Сто раз колоть ты можешь руки скряги —
Не выйдет капля крови или влаги,
А ты твердишь: «То щедрости рука,
То жемчугом обильная река!»
Того, кто долго буквы изучает,
Но где алиф, где даль — не различает,
Ты первым просветителем зовешь,
Провидцем и учителем зовешь.
Кто, устрашен мяуканьем кошачьим,
Спасается в мышиной норке с плачем —
Того зовешь ты тигром или львом,
Нет — более отважным существом!
Где этой лжи нечистые истоки?
Откуда эти гнусные пороки?
Твой грех корыстью, жадностью рожден.
А кто корысти, жадности лишен?
Корысть — ее узнаешь по приметам:
Все буквы ненасытны в слове этом!
Как только жадность победит тебя —
И упадешь ты, совесть погубя,
Пожитки понесешь в пещеру боли...
Презренный груз тебе тащить доколе?
Чернильница перед тобой, она,
Как и душа твоя, тесна, черна.
С тебя пример бумага взять хотела —
Как ты, от жадных мыслей пожелтела.
Перо бессильно, как твои стихи:
Письмо — неверно, в грамоте — грехи.
Бумагу ты сворачиваешь трубкой,
Ты к богачу спешишь с надеждой хрупкой.
Чернила капают, спешишь к нему,
Свои стихи засунув за чалму.
Не дай нам бог смотреть на богатея
И поджидать его, дышать не смея!
Но вот верхом он скачет из ворот,
А рядом с ним проворный скороход.
Бежишь ты униженно по дороге,
Его хваля, ему целуя ноги.
Ты свиток подаешь ему с мольбой,
То свиток алчности твоей слепой.
Эх, в клочья разорвать бы этот свиток —
Твоих грехов ужасных преизбыток!
Чтобы не пасть, как ты, богач берет
С презреньем свиток твой, скача вперед,
А ты бежишь за ним, с мольбой взирая,
Корыстолюбья зубы заостряя.
Хваля его, подумал бы сперва.
Рисунок по воде твои слова.
Стяжательства покинуть путь пора бы,
От суетности отдохнуть пора бы!
Поэт, трудясь от ночи до зари,
Был худ и звался Тощим — Лагари.
Он как-то строки хорошо составил,
В них господина тучного прославил.
Толстяк учуял, что хвалебный стих
Желаньем дышит милостей благих,
И тонкого он убоялся слога,
Как дэв — стиха: «Нет силы, кроме бога!»[18]
Он тощим стихотворцем пренебрег,
Направился в богатый свой чертог.
Но тучность тут взяла его за горло,
Упал он: у него дыханье сперло.
Воскликнул восхвалитель Лагари:
«Ужасна тучность, что ни говори!»
Хоть тучный господин был горя полон,
От изречения этого расцвел он:
«Чревоугодье мы сочли бедой,
Но худшая беда — поэт худой.
Он одержал над тучностью такою
Победу тонкую своей строкою!»
Твоя душа — вот худоба твоя,
Джами, тучней души — алчба твоя,
Доныне разуму ты не научен:
Живешь — душою тощ, алчбою тучен.
Со всех сторон к тебе летит привет,
Но рта не раскрываешь ты в ответ.
О, почему ты так высокомерен,
Кичлив, заносчив и самоуверен?
Собою полон, полон пустоты,
А думаешь, что всех умнее ты.
Избавь себя от ветра самомненья:
Он тушит свет сердечного горенья.
Есть бедняки, что страждут без конца,
Чисты и благородны их сердца,
Им кажутся игрушками эмиры,
Твои вазиры и твои кумиры.
Но как ты смеешь с видом знатока
Смотреть на них с презреньем, свысока?
Далек от знанья тот, кто зазнается,
Под тяжестью плодов спина согнется.
Пустая ветвь стремится к облакам,
С плодами ветвь склоняется к ногам.
Набитыми карманами не хвастай-
Увы, они пустеют очень часто.
Мы не находим вежливости в том,
Что, видя кость, виляет пес хвостом.
Усы того, кто жаден, — знает всякий —
В сравненье не идут с хвостом собаки.
Хвалу услышав, не гордись, богач,
А голову ты в свой ларец упрячь.
Слова льстеца на дне ларца найдешь ты,
И до конца слова льстеца поймешь ты.
Ты поразмысли над своей судьбой,
Руководи отныне сам собой.
О, только потому престол мы ценим,
Что ты ступаешь по его ступеням!
От бога должность принял ты царя —
Так царствуй, правду и добро творя.
Опасен, вреден царь ожесточенный,
Поправший справедливости законы,
Венцу и трону в прах сойти дано —
Бессмертно имя доброе одно.
Ушел Джамшид, ушел с волшебной чашей —
Лишь имя в памяти осталось нашей.
Ты дурно жил? Придет, карая, смерть!
Дурное имя — вот вторая смерть!
Добро всегда творил, смерть попирая?
Знай: имя доброе есть жизнь вторая!
Насилья корень в сердце уничтожь,
Сломай всю ветвь насильников-вельмож.
А впрочем, если не возжаждешь мести,
То ветвь сама погибнет с корнем вместе.
На корень ты топор обрушил свой,
Ужели ветвь останется живой?
На свете том, где приговор выносят,
Пусть за грехи других с тебя не спросят
Где месть пылает, там сверкает меч, —
Стремись от мести сердце уберечь.
Гной на глазах рассудка — гнев и злоба:
Омыть от гноя надо глаза оба!
Тот пламень гнева, что всё злей и злей,
Водою благородства ты залей,
Чтоб у врага сжечь колосок, не боле,
Ужель сожжешь ты собственное поле?
Ты не казни людей. Да помнит шах:
Медлительность нужна в таких делах, —
Тому, кто обезглавлен, нет спасенья
До самого из мертвых воскресенья,
Но, если жизни сохранилась нить,
Преступника успеешь ты казнить.
Будь мягок, не суди сурово, скоро —
У слабых, бедных силы нет для спора:
Посевам нужен мягкий, легкий дождь,
Но губит их жестоких ливней мощь.
Когда, взыскуя правды и защиты,
Твой подданный придет — его прими ты,
Услышь его мольбу, его призыв
И помоги, насилье прекратив,
Всё сделай для него, умножь усилья,
Как будто сам ты жертвой стал насилья.
Страшась возмездья Страшного суда,
Ты никому не причиняй вреда.
Да будет пленным милость и пощада:
Чего тебе не надо — им не надо!
К нуждающимся ухо приклони —
Да быстро помощь обретут они.
Покуда в мире есть нужда людская,
Будь счастлив, неимущим помогая,
Не будь самоуверен, властелин,
И не кичись нарядом, как павлин:
Величье обретешь, когда смиренно
И набожно ты преклонишь колена.
Не перстни — украшенье царских рук,
А то, что руки дарят всем вокруг.
Гордись своим служеньем пред всевышним,
А слуг своих число считай излишним.
Надень добра и милости венец
И помни то, что говорил мудрец:
«В стране основа власти — справедливость,
Стране дарует счастье — справедливость.
Не будет подданный служить стране,
Пока не будет счастлив он вполне!»
Когда, добром и правдой осиянна,
Возвысилась держава Нуширвана,
Царь пожелал узнать: его страна
Богата или бедствует она?
И ложный слух распространил он в царстве,
Что болен, что нуждается в лекарстве, —
Так пусть в лекарственный приносят дом
Развалин и лачуг кирпичный лом:
Премудрыми предписано врачами
Лечить царя такими кирпичами.
Все жители кирпич искать пошли,
Как приказал им государь земли.
Но не нашлось у них в стране развалин.
Был каждый житель этим опечален:
Стараясь, цели не смогли достичь
И принести хотя б один кирпич.
Пришли, пустые руки простирая,
И молвили царю родного края:
«Добро — твой зодчий — так воздвигло дом,
Что мы нигде развалин не найдем.
В стране — благоустроенность, порядок,
И нет разрушенных кирпичных кладок,
И совы, что в развалинах живут,
Не знают, где им обрести приют».
Узнав о благоденствии державы,
Стал радостью богат властитель правый,
Сказал «Как хорошо, что был аллах
Моим наставником в благих делах!
Ему служа, я справедливо правил,
Сынов Адама от нужды избавил.
Лишь для того, чтоб истину постичь,
Я попросил мне принести кирпич:
Какой сырец-кирпич излечит тело,
Что развалилось или ослабело?»
О ты, кто пьян от близости к царям
И распустился так, что стыд и срам,
Перед тобою кравчий смерти скоро
Предстанет с кубком боли и позора!
Когда поднимет царь-убийца меч,
Когда захочет превратиться в меч, —
Ты стань щитом, чья мощь тверда стальная,
От смерти невиновных охраняя!
А если царь страны, рассвирепев,
В грозу и пламя превратит свой гнев,
Ты не дрожи, склонясь перед бедою,
Напротив, ты огонь залей водою.
А если бедняки, чей тяжек труд,
К царю, моля о щедрости, придут,
А царь поступит как жестокий скаред
И ничего несчастным не подарит, —
Свой голос ты бесстрашно подними,
Учи царя, чтоб щедрым был с людьми.
А если царь, что безрассудно правит,
В дареньях расточительство проявит,
Избавь царя от щедрости пустой,
Направь царя к средине золотой.
А если царь, пройдя дорогой срама,
Блюсти не будет правила ислама,
Царя от зла, от пьянства отврати,
К дороге мусульманства обрати.
А если царь, с насильником не споря,
Не устранит причину зла и горя,
Внуши ему, чтоб он борьбу повел,
Чтоб устранил и гнет и произвол.
Лишь так, и только так, ты обнаружишь,
Что государю служишь, с правдой дружишь,
А не служи всем прихотям царя,
С ним вместе беззаконие творя,
А не служи насилью и коварству
И горе причиняя государству.
Тот, кто избрал своим орудьем зло, —
Орудьем стал, несущим людям зло.
Омар Второй, что, как и Первый, вправе
В сердцах потомков жить в бессмертной славе,
Имел детей, украсивших дворец,
Таких же добрых, славных, как отец.
Был праздник. Детвора к отцу слетелась,
Как мотыльки — к свече, что загорелась,
И дети, тая как свеча, тотчас
(А слезы воском капали из глаз)
Сказали: «Ты забыл про наши нужды,
Рассеянный, делам житейским чуждый.
Мы голы, как свеча, о государь,
Раздеты мы, как на ветру фонарь,
На шелк и бархат нет у нас надежды,
Но просим хоть какой-нибудь одежды.
Тебе услышим где-нибудь упрек —
На нас он веет холодом, жесток».
Хоть были жалки плачущие дети,
Омар не принял в сердце слезы эти.
Был у Омара умный казначей,
Постигший суть вещей и суть речей.
Сказал Омар: «Ты к прежнему в придачу
Мне выдай всё, что я за месяц трачу,
Дела невинных деточек устрой,
Расход на месяц отнеси другой».
Ответил казначей: «О царь державный,
Ты в книге веры правой — лист заглавный,
Но разве поручителя найдешь,
Что ты еще неделю проживешь?
Ты достоянье подданных истратишь,
Умрешь, а как же долг в казну заплатишь?»
Тогда, слугу за разум восхвалив,
Так молвил детям плачущим халиф:
«Ступайте и роптать не смейте боле,
Не жалуясь, вы ждите лучшей доли.
Увы, минуя трудные пути,
Нельзя блаженство рая обрести».
Джами, тебе звенеть строкой — доколе?
Стихов-звоночков звон пустой — доколе?
Иль ты забыл, беспечный сумасброд,
Что, как звоночек, сердце вдруг замрет?
Уж сломан саз — а музыка откуда?
Уж нет струны — откуда ж песен чудо?
В тетради жизни подведен итог,
В поэме дней последний слышен слог
Где рифма к слову «жизнь»? Где звук пьянящий?
Редифом «смерть» становится всё чаще!
Ты ищешь рифму, немощный старик,
А в тайный смысл творенья ты проник?
Когда ж за явной ты спешишь добычей,
Меняются твой норов и обычай.
В касыдах восхваляешь ты вельмож,[19]
Надеясь, что величье обретешь;
То, устремлен к иной, любовной цели,
Ты на газель охотишься в газели;[20]
То едкою становится строка,
Когда клеймишь глупца и простака;
То месневи творишь в часы затиший,
В одном размере — тысячи двустиший;
То горести, раздумия свои
Вместишь в четыре строчки рубаи;
То в хитром тарджибанде мысль готова
Распутать и опять запутать слово;
То вдруг отрывки создаешь, кыта,
Но цельной кажется их красота;
То, грустный, как в тюремной одиночке,
Грусть заключишь в две одиноких строчки;[21]
То хочешь имя в муамма найти,
Когда оно томится взаперти;
То пишешь марсия, стихи печали,
Чтоб плачем поминальным зазвучали:
В могилу, мол, какой-то шах сошел,
Насильнику свой завещал престол.
А лучше, скорби полон безысходной,
Ты сам себя оплакал бы в отходной..
Был Санаи царем в державе слова,
Сверкал он разумом в оправе слова.
Вот небеса к решению пришли:
Смыть буквы дней его с доски земли.
Он был повержен на постель мучений,
На землю он упал, подобно тени,
При этом слово прошептал иль стих —
Чуть слышно, будто навсегда затих,
И, словно разговаривая с духом,
К его устам приник наперсник ухом.
Сказал такие строчки Санаи,
Извлек из сердца помыслы свои:
«Словами я играл и так и эдак,
От них я отвратился напоследок.
Из многих слов — а был велик запас —
Мне нужно лишь раскаянье сейчас,
Затем что в зданье кабака мирского
У слова смысла нет, у смысла — слова.
Сомкни уста: разумнее молчать,
Когда на всем — забвения печать».
О ты, кто запах возлюбил словесный,
Но даже не глядит на сад чудесный!
Когда как друг тетрадь стихов прочтешь,
Тогда мы скажем: этот друг хорош!
Духовной радостью благоухая,
Тетрадь стихов для нас — подобье рая:
Переворачивая каждый лист,
Поймешь: то — райский лист, и он душист!
Ты вправду хочешь, чтоб стихов отрада
Дышала прелестью живого сада?
Тогда из сердца изгони корысть,
От ненависти помыслы очисть,
Ты злобствованья путь покинь угрюмый,
Всё время размышляй, всё время думай,
Ты не беги по строчкам, как перо, —
В стихи, как циркуль, ты вонзись остро!
Глубокий смысл ищи ты в каждой строчке,
И в каждой буковке, и в каждой точке.
В стихах прекрасна мысли глубина:
Чтоб истину постичь, дойди до дна.
Пусть речь груба, созвучие не ново, —
Не в этом суть. Лишь мысль — всему основа.
Пусть хороша фисташка и тогда,
Когда не видно в скорлупе плода,
Но вкусный плод еще приятней будет,
Когда он лопнуть скорлупу принудит.
Заметив слабости в строках иных,
Пройди ты благородно мимо них,
А если нет ошибки иль описки,
То не вопи ты, как завистник низкий!
Что недостатки, промахи стиха
Для любящих? «Любовь слепа, глуха»![22]
Пусть строчки в стройном строятся порядке,
Но ты, выискивая недостатки,
С трудом найдя один — почти ничто, —
Один, ничтожный, выдаешь за сто!
То к мысли честной не питаешь веры,
То видишь в строчке нарушенье меры,
То рифма за живое не берет,
То речи отвергаешь оборот,
То, не поняв сужденья смысл глубокий,
Обрушиваешь злобные упреки,
Но от поэзии ты так далек,
Что нас не обижает твой упрек:
Ведь боль свою не выражал ты в слове,
Из сердца не исторг и капли крови
Из-за того, что пламя чувств твоих
То не вмещалось, то вмещалось в стих.
К тебе, как птицы, рифмы не слетались,
Ты не ловил их, мучаясь, печалясь,
Скрестивши ноги, ночи напролет
Не сиживал, надеясь: мысль придет!
Не извлекал ты из ларца вселенной
Раздумий долгих жемчуг сокровенный,
И тонкий смысл ты не точил, пока
Не становился тоньше волоска.
Вовеки не поймешь ты муки слова,
Коль не родился для труда такого!
К садам и нивам, скукой в сердце ранен,
Отправился в деревню горожанин.
И, гостю неожиданному рад,
Повел его крестьянин в щедрый сад.
Плоды дерев подобны были чуду:
Цветенье, изобилие повсюду.
Граната груди девичьи — плоды —
От поцелуя выросли воды,
А лозы винограда на беседках —
Как семьи, полные достоинств редких.
Свисает нахшабийский виноград,
Его плоды как яхонты горят
Вкусней фахри не знаю винограда —
Сердец услада, языка отрада.
Наш горожанин посмотрел вокруг —
Бык жадности его пришел на луг.
Не отводя от пышных веток взгляда,
Он бросился на них, как волк на стадо.
Срывал он алчно яблоки с ветвей —
Не пожалел и яблони злодей.
Он раскрывал чудесные гранаты —
Ломал ларец, рубинами богатый.
Кисть винограда он сорвал с лозы —
Свалил беседку с бешенством грозы.
Бесчинствовал приезжий горожанин,
С тоскою на него смотрел крестьянин.
«Скажи всю правду, — задал гость вопрос, —
Тебе я огорчение принес?»
Ответил: «Что тебе скажу я ныне, —
Тебе, в ком чести, правды нет в помине?
Ты посадил хотя б одно зерно?
Взрастил хотя бы дерево одно?
Хотя б одним ростком украсил поле?
Когда листок болел — страдал от боли?
Была ль рука с лопатою дружна?
Ты думал о плодах, не зная сна?
Хотя бы ночь не спал из-за полива,
Всю ночь в земле копаясь терпеливо?
Хотя бы раз подумал ты о том,
Что я свой сад взрастил с большим трудом?
Как можешь проявить ко мне сердечность
Ты, чьи плоды, чей урожай — беспечность?
Больному посочувствует больной,
Когда болезнью болен с ним одной».
Ловцы жемчужин в море вдохновенья,
Чтецы божественного откровенья,
Начав о мироздании рассказ,
Сказали об Адаме в добрый час:
Когда развеял он времен потемки,
Предстали перед ним его потомки,
Согласно сану, праотцем горды,
Построились в отдельные ряды.
Святые, что не ведали соблазна,
Стояли с родословной сообразно.
В другом ряду — властители держав,
На них венцы, их облик величав.
А третьи — добронравные миряне
Всех состояний, и родов, и званий.
Адам на то собранье бросил взгляд,
В отдельности увидел каждый ряд,
И ясновидящим глазам провидца
Предстал Юсуф, сиявший, как денница.
Он был на том собранье как свеча,
Явил свое пыланье, как свеча.
Пред ним померкли всех красот приметы,
Как меркнут перед солнцем все планеты.
Он — прелесть жизни с головы до пят,
У ног его все прелести лежат
Мечта пред красотой его слабеет,
Наш разум пред умом его робеет.
Божественным сияньем он одет,
Он миродержца излучает свет
Его чело светлей зари востока,
А мысль, как день ясна, парит высоко.
И впереди его, и позади —
Пророки, стройногелые вожди,
Святые, что известны поименно,
Деяний славных подняли знамена,
И солнце озаряло этот храм,
Где бог внимал молитвам и хвалам.
Увидев чудной красоты явленье,
Адам в душе воскликнул в удивленье:
«О, кто он, боже, этот человек?
Какого сада вижу я побег?
Где он обрел и красоту, и прелесть?
Где блеском счастья очи загорелись?»
И был ответ: «Он — свет твоих очей,
Услада горестной души твоей.
В саду Якуба он — побег из праха,
Газель, что подарил нам друг аллаха.[23]
Чертог величья, скажешь, он возвел!
Он превратит Египет в свой престол,
Он поразит красавцев и красавиц,
И ослепит их бешеная зависть!
Он отразит, как зеркало, твой род —
Даритель щедрый всех твоих щедрот».
Еще услышал: «Шесть долей есть в мире
У красоты, я дал ему четыре.
Три прелести красавцам дал земным:
Юсуфу две, одну — всем остальным».
И обнял юношу Адам, даруя
Добро отеческого поцелуя.
Поведал о любви своей светло,
Когда поцеловал его в чело.
Как соловей о розе несравненной,
Вознес о нем слова к творцу вселенной.
Изменчив мир. Чей ни придет черед,
Тот в барабан существованья бьет,
И что ни век, то истина иная,
Но не затмится, облик свой меняя!
А если б не менялся мир, то мы
Порою свет не извлекли б из тьмы.
Навеки если б солнце закатилось,
То ни одна звезда бы не светилась.
Коль не заснут зимою семена,
Не засмеется розами весна!
Когда Адам юдоль скорбей оставил,
Греховную обитель Шис возглавил.
Он отошел, насытился трудом —
Идрис возглавил этот лживый дом.
Исчез и он для глаза и для слуха —
Первосвященником оставил Нуха.
Потоп замолк — явился Ибрагим,
И стал он дружен с богом всеблагим.
Ушел и он от смены дней и мрака,
Назвав первосвященником Исхака.
Тот перестал ронять реченья с губ —
Стал в мире проповедовать Якуб.
Служил он в Шаме богу неустанно,
Потом пришел на землю Ханаана,
Где он разбогател в теченье лет,
Где много сыновей родил на свет.
Овец и коз взрастил он в чистом поле —
И муравьев, и саранчи поболе!
Двенадцать произвел он сыновей,
Юсуф — одиннадцати всех милей!
Когда Юсуф — так говорят — родился,
То у луны, казалось, брат родился!
Побег украсил плоти сад земной,
Дух озарился новою луной:
Сам Ибрагим надел, служа аллаху,
На эту розу нежную рубаху.
Исхак увидел с радостью тогда:
В его созвездье — новая звезда!
В саду Якуба — цвет благоуханный,
Что для отца бальзамом был и раной!
Он был газелью, Ханаан досель
Не знал, что мускус нам дарит газель!
Своею грудью мать его кормила,
Покуда не взяла ее могила.
Два года матери сосал он грудь,
Но мать отправилась в последний путь.
Из моря доброты на дно сиротства
В слезах скатился жемчуг благородства,
Но раковину он обрел, блестя:
Вскормила тетка бедное дитя.
Да, птицу дней его взрастила тетка,
И вот расправил крылышки сиротка:
Красив и тонок стан, душа чиста,
И медом речи радуют уста.
Сестре Якуба дорог стал племянник,
Ее души единственный избранник.
Она не разлучалась с ним, как тень, —
Как солнце, он сиял ей каждый день.
Он стал и для отца отрадой вскоре,
Его любимцем, утешеньем в горе.
Отец познал отраду жизни в нем,
Хотел он с сыном ночью быть и днем!
Он мучился, не видя постоянно
Перед собой сестры и мальчугана.
Сказал сестре: «Я без него скорблю,
Дрожа, как ива, — так его люблю!
Меня, что должен быть всегда с Юсуфом,
Не разлучай в мои года с Юсуфом!
Ты мне верни мою мечту и явь,
В мои покои ты его отправь».
Сестра Якуба, затаив обиду,
Его словам была покорна с виду,
Но к хитрости прибегла, чтоб опять
Любимца у родителя отнять.
Исхак оставил, набожности ради,
Ей ремешок, потребный при обряде:
Тот, кто привяжет ремешок к руке,
Забудет о злосчастье и тоске...
Она уйти Юсуфу приказала,
К его одежде крепко привязала
Тот ремешок от мальчика тайком...
С привязанным пошел он ремешком,
Пошел, невинный, улыбаясь кротко,
Но слух тотчас же распустила тетка,
Что ремешок пропал, и стала вдруг
Подозревать друзей, родных и слуг
Обыскивала всех, ища пропажи,
Того, другого обвиняя в краже.
Был и Юсуф обыскан в свой черед —
И вот она пропажу достает!
В те дни законы соблюдались свято,
Решались по закону шариата.
Когда владельцем вор изобличен,
То вор ему на рабство обречен.
Так с хитростью устроив это дело,
Юсуфом снова тетка завладела.
Он был ее счастливым, светлым днем,
Но вот она заснула смертным сном.
К отцу вернулась вновь его услада:
От мальчика не отрывал он взгляда,
От прочих отвернулся сыновей,
Найдя в Юсуфе свет судьбы своей.
Душа его всегда была с Юсуфом,
Вершил он все свои дела с Юсуфом.
Ему был нужен каждый час Юсуф,
Был светочем для старых глаз Юсуф.
Да что и говорить, луна такая
Затмит и солнце, для любви сверкая!
Как опишу я эту красоту,
Что ярче райской гурии в цвету?
Он был луной на небе сладострастья,
Надеждой бытия, светилом счастья,
Нет, не луной — он солнцем был земным
Что слабый блеск луны в сравненье с ним?
Нет, солнца свет — всего лишь призрак света,
С Юсуфом не равняй светило это!
Оков не зная всяких «что?» и «как?»,
Священным светом он развеял мрак.
В те дни красою Зулейха пленяла,
Невинности накинув покрывало.
В не знавшей зноя западной стране
Любимого увидела во сне.
Не скроется любовь от приближенных,
Когда от ран страдает обнаженных.
Вот что сказал достигший мастерства,
Тот, в чьей казне — отборные слова
На Западе, исполнен силы правой,
Почтенный шах Тамус владел державой.
Познал он власть — и цвет ее, и вкус;
Всего, о чем мечтал, достиг Тамус.
Своим величьем он венец возвысил,
И блеск престола от него зависел.
Звалась его царевна Зулейхой.
Еще не ведал мир красы такой!
Не девушка — звезда средь звезд вселенной,
Жемчужина в шкатулке драгоценной.
Словами кто б ее изобразил?
Но попытаюсь в меру слабых сил.
Подобно косам Зулейхи, сойду я
От головы до пят, ее рисуя.
Когда взгляну я на рубины губ,
Я стану в мыслях щедр, в реченьях скуп.
Стан — пальма в ярком цветнике блаженства,
Чье признается гордое главенство.
Ее поит величия родник,
Пред нею кипарисный сад поник.
Как мускус, две косы благоуханны,
Они для мудреца — силки, арканы!
Их гребень причесал, и тешит взор
Посередине сделанный пробор:
Не перехвачен ли, веревкой мучим,
Мешочек черный с мускусом пахучим?
Кудрей-жасминов, мнилось, тень дрожит
На розовом кусте ее ланит.
Нет, косы — два каната перед нами,
С канатными сравню их плясунами!
Чтоб изучить ее, судьба прочла
Скрижаль ее прекрасного чела...
Ее лицо — Ирема сад высокий.
Но кто украсил родинками щеки?
Какое им сравненье я найду?
То негритята в розовом саду!
А ямка на щеке, сердца тревожа,
На букву «мим» без хвостика похожа.
Увидит — обезумеет любой
От ямочки под нижнею губой!
Ты спросишь: в чем безумия причина?
Та ямочка опасна, как пучина!
Белее снега шеи белизна,
Газель склониться перед ней должна.
Белей цветка жасмина грудь и плечи,
Взглянув на них, лишишься дара речи.
Две груди — два блистающих холма,
Два чуда, что сведут тебя с ума,
Еще никто не трогал два граната,
Чье целомудрие свежо и свято.
Под ними клад серебряный возник, —
И что пред ним серебряный рудник!
Чистейшая, внимая славословью,
Сердца людей очистила любовью.
Красавицы ей кланялись вослед:
Их жизнь хранил царевны амулет!
Всех государей овладев сердцами,
Красой сравнялась с царскими венцами!
Ее рука дарует свет глазам,
Сердцам больным и раненым — бальзам.
А пальцы — перья, что о страсти пишут,
Которою сердца влюбленных дышат.
Как юный месяц — каждый ноготок,
О нем мечтают Запад и Восток.
Тонка, как волос, середина стана,
Того и жди, сломается нежданно!
Боясь, он будет срезан пояском,
Свой стан не стягивает волоском!
Живот поспорит с мехом горностая,
Пупком, как чистым жемчугом, блистая.
Полны, округлы два ее бедра,
Ты скажешь: две горы из серебра!
Так нежно тело, что любое место
Скользит под пальцем, как крутое тесто.
Про то, что от пупка и до колен,
Не знаю новых слов, другим взамен:
Не смеет мысль проникнуть в ту твердыню
Переступить запретную святыню.
Коснусь я словом только стройных ног,
Подъемлющих серебряный чертог.
Какая прелесть! А ее ланиты —
Живой цветник, от жадных глаз сокрытый
Она была так царственно светла,
Что ей завидовали зеркала
И на коленях перед ней стояли:
Ее, а не своей красой сияли!
В ее коленной чашечке свой лик
Узрел бы, кто к ногам ее приник...
Подобны кипарисам на равнине,
Служили ей красавицы рабыни.
Для райских дев она была душой,
Для тысяч тонкостанных — госпожой.
Не знала роза до сих пор печали,
Ее ногам шипы не докучали.
Ни разу в ней любви не вспыхнул жар,
Она еще не знала сладких чар:
Спит, как нарцисс, безгрешно, безмятежно,
Как роза, утром расцветает нежно...
Играла в детстве с куклами она,
Потом была с газелями дружна.
Шутила с куклами, еще не зная,
Как шутят небосвод и доля злая.
Не ведая забот, она росла,
Всегда была спокойна, весела.
Что ей сулит судьба? Познавши бремя,
Что ночь родит в положенное время?
Та ночь, как утро жизни, хороша,
Ждала любви, как юности — душа.
Уснули рыбы, и замолкли птицы,
А мы событий развернем страницы.
Нам зрелища явил вселенной сад,
А сам заснул — лишь звезд глаза горят.
От стражи ускользнула ночь-воровка,
Звон колокольцев прекратила ловко.
Свернувшись, дремлют псы и видят сны:
В ошейники хвосты превращены!
Вот, перерезав собственное горло,
Замолкнув, птица тьмы крыла простерла.
Вот страж на башне шахского дворца,
Глаза как маки у того бойца,
Но бодрствовать не в силах он однако,
Затем что усыплять — есть свойство мака.
Заснув у барабанщика в руках,
Как бы застыли палочки впотьмах.
Не призывает муэдзин молиться,
А ночь людей свалила, как убийца.
Не зная зла, не ведая греха,
Заснула сном сладчайшим Зулейха:
То розовый цветок лежит на ложе,
На гиацинты локоны похожи.
Шелк разметавшихся душистых кос
Рисунок неги на постель нанес.
Глаза смежила, их сиянье пряча,
Но вещим зреньем сердца стала зряча.
Вдруг юноша — о нет, сама душа —
К ней входит, страстью пламенной дыша!
Божественного света изваянье,
Похитившее гурий обаянье, —
Он был сама любовь и жизнь сама,
Он властной красотой сводил с ума.
Он, ростом кипариса обладая,
Был строен, словно пальма молодая.
Мечтал, казалось, разум поскорей
Стать радостным в цепях его кудрей.
Луна и та сдалась ему на милость,
А солнце до земли пред ним склонилось.
Под сводами изогнутых бровей
Глаза пленяли томностью своей.
Лицо — луна, а брови — лук, что грозный
Стрелец натягивает в битве звездной.
Нарциссов насурьмленных нежен взгляд,
Ресницы, словно стрелы, всех разят.
Улыбкой прогонял он все печали,
Уста-рубины сахар источали,
Меж них сверкали зубы-жемчуга,
Как молния — для друга и врага!
Мысль у него — как соль, а рот — фисташка,
С красавцем — звездам состязаться тяжко!
Был подбородок — словно плод живой:
То яблоком казался, то айвой.
А родинка, что на щеке чернеет?
Ты скажешь: ворон в цветнике чернеет!
Он был широк в груди, в плечах широк,
А в поясе — как тонкий волосок.
Царевна на него взглянуть решилась —
И совершилось то, что совершилось!
Ни гурия, ни смертный человек
Такой красой не славились вовек!
Едва взглянула — потеряла разум
И пленницей красавца стала разом.
Увидев стан, что сотворен для нег,
В душе взлелеяла любви побег.
Увидев лик с горящими глазами,
Свой дух и плоть она повергла в пламя.
Увидев кудри — цепи волосков,
Вдруг пожелала для себя оков.
Пред алтарем его бровей томилась,
И плакала, и жертвой стать стремилась.
Его уста — веселье для нее,
А зубы — ожерелье для нее!
Из-за его серебряных предплечий
От разума она ушла далече.
Она, как рута, вспыхнула в тоске
По родинке на розовой щеке,
И подбородок-яблоко до боли
Ей нужен, но сорвать его легко ли?
Воскликнула: «О, где ты, светлый дух?»
Сон миновал — и страсть проснулась вдруг.
Ища покоя, Зулейха в смятенье
Звала животворящее виденье.
Какой она б исторгла жгучий стон,
Узнав, что предвещает этот сон,
Но, страстью поглощенная всецело,
Его значенья не уразумела.
Мы все живем в оковах внешних черт,
И разум жизни к нам немилосерд.
Творению ваятель душу придал,
А нас пленяет лишь прекрасный идол.
Кувшин для тех, кто жаждет, лишь тогда
Хорош, когда в кувшине есть вода.
Но страсть — пучина. Тонешь ты в пучине —
Так разве вспомнишь в море о кувшине?
Коль прянула стрела любви — потом
Не станет осмотрительность щитом.
Ты стены возведешь? Что за нелепость:
От стрел любви не оградит и крепость!
Прекрасные слова напомню вновь:
«Скрыть невозможно мускус и любовь».
Кто мускус и за сто завес упрячет?
Ведь запахом себя он обозначит!
Страшась, что будет к ней судьба глуха,
Свою любовь скрывала Зулейха,
Но и в глазах, и даже в тайной боли
Любовь проглядывала поневоле.
То слезы падали из грустных глаз,
То вместо слез порою кровь лилась,
И с каждой каплей, вызывая жалость,
Всё явственнее тайна выражалась.
Вздыхала Зулейха, горя в огне, —
И вздохи испарялись в вышине.
Стонала Зулейха — и горе крепло,
А сердце превращалось в горстку пепла.
Не ела, не пила — ив краткий срок
Покрылись желтизною розы щек.
Но где бы в мире красный цвет нашел ты,
Чтоб сам собою превратился в желтый?
При виде страшной горести такой
Невольницы утратили покой,
Но так и не могли узнать причины
Внезапного смятенья и кручины.
Одна сказала, став на ложный путь:
«Ее, наверно, сглазил кто-нибудь».
Но кажется другой, что злая сила
На их царевну порчу напустила.
Сказала третья: «Госпожа больна —
Затем что стала жертвой колдуна».
Четвертая сказала задушевно:
«Я думаю, что влюблена царевна.
В кого же? Никого не назову!
Случилось то во сне иль наяву?»
Служанки в трепете, как в лихорадке,
Высказывали разные догадки,
Но в сердце Зулейхи, в ее тайник,
Никто из собеседниц не проник.
За Зулейхой кормилица смотрела,
Что в разных хитростях понаторела.
Ее любовный опыт был богат:
Пути любви изведала стократ.
Поспоривших вчера — мирит сегодня,
Любовникам — служанка или сводня.
Однажды ночью к Зулейхе пришла,
Речь о своих заслугах начала.
Сказала: «Роза в цветнике великих!
Твои шипы — венец для розоликих!
Твоя да не померкнет красота,
Да вечно улыбаются уста!
Меня ты озаряешь, расцветая,
Ты — горлинка, ты — птица золотая.
Я — верности ручей. Ко мне приди:
Ты созревала на моей груди!
Ужели я в беде тебя покину?
Твою отрезала я пуповину,
Как только ты явилась в мир земной,
Тебя омыла розовой водой,
Свивала нежной лаской, песней звонкой,
А сердце было для тебя пеленкой.
О дитятке заботясь дорогом,
Тебя вскормила сладким молоком.
Я ночью колыбель твою качала,
Тебя, как розу, утром украшала.
Всегда в моих объятьях ты спала,
А спали врозь — ты в снах моих была.
Ты выросла, в иной блестя одежде,
Но за тобой смотрела я, как прежде.
Была всегда полезна я тебе —
И ныне соболезную тебе!
Ты — кипарис, но рабскою стопою
Как тень я следовала за тобою.
Сидишь — твоя служанка, я стою.
Ты дремлешь — дрему берегу твою.
Тебе верна я и теперь, как прежде,
Тебе я предана, поверь, как прежде!
Зачем же от меня, как от чужой,
Таишься ты смятенною душой?
Так наконец откройся: что случилось?
Из-за кого ты разума лишилась?
Из-за кого утратила покой?
Давно ли дружишь с горем и тоской?
Ты — роза, почему же пожелтела?
Дыханье почему похолодело?
Ты — солнце, почему же, как луна,
Ты убываешь, горечи полна?
Иль месяц перешел тебе дорогу?
Скажи мне: кто же он? Развей тревогу!
Он ангел, что сияет чистотой?
Но пусть он дух небесный, дух святой —
Пущу я в ход молитвы и заклятья,
И примет он тебя в свои объятья!
Он джинн? В горах живет он иль в лесу?
Тебе его в бутыли принесу!
Он человек? Тогда сломлю преграды,
Ты с ним достигнешь света и отрады!
Кто он такой, отвергший благодать?
Кто не спешит твоим владыкой стать?»
Кормилицы узнав добросердечье,
И хитроумие, и красноречие,
Открыться ей решила госпожа.
Поведала, рыдая и дрожа:
«Увы, как этот клад найти, не знаю:
К сокровищнице я пути не знаю.
Назвать приметы птицы? Далека,
Недостижима вещая Анка!
Но имя той все знают повсеместно,
А имя этой птицы — неизвестно.
Хочу мечтать под бременем скорбей,
Не только имя знать мечты своей!
Хоть имени меня утешат звуки,
Когда его произнесу я в муке!»
Доверилась кормилице вполне,
Поведав ей о странном, чудном сне.
Стал этот сон для мамки пробужденьем,
Стал здравый смысл бороться с наважденьем.
Да, стала способы искать в ту ночь
Кормилица, чтоб Зулейхе помочь.
Но что-нибудь найдешь ли, сам не зная,
Чего ты ищешь? Это блажь пустая!
Достигнуть хочешь цели? Но сперва
Ты поразмысли: цель-то какова?
Но, сновиденья не поняв приметы,
Ей мамка стала подавать советы:
«Проделки дивов этот сон. Пойми:
Им любо насмехаться над людьми,
Чтоб ввергнуть нас в беду — приятно дивам
Являться людям в облике красивом».
Но Зулейха сказала: «Это ложь.
Кто видел, чтобы див был так хорош?
Чтоб красотою ангельской блестело
Из зла и скверны созданное тело?»
А мамка: «Этот сон — обман и зло.
Где ложь, там правда не горит светло.
Бессмыслицу отвергни эту, право,
Я знаю, ты умеешь мыслить здраво».
А Зулейха: «Я победила б страсть,
Но над собою потеряла власть.
В своих поступках я не властна боле,
Я не держу в руках поводья воли.
Тот образ, что живет в душе моей,
Изображенья на скале прочней:
Вода иль ветра быстрого движенье
Наскальное сотрут изображенье».
Замолкла мамка, поняла она,
Что дочь владыки крепко влюблена.
Сказали шаху, что грустит царевна.
Шах выслушал рассказ и глянул гневно.
Но, видя, что ничем нельзя помочь,
Судьбе всецело поручил он дочь.
Блаженно сердце, что полно любовью,
Что чуждо суете и суесловью.
В том сердце вспыхнуть молнии дано,
Чтоб сжечь рассудка трезвого гумно.
То сердце, в пламени горя высоком,
Ни разуму не внемлет, ни попрекам,
Но чем попреки бьют его больней,
Тем в сердце страсть становится сильней.
Весь год царевна, всем внушая жалость,
Худела — словно месяц, уменьшалась.
Согнувшись полумесяцем в ночи,
Роняла утром жарких слез ручьи:
«О небо, что ты сделало со мною?
Меня — зарю — одело желтизною,
Для стрел тоски, согнув мой стан, как лук,
Меня в мишень ты превратило вдруг,
Упрямцу стала я, увы, рабыней,
Но кто он, где он со своей гордыней?
Зажег в моей душе любовный пыл,
А сам со мной, как скаред, поступил:
Пусть наяву ко мне он не приходит, —
Зачем же и во сне он не приходит?
О, если б он приснился мне опять,
Чтоб счастье я могла на миг познать!
Пусть будет счастье призрачным, заемным
Мне всё равно покажется огромным!»
Так плакала в тоске ее душа,
Из клетки тела вырваться спеша.
Однажды сон вступил в ее покои,
О нет, не сон — беспамятство глухое!
Еще был гнет на сердце так тяжел,
Когда ее желанный к ней вошел.
Тогда она, откинув покрывало,
Вскочила и к ногам его упала.
Воскликнула: «Ты отнял мой покой,
Похитил сердце властною рукой!
Во имя бога правды и завета,
Того, кто сотворил тебя из света,
Поставил над красавцами главой
И силу дал тебе воды живой, —
Ты сжалься над моей душой больною,
Открой уста, поговори со мною,
Скажи, зачем, как чудо, ты пришел?
Кто родом ты? Откуда ты пришел?
Ты — золото, краса, венец природы,
Но из какой ты извлечен породы?»
Ответил: «От Адама мой приход,
От глины и воды веду свой род.
Ты утверждаешь, что в меня влюбилась,
Но если в этом чувстве утвердилась,
То будь верна мне сердцем, как жена,
Другому стать женой ты не должна.
Тем, кто коснуться вздумает алмазом
Твоей жемчужины, — ответь отказом.
Не думай ты, из-за меня скорбя,
Что не жалею, не люблю тебя.
Как ты, я тоже в плен попал к мученью,
Для стрел твоей любви я стал мишенью».
У Зулейхи от ласковых речей
Вдруг стало сердце биться горячей.
Заколебалась разума основа,
И бабочка в огонь попала снова.
С горящим сердцем поднялась она,
Объята сладостным безумьем сна.
Огонь скорбей согнал ее с постели,
И вздохи ввысь, как перышки, взлетели.
Кипела страсть, не ведая преград,
Смятенье увеличилось стократ.
Не стала Зулейха, утратив разум,
Внимать советам, следовать наказам.
Как почка, сердце лопалось, а кровь
Тюльпаном распускалась вновь и вновь.
Восславив лик его, во мгле сокрытый,
Она царапала свои ланиты.
Служанки, к ней сочувствия полны, —
Как ореол печали вкруг луны.
Но если огорчит луну подруга —
Стрелой из этого взовьется круга.
Ее не хватят за полу? Беда:
На улицу бежит она тогда!
Не спрячут под чадрой? К базару прямо
Помчится без чадры, не зная срама.
Отец, узнав об этом, поскорей
Велел позвать искусных лекарей.
Решили те, собравшись важным кругом:
«Лишь цепи могут совладать с недугом».
Из золота сработали змею,
Из жемчугов и лалов — чешую.
Змея, как вкруг серебряного клада,
Вкруг ног ее свернулась, как ограда.
Да, Зулейха — клад красоты земной,
Но клад оберегается змеей!
Когда змея красавицу связала,
Та, в чешуе горячих слез, сказала:
«В цепях любви, еще не согреша,
Томится, как преступница, душа.
О небосвод, жестокий и суровый,
Зачем надел мне на ноги оковы?
Я никуда не двинусь всё равно,
Ведь силы нет в моих ногах давно!
Зачем в меня вонзаешь меч насилья?
Зачем цепями связываешь крылья?
Ваш кипарис недвижим стал сейчас,
Смотрите сами: в глине он завяз.
Я слезы лью — беречь такую воду
Старательному надо садоводу!
В оковы надо заковать того,
Кто стал владыкой сердца моего, —
Подольше б мне остаться с ним хотелось
Чтоб досыта на друга нагляделась.
Но исчезает он быстрей огня,
Как молния, воспламенив меня.
О, если б — только день наступит новый
Возлюбленного заковать в оковы,
На друга сколько хочется смотреть,
Чтоб слезы я не проливала впредь!..
Что говорю! Он выпал мне на долю!
Чем на него пылинке сесть позволю,
Я лучше сгорблюсь под горою бед,
И в этом я увижу счастья свет
Усну ль спокойно, если сотни тягот
На голову прекраснейшую лягут?
Я в грудь себе вонзить согласна меч,
Чтоб друга от колючки уберечь!»
Наперсницы, подруги, раб последний —
Узнали все любви безумной бредни.
Упреки были для нее как бич,
Страдала, как подстреленная дичь.
Казалось, нет безумной исцеленья, —
Вдруг наступало время просветленья.
Но вновь с рассудком спорила любовь,
И начинался бред безумный вновь.
То плакала и душу отдавала,
То снова, рассмеявшись, оживала.
Из света в мрак был тяжек переход.
Так провела царевна целый год.
Мир и вражда, отрава и лекарство —
Приди, любовь, приди, полна коварства
То превратишь безумца в мудреца,
То превратишь разумного в глупца.
Когда красавиц завиваешь кудри,
То в цепи рабства попадает мудрый,
Но если ты расправишь завиток —
Вновь разгорится вольности восток.
Однажды ночью Зулейха больная,
Свою тоску с безумьем разделяя,
Пила из чаши горести настой.
Объятая болезненной мечтой,
Безумная, откинув покрывало,
В отчаянье к любимому воззвала:
«О ты, кто напоил меня тоской
И отнял мой рассудок и покой!
Ты дал мне скорбь — и жизнь мою расстрой
Принес мне смуту — и не успокоил
Скажи мне: кто ты? Как тебя зовут?
Скажи мне: где найду я твой приют?
Как сахарный тростник, сладка была я,
Но выпила мой сахар доля злая.
Я розою за пологом цвела —
Из-за тебя его разорвала.
Пусть я рабыня для тебя, не боле,
Пусть мной не дорожишь, лишенной воли,
Так что же, для рабыни — только плеть?
Не можешь ты рабыню пожалеть?
В страданье, в горе кто со мной сравнится?
В моем позоре кто со мной сравнится?
За эту страсть меня отвергла мать,
Отец стыдится дочерью назвать.
Покинули меня мои рабыни,
И в одиночестве томлюсь я ныне.
В былинке ты зажег огонь любви —
Уж лучше ты былинку раздави!»
Так плакала пред призраком туманным,
Покуда не заснула сном нежданным.
Из чаши сна вкусили хмель глаза:
Явился он, судьбы ее гроза!
Что мне сказать о нем? Как цвет весенний,
Прекрасен был разбойник сновидений.
Не выразить мне, как он был красив!
За край одежды юношу схватив,
Сказала: «Ты меня рассек на части,
Грабитель, у меня ты отнял счастье.
Кем создан ты, о чудо из чудес,
Венец красы земной, красы небес?
Мою тоску и скорбь развей беседой,
Страны твоей названье мне поведай».
Ответил: «Если так, то исцелись,
Перед тобой — египетский азиз.
Ценим и уважаем фараоном,
Я стал его слугою приближенным».
Царевне жизнь вернул его ответ.
Скажи: мертвец родился вновь на свет!
Его речей целительное зелье
Вернули ей здоровье, ум, веселье.
Как прежде, стала радость расцветать,
Разумной стала Зулейха опять.
Она обрадовала всех рассказом
О том, кто ей вернул покой и разум.
Невольниц разбудила и подруг:
«О вы, которых мучил мой недуг!
Отца избавьте от мученья злого,
Скажите шаху радостное слово:
Ко мне вернулись разум и покой,
Сухое русло стало вновь рекой.
Приди, скорей сними с меня оковы,
Не терпит их рассудок мой здоровый.
К чему мне цепи? Иль блудница я?
Должна от них освободиться я!»
Отец, убитый скорбью многотрудной,
Чуть не сошел с ума от вести чудной.
Он, как влюбленный, запылал сперва,
Когда услышал дочери слова.
Пошел — и пасть разъял змеи двуглавой,
Оковы снял с царевны величавой.
Стеклись рабыни шумною толпой,
Пред ней престол поставив золотой,
И та, чье тело серебром блестело,
На трон воссела и венец надела.
Вот собрались подруги, щебеча, —
Они — как мотыльки, она — свеча.
И сахар слов, как птица золотая,
Рассыпала царевна молодая,
Ларец речей раскрыв, на этот раз
О всяких странах повела рассказ.
Поведав и о Руме и о Шаме,
Египет славить начала речами.
Но вот Египту кончилась хвала,
Азиза наконец-то назвала!
Едва в рассказе подошла к азизу,
Как голова ее склонилась книзу
И разразились ливнем слез глаза;
Ты скажешь: в небе грянула гроза!..
С тех пор просила всех: «Слова рассыпьте
О женихе прекрасном, о Египте».
Но если говорили о другом,
Ей чуждым становилось всё кругом.
Хотя лишилась Зулейха здоровья,
Ее красе не молкли славословья.
И бедный воин, и глава страны
В нее безумно были влюблены.
В честь Зулейхи в дворцах гремели клики,
Измучились из-за нее владыки,
И сватов засылали женихи,
Прося руки и сердца Зулейхи.
В те дни, безумья сбросив цепь, царевна
Блистала на престоле каждодневно.
Царей посланцы прибыли с пути,
Их оказалось больше десяти, —
Из многих, разных стран, из Шама, Рума,
Их всех сюда влекла одна лишь дума.
Тот — с перстнем Сулеймана, а другой —
С престолом и несметною казной.
Был венценосца каждого подарок
Богат, как царство, и, как солнце, ярок:
Мол, если к нам ты обратишь свой лик,
То станешь ты владычицей владык,
Мол, если нас подаришь красотою,
Венцы померкнут под твоей пятою,
Мол, если ты, луна, поедешь в Шам,
Тебе молиться будем по ночам,
Поедешь в белый Рум — к ногам царицы
Падут рабами негр и белолицый.
От имени владык, царей земли,
Послы такие речи привезли.
Узнав, что прибыли они с дороги,
Красавица подумала в тревоге:
«Прислал ли и Египет к нам посла?
Ведь я в Египте милого нашла!
Что толку, коль не прибыл египтянин?
Мой дух из-за Египта отуманен!
Египетский горячий ветерок,
Что пыль и прах приносит на порог,
Милей мне ветерка угодий царских,
Что пахнет мускусом степей татарских!»
Но вот царевну вызвал во дворец
И усадил перед собой отец.
Сказал: «О ты, что светишь, с мраком споря,
Избавив старого отца от горя!
Из-за тебя страдания познав,
Тоскуют повелители держав
Хотя и дышат царской благодатью,
Любви к тебе заклеймены печатью.
От нас владыки ждут хороших слов,
С надеждой на ответ прислав послов.
Я расскажу про каждую державу,
Взгляни — кто из царей тебе по нраву
В любой стране — далекой ли, чужой —
Всем подданным ты станешь госпожой».
Шах говорил, а дочь его молчала:
Мол, о Египте начал бы сначала:
Рассказ тогда лишь увлекает нас,
Когда о друге слышится рассказ!
Отец назвал того, назвал другого,
Но о царе египетском — ни слова.
Узнав, что сватов из Египта нет,
Заплакала красавица в ответ.
В отчаянье перед отцом, как ива,
Она затрепетала сиротливо,
Алмазы глаз, печали не тая,
Ее ресниц сверлили острия:
«О, если б я не родилась! А даже
И родилась — то умерла б тотчас же!
Никак я не могу понять, куда
Ведет меня злосчастная звезда.
Смотри, что стало с тучей дождевою:
Всех жаждущих она поит водою,
А подойдет ко мне — поток огня
Взамен воды извергнет на меня!
Зачем ко мне ты, небо, так враждебно?
Ужели кровь моя тебе потребна?
Зачем, коль встречи с другом не даешь,
Расстаться мне с недугом не даешь?
Желаешь смерти мне? Ну что ж, умру я,
Твоей неправде жизнь мою даруя.
Ты хочешь мук моих? Но тяжела
Мне горьких мук угрюмая скала:
Не задохнется ль под скалой былинка?
С волной тоски поспорит ли песчинка?
Я от тебя не видела добра,
А надо мною сжалиться пора.
Тебе-то что — грустна я иль довольна?
Тебе-то что — мне сладко или больно?
Тебе-то что — жива я иль мертва?
Кто я? Ведь нет ничтожней существа!
Мое гумно сожжешь? Но коль безумна
Моя любовь — пусть все погибнут гумна!
Ты губишь столько тысяч свежих роз,
Велишь, чтоб ветер их песком занес, —
Чего ж ропщу я? На земных дорогах
Я для тебя, увы, одна из многих!»
Кровавилась в тот день ее тоска, —
Ты скажешь: завязь красного цветка!
Она рыдала, стонам сердца вторя,
На голову посыпав пепел горя.
Отец, увидев — вянет кипарис,
Чья цель, чья страсть — египетский азиз,
Предстал, прося прощенья, пред послами,
Назад отправил с царскими дарами.
«Мое дитя, — так сватам он сказал, —
С египетским азизом я связал.
Припомним, что изрек мудрец в беседе:
„Кто всех опередит — придет к победе".
Пословицей блистает наш язык:
„Тот победил, кто первенства достиг"».
Ушли послы ни с чем, и посторонний
Сказал бы: «Ветер унесли в ладони!»
На сердце Зулейхи — скорбей печать.
Ей трудно плакать, трудно и молчать.
Но путь к надежде должен быть упорным:
Приходит светлый день вослед за черным.
Увидев, как страдает дочь, отец
Подумал: пусть отправится мудрец
В Египет, где азиз — правитель царства,
Для Зулейхи — отрада и лекарство.
К азизу пусть придет, как к жениху, —
С любимым сочетает Зулейху...
Он выбрал мудреца из самых знатных,
Сказал ему немало слов приятных,
Велел пойти с дарами из казны
К правителю египетской страны:
«Скажи азизу: „Ты даруешь милость,
Ты, пред которым смена дней склонилась!
Ты сыплешь милосердья жемчуга,
Твоя дорога людям дорога.
В созвездии, блистающем высоко,
Есть у меня светило без порока.
Так целомудренна моя луна,
Что тень ее и солнцу не видна.
Она блистает ярче всех жемчужин,
Но блеск для глаз чужих не обнаружен,
Чтоб стать невидимой для звездных глаз,
Под полог прячется в полночный час.
Ее лицо лишь зеркалу известно,
Лишь гребень знает, что коса прелестна,
Лишь косам собственным дано порой
К ее ногам склониться головой.
Так плавно шествует в своем чертоге,
Что лишь подол ее целует ноги.
Устам не нужен сахарный тростник,
И без румян прекрасен юный лик.
Поникли розы перед ней в печали,
В отчаянье рубашки разорвали.
Нарцисс придет к ней с чашею вина —
Гулякой дерзким будет смущена,
А солнцу и луне, душой невинна,
Предстанет лишь под тенью балдахина.
К реке не ходит, полная стыда,
Боясь, что взглянет на нее вода.
За пологом живет в уединенье,
Но мир пред пологом ее — в смятенье.
Безумствуют властители держав,
Из-за нее тоску и боль узнав.
Глядят на мир печально и угрюмо
Владыка Шама и владыка Рума.
Но жить она не хочет в тех местах:
Египет, да и только, на устах!
Ей ненавистен Рум с его мужами,
Она не терпит всех, живущих в Шаме, —
Египет навсегда ее пленил,
И слезы у нее текут, как Нил.
Откуда страсть к египетскому краю
И кто внушил ей эту страсть — не знаю.
Иль прах ее замешан в той пыли?
Иль список благ ее — из той земли?
Коль ты сочтешь ее себя достойной,
Пришлю красавицу в Египет знойный.
Ей не окажешь, как жене, почет?
Пусть, как служанка, дом твой подметет!
Азиз Египта от счастливой вести
Как бы коснулся головой созвездий.
«Кто я такой, — смиренно произнес, —
Чтоб сеять семена подобных грез?
Но если шах поднимет нас из праха,
То к небу вознесусь по воле шаха.
Я — жалкий сад, и вот, являя мощь,
Пролился на меня весенний дождь,
Пусть каждое заговорит растенье, —
Смогу ли выразить благодаренье?
Я в шахе вижу светлую судьбу,
Что покровительствует мне, рабу.
Почтительно, с покорностью великой
Хотел бы я предстать перед владыкой,
Но фараона мудрого наказ
Я должен срочно выполнить сейчас.
Я, подданный, царю служить обязан,
Не то сурово буду я наказан.
Пусть добрый шах простит меня, слугу:
Иначе поступить я не могу.
Но если хочет — я, взыскуя чести,
Отправлю паланкинов ровно двести,
По тысяче рабынь и стройных слуг —
То сосны, что украсят райский луг!
Рабы пленяют всех, напоминая
Прелестных отроков из кущи рая.
Прискачут в седлах, светлые, как день, —
Кафтаны ярки, шапки набекрень,
Блистают зубы сахаром улыбок,
Стан, опоясан златом, тонок, гибок.
Рабыни, словно гурии, горды.
Их тело — не из глины и воды!
Их брови — своды алтаря, а лица
Подобны розам, что хотят молиться,
Пленяя стариков и молодых,
Красуясь в паланкинах золотых.
Отправлю я, как подобает это,
Мужей державы и мужей совета, —
Пусть, проявив заботы, в мой приют
Ее с почетом, с лаской приведут».
Такие выслушав соображенья,
Посол склонился ниц из уваженья,
Сказал: «Ты добротой весь мир потряс,
Египта блеск умножил во сто раз!
Мой шах, богатством, властью знаменитый,
Не хочет от тебя ни слуг, ни свиты.
Как ни считай, все числа превзошло
Его рабов, его рабынь число.
Число его даров, роскошных, редких,
Превысит и число листов на ветках.
Каменья, что дарит его рука,
Числом превысят численность песка.
Он хочет, чтоб всегда ты жил в богатстве.
Блажен, кто не чинит тебе препятствий!
Он дочь свою к тебе отправит в дом,
Да станет яством на столе твоем!»
Когда вернулся муж седоголовый,
Он снял с души красавицы оковы,
Привез ей сто вестей от жениха, —
Дышала лишь азизом Зулейха!
Запела птица вещая о счастье,
Для Зулейхи раскрылась роза страсти.
Был сон источником ее скорбей —
Ее избавил призрак от цепей.
Да, наша радость в мире, наше горе —
Лишь сон и призрак, что исчезнут вскоре.
Как счастлив тот, кто на путях земных
Не знал ни призраков, ни снов пустых...
Царевне шах не думал прекословить,
Стал для нее приданое готовить.
Он кукол, чья отчизна — Рум и Рус,
Ей подарил, — я счесть их не берусь!
Гранаты — груди, а уста рубины,
Ланиты — сад, пахучий и невинный.
Ушам от ожерелий — веселей,
От уха и до уха — лук бровей.
То розы, только розы без обмана,
Им не нужны белила и румяна.
Их кудри амброю напоены —
Жемчужины с дыханием весны!
Здесь были также отроки такие,
Что волновали все сердца людские.
Оторвалась, чтоб с ветерком играть,
От их причесок мускусная прядь.
Все шапки — набекрень. Смотри, прохожий:
На гиацинты локоны похожи!
Красавцы, чья одежда так ярка, —
Нежней цветка и тоньше стебелька.
Стан каждого — как волосок прелестный.
Смотри: силком стал поясок прелестный!
Здесь были кони, быстрые как мяч,
Проворные, когда помчатся вскачь,
Они во время бега — быстры, ловки,
Разумны и спокойны при седловке.
Едва лишь тень на них отбросит плеть,
Они готовы к небесам взлететь.
Онагры не догонят их степные,
А в бурных реках — птицы водяные.
Копытами сотрут горы уступ,
Поднимешь плеть — сольются хвост и круп,
Им не преграда — кряж высокогорный,
А поводу всегда они покорны,
Здесь были — все горды как на подбор —
Верблюды, чьи горбы — вершины гор.
Не Бисутун-гора — такие горы:
У них, живых, четыре есть подпоры.
Пусть их к святым пустынникам причтут:
Еды чуть-чуть — и непомерный труд!
Пересекая сто пустынь упорно,
Они питались лишь плодами терна.
Ни сна, ни пищи, труден каждый шаг,
А песнь погонщика звенит в ушах..
Державы целой дань — дивитесь, люди! —
В тюках на каждом двигалась верблюде.
Здесь были драгоценные дары —
Румийские и шамские ковры.
В шкатулках — жемчуг, и сапфир старинный,
И Бадахшана яркие рубины.
В сосудах — амбра из далеких стран,
Татарский мускус и душистый бан.
Погонщики помчались, пыль взметая.
Смотри: земля пестра, как степь Китая!
Невесте предназначил властелин
С покоем брачным схожий паланкин,
Чьи стены — из алоэ и сандала,
Где позолота гвоздиков блистала.
С шатром Джамшида мы сравним назес,
А купол — только с куполом небес.
Утыканный гвоздями золотыми,
Сверкал он жемчугами дорогими.
На паланкине — полог из парчи,
На ней горят узоры, как лучи.
Так Зулейху, невестой ставшей ныне,
Отправили в Египет в паланкине.
Тот паланкин поплыл на скакунах,
Качаясь, точно лодка на волнах.
А следом — сотни пальм, платанов, сосен,
Жасминогрудых, розоликих весен.
Казалось, вешний ветер молодой
Помчался из одной страны к другой.
Сады поникли зеленью густою,
Посрамлены подобной красотою.
Невольники на всем скаку летят,
Невольницы на них сквозь шелк глядят.
Их кудри как силки, а их обычай —
Невольником гордиться, как добычей.
От стрел-ресниц все падают кругом,
В душе у всех невольников — пролом.
Те — завлекают, нежно строят глазки,
А всадники — любовной жаждут ласки.
Везде — базар, сердец влюбленных жар,
Есть покупатели, и есть товар.
Так от стоянки двигались к стоянке
И Зулейха, и слуги, и служанки. К Египту приближаясь с каждым днем,
Красавица мечтала об одном:
Пусть вспыхнет утро, с ночью скорби споря,
Пусть больше никогда не будет горя.
Не знала, что далек еще рассвет,
Что утро вспыхнет через много лет.
А караван вперед, вперед стремится —
И вот Египта перед ним граница.
И Зулейха, приехав наконец,
Велела, чтоб отправился гонец,
Азизу сообщил об их прибытье,
Доставил весть о радостном событие —
Мол, счастье долгожданное взошло,
Иди встречай его, пока светло!
Сей небосвод, чье ремесло — фиглярство,
Людей терзает с помощью коварства,
Надежду нам подаст в тяжелый час,
Потом в отчаянье повергнет нас.
Желаний плод покажет издалека,
Чтоб этот плод потом сорвать жестоко..,
Лишь показался издали азиз,
Как щеки Зулейхи огнем зажглись.
Сказала мамке, сидя в паланкине:
«Не ты ли помогала мне в кручине?
Так помоги мне на него взглянуть,
Не то от страсти разорвется грудь.
Когда питают страсть любовь и верность,
То обретает эта страсть безмерность.
Кто сильно жаждет, тот сгорит, когда
Не выпьет, если рядом есть вода!»
Увидев Зулейху в таком томленье,
Найти решила мамка исцеленье —
И щель прорезала в парче цветной
С игольное ушко величиной.
К той щелке Зулейха приникла глазом —
И застонала вдруг, теряя разум:
«Случилось нечто странное со мной,
Я смерть нашла под рухнувшей стеной!
Не этот мне явился в сновиденье,
Я зря к нему стремилась в нетерпенье.
Не этот отнял у меня покой,
Не этот напоил меня тоской,
Не он, моей мольбе внимая чутко,
Доверясь мне, вернул мне свет рассудка!
Я вижу счастья моего звезду
Судьба низвергла в горе и беду.
Увы, одни колючки в злое время
Дало мне пальмы финиковой семя.
Я стерегла свой клад, забыв про сон,
Но клад погиб: достался мне дракон!
Пришла я к розам в сад, но в их объятье
Колючий шип в мое вонзился платье.
В пустыне погибая без воды,
Мечусь я, ручейка ища следы,
От жажды мой язык присох к гортани,
Уста в крови от боли и страданий, —
Но вдруг я вижу зеркало ключа,
Ползу я, еле ноги волоча,
Но то не влага, то совсем иное:
Поблескивает солончак от зноя!
Я — путник, заблудившийся в горах.
Нет у меня еды, а в сердце — страх.
Кровоточат израненные ноги,
Ни пищи, ни стоянки на дороге.
Но, кажется мне, вижу я коня,
Потерянного мной в начале дня.
Бегу к нему, — о жребий мой нелепый:
Не конь предо мной, а лев свирепый!
Я та, кто в море на доске плывет-
Сокрылся мой корабль в пучине вод,
А я — то на волне, то под волною,
Уже вода бушует надо мною.
Корабль внезапно вижу я вдали.
О счастье: то спасители пришли!
Корабль всё ближе, — что это такое?
То смерть моя, то чудище морское!
Таких, как я, не знает божий свет,
Таких, лишенных счастья, в мире нет!
Украли счастье у меня так скоро —
Осталась я без счастья и без вора...
О небо, милосердье мне яви
И дверцу мне открой в приют любви!
Меня отняв у друга дорогого,
Не отдавай меня во власть другого!
Пусть не коснется кто-нибудь другой
Моей рубашки дерзкою рукой.
Дала я клятву, что всегда и всюду
Свое сокровище беречь я буду
Погибнет пусть чудовище-дракон,
Пусть не возьмет сокровище дракон!»
Так проклинала свой удел жестокий,
Из глаз лились кровавых слез потоки.
Живая боль была в ее словах,
Печали соль была в ее слезах.
Но вдруг раздался глас необычайный —
Заговорил с несчастной вестник тайный:
«Не плачь, не плачь! Вершатся в смене дней
Дела, что; дела твоего трудней!
Стремилась не к азизу ты доселе,
Но без азиза не достигнешь цели.
Благодаря ему в счастливый миг
Увидишь ты возлюбленного лик!
Пусть близость с ним тебя не беспокоит:
Он твой замок заветный не откроет.
Ключ у него из воска: кто бы смог
Открыть ключом из воска сей замок?
Ведь если нет руки — рукав ничтожен:
Рукав не вытащит кинжал из ножен!»
От этой вести сделалась тиха
Признательная богу Зулейха.
Она уста закрыла — точно завязь,
Тайком от всех пылая и кровавясь.
Горела в горе, перестав кричать,
На крики скорби наложив печать,
И, в ожиданье светлого удела,
С надеждой на широкий путь глядела.
Когда, зари провозгласив приход,
Стал бить в литавры звездный небосвод, —
Собрав свои пожитки понемногу,
И звезды с ночью двинулись в дорогу.
Стал утром небосвод, лишенный звезд,
Похож по цвету на павлиний хвост.
Азиз, исполнен царской благостыни,
Луну в своем отправил паланкине,
Он свиту выстроил со всех сторон,
Давно в делах подобных умудрен.
Повсюду — кипарисы молодые,
Над ними — балдахины золотые,
Под каждым — драгоценное седло,
А в каждом сердце — радостно, светло.
Шатры пришли в движенье на равнине,
Невеста восседала посредине.
Запели арфы, их напев крылат,
Погонщики им подпевают в лад.
Простор земли и неба, мнилось, тесен
Для звуков пламенных и томных песен.
Ты спросишь, увидав следы копыт:
Луна иль полумесяц там блестит?
То полумесяц, как помчатся кони,
Луну ударит на песчаном лоне,
То полумесяц победит луна, —
Следов копытных то была война!
Земля, копытами коней изрыта,
Верблюдов хвалит мягкие копыта.
Газели возвышаются в седле,
Ржут кони-музыканты на земле,
Приветствуют гостей холмы и долы,
Погонщиков протяжен свист веселый.
Рабыни радуются, что уже
Явились мир и счастье госпоже,
Египетский азиз, его вельможи
Такому счастью радуются тоже.
Одна лишь Зулейха была грустна,
И вопрошала мысленно она:
«О небо, почему меня ты губишь?
Ты почему любовь мою не любишь?
Ты почему ко мне питаешь зло,
Несчастную на муки обрекло?
Чудесный сон мне подарив сначала,
Ты наяву мне душу истерзало.
То бедный разум покрываешь тьмой,
То возвращаешь мне рассудок мой.
Разбило ты мои надежды властно,
Увы, тебе я верила напрасно!
Могла ль понять смятенною душой,
Что ты меня забросишь в край чужой?
Скажи — иль мало было мне кручины?
Ты к ней прибавило тоску чужбины!
Но если зла так сильно жжет клеймо,
О боже, каково же зло само!
Избавь меня от горя и мытарства,
Не завлекай меня в силки коварства.
Исполнишь — обещаешь мне — мечту,
И я покой душевный обрету.
Я рада обещанью, верю чуду,
Но что же делать? Что я делать буду?»
Так плакала о жребии своем.
Сменился спуском между тем подъем.
Вот проводник кричит и веселится:
«Пред нами — берег Нила и столица!»
На берегу, у нильских вод живых, —
Столпотворенье пеших, верховых.
На всех устах — азизу восхваленья,
Невесте сыплют под ноги каменья,
Сосуды золотые, серебро,
Дирхемы, блюда, ценное добро.
Всё падают жемчужины, как ливень, —
Цветник, ты скажешь, ливнем осчастливлен!
Над паланкином множество даров
Образовало золотой покров.
Толпа растет, спеша невесту славить, —
Коню копыто негде здесь поставить!
Здесь искры высекает каждый конь.
Подкова — камень — и рубин — огонь!
Толпа, неся дары, перевалила,
Неисчислимая, за берег Нила.
Там жемчуга, упав, пошли на дно,
Где рыбке раковиной стать дано,
Где крокодилы заблистать могли бы
Серебряною чешуей, как рыбы!
Так шествуя, вступили наконец
Она и он в сияющий дворец.
Превосходивший все престолы мира,
Стоял престол — изделье ювелира.
Не счесть нам, сколько золота пошло,
Его жемчужин каково число!
Вот Зулейха, своей покорна доле,
Как жемчуг, заблистала на престоле.
Но золото — как пламень для нее,
Увы на сердце — камень у нее!
Ее венцом украсили тяжелым,
Чтоб меж венцом сияла и престолом,
Но тяжек был для скорбного чела
Венец, над ней нависший как скала.
Дары, что сыпались из рук придворных,
Казались ей дождем страданий черных.
Не жемчуга, а горький жемчуг слез
Царевне горестный удел принес!
Чье сердце разрывается от боли,
Тот будет горевать и на престоле.
Утешат ли венец, престол и власть
Того, чье сердце победила страсть?
Ужели блеск жемчужин царских нужен
Глазам, познавшим столько слез-жемчужин?
Художник древний, в руки взяв перо,
Так в этой книге восхвалил добро:
Якубу всё в Юсуфе было любо,
Юсуф завоевал любовь Якуба.
Якубу с ним казался мир светлей,
На прочих не смотрел он сыновей.
Завидовать Юсуфу стали братья:
Мол, в доме не хотим лицеприятья!
В саду Якуба дерево росло.
Оно ему отраду принесло.
Одето в зелень, как отшельник в келье,
Дарило шумом трепетным веселье.
Оно отбрасывало каждый день
Великодушья сладостную тень.
Его листы казались языками,
Молившимися нежными стихами.
Вздымая ветви, осеняло прах,
И ангелы — как птицы на ветвях!
Оно цвело, как Вечный Лотос рая,
Рост сыновей Якуба повторяя,
И столько, сколько было сыновей,
Росло на этом дереве ветвей.
Их совершеннолетне отмечая,
Был радостен Якуб, сынам вручая
Зеленый посох — ветвь, что разрослась,
С цветеньем жизни утверждая связь.
Но для Юсуфа, господом дарован,
Совсем другой был посох уготован.
Нужна ли ветвь древесная ростку,
Что райскому, причастен цветнику?
Тайком от братьев, он отцу однажды
Сказал: «Тебе хзалу возносит каждый,
Воздай молитвы, жизнь храня мою,
Чтоб вырос посох для меня в раю.
И ныне, и когда я старцем буду,
Пусть помогает посох мне повсюду.
Пусть он мне счастье первородства даст,
Над братьями мне превосходство даст!»
Тогда отец вознес молитву к богу,
Чтоб он Юсуфу оказал подмогу.
Явился вестник с посохом в руке:
Та ветвь росла в небесном цветнике.
Не знала ветвь, что всех ветвей священней,
Пилы страданий, топора мучений.
Она была легка, сильна, тверда,
Не знала грязи красок никогда.
Промолвил: «Посох ты возьми зеленый,
Господней благодатью наделенный».
Когда Юсуф обрел благую трость,
Сердца завистников объяла злость.
Та ветвь казалась им на самом деле
Ста деревянных посохов тяжеле.
В душе, что зависти была полна,
Они взрастили злобы семена.
Увидел вещий сон Юсуф однажды.
Вот, на глазах отца заснув однажды,
Внезапно в полуночной тишине
Он рассмеялся радостно во сне.
Улыбкой озарились два рубина,
Но был отец встревожен смехом сына.
Когда Юсуф раскрыл нарциссы глаз,
Ликующая радость в них зажглась.
Отец промолвил: «Агнец мой невинный,
Что было смеха твоего причиной?»
Ответил сын. «При солнце и луне
Одиннадцать я видел звезд во сне.
Они почтительно, как пред луною,
Колени преклонили предо мною».
— «Молчи! — отец его прервал. — Смотри,
Об этом никому не говори!
Едва о сне таком узнают братья,
Как станут явью злоба и проклятья.
Они давно полны к тебе вражды,
Расскажешь сон — так жди от них беды.
А толкованье сна для них обидно,
И суть его уж очень очевидна».
Так наставлял Юсуфа, но судьба —
Всесильна, осмотрительность — слаба.
Юсуф не удержался — братья вскоре
Прослышали об этом разговоре...
Пойми, что тайна, став известной двум,
Тотчас же превратится в явный шум.
Пускай те двое — две губы всего лишь, —
Ужели тайне выскочить позволишь?
Лишь выскочит она за две губы —
Удары увеличатся судьбы.
Так молвил правдолюбец знаменитый:
«Чтоб не погибнуть, тайну сохрани ты».
Попробуй птицу дикую верни,
Едва лишь вылетит из западни!
Рассказ Юсуфа так расстроил братьев,
Что качали кричать, покой утратив:
«Что у Якуба на уме? Беда:
Не отличает пользы от вреда!
Не знаем, что нам делать с младшим братцем,
Способен стать ребенок тунеядцем.
Чтоб доказать, что он один хорош,
Рассказывает выдумку и ложь.
А старец, веря лживым тем рассказам,
Теряет с ним спокойствие и разум.
Порвал он узы близости, родства,
Попрал он старших сыновей права.
Юсуф, отцом превознесенный старым,
Стал дерзким и заносчивым недаром:
Принудить хочет нас, являя власть,
Пред ним на землю на колени пасть.
Не только мы, но и отец не вправе
Мечту лелеять о подобной славе!
Мы для отца оплот, а не Юсуф!
Мы стражи у ворот, а не Юсуф!
Настанет день — мы пастухи для стада,
Настанет ночь — мы для жилья ограда,
Нагрянет враг — мы ярость, мощь и месть,
Приедет друг — мы свет, радушье, честь.
Всегда с отцом Юсуф хитрил, лукавил,
А тот над нами младшего поставил.
Придумаем давайте что-нибудь,
Чтоб дело в нашу пользу повернуть.
Приязни мы не видели от брата, —
Да разразится грозная расплата.
Поскольку мы ума не лишены,
Найти хороший выход мы должны.
Нам надо бдительными быть, бесспорно,
Чтоб деревом не стдло семя терна».
И сели вместе, чтоб держать совет,
Юсуфу причинить желая вред.
Когда для мудреца трудна задача,
Он, чтобы не постигла неудача,
Зовет себе на помощь свежий ум:
Что трудно одному, под силу двум.
Не освещает комнату большую
Одна свеча? Тогда зажги вторую!
Так собрались Якубовы сыны —
Умы, что черной злобой сплочены.
Один сказал: «Он всех обидел кровно, —
Прольем же кровь его: она виновна.
Враг побежден? Его ты не жалей,
Чтоб не погибнуть, кровь его пролей!
Но для убийства путь найдем сокрытый:
Ведь не способен говорить убитый».
Другой сказал: «Пойдем дурным путем,
Когда его, невинного, убьем.
Не лучше ль увезти его подале,
Чтоб здесь его мы больше не видали,
Чтоб, вырван из отцовских слабых рук,
Попал он в край скорбей и горьких мук,
В пустыню, где страданьям нет границы,
Где только волки рыщут и лисицы,
Где слезы будут для него водой,
Лепешка солнца знойного — едой,
Где будет мрак ночной желанной целью,
Колючки — долгожданною постелью.
Тогда наступит гибели черед
И собственною смертью он умрет.
Его мечом коварства обезглавим,
Но кровью брата меч не окровавим».
Промолвил третий: «Кто же нас простит?
И так и этак будет он убит!
Не лучше ли, чтоб меч пронзил однажды,
Чем погибать от голода и жажды?
Умнее было б, если б мы нашли
Колодец темный где-нибудь вдали
И братца сбросили б с вершины чванства
В колодец темный, в узкое пространство.
Как вырваться спесивцу из тенет?
Быть может, мимо караван пройдет
Ведро опустят люди каравана —
Не воду извлекут, а мальчугана.
Усыновят ли, в рабство ль обратят —
Он больше не вернется к нам назад.
Уйти придется навсегда Юсуфу,
А мы не причиним вреда Юсуфу».
Речь о колодце, действуя, как враг,
Низвергла их самих в бездонный мрак,
Тут были б и веревки бесполезны:
Коварства своего не знали бездны!
Вступили в сговор темные сердца,
Удар готовя, чтоб сразить отца.
Решили, думая об этом деле,
Что завтра же они достигнут цели.
Хвала мужам, что собственное «я»
Отвергли на дорогах бытия
И, сбросив себялюбия оковы,
К любви, к добру избрали путь суровый.
Никто от них не ведает вреда,
И от людей, им не грозит вражда.
Приемлют мир, и зло его, и время
И тащат на себе любое бремя
Без злобы, без греха ложатся спать
И мирно просыпаются опять..,
Завистники Юсуфа по-иному
Проснулись, радуясь решенью злому.
На их устах любовь, а в сердце — яд.
Как волки в шкуре ласковых ягнят,
Пришли к отцу, надев добра личину
И скрыв прихода своего причину
Почтительно склонились до земли,
О том о сем беседу повели.
Коснувшись нынешнего и былого,
В конце концов свое сказали слово:
«Сидеть нам в доме скучно, молодым.
В степи, на воле, погулять хотим.
И, если дашь согласье, в путь просторный
Мы завтра пустимся, тебе покорны.
Юсуф, достойный счастья и похвал,
По малолетству редко там бывал.
Обрадуй нас, позволь нам с братом младшим
Поехать в степь, — ликуя, мы поскачем.
В твоем покое мальчик день за днем
Скучает о раздолии степном.
Утешимся забавою невинной,
Помчимся то холмами, то равниной,
И станет на душе у нас легко.
То будем пить овечье молоко,
То предадимся играм и весельям,
Ковер из трав и ягод мы расстелем.
С тюльпанов шапки пестрые сорвем,
Тогда Юсуф украсится венком.
Как куропатка, с поднятой полою
Прошествует он раннею порою.
Помчимся мы среди цветных лугов
То за газелями, то на волков.
Юсуф, быть может, рад забавам будет
И грусть о доме тетки позабудет.
Сто самых важных предложи вещей —
Забава для детей всего важней»,
Когда такая просьба зазвучала,
Ей воспротивился Якуб сначала:
«С Юсуфом я разлуки не хочу —
Я горести и муки не хочу!
Беспечен мальчуган, а в малолетстве
Беспечность есть причина всяких бедствий.
В степной глуши звериный страшен рык,
Там волк на мальчика наточит клык.
Клыком он в тело нежное вонзится
И душу разорвет мою, убийца!»
Но хитрецы, не ведая стыда,
Нашли уловку новую тогда:
«Отец, ужель такие мы растяпы,
Что отдадим Юсуфа зверю в лапы?
Что волк? И лев, почуяв нашу длань,
Внезапно станет робким, точно лань!»
Якуб, когда их слушал, не был зорок,
И не нашел он больше отговорок.
Позволил в степь Юсуфа отвезти —
Он сам для горя проторил пути.
Увы, в колодец ночи свод небесный
Ниспровергает свет луны прелестный,
Он в когти волка отдает газель,
Что на лугах души паслась досель.
Вскричал он: «Звери агнца утащили!» —
Когда Юсуфа тем волкам вручили.
Покуда были на глазах отца,
Они ласкали брата без конца,
Один сажал его себе на плечи,
Другой дарил улыбку, сладость речи,
Но только в степь вступила их нога —
Их руки превратились в длань врага.
Он сразу сброшен был с плеча с размаха
Среди колючек, и камней, и праха.
Он шел босой, в степи незваный гость,
В ступню вонзался каждый шип, как гвоздь.
Ступал он по колючкам без сандалий,
Ступни от крови розовыми стали:
Ступни, что розовых цветов нежней,
Узнали злость колючек и камней.
Он ослабел, в песок свалился колкий,
Но лапами его избили волки.
Да отсечет возмездья правый меч
Те руки, что хотят луну рассечь!
Пойдет вперед с покорностью во взгляде
Пощечину ему наносят сзади.
Догонит их, обидой потрясен, —
Удары сыплются со всех сторон.
Да побредут, как нищие скитальцы,
Да будут в их руках одни лишь пальцы!
К кому бы он к подолу ни приник —
Страдальцу разрывали воротник.
Кому бы под ноги ни падал с плачем —
Его пинали все, смеясь над младшим.
К кому ни обращался он с мольбой —
Ругательски ругал его любой.
Душа его от боли истомилась,
Он понял: не придет от братьев милость.
Заплакал, обагряя кровью прах,
Излил свою тоску в таких словах:
«Где ты, отец? Ты помнишь ли о сыне?
Ты видишь этих отпрысков рабыни?
Они попрали разум и закон,
Который богом предопределен.
Смотри же, что творят с твоей отрадой,
Какой благодарят тебя наградой!
Взрастил ты розу в цветнике души,
Добром ты окропил ее в тиши,
Но высохла она, лишившись блага.
Где цвет ее? Где сладостная влага?
В чертоге жизни для любви и нег
Взрастил ты сада райского побег,
Но, сломлен угнетения бураном,
Он побежден шипами и бурьяном.
Тот месяц, что светил тебе в ночи,
Даруя полнолуния лучи,
Теперь лежит в пыли среди колючек
И, жалкий, просит света слабый лучик».
Тропа всё дальше, дальше в степь вела.
Он жаждал блага, а злодеи — зла.
Он мягок, а насильники жестоки,
Он ласков, а они — свирепооки.
К колодцу их привел пустынный путь.
Присели, пожелав передохнуть.
В колодце темном дна не видно было,
Он тесен был, как грешника могила.
Его отверстье — как драконья пасть.
То смерти пасть, в нее страшись попасть!
Его нутро — как сердце лиходея:
Вместилище обид, обитать змея!
Окружность — горести людской равна,
Глубокой мысли глубже глубина.
Там грязь и тина, воздух там зловонный,
Источник — ржавый, гнилостный, соленый.
Живой, дыша зловоньем, погибал,
Там смрадом всех валило наповал.
Когда колодец выбрали для мести,
Чтоб светоч был погашен в мрачном месте,
Кричать и плакать отрок стал опять
И, жалуясь, жестоких упрекать.
Скала и та бы стала мягче воска,
Когда б могла услышать плач подростка!
Но их, что были жестче всех камней,
Он только распалил еще сильней.
Что я скажу об этом страшном деле?
Слова в моей груди окаменели!
Те руки, что, притронься к ним атлас,
Наверно б, оцарапались тотчас,
Из козьей, грубой шерсти вервь связала,
Ворсинка каждая была как жало.
Веревкой обвязали ворсяной
И тонкий стан, сверкавший белизной.
Рубашку у него сорвали с тела,
Что, как цветок, раскрывшись, заблестело,
А сами, вплоть до Страшного суда,
Оделись в ткань позора и стыда.
Его в колодец бросили в пустыне,
Веревку отпустили в середине,
И он упал; свой совершив заход,
Так солнце падает в пучину вод.
Там выступ над водою пригодился,
Юсуф за этот выступ ухватился.
Какое счастье камень сей обрел:
Смотри, он для жемчужины — престол!
От сладких уст его, дарящих радость,
Соленая вода познала сладость.
Он озарил колодца мрак ночной —
Так ночи озаряются луной.
Кудрей душистых амброю отрадной
Развеял он в колодце запах смрадный.
Он излучал такую благодать,
Что гады в страхе стали уползать.
А в амулете у него хранима
Была рубашка деда Ибрагима.
Для Ибрагима садом стал костер,
Когда Ризван ее над ним простер.
Слетел на землю Джабраил из рая,
Тот амулет он разорвал, сияя,
Рубашку быстро из него извлек,
Надел ее на отрока, изрек:
«О ты, страдалец, чья тяжка дорога!
К тебе с известьем прибыл я от бога:
Настанет день, повергну их в беду,
Сих грешников к тебе я приведу.
Несчастнее, чем ты теперь, смятенно
Перед тобою преклонят колена.
Припомнишь их насилье, зло и ложь,
Но братьям ты себя не назовешь.
Тебе-то будет сущность их понятна,
За этот грех воздастся им стократно».
Юсуфа голос вещий окрылил,
Несчастного утешил Джабраил.
Стал для Юсуфа троном этот выступ:
Воссел, как шах, чья рать пошла на приступ!
Страдальцу речь господнего посла
Покой и облегченье принесла.
Прекрасен караван, что жаждет блага.
Пред караванщиком да блещет влага:
Он из колодца вытащит ведро —
И светоча обрящет он добро!
Три дня в колодце, как луна Нахшабэ,
Тот светоч пробыл, чтоб смутить араба.
Настал четвертый день — и, как Юсуф,
Зажглась заря, на древний мир взглянув.
Вступили в степь верблюды каравана,
Который шел в Египет из Мадьяна.
Проделал караван тяжелый путь,
Остановился, чтобы отдохнуть.
Коль проводник — Юсуф, блажен заблудший:
В степи он выбрал жребий наилучший!
Увидели, куда ведут следы,
Пошли к колодцу, чтоб набрать воды.
Один счастливец подошел сначала:
Ужель вода живая там журчала?
Он опустил ведро, как Хызр могуч, —
Проник во мрак, ты скажешь, первый луч!
«Вставай, — Юсуф услышал Джабраила, —
Чтоб жаждущих блаженство напоило!
Встань из воды, как солнце, дня исток,
И с запада отправься на восток.
Ты преврати колодец в свод небесный,
А свод небесный — в занавес чудесный.
Ты с миром поделись одним лучом,
Вновь землю озари своим лицом».
Тут с выступа Юсуф к ведру пригнулся,
В него вскочив, как водомет взметнулся!
Вытаскивать ведро стал муж седой,
Он знал, он помнил вес ведра с водой,
И так промолвил: «Нечто здесь другое,
А не вода: ведро тяжеле втрое».
«О, радостная весть!» — издал он крик,
Когда тот месяц из воды возник.
Да, месяц к ним явился из колодца,
И свет его на мирозданье льется.
Да, сладость жизни принесла сюда
Из горького источника вода.
Среди песков цветок расцвел нежданно.
Но скрыл его сей муж от каравана.
Юсуфа в свой шатер привел Тайком,
Велел рабам заботиться о нем.
И вправду, собственного блага ради,
Пускай нашедший клад молчит о кладе!.,
А братья, эта злобная родня,
Сидели там вблизи четыре дня.
Сидели, ждали с видом вороватым:
Что ж наконец случится с младшим братом?
Увидев караван, толпу людей,
Пришли к колодцу с жаждою вестей.
Юсуфа стали звать, крича над ямой, —
Лишь эха слышен был ответ упрямый.
Тогда к шатрам пустились наугад,
Чтоб возвратить пропавшего назад.
И после долгих поисков, стараний
Они нашли Юсуфа в караване.
Его схватили, крикнув: «Он — наш раб!
Служа, он был и нерадив, и слаб.
В стремленье к бегству проявив упорство,
Он вынул шею из ярма покорства.
Не лучше ли продать его сейчас,
Хотя он в доме был рожден у нас?
Дурной слуга, познав неволю снова,
Готов плохое сделать из благого.
Его мы за бесценок продадим,
Расстанемся с невольником дурным.
Не будем с ним возиться мы впустую,
А продадим за цену небольшую».
Тот, кто из ямы пленника извлек,
Вручил злодеям тощий кошелек.
Маликом звался он. Был куплен пленник
За маленькую горстку медных денег
С невольником прекрасным караван
Отправился в державу египтян.
Преступен тот, кто, полон мыслей злобных,
В неволю продает себе подобных!
А этот раб — самой души ценней,
Всей подати Египта он важней!
Но эту цену лишь Якуб предложит,
Лишь Зулейха купить Юсуфа может,
А счастья, совести своей ларец
За два дирхема отдает глупец.
Так действовал Малик, усердья полон:
Сокровище задаром приобрел он!
Ногами не касался он земли:
Ведь руки драгоценность обрели!
То был венец стремлений и желаний,
И всюду говорили египтяне:
«Из странствий возвращается Малик
С рабом-евреем: он к нему привык».
Тогда тот месяц, что горит над садом,
Где красота цветет с блаженством рядом
(Зови Египет садом красоты:
Что в мире краше, чем его цветы?
Пред розами Египта роза рая
И та поникнет, от стыда сгорая!), —
Сказал азизу фараон: «Азиз,
Ты встретить караван поторопись.
Взгляни, каков красавец с лунным ликом,
И приведи его сюда с Маликом».
Помчался, каравана он достиг —
И счастья свет увидел в этот миг.
Азиз, взглянув на райский цвет весенний,
Упал пред ним невольно на колени.
Но поднял голову его Юсуф,
Сказал, очами юными сверкнув:
«Ты никому не кланяйся, помимо
Того, кем создан, кем душа хранима».
С Маликом в торг вступил азиз: купец
Пусть приведет Юсуфа во дворец.
Но тот ответил. «Я царю послушен,
Но будь, о господин, великодушен.
На этот раз ты слуг своих прости,
Еще не отдохнули мы с пути.
Здесь несколько ночей и дней пробудем:
Еда, покой и сон потребны людям.
Когда с себя мы смоем пыль и грязь,
Придем к царю, от света не таясь».
Азиз внимал Малику благосклонно,
Вернулся он в чертоги фараона.
Поведал, как Юсуф красив, умен, —
Был возбужден рассказом фараон.
Собрать велел он сотни чернооких,
Красавцев сильных, стройных и высоких,
Пленительных, цветущих, молодых,
И в шапках, и в кафтанах золотых,
В богатых поясах вкруг станов гибких, —
Да будет сахар в сладостных улыбках,
Да расцветут в египетском саду
Те розы у вселенной на виду!
Мол, выведут на тот базар Юсуфа
И всем предложат как товар Юсуфа, —
Так надобно, ему в противовес,
Всех выставить, как чудо из чудес.
Пусть солнце против них зажжется даже
Он будет обесценен в день продажи.
Прошло четыре дня. Юсуф-восход
Зажег свой лик над брегом нильских вод.
Малик сказал Юсуфу: «Как светило,
Приди, пленительный, на берег Нила,
Омой себя от пыли, чтобы Нил,
Как драгоценность, пыль твою хранил».
Юсуф, послушный голосу Малика,
Пошел к реке, сияя солнцелико.
Он сбросил плащ на берегу крутом,
Прикрыл жасмин лиловым лоскутом,
Снял головной убор златоузорный —
Кудрей освободился ворон черный,
И так рубашку он с себя совлек:
Карман — на запад, полу — на восток.
Он мир очаровал лицом и станом,
Казался он серебряным платаном.
Лиловый небосвод провозгласил:
«Он красотой своей украсил Нил!
О, будь я Нилом — красотой волнуем,
К его ногам припал бы с поцелуем!»
Пред ним готово было солнце пасть,
Низвергнуть в Нил пылающую страсть,
Но, будучи Юсуфа недостойно,
От Нила удалилось беспокойно.
Приблизившись к воде, нежней луны
Коснулся он играющей волны.
Теперь, водою окружен речною,
Он лилией казался водяною!
Душа, казалось, в плоть воды вошла —
Так нагота была его светла!
Своих кудрей цепочки он расправил,
Но рябь, как цепи, на воде оставил,
И вот — попасть в силки его кудрей
Стремилось всё живое поскорей!
То воду на голову из ладоней
Он лил, дыша всё глубже, учащенней.
То гладил щек румяных лепестки,
То гладил гиацинтов завитки.
Омыв себя от грязи и от пыли,
Восстал он, словно кипарис, на Ниле.
Рубашку он надел: то белый цвет,
Казалось, белым серебром одет!
Он золотом парчи украсил тело,
А золото рисунками блестело,
На голову надел златой венец,
Поправил волосы — соблазн сердец,
Обдав Египет благовоньем масел,
Свой стан блестящим поясом украсил.
Красавца посадили в паланкин.
Ждал юношу Египта властелин.
Престол воздвигли пред дворцом, на воле.
И восседал властитель на престоле.
Красавицы, дыханье затаив,
Томились: вправду ли Юсуф красив?
Вот опустили паланкин пред троном,
Пред миром, к паланкину устремленным!
Случилось так, что пасмурен был день,
На солнце темных туч упала тень.
Малик сказал: «Сияющий невинно,
О, выходи, Юсуф, из паланкина!
Ты — солнце, так сними с лица покров
И стань истоком света для миров!»
Когда Юсуф восстал из паланкина,
То сразу озарилась вся долина.
Решили люди: тучам вопреки,
То солнце вознеслось из-за реки,
Но поняли, что солнце скрылось где-то,
А это он, Юсуф, источник света!
В ладоши стали хлопать все вокруг,
Возликовали египтяне вдруг:
«Какой светильник светит благодатно!
Он ярче солнца и луны стократно!»
Замолкли, головы к земле пригнув,
Красавицы: ведь их затмил Юсуф.
И вправду: если солнце разгорится,
То звездам остается только скрыться!
Увы, изныла Зулейха в тоске,
Не зная, что Юсуф — невдалеке.
Но чуяла уже душа, пылая,
Что приближается любовь живая.
Не ведая, откуда сей восторг,
Вступила с жаркой страстью в хитрый торг:
На время в степь отправиться решила,
От страсти там избавиться решила.
Но через несколько тревожных дней
Ей стало там, в степи, еще трудней.
Не помогли ни игры, ни забавы,
Не молк ее любви язык кровавый.
Вот, заглушив его, в тоске немой,
Вновь пожелала двинуться домой.
Направилась в столицу в паланкине,
С ней были верховые и рабыни.
На площади у царского дворца
Толпе не видно края и конца.
Спросила: «Отчего людей скопленье?
Иль скоро будет светопреставленье?»
— «Вот юноша, — сказали ей в ответ, —
Явивший нам благословенный свет
Из Ханаана этот солнцеликий,
Не раб, а в царстве счастья царь великий».
Взметнула покрывало Зулейха —
И юношу узнала Зулейха!
Исторгла крик блаженства и страданья,
Упала на подушку без сознанья.
Рабы, служанки госпожи больной,
В тревоге понесли ее домой.
В своих покоях Зулейха очнулась,
В сознанье из небытия вернулась.
Спросила мамка: «Видела ты сон?
Скажи мне, отчего твой крик и стон?
Из-за чего сознанья ты лишилась?
Моя отрада, что с тобой случилось?»
Ответила: «Что мне сказать, о мать?
Скажу, но буду я потом страдать!
Ты видела, каков невольник юный?
Как над толпою лик светился лунный?
О нем, о нем мечтала я в тиши,
Он мой жених, он свет моей души.
Он мне явился в странном сновиденье,
Он — мой восторг, и боль, и наважденье.
Огонь, и страсть, и горе — от него.
Тоска во влажном взоре — от него.
Из-за него, в безумии пылая,
Своим жильем Египет избрала я.
Из-за него, от родины вдали,
Страдаю посреди чужой земли.
Всё то, что я познала в эти годы,
Все тяготы мои, мои невзгоды,
Всё то, что в сердце живо и мертво, —
Увы, из-за него, из-за него!
Какое бремя мне дано сегодня!
Не знаю, что мне суждено сегодня!
Когда мой светоч, счастье всех сердец,
Сегодня царский восхитит дворец, —
Чьи очи озарит сияньем ярким?
Чье сердце оживит дыханьем жарким?
Чье ложе превратит в цветущий сад?
Чьи губы сока сладкого вкусят?
Кто мускусных кудрей завьет арканы?
Кто кипарис обнимет тонкостанный?
Кто прах у ног его, служа ему,
Для глаз своих преобразит в сурьму?
С ним счастлива я буду иль не буду?
Я буду с ним повсюду иль не буду?»
Кормилица, волнуясь и крича,
Пылать и плакать стала, как свеча:
«Увы, теперь твой жребий стал жесточе!
Ты днем должна скрывать страданья ночи!
Теперь терпенье надобно тебе —
Иного света нет в твоей судьбе.
Терпи, — быть может, день настанет лучший,
Проглянет солнце из-за черной тучи»,
Какое счастье наступает вдруг,
Когда встречает друга верный друг:
Любви повсюду вспыхивают свечи,
Разлуку побеждает солнце встречи!
Юсуф поверг в смятенье весь базар,
К нему приценивались млад и стар,
Приценивались знатный и богатый,
Меж тем во все концы кричал глашатай:
«Кто купит несравненного раба?
Он светел, как счастливая судьба!
Его уста — рубины красноречья,
Прекрасны руки, плечи и предплечья.
Его уста — рассветная заря,
Они гласят, лишь правду говоря.
Он полон благородства и величья,
В его реченьях нет косноязычья!»
Тут некто взоры всей толпы привлек:
Свой золотой он поднял кошелек.
А денег много ли? Скажу я смело:
В нем больше тысячи монет звенело!
За ним примчалось много седоков,
У каждого — по сотне кошельков.
Ценитель некий стоимость набавил:
На вес Юсуфа мускус предоставил.
Тут предложил сокровища камней
На вес Юсуфа новый богатей.
Один богач другому шел на смену,
Они всё время набавляли цену,
Но Зулейха всем нанесла удар,
Когда прослышала про тот базар:
Так сильно поразились египтяне,
Что языки прилипли к их гортани!
Сказала: «Благомыслящий азиз!
Ступай к Малику и с рабом вернись».
Тот возразил: «Но все мои именья,
И золото, и мускус, и каменья
Не стоят половины той цены!
Нам не купить Юсуфа: мы бедны».
Был у красавицы ларец старинный.
Как сонмы звезд, сверкали в нем рубины.
Была любой жемчужины цена
Всей подати египетской равна.
«Возьми, — сказала. — Он, как свет, мне нужен.
Купи его — и не жалей жемчужин».
Но вновь азиз не принял слов жены:
«Его купить желает царь страны,
Чтоб юноша, блестя красой живою,
Стал всех его невольников главою».
Сказала: «Сделай так, как говорю.
Ступай с поклоном к своему царю.
Потом скажи: „Как нужен мне наследник,
Помощник, добрый друг и собеседник!
Пойми, о царь, тоску моей души,
Того раба купить мне разреши.
Да светит мне звездою дорогою,
Мне сыном будет, а тебе — слугою“».
И царь, услышав просьбу о рабе,
Внял мудрого правителя мольбе.
Он тут же разрешил купить Юсуфа,
Благословить, усыновить Юсуфа.
Азиз привел невольника домой —
И обрела жена его покой.
Смотрела на раба из Ханаана,
Роняя слезы счастья непрестанно:
«О боже, наяву или во сне
Явился мой возлюбленный ко мне?
Об этом светлом дне во мгле полночной
Мечтала я мечтою непорочной.
Нет больше ночи: утра бирюза,
Сияя счастьем, светит мне в глаза!
С возлюбленным я встретилась, и вправе
Гордиться я, причастна высшей славе.
Кто в сей обители скорбей и зол,
Как я, увянул и, как я, расцвел?
Как рыбка, выплеснутая волною,
Я билась на песке, подвластном зною, —
Вдруг хлынул милосердия поток
И в море невредимую увлек.
Во мраке заблудилась я, — хотела
Уже моя душа покинуть тело,
Вдруг вспыхнул месяц, стала ночь светла,
И путь я к дому своему нашла.
Я отходила на постели смерти,
В глаза мои глаза глядели смерти,
Вдруг в дверь вошел неслышно Хызр святой
И стал меня лечить живой водой.
Теперь судьбы развеялось ненастье,
Теперь сопутствовать мне будет счастье.
Благословим того, кто на базар
Из дальних стран привез такой товар!
Разбила я ларец, — в ларце ли дело?
Я россыпью каменьев овладела!
Душа дороже злата и камней:
Для друга ничего не пожалей.
Не чудо ль это? Отдала я камни —
Купила душу, что давно нужна мне!
Получит разве пользу и доход
Тот, кто Ису за камни продает?
А мне-то прибыль: камни я вручила,
Зато Ису взамен я получила».
Сквозь сито разуменья и стиха
Просеивала мысли Зулейха.
То на Юсуфа, не нуждаясь в речи,
Она смотрела, счастлива от встречи,
То, боль разлуки вспоминая вдруг,
В свиданье с ним лечила свой недуг
Не только взглядом, прелестью живою —
Любовь порой рождается молвою.
Чудесный образ, плоть его и дух
К нам в сердце проникает через слух.
Всегда — вчера ли, завтра ли, сегодня —
О красоте рассказывает сводня,
И, лицезренье заменив, рассказ
Любить заочно заставляет нас.
В Египте девушка жила в то время,
Что возглавляла Ад — большое племя.
Уста — ларец, а зубы — жемчуга,
Улыбки сладость людям дорога.
Улыбки сахар был настолько сладок,
Что на тростник цена пришла в упадок.
Познал тростник завистника удел,
От зависти и сахар побелел,
А леденца стекляшка в миг единый
Разбилась, губ ее узрев рубины.
Весь мир, казалось, ранен был насквозь, —
Всем солоно от сахара пришлось!
Она сияла для царей звездою,
Красавицы пылали к ней враждою,
Но, равного себе не находя,
Владыку отвергала и вождя.
Сильна, знатна, богата без предела,
Ни на кого гордячка не смотрела.
Но о Юсуфе к ней дошел рассказ,
И в ней любовь проснулась в первый раз,
И с каждым новым слухом, вестью новой
Любовь росла в ее душе суровой.
С ним встречи пожелала. Назовем
Молву любую — зрения зерном.
Узнав, что высока цена Юсуфа,
Богатству предпочла она Юсуфа.
Парчою, амброй, златом, серебром,
И жемчугами, и другим добром,
Достойным и пригодным для уплаты,
Наполнила свой караван богатый.
Отправилась, в столицу поспешив,
Казнохранилище опустошив.
Узнала удивленная столица,
Что прибыла могучая царица.
«Ей на Юсуфа хочется взглянуть,
Из-за него она пустилась в путь!»
Узнав Юсуфа местопребыванье,
Пришла к нему, а в сердце — ликованье.
Увидела затмил он речь и слух,
Красив, как сказка, чист, как светлый дух.
Ужель он создан из воды и глины?
Пред ним рабами были властелины!
Она лишилась памяти сперва, —
Ты скажешь: собственного естества,
Потом пришла в себя от наслажденья,
Пришло для сердца время пробуждения.
Она его спросила, трепеща,
В шкатулке тайн жемчужины ища:
«О, кто ты, ставший красоты основой?
Кто сотворил твой образ вечно новый?
Кто сделал, чтоб сверкал ты, как восток?
Кем сорван, как на ниве колосок?
Где вылеплен твой облик светоносный?
Взлелеяли тебя какие весны?
Кто своды начертал твоих бровей?
Кто кольца закрутил твоих кудрей?
Кто стройный кипарис одел листвою?
Кто влагой напоил тебя живою?
Кто дал твоим глазам чудесный жар?
Кто дал твоим устам словесный дар?
Твои черты — какой судьбы скрижали?
А кудри чьими письменами стали?
Кто разбудил, какие голоса
От сна небытия твои глаза?
Кто твой ларец, что блещет жемчугами,
Замком-рубином запер перед нами?
Кто так украсил подбородок твой,
Что налил в ямочку воды живой?
Кто над губою родинку поставил —
Кто ворона в цветущий сад направил?»
Юсуф, услышав эту речь, в ответ
Из родника души явил ей свет:
«Я создан богом средь других созданий,
Я — капелька в господнем океане.
Всё небо — только след его пера,
Весь мир — цветок в саду его добра,
Нет, пузырек в его извечном море,
А солнце — блеск в его всезрячем взоре.
Он красоты исток и существо.
Он явен всем, сокрытый от всего.
Он отражен, исполненный блистанья,
Как в зеркалах, в частицах мирозданья.
Всё, что красиво, что влечет сердца,
Есть отраженье божьего лица.
Но красоту ищи не в отраженье —
В первоисточнике ее свеченье.
Первоисточник — светоч наших глаз,
А в отраженье света нет для нас!
Не вечно розы яркое убранство,
Не знает отраженье постоянства,
А то, что вечностью озарено, —
В первоисточнике заключено.
Ты к отраженью не стремись напрасно, —
Исчезнет всё, чего ты жаждешь страстно».
Она была красива и мудра —
Юсуф открыл ей таинства добра.
Сказала: «Тайн творца не понимая,
Влюбилась я в тебя, молве внимая.
Мечтала я перед тобою пасть,
Я превратилась в огненную страсть.
Увидела тебя — и захотела
Тебе и душу я отдать, и тело.
Но таинств жемчуга ты просверлил,
Назвал первоисточник светлых сил —
Я высшей истины узнала счастье,
Я отвернулась от греховной страсти.
С желанья моего ты снял покров,
В частице ты открыл мне суть миров.
Любви к тебе постигла я дерзанье:
То призрак, видимость, иносказание!
Явили истину слова твои,
Я ухожу от призрачной любви.
Да будешь взыскан господом премного
За то, что ты открыл мне тайну бога.
Любви плотской ты показал мне суть,
К любви благой ты указал мне путь!»
Простясь, ушла без прибыли царица,
Зато ушла от гибели царица!
Вернувшись, чистым предана делам,
На нильском берегу воздвигла храм.
С дворцом рассталась — с призрачным жилищем,
Сестрою стала всем голодным, нищим.
Исчезли и поместья, и казна,
Ей корка хлеба сделалась нужна.
Блистательный престол, венец державы
Теперь ей заменил платок дырявый.
Забыла о тюрбане голова.
Теперь в какой-то рвани голова!
Где шелк, исполненный великолепья?
Теперь на ней лохмотья и отрепья,
И четками, издельем гончара,
Браслет сменила, что сверкал вчера.
Она искала в мире только бога,
И только в храм вела ее дорога.
Зола из бани — вот ее постель,
А горностаевой была досель!
С ней бедные, бездомные дружили,
И камни изголовьем ей служили.
Пока была жива, душа светла,
Она все годы в храме провела.
Свою кончину встретила спокойно,
Жизнь отдала, как храбрый муж, достойно.
Не думай, что напрасно жизнь прошла.
У ней, святой, прекрасно жизнь прошла!
Учись, о сердце, горевать о благе,
Учись у этой женщины отваге.
Ты весел? Будь печален каждый день!
Ты в пышном платье? Траур ты надень!
Зачем ты красоты взыскуешь здешней?
Желая внутренней, забудь о внешней.
А внешняя проходит каждый миг.
Ее непостоянство ты постиг?
Зачем ты топчешь камни сей юдоли?
Порхать по веткам будешь ты доколе?
В небытии найди ты бытие,
В чертоге смысла свей гнездо свое.
Ведь смысл — один, а воплощений — бездна,
Любить их вместо смысла бесполезно.
Попало счастье Зулейхе в капкан,
Явило имени ее чекан.
Весь мир забыв и все его светила,
Она Юсуфу одному служила.
Она его одела в шелк и в мех, —
Красивей всех, он стал нарядней всех.
Велела сделать пояса из злата,
Венцы украсить жемчугом богато:
Всего их было триста шестьдесят,
Как дней в году, — пусть радостно блестят!
Им восхищалась Зулейха душевно,
Менял он шесть халатов ежедневно,
Едва востока вспыхивал дворец,
Он утром новый надевал венец.
Восток погаснет, в синем небе кроясь, —
Ему на новый лад повяжут пояс.
Та пальма, чья щедра густая сень, —
Юсуф менял рубашки каждый день.
Тот кипарис, чью прелесть славил каждый,
Одним венцом не украшался дважды.
Одним и тем же поясом свой стан
Два раза не повязывал платан.
Венцом его венчая, в то же время
Она Юсуфа целовала в темя,
Твердя. «Когда твоих коснусь я ног,
Тогда небесный обрету чертог!»
Рубашку на Юсуфа надевая,
Твердила: «Кто я? Ниточка живая!
Чтоб к милому прильнуть, рубашки нить
Готова я собою заменить!»
Когда в кабу Юсуфа облачала,
К его кабе реченья обращала:
«Хочу, как ты, его коснуться плеч,
Его в свои объятия привлечь!»
Едва лишь поясок на нем повяжет,
Тотчас такое пожеланье скажет:
«О боже, если б вместо пояска
Юсуфа обняла моя рука!»
Юсуфа кудри мягкие причешет,
Тем самым сердце бедное утешит:
Как дичи, ей хотелось поскорей
Попасть в тенета мускусных кудрей.
А всяких яств обилие какое
Хранилось для него в ее покое!
Узорам разноцветных скатертей
Там становилось тесно от сластей!
Миндаль и сахар за халвою следом
Он радостно вкушал перед обедом,
Затем — плоды, они вкусней всего:
Как подбородка яблоко его!
Скажи: он угощался не кебабом,
А сердцем Зулейхи, больным и слабым!
Казалось ей: варений вкус и цвет —
Рубины губ, которым равных нет.
К нему со сладким подходя шербетом,
Сама, как сахар, таяла при этом.
Казалась ей всевластной, как судьба,
Любая прихоть юного раба.
Когда, дневным волненьем утомленный,
Он спать ложился ночью благовонной,
Она стелила для него в ночи
Ковер богатый, ложе из парчи.
А коврик у него под головою
Был как тюльпан под розою живою!
Рассказывала на ночь каждый раз
То притчу мудрую, то чудный сказ,
Так засыпал он с чистою душою, —
Она пылала вместе со свечою!
Ее глаза — две лани — до утра
Всю ночь паслись на зелени ковра.
То глаз его нарциссами пленялась,
То над устами-розами склонялась,
То, чувствуя, что сок такой пьянит,
Резвилась в цветнике его ланит,
То в умиленье радовалась кротко,
На яблоко взирая подбородка,
То сыпала кудрям хвалу из уст:
«Вы, что венчаете блаженства куст!
Я плачу из-за вас: черны, как дивы,
Зачем с Юсуфом, с пери, спать должны вы?»
Так по ночам, что были точно смоль
Его кудрей, ее терзала боль.
Одно занятье ночью, днем — другое,
Красавица забыла о покое.
Страдала, мучилась, как госпожа,
И утешалась, юноше служа.
Воистину: кто у любви в неволе,
Тот радуется этой рабской доле,
Тот у любви стремится на пути
Ресницами весь мусор подмести
И каждое исполнить повеленье,
Чтоб заслужить любви благоволенье.
Повествователь честно, без прикрас,
Так изложил прелестный сей рассказ.
Однажды Зулейха затосковала,
Когда еще Юсуфа не знавала.
Изнемогали и душа, и плоть,
Бессильны это горе побороть.
Ни днем, ни ночью, ни в гостях, ни дома
Не проходила горькая истома.
В тоске, в слезах, уныла и тиха,
По комнатам металась Зулейха.
Сказала мамка: «Ты, кому подножьем —
Луна, кого, как солнце, славить можем, —
Да от судьбы не обретешь обид,
Да небо зла тебе не причинит!
Не знаю, что с тобой случилось ныне,
Но вижу, что твоя душа в унынье.
Ты — как листок, что бурею гоним.
О, кто, скажи, не сжалится над ним?
То с той, то с этой стороны ложится,
Как будто вечно хочет он кружиться.
Он то назад стремится, то вперед,
Нигде себе покоя не найдет
Скажи мне, где твоей тоски основа?
В чем горе сердца твоего больного?»
Ответила: «Сама себе дивлюсь,
Сама я собственной судьбе дивлюсь.
Душа скорбит, но отчего — не знаю,
Грущу я, но из-за кого — не знаю.
Меня уносит дней круговорот,
И тайная тоска меня гнетет.
Я — праха неподвижного частица,
Но заставляет вихрь меня кружиться,
Частицы неподвижно существо,
Но вихря-то круженье каково!»
Промчались дни — кому забыть дано их?
Стал жить Юсуф у Зулейхи в покоях.
Однажды он в ночной поведал час
О прежних горестях своих рассказ:
Раскрыл уста — за словом слово льется
О том, как был он брошен в пасть колодца.
Услышав о колодце, о песке,
Как вервь, скрутилась Зулейха в тоске.
Подумала: не в тот ли день ужасный
Она от скорби мучилась неясной?
Неделям, дням подсчет произвела —
В уверенность догадка перешла!
...Сердца, что незнакомы с темной злобой,
Друг с другом связью связаны особой,
А тех сердец еще сильнее связь,
Что любят, и тоскуя и томясь.
У любящего сердца — взор провидца:
Ничто не может от него сокрыться!
Есть у любимого к любимой путь:
От сердца к сердцу есть незримый путь.
Возлюбленному шип вонзится в ногу —
Любимая почувствует тревогу.
На кудри друга вихрь подует вдруг —
В смятении начнет метаться друг;
А если пыль его щеку покроет —
Ее спина под тяжестью заноет.
Я слышал: чтобы кровь пустить Лайли,
Врачи укол однажды нанесли,
И в тот же миг, по слову очевидца,
Кровь из руки Маджнуна стала литься!
Джами, всю бренность бытия пойми
Уйди от помыслов своих, Джами!
Иль от тебя — твой стыд, твое величье?
Иль от тебя — твой взор, твое обличье?
Отвергни страсть, приязнь, вражду, корысть,
Своих деяний зеркало очисть.
Бывает: как Муса, бросает слева
Тебе свой луч таинственная дева, —
И прозревает сердце, возлюбя,
Чтоб тайна стала явной для тебя.
Блаженно сердце истинно влюбленной,
Свиданием с любимым просветленной.
Какое счастье — другу стать слугой,
Не помышляя о судьбе другой!
Есть в этом униженье — возвышение,
Есть радость в этом жертвоприношение:
Да, радость — жертвою кровавой стать,
Любимому даруя благодать!
Прикажут встать — к ногам падешь тотчас же,
И этим рабством ты гордишься даже!
Прогонят — не уйдешь, а будешь ждать,
Пока тебя не позовут опять.
Чтоб возглавлять общину без упрека,
Быть пастырем — обязанность пророка.
Юсуф просил: «Хочу быть пастухом».
Услышав о желании таком,
Явцла Зулейха Юсуфу милость,
Исполнить эту просьбу согласилась.
Сказала мастерам свои слова:
Пускай пращу сработают сперва.
Затем, душистую и золотую,
Веревку свили для него тугую,
И жаждала, мечтала Зулейха
Стать волоском в веревке пастуха:
«Тогда я, снова с ним познав разлуку,
Его порою поцелую в руку».
Но думала и так в своей тоске:
«Ведь будет тяжело его руке!»
Украсила веревку бирюзою:
Как бы ресницу — собственной слезою.
Уронит вдруг рубин с веревки той —
Он для нее что камешек простой!
Затем, вручив Юсуфу всё, что надо,
В горах, в степях пасти велела стадо.
Велела выбрать редкостных овец:
Породы всей овечьей образец!
Они — как серны, что паслись в Хотане
И не слыхали волчьих завываний.
Как кудри негра, шерсть на них вилась,
Затмив окраской бархат и атлас,
И каждой из овец, красивой, тучной,
Мешал передвигаться жир курдючный.
В горах паслись иль на траве степной, —
Волна как бы катилась за волной.
Их ветер завивал, врываясь в степи,
Казалось, из кудрей ковал он цепи!
Юсуф среди овец — как та газель,
Что жизни различает свет и цель.
О нет, он среди них светился, словно
Он ясным солнцем был в созвездье Овна.
Терпенье Зулейхи, и ум, и дух —
Подобны псу, когда Юсуф — пастух!
Она велела бдительной охране
Беречь его от горя и страданий.
Так шли дела, покуда он хотел:
Свободной воли он избрал удел.
Хотел — стал пастухом в краю пустынном,
А захотел бы — стал бы властелином.
Но, к действиям пророческим влеком,
Он не был ни царем, ни пастухом.
Известно всем сердец влюбленных свойство:
Влюбленным соприродно беспокойство.
О встрече грезят страстные умы:
Немного радости берут взаймы.
То сердце, что изранено любовью,
Глазам приказывает плакать кровью,
Но лишь глазам предстанет нежный друг —
Ликует сердце, светел мир вокруг.
Однако тут же в сердце — снова мука:
Опять, опять страшит его разлука!
Для страждущих — награды нет в любви,
Для жаждущих — отрады нет в любви.
Ее начало — скорбь сердец, и только,
Конец — погибельный конец, и только!
А если скорбь — вначале, смерть — потом,
То как же счастье мы в любви найдем?
Ты видишь, каково любви начало?
Пока Юсуфа Зулейха не знала,
Она мечтала радостно о нем
И тешилась мечтой и чудным сном.
Увидела того, кого искала,
Но этого ей оказалось мало:
Теперь хотелось ей к нему прильнуть,
Обнять его, упасть к нему на грудь,
Теперь ждала, пылая и тоскуя,
Его рубинового поцелуя.
И вправду кто, любовью ранен, в сад
Приходит, чтоб на розу бросить взгляд,
Сперва ликует, въявь увидев грезу,
Но, возбудясь, потом срывает розу.
Свидания искала Зулейха,
Была душа Юсуфа к ней глуха.
Она рыдала, думая о встрече,
А он старался спрятаться далече.
Она дрожала, на него взглянув,
Но под ноги себе смотрел Юсуф.
Безумствовала страсть ее немая —
Юсуф молчал, ее не понимая.
Ее сжигала тайная гроза —
Он отворачивал свои глаза.
В ее глаза, где страсть царила властно,
Юсуф не мог смотреть, страшась соблазна.
Кто любит, тот становится смелей,
Взглянув в глаза возлюбленной своей!
А Зулейха была в изнеможенье,
Не в силах вытерпеть пренебреженье.
Убила осень юную весну
И розы щек одела в желтизну
Увы, под бременем скорбей страдая,
Свой стан согнула пальма молодая.
Где свежесть губ, где блеск ее лица,
Который щедро озарял сердца?
Она причесываться забывала,
Зато в смятенье кудри вырывала,
Пред ней, согбенной, зеркалу взамен,
Блистали зеркала ее колен.
Кровь из очей струилась непрестанно,
И слезы заменили ей румяна.
Весь мир в ее глазах одела тьма,
Излишней сделалась для них сурьма.
Она глаза сурьмою не сурьмила —
Сурьму бы всё равно слезами смыло!
Страдая от незримого огня,
Заплакала, во всем себя виня:
«Влюбилась ты — позор подобной твари!
В раба, который куплен на базаре!
Властительницей быть — твоя судьба,
Зачем же любишь своего раба?
Ищи любимых во дворцах: царица
Имеет право лишь в царя влюбиться!
Не только странно то в твоем рабе,
Что вовсе не стремится он к тебе.
До жен Египта слух дойдет об этом,
И станешь ты насмешек их предметом».
Так спорила с собою день-деньской,
Но в доме сердца жил жилец такой,
Что с помощью рассудка или чуда
Нельзя было его прогнать оттуда.
Красавица с его душой слилась —
Кто мог бы уничтожить эту связь?
Душа покинет тело, но с любимой
Она хранит союз нерасторжимый.
Тот, кто любил, оставил нам завет:
«Покинет амбру — запах, розу — цвет,
И лишь любовь не вянет и не стынет,
Она вовеки душу не покинет».
Увидев эту скорбь, не пряча слез,
Кормилица ей задала вопрос:
«О светоч мой, очей моих зеница!
Не знаю, что с тобой опять творится!
Я вижу — сердце у тебя болит,
Опять болит, но от каких обид?
Всегда с тобой души твоей отрада,
Чего ж тебе еще, скажи мне, надо?
Мы скорбь твою понять, простить могли,
Когда была ты от него вдали,
Но обрела ты друга дорогого,
Так почему же ты страдаешь снова?
Поведай мне: возлюбленной какой
Служил влюбленный ревностным слугой?
Развеялась твоей тоски причина,
В раба ты превратила властелина.
Тот месяц, что сияет с высоты, —
Невольник твой. Чего же хочешь ты?
Ликуй и радуйся счастливой доле,
Забудь о горестях земной юдоли,
Иди, вино из уст его испей,
Свое желанье утоли скорей.
Перед тобой — источник сладострастья,
Так насладись прозрачной влагой счастья».
Кормилицы бесхитростная речь
Сумела тот огонь сильней разжечь.
Ей Зулейха поведала, измучась,
Какая у нее плохая участь:
«Ты многое, о мать, не поняла,
Не очень вникла ты в мои дела.
Не знаешь, какова судьбы немилость:
Я ничего доселе не добилась.
Казалось бы, он мой слуга вполне,
Но покориться не желает мне.
Хотя всегда находимся мы рядом,
Меня ни разу не подарит взглядом.
Воистину, страшнее нет беды —
Страдать от жажды около воды!
Горит мой лик в смятенье и тревоге,
А он молчит, в свои уставясь ноги.
Я не виню за это гордеца,
Чьи ноги лучше моего лица!
Я гляну на него — и в миг единый
Его чело избороздят морщины.
Могу ли порицать его чело?
Всё, что творит он, — свято и светло!
Моей любви дороги стали кривы,
Тому виной — бровей его извивы.
Мой разум поразила слепота,
Тому-виной — Юсуфа красота.
Вблизи меня слова он произносит,
Но горе, а не радость мне приносит.
Его уста — воды живой исток,
Но я-то лью кровавых слез поток.
Он вырос, как моих желаний древо,
Но радости не вижу от посева.
Хочу сорвать я с ветки сочный плод,
Но яблока мне ветка не дает.
Мне подбородка ямочка желанна,
Но в яму горя падаю нежданно.
Его ревную к рукаву, узнав,
Что овладел его плечом рукав.
Его одежды стать бы мне краями:
Прильнула б к праху под его ногами!»
Кормилица заплакала навзрыд:
«Как можно жить, коль так душа горит?
По мне, разлуки тяжкие страданья
Милей такого странного свиданья.
Горька беда разлуки — горше нет,
Зато в таком свиданье — сотни бед!»
Для Зулейхи, иссохшей от печали,
Ее слова сочувствием звучали.
Сказала мамке: «О, как много раз
Ты помогала мне в тяжелый час,
Так окажи еще раз мне услугу
Я Друг тебе — мне помоги, как другу.
Ты запылай, как мой горящий лик,
Иди к нему, в мой превратись язык.
Скажи ему „Побег, взращенный в неге, —
Как я мечтала о таком побеге!
Скажи мне, кипарис, в каком саду
Я древо, равное тебе, найду?
Есть кипарис, чья сень светла святая,
К нему привита ветвь от древа рая,
Но даже он, что горд своей листвой,
Вовек сравниться не дерзнет с тобой.
С тех пор как мир возник, с того начала
Таких сынов, как ты, рождалось мало.
Тебя увидев, счастлив стал Адам,
Своей красой ты счастье дал садам,
Она превыше дара колдовского,
Превыше разумения людского!
Попрятались все пери в глушь и тишь —
Они боятся, что ты их затмишь.
Твой лик увидев, ангелы в смятенье
Готовы совершить грехопаденье.
Ты взыскан небом, жалость прояви
К той, что взыскует у тебя любви.
Страдает Зулейха в твоем аркане,
Избавь же эту прелесть от страданий.
Она влюбилась в юные года,
Ты — страсть ее, и счастье, и беда.
Ты ей во сне являлся троекратно,
И с той поры ее судьба превратна:
То забурлит она водой речной,
То стынет, словно ветерок ночной.
Смотри: теперь она худа, как волос,
Тебя желая, сердце раскололось.
Ступай же к ней и сжалься, стань добрей,
Ведь жалость — украшение людей.
В твоих устах — живительная влага,
Так что ж и капли ей не дашь, как скряга?
Твой стан — как ствол, плоды на ветках есть.
Так что же плод один нельзя ей съесть?
К твоим губам пусть припадет губами,
Тогда зальет, быть может, в сердце пламя.
Пусть ног твоих коснется головой,
Чтоб для нее ты пальмой стал живой.
Что от величья шахского убудет,
Коль шах порой с рабыней ласков будет?
Она, хотя пред ней склонилась знать,
Рабой твоих рабынь готова стать!“»
Юсуф ответил, эту речь отринув,
Рассыпав жемчуга из уст-рубинов.
Сказал он мамке: «Ты умна, хитра,
Не совращай меня с пути добра!
Я — раб, я куплен Зулейхой. Немало
Мне милостей хозяйка оказала.
Меня вернула к жизни госпожа —
Служу ей честно, с верностью дружа.
Вовеки ей не буду в состоянье
За каждое воздать благодеянье.
Вот я, невольник преданный, стою,
Пред ней склоняя голову свою.
Но ты ей передай: „Не жди другого,
Я не хочу сойти с пути благого.
Пусть о грехе забудет Зулейха,
Я не пойду тесниною греха.
Азиз меня усыновил с доверьем.
Ужель ему отвечу лицемерьем?
Птенец, что был вскормлен в его дому,
Отвечу ли предательством ему?
Господь, желая нам произрастанья,
По-разному растит свои созданья..
В поступках чист, кто в чистоте зачат,
Зачатого в грязи влечет разврат.
Не вырастет из ячменя пшеница,
И пес от человека не родится.
Открыл мне тайну мира Исраил,
Мне Джабраил надежду подарил,
А если в мире я пророком стану —
Исхаку уподоблюсь и по сану.
Мой цвет не приравняй к цветам другим:
Взрастил меня друг божий Ибрагим.
Не стану я вовек на путь пороков,
Я не унижу праотцев-пророков.
Пусть Зулейха, любовь к творцу храня,
И страсть свою забудет, и меня!“»
Кормилицы услышав донесение,
Почувствовала Зулейха волненье.
Из глаз полился жарких слез поток —
Из миндаля полился чистый сок.
Как кипарис, пред юношей предстала,
И на Юсуфа тень ее упала:
«К твоим ногам склонилась голова:
Пусть будет в ней любовь к тебе жива.
Я вся полна тобой, тебя желая,
И, о себе забыв, к тебе пришла я.
Я душу обрела в любви своей,
Связал меня аркан твоих кудрей.
Душа тебе принадлежит всецело,
Из-за тебя мое пылает тело.
Любовь к тебе — как море: я тону,
Я чувствую, что я иду ко дну.
Нашел бы врач, мои вскрывая жилы,
Не кровь, а страсть к тебе, красавец милый!»
Ее услышав, зарыдал Юсуф.
Она спросила, тяжело вздохнув:
«О, ставший счастья моего глазами,
Зачем глаза ты оросил слезами?»
Юсуф, увидев боль ее, тотчас
Из уст рассыпал перлы, как из глаз:
«Разбил я сердце, потому и плачу,
В любви познал я только неудачу.
Я теткой был любим, но кличкой «вор»
Она меня ославила с тех пор.
Я был отцом любим сильней, чем братья,
И должен был их злобу испытать я,
И вот меня в Египет увели,
Живу я в муках, от отца вдали.
В моей груди исходит сердце кровью,
Я в ужасе перед твоей любовью».
Сказала Зулейха: «О светоч мой!
Что мне луна? Ты стал моей луной!
Я не скажу: любима я тобою, —
Твоим рабыням стать хочу рабою!
Одно лишь ты рабе своей позволь:
Открыть свою любовь к тебе и боль.
Люблю я так смиренно, терпеливо,
Меня врагом считать несправедливо.
Кто хочет огорчений для себя?
Не ищут же мучений для себя!
Люблю тебя, любовью сражена я, —
И что же, всё-таки тебе страшна я?
Подай надежду мне, верни покой,
Хотя б на миг смирись передо мной.
Хотя бы шаг ступи со мной, и всюду
Тебе опорой и защитой буду».
Юсуф ответил ей: «О госпожа!
Вот я стою, как раб тебе служа.
Я — раб, и мой удел — повиновенье,
Прикажешь — я исполню повеленье.
Не требуй, чтоб владыкой стал я впредь:
Раба не заставляй ты покраснеть.
Могу ль с тобой одним смотреть я взглядом
И за столом сидеть с тобою рядом?
Ты мне работу поручить должна, —
Какую дашь, я выполню сполна,
Работой удовольствуясь любою,
Тебе достойным буду я слугою».
Сказала та: «О свет моей судьбы!
Я пред тобой ничтожнее рабы.
Лишь прикажу наперсницам и слугам —
Готовы сто рабынь к моим услугам.
Иль хочешь ты, чтоб я их обошла,
Чтоб исполнял ты все мои дела?
Нам ноги для ходьбы нужны бесспорно,
Считать глаза ногами нам зазорно.
Для ног, а не для глаз — тернистый путь:
Колючки может он в глаза воткнуть!»
Ответствовал Юсуф: «Моей печали
Четой твоя душа и сердце стали.
Не спорит с блеском солнца свет зари,
И ты мне о любви не говори.
Хочу я только быть твоим слугою,
Не обольщаясь долею другою.
Тот верный друг, кто другу подчинен:
Желанье друга для него — закон».
Юсуф хотел путями убежденья,
Слугой оставшись, избежать сближенья.
В сближенье видел он источник зла:
Спасеньем доля рабская была.
От пламени должна спасаться вата,
Не то погибнет, пламенем объята.
Тот, кто украсил сказа дивный сад,
Сказал, что старцев так слова гласят:
У Зулейхи был сад — не сад, а диво:
Пред ним Ирем — что пред цветком крапива!
Он радовал цветами и водой,
Сияли розы нежной красотой.
Ветвями дерева переплетались,
Без всякого смущенья обнимались.
Чинары с кипарисом обнялись,
И, как детей, ласкал их кипарис.
Цветы свой балдахин простерли пышный,
Раскрылся над цветами зонтик вишни,
А мандаринов цвет — желто-багрян,
Плод мандарина — мяч, а ветвь — човган.
Чудесный сад, не знающий страданья,
У мира отнял мяч очарованья.
Он финиковой пальмой был богат,
От этого прекрасней стал стократ.
Казались финики халвой живою,
И наслаждался, кто хотел, халвою.
Инжиров роща, молока полна,
С кормилицей румяною сходна,
И птицы к той кормилице привыкли,
К сосцам инжира клювами приникли.
Проникло солнце в тонкую листву,
Узоры уронило на траву,
В картину превратило сад весенний,
Что позлащен игрою светотени.
Смешался с тенью беглый свет дневной,
Над бубнами цветов струился зной,
И соловьи смотрели изумленно,
Наполнив пеньем купол небосклона.
Под сенью ив, при легком ветерке,
Резвились рыбы в ручейках, в реке.
Ручьи в саду линейками лежали,
Там зелень — письмена, земля — скрижали.
Там в желтых розах — след любовных мук,
Там в красных розах — красота подруг.
В саду, что был веселья звонким садом,
Два водоема простирались рядом.
Их мрамор был прозрачней хрусталя,
Полоской разделяла их земля,
Друг с другом схожи, будто наши очи,
Лишь расстояние меж них короче.
Зазора не было меж гладких плит:
Искусников искусство то пленит!
Решили б мы, взглянув на эти плиты:
Они друг с другом воедино слиты!
Для утешения души больной
Являлась Зулейха в тот рай земной,
К двум водоемам шла дорогой гладкой:
В том — молоко, в другом — напиток сладкий.
Служанкам Зулейхи жилось легко,
Любили сладкий сок и молоко.
Меж водоемами она воздвигла
Трон для Юсуфа: скорбь ее постигла,
Она Юсуфа приняла отказ,
И в сад его отправила тотчас,
И птица сада пела сладкогласно:
«Чудесен сад, садовница прекрасна!»
Сто девушек, прелестных, как жасмин,
Чьи станы — кипарис, уста — рубин,
Сто девушек — чертогов украшенье,
Она дала Юсуфу в услуженье,
Сказав. «Позволь к ногам твоим упасть!
Рабынь я отдаю тебе во власть.
Увы, когда меня ты отвергаешь,
Возьми какую только пожелаешь.
Ты наслаждайся жизнью: краток век,
А молодость — пора сладчайших нег».
Она своих служанок наставляла:
«Красавицы, во что бы то ни стало
Юсуфу подчиняйтесь. Вам велят:
Протянет кубок с ядом — пейте яд,
Потребует: «Отдайте жизнь» — отдайте,
И вашу смерть почетной вы считайте.
Послушные, покорные, тотчас
Исполните его любой приказ,
Но сообщите мне без промедленья,
Когда захочет с кем-нибудь сближенья».
Казалось, ей терпеть невмоготу,
Узором лжи украсила мечту:
Из тех рабынь, что на Плеяд похожи,
Захочет взять кого-нибудь на ложе —
Она ее заменит — и сорвет
С пленительного древа сладкий плод.
Юсуфа усадив на трон вначале
И бросив под ноги цветы печали,
Она рабынь поставила пред ним,
Склониться их заставила пред ним,
Юсуфу душу отдала на милость,
С опустошенным телом удалилась.
Настала ночь, и черные цветы
Посыпались на землю с высоты,
И небо уподобилось невесте,
Украшенной запястьями созвездий
И прелестью пленявшей неземной,
Красуясь перед зеркалом-луной.
Рабыни, сотворенные для счастья,
Полны лукавства, неги, сладострастья,
Перед Юсуфом выстроились в ряд —
Прельщают, и чаруют, и манят.
Одна раскрыла сахарные губы:
«Попробуй, милый, сахарные губы!»
Другая: «Где слова я обрету,
Чтобы твою прославить красоту?
Живи в моих глазах, тобой плененных,
Мои глаза — обитель для влюбленных!»
Явила третья тонкий стан в шелках,
Чтоб сжал его Юсуф в своих руках:
«Уснешь ли ты счастливый и спокойный,
Пока ты не обнимешь стан мой стройный?»
Четвертая, завив кольцо кудрей,
Сказала: «Стать хочу петлей твоей!
Открой мне двери, чтобы наслаждаться,
Кольцом за дверью не хочу остаться!»
По локоть засучивши рукава,
Сказала пятая свои слова:
«Красавец мой! Руками я готова
Тебя от глаза оградить дурного,
Позволь — и шею гордую твою
Я нежными руками обовью».
Тут косами, красой своей блистая,
Свой стан прелестный обвила шестая,
Как бы моля, чтоб стан ее тугой
Юсуф обвил, как поясом, рукой.
Тах ждали все, открыв свою влюбленность,
Чтобы Юсуф явил им благосклонность.
Но так как сам Юсуф расцвел, как сад,
То от цветов не жаждал он услад.
Лишь одного хотел он: чтоб рабыни
Ему служили верно, без гордыни.
«Служанки-девушки, — сказал Юсуф, —
Обрадуется мир, на вас взглянув,
И вы, и я — мы созданы из глины,
Посеял в нас зерно творец единый.
Не надо вам, познавшим благодать,
Пред каждым голову свою склонять.
Оставьте унижения дорогу,
Идите лишь путем служенья богу».
Вот так Юсуф послушных поучал,
Беспечных, простодушных просвещал.
Из уст рабынь, исполненных почтенья,
Юсуфу раздавались восхваленья...
Проснулась Зулейха, лицом светла,
К возлюбленному радостно пошла.
Увидела, сидит прекраснолицый,
Рабыни вкруг него — как ученицы.
Сказала: «О пленяющий сердца,
Мне приносящий радость без конца!
Мое смятенье ты и упоенье,
Мое волненье и успокоенье!
Из нового источника испив,
По-новому сегодня ты красив.
Скажи, что ночью делал ты? Откуда
Твоей красы невиданное чудо?
Иль, жизнетворною вспоен водой,
Затмил ты всех красавцев красотой?
Иль, шепоту внимая дев желанных,
Жасминоликих и серебростанных,
Познал ты новой красоты родник
И совершенства нового достиг?
Как плод среди других плодов счастливых,
Красавец расцветает средь красивых!»
Она сказала много нежных слов,
Но был Юсуф по-прежнему суров.
Потуплены глаза, уста закрыты,
Зарделись от смущения ланиты.
Поник он головою от стыда,
Ни слова не сказал он ей тогда.
Когда она увидела такое
Упрямство, равнодушие глухое,
Сгорела в пламени ее душа,
Досадой, безнадежностью дыша.
Поняв: его суровость беспредельна,
Она, любовью ранена смертельно,
Кормилицу на помощь позвала
И тайную беседу повела.
Сказала: «Ты моей души светило,
А плоть мою ты силой одарила!
Ты плоть мою вскормила молоком,
Вспоила душу блага родником.
Сильна твоей любовью, расцвела я,
От матери такой любви не зная!
О, если б ты, источник доброты,
Мне помогла достичь моей мечты!
Доколе мне терпеть печаль разлуки,
И горе, и неслыханные муки?
Что пользы от того, что мы вдвоем,
Когда мы как чужие с ним живем?
Что сотворится от воды и глины,
Когда душа и тело не едины?»
— «О гурия! — сказала та в ответ. —
Красавица, каких не знает свет!
Кто красоты твоей измерит меру?
У мудрых похищаешь ум и веру!
Художник Чина, образ твой любя,
Изобразил бы в капище тебя, —
Вдруг стали бы все идолы живыми,
Они б рабами сделались твоими.
Горам открыла б красоту ланит —
Сгорел бы от любви к тебе гранит.
Когда бы саду стройный стан явила,
Ты б высохшие ветви оживила.
Сметали б лани с твоего пути
Колючки, чтоб в степи могла пройти.
Ты так прекрасна — почему же ныне
Впадаешь в безнадежность и унынье?
Свой взор стрелою сделай, луком — бровь:
Красавца покорит твоя любовь!
На пиршестве желанья долгожданном
Свяжи его своих волос арканом.
Расставь ему улыбок западни,
Их сладостью красавца ты плени».
А Зулейха: «Что молвить остается?
Мне столько от Юсуфа достается!
Юсуф не хочет на меня глядеть,
Так как же мне Юсуфом овладеть?
О, если бы в зрачок мне превратиться,
В его глазу навеки поселиться!
О, если, на меня взглянув разок,
Он понял бы, как жребий мой жесток!
Хотя бы состраданием, не боле,
Он облегчил мне горесть тяжкой боли!
Не только красотой, что ярче дня, —
Он равнодушием казнит меня!»
Ответила кормилица седая:
«О ты, пред кем поблекли девы рая!
Знай: дело я задумала одно,
Устроит все твои дела оно.
Однако нужно для такого дела,
Чтоб злата, серебра ты не жалела.
Построю дивный, как Ирем, чертог,
И пусть художник, мастер и знаток,
Тебя на всех стенах живописует,
В объятиях Юсуфа нарисует.
Когда тебя, на живопись взглянув,
Найдет в своих объятиях Юсуф,
Он дрогнет и любовью загорится,
И красоте могучей покорится».
Ее совет приняв, свое добро
Ей Зулейха вручила — серебро
И золото, чтоб сердце успокоить,
И приказала ей дворец построить.
Строители дворца передают:
Когда взялась кормилица за труд,
Она к себе потребовала властно
Художника, чье мастерство прекрасно.
Он все основы зодчества постиг,
Он вещих звезд пророчества постиг.
Он изучил законы Птолемея,
Эвклид смущался, спорить с ним не смея.
Когда б на небо он подняться мог,
Сатурна он украсил бы чертог
Лишь в руки брал резец художник гордый
И глиной становился камень твердый.
Когда он зданья образ рисовал,
Он тысячу рисунков создавал,
Его перо писало, жизнь рождая,
Как бы живой водою обладая.
Когда б на камне птицу вывел он,
Взлетел бы камень, славой окрылен...
Воздвигнутый руками золотыми,
Дворец блистал стенами золотыми;
Его суфа — рассвета ранний блеск,
Его покои — упований блеск.
В его проходах мрамор тешил взоры,
Слоновой кости на дверях узоры.
Слились в одно семь залов, и сверкал
Престолом бесподобным каждый зал,
Особым камнем каждый облицован,
Особым цветом каждый разрисован,
А зал седьмой, как небосвод седьмой,
Гордился девственною белизной.
На сорока столбах — изображенья
Зверей и птиц, исполненных движенья.
А снизу — лани в мускусный приют
По основаньям золотым бегут.
А на полу — из золота павлины,
Жемчужинами хвост украшен длинный.
Воздвиглось дерево до потолка,
Любого изумляя знатока
Серебряным стволом, и бирюзою
Листвы, и золотых ветвей красою.
А птицы на ветвях сидят, поют,
Рубины — клювы, крылья — изумруд.
Такой листвою весь дворец украшен,
Что листьям не был вихрь осенний страшен.
Искуснейший художник светлый зал
Портретами влюбленных расписал.
Юсуф и Зулейха сидели рядом,
Обняв друг друга и лаская взглядом.
На той стене — уста у них слились,
На этой — руки их переплелись.
Взглянул бы ты на двух влюбленных счастье,
И сам бы задохнулся ты от страсти!
Как свод небесный, был дворец высок,
Сиял луной и солнцем потолок.
Сказал бы ты, взглянув на эти стены:
Цветник благоухает несравненный!
Напоминала роспись о весне,
Переливались розы на стене,
Склонялись розы в том саду друг к другу,
Казалось: милый обнимал подругу.
Казалось: то блаженства дивный сад,
На ложе сладострастья розы спят.
Короче: был чертог подобен чуду,
В нем образы влюбленных жили всюду.
Куда б ни бросил взоры ты свои,
Ты видел только образы любви.
В Юсуфа Зулейха сильней влюбилась,
Когда краса чертога ей открылась.
При взгляде на кумирню вновь и вновь
В ней вспыхивала жаркая любовь...
На милое изображенье взглянем,
И словом «страсть» себя мы в сердце раним.
Оно в огонь бросает нас опять,
И жжет нас рабства жгучая печать.
Когда возвел дворец художник строгий,
Царевна стала украшать чертоги.
Китайскою парчой устлала пол,
Расставила и стулья и престол,
Повесила светильники, и в блеске
Соперничали пышные подвески.
Ковры она развесила, вздохнув:
Всё было здесь — отсутствовал Юсуф!
Вот правда: без любимого страдая,
С презреньем смотришь ты на кущи рая...
Решила так: Юсуфа позовет,
Окажет уваженье и почет,
В покое светлом с ним уединится,
Чтобы его красою насладиться,
Чтобы познал блаженство и Юсуф,
К ее устам живительным прильнув,
Чтобы она вкусила страсти нежной
В извивах мудрости его мятежной.
Стремясь его пленить, его любя,
Она сперва украсила себя.
К чему ей были кольца и запястья?
Но все ж надела их, желая счастья.
Сияла роза девственной красой,
Но стала краше, облита росой.
Она была свежа, благоуханна,
Ей свежести прибавили румяна.
Усмою брови подвела она,
И радугою сделалась луна.
Блистала, волосы переплетая,
Они дышали мускусом Китая.
Когда в ее глаза вошла сурьма,
Увидел мир, как необъятна тьма.
Юсуфа позвала, сказав: «Любимый!
Меня огонь сжигает негасимый.
Кипит любовной смутою душа,
Горит сухою рутою душа!»
Она стояла перед ним, рыдая,
Чтобы луна явилась молодая,
С вершины счастья возвестив: «Живи,
Развеселись на празднике любви!»
Не знал Юсуф, что во дворце таилось,
Лишь тонко по цветам вода струилась.
Взяла Юсуфа за руку: «О ты,
Светильник зрячих, солнце чистоты!
Как ты красив, пленителен и строен!
Ты всех даров и милостей достоин.
Ты честно служишь мне, тобой дышу
И гордо цепи верности ношу.
Приди и властвуй надо мной по праву,
Приди, тебе хочу пропеть я славу!»
Сказав свою чарующую речь,
Решила в первый зал его увлечь.
Вошел он, обольстительная пери
За ним закрыла золотые двери.
Была не в силах Зулейха молчать,
С горящих уст она сняла печать.
«Моей души мечта и наслажденье,
Ты — цель моя, и свет, и сновиденье.
Ума лишилась от любви к тебе,
С бедой сдружилась от любви к тебе.
Глаза тобой насытить не могу я,
Страну родную бросила, тоскуя.
Вот счастье: предо мною ты стоишь.
Вот горе: на меня ты не глядишь.
Ну, повернись ко мне, мой друг суровый,
Одно скажи мне ласковое слово!»
Юсуф сказал, поникнув головой:
«Как я, рабы все шахи пред тобой!
Я скован болью. Сердце мне обрадуй,
Пускай свобода будет мне наградой.
Я твой слуга. Не подобает мне
С тобою вместе быть наедине.
Я — хлопок, ты — пожара полыханье,
Ты — грозный вихрь, я — мускуса дыханье.
Что хлопок перед силой огневой?
Что мускус перед бурей грозовой?»
Она, решив: болтает он впустую,
Ввела Юсуфа в комнату другую.
Закрыла снова двери на замок.
Вздохнул Юсуф, удел его жесток!
И снова Зулейха ему сказала,
Снимая с давней тайны покрывало:
«У ног твоих лежу в тоске немой,
Доколе мне страдать, упрямец мой?
Свои сокровищницы отдала я,
Тебя достойно оценить желая.
Не я ли отдала тебе сама
Богатства веры, сердца и ума?
Ждала я: покорясь моим приказам,
Ты сердце исцелишь мое и разум.
Но мне во всем противоречишь ты,
Меня покорностью не лечишь ты!»
Сказал Юсуф: «С грехом не надо знаться.
Г решить — не означает подчиняться».
Настаивая каждый на своем,
Они вступили в третий зал вдвоем.
И Зулейха закрыла двери снова,
Вновь полилось чарующее слово.
С волнением невольник ей внимал.
Она вела его из зала в зал,
И в каждом речь другую заводила,
И в каждом довод новый приводила.
Не помогли шесть залов до поры,
Но кости сохраняла для игры.
И в зал седьмой ввела его поспешно,
Надеясь, что мечта блеснет утешно...
Не бойся безнадежности примет,
Живя во тьме, надейся: будет свет.
Пусть через сто дверей не входит счастье,
Сомненьем сердце не терзай на части,
В сто первую стучись упорно дверь, —
Твоя мечта исполнится, поверь!
В чертоге тайны из-за покрывала
Повел мудрец таких речей начало:
Когда они вступили в зал седьмой,
Красавица воскликнула с мольбой:
«Войди в мои глаза, о друг бесценный,
Вступи ты в этот храм благословенный!»
Закрыла двери — был замок тяжел, —
Юсуфа посадила на престол.
Гаремом светлый храм назвать нам надо,
Сокрытым от завистливого взгляда.
Чужой не смел явиться на порог,
И свой проникнуть в этот храм не мог
Войти не смели в этот храм желанный
Ни страж ночной и ни глава охраны.
Стыдливый друг пылает и молчит,
В душе подруги песнь любви звучит.
Пьяна любимым, победив разлуку,
В своей руке Юсуфа держит руку.
Воскликнула: «Мой лик светлее дня,
Взгляни же с милосердьем на меня.
Доколе будешь ты жесток, доколе
Меня заставишь ты страдать от боли?»
Так расписав мучения свои,
Юсуфу говорила о любви,
Но тот стоял, очей не поднимая:
Его любовь страшила роковая.
Он голову склонил, взглянул на пол —
Свое изображенье там нашел.
Взглянул на ложе, на покров атласный —
Она и он объяты негой страстной.
Он отвернулся, он решил, что впредь
Не будет в эту сторону смотреть,
Но всюду, всюду взор его невинный
Одни и те же находил картины.
Он для молитвы очи поднял ввысь —
На потолке она и он слились.
В нем вспыхнул жар, и взоры огневые
На Зулейху он обратил впервые.
Тогда надежды луч в нее проник:
Ей солнца улыбнется дивный лик!
Стенать и плакать начала сначала,
Потоки слез кровавых источала:
«Своей любовью, своенравный друг,
Молю я, исцели ты мой недуг.
Я пить хочу, а ты — вода живая,
Бессмертье — ты, но посмотри: мертва я.
Я без тебя как тело без души,
Я жажду: напоить меня спеши.
Ты заклеймил меня клеймом неволи,
Не ем, не сплю из-за гнетущей боли,
А ты спокоен, жизнь мою губя.
Я заклинаю господом тебя:
Во имя красоты твоей всевластной,
Во имя чистоты твоей прекрасной,
Во имя света твоего чела —
Чтоб на него взглянуть, луна взошла, —
Во имя двух бровей, подобных луку,
Во имя стана, что принес мне муку,
Во имя вьющихся твоих кудрей, —
Кудрями зааркань меня скорей! —
Во имя колдовства очей обманных,
Во имя точки на щеках румяных,
Во имя сладкой, сахара белей,
Улыбки упоительной твоей,
Во имя слез моих, тоски бессонной,
Во имя мук любви неразделенной,
Во имя сердца, что горит в огне,
Во имя равнодушия ко мне,
Во имя вечной власти надо мною —
Приди, приди, я сердце успокою!
Как долго жжет меня любви печать!
Твое дыханье жажду я вдыхать.
Моей тоски займись ты врачеваньем,
Стань сада моего благоуханьем!»
Сказал Юсуф: «Красе твоей хвала!
Всех пери ты красою превзошла,
Но зеркало души моей до срока
Не разбивай, не мучь меня жестоко.
Водой греха не увлажняй меня,
Плотским огнем не зажигай меня!
Молю во имя бога всеблагого,
Во имя матери, отца родного,
Которыми, как нам велит закон,
Я в чистоте зачат и сохранен,
Моя звезда от них взяла сиянье,
И жемчуг мой — их сердца достоянье.
Когда поможешь мне, откроешь дверь,
Из этой клетки выпустишь теперь —
Исполню я твое желанье вскоре,
Добром воздав, твое развею горе.
К чему спешить? Найдешь ты благодать,
Когда ты будешь не спешить, а ждать.
Спешить не надо ради мелкой дичи.
С терпеньем лучшей ты ищи добычи».
Сказала: «Жажда мучает меня,
Я без питья не проживу и дня.
Стремлюсь к тебе, но ставишь ты преграды,
И мига не даешь ты мне отрады».
Сказал: «Два властелина мне страшны:
Бог и азиз египетской страны.
Дойдет к азизу слух об этой страсти —
Он на меня обрушит все напасти».
Сказала: «Не тревожься, мой кумир.
Устрою в честь азиза пышный пир.
Я кубок поднесу — он пьяным станет,
До воскресенья мертвых не воспрянет.
Есть у меня несметное добро:
Каменья, золото и серебро.
Я искуплю твой грех, раздам их нищим,
Нас бог простит, и счастье мы отыщем».
— «Я не из тех, — Юсуф сказал в ответ, —
Кто ищет счастья ближнему во вред».
Сказала. «Ты противишься сближенью,
Чтоб стала я для стрел тоски мишенью.
Хитришь, лукавишь, хочешь ты уйти,
А ложь у прямодушных не в чести.
Клянусь, кривым путем идти не стану,
Я не склонюсь к лукавству и обману.
Смотри: горю я, как тростник сухой,
А ты смеешься над моей тоской.
Смотри: грозит бедою это пламя, —
Приди, залей водою это пламя!»
Она рыдала, руки протянув,
По-прежнему упорствовал Юсуф.
Воскликнула тогда: «О многословный,
Упрямец, в горести моей виновный!
Я вижу: речь твоя — пустой ответ,
В таких речах нужды и смысла нет.
Когда мою ты шею не обнимешь,
Себе на шею кровь мою ты примешь.
Кинжал возьму я — ивовый листок,
И кровью обагрю я свой чертог.
С душой своей разъединю я тело,
Медлительность твоя мне надоела.
Когда азизу принесут слова,
Что я лежу у ног твоих мертва,
В его горячем сердце вспыхнет злоба,
Тебя убьет он, мы погибнем оба.
Мы заключим в могиле наш союз,
И наконец-то я с тобой сольюсь!»
Достала Зулейха, раскинув ложе,
Кинжал, на ивовый листок похожий.
Сжигала душу страстную гроза,
Алкало тело, и в слезах глаза.
Вскочил Юсуф, увидев слезы страсти,
И руку обхватил ей, как запястье.
«О Зулейха, — воскликнул, — не спеши,
Исполню я мечту твоей души.
Ты страждешь, но страданья удалю я,
Ты жаждешь — встречей жажду утолю я».
Красавица, владычица сердец,
Услышав речь такую наконец,
Подумала, что пробило сближенье,
Что ей принес любимый утешенье.
Тогда кинжал отбросила она,
К другим прибегла способам луна:
В его уста впилась она с весельем
И шею обхватила ожерельем.
Душа, где страсти не было границ,
Мишенью стала для его ресниц.
Она его жемчужины хотела
И превратила в раковину тело,
Но в ту мишень Юсуф не стал стрелять,
Он раковины не сломал печать.
Не просверлил жемчужину алмазом:
Его удерживали честь и разум.
Стрелою ринулся к дверям Юсуф,
Он убежал, все двери распахнув.
Она — за ним, терзаясь от потери,
Его настигла у последней двери,
Схватила за рубашку, вся в огне, —
Разорвалась рубашка на спине.
Но вырвался красавец с болью тяжкой,
Он розой был с разорванной рубашкой.
Она, одежды разорвав свои,
Как тень упала наземь в забытьи.
Пером начертан облик сказки ясной-
Когда он вырвался из рук несчастной,
Ее супруга он увидел вдруг:
Азиз пришел в сопровожденье слуг
Заметил сразу юноши волненье,
Хотел его услышать объясненье.
Страдалец начал вежливую речь,
Не жалуясь, чтоб тайну уберечь.
Он ласково был выслушан владыкой,
И тот повел Юсуфа к луноликой.
Очнувшись и увидев их вдвоем,
Решив. Юсуф поведал обо всем.
Сказала Зулейха: «Властитель правый,
Опора справедливости и славы!
Какой достоин кары тот злодей,
Который оскорбил твоих друзей?»
Азиз — в ответ: «Скажи, краса вселенной,
Кто сей злодей, преступный и презренный?»
А Зулейха: «Вот этот раб, еврей,
Что всем обязан милости твоей.
Спала я в тишине уединенья,
И не было в душе моей смятенья.
А он, как вор, приблизился ко мне,
Охотясь на египетском гумне.
Пока я сплю, задумал он, бесчестный,
Войти в мой сад и плод сорвать прелестный.
Лишь руку протянул ко мне, глупец,
Чтобы открыть желания ларец,
Проснулась я, увидела я вора,
Он задрожал от страха и позора,
Из дома побежал, гоним стыдом, —
Навеки он покинул счастья дом.
Я побежала, гневом пламенея,
Ему вослед, я догнала злодея,
Схватила за рубашку и кусок
Оторвала, как розы лепесток.
Достойно недостойного карая,
Скажи, что ждет его тюрьма сырая!»
Был вне себя азиз от этих слов.
Сказал Юсуфу, гневен и суров:
«Твоя душа бесчестьем осквернилась.
Ты видел от меня добро и милость,
Но ты ответил злом, добро забыл,
Съев соль мою, солонку ты разбил».
Был страшен гнев азиза, грозен голос.
Юсуф дрожал, сгибаясь, точно волос...
В темницу стражник узника повел —
В обитель всяких горестей и зол.
Поник Юсуф, обиженный судьбою,
Чуть слышно к богу обратись с мольбою:
«Ты ведаешь начала и концы,
Перед тобой склонились мудрецы,
Ведешь от зла к добру, от мрака к свету,
Когда же ты раскроешь тайну эту?
Ты видишь, помыслы мои чисты,
Освободи меня от клеветы.
Свое свидетельство яви мне мудро,
Да прояснится правда, словно утро!»
Из лука он стрелял, чья мощь светла, —
И в цель впилась его мольбы стрела.
При Зулейхе в то время находилась
Служанка, что родней ей приходилась.
Она растила, душу обретя,
Трехмесячное милое дитя.
Еще ни разу, тихий как овечка,
Не проронил ребенок ни словечка.
Но вдруг он закричал: «Не торопись!
Страшись, страшись возмездия, азиз!
Ты от Юсуфа отврати удары:
Награды он достоин, а не кары!»
Азиз был этой речью изумлен.
С учтивостью ответ промолвил он:
«На языке твоем есть вкус молочный!
Ты — голос неба, чистый, непорочный!
Скажи мне правду: кто зажег костер?
Кто честь мою спалил, поверг в позор?»
Сказал ребенок: «Пусть я незаметен,
Я не терплю ни клеветы, ни сплетен.
Недаром черен мускус: о себе
Болтает всюду, склонный к похвальбе.
Цветы весной влекут нас не случайно:
Завесу сбросив, их раскрылась тайна.
Хотя не сплетник я, не клеветник,
Хочу, чтоб в эту тайну ты проник.
Пойди взгляни, чтоб получить понятое,
Как у Юсуфа разорвалось платье.
Коль спереди разорвано, сочтем,
Что невиновна Зулейха ни в чем,
Что все слова Юсуфа — ложь пустая,
Что он тебе солгал, спастись желая.
Но коль рубашка сзади порвалась,
То слово Зулейхи — поклеп и грязь.
Юсуф не виноват, чист без изъяна,
А Зулейха идет стезей обмана».
Азиз, ребенка выслушав наказ,
Пошел, рубашку осмотрел тотчас,
Увидел: сзади порвана рубашка,
И стало у него на сердце тяжко.
Он упрекал коварную жену:
«Я вижу ложь твою, твою вину.
Юсуфа опорочить ты хотела —
Сама какое сотворила дело?
Ты чистоты покинула тропу,
Пылая страстью к своему рабу.
Сперва Юсуфа соблазнить пыталась,
Потом его же обвинить пыталась.
От грешных жен в тоске мужей сердца,
Не видно женским хитростям конца.
Коварство жен — позор мужей почтенных,
Страдают мудрецы от жен презренных.
Да не вредит нам хитрая жена —
Сама погибнуть хитрая должна!
Ступай, грехи замаливай отныне
В позоре, в одиночестве, в унынье.
Рыдая от зари и до зари,
Свой грех ты в книге дней своих сотри.
А ты, Юсуф, на жребий свой не сетуй,
Ни с кем не говори о тайне этой.
Ты доказал: чужда тебе вина,
Твоя безгрешность стала нам видна.
Раскрывший тайну сам потом заплачет:
Гораздо лучше тот, кто тайну спрячет».
Ушел азиз, такую речь сказав.
Весь мир его хвалил за добрый нрав.
Цени многотерпенье, но не очень,
Похвально снисхожденье, но не очень!
Жена, что мужу слишком дорога,
Наставит добродушному рога.
Ты за женой следи, страшась обмана,
Чтоб честь твоя не рухнула нежданно.
Любовь так самовластна и светла,
Что ей ничто — позор или хула.
Ей не страшны укоры и упреки:
Лишь разожгут сильней огонь высокий.
Укор в саду любви, как садовод,
Как мастер, новый блеск ей придает
Тех, кто ленив — немало их на свете, —
Укоры подгоняют, словно плети:
Не так ли поднимают плеть, гоня
Ленивого и вялого коня?
Узнав, страдает Зулейха жестоко,
Египет стал болтливым как сорока.
Пронюхав тайну, не распутав нить,
Все жены стали Зулейху бранить.
Ее поступки превратив в пороки,
Посыпали на Зулейху упреки:
«Какой позор! О, как не стыдно ей:
Пленил ее невольник, раб-еврей!
Объята страстью и не зная меры,
Отвергла разум и законы веры.
Подумайте, как низменна, слаба:
Она влюбилась в своего раба!
Но этот раб, чванливец непреклонный,
Пренебрегает госпожой влюбленной.
Не смотрит на нее, не хочет пасть,
Он утолить не хочет эту страсть.
Она бежит за ним, влекома к блуду,
Она его преследует повсюду,
Но равнодушен он к ее мольбе,
Как будто гвозди вбил в глаза себе!
На плач ее он смехом отвечает
Иль попросту ее не замечает,
Видать, ему не нравится она,
Знать, врали, что красавица она.
Вот если б он одной из нас достался, —
Таким бы равнодушным не остался!
Прекрасным покорился бы глазам,
Он счастье дал бы нам и взял бы сам.
Кто нелюбимую любить принудит?
Увы, никто насильно мил не будет.
Есть женщины: без видимых причин
Их красота не трогает мужчин.
Есть много в мире девушек красивых,
Увы, отвергнутых и несчастливых».
Но к сплетницам не будучи глуха,
Их осрамить решила Зулейха.
На пир веселый созвала смуглянок —
Красивейших, знатнейших египтянок.
То был не просто пир, а царский пир!
Таких сластей и яств не ведал мир!
Как ночью в щелке луч благого света,
Светилась прелесть каждого шербета.
Хрусталь роскошных чаш сверкал везде,
И амбра в них подмешана к воде.
Куда ни глянешь — скатерть золотая
Горит, созвездьем ярких чаш блистая.
Не то что плоть — и дух бессмертный наш
Насытился б из этих блюд и чаш!
Мы здесь любое кушанье нашли бы,
Здесь было всё — от Солнца и до Рыбы!
Здесь было женам за халву не жаль
Отдать свой сахар губ, зубов миндаль.
Из-за халвы — отрады жизни краткой —
Дворца ее основа стала сладкой!
Ты стены видишь ли из-под. парчи?
Там сахарными стали кирпичи!
Был сладок вкус халвы, уста манящей,
Но были губы сахарные слаще.
От их улыбок таяла халва,
Хотя сама стремилась к ним сперва!
Гостям являя пестрый блеск павлиний,
Прислуживали им рабы, рабыни.
Уселись периликие в кружок,
А каждая — как розовый цветок.
Какие нужно, совершив обряды,
Из чаш и блюд отведали услады.
Убрали слуги роскошь скатертей,
И Зулейха восславила гостей,
И всем, надев смирения личину,
Дала по ножику и апельсину:
То апельсин, то ножик подает,
Найдя приманку для своих тенет.
Был апельсин оранжевой окраски,
Больных желтухой исцелял, как в сказке.
Сказала: «Коль пирует красота,
Принадлежат вам лучшие места.
Чего ж дивитесь вы, спросить я смею,
Моей любви к незольнику-еврею?
Увидите того, кто ярче дня, —
Поймете и простите вы меня!
Дозволите, согласье мне даруя, —
Сюда прийти его уговорю я».
Ответили. «Согласье мы даем.
Все наши разговоры — лишь о нем.
Пусть явится, сияя красотою,
Пусть поразит нас негой молодою.
Ему свои мы отдали сердца,
Хотя не видели его лица.
Мы апельсины поедим с весельем —
Они больным желтухой служат зельем,
Но до тех пор, пока он не придет,
Никто не станет резать вкусный плод».
К Юсуфу мамку с нежными словами
Послала Зулейха. «Предстань пред нами,
О стройный, тонкостанный, появись,
Падем к твоим стопам, о кипарис,
Приди же, о печальный и прекрасный,
Мы будем на твоем пути безгласны».
Но был Юсуф к подобной лести глух,
Он отвратил от мамки взор и слух.
Явилась Зулейха, и на колени
Она пред ним склонилась для молений:
«О, выслушать меня ты соизволь,
Моей души отрада, свет и боль!
Надежду я лелеяла вначале,
А ныне я в смятенье и печали.
Познала срам и стыд из-за тебя,
Весь мир меня бранит из-за тебя.
Что ж, свыклась я с твоим высокомерьем,
С твоим ко мне презреньем, недоверьем.
Но ты меня, в чьем сердце скорбь и хворь,
Пред женами Египта не позорь!
Осыпь меня своих речений солью —
На миг расстанусь я с душевной болью.
Поверь мне, я чиста, а не хитра,
Иль мало сделала тебе добра?»
Внимая речи пылкой и искусной,
Согласье дал Юсуф с улыбкой грустной
Пред женами египетских вельмож
Предстать, чтоб видели, как он пригож.
Она взвилась, как ветер исступленный,
Одела юношу в наряд зеленый
И распустила смоль его кудрей, —
Сравни их с амброй влажною скорей,
О нет, скажи: то, мускуса чернее,
Темнеют на траве зеленой змеи!
Роскошный пояс тонкий стан облек,
Чья середина точно волосок:
Дивлюсь, что не сломался он в то время,
Познав жемчужин и рубинов бремя!
На голове — опасный для сердец
Усыпанный каменьями венец.
Сандалии рубинами блистали,
Из ниток жемчуга — ремни сандалий.
Чтоб жены запылали горячо,
Был переброшен плащ через плечо.
В руке его — кувшин для возлияний,
За ним как тень — невольница в тюрбане,
Она с Юсуфа не спускала глаз,
Держа серебряный широкий таз.
Но замолчу: известно ведь заране,
Что был он выше всяких описаний!
Из комнаты он вышел потайной,
Он садом был, он юной был весной,
И вздрогнули египетские жены,
Увидев сад, любовью орошенный!
Они от страсти опьянели вдруг,
Поводья воли выронив из рук.
Душа у каждой вырвалась из тела
И, видно, возвратиться не хотела!
И нож, и апельсин в руках держа,
Не чувствовали остроты ножа,
Нет, не плоды, а собственные руки
Все стали резать в сладострастной муке!
У этих пальцы — перья, что в крови,
Как будто пишут летопись любви.
Перу вступать с ножом в борьбу опасно,
Оно лишь кровь свою прольет напрасно.
У тех ладони — глубже звездных книг,
Черты судьбы читаются на них.
Но звезды, вот беда, в крови сокрыты,
Иль, может, вышли за свои орбиты...
Увидев сотворенного для нег,
Все закричали: «То не человек,
Он — не как мы, не из воды и глины,
То серафим, небесный дух невинный!»
А Зулейха: «Он тот, кого люблю,
Из-за кого обиды я терплю.
Тому виною нежный стан высокий,
Что вы низвергли на меня упреки.
Я, чья душа была в огне, в крови,
Ему призналась первая в любви,
Но не вернул он мне покой и разум,
Ответил на мою любовь отказом.
Но, если он желанью моему
Не подчинится, попадет в тюрьму.
Пускай заставит мрачная темница
Надменного невольника смириться.
Быть может, он смягчит свой гордый нрав,
Тюремные лишения познав.
Он выйдет прирученным из темницы:
Ведь клетка надобна для дикой птицы!»
Из этих жен, что ранили себя,
Рассудок, сердце, душу погуби,
Одна из-за любви к Юсуфу страстной
Скончалась смертью грешной, но прекрасной.
Других безумья одолела тьма,
Они из-за него сошли с ума,
На площади явились пред толпою,
Босые, с обнаженной головою.
Сдружились третьи с болью и тоской,
Увы, навек утратили покой.
Их опьянил Юсуф, и жены эти,
Как Зулейха, к нему попали в сети.
Юсуфа красота — кувшин вина.
Одна от одного глотка пьяна,
В тоске заснула смертным сном другая,
От одного глотка изнемогая.
Для третьей счастье — выпив, умереть,
Четвертой — втайне хочется гореть.
Лишь тем, кто не любил, подарим жалость:
Ведь им и капли хмеля не досталось:.,
Когда у знатоков товар в чести,
То все хотят его приобрести.
Когда один влюбился, а не двое,
Он может жить в сравнительной покое,
Но если у него соперник есть,
В душе его бушует страсть и месть.
Когда восторг красавиц, как свидетель,
Юсуфа красоту и добродетель
Вновь подтвердил без слов — вскипела вновь,
Сильнее стала Зулейхи любовь.
Сказала женщинам: «Себе от страсти
Порезали вы руки до запястий,
Один лишь раз на юношу взглянув, —
Так странно ли, что нужен мне Юсуф?
Теперь от вас я жду не укоризны,
Я помощи прошу во имя жизни!»
Тогда она услышала от жен-
Вины признанье, извинений звон:
«Юсуф — могучий шах в державе сердца,
Где все покорны воле самодержца.
Кто смеет, на него взглянув хоть раз,
Не выполнить любой его приказ?
Простительно к такой красе влеченье —
Ведь в ней самой содержится прощенье!
Разумное найдется ль существо,
Что сразу не влюбилось бы в него?
За страсть к Юсуфу кто тебя осудит?
Никто из нас тебя винить не будет.
Хотя сей мир вращается давно,
Таких красавцев мало рождено,
Пусть каменному сердцу стыдно станет,
На страсть твою пусть он с любовью взглянет»,
Юсуфа стали наставлять потом:
«О ты, кто осчастливил этот дом!
О ты, чья красота подобна чуду,
Чье имя доброе гремит повсюду!
Ты — роза без колючек в том саду,
Где счастье в спутники берет беду.
Ты нам сияешь в первозданных звездах,
Украсив пламя, землю, воду, воздух!
Не заносись в своей гордыне ввысь,
Ты к нам с престола чуточку спустись.
Вот Зулейха — пыль на твоей дороге,
Так не топчи ее, надменный, строгий.
Ты пыли не отказывай в любви,
Ей милость, целомудренный, яви!
Расстанься ты с уклончивою речью,
Пойди желанью пылкому навстречу.
Пусть даже эта страсть тебе чужда —
Той помоги, кого гнетет нужда.
Будь благодарен за любовь и дружбу
И, благодарный, сослужи ей службу.
Забудь свою гордыню, покорись,
Не то боимся мы, о кипарис,
Что будешь ты из-за своей гордыни
Страдать в неволе, слезы лить в кручине.
Мы знаем, что отчаявшийся друг
Становится врагом опасным вдруг.
Мы знаем: грозного страшась потока,
Погубит мать свое дитя жестоко.[24]
Тебе грозит темницей госпожа.
Там стерегут злодеев сторожа.
Темна, тесна, как грешника могила,
Темница всё живое устрашила.
Приговоренных к смерти там приют,
Туда ни свет, ни ветер не пройдут,
В тюрьме у всех людей дыханье сперто,
Над ней десница бога не простерта.
Там воздух стал рассадником чумы,
Как нива зол холодный пол тюрьмы,
Там сверху к страшной казни приговоры
Там на дверях отчаянья затворы.
Тюрьма — как склянка, полная смолы,
Ее жильцы одеты в кандалы.
Там скатерти плодами не покрыты,
Там только собственною жизнью сыты,
Там стражи словно созданы для бед,
Соседа ненавидит там сосед.
На лицах стражей частые морщины —
Тюремные решетки для мужчины.
Черны обличья стражей, как зола,
Их злоба сжечь бы целый мир могла!
К чему ж такая мрачная темница
Тебе, чьей красотою мир гордится?
Во имя блага и судьбы своей
Ты Зулейху отныне пожалей.
Не то она из сердца страсть изринет,
Не то она тебя в темницу кинет
Ты к ней склонись, как к письменам перо,
Чтоб на скрижалях начертать добро.
А если сердце счастья не получит
И прелесть Зулейхи тебе наскучит,
То, скрывшись от ее влюбленных глаз,
Ты стань любовником одной из нас.
Ты посмотри, как мы прекрасны, юны,
Мы — красоты блистающие луны.
Уста раскроем — Зулейха тогда
Свои уста закроет от стыда:
Им не сравниться с нашими устами,
И вся она бледнеет перед нами».
Когда Юсуф услышал, поражен,
Призывы, уговоры хитрых жен
Не только ради Зулейхи несчастной,
Но ради них ступить на путь опасный,
Отвергнув честь, и разум, и закон, —
Он отвернул свой лик от знатных жен.
Он поднял руки, обратился к богу
«Ты указуешь страждущим дорогу,
Безгрешных, целомудренных храня,
От всякого несчастья ты броня.
Отшельнику в уединенной келье
Даруешь непорочное веселье.
Тюрьма гораздо больше мне мила,
Чем этих грешниц речи и дела.
Навек да станет мне жильем темница,
Чтоб я не видел больше эти лица!
Язык соблазна, сладострастный взгляд,
Боюсь, меня от бога отвратят.
И если ты от сих блудниц лукавых,
Забывших о законах и уставах,
Не вызволишь меня, то горе мне:
Придется жизнь прожить в позоре мне!»
Поскольку о тюрьме он стал молиться,
То и была ему дана темница,
А попросил бы волю дать ему —
Не бросил бы господь его в тюрьму:
Тогда Юсуф не ведал бы до гроба,
Что значит гнет и мерзких стражей злоба.
Распутницы, что, как своим богам,
Служили только собственным грехам,
Увидели, что чужд Юсуф порока,
Что предан целомудрию глубоко.
Поняв, что к солнцу не пристанет грязь,
Они, в мышей летучих превратись,
Сошлись, жену азиза подстрекая,
В тюрьму Юсуфа бросить предлагая:
«Ты — чистая, достойная жена,
И так страдать из-за раба должна!
Пускай Юсуф зачат не девой рая,
Ты не мечтай о нем, его желая.
Старались мы, чтоб он любовь постиг,
У каждой как напильник стал язык.
Но оказался твой Юсуф железным,
А языка напильник — бесполезным.
Темницу горном сделаться заставь
И то железо в пламени расплавь.
Расплавится, познав пыланье горна,
И станет кузнецу оно покорно.
А если сталь останется тверда,
Тебе не покорится никогда».
Внушили Зулейхе, что лишь темница
Поможет с милым ей соединиться.
Она, спеша к блаженству своему,
Его решила заточить в тюрьму...
Когда в любви благого нет порыва,
Она бездушна и себялюбива.
Тогда предмет любви всего лишь вещь,
Тогда огонь любви жесток, зловещ,
Пахучей розой овладеть желая,
Вонзит в нее шипы любовь такая..,
Однажды с мужем Зулейха легла.
Сказала: «Надо мной сгустилась мгла,
Из-за раба должна страдать в Египте,
Меня хулят и чернь и знать в Египте!
Смотри же, вся уверена страна,
Что я в раба-красавца влюблена,
Что, пронзена его стрелой каленой,
Я трепещу, как дичь в степи зеленой,
Что ранена я собственной тоской,
Одна стрела сидит в стреле другой,
Что целиком ему принадлежу я,
Ему, слуге, в своей любви служу я.
Везде шумит молва так почему
Не заточишь ты юношу в тюрьму?
Пусть он пойдет в тюрьму, как виноватый,
Пусть возгласит на улицах глашатай:
«Он господина оскорбить хотел, —
Смотрите же, каков его удел!
Пятой ступил он на ковер владыки,
Забыв о том, что страшен грозноликий!»
Тогда увидят все, что я чиста,
Твой гнев закроет лживые уста».
Для мужа речь жены была утешна,
Азиз подумал, что она безгрешна.
Сказал: «И мне покоя не дано.
Об этом деле думаю давно,
Но жемчуг мысли мной не обнаружен,
А мысль твоя — ценнее всех жемчужин,
Теперь в твоих руках его судьба,
Твоею жертвой сделаю раба».
Согласье мужа получив сначала,
Она пришла к Юсуфу и сказала:
«Тоска и сладострастье ты мое,
Единственное счастье ты мое!
Азизом власть дана мне над тобою,
Владею ныне я твоей судьбою.
Я захочу — пошлю тебя в тюрьму,
А захочу — до неба подниму.
Смирись: доколь терпеть твое упорство?
Смирись, покорство лучше непокорства!
Приди ко мне, как самый близкий друг,
Меня избавь от зла, себя — от мук.
Дай счастье мне — воздам тебе сторицей,
Я вознесу тебя над всей столицей.
А не поступишь так, как я хочу, —
Навек тебя в темницу заточу.
Но чем сидеть в темнице, в подземелье,
Не лучше ли со мной сидеть в веселье?»
Юсуф ответил, тяжело вздохнув, —
Ты знаешь сам, что ей сказал Юсуф!
Такой ответ в ней вызвал ярость злобы.
Она велела грубым стражам, чтобы
С него сорвали золотой венец, —
В дерюгу пусть оденется юнец!
И вот железы у него на теле,
В ошейник рабства голову продели,
И вот его погнали на осле,
Как некогда Ису по той земле.
На улицах кричал глашатай резко:
«Отныне каждый раб, который дерзко
Ногою ступит, как злодей и вор,
На господина своего ковер, —
Пройдет в позоре через всю столицу,
Он будет, жалкий, заключен в темницу!»
Но, глядя на красавца, весь народ
В Египте говорил: «Глашатай врет!
Ужели тот, кто так прекрасен с виду,
Мог нанести кому-нибудь обиду?
Он — ангел, а известно издавна.
Над ангелом не властен сатана.
Прекрасно встарь изрек мудрец великий
«Не ведает греха прекрасноликий.
У тех, чей лик прекрасен, хороша,
Еще красивей, чем лицо, душа.
Но хуже мерзкого лица урода
Его душа и вся его природа.
Как чужды мерзким добрые дела,
Чужда красивым грязь греха и зла!»
На всем пути Юсуфа избивали
И бросили в темницу, в дом печали.
В тюрьму пошел он, юностью дыша —
Так входит в тело мертвое душа.
Явил он узникам лицо владыки,
И подняли они в темнице крики.
Его лица увидев благодать,
Они оковы стали разбивать.
Для них кандальный звон стал звоном воли,
Ошейник — ожерельем светлой доли.
Их горе сделалось горой добра,
Пушинкой легкою — скорбей гора.
И впрямь: когда прибудет муж безгрешный,
То станет раем даже ад кромешный,
Когда блеснет его чудесный лик,
То превратится даже печь в цветник.
А Зулейха, когда свершилось дело,
Начальнику тюрьмы сказать велела
«Ты впредь не будь с несчастным слишком строг
Сними ошейник с шеи, цепи — с ног.
Одень его, как юного супруга, —
Прекрасный стан пусть не дерет дерюга!
Венцом богатым узника укрась,
Смой с головы его несчастий грязь.
Ты отведи ему покой особый,
Держи его вдали от вашей злобы.
Светильник ты внеси в его покой,
Пролей на стены мускус дорогой,
Покрой парчою пол, как у вельможи,
Из бархата и шелка сделай ложе».
Но в том покое узник распростер
Пред господом смирения ковер.
Юсуф мирскую позабыл тревогу
И, как всегда, молиться начал богу
Когда мужчина видит божий дар
В том, что избавился от женских чар,
То никакой беды он не страшится-
Над ним простерта господа десница.
А если и страшит его беда,
Он ждет, как счастья, божьего суда!
Как в нашем древнем голубом чертоге
Несведущ человек, умом убогий!
Увы, не видит блага своего
Неблагодарнейшее существо!
Не ценит благ, пока их не утратит,
И дорого потом за это платит!
Любовью пламенной пресытясь вдруг,
Легко с подругой расстается друг,
Но терпит он неслыханные муки
И тает как свеча в огне разлуки.
Когда Юсуф, как луч, в тюрьму проник,
То в ней расцвел для узников цветник.
Для Зулейхи ее дворец был садом,
Пока Юсуф с ней находился рядом,
А без него, без пальмы молодой,
Ее дворец стал для нее тюрьмой.
И в той тюрьме из-за разлуки вскоре
Стократ сильней влюбленной стало горе.
Печален для влюбленных тот приют,
Где призраки былой любви живут
Без розы разве есть в саду отрада?
Одни колючки на дорожках сада!
К чему колючки? Чтоб еще больней
Тоска тебя пронзила, соловей!
Увидев сад без розы, словно завязь
Она зажглась, от горя окровавясь.
Тоске души влюбленной не дивись:
Как перышко, душа взлетает ввысь!
Влюбленная, чтоб легче стало сердцу,
Пред гостьей-счастьем открывает дверцу.
Царапая свой лик, его звала,
Пылая, волосы свои рвала,
А лик и кудри — не душа ль влюбленной,
Разлукой и тоской испепеленной?
В литавры битвы стала бить она:
Разлуке, мол, объявлена война,
Но, войско красоты возглавив смело,
Всё ж в битве пораженье потерпела...
Не высыхали слезы на глазах,
А голову ее осыпал прах.
Из слез и праха вышло столько глины
Для сердца, превращенного в руины!
Но сердце, что разрушила любовь,
Не восстановишь этой глиной вновь.
В рубины губ она вонзала зубы,
Терзала сердоликовые губы, —
Иль кровь из сердца просочилась вдруг,
И охватил страдалицу испуг?
Где были розы — лилии отныне:
Так щеки от ударов стали сини.
Известно всем: цвет счастья — красный цвет,
А кто скорбит, тот в синее одет.
Смотри: черты ее лица — скрижали,
Там письмена кровавые пылали!
Твердила: «Кто, как я, тоской объят?
Кому, как мне, достался жгучий яд?
Сама себе я выколола очи,
Сама себя столкнула в пропасть ночи,
Сама низвергла на себя топор, —
Кто из людей мне равен с этих пор?
Сама несчастья подняла я ношу,
Умру, а наземь груза я не сброшу!
Увы, душа моя была в огне,
Когда красавца привели ко мне,
Перехитрить судьбу мне надлежало,
Но за полу его не удержала!
Теперь не знаю, как спасти себя,
В безумье жалком дни свои губя».
Так плакала бессонными ночами,
Измучив сердце горькими речами,
Дрожала, свежесть ветерка вдохнув, —
Во всем, везде ей чудился Юсуф!
Она в руках сжимала то и дело
Рубашку, что его касалась тела,
Она вдыхала, горечи полна,
Как запах розы — запах полотна.
Она к глазам рубашку прижимала
И воротник, тоскуя, целовала.
«Ты — нить моей судьбы, о воротник,
Ты шею обнимать его привык!»
Как бы пожатьем победив разлуку,
В рукав рубашки продевала руку,
Дышала трепетно и горячо,
Как бы почувствовав его плечо.
Прикладывала полные надежды
Свои глаза к краям его одежды,
Даря свои лобзания поле,
Валялась в унижение на земле.
Венец увидев, что теперь не нужен
Был узнику, — немало слез-жемчужин
Из глаз роняла, как бы говоря.
«Утратил мир прекрасного царя!»
Взглянув на пояс, говорила. «Стану
Ему рабой, к его приникну стану!»
Казалось, как газель, умрет от ран,
На шею повязав его аркан.
Его увидев шелковые платья,
В слезах стремилась к милому в объятья,
Слезами расцветив свою тоску,
Узоры выводила на шелку
Как сладко было ей в живой печали
Облобызать ремни его сандалий!
Ей стать бы этой обуви четой,
Иначе жизнь окажется тщетой!
Его ремнем затягивалась — кожа
Ремня со жгучей раной стала схожа..
Так проводила дни свои она,
В одежду горести облачена.
Теперь всем сердцем поняла унылым,
Как тяжела, черна разлука с милым!
Она раскаивалась, сделав зло,
Но лишь терпенье ей помочь могло.
А как терпеть, коль жизнь она готова
Отдать за прелесть лика молодого?
Когда придет возлюбленной черед,
Вслед за подругой верный друг умрет.
Разлука станет болью исступленной,
Коль близок был с возлюбленной влюбленный,
А для не знавших близости — не столь
Безмерна и ужасна эта боль.
Она, страдая, отреклась от страсти
И заточила собственное счастье.
И что же? Смерть свою звала теперь,
Кричала, билась головой о дверь,
На крышу, как дозор, она взбиралась,
Упасть, разбиться, что ли, собиралась?
Иль в косах цвета ночи, как в петле,
Хотела жизнь окончить на земле?
Невмоготу ей стало жить на свете,
Она искала горький яд в шербете,
Она искала смерти каждый час,
От наслаждений мира отрешась.
Кормилица ей целовала ноги,
Молилась богу в смуте и тревоге,
Желала ей: «Да обретешь ты вновь
Возлюбленного и свою любовь,
Да обретешь в разлуке радость встречи,
Да горе от тебя уйдет далече!
Нельзя же так безумствовать, скорбя!
Очнись и наконец приди в себя!
Из-за тебя сердца друзей в унынье, —
Кто делал то, что делаешь ты ныне?
Я знаю свет, послушай мой совет:
Терпи, терпи, иного средства нет!
Себя в огне безумия не мучай,
Залей водой терпенья пламень жгучий.
Ты, вихрь несчастий встретив на пути,
Соломинкой бессильной не взлети.
Ты стой горой среди пути земного.
Терпенье — счастья вечного основа.
Терпенье, увенчав твои труды,
Тебе надежды принесет плоды.
Терпенье той волшебнице подобно,
Что воду в жемчуг превратить способна.
Терпенье превращает в злак зерно, —
Насытит хлебом путников оно.
Терпение, призвав на помощь время,
В дитя в утробе превращает семя!»
Ища успокоенья, Зулейха
К таким советам не была глуха.
Приняв слова кормилицы на веру,
Терпенья испытать решила меру.
Влюбленный, слух к советам обратив,
Становится на время терпелив,
Но вновь нетерпеливо жаждет встречи,
Едва советчика умолкнут речи.
Как только день-Юсуф в тюрьме поник,
От неба-Зулейхи сокрыв свой лик,
Затмилось небо-Зулейха слезами,
Ища Юсуфа черными глазами.
Но так как в слезы просочилась кровь,
То небеса воспламенились вновь,
И сердцем окровавленным казалась
Заря, невольно вызывая жалость:
Кровавая пылала полоса,
Стенаний раздавались голоса...
Для тех, кто любит, день страшнее ночи,
А ночью их тоска еще жесточе.
Их день разлукой черной омрачен,
А ночью мрак теснит со всех сторон.
От жгучей скорби днем черны их лица,
А по ночам дано им с мраком слиться.
От бремени угрюмо разрешись,
Рождает ночь тоску в тревожный час;
Ребенок, вытолкнутый из последа,
Пьет кровь сердец, как отпрыск людоеда!
Как злится ночь, нежданно обретя
Такое кровожадное дитя!
Когда пред Зулейхой, дрожа от гнева,
Явила ночь свое большое чрево,
Для сердца месяц не сиял во тьме,
А тот, кто сердце взял, сидел в тюрьме.
Мрак не развеют ни луна, ни свечи,
Когда нельзя достичь с любимым встречи!
Кровь сердца на ее глазах зажглась,
Она рыдала, не смыкая глаз:
«Дано ль в темнице отдохнуть Юсуфу?
Прислуживает кто-нибудь Юсуфу?
Придет ли ночью кто-нибудь в тюрьму,
Желая ложе постелить ему?
Кто поглядит на юношу с любовью,
Приникнув, как светильник, к изголовью?
Кто сможет с лаской пояс развязать?
Кто сможет сказку на ночь рассказать?
Мой милый стал ли прирученной птицей?
Он свыкся ли с ужасною темницей?
Ужели розоликий стал тусклей
И раскрутились завитки кудрей?
Иль стали желтыми в тюрьме ланиты,
А гиацинты локонов развиты?
А сердце, как цветок, познавший зло,
Увяло иль внезапно расцвело?»
Такой была ее речей унылость,
Покуда стража стражей не сменилась.
Терпенье в ней иссякло, как родник,
А нетерпенья пламень в ней возник.
В ней страсть забушевала молодая,
Сказала мамке, плача и рыдая:
«Пойдем с тобою к узнику вдвоем,
Тайком в обитель горечи войдем.
Мы, прячась в уголке, к нему не выйдем,
Но юный месяц в кандалах увидим.
Цветущим садом назовет знаток
Темницу, где такой сокрыт цветок.
Душа того, кто любит, в сад стремится,
Но садом стала для меня темница».
Пошла, как кипарис, отрада глаз.
Как тень за нею мамка поплелась.
Начальнику темницы приказала,
Когда пред ним таинственно предстала, —
Мол, пусть пред ней в тюрьму откроет путь,
Чтоб издали на узника взглянуть.
Вошла — и что же? Как луна, сиял он,
На коврике молитвенном стоял он,
Стоял он, как свеча, перед творцом,
Несчастных озарив своим лицом.
То гнул он тонкий стан, как месяц юный,
И падал свет из глаз, как отблеск лунный,
То каялся в людском извечном зле,
Как стебель розы, приникал к земле.
То к богу он взывал душой живою,
Поникнув, как фиалка, головою.
Она забилась в темный уголок.
Он, близкий ей, стал от себя далек.
Она к нему почувствовала жалость,
Глаза росой покрылись, сердце сжалось.
Сказала: «О мечта красавиц всех,
Всех женщин страстный сон и сладкий грех!
Смотри: из-за любви к тебе горю я,
Лишь о тебе, лишь о тебе горюя!
Хоть наша встреча и была светла,
А мой огонь водой не залила.
Меч равнодушия вонзил в меня ты,
Но каешься ли ты, как виноватый?
Да будет слава твоему добру:
Я лишена его — и я умру.
Молитвы милосердия подъемлешь,
Но лишь моим ты жалобам не внемлешь.
Тоска моя сильней день ото дня!
О, если б мать не родила меня!
А родила, — ужели надо было,
Чтобы меня кормилица вскормила?
Вскормила, но зачем же молоком?
Уж лучше б яду мне дала тайком!»
Она стоит в одном углу темницы,
Юсуф — в другом, меж ними нет границы,
Но Зулейха тоскует о своем,
Он о своем, хотя они вдвоем.
Спокоен с виду, к ней не подошел он,
Хотя узнал ее, смятенья полон.
Сверкнуло утро свежею красой,
Как Зулейха, заплакало росой.
Слились на стогнах града утром рано
Крик муэдзина с громом барабана.
К дворцовым трубам обратив свой слух,
Поднялся, шею вытянув, петух.
Вот Зулейха, в блистании денницы,
Ушла, поцеловав порог темницы,
Но стала посещать с тех пор тюрьму,
Спеша к нему, к мечтанью своему
И эти посещения ночные
Смысл бытия открыли ей впервые.
Что страсть к свободе, к сладкой жизни страсть
Пред страстью Зулейхи в тюрьму попасть?
Но если друг любимый твой в темнице,
То жизнь твоя, твой свет живой — в темнице!
Ночь для влюбленных чудных тайн полна,
Им песню о любви поет она.
То, что пугается дневного света,
Во тьме ночной не ведает запрета.
С ночною скорбью на заре простясь, —
О нет, от траура освободясь, —
Познала Зулейха беду иную:
Дневную смуту и печаль дневную.
Она пойти в темницу не могла,
А жизнь ей без темницы немила.
И каждый день, стерпеть не в силах муку,
Рабыне верной сунув деньги в руку,
Приказывала ей идти к нему,
К Юсуфу, заключенному в тюрьму,
И с нею, как с любимым, обращалась,
Когда назад рабыня возвращалась.
Ее глаза лобзала госпожа
И падала к ее ногам, дрожа:
«О ноги, что пришли к желанной цели!
Глаза, что на желанного смотрели!
К его ногам я не могу припасть,
Его глазами насладиться всласть, —
Так поцелую те глаза, которым
Дано было с его встречаться взором,
Так я лицом приникну к тем ногам,
Что хоть однажды побывали там!»
Затем с волнением неизъяснимым
Ее расспрашивала о любимом
«Не подурнел ли он в тюрьме сырой?
Не притесняют ли его порой?
Не высох ли в темнице безотрадной?
Увял ли он, вдыхая воздух смрадный?
Мою еду отведал или нет?
Меня забвенью предал или нет?»
Затем, ответы выслушав рабыни,
Она вставала в смуте и кручине.
Увенчан был красавицы дворец
Беседкою — отрадою сердец.
Была видна оттуда вся столица,
Виднелась из беседки и темница.
Там в горьком одиночестве своем
Сидела Зулейха и день за днем
Смотрела на темницу издалека
И говорила, мучаясь жестоко:
«Кто я такая, чтоб в блаженный миг
Смотреть могла я на бесценный лик?
Одно лишь благо суждено мне свыше:
На крышу той тюрьмы смотрю я с крыши.
Того мне хватит, что среди тревог
Тюрьмы я вижу стены и порог
Любимый мой живет везде и всюду,
Где существует жизнь, подобно чуду!
Там, где живет он, крыша — небосвод.
Под крышей солнце дней моих живет!
Как счастлива земля тюрьмы, лобзая
Стопы того, кто к нам пришел из рая.
Как счастлива я, глядя на тюрьму
И умирая от любви к нему!
Во имя милого, во имя солнца,
Низринусь из тюремного оконца,
Увидев, где красавец мой прошел,
Темницы я облобызаю пол.
Его лицом озарена темница,
И амбра от его кудрей струится!»
Так размышляя и судьбу кляня,
Она сидела до заката дня,
Так мучилась ее душа, — короче,
Так ожидала наступленья ночи.
А ночью, — ночью не ложилась спать,
Она к нему в темницу шла опять.
Беседка — днем, а по ночам — темница.
И там и тут ее душа томится.
Весь мир отринув, по ночам и днем
Лишь о Юсуфе думала одном,
Но, помня лишь о нем, себя забыла,
Ища добра, лишь в нем добро любила..,
Порой служанки с ней заговорят,
Она им отвечает невпопад
Иль говорит: «Что вам могу сказать я?
Я слышу вас, но лишена понятья,
А чтобы ваши поняла слова,
Меня коснитесь, девушки, сперва.
Едва лишь кто-нибудь меня коснется,
Приду в себя, мой слух для вас проснется.
Я без Юсуфа — не в своем уме,
Душа моя не здесь — она в тюрьме».
Настолько стала Зулейха недужна,
Что порешили: кровь пустить ей нужно.
Кровь на пол пролилась, а там, сверкнув,
Явила письмена. «Юсуф, Юсуф!»
Всевышний лекарь, взяв ланцет печали,
Лишь это имя вывел на скрижали.
Так овладела любящей любовь,
Что это имя просочилось в кровь...
Блажен влюбленный, взысканный судьбою,
Но только тот, кто жертвует собою,
Кто, лишь одной возлюбленной дыша,
Сольется с нею, как с душой душа,
Кто безразличен к запахам и краскам,
Кто равнодушен к тяготам и ласкам,
Кого всецело поглотила страсть,
Кто презирает и престол и власть,
Кто ищет счастья лишь в любви могучей,
Кто вне любви не хочет доли лучшей,
Чье сердце лишь любовь всегда влечет,
Себя ж не принимает он в расчет,
Кто лишь тогда постиг душою зрелость,
Когда любовью сердце загорелось..,
И ты избавься от себя, Джами,
И в сердце вечную любовь прими.
Тогда придешь к блаженному чертогу,
В обитель счастья ты найдешь дорогу.
Да приведет тебя любовь твоя
В страну счастливого небытия!
Ты знал ли зло до своего рожденья?
Уйди ж, узнай добро уничтоженья!
Уйти от «я» тебе давно пора,
Иначе ты не обретешь добра!
Счастливец, блеском счастья с мраком споря,
Стремится мир освободить от горя.
Терновник превращает он в цветник,
Гнилую воду — в мускусный родник.
Пройдет, как туча над засохшей нивой, —
И нива расцветет, как рай счастливый.
Как ветерок, он вступит в юный сад —
Как светочи, растенья заблестят.
В тюрьму войдет, исполненный участья,
И засмеются узники от счастья.
Юсуф явился, как весна сама, —
И стала ярким цветником тюрьма.
Обрадовались все его приходу,
Забыв печаль, и смуту, и невзгоду.
Он цепи в ожерелья превратил,
А звон их — в звон веселья превратил!
Случалось, что несчастный заключенный
Заболевал, страданьем отягченный,
Тогда Юсуф, как лекарь, день и ночь
Его лечил, стремясь ему помочь.
Случалось, что, отчаяньем охвачен,
Вдруг становился узник зол и мрачен,
Тогда Юсуф с ним говорил светло,
И светом блага побеждалось зло.
Несостоятельный должник в смятенье
Не знал, как отвратить свое паденье,
Но золота ему давал Юсуф,
Оковы разоренья разомкнув.
Вдруг страшный сон увидит заключенный,
Кричит, в пучину бреда погруженный, —
Пр идет Юсуф и растолкует сон,
И тонущий ликует: он спасен!
Два мужа, к фараону приближенных,
Увы, познали участь заключенных,
И в скорбные, томительные дни
В тюрьме с Юсуфом сблизились они.
Заснули ночью узники однажды.
Необычайный сон увидел каждый-
Сулил он волю одному, почет,
Другому предвещал, что тот умрет,
Но этих снов мужи не понимали
И мучились под бременем печали.
Юсуфу сны поведали, грустны,
Юсуф мужам растолковал их сны.
Был поутру один в петле удавлен,
Другой — в чертоги царские отправлен.
Когда тот муж к властителю пошел,
Туда, где блещут слава и престол, —
К вельможе, что в счастливый день родился,
Юсуф с покорной просьбой обратился:
«Как только попадешь ты на прием,
Как только сможешь говорить с царем,
Ты обо мне властителю напомни.
Тем самым и тебе помочь дано мне.
Скажи владыке: „Сын чужой земли
Скорбит от правосудия вдали.
Невинного не мучай, царь державы,
Далек от правосудья путь неправый"».
Когда предстал счастливец пред царем.
Который на него взглянул с добром,
Забыл он в этот светлый час Юсуфа,
Забыл на много лет наказ Юсуфа.
Он обещал, но только скорбь и зло
То древо обещаний принесло.
Так повелось, тот, кто достиг удачи,
Кто стал знатней, счастливей и богаче,
Кто стал владельцем многих благ земных,
Не любит заступаться за других.
Никто ему не мил, никто не нужен,
Он в мире только сам с собою дружен.
Он полон только о себе забот,
А думать о других перестает.
Всю дань любви он лишь себе приносит
И никого ни за кого не просит.
Есть хитрые замки, к таким замкам
Ключей не подобрать и знатокам!
Мудрец открыть такой замок бессилен.
Ты скажешь: разум изнемог, бессилен!
Уж кажется, что сделать ничего
Здесь ни одно не может существо,
Как вдруг открыть замок невесть откуда
Возможность появляется, как чудо!
Юсуф от ожидания устал,
Надеяться на счастье перестал,
Себя всецело поручил он богу,
Лишь в нем ища опору и подмогу,
А «я» свое сумел он побороть, —
И милость ниспослал ему господь.
Однажды, в час ночной, в виденье сонном,
Предстало семь коров пред фараоном,
И были все упитаны, жирны —
Казались украшением страны!
Затем во сне он семь других увидел,
Семь изможденных и худых увидел:
Они, напав на жирных семерых,
Как луговую травку, съели их.
Затем, с отрадой взор на поле бросив,
Увидел царь созревших семь колосьев.
На зрелые напали семь сухих,
Смешались с ними и пожрали их.
Царь вопросил мудрейших, встав с постели,
Об этом сне, о непонятном деле.
«Сей странный сон, — услышал он в ответ,
Пустая выдумка, нелепость, бред.
Его растолковать не в силах разум,
Его из сердца вычеркни ты разом».
Но юный муж, Юсуфа прежний друг,
Об узнике несчастном вспомнил вдруг:
«Сидит в темнице юноша чудесный.
Ему законы разума известны.
Он вдохновенно объясняет сны —
Он жемчуг достает из глубины.
Позволь, о царь, с ним поделиться тайной,
Он растолкует сон необычайный».
А царь: «К чему согласье иль приказ?
Что для слепца милее зрячих глаз?
Ослеп мой разум: он понять не может
Значенье сна, что так меня тревожит».
К Юсуфу юный муж пошел в тюрьму,
Поведал сон властителя ему.
Сказал Юсуф: «Колосья и коровы —
Суть годы то хороший, то суровый.
Колосья тучные и жирный скот
Египту предвещают добрый год,
А тощий скот и хлебный злак бесплодный
Египту предвещают год голодный.
Иди и расскажи, что фараон
Увидел не простой, а вещий сон.
Семь лет пройдут, дождем страну лаская
И радуя обильем урожая,
А за годами добрыми вослед
Наступят семь иных, голодных лет,
Начнутся муки тяжкие народа
Из-за бескормицы и недорода.
Дождем не разразится небосвод,
А на земле травинка не взойдет.
Богач забудет о хорошей пище,
Погибнут с голоду бедняк и нищий.
За корку хлеба, как за благодать,
Все будут рады жизнь свою отдать».
Такой ответ вельможа светлолицый
Принес царю Египта из темницы.
Сверкала речь Юсуфа так светло,
Что сердце фараона расцвело.
Сказал: «Иди и приведи провидца,
Беседой с ним хочу, я насладиться.
Пусть сам свои слова он скажет мне, —
Покажутся мне сладкими вдвойне,
Коль светоч мудрости наш собеседник,
То для чего нам надобен посредник?»
Придворный вновь отправился в тюрьму,
Сказал былому другу своему
«О светлый кипарис в саду святыни,
Вставай и в царский сад отправься ныне,
Иди к царю и сад его густой
Своей укрась победной красотой!»
— «Нет, не пойду, — Юсуф ответил сразу —
Я без вины по царскому указу
Был заточен в тюрьму на много лет,
Где для меня погас надежды свет
А коль душа владыки пожелала,
Чтоб вышел я, скажи ему: „Сначала
Ты знатных жен вели собрать сейчас,
Тех, кто, меня увидев в первый раз,
Порезали себе в восторге руки,
А после обрекли меня на муки.
Пусть прямо скажут, в чем моя вина,
За что мне жизнь в неволе суждена.
Поймет, быть может, разум властелина,
Что честен я, что осужден невинно,
Что никогда не промышлял я злом,
Не делал преступленье ремеслом.
Слуга правдивый, искренний, смиренный,
В том доме я не совершал измены.
Уж лучше с царской убежать казной,
Чем стать предателем в семье родной!"»
Такой ответ послал он с приближенным
Царя, и царь велел знатнейшим женам,
Чтоб во дворец явились в краткий срок,
Спеша, как бабочки на огонек.
На жен взглянул он гневными глазами,
Уста открыл он, извергая пламя.
«Зачем светильник сердца молодой
Вы погасили злобной клеветой?
Зачем такую светлую денницу
Вы заключили в мрачную темницу?
На идола надели кандалы,
А для него и розы тяжелы!
Как не измучит розу цепь стальная,
Когда трудна ей даже рябь речная!»
— «О царь, — сказали женщины в ответ,
Мы на Юсуфа возвели навет.
Он чистоты и святости вершина,
Его душа безгрешна и невинна.
Нет жемчуга подобной чистоты,
Он, непорочный, жертва клеветы!»
Меж этих жен и Зулейха сидела,
От зла и лжи освободясь всецело.
Она и чище стала, и честней,
Познав смирение в любви своей.
Одна лишь правда стала ей желанна,
Воскликнула она, чужда обмана
«На мне, на мне одной лежит вина,
Да прояснится истина сполна!
Юсуф безгрешен — я же грех свершила.
Из-за любви к Юсуфу согрешила!
Сперва пыталась я его сломить,
К сожительству со мной его склонить,
Но был он тверд, не стал на путь порока,
Тогда я с ним расправилась жестоко.
Из-за меня он угодил в тюрьму,
Но тосковать я стала по нему
Уже не знала скорбь моя предела,
И я сама Юсуфа пожалела.
Да будет он вознагражден за зло,
Что от меня к невинному пришло!
Любая для него мала награда —
Ее стократно увеличить надо!»
Взыскуя светлой правды, фараон
Был этими словами восхищен.
Велел: «Невинного освободите
И во дворец Юсуфа приведите.
Он — древо знанья, красоты, ума,
А древу нужен сад, а не тюрьма.
Он — царь в державе сердца, так доколе
Он восседать не будет на престоле?»
Так этот мир устроен с древних лег
Без горечи в нем жизни сладкой нет.
Ребенок, что сияет, как денница,
Во чреве девять месяцев томится.
Рубин, что так пленительно блестит,
В породе скальной до поры сокрыт
Юсуф увидел утро светлой доли,
Когда исчезла ночь его неволи.
Тоска давила душу, как гора, —
Взошла из-за горы заря добра.
Он был с почетом встречен фараоном.
Тот приказал рабам и приближенным,
Чтоб все надели праздничный наряд,
Чтоб выстроились все за рядом ряд
На площадях и улицах столицы —
От царских врат до скорбных врат темницы.
Пришли невольники на царский зов,
Сверкая позолотой поясов.
Над ними верховые возвышались,
На скакунах арабских красовались.
Пришли певцы, пленили всех кругом
Еврейским и сирийским языком.
Пришли сановники, мужи совета,
Монеты рассыпая в знак привета.
Подолы растопырил бедный люд, —
Мол, пусть на них монеты упадут!
Одетый, как вельможа величавый,
Отправился Юсуф к царю державы.
Казалось, что скакун его блестит,
Весь в золоте от гривы до копыт
Повсюду с амброй, с мускусом сосуды,
Рассыпаны монеты, изумруды,
Повсюду злато на его пути,
Чтоб нищий мог богатство обрести.
Когда, завидев царские чертоги,
Юсуф сошел с коня, ему под ноги
Поспешно разостлали мех, атлас,
Чтоб голова высоко вознеслась.
И по мехам, и по шелкам ступал он, —
Нет, как луна по облакам ступал он!
Как светлый день, что счастьем напоен,
К нему навстречу вышел фараон.
Он крепко сжал в своих объятьях тесных
Живую пальму цвета роз чудесных,
Юсуфа пред собою на престол
Он усадил и разговор повел.
Сон объяснить он попросил сначала,
И речь Юсуфа снова зазвучала.
Потом беседа во дворце пошла
Про всякие событья и дела,
И царь, Юсуфа мудростью согретый,
Расцвел, услышав точные ответы.
Затем сказал: «Мне речь твоя ясна,
Уразумел я толкованье сна,
Но как, скажи, могу предотвратить я
Погибельные для страны событья?»
Сказал Юсуф «Пока цветет пора
Богатства, изобилия, добра,
Пусть каждый, будь он бедным, будь владельцем,
Отныне станет только земледельцем.
Скажи им раз и повтори опять:
Ногтями камни следует взрыхлять!
Таким трудом пусть урожай умножат,
Часть урожая про запас отложат.
Колосья для того заострены,
Чтоб острием пронзать врагов страны.
Не бойся голода и недорода,
Когда зерно есть в закромах народа.
Зерно, отложенное про запас,
Насытит египтян в тяжелый час.
Пусть каждый дом возглавится главою
С душою честной, с умной головою,
Чтоб ясно понял цель и суть зерна, —
Тогда с работой справится сполна.
Из тех, кто на земле стремится к цели,
Я — самый сведущий во всяком деле.
Мне равного ты не найдешь в стране,
Так поручи ты это дело мне».
Царя потряс Юсуфа ум глубокий,
И царь возвел Юсуфа в сан высокий,
Юсуфу подчинил он всю страну,
Вручил ему и войско, и казну,
Назвал главой над верхом и над низом,
Нарек его египетским азизом.
Когда Юсуф на трон ступал стопой,
Египет припадал к нему с мольбой.
На площадь выходил азиз великий —
Гремели жен восторженные крики.
Куда бы ни направился, вокруг
И перед ним скакали сотни слуг.
Он посещал и край любой, и область
С огромным войском, выказавшим доблесть.
Когда его так возвеличил бог,
Так высоко ему взойти помог,
Померкло прежнего азиза счастье,
Затмился день, обрушилось ненастье.
Он быстро от позора постарел,
Мишенью стал для смертоносных стрел.
Так Зулейха познала участь вдовью,
В разлуке с милым обливаясь кровью,
Свой стан под гнетом горести согнув.
Ушел азиз и не пришел Юсуф...
Так небо поступает постоянно:
Ласкает поздно, ненавидит рано,
Того взметнет, как солнце, на плечах,
А этого, как тень, затопчет в прах.
Блажен мудрец, чья мысль вселенной шире,
Кто проявил терпенье в этом мире:
Не плачет он, когда гнетет беда,
И счастьем не гордится никогда.
Не знает сердце радости и света,
Когда оно любовью не согрето.
Своим томлением поглощено,
Земных забот не ведает оно.
Пусть превратится мир в сплошное море,
Где волнами вскипают скорбь и горе, —
То сердце даже не замочит вал,
Который на земле забушевал.
Пусть превратится мир в кипучий праздник,
В источник смеха, в самый лучший праздник,
Что сердцу скорбному веселый пир?
Оно не слышит, как ликует мир!
Попала в клетку Зулейха, как птица:
Весь мир задумал в клетку превратиться!
В те дни, когда она не знала слез,
Был дом ее приютом свежих роз,
Она сама, как роза молодая,
Жила, под сенью мужа расцветая.
Она ни в чем не ведала нужды,
И лик ее сиял светлей звезды.
Лишь о Юсуфе скорбь ее снедала,
Печаль о нем ее не покидала.
Когда ушел азиз, ее супруг,
К ней на порог нужда явилась вдруг.
Беспомощную, в бедности, в печали
Лишь грезы о Юсуфе утешали.
Она в развалинах нашла приют,
Где горести с разлукою живут
Она не знала сна, не знала пищи
И плакала в заброшенном жилище:
«Где дни великой радости земной,
Когда любимый был всегда со мной?
Когда я каждодневно восхищалась
Красою, что не мне предназначалась?
Но воспылала я враждой к нему,
Сама его отправила в тюрьму
Тайком ходила по ночам в темницу —
Взглянуть на лик, что затмевал денницу
Тюрьма была отрадой для меня:
Сиял он за оградой для меня!
Теперь всего лишилась я всецело,
Душа страдает, мучается тело.
Он — образ, что в душе моей живет,
А с ним в душе я не боюсь невзгод.
Тот образ придает мне жизни силы:
Моя душа и есть тот образ милый!»
От горьких вздохов облако над ней
Казалось черного шатра черней.
От зноя зол и бед, что жгуч и долог,
Защитой был ей вздохов черный полог
Нет, не шатер, а щит над ней чернел:
Он был укрытьем от небесных стрел.
Не будь щита, не будь брони для тела,
Она б от стрел на небо улетела.
Она рыдала каждый день и час,
Уже не слезы — кровь текла из глаз.
Она тряслась всё время в лихорадке,
И, чтоб от боли дать ей отдых краткий,
С ресниц на губы падала вода,
И жар немного остывал тогда.
Так кровью слез рыдала постоянно,
И эти слезы стали, как румяна,
И клятву верности скрепила вновь
Из глаз ее струившаяся кровь.
Она за страсть, как бы верна условью,
Наличными расплачивалась: кровью!
Лицо свое царапала в ночи,
Глаза ее — кровавые ключи,
Глаза и щеки — красные чернила,
А письмена судьбина сочинила!
Соскабливала всё с души своей,
Чтоб образ друга стал в душе светлей,
И била так себя, познав суровость
Разлуки, что обрел жасмин — лиловость!
Рыдала: «Как мне другу стать четой?
Я — лилия тоски, он — свет земной,
Но что мне делать? Лилия стремится
В ту сторону, где светится денница!»
Она царапала свой нежный лик
И грызла пальцев сахарный тростник.
Ладони превратились в шелк атласный,
Расписанный ярчайшей краской красной.
Ладони превратились в письмена
От пальцев-перьев рукопись красна.
Начертана на тех ладонях повесть,
А в ней — огонь любви, судьбы суровость.
Хотя любимый в тайну тайн проник,
Он этой страсти не прочел дневник...
Так Зулейха, чей жребий столь печален,
Немало лет жила среди развалин.
С годами стали волосы белы:
Явилось молоко взамен смолы.
О нет: погасла ночь, и вот с зарею
Блеснуло утро белой камфарою.
В гнезде, где черный ворон жил сперва,
Хозяйкой стала белая сова,
О, как нежданно старость к нам приходит
И, ворона прогнав, сову приводит!
Скорбь Зулейхи убила черноту,
Жасмины в белом выросли цвету.
Под этим небосводом вероломным
Всегда одета радость цветом темным.
Да, траур — цвета темного всегда,
Зачем же стала Зулейха седа?
Иль, может быть, взяла пример с индийца,
Что в белом плачет, в черном веселится?
Морщины появились на щеках, —
Ты скажешь: борозды на лепестках.
Прельщая, брови морщились вначале, —
Зато теперь морщины не прельщали.
Коль ветра нет, не сморщится вода,
Не заиграет рябью никогда,
Но, был иль не был ветер, где причины,
Что всё лицо изрезали морщины?
Что голова ее склонилась вниз?
Что стал согбенным стройный кипарис?
Дано ей было жизнь влачить без друга,
Остаться на пиру любви вне круга,
Она, красой сверкавшая досель,
Ослепла, потеряла жизни цель,
Но с жизнью потому лишь не простилась,
Что и в потемках к цели той стремилась.
Она жила в развалинах впотьмах.
А где венец? Браслеты на ногах?
Где платья, созданные для веселья?
Где серьги? Дорогие ожерелья?
Где покрывало пери молодой —
Где этот шелк прозрачный, золотой?
Ей изголовьем стал кирпич тяжелый,
Постелью — прах развалин, пыльный, голый..
Я жемчуг мысли просверлил, когда
Ее страданий описал года,
Когда, терзаясь муками своими,
Она Юсуфа повторяла имя.
Пока еще владела серебром
И золотом, да и другим добром,
Тому, кто утешал ее рассказом
О милом, золото давала разом
И, как шкатулку, набивала рот
Рассказчика обилием щедрот.
Безумною была такая плата:
Она лишилась серебра и злата,
Дерюгою оделась ворсяной
И повязалась пальмовой корой.
Замолкли все рассказчики, не рады
Рассказывать без платы и награды...
Прослышала: дарит Юсуф добро
Тому, кто нищ, но говорит остро.
Решила: обретет источник пищи,
Построив на его пути жилище,
Чтоб воины сумели донести,
Узрев лачугу на его пути:
«На эту нищенку смотреть нам больно.
В цепях любви ее душа безвольна.
Грустит, в разлуке с милым заболев,
Расстроился ее любви напев.
У ней, голодной, иссякают силы,
Затем что на нее не смотрит милый.
То ветерку поведает о нем,
То с птицами беседует о нем.
Увидев путника в пыли дороги,
Ему целует, радостная, ноги:
И путник тот, и пыль — из тех долин,
Где обитает сердца властелин!
А если властелин верхом проскачет,
Она свои глаза в испуге прячет,
И прахом на его пути лежит,
И сладостен ей гордый гул копыт!»
Так Зулейха, стремясь всем сердцем к другу,
Построила из тростника лачугу,
И был, как птица певчая, тростник —
Ее души страдающий двойник!
Когда она стонала от разлуки,
Он издавал рыдающие звуки,
Пылала в одиночестве своем,
А с ней — тростник, охваченный огнем.
Среди тростинок, словно дичь, в бессилье
Лежала, сотни стрел ее пронзили,
Но ей, влюбленной, каждая стрела,
Как сахарный тростник, сладка была..,
Был у Юсуфа конь быстролетучий,
Как небо, властный и, как мир, могучий.
Подпалинами, пегий, был богат —
То ночь, ты скажешь, с тысячью заплат.
И мрак, и свет являл он всем. Короче,
Как сутки, состоял из дня и ночи.
Подковы излучали лунный свет
И на луне оставили свой след.
Их гвозди созданы из звезд, казалось,
Подобен Колосу был хвост, казалось!
Луной-копытом камень рассекал —
И сразу звездный пламень возникал.
Когда б на небо он взметнул подковы,
То каждая была б как месяц новый.
Когда охота на косулю шла,
Добычу настигал он, как стрела.
На западе начав свой бег, востока
Он достигал в одно мгновенье ока.
Ту пыль, что оставлял он за собой,
Не мог догнать и ветер грозовой.
Летя, он покрывался влагой пота,
Незримый из-за быстрого полета.
Но жаждал пегий конь скакать в поту,
Затем что из-за капель, на лету,
Казался он сокровищем жемчужин,
Которому и кнут-дракон не нужен!
Когда он в стойле обретал покой,
Весь мир стремился стать ему слугой.
Из лунного ведра, бывало, с ходу
Он пил не нашу — солнечную воду
Ему приготовляли каждый день
Из Колоса небесного ячмень.
Как только прогонял ночную дрему,
Съедал он с Млечного Пути солому,[25]
А сито для очистки ячменя
Из света звезд вязали для коня.
Слетались ангелы, послушны зову,
Из ячменя выклевывать полову
Седло — как две картины-письмена,
Луны две половины — стремена.
Вдевал Юсуф в тот полумесяц ногу —
И, словно месяц, озарял дорогу
Бывало, он коня помчит вперед,
И пегий ржанием таким заржет,
Что в этом ржанье чудится народу
Гром барабана, что зовет к походу,
И все спешат к властителю страны,
Как сонмы звезд — к сиянию луны.
И Зулейха, услышав это ржанье,
Выскакивала из дому в дрожанье,
В слезах садилась на его пути,
Мечтая свет и душу обрести.
Коль слуги без Юсуфа появлялись,
То дети над незрячей издевались.
«Вот приближается Юсуф сюда,
Его лицо сверкает, как звезда!»
А Зулейха: «Юсуф — один на свете,
Не скачет он сюда, не лгите, дети,
Нехорошо смеяться над слепой:
Там, где Юсуф, там дышит мир весной,
Юсуф, как мускус, проникает в душу,
Повсюду оживляя хлябь и сушу,
Куда бы ни направился в седле,
Дыханье жизни он дарит земле».
А если проезжал Юсуф со свитой,
С могучей, грозной, важной, сановитой,
Кричали дети: «Здесь Юсуфа нет,
Средь конных не найдешь его примет!»
А Зулейха: «Побойтесь вы обмана!
Его дыхание — благоуханно!
От сердца никогда не скроет мир,
Что приближается его кумир.
Он прибывает, как весна живая,
Душе дыханье жизни возвещая.
Ему навстречу радостно спеша,
Дыханье жизни узнает душа».
Так говорила в смуте и печали.
«Эй, берегись!» — ей всадники кричали,
А Зулейха: «Чего беречься мне?
В разлуке я пылаю, как в огне!
С любимым я разлучена судьбою,
Так лучше разлучусь сама с собою!»
Так плакала, страдая и любя,
Теряя и сознанье, и себя,
И, чашу забытья испив, устало
В лачугу тростниковую вступала.
Ее тоскливый стон и скорбный крик
Перезолил на музыку тростник.
Шли годы. Старилась она от горя,
И пел тростник, ее печали вторя.
Кто страсть заставит на колени пасть?
Безумная неодолима страсть!
Уже своей тоской испепеленный,
К любимой всё же тянется влюбленный,
Увидев розу, к ней стремится вновь:
Сорвать ее велит ему любовь!
Вот Зулейха, что в горе поседела,
Увидеть вновь Юсуфа захотела.
Поставив идола перед собой,
Склонилась ночью перед ним с мольбой:
«О ты, пред кем я словно горстка пепла!
О господин, твоя раба ослепла.
Всю жизнь я поклонялась лишь тебе —
Яви же милосердие рабе,
Взгляни на мой позор и, как даренье,
Дай свет моим глазам, верни мне зренье.
Хочу узнать, хоть издали взглянув,
Каков теперь красавец мой Юсуф!
Я на него всю жизнь смотреть готова,
И счастья мне не надобно другого.
Не откажи мне в радости земной,
Потом что хочешь сделай ты со мной.
Яви мне свет, в твоей же это власти:
Так долго не должна я жить в несчастье!
Ты видишь ли, какую жизнь влачу?
К чему мне жизнь, я умереть хочу!»
Так плакала страдалица впустую,
Осыпав прахом голову седую...
Взошла заря, как властелин земли.
Юсуфа пегий конь заржал вдали,
И Зулейха, одетая убого,
Пришла туда, где сузилась дорога.
Стонала, словно нищенка, в пыли,
И слезы по лицу ее текли,
А стражники кричали сверху, снизу:
«Дорогу благородному азизу!»
Толпа кругом сжималась всё тесней,
В ушах гремело ржание коней.
Никто не слышал горького стенанья,
Не обращал на нищенку вниманья.
Кому нужна в сумятице такой
Незрячая, объятая тоской?
Ушла, рыдая, женщина седая,
Ушла, вздыхая, громко причитая.
В лачугу тростниковую вошла,
Тростник огнями вздохов подожгла,
И, чтобы в сердце успокоить рану,
Сказала каменному истукану:
«Бездушный идол, рукотворный бог!
Мне тяжело, а ты мне не помог.
Ты только камень, с богом схожий камень,
А у меня на сердце — тоже камень.
Еще страшней ты сделал скорбь мою,
Тобою, камнем, камень разобью!
Я на коленях пред тобой склонилась,
Я веровала в мощь твою и милость, —
Ты не услышал ни молитв, ни слез,
Ты, истукан, мне счастья не принес.
Ты — камень, камнем я тебя разрушу,
Тогда избавлю от позора душу!»
И, камень взяв, движением одним
Разбила идола, как Ибрагим.
Когда она разбила истукана —
Омылась от порока и обмана.
Всех идолов разбила на куски —
Очистилась от скверны и тоски.
Она к единому взмолилась богу,
Провозгласив хвалу его чертогу
«Пречистый, чье признали торжество
И идол, и ваятели его!
Пришли бы разве к идолу с мольбою,
Когда б он не был озарен тобою?
Ваятель потому богов творит,
Что он в душе с тобою говорит.
Кто пал пред идолом, на самом деле
Свои мольбы возносит не тебе ли?
Была я долго идола рабой,
Насилье совершала над собой.
Прости меня, хотя я согрешила,
По глупости ошибку совершила.
За то, что шла неверною тропой,
Меня, о боже, сделал ты слепой.
Омыв меня от скверны, отчего же
Ты зренье мне не возвращаешь, боже?
Даруй душе скорбящей благодать,
В саду Юсуфа дай тюльпан сорвать!»
Когда правитель царства прибыл снова,
Пришла, сказала скорбно и сурово:
«Ты помни, что и царь пред богом — раб,
Всего лишь раб, что немощен и слаб,
Что в царский сан его возвел всевышний,
Что дал ему венец, престол — всевышний!»
И устрашился этих слов Юсуф,
Затрепетал, на нищенку взглянув,
Сказал главе придворных: «Голос гневный
И скорбный отнял мой покой душевный.
Ту женщину, что славила творца,
Ты приведи ко мне под сень дворца.
Услышать я хочу ее кручину,
Узнать ее страдания причину.
От слов ее почувствовал я вдруг
Доселе мне неведомый испуг,
Сей странный страх я ощутил, наверно,
Лишь потому что скорбь ее безмерна...»
Да проживет сто жизней властелин,
Который, вздох услышав, стон один,
Поймет, где истинных скорбей основа,
А где притворство мнимого больного,
Поймет, где правда истинных святынь,
А где всего лишь марево пустынь!
Но в наши дни не таковы владыки.
Смотрите — за динар золотоликий
Оправдан будет ими и злодей,
Который грабил, убивал людей.
У этих шахов правды не найдете,
Лишь золотой динар у них в почете!
Что для влюбленной, чья пылает кровь,
Отрадней, чем любимого любовь?
Как ей войти в его души чертоги?
Как сбросить с сердца тяжкий груз тревоги?
Как сесть пред ним и как начать рассказ,
Так много раз рассказанный до нас?
Как тайной поделиться с ним заветной?
Как вызвать в нем огонь любви ответный?
Когда, от дел державных отдохнув,
Уселся во дворце своем Юсуф,
Вошел глава придворных, молвил слово:
«О ты, чья честь — венец всего земного!
Ты помнишь ли ту нищенку? Теперь
Она пришла, в твою стучится дверь.
Ты приказал мне, чтобы я с дороги
Ту женщину привел в твои чертоги».
Сказал Юсуф: «О чем пришла с мольбой?
Ступай, узнай и помоги слепой».
А тот: «Не так она глупа, чтоб ныне
Лишь мне поведать о своей кручине».
Сказал: «Тогда войти ей разреши,
Пусть нам откроет боль своей души».
И вот, как пламя заплясав живое,
Смеясь, она вошла в его покои.
Была ее улыбка так светла,
Что скажешь: роза снова расцвела!
Таким веселым удивлен приходом,
«Кто ты? — спросил Юсуф. — Откуда родом?»
Ответила: «Я — та, что, полюби,
Всем царствам мира предпочла тебя.
И злато, и каменья раздала я,
И жизнь свою сожгла, тебя желая,
Тоскуя по тебе в чужом краю,
Я погубила молодость свою,
Но ты, влеком красавицею властью,
Ушел, забыл меня с моею страстью».
Юсуф заплакал, зарыдал навзрыд,
Когда узнал, кто перед ним стоит.
Спросил: «Что стало, Зулейха, с тобою?
Как сделалась ты нищенкой седою?»
Когда он имя произнес ее,
Она упала, впала в забытье.
Казалось: от беспамятства хмельная,
Забылась, голосу его внимая.
Когда она в себя пришла опять,
Юсуф ей стал вопросы задавать:
«Где молодость твоя, краса былая?»
«Увяли без тебя та и другая».
«Какая ноша стан согнула твой?»
«Грусть по тебе — тяжелый груз живой».
«Кто виноват, что стала ты незрячей?»
«Моих кровавых слез поток горячий»,
«Где золото твое, твои венцы?
С камнями драгоценные ларцы?»
«Тем, кто о красоте твоей рассказы
Рассказывал, рассыпав слов алмазы,
Я отдавала, к их припав ногам,
Всю жизнь мою в придачу к жемчугам,
Их головы венцами украшала
И прахом у порога их дышала.
Нет злата у меня и нет камней,
Лишь сердце есть — ларец любви моей!»
«Что за мечта теперь тебя тревожит?
Твое желанье кто исполнить может?»
«Лишь о тебе все просьбы и мечты,
Меня утешить можешь только ты.
Дай клятву мне, что жребий мой суровый
Ты облегчишь, — я с уст сниму оковы,
А если нет — уста свои сомкну,
Останусь у тоски своей в плену!»
Поклялся он призванием пророка,
Могуществом, не знающим порока,
Способным вырастить в костре цветник[26]
И божьей милости открыть родник:
«Всё то, что я смогу, исполню сразу,
Твоей внимая просьбе, как приказу!»
— «Сперва красу и юность мне верни,
Чтоб расцвела я, как в былые дни,
Затем верни мне зренье, молви слово,
Чтоб на тебя взглянуть могла я снова».
Он для мольбы уста раскрыл тогда —
Из уст живая пролилась вода,
И к мертвой красоте душа вернулась,
И юность, радостью дыша, вернулась!
Река вернулась в прежнее русло —
Приволье молодости расцвело!
Ночною тьмой седой рассвет сменился,
И мускусным камфарный цвет сменился.
Избавились глаза от пелены
И снова стали зрением сильны.
Стан распрямился — кипарис высокий,
Вновь посвежели и чело и щеки.
Где сорок лет и нищеты и бед?
Ей снова стало восемнадцать лет!
Она такой блистать красою стала,
Какою даже прежде не блистала!
Сказал Юсуф: «О прелесть чистоты,
Скажи, чего еще желаешь ты?»
Она: «Лишь об одном просить я буду:
Хочу я быть с тобой всегда и всюду,
Днем на тебя смотреть, а по ночам
Смиренно припадать к твоим ногам.
О кипарис, мне твой покров целебный
И сахар сладких уст твоих потребны!
Ты нужен, словно свет, моим глазам,
Измученному сердцу, как бальзам,
Как благодатный ливень нужен нивам,
Так нужен мне союз с тобой, красивым!»
Юсуф не сразу произнес ответ,
Ей не сказал Юсуф ни «да» ни «нет».
Пока душа сама с собой боролась,
Таинственный послышался ей голос.
С колеблющимся вдруг заговорил
Всевышнего посланец — Джабраил:
«О царь, предвечным взысканный премного,
Услышь слова, идущие от бога.
„Мы Зулейхи услышали мольбу,
И пожалели мы свою рабу.
Любви так велико ее служенье,
Что море доброты пришло в движенье,
И мы, ее жалея, в добрый час
На небесах соединили вас.
Да крепнут узы, да истлеют путы
Былого горя и недавней смуты.
Ты в узах, сочетающих сердца,
Найдешь свободу и любовь творца!"»
Когда велел Юсуфу бог всевластный
Соединиться с Зулейхой прекрасной,
Юсуф устроил пир, влеком к добру,
И вот на этом царственном пиру
И фараон, и знать страны воссели,
Вкушая мир, и счастье, и веселье.
Как заповедал старец Ибрагим,
В согласии с обычаем благим,
Юсуф соединился с Зулейхою, —
О нет, с жемчужиною дорогою!
Весь мир земной восславил их союз.
Сам фараон поздравил их союз.
Юсуф перед гостями извинился,
И с благодарностью им поклонился,
И повелел служанкам с Зулейхой
Отправиться во внутренний покой.
Опередили Зулейху служанки,
Венцы пред нею сняли те смуглянки,
Ее одели в золото, в атлас,
Из уст рабынь хвала ей полилась.
Замолкли здравиц громкие глаголы,
И гости пир покинули веселый,
Невеста-ночь, украшена луной,
За пологом сокрыла мир земной,
Но мир, услышав радостные речи,
Зажег созвездий свадебные свечи.
На небе — ожерелье из Плеяд,
Рубин и жемчуг услаждали взгляд,
И тьмы таинственное покрывало
Как бы загадку бытия скрывало.
За брачною завесой Зулейха
Ждала возлюбленного жениха.
Она в покое внутреннем сидела, —
Душа пылала, и дрожало тело:
«О боже, я во сне иль наяву?
Ужель сейчас для счастья оживу?
Ужели жажду утолю водою?
Ужели бурю в сердце успокою?»
То слезы счастья на ее глазах,
То вся трепещет в горестных слезах.
То говорит: «Не верю, что настало
Моей нежданной радости начало!»
То говорит: «Нет, не приснилось мне,
Что друг принес добро и милость мне!»
И Зулейха, такой терзаясь думой,
Казалась то веселой, то угрюмой.
Но занавес заволновался вдруг,
Как месяц молодой, явился друг.
На лунный свет, что вспыхнул близко, рядом,
Она взглянула верным, пылким взглядом:
Разорвала ночной покров луна,
И Зулейха была озарена!
Юсуф увидел чистое горенье,
Ее смятенье, верность и смиренье,
Подругу стало жаль ему до слез,
На ложе неги он ее вознес,
И на его груди она очнулась,
Придя в себя, блаженно улыбнулась...
Он отворачивался столько раз
От этих жарких губ, зовущих глаз, —
Теперь взглянул впервые без опаски
На лик ее, подобный чудной сказке,
На лик, что райской прелестью манил,
Сияя без румян и без белил.
Юсуф смотрел и, красотой волнуем,
К объятьям перешел и поцелуям.
Как ягоду, он стал кусать уста,
В которых сладость с пламенем слита.
Поскольку соль — основа угощенья,
А две губы на скатерти сближенья
Ты с красною солонкою сравни, —
То с поцелуев начали они.
В нем вспыхнуло от поцелуев пламя,
Как поясом, обвил ее руками.
Под этим поясом нашел он клад —
Источник упоительных услад,
И был в сокровищнице тех жемчужин
Ларец проворно, ловко обнаружен.
На том ларце серебряном — печать,
Которую никто не мог сломать,
Не приближался вор к ларцу, робея,
Рука не прикасалась казначея.
Был у Юсуфа ключ к тому замку,
Стал конь его скакать на всем скаку.
Скакал он долго, хоть узка дорога,
И даже стал прихрамывать немного!
Сперва он был надменен и горяч,
Но реже стал потом пускаться вскачь.
Средь ночи вновь проснулся иноходец
И погрузился с головой в колодец.
И долго, долго наслаждался он,
И, выйдя, снова погрузился в сон.
Две розы на одном стебле возникли,
Друг к другу поутру они приникли,
И вместе с распустившейся прилег
Еще не распустившийся цветок.
Юсуф сорвал ту розу, удивленный
Жемчужиной, никем не просверленной.
Спросил: «Что розу в тайнике спасло?
Как не коснулось жемчуга сверло?»
Сказала. «Мной владел азиз почтенный,
Но розы не сорвал он вожделенной.
Он сильным был, чтоб управлять страной,
Бессильным был, чтоб возлежать с женой.
Мне, девочке, приснился ты, как чудо,
И я спросила, кто ты и откуда,
Ты подарил мне ласковую речь,
Велел мое сокровище беречь.
Так берегла я жемчуг, что ни разу
Он не поддался острому алмазу,
По воле вседержителя-творца
Никто не вскрыл заветного ларца.
Прими же мой ларец: в нем нет порока,
Хоть мучила меня судьба жестоко».
И жарче, и сильнее во сто раз
Любовь Юсуфа сделал сей рассказ.
Сказал: «Твоя любовь — добро и милость,
Зачем же к страсти грешной ты стремилась?»
Ответила: «Прости меня, мой друг,
Ведь я страдала от любовных мук.
Что знала я, желая и пылая?
Без лекаря недуг — любовь без края!
Так стан твой строен и красив твой лик,
Что страсть к тебе росла из мига в миг,
Я не скрывала своего влеченья,
Прикрой же грех мой пологом прощенья.
Ужель со мной поссоришься ты вновь
Из-за того, что так сильна любовь?»
Во имя страсти пламенной и правой
И ставшей для влюбленных вечной славой.
Во имя горькой верности в любви,
И смуты, и безмерности любви!
Как чисто, неясно Зулейха любила!
Как, любящая, молодость губила!
Когда стремилась к куколкам, когда
Играла с ними в детские года, —
Одну из них невестой называла,
Другую женихом именовала.
Нет, не случайно в обаянье сна
Она была Юсуфом пленена!
Из-за него с родной страной простилась,
Из-за него в Египет в путь пустилась,
Покинула родных, друзей и дом,
И путь Юсуфа стал ее путем.
Ее душой он овладел всецело,
Ждала, ждала, — и юность отлетела.
Состарилась, лишилась света глаз,
Но свет любви в ее душе не гас.
Вновь обрела и молодость, и зренье,
В нем видя жизни олицетворенье.
Она была верна ему всегда —
И в грустные, и в светлые года.
Так пламенно, всем существом влюбилась,
Что наконец взаимности добилась.
Юсуф ее так пылко полюбил,
Что стал его смущать сердечный пыл,
Плененный страстью, пламенем палимый,
Не мог прожить и мига без любимой.
Казалось: без нее и жизнь пуста,
Лишь там блаженство, где ее уста.
Так орошалось наслажденья поле,
Но с каждым днем воды он жаждал боле.
Для Зулейхи светил он так светло,
Что солнце правды и над ней взошло.
Оно таким сияло чистым светом,
Что сам Юсуф исчез в сиянье этом.
Да, жизнь ее сквозь пламя бед и зла
Плавильню призрачной любви прошла,
Вот почему ее не ослепило
Духовной, истинной любви светило.
Познав любовь такую, Зулейха
Избавилась навеки от греха.
Она однажды стала отбиваться,
Из рук Юсуфа стала вырываться,
Но за полу подругу потянув,
На ней рубашку разорвал Юсуф.
Сказала «Если некогда, пылая,
Рубашку на тебе разорвала я,
То ты мне тем же отплатил теперь,
И радуюсь я этому, поверь.
С твоим грехом сравнялся грех мой тяжкий:
Недаром друг на друге рвем рубашки!»
Когда Юсуф увидел, что жена
Чиста душой и богу предана,
Дворец велел он мастерам воздвигнуть, —
Для Зулейхи, ты скажешь, храм воздвигнуть!
Был бирюзов дворец, как небосвод,
Кругом, казалось, райский сад цветет.
Ковры, картины украшали стены.
Да, потрудился зодчий вдохновенный!
Струились из окон лучи щедрот,
Гонцы любви толпились у ворот,
Купались башни высоко в лазури,
А своды были словно брови гурий,
И солнце брало свет на высоте
От звездочки на башенном шесте.
Виднелись на стенах плоды и листья,
Блаженной нарисованные кистью.
Сидели птицы на ветвях густых,
Но в клюве песен не было у них.
Блистал престол — утеха властелинов:
Он — золотой, а скипетр — из рубинов,
И столько было там картин, зеркал,
Что всеми красками дворец сверкал!
В чертог любви Юсуф привел подругу,
Он усадил на тот престол подругу.
«Меня, — сказал он, — до скончанья дней
Ты устыдила добротой своей.
Ты подарила мне дворец в то время,
Когда невольника влачил я бремя.
Он был в рубины, в золото одет,
Сливался с красным цветом желтый цвет.
Желая, как и ты, добро постигнуть,
Решил я для тебя дворец воздвигнуть.
Ты в нем живи и бога славословь,
Который дал тебе и мне любовь.
Он дал богатство нищенке без крова,
Старухе молодость вернул он снова,
Он зренье возвратил тебе, слепой,
Ворота благ раскрыл перед тобой.
Тебе, которую поил он ядом,
Лекарство дал он: быть со мною рядом!»
Так Зулейха, вкушая благодать,
На царском троне стала восседать.
Познала всё, к чему она стремилась:
Любовь Юсуфа и господню милость!
Воистину печален этот миг,
Когда счастливец, что любовь постиг,
Блаженству крепко пожимает руки,
О предстоящей позабыв разлуке.
Он веселится, милую любя,
Ни помыслом, ни сердцем не скорбя,
Но расставанье с силою самума
Нагрянет вдруг жестоко и угрюмо
На сад свиданья и, суля беду,
Ломает ветви счастья в том саду.
Когда сбылось всё то, о чем мечталось,
И Зулейха с Юсуфом сочеталась,
Она постигла счастье, свет, покой,
Она рассталась навсегда с тоской.
Так свыше четырех десятилетий
Жила с Юсуфом в ласке и совете,
Плодоносила пальма для царя,
Детей и внуков с гордостью даря,
И днями счастья дни ее сменялись,
И все ее желанья исполнялись.
Однажды ночью в храм вступил Юсуф
И, в храме неожиданно заснув,
В чудесном сне отца и мать увидел:
Сияющую благодать увидел!
Он услыхал: «Мы ждем тебя, сынок,
Послушай нас, настал давно твой срок!
Оставь свое добро воде и глине,
О нас и о душе подумай ныне».
Юсуф проснулся в чуткой тишине.
Из храма он отправился к жене.
Он Зулейхе поведал сна значенье,
Растолковал родителей реченье.
Он вещим сном вдохнул в нее испуг:
С супругою расстанется супруг!
Произошла с Юсуфом перемена:
В путь в вечный мир готовился смиренно.
Из мира зла уже ступил ногой
На путь в обитель тайны, в мир другой.
Уже не думал он о доме тленья.
Он к дому вечности вознес моленья:
«О ты, кто слышит страждущих мольбу,
Венец дарует нищему рабу!
Такое счастье твой слуга изведал,
Какого ты другим счастливцам не дал.
Мне опостылел мир греха и зла,
Наскучили державные дела.
К чему сии никчемные занятья?
К тебе, в твой дом хочу дорогу знать я.
Хочу я замыкать блаженный ряд
Тех праведников, что добро творят,
Хочу я рядом с ними жить в почете
Вблизи тебя, душою став без плоти».
Услышав, что творцу сказал Юсуф,
Поникла Зулейха, свой стан согнув.
Все уговоры — поняла — излишни,
Его мольбу осуществит всевышний:
Слова Юсуфа — стрелы, а досель
Всегда те стрелы попадали в цель.
Вступила в келью Зулейха уныло
И цвета ночи косы распустила.
О землю стала биться головой,
Из сердца исторгая крик живой.
Она из глаз лила поток кровавый,
Молясь, чтоб ей помог судья всеправый:
«О ты, кто внемлет страждущим сердцам,
О ты, кто дарит раненым бальзам!
Я разлучаться не хочу с Юсуфом;
Уйти, скончаться я хочу с Юсуфом!
О, без меня ты не зови его:
Жить не хочу я без любви его!
Зачахнет без Юсуфа древо жизни,
Не будет без него посева жизни.
К чему мне жизнь, коль мертвым будет он?
Иль я забыла верности закон?
Не хочешь, чтобы с ним вдвоем ушли мы?
Так я уйду сперва,, потом — любимый!
Явил мне этот мир черты его,
К чему ж мне мир без красоты его?»
Так плакала, пылая и стеная,
Ей было солнце дня — что тьма ночная.
И впрямь, для тех, в чьем сердце боль обид,
День, как и ночь, в гнетущей тьме сокрыт.
Когда лучи рассвета заблестели,
Юсуф поднялся поутру с постели,
Решил, в одежды шаха облачась,
Поехать на прогулку в добрый час.
Юсуф одну лишь ногу вставил в стремя,
Как Джабраил возник: «Скакать не время,
Сказал: — Другую ногу только вдень,
Наступит сразу твой последний день.
Отвергни суету и бремя жизни,
Твоей ноге не нужно стремя жизни».
Приятен был Юсуфу сей совет.
Он в помыслах отринул бренный свет,
Отринул блеск и славу властелина,
К себе наследника призвал он — сына,
Взамен себя нарек его царем,
Да правит с благом, счастьем и добром.
Затем рабов послал он за женою:
«Пускай простится Зулейха со мною».
Ему сказали: «Горем сражена,
В крови и прахе возлежит она.
Ее убьет прощание такое,
Оставь ее, несчастную, в покое».
Сказал: «Боюсь я, что пройдут века,
А не пройдет вовек ее тоска».
Ответили: «Ей бог поможет вскоре,
Он укрепит ее в тяжелом горе».
Тогда вручил Юсуфу Джабраил
То яблоко, что бог в раю взрастил,
И, запах райских кущ вдохнув, из тела
Легко душа Юсуфа улетела.
Так жизнь обрел он вечную свою:
Покинул землю, чтобы жить в раю.
Когда Юсуф с юдолью слез расстался,
В его чертоге громкий плач раздался,
Он увеличивался каждый миг,
Он свода бирюзового достиг.
И Зулейха спросила: «Что за крики?
И отчего повсюду плач великий?»
Сказали: «Тот, кто нашим был главой,
Трон заменил доскою гробовой.
Из этих тесных он ушел расселин
Туда, где мир извечный беспределен».
Утратила она сознанья свет,
Когда услышала такой ответ
Для пальмы был ответ настолько жуток,
Что, словно тень, лежала трое суток.
Пришла в сознанье на четвертый день
И наземь вновь низринулась, как тень.
В беспамятство три раза погружалась, —
Судьба забыла, что такое жалость!
Придя в себя и руки протянув,
Спросила. «Где Юсуф? Где мой Юсуф?»
Пошла — и не нашла его на ложе.
Он умер? Но и гроб не виден тоже!
Заплакали невольники навзрыд,
Сказали: «В землю этот клад зарыт».
Прокляв небесный свод, как лиходея,
Разорвала свой ворот, пламенея,
Разорвала свой ворот, как заря,
Неугасимым пламенем горя.
То пламя, вырываясь, полыхало,
Но, вырвавшись, в душе не утихало.
Ногтями Зулейха в лицо впилась,
И ручейками кровь лилась, лилась.
Она из сердца исторгала стоны,
И мир внимал ей, горем потрясенный:
«Где мой Юсуф? Где жизни красота,
Величье, милосердье, доброта?
Он помыслы от суеты избавил
И в царство вечности коня направил.
Я не успела милого обнять
И ногу в стремени поцеловать.
Увы, Юсуф простился с бренным светом,
Но не присутствовала я при этом!
Погасших глаз не видела его,
В последний раз не видела его!
Зачем не стала я его охраной,
Когда он ранен был смертельной раной?
Когда Юсуф с престола в гроб сошел,
То превратился гроб в его престол.
В душистый сок мне превратить бы слезы
Омыла б я Юсуфа соком розы!
Когда он в саван был одет, увы,
И зашивать пора настала швы,
Измученная этой тяжкой пыткой,
Сама бы стала я иголкой с ниткой!
Когда печаль пронзила все сердца
И друга выносили из дворца,
Над ним не причитала я, рыдая,
В слезах к его носилкам припадая.
Когда зарыли в землю этот клад,
Что золотом достоинств был богат,
Я в землю не сошла в объятьях друга,
С ним рядом не уснула, как супруга.
Увы, я плачу, сердце опалив.
Увы, как этот мир несправедлив!
Юсуф, приди, взгляни, как я несчастна,
Как небом я наказана ужасно!
Но ты ушел, не вспомнив обо мне,
Не хочешь возвращаться ты к жене.
Но где же верность? Что же будет с нами?
Как можно обращаться так с друзьями?
Я жду твоей любви, а ты ушел.
Я в прахе и крови, а ты ушел.
Уйдя, меня подверг таким мученьям,
Что только смерть мне будет излеченьем.
Уйдя туда, где свет и благодать,
Ты вестников забыл ко мне прислать.
Так лучше напрягу свои усилья
И полечу к тебе, расправив крылья».
Услышали носильщики приказ,
Чтоб снарядили паланкин тотчас,
И Зулейха отправилась в смятенье
Туда, где друг обрел успокоенье.
О нет, не клад ее глаза нашли,
А холмик бедной и сырой земли!
Она блистала, словно день, бывало, —
Теперь на холмик, словно тень, упала,
Даря земле и злато желтых щек,
И жарких слез рубиновый поток,
И, то к ногам припав, то к изголовью,
Лобзала землю с плачем и любовью:
«Ты скрыт, как корни розы, под землей,
А я цвету, как ветка, над тобой!
Ты, словно клад, в глубокой спрятан яме,
Но яму орошаю жемчугами.
Ушел ты в землю, как вода, с тех пор
Лежу я на поверхности, как сор.
Лежу, как хворост, у речной излуки,
Горю, как хворост, в пламени разлуки:
Ты бросил хворост дней моих в костер,
И чадный дым поднялся, как шатер,
Но кто сочувственным захочет плачем
Бороться с дымом чадным и горячим?»
Грудь обнажив, припав к земле в слезах,
Она могильный целовала прах.
К чему ей мир, что пуст и безотраден?
Глаза-нарциссы вырвала из впадин
И бросила их наземь, закричав:
«Должны расти нарциссы среди трав!
Нужны ли мне два глаза, два нарцисса,
В саду, где нет тебя, нет кипариса?!»
В могилу тот, кого гнетет печаль,
Бросает цвета черного миндаль.
Но вряд ли люди, как она, дарили
Такие две миндалины могиле!
Она к земле, склонясь над мертвецом,
Припала окровавленным лицом,
И вот взлетела над землей могильной
Ее душа, расставшись с ней, бессильной.
Блажен, кто душу потерял в пути,
Зато сумел свою любовь найти!
Увидев, что мертва жена владыки,
Все подняли неистовые крики.
И причитанья преданной жены
Там были двести раз повторены.
Умолкли причитанья на могиле,
И домочадцы Зулейху омыли.
Омыли, горько плача: так весной
Над розой дождь струится проливной.
Ее — о нет, жасмин благоуханный! —
Затем одели в саван златотканый,
И вот в земле, как лепесток тиха,
Легла с Юсуфом рядом Зулейха.
Делить и после смерти с другом ложе —
Нет в мире счастья выше и дороже!
Но тот знаток, что сохранил для нас
Старинный и прелестный сей рассказ,
Поведал так: на побережье Нила,
Но не на том, где любящих могила,
Внезапно разразились в тяжкий год
Свирепый мор и страшный недород.
«Тому виною Зулейха», — решили.
В гроб каменный бедняжку положили,
Все щели гроба залили смолой
И Зулейху низвергли в Нил ночной.
Такая к ним пылала в небе злоба,
Что даже два разъединили гроба.
За что оно разгневалось на них,
Преследуя и мертвых, как живых?
Та — жертва страсти — утонула в море,
А тот в степи разлуки высох в горе.
Сказал мудрец, который сто дорог
Любви прошел и вдоль и поперек:
«Там, где любовь пылает, — не ищи ты
Ни мира, ни покоя, ни защиты».
И в саване влюбленный слит с огнем,
И саван разрывается на нем!
Блажен, кто пламя сохранил такое,
Как Зулейха, и в гробовом покое!
Она и мертвая — пример живым:
Попрала смерть бесстрашием своим.
Два глаза вырвала свои сначала —
И душу отдала, и замолчала.
Да встретится она с любимым вновь,
Да озарит ее глаза любовь!
Когда любовь зажгла зарю творенья,
Перо узнало красоту горенья,
Тогда любви отрада и печаль
Предвечности украсили скрижаль.
Любовью создан свод небес высокий.
В столпах небес видны любви истоки.
Любовь есть то, на чем воздвигнут свет,
А без нее ни зла, ни блага нет
Любовь есть купол голубого цвета,
Что кружится от ночи до рассвета.
В земном саду как лилия любовь,
Смесь мощи и бессилия любовь.
Мы твердо знаем: твердость есть в магните.
Магнит с железом вы соедините —
К железу страсть его воспламенит
И твердым перестанет быть магнит.
Да и железо мягкость обретает:
И млеет от любви оно, и тает
Не таковы ль познавшие любовь,
Что тянутся друг к другу вновь и вновь?
Хотя любовь и боль, и горе множит,
Влюбленный без нее дышать не может.
От мук, что причиняет небосвод,
Кто без любви спасение найдет?
Простой иль знатный, темный иль ученый
Живут, как им велят любви законы.
Любовь различна: вид один ничуть
Не схож с другим, как с оболочкой — суть.
Тот любит только серебро и злато,
Без них на части жизнь его разъята:
Есть в слове «злато» признак зла и то,
Что жизнь без злата превратит в ничто.
Другой пленен лозою винограда,
Без пиршества чужда ему отрада.
Блажен, кто любит женщину одну,
Кто не стремится к злату и вину,
Блажен, кто жаждет всей душой, глубоко
Красавицы, не ведавшей порока, —
Той, чей подол, как розы лепестки,
Шипы не разодрали на куски.
Но тот блаженней, кто за седокудрым
За старцем следует, святым и мудрым,
Что свежестью и белизной седин
Свежее и белее, чем жасмин,
Чья красота — безгрешных душ зерцало,
Чья речь — победы разума начало.
Чтоб истины источник обрести,
Любовь на оба ты направь пути.
Любовь есть роза на житейском поле,
Есть мост над морем призрачной юдоли.
Тот, кто любовь не принял всей душой,
Среди людей проходит, как чужой,
Он тайну тайны вечности не знает,
Он сути человечности не знает.
Однажды проповедовал мудрец,
Чье слово — красноречья образец.
Он раскрывал любви рукописанье,
О любящих он сказывал сказанье.
К глаголящему некто подошел
И молвил: «У меня пропал осел».
Мудрец воскликнул: «Кто из вас, рассказу
Внимающих, не испытал ни разу
Любви с ее страданьем и добром,
Кто не был заклеймен ее тавром?»
Поднялся с места некий простоватый,
Огнем любви доселе не объятый.
Сказал он: «Я тот самый человек,
Который не знавал любви вовек».
Тому, кто потерял осла, рассказчик
Сказал: «Вот твой осел, ослов образчик!
Хоть длинных не имеет он ушей,
Ты сбрую на него накинь скорей!»
Стал человеком человек, бесспорно,
Когда любовь познал он чудотворно.
Не любящий — не человек, а зверь,
Такому тайну мира не доверь..
Джами, свяжи себя любви арканом,
Блаженство обрети в плену желанном.
Лишь о любви ты говори стихом
И ни о чем не говори другом!
Изо всего, что люди нам сказали,
Что дарят красноречия скрижали,
Нам всех приятней о любви слова:
Любовь есть песня, что всегда нова.
Когда любви постигнул я значенье,
Когда о ней повел свое реченье,
Стал сердца соловей клевать стихи
О том, чем был Юсуф для Зулейхи,
И соловью, как сахар, были сладки
Слова, что в сладостном лились порядке.
Они влюбленным счастье принесли,
Повергли в трепет жителей земли.
Они звенели, словно весть о благе,
Но жаждал я, мне не хватало влаги:
Другую песню сердца соловей
Хотел найти для радости своей.
Метнул я жребий — не пропал он втуне,
А сразу пал на повесть о Маджнуне,
Хотя и до меня два знатока,
Известные в державе языка,
Уста раскрыли и достигли цели,
Когда Маджнуна и Лайли воспели.
Один из них — ганджийский чародей,[27]
Другой из них — индийский соловей.[28]
За скакуном их выдумки победной
Я на верблюдице, уменьем бедный,
Поехал и достиг однажды днем
Той пыли, что подъята их конем.
Не равен им, я не самонадеян,
Но счастлив, что их пылью я обвеян:
Она есть эликсир, мечта моя,
Венец, что носит нищета моя!
Нет, в Черном море я тону в забвенье, —
Зачем свершать мне пылью омовенье?
Найду высоких помыслов родник
И смою пыль с лица в блаженный миг.
Свои ладони сделать круглой чашей,
Пить из истока собственного краше,
Чем жажду утолять чужой водой,
Пусть даже из посуды золотой.
Когда влюбленных летописец честный,
Что мысль наполнил сладостью словесной,
Главе влюбленных посвятил слова,
Такие строки вывел он сперва:
Был в племени амир, в долине знойной,
Многодостойный муж с душой спокойной.
Араб его ценил за честный нрав,
И был он мил сынам чужих держав.
Его стада, фарсанг покрыв примерно,
Ревели так, что трепетала серна..
Он всюду славился как хлебосол,
Он всех в гостеприимстве превзошел.
Всегда пылал, звал запахами варки
Очаг его гостеприимства жаркий.
Добро и благо нищим делал он,
Развалины — жилищем делал он.
Не златом он гордился, не стадами,
А десятью своими сыновьями:
От древа жизни ветвью каждый был,
Надеждой, утоленьем жажды был!
Был самый младший, милый и пригожий,
Всех прочих сыновей ему дороже.
Впрямь: десять пальцев есть на двух руках,
То сила для борьбы в двух кулаках,
Но в будни или в праздник с наслажденьем
Лишь на мизинец перстень мы наденем.
Ведь младший сын есть самый лучший знак
Из тех, что нам являет Зодиак.
Он звался Кайсом. Каюсь, не найду я
Ему сравненья, юношу рисуя.
То месяц был четырнадцати лет,
А над губой — строки чернильный след.
Луна его чела дарила милость,
Во прахе солнце перед ним склонилось.
Был яхонт губ таков, что каллиграф
Был сам смущен, его нарисовав.
Бедою для красавиц были брови,
Михрабом для молитв и славословий.
Был финиковой пальмой стан прямой,
К плодам тянулись бедный и больной.
Настолько стан был тонок, что казалось.
Всего полволоска в кушак вмещалось!
Шар подбородка — серебро, слегка
Подернутое окисью пушка:
Чтоб этот шар угнать, девичьи станы
От страсти изогнулись, как човганы.
Он сущность слова всей душой постиг,
С любовью ткал он тонкий, звонкий стих.
Еще не обладая даром речи,
Он слушал мира голос человечий.
Когда ж раскрылся губ его цветок,
Излился дум возвышенных поток.
От букв, что под пером его являлись,
Листы у каллиграфов разрывались.
Среди ровесников, не знавших скверн,
Напоминавших чистых, робких серн,
Любил он по горам и по долинам
Бродить, пленять сообществом невинным,
В неведенье счастливом о страстях,
Уже кипящих на его путях.
Глаза не знали слез любви горячих,
Душа не ведала о неудачах,
От страсти не страдал он без надежд,
Не разрывал терпения одежд,
Спал по ночам до самой зорьки ранней
На ложе целомудренных желаний,
Днем бегал он среди шатров, познав
Всю прелесть игр и всяческих забав.
Была душа родительская рада
Цветению возлюбленного чада.
Никто и не предвидел тех невзгод,
Что уготовил им небесный свод.
Как странно, что в обители страданий
Мы, люди, не тревожимся заране,
Забыв о предначертанной беде,
Грозящей плоти — глине и воде.
Чью глину-плоть на страсти замесили,
А в сердце слово «страсть» изобразили,
Тот буквы те не смоет никогда —
Их не осилит времени вода.
Он вечно будет думать о любимой,
Стремиться к ней в тоске неизъяснимой..,
Маджнуном Кайс был признан с юных лет
Влюбляясь, разума терял он свет.
Еще Лайли не видя пред собою,
Пленялся он красавицей любою.
У юноши верблюдица была,
Проворна, быстронога и смела, —
Как небо, двигалась, не уставая,
И долы, и хребты одолевая,
Бежала по равнине, как река,
Взлетала точно вихрь за облака.
Кайс на нее садился спозаранку,
На каждую заглядывал стоянку,
Скакал среди долин и горных скал:
Красавиц в каждом племени искал.
Однажды он достиг одной стоянки.
Увидел издали: аравитянки
Красавицы в степи явились вдруг,
Как будто образуя звездный круг.
Да, звезды засияли на равнине,
Они — кругом, луна — посередине,
Нет, не луна, а солнце, что сердца
Испепелило жаром багреца!
Кайс вопросил, сказав слова привета:
«Кто девушка прекраснейшая эта?»
— «Ее зовут, — сказали, — Карима.
Могуч и знатен род ее весьма».
Он спешился, верблюдицу стреножил
И влюбчивое сердце растревожил.
Присел он, руки перед ней сложив,
Благовоспитан, молод и красив.
Он взгляды на нее бросал украдкой,
И ей понравился, и речью сладкой
Она ответила на страстный взор,
Вступила с ним в игривый разговор.
Ужели губы сахаром богаты?
Нет, сыплют жемчуг влажные агаты!
Он отвечал ей жарче, горячей,
Из кубка уст дарил вино речей.
Красавице внимая, пламенел он,
И, не вкусив ее вина, пьянел он.
И он покой утратил, и она,
Беседы кубок осушив до дна.
Когда они пылали пылко, пьяно,
К ним юный всадник прискакал нежданно,
Из райской кущи жизни — кипарис,
Чьи одеянья пурпуром зажглись.
Он ехал на верблюдице проворной,
Сиял звездой среди степи просторной,
И все, как бы ему сдаваясь в плен,
Вскричали: «Твой приход благословен!»
Казалось: даже на ногах запястья
Вызванивали песню сладострастья!
Тогда пришел в расстройство Кайс, поняв
Прелестных ветрениц неверный нрав.
Их радости не в силах слышать звуки,
Верблюдицы поводья взял он в руки.
Все устремились вслед за ним тотчас:
«Останься, Кайс, и не сердись на нас.
Разлуке ты не дай себя похитить,
Твоим лицом хотим глаза насытить!»
Хоть столько тонких мыслей изрекли
И пыль с его пути они мели,
Была его душа неумолима:
От их огня не получил и дыма!
Поехал на верблюдице верхом,
Запел он, стих роняя за стихом:
«О сердце, сердце, берегись измены,
От лживых удались в приют забвенный.
У розы — два лица, два лепестка,
Так будет ли двуликая стойка?
Пусть вихрь не занесет меня отныне
Сюда, хотя б я прахом стал в пустыне,
А если тучей стану, в сем краю
Пусть я ни капли влаги не пролью!
Молчанье лучше слов пустых и ложных.
Да отойду я от людей ничтожных!»
Когда он, опаленный той свечой,
Вернулся с огорченною душой,
Он захотел найти свечу иную,
Чтоб озарила тьму его ночную.
Всем спутникам он задавал вопрос:
«Кто весть о жизни мертвому принес?
Кто видел луноликих, черноглазых?
В каких о них рассказано рассказах?»
Дошла к нему однажды от гостей
Одна из опаляющих вестей.
«В таком-то племени есть молодая
Красавица, что краше девы рая.
Тюльпаноликую зовут Лайли,
Стремятся к ней со всех концов земли,
Чтоб описать ее, слова не властны:
Ступай и сам взгляни на лик прекрасный.
Ушам не совершить работу глаз.
С увиденным сравнится ли рассказ?»
То слово Кайсу принесло надежду.
Он встал, надел нарядную одежду
И запылал в восторге молодом,
Помчался на верблюдице верхом.
Он гнал свою верблюдицу к желанной,
Он гнал мечту на улицу желанной.
Его увидев, с лаской подошли
К пришельцу люди племени Лайли,
Сказали слово доброты и чести
И усадили на почетном месте.
Но тщетно он искал глазами ту,
Чью возжелал увидеть красоту
Томился он в тенетах странной страсти,
Вдруг шорох шелка, звон ножных запястий
Послышались ему издалека,
И улетучилась его тоска.
Он пальму жизнетворную увидел,
Он куропатку горную увидел!
Ее лицо румяно без румян,
Прекрасней всех стихов аравитян.
Лоб — серебра бесценного пластина,
О нет, луны блестящей половина!
Душистой амброй веет лук бровей,
Ресницы-стрелы мускуса черней.
Ты скажешь, ей в глаза взглянув: наверно,
Свои глаза ей подарила серна.
Уста ее багряны, как агат,
Нет, как вино багряное, пьянят!
А рот ее? Ты скажешь, свеж и молод,
Пчелиным жалом лепесток проколот,
И вот пчела, творя душистый мед,
Нектар из еле видной точки пьет.
А зубы? То жемчужин ожерелье,
На розе — утренней росы веселье.
А подбородка яблочко? Оно
Из серебра — соблазнами полно.
А родинка на нем? Да что же это, —
Быть может, мушка мускусного цвета?
О, яблочко, обвитое кольцом!
Не девушка ль с серебряным лицом
Рукою сжала яблочко-гостинец
И яблочко обвил ее мизинец?
А кудри? То не сделал ли ловец
Силки для уловления сердец?
Пришла Лайли — и засверкала прелесть.
Глаза и сердце Кайса разгорелись.
Огонь объял и Кайса и Лайли,
Они друг в друге тот огонь зажгли.
Та — завитка раскручивала волос,
А в этом — страсти пробуждался голос.
Та — открывала лик в блаженный час,
А в этом — разум и слабел, и гас.
Та — пропитала стрелы глаз отравой,
А этот — пел о гибели кровавой.
Та — изо рта роняла мед речей,
А этот, плача, — слезы из очей.
Та — капли пота на челе стирала,
А этот — т в книге жизни дней начало.
Та — красоты являла блеск ему,
А этот — брошен красотой во тьму.
Друг к другу, если выразиться ясно,
Как сахар к молоку, влекло их страстно.
Они слились в одно, как два цветка,
Слиянные единством стебелька.
Глаза своей возрадовались доле,
И сахар слов два друга раскололи,
Рассказывая о своей судьбе,
Выдумывая небыль о себе.
Что новые, что им былые беды?
Была в самой беседе цель беседы!
Не знали, что полны печали дни,
Что града скорби граждане они.
Казалось им: другого нет страданья,
Кроме того, что гаснет день свиданья.
Что любящим сулит ночная тень?
Они в разлуке встретят новый день!
Душа с душой беседовали внятно,
Без перевода речь была понятна:
«О господи, мне ночи ждать невмочь,
Пускай сегодня не наступит ночь!
Пусть солнце — государь всего живого,
Защитник дня от сумрака ночного —
Сияет вплоть до Страшного суда,
Пусть ночи станут днями навсегда!»
Но разве от речей такого рода
Изменится вращенье небосвода?
Тот яркий стяг, что водрузил восход,
К закату обратил небесный свод.
Лайли и Кайс изведали разлуку,
Впервые в жизни испытали муку.
Она не двигалась в тоске немой,
А он погнал верблюдицу домой.
Когда в колодец запада степного
С ристалища скатился голубого
Шар солнца золотой, простор земной
Стал обиталищем для тьмы ночной.
Незримы перья сделались павлиньи,
Одни лишь вороны кричат в унынье.
Везде чернеют крылья хищных птиц,
Что высидели столько звезд-яиц.
Светильники ночной поры лучатся —
То яйца цвета камфары лучатся.
Кайс, оторвавшись от Лайли с трудом,
Достиг стоянки и вступил в свой дом.
Душа — с Лайли, плоть отдана мученью:
Для стрел разлуки сделалась мишенью,
Метался и пылал он, как больной,
Ужаленный опасною змеей.
«Лайли!» — кричал он голосом кручины,
На голову он сыпал прах пустынный.
«Лайли!» — вздыхал, и легкий, как роса,
Вздох удалялся тихо в небеса.
Пытался он заснуть, забыть печали,
Но сну ресницы мокрые мешали.
В него, всегда веселого досель,
Как бы вонзала сто шипов постель!
А если, голову склонив к коленям,
Как в зеркала, смотрел с немым Томленьем,
Все лики мук и бед, что мир познал,
Глядели на него из тех зеркал.
А если встать решал в огне бессонном,
То вскакивал он с места с громким стоном.
Давило душу горе, как гора,
Не знал он, доживет ли до утра,
Не знал он, что же делать с тьмой густою.
Измученный ночною долготою,
Сказал: «О ночь — коварная напасть!
Иль черный ты дракон, который в пасть
Вобрал добро, и зло, и всё живое,
Обвив собой пространство мировое?
Найду ль с подругой счастье я теперь,
Когда в драконьей пасти я теперь?
Взойди, заря, прочти слова заклятья,
Чтобы сумел драконью пасть разъять я!»
Так плакал Кайс до самого утра
Вдали от милой и ее шатра.
Но и Лайли на женской половине
Была как лань, что ранена в пустыне.
Она забыть о Кайсе не могла:
Рука разлуки встречу рассекла!
Она испытывала те же муки,
Что и возлюбленный в плену разлуки.
В глазах стояли слезы, но для глаз
Желанный образ не тускнел, не гас.
Сказала. «Он везде парит, как птица,
Куда захочет он, туда умчится,
А я в гареме — коврик на полу, —
Недвижная, лежу в своем углу.
День без него уподоблен отраве,
А я к нему отправиться не вправе.
Судьба мужчин свободна и светла,
У бедных женщин связаны крыла.
Для женщины стезя любви опасна,
Над делом жизни женщина не властна.
Там, где мужчину хвалят за успех,
Там женщине кричат, что впала в грех.
Но если друг хотя бы в сотой доле
Вкусил моей тоски и тяжкой боли,
То есть надежда на свиданье с ним, —
Я разделю свое страданье с ним!
А если нет, то и печаль блаженна:
Да будет смерть моя благословенна!»
Такую песню пела до утра,
И сердце стало пламенем костра.
Короче: двое истинных влюбленных,
Страданием разлуки опаленных,
Всю ночь не спали, не сомкнули глаз:
Заря любви для их сердец зажглась.
Тревога в их душе: что будет завтра?
Какие беды день разбудит завтра?
Когда на мир дохнул рассвет — Иса,
Стяг золотой взметнув на небеса,
От вздоха начался на ветках шелест,
Цветов и листьев пробудилась прелесть,
А золота блистанье на луга
Упало, превратившись в жемчуга.
Кайс перестал стенать: средь благовонья
Страшна ль теперь ночная пасть драконья?
Свою верблюдицу погнал он вновь
Туда, куда вела его любовь.
Скакал, о страсти пел неопалимой, —
Вот и стоянка племени любимой.
Не смея подойти к шатру Лайли,
Остановил верблюдицу вдали.
Не видя, где же идол черноокий,
Он посвятил шатру такие строки:
«О светоч глаз и гурии жилье,
Светлей зари сияние твое!
Лайли — мой глаз, далекий от порока,
Ты — веко, закрывающее око.
От слез мои глаза мокры с утра —
Одежда так в дождливый день мокра.
О, смилуйся! Душа моя устала, —
Сними с лица любимой покрывало!
Как гвоздь, я вбит в то место, где стою.
Падут ли камни на главу мою,
Я не уйду. В петле висеть обязан?
Но я, как вервие, к тебе привязан!
Как столп я у преддверья твоего:
Не обману доверья твоего!
Вот бремя — без любимой быть всё время,
Так сбрось с моей ты выи это бремя!
Ты от меня не прячь желанный лик,
Иль хочешь ты, чтоб я попал в тупик?
Пусть мне за раной нанесешь ты рану,
Быть преданным тебе я не устану.
Вчера я плакал и пылал всю ночь.
Ужель и день не сможет мне помочь?
Ты знаешь, что Лайли — вода живая,
Что жажду я, в огне изнемогая, —
Пусть на мои горящие уста
Хотя бы капля будет пролита!
Смотри: по ней горюя, так горю я,
Она ж довольна, радость всем даруя!»
Хотя был голос Кайса мягок, тих,
Донесся до любимой каждый стих.
В груди подруги пламя загорелось,
Ему наружу вырваться хотелось.
Как роза из-за листьев, смущена,
Явилась из-за полога она,
На Кайса глянула с улыбкой счастья,
Как солнце после долгого ненастья,
Рубиновый ларец раскрыв сперва,
Рассыпала жемчужины-слова:
«О ты, с клеймом любви ко мне пришедший,
Ты, говорящий ласковые речи!
Да, в сердце у тебя засела боль,
Но всё-таки тебя спросить позволь:
Ужели этого страданья птица
Лишь в сердце у тебя теперь гнездится?
Пусть болен ты — светло в твоем саду,
А я от боли средство где найду?
Моя сильнее боль, но я немею,
Но я к тебе отправиться не смею.
Ты можешь тайну разгласить свою,
А я в душе ее от всех таю.
Влюбленный бьет в набат своей надежды,
А на влюбленной — робости одежды.
Влюбленный пишет письма о любви,
Влюбленная таит мечты свои.
Влюбленный плачет о разлуке с милой,
Влюбленная молчит с душой унылой.
Влюбленный у ее шатра поет,
Влюбленная отраву жизни пьет.
Влюбленный ищет встречи вожделенной,
Влюбленная подобна птице пленной.
Влюбленный до небес вздымает крик,
Взглянуть желая на любимый лик,
Влюбленная свои скрывает речи,
Хотя мечтает и она о встрече.
Кто в песне о любви заговорил,
Влюбленных двуединство сотворил.
Влюбленный и возлюбленная дева —
Одной и той же песни два напева».
Запела у него душа, едва
Услышал он душевные слова.
Он в возбужденье разорвал рубаху,
Склонился пред возлюбленной ко праху.
Мечтал он, светлую постигнув страсть,
Как тень ее, к ее ногам упасть,
Поведать ей о том, как ночь провел он,
Страдания пылающего полон.
Однако соплеменники Лайли
Со всех сторон к нему с приветом шли.
Он ощутил испуг непостижимый
И, не поведав слов своих любимой,
Отправился в тоске в обратный путь.
Дрожало сердце, и болела грудь.
Скакал и пел он, уязвленный болью,
Песнь по степному разлилась раздолью:
«Сородичи подруги дорогой,
Дорогой бы поехать вам другой,
Чтоб не было меж ней и мной преграды,
Чтоб досыта и я вкусил отрады.
Что горше может быть: во тьме ночной
Влюбленный плачет, потеряв покой;
С больной душой, в которой ноет рана,
К любимой приезжает утром рано;
Он хочет ей поведать о любви,
О пламени, бушующем в крови,
Но чужаки, сочтя себя родными,
Становятся преградой между ними,
Ни слова не дают ему сказать,
И душу, и язык решив связать!
С такими пусть никто судьбу не свяжет,
Пусть ласкового слова им не скажет!»
Так день прошел. Сошла ночная мгла,
Вновь Кайса на мученья обрекла.
Глаз не сомкнул и в эту ночь страдалец,
К шатру зари он прибыл, как скиталец.
Опять умчался он в степной простор,
Туда, где был его Лайли шатер.
Безлюдно, тихо было на равнине,
А посторонних не было в помине,
И Кайс, избавясь от ночных тревог,
Ее шатра поцеловал порог
Она раскрыла полог пред влюбленным,
Приняв его с почетом и поклоном.
В той книге, что ведет рука любви,
Они — заглавная строка любви.
Они и любят оба, и любимы,
Как сахар с молоком, нерасторжимы.
Лайли к нему склонилась головой,
Кайс — голову теряет, разум свой.
У Кайса нежно опушились щеки,
Лайли — пушинку — кружит вихрь высокий.
Лайли кудрей раскрутит завитки,
А Кайс немедля падает в силки.
Кайс шутит, остроумием чаруя,
Лайли смеется, сахар свой даруя.
Лайли пьянит манящей красотой,
А Кайс любовной муки пьет настой.
Короче: от свидания такого
Прочнее стала их любви основа.
Открылось ей достоинство любви,
Он стал одним из воинства любви.
Она, влюбленная, и он, влюбленный,
Любви признали высшие законы.
Тот, кто писал о горестях людских,
Нам предложил такой заглавный стих:
Увидела Лайли, что Кайс прекрасный
Пылает к ней любовью жаркой, страстной.
Но есть ли в этой страсти глубина?
Достойна ли взаимности она?
Однажды собрались в саду равнины
Прелестные девицы и мужчины.
Лайли, чуть на красавца бросит взор,
Раба приобретает с этих пор,
На девушку она с улыбкой глянет,
И та навеки ей рабыней станет.
Лайли внимала восхваленьям слуг,
Когда к любимой Кайс приехал вдруг
Лицо его покрыла пыль дороги,
Душа полна любви, полна тревоги.
Он землю пред Лайли поцеловал,
Он божью милость на нее призвал,
Но Кайс не удостоился и взгляда,
Казалось, что она ему не рада.
Игрива, обольстительна, томна,
Притворно брови хмурила она,
Со всеми, кроме Кайса, говорила,
Всем, кроме Кайса, звонкий смех дарила,
Всех, кроме Кайса, к радости звала,
Со всеми, кроме Кайса, весела.
Лицом была ко всем, к нему — спиною,
Была со всеми доброй, с Кайсом — злою.
Кайс на нее глядит, но каждый раз
Она как бы не видит робких глаз,
Кайс говорит ей ласковое слово —
Она прилежно слушает другого.
Уловки, ухищрения Лайли
Страданье сердцу Кайса принесли.
К любимой прискакал — и что нашел там?
Его тюльпан был красным — стал он желтым![29]
С лица скорбей завесу он совлек,
И вздох его был долог и глубок.
Он слезы с каждой уронил ресницы, —
Нет, жемчуга на желтый лик страницы:
«Где прежний мой успех и где почет?
Куда теперь судьба меня влечет?
О, если бы Лайли узнала жалость,
Лишь мне, других оставив, улыбалась,
Сидела б лишь со мной наедине
И речи б говорила только мне!
Я испросил бы у нее прощенья
Всем, на земле свершившим прегрешенья.
Безгрешен я, но лишь ее одну
Прошу теперь — простить мою вину.
Ходатая найдет ли виноватый?
Но эти слезы — верный мой ходатай!»
Услышав просьбу жарких, светлых слез
И ту газель, что милый произнес,
Лайли от всех мгновенно отвернулась,
И подошла к нему, и улыбнулась,
Сказала с нежной ласкою в речах:
«О воинства страдальцев шахиншах!
Мы оба — я и ты — влюбленных двое,
Нам без любви постыло всё живое,
Не плотью — сердцем слиты я и ты,
Мы суесловны, но душой чисты.
Нахмурила я брови, но не думай,
Что на тебя смотрю с недоброй думой,
Я лишь на людях зла — и неспроста:
Боюсь, что нас коснется клевета.
Любовь да будет сокровенным кладом:
В нее никто пусть не проникнет взглядом!»
Внимая вести радостной такой,
Утратил Кайс рассудок и покой,
Упал в беспамятстве, как бы под сенью
Той стройной пальмы стал бесплотной тенью,
Не шевелился на одре земном, —
Решили, что заснул он мертвым сном.
Из глаз пролили на страдальца влагу,
Но юношу не привели ко благу.
Боясь, что больше нет его в живых
И что в убийстве заподозрят их,
Пустились в бегство те аравитяне,
Прервав свое веселье для стенаний.
Никто, помимо Кайса и Лайли,
Ни близко не остался, ни вдали.
Лайли к его склонилась изголовью,
Смотрела на недвижного с любовью,
Как бы шепча: «Страдал он день за днем,
Покуда не заснул последним сном.
Любви познал он смуту и тревогу,
Из-за любви он отдал душу богу».
День догорел. Маджнун раскрыл глаза —
Пред ним любимой вспыхнула краса.
Он зарыдал, — казалось, в день ненастный
С ресницы каждой хлынул ливень красный.
«Единственный! — услышал он Лайли. —
Ты — повесть, что влюбленные прочли.
Но как сознанья ты утратил звенья?
Кто дал тебе вино самозабвенья?»
Сказал: «Тобой, тобою мне дано
Беспамятства печальное вино!
Ты отвернулась от меня сначала,
Красноречивая, со мной молчала,
Ты руку сблизила с другой рукой,
Не я с тобой был рядом, а другой,
Ушла ты от подобных мне, смиренных,
Унизила меня в глазах презренных.
В конце концов ты сжалилась и вновь
Явила ласку мне, волнуя кровь.
Меня ты страстью напоила сладко,
Велев испить всю чашу без остатка.
Твои слова ожгли меня огнем,
Меня ты опьянила тем вином!
В беспамятство меня поверг твой пламень,
Что ж делать: я ведь человек, не камень!»
Лайли, услышав юноши ответ,
От счастья расцвела, как вешний цвет.
Сказала: «О души моей стремленье,
Моей бессильной плоти исцеленье!
Хотя ты изнемог из-за меня,
И в сердце твой ожог — из-за меня,
Мои сильнее боли и терзанья,
Еще о них не сказаны сказанья».
Постигнул Кайс отраду из отрад,
Обрадованный, поскакал назад.
Та, кто прекрасное вгоняет в краску,
Чья красота напоминает сказку,
Родоначальница сладчайших нет,
Начала жизни радостный побег,
Та, кто завесой таинства одета,
Цветок весенний верности и света,
Лань, уловляющая смелых львов,
Та, кто приводит в трепет смельчаков,
Из-за которой, оборвав глаголы,
Перестают молиться богомолы,
Из-за которой движутся на торг
Любовь, самоубийство и восторг,
Кто, поглядев, Иран сжигает взглядом,
Для глаз аравитян сверкает садом,
Чьи звон запястий, золото тесьмы
В смятение приводят все умы,
Кто страстной песней, мудрым ли рассказом
Рассудок возмутит, похитит разум, —
То есть Лайли, в чью прелесть влюблены
Не только Кайс — безумцы всей страны,
Увидела, что Кайса дух и тело —
Любовь, которой в мире нет предела,
Чья верность — драгоценное литье:
Не нужен пробный камень для нее.
Когда он утром к ней приехал снова,
В нем верности открылась ей основа,
Она его желала, ей была
Его улыбка — родником тепла,
О счастье весть в его ловила взоре,
Поведала слова о договоре,
Чтоб их союз упрочить навсегда
И боль его развеять без следа:
«Клянусь глазами чистоты нетленной,
Что проникают в тайны всей вселенной;
Клянусь могучей мудростью сердец,
Познавших дней начало и конец,
Изведавших сокровища творенья,
Постигших прозорливцев озаренья;
Клянусь я тем, кто странствует в пыли,
От родины и от друзей вдали;
Клянусь я каждой пери черноокой,
Как лунный свет — прекрасной и далекой;
Клянусь мечтой, скрепившей наш союз;
Как мудрые советуют — клянусь,
Что на земле не зародится сила,
Чтобы меня с тобою разлучила,
Что не погаснет память о тебе
В моей душе, да и в моей судьбе;
Что в сей обители печали буду
Я без тебя печалиться повсюду;
Что мне милее кончить жизнь, скорбя,
Чем долго жить с другим, забыв тебя;
Что, если выбрать можно мне свободно,
Мне изо всех тебя избрать угодно;
Что будет мне как враг иль как чужой
Тот, кто с тобою покривит душой;
Что только ты — мой свет, моя отрада,
Что без тебя мне и друзей не надо;
Что мне никто не нужен на земле,
Пока в земле не лягу я во мгле;
Союз, что нас отныне сопрягает,
Меня от всех тем самым отторгает
Любовь к тебе да будет той казной,
Что хватит мне в юдоли сей земной».
Когда Лайли, верна и беспорочна,
Себя связала договором прочно,
Она, лишь Кайса видя пред собой,
Пошла отныне узкою тропой:
Лишь в Кайсе жизни поняла значенье,
Провозгласив от прочих отреченье.
На шее ожерельем стал ей друг,
Оторвала подол от прочих рук.
К ней утром Кайс шаги направил снова,
Верблюдицу в степи оставил снова,
Восславил день вчерашний: тем трудней
Была, сказал он, ночь разлуки с ней.
Вот сумерки упали на окрестность.
От мира отчужденность — их совместность.
Увидел Кайс, печали сбросив груз,
Что хочет с ним вступить Лайли в союз.
В смятенье он от мира отрешился,
А от смятенья разума лишился.
Тогда безумца люди той земли
Маджнуном — одержимым — нарекли,
Исчезло Кайса подлинное имя,
Прозванье стало жить между живыми,
«Маджнун! Маджнун!» — кричали все кругом
Как бы забыв об имени другом.
Да он и сам, любовью чудно болен,
Был этим странным прозвищем доволен.,,
Реченья нет звучнее, чем любовь,
Влеченья нет важнее, чем любовь.
Джами, войну объявим пустословью,
Стяжай себе признание любовью!
Любовь с ее отрадой и с тоской
Всех дел превыше в бренной мастерской.
Тот, кто торгует тканями мышленья,
Тот, кто танцует танец исступленья,
Тот, кто в горах скорбей живет во мгле,
Тот, кто сидит, как всадник, на скале,
Тот, кто хранитель кладов разоренных,
Чья жизнь — обитель сказов о влюбленных,
Тот, кому тени древо не дает,
Кто по тропе отверженных бредет,
Тот, кто певец такой, чья песнь — стенанье,
С изгоями — изгой, чужак в изгнанье,
Тот, кто в родстве с газелями степей,
Кто плачет о любви, как соловей,
Тот, кто ограблен властелином страсти,
Кто обувь изорвал в пыли несчастий,
Тот, чья приманка — разума зерно,
Кто бросил камни разуму в окно,
Тот, чьи собратья — дэвы или пери,
Чье лежбище — там, где лежали звери,
Страдалец, чье веселие — Лайли,
Чьи раны лечит зелие Лайли, —
То есть Маджнун, свой дом и род оставил,
Стал жить вне разума, законов, правил,
Его теперь никто не видел днем,
Его на ложе не было ночном.
Порвал он связи с близкими, родными,
Его теперь никто не видел с ними.
Коль выходил ему навстречу друг,
Он убегал, почувствовав испуг.
Коль родича встречал, он в это время
Не помнил, что есть род, семья и племя.
Все стали порицать его с тех пор
Мол, выставит он племя на позор!
Был в племени у Кайса друг надежный,
Что шел стезею правды непреложной,
Что вел к добру старания свои, —
Хранитель тайн за пологом любви.
За Кайсом два-три дня ходил он следом,
Чтоб выведать: каким подвластен бедам?
В конце концов сказал он Кайсу: «Брат,
Я пламенем из-за тебя объят.
Мне душу опалило состраданье,
В костях дошло до мозга содроганье.
Скажи мне, в чем причина, что сейчас
Порвал ты с нами и бежишь от нас?»
Когда услышал эту речь влюбленный,
Он застонал, и тяжки были стоны.
Сказал Маджнун: «О друг и сверстник мой,
О собеседник и наперсник мой!
Погибель мне от одного события.
Из-за него не в силах ныне жить я.
Событие? Нет, скорбей и тягот вьюк,
Что тяжелей горы, мой добрый друг!
Наверняка погибну, коль не сброшу
Я с плеч такую тягостную ношу!»
А тот: «Мне эту ношу назови.
Она, быть может, следствие любви?»
Ответил Кайс: «Я по Лайли тоскую».
Упал, назвавши пери дорогую:
Его уста окаменели вдруг,
Глаза не видят, и не слышит слух.
Он этот мир и мир иной отринул,
Он не был мертвым — и живых покинул.
Любви его безмерность понял друг,
Его огонь и верность понял друг,
Узнал он, кто любимая Маджнуна —
Та ноша нестерпимая Маджнуна.
Он сам из-за больного стал больным
И тайну Кайса рассказал другим:
Хотел, чтоб жертву горя и печали
Искусные врачи уврачевали.
Отец, узнав, что страждет Кайс больной,
Примчался к сыну, словно вихрь степной.
С любовью заключив его в объятья,
Сказал отец. «Мой сын, хочу понять я,
Из-за чего с людьми порвал ты связь,
Беда какая над тобой стряслась?
Твоей душой, узнал я, овладела
Та, что сердца захватывает смело.
Любовь — в пределе временном, земном —
Искусством наивысшим назовем.
Лицо пленительное, стан ли стройный,
Однако, не всегда любви достойны.
Тогда подруга — счастье для души,
Коль род ее и корень хороши,
А между тем годна тебе в рабыни
Лайли, которую ты любишь ныне.
Ты не стремись к позорящей любви,
Ты сердце от ничтожной оторви.
Ты — кипарис, она — листок полыни.
Она — ворона, ты — вожак павлиний.
С полынью разве дружит кипарис?
Павлин с вороной где, когда сошлись?
Ужель среди цветов земного сада
Лишь одному тюльпану сердце радо?
Здесь столько роз волшебной красоты, —
Срывай же все красивые цветы!
Здесь столько разлилось благоуханий,
А ты мечтаешь об одном тюльпане!
Известно также близко и вдали,
Что наше племя и народ Лайли
Друг к другу в сей обители греховной
Уже давно пылают местью кровной.
Когда идет война и льется кровь,
Как может недругов связать любовь?»
Маджнун ответил: «Мудро говоришь ты,
На языке любви слова творишь ты.
Все мысли, поучения твои,
Советы, изречения твои
Мне мудрости сверкают жемчугами,
В ушах моей души висят серьгами.
Нив чем тебя не упрекну, о нет,
Однако я на все найду ответ.
«Твое, — ты говоришь мне, — поведение —
Безумие, любовное смятенье».
Согласен! И воскликну много раз
Любовь — мой труд единственный сейчас!
Любовь — мой путь единственный и строгий.
Избави бог идти другой дорогой!
Тот, чья душа любовью не полна,
Не стоит и ячменного зерна.
Любовь для сердца мужа есть лекарство
От времени и от его коварства.
«Любви, — сказал ты, — недостойна та,
Чей корень плох, основа не чиста».
Но всех красавиц корень чист единый.
Все происходят от воды и глины.
В красе предвечной — чистый корень их,
Тот счастлив, кто красе покорен их.
«Лайли, — сказал ты, — красотой — царица,
Но родословной — нам в рабы годится».
Кто любит, для того любовь — весь свет,
Ему до родословной дела нет!
Кто впал в любовь, кто у огня во власти,
Есть отпрыск сердца, порожденье страсти.
К тому, что существует, слеп и глух,
Чья пища не существенность, а дух.
Он для любви отца и мать отвергнет,
Злокозненность и благодать отвергнет!
Сказал ты: «О влеченье к ней забудь,
Ты должен верности покинуть путь»,
Но чужд мне от любви отказ, тем боле
Что я бессилен, не в моей он воле.
Задолго до того, как мир возник,
Шесть букв изобразили в книге книг.
Любовь — всего шесть букв. Их написали
В душе, на самой огненной скрижали.
Пусть душу я ногами раздеру,
Ужель в душе те буквы я сотру?
Все буквы в этом слове светлолики,
Стереть такие буквы — грех великий.
Сказал ты мне: «Удел того жесток,
Кого прельщает лишь один цветок».
Так пусть Лайли-цветок вовек не вянет,
В земном саду моим уделом станет!
Я — плоть ее, она моя душа,
Я ей хорош, она мне хороша.
Пусть мы умрем, разлучены сурово, —
Удела нам не надобно другого.
Дышу любимой, а подруга — мной,
Нам радости не надобно другой!
«Ее, — сказал ты, — племя нам враждебно,
Нам против мести ненависть потребна».
Но мне, кому любовь отверзла грудь,
Ужели месть опасна чья-нибудь?
Война племен ужели растревожит
Лайли, что без меня дышать не может?
Мне самому вселенная тесна,
Воюю против всех, кто не она,
А коль она отвергнет мир со мною,
На самого себя пойду войною!»
В глазах отца затмился белый свет,
Когда он Кайса услыхал ответ,
Он понял: Кайс — как вьюк, что ненароком
Упал и бурным унесен потоком.
От наставлений он замкнул уста.
К чему теперь советов правота?
Он понял: поучения излишни,
Несчастному поможет лишь всевышний.
Когда слова отца не помогли
Маджнуну, дни влачившему в пыли,
Пришли мужи, знатны и белоглавы,
Сказали старцу, смысл являя здравый:
«О утвердивший в племени амир
Среди смятений мира свет и мир!
Твой сын людским глазам дарует зренье,
Трепещущим сердцам — успокоенье.
Поскольку с ним слились любовь и страсть,
То стала неминуемой напасть.
Однако тот, чье сердце стало хворым
И чье спасенье — в исцеленье скором,
Иль страннической двинется тропой,
Иль обратит свой взор и ум к другой.
Но молод Кайс, и не настали сроки,
Чтоб юноша предпринял путь далекий.
Так поищи красавицу скорей,
Что прелестью прославилась своей.
Соедини их брачным договором, —
На свой удел да взглянет новым взором,
Быть может, Кайс утешится женой,
Лайли забудет для любви иной.
Он страсть к жене в своей душе разбудит,
А о Лайли и думать позабудет».
Обрадовала сердце старика
Та мысль, что показалась глубока,
Он Кайса усадил перед собою
И молвил сыну с ласкою живою:
«Моей судьбе помог светиться ты,
Для ока моего — зеница ты,
Мое ты упованье и стремленье,
О Кайс, ты рода нашего продленье.
Мне весело, когда мой сын со мной,
А без тебя не нужен мир земной.
Бесцельно, одиноко в тихом поле
Блуждать вне дома будешь ты дрколе?
Вернись домой на время накойец,
Как возвращается домой птенец,
А если затоскуешь дома — что же,
Я дам тебе красавицу на ложе,
Чтоб нежной, ласковой была с тобой,
Оберегала от беды любой,
Чтобы тебя встречала в нетерпенье,
Твои ступни лобзала, как ступени,
Чтоб под ноги тебе легла ковром,
Как только ты расстанешься с шатром.
У-брата моего, чьей жизни строчки
От горя не вобрали даже точки,
Есть за стеной красавица одна,
Чьей красотой луна посрамлена.
Она — жемчужина в ларце, что тесен
Для восхвалений в честь нее и песен.
Ее уста — как мед. Кто не поймет:
Нектару соприроден этот мед!
Ее глаза — нарциссов цвет весенний,
Но сохранивший негу сновидений.
Стан — словно луч. И каждый говорит:
«Дня воскресенья мертвых свет горит!»
Весь мир хвалу поет ей неустанно,
И всем таким, как ты, она желанна.
Ее сокровищам потерян счет,
Сильней сокровищ — красота влечет
Происхождением и родословной
Она достойна стать твоею ровней.
На честь твою и пятнышка стыда
Из-за нее не ляжет никогда,
В сосуд стеклянный, — честь я разумею, —
И камешек не будет брошен ею.
Для двух жемчужин девственных — для вас
Ужель слиянья не наступит час?
Хочу, чтобы она с тобой сроднилась,
И гнев благословляла твой, и милость,
Чтобы тебе отраду принесла
Жемчужина, не знавшая сверла,
Чтоб ваша близость никогда не знала
Отравы клеветы и злости жала,
Чтоб вы слились, как небо и земля, —
Два ядрышка в скорлупке миндаля!»
Тогда Маджнун раскрыл уста в печали,
Что сахар красноречья размельчали,
Ресницами сверля алмазы слез,
Такой ответ отцу он произнес:
«О дней моих и сущность, и начало!
Пыль под тобой моей короной стала!
Мое одушевил ты естество,
Что из воды и праха твоего.
Как сын Марьям Иса, я странник нищий
В странноприимном призрачном жилище.
Как солнце, от всего я отрешен,
Отъединен от всех мужей и жен.
Сей мир мне страшен. Будет наилучшим,
Чтоб я, бедой неслыханною мучим,
Пока в юдоли нахожусь земной,
Не знал соединения с женой.
Мое безумье — взлет мечты пернатой.
А кто же впрямь сошел с ума? Женатый!
Зачем чужую ношу мне нести,
Когда свою бросаю на пути?
В чем близость для меня? От всех далекость.
Мое товарищество — одинокость».
Сознания отец утратил свет,
Когда услышал странный сей ответ.
Придя в себя, сказал: «Мое стремленье,
Чтоб ты познал, женившись, исцеленье,
Чтобы душа и сердце обрели
Спасенье от влечения к Лайли:
К другой все помыслы направит сердце,
А страсть к Лайли твое оставит сердце.
В одном постоле — лишь одна нога,
Не спят в одном жилище два врага,
В одной душе нет места двум желанным,
Не дружит сокол с вороном незваным».
Сказал Маджнун «Ужель любовь хитра?
К чему же с сердцем ловкая игра?
Сгорю я, горем огненным палимый,
Коль сердце отвратится от любимой.
Я — перстень, а Лайли — агат на нем.
Я — почва, а Лайли сравню с зерном.
Я — сердце, а Лайли — душа: как птица,
Как горлинка в гнезде, во мне гнездится.
Я видел мир и всё, что в нем живет, —
Насельников земных пространств и вод.
Всё, что ценилось и теряет цену,
Всё то, что портится, — найдет замену,
Одна Лайли чужда таких примет:
Ей в сердце у меня замены нет!
Врагом себе я стану и любимой,
Замену обретя незаменимой!»
Отец, поняв, что рок неотвратим,
Что Кайса он не сделает иным,
Вознес моленье за больного сына —
Да станет светлой мрачная судьбина.
О Кайсе толки в каждом шли шатре:
Мол, женят на двоюродной сестре.
Узнал об этом пустобрех отменный,
Что Кайса невзлюбил душой презренной.
Пришел к Лайли, сказал: «Светло живи,
У Кайса прежней нет к тебе любви.
Он не горит в огне, скорбя, как прежде,
Глаза не смотрят на тебя, как прежде.
Увлекся он влечением к другой,
Зажегся он свечением другой.
Отец его взял за руку, не скрою,
Связал его с двоюродной сестрою.
Сегодня и невеста, и жених
Избавились от всех тревог своих.
Ты тоже друга избери другого,
От Кайса сердце отврати сурово,
От верности лицо ты отврати,
Обидой за обиду отплати».
При этом лживом, грязном наговоре
Лайли всем сердцем ощутила горе.
Как бы увидя Кайса пред собой,
Воскликнула, раздавлена судьбой:
«О сердца оскорбитель, что ты сделал!
С возлюбленной, губитель, что ты сделал!
Что сделал ты с любимой, чья душа
Пылала, лишь одним тобой дыша!
Ты на нее напал, как тать кровавый, —
Вот молодец какой отважный, право!
Но с близкими так поступать нельзя,
Возлюбленных не такова стезя.
Пшеницу ты мне показал сначала,
Я с радостью купить ее желала,
Но ты пшеницу спрятал от меня,
Всучил мне только зерна ячменя.
Сначала ты расставил мне тенета,
Затем иная родилась забота,
Ты ухватился за подол другой:
Она красивей, с ней найдешь покой!
Но если ты другую любишь страстно,
То не грусти, что я горю всечасно:
Пусть мой огонь горит сильней, светлей,
Пусть озарит твой пир, твоих гостей!»
Когда Лайли удел познала горький
И не смежила глаз до самой зорьки,
Нежданно Кайс явился в ранний час,
Не зная, что за слух Лайли потряс.
Как прежде, к ней воззвал с душой безгрешной,
Но слугам крикнула Лайли поспешно;
«Не место чужаку у нас в шатрах,
Пусть от мечей почувствует он страх.
Не для таких раскрыт приют запрета,
Не мной, не мной душа его согрета.
Скажите, чтобы он к другой пошел,
Чтоб ухватился за другой подол.
Кто по ночам — с другой, а днем — со мною,
Не должен жить, дышать вдвоем со мною».
Ответ Лайли терзал Маджнуну слух,
И плакал и упрашивал он слуг,
Но те его к Лайли не подпустили.
В слезах на землю он упал в бессилье,
Потом в тоске отправился домой,
Приют покинув радости земной.
Была больна любовь его живая.
Такой насиб он складывал, рыдая:
«Мне больно, ибо я лежу, как прах,
В степи, где рядом с упованьем — страх.
К моей Лайли счастливою тропою
Я шел, вины не зная за собою,
Просите у нее, мой вздох и взгляд,
Простить того, кто не был виноват!
Я чист, я в преступленье не замешан,
Любовь — единственное, в чем я грешен,
Но если грех — любовь, то этот грех
Меня безгрешным делает для всех.
Пусть, бог избави, струи дождевые
В мечи преобразятся боевые, —
Меня бессилен от Лайли отсечь
И обратить к другой подобный меч.
В тот день, когда, заснув в могиле тесной,
Расстанусь я со скверною телесной,
Душа, могильную развеяв мглу,
Моей любимой пропоет хвалу
Свой саван разорву, презрев обиду,
И, вопия, из-под земли я выйду,
Чтоб верным ей остаться навсегда —
До наступленья Страшного суда!»
Так пел Маджнун, с тоской и болью дружен.
Песнь состояла из стихов-жемчужин.
Услышал песнь, звенящую вдали,
Влюбленный, живший в племени Лайли.
Вернувшись, он запел, Маджнуну вторя,
Тогда Лайли заплакала от горя.
Раскаялась в содеянном: в любовь
Несчастного уверовала вновь.
Запела и она — взвилась крылато
Та песнь, стихом и музыкой богата
«Кто зависти приемлет клевету,
Тот верности не слышит правоту.
Завистник видит в том свою заслугу,
Что вдруг враждою воспылает к другу..,
Пусть мир не знает ссор, кроме одной:
Большой работы — с малою ценой!
Пусть зложелатель смерть свою ускорит,
Когда меня с Маджнуном он поссорит!
Пусть взор завистника закроет мгла
За то, что взор от Кайса отвела!
Перетерпеть разлуку попытаюсь,
Отравою разлуки напитаюсь.
Но есть ли связь терпенья и любви?
Разлуку нашу тучей назови:
Низверглись вздохов молнии из тучи
И ливень скорбных слез кроваво-жгучий.
Вернись, Маджнун, и мне верни покой.
Как стыдно мне содеянного мной!
Невинному я причинила муки,
Вернись, тебе я поцелую руки!»
Когда она пропела свой призыв,
Жемчужину печали просверлив,
Калам ресниц в кровь сердца окунула,
И что-то написала, и свернула
Бумагу трубкой, и гонец отвез
Письмо тому, кто был истоком слез,
Затосковавший Кайс развеселился, —
Нет, как тростник пера, он раздвоился!
К ее шатру, любовью одержим,
Пошел он, как к святыне пилигрим.
День — белый сокол — в дом влетел вороний,
Ворона — тьма, — увидев посторонний
Ее теснит, — умчалась из гнезда.
Маджнун в дорогу двинулся тогда,
Летел быстрее, чем воронья стая,
Пространство ножницами ног срезая.
Вдруг дерево, подняв листы в лазурь
(Казалось, что покрыла их глазурь),
Возникло, свежим шелестя нарядом.
Кайс на него воззрился зорким взглядом,
Заметил ворона горящий взгляд.
Глаза, как два светильника, горят,
Сам ворон — словно дым того горенья,
Или звезда, постигшая паренье,
Иль черный уголь — будто сам Аббас
Решил халифом ночи стать сейчас.
Вдруг ворон каркнул карканьем красивым,
Что предзнаменованием счастливым
Считается в стране аравитян.
Тогда Маджнун, восторгом обуян,
Пустился в пляс надежды, счастья, света,
Сказал: «Благоприятная примета!
О, если встречусь я с моей луной
И будет ласкова она со мной, —
Клянусь, что в Мекку я отправлюсь ныне,
Сто раз пойду я кланяться святыне!»
Пришел к стоянке племени Лайли,
Ее шатер его глаза нашли.
Войти он получил соизволенье,
Воссел на вожделенное сиденье.
Они раскрыли нежных тайн тетрадь,
Спеша всем тайнам разъясненье дать.
То о разлуке заводили речи,
То о пыланье и желанье встречи.
Их двое, только тайна их — одна,
Хотя по-разному обнажена:
Лайли подобна шаху на престоле,
Маджнун, как подданный, стремится к воле.
Лайли во славе царствует с высот,
Маджнун во прахе ей моленья шлет,
Лайли дарует смеха сахар сладкий,
Маджнун — алмазы-слезы в беспорядке.
Лайли — красы необычайной власть,
Маджнун — мечты высокой, тайной страсть,
Лайли восходит солнцем незакатным,
Маджнун нисходит ливнем благодатным,
Лайли — луна: мир блещет при луне,
Маджнун — огонь: сгорает мир в огне.
Лайли для всех сердец — светильник ясный,
Маджнун на всех сердцах — ожог опасный,
Лайли есть мускус двух душистых кос,
Маджнун — из двух очей потоки слез.
Лайли — цветок, чье сладостно цветенье,
Маджнун — засох, он призрак, не растенье,
Лайли сияет радостной весной,
Маджнун в пустыне мира — как больной.
Так провели весь день, прогнав заботу
И радуясь времен круговороту
Все тайны обнажили двух сердец,
Все мысли изложили наконец, —
Одна лишь боль осталась затаенной,
Одна лишь мысль была неизреченной.
Когда прощаться начала Лайли,
Уста Маджнуна просьбу изрекли:
«О ты, Кааба путников влюбленных!
О Мекка чистых, к благу устремленных!
Цветник Ирема — заповедник твой,
Кто славит бога — собеседник твой.
О ты, чьи кудри — шахов ожерелье,
Ты, чье дыханье — страждущих веселье!
Готов своей короной каждый шах
Назвать запястья на твоих ногах.
Кудрями черными, как ночь, влюбленных
Ты можешь превратить в умалишенных.
Твоим устам завидует Кавсар:
Смеясь, являют сахара базар!
Когда, раскрыв без горя утром вежды,
Паломничества я надел одежды,
Чтоб поклониться Твоему шатру,
Сказал я «Если будет всё к добру,
Надену я паломника убранство,
Пойду к святому камню мусульманства.
Теперь, когда желанного достиг
И, как мечтал, я твой увидел лик, —
Позволь мне стать паломником и к цели,
Для всех священной, двинуться отселе.
Останусь жив — приду к тебе живой,
С покорной и склоненной головой,
А если я умру в глухой пустыне,
Что делать: видно, труден путь к святыне!»
Лайли, услышав, что сказал ей друг,
Как локоны, заволновалась вдруг,
Сказала: «Мы паломники отныне:
Ты — для меня, я — для тебя святыня.
О, лучше друг на друга нам смотреть,
Чем друг без друга от тоски сгореть.
Подумай сам: как буду я судьбою
Наказана, разлучена с тобою!
Ты счастлив будешь, в храм вступив святой,
А я останусь со своей бедой».
Сказал Маджнун: «Да снидет божья милость,
Чтоб снова ты со мной соединилась,
Да наградит терпеньем нас господь,
Чтоб нам вдвоем разлуку побороть».
Так он сказал и горько разрыдался,
С душой своей — с Лайли — Маджнун расстался.
Шатра Лайли покинул он порог,
Пошел к Каабе, ибо дал зарок.
Как был, в пустыню двинулся, и даже
Не вспомнил о еде и о поклаже.
Шло марево к нему, как водонос, —
Он жажду утолял водою слез.
Луна и солнце рта его касались —
Горячими лепешками казались.
Он падал, как бродяга, как изгой,
К подножью дерева в степи глухой
И засыпал, забыв усталость, голод,
Колючкой каждой, как мечом, проколот.
Порою рядом с ним спала змея,
Порою был соседом муравья.
Его друзья — онагры, серны, лани,
А дэвы, звери — с ним в едином стане.
Они — его полки, он — шахиншах...
Он на песчаных выводил холмах
Пять букв, составивших любимой имя.
Слезами кровоцветными своими
Он так обильно буквы орошал,
Что в яркий пурпур их преображал.
Хотя паломники, чем ближе к Мекке,
Должны взывать: «Господь, я твой навеки!»,
Он, думая сказать. «Господь, я твой...», —
«Лайли!» — взывал всей верностью живой.
Когда вдали увидел храм священный,
Увидел Мекку в красоте нетленной,
Он вспомнил красоту своей Лайли.
Воспоминанья душу обожгли.
Ходил он вкруг Каабы, тихий, строгий,
Но о Лайли он думал, как о боге,
От вздохов огненных его едва
Не вспыхнула обитель божества.
Любимой ожерелью он упрямо
Уподоблял кольцо на двери храма
И рвался из кольца: он был объят
Кольцом тоски, когда свершал обряд.
Каабы он коснулся покрывала,
Заплакал, и душа его воззвала-
«Ты, кто в чертоге брачном так светла,
Кто покрывало таинств подняла!
Ты, кем повержен в черный прах страданий
Весь мир, а не одни аравитяне!
Сородич твой иль сын чужой страны
Твоей красой равно покорены!
В твоей пустыне, у сухих колодцев,
Разбиты сотни тысяч полководцев.
Ты — камень, что низверг зиждитель сил
И многобожья капище разбил.
Песок твоей стоянки стал сурьмою
В глазах вселенной, спорящих со тьмою..,
Господь, во мне дурных так много черт,
Но ты их прикрываешь, милосерд.
Всю жизнь провел я у шатра любимой,
Ей в верности поклялся нерушимой,
И только ту вину я признаю,
Что плохо клятву исполнял свою.
Мир от меня, о боже, скрой во мраке,
В тетради дней моих сотри все знаки,
Оставь мне лишь служение Лайли,
Надежду на сближение с Лайли!
Лайли есть всё, что сердце возжелало,
Бессмертия души моей начало.
Лайли моим глазам дарует свет,
Лайли — мое спасение от бед.
Лайли — светильник дней моих весенний,
Плод вертограда сбывшихся стремлений,
Душа и плоть любви в стране любви, —
Ее царицей блага назови!
Я раб, пока царица есть такая,
Пока она душа, я — плоть живая.
Кто ею не живет — уже мертвец,
В ней не найдя исток — найдет конец.
Пусть мне прикажет мир необозримый:
«Ты откажись от верности любимой!» —
К приказу мира я останусь глух,
От слов презренных я замкну свой слух!»
Когда Маджнун, босой и полуголый,
Избрал паломничества путь тяжелый,
Отец, узнав об этом, вслед за ним
Отправился, отчаяньем гоним.
Когда Маджнун молился у Каабы,
Он был поблизости, седой и слабый.
Услышал он Маджнуна страстный стон,
Его любви молитву и канон,
И понял, что любовь неисцелима,
Что лишь Лайли — спасенье пилигрима,
И в паланкине блага и добра
Повез его к дверям ее шатра.
Стихослагатель родом из Хиджаза
Повел слова певучего рассказа:
Когда вернулся пилигрим назад,
Еще сильней огнем любви объят,
Он сразу же направился к стоянке
Лайли — к своей возлюбленной смуглянке
Он к ней стремился жарко и светло,
Свиданья превратил он в ремесло.
Лишь солнце загорится на востоке —
Он к ней торопится, то холм высокий
Пересекая, то широкий дол:
Он в сердце стойкость верности обрел.
Из кубка счастья хмелем упоенья
С любимой он делился все мгновенья.
Когда же свой бунчук вздымала ночь,
Он с той стоянки удалялся прочь,
Но, слушая безмолвие ночное,
В шатре своем не ведал о покое
И даже от возлюбленной вдали
Внимал Лайли и говорил с Лайли,
Заря сто раз свои тушила свечи,
Разлуками сто раз сменялись встречи, —
О них заговорили в тех местах,
У всех событье это на устах.
Не брезговали грязной клеветою,
Глумясь над тайной юности святою,
Затем со злым намереньем пришли
Клеветники к родителям Лайли,
Тогда с любовью как-то на закате
(Понятна всем забота о дитяти)
В укромном уголке отец и мать
Решили слово дочери сказать:
«Зеница наших глаз, предел мечтаний,
Не будь же солью ты на нашей ране!
О Кайсе и тебе идет молва, —
Приносят вред подобные слова.
Есть цель у этой вести несуразной:
Тебя испачкать клеветою грязной.
От соловья услышал ветерок,
Что роза девственна, ей чужд порок.
Тогда над розой пролетел, зловредный,
И отнял девственность у розы бедной.
Еще ты не раскроешься, чиста,
А грязные раскроются уста.
Укороти ты языки злоречья,
Чтоб замолчала низость человечья!
Навек от Кайса отвратись душой,
Забудь о нем, ведь он тебе чужой!
Мы знаем: ты чиста, ты без порока,
Тебе бояться нечего попрека,
Но нужно ль, чтоб к тебе пристала грязь,
Чтоб клевету мы слушали, смутясь?»
Хотя Лайли внимала наставленьям,
Был Кайс ее желаньем и стремленьем.
Его бранят родителей уста,
А для нее без Кайса жизнь пуста.
Ее родители его поносят,
А за него она мольбу возносит.
Они и он — как бы вода с огнем,
Она и он — как сахар с молоком...
Когда на следующий день к любимой
Он вновь пошел с душой неколебимой,
Кайс повстречал старуху, что была
Подобием горбатого осла.
Как панцирь черепахи, задубело
Ее лицо, отвратным было тело,
А голова — как тыква, без волос:
Как видно, много бед над ней стряслось!
Лицо ее не знало покрывала,
А тело даже рубища не знало.
Глаз у нее, как рот, — только один,
Даджджаль — ее угрюмый властелин.
Уродливое существо такое —
Как предзнаменование плохое.
Кто встретится с подобным существом,
Найдет ли счастье на пути своем?
Когда, предчувствия дурного полон,
К луне поклонников любви пришел он,
Лайли сказала, что отец и мать
Ей запретили встречи продолжать.
«Мне горе уготовано, — сказала, —
Вонзилось в рану сердца это жало:
Любовь есть рана сердца, и оно
Разлуки жалом ныне пронзено.
Разлука длилась только ночь, бывало, —
Свечой пылая, сердце убывало.
Так что же с ним теперь произойдет,
Коль срок разлуки — месяц или год?
Свидание с тобой сулит мне муки,
Но, если не погибну от разлуки,
То как могу я жить, всегда страшась,
Что здесь тебя убьют в ужасный час?»
Маджнун, узнав о новой тяжкой доле,
Рубаху разорвал, исполнен боли,
Ушел, едва от горя не сгорев,
А горе вылилось в такой напев:
«О, помни, сердце: чтоб найти спасенье,
Отвергни всё, оставь одно терпенье.
Как дружба, что вражду сменила вдруг, —
Не горе, что с тобой расстался друг
Разрыв, по воле друга происшедший,
Есть встреча с другом, даже лучше встречи!
Тот, кто отверг возлюбленной приказ,
Но ищет с ней свиданья каждый раз,
Тем самым и любви отверг законы,
Он недостоин имени «Влюбленный».
Лишь тот постиг любовь, чье существо
От «я» освободилось своего,
Кто подавил желания плотские,
И горести, и радости пустые,
Кому чужда надежда, чужд и страх,
Кто горд, но голову склонил во прах,
Кто, не боясь судьбы невыносимой,
Всё принял, что исходит от любимой».
Когда Маджнун, сжигаемый огнем,
Уже не мог с Лайли встречаться днем,
Он мучился до самого заката,
Душа его была тоской объята.
А вечером, надев наряд ночной,
Он уезжал, влеком своей луной.
Желая с ней побыть хотя б немного,
Ночь проводил он у ее порога.
Лишь получал возможность, каждый раз
Он о разлуке начинал рассказ,
Он говорил возлюбленной подруге
О том, как днем томится он в недуге.
Хотя страдал он много дней подряд,
Он был и мимолетной встрече рад.
Однажды эти двое добронравных,
В стране любви не ведавшие равных,
Уединясь, сидели вечерком,
Поглощены беседой целиком.
Тут юноша с повадкою дурною,
Хотя живой, а с мертвою душою,
С понятьем нехорошим о любви,
Услышал тех, кто горести свои,
Свое отчаянье, свои печали,
Стеная, друг пред другом изливали.
В нем зависть к двум возлюбленным зажглась,
В душонке низкой всколыхнула грязь.
На следующий день, приукрашая
Обманом суть и с вымыслом мешая,
Перед отцом Лайли предстал юнец,
И как солома запылал отец.
Он гневен был — стал гнев еще безмерней,
Когда узнал о встрече той вечерней.
Он дочери пощечину нанес,
Ударил розу — украшенье роз,
И от удара — та, что всех невинней, —
Вдруг роза стала лилиею синей.
Затем ударил розгою Лайли,
От розги розы крови расцвели.
Отец кричал на дочь: «Во всем покайся!»,
А дочь: «Во всем, что отдаляет Кайса!» —
То есть не от побоев боль страшна,
А оттого, что друга лишена,
Рыдала не из-за телесной муки,
А потому, что с нею Кайс в разлуке.
Тогда, побои прекратив, отец
Поклялся так: «Свидетель мне творец,
Приду к халифу, с жалобой предстану
На дерзкого: кто разрешил смутьяну
Вступать в запретный для него приют,
Едва лишь тени ночи упадут?
Иль нравится коварному охота —
Он хочет лань мою поймать в тенета?
Услышит жалобу мою халиф —
Добро. А коль не будет справедлив,
Я пред Маджнуном вырасту стеною,
Заслон из копий и мечей построю,
Чтоб не позорил сей чужак наш род:
Иль уберется прочь, или умрет!»
Маджнун почувствовал тоску и горе,
Когда узнал об этом разговоре,
Он проклял одиночества удел,
Жить на земле он больше не хотел,
В смятенье ноги у него дрожали, —
Смыл буквы счастья со своей скрижали:
Не за себя боясь, а за нее,
Отныне не войдет в ее жилье,
Чтоб не терзал ее отец жестокий,
Чтоб на нее не сыпались попреки.
Соседкою Лайли была вдова,
Не знавшая с тем племенем родства.
Она познала, как судьба сурова,
Влача вдовство средь племени чужого.
Для мужа смерти наступил черед —
Осталось двое от него сирот.
Изгнанников чужбина не пригрела,
В желудках пусто, неприкрыто тело...
К местам, где знал и счастье и беду,
Маджнун стремился, как птенец к гнезду
Он приходил, чуть сердце истомится,
В жилище, где печалилась вдовица.
Когда он видел тех двоих сирот,
Делился с ними от своих щедрот,
Всем сердцем детям сострадая малым,
Он втайне в руки золото влагал им...
Маджнун, отринув толки и молву,
Лишь о Лайли расспрашивал вдову:
«Что ныне с ней, с подругой молодою?
Кого теперь чарует красотою?
Кого теперь ей хочется пленить?
Кому любви протягивает нить?
Другого ли нежданно полюбила?
Забыла ли меня иль не забыла?
Кто дичью стал в силках ее кудрей?
Кого влечет михраб ее бровей?
Из уст ее рубиновых при встрече
Кто уловляет сахарные речи?
Ларец с жемчужинами — алый рот —
Кого жемчужной прелестью влечет?
Я от любви к прекрасной пламенею, —
Кто ныне восседает рядом с нею?
От страсти к солнцеликой я умру, —
Кто ныне молится ее шатру?
Прекраснейшей она считаться вправе,
Но чтоб я с ней сидел — господь избави!
С меня достанет — у тебя сидеть,
Отсюда на шатер ее глядеть!»
Сказал — и наземь пал к ногам вдовицы,
Слезами окровавил он ресницы,
Он землю красной влагой оросил,
И плакать больше не хватило сил.
От слабости утратил он сознанье,
Он позабыл весь мир, прервав стенанье.
Вдова опрыскала его водой,
Открыл глаза страдалец молодой,
Придя в себя — а ночь взошла на небе, —
Побрел к себе домой, кляня свой жребий.
Все дни он приходил к вдове, глядел
На дом Лайли, иных не зная дел.
Но небосвод, сочтя людей добычей,
Поскольку у него такой обычай,
Избрав несправедливость ремеслом,
Низвергся на страдальца новым злом.
Влюбленные в Лайли, желая мести,
Перед ее отцом предстали вместе,
Сказали яда полные слова-
«Маджнуна прячет у себя вдова».
Отец Лайли пришел с подъятой дланью,
Он женщину осыпал злобной бранью:
«Как ты посмела на моей земле
Помыслить, непотребная, о зле?
Того, кто честь мою попрал, кто имя
Мое срамит поступками своими,
Зачем в свой дом ты стала зазывать?
Но если он придет к тебе опять,
Но если склонишь пред Маджнуном шею —
Ты с головой расстанешься своею!»
Вдова от брани яростной такой
Затрепетала ивой над рекой.
Когда наутро, в страхе от попрека,
Завидела Маджнуна издалека,
Воскликнула: «Душа моя скорбит,
Да не приму из-за тебя обид!
Дитя мое, забудь ко мне дорогу,
Не приближайся к моему порогу.
Лайли тебе верна, к тебе добра,
Но ненависть ее отца остра.
Я — нищенка, он — племени вожатый,
Куда я скроюсь от его расплаты?
Я за себя боюсь и не таюсь, —
Однако больше за тебя боюсь.
Я правду говорю тебе, как другу
Умрешь, когда придешь в мою лачугу!»
Маджнуна потрясли ее слова.
Услышала его ответ вдова
«О матушка, ты по какой причине
Отвергла милосердие отныне?
Мы здесь чужие всем, а потому
Ты не чужая сердцу моему.
Зачем же хочешь быть со мною в ссоре,
Зачем же ты меня ввергаешь в горе?
Не странно ли, что страннику чужда
Та, чей удел — чужбина и беда?
Людских судеб нам возвещают списки,
Что странники всегда друг другу близки.
Кто этих списков разорвет листы,
Неблагородства явит нам черты.
Лицом к Лайли в твоей сидел лачуге, —
Казалось, вижу я лицо подруги.
Хотя ты отвернулась от меня,
Уйду, признательность к тебе храня.
Вот так сокроюсь я, вот так исчезну,
Низвергнусь я в губительную бездну
Пришел я с радостью, уйду с тоской, —
Мне жребий уготован был такой.
Но уповаю, что меня вспомянешь,
Как только в сторону Лайли ты глянешь.
А вспомнишь странника в степи чужой,
Несчастного с измученной душой, —
Твоими на Лайли взгляну глазами,
Твоими помолюсь о ней устами.
Ты эту просьбу выполнишь? Тогда
Мне никакая не страшна беда,
А нет — умру и на Лайли не гляну,
Покуда я из мертвых не восстану».
Сказал — и скорбной головой поник,
Ушел, к пустыне обратя свой лик.
Кто запретил, чтоб странник беспокойный
Встречался с той красавицею стройной,
Кто величался племени главой, —
Узнал отец Лайли, что со вдовой
Кайс виделся в ее жилище снова.
Решил: «Исполню клятвенное слово!»
Поднялся, клятвой сердце опалив,
Отправился туда, где жил халиф.
Как всякий, чья к суду взывает совесть,
Он изложил по-своему ту повесть:
«Есть в племени амир один смутьян,
Чье ремесло — безумье и обман.
Лжец и притворщик, безо всякой цели
Слагает он двустишья и газели,
Воспитанность поправ и честь губя,
Маджнуном называет сам себя.
Творит он грех, о страсти распевая,
Покровы целомудрия срывая.
Есть у меня жемчужина одна.
От сглаза дней она утаена,
Закрыта покрывалами запрета,
Одеждами невинности одета.
Лишь зеркало встречалось взглядом с ней,
Лишь гребень трогал шелк ее кудрей,
А этот злобный дэв, источник горя, —
Пробили барабан, его позоря, —
О страсти к ней распространил слова,
Из края в край о ней пошла молва.
Теперь везде его поются строки,
На Западе слышны и на Востоке.
То имя, что на самой глубине
Таилось, как сама душа, во мне,
Безумец каждым обнажил двустишьем,
Его на каждом перекрестке слышим.
От всех его приходов, видит бог,
Истерся дома моего порог,
А если б ноги я разбил злодею,
На голове вошел бы, думать смею!
Закрою дверь — сквозь крышу он пройдет,
Днем прогоню — он ночью прибредет.
Соседка, что к нему питала жалость, —
И та его приходов убоялась.
Лишь ты помочь мне в силах, о халиф,
Так помоги мне, тверд и справедлив.
Одно-два слова, милость мне являя,
Ты напиши, чтобы правитель края
Возвысил добронравия закон, —
Да буду от напасти я спасен».
Халиф, услышав старика моленье,
Немедленно составил повеленье.
Правитель края, получив указ,
Помчался к племени амир тотчас,
Призвал старейшин, знатные семейства,
С величьем распростер ковер судейства.
Был вызван Кайс, он рядом сел с отцом,
Их окружили знатные кольцом.
Правитель стал читать указ владыки.
Гласил он: «Кайс-Маджнун, поднявший крики
И песнопенья о любви к Лайли,
Да чтит обычаи родной земли,
Да странствовать без цели перестанет,
Да лишь своим он делом будет занят,
Да о Лайли двустиший не творит,
К ее шатру дороги не торит,
Да не идет к ней со своей любовью,
Да он предел положит суесловью,
Да у ее дверей не ляжет в прах,
Да прекратит раденья в тех краях,
Да не рыдает в горестном напеве
Он о следах покинутых кочевий,
Да у ее порога не поет
Газели, чтобы слушал их народ,
Да имя той, что мнится всех прелестней,
Его единственной не станет песней.
А если он нарушит наш указ,
То этим свой приблизит смертный час:
Простых иль знатных на дорогах мира
Да не страшат ни мщение, ни вира,
Коль темного отверженца убьют,
Коль жизни разобьют его сосуд».
Внимало племя, Кайсу сострадая,
Словам, что огласил правитель края.
Старейшины, и воины, и знать —
Все стали юношу увещевать:
«Постиг ли ты халифа приказанье?
Ты понял ли, как тяжко наказанье?
Нет власти выше, чем халифа власть,
Ты должен перед ней послушно пасть.
Умрешь, его нарушив повеленье,
Твое добро пойдет на разграбленье.
Подумай, пожалей отца и мать,
Безумства впредь не надо совершать.
Когда Лайли отцу не подчинится,
Открыто кровь твою прольет убийца.
Отмщения не требуй ты от нас:
Так пожелал халиф, таков указ!»
Маджнун, судом жестоким потрясенный,
Так вскрикнул, как в тоске кричит влюбленный,
И капли крови хлынули из глаз,
И кровь на желтизне лица зажглась.
Повержен и унижен миром злобным,
Он пал во прах и стал прахоподобным,
Он был как полумертвая змея,
Напоминал больного муравья.
Бессильной стала плоть, а дух могучий
В нем угасал; он бился, как в падучей,
И траурный образовали круг
Вокруг того, кого сломил недуг.
Тогда заплакал и правитель края
И, по-иному правый суд свершая,
В своем судействе милость проявив,
Отринул то, что приказал халиф.
Сказал: «Халиф провидящим указом
Всех озарил, кто проявляет разум.
Лишь тех указ карает, кто здоров.
Безумец недостоин мудрых слов».
Кайс много времени лежал во прахе,
Вдали от племени лежал во прахе.
Когда же он обрел сознанье вновь,
Слагать двустишья начала любовь.
Своей души настроив чанг высокий,
Таким напевом окрылил он строки:
«Мы пламенем обуглены любви,
Мы полчищем погублены любви.
Не ведаем страстей, помимо страсти,
Не признаем халифов грозной власти:
Высок халиф, но он не достает
До нашей страсти, до ее высот
Халифа сокол гибнет от бессилья
Там, где наш голубь расправляет крылья.
Мы птицы: ввысь, где господа престол,
Нас лотоса подъемлет мощный ствол.
Не остановят нашего полета
Паучьи низких помыслов тенета.
Лайли в моей душе нашла жилье,
Приютом сердце избрала мое,
Так может ли отнять халиф-властитель
И ту, и эту у нее обитель?
Попытки ни к чему б не привели:
Нельзя со мною разлучить Лайли!
Я с ней, как тень со светом, должен слиться, —
Сам от себя могу ли удалиться?»
Рассказчик так украсил свой рассказ,
Когда слова он вывел напоказ.
Тот, кто один из ратоборцев горя,
Кто рухнул, как утес, в пучину моря,
Тот, кто блуждает, словно смерч, в степях,
В пустыне, как взметенный ветром прах, —
Когда Маджнун остался без любимой,
С ней разлучен судьбой неумолимой,
Он к смерти близок был, он изнемог,
Он потемнел от скорби и тревог
Покоя не знавал он и мгновенья,
Блуждал, исполнен смуты и смятенья.
Узрев: чернеет что-то вдалеке,
Бежал он, как слезинка по щеке,
«Лайли!» — кричал и требовал ответа
Он у чернеющего там предмета,
И если то прохожий был, и он
Был как-то о Лайли осведомлен,
То падал Кайс к его ногам, пылая,
А нет — молчал, беседы не желая.
Казалось, что его объяла тьма,
Что безнадежно он сошел с ума.
Вниз головою, как калам, склоненный,
Однажды, на мгновенье просветленный,
Тропу избрать решил он похитрей
И возвратился к племени скорей.
Нашел он мужа знатного, который,
Душою чист, был разуму опорой,
Сказал ему: «Надеюсь на тебя,
Надеюсь я, что ты, меня любя,
Увидишь моего отца родного,
Ему ты скажешь мой привет и слово:
„Ты возлелеял от корней моих
Вплоть до вершины пальму дней моих!
Я — глина, от тебя — ее частицы.
Я — книга, создал ты ее страницы.
Твой дар есть всё, что мне дано судьбой.
А есть ли то, что не дано тобой?
Ты дней моих цветник наполнил цветом,
Светильник дней моих наполнил светом.
Всегда благую изрекал ты весть,
И ныне у меня надежда есть,
Что снова я всем сердцем возликую,
Что от тебя услышу весть благую.
Лайли как счастье жизни мне нужна,
Она — мой свет, она — моя весна,
Но от меня, как от дурного ока,
Моя Лайли утаена жестоко.
С ней не увижусь боле? Я умру.
От горя и от боли я умру!
Лишь у ее порога — мне отрада,
Увы, иного места мне не надо!
В конце концов меня ты исцели,
А исцеление мое — Лайли.
Скажи ее отцу — да с сердца смоет
Вражду ко мне: жить во вражде не стоит!
Пусть на меня наденет он раба
Ошейник: рабья мне мила судьба!
Я рабским у него займусь занятьем,
Ему рабом я стану, а не зятем...
Сказал ты раньше, что высок наш род,
Что брак с Лайли позор нам принесет.
Но мне от родословной много ль проку?
Сгореть в тоске любовной — много ль проку?
Я был дурным — мне благо подари.
Что дорог я тебе, не говори:
Я доброты твоей, скорбя, не видел,
Любви отцовской от тебя не видел!
Хоть жалости немного прояви, —
Из-за твоей умру я нелюбви!
Не похоть цель моя, мое стремленье:
Там, где Маджнун, возможно ль вожделенье?
Моя природа — чистоты исток,
От низменных желаний я далек.
Лайли нужна мне, как источник света:
В ней нечто вспыхнуло, я — пламя это.
Тьма у меня во взоре без нее,
Вот почему мне горе без нее.
Для жизни от нее мне надо мало —
Чтоб издали мне изредка сияла!
Пусть, величава, царственна, горда,
Она повелевает мной всегда, —
Как прах, да буду попран я ногами
Благоговеющих пред ней во храме!“»
От этих слов, от этих тяжких мук
Заплакал Кайса безупречный друг,
Ту просьбу, с сердцем чистым и открытым,
Всем знатным сообщил и родовитым,
И действовать решили сообща
Старейшины, спасения ища.
Перед вожатым племени предстали
И развернули летопись печали,
Отцу слова Маджнуна принесли —
Нет, из шкатулки жемчуг извлекли.
Отца сломила сына скорбь живая,
Лицо руками он закрыл, рыдая.
«Дошел, — сказал он, — до его кости
Нож горя. Сына должен я спасти.
До дна испили мы страданья чашу, —
Я чресла наконец перепояшу,
Пойду, развею тяжкую беду,
К счастливой цели сына приведу.
Я приложу все силы, все старанья,
Чтоб напоить его вином желанья».
На паланкине он степной тропой
Пустился, взяв сородичей с собой.
Старейшины, с упорством и терпеньем,
Незнатные, с покорством и смиреньем,
Достигли — в тяготах, в слезах, в пыли —
Долины, где стоял шатер Лайли.
Отец Лайли, обычай соблюдая,
Ковер гостеприимства расстилая,
Велел напитки, яства принести,
Почтил он утомившихся в пути.
Когда они попили и поели,
Пошла беседа вкруг да возле цели,
Текли вокруг да около слова,
Стараясь не коснуться существа,
Покуда к цели не пришли в тумане
Намеков, тонкостей, иносказаний.
Спросили: «Как в обители земной
Мы ноту извлечем рукой одной?
Смычком по струнам водим мы рукою,
Сжимая струны нужные — другою,
И звука мы не извлечем, пока
Руке не станет помогать рука.
Чтобы весы нам пригодились наши,
На коромысле две потребны чаши,
В одном предмете скрыта красота:
Чтобы ее раскрыть, нужна чета...»
Так приближаясь к цели постепенно,
Хозяина восславили отменно:
«Да будет щедрости твоей хвала!
Ты, крепкий дланью, вырвал корень зла!
За пологом твоим луна таится —
Твоих очей отрада и зеница.
То ветка, что еще не расцвела,
Жемчужина, не знавшая сверла.
Но если бы совлек ты покрывало,
Твоя луна сильнее б засверкала.
Ты пожалей объятых тьмой ночной,
Дай озариться нам твоей луной!
Единственной единственный достоин,
И, чтобы свет чудесный был удвоен,
На всей земле лишь Кайса изберем,
Который жаждет стать твоим рабом, —
Твоим рабом не так ли стало счастье,
Что навсегда твоей покорно власти!
Он благородством, знатностью, умом
Всех превзошел на поприще земном.
Соединим две жизни воедино, —
И зятя в нем ты обретешь, и сына,
Да счастье в рабстве у тебя найдет,
Да милости твоей узнает мед!
Та — гурия, а этот — небосвода
Безгрешный житель ангельского рода.
Не может ангел, чистый дух небес,
Страдать вдали от гурии, как бес.
Друг к другу две жемчужины стремятся,
И друг без друга две звезды томятся.
Для двух камней один ларец найдем,
Двум звездам быть в созвездии одном!
Пришли мы с речью о счастливой доле,
Всё прочее в твоей да будет воле».
Забывший человечности черты,
Отринувший дорогу доброты,
Далекий от сердечности отрадной,
В чьем теле вместо сердца — камень хладный,
Тот, кто покинул знанья торный путь,
Чтобы в грязи невежества тонуть,
Любовного лишенный озаренья,
Не знающий душевного горенья,
Кому чужда любовная тоска,
От горя не испивший и глотка, —
То есть спокойствия Лайли рачитель,
Ее судьбы жестокий разрушитель,
Хотя по плоти был ее отцом,
Душою не был связан с ней родством,
Отеческую не являл ей жалость,
Чтоб легче ей, измученной, дышалось.
Когда услышал просьбу сватовства,
Отверг он те сердечные слова.
Он сдвинутые брови сдвинул резче,
Глаза сверкнули гневно и зловеще.
Что будет, если брови сдвинет вдруг
Тот, кто и смехом всех ввергал в испуг!
Сказал: «Слова, что слышу я, ничтожны,
Они, как паутина, ненадежны.
Вот если б их сказали в нужный срок,
То разум их одобрил бы и бог.
Когда же новостью грохочет шумной
Та песнь, что дерзко сочинил безумный;
Когда весь мир той вестью потрясен
И слухи катятся со всех сторон;
Когда угла не сыщется на свете,
Где б сказку ту не повторяли дети;
Когда тот слух всех кабаков достиг,
Стал криком пьяниц, песней забулдыг;
Когда, наставив школьников на разум,
Пугает их учитель тем рассказом, —
Что может быть страшней, чем этот срам,
Какой позор на долю выпал нам!
Я не хочу, чтоб дар мой драгоценный
Унес какой-то виршеплет презренный!
Замкните вашу просьбу на замок,
Чтоб высказать ее язык не мог
Не внемлю я такому разговору!
Позор вы прибавляете к позору.
К чему стремитесь, честь мою грязня?
Ступайте прочь, отстаньте от меня!
Ужели в этом деле я погрязну?
Зачем позор влачить мне понапрасну?
Мудрец, что не приемлет бренных уз,
Сказал: «Позор есть самый тяжкий груз».
Я ныне ваш тяжелый груз отрину:
Мне согнутую не ломайте спину!»
Внимали люди племени амир
Нелепостям, каких не слышал мир.
Затем сорвали с уст печать молчанья,
Воскликнули, полны негодованья:
«Кто хочет на тебя позор навлечь?
Нелепая, бессмысленная речь!
«Гремит, — сказал ты, — на земном просторе
Слух о Лайли и о ее позоре».
Но в чем ее позор? В том, что она
Любовью Кайса на земле славна?
Его неистовство и пламень страстный —
Свидетельства ее души прекрасной,
Не будь Лайли прекрасна и чиста,
Не пели б ей хвалу его уста,
А будь она красива чрезвычайно,
Но в то же время грех творила б тайно, —
Его любовь остыла бы тотчас,
Она узнала б, что огонь погас.
Но если оба пламенем палимы,
Позорит ли любимую любимый?»
Когда невежда, чья стезя крива,
Прямые эти услыхал слова,
Он, криводушный, чья крива основа,
Свой гнев обрушил на прямое слово,
И сразу же для клятвы, криволик,
Свой суесловный он раскрыл язык.
Сказал: «Клянусь божественностью бога,
Что судит каждого светло и строго;
Затем клянусь перед его лицом
Пророками, что посланы творцом;
Клянусь подвижниками, что навеки
Нам свет даруют из священной Мекки, —
Что если вы от Кайса к нам пришли,
Мечтая лишь о локоне Лайли,
Суля мне оба мира вместо платы,
То откажу вам, дорогие сваты!
Ста тысяч Кайсов локон тот ценней.
Скажите: «Кайс, не приближайся к ней!»
Кто он такой, чтобы к Лайли стремиться?
Он дерзок, есть и дерзости граница!
Пусть, разлученный с нею, он умрет, —
Иных о нем не ведаю забот.
Вы мне о нем не говорите боле:
Нет у меня лекарств от вашей боли».
Когда прибывшим ради сватовства
Сказал он те обидные слова,
Они домой пустились в тяжком горе
И Кайсу те слова открыли вскоре.
Он понял: нет надежды никакой, —
Утратил и надежду, и покой.
Во прахе он лежал и плакал кровью,
И говорил, измученный любовью:
«Лайли — душа, а я — любимой плоть.
Чтобы душа сияла, о господь,
Да будет у того, чьей темной силой
Я разлучен с возлюбленною милой,
В дыханье каждом — смертная тоска,
На древе жизни жалкой — ни листка,
Пусть тот, кто в сердце мне нанес увечье,
Кто от Лайли прогнал меня далече,
Скитается с увечною душой
В краю далеком, на земле чужой!
Тот, кто в меня, с повадкой хищной зверя,
Разлуки камень бросил, лицемеря,
Пусть камнем станет, чтобы в бездну пасть,
Иль попадет внезапно зверю в пасть!
Из-за него стал для меня, страдальца,
Весь мир так тесен, как кольцо для пальца.
Резьбу тот зложелатель произвел
По моему лицу ногтями зол.
От мяса пусть его отстанет ноготь,
А если спину вздумает потрогать,
Чтоб почесать ее, пусть коротка
Внезапно станет у него рука!»
Торговец благовоньями Китая
Пришел, такую амбру предлагая:
Когда в слезах Маджнун лежал вдали
От красоты и чистоты Лайли
И стала боль его стократ тяжеле,
Он понял. «Надо убежать отселе».
В глухую степь он снова убежал,
От племени родного убежал.
Он рассекал несбывшихся желаний
Гранит, он был в степях подобен лани,
Он безразличен к бренным нуждам стал,
Отныне человеку чуждым стал,
На всей земле он стал дружить отныне
Лишь с дикими животными пустыни.
Когда он засыпал во тьме ночной,
Он укрывался темной тишиной,
Лежал он на онагровой шагрени,
Ему служил подушкой круп олений.
Он восставал от сна в рассветный час,
Пустыню орошая кровью глаз.
С газелями, проснувшимися рано,
Он пил росу из чашечки тюльпана.
Как тростниковое перо — нагой,
В бумагу превратив песок сухой,
«Лайли! Лайли!» — в смятенье и печали
Он на песчаной выводил скрижали.
Те буквы кровью красил он своей,
Потом смывал их слез его ручей,
И снова, полон пламени больного,
Те буквы на песке писал он снова.
Весь день он занят был таким трудом,
Как будто находил отраду в нем.
Однажды облако взметнулось пыли,
И всадники Маджнуна окружили.
Охотились они средь горных скал,
Теперь в степи устроили привал.
Один из них, Навфаль, глава над ратью,
Свой век запечатлел своей печатью.
Несчастных и униженных оплот,
Он был для всех источником щедрот.
В стихах превыше был созвездий славных,
А в прозе много сказок знал забавных.
Там, где нужна отвага, был он львом,
Стране трудясь на благо, был вождем.
С коня на землю спрыгнул всадник смелый
Так с древа плод срывается созрелый, —
Перед Маджнуном, чья душа чиста,
Уселся и для слов раскрыл уста.
Увидев буквы, что песок заносит,
Спросил о той, кто это имя носит,
Узнал он тайну, что Маджнун берег,
И ту, кого Маджнун забыть не мог,
Увидел у Маджнуна в скорбном взоре
Отчаянье, смятение и горе.
Ему тогда страдальца стало жаль,
И, зарыдав, заговорил Навфаль:
«О ты, скиталец, нищий и бродяга!
Бархан — твой трон, песок — твоя бумага!
Хоть пишешь буквы пальцем на песке,
Руки любимой нет в твоей руке.
Хоть буквы кровью ты окрасил ало,
А из песка не извлечешь коралла.
Пойдем со мной, о мученик любви,
В моем шатре немного поживи.
Ты наготы сними с себя одежды,
Оденься одеянием надежды.
Не спишь ты и не ешь в глухой степи, —
Как все другие, ныне ешь и спи,
Да свежестью украсишься былою:
Кривой, как лук, вновь стань прямой стрелою!
Когда красив и строен станешь ты,
Возлюбленной достоин станешь ты.
Как дэв, бежишь от севера до юга,
Но разве дэву гурия — подруга?
Клянусь я тем, кто создал прах и высь,
Чьим именем премудрые клялись:
Коль моему последуешь совету,
То я, чтобы исполнить клятву эту,
Все силы приложу, и — день взойдет —
Твои уста вкусят желанный мед,
Как перевязью, периликой шею,
Поверь, ты обоймешь рукою своею!
Задачу, как бы ни была трудна,
Решают просьба, золото, война.
Но просьбы наша гордость не выносит,
Себе подобных гордый муж не просит
Всё золото отдам я, не тая,
Чтоб стала золотой судьба твоя.
А не поможет золото — ну что же?
Есть сила рук, что золота дороже!
Сей трудный узел постараюсь я
Распутать властным острием копья,
А иступлю его — так поступлю я.
Мечом сей трудный узел разрублю я».
Маджнун из-за таких манящих слов
Отречься от безумья был готов,
И, подчиняясь разума приказам,
К разумному он обратил свой разум,
С Навфалем поскакал во весь опор,
Последовал за ним в его шатер.
Там голову обрил, омыл он тело;
Лицо, что, словно гиацинт, желтело
И сплошь покрылось мускусом волос, —
Как роза, юной свежестью зажглось.
Как истинный араб, себя украсил
Чалмой, познал и благовонье масел,
И жалованный он надел наряд, —
Как кипарис, теперь он тешил взгляд.
Был весел с ним Навфаль, прогнал печали,
А дни за днями быстро пролетали,
Вновь на лице, исполненном красы,
Как черточки — бородка и усы.
Короче, так Навфаль его чеканил,
Чтоб он любимой сердце снова ранил,
Чтоб, на Маджнуна бросив взгляд один,
Лайли тотчас разбила свой кувшин!
Увидев: Кайс окреп душой и телом,
Навфаль с послом отправил поседелым
К отцу Лайли достойные слова,
Чтобы, словами связанный сперва,
Отец Лайли к Навфалю был доставлен,
А с ним и те, кем род-его возглавлен.
И впрямь: Навфалю подчинись, пришли
И главы рода, и отец Лайли.
Тогда Навфаль отца Лайли восславил,
Гостям места почета предоставил,
Пред ними скатерть пира распростер,
Повел неспешный, мудрый разговор.
Напомнив то, что и старо, и ново,
Поближе к цели он забросил слово.
Сказал: «Достигший мудрости вершин,
Мне благородный Кайс теперь как сын.
В нем каждый все достоинства находит,
Он всех, о ком ни скажешь, превосходит.
Хочу я, чтоб он избран был тобой
Из избранных и взысканных судьбой,
Чтобы с Лайли, жемчужиной отборной,
Его связал ты связью плодотворной,
Чтоб он и та, чей блеск людей влечет,
Продолжили блистательно твой род.
Всё, что увидишь из добра и злата, —
Да что там злато! — всё, чем жизнь богата,
Всё, чем владею, — всё тебе отдам,
Сейчас же брошу я к твоим ногам.
Родство да станет нашим достояньем,
Да я и ты сородичами станем».
Тогда отец Лайли раскрыл уста —
Жестокости и грубости врата.
Всё, что сказал отцу Маджнуна, снова
Он повторил сердито слово в слово,
Да кое-что поболее сказал, —
В надменном своеволии сказал.
Воителю ответил он отказом,
И гнев в душе Навфаля вспыхнул разом.
Мечу свою он уподобил речь,
Сказал, что обнажит для мести меч:
«Внимать ты будешь, пустослов, докуда
Лишь колокольцу своего верблюда?
Внемли другим — иль ляжешь в прах, как тот,
Кто нищим стал и потерял свой скот.
Страшись, твоей беды настанет время, —
Хоть пожалел бы собственное племя!
Пока я на тебя не двинул рать,
Что жаждет, как сама судьба, карать,
Что возбуждает ужас небывалый,
Как море, чьи валы — мечи, кинжалы;
Пока в волнах воители твои
Не утонули в собственной крови, —
Отдай мне ту жемчужину, чья влага
Чиста, — да обрету я в сердце благо,
Да радостно мне засияет мир,
Да свадебный провозглашу я пир,
Чтоб гурии на свадьбе возжелали
Облобызать следы ее сандалий».
Отец Лайли ответствовал «О шах,
Отрады не ищи в таких речах.
Хотя сражения — не наше дело,
Угрозам брани мы внимаем смело.
Так будет: в шумный праздник превратим
Тот день, когда тебя мы победим,
А если одолеешь ты в сраженье
И наш бунчук поникнет в униженье —
В шатер ворвусь я молнии быстрей
К единственной жемчужине своей,
Я рассеку ей грудь мечом, укрою
Кровавым саваном и в прах зарою,
Да ляжет, вся в крови, в земле степной,
Могила — брачный для нее покой!
К чему мне беспокойство о невесте,
О женихе и о его бесчестье?
Ей лучше лечь во прах, чем стать женой
Тому, кто низок, словно прах земной.
Он — глиняный сосуд, а разве люди
Жемчужины хранят в таком сосуде?»
Навфаль мигнул, услышав эту речь,
Маджнуну: дерзость надо, мол, пресечь!
Кайс, наделенный вдохновенным даром,
Явил свой дар в бою словесном яром,
Раскрыл уста — источник волшебства:
«Дурные вы произнесли слова.
Тот ветер, что исторгла злобы дудка,
Метнет песок и пыль в глаза рассудка.
Та буква, что невежда начертит,
Всей книге принесет позор и стыд.
То, что сказал Навфаль, не легковесно,
Затем что истина ему известна.
Ядро, не скорлупа — слова его,
Добра, любви тропа — слова его!
Лайли — родник, он ясен и прозрачен,
А я духовной жаждою охвачен.
Да будет проклят жаждущий, когда
Он скажет: «Не хочу тебя, вода!»
Лайли — цветок, чей запах в день палящий
Мне всех садов милей и жизни слаще.
О садовод, храни тюльпан и будь
Ему подобен, раненному в грудь![30]
Лайли — светильник славного чертога,
А у меня в груди — следы ожога.
Кто грезит о светильнике ином,
Да будет, как и я, сожжен огнем!
Лайли!» — воззвал Маджнун, а люди злые,
От ненависти — серые, слепые,
Вскричали: «Замолчи, молокосос,
Ты всуе это имя произнес!
Не для тебя то имя, и заране
Ты прилепил бы свой язык к гортани.
Едва из уст твоих летит оно,
На нем тотчас рождается пятно.
А если удержать язык не сможешь,
Душевного старанья не приложишь —
Мы твой язык от нёба отсечем,
Твою из тела душу извлечем!»
Так на него кричали те невежды,
И понял Кайс: повален столб надежды,
Не для него, не для его забот
То деревце желанное цветет.
Сказал Навфалю: «О бесстрашных пастырь,
От моего ожога — лучший пластырь!
Скажи ты тем, чей путь ведет к войне, —
Хотя бы вот что пусть позволят мне:
Как иногда, у речки сидя, птица
Клюв опускает в воду, чтоб напиться,
Так пусть и я смогу, хотя б на миг,
Хоть изредка взглянуть на милый лик,
И одного достаточно мне взгляда,
Чтобы всю жизнь жила в душе отрада.
В том взгляде черпать счастье бытия
Всю жизнь, и днем и ночью, буду я».
Но родичи подруги речь угрозы
Сказали: «То несбыточные грезы!
Тебе, отверженному навсегда,
Взгляд на нее есть то же, что вода
Тому, кто псом взбесившимся укушен.
Умрешь, коль будет наш приказ нарушен,
А если от разлуки — боль в груди,
Иди, в жилье разлуки смерть найди!»
Страдалец, на разлуку осужденный,
Навеки от любимой отрешенный,
Сказал Навфалю: «Воинов глава,
Как марево, обман твои слова!
Сказал ты, что мое прогонишь горе,
Прогнал, да не на деле — в разговоре!
Но не твоя — моя во всем вина,
Любому, кто не слеп, она видна:
Мое злосчастье с самого начала
Бунчук твоей удачи в прах втоптало.
Ну где мне счастья жизни петь напев?
Ну где мне жаждать чар прелестных дев?
Не для меня — любовь и наслажденье,
Моя стезя — безумье и смятенье».
Сказал — и встал Маджнун, тоской объят,
Своим стихам приплясывая в лад.
Чалму он сбросил, — так, созрев приметней,
Плоды свой цвет роняют в полдень летний.
Одежду сбросил, — так, до наготы,
Ветвь сбрасывает осенью листы.
Он поднял руку, боль познав разлуки, —
Чинар, поднявший ветви, словно руки!
Тут многие заплакали вокруг,
А он главу посыпал прахом вдруг.
Иные били в грудь себя камнями,
А у него в груди пылало пламя.
Как разорвавшая тенета лань,
Он побежал в пустыню, в глухомань.
Опять к нему пришла болезнь безумья,
Опять в степи запел он песнь безумья:
«Лайли — царица радостей и нег,
Маджнун — страданьям обречен навек.
Лайли владычица прекрасноликих,
Маджнун — в пустыне друг онагров диких.
Лайли — друзья и близкие хранят,
Маджнун — газелей быстроногих брат.
Лайли — среди людей, что скал надменней,
Маджнун — по скалам бродит средь оленей.
Лайли — поет подругам песнь свою,
Маджнун — внимает совам, воронью.
Лайли — свободна, как луна на небе,
Маджнун — в тюрьме тоски влачит свой жребий...»
Однажды из ночного родника
Испило небо каплю молока.
Земля, стремясь к рассветному веселью,
Простерлась перед солнечной газелью.
Маджнун открыл глаза средь горных трав,
От сна самозабвения восстав,
И от скалы он отделился быстро:
Так от кремня отскакивает искра.
Спустился в степь в предутренней тиши,
Кружился он, как вихрь, в степной глуши.
Завидуя, о зверях и о птицах
Он думал со слезами на ресницах:
«Всему живому жить дано вдвоем,
Я — чахну в одиночестве своем.
Награждена четою тварь любая
И потому живет, забот не зная,
Лишь я в долине долгой и пустой
Блуждаю, разлучен с своей четой...»
Так думал он, скорбя по воле рока,
И вдруг силки заметил издалека,
А в тех силках, беспечная досель,
Запуталась какая-то газель.
Охотник к ней бежал, а нож-убийца
Еще быстрей спешил в нее вонзиться.
Газель в силках, по ней проходит дрожь,
Охотник близко, он заносит нож...
Маджнун увидел это и со стоном
Предстал перед убийцей непреклонным,
И за руку схватил его, крича:
«Я вопию при виде палача!
Есть у тебя от бога хоть немного?
Так убери свой нож во имя бога!
Свой нож из доброй вырони руки,
Распутай на ее ногах силки.
Те ноги — перья из бамбука — славно
Расщеплены, чтобы бежали плавно.
Пойми, что запрещает нам добро
Ломать или в силках держать перо!
Не тронь и шею чистую газели,
С арканом не знакомую доселе,
Пойми, что и ошейник золотой
С такою не совместен красотой.
Нож — не перо: он смерти пишет строки,
Так не пиши своим ножом, жестокий!
Чем распороть ее живот, скорей
Землею жадный свой живот набей!»
Когда Маджнун расставил слов тенета,
Чтобы поймать того, чья цель — охота,
Охотник в плен попал, как та газель:
Преследователь превратился в цель.
Смягчилось сердце, словно воск пчелиный,
Рука разжалась, нож роняя длинный,
Но, полный о семье своей забот,
Газель не выпускал он из тенет.
Бедняк нуждался в даре или в плате,
А на Маджнуне — ни чалмы, ни платья
Тогда Маджнун, как бы пернатым став,
К стадам отцовским полетел стремглав.
Барана выбрал с шерстью мягче шелка,
Увечья не познавшего от волка.
Как якорь или как тяжелый вьюк,
Мешал барану двигаться курдюк.
Охотнику доставил он барана,
Сказал: «Добыча, что тебе желанна, —
Воистину газель — краса земли:
И шея, и глаза — как у Лайли.
Твою газель оценивать не стану,
Одну шерстинку предпочту барану,
Не думай, что баран — ее цена
Он только жертва, чтоб спаслась она.
Ее веревку мне вручи ты ныне:
Со мной газель забудет о кручине.
Как пред Лайли, склонюсь к ее ногам,
Я ей свободу в честь любимой дам».
Когда газель вручил ему бедняга,
Ее глаза с хмельною, томной влагой
Влюбленный Кайс поцеловал сто раз,
Он, свитую из шерсти, снял тотчас
Веревку с вытянутой нежной шеи,
Рукой, что золота была желтее,
Обвил газель, — казалось, золотой
Блеснул ошейник на газели той.
Там, где газель ступала, прах лобзал он,
Слезами оросив ее, сказал он:
«Глаза и шею вижу я твою,
И кажется: Лайли я узнаю!
Когда б твои стройнее были ноги
И серебром сверкали на дороге,
Я утверждал бы с мощью правоты,
Что ты, газель, — она. Она есть ты!
О беспорочная моя подруга,
Трепещущая под ножом испуга!
К стоянке ты ступай моей любви,
Тюльпаны ешь и гиацинты рви,
Ты мною стань на краткое мгновенье,
Лицу Лайли скажи благословенье:
Да будет ярким, свежим, как тюльпан,
Да никогда не ведает румян!
Как гиацинты, кудри милой вьются, —
Да их чужие руки не коснутся!»
Газель и Кайс — два спутника — пошли
Вдвоем к становью племени Лайли.
Не разлучаясь, шли и спозаранку
Они Лайли увидели стоянку.
Ей по сердцу, что здесь трава густа,
А он присел у пыльного куста.
Она бежала по траве зеленой,
А он стонал, с подругой разлученный.
Когда, свершив грабительский набег,
Отряды ночи стали на ночлег,
Они заснули оба на равнине,
Чтобы друг друга потерять отныне.
Как только утром вспыхнула заря,
Удачу неудачникам даря,
То есть — потоки злата из сосуда,
А из ларца — жемчужин светлых чудо, —
Маджнун, давно удачу потеряв,
Блуждал среди равнин и горных трав.
«Лайли!» — кричал в степи, у горных склонов,
Был спутником и слез своих, и стонов.
Вдруг стадо он увидел за холмом,
Ведомое премудрым пастухом.
Он был одет в палас из грубой ткани,
Сей собеседник на тропе исканий.
Сжимал он посох, как Муса святой:
В глазах волков тот посох был змеей.
Маджнун к его ногам упал в смятенье
И лег у ног его подобно тени,
Сказал: «Я потому прозрел сейчас,
Что прах от ног твоих попал мне в глаз.
Откуда ты и кто ты — я не знаю,
Но запах твой с блаженством обоняю.
Мне кажется, ты счастье мне принес,
Ступая посреди овец и коз.
Исходит, как от мускуса, отрада
От твоего пленительного стада.
Но мимо чьих дверей оно прошло,
Что так оно душисто и светло?»
Сказал пастух: «Лайли слуга я старый
И преданный, пасу ее отары.
Здесь каждая коза или овца
Помечена тавром ее отца.
Они — опора дома, ей родного,
И благосостояния основа.
На них есть отсвет красоты Лайли,
Они ее пахучесть обрели:
Повсюду, где, стройна и благонравна,
Она пройдет, покачиваясь плавно,
Всё превратится в мускус в краткий срок
И амброю повеет ветерок».
Когда услышал о Лайли влюбленный,
Стал как слеза в степной пыли влюбленный.
Недвижным стало тело, темным — лик,
Незрячими — глаза, немым — язык,
Маджнун утратил память и сознанье.
Вдруг вырвалось из уст его стенанье,
Придя в себя, заплакал он: «Пастух,
Ты — племени любимой добрый дух,
Ее стада весь день хранишь ты строго,
Как пес, ты ночью — у ее порога.
Ты мне скажи: что знаешь ты о ней?
Не надо лжи. Что знаешь ты о ней?
До самых уст охвачен я тугою, —
Раскрой уста: я сердце успокою!»
Сказал пастух: «Не слышен шум людской,
Теперь вокруг ее шатра — покой.
Как в небе — ясный месяц без порока,
Она в своем жилище одинока.
Все в племени — и старый человек,
И юноша — отправились в набег.
Мужчины, выбрав на рассвете время,
Напасть решили на чужое племя
И, окружив их быстро и хитро,
Похитить у несчастных всё добро».
У Кайса сразу были тем рассказом
Похищены терпенье, воля, разум.
Воскликнул: «Милость мне, пастух, яви,
Мне другом стань, взыскуй моей любви!
Ты дай мне свой палас из черной ткани, —
Я благодарен за него заране.
Подходит мне паласа черный цвет:
Ведь я судьбою в черноту одет.
С любимой разлучен, отныне буду
В одежде черной я блуждать повсюду
Быть может, я, а как ты знаешь, друг,
Ударю в барабан удачи вдруг,
Хотя навряд ли под паласом спрячу
Я барабан и обрету удачу».
Сказал — и облачил себя в палас.
Из сердца песня боли излилась.
Крича: «Лайли!», он шел к ее становью,
В том вопле смешан был огонь с любовью.
Чем ближе подходил к ее жилью,
Тем больше волю он терял свою,
Когда ж ее шатер увидел снова,
Распалась бытия его основа,
И застонал он, и на знойный прах
Упал, как тень, но с криком на устах.
Узнав тот голос боли безутешной,
Лайли шатер покинула поспешно.
Увидела: Маджнун лежит в ныли.
Упала в пыль в беспамятстве Лайли.
Затем к его присела изголовью,
Омыла не водою слез, а кровью,
Бегущей из нарциссов — томных глаз,
Того, кто без сознанья был сейчас.
Она слезами жизнь в него вдохнула,
Любимого к сознанию вернула.
Он приподнялся, — жаждал он опять
С подругой говорить и ей внимать.
Они уста раскрыли для реченья
Про все свои печали и мученья.
Маджнун повел о странствиях рассказ,
Лайли — о том, как дома день погас.
Он говорил про горы и долины,
Она — о том, как дни и ночи длинны.
Он вспомнил, сколько горя перенес,
Она лицо омыла кровью слез.
Он: «Что ни день, то боль моя сильнее».
Она: «А боль моя еще больнее».
Он: «В сердце у меня — глухая ночь».
Она: «Что делать, как беде помочь?»
Он: «Мне не надо бытия земного!»
Она: «Я раньше умереть готова».
Он: «Долгая разлука — мой недуг».
Она: «Свиданье — средство от разлук».
Он: «Я страдал, пока мы не встречались».
Она: «Я гибну, о тебе печалясь».
Он: «В пламени тоски я изнемог».
Она. «А мой еще страшней ожог».
Он: «Буду я теперь с тобою вместе».
Она: «Тебя убьют, желая мести».
Он: «Без тебя жить не могу с людьми».
Она. «Терпенье в помощь ты возьми».
Он: «Для любви — терпенье не основа».
Она: «Не знаю снадобья иного».
Он: «Снадобья порою хороши».
Она. «От язв и горестей души».
Он: «От жестоких нам с тобою горе».
Она: «Да гибель их настанет вскоре!»
Он: «Я от их жестокости умру».
Она «Господь нас приведет к добру».
Всё изложили, что в душе творилось,
Всё обнажили, что в душе таилось.
Лайли, как пламя, охватил испуг:
Что, если племя возвратится вдруг,
Застигнет, разум потеряв, Маджнуна,
Утратившего счастье жизни юной?
Над ним кинжал злодейства занесут,
А где там помощь, где там правый суд!
Сказала. «Величайший из влюбленных,
Душою благородной наделенных!
Уйди, затем что меч судьбы свиреп,
А нет для нас защиты от судеб».
Они расстались, и поток кровавый
Из глаз пролился, орошая травы.
Ушел он в горы или в степь, в пески,
Она осталась, как скала тоски.
Так создан этот мир, и не ищи ты
В нем счастья, и покоя, и защиты..,
Араб, кудесник слова Кусаййир,
Звезда, стихов украсившая мир,
В Аззу, что даже идолов Китая
Затмила, юной прелестью блистая,
Влюбился, как безумный Кайс в Лайли,
Как одержимые любить могли.
Он черпал жизнь в ее благоуханье,
Как роза — в свежем утреннем дыханье.
Любовь сладка, — вот почему сладка
Была поэта каждая строка:
Любовь есть соль — но также сладость слова,
Любовь есть боль — но также радость слова!
Однажды пригласил певца халиф.
Вот, угостив его и одарив,
Сказал «Аззу твои воспели строки, —
Пропой, даруя нам огонь высокий».
И песня Кусаййира полилась,
Как будто слезы хлынули из глаз.
Он пел о том, что разлучен с Аззою,
Слеза была строкой, строка — слезою,
Казалось, в дар халифу он принес
И жемчуг строчек, и агаты слез.
Услышав слово скорби безысходной,
Спросил его халиф: «О благородный,
Среди влюбленных, близких по судьбе,
Ты видел ли подобного себе?»
А тот: «Однажды в край моей любимой
Держал я путь, страданием палимый.
В такой глуши я оказался вдруг,
Что в страхе повод выронил из рук.
Вот так без сна и без воды и хлеба
Проехал я два дня по воле неба, —
И радость: человека встретил здесь!
Как полумесяц, он согнулся весь,
Он обливался кровью в полдень жгучий, —
Так мускус изливается пахучий
Из сумочки подбрюшной кабарги,
Когда отрежут сумочку враги.
Иссохший от печали, для чего-то
Раскинул он в степной глуши тенета.
Я хлеба и воды, сказав привет,
Учтиво попросил. А он — в ответ:
«Я навсегда свое покинул племя,
Каменносердых я отринул племя.
Нет у меня ни пищи, ни питья,
Мой хлеб — трава, мираж — вода моя.
Но посиди немного: вдруг ворота
Удачи распахнутся, и в тенета
Добыча нам нежданно попадет,
Тогда себя избавим от забот».
Присел я с этим незнакомцем рядом,
В его тенета впился острым взглядом.
Смотрю: газель, влечение сердец,
Попала в плен узлов и в плен колец, —
Нет, не газель, а жизни обаянье,
Прелестная игрушка, изваянье!
Газель, плененную в степном краю,
Он обнял, словно милую свою,
Поцеловал ее в глаза с любовью,
Пропел ей сто двустиший славословья,
Освободил добычу от тенет, —
Свободно пусть по пастбищу пройдет!
Лишь от тенет она освободилась,
Не убежав, пред ним остановилась.
А он: «Твои глаза меня сожгли,
А всё ж они тусклее глаз Лайли!
Не бойся и ко мне вернись ты снова:
Лишь я — твой брат из племени людского.
Доколе будет жить семья людей,
Ты и Лайли живите без скорбей!»
Он замолчал — и вот газель другая
В силки попала, тень свою пугая,
Он поступил, как с первой, со второй,
И с третьей той же занялся игрой,
Четвертой волю даровал, и пятой, —
Ловец добычи не желал богатой!
От голода терпенье потеряв,
«Зачем, — вскричал я с дрожью, — среди трав
Тенета ставишь ты для ловли дичи,
Но не желаешь пойманной добычи?
Ты губишь то, что насыщает нас,
А я — твой гость, я голоден сейчас».
А он: «Молчи. Твой разговор бездумен.
С таким, как я, разумным, будь разумен.
Напоминают ту, кого люблю,
Газели, — потому я их ловлю.
Свою любовь газелям я дарую,
В глаза и шею нежно их целую,
Как милую свою, ласкаю их,
Потом на волю отпускаю их.
То существо живое, что подобно
Возлюбленной, могу ль убить я злобно?
С подругой сходно это существо,
Так разве я способен съесть его?
Не то б иной была газелей участь:
Сильней тебя от голода я мучусь.
Не знаю пищи свежей и мясной,
Питаюсь лишь корою да травой».
Пока со мной он говорил устало,
Еще одна газель в силки попала.
Подумал я: «Его опережу,
В добычу нож мгновенно я всажу».
Но он подпрыгнул к ней, в объятьях нежных
И эту он сокрыл газель, как прежних,
В глаза поцеловал ее сто раз
И отпустил ее — от смерти спас.
В отчаянии начал понимать я:
Не стану сытым от его занятья!
Он тот, кого отверг и проклял мир,
Безумный Кайс из племени амир,
Он тот, кого терзает доля злая,
Кто стал безумным, о Лайли мечтая».
Когда поэт (услышал речь халиф)
Поднялся, голода не утолив,
Ему в горах открылся луг чудесный,
Напоминавший райский сад небесный.
Земля была как шелковый ковер,
Цветы — как будто вытканный узор.
Играли и резвились там газели,
Как дети, а цветы кругом пестрели.
Одна тюльпан отнимет у другой —
Та побежит с обидой и тоской.
В траве зеленой прыгали газели,
Недаром ноги их позеленели,
Тюльпаны ели красные — уста
Газелей покраснели неспроста.
Им от цветов и трав была услада,
Их было многочисленное стадо,
Но не было у стада пастуха.
Увидел Кусаййир, творец стиха,
Такое изобилиетазелье,
И в степь спустился, и сказал в веселье
Маджнуну: «Очарованный ловец,
Встань, поднимись в нагорье наконец,
Свои тенета убери отселе,
Раскинь тенета на пути газелей.
Немного поднимись — увидишь вдруг
С газелями бесчисленными луг
И ты, влюбленный в милый лик девичий,
Всегда найдешь в тенетах много дичи».
А тот: «О собеседник мой и друг!
Кааба, заповедник этот луг!
Зови его сокровищем любимой,
Он прежде был становищем любимой,
В былые дни, что быстро так прошли,
Гуляла там с подругами Лайли.
Средь зелени, душистой и узорной,
Она казалась куропаткой горной.
Травинки к ней склонялись без тревог
И радостно ее касались ног;
П Джамц
Колючки ей одежду разрывали, —
Нет, на подоле розы рисовали;
Цветы благоуханье обрели
От благовонных локонов Лайли;
Ее любви кровоточила рана, —
И сделалась тюльпана грудь багряна;
Нарцисс — отверстый глаз: Лайли ему
Пустынный прах дарила, как сурьму;
Как язычки, все лепестки у лилий, —
Те лепестки Лайли всегда хвалили;
Фиалки, утверждая, что скорбят,
Надели синий траурный наряд,
Всегда газели были наготове:
А вдруг пронзят их, словно стрелы, брови!
Они с дороги не спускали глаз:
А вдруг Лайли появится сейчас?
Для всех запретны те газели ныне,
Как будто для язычников — богини.
Свои силки раскину я ужель,
Чтоб на лугу поймать ее газель?
Я душу ей готов отдать, — так мне ли
Уничтожать запретные газели?
Когда я в сердце чувствую недуг —
Я прихожу — в пыли — на этот луг,
Хожу вокруг, как пилигрим вкруг храма,
А слезы льются, как вода Замзама.
Не ждут газели от меня вреда,
Траву не обижаю никогда.
Пусть буду, как тюльпан, в крови и прахе,
Травинки я держать не буду в страхе,
Пусть горе меч вонзает в грудь мою,
Я кровь ее газелей не пролью!»
«Лайли!» — твердил он имя, как молитву,
И вновь пошел на странную ловитву
Поймав газель, «Лайли!» он говорил,
Ей поцелуй, как милой, он дарил
И отпускал — пусть побежит по лугу, —
Как жертву искупленья за подругу
Так, от поры рассветной до ночной,
Охотой занимался он чудной.
Взрастивший ветвь садовник вдохновенный,
Художник, сказа расписавший стены,
Украсил роспись надписью такой:
Когда лишенный разума изгой,
Развалинами бытия раздавлен,
Безумною любовью был прославлен,
Повсюду заблистали в краткий срок
Жемчужины его блестящих строк,
Везде, на каждом сборище, звенели
Двустишья драгоценных ожерелий.
Дошел и до халифа мерный звон, —
Маджнуна пожелал увидеть он.
Сказали мужу, правившему Надждом,
Что знал о тамошнем арабе каждом,
Чтоб, всем уверткам положив конец,
Направил он к халифу во дворец
Того, кто от любви познал известность,
Кто изучил искусства и словесность.
Тогда правитель Наджда без прикрас
Вождям племен поведал сей приказ.
А те: «К рассудку полон отвращенья,
С разумными не терпит Кайс общенья.
Нет крыши у него над головой,
Одною лишь питается травой.
Когда он движется к холмам нагорья,
А в сердце у безумца — горы горя,
То барс его сопровождает бег,
В расселине скалы — его ночлег.
Когда он бродит по степям без цели,
То соучастники его — газели,
Он странными желаньями объят,
Онагров собеседник и собрат.
Отвергнутый людьми, безумный, дикий,
Чем он привлек внимание владыки?»
Сказал правитель. «Царь изрек приказ —
Кто спорить с ним осмелится из нас?»
Искали Кайса в далях бесконечных,
Везде о нем расспрашивали встречных,
И был он обнаружен в горной мгле.
Сидел он, как на троне, на скале,
А волосы на голове казались
Шатром царя и облаков касались,
На солнце тело дочерна спалив,
Он в черноту оделся, как халиф.[31]
Довольный, он сидел среди животных
Нехищных и средь хищников бессчетных.
Ему сказали: «Чресла препояшь,
Оденься, так халиф желает наш».
Ответил Кайс: «Отверг я одеянье,
Скитания в степи мое деянье.
Хребты приют предоставляют мне,
И чресла не нуждаются в ремне.
Своей судьбы одет я чернотою,
От горя прикрываюсь наготою,
Страданьем сломлена моя спина,
А сломленной одежда не нужна».
Ему сказали: «Смелы эти речи,
Страшись, не отвергай с халифом встречи».
А Кайс: «К чему мне пред халифом пасть?
Тот смел, кто не признал корысти власть.
Иль в ноздри мне, как палочка верблюду,
Корысть продета? Ни за что не буду
Халифу во дворце его слугой!
Корысть и жадность губят род людской,
От этих двух пороков отрешенный,
Мирских тревог не ведает влюбленный».
Сказали «Гнев халифа — наш закон.
Прикажет он — и будешь ты казнен».
А Кайс: «Я мертв. Моя любовь — убийца.
Мне ль, мертвому, людских мечей страшиться?
Мне голову мечом снесете с плеч?
Но мертвому — что лепесток, что меч!
Лишь для того, чтоб жить, влачат живые
Вьюк угнетенья и сгибают выи,
Но, если жизнь ушла, что может меч?
Лишь ничего, лишь пустоту рассечь!»
Поняв, что с ним бессмыслен спор горячий,
Решили повернуть коня иначе.
Не принимает он слова хулы?
Маджнуна заковали в кандалы:
Так обвивается вокруг растенья
Змея, не знающая снисхожденья.
Змеей обвитый, звенья кандалов
Сверлил он жемчугами слез и слов:
«Нужны ли кандалы с их силой мнимой?
Я — в мускусных силках кудрей любимой,
А кто же — и при этом без пилы —
С меня такие снимет кандалы?
Те ноги, что за два иль три мгновенья
Семи краев познать сумели звенья,
Четыре обойти столпа, пройти
Сквозь шесть дверей порталов девяти,[32]
В железе двух иль трех колец халифа —
Вступить в оковах во дворец халифа,
При этом были не затем в пути,
Чтоб до родного существа дойти, —
Избрали многогрешную дорогу,
Хоть к райскому веди она чертогу!
Кто верует, что лишь любви светлы
Пути, тому возмездье — кандалы!»
Верблюдиц гнали две иль три недели —
Путь ко дворцу халифа одолели.
Маджнуна, что пылал из-за Лайли,
К воде пылавшей — в баню привели.
Его помыли, голову обрили,
С почтеньем слуги с Кайсом говорили.
Халиф, что был источником наград,
Его в богатый обрядил наряд.
Был Кайс халифа милостями взыскан,
Дарений благовоньями опрыскан,
Но, присмотревшись, понял: сей приют —
Та школа, где пощечины дают!
Стал тесен Кайсу мир необозримый,
И снова обезумел одержимый,
Одежду разорвал он и чалму
Низринул в прах, ни слова никому
Не говорил, сидел в углу молчанья,
Вновь признаки являя одичанья.
Велел халиф, чтобы пришел на пир
Любовью умудренный Кусаййир.
Безумного узрев средь царедворцев,
Оторопел вожатый стихотворцев.
Сказал: «Сперва, чтоб строки записать,
Перо вы принесите и тетрадь.
Во мед он обмакнул перо, как палец,
А мед — стихи, что сотворил страдалец!»
И Кусаййир из сердца песнь исторг,
Всех привели его слова в восторг.
Он говорил: «Лайли прекраснолица,
Но Кайс не может с ней соединиться».
Он плакал: «Разлучен с подругой друг,
Сильнее с каждым днем его недуг».
И вдохновенье Кайса не погасло:
От этих слов оливковое масло
Обрел светильник — и огонь возник:
Язык Маджнуна — пламени язык!
Он спел касыду о своем горенье,
Сто бейтов было в том стихотворенье,
И каждое двустишие — как дом,[33]
И слезы-жемчуга сверкали в нем,
А каждая строка — дверная створка,[34]
Где горе входит медленно и зорко.
Цезура посреди строки — разрыв
Сердец, что разлучились, полюбив.
Размер стихов напоминает море,[35]
В котором, буйствуя, бушует горе.
Сто рифм — как сто утративших покой
Людских сердец, сжимаемых тоской.
Все буквы — сказ любви, сердцам желанный,
Все знаки — капли из сердечной раны, —
Нет, буквы — словно жаркие ключи,
Которые от крови горячи!
Лайли своей улыбкою печальной,
Как солнце, озарила бейт начальный,
Но вот уже последний бейт погас, —
Как греза о тебе, рассветный час!
Сердца людей зажгла его обида:
Была подобна молнии касыда!
Уста раскрыв, он вольно мысль простер,
Воспел своей возлюбленной шатер,
Его слова тоскою зазвучали,
Он выжег на сердцах тавро печали,
Птенца иль ветра он избрал послом,
О сердце написал, сожженном злом.
Он смесью крови собственной и праха
У ног Лайли слова писал без. страха,
Чтоб их гонец возлюбленной принес.
Сробеет? Пусть тогда сожрет их пес!
Кайс рассказал, как встретился с любимой,
Поведал о разлуке нестерпимой,
То разрывал одежды на себе,
То о злосчастной плакал он судьбе.
Сердца людей и болью, и тоскою
Пронзал он каждою своей строкою.
Заплакали вельможи и халиф,
Касыдою себя испепелив.
Когда, своим скорбям стихами вторя,
Закончил он повествованье горя,
То все сердца, способные гореть,
В его огне стремились умереть,
Когда же разразился он слезами,
Все оказались с мокрыми глазами.
Как тень прямая, он свалился с ног:
Сгибаться он из-за оков не мог.
Страдальца жребий увидав суровый,
Велел властитель разомкнуть оковы,
Казну велел он разомкнуть скорей
И злато Кайсу дал — сто кошелей,
Затем сказал: «Без цели не кочуя,
Со мною рядом поживи, прошу я.
Немедля в Наджд, к правителю, с гонцом
Посланье милостивое пошлем,
Чтоб к тяготам усердие прибавил,
Чтоб он сюда отца Лайли доставил.
Двоих мы на одну нанижем нить,
Чтоб две жемчужины соединить!»
Не очарован царственным величьем,
Маджнун внимал халифу с безразличием,
Даров не принял от царя земли,
Ушел он в степи с думой о Лайли.
Как лань, порвав силки, ушел он в степи, —
Как будто времени он сбросил цепи!
Там, где хотел он, был его ночлег.
Он радовался, что беды избег:
«Мне от халифа — скука и морока.
Лишь в святость милой верю я глубоко!»
Кто скачет, путешествие начав,
По строчкам и страницам этих глав,
Нам говорит, страданию причастный:
Вкруг племени Лайли блуждал несчастный,
Как лань в горах или в лесах олень:
Ведь оба — одиноки целый день.
Поскольку были для него запретны
Ее стоянка и шатер приветный,
Блуждал страдалец по путям чужим,
Любовью и смятеньем одержим.
Однажды шумно, жарко и угрюмо
Повеяло дыхание самума.
Как угольками полная лохань,
Степная пламенела глухомань.
Как волосы в огне, так в кольца змеи
Свернулись при внезапном суховее.
Когда онагр вбегал в степную ширь,
То на копыте сразу же волдырь
Выскакивал — едва, на миг единый,
Касался зверь пылающей равнины.
Весь мир как бы хотел живое сжечь,
Он раскалился, он пылал, как печь.
В печи долина и гора дробились,
Как пересохшая нура, дробились.
Все рыбы жарились в речной воде,
Как будто в масле на сковороде.
Холодные ключи среди ущелий
Нагрелись так, что бурно закипели.
На плоском камне, как на блюде, — глянь, —
Жаркое: куропатка или лань?
Тьма этой бури, падая отвесно,
Как будто тенью делалась древесной,
В тени своих рогов лежал олень,
Уж не надеясь на другую тень,
Но лань, средь вихря душного, в смятенье,
Укрытия искала в ложной тени..
Кайс, что блуждал в степи, людей страшась,
Как уголь раскалился в тяжкий час.
В его душе огонь многоязыкий
Метался, сжечь готовый мир великий,
И места Кайс найти себе не мог
Ему огонь, казалось, ноги жег.
С ожогом на сердце, как у тюльпана,
На холм крутой взобрался Кайс нежданно.
Сквозь облако песчаное жары
Увидел он какие-то шатры.
Казалось, что небесных звезд поболе
Рассыпано шатров на чистом поле!
Вскочил Маджнун, быстрее всех ветров
Направился он в сторону шатров.
Увидел: движутся куда-то люди.
К нему подъехал всадник на верблюде.
Сказал Маджнун: «Да будет сочтено,
Что счастье нашей встречей рождено!
Куда стремится караван богатый?
Скажи, где будут паланкины сняты
С верблюдов? Да еще мне объясни:
Откуда эти люди? Кто они?»
И всадник, молодой, сильноголосый,
Неспешно отвечал на все вопросы:
«Те люди направляются в Хиджаз,
Святыням поклониться в добрый час»
«А кто несет паломничества бремя?»
«Лайли, и славный род ее, и племя».
Ответы эти Кайса потрясли.
Когда услышал он, что здесь Лайли,
Отрекся Кайс от бытия земного,
Как тень, упал среди песка степного,
Но снова поднял голову свою,
Уже чужой земному бытию,
И встал из праха, и решил он сразу
Вслед за любимой двинуться к Хиджазу.
Подругу в паланкине повезли,
И друг за нею следовал вдали.
Подверженный печали и злосчастью,
На паланкин Маджнун взирал со страстью:
То сердце, что любовью истерзал,
Он к паланкину крепко привязал.
Порой стонал паломник-богомолец —
Иль то звенел верблюжий колоколец?
«К чему ей паланкин? — стонал, звеня. —
Иль плохо милой в сердце у меня?
Стал паланкин, как видно, Зодиаком,
Где пребывает солнце, споря с мраком.
О, где найду я счастье хоть на миг,
Чтоб солнца этого увидеть лик!
При этом солнце — свет не нужен мысли:
К мельчайшим атомам меня причисли!»
В песке пустыни отпечатки ног
Ее верблюдицы он видеть мог
И целовал следы на той тропинке,
И стряхивал он желтые песчинки
Со своего лица, чья желтизна —
Как золотом богатая казна.
Он пел: «Следы в степи необозримой
Суть память о верблюдице любимой.
Со мной любимой нет, и я в тоске,
Так пусть меня утешит след в песке.
Кто любит, тот благословит и малость —
И тень, что от возлюбленной осталась!
Пусть между ними тысячи преград —
С возлюбленной в мечте он слиться рад.
Пусть ног ее не видит он, гонимый, —
В песке отыщет он следы любимой,
Чтоб целовать, вдали от всех дорог,
Не ноги, а следы прелестных ног!»
Тот, кто к Каабе двинулся, к святыне,
Страданием опустошен в пустыне,
Кто, рядом с милой, с нею разлучен,
Скорбит, но утешения лишен, —
Когда вступил в священную округу,
Смотрел всё время только на подругу.
Когда она свершала свой таваф,
Он шел вослед, служенье ей избрав.
Когда, красой сверкая несравненной,
Любимая вступила в дом священный[36]
И на Маджнуна посмотрела вдруг,
Его счастливый охватил испуг,
Подумал он в слезах: «Ты терпишь муки,
Пылаешь в страстном пламени разлуки,
В огне, в неволе — хорошо ль тебе?
Страдать от боли — хорошо ль тебе?
А каково же мне? О, я раздавлен,
Я без тебя печалью окровавлен.
Хочу тебя, но как верну тебя?
Весь мир отдам я за одну тебя!
Нет близких у меня. Всю боль, тоскуя,
Лишь глазу своему излить могу я,
А ты счастливее в родном краю:
Друзьям излить ты можешь боль свою».
Так говорил, огнем испепеленный,
На языке безмолвия влюбленный.
К Лайли он эти обращал слова,
Любого опасаясь существа.
Туга — безмерна, время встречи — кратко,
Нельзя святого нарушать порядка.
Лайли свершает в муках свой обряд,
За ней Маджнун, волнением объят.
Она целует Черный камень зримый,
Он жаждет черной родинки любимой.
Когда ее уста поит Замзам,
Дает он волю горестным слезам.
От Марвы к Сафе движется подруга,
Он — в точке верности, как в центре круга.
Она идет туда, где Арафат,
А для него лишь облик милой свят.
Она стремится к мудрости обряда,
Ему — лишь кудри девушки отрада.
Она в долине Мины держит нож,
А он: «Ты скоро ль кровь мою прольешь?»
Она семь мелких камешков бросает[37] —
Он голову под камни подставляет.
Она священный покидает храм,
А он готов припасть к ее стопам.
Лишь в паланкине милая уселась,
Маджнун, внезапную почуяв смелость
И улучив благоприятный миг,
У паланкина с быстротой возник.
Они прощались мысленно друг с другом,
Единым обездолены недугом.
Ни слова не сказали: их тоска,
Их боль была слышна без языка.
Разлукой разлучились роковою-
Так расстается тело с головою, —
Не может тело жить, коль голова
Хотя и смотрит, но уже мертва.
Подруга удалилась в паланкине,
А он остался, увязая в глине:
От горьких слез, что пролил он с тоской,
Стал вязкой глиною песок сухой.
Подруга мускусом благоухала,
А кровь у Кайса в сердце высыхала,
Как будто налили ее враги,
Излив весь мускус, в сумку кабарги.
Но мускус речи скрыть он был не в силах,
Запел всей кровью, что кипела в жилах:
«Ушла душа, осталась только плоть.
Ослабла плоть. Как слабость побороть?
Пришла, для краткого сверкнула взора,
Но как мне больно, что ушла так скоро!
Всю жизнь за ней бежал я, и возник
На миг из-под завесы чудный лик,
Но миг прошел — возлюбленная строго
Закрыла лик, не постыдившись бога.
С губами пересохшими везде
Скитался я, мечтая о воде,
И вот источник вижу я в пустыне,
Но доползти к нему не в силах ныне.
Жизнь еле теплилась во мне, слаба,
Но вновь напала на меня судьба,
Подобно кочевому бедуину.
Я знаю: скоро я сей мир покину.
Пылает грудь, изнемогает плоть, —
Никто пусть так не страждет, о господь!
О, если б смерть мое убила горе,
Тогда страдать я перестал бы вскоре!»
Покинув караван Лайли, к другим
Пристал Маджнун, печальный пилигрим.
Боялся он, бессильный от страданий,
Что, если в том узнают караване
О спутнике таком, ему конец:
Там не найдет сочувственных сердец,
И станет скорбь Лайли невыносимой,
А стыдно горе причинять любимой.
Кто жемчуга на нитку нанизал,
Такой блестящий жемчуг показал:
Та, пребывающая в паланкине,
Подобно целомудрия святыне,
Газель, что даже львам внушает страх,
Что явно властвует в людских сердцах,
Что мудрецов в безумцев превращает,
Что силу у могучих похищает, —
Когда обратным двинулась путем
Из Мекки на верблюдице верхом
И каравана опытный вожатый
Верблюдов гнал, умением богатый, —
Один араб из племени сакиф,
Что молод был, и строен, и красив,
С пушком, покрывшим розовые щеки;
С шатром волос, венчавшим лоб высокий;
С таким кольцом на пальце, чья печать
Могла его главенство подтверждать;
Из той семьи, что возглавляла племя
От древности седой по наше время;
О чьих богатствах повесть нам прочла
Сама земля, не зная им числа;
Кто деньги всем дарил, но до отказа
Кошель свой тут же наполнял он сразу, —
Лайли увидел в паланкине вдруг
И он любовь познал в пустыне вдруг!
Завеса от людей ее скрывала,
Но ветерок приподнял покрывало,
И он зарю увидел, — нет, заря
Померкла б, от стыда пред ней горя!
Узнал он дня и ночи связь при взгляде
На спущенные за уши две пряди;
Из-под бровей-подков — очей огонь,
Казалось, высек норовистый конь;
Ее глаза — как будто две колдуньи,
Что чародействовали в новолунье;
Смеясь, развязывал узлы забот
Зубами белыми багряный рот.
На ту луну одним взглянул он глазом
И разом потерял покой и разум.
Попал он, обессиленный от ран,
Как дичь, любви-охотнице в аркан.
Чтоб завладеть Лайли, нашел он свата,
Чья речь была присловьями богата:
Недаром говорили все о нем,
Что он и воду сблизил бы с огнем!
К отцу Лайли он старика отправил,
Чтоб обещал и обещать заставил.
Сказал от имени его старик:
«Как ты, я родословною велик.
Нет равных мне — я хвастаться не стану —
По знатности, имуществу и сану.
Долины нет, где б не паслись всегда
Моих овец и коз моих стада,
Не сосчитать шатров моих стоянок,
Моих коней, верблюдов, слуг, служанок.
Всё, чем владею, я тебе отдам,
Прикажешь — брошу всё к твоим ногам,
Всё злато, серебро, всё достоянье,
Что взвесить и весы не в состоянье.
Я весь — твой раб. «Владеющий рабом
Владеет также и его добром».[38]
Да, я твой раб. Так стань мне господином,
Тебе не зятем буду я, а сыном.
Воскликну: «Хорошо, что я твой зять!»
Я «хорошо!» готов сто раз сказать!
А нет — каким уравновесят златом
Моих страданий самый малый атом?»
Узнал отец, посланца расспросив,
О юноше из племени сакиф.
Приязнь к нему почувствовал он сразу,
Поверив сладкозвучному рассказу.
Еще не зная жениха, тотчас
Изрек: «Он — сын мой, светоч старых глаз!»
Душа его согласьем отвечала
На сватовство, но он решил сначала,
Что надо с близкими держать совет
И лишь потом посланцу дать ответ.
Пошел к жене, тайком принес известье
Он матери и дочери-невесте,
И согласилась любящая мать
Тому арабу дочь свою отдать:
«Счастливый брак — спасенье для влюбленных.
Для двух несчастных, страстью опаленных.
Став юноши красивого женой,
Лайли забудет о любви былой.
Маджнун, когда услышит весть такую,
Начнет искать красавицу другую.
Нам тоже прок от нового родства:
Все прекратятся толки и молва».
Когда те беды над Лайли нависли,
Как локоны, пришли в волненье мысли.
Она заплакала, краснее роз
Глаза-жасмины сделались от слез.
А розы щек, пленявшие красою,
Вдруг увлажнились жемчугом-росою.
Где силы взять, чтоб переспорить мать.
Чтоб непокорной стать, где силы взять?
Но нет и силы, чтоб нарушить слово,
Забыть навеки друга дорогого.
Молчала, чтобы мужество найти,
Чтоб средство от супружества найти,
Но родичи ее решили властно:
«Молчит невеста, стало быть, согласна».
И юноше пришел ответ от них:
«Да к свадьбе приготовится жених».
Тогда увидел с радостью влюбленный,
Что все к нему созвездья благосклонны.
Казалось, головой достиг Плеяд,
Свершить готовый свадебный обряд.
Когда невеста смуглая Востока
Оделась тьмою с наступленьем срока
И небосвод кадильницы разжег,
Жених украсил светочем чертог:
Всё племя пусть союз благословит их!
Он пригласил на свадьбу именитых,
И брачный договор соединил
Луну с одним из молодых светил.
Тут стали деньги, золото со звоном
Все под ноги бросать молодоженам,
Дирхемы не считал богатых круг:
Считать — забота музыкантов, слуг.
Дает богатый, подбирает нищий —
Так в бренном установлено жилище:
Один все деньги подберет, другой
Останется с протянутой рукой...
Сияют лица, а Лайли печальна,
Всё веселится, а Лайли печальна.
Сей дар бесценный обретя, жених
Ждал наслаждений нежных и живых,
Еще не ведая, какого яда
Исполнена желанная отрада.
Пир свадебный еще гремел, звеня,
А он, томясь от страсти и огня,
Приблизился к сиявшей красотою
И к брачному повел ее покою,
С почетом, от нескромных глаз вдали,
На ложе неги усадил Лайли.
В ней столько было гордости и чести,
Что не посмел он с ней улечься вместе.
Не разомкнув нахмуренных бровей,
Красавица казалась всё грустней.
Глаза раскрылись, проливая слезы,
Но алых уст ее закрылись розы.
А тот стоял, его сжигала страсть,
Он жаждал, но не смел к воде припасть.
Как от огня любви спасет он тело?
Тушить огонь вода не захотела!
Сидел он терпеливо два-три дня,
Но начал задыхаться от огня.
К себе прижал он пальму, что желанна,
Рукой коснулся девственного стана.
Она вскричала: «Отойди ты прочь,
Меня прикосновеньем не порочь!
Не сорван с этой пальмы плод ни разу, —
Верней, ни одному не явлен глазу,
А вожделеть к несломанным ветвям, —
Пойми ты наконец, — позор и срам!
А тот, по ком страдать не перестану,
Кто мне нанес своей любовью рану,
Покорен мне, терпение храня,
А сколько терпит бед из-за меня!
Из-за меня в пустыне сохнет жгучей,
В горах он горько плачет рядом с тучей,
Газелей кормит, грезя обо мне,
Не ест, не пьет в пустынной стороне,
Ко мне исполнен страстного стремленья,
Участье видит лишь в глазах оленя.
Он счастье обретает лишь со мной,
И для него весь мир — во мне одной.
Со мной, робея, он садится рядом,
Как бы не смея насладиться взглядом.
Он счастлив, если я в нежданный день,
Как пальма, на него отброшу тень.
Увы, того, кто выше всех сравнений,
Не удостоила я этой тени.
Мой перстень — верности ему завет.
Взгляд на него — и страсть моя, и свет.
Могу ли покориться я другому
И сладкую делить с другим истому?
Ты на меня и на него взгляни
И сей искус из сердца изгони.
Забудь высокомерье и тщеславье,
Яви мне сдержанность и добронравье.
Клянусь творцом — началом всех начал,
Что землю чудесами расписал-
Как только снова, с вожделеньем новым
Протянешь руку ты к моим покровам,
Тебя ударю я рукой, убью,
Обрушив меч на голову твою.
А коль тебя убить не хватит силы,
Убью себя, прерву свой путь постылый,
Тогда меня от всех твоих обид
Неправосудный меч освободит».[39]
Несчастный понял, услыхав угрозу
Из сладких уст, напоминавших розу:
Вовек мечта не сбудется его,
Ведь с норовом верблюдица его!
Но, потерять ее страшась до боли,
Ее бесправный пленник, поневоле
Он согласился с горем жить в ладу,
Лишь запах розы обонять в саду.
С разлукой схожи были те свиданья.
Но для чего же были те страданья?
Доколе ждать, надеяться, страдать?
Он умирал и оживал опять.
Вот так, измученный, и жил он между
Тоской и чувством, что обрел надежду.
Вот так и умер, в мир уйдя другой
С полунадеждой и полутоской.
Кто за завесой чудного изделья
В литавры бил в день свадьбы, в день веселья,
В литавры песни бьет и создает
Такой напев, что нас по сердцу бьет.
Тот, кто любовью ранен был жестоко,
Хотя ее восславил он высоко,
Хиджаз покинув, возвратился вновь
В ту местность, где жила его любовь.
Больнее стала боль его ожога,
Сильнее стали скорбь его, тревога, —
Еще один недуг в него проник,
Кайс превратился вдруг в смятенье, в крик.
Струю слезы струною сделал руда
И стон страданья он исторг оттуда.
О, если б весть, что счастье есть, намек
Хотя б Маджнун из этих струн извлек!
Когда он шел, задумчив и печален,
Вдоль прежних стойбищ, около развалин
И кто-то говорил: «Здесь был приют
Той, про кого сказания поют, —
То есть Лайли, свирепостью разбоя
Тебя лишившей мира и покоя», —
Он приникал к развалинам челом
И плакал кровью над былым жильем,
К травинке каждой приникал с любовью,
Газель слагая прежнему становью.
А если находил горящий взор
Пустой, но заповеданный шатер
И кто-то говорил: «Под этой сенью
Жила Лайли, подобна сновиденью», —
Он совершал вокруг шатра таваф,
Его второй Каабою признав.
По всей пустыне пальцами своими
Писал он на песке любимой имя.
Где надпись та? Песок ее занес?
Нет, буквы залил он потоком слез!
Просеяв прах, его себе он сыпал
На голову... Однажды случай выпал,
Спросил прохожий: «На себя, в слезах,
Зачем просеянный ты сыплешь прах?»
Ответствовал Маджнун: «В пыли пустыни
Найти жемчужину надеюсь ныне,
Не находя, в отчаянье стою
И сыплю прах на голову свою.
Я знаю, что искать ее не надо,
Но есть и в поиске самом отрада:
Кому другому было суждено
Искать в пыли жемчужное зерно?»
Сказал прохожий: «Поиск безрассудный
Ты прекрати, смени свой жребий трудный.
Напрасно ты потратил столько лет, —
Жемчужины ты потерял и след!
Ее нашел другой. Иль это ново?
Тебя отвергла, предпочла другого!
Поэтому ты поиск прекрати:
Что найдено, уже нельзя найти!
Амбары хлеба, данные изменой, —
Пойми — дешевле, чем сухарь ячменный!
Ты договором связан с ней благим,
Меж тем она вступила в связь с другим.
Ты к ней стремишься, как к желанной доле,
Она тебя не вспоминает боле.
Ее пленил другой, и нет уже
Печали по тебе в ее душе.
Ее избранник — юноша достойный
Из племени сакиф, красивый, стройный.
Она тебе, алмазу, предпочла
Ракушку, что украсила осла.[40]
Они — две буквы в написанье слитном.
О чем же их слиянье говорит нам?
Две эти буквы сочетались так,
Что ты не нужен им, как лишний знак!
Они, как ноготь с мясом, соприродны,
Ты — ноготь, с пальца сорванный, негодный.
Встань наконец и сбрось на землю груз,
Отринь мечту и тяжкий сей искус!
Какая глупость — верным быть неверной,
Быть преданным всем сердцем лицемерной!
У женщин прелесть и величье есть,
Но так же, как у роз, — двуличье есть.
Пойми, что роза верной не бывает:
Кто раньше к ней придет, ее срывает
Но если роза тянется к шипу,
К шипам ты тоже протори тропу
С фиалкою поладит ли терновник?
С грабителем поладит ли садовник?
Мужчиной будь в деяниях любви.
С женой другого мужа ты порви.
Кто видел две ноги в одной сандалье?
Где двух господ в одном дому видали?
Суть женщины есть хитрость, колдовство,
Нет у нее от правды ничего.
То — чиж золотоперый с грудью красной.
Ей угодить не думай: труд напрасный!
Ты будешь ласков с ней? Впадет в порок.
Умрет она, коль будешь с нею строг
То — пальма, но о ней мы скажем жестко:
Она — не стойкая, она — из воска.
Нам от ее цветов отрады нет,
Нам от ее плодов услады нет,.
Снабдили пальму ветками, листвою,
Но не снабдили верностью живою.
С другим обнявшись, весь забудет свет,
Любовь к тебе и верности обет!
И ты нарушь обет: лишь в том лекарство,
Чтоб отвечать коварством на коварство.
Как прежде, не сжимай своей рукой
Ладонь, что хной окрашена другой,
Не то испачкаешь свои ладони
Той хною, что принес ей посторонний».
Когда Маджнун услышал сей рассказ,
Как суфий, начал исступленный пляс.
Он завопил и на песок горючий
Упал, как падает больной падучей.
Как птица полумертвая, в песке
Он биться стад в отчаянье, в тоске.
Решив, что камень — сердце у любимой,
Он камнем в сердце бил себя, теснимый
Мученьями, что бьют еще больней,
И впал в беспамятство на много дней.
От здания рассудка прочь простерло
Его безумье, крепко взяв за горло,
Он долго без сознания лежал,
Не осязал, не видел, не дышал, —
Его бы в те мгновенья роковые,
Наверно, мертвецом сочли живые.
Когда ж души почувствовал возврат, —
Казалось, отданную под заклад
Страданиям, — ее обрел он снова,
Но только для стенания глухого.
Вонзились в грудь стенаний острия.
Сказал, узнав долину бытия.
«Ушла моя любимая. О, горе!
О, скорбь невыносимая, о, горе!
Кружился я, как мотылек, в ночи,
Не ведая, каков огонь свечи.
Та, что со мною пламенела вместе, —
Увы, разодрала одежду чести,
При этом честь мою втоптала в грязь,
Над добрым именем моим глумясь.
Всё то, что обещала, — позабыла,
Всё то, что отвращала, — возлюбила.
С ней рядом друг, а я так одинок,
Мне — злой недуг, а ей — лекарств исток.
Ее лишен, пылал я всей душою,
Теперь сожжен удачею чужою.
Я без нее стал тоньше волоска,
Теперь, я вижу, смерть моя близка.
Разлукой от любимой удаленный,
Привык вблизи от смерти быть влюбленный,
Но гнет судьбы ужасен, нестерпим,
Когда его любимая — с другим.
Искал он клад, всю жизнь копал лопатой —
Пришел другой и клад унес богатый.
Садовник саду посвятил труды —
Пришел воитель-вор, сорвал плоды.
Где дни, когда мы так сидеть привыкли,
Чтоб в наш приют чужие не проникли,
Чтоб даже ветерок не смел о нас
Кому-нибудь поведать свой рассказ?
Теперь возьми, о ветерок пахучий,
Моей души сгоревшей прах летучий,
Повей золою на ее порог,
Ей обо мне напомни, ветерок,
Ты к ней помчись, ты с нею побеседуй,
Моими ты устами ей поведай:
«Твоя душа, почувствовав испуг,
К другому от меня умчалась вдруг
Когда с ним вместе станешь пить из чаши,
Когда уста соединятся ваши,
Того ты вспомни, чья душа болит,
Кто горечь пьет и чей сосуд разбит.
Но, прежде чем умру, сражен судьбою,
Соединенья не познав с тобою,
Запомни: чистым, верным вниду в прах,
А ты раскаешься, в своих грехах!»
Знаток перекочевок, перегонов
В сей горестной юдоли громких стонов
Такую тайну, полог приподняв,
Являет нам в одной из этих глав:
Сказав о тех, кто юной стал четою,
Несчастный, сочетавшийся с бедою,
Людей отринул и тропу свою
Направил смело к дикому зверью.
Безумному покорны стали звери,
К нему питая дружбу и доверье.
Шагал он по земле, как царь царей,
За ним ступало воинство зверей.
Под каждым деревом, царя достоин,
Был трон из камня и песка построен.
Садился он с величием на трон,
Зверями окружен со всех сторон.
Когда он им явил добро и милость,
Их ненависть друг к другу прекратилась.
Газель и волк шли к роднику вдвоем,
Приятелями стали лань со львом,
С хвостом большого барса на поляне
Или в степи играл детеныш лани.
Как вьючные животные, в пыли,
Онагры следом за Маджнуном шли.
Лисицы подметали, как служанки,
Перед Маджнуном тропы и стоянки,
А если душен был и зноен день,
Весь путь слезами поливал олень.
Над Кайсом простирали зонт вороны,
Их черными крылами сотворенный.
А если иногда, в степной дали,
Желал он написать письмо Лайли, —
Ногой газели, на калам похожей,
Чертил он буквы на газельей коже
И находил всегда чернил запас
В чернильницах газельих черных глаз.
Он как-то шел, роняя слез рубины,
Слагая песню, по камням долины.
Милы и кротки, этой песне в лад,
Приплясывали сотни газелят
Внезапно он просторный луг увидел,
Он множество людей вокруг увидел:
Трава — ковер, цветов — полным-полно,
Из чаш, как из тюльпанов, пьют вино.
Неспешно подошел он издалече,
Чтоб с хищным войском не боялись встречи.
Узнав его, один из тех людей
Слова наполнил добротой своей:
«Вожатый светоносный всех влюбленных,
Из-за любви в рассудке поврежденных!
В юдоли праха превращенный в прах,
Отверг родных, забыл ты о друзьях.
Во имя той, которой сердцем верен,
Из-за которой в мире ты потерян;
Во имя той, кто дарит мир земной, —
Ты счастье жизни видишь в ней одной;
Во имя ярких губ ее манящих;
Во имя вьющихся кудрей блестящих;
Во имя двух газелей — томных глаз,
Двух чародеев, обольстивших нас;
Во имя прядей мускусных, пахучих
И лика, что луной сияет в тучах, —
Столь быстро мимо нас не проходи:
Не из-за нас тоска в твоей груди!
Мы тоже скорбной шествуем тропою,
Мы встретиться давно хотим с тобою.
Сильна тревога, и тяжел твой путь,
Хотя б немного с нами ты побудь».
Маджнун, услышав вежливое слово
И просьбу сердца чистого, простого,
Свою звериную оставил рать,
Чтоб детям человеческим внимать.
Спросил. «Что за равнина здесь такая,
Чей прах подобен мускусу Китая?»
Ответили: «Перед тобой — Хиджаз.
Сей край духовно очищает нас.
Лайли здесь проезжала в паланкине
И останавливалась на равнине.
Она здесь шла, касался сей земли
Благоухающий подол Лайли, —
Теперь понятна ли тебе причина
Того, что пахнет мускусом равнина?»
Как только эти он постиг слова,
У Кайса закружилась голова,
На землю он упал, как тень прямая,
Сказал, слова из сердца исторгая.
«Поскольку ваша родина — Хиджаз
И вы о милой повели рассказ,
Да жертвою за вас отныне буду,
Да буду вам рабом везде и всюду.
Я не паломник, не иду я в храм
На поклонение святым местам.
Я поклоняюсь лишь моей любимой,
Всё прочее сочтя святыней мнимой.
Зачем я путь в Каабу изберу,
Коль не могу прийти к ее шатру?
Я — пилигрим, чья цель — Лайли вовеки,
А без Лайли я не нуждаюсь в Мекке!.
Вся жизнь моя без встречи с ней — тщета,
Хожденье вкруг Каабы — суета.
Возлюбленную жажду я в пустыне,
К чему же мне Замзам — вода святыни?
Мне петь о ней — и радость и беда,
Так что мне даст священная вода?
Пою — и скорбь из глаз моих струится,
Замзам дарует каждая ресница.
Где ни брожу — лишь к одному стремлюсь
С ней встретиться, с ней утвердить союз.
Возлюбленной не видя пред глазами,
Я буду несчастливым и в Ираме.
Свидания, казалось бы, черед
Возможен, но тоска меня гнетет
Монету с именем другим чеканят, —
Уста ее уста другие манят.
Я одинок — они теперь вдвоем,
Я странствую — у них семья и дом...»
Сказал — и лбом он стал о землю биться.
Метался, как подстреленная птица,
Из глаз не слезы проливал, а кровь,
И, плача, потерял сознанье вновь.
Когда в себя пришел он на закате,
Небесный свод надел другое платье,
Явились нам двуликости цвета.
Льва рыжина и тигра пестрота.
И от людей, с их добрым устремленьем,
Ушел Маджнун к онаграм и оленям.
Душа от тела удалилась прочь,
Опять в тоске провел он эту ночь.
В сей повести у продавца жемчужин
Такой словесный жемчуг обнаружен:
Жемчужина, что на людском пути
Сияла в раковинах девяти,[41]
Была нанизана на нить другого,
Исполненного разума благого, —
Женою стала доброго весьма
И чистого, как и она сама.
Раскаивалась бедная однако,
Все время своего стыдилась брака.
Она Маджнуновых боялась дум:
А вдруг придет любимому на ум,
Что отвратилась от него подруга,
Избрав по воле собственной супруга,
С которым веселится без забот,
А он из уст ее усладу пьет,
А вдруг Лайли вручила ключ от клада
Тому, кому мила ее услада?
Чтоб рассказать о горе, лишь одно,
Она решила, средство ей дано:
Письмо составить, чтобы ниспадали
С такой же плавностью слова печали,
Как локоны блестящие Лайли,
Чтоб слезы в нем кровавые текли,
И пусть Маджнун среди своих блужданий
Прочтет посланье боли и страданий.
Лайли, придя к решенью своему,
Всю боль свою доверила письму.
Она сперва напомнила о боге:
Врачует он все скорби и тревоги,
Красавиц брови превращает в лук,
Чтоб стрелы страсти падали вокруг,
Красавиц щеки в розы превращает,
А соловьям он к розам страсть внушает,
Влюбленным, предающимся слезам,
Дарует исцеления бальзам,
Сердца сжигает молнией-красою,
Но встречи орошает их росою.
И после этих вводных слов письма
Поведала, что чувствует сама:
«От той, чье сердце отнято, — посланье
Тому, кто отнял сердце и дыханье.
От той, кто в доме скорби заперта, —
Бездомному, чья спутница — мечта.
От той, кто сознает свой грех глубокий, —
Тому, кто сыплет на нее упреки.
(О нет, не слышу от него речей,
Но резких слов молчание страшней!)
От той, кто в путах проклинает долю, —
Тому, кто вырвался из пут на волю...
Живешь ты без людей в степной глуши,
И лишь газель врачует боль души:
Две буквы первые дитя газелье
Отбросило — и превратилось в зелье!
О ты, бегущий по степям, как тень,
Чьей быстроте завидует олень, —
Врагов предавши медленному тленью,
Ко мне направь ты быстроту оленью!
О ты, чей собственный удел суров,
Всегда онагру ты помочь готов,
Во имя доброты и дружбы ради,
Не просишь ты онагра о награде.
Ты ни шелков не знаешь, ни мехов,
Твой кров — среди камней, колючек, мхов.
О, как тебе, мой нежный, мой певучий,
Лежится без меня в траве колючей?
О, с кем постель степную делишь ты?
С кем каменное ложе стелешь ты?
Кого ласкаешь на гранитном ложе
И услаждаешь, наслаждаясь тоже?
Кто гладит ласковой рукой тебя?
Кто утешает, дорогой, тебя?
Кто извлекает, исцеляя раны,
Колючки из ступней твоих, желанный?
Кто, кроме диких и ручных зверей,
Обедает за скатертью твоей?
Однако же запомни, что от боли
Я больше мучаюсь в своей неволе,
И, может статься, всех твоих болей
Частичка этой боли тяжелей.
Родителей постыла мне наука,
От мужа мне и мука и докука,
С утра я под присмотром дотемна,
Я ни на миг не остаюсь одна.
Вздохну ль о том, что ты — вдали, в пустыне,
Мне говорят: «О чем вздыхаешь ныне?»
Заплачу ль, что не стала я твоей, —
Мне говорят: «Ты слезы лить не смей!»
Пойду ли я на травку луговую —
Мне говорят: «Зачем гулять впустую?»
Пойду ли к нашей речке за водой —
Мне говорят: «Ступай скорей домой!»
Взгляну ли, как равнина необъятна, —
Мне говорят: «А ну вернись обратно!»
Казалось, от шипов беды и зла
Меня судьба, как розу, берегла,
Скрывала от враждебности, доколе
Я в брак не по своей вступила воле:
Так приказали мне отец и мать, —
Мне из-за них теперь дано страдать.
Тот, кто побыл с тобой хотя б мгновенье,
Постиг твой разум, душу, вдохновенье,
Захочет ли общения с другим,
С немилым, и ничтожным, и пустым?
Мой муж со мной не спал еще ни разу,
Я не вняла ни просьбе, ни приказу,
Он не вступает ночью в мой покой
И не касается меня рукой,
Не пребывает он со мною рядом,
Лишь издали довольствуется взглядом.
Его печаль мрачна и глубока,
От горя стал он тоньше волоска,
Уже он думает в тоске о смерти:
Сей волосок — на волоске от смерти.
Из-за него — я за завесой бед,
Он упадет — и я увижу свет:
Твое лицо, сорвав покров, увижу —
Я солнце дня без облаков увижу!»
Она стыдливо начала письмо,
Но сорвала стыдливости клеймо,
В конце поставив в качестве печатки
Привет сердечный, как лобзанье сладкий.
Свернула свиток, горести полна,
Что за немилым замужем она,
И кровью слез на свитке подписалась,
Прося у бога, чья извечна жалость,
Прощенья, что она из града бед,
Из государства горя шлет привет
Тому, кто жизнью сыт и кто с отвагой
Готов погибнуть, видя в этом благо, —
Чтобы, прочтя своей рабы слова,
Узнал он, что любовь ее жива.
Когда Лайли упрятала в кармане
Исполненное галии посланье,
Она решила: нужен ей посол,
Чтоб он ее любимого нашел.
Лайли на луг явилась спозаранок
В сопровожденье нескольких служанок,
Как куропатка горная мила..
Вблизи вода проточная текла-
Желанная, серебряного цвета,
Всех жаждущих вода поила эта.
Лайли, внимая, как шумит родник,
Мечтала, чтоб гонец пред ней возник,
Чтоб он с письмом помчался поскорее
От родника — к тому, кто всех роднее,
Чтобы сбылось желание ее,
Чтоб друг прочел послание ее!
Вот верховой неведомо откуда
К воде направил своего верблюда:
Не ветер, но, как ветер, был летуч,
Не горный ключ, но быстрым был, как ключ.
Он к светлой влаге устремился прямо,
Как будто воду увидал Замзама.
Поставил он, уставший от езды,
Верблюда на колени у воды
И сам прильнул к воде без лишней речи,
Как Хызр, исток живой воды обретший.
Лайли сказала. «Мне твои черты
Знакомы, кажется. Откуда ты?»
А тот: «Моя отчизна — область Наджда,
Где утоляется святая жажда.
Из глины Наджда сделан мой замес,
Но в этой глине отблеск есть небес».
Лайли сказала «Некто, с ликом юным,
Чье имя Кайс, но прозванный Маджнуном,
Чье сердце горестью потрясено,
В той области скитается давно.
Не свел ли ты знакомство с тем скитальцем?
Беседовал, быть может, со страдальцем?»
Ответил всадник: «Да, я с ним знаком,
И дружбы с ним я осенен крылом.
Ему явил я верности начало,
И речь моя Маджнуна утешала.
Где б ни был я, молюсь я, чтоб господь
Помог ему все беды побороть».
Лайли спросила: «Что с ним, горемыкой?
А тот: «От боли страждет он великой.
Он с беспокойством видит род людской,
Лишь у зверей находит он покой.
То на скале он складывает строки,
И слезы сердца сушит зной жестокий,
А то в пещере стих его скорбит,
И сыплется на Кайса пыль обид».
Тогда Лайли спросила, замирая:
«А та, кого он любит, — кто такая?»
Ответил тот: «Ее зовут Лайли.
«Лайли!» — кричит он, падая в пыли,
«Лайли!» — он плачет, на ноги вставая,
Лайли — его слезы вода живая.
Из всех даров и неба и земли
Он выбрал для души одну Лайли.
Лишь это имя — дар его словесный,
Ему слова другие неизвестны».
Заплакала несчастная Лайли,
И тайну сердца губы изрекли:
«Я та, чья родина — в мечтах Маджнуна,
Я та, чье имя — на устах Маджнуна.
В груди его ожог — из-за меня,
Страдалец изнемог — из-за меня.
Его мученья я первопричина, —
Его свеченье и его кручина.
И я горю в огне — из-за него,
И горе, горе мне — из-за него!
Но он не знает, что горю я тоже,
Что это пламя на его похоже.
Да за тебя отныне смерть приму,
Коль от меня доставишь весть ему!
Есть свиток. Из моей он создан крови,
И кровь моя пылает в каждом слове.
Помчись, узнав пылание мое,
Отдай ему послание мое!
Затем с ответом возвратись обратно,
Как друг, кому тоска моя понятна.
Ты унеси огонь моей свечи,
А мне сиянье светоча вручи!»
Ответил благородный: «Горем жгучим
Из-за тебя Маджнун томим и мучим,
Но положу предел его скорбям,
Твое письмо Маджнуну передам, —
За буковку того письма любую
Он жизнь отдаст и душу дорогую!
Ему твое письмо вручить я рад:
То для меня награда из наград».
В печали счастье обретя нежданно,
Лайли письмо достала из кармана,
Вложила в свиток среди скорбных строк
Травинку желтую и волосок, —
Пусть друг поймет их как иносказанье:
«С тобой в разлуке, в горе и терзанье,
Я высохла, как желтая трава,
Как волосок — худа, едва жива».
К Маджнуну всадник с ликом благородным
Помчался на верблюде быстроходном,
В глухую даль безумцу он повез
Посланье, полное любви и слез.
Он прибыл, стал искать его повсюду,
Пришлось метаться по степи верблюду,
Но был безлюден и безмолвен дол.
Уже гонец в отчаянье пришел,
Решил он под скалою на мгновенье
От поисков найти отдохновенье —
И Кайса в скалах он увидел вдруг,
Но странен был его несчастный друг:
Светился весь, хотя лишился света,
Дыханье — здесь, душа — далеко где-то,
Он бодрствовал, но видел мир во сне,
Здесь внутренне, он был не здесь извне,
Он пребывал вне времени и меры,
Вне солнечной вращающейся сферы.
Любить не вправе, за любовь гоним,
Уже не веруя, что сам любим,
Ом всё же чтил одной любви законы,
От нелюбви навеки отрешенный.
Как ни старался преданный гонец
Привлечь его вниманье наконец,
Не привели старания к удаче.
Тогда решил он действовать иначе,
Запел он. так поют в глухом краю
Погонщики верблюдов песнь свою.
«Лайли! Лайли!» — гремело справа, слева.
Постигнет ли безумец шум напева?
Но, кажется, вошло то имя в слух —
Или Маджнун обрел сознанье вдруг?
Спросил он: «Кто ты и чего ты просишь?
Зачем ты это имя произносишь?»
А тот: «Я сделался гонцом Лайли,
Затем что озарен лицом Лайли, —
Лайли, к которой страсть твоя стремится,
Лайли, кто скорбных глаз твоих зеница!»
Сказал Маджнун. «Назойлив, неучтив,
Заране губы амброй не отмыв,
Как ты посмел, дерзнул устами сими
Выкрикивать всё время это имя?»
А тот: «Язык и словник я Лайли,
Посредник и толковник я Лайли.
Как раб, сейчас к тебе подъемлю длани:
Как жемчуг, ты прими ее посланье!»
Маджнуну в сердце, сладко и остро,
Весть о письме вонзилась, как перо.
Из рук гонца, явив ему почтенье,
Письмо возлюбленной он взял в смятенье,
Он имя милое увидел сам,
Поднес его к устам, потом к глазам.
Письмо с такой благоухало силой,
Что свет его сознанья погасило,
Упал он, ко всему на свете глух,
Утратив разум, зрение и слух.
Когда же вновь познал он просветленье,
Запел такую песню в исступленье:
«Письмо не завязь, что таит мечту,
Но я, увядший, снова с ним цвету
То — крошки хлеба верности, та малость,
Которая мне, нищему, досталась.
В письме таится мускус дорогой,
Как в сумке, нам даримой кабаргой.
Письмо такое станет талисманом
Для тех, кто ранен в сердце в мире странном,
Нет, ладанкой, что счастьем нам дана
Да от несчастья нас хранит она!»
Когда же он раскрыл письмо любимой,
Запел другую песню одержимый:
«То не письмо, то — ранняя весна,
В саду надежд — фиалок новизна.
То — строки верности, скрижали ласки,
Заставок, буквиц радужные краски.
То — свежесть, блеск и яркость полотна,
На коем радость изображена.
То — буквы-муравьи несут мне благо,
А их дорожка — белая бумага.
Как зернышки, уносят муравьи
Сердца, познавшие печаль любви».
Здесь буква каждая была сосудом,
В котором наслажденье слито с чудом.
Маджнун их выслушал, и каждый раз
От жгучей смеси он пускался в пляс.
Казалось, буквы, и слова, и строчки —
Пропитанные мускусом цепочки.
Цепочки превращались в кандалы
Отрад, что были мудрецам милы.
Был в том письме блаженства преизбыток,
Стал талисманом сердца этот свиток!
Гонец узрел в глазах Маджнуна свет,
Сказал, чтоб на письмо он дал ответ
Сказал Маджнун: «На чем писать сумею
И чем, скажи, — не кровью ли своею?
Бумаги нет, и нет пера в руке, —
Иль пальцем напишу я на песке?»
Тогда посланец на своем верблюде
Немедленно покинул то безлюдье,
В одну стоянку прибыл ввечеру
И двинулся к ближайшему шатру
Там и перо нашел он, и бумагу
Когда рассвет велел взметнуться стягу,
К Маджнуну он, к подножью диких скал,
Со всем необходимым прискакал.
Тот взял перо, бумагу и такою
Свое посланье начал он строкою.
«Когда посланье пишет чистота,
Началом, украшением листа
Должно быть имя бога: он — единый,
Раскрывший нам врата первопричины.
Он тот, кому кругом внимает жизнь,
Он жизнь дает и отнимает жизнь.
Он тот, кто силою неизъяснимой
Соединит влюбленного с любимой
Иль стоязыким опалит огнем,
Чтоб не познали радости вдвоем».
Когда он строки завершил введения,
Повел слова страданья и смятенья
«Посланье от того, кто брошен той,
Что для другого блещет красотой.
Тот, чья постель — среди травы колючей,
Взывает к розе, нежной и пахучей.
Улыбкой ты чаруешь, как весна, —
Но только не того, чья грудь больна.
Ты сад, где ворон реет невозбранно,
Для всех лекарство, для меня ты — рана.
Ты от меня таишься, точно клад,
Даря другим жемчужины отрад.
Ты — облако для всех, но для меня-то
Ты не дождем, а молнией чревата.
На все поля ты влагу пролила
И только мой посев сожгла дотла.
Сгорело поле, в пепел превратилось, —
Так вот они, твое добро и милость!
О, пахаря такого пожалей,
Хотя бы каплю на поле пролей!
Прозрачный ключ, ты лишь тому в угоду
Струишь свою живительную воду,
Кто влагою пресыщен, а не мне,
Чье сердце жаждет, чья душа в огне.
Лишь Хызра награди подобным даром, —
Погибнуть прикажи всем Искандарам!»
Ту воду животворную, что царь,
Чьи губы пересохли, жаждал встарь,
Дано ль испить бездомному бродяге?
Мне ль, нищему, мечтать об этой влаге?
Когда пришло, повеяло добром
Письмо, что начертала ты пером, —
Я им от крови осушил ресницы,
В грудь вместо сердца те вложил страницы.
То был мне талисман, чтоб я окреп,
То мне, голодному, дала ты хлеб.
Читал я верности твоей скрижали,
А слезы горести из глаз бежали.
Я на надежду открывал намек,
Но песню скорби сдерживать не мог.
Мне кажется, что ты грустишь притворно,
Что ты словес неправды сеешь зерна.
Тебя тревожит горький мой удел,
Но горя я в письме не разглядел.
Ты пишешь: «Я тебя не позабуду,
Покуда мыслю, я с тобой пребуду...»
Но можно ль мне писать слова любви,
Когда с другим все помыслы твои?
Нет, я бесстыдства не пойму такого:
В объятьях одного — любить другого!
Замаран твой язык, речь не чиста
Ведь целовал другой твои уста!
Пусть даже не найду в тебе изъяна,
Решив, что нет в твоих словах обмана, —
Влюбленный подозрителен всегда,
Во всем ему мерещится беда.
Он слышит веский довод в каждом слухе,
Слона живого видит в мертвой мухе,
О горстке пыли думает гора, —
Нет, горести тяжелая пора!
Пред ним змеею муравей предстанет, —
Израненную душу всё изранит!
В том доме, где любимая живет,
На крыше птица зернышки клюет,
А он решит, лишь взгляд на птицу бросит,
Что письма от соперника приносит...
«Не стала, — пишешь, — мужу я женой,
Мой муж далек от близости со мной...»
Но разве мало мне той тяжкой раны,
Что он — твой собеседник постоянный?
Сокрыт все годы от меня твой лик,
А для него открыт он каждый миг
Срывает он плоды бесед с тобою,
А мне нельзя в твой сад ступить стопою.
Ты пишешь мне: «Его томит недуг,
От горя погибает мой супруг,
Он скоро отойдет невозвратимо,
Как будто на ветру — полоска дыма...»
Но кто же твой чертог покинет вдруг?
Красы твоей знаток? Твой верный друг?
Едва покинет ворон ветвь инжира,
Слетятся к ней тотчас все птицы мира!
Дано всем людям в жены взять вдову,
Лишь я такой надеждой не живу.
Поскольку не приближусь я к надежде,
Пребуду в безнадежности, как прежде.
Поскольку ты надежду отняла,
Да будет безнадежность мне мила.
Поскольку равнодушна ты к больному,
Я счастлив, что желанна ты другому.
Поскольку ты с врагами заодно,
Да будет счастье недругам дано.
Поскольку вы слились в одном желанье,
Да будет жить мое — в твоем желанье.
Коль шелуху ты любишь, неплоха
Та шелуха. Совсем не шелуха!
Твоя любовь дает ей облик новый.
Она становится ядром, основой.
Тот, кто тобою избран и любим,
Становится избранником моим.
Любовью награжденного твоею
Любить я должен, не любить не смею.
Самоотверженной да будет страсть.
Для блага милой надо жертвой пасть.
Мне подавить свои желанья надо,
Коль в этом для возлюбленной — отрада.
Любовь от себялюбья далека.
Влюбленному мила его тоска,
А счастья он пугается заране.
Он — прах в степи несбывшихся желаний.
Хотя мне радость не дана тобой,
Хотя не осчастливлен я судьбой,
Да дни пройдут твои среди веселий,
Когда желанной ты достигнешь цели.
Живи в кругу друзей, в саду любви,
И пусть умру я — долго ты живи».
Таинственных событий провозвестник,
Такие образы творит кудесник:
Святыня, озаряющая мир,
О нет, в Китае созданный кумир,
Лайли, с душой, подобною твердыне, —
Нет, яркий месяц в звездном паланкине,
Супругу ласкою не воздала
За все его хорошие дела,
К ларцу любви не подпускала мужа,
Покорности пред ним не обнаружа,
И удовлетворения тетрадь
Не стала перед мужем раскрывать.
Супружеского не изведав блага,
Он заболел и слег в постель, бедняга.
В соединенье он обрел беду
О пользе думал, а пришел к вреду
Соединенье — груз невыносимый,
Коль друг — не друг, любимый — не любимый.
Всё время видеть пред собой Эдем,
Вступить в него не смея вместе с тем, —
Ужаснее стократ и безысходней,
Чем огненные муки преисподней.
Лишь о Лайли он думал, лишь о ней,
И делалась его болезнь сильней.
Он в лихорадке пламенел, и била
Так часто, жарко пульсовая жила,
Что пульс прощупывавшая рука
Подпрыгивала! Смерть была близка,
И, если палец к пульсу прикасался,
Он сразу, как свеча, воспламенялся.
Когда явился к изголовью врач,
То стал искать пути к здоровью врач,
Но, колбу увидав с мочой больного,
Решил: больной не исцелится снова.
Он быстро таял на глазах врача, —
В себе таила смерть его моча.
В ужасных муках тяжкого недуга
Кончались дни злосчастного супруга,
И вечность сжалилась над ним и вдруг
Его от всех освободила мук,
От вожделения спасла больного,
И он из плена вырвался земного,
Из клетки мира вырвалась душа,
В потусторонний, вольный мир спеша.
Чтоб вечно жить, скончался он, страдая.
Возможность разве есть у нас другая?
Душа сначала боль познать должна:
Тогда лишь будет в плоть заключена.
Ты в боли пребываешь в сей юдоли
И оставляешь землю, полон боли.
Существованье — боль, и боль — исход.
О, этот мир, где в боли боль живет!
Лишь тот избегнет боли и кручины,
Кто умереть способен до кончины...
Лайли, скорбя от Кайса вдалеке,
Влачила дни в унынье и тоске.
По мужу траур — средством был, не боле,
Чтоб сердце облегчить от тяжкой боли.
Сгустилась боль в ее груди в клубок,
И вздох ее был жарок и глубок,
И слезы траура ей облегчали
Возможность выражения печали.
Когда она рыдала. «Милый друг!»
И жемчуг слез блистал, — то не супруг
Предметом был ее мольбы унылой.
Другой мерещился ей образ милый.
Надев одежды горя и беды,
Сидела по обычаю идды.
Рыдала по ночам на скорбном ложе,
Но имя в помыслах — одно и то же,
В слезах и горе пребывала днем,
Но плакала — о нем, всегда о нем:
Она печать использовала вдовью,
Чтоб вволю плакать над своей любовью,
И замолкали злые языки
При этих звуках горя и тоски.
Тот, кто пришел к Маджнуну через степи,
Тем самым разума разбивши цепи,
Чьи речи о замужестве Лайли
Безумного скитальца потрясли, —
Решил смягчить удар непозабытый,
Играя на струне, любовью свитой.
Узнав, что сделалась Лайли вдовой,
Помчался в степь глухую верховой,
И долго он скакал в пыли блужданий,
И отыскал Маджнуна в глухомани.
Сказал он: «Для тебя отрада есть.
Произнести позволь мне эту весть.
Колючка на твое упала поле,
Пронзила душу, ты кричал от боли,
Но ветер смерти без следа унес
Причину горестей твоих и слез,
А говоря короче — новобрачный
Ушел из сей юдоли жизни мрачной,
Ушел, унес навеки свой недуг,
А бытие тебе оставил вдруг».
Маджнун, узнав, что муж Лайли скончался,
Что он с юдолью бренной распрощался,
Заплакал, словно облако весной,
Стеная, извиваясь, как больной.
Не понимая, почему он плачет,
Тот вестник вопросил: «Что это значит?
О государь влюбленных, ты велик,
Ты в тайну таинства любви проник.
Не ты ль кричал в тоске невыразимой,
Услышав о замужестве любимой?
Не ты ль весь мир в отчаянье поверг
Так, что в глазах вселенной свет померк?
И вот, когда соперник твой скончался
И с этой вестью я к тебе примчался,
Как и тогда, горюешь ты опять,
Ты снова начал плакать и стенать.
Как согласуешь слезы те и эти?
Ответствуй мне, нуждаюсь я в ответе!»
Сказал Маджнун: «Я плакал в первый раз,
Затем что душу этот брак потряс.
Тот, кто не плачет от душевной раны,
Не человек, а камень бездыханный.
А ныне потому я слезы лью,
Что пламень душу охватил мою.
Тот, кто не только серебро и злато,
Кто отдал всё, чем жизнь была богата,
Кто мир отверг, чтоб с милой быть вдвоем,
Кто стал для юной розы соловьем,
Чьим домом сделался цветник любимой,
Чьим светочем зажегся лик любимой, —
Скончался, не познав ее любви,
Не увенчав сближеньем дни свои.
И я бреду за милой дни за днями,
И тысяча фарсангов между нами.
В пещере сплю в неведомом краю,
В глухой степи я утро застаю.
Мы и мечтать не смеем о сближенье,
Нам не поможет и воображенье,
Мы только в том сближенье познаем,
Что страждем в мироздании одном,
Что по одной земле ступаем оба,
Что будут в той земле два наших гроба.
Ты знаешь, смертью я умру какой?
В пыли разлуки лягу, как изгой.
Провижу — этот час наступит вскоре,
Я из груди исторгну пламя горя,
Со всеми разлучен, не только с ней,
Я лягу средь колючек и камней.
Мне будут сострадать одни лишь звери,
И лишь газель заплачет о потере,
И вспомню я газель — отраду глаз,
И, руку протянув, в последний раз
Я притяну газель в объятья страстно,
И без сознанья отойду безгласно.
Душа с сознаньем пустятся в полет,
А мир мою кончину осмеет.
В могиле мне устроят новоселье,
Когда покину кладбище газелье,
В могиле сохраню свою любовь,
Пока из мертвых не восстану вновь.
Тот, кто стезю скорбей избрал заране,
Чье сердце — в язвах горя и страданий,
Себя счастливцем да не смеет счесть,
О смерти недруга услышав весть.
Как посмеюсь над бедствием другого,
Коль сам страшусь я бедствия такого?
Забудет ли сей злобный небосвод,
Когда и чей приблизится черед?
Вчера сопернику нанес он рану,
А завтра я добычей смерти стану
Не лучше ль плакать над своей душой,
Чем радоваться гибели чужой?
Кто истинный мудрец в земной юдоли?
Тот, кто чужой не радуется боли!»
Сказав, Маджнун прощенья попросил
У вестника, что выбился из сил.
Тот к землякам помчался по долинам,
Остался Кайс в сообществе зверином.
Тот, кто явил нам ожерелье строк,
Такую речь правдивую изрек:
Тот, кто утратил в бренном океане
И разума, и сердца достоянье,
Разбил благополучия ладью,
Препоручив обломкам жизнь свою, —
Теперь узнал от вестника благого,
Что нет в живых соперника былого,
Что может он к возлюбленной прийти,
Поскольку нет преграды на пути,
Что розы ветер не коснулся даже,
Что юная луна взошла без стражи!
От силы исступления живой
Он побежал быстрей, чем верховой:
Как бы верблюдица была той силой,
Что принесла его к стоянке милой!
Растерян, он метался в том краю,
Искал Маджнун любимую свою.
Внезапно средь безмолвия степного
Увидел пса, бессильного, больного.
Для бега и охоты был он слаб:
Иссякла мощь его недужных лап.
Парша изъела шерсть, а морда — в шрамах
От злых укусов хищников упрямых.
Так исхудал он посреди песков,
Что ребра выпирали из боков.
То был мешок с костями затверделый,
Чехол, натянутый на лук и стрелы!
Обезволосел хвост — казаться мог
Как бы змеей, свернувшейся в клубок.
Пасть обеззубела, а зубы эти
Перегрызали прежде всё на свете!
Иль с голоду остатки сил собрал
И собственные зубы он сожрал?
На теле язва страшная на язве, —
От язв мучительных не взвоешь разве?
Как рты, разъяты язвы, а клоки
Мышц, мяса, кожи — словно языки.
В тех язвах-ртах торчат, как зубы, кости,
И, кажется, они скрипят от злости.
Нет, нет, на теле кожа — точно сеть,
На чьи ячейки больно вам смотреть,
Но застревали мухи, а не лани
В ячейках сети — в каждой рваной ране.
Заносчиво дразня больного пса,
Говаривала хитрая лиса:
«Губитель тигров, лев свиреполицый,
Вступи в сраженье с немощной лисицей!
Где шерсть твоя? Ты хочешь жить с людьми?
О голый, шубу ты с меня сними!»
Маджнун, увидев пса, душой смутился,
Как по щеке слеза, в песок скатился,
Пред псом сто раз поцеловал он прах,
Как тень валяясь у него в ногах.
Чтобы не больно было стертой коже,
Из мягкого песка устроил ложе,
В подушку — в умиленье и любви —
Для пса колени превратил свои.
Слезами язвы он омыл и тело
Его чесал и гладил то и дело,
Прогнал он мух, что возлюбили гниль,
Стряхнул с боков, спины и морды пыль.
Уврачевав страданья пса больного,
Уста открыл он для такого слова:
«Ошейник твой — свидетель добрых дел:
Ты ожерелье верности надел!
Ты верность, преданность в закон возводишь
И этим человека превосходишь,
Добыв кусок еды, из тех же рук
Ты сто камней готов отведать вдруг
Ты днем — пастух, а ночью — сторож верный,
И даже львам внушаешь страх безмерный.
Твоей расплаты убоялся вор,
И волк с тобой вступить не смеет в спор.
Ночных бродяг ты лаем устрашаешь,
В ночную стражу бдительность вселяешь.
Один твой голос на путях земных
Ценнее сотен стражников ночных.
Ты — лев, когда стремглав летишь во мраке,
Страж пред тобой — ничтожнее собаки.
Тем, кто во мраке не нашел дорог,
Твой лай добраться до дому помог
Тем, кто во тьме сошел с пути нежданно,
Твой лай звучит, как музыка органа.
Тем, кто с пирушки движется домой,
Твой лай — как звук родной во тьме ночной.
Когда охоты познаешь ты счастье,
Сам властелин твоей покорен власти.
Пускай твой поводок — в его руке,
Но кто кого ведет на поводке?
Ты — в беличьем меху, в шелку немятом,
Ошейник блещет жемчугом и златом.
Вперед умчишься — за тобой коня
Погонит царь, доспехами звеня.
Еду, которая тебе желанна,
С его ты получаешь дастархана,
А за добычей, полон быстроты,
Он так же страстно гонится, как ты.
Твой бег таков, что даже птиц тревожит,
И тень твоя тебя догнать не может
Что птица? Вихрь твою изведал власть,
И он тебе попасть боится в пасть!
А сколько лис твои узнали зубы,
Когда, нагнав, ты разрывал их шубы,
И даже было жалко тех бедняг,
Когда им шубы зашивал скорняк.
Тебя страшился барс на горных кручах,
Он убегал от лап твоих могучих:
Хотя отвагой, мощью обладал, —
Как в крепости, сидел он между скал.
Твой норов понял лев, и царь животных
Со страху скрылся в зарослях болотных:
Хотя в тех тростниках — обилье стрел,
Он воевать с тобою не посмел.
Пугал ты стадо целое оленье —
Так лань могла ль с тобой вступить в боренье?
На всем бегу настигнутый тобой,
Добычей делался онагр любой.
Лишь зайцу стоило тебе присниться —
Сон убегал: ведь сон тебя боится!
Таков рассказ о юности твоей,
О радости твоих начальных дней.
И вот, когда пришел твой день постылый,
Когда не стало в лапах прежней силы, —
Кто благодарность в дар тебе принес?
Тебя с презреньем вышвырнули, пес!
Пока со смертью вместе я не лягу,
Да не забуду я тебя, беднягу!
Давно ль ты верным был слугой Лайли?
Давно ль ты охранял покой Лайли?
Пускай судьбою ныне ты обижен,
Лишен сей чести, в звании унижен,
Я ниже пал, твоих достоин слез
Твой хвост — ошейник мой, я есмь твой пес!
Давай с тобою участь мы разделим,
Ошейник твой мне станет ожерельем,
Надев ошейник верности Лайли,
У ног твоих коснусь лицом земли-
К ее шатру те приближались ноги,
Или бежали по ее дороге,
Или ступали вкруг ее шатра,
Всю ночь не отдыхая до утра.
На госпожу смотрели дорогую
Твои глаза, и я их поцелую.
С ее дороги ветер поднял прах
И сделал прах сурьмой в твоих глазах.
Твой хвост — кольцо у милого порога —
Оправлю в жемчуг слез, а их так много!
К тавру, что выжгли на твоем бедре, —
Знак верности читаю в том тавре, —
Я сердце приложу какое счастье —
Ожог тавра ожечь ожогом страсти!
Короче: весь ты, сутью всей — как весть
О милой, чья судьба — сиять и цвесть.
Когда вода в ручей вернется снова,
Когда воспрянешь у шатра родного,
Когда получишь доступ к тем дверям,
К ее высокой милости дарам,
На прахе заповедной той округи
Следы увидишь ног моей подруги, —
Ты поцелуй тот прах и тот порог:
То я следы целую легких ног!
Когда в шатре подруги будут гости
И ты из рук ее получишь кости,
То помни, верен щедрому шатру
Я — сотрапезник на твоем пиру!
Когда порог моей любви безгрешной
Ты будешь охранять во тьме кромешной,
Ты помни, что и я в дали глухой
Не сплю, храня возлюбленной покой.
Когда заговорят весною грозы
И на шатре подруги вспыхнут слезы, —
Чтоб сжалилась она, начни рассказ
Про слезы из моих бессонных глаз.
Когда, не зная сна, подруга выйдет
В вечерний час, луну в степи увидит,
Отрадный сон ты на нее навей,
Ей передав слова любви моей-
„Губительница львов оцепенелых!
О ты, чей меч окрашен кровью смелых!
Доколе, обезумев от любви,
В скитаньях буду дни влачить свои?
Вдали от милой и моих стремлений
Я другом стал онагров и оленей.
Я, жалкое игралище судеб,
В пыли разъединения ослеп.
Сегодня, обескровленный любовью,
Я к твоему приблизился становью.
Боюсь, еще на шаг ступлю вперед —
Отчаянье мне сердце разорвет.
Едва одна разрушится преграда,
Уже сто новых одолеть мне надо.
Надежды льва как будто бы сбылись,
Но льва подстерегает хитрый лис, —
Его, идущего к тебе в тревоге,
Погубит лис коварный, хромоногий.
Меня, страдальца, воодушеви —
Как лев я буду на путях любви.
Отвагу льва я проявлю повсюду
И на твое ристалище прибуду,
Добычу, возвещенную судьбой,
Найду в соединении с тобой.
А если не достигну этой цели,
То смерти я боялся ли доселе?
Ты — от меня, я — от тебя, вдвоем,
Когда умру, свободу обретем».
Так извлекает мастер остроглазый
Ядро из скорлупы сего рассказа:
Тот, кто, избрав духовную тропу,
Познал любви ядро и скорлупу,
Измучился от боли нестерпимой,
Когда достиг становища любимой.
Идти к Лайли? На это есть запрет.
Страдать вдали? Но силы воли нет!
Чем ближе был к любимой одержимый,
Тем исступленней жаждал он любимой.
В смятении блуждал он в том краю,
Не зная, чем утишить боль свою.
У всех, кто видеть мог его мытарства,
От ран сердечных он просил лекарства,
Кого бы ни встречал на том пути,
Себе на помощь он просил прийти.
Однажды он в степи увидел стадо,
И родилась в его груди отрада.
Был запах амбры в поднятой пыли:
Владели стадом родичи Лайли.
Лик пастуха сиял нездешним светом-
Как бы Лайли жила в сиянье этом.
Сказал Маджнун: «Из шерсти твой палас, —
Не в нем ли благодать Мусы зажглась?
Взойдешь на холм — и станет холм Синаем,
А сам Синай тобою озаряем.
Твой посох эту землю осенил,
Его страшится сфер небесных Нил.
Куда бы ни попал твой посох ярый,
На хищников обрушит он удары,
Он только с виду посох, ибо он
Для недругов — губительный дракон.
Твоя праща на поле каменистом
Внушает страх зверью тревожным свистом.
Когда раскручиваешь ты пращу,
Решая: «Камень в хищника пущу», —
Дрожит свирепый волк, разбойник старый,
Бежит в испуге от твоей отары.
А если камень из пращи метнешь
Во Льва зодиакального, то дрожь
Почувствует сей Лев и трепет страшный
И в страхе бросится с небесной башни.
Ты всех поишь из чаши молоком,
Заботишься о здравии людском.
Спешит сей мир — с зарею ли, с закатом —
Дать молоко ягнятам и козлятам,
И только мне, чья жажда глубока,
Ни капли не дает он молока.
Не будь, как этот мир, жесток, прошу я,
Дай молока один глоток, прошу я!
Прошу такого молока, пастух,
Чтобы не плоть усилилась, а дух.
То есть прошу любви, великодушия,
О, сжалься надо мной, душа пастушья,
Ты помоги мне ласки молоком,
К Лайли меня ты отведи тайком,
Чтоб, сидя в тихом уголке, незримый,
Я мог увидеть красоту любимой.
Ты на меня надень ошейник пса,
Чтоб воссияла мне ее краса.
Как пес, улягусь, может быть, на лапах,
Ее порога обоняя запах.
А нет — я облачусь в иной наряд:
Она — пастух, бараном стать я рад!
С душой разбитой, я лишен и тела.
О, где та плоть, чтоб остов мой одела!
Да принесет мне счастье этот день:
Баранью шкуру на меня надень.
Да спутниками будут мне бараны:
Войду в приют заветный и желанный.
Как только мы достигнем той земли,
На стадо бросит беглый взгляд Лайли,
И окажусь я тоже в этом взгляде,
И на нее взгляну, сокрытый в стаде».
Сказав — как тень, бессильный, он упал,
Как мертвый, в прах могильный он упал.
Луна и Рыба — всей Земли опора[42] —
Шли мимо, древний путь свершая скоро,
И вот уже над степью день потух.
Сидел над ним и слезы лил пастух.
Когда Маджнун пришел в себя и горе
Еще сильней зажглось в печальном взоре,
Сказал пастух, безумца возлюбя:
«О потерявший самого себя!
Обрадуйся — настала ночь влюбленных,
Настало время встречи разлученных!»
Затем баранью шкуру он принес.
Сказал: «Ступай к Лайли, не зная слез.
Пляши, вступив в сообщество баранье,
Будь радостен в зверином одеянье.
Лайли, быть может, как и в прошлый раз,
Всё стадо обойдет в вечерний час
И вдруг тебя узнает, улыбнется,
Ладонью ласковой тебя коснется».
Маджнун, узнав, что свет его души
Обходит стадо вечером, в тиши,
Надел баранью шкуру, в новой коже
На четвереньки встал, с бараном схожий,
Ногам двумя руками он помог,
Стал, как животное, четвероног.
Так, горем согнутый, бежал он рядом —
Спина к спине, нога к ноге — со стадом.
К любимой, всем преградам вопреки,
Спешили две ноги и две руки.
И говорил он про себя: «О боже,
В какой меня теперь ты видишь коже!
Она дороже и почетней всех:
Пред ней тускнеет серой белки мех!
Чтоб увидать нежнейшую из гурий,
Я вон из кожи лезу в этой шкуре!»
Так сам с собою вел он разговор,
Когда Лайли увидел он шатер.
Четырнадцатидневною луною
Лайли тропинкой двинулась степною,
Остановилась в тот вечерний час:
Она со стада не спускала глаз.
Прошли пред нею овцы, и бараны,
И козы, и один пугливый, странный
Баран замедлил, трепетом объят, —
Был человеческим печальный взгляд.
Он выдержку утратил и терпенье,
Власть над собой он потерял в смятенье,
Издал он вопль, в беспамятстве упав,
Как ствол, что срублен средь зеленых трав.
Лайли узнала сразу грустный голос
Любимого, чье сердце раскололось.
Он шкуру распластал — сухую плоть,
Уже не в силах горе побороть,
Он потерял сознание и разум,
Не слышал ухом и не видел глазом.
Она его в объятья приняла,
Омыв слезами пыль с его чела.
Едва почувствовав ее дыханье,
Пришел он из беспамятства в сознанье,
Взглянул, сложил ладони перед ней,
Упал в земном поклоне перед ней.
Сказал: «Очей отверстых ты зеница,
Ты — храм для тех, кто жаждет поклониться,
Ты — горной розы благодатный цвет,
Ты — всех достоинств незакатный свет,
Ты — на горе престол, я — пыль земная.
Как жаль, что я — такой и ты — такая!
Поверю ль, падший и едва живой,
Что над моей ты светишь головой!
Пристало ли престолу в выси горной
Быть утвержденным над травою сорной?
Ужель в руках держу я твой подол?
Иль грежу я? Иль я с ума сошел?
Сон винопийцы есть не что иное,
Как умопомрачение хмельное.
Тебя, не предназначенную мне,
Ужели тоже вижу я во сне?
Но чудный сон, в котором ты приснилась,
В котором даришь мне покой и милость, —
Не сон, а бденье радости моей,
Свидетельство, что стал мой взор ясней».
Лайли, его любви увидев прочность,
Его речей огонь и беспорочность,
Сказала: «Мой вечерний гость, поверь,
Что радостна моя душа теперь,
Но меж друзьями не нужна преграда,
Чужую шкуру надевать не надо!
Сбрось эту шкуру, сделай мне добро,
От скорлупы освободи ядро,
Да посвятим друг другу два-три слова,
Являя нашу тайну без покрова».
Луна взошла, и засияла ночь.
Былые тяготы умчались прочь.
Они сидели вместе до рассвета,
Текли слова, не ведая запрета.
Сто повестей поведали уста
О том, как боль сильна, любовь чиста.
Еще осталось сто повествований,
Когда запела птица расставаний.
Взметнул рассвет свой волчий хвост — бунчук,
Пастух проснулся, громко вскрикнул вдруг
Услышав этот крик и опечалясь,
Влюбленные друг с другом распрощались.
Она вступила, стройная, в шатер,
Он залил кровью слез степной простор.
Когда слагатель повести старинной
Рассказ о шкуре прочитал звериной,
Он с речи трепетной покров совлек
И предложил нам сахар этих строк:
Познавший, как тимпан, удар по коже,
Расставшись с ней, что жизни всей дороже,
В бараньей шкуре — ночью, утром, днем
Скитался Кайс в безлюдии степном
Ценил ее, как память о любимой,
Хранил ее, как дар неоценимый.
Но шкуру содрала судьба с него,
Оставила скитальца без всего.
Страдал он, как враги того хотели:
Нет милой рядом, шкуры нет на теле!
Без милой кто он в мире? Мертвый гость.
Без шкуры кто он в мире? Пыли горсть.
Так время шло, душа его пылала
И дымом даль степную застилала.
Однажды в полдень в том краю глухом
Свалился он, как тень, пред пастухом,
Чью доброту уже изведал дважды.
Сказал в огне неутолимой жажды:
«О врач моей измученной души,
Прошу я, боль мою ты утиши.
Я умер, я убит людского злобой,
Прошу я, воскресить меня попробуй.
В разлуке с милой смерть познав свою,
Уже я дух вручил небытию,
Но ты, второй Пса, велик деяньем,
Меня чудесным воскреси дыханьем.
Нельзя мне без нее существовать.
Прошу я, помоги ты мне опять».
Пастух заплакал от сердечной боли,
Сказал: «О друг, достойный лучшей доли,
Как много ты страданий перенес!
Из-за тебя я плачу кровью слез.
Да будешь ты судьбой своей услышан
И на престоле радости возвышен.
Ни в чем, уразумев твою беду,
Я лучшего лекарства не найду,
Как в следующем: твой кумир манящий,
Лайли, что молока и меда слаще,
Еженедельно, беднякам близка,
Готовит им еду из молока,
Всем сердцем предлагает братье нищей
Поужинать молочной, свежей пищей.
Отверженные из окрестных мест,
Кто ничего из рук судьбы не ест,
Стремятся к ней, взыскуя состраданья,
Из рук ее взыскуя пропитанья.
Сама хозяйка кормит всех бедняг,
Держа в руке свой разливной черпак,
И, сколько помещается в сосуде,
Дает еды, чтоб радовадись люди.
Чужой и свой, кто пищей обделен,
К ее шатру текут со всех сторон.
Как раз сегодня к ней придет на ужин
Убогий люд, что с нищетою дружен.
Ступай же с чашей, попроси еду,
Иди с голодными в одном ряду.
Быть может, там, где ест голодный вволю,
От тех щедрот и ты получишь долю».
Маджнуну эта весть ласкала слух.
Он сделал так, как предложил пастух.
К возлюбленной, надеждою объятый,
Отправился он с чашею щербатой.
Вступил он, полон горя, в тот приют
И видит: сотни горемык бредут,
Подходят к той, кто всех добрей и краше,
И подставляют суповые чаши,
И получают — жертвы бед и мук —
Желанную еду из милых рук.
Когда ее Маджнун увидел — разом
Его покинули душа и разум.
Едва он не упал в дорожный прах,
С трудом удерживаясь на ногах.
Он вслед за всеми к ней стопы направил
И, как другие, чашу ей подставил,
Но та, кто столь добра была к другим,
Совсем иначе поступила с ним:
Любимого она не накормила,
А чашу черпаком своим разбила.
Но был Маджнун так счастлив в этот миг,
Как будто он желанного достиг
Маджнуна опьянили, как раденье,
Ее удар и черепков паденье.
Плясал он, черепкам разбитым в лад,
Запел — и сразу стал напев крылат:
«Я наяву свою мечту увидел,
Я ныне счастья полноту увидел.
Она меня всем прочим предпочла,
Когда удар по чаше нанесла.
Лишь я был ею отличен открыто,
И чаша лишь моя была разбита.
Жаль — не разбила самого меня:
Я лучшего не знал бы в жизни дня!
Пришелся бы удар, меня потрясший,
По голове моей, а не по чаше, —
Я, с гордо поднятою головой,
Проник бы в таинство любви живой.
Уйду с разбитой чашей от любимой,
Но лишь о том тревожусь я, гонимый,
Чтоб, разбивая чашу бедняка,
Не заболела нежная рука.
Пусть будут лучше сто голов разбиты,
Пусть будут кровью сто сердец облиты!
Она мне в сердце свой вонзила меч,
Но можно ли мою любовь рассечь?»
Тот славный музыкант, певец искусный,
Кто был создателем сей песни грустной,
Такую тронул из чудесных струн:
Не радовался более Маджнун
Тому, что чашу милая разбила,
Опять блуждал он скорбно и уныло,
В огне разлуки пламенел опять,
Уже не в силах плакать и стенать.
Куда бы ни пошел он степью ровной,
Под ним земля как бы была жаровней,
Он прятался в тени гранитных скал —
От пламени спасения искал.
Под бременем невидимого груза,
Терпя жару полдневную тамуза,
Вошел в шатер отверженных — под сень
Большой акации, простершей тень.
Он стал смотреть, как часовой с твердыни,
На все четыре стороны пустыни —
И видит: люди издали спешат,
Как бы пустыню превращая в сад.
Они величьем, знатностью блистали,
В богатых паланкинах восседали.
Чтобы в степи найти на время кров,
Они разбили множество шатров..
Влюбленные, в своем безумье ложном,
Всегда безумствуют о невозможном, —
И сердце Кайса грезой обожглось:
Несбыточное, может быть, сбылось?
Быть может, видит он на этом месте
Весь род Лайли, пришедший с нею вместе?
«Увы, — себе сказал он, — это бред.
На невозможное надежды нет!»
Но вот среди других — одна явилась,
Среди блестящих звезд — луна явилась,
И вслед за нею, не боясь жары,
Красавицы покинули шатры,
Легко и плавно по земле ступая, —
Их тешила, казалось, пыль степная.
Маджнун подумал: «Кто идет сюда?
Они — источник пользы иль вреда?»
А путницы к нему спешили с думой:
«Кто обитатель сей земли угрюмой?»
Когда они поближе подошли,
Кого же увидал Маджнун? — Лайли!
Служанок и подруг с ней было много,
С его путем сошлась ее дорога.
Как только он взглянул на стройный стан,
Упал Маджнун, смятеньем обуян,
В беспамятстве он был подобен тени.
Лайли, над ним склонившись, на колени
Возлюбленного голову взяла
И зарыдала от людского зла.
Почуяв пламя слез, Маджнун очнулся,
И разум к одержимому вернулся.
Глаза их встретились в нежданный час,
И сразу же печаль ушла из глаз.
Все тайны сразу стали им известны,
Был сразу жемчуг просверлен словесный.
О, пусть нигде в обители мирской
Прощанье не становится тоской!
Маджнун сказал: «Меня оставишь ныне
Блуждающим среди глухой пустыни,
Но ты, в меня вдохнувшая любовь,
Скажи: когда с тобой увижусь вновь?»
Она сказала: «Мы продлим беседу
Я этим же путем назад поеду,
И если будешь здесь тогда стоять,
То мы с тобой увидимся опять».
Она ушла, а он в глуши остался,
Он, словно тело без души, остался.
Ушла очей похитившая свет,
А он в отчаянье смотрел ей вслед,
Стоял среди внезапного затишья
И о разлуке складывал двустишья.
На месте он стоял, как обещал.
Как дерево, стоял он и молчал.
Так, в исступленье страсти непостижной,
Маджнун стоял под солнцем, неподвижный.
Над ним простерла птица два крыла,
Гнездо на голове его свила.
В его кудрях, венчавших лба величье,
Как жемчуг, засверкали яйца птичьи,
И вылупились птенчики, и ввысь
Они с любовной песней поднялись.
Кто знает, сколько дней над ним промчалось?
Лайли домой пустыней возвращалась.
Вовеки не забудется тот час!
Она сошла с верблюдицы тотчас.
Когда, утомлены дорогой трудной,
На отдых все легли в степи безлюдной,
Она, сияя, поднялась в шатре,
В полдневный час подобная заре,
Обула иоги, покидая ложе,
В сапожки из пахучей козьей кожи.
Затем в небесно-голубой атлас
И в йеменские ленты облеклась,
Украсила себя, как древо рая,
Собой предмет всех помыслов являя.
Как куропатка горная мила,
Подобна пальме стройной, подошла
К Маджнуну, что стоял оцепенелый,
Давно покинув разума пределы.
В любовь он погрузил всё существо,
Не видел и не слышал ничего.
Окликнула его чуть слышно, нежно,
Но он молчал — сурово, безнадежно.
Воскликнула: «О верности звезда,
Ты верность исповедуешь всегда,
Взгляни на ту — я так тебя жалею, —
Кто сделал верность верою своею!»
Сказал он строго: «Кто ты? Мой покой
Зачем тревожишь ты в степи глухой?»
Она сказала: «Я твое стремленье,
И озарение, и ослепленье.
Я та, которой очарован ты,
Я та, которой крепко скован ты!»
Сказал. «Ступай. Моя любовь, пылая,
Сожжет весь мир от края и до края.
Сгорел твой внешний облик в том огне,
Всё внешнее отныне чуждо мне.
Когда мой челн познал любви бездонность,
Что для меня обычная влюбленность?
Влюбленного сперва влекут черты
Не внутренней, а внешней красоты,
И гибнет он, измученный, во власти
Пылающей, неутоленной страсти.
Что мир необозримый для него?
Весь мир — в одной любимой для него!
Но, истинной любви познав законы,
Над страстью возвышается влюбленный.
Он — в Черном море, где его ладья
Уж не страшится бурь небытия.
Любовью стало то, что было страстью,
И целым стало то, что было частью.
Он отмечает двойственность четы,
Не делит он двоих на «я» и «ты»,
И то, что было некогда двоично,
И противоречиво, и различно, —
В извечную любовь претворено,
И двое сочетаются в одно».
Лайли такой не ожидала встречи,
И ранили ей сердце эти речи.
Услышав, что безумец говорит,
В отчаянье заплакала навзрыд:
«Из-за меня упал он в бездну страсти,
Из-за любви ко мне — его несчастье.
Покинув упования чертог,
Он погрузился в бедствия поток.
Мы никогда теперь не будем вместе,
Мы друг о друге не услышим вести.
Он стал, безумный, пленником скорбей,
И капли не вкусив любви моей».
Она пошла к шатру в слезах, в печали,
Смятением ее слова звучали:
«Зачем источник бытия живой
Нас не поит водою питьевой?
Нас подавляет небосвод неправый,
Из чаши мира нас поит отравой.
Мы были двое, чья любовь светла,
Мы были двое, далеки от зла.
Кипела влага счастья в нашей чаше,
Свод неба исполнял желанья наши.
Но были мы судьбою сбиты с ног,
Ия — одна, и милый одинок.
И низости, и бессердечия руки
Разъединили нас мечом разлуки.
Он, близок к смерти, от меня далек,
Я без него — как тонкий волосок.
Его жилье — небытия долина,
А жизнь моя — уныла и пустынна.
Страдает он, раздавлен, — без меня.
Лежит он, окровавлен, — без меня.
Я без него — лишь смерти ожиданье,
Я без него — бесплотное мечтанье.
Надеяться я больше не должна:
С любимым я навек разлучена.
Пусть никого не обжигает боле
Ожог такой неисцелимой боли!»
Рыдая, села в паланкин Лайли:
Пора откочевать из той земли!
Покинул Кайс урочище глухое,
Пошел искать прибежище другое:
Он ждал Лайли, вздымая бремя бед,
Теперь ушел, исполнив свой обет,
Чтобы любить еще самозабвенней
В сообществе онагров и оленей.
Вожатый каравана этих строк
Так кличет посреди земных дорог:
Жил бедуин, понравился бы сразу
Он самому придирчивому глазу.
Утонченных речений чародей,
Он чистотою восхищал людей.
Когда он пел, вблизи и в отдаленье
Все знатоки пылали в исступленье.
Узнал он, что Маджнун скорбит в глуши,
Что все его газели хороши.
Поводья чувств его схватила повесть
О юноше. В дорогу приготовясь,
Помчался на верблюдице вперед,
Туда, где обитал Маджнуна род.
Ему сказали: «Нет его в помине,
Он дружит лишь с животными пустыни,
Он человеческий покинул род,
Как дикий зверь он по земле бредет».
Услышал это бедуин с тревогой
И на верблюдице проворноногой,
Как быстрый вихрь, навстречу всем ветрам,
Помчался по долинам и горам.
И что же пред его возникло взглядом?
Маджнун — пастух — стоит с газельим стадом
Стоит недвижно, взоры вдаль вперив, —
От прочих букв отторгнутый алиф.
Пучками трав он спереди и сзади
Прикрыл срамные части, стоя в стаде,
Он густотою черною волос,
Как дикий зверь, до пояса оброс,
И, словно тонкий волосок, чернело
Худое, обессиленное тело.
Приветствовал Маджнуна бедуин,
Но, сына увидав степных равнин,
В испуге на пришельца посмотрели
И в сторону шарахнулись газели.
Кайс поднял камень, чтоб в него швырнуть,
Вскричал, непримирим: «На этот путь
Зачем ступил ты? Здесь, в долине бедствий,
Пусты и не нужны слова приветствий.
Друзья сошлись, мне преданность храня.
Зачем ты отпугнул их от меня?
Ступай отсель, покинь мое глухое
Прибежище, оставь меня в покое.
Ты — раб страстей, я — без оков живу,
Я — волен, ты — покорен естеству
Что общего, подумай, между нами?»
Но длинными не возразил речами
Маджнуну бедуин — он песнь завел,
То боли и смятенья был глагол,
То страсти и страданья были строки,
То был душе Маджнуна дар высокий.
Был очарован Кайс его стихом,
Сдружился с ним, как сахар с молоком,
Он одарил пришельца дружбой высшей,
Его осыпал сахаром двустиший,
Ему он сто газелей подарил:
Сто звонких ожерелий подарил.
Стал бедуин жемчужницей сплошною:
Он раковиной сделался ушною!
Он жемчуга нанизывал на нить
Запоминанья, чтоб в душе хранить,
Весь день внимал его стихотвореньям,
Всю ночь он занимался повтореньем;
То, что выслушивал от Кайса днем,
Заучивал в безмолвии ночном.
Четыре дня кочевник, с правдой дружен,
Заучивал слова стихов-жемчужин.
Верблюдица страдала без воды,
И бедуин прервал свои труды.
Покинул он Маджнуна без обиды,
А в памяти увез его касыды.
Он стал читать их людям наизусть,
И всех испепеляли боль и грусть.
Художник, рисовавший лист заглавный,
Стряхнул такую каплю с кисти славной:
Кочевник, благородный бедуин,
Глава шатров, кочевий господин,
Домой вернулся, Кайсом восхищенный,
И жил, в свои занятья погруженный,
Но так хотел страдальца повидать,
Что сел он на верблюдицу опять.
Помчался к племени амир сначала,
Дабы услышать: что с безумцем стало?
Сказали: «Вот уже два долгих дня,
Как ничего не ведает родня.
Его следы затеряны в пустыне.
Иль нет его и не было в помине?
Никто из нас найти его не мог
Да милостив к страдальцу будет бог!»
Поспешно встал кочевник благородный,
Отправился в пустынный край бесплодный,
По скалам горным, по камням долин
Промчался словно ветер бедуин.
За пядью пядь всю обыскал округу,
Но не нашел следов, ведущих к другу.
Надежду потеряв, тоской объят,
Уже решил он повернуть назад,
Как вдруг увидел утренней порою
Стада животных диких под горою.
Помчался всадник молнии быстрей,
Найти надеясь друга средь зверей.
Пред бедуином расступились звери,
И он увидел мертвого в пещере:
С газелью, чьи глаза — глаза Лайли,
Лежал Маджнун, лежал мертвец в пыли.
Прах и колючки — ложе и подушка,
А мертвая газель — его подружка.
Рыдали над тягчайшей из потерь
И хищный зверь, и травоядный зверь.
О нем протяжно плакали газели,
О нем олени добрые скорбели,
Лиса, над ним склонясь, его звала
И шкуру на груди разорвала,
И выли волки лютые, и, воя,
Царапали земли лицо живое,
Познал онагр, не ведавший тавра,
Тавро печали у его одра.
Когда увидел бедуин со страхом,
Что зданье дней Маджнуна стало прахом,
Сказал: «Мы возвращаемся к творцу»[43] —
И, зарыдав, склонился к мертвецу.
Увидел бедуин, что тем страдальцем
Слова на прахе выведены пальцем
«Я — жертва притеснений и обид.
Любовью и разлукой я убит
Меня и солнце века не согрело,
И ни одна душа не пожалела.
Тьма жизни отняла источник сил,
Свет жизни мне и милой не светил.
Я мертв, — но кто слезами разразится?
Убит, — но виру платит ли убийца?
Не плакала подруга надо мной,
С моих ланит не стерла прах земной.
Никто от друга не принес мне слова,
Никто не вспомнил странника больного.
Скакал мой пульс, и был мой лоб горяч.
Просил я небо: «Помоги, как врач!»
Но я взывал напрасно к небосводу
Из чаши марева он дал мне воду!
Я голодал — разрезал небосвод
Мне сердце: «Ешь, и пища впрок пойдет!»
Кому из вас такой удел достался?
Кто в мире сердцем собственным питался?
Я склянку жизни горестной моей
Разбил о камень многотрудных дней.
И я теперь встречаю смерти холод,
Осколками того стекла исколот».
Касыду эту бедуин прочел,
И трепет по душе его прошел,
А пламя в сердце всадника не гасло:
Ведь каждый стих — оливковое масло!
Он, продолжая плакать и пылать,
Погнал свою верблюдицу опять
Туда, где пребывали амириты,
И тень на них отбросил, с ними слитый.
Не тень — огонь упал, сжигая мир
И всех людей из племени амир
Сердца их вспыхнули от этой вести,
И все родные зарыдали вместе,
Узнав о Кайсе и его судьбе,
Одежды разорвали на себе,
Чалмы низринув, пылью их покрыли,
Кровавя лица, волосы обрили.
Как я печаль родных изображу?
Что ни скажу я — мало я скажу!
Сознанье потерял отец несчастный,
Уж ничему в сем мире не причастный,
Сгорело сердце матери дотла,
И братьев скорбь великая сожгла.
Все люди искренно, не лицемеря,
Рыдали: тяжела была потеря!
Все амириты к той горе пошли,
Где бедуином найден был в пыли
Во глубине пещерной Кайс усопший,
И огласил пустыню плач всеобщий.
Лежал он, как презренный, как изгой,
Как бы отторгнут от семьи людской.
Был скорби крик у всех не одинаков,
Ведь сколько близких — столько скорби знаков:
Рыдала мать, склонясь над мертвецом,
И терлась о лицо его лицом.
Рыдал отец кровавыми слезами, —
Пыль стала красной под его ногами.
Газель, что из-за Кайса умерла,
Что пережить страдальца не могла,
С ним рядом поместили на печальных
Торжественных носилках погребальных:
Да возлежит Маджнун, как амирит,
Пока не будет в землю он зарыт!
Они носилки подняли на плечи,
Пошли к шатрам, рассыпанным далече.
Они шагали тихо, не спеша,
И мучилась у каждого душа.
Когда они, раздавлены кручиной,
Свой путь, рыдая, завершили длинный,
Они его омыли кровью глаз,
Что ало по ланитам их лилась,
И саван Кайса оросили кровью,
Поскольку был он умерщвлен любовью.
Сердца изранив, Кайса погребли
В израненной груди родной земли.
Он лег в груди земли, подобно кладу,
Впервые в сердце ощутив отраду
В земле у ног его легла газель,
Что вместе с ним навек ушла отсель.
Когда родные разошлись, стеная,
Несправедливость мира проклиная, —
К его могиле хлынуло скорей
С вершин и долов множество зверей.
Газели, с воплем, застревавшим в горле,
Тем прахом, как сурьмой, глаза натерли.
Кричал онагр, лобзая холм степной, —
Сровнялся от лобзаний холм с землей.
Рыдал олень, и слез поток багряный
Преобразился в красные тюльпаны.
Была могила Кайса так светла,
Что хищники избавились от зла.
Лисица подметала прах гробницы,
Да будет чист отныне путь лисицы!
Стал кротким лев, безгрешным, как дитя,
Тем самым путь к величью обретя...
Когда влюбленный чист душой смиренной,
Когда любовь чужда юдоли бренной,
То прах его могилы — эликсир,
Что радует и просветляет мир.
Во прахе стал Маджнун в глазах вселенной
Сокровищницей блага вожделенной.
Для мира свет гробницы не потух,
Затем что воссиял бессмертный дух:
Как райский сад, была его могила,
Как райский страж, душа его светила.
Да будет нам она светить в тиши,
Да обретем бессмертие души!
Тот, кто печалью свиток озаглавил,
В конце заглавья знак такой поставил:
Когда, умом высоким одарен,
Тот бедуин вернулся с похорон,
Он на верблюдице, паломник бедный,
К Лайли в приют помчался заповедный.
Верблюдица скакала точно лань,
Приехал всадник в утреннюю рань.
Между шатрами двигался приезжий,
Вопросы задавал одни и те же,
Покуда не увидел пред шатром
Ту, что светилась благом и добром.
Узнал он ту, что так была красива,
Но, притворись, что не узнал, учтиво
Спросил. «О аравийская луна,
Которой эта степь озарена,
Скажи мне, где жилье Лайли? Кто эта
Красавица, исполненная света?»
Лайли ему сказала: «Я — Лайли, —
А по ланитам слезы потекли. —
От сердца, что всегда на левом месте,
Мне слышать не пришлось неправой вести,
И мне теперь поведало оно:
„Тот, кто в степи скитается давно,
Кто, полюбив тебя, гоним судьбою,
Блуждает одинокою тропою,
Скончался в дальнем и глухом краю,
В безлюдье душу отдал он свою!“»
Тогда ей с плачем бедуин ответил:
«Прах под тобой, как месяц в небе, светел!
Открыло сердце истину тебе,
Сказало правду о его судьбе.
Лайли, из-за тебя Маджнун скончался,
Тоскуя и любя, Маджнун скончался.
Вкусив, твое во имя, смерти хмель,
В его объятьях умерла газель.
Я мертвого нашел в степи далекой,
Лежал он бесприютный, одинокий.
С той вестью прибыл я к его родным,
И мы пришли и плакали над ним.
В родной земле его похоронили,
Мы стали пылью на его могиле.
Тебе дарю пыль на моем челе:
Она лежала на его земле».
Услышав речи сердца подтвержденье,
Лайли упала в горе и смятенье,
Беспамятством внезапным сражена:
Отныне жизнь ей больше не нужна!
Придя в себя, запела песнь такую:
«Увы, мне жизнь дана была впустую.
Погас навеки свет в моей душе,
Теперь покоя нет в моей душе.
Была я оболочкою телесной,
А Кайс — моей душой, живой, чудесной.
Как без души в живых останусь я?
Уйду за ним в предел небытия.
Когда мой день придет, мне смерть даруя,
Когда вдали от милого умру я, —
Да лягу рядом с ним во прах степной,
К его ногам приникну головой.
Уже земные позабыв тревоги,
Сто раз его облобызаю ноги.
Иссохнет плоть, избавясь от страстей,
Мозг вытечет из всех моих костей, —
Тогда свирелью стану я в могиле:
Отверстья стрелы горя просверлили!
Всё то, что испытала я досель,
Всю боль мою поведает свирель.
Умерший с человечеством в разлуке,
Услышит Кайс те горестные звуки.
Ответит он на песнь моих костей
Стихами, что сильнее всех смертей.
До дня восстания из мертвых будем
Беседовать, не подчиняясь людям.
Когда же мертвые восстанут вновь,
Мы в мире утвердим свою любовь,
Мы обретем живительные силы,
Рука в руке, мы выйдем из могилы.
Как повелит господь — в любом краю,
Нам всё равно — в аду или в раю,
Найдем приют и будем жить беспечно,
Друг другом будем наслаждаться вечно».
Сказав, Лайли вступила в свой шатер:
Тень скорби над стоянкой он простер.
Покуда не ушла из мира вскоре,
Она всё время пребывала в горе...
Кто в этом мире боли и обид
Из-за разлуки с другом не скорбит?
О боже, мы с мольбой вздымаем руки:
Избавь сей мир от горечи разлуки!
Измучилась Лайли, не зная сна,
От слез кровавых, как тюльпан, красна,
О друге плакала, полуживая,
О камень кубок жизни разбивая.
Увы, цветок беспомощно поник,
Увы, померк желанный лунный лик.
Уже давно не знали косы гребня,
Давно усма ей не была потребна.
В конце концов ее сломил недуг,
И розы щек он уничтожил вдруг:
Похищено здоровье лихорадкой,
Все краски отняты у жизни краткой.
Ожог в душе, и на губе — ожог.
Запястья у нее спадали с ног.
Уткнув лицо в подушку, обливалась
Слезами; ложе стрелами впивалось
В нее; а тело стало в эти дни
Как бы одной из ниток простыни.
Пурпурный аргаван стал блекнуть ныне,
И стал расти цветок печали синий,
И, грузом горести отягчена,
Согнулась стана стройного сосна.
Когда узнали близкие об этом,
Они решили ей помочь советом.
Те, кто могли вступить в покой Лайли,
С сердечной лаской на устах пришли:
«О розовый цветок из райской кущи,
Из сада жизни кипарис цветущий!
Пока был жив Маджнун и не ушел
Из сей обители обид и зол,
И никого, тобой обвороженный,
Взамен тебя не взял он, верный, в жены,
Прекрасно было то, что, как жена,
Ему в разлуке ты была верна:
Любовью рождена любви безмерность,
И верность увеличивает верность.
Но он теперь оставил мир земной,
Свои стопы отправил в мир иной.
Зачем же ты его, как прежде, любишь,
Зачем себя, о нем тоскуя, губишь?
О нем довольно плакать наконец:
От наших слез не оживет мертвец.
Твою развеет юность ветер страсти,
Ты не заметишь, как утратишь счастье».
Лайли, полужива-полумертва,
Ответила родным на те слова:
«Известен вам ожог любви? Едва ли
Вы в пламени любви, как я, пылали!
В дыханье Кайса обрела я жизнь;
Но кончилась его больная жизнь —
И опостылела мне жизнь отныне,
И юность не нужна моей судьбине.
Благодаря ему расцвел мой сад,
Теперь умру, когда он смертью взят.
От горя, что меня, сжигая, плавит,
Теперь одна лишь смерть меня избавит.
Нас разлучил сей мир, зато в ином
Соединенье, может быть, найдем.
Там наконец расстанусь я с бедою,
Там стану я любимому четою,
И в том саду, где дни всегда в цвету,
Я рядом с другом вечность обрету»,
Как только осень силою дыханья
Срывать с деревьев стала одеянья,
В которые весна их облекла, —
Они разоблачились догола.
Везде лежали листья в беспорядке,
И сад увял, дрожа от лихорадки.
Осенней стужи ранняя пора
Для мира — умирания пора.
И роза дикого степного сада,
Красавиц затмевавшая Багдада,
Поняв, что начинает умирать,
Лайли сказала жалобно: «О мать,
Чье чисто ложе, чисто покрывало,
Кого я всей душою почитала,
Хотя б на миг меня ты успокой,
Меня за шею обними рукой.
Когда-то, наговорам злым внимая,
Не пожалела ты меня, родная,
Не сочетала с другом дорогим,
И гибну я из-за разлуки с ним.
Мой друг сгорел — и я сгораю тоже,
Он принял смерть — я умираю тоже.
Мой день без друга темен стал и пуст,
Душа готова вылететь из уст.
Когда она взлетит в иные дали,
В честь мертвой расстели ковер печали
И тело, что покинуто душой,
Слезами материнскими омой.
Из непорочности мне саван сделай,
Да окровавят слезы саван белый.
Ты дымом скорби надо мной кади:
Огонь твоей кадильницы — в груди!
Ты вспомни Кайса, чья любовь блистала,
Моею и его судьбою стала.
Направь мой паланкин в последний путь;
В его могиле я хочу заснуть.
Хочу я, чтоб могильный прах разрыли,
У ног Маджнуна лечь хочу в могиле.
К его ступням приникну головой:
Да станут мне короной золотой.
Да в день восстанья мертвых, как невесте,
Дано мне будет с ним воскреснуть вместе».
Лицом к ее лицу склонилась мать
И стала, выслушав Лайли, рыдать:
«Дитя мое, отрада, свет и милость!
Как ветка, от меня ты отломилась!
Противилась тебе я, но, поверь,
Всё, что ты хочешь, выполню теперь.
Теперь не плачь в тревоге и кручине:
Ты правом выбора владеешь ныне».
Лайли утешил матери ответ,
И роза, обретя свой прежний цвет,
С улыбкой отошла неизъяснимой,
Лицом к могиле, где лежал любимый.
Рыдая, люди племени Лайли
Ее к могиле Кайса понесли.
Жемчужину в ту землю опустили, —
Да спят они вдвоем в одной могиле,
Да вихрем не разбужены лежат,
Две чистые жемчужины лежат!
Могила, окруженная пустыней,
Для всех влюбленных сделалась святыней...
Они покинули непрочный дом.
За ними вслед и мы теперь идем.
Что наша жизнь? Что свет ее летучий?
То — молния, что вдруг блеснет сквозь тучи.
На свет ее возможно ль уповать?
При нем читать судьбы своей тетрадь?
Ступай же, света вечности взыскуя:
Ты можешь обрести его, ликуя.
В тебе — сиянья вечности исток:
То сердца твоего горит Восток.
Тебе во мраке пребывать не надо,
Затем что мрак для света есть преграда.
Дороги нет во мраке неживом.
Ты лучше погрузись всем существом
В свет солнца своего, его частица,
Чтобы от черт своих освободиться.
Как ни старайся, а своих примет
Ты не найдешь, познав сей вечный свет.
Тем солнцем будет вся душа согрета,
И ты поймешь, что сам ты — солнце это.
Безлиственный, оденешься листвой
И победишь ты смерть, всегда живой.
То, что сказал я, — только лишь намеки:
Ты сам изведай жизни смысл глубокий.
Былых времен историки для нас
Об Искандаре начали рассказ:
В тот год, как Фейлакусова страна
Над миром засияла, как весна,
Творец миров, по милости своей,
Дал сына шаху на закате дней.
Ты скажешь: это с высоты высот
Звездою новой вспыхнул небосвод.
Грядущего владыку всей земли,
Младенца Искандаром нарекли.
А на восьмом его году отец
На голову надел ему венец,
Назвал его наследником царей,
Под власть его привел богатырей.
Когда же все вельможи той земли
Присягу Искандару принесли
Служить ему на всем его веку,
Послал он сына к знаний роднику.
И с просьбой царь пред Арасту предстал,
Чтоб муж премудрый сына воспитал.
Ученому сказал: «Ни мгла, ни тьма
Не скроют солнца твоего ума.
Ты звезды отразил, как океан,
Ты знаньем озарил страну Юнан,
Ты, мудрый, как гармонию светил,
Мир меж людьми и строй установил.
И тот путями истины идет,
Кто из ключа твоих познаний пьет,
Когда б не ты — от неразумных дел
И от раздоров мир бы потемнел.
Познанья благо в людях не равно,
Природой всё не каждому дано.
Пусть к мудрому несведущий придет,
Чтоб научиться двигать жизнь вперед.
Но если неуч презрит свет наук,
Ему не даст добра небесный круг.
И если царь не будет мудрецом,
Он родину не озарит венцом.
И если царь в невежестве погряз,
Он — горе для народа и для вас...
Возлюбленный — он у меня один,
Моя надежда, Искандар, мой сын.
Чиста его сознания скрижаль,
Достойна начертания скрижаль.
Пусть учится у вас наследник мой
Быть мудрым в управлении страной.
Пусть так он будет вами обучен,
Чтоб государство возвеличил он,
Чтоб в начинаньях добрых был счастлив
И к людям всем, к народу, справедлив,
Чтоб завершил он замыслы отца,
Утешил обездоленных сердца!»
Услышал Арасту наказ царя
И приступил, усердием горя,
К наставничеству, и своим огнем
Зажег светильник в сердце молодом.
Его учил он управлять собой,
Справляться в жизни с трудностью любой.
Глубокой любознательности пыл
В душе измлада Искандар таил.
Он сверстников своих опередил —
Такой в нем был запас духовных сил.
Наука Арасту не зря прошла
И пышно в Искандаре расцвела.
Покров с лица природы он сорвал,
Строенья мира тайну он узнал.
Ключ знанья он у Эклидуса взял,
Кругов планетных знаки прочитал.
И стал он мудр и в помыслах велик,
Вершины знаний разумом достиг.
Расцвел и вырос — мощен и высок, —
Принес плоды посаженный росток.
Познал законы он небесных сфер,
Лишь истина была ему пример.
Не обольщался внешним видом он,
Пытливой мыслью к сути обращен.
И, возмужав душой, он был готов
Писать на свитке мира и веков.
Сын шаха, завершив ученья круг,
Вооружился мощью всех наук.
Но, вечными заботами горя,
В те дни пришла в упадок мощь царя.
Шестисторонний мир тщеты земной[44]
Всех дел и дум царя нарушил строй.
Услышал он призывный барабан
К отходу в даль потусторонних стран,
Шах Фейлакус за Арасту послал,
Приветствовал и мудрому сказал:
«О верности и мудрости гора!
Я чувствую, мне уходить пора.
Во мне угасла сила бытия,
Мне плоть не подчиняется моя.
Явись ко мне с твоим учеником,
Тебе не прекословящим ни в чем.
Смерть подступает. Конь мой боевой
На поле жизни никнет головой...»
Лишь Арасту об этом услыхал,
Он с Искандаром пред царем предстал.
И пали пред царем они, скорбя,
И этим не унизили себя.
Владыка Искандара увидал
И, увидав, душой возликовал.
Созвал он мудрецов своей земли.
Когда же те с поклонами пришли,
Велел, чтоб испытал ученый круг
Наследника в познании наук.
На все вопросы их ответил он,
И круг ученых был им восхищен:
«Шах! Всё, что истиной озарено,
Всё твоему наследнику дано!
Да, он всего достиг, чего хотел,
Всей мудростью столетней овладел.
Коль кладезь мудрости такой открыт
Невежество вселенной не грозит».
Когда услышал это Фейлакус,
Подвластным странам, будь то Рум иль Рус,
Он имя Искандара объявил,
Венец и жезл царей ему вручил.
Воздавши благодарность мудрецам,
Мудрейшему сказал: «Возьми калам,
Для сына книгу мудрости живой
Пиши, учи, как управлять страной,
Чтоб направляла все его дела,
Царю путеводителем была,
И что на месте лучше б он сидел,
Чем приступать к свершенью черных дел».
И внял наказу шаха Арасту,
К каламу обратился и листу.
За труд взялся он, именем творца
Довел свой труд великий до конца.
Он с книгою перед царем предстал,
И сердцем Фейлакус возликовал,
Живых письмен узор увидел он,
Вздохнул — и погрузился в вечный сон.
Застыла кровь его, затмился взор.
Как кровью, горем обагрился двор.
Власть с подчиненьем, с милой жизнью смерть
Безжалостная чередует твердь.
О смерть! Ты то в табут кладешь отца,
Растерзывая сыновей сердца,
То, саваном на сыне заменя
Парчу и шелк, идешь, отца казня.
Будь счастлив, смертный! С братом по крови
И с другом лишь в согласии живи.
О дальнем и о близком не жалей.
Нет друга ближе совести твоей»
Мудрец, кем был прославлен Рум и Рус,
Повествовал, как умер Фейлакус,
Как Искандар вступил на трон отца
И светом жизни озарил сердца.
И приближенным он сказал своим
«Вот о царе ушедшем мы скорбим!
Поистине он нашим был отцом,
А я, ваш брат, не выше вас ни в чем.
О первенстве средь вас не мыслю я.
Пусть ваша воля будет и моя.
И что вам в мире свет — мне тоже свет,
И что для вас во вред — и мне во вред.
И кто из вас хоть ногу занозит,
Заноза эта грудь мою пронзит.
Так изберите из среды своей
Старейшего всех лучше и мудрей,
Чтоб он народом правил, как отец,
Чтобы отмыл он ржавчину сердец,
Чтоб он людей средь бедственных дорог
От холода и зноя уберег,
Чтоб добродетель в мире уберег,
Примером чести поразил порок!»
Когда же Искандар умолк, кругом
Из всех грудей раздался клич, как гром:
«Ты будешь нам главою и вождем!
Ты выше всех нас сердцем и умом!»
И вновь ему присягу принесли
Богатыри и знатные земли.
Шах Искандар ответил им тогда:
«Владейте жизнью долгие года!
Вы подняли меня, как солнце дня,
Вы в пыль, как тень, не бросили меня,
Клянусь по справедливому пути,
По честному пути всю жизнь идти!
Клянусь сердца печальных исцелить! —
Несчастных от несчастий защитить!
Ведь если шах людей потопчет в прах,
Душой он жалкий нищий, а не шах.
Коль сердцем шах изменчив что ни час,
Какая польза от него для вас?
Для блага подданных я жить клянусь!
На страже прав народа быть клянусь!»
И удивлялись все его словам.
Да будет в них пример иным царям.
Историк мудрый, вечной правды друг,
Взлелеявший прекрасный сад наук,
О шахе Искандаре написал,
О том, как он владыкой мира стал.
О том, как врачевать недуг любой,
Для нас писал он кистью золотой.
Вкруг золотого слова и узор
Из золота, чтоб утешался взор.
Как золотая нить, несет строка
Нанизанные мысли-жемчуга..
От книги, им творимой, ни на час
Не отрывал мудрец ума и глаз.
Своих предтеч, познав их красоту,
Благодарил вседневно Арасту
Но в книге той лучился каждый стих
Любовью современников своих.
Внемлите наставлениям того,
Кого на труд подвигло божество:
«О шах! Будь знаньем тайны одарен,
Будь светом доброй воли озарен.
Владык повелевающий язык,
Равно как слух внимающий, велик.
Учись разумно разуму внимать,
А не гадать: принять иль не принять.
Не лилией, а розой горд цветник,
Хоть очень длинен лилии язык.
Будь щедр и милосерд. Могучий свод
Тебя отдарит от своих щедрот.
Ведь если этот мир сравнить с горой,
В нем эхо породит твой шаг любой.
Как ни грохочет эхо громких дел,
У эха и у слова есть предел.
Посаженный росток тогда взойдет,
Когда усерден добрый садовод.
Коль подвигом снискал ты славы плод,
Тебе он радость неба принесет.
Ты никому не можешь быть судьей,
Пока к добру не обращен душой.
И стать проводником не может тот,
Кто сам не ведает, куда идет
Когда вода горька и солона —
Не может жажду утолить она.
Как можешь ты пороки истребить,
Когда с себя порок не можешь смыть?
Когда в грязи стираешь платье ты,
Не жди от этой стирки чистоты.
Твои слова прекрасны — от души..,
Поступки лучше были б хороши.
Достоинству нас не научит тот,
Кто недостойно сам себя ведет.
А польза слов отца для сына где ж?
Сам ест халву, а говорит: «Не ешь!»
В тебе, как в тесте, пекарь твой смешал
И добрых много и дурных начал.
В победе зла — падение твое,
В добре твоем — спасение твое.
Не дай началам добрым пасть в борьбе,
Ведь жребий той борьбы вручен тебе.
Ум темный светом ясным озари,
Неправды с сердца ржавчину сотри.
В пути коварным мыслям не внимай
И вьюк свой терпеливо подымай.
Ведь иначе трудней и тяжелей
Стать может ноша на спине твоей».
Верблюд, от старости едва живой,
Приплелся как-то раз на водопой.
Над ним кружилось множество ворон,
Глядя, что, мол, вот-вот подохнет он.
Под шкурой дряхлой, на костях его
Ни жира не осталось, ничего,
Иль мало так, что, не боясь волков,
Бесстрашно пасся он среди холмов.
Иссохли на спине его горбы,
И плакал он под тяжестью судьбы.
Однажды молвила ему лиса:
«О ты, пустыни гордость и краса!
Ведь «кораблем пустынь» тебя зовет
Арабский и египетский народ!
Так что ж ты ходишь, тощий и больной,
С облезлой и израненной спиной?
Ты муравья не тронешь, знаю я,
Кто ж раздавил тебя, как муравья?»
Верблюд ей: «Слушай про мою беду:
У изверга я в рабстве, как в аду
Мое горит и стонет существо,
Лишь вспомню, ненавистного, его.
Соль на горбах измученных моих
Вывозит он из копей соляных.
Страшнее муки нет, я говорю,
Когда меня он тянет за ноздрю!
А ноша так тяжка, что мочи нет,
Она слону сломала бы хребет
Когда я, обессилев, упаду,
Он палкой бьет меня, и я опять иду.
Невыносима, нестерпима боль,
Когда мне в раны попадает соль.
Когда ж реву я с горя, как труба,
Ни бог меня не слышит, ни судьба».
Лиса сказала: «О тебе скорбя,
Найду я хитрый выход для тебя.
Меж городом и копью соляной
Поток, ты знаешь, льется водяной.
Войдешь в поток — и сразу в воду ляг
Как соль растает у тебя в тюках,
Ты из воды тогда легко вставай
И весело до города шагай!»
Верблюд сказал: «Ну, друг, благодарю!
Теперь-то я его перехитрю!»
И в тот же день, тяжелый соляной
Свой груз таща, он стал перед рекой.
Но мысль его погонщик разгадал,
И как же он беднягу наказал?
Горбы его от соли облегчил
И соль кошмой и шерстью заменив.
Такой предвидеть гнусности не мог,
Вошел верблюд в поток и в воду лег,
Но еле встал, не ждал такой беды:
Груз удесятерился от воды.
Едва-едва он брел под зноем дня,
Лисицу ненавистную кляня:
«Кошма и шерсть отягчены водой
И тяжелее клади соляной.
Пусть подлая советчица умрет
И род ее проклятый пропадет!
О, только бы мне дотащить кошму,
Я голову до неба подыму!»
Вина мне, кравчий! Славы, красоты
Лишь те достойны, чьи сердца чисты.
Дай силу мне для покоренья львов
И отведи от западни врагов.
Приди, певец веселый! Чанг настрой
И новую мне громко песню спой!
Мой лев — в вине, на дне златой касы,
Лев этот шкуру обдерет с лисы.
Какой-то шах в один из мирных дней
Созвал к себе на пир своих друзей.
И попросил по очереди шах
Их рассказать о разных чудесах,
Чем знаменит тот или этот край.
И, как сладкоречивый попугай,
Один сказал: «Пришлось увидеть мне
Чудовище в арабской стороне,
По виду — как верблюд с одним горбом
И с крыльями, и обросло пером,
Но не летает, ничего на нем
Не возят, а питается огнем.
Как феникс, он, хватая на лету,
Глотает падающую звезду.
Но мигом пламя в глотке птицы той
Становится прохладною водой».
Дослушали рассказчика, потом
Все рассмеялись: «Ты б сидел молчком!
Крылатого верблюда в мире нет
И птиц таких — хоть весь объезди свет, —
Огнем питающихся, не найдешь.
Рассказ твой — просто выдумка и ложь!»
Он клялся им. Они смеялись. Он,
Собранье оглядев, был поражен
Тем, что вот тут — вокруг — друзья сидят
И на него с презрением глядят.
Хоть, как свеча, согнулся от стыда,
Он с места взвился пламенем тогда
И прочь ушел, крутясь, как вихрь степей,
Гонимый вдаль обидою своей.
В Багдад примчался из последних сил
И на базаре страуса купил.
Вернулся он домой лишь через год
И прямо к шаху страуса ведет.
Тем правоту свою он доказал.
И обнял шах его и так сказал:
«Ты прав был, друг мой, что ни говори.
Так из-за туч не видим мы зари!»
Но хоть враждебна искреннему ложь,
Знаток вещей тончайших, — помни всё ж:
Ты тайн своих не выпускай из рук,
Дабы не испытать безмерных мук,
Чтоб доказательства для них найти
И попусту не тратить год пути.
Дай, виночерпий, чашу мне испить,
Чтоб с сердца все следы тщеславья смыть!
Приди, певец! Под рокот струнных струй
Спой мне нава, но с правдой согласуй!
Да будет кривде горестный удел,
А правде — счастье в завершенье дел!
Пусть миру принесут плоды стократ
Богатства духа, что собрал Сократ!
Беспечности и низости далек,
Он был как светоч с головы до ног.
Отверг он тлен богатства и тщеты
И пожелал добра и простоты.
И стал его имуществом один
Огромный старый глиняный кувшин
С отбитым краем, с трещиной у дна,
Негодный для хранения вина.
Когда грозила стужа, снег валил,
Сократ в кувшине ночи проводил.
А утром выходил на солнце он
Погреться, сам, как солнце, обнажен
(И рубища он даже не имел)
Перед кувшином как-то он сидел,
Впивая, как цветок, тепло весны.
А мимо проезжал царь той страны,
Сказал: «Привет тебе и добрый час!
Но что же ты скрываешься от нас?
Ты, всеми уважаемый мудрец,
К нам не зашел ни разу во дворец!»
Сократ ответил: «Стар я, силы нет.
Несу я трудный подвиг много лет».
И царь спросил «Кто вынудил тебя
Жить так печально; плоть свою губя,
Без передышки тяготы нести?»
Сократ же: «Я хочу приобрести
Богатство, обессмертить жизнь свою.
Я вечности орудие кую!»
— «Богатство всей страны — в моих руках.
Всем одарю тебя!» — ответил шах.
Сократ: «О, если б был я убежден,
Что ты так щедро небом награжден,
Я покорился бы своей судьбе,
На службу опоясался б тебе.[45]
Но жизни ты, увы, не можешь дать,
И не хочу свободу я терять.
Ведет к свободе путь суровый мой,
И он преграда меж тобой и мной!»
— «Проси что хочешь, — царь ему сказал,
Получишь всё, чего б ни пожелал!»
Сократ в ответ: «Благодарю за честь,
Одна лишь у меня к вам просьба есть:
Не засти тенью царственной своей
Моей отрады — солнечных лучей!
Они — моя одежда. Мне она
По воле неба вечного дана.
Не откажи мне в просьбе, мудрый шах,
И отойди в сторонку хоть на шаг!»
Царь снял с плеча кафтан свой дорогой,
Покрытый златотканою парчой,
Подбитый мехом белого песца.
С улыбкой он на тело мудреца
Накинул драгоценный свой наряд.
Но сбросил на землю его Сократ
И мягко молвил дерзкие слова:
«Поганых шкура не годна для льва,
Нбсить живому саван не к лицу,
Он подобает только мертвецу.
Когда зима нарушит мой покой,
От бурь меня кувшин спасает мой;
Когда же прояснится небосвод,
Светило мира мне тепло дает!»
Как небо, был Сократ велик душой,
И тверд и терпелив, как шар земной.
Учеников имел десятки он.
Но был средь них любимейшим Платон.
Как драгоценный камень, на века
Выгранивал он мысль ученика.
Сказал Платону: «Дух твой, на простор
Из клетки выйдя, крылья распростер.
Так подымайся в высоту высот,
Оставив под ногами небосвод,
Над миром, где невежество и зло
Тяжелой тенью на души легло.
А были бы от зла сердца чисты,
Не знал бы мир ни распри, ни вражды.
Там, где мудрец прямым путем идет,
Невежде перепутье предстает
Здесь, в грешном мире, где ворот не счесть,
Шесть для людей напастей горьких есть,
Невыносимой мукою томим
Тот, кто во всем завидует другим.
Всю жизнь тоской и злобою дыша,
Затянута узлом его душа.
За ним идет имущий власть злодей,
Насильник, ненавидящий людей.
А невозможность совершенья зла
Ему, как мука ада, тяжела.
И третий мученик идет за ним:
Тот, кто стяжанья жаждою томим.
Всю жизнь он лишь добычу сторожит
И, упустить боясь, над ней дрожит.
Четвертый — скряга. Хоть казна полна,
Не знает он ни радости, ни сна.
Томимый страхом разоренья, он
При жизни на геенну обречен.
Страдалец пятый — жаждущий чинов,
Удел его и жалок и суров.
Мечтой о возвышенье он живет,
Возвыситься ж — ума недостает.
Шестой — невежда. Сдержанность других
Он называет малодушьем их,
Не видит он достоинства ни в ком
И покрывает сам себя стыдом.
Один язык у нас, а уха — два,
Чтоб слышать много, но беречь слова.
Не доверяйся алчности своей,
Жить по своим возможностям умей.
Ведь лучше бедным, но свободным быть,
Себе, а не хозяину служить.
Жемчужины познаний собери,
Тропу деяний прямо протори,
И славы мяч у сверстников возьмешь,
И мудрых за собою поведешь.
Как торгаша, гони из сердца ложь,
Правдивым словом опрокинь вельмож.
Путем добра и верности иди,
Лишь с мужественным дружбу заводи.
И знай, порой под маской доброты
Таятся равнодушия черты.
Хотя сандал и не богат теплом,
Есть для сердец горячих польза в нем.
И в щепки разлетаются порой
Сандаловые ветви под грозой.
Чем пуще будет ветер бушевать,
Тем яростней начнет костер пылать.
Три возраста мы числим основных,
Но средний возраст лучше двух иных.
Коль муж и дряхл, и борода седа,
Но злоба в нем крепка и молода
И черен сердцем старый человек,
Какая польза, что он прожил век?
Так волк, заматерев и возмужав,
Сильнее выкажет свой волчий нрав.
Беги его! Не знайся с ним ни дня!
Его слова — обман и западня.
Коварству в западню не попадись!
Доверясь волку, жизни не лишись».
Жила в Омане птица-рыболов,
Взимала рыбой дань с морских валов.
Ловитвой в море занималась днем,
Спала же на песке береговом.
И рыбы сами на крючки когтей,
Завороженные, стремились к ней.
Но старческая немощь подошла,
Охотничьи орудья отняла.
Ослабло зренье, и не стало сил
В когтях и в мышцах облинявших крыл.
По целым дням на берегу она
Сидела, безнадежности полна.
В волнах играли сотни рыбьих стай,
Как на шелках рисует их Китай.
Как будто огнезвездный небосклон
Был в зеркале текучем отражен.
Глядела птица на простор морской,
Как нищий на обильный стол чужой.
Хоть вот он — рядом лакомый кусок,
Но так недосягаемо далек!
И рыба шаловливая одна
К несчастной птице выплыла со дна,
И, так как в безопасности была,
Над птицею глумиться начала:
«Эй, лютый бич сородичей моих!
Ты божья кара племени немых,
От злого клюва, от когтей твоих
Оделись мы в кольчугу волн морских.
Что ж ты сидишь, угрюма и скучна,
Иль уж для дела больше не годна?
Кто силы и когтей тебя лишил,
Густые перья вытащил из крыл?»
А птица ей: «Больна я и стара.
Совсем слаба. Прошла моя пора!
Исчезла хищность прежняя моя,
В делах моих раскаиваюсь я.
Я плачу, сожаления полна,
Что так была преступна и грешна.
От молодой горячности всё зло,
Содеянное мной, произошло!
О, угрызенья совести! О, стыд!
Он рыбьей костью сердце мне язвит.
Теперь я твари не клюю живой!
В слезах, питаясь горькою травой,
Достигла я душевной чистоты.
Теперь-то уж меня не бойся ты!
Я рада, что моя утихла прыть...
Давай по-братски, безмятежно жить,
Чтоб амальгаму злобы с сердца смыть,
Чтоб серебром добра его покрыть.
С открытою душой ко мне приди,
От сердца недоверье отведи.
Вот этой крепко скрученной травой
Ты завяжи мне клюв зловредный мой,
Чтоб в безопасности ты с этих пор
Могла вступать со мною в разговор!»
Доверчивая рыба, в тех словах
Лжи не заметив, позабыла страх,
С жгутом травинок к птице подползла
И прямо в птичье горло путь нашла.
Оборбалось ее житье-бытье,
Как будто вовсе не было ее.
Из чаши света, кравчий, дай испить,
Чтоб недра мрака ярко озарить!
Чтобы от гневных языков огня
Бежала ложь, как ночь от солнца дня,
Приди, о долгожданный наш певец,
Учитель мудрых раненых сердец!
Рыданьем чанга сладко утиши
Скорбь тайную истерзанной души!
Дошли преданья древние о нас,
Как милостью небесной Фейсограс
Открыл замок сокровищницы слов,
Осыпал землю ливнем жемчугов:
«О ты, что раковиною морской
Вбираешь рокот глубины мирской,
Прислушивайся к голосу наук
И грубых дел оберегайся, друг!
Будь благороден, добр и справедлив
И, если ты душою прозорлив,
Сердечен, должен сам себя стыдить,
Когда задумал злое совершить.
А если ты открыл свои уста,
Пусть будет речь разумна, не пуста.
Глубокой мыслью речь вооружи,
К заветам мудрым слух насторожи.
Пред тем как ночь завесит твой порог,
Пред тем как, сонный, свалишься ты с ног,
Ты памятью свой разум озари
И день минувший весь пересмотри.
Всё ладно ль за день у тебя прошло,
Что сделал за день ты — добро иль зло?
Собой владел ли? Мудр и сдержан был
Иль разума границы преступил?
На золото, как скряга, не молись.
Как язвы, скряжничества устыдись.
Богатством не спасешься от беды.
Из-за довольства иль из-за нужды
В печали жизнь свою не проводи,
Путь между ними средний находи.
Но нет для сердца тяжести лютей,
Чем зависть к доблестям других людей.
И если хочешь ты свой утлый челн
Под этим сводом, что коварства поли,
До пристани надежной довести,
Друзей найти на жизненном пути,
На жизнь людей и на дела сперва
Гляди, не на красивые слова.
Красно он говорит, но от него
Что пользы, коль дурны дела его?
Когда поправший правду царь начнет
Всё делать, что ему на ум взбредет,
Забыв о людях и о нуждах их,
Он сам разрушит зданье дел своих.
Не мучь безмерно душу каждый час
Исканьем в мире власти и богатств.
Не рвись к тому, что взять не удалось
Иль что само собою не далось.
Нет, отступи и, с силами затем
Собравшись, сразу овладеешь всем!»
За добрый жизни дар благодари,
Зло истреби и след его сотри.
Но не уйдет от зла во весь свой век
Неблагодарный сердцем человек.
Достойнее ярмо нужды носить,
Чем у бездушных милости просить.
Подобную кристальному ручью,
Храни от загрязнения честь свою.
Не сравнивай поток ее живой
С водой болот стоячей и гнилой.
Растленному, хоть он в беде живет,
Спасенья золото не принесет.
Развратному не расточай щедрот,
Не то тебя за сводню он сочтет.
Но лучше сыпать жемчуг в океан,
Чем скряге недостойному в карман.
Заветам мудрых сердце отвори,
Пустых, бесцельных слов не говори.
Да не коснется ложь речей твоих,
Да будет правда украшеньем их.
Как ни нарядно ты слова завьешь,
Что пользы в том, когда внутри их ложь!
С прекрасными словами смысл большой
Счастливо сочетай, как плоть с душой.
Как внешность, мир свой внутренний укрась,
Богатый духом — будь и с виду князь.
Жил юноша, и знатен и богат
Надев однажды лучший свой халат,
Он некоего старца посетил,
Седого наблюдателя светил.
Решил хозяин: «Пышный, как павлин,
Ко мне пришел, должно быть, царский сын».
Приветом добрым он почтил его,
На лучшем месте посадил его.
Тут гость замок беседы отомкнул
И струны красноречия натянул.
Тянул со всех концов и вкривь и вкось,
Но мысль облечь в слова не удалось.
Груба, нестройна речь его была
И никакого смысла не несла,
Хоть и болтал без умолку язык.
И тут в сердцах сказал ему старик:
«Раз ты и трех связать не можешь слов
И разговор твой пуст и бестолков,
Скрыть от людей невежество навряд
Тебе поможет пышный твой наряд!
Язык твой бедность мыслей выдает
Тебе парча с бобрами не идет
Пусть, как халата твоего узор,
Живым умом твой блещет разговор,
Иль царский шелк на рубище сменяй,
Одежду к скудоумию приравняй!»
О кравчий, жажду сердца утоли,
Единством дух и тело надели!
Чтоб, как в стекле, рубиновым огнем
Блистал мой разум в естестве моем.
Приди, певец веселый, к нам на пир
И принеси в согласных струнах мир.
Да сгладят рознь в деяниях людей
Созвучья песни сладостной твоей!
Вот повесть, как дары творящих сил
Шах Искандар в деяниях раскрыл.
А сам певец достоин был венца, —
Он сев надежды заронил в сердца...
Он поднял знамя правды, как пророк,
Пером из сердца вычеркнул порок.
Он пел о том, как на рассвете дня
На битву Искандар погнал коня.
Повел на запад он громаду сил,
Лицом, как солнце, запад озарил.
Затем мечей блистающих удар
Обрушил он на черный Зангибар.
Пыль с зеркала души Египта стер,
Крыло свободы над рабом простер.
И на Дару, на сонмы сил его
Повел войска — и разгромил его.
На нем одежды жизни разорвал,
Свободу угнетенным даровал.
Потом ворвался в северный простор,
На сумрачных горах разбил шатер.
Он земли нанизал, как жемчуга,
От южных пальм по вечные снега.
Стяг водрузил на берегах Аму,
И поклонился весь Восток ему
Он степь Хорезма взглядом озарил,
Мечом ворота Инда отворил.
От Чина и до Рума, по Эпир,
Как циркулем, обвел подлунный мир.
Ярмо Дары с народов сбросил он
И справедливый утвердил закон.
Неправду со скрижалей мира смыл,
Йездана веру в мире утвердил.
В походах строил он за градом град,
Прекрасные, как Мерв и как Герат,
Как Самарканд. Потом возведена
Была при нем Великая стена,
Чтоб орд Яджуджа бешеный поток
Не затоплял спасенный им Восток.
Пройдя всю твердь материковых стран,
Он пред собой увидел океан.
И в брызгах пенных волн, в соленой мгле
Летел он на крылатом корабле.
След корабля его, как письмена,
Запечатлела синяя волна,
Как летопись на свитке голубом...
Чеканить деньги начали при нем:
На золоте и серебре видна
Его печать по наши времена.
Он поощрял умелых ковачей,
Искусных в ковке шлемов и мечей.
И родилось при нем и в мир пришло
Тончайших ювелиров ремесло.
Во всех главнейших областях земных
Назначил он наместников своих.
И рукописи с древних языков,
Исполненные мудростью веков,
Он, чтобы целый мир их мог прочесть,
Велел на речь Юнана перевесть.
Ученые, пророки, мудрецы,
Хранители познанья и творцы,
Как солнце, разгоняющее тьму,
Сопутствовали ревностно ему.
В его созвездье были Булинас,
И Хызр бессмертный, и пророк Ильяс.
Когда встречал он трудности в пути,
Которых грань не мог он перейти,
Он призывал ученых на совет,
Чтоб на любой вопрос найти ответ.
Был сердцем прозорлив и знаньем он
Превыше всех мудрейших одарен.
Распутал он, усердием горя,
Фригийский узел Гордия-царя.
Душа с познаньем связана навек,
Познанье сердцем черпай, человек!
Просторы духа мудрости зерном,
Как пажити, засеяны творцом.
Им не опасны ни огонь, ни меч,
И смерть не может жизни их пресечь.
Жил муж, исполнен правды и добра,
Но, не имев ни горсти серебра,
Удачи стал искать в чужих краях.
Его заметил некий славный шах
И вскоре, восхитясь его умом,
Судьей поставил в городе своем.
Хотя судья был мудр и справедлив,
Но заступил ему дорогу див.
Отверзла ядовитые уста,
Оболгала беднягу клевета.
Шах, лжи поверя, гневом воспылал.
Он дом судьи разграбить приказал,
И денег и добра — лишив всего,
Велел отрезать уши у него.
Несчастный, всё безвинно потеряв,
Приказ владыки страшный услыхав,
Ответил. «Мне не жаль казны моей,
Но, шах! Прочь руки от моих ушей!
Не брал я уши из твоей казны,
Они самой природой мне даны.
Всё, что я нажил у тебя в стране,
Коль я не прав, возьми, не нужно мне.
Но сам ты справедливым будь судьей,
Оставь мне то, что я привез с собой!»
От мудрой речи шахский гнев остыл,
И странника он с миром отпустил.
И тот, от вражьих пут освобожден,
Остался гол — таким, как был рожден.
Подай мне, кравчий, знойного вина,
Да будет в сердце ложь им спалена!
Пусть разум солнцем душу озарит,
Пусть всё, что низко в ней, дотла сгорит!
Измлада Искандар в душе носил
Сокровищницу знаний, тайн и сил.
Алмазы мудрости, как вечный свет,
Открыл он миру, словно сонм планет
Венчайся же алмазным тем венцом,
Беседовать достойный с мудрецом!
У шаха — Арасту наставник был,
Он шаха щедро знаньем одарил.
Сам Искандар, когда еще был мал,
Главу перед учителем склонял
С почтением. И некто из вельмож
Сказал: «Ему ты почесть воздаешь
Превыше, чем державному отцу
О князь, тебе ведь это не к лицу!»
Князь молвил: «Он мне правды знанье дал,
Он разум мой и сердце воспитал.
Во мне он с детства заложил черты
Величия, добра и красоты.
Родитель дал мне жизнь на краткий срок,
Наставник же бессмертье мне предрек.
Родитель мой мне дал язык отцов,
Учитель — россыпи алмазных слов.
Отец призвал меня на свет земной,
Учитель мир открыл передо мной».
Раз Искандар день целый не видал
Просящих пред собой. И он сказал:
«Сей день — не в день! Ведь я не защитил
Несчастных, бедняков не одарил.
Я неимущим не дал серебра.
И я не покарал врагов добра!»
Останется для будущих времен
То, что сказал в тот день вельможам он;
Пусть видят мир свой внутренний они
И дети их во все земные дни;
Пусть свой духовный строй узрят навек,
Как лик в зерцале видит человек,
Познанья знак в душе разумных — он
Сильней телесных ран запечатлен.
Коль не смертельна рана, то она
Бальзамом может быть исцелена.
Но знание, как вечная звезда,
В сознанье не затмится никогда.
В вине раскайся — искупить ее
Поможет пусть раскаянье твое!
Предвестника мучений — бойся мук,
Не простирай за муку мстящих рук.
Живого, друг, нетрудно с ног свалить,
Но мертвого нет силы воскресить.
Щедрей вокруг себя людей дари,
Но их за дареное не кори.
Дари щедрей, но меньше с них бери,
Свой путь великодушьем озари.
Ты помнишь повесть, как погиб Дара,
Лишился трона, славы и добра.
Мечами приближенных поражен,
Пал, благородной кровью обагрен.
Как яблоко в тени, в чертоге нег
Цвела его царевна — Раушанек.
В час смерти чистый перл — дитя свое
Он Искандару завещал ее.
Внял Искандар, невесту принял он,
Но сердцем был глубоко омрачен.
И некто вопросил: «Что грустен ты?
Ведь в мире нет подобной красоты.
Твоей женой достойна стать она!»
Ответил шах: «Мне к ней любовь страшна.
Боюсь, что, если сильно полюблю,
Я потеряю мощь и власть мою,
Не властен в воле сделаюсь моей,
Такой позор не скроешь от людей.
И скажут правдолюбцы: „Вот мертвец
Отныне правит им — ее отец!
Пусть шах страну Дары завоевал,
Но дочери Дары рабом он стал“».
Парвиз с Ширин, любимою женой,
Сидел, как солнце ясное с луной.
И вот в подарок — дар морских валов —
Принес им рыбу некий рыболов.
Ты в жизни рыбы не видал такой,
То было чудо глубины морской.
Ее перо как розовый коралл,
Ее покров дирхемами сверкал.
Полно икрой янтарное нутро,
А чешуя на ней как серебро.
Парвиз был этой рыбой восхищен,
И в щедрые ладони хлопнул он.
Явился мигом старый казначей,
Хранитель всех сокровищ и ключей.
Он тысячу дирхемов серебром
Принес и положил перед царем.
И рыбаку их отдал властелин.
Увидев это, молвила Ширин:
«О мудрости и щедрости река!
Такая плата слишком велика.
Теперь кому б ты сколько ни давал,
Все скажут: „Вот каким скупым он стал!
Он тысячу дирхемов заплатил
За рыбину, о нас же позабыл.
Ведь это мелочь, правду говоря,
Перед былою щедростью царя!“»
Парвиз спросил: «Совет ты можешь дать,
Как у бедняги деньги отобрать?»
Сказала: «Ты спроси его: «Отец,
Твоя добыча — самка иль самец?»
Что б ни ответил он, скажи одно:
„Увы, мне это есть запрещено.
Ты эту рыбу унеси с собой,
А мне верни кошель с моей казной!
И был рыбак с деньгами возвращен,
Но смысл вопроса понял сразу он.
«Ни самка, ни самец, — он говорит, —
Моя добыча, а гермафродит».
Не удержался шах, захохотал,
Смеясь, удвоить плату приказал.
Взял кошельки рыбак, благодаря
Такого справедливого царя.
Когда ж он с полу ношу подымал,
Один дирхем из кошелька упал.
Рыбак поспешно ношу с плеч стащил,
Монету поднял и в кошель вложил.
Ширин сказала. «Иу и скряга, а?
Схватился за кусочек серебра!
Мой шах, такую скупость грех прощать,
Все деньги надо у него отнять!»
Шах рыбака велел назад позвать
И стал его за скупость упрекать.
Рыбак сказал. «О шах, мы дорожим
Не серебром, а именем твоим.
Я лишь затем нагнулся за деньгой,
Что обозначена она тобой,
Чтобы зловредный человек какой
На образ твой не наступил ногой».
И подивился шах его уму,
И втрое больше денег дал ему.
О кравчий мой, хранитель чистых вин,
Разбей бокал, давай мне весь кувшин!
Шах Искандар — полмира властелин —
Поднялся и повел войска на Чин.
Когда хакан об этом услыхал,
Как бедствию противостать, не знал.
Отправил к Искандару он посла
С подарками — во избежанье зла:
Запас одежды, снеди и плодов,
Послал ему рабыню, двух рабов.
Шах Искандар подарки получил
И в изумленье палец прикусил.
Спросил себя. «Неужто, государь,
Так победителей дарили встарь?
Хакан тебя подарком столь скупым
Унизил бы пред воинством твоим.
То не простой подарок. Нет, в нем есть
Сокрытый смысл. Но как его прочесть?»
Шах долго думал и в конце концов
Призвал к себе на помощь мудрецов,
Испытанных наставников своих,
Разгадку тайны он спросил у них.
И самый мудрый отвечал ему:
«Сей дар подобен тайному письму,
В нем сказано: „Будь царь ты иль солдат,
Но есть рабыня для ночных услад
И сильных два раба, чтоб исполнять,
Чего б ни захотел ты пожелать,
И есть запас одежд на круглый год,
И всяческая снедь, и сладкий плод, —
Хоть ты б миры миров завоевал,
Клянусь — от жизни больше бы не взял!
О чем тогда еще вам тосковать?
Зачем с соседом мирным воевать?"»
Ответ тот Искандаром понят был.
Шах злую волю в сердце преломил.
В дверь мира он к хакану постучал.
«Да будет мир меж нами!» — сам сказал.
Мир в мире — без насилий и обид —
На камне справедливости стоит.
И коль ты хочешь овладеть страной,
То на пути добра и правды стой.
Шах Арасту посланье написал:
«Учитель мой, меня ты воспитал.
Во мне — скрижаль ученья твоего,
И поднят я величием его.
И без тебя, наставник мой и друг,
Я не пил бы из родника наук.
Пошли мне горсть от той воды живой,
И будет счастлив выученик твой.
Дай мне заветы, как себя вести
Во всех делах на жизненном пути.
Пусть россыпью алмазною они
Сияют мне во все года и дни».
И Арасту посланье прочитал
И для царя заветы начертал.
«О свет Юнана, просьбою своей
Ты дал мне мощь для истинных речей.
Что я перед тобой? Но я дышу,
О шах, твоим веленьем я пишу.
Сей мир — седой колдун, коварный змей,
Обманщик проницательных людей.
Нельзя понять — добро он нам сулит
Или бедой внезапною грозит
К предательству готовый каждый час,
Всё отберет в конце концов, что даст.
И всё, что он обильно породит,
Он сам потом безумно истребит.
И нет светила у него в дому,
Что не уйдет со временем во тьму.
Чуть он венцами башни завершит,
Их сам землетрясеньем сокрушит.
Короной, счастьем, властью наградит,
Потом повергнет в прах, всего лишит,
Кого ни наградит, тотчас потом,
Как глупое дитя, скорбит о том.
Дешевый камень смертному дает,
Взамен алмазы чистые берет
Вот он ущерб наносит мудрецу
И столько же взамен дает глупцу
Он проломает брешь в стене твоей
Для укрепленья вражьих крепостей.
В саду потопчет розу и тюльпан,
Чтоб разрослись колючки и бурьян.
Мир темный смысла здравого лишен,
Добра от зла не отличает он.
Богатства у него не вымоляй,
Любым его дарам не доверяй.
Не будет меж добром и злом черты,
Когда без смысла щедрым будешь ты.
И если даже царство в дар даешь,
Но безрассудно — дар твой стоит грош.
Жил муж — светлосердечен и учен.
В кругу невежд истосковался он.
Чтоб с сердца смыть печаль, однажды в ночь
Собрал пожитки и уехал прочь.
И вытерпел в пути пустыни зной,
И на корабль надежный сел, как Ной.
Но в море дивы разъяренных волн
Корабль разбили, словно утлый челн.
Был вычеркнут из книги жизни он,
Но всё же был нечаянно спасен.
С обломками из бездны водяной
Он на берег был выброшен волной.
Там, чтоб себя хоть скудно пропитать,
Он проходящим людям стал гадать.
Он палкой на песке изобразил
Движение планет и строй светил.
Сходиться люди начали к нему,
Дабы узнать, что суждено кому
Он так был в предсказаниях велик,
Что до султана слух о нем достиг
Его к себе владыка пригласил,
С собою рядом с честью посадил,
Воздал, как море, от своих щедрот
За всё, что он утратил в бездне вод.
Та милость не тщеславие — она
Была любовью к людям рождена.
Когда ученый милость увидал,
За милость благодарностью воздал.
Открыл чернила, очинил тростник,
И новый голос в тростнике возник.
Писал он: «Волю к цели устреми
И всё, о шах, от разума возьми.
Соедини в себе познаний круг,
Полезен людям стань, как лучший друг.
Сил не жалей для славных дел мирских
И, друг, тогда не бойся бурь морских.
Когда гроза корабль твой разобьет
И всё добро поглотит бездна вод,
Но продолжаешь ты свой путь, пока
Хотя б за доску держится рука,
На доброе надейся, коль с тобой
Твой ум и бдительность души живой.
Не опирайся на небытие.
Что пользы в вещи, если нет ее!»
Дай, кравчий, животворного вина!
Да будет чаша до краев полна!
Мир Искандар решил завоевать,
Чтоб явное и тайное узнать.
Его поход был труден и велик.
И дивного он города достиг
То город был особенных людей.
Там не было ни шаха, ни князей,
Ни богачей, ни бедных. Все равны,
Как братья, были люди той страны.
Был труд их легок, но всего у них
В достатке было от плодов земных.
Их нравы были чисты. И страна
Не ведала, что в мире есть война.
У каждой их семьи был сад и дом,
Не заперт ни затвором, ни замком.
Построен перед каждым домом был
Подземный склеп для родственных могил.
Был Искандар их жизнью удивлен,
И вот такой вопрос им задал он:
«Всё хорошо у вас, но почему
Гробницы вам при жизни? Не пойму!»
Ответили: «Построены они,
Дабы во все свои земные дни
О смерти помнил каждый человек,
Чтоб праведно и честно прожил век.
Врата гробниц безмолвные уста;
Но мудрым говорит их немота,
Что кратки наши дни, что все умрем,
Что этих уст мы станем языком».
Шах вопросил: «А что ж вы без замков
Живете, дверь открывши для воров?»
Ему сказали: «Нет у нас воров,
Как нет ни богачей, ни бедняков,
У нас все обеспечены равно.
Здесь, если бросишь на землю зерно,
Ты сам-семьсот получишь урожай,
Так щедро небом одарен наш край».
Шах вновь им: «Почему никто из вас
Меча не обнажил в урочный час,
Чтоб власть свою народу объявить,
Чтоб твердый свой закон устанрвить?
Как можно жить без власти? Не пойму!»
И граждане ответили ему
«Нет беззаконий средь людей страны!
Нам ни тиран, ни деспот не нужны».
Вновь шах спросил их. «Дайте мне ответ!
А почему средь вас богатых нет?»
Сказали шаху: «Нам — сынам добра —
Противна жадность к грудам серебра.
Нет в мире яда алчности страшней,
И нет порока скупости гнусней.
Обычаи и нравы эти к нам
Пришли от предков, от отцов к сынам.
Отцами наши взращены сады,
Мы их храним, снимаем их плоды».
Был Искандар всем этим поражен,
И повернул войска обратно он.
И проезжал он мимо мастерской,
Где, было видно, трудится портной.
Столь яркий свет лило его окно,
Что стало у царя в глазах темно.
Какую тот портной одежду шил?
Он жилы сердца резал и кроил,
Сосуды страсти низкой разрывал
И как-то их по-новому сшивал.
Пороки сбросив, словно хлам одежд,
Как нитку, шею скручивал невежд,
Иглы не выпускал из быстрых рук.
Шах Искандар сказал ему: «О друг!
Ты знал, что я гощу у вас в стране.
Что ж ты с народом не пришел ко мне?
Зачем от нас лицо ты отвратил,
Иглою быстрой к нам не поспешил?»
Портной сказал: «Я — вольный человек.
Я никому не кланялся вовек.
Моя судьба чужда твоей судьбе,
Из-за чего ж мне кланяться тебе?
Не по сердцу мне трон высокий твой,
Так что ж змеей мне ползать пред тобой?
У нас два шаха здесь делили власть,
Но жизнь их в некий день оборвалась.
С престола в темноту они сошли
И ничего с собой не унесли.
От их порфир, от их шелков цветных
Остались только саваны на них.
Ушли они, когда пробил их час.
Они чужими были здесь у нас.
И потому без почестей их прах
Похоронили далеко в горах,
Сложили прямо наземь, не в гробу
И я пошел оплакать их судьбу.
Взглянул на тлен, оставшийся от них,
И на разбросанные кости их.
Хотел я их сложить, как надлежит, —
Не понял, что кому принадлежит».
Шах молвил. «Ты познаньем озарен.
Ты мудростью великой одарен.
Коль хочешь — осеню тебя венцом,
Поставлю здесь над городом царем».
Сказал портной: «Благодарю за честь,
Но лучше я останусь тем, что есть!
Зачем мне шить себе наряд царя,
Бессмертья шелк кроить и портить зря
И однодневный шить себе багрец?
Другому нищему отдай венец!»
О кравчий, на корабль разбитый мой
Внеси корабль бокала золотой!
Чтоб я, средь сонма тонущих пловцов,
Живым достиг желанных берегов,
Певец, по струнам проводи смычком
И пой мне песню сладкую о том,
Как счастлив нищий тот полунагой,
Который царство отпихнул ногой.
Весь мир был Искандаром покорен.
И подвигом своим гордился он.
И он решил покинуть твердь земли
И войско посадил на корабли.
Хоть жаром битв уста он опалил,
Но жажды знания не утолил.
Пред ним лежало море, как земля,
Покорно волны синие стеля.
В морскую даль корабль он направлял,
О гибели в пути не помышлял.
Как на коне могучем по земле,
Он мчался по волнам на корабле,
И гору Каф он увидал вдали —
У грани неба, на краю земли.
Так от алифа он до каф дошел,
Как ученик, что азбуку прочел.
Там, ростом с гору, великан стоял,
Рукой за пояс гору обнимал.
И царь спросил у великана: «Эй,
Могучий, как зоветоп остров сей?
Какую мысль ты в сердце затаил?
Зачем рукою гору обхватил?»
— «Зовется этот остров Каф-горой,
Он в равновесье держит шар земной,
Так держится корабль на якорях.
А гору крепко я держу в руках,
Чтоб неподвижною она была,
Чтоб, сдвинувшись, земли не потрясла.
Отсюда реки под землей текут,
Отсюда жилы вдоль по ним идут.
Коль грянет божий гнев на край иной,
Тогда я сильно дергаю рукой
За жилу, что в проклятый край ведет,
И в тот же миг там всё во прах падет».
Шах понял, что скрывает высота
Опоры мира вечные врата.
Беседу он с титаном продолжал,
О многом спрашивал. Тот отвечал.
Сложив у рта ладони, шах кричал,
А тот в ответ, как туча, грохотал.
Шах молвил. «О вселенной красота,
Хранящий мира тайные врата!
И ты меня последним не сочти
В пытливости на жизненном пути.
Хотел бы людям мира я принесть
От сокровенных врат бессмертья весть.
Мне дверь сокровищниц приотвори,
Мой путь к заветной цели озари!»
И тот ответил: «Древний сей чертог
Для злых и добрых дел людских широк.
Обозревай течение веков,
К любому испытанью будь готов.
Когда поднимет утро алый стяг
И звездный щит свой бросит черный шах,
Берись за ежедневный труд, пока
Жива твоя десница и крепка.
Благоуханный рай для тех открыт,
Кто добрыми делами знаменит.
Будь мягок с теми, чей удел суров,
Защитой будь гонимых и рабов.
Не делай никого своим рабом,
Всем поровну свети своим лучом.
Душой, как роза нежною, гордись,
Но к старости в ежа не превратись.
И если вспыхнет гнев на дне души,
Его ты милосердьем потуши.
Касается ли то добра и зла,
Обдуманно верши свои дела.
Порою быстроногий скороход
Скорее по дороге упадет.
Порой набор красивых, громких слов
Пустым окажется, коль снят покров.
Порою то, что истиной блестит,
Одни ошибки в глубине таит».
Так предводитель слов повествовал
О шахе, что весь мир завоевал.
Об Искандаре по кругам светил
Читал он долго, и определил
Судьбу его, и начертал слова:
«От юношеских лет владыки-льва
И до кончины под мечом царя
Преклонятся все страны и моря.
И будет там, где он увидит смерть,
Земля из стали, золотая твердь.
Ковер железный будет под пятой
И золотой навес над головой».
Когда на берег Искандар ступил,
Он к странам Рума взгляды обратил.
И снова сел в седло — не на престол,
Стремительно, как вихрь, войска повел.
И взял он по дороге много стран,
Как мчащийся в пустыне ураган.
Он так спешил, что на своем пути
На отдых не хотел с седла сойти.
Поник весь мир перед его копьем.
И вот однажды, знойным летним днем,
Вошли его усталые войска
В пределы раскаленного песка.
Пустыня, как железный таз — верней,
Жаровня, красных полная углей,
Как раскаленная сковорода,
Не видевшая влаги никогда,
Их гневно облегла со всех сторон.
Там камень скал от зноя размягчен.
Усеян путь безвестных ездоков
Обломками расплавленных подков.
Когда б над нею феникс пролетел —
Как бабочка, он там бы обгорел.
Коль скряга деньги б там в горсти зажал
Как ртуть, он их в руке б не удержал.
Вздыхало войско: «Как перенести
Опасности и тяжести пути?»
Но, презирая нестерпимый жар,
Вел по пустыне войско Искандар.
Делил он муки войска своего.
От зноя кровь вскипела у него.
И кровь коралловая потекла
Из носа шаха на луку седла.
Все средства он пытался применить,
Но всё же кровь не мог остановить.
Смерть в корабле его пробила брешь.
Где сила, чтобы ту закрыла брешь?
И тесным стало для царя седло,
Его удушье наземь повлекло.
Один из приближенных подбежал,
На землю шаха осторожно снял,
Железную кольчугу подстелил,
Златым щитом от солнца заслонил.
Так на ковре железном, под щитом
В беспамятстве лежал он. А потом
Открыл глаза свои, очнулся шах,
И голос прозвучал в его ушах.
«Вот это место, как сказал мудрец,
Где ты найдешь грядущий свой конец».
И он писца к себе призвать велел,
И матери письмо писать велел.
На пальмовых листах писец писал,
И мускус слов его благоухал:
«Был не один в минувшем царь иль хан,
Завоевавший в мире много стран
И не успевший со стремян на трон
Переступить — и смертью истреблен.
Где их добро, и власть, и царства где?
Пошли на разграбление беде.
Попал в погибельный водоворот
Я — Искандар, и мой настал черед.
Хоть счастьем в мире, где ни побывал,
Победоносно я овладевал,
Но, только к дому взоры обратил,
Мне смерти меч дорогу преградил.
Прощай! Прими последний мой привет,
О госпожа, о мать моя, мой свет!
Ты, в ком искал опору Фейлакус,
Ты озарила страны Рум и Рус,
И мудрости твоей благодаря
Я овладел короною царя.
Увы! Раздавлен миром, я ушел!
Увы! Мой цвет увял и рухнул ствол!
Уйду я, вихрем гибели гоним,
Не насладясь присутствием твоим.
Всю жизнь свою в трудах ты провела,
Чтоб легче мне стезя моя была.
Вот дерево садовник посадил,
Он кровью сердца дерево вспоил.
И дерево украсило сады
И принесло желанные плоды.
Но вихрь свирепый дерево сломал,
И оборвал плоды, и разметал.
То дерево загубленное — я,
А тот садовник мудрый — мать моя.
Я гибну не случайно. Небосвод,
Как платье, плоть на время нам дает;
Со дня рожденья был я обречен,
Как всякий смертный, что на свет рожден..
Звериный, человеческий ли плод —
Все, что входили в Зданье Двух Ворот,[46]
Все умерли с отчаяньем в груди,
Луча надежд не видя впереди.
И в радости никто еще живой
Не расставался со своей душой.
Когда гонец послание примчит
Тебе о том, что миром я убит,
И пред тобою потемнеет свет,
Когда узнаешь ты, что сына нет,
Родная! Мудрости не отвергай,
Кровавых слез из глаз не проливай!
Но отречения поставь печать,
Вступи на путь терпения, о мать!
Как солнце, ты не рви одежд своих,
Не надевай покровов голубых.[47]
И если горе плоть испепелит,
Пусть разум твой пред горем устоит.
Не вырывай волос своих седых,
Не раздирай ногтями щек своих,
От безутешной боли не стенай!
Ведь неизбежно было это, знай!
Над бездной горя поднимись горой.
Но коль не устоять тебе одной,
Ты скорби поминальный стол накрой,
Пир для достойных в честь мою устрой.
Им за столом поклясться предложи,
Сердца такою клятвою свяжи:
«Пусть каждый, кто в темнице бытия
Потерей друга сокрушен, как я,
Пусть к пище скорби рук не устремит,
Пусть выше чистым помыслом летит!
А кто питаться скорбью будет, тот
Ущерба никому не нанесет,
Но лишь душе своей. А что больней
Ущерба жизни собственной своей?»
Но чужд печали истинный мудрец,
Он ведает: всех ждет один конец.
Смерть розни меж людьми не признает,
Рознь в том, что раньше ль, позже ли придет
Хотя я в жизни обошел весь свет, —
Увы! — я умираю в тридцать лет
Но если бы я прожил и века
И каждый день брала моя рука
Всё больше новых богатейших стран,
От полюса по южный океан,
Какая польза в том? Ведь всё равно
Жить вечно человеку не дано.
Увы, о прутья клетки бытия
Изранена смертельно плоть моя.
А думалось, что счастье я найду
В саду блаженства, здесь — в земном саду.
Живу надеждой, что близка пора —
В цветник войду из пламени костра,
Что нас соединит небесный рай.
На том письмо кончаю я. Прощай!»
Когда же содержание письма
Исчерпалось, как жизнь его сама,
Он алой кровью сердца своего —
Не киноварью — подписал его.
Как скорби сердца жгучее клеймо,
Печать свою поставил на письмо,
Свой поцелуй на нем запечатлел
И в Рум письмо доставить повелел.
О виночерпий! С чашею приди,
Гонца с письмом до цели доведи!
Для тех, чьих тонких мыслей ткань чиста,
Открыты наслаждения врата.
Певец! В стенаньях флейты запиши
Глубокий стон израненной души!
Да будет добродетельный счастлив,
Кто с добрыми и злыми справедлив.
Царь к матери своей послал гонца
Пред наступлением смертного конца
В кругу друзей отверз уста свои,
Всех одарил сокровищем любви,
Осыпал близких ливнем жемчугов
И дальних не оставил без даров.
И так он свите плачущей сказал:
«О братья, мой последний час настал.
Когда в табут положите мой прах —
Безмолвный, в погребальных пеленах,
Дабы услышал каждый из людей
О бедной, скорбной участи моей,
О том, как был я славен и велик —
Мир покорил, но цели не достиг, —
Пошлите весть по странам и краям,
Пошлите весть по землям и морям,
Что эти руки, бывшие сильней
Всех в мире, властью дивною своей
Срывавшие венцы с голов царей,
Сразившие полки богатырей,
Что эти руки мощные несли
Ключи от всех сокровищниц земли.
Но умер шах. И нет в руках его
Ни власти, ни богатства — ничего.
В путь бесконечный — в океан глухой
Ушел он, ничего не взяв с собой».
Живущий! Близок срок твой впереди.
Смерть скажет: «Всё отдай и уходи!»
Ты золотом и перлами богат,
Знай — людям всем они принадлежат!
Отдай народу всё, что должен дать, —
И оскудения не будешь знать.
О кравчий, с полным кубком поспеши,
Дай стражам утолить огонь души!
Певец, перебирай лады стихов
В размере добром сокровенных слов!
И пусть твой взор на доброе глядит,
Делами лишь добро руководит.
Закончив завещанье, царь царей
Вернул земле всё, что был должен ей.
И, крепкой связи лишена земной,
Душа переселилась в мир иной.
Осиротели боевые львы,
Войска его остались без главы.
От синих погребальных покрывал
Простор земли, как небо, синим стал.
Прощаться шли войска за рядом ряд,
Последний скорбный выполнить обряд.
Омыли тело розовой водой,
Покрыли драгоценной пеленой.
Из золота ему сковали гроб,
Китайскою парчой устлали гроб,
И подняли, как трон, и понесли.
И вслед войска в слезах за ним пошли.
Чуть на востоке заалел туман,
Загрохотал походный барабан.
И подняли златую колыбель —
Владыки мира смертную постель, —
На спинах двух верблюдов царский прах
Покоится — на мощных двух горбах.
Огромные верблюды вдаль идут
На их горбах качается табут
И день и ночь, не разбивая стан,
Шел по степям огромный караван.
На запад неуклонно путь держа,
В мученьях, из последних сил спеша,
Стоянки сокращая на пути,
От жажды изнывая на пути,
Шли день и ночь они — и донесли
Останки до границ родной земли.
Та весть дошла до Рума, как волна,
И застонала румская страна,
И в знак печали, за Египтом вслед,
Окрасила одежды в синий цвет.
В Искандарии-городе жила
Мать Искандара — разумом светла,
Душой тверда. Но так страшна была
Та весть, что дух могучий потрясла.
Огнем ее дыханье занялось,
В ней сердце черной кровью облилось.
Ей грудь свою хотелось разорвать,
Свою живую душу растерзать.
Казалось ей, что мук не превозмочь,
Хотелось ей, чтоб мир затмила ночь,
Хотелось, в жалобах на небеса,
О камни биться, вырвать волоса,
В лохмотья изорвать шелка одежд,
Не подымать слезой сожженных вежд.
Но, внявши Искандарову письму,
Она вернулась к кругу своему —
В орбиту царственных забот и дел,
Всё совершила, как ей сын велел.
Послала весть в Египет, в Рум, в Иран,
Людей призвала из полночных стран
Прах Искандара встретить и войска.
И притекли посланцы, как река,
Пришли, душевной горестью горя,
И золотую колыбель царя
В Искандарию на руках внесли,
И, как сзятыню, пышно погребли.
Когда услышал Арасту, что шах
Свирепым небом превращен во прах,
Открыл он путь участливым словам.
Из ветки амбры вырезал калам
И кровью, а не мускусом чернил
В письме он словом скорби говорил:
«Я должен бы, о мать страны родной,
К тебе прийти с поникшей головой
И на твоем пороге слезы лить,
Печаль твою всемерно утолить.
Но старостью я связан по ногам
И сам, увы, дойти не в силах к вам.
Великий Искандар — питомец мой —
Всей овладел поверхностью земной.
Пусть он ушел, свои пожитки взял,
Но их на троне славы он связал.
Смерть! Он ушел от тысячи смертей,
Но всё ж не миновал твоих сетей!
В живом саду листка я не видал,
Который бы пред бурей не дрожал.
О смерть! Кто мертв — того твой меч сразил,
Кто жив — того твой лик оледенил.
Всё, что ушло, то скрыто под землей,
Всё, что живет, опутано тобой.
Жесток непостижимый небосвод,
Никто от гнева неба не уйдет.
Равно и падишахам и рабам
Единый путь лежит к его сетям,
Но счастлив тот, кто, разумом глубок,
Из смерти ближних извлечет урок.
Ты целью жизни избери добро!
Иди путем добра, твори добро!
Дороже золота и серебра
И выше власти — знание добра.
Жизнь человеческая коротка,
Но имя доброе живет века.
Под этим грозным куполом плыви
По вечным звездам правды и любви».
Мать Искандарова, в своей крови
Таившая живой родник любви,
Утешилась в несчастий своем
Сыновнего наставника письмом.
Открыла сердце золотым словам,
Как бы пила целительный бальзам.
И написала излучавшим свет
Каламом амбровым ему ответ:
«Мой сын, до звезд венец поднявший свой,
Всё ж был беспомощен перед судьбой.
И если он пред смертью слезы лил,
С лица он пыли гибели не смыл.
Пыль смерти сына, копоти черней,
Осела тяжко на душе моей.
Омыла душу чистая слеза.
Сурьмою горя на мои глаза
Потеря эта черная легла.
Но хоть погибло всё, чем я жила,
Хотя как рой горящих вражьих стрел
На мирный город сердца налетел,
Хоть для меня померк прекрасный мир,
Я отменила поминальный пир.
Ведь это было бы, учитель мой,
Что жалуется мертвому живой.
И вот ко мне письмо твое пришло
И утешенье сердцу принесло.
Письмо твое... Надеждою оно
И несказанной мудростью полно.
Пред веяньем его исчезла тьма,
Что скрыла звезды моего ума.
И ожил сад терпенья моего
Под животворной влагою его!»
И, светом примиренности полна,
На том письмо закончила она.
И повесть про нее к концу пришла,
От старости царица умерла.
Приди, о виночерпий, в добрый час,
Пусть ручка чаши руку нам подаст!
И струны арфы неба оборви
Для чанга человеческой любви!