В конце ХХ века ученый Хауксбилль открыл принцип перемещения в прошлое. Путешествия во времени оказались дорогой в один конец, откуда уже никогда не будет возврата. Американские политики предложили использовать далёкое прошлое, чтобы избавляться от революционеров и подпольщиков. Начиная с 2005 года самых неисправимых из них стали ссылать за миллиард лет, в позднекембрийский период.
Барретт был некоронованным властелином лагеря «Хауксбилль». Этого никто не оспаривал. Он пробыл здесь дольше всех, больше всех натерпелся; его внутренняя энергия казалась неистощимой. До того как с ним произошел несчастный случай, он мог справиться с любым из обитателей лагеря. Он стал калекой, однако ему удалось сохранить в себе ту силу духа, которая позволяла ему руководить. Когда в лагере возникали проблемы, Барретт разрешал их. Его слово было законом, ибо он был вождем.
И владения его были соответствующими. По сути, ими была вся планета, от полюса до полюса, и все, что было на ней. Правда, было на ней всего не так уж много.
Снова пошел дождь. Барретт поднялся на ноги быстрым, небрежным движением, которое стоило ему бесконечно мучительной, но тщательно скрываемой боли, и заковылял к двери своей хижины. Дождь действовал ему на нервы, раздражал его. Монотонная дробь этих огромных капель по жестяной крыше сводила с ума даже такого сильного человека, как Джим Барретт. Китайская водяная пытка будет изобретена не ранее, чем через добрый миллиард лет, но Барретт уже испытал на себе все муки, которые она вызывает.
Легко толкнув дверь локтем, он стал на пороге хижины, озирая свои владения.
Почти до самого горизонта простирались голые скалы, обнаженный базальтовый щит. Капли дождя отскакивали и расплескивались по этой глыбе гладкой породы. Ни деревьев, ни травы. За спиной Барретта — мрачное, свинцово-серое море… И небо тоже серое. Всегда.
Прихрамывая, он вышел под дождь.
Теперь уже Барретт довольно легко управлялся с костылем. Поначалу мышцы спины и боков восставали при одной только мысли о том, что ему понадобится помощь при ходьбе, но затем все встало на свои места, и костыль стал казаться просто продолжением тела. Он удобно опирался на него, позволяя своей левой раздробленной ноге свободно болтаться.
В прошлом году его накрыл оползень во время путешествия к Внутреннему Морю. Накрыл и покалечил. Будь Барретт дома, его отвезли бы в ближайшую государственную больницу, поставили бы протезы — лодыжку, подъем ступни, подновили бы связки, сухожилия и покрыли бы все это настоящей живой тканью. Но дом был в миллиарде лет от лагеря «Хауксбилль», и возврата туда не было.
Дождь яростно обрушился на его голову, приклеил ко лбу пряди седых волос. Барретт нахмурился.
Он был крупным мужчиной, почти двухметрового роста, с глубоко посаженными темными глазами, длинным носом и выступающим подбородком. В лучшие времена в нем было около ста десяти килограммов, в те добрые старые времена там, наверху, когда он носил знамена, выкрикивал яростные призывы и отстукивал на машинке воззвания. Но теперь ему было за шестьдесят, он начал усыхать, и кожа сморщилась там, где некогда перекатывались могучие мышцы. Поддерживать нормальный вес в лагере «Хауксбилль» было нелегко. Еда была питательной, но в ней недоставало… энергии. Через некоторое время особенно остро чувствовалось отсутствие приличного бифштекса. Тушеные моллюски и гуляш из трилобита — все это было не то.
Однако Барретту все эти невзгоды были нипочем. Была еще одна причина, почему его считали руководителем лагеря. Он был твердым, как сталь, не вопил возмущенно, не произносил громких слов. Он покорился своей судьбе, смирился с вечным изгнанием, и поэтому мог помогать другим преодолеть этот трудный, хватающий за сердце переходный период, когда им нужно было примириться с тем, что тот мир, который они знали, потерян для них навсегда.
Из-за завесы дождя вынырнул упрямо продвигающийся вперед человек — Чарли Нортон. Доктринер-волюнтарист, ревизионист до мозга костей, Нортон был невысоким, легко возбудимым человеком, который частенько брал на себя функции вестника, когда в лагере появлялись новости. Он почти бежал к хижине Барретта, но поскользнулся на голой скале и отчаянно замахал руками, чтобы не упасть.
Барретт вовремя подставил свою жилистую руку.
— Тише, Чарли, тише. Так легко свернуть себе шею.
Нортон с трудом остановился у самой хижины. Дождь тонкими прядями распластал его каштановые волосы по черепу. У него были остекленевшие глаза фанатика, хотя, возможно, их неподвижность была всего лишь следствием астигматизма. Жадно ловя ртом воздух, спотыкаясь, он шагнул в хижину, остановился у открытой двери и начал отряхиваться, как вымокший щенок. По всей вероятности, он бежал от главного здания лагеря все триста метров безостановочно. Это была долгая пробежка при таком дожде и к тому же опасная — на мокрой базальтовой плите легко покалечиться.
— Чего это ты стоишь прямо под дождем? — спросил Нортон, отряхнувшись.
— Чтобы промокнуть, — просто ответил Барретт, затем вошел в хижину и устремил взор на Нортона. — Что новенького?
— Молот светится. Наша компания вскоре пополнится.
— С чего ты решил, что это будет живая посылка?
— Молот светится уже пятнадцать минут. Это означает, что предпринимаются меры предосторожности с переправляемым грузом. Так что вряд ли это какие-нибудь предметы.
Барретт кивнул.
— Ладно. Я пойду погляжу, что происходит. Если у нас появится новичок, мы подселим его к Латимеру, как я полагаю.
Нортон издал нечто вроде скрежещущего смешка.
— А может быть, он материалист. Если так, Латимер доконает его своей мистической болтовней. В этом случае нам придется поселить его вместе с Альтманом.
— И тот его изнасилует в первые же полчаса.
— Сейчас это у Альтмана уже прошло, разве ты не слышал об этом? — спросил Нортон. — Он пытается создать настоящую женщину.
— У нашего новичка может не оказаться лишних ребер для этого.
— Очень смешно, Джим, — но вид у Нортона был совсем не веселым. Внезапно его небольшие глаза ярко загорелись. — Ты знаешь, кем мне хочется, чтобы был этот новенький? — хрипло спросил он. — Консерватором, вот кем. Черносотенным реакционером, прямо от Адама Смита. Боже, вот кого я хочу чтобы к нам прислали эти ублюдки.
— Разве ты не удовлетворишься, Чарли, если это будет соратник-коммунист?
— Здесь коммунистов полным-полно, — сказал Нортон. — Всех оттенков, от бледно-розового до кроваво-красного. Я сыт ими по горло. Опять бесконечные разглагольствования об относительных достоинствах Плеханова и Че Геварры за ловлей трилобитов? Мне нужен кто-нибудь для настоящего разговора, Джим. Кто-нибудь, с кем можно по-настоящему сразиться.
— Ладно, — промолвил Барретт, натягивая на себя подобие накидки от дождя. — Постараюсь сделать все, что в моих силах, чтобы извлечь из Молота достойного тебя оппонента. — Затем он произнес сердито: — Знаешь что, Чарли? А может, там, наверху, произошла революция за то время, что мы не имеем оттуда новостей? Может быть, у власти теперь левые, а правые вне закона, и к нам начнут переправлять одних реакционеров? Что ты тогда на это скажешь? Например, сотня штурмовиков для начала, а? У тебя будет изобилие противников для экономических споров. И это место будет наполняться ими по мере того, как будут катиться головы Верховного Фронта; их будут посылать сюда все больше и больше, пока мы не окажемся в меньшинстве, и тогда, возможно, новоприбывшие решат устроить путч и освободиться от всех этих вонючих левых, засланных сюда прежним режимом, и…
Барретт запнулся. Нортон в немом изумлении глядел на него, широко раскрыв потухшие глаза, а его рука непроизвольно гладила редеющие волосы, чтобы скрыть смущение и охватившую его боль.
Барретт понял, что он только что совершил одно из наиболее гнусных преступлений, возможных в лагере «Хауксбилль», — он разразился словесным поносом. Для этого небольшого словоизлияния не было никаких поводов и самое неприятное — это то, что именно он позволил себе подобную роскошь. Ему полагалось быть самым сильным из находившихся здесь, он должен поддерживать устойчивость этой общины, быть человеком абсолютной целостности и принципиальности, человеком, на трезвое мышление которого могли положиться другие, почувствовавшие, что теряют над собой контроль. А он… В его искалеченной ноге снова запульсировала боль — возможно, это и явилось причиной срыва.
— Пошли, — твердым голосом произнес Барретт. — Может быть, новенький уже здесь.
Они вышли наружу. Дождь утихал, грозовые тучи двигались к морю. К востоку над пространством, которое когда-то назовут Атлантическим океаном, небо все еще было окутано вихрящимися клубами серой слякоти, но к западу серая мгла принимала тот оттенок обычной серости, который означал сухую погоду. До того, как его заслали сюда, в прошлое, Барретт думал, что небо здесь должно быть практически черным, потому что в столь отдаленном прошлом гораздо меньше частичек пыли, отражающих свет и придающих небу голубизну. Однако небо здесь оказалось тоскливого серо-бежевого цвета. Такова судьба многих гипотез. Он, однако, никогда не изображал из себя ученого.
Сквозь редеющий дождь двое шагали к главному строению лагеря. Нортон легко приноровился к хромой походке Барретта, а тот яростно сжимал костыль, изо всех сил стараясь не показать, что его увечье мешает ему идти быстро. Дважды он едва не потерял равновесие и оба раза напрягал всю свою силу воли, чтобы Нортон не заметил, что произошло.
Перед ними расстилался лагерь «Хауксбилль».
Лагерь располагался широкой дугой, напоминающей полумесяц, и занимал площадь в двести гектаров. В самом центре его находилось главное здание — обширный купол, где хранилась большая часть снаряжения и припасов узников.
По обе стороны от него довольно далеко друг от друга, подобно нелепым гигантским зеленым грибам, выросшим на гладкой, как стекло, породе, стояли пластиковые раковины — жилища обитателей лагеря. Некоторые лачуги, как у Барретта, были покрыты листовой жестью, извлеченной из посылок, которые иногда переправлял Верховный Фронт. Другие стояли непокрытыми — голая пластмасса. Такими они появились из жерла машины.
Хижин было около восьмидесяти. Сейчас в лагере «Хауксбилль» проживало сто сорок человек — больше, чем когда бы то ни было. А это означало, что на политической сцене Верховного Фронта страсти сильно накалены.
Верховный Фронт уже давно не переправлял в прошлое строительные материалы для сооружения хижин, и поэтому всех новоприбывших приходилось подселять к более старым обитателям лагеря. Барретт и некоторые другие, чье изгнание произошло до 2014 года, пользовались привилегией — по собственному желанию занимать хижины в одиночку, хотя некоторые не хотели этого. Барретт же чувствовал, что для поддержания собственного авторитета он должен жить один.
Большинство отправленных сюда после 2015 года были теперь вынуждены жить вдвоем. Если бы прибыл еще один десяток депортированных, пришлось бы потесниться и многим из группы сосланных до 2015 года. Разумеется, смерть узников то и дело изменяла очередь старшинства, что несколько смягчало напряженность, к тому же многие не возражали против соседей и даже добивались этого.
Барретт, однако, понимал, что человеку, приговоренному к пожизненному заключению без малейшей надежды на освобождение, должна быть предоставлена привилегия побыть одному, если он того желает. Одной из самых больших проблем в лагере «Хауксбилль» были психологические срывы у людей именно из-за того, что они практически лишены уединения. Постоянное общение с другими людьми невыносимо в подобных местах.
Нортон сделал жест рукой в сторону ярко-зеленого купола главного здания.
— Вон, туда сейчас заходит Альтман. Теперь Рудигер. Вот Хатчетт. Что-то должно произойти!
Барретт, слегка поморщившись, прибавил ходу. Некоторые из входивших в административное здание заметили его массивную фигуру на одном из возвышений базальтовой плиты и стали приветственно махать руками. Барретт в ответ поднял свою могучую руку. Он ощущал, как трепетная волна возбуждения нарастает в нем. Когда бы ни прибывал в лагерь новый ссыльный — это было крупным событием, практически единственным, возможным здесь. Без новоприбывших они не могли узнать о том, что происходит наверху. Сейчас же, после каскада новых прибытий в конце года, уже целых шесть месяцев в лагерь не ссылали никого. Бывало, появлялись по пять-шесть человек в день, затем поток приостановился и совсем иссяк. Шесть месяцев — и ни одного ссыльного. Барретт не мог припомнить столь длительного перерыва. Создалось даже впечатление, больше сюда не прибудет никто.
Это стало бы катастрофой. Новички были единственным барьером между старожилами лагеря и безумием, они приносили известия из будущего, из мира, который навсегда остался у них за спиной. И они привносили свои личные качества, отличные от других, в замкнутую группу узников, которой постоянно угрожала опасность застоя. И к тому же, Барретт был в этом уверен, некоторые — он к ним не принадлежал — жили иллюзорной надеждой, что следующим прибывшим могла оказаться женщина. Вот почему все так устремились к главному зданию, чтобы поглядеть, что же произойдет после того, как началось свечение Молота. Барретт быстрым шагом спустился по тропке. Последние капли дождя упали как раз тогда, когда он достиг входа.
Внутри здания в камере с Молотом сгрудились шестьдесят-семьдесят обитателей лагеря — почти все, кто еще находился в здравом уме и теле и у кого еще не пропал интерес к новоприбывшим. Они громко здоровались с Барреттом, пропуская его в середину. Он кивал в ответ, улыбался, отклонял дружелюбными жестами их настойчивые вопросы.
— Кто будет на этот раз, Джим?
— Может быть, девушка, а? Лет девятнадцати, блондинка, сложенная, как…
— Надеюсь, он умеет играть в стохастические шахматы…
— Глядите на свечение! Оно усиливается!
Барретт, как и все остальные, не сводил глаз с Молота, наблюдая за теми изменениями, которые происходили с массивной колонной — машиной времени. Это сложнейшее, состоявшее из тысяч компонентов устройство светилось теперь ярко-вишневым цветом, что означало накачку в него немыслимо гигантского количества киловатт энергии генераторами на другом конце линии, там, наверху. В воздухе послышалось шипение, пол стал слегка трястись. Теперь свечение распространилось и на Наковальню — широкую алюминиевую платформу, на которую выпадало все, что посылали из будущего. Еще мгновение…
— Режим темно-малинового свечения! — завопил кто-то. — Вот он!
Через миллиард лет по оси времени гигантский поток энергии вливался в настоящий Молот, всего лишь частичной копией которого был этот. С каждым мгновением все больший потенциал накапливался в том огромном мрачном помещении, которое столь отчетливо помнили все узники лагеря «Хауксбилль». Человек — или, возможно, посылка со снаряжением — стоял, обреченный, в центре настоящей Наковальни в том помещении, ожидая уготованную ему судьбу. Барретт знал, что это такое — ждать, когда поле Хауксбилля поглотит тебя и швырнет в ранний палеозой. Холодные глаза следят за тобой и торжествующе вспыхивают, говоря тебе, что рады от тебя избавиться. А затем Молот совершает свое дело — ты отправляешься в одностороннее путешествие. Пересылка во времени очень напоминает удар гигантского молота, пробивающего временной континуум. Отсюда и те метафорические названия, которые были даны функциональным узлам машины.
С помощью Молота в лагере «Хауксбилль» появилось все. Организация лагеря была длинным, постепенным, дорогим предприятием, плодом труда методичных людей, готовых на все, чтобы избавиться от своих противников способом, который считался гуманным в двадцать первом веке.
Прежде всего Молот пробил проход во времени и переслал в прошлое ядро приемной станции. Поскольку сначала в палеозое не было приемной станции, пришлось часть работы проделать зря. Строго говоря, Молот и Наковальня на приемном конце были нужны только для того, чтобы все, что отправляли в прошлое, не рассеивалось во времени. Без приемной аппаратуры поле было подвержено темпоральным отклонениям. Отправления из строго последовательных точек на временной оси, производимые в один и тот же день или неделю, могли быть разбросаны в прошлом с промежутком двадцать — тридцать лет.
Вокруг лагеря «Хауксбилль» было полно самого разного темпорального «мусора» — предметов, которые предназначались для первоначального монтажа, но оказались в нескольких десятилетиях или в нескольких сотнях километров от того времени или места, куда должны были попасть.
Несмотря на подобные затруднения, властям в конце концов удалось забросить достаточное количество компонентов в основную темпоральную зону, что позволило соорудить приемную станцию. Это было похоже на попытку вдеть нитку в иголку с помощью манипулятора, управляемого с расстояния в тысячу километров, однако в конце концов это удалось. Разумеется, лагерь все это время был необитаем. Правительство не стало жертвовать несколькими инженерами, которые, попав в прошлое, могли бы соорудить станцию, ибо их нельзя было вернуть в настоящее.
Наконец в прошлое были отправлены первые заключенные — разумеется, политические, но отобранные в соответствии с их технической подготовкой. Прежде чем сослать, им объяснили, как собрать Молот и Наковальню из отдельных деталей и узлов. Разумеется, они могли отказаться от сотрудничества, как только достигнут лагеря. Там они были бы вне пределов досягаемости властей, однако они сами были заинтересованы в сборке приемной станции, которая обеспечит возможность получать различные посылки от Верховного Фронта. Они проделали эту работу, после чего оборудовать лагерь «Хауксбилль» было несложно.
Теперь, когда Молот засветился, это означало, что активировано поле Хауксбилля на передающем конце линии, примерно в 2028–2030 годах. Вся пересылка шла оттуда, прием был здесь. Только так производились перемещения во времени. Никто по-настоящему не знал, почему именно так, хотя было и немало внешне глубоких толков о законах энтропии и о бесконечном темпоральном импульсе, который необходимо было приложить, чтобы ускорить ход времени вдоль нормальной оси временного потока, то есть из прошлого в будущее.
Воющий, свистящий звук становился все сильнее и сильнее. Его уже стало трудно переносить — края поля Хауксбилля начали ионизировать окружающий воздух. Затем послышался долгожданный громовой хлопок — взрыв из-за неполного совпадения количества воздуха, извлеченного из этой эпохи, с количеством воздуха, которое забрасывалось сюда из будущего. Потом из Молота выпал человек и остался лежать, безвольный и оглушенный, на светящейся Наковальне.
Он показался очень молодым, что весьма удивило Барретта. На вид новичку не было и тридцати. Как правило, на изгнание в лагерь «Хауксбилль» обрекали людей среднего возраста, только неисправимых, кого нужно было отделить от остального человечества ради всеобщего блага подавляющего большинства. Самым молодым из находящихся здесь был человек, который прибыл сюда примерно в сорокалетнем возрасте. Вид этого стройного, хорошо сложенного юноши вырвал мучительный вздох у некоторых ссыльных, и Барретт понял, какие чувства тот у них вызвал.
Новенький приподнялся и сел. Пошевелился, словно ребенок, очнувшийся от долгого глубокого сна, и стал озираться. Он был одет в простой серый костюм из ткани с впряденными переливчатыми нитями. Его удлиненное лицо заканчивалось узким подбородком. Он был очень бледен, его тонкие губы казались совсем бескровными, он часто мигал и щурил голубые глаза, а затем потер очень светлые, почти незаметные брови. Челюсти его двигались, словно он хотел что-то сказать, но не находил слов.
Ощущения, которым подвергался человек при перемещении во времени, не причиняли вреда организму, однако они могли привести к глубокому психическому потрясению. Последние мгновения перед опусканием Молота очень сильно напоминали последние мгновения под гильотиной, поскольку ссылка в лагерь «Хауксбилль» была равноценна смертному приговору. Депортируемый узник бросал последний взгляд на мир ракетного транспорта, пересадки органов и видеосвязи, на мир, в котором он жил, любил и отстаивал свои политические принципы, а затем Молот опускался и таранил его в одно мгновение в непостижимо далекое прошлое по безвозвратной траектории. Поэтому не было ничего удивительного в том, что новоприбывшие оказывались в состоянии эмоционального потрясения.
Барретт протолкался сквозь толпу, которая машинально пропустила его. Он подошел к краю Наковальни, склонился над ней и протянул руку новичку. В ответ на свою широкую улыбку он увидел остекленевший взгляд.
— Меня зовут Джим Барретт. Добро пожаловать в лагерь «Хауксбилль».
— Я… это…
— Сюда, сюда, поскорее с этой штуки, пока на вас не вывалилась посылка с бакалеей. Передача может продолжаться. — Барретт слегка поморщился, перенеся центр тяжести, и потащил новенького вниз, с Наковальни. От этих идиотов там, наверху, можно было ожидать пересылки груза через минуту после отправления человека. Их нисколько не беспокоило, что человек мог еще не успеть сойти с Наковальни. Политзаключенные не вызывали у Верховного Фронта ни малейшего сочувствия.
Барретт поманил Мэла Рудигера, толстоватого веснушчатого анархиста с добродушным розовым лицом. Рудигер протянул новенькому алкогольную капсулу. Тот взял ее и молча прижал к предплечью. Глаза его просветлели.
— Вот кусок сахара, — произнес Чарли Нортон. — Нужно резко поднять уровень глюкозы в крови.
Человек жестом отказался от сахара, голова его двигалась так, словно она была в жидкости. Он был похож на боксера, едва вышедшего из нокаута, — подлинный случай темпорального шока и, пожалуй, самый тяжелый из всех, какие доводилось видеть Барретту.
Новоприбывший до сих пор не проронил ни слова. Неужели эффект может быть столь тяжелым? Может быть, для молодого человека потрясение от того, что он вырван из своего родного времени, оказалось сильнее, чем для других?
— Мы отведем вас в лазарет, — мягко произнес Барретт, — и проверим ваше состояние. Ладно? Затем я займусь вашим устройством. Позже у вас будет еще достаточно времени, чтобы пообвыкнуть и со всеми познакомиться. Как вас зовут?
— Ханн. Лью Ханн.
Он назвал свое имя отрывистым шепотом.
— Я не расслышал, — сказал Барретт.
— Ханн, — повторил мужчина едва слышно.
— Из какого вы года?
— 2029-го.
— Вы неважно себя чувствуете?
— Просто ужасно. Я до сих пор не верю в то, что со мной произошло. Разве такое место, как лагерь «Хауксбилль», существует на самом деле?
— Боюсь, что да, — ответил Барретт. — Во всяком случае, для большинства из нас. Несколько человек считают, что это иллюзия, вызванная наркотиками, а мы на самом деле все еще там, в двадцать первом столетии. Но я сильно в этом сомневаюсь. Если это и иллюзия, то чертовски удачная. Поглядите сами.
Он обнял одной рукой Ханна за плечи и вывел через толпу лагерников из помещения Молота в коридор, направляясь к лазарету. Хотя на вид Ханн был худым, даже хрупким, Барретт удивился, ощутив бугристые мускулы на его плечах. Он решил, что этот человек на самом деле не такой уж беспомощный и слабовольный, каким кажется сейчас. Да иным он и не мог быть. Только сильные удостаиваются чести быть высланными в лагерь «Хауксбилль». Любых сюда не присылали: слишком дорогое удовольствие — зашвыривать человека в столь отдаленное прошлое.
— Взгляните-ка вон туда, — велел Барретт, когда вместе с Ханном проходил мимо открытой двери здания.
Ханн повиновался. Затем провел ладонью по глазам, чтобы удостовериться, что ничто не мешает его зрению, и еще раз посмотрел.
— Позднекембрийский пейзаж, — объяснил Барретт. — Увидеть его — мечта любого геолога, только вот геологи, похоже, не слишком стремятся стать политзаключенными. Вон там перед вами то, что называют Аппалачами. Это полоса скальных пород шириной в несколько сот и длиной в несколько тысяч миль, пролегающая от Мексиканского залива до Ньюфаундленда. К востоку — Атлантический океан. Чуть западнее — то, что у нас называют Аппалачской геосинклиналью, разлом шириной в пятьсот миль, наполненный водой. Примерно в двух тысячах миль к западу есть еще один желоб, который назван Кордильерской геосинклиналью. Он тоже наполнен водой. В этом геологическом периоде кусок суши между геосинклиналями находится ниже уровня, так что за Аппалачами сейчас у нас находится Внутреннее море, простирающееся далеко на запад. На дальнем конце Внутреннего моря есть узкая полоска суши, тянущаяся с севера на юг, которая называется Каскадией. Когда-нибудь со временем она станет Калифорнией и Орегоном. Но это случится очень не скоро. Я надеюсь, вам понравится морская пища, Лью.
Ханн глядел, едва не раскрыв рот, и Барретт, стоя рядом с ним, тоже с удивлением смотрел на окружающий их мир, который до сих пор не перестал изумлять его. Невозможно привыкнуть к абсолютной чуждости этого места даже после того, как проживешь здесь, как Барретт, двадцать лет. Это была Земля, и все же по-настоящему это Землей еще не было, настолько она была мрачной, пустой и нереальной. Где бурлящие жизнью города? Где трансконтинентальное шоссе с электронным управлением? Где шум, яркие краски, загрязненные среды? Ничего этого нет еще и в помине. Планета молчалива и стерильна.
Серые океаны, разумеется, кишели живыми существами. Но на этом этапе эволюции на суше не было ничего живого, кроме людей, вторгшихся из двадцать первого века. Над уровнем моря возвышался лишь щит из скал, голый и однообразный, только кое-где прерываемый случайными пятнами мха на кусочках почвы, которая только-только начала формироваться. Даже несколько тараканов были бы здесь желанными гостями, но насекомые, похоже, не появятся здесь еще пару геологических периодов. Для обитателей суши это была еще мертвая планета, неродившийся мир.
Покачав головой, Ханн отошел от двери. Барретт провел его по коридору в небольшую ярко освещенную комнату, которая служила лагерным лазаретом. Здесь их ожидал док Квесада.
В общем-то врачом Квесада не был, но когда-то он был специалистом по медицинской аппаратуре, и этого оказалось достаточно. Квесада, плотный смуглый мужчина с выступающими скулами и широкой переносицей, когда находился в лазарете, казался совершенно уверенным в себе. Если принять во внимание условия их жизни, он потерял не так уж много пациентов. Барретт наблюдал за ним, когда тот удалял аппендиксы, накладывал швы на раны и ампутировал конечности, нисколько не теряя апломба. В своем слегка потрепанном белом халате Квесада выглядел вполне прилично для того, чтобы убедительно выполнять возложенную на него миссию врача.
— Док, это Лью Ханн, — сказал Барретт. — У него темпоральный шок. Помоги ему.
Квесада подтолкнул новенького к качалке из пенопласта и быстро расстегнул его серый костюм. Затем протянул руку к своим медицинским инструментам. К тому времени лагерь «Хауксбилль» был уже неплохо оборудован для оказания срочной медицинской помощи. Людей из Верховного Фронта не очень то интересовала судьба узников лагеря, но они не хотели показаться негуманными в отношении людей, которые больше уже не могли причинить им какой-нибудь вред. Поэтому время от времени они засылали в прошлое самые различные полезные вещи, начиная от обезболивающих средств и хирургических зажимов и кончая диагностической аппаратурой. Барретт еще помнил те времена, когда здесь ничего не было, кроме пустых хижин, и если с кем-нибудь случалась малейшая неприятность, это было подлинной бедой.
— Он уже принял спиртное, — сказал Барретт. — Я думаю, ты должен об этом знать.
— Я и сам это вижу, — пробормотал Квесада, почесывая свои щетинистые, коротко подстриженные, рыжеватые усы.
Прикрепленный к качалке диагност уже работал вовсю, высвечивая на дисплеях информацию об артериальном давлении Ханна, содержании калия, способности крови к свертыванию, проценте сахара и многом другом. Квесада, казалось, легко постигал цифры и факты, захлестнувшие дисплей и автоматически печатающиеся на бумажной ленте. Через несколько секунд он повернулся к Ханну:
— Приятель, похоже, что вы вовсе не больны. Просто испытали небольшую встряску. Я вас не порицаю за это. Я сделаю вам всего один укол, чтобы успокоить ваши нервы, и вы будете в полном порядке. Ну, во всяком случае, в таком же, как и любой из нас здесь.
Он приставил к сонной артерии Ханна трубку и нажал на наконечник. Включилась ультразвуковая игла, и в систему кровообращения новичка была впрыснута успокаивающая смесь. Ханн вздрогнул.
— Пусть отдохнет минут пять, — произнес Квесада, обращаясь к Барретту. — После этого трудности будут для него позади.
Они оставили Ханна в качалке и вышли из лазарета. В коридоре Квесада сказал:
— Этот намного моложе, чем обычно.
— Я тоже заметил. А также и то, что он первый за все эти месяцы.
— Ты считаешь, что там, наверху, что-то не так?
— Пока судить еще трудно. Но я обстоятельно побеседую с Ханном сразу же после того, как он оправится. — Барретт пристально поглядел на невысокого медика и промолвил: — Я давно уже хотел спросить тебя. Как там дела у Вальдосто?
С Вальдосто произошел психический коллапс несколько недель назад. Квесада держал его под наркотиками и пытался медленно вернуть его к нормальному восприятию действительности. Пожав плечами, он ответил:
— Все по-прежнему. Сегодня утром я вывел его из наркотического транса, но он не изменился.
— Как ты думаешь, он поправится?
— Вряд ли. Там, наверху, его еще можно было бы поставить на ноги, но…
— М-да. Если бы не эти, там, наверху, то Вальдосто не сорвался бы вообще. Тогда не лишай его блаженства. Если он не в своем уме, то пусть хотя бы ему будет приятно.
— То, что случилось с Вальдосто, на самом деле мучает тебя, Джим? Это правда?
— А как ты думаешь? — Глаза Барретта на мгновение сверкнули. — Он и я были вместе почти с самого начала. Когда партия начала организовываться, когда все мы были полны идей и идеалов, я был координатором, а он — простым террористом, швырявшим бомбы. В нем столько накипело, что он был готов уничтожить любого краснобая, придерживающегося надлежащей линии. Мне приходилось успокаивать его. Понимаешь, когда Валь и я были совсем молодыми парнями, у нас была общая квартира в Нью-Йорке…
— Ты и Валь никогда не могли быть молодыми парнями одновременно, — напомнил Квесада.
— Не совсем, — поправился Барретт. — Ему было, наверное, восемнадцать, а мне чуть за тридцать. Но он всегда казался старше своего возраста. И у нас была эта квартира на двоих. Туда заходили девушки, много девушек. Иногда они жили у нас несколько недель. Хауксбилль тоже нередко заходил туда, сукин сын, только мы тогда еще не знали, что он работает над чем-то, что всех нас по сути отправит на тот свет. И Бернстейн. Мы сидели ночами напролет, потягивая дешевый самодельный ром, и Вальдосто строил проекты организации террористических актов, и мы затыкали ему глотку, а потом… — Барретт нахмурился. — Ладно, пошло все это к черту. Прошлое мертво для нас. Скорее всего, и для Вальдосто это тоже было бы лучшим выходом.
— Джим…
— Давай о чем-нибудь другом, — сказал Барретт. — Что там у Альтмана? Лихорадка прошла?
— Он конструирует женщину.
— То же самое сказал мне Чарли Нортон. Что же он использует? Тряпье, кости?
— Я дал ему разные ненужные химикалии. Пусть подурачится. Выбирал в основном по их цвету. Он достал несколько позеленевших медных деталей, чуть-чуть этилового спирта, сульфата цинка и немного других предметов, наскреб почвы и набросал все это в груду мертвых моллюсков. Из этой слизи он лепит то, что, как он утверждает, является женским телом, и ждет, когда в него ударит молния и вдохнет жизнь.
— Другими словами, — заключил Барретт, — он чокнулся.
— Я думаю, во всем этом нет ничего опасного. По крайней мере, он больше уже не пристает к своим друзьям. Насколько я помню, ты считал, что он долго не протянет.
— А сейчас разве лучше? Если мужчине нужен секс и он может найти добровольных партнеров здесь, то меня это не касается, пока это никого не оскорбляет в открытую. Но когда Альтман начинает лепить женщину из какой-то грязи и гнилой плоти моллюсков, это означает, что мы его потеряли навсегда. И это очень плохо.
Квесада опустил глаза.
— Мы все придем к этому раньше или позже.
— Я пока еще держусь. И ты тоже.
— Дай нам срок. Я здесь всего лишь одиннадцать лет.
— А Альтман всего восемь, — ответил Барретт. — Вальдосто и того меньше.
— Некоторые ломаются быстрее других, — заметил Квесада. — А вот и наш новый товарищ.
Ханн вышел из лазарета и присоединился к ним. Он все еще был бледен и взволнован, но страх в его глазах исчез. «Он начал, — отметил про себя Барретт, — приспосабливаться к немыслимому».
— Я невольно подслушал часть вашего разговора, — сказал Ханн. — Здесь много психических заболеваний?
— Некоторые никак не могут найти для себя какое-нибудь занятие, имеющее смысл в этом мире-лагере, — сказал Барретт. — Их пожирает скука.
— А какие здесь есть занятия?
— У Квесады — его врачебная деятельность. У меня — административные обязанности. Несколько наших товарищей изучают жизнь моря, выполняя подлинные научные исследования. У нас здесь есть газета, которая выходит время от времени, ее подготовкой заняты еще нескольких человек. Затем рыбная ловля, трансконтинентальные переходы. Но всегда находятся люди, позволяющие себе впасть в отчаяние, и они ломаются. По-моему, сейчас здесь примерно тридцать-сорок подлинных маньяков, а всего нас в лагере сто сорок.
— Это не так уж плохо, — заметил Ханн, — если учесть внутренне присущую сосланным сюда людям душевную нестабильность и необычные условия жизни здесь.
— Внутренне присущую нестабильность? — повторил Барретт. — Такого я не замечал. Большинство из нас находились в здравом уме, считали себя борцами за правое дело. Вы думаете, что революционером может быть только чокнутый? Но если вы на самом деле так думаете, Ханн, то что, черт побери, вы здесь делаете?
— Вы меня не так поняли, мистер Барретт. Я не провожу никаких параллелей между антиправительственной деятельностью и умственным расстройством, ей-богу. Но вы должны признать, что многие из людей, кого привлекает любое революционное движение, ну, чуточку на чем-то помешаны.
— Как Вальдосто, — пробормотал Квесада. — Нашвыряли бомб…
— Ладно, не будем, — сказал Барретт и засмеялся. — Ханн, а вы весьма красноречивы для человека, который мямлил что-то невразумительное всего лишь несколько минут назад.
— Я вовсе не хотел поучать вас, — быстро ответил Ханн. — Возможно, это звучало несколько самодовольно и снисходительно. Я имел ввиду…
— Забудьте об этом. А чем вы все-таки занимались там, наверху?
— Я был экономистом.
— Это как раз то, что нам нужно, — обрадовался Квесада. — Он поможет нам разрешить проблему нашего годового баланса.
— Если вы там были экономистом, — сказал Барретт, — то вам представится возможность очень много говорить об этом здесь. Этот лагерь полон чокнутых экономистов-теоретиков, которые с удовольствием забросают вас своими идеями. Некоторые из них даже почти здравые. Я имею ввиду идеи. Пойдемте со мной, и я покажу, где вы будете жить.
Тропинка от главного здания к хижине, где жил Дональд Латимер, в основном шла вниз, и Барретту это слегка улучшило настроение, даже несмотря на то, что он понимал: на обратном пути ему все же придется идти в гору. Хижина Латимера находилась на восточной окраине лагеря. Ханн и Барретт не спеша направились к ней. Ханн старался не подавать виду, что замечает, с каким трудом дается Барретту ходьба, а того раздражали попытки молодого человека подстроиться под его темп.
В этом Ханне его многое смущало, ибо тот был полон явных противоречий. С одной стороны, он появился здесь, испытав наиболее тяжелое темпоральное потрясение из всех, какие когда-либо видел Барретт, с другой же — оправился после него удивительно быстро. И еще — с виду хрупкий и застенчивый, он на самом деле обладал твердыми мускулами. Он создавал впечатление общей некомпетентности, но говорил, сохраняя полное самообладание. Барретта очень интересовало, что же все-таки натворил этот прилизанный молодец, чтобы заработать право на поездку в лагерь «Хауксбилль». Но чтобы выяснить это, будет еще достаточно времени. Сколько душе угодно.
Ханн показал рукой на горизонт и спросил:
— Неужели и все остальное точно такое же? Только скалы и океан?
— Да, все. Жизнь на суше еще не возникла. И не скоро возникнет. Все здесь удивительно просто, не правда ли? Ни суеты, ни огромных городов, ни транспортных пробок. Пока что на сушу вылезло только немного мха, совсем немного.
— А в море? В нем плавают динозавры?
Барретт покачал головой.
— Позвоночные животные появятся только через тридцать — сорок миллионов лет. Они возникнут в ордовикском периоде, а мы находимся в кембрийском. У нас не то что рептилий, даже рыб нет. Все, что мы можем предложить, это что-нибудь ползающее: немного моллюсков, несколько больших уродов, похожих на каракатиц, и трилобитов. Здесь семьсот миллиардов, не меньше, различных видов трилобитов. И еще у нас есть один человек по имени Мэл Рудигер, тот самый, что дал вам выпить, когда вы здесь объявились, который их коллекционирует. Он составляет каталог трилобитов. Это подлинный шедевр.
— Но ведь никто не сможет прочитать его в… в будущем.
— Там, наверху, как мы здесь говорим.
— Там, наверху.
— Очень жаль, — сказал Барретт. — Такая замечательная работа — и впустую, потому что здесь никто и гроша ломаного не даст за жизнь и трудные времена трилобитов, а там, наверху, никто даже не узнает об этом. Мы советовали Рудигеру выбить свою книгу на непортящихся золотых пластинах в надежде на то, что палеонтологи будущего найдут их. Но он говорит, что вероятность этого ничтожно мала. Миллиард лет пережует до молекул все его пластины, прежде чем их смогут найти. И даже если их все-таки отыщут, то используют скорее всего для создания новой религии или чего-нибудь в этом духе.
Ханн потянул носом воздух.
— Почему воздух здесь так странно пахнет?
— Другое сочетание газов, — пояснил Барретт. — Мы сделали его анализ. Больше азота, чуть меньше кислорода, почти нет углекислого газа. Но эта причина не главная. Дело в том, что это чистый воздух, не загрязненный продуктами выделения живых организмов. Никто здесь не дышит, кроме нас, а нас так мало, что это никак на воздух не влияет.
Ханн улыбнулся.
— Из-за того, что здесь так пусто, я чувствую себя как бы обманутым. Я ожидал увидеть буйные заросли таинственных растений, пикирующих с высоты птеродактилей и, возможно, тиранозавра, атакующего забор вокруг лагеря.
— Ни джунглей, ни птеродактилей, ни тиранозавров. Ни даже заборов. Вы не приготовили домашнее задание.
— Очень жаль.
— Это — поздний кембрий. Жизнь только в море.
— Очень милосердно с их стороны выбрать такую мирную эпоху для высадки политзаключенных, — сказал Ханн. — Я опасался, что все здесь вокруг будет кусаться и царапаться.
Барретт сплюнул.
— Милосердно, черт побери! Они искали такую эпоху, из которой мы не могли бы причинить им какой-либо вред, и им пришлось зашвырнуть нас в такое далекое прошлое, когда еще не началась эволюция млекопитающих, чтобы мы, не дай бог, не поймали предка всего человечества и не порешили его. И чтобы мы уж никак не смогли изменить ход истории, убив, например, какого-нибудь детеныша динозавра, они упрятали нас туда, где нет вообще никакой жизни на суше.
— Но ведь они не против того, что вы поймаете здесь парочку трилобитов?
— По-видимому, они считают, что это безопасно, — пожал плечами Барретт. — И, судя по всему, они правы. Вот уже двадцать пять лет лагерь «Хауксбилль» здесь, и нет никаких признаков того, что мы хоть как-то повлияли на будущее. У них все идет по-старому. Разумеется, они поступают достаточно благоразумно, не посылая к нам женщин.
— Почему?
— Чтобы мы не могли размножаться и тем самым сохранить себя навеки. Вот была бы неразбериха! Скажем, форпост человечества, помещенный сюда за миллиард лет до новой эры, у которого впереди столько времени для развития и видоизменения.
— Это была бы отдельная эволюционная ветвь.
— Еще бы, — сказал Барретт. — К началу двадцать первого века наши потомки верховодили бы независимо от того, какими они стали бы к тому времени, а другую породу людей они полностью поработили бы. Вот это были бы парадоксы, не то что смерть какого-то трилобита. Поэтому они и не высылают сюда женщин.
— Но они пересылали женщин в прошлое.
— Конечно. Существует концлагерь и для женщин, но он в нескольких сотнях миллионов лет от нас, в позднесилурийском периоде, так что любая встреча исключена. Вот почему Нед Альтман пытается соорудить для себя женщину из пыли и слизи.
— Бог сотворил Адама из более простого материала.
— Но Альтман не Бог, — подчеркнул Барретт. — В этом-то и суть проблемы. Взгляните, вот хижина, где вы сможете жить, Ханн. Я подселю вас к Дону Латимеру. Это очень отзывчивый, интересный и приятный человек. До того как он обратился к политике, он был физиком. Здесь он находится лет двенадцать, и я обязан предупредить вас, что с недавнего времени он стал впадать в сильный и в чем-то бестолковый мистицизм. Приятель, с которым он жил, покончил с собой в прошлом году, и с тех пор Дон пытается отыскать путь к освобождению из этого лагеря с помощью экстрасенсорных сил.
— Он это серьезно?
— Боюсь, что да. Но мы тоже стараемся относиться к нему серьезно. Мы все подшучиваем над причудами друг друга в «Хауксбилле». Это единственный способ избежать эпидемии массового психоза. Латимер, наверное, попытается привлечь и вас к разработке его пси-проекта. Если вам не понравится жить с ним, я смогу перевести вас в другую хижину. Мне просто хочется посмотреть, как он отреагирует на новичка в лагере. И мне хотелось бы, чтобы вы немного пожили с ним.
— Может быть, я даже помогу ему отыскать этот псионический выход отсюда, который он ищет.
— Если вам это удастся, то возьмите и меня, — попросил Барретт, и оба рассмеялись. Затем Барретт постучал в дверь к Латимеру. Ответа не последовало, и через несколько секунд он отворил дверь. В лагере «Хауксбилль» обходились без замков.
Латимер сидел, скрестив ноги, в позе медитации посреди хижины на голом каменном полу. Это был худой мужчина с кротким лицом, который только-только начал стареть. Сейчас он, казалось, был по крайней мере в миллионе километров отсюда и не обращал на них никакого внимания. Ханн пожал плечами. Барретт приложил палец к губам. Несколько минут они молча ждали, затем Латимер начал выходить из транса. Он поднялся на ноги одним ловким движением туловища, без помощи рук, и вежливо спросил Ханна:
— Вы только что прибыли?
— Час назад. Меня зовут Лью Ханн.
— Дональд Латимер, — он протянул руку для рукопожатия. — Очень жаль, что мне приходится знакомиться с вами в такой обстановке. Но, возможно, нам скоро уже не нужно будет терпеть это незаконное заключение.
— Дон, — сказал Барретт, — Лью будет жить у тебя. Я полагаю, вы поладите. Он был экономистом, пока его в 2029 году не поставили к Молоту.
Глаза Латимера ожили.
— Откуда вы? — спросил он.
— Из Сан-Франциско.
Блеск глаз погас.
— Вы бывали когда-нибудь в Торонто?
— В Торонто? Нет.
— Я оттуда. У меня была дочь, ей сейчас должно быть двадцать три года. Нелла Латимер. Может быть, вы знакомы с ней?
— Нет, к сожалению.
Латимер вздохнул.
— Маловероятно, что вы могли быть знакомы, но мне так хочется узнать, какой она стала. Она была маленькой девочкой, когда я видел ее в последний раз. Ей было… ну-ка поглядим… ей было десять лет, одиннадцатый. Теперь, я думаю, она уже замужем. У меня, возможно, есть внуки. Или, может быть, ее сослали в другой лагерь? Она вполне могла стать политически активной и… — Латимер вздохнул. — Нелла Латимер. Вы уверены, что не были знакомы с ней?
Барретт оставил их вдвоем. Ханн, похоже, был серьезным и отзывчивым, Латимер — доверчивым, открытым, не теряющим надежды. Скорее всего, они неплохо поладят друг с другом. Барретт велел Латимеру привести новенького в главное здание к обеду, чтобы представить остальным, и вышел из хижины. Снова пошел холодный моросящий дождь. Барретт шел медленно, мучительно взбираясь по склону, каждый раз слабо постанывая, когда приходилось опираться на костыль.
Очень грустно было видеть, как погас огонь в глазах Латимера, когда Ханн сказал, что не знаком с его дочерью. Большую часть времени узники лагеря «Хауксбилль» старались не говорить о своих семьях. Они предпочитали — и это было мудро с их стороны — подавлять в себе эти мучительные воспоминания. Думать о своих близких — все равно что испытывать боль ампутации, горькую и неизлечимую. Но прибытие новеньких обычно беспокоило старые раны. Ссыльные не получали никаких известий о родных, да и не могли получить их, так как связь с миром там, наверху, была односторонней. Невозможно было попросить фотографии близких, заказать нужные лекарства или оборудование, получить определенную книгу или желанную видеокассету.
Власти Верховного Фронта совершенно бездумно и непредсказуемо время от времени посылали в лагерь предметы, которые могли бы быть полезны его обитателям — чтиво, медикаменты, техническую аппаратуру, продукты питания. Но их выбор всегда был случайным, странным, обезличенным. Иногда они поражали своей щедростью — как, например, тогда, когда переслали ящик бургундского или целую коробку видеосенсорных бобин, или станцию для зарядки аккумуляторов. Такие дары обычно означали, что в политической обстановке там, наверху, наступали кратковременные оттепели, а это, как правило, вызывало желание, правда, быстро пропадавшее, быть добренькими к ребятам из лагеря «Хауксбилль».
Но в отношении пересылки информации о родственниках политика никогда не изменялась, так же как и в отношении современных газет и журналов. Отменное вино — да. Объемное фото дочери, которую уже никогда нельзя будет обнять, — нет.
Властям Фронта было совершенно неизвестно, существует ли еще лагерь «Хауксбилль». Какая-нибудь эпидемия могла скосить там всех еще десять лет тому назад. Они не были даже уверены в том, удалось ли хоть одному из изгнанников пережить путешествие в прошлое целым и невредимым. Опыты Хауксбилля показали, что путешествие в прошлое менее чем на три года фатальным не было. Производить эксперимент с большим сроком засылки в прошлое они не решились. А каково перенестись назад на миллиард лет? Этого со всей определенностью не знал и сам Эдмонд Хауксбилль.
Вот они и отправляли узникам посылки исходя из непроверенного допущения, что лагерь существует и есть кому эти посылки принять. Правительство главным образом интересовалось действительностью, тщательно разыскивая тех, кого затем обрекало на вечное отчуждение от общества. И все же, каким бы оно ни было, правительство внешне не было злонамеренным. Барретт давным-давно узнал, что кроме кровавых репрессии и тирании могут быть и другие виды тоталитаризма.
На вершине холма Барретт остановился, чтобы перевести дух. Для него, разумеется, этот чужой воздух не таил в себе никаких необычных запахов. Он наполнял им свои легкие, пока не почувствовал легкого головокружения. К этому времени дождь снова прекратился. С серого неба заструились тонкие полоски солнечного света, от которого засверкали и заискрились обнаженные скалы. Барретт на мгновение закрыл глаза, опершись на костыль, и увидел как бы на внутреннем экране своего сознания существ с множеством ног, выползающих из моря, и широкий мшистый ковер, покрывающий скалы, и не цветущие растения, разворачивающие и протягивающие к солнцу свои сероватые чешуйчатые ветви, и тусклые панцири тупорылых амфибий, лежащих на берегах, и тропическую жару каменноугольного периода, когда углекислый пояс накрыл всю планету, как плащом.
Все это было в далеком будущем. Динозавры. Небольшие суетливые млекопитающие. Питекантропы, охотящиеся с помощью ручных топоров в лесах Явы. Саргон, Ганнибал и Атилла. Орвиль Райт, Томас Эдисон и Эдмонд Хауксбилль. И, наконец, милостивое правительство, которое находило мысли некоторых людей столь ужасными, что единственно безопасным местом, где этих людей можно было оставить на произвол судьбы, оказалась скала у начала времен.
Правительство было слишком цивилизованным, чтобы казнить людей за подрывную деятельность, и слишком трусливым, чтобы позволить им оставаться живыми на свободе. Компромиссом оказалось погребение заживо в лагере «Хауксбилль». Миллиард лет, через которые не перепрыгнуть, были подходящим изолятором даже для наиболее разрушительных идей.
Слегка скорчившись и превозмогая боль, Барретт снова двинулся в путь к своей хижине. Он давно уже свыкся со своим изгнанием, но никак не мог примириться с увечьем. Он не был физически слабым человеком, и потому побаивался старости, так как боялся, что она повлечет за собой уменьшение сил. Но вот ему исполнилось шестьдесят, и годы не так уж сильно истощили его, хотя он, разумеется, и стал уже не тот, что прежде. Но он был бы еще сильней, если бы не этот нелепый несчастный случай, который мог произойти с ним в любом возрасте. Праздное желание найти способ снова очутиться в своем родном времени и быть свободным больше уже не захватывало его мысли. Теперь Барретт всей душой желал, чтобы оттуда, сверху, заслали бы в прошлое хирургический комплект, который позволил бы хоть немного поправить ногу.
Он вошел в хижину и, отставив в сторону костыль, тотчас же опустился на койку. Когда Барретт прибыл в лагерь «Хауксбилль», там еще не было никаких коек. Спать приходилось на полу, а полом служил твердый базальт. Если было на то желание, можно было пойти и наскрести земли, заглядывая в расщелины и складки базальтового щита, собирая ее по горсти, чтобы соорудить себе ложе толщиной в дюйм. Теперь жить стало несколько легче.
Барретта сослали в лагерь на четвертый год его существования, когда там было чуть больше десятка хижин и почти никакого комфорта. Наверху шел тогда 2008 год. Лагерь в то время был голым жалким местом, и только со временем благодаря постоянным отправлениям из двадцать первого века в нем стало жить несколько терпимее.
Из пятидесяти с лишним узников, которые были сосланы до Барретта, никто в живых не остался. Вот уже почти десять лет после смерти седобородого старика Плэйеля, которого он считал святым, Барретт был старше всех в лагере.
Время здесь двигалось в масштабе один к одному со временем там, наверху. Молот был прикован только к одному моменту времени и двигался всегда вперед в том же темпе, что и само время, так что Лью Ханн, прибыв сюда сегодня более чем через двадцать лет после Барретта, покинул двадцать первый век ровно через двадцать лет, несколько месяцев, столько-то минут и секунд после депортации Барретта.
Ханн прибыл из 2029 года — в мире, который оставил Барретт, сменилось целое поколение. У Барретта сегодня не хватило духу выуживать из Ханна новости об этом поколении. Со временем он узнает обо всем, что ему нужно, но он уже знал, что в любом случае в этих новостях ничего хорошего не будет.
Он взял книгу, но усталость от ковыляния по лагерю оказалась большей, чем он предполагал. Несколько секунд он глядел на страницу, затем отложил книгу и закрыл глаза. Перед его взором стали проплывать лица. Бернстейн. Хауксбилль. Джанет. Бернстейн. Бернстейн. Он задремал.
Джимми Барретту было шестнадцать лет, когда Джек Бернстейн спросил у него:
— Как это ты, такой большой и сильный, можешь быть таким уродом, чтобы равнодушно смотреть на то, что происходит со слабыми людьми в этом мире?
— Кто это говорит, что я равнодушен?
— Об этом даже не надо говорить. Это очевидно. В чем смысл твоей жизни? Что ты делаешь, чтобы предотвратить крах цивилизации?
— Это не так…
— Так, так, — презрительно произнес Бернстейн. — Эх ты, большой болван. Ты что, газет не читаешь? До тебя дошло, что наша страна испытывает конституционный кризис и что если такие, как ты и я, ничего не предпримут, то не пройдет и года, как здесь, в Соединенных Штатах, утвердится диктатура?
— Ты преувеличиваешь, — сказал Барретт. — Как обычно.
— Ну вот, так оно и есть!
Барретт разозлился, но в этом не было ничего нового. Джек Бернстейн донимал его со дня самой их первой встречи четыре года назад, в 1980 году. Тогда им обоим было по двенадцать лет. Барретт был уже почти ста восьмидесяти сантиметров роста, сильным и крепким, а Джек — худым и бледным, недоростком для своего возраста, и казался еще меньше, когда стоял рядом с Барреттом. Что-то влекло их друг к другу — возможно, притяжение противоположностей. Барретт ценил и уважал своего невысокого приятеля за быстроту и гибкость ума и догадывался, что Джек видит в нем защитника. А защита Джеку была очень нужна. Он относился к тому типу подростков, которых хочется ударить без особых на то причин даже тогда, когда они молчат, а уж стоит такому в конце концов открыть рот, то хочется ударить еще сильнее.
Теперь им было по шестнадцать. Барретт достиг того, что, как он надеялся, будет окончательным его ростом — около двух метров — и веса за девяносто килограммов. Бриться ему приходилось ежедневно, голос его стал низким и звучным. Джек Бернстейн все еще выглядел так, словно не достиг зрелости. Росту в нем было не более ста семидесяти сантиметров, плеч вообще не было, ноги и руки были такими худыми, что Барретту казалось, он мог бы оборвать их одной рукой, голос был высоким и пронзительным, нос — острым и хищным. Лицо его покрывали шрамы, оставленные какой-то кожной болезнью, а густые косматые брови образовали толстую полосу вдоль всего лба, видимую за полквартала. С возрастом он становился все более язвительным, все более возбудимым. Бывали времена, когда Барретт вообще едва его выдерживал. Как раз сейчас был один из таких случаев.
— Чего ты хочешь от меня? — спросил Барретт.
— Ты придешь на одно из наших собраний?
— Я не хочу впутываться ни в какую подрывную деятельность.
— Подрывную! — Бернстейн сверкнул глазами. — Это ярлык. Вонючая словесная чушь. Каждый, кто хочет немного подлатать мир, по твоему мнению — подрывник? Верно Джимми?
— Ну…
— Возьмем Иисуса Христа. Ты можешь назвать его деятельность подрывной?
— Думаю, что да, — осторожно ответил Барретт. — Кроме того, тебе известно, что его распяли.
— Не его первым замучили за идею, и не он был последним. Значит, ты хочешь всю жизнь отсидеться в стороне? Наращивать мускулы, жиреть, и пусть волки пожирают весь мир? А не получается ли так, что когда тебе будет шестьдесят, Джимми, и весь мир будет одним огромным невольничьим лагерем, ты будешь сидеть в цепях и приговаривать: «Ладно, я жив, так что все обошлось вполне прилично?»
— Лучше быть живым рабом, чем мертвым бунтовщиком, — холодно произнес Барретт.
— Если ты так в этом убежден, то ты еще больший болван, чем я о тебе думал.
— Мне придется пришлепнуть тебя. Ты несносен и зудишь, как комар, Джек.
— Значит, ты веришь в то, что только что сказал о живом рабе? Да ты… да ты…
Барретт пожал плечами.
— Тогда пошли на собрание. Выберись из своего кокона и сделай хоть что-нибудь, Джимми. Нам нужны такие, как ты. — Голос Джека стал менее язвительным и внезапно превратился в сильный и уверенный, в нем появились властные нотки. — Люди твоего масштаба, для которых умение руководить — естественная потребность… Как только мы убедим тебя в значимости того, что делаем…
— А как горстка старшеклассников может спасти мир?
Джек скривил тонкие губы, затем поджал их. Казалось, он подавил тот единственный ответ, который сам собой напрашивался. Сделав паузу, он произнес таким же новым, необычным для себя тоном:
— Не все мы старшеклассники, Джимми. Большинство ребят нашего возраста похожи на тебя — им недостает чувства ответственности. У нас есть люди постарше, которым за двадцать, за тридцать, некоторые еще старше. Если бы ты с ними встретился, ты бы понял, что я имею в виду. Поговори с Плэйелем, если хочешь знать, что такое настоящая самоотверженность. Поговори с Хауксбиллем. — Во взгляде Джека сверкнуло озорство. — Можешь прийти только для того, чтобы познакомиться с девчонками. Их несколько в нашей группе. Вполне эмансипированные девицы, скажу тебе честно. Но даже если это тебя не волнует, все равно приходи.
— Это коммунистическая группа, Джек?
— Нет. Определенно нет. У нас, правда, есть свои марксисты, но мы в своей политической ориентации склоняемся к правой части спектра; по сути, наша группа антикоммунистическая, потому что мы стоим за минимум государственного вмешательства в личную жизнь и помыслы. В этом смысле мы скорее анархисты. Нас можно назвать даже правыми радикалами, поскольку мы хотим ликвидировать значительную часть государственного аппарата. Теперь ты понимаешь, насколько бессмысленны эти политические ярлыки? Мы настолько далеки от настоящих левых, что могли бы быть их правым крылом, и настолько далеки от правых, что могли бы быть их левым крылом. Но у нас есть своя программа. Ты придешь?
— Расскажи о девчонках.
— Они хорошенькие, умницы, общительные. Некоторых из них может даже заинтересовать такой анатомический чурбан, как ты, просто потому, что в тебе столько здорового мяса.
Барретт кивнул.
— Я, пожалуй, приду на следующее собрание.
Он устал от нападок Бернстейна больше, чем от чего-либо другого. Политика никогда особенно не волновала его. Но его мучили угрызения совести, когда ему говорили, что совести у него нет или что он сидит сложа руки, когда весь мир катится в тартарары, так что настойчивое хныканье Джека сделало свое дело и заставило совершить первый шаг. Он решил пойти на собрание этой подпольной группы и увидеть все собственными глазами. Он думал, что найдет там сборище обиженных нытиков и праздных мечтателей и ни за что не пойдет на другое собрание, но тогда уже Джек не сможет обвинить его в том, что он отмахивается от протянутой ему руки.
Через неделю Джек Бернстейн сообщил ему, что собрание назначено на следующий вечер. Барретт пошел на него. Это было 11 апреля 1984 года.
Вечер был холодный, ветреный, дождливый, казалось, вот-вот пойдет снег. Типичная погода для 1984 года. Этот год был как будто проклят, говорили люди. Один писатель давным-давно написал книгу об этом годе, предсказывая всяческие ужасы, и хотя ни одно из этих предсказаний не сбылось, в Соединенных Штатах было полно других неприятностей, и все это еще больше усугублялось погодой. Казалось, в этом году весна не наступит никогда. По всему Нью-Йорку еще лежали сугробы посеревшего снега, и это в середине апреля, кроме тех улиц в самом центре, где под тротуарами были проложены трубы отопления. Деревья стояли голые, без всяких намеков на почки. Плохой год для народа, напряженный и бурный. И, возможно, не такой уж плохой для революции.
Джимми Барретт встретился с Джеком Бернстейном на станции метро «Проспект-Парк», и они поехали на Манхэттен, выйдя на станции «Таймс-Сквер». Вагон, в котором они ехали, был старым и обшарпанным, но в этом не было ничего необычного. Все было запущенным и обшарпанным в этот девятый год того, что называли Неизменной Депрессией.
Они прошли по Сорок второй стрит до Девятой авеню и вошли в вестибюль золотистой башни высотой в восемьдесят этажей, одного из последних небоскребов, возникших перед Паникой. Перед ними со скрипом открылась дверь лифта. Джек надавил на кнопку «Подвал», и они поехали вниз.
— Что я должен сказать, когда у меня спросят, кто я? — поинтересовался Барретт.
— Предоставь это мне, — успокоил его Джек. Его бледное прыщавое лицо преобразилось, приняв важный вид. Сейчас он был в своей стихии. Джек-заговорщик, Джек-бунтовщик, Джек-конспиратор из подвальных коридоров. Барретту стало не по себе, он чувствовал себя неуклюжим и наивным.
Выйдя из лифта, они пошли по коридору с низким сводчатым потолком и очутились перед закрытой зеленой дверью, подпертой стулом. Рядом со стулом стояла девушка. Ей было лет девятнадцать-двадцать, как показалось Барретту. Она была невысокая и полная, короткая юбка открывала толстые ноги. У нее была модная стрижка, но это было единственное, в чем она следовала моде. Тяжелые груди свисали без поддержки под красным шерстяным свитером, она была совсем не накрашена, если не считать небрежно наложенного голубоватого налета на губах, из уголка рта свободно свисала сигарета. Девушка выглядела так, будто умышленно была неряшливой, грубой и вульгарной, будто сгорбленную спину и напускной вид простой крестьянки она расценивала как достоинство.
Она казалась карикатурой на всех девушек, участвовавших в левых демонстрациях и маршировавших на демонстрациях протеста, размахивая воззваниями. Была ли эта неряшливая толстушка типичной для этой группы? «Хорошенькие, умницы, общительные», — сказал Джек, умело расставляя западню с обещаниями страстей. Но, разумеется, представления Джека о привлекательных девушках вовсе не обязательно должны были совпадать с его представлениями. Для Джека — не пользующегося успехом тощего острослова — любая девушка, которая позволит себя немножечко облапать, кажется Афродитой. Некрасивые ребята находили в девчонках-неряхах свои прелести, каковых Барретт, не будучи столь обделен природой, похоже, в них не замечал.
— Привет, Джанет, — сказал Джек. В его голосе снова прорезались пронзительные нотки.
Девушка хладнокровно окинула его взглядом, затем долго и оценивающе смотрела на внушительную фигуру Барретта.
— Кто это?
— Джимми Барретт. Мой одноклассник, хороший парень. В политике не искушен, но научится.
— Ты сказал Плэйелю, что пригласил его сюда?
— Нет. Но я за него ручаюсь. — Джек придвинулся к ней ближе, как-то по-особому взял ее за руку. — Да перестань строить из себя комиссара и пропусти нас, любовь моя!
Джанет высвободилась из его неуклюжих объятий.
— Ждите здесь. Я сейчас выясню.
Она скользнула за зеленую дверь. Джек повернулся к Барретту и произнес:
— Она замечательная девушка, хотя и напускает на себя немного грубости, но душа у нее что надо. И чувствительность не хуже. Очень чувствительная девушка.
— Откуда ты это знаешь? — спросил Барретт.
— Поверь мне, знаю, — слегка покраснел Джек и сердито поджал губы.
— Ты хочешь сказать, что ты уже не девственник, Бернстейн?
— Давай лучше не будем…
Дверь снова отворилась. Вышла Джанет и вместе с ней стройный, на вид очень сдержанный мужчина с короткими седыми волосами. Однако на лице его не было морщин, так что трудно было определить его возраст — тридцать или все пятьдесят. Взгляд его светло-серых глаз был добрым и одновременно проницательным. Барретт заметил, как Бернстейн напрягся, сосредоточившись.
— Это Плэйель, — шепнул он.
— Его имя Джим Барретт, — сказала девушка. — Бернстейн утверждает, что может поручиться за него.
Плэйель дружелюбно кивнул. Серые глаза быстро пробежали по лицу Барретта, и взгляд их нелегко было выдержать, когда они буквально впились в него.
— Здравствуйте, Джим, — сказал он. — Меня зовут Норман Плэйель.
Барретт кивнул. Было странно слышать, как Джанет и Плэйель называли его Джимом. Всю свою жизнь для всех он был просто Джимми.
— Он из моего класса, — выпалил Джек. — Я давно обрабатываю его, заставляя понять его ответственность перед человечеством. Наконец, он решил прийти сюда, поприсутствовать на собрании. Он…
— Хорошо, — сказал Плэйель. — Мы рады тебе, Джим. Но вот что ты должен понять, прежде чем войдешь. Ты навлекаешь на себя опасность, посетив это собрание даже в качестве наблюдателя. Наша организация встретила официальное противодействие. Твое присутствие здесь может когда-нибудь в будущем обратиться против тебя. Это ты четко осознаешь?
— Да…
— А также, поскольку мы все живем, постоянно рискуя, я должен напомнить тебе, что все, что здесь происходит, должно остаться тайной. Если мы узнаем, что ты, воспользовавшись своим преимуществом гостя, разгласишь что-нибудь из того, что здесь услышал, мы будем вынуждены предпринять определенные меры против тебя. Поэтому, переступив порог, ты подвергаешь себя опасности как со стороны нынешнего правительства, так и с нашей стороны. Ты еще можешь, если пожелаешь, уйти отсюда, не запятнав себя.
Барретт задумался. Посмотрел на Джека, на лице которого было написано беспокойство. Очевидно, Бернстейн ожидал, что он уклонится от опасностей и вернется домой, тем самым поставив под сомнение весь его труд по завлечению новенького. Барретт серьезно обдумал то, что услышал. От него требуют преданности организации авансом, еще до того, как он что-нибудь узнает о ней. В ту минуту, когда он пройдет в эту дверь, он возложит на себя целый груз обязательств. К черту все опасности!
— Я хотел бы войти внутрь, сэр, — промямлил он.
Плэйель, довольный, посмотрел на него и открыл дверь. Проходя мимо невысокой, угрюмой с виду девушки, Барретт с удивлением увидел, что она глядела на него с явным одобрением и даже, пожалуй, с желанием. Она осталась дежурить у двери. Плэйель повел его внутрь. При входе Джек шепнул ему:
— Это один из самых замечательных людей за всю историю человечества.
Таким тоном он мог говорить только о Гете или о Леонардо.
В большой комнате, похожей на пещеру, было холодно. Стены ее не красились по меньшей мере лет восемь. Перед небольшой пустой сценой выстроилось несколько рядов некрашенных скамеек. Образовав правильный круг, на них сидели человек двенадцать. Среди них были две-три девушки, лысеющий мужчина и группа парней, похожих на студентов. Один из них читал с длинного желтого листа бумаги, а другие каждые несколько секунд перебивали его замечаниями.
— …в данный момент кризиса мы ощущаем…
— Нет, должно быть «весь народ чувствует, что…»
— Я против. Звучит напыщенно и…
— Мы можем вернуться к предыдущей фразе, когда говорим об угрозе свободе, которую представляет собой…
Барретт без особого удовольствия следил за пререканиями. Вся эта софистика по поводу фразеологии воззвания казалась ему невообразимо скучной. По сути, именно это он и ожидал здесь увидеть — горстку праздных педантов в заброшенном подвале, которые бились, причем яростно, за каждое ничтожное словесное различие. И это те революционеры, которые сохранят мир от хаоса? Вряд ли. Вряд ли.
В какое-то мгновение дискуссия превратилась в перепалку. Пятеро кричали, требуя полностью и немедленно переработать всю листовку. Плэйель стоял здесь же, вид у него был расстроенный, но он не пытался спасти собрание. Выражение лица Бернстейна было страдальческим и извиняющимся. Дверь снова открылась. В комнату вошел мужчина лет двадцати пяти, Бернстейн подтолкнул Барретта локтем и шепнул:
— Это Хауксбилль!
Знаменитый математик с первого взгляда не производил особого впечатления. Он был толстоват, неряшливо одет, плохо выбрит. У него были толстые очки и редеющие курчавые волосы, венчающие череп, но, несмотря на это, он был похож на студента-старшекурсника. «Для такого человека не густо», — подумал Барретт. Прошлогодние газеты были полны сообщений о достижениях Хауксбилля. Он стал на короткое время героем от науки, девятидневным чудом, когда появился на научном конгрессе то ли в Цюрихе, то ли в Базеле, то ли еще где-то и прочел свой доклад о темпоральных уравнениях. Газеты сравнивали работу двадцатипятилетнего Эдмонда Хауксбилля с работой двадцатишестилетнего Альберта Эйнштейна, и это сравнение было далеко не в пользу последнего. И вот он сам член этой обшарпанной революционной ячейки. Как может человек с такими крохотными свиными глазками быть гением?
Хауксбилль поставил портфель и сказал без всякого вступления:
— Пока никого вокруг не было, я ввел векторы распределения в большой компьютер. Ответ гласил, что провалятся обе политические партии, что выборы президента не приведут к определенному результату и возникнет совершенно отличная от нынешней политическая система, не основанная на представительстве.
— Когда? — спросил Плэйель.
— Не позже трех месяцев после выборов плюс-минус две недели, — ответил Хауксбилль. Голос его был бесстрастным и монотонным. — Можно ожидать, что гонения начнутся в следующем феврале, когда новая администрация попытается подавить инакомыслие во имя восстановления порядка.
— Покажите нам параметры! — отрывисто закричал человек, который читал набросок воззвания. — Шаг за шагом предъявите их нам, Хауксбилль.
— Да это совсем не нужно, — сказал Плэйель. — Если мы…
— Нет, я все объясню, — невозмутимо ответил математик и начал вытаскивать бумаги из портфеля. — Пункт первый. Избрание президента Делафильда от новой американской консервативной партии в семьдесят втором году, что привело к фундаментальным изменениям в роли правительства по управлению экономикой и обусловило бунт семьдесят третьего года. Пункт второй. Паника семьдесят шестого года, возвестившая наступление Бесконечной Депрессии. Победа Национальной либеральной партии в семьдесят шестом году, когда американские консерваторы прошли только в двух штатах, — вот пункт третий. Теперь, если примем во внимание выборы восьмидесятого года с их обратным результатом и скрытыми подводными течениями, размывающими…
— Мы все это знаем, — прервал кто-то.
Хауксбилль пожал плечами.
— Сейчас можно доказать математически, взяв аналоговые блоки числа избирателей, что ни одна из главных партий, по всей видимости, не соберет на ноябрьских выборах этого года достаточного для избрания президента большинства. Поэтому выборы будут переданы в палату Представителей, где из-за ситуации, создавшейся после выборов в конгресс в 1982 году, станет невозможно даже таким образом избрать президента. Вследствие этого…
— В стране воцарится неразбериха.
— Точно, — согласился Хауксбилль.
До Барретта дошло, что это последнее замечание исходило почти что из-под его левого локтя. Он глянул вниз и увидел стоящую рядом Джанет. Увлеченный монотонным докладом Хауксбилля, он даже не заметил, как она вошла в комнату и встала рядом с ним. Джек Бернстейн, похоже, был раздосадован этим, судя по его вспыхнувшему лицу.
— Ты не находишь, что здесь рассказывают страшные вещи?
Барретт понял, что она обратилась к нему.
— Я знаю, что дела плохи, но не понимаю, до какой степени. Если это на самом деле произойдет…
— Так оно и будет. Если компьютер Эда Хауксбилля говорит, что это случится, то так и будет. Мы называем это Второй Американской Революцией. Норм Плэйель связан с влиятельными людьми во всех концах страны и старается предотвратить ее.
Это показалось Барретту нереальным. Он знал, что по всей стране происходят забастовки, демонстрации протеста, слышал о случаях саботажа. Ему было известно о существовании многих миллионов безработных, о том, что с 1976 года доллар более чем в четыре раза упал в цене. Он понимал сложность международной обстановки. Он видел неразбериху политической структуры страны, когда исчезли старые партии, а новые раскалывались на крохотные фракции. И все же ему и всем его знакомым казалось, что через некоторое время все уладится само собой. А вот у этих людей, похоже, была преднамеренно пессимистическая точка зрения. Революция? Конец нынешней конституции?
Джанет протянула ему сигарету. Он взял ее, поблагодарив кивком, и щелкнул зажигалкой. Они сели рядом, и она прижалась к нему теплым бедром. Джек был от них далеко, и досада все сильнее проступала на его лице. Барретту понемногу стало даже казаться, что эта Джанет будет не так уж плохо выглядеть, если сбросит килограммов двадцать, оденется поприличней, наденет лифчик, будет почаще умываться, слегка подкрасится… и тогда он улыбнулся своей собственной нетребовательности, ведь поначалу она показалась ему просто хрюшкой.
Сидя тихо в углу комнаты, он старался уловить смысл того, что происходило на собрании. Фокусом его был Хауксбилль и его оппоненты. Плэйель, по-видимому, руководитель группы, оставался в стороне. Тем не менее Барретт заметил, что как только разговор уходил слишком далеко в сторону, Плэйель вмешивался и выправлял положение. Этот человек владел искусством руководить, и это произвело на него впечатление. А вот все остальное, что здесь происходило, практически никакого впечатления на него не произвело.
Все здесь, казалось, были глубоко уверены в том, что страна на плохом пути, и соглашались с тем, что с Этим Надо Что-то Делать. Но, помимо этой точки соприкосновения, все было смутным и хаотичным. Они даже не могли согласовать текст воззвания, которое собирались раздавать перед Белым домом, не говоря уже о программе спасения конституции. Эти люди были так же разобщены, как члены школьного шахматного клуба, и в такой же степени могли повлиять на политическую обстановку. Неужели Бернстейн надеялся, что он всерьез воспримет их группу? Какова их цель? Каковы методы? Каким бы политически наивным он ни был, ему, по крайней мере, была ясна истинная цена этих «пламенных революционеров».
Нудные разговоры длились почти два часа.
Время от времени все же страсти разгорались, но в основном все это было сплошной скукой: философствование и голое теоретизирование. Барретт заметил, что Джек Бернстейн, который, безусловно, был самым молодым в группе, говорил дольше и больше всех, выкрикивал целые каскады словесной пиротехники и, казалось, находился в родной стихии. Но результат всей говорильни был невелик. Барретта захватила очевидная преданность Плэйеля своему делу, несомненная проницательность ума Хауксбилля и явное пристрастие Джека к яростной риторике, но он был убежден, что, придя сюда, зря потратил время.
Где-то около одиннадцати Джанет спросила его:
— Ты где живешь?
— В Бруклине. Знаешь станцию «Проспект-Парк»?
— Я из Бронкса. Ты работаешь?
— Учусь в школе.
— Да-да. В одном классе с Джеком. — Она как бы смерила его взглядом.
— Это значит, вы одногодки?
— Да, мне шестнадцать.
— На вид тебе много больше, Джим.
— Не ты первая мне это говоришь.
— Мы могли бы куда-нибудь податься, — сказала она. — Я имею в виду, не по революционным делам. Мне хотелось бы поближе с тобой познакомиться.
— Пожалуйста, — ответил он. — Прекрасная мысль.
Очень скоро он понял, что назначил ей свидание. Себе самому он объяснил это как благородный поступок — пусть она, эта толстая безыскусная девушка, получит хоть однажды в своей жизни удовольствие. Он не сомневался, что поладить с ней будет просто. Ему тогда даже не пришло в голову, что он непреднамеренно, даже походя, выпотрошил Джека Бернстейна, подцепив таким образом Джанет. Однако позже, когда он над этим задумался, то решил, что не сделал ничего плохого. Джек давно подзуживал его прийти на это собрание, обещал, что здесь можно познакомиться с девушками. Разве он виноват в том, что обещание было выполнено?
Когда они возвращались в метро поздно ночью домой, Джек был скованным и угрюмым.
— Собрание было скучным, — сказал он. — Но они не все бывают такими плохими.
— Наверное.
— Иногда некоторые из них увязают в дебрях диалектики. Но дело это стоящее!
— Да, — согласился Барретт. — Пожалуй.
Тогда он не собирался идти еще на одно собрание. Но он заблуждался, так же, как оказалось, заблуждался еще в очень многом в те годы. Тогда Барретт и не понимал, что вся его дальнейшая жизнь была уже предопределена в этом обшарпанном подвале. Он не понимал, что к нему надолго пришла любовь и что в тот вечер он оказался лицом к лицу со своей нелегкой судьбой. Он и представить тогда не мог, что превратил друга в яростного врага, который в один прекрасный день отомстит ему очень необычным образом.
Вечером того дня, когда прибыл Лью Ханн, как и в любой другой вечер, узники лагеря «Хауксбилль» собрались в главном здании поужинать и отдохнуть. К этому их никто не принуждал — здесь вообще почти ничего не было обязательного — и некоторые предпочитали есть одни. Но сегодня вечером все, кто только мог, пришли сюда, ибо это был один из тех редких случаев, когда перед ними был новичок, способный рассказать о событиях там, наверху, в мире людей.
Ханн чувствовал себя неуютно в роли достопримечательности. Он, казалось, по натуре своей был человеком застенчивым и не очень-то хотел оказаться в центре внимания всех здесь собравшихся. И вот он сидел среди узников, а люди, которые были на двадцать-тридцать лет старше его, толпились возле него и засыпали вопросами. Было очевидно, что это собрание не доставляет ему большого удовольствия.
Сидя в стороне, Барретт почти не принимал участия в беседе. Он давным-давно утратил интерес к идеологическим переменам там, наверху. Ему стоило немалых усилий вспоминать о том, что некогда его в высшей степени волновали такие понятия, как синдикализм, диктатура пролетариата или ежегодная гарантированная плата. Когда ему было шестнадцать лет, и Джек Бернстейн тащил его на сборы ячейки, он был практически равнодушен к этим вещам. Но вирус революции заразил его, и когда ему стало двадцать шесть и даже тридцать шесть, его все еще настолько глубоко интересовали эти животрепещущие вопросы, что он по собственной воле подвергал себя риску тюремного заключения и изгнания из-за них. Теперь он проделал полный круг назад, к политической апатии своей юности.
Нельзя сказать, что его перестали занимать человеческие страдания, просто степень его сопричастности к политическим кризисам двадцать первого столетия уменьшилась. После двух десятилетий в лагере «Хауксбилль» тот мир двадцать первого столетия стал для Джима Барретта туманным и далеким, и его энергия сосредоточилась на преодолении тех кризисов и сложностей, о которых он привык думать теперь, то есть кризисов и сложностей Кембрия.
Он внимательно прислушивался к беседе, но главным образом потому, что его интересовал Лью Ханн, а не текущие события там, наверху. Барретт пытался понять, что тот за человек, но у него ничего не получалось.
Ханн вообще говорил очень мало. Он, как обороняющийся фехтовальщик, только отбивался и уходил в сторону.
— Есть ли какие-нибудь признаки ослабления ложного консерватизма? — хотел знать Чарли Нортон. — Я имею в виду то, что они давно обещали покончить с сильным правительством в течение тридцати лет, а его вмешательство во все стороны жизни становится все сильнее и сильнее. Начался ли все-таки процесс ослабления гаек?
Ханн беспокойно заерзал на стуле.
— Все еще обещают. Как только условия станут более стабильными…
— А когда это произойдет?
— Не знаю. Думаю, это все красивые фразы.
— А что можно сказать о коммуне на Марсе? — спросил Сид Хатчетт. — Она внедряет своих агентов на Землю?
— Об этом ничего не могу сказать, — промямлил Ханн. — Мы мало знаем о том, что делается на Марсе.
— А каков сейчас общий валовой продукт планеты? — хотел знать Мэл Рудигер. — Какова тенденция? Он все еще на одном и том же уровне или начал уменьшаться?
Ханн задумчиво потянул себя за ухо.
— Думаю, что он медленно понижается. Да, понижается.
— А каков теперь индекс? — спросил Рудигер. — Последние данные, которыми мы располагаем, относятся к семьдесят пятому году. Тогда он составлял девятьсот девять. Но по прошествии четырех лет…
— Сейчас он, наверное, примерно восемьсот семьдесят пять, — сказал Ханн. — Точнее не помню.
Барретта поразило, что экономист имеет столь смутное представление об основных статистических данных. Разумеется, он не знал, сколько времени Ханн провел в заключении перед ударом Молота. Может быть, ему просто неизвестны последние цифры? Это на некоторое время успокоило его.
Чарли Нортон сделал решительный жест своим узловатым указательным пальцем.
— Скажите, какие основные законные права есть у граждан? Существует ли неприкосновенность личности, жилища? Можно ли собирать на кого-либо улики по информационным каналам, не ставя обвиняемого в известность?
На это Ханн ничего не смог ответить.
Рудигер спросил о столкновении в вопросах управления погодой. Пробивает ли все еще этот вопрос от имени граждан мнимое консервативное правительство освободителей, посвятившее себя защите прав угнетенных?
Ханн в этом не был уверен.
И вообще он ничего не мог толком рассказать о деятельности судебных органов, не знал, восстановлены ли их права, которые были отобраны по декрету восемьдесят первого года. Он никак не мог прокомментировать предложения по сложному вопросу контроля за численностью населения. Он был плохо знаком с налоговой политикой нынешнего правительства. По сути, в его высказываниях не было никакой проверенной информации.
Чарли Нортон подошел к молчаливому Барретту и проворчал:
— Он ничего не говорит мало-мальски стоящего. Первый человек у нас за шесть месяцев и такой бирюк. Будто закрылся дымовой завесой. Или он не говорит нам того, что знает, или на самом деле не знает ничего.
— Может быть, он просто бестолковый? — предположил Барретт.
— Что же тогда он совершил, что его сослали сюда? Это должно быть что-то крайне серьезное, но на это не похоже, Джим. Он вполне разумный парень, но, судя по всему, не имеет ничего общего с нами.
В разговор вмешался док Квесада:
— Предположим, этот парень вовсе не политический. Может быть, сюда теперь посылают совсем другого рода заключенных, например, убийц-маньяков или что-то в этом роде. Парень-тихоня, который бесшумно вытащил лазер и испепелил шестнадцать человек в одно прекрасное утро. Естественно, политика его не интересует.
— И притворился экономистом, — дополнил Нортон, — потому что не хочет, чтобы мы знали, за что на самом деле его сослали сюда. Такое возможно?
Барретт покачал головой.
— Вряд ли. Я думаю, он просто помалкивает, потому что робок или напуган и еще не освоился. Не забывайте, это его первый вечер здесь. Его только что вышвырнули из родного ему мира, и туда уже возврата нет, и это его мучает. Поймите, может быть он оставил дома жену и ребенка. Или ему просто сегодня вечером все до лампочки и меньше всего хочется сидеть среди нас, прожженных, и разглагольствовать о последних достижениях абстрактной философской мысли, когда он жаждет поскорее забиться куда-то подальше и выплакаться. Я считаю, мы должны отпустить его. Он заговорит, когда почувствует, что ему надо выговориться.
Для Квесады это прозвучало убедительно. Через несколько секунд Нортон сморщил лоб, и тоже согласился.
— Ладно. Может быть, так оно и есть.
Барретт больше ни с кем не поделился своими соображениями относительно Ханна. Он позволил, чтобы расспросы Ханна продолжались, пока они не иссякли сами собой, поскольку новичок ничего толком не мог рассказать. Люди начали расходиться. Двое прошли в заднюю комнату, чтобы превратить туманные общие слова Ханна и его уклончивые комментарии в передовую статью дежурного выпуска рукописной газеты лагеря «Хауксбилль» «Таймс». Мэл Рудигер залез на стол и стал кричать, что он собирается на ночную морскую ловлю, и вперед вышли четверо, которые присоединились к нему. Чарли Нортон отыскал своего привычного партнера-спорщика, нигилиста Кена Белларди, и они начали свою бесконечную дискуссию на тему: плановое хозяйство против свободного предпринимательства; дискуссию, которая надоела им до такой степени, что они охрипли, но никак не могли ее закончить. Тут и там начались поединки в стохастические шахматы. Любители уединения, которые поломали обычный распорядок своего дня, посетив здание в этот вечер, чтобы поглазеть на новичка и послушать, что он расскажет, стали разбредаться по своим хижинам, к своим обычным занятиям.
Ханн стоял отдельно от других, переминаясь с ноги на ногу, не зная, что делать.
Барретт подошел к нему и неловко улыбнулся.
— Я полагаю, тебе не очень-то хотелось, чтобы тебя сегодня донимали вопросами?
У Ханна был несчастный вид.
— Мне очень жаль, что я настолько несведущ по многим вопросам. Понимаете ли, я некоторое время не имел возможности следить за событиями.
— Разумеется, понимаю. — Барретт тоже не имел такой возможности весьма долгое время, прежде чем его решили сослать в лагерь «Хауксбилль». Шестнадцать месяцев в камере под усиленным надзором, и только один посетитель за эти месяцы. Джек Бернстейн частенько захаживал к нему в гости. Добрый старина Джек. Даже сейчас, когда прошло более чем двадцать лет, Барретт не позабыл ни единого слова, ни одной интонации из этих разговоров. Добрый старина Джек или Джекоб, как нравилось ему тогда, чтобы его так называли.
— Вы, насколько я понимаю, активно участвовали в политической жизни?
— спросил Барретт.
— О, да, — ответил Ханн. — Разумеется. — Он провел языком по пересохшим губам. — А что сейчас должно произойти?
— Ничего особенного. Здесь у нас нет организационной деятельности. По сути каждый здесь сам по себе — подлинная анархическая коммуна.
— Теория подтверждается?
— Не очень, — признался Барретт. — Но мы делаем вид, что подтверждается, и тем не менее обращаемся при необходимости за поддержкой друг к другу. Док Квесада и я собираемся навестить больных. Хотите присоединиться к нам?
— А что под этим подразумевается?
— Навестить больных в наиболее тяжелой форме. Главным образом успокоить и утешить безнадежных. Возможно, это очень страшное зрелище, но так вы быстрее всего получите общее представление о лагере. Однако если вы предпочитаете…
— Я пойду с вами.
— Прекрасно. — Барретт дал знак доктору Квесаде, который пересек комнату и присоединился к ним. Все трое вышли. Вечер был тихий, влажный. Где-то далеко над Атлантикой еще громыхал гром, и темный океан тяжело ударялся о скалистую гряду, которая отделяла его от Внутреннего Моря.
Обход больных был вечерним ритуалом для Барретта, хотя и очень тяжелым с тех пор, когда он покалечил ногу. За многие годы он не пропустил ни одного обхода. Прежде чем лечь спать, он обходил весь лагерь, навещая свихнувшихся и впавших в оцепенение, укрывая их, желая им доброй ночи и исцеления к следующему утру. Кто-то должен был им показать, что они не оставлены без внимания.
Когда они отошли от здания, Ханн посмотрел на Луну. В этот вечер было почти что полнолуние, Луна сияла, как начищенная монета, ее поверхность была бледно-оранжевой и почти ровной.
— У Луны здесь совсем другой вид, — сказал Ханн. — Кратеры… а где же кратеры?
— Большинство их еще не образовалось, — пояснил Барретт. — Миллиард лет — срок очень большой даже для Луны. На ней еще только началась геологическая деятельность. Мы полагаем, что у нее есть атмосфера, вот почему она кажется нам такой розоватой. А если есть атмосфера, то в ней сгорает большинство метеоритов, бомбардирующих ее, и поэтому на поверхности еще не так много кратеров. Разумеется, там, наверху, не удосужились переслать хоть какую-нибудь аппаратуру для астрономических наблюдений. Мы можем только догадываться.
Ханн хотел было что-то сказать, но передумал.
— Не стесняйся, — сказал Квесада. — Что ты хотел сказать?
Ханн рассмеялся.
— Что проще было слетать туда и поглядеть. Мне показалось очень странным, что вы провели все эти годы, обсуждая гипотезу, есть ли у Луны атмосфера, и ни разу туда не отправились, чтобы проверить, но я забыл.
— Нам бы не помешало, если бы сюда переправили челнок, — согласился Барретт. — Но это не пришло им в голову, поэтому нам остается смотреть и гадать. Луна — популярное место в двадцать девятом году, не так ли?
— Крупнейший курорт Солнечной Системы.
— Когда я попал сюда, его только начали проектировать, — заметил Барретт. — Только для персонала правительственных учреждений. Дом отдыха для бюрократов в самом центре военного комплекса, расположенного там.
— Его открыли для избранной элиты, не принадлежащей к правительственным кругам, до суда надо мной, — добавил Квесада. — То есть в семнадцатом-восемнадцатом году.
— Теперь это коммерческий курорт, — сказал Ханн. — Я там провел свой медовый месяц. Леа и я… — Он снова запнулся.
Барретт поспешно произнес:
— Эта хижина Брюса Вальдосто. Валь — революционер до мозга костей, он рос рядом со мной. Долго был в подполье. Его заслали сюда аж в двадцать втором. — Открыв дверь, Барретт продолжал: — Он сорвался несколько недель назад и сейчас очень плох. Когда мы войдем внутрь, Ханн, стой за нами, чтобы он тебя не видел. Он может повести себя агрессивно по отношению к незнакомцу. Он совершенно непредсказуем.
Вальдосто был крепким мужчиной лет сорока семи, смуглым, с курчавыми жесткими темными волосами и, наверное, самыми широкими плечами в мире. Когда он сидел, то выглядел даже более крупным, чем Джим Барретт, что само по себе говорило о многом. Но у Вальдосто были короткие толстые ноги, ноги мужчины с ординарной фигурой, прикрепленные к туловищу великана, что полностью портило впечатление о нем, когда Вальдосто вставал. Пока еще он жил там, наверху, он мог заполучить совершенно иную пару ног, более соответствующую его телу, но категорически отказался от протезов или трансплантации. Ему хотелось иметь свои собственные, подлинные ноги, какими бы они ни были уродливыми. Он был убежден, что жить можно и с уродливыми конечностями, да к тому же привык к ним.
Теперь Вальдосто был крепко привязан к надувному матрацу. Его выпуклый лоб покрывали капельки пота, глаза блестели как слюда. Он был очень болен. Когда-то он был настолько ловким, что умудрился подбросить изотопную бомбу на заседание Совета Синдикалистов, и более десятка из них получили тяжелое гамма-облучение, но теперь он был плох. Барретту было очень больно наблюдать, как угасает Вальдосто. Он знал его более тридцати лет и надеялся при своей жизни не увидеть, как тот развалится.
В хижине был влажный воздух, словно под крышей собралось облако из пота. Барретт склонился над больным и спросил:
— Как дела, Валь?
— Кто это?
— Джим. Сегодня такой прекрасный вечер, Валь. Сначала шел дождь, потом перестал, и вышла Луна. Хочешь выйти наружу и подышать свежим воздухом? Сейчас почти полнолуние.
— Я должен отдохнуть. Завтра собирается комитет…
— Заседание отложили.
— Как можно? Революция…
— Она тоже отложена — на неопределенный срок.
Лицо Вальдосто исказила гримаса боли.
— Ячейки расформированы? — спросил он хрипло.
— Этого мы еще не знаем. Ждем распоряжения, а пока сидим тихо. Выйдем наружу, Валь. На воздухе тебе будет лучше.
— Поубивать всех этих ублюдков, другого способа нет, — бормотал Вальдосто. — Кто это им сказал, что они могут править миром? Бомбой прямо им в морду, хорошей бомбой, со свежими изотопами…
— Полегче, Валь. Бомбы швырять еще успеем. Давай лучше встань.
Продолжая бормотать, Вальдосто позволил отвязать себя. Квесада и Барретт поставили его на ноги. Он был неустойчив, все время переносил свой вес с одной ноги на другую, болезненно их разгибая. Затем Барретт взял его под руку и буквально вытолкнул из двери хижины.
Вот так они и стояли все вместе у двери. Барретт показал на Луну.
— Вот она. Сегодня у нее такой прелестный цвет. Совсем не такой мертвый, как там, наверху. И посмотри вон туда, Валь. Туда, где в просвет между скалами видно море. Рудигер отправился на ловлю. Я вижу его лодку.
— Может быть, он наловит креветок?
— Креветок здесь еще нет. Они еще не возникли. — Барретт засунул руку в карман и вытащил оттуда что-то твердое и блестящее, сантиметров в пять длиной. Это был внешний скелет маленького трилобита. Он протянул его Вальдосто, но тот быстро замотал головой.
— Не нужен мне этот пучеглазый краб.
— Это трилобит, Валь. Они вымерли, а мы еще нет. Мы живем в своем собственном прошлом, за миллиард лет до нашего рождения.
— Ты, наверное, сошел с ума, — спокойно сказал Вальдосто и, взяв у Барретта трилобита, зашвырнул его далеко в скалы. — Пучеглазый краб, — пробормотал он. Затем, как бы очнувшись, спросил: — Почему мы здесь? Почему мы все ждем да ждем? Завтра берем, что нам нужно, и принимаемся за них. Первым будет Бернстейн, верно? Он самый опасный. Затем остальные. Одного за другим мы их всех уберем, всех этих гнусных убийц, очистим от них мир, чтобы он снова стал безопасным местом. Я устал ждать. Я ненавижу их, Джим. Джим? Это ты, да? Джим… Барретт…
Из угла рта Вальдосто показалась слюна и струйкой потекла по подбородку. Квесада печально покачал головой. Террорист скрючился, грузно опустился на колени и стал шарить по голой поверхности скалы. Пальцы его то сжимались, то разжимались, но он не находил ни горсти земли. Квесада поднял больного на ноги и с помощью Барретта отвел назад в хижину. Вальдосто не сопротивлялся, когда док придавил к его руке носик капсулы с успокаивающим и впрыснул его в кровь. Потерявший терпение разум, восставший против чудовищного вечного изгнания в непостижимо отдаленное прошлое, с радостью погрузился в сон.
Когда они снова вышли наружу, то увидели, что Ханн держит трилобита на ладони и зачарованно смотрит на него. Посмотрев на Барретта, он протянул ему скелет, но тот отмахнулся.
— Оставь у себя, если хочешь, — сказал он. — Там, где я взял этого, есть еще. Сколько угодно.
Они двинулись дальше.
Неда Альтмана они нашли рядом с его хижиной. Стоя на коленях, он орудовал руками над грубой кривобокой глыбой, которая, судя по возвышениям, где могли быть грудь и бедра, должна была соответствовать образу женщины. При виде подошедших, он проворно поднялся. Альтман был аккуратным высоким мужчиной со светлыми волосами и почти прозрачными светло-голубыми глазами. В отличие от всех остальных в лагере пятнадцать лет назад он был государственным чиновником, прежде чем разочаровался в мифе о синдикалистском капитализме. Глубокое знание Альтманом стиля проведения правительственных акций было неоценимым для подполья, и правительство приложило все усилия, чтобы найти его и сослать сюда. Восемь лет пребывания в лагере довели его до такого состояния.
Альтман показал на глиняного голема и произнес:
— Я так надеялся, что в сегодняшнюю грозу ударит молния. Вы же понимаете, осталось только это. Вдохнуть жизнь. Но в это время года молний довольно мало.
— Скоро начнутся очень сильные грозы, — сказал Барретт.
— Да, вот тогда молния в нее и ударит, она оживет и пойдет. Тогда мне понадобится новая помощь, док. Нужно будет, чтобы вы ей сделали положенные прививки и подработали кое-какие неудачно получившиеся места.
Квесада выдавил из себя подобие улыбки.
— Буду рад это сделать, Нед. Но ты же знаешь условия?
— Конечно. Когда я с ней управлюсь, ты заберешь ее. Ты думаешь, что я гнусный монополист? Услуга за услугу. Мы поделим ее. Будет составлена очередь в соответствии со сроками подачи заявок. Только вы, ребята, не должны забывать, кто ее создал. Она должна становиться моей, как только понадобится. — Тут он заметил Ханна. — А это кто?
— Это новенький, — пояснил Барретт. — Лью Ханн. Он появился сегодня днем.
— Меня зовут Нед Альтман, — вежливо произнес Альтман и учтиво поклонился. — Бывший государственный служащий. А вы очень молоды, да? У вас еще румянец на щеках. Какова ваша сексуальная ориентация, Лью? Женская?
— Боюсь, что да, — поморщившись, произнес Ханн.
— Вот и прекрасно. Можете не опасаться. Я к вам не прикоснусь, так как занят осуществлением одного проекта и остальное меня сейчас не интересует. Но я просто хочу, чтобы вы знали: раз вы гетеро, я внесу вас в свой список. Вы молоды, и вам, наверное, гораздо нужнее, чем многим из нас. Я не забуду вас, даже несмотря на то, что вы здесь новичок, Лью.
— Это… так любезно с вашей стороны, — пролепетал Ханн.
Альтман вновь опустился на колени, нежно провел ладонями по извилинам грубо вылепленной фигуры, задержался на тонких конических грудях, придавая им форму, пытаясь сделать более гладкими, будто ласкал трепещущую плоть настоящей женщины.
Квесада кашлянул.
— Я думаю, тебе сейчас хорошо бы было немного отдохнуть, Нед. Может быть, завтра будет молния.
— Будем надеяться.
— А теперь поднимайся.
Альтман не сопротивлялся. Док провел его внутрь хижины и уложил на койку. Барретт и Ханн, оставшись снаружи, осматривали творения его рук. Ханн указал на центр фигуры.
— Он упустил нечто существенное, не так ли? — произнес он. — Если он намеревается предаваться любви с этой девицей, когда завершит ее создание, ему стоило бы…
— Это было здесь вчера, — сказал Барретт. — Он, должно быть, снова поменял ориентацию.
Когда Квесада с печальным лицом вышел из хижины, все трое двинулись дальше по каменистой тропе.
В этот вечер Барретт совершил неполный обход. Обычно он проходил весь путь до стоявшей у самого моря хижины Дона Латимера. Латимер, одержимый манией отыскать пси-проход во времени, через который можно было бы покинуть лагерь «Хауксбилль», тоже числился в его списке больных, нуждающихся в особом отношении. Но он уже был там сегодня, когда представлял Латимера Ханну, и посчитал, что для его больной ноги такая прогулка будет слишком тяжела.
Затем они посетили Гайларда, который обращался с молитвой к инопланетянам из другой звездной системы, чтобы они прилетели и спасли его от одиночества и страданий в лагере. Побывали у Шульца, пытавшегося пробить брешь в параллельную вселенную, где все должно было быть так, как положено в мире, достигшем подлинной утопии. Наконец, навестили Мак-Дермотта, у которого не было разработанного до мелочей психоза, требующего немалой игры воображения и концентрации ума. Мак-Дермотт просто валялся на койке и целыми днями рыдал, пока бодрствовал. После этого Барретт распрощался со своими спутниками, оставив Ханна на попечении Квесады, который и должен был проводить его до назначенной ему хижины.
— Может быть, будет лучше, если сначала мы проводим вас? — спросил Ханн, косясь на костыль Барретта.
— Нет, не надо. Не беспокойтесь. Я прекрасно себя чувствую.
Они скрылись в темноте, а Барретт присел на ближайший камень.
Вот уже добрую половину дня он наблюдает за Ханном и тем не менее сейчас знает его не лучше, чем в ту минуту, когда тот вывалился на Наковальню. Это показалось ему весьма странным. Но, может быть, Ханн приоткроется чуть больше, когда побудет здесь некоторое время и окончательно поймет, что других товарищей у него уже больше никогда не будет.
Барретт посмотрел на розовато-оранжевую Луну и засунул руку в карман, чтобы по привычке потрогать маленького трилобита, но затем вспомнил, что отдал его Ханну. Тогда он встал и заковылял к своей хижине, раздумывая о том, сколько же времени тому назад этот Ханн провел свой медовый месяц на Луне.
Прошло несколько лет довольно упорного труда, прежде чем Джиму Барретту удалось заставить Джанет приобрести надлежащий вид. Он не хотел открыто побуждать ее измениться, потому что был совершенно уверен в полном провале таких попыток. Он проделывал это, позаимствовав у Нормана Плэйеля ряд тактических приемов косвенного убеждения. И это увенчалось успехом. Джанет в общем-то красавицей не была, но стала выглядеть вполне прилично. Изменения оказались весьма существенными. Барретт ушел из дома и стал жить с ней, когда ему исполнилось девятнадцать лет. Ей было тогда двадцать четыре, но для него это не имело значения.
К этому времени грянула революция, и контрреволюция стала уходить в подполье.
Переворот произошел точно как намечалось, в конце 1984 года. Сбылось предсказание компьютера, запрограммированного Эдмондом Хауксбиллем, и рухнула политическая система, очень грустно отпраздновавшая свое двухсотлетие всего лишь восемью годами раньше. Система просто перестала работать, и образовавшийся вакуум заполнили, как и ожидалось, те, кто давно уже потерял веру в демократию. Конституция 1985 года была явно временным документом, только чтобы создать переходное правительство, которое должно было обеспечить восстановление гражданских свобод в Соединенных Штатах. Однако временные конституции и переходные правительства никогда не отмирают сами собой, когда наступает их срок.
В создавшейся новой ситуации большинство правительственных функций осуществлял Совет Синдикалистов, возглавляемый канцлером. Когда-то такие названия звучали странно в стране, привыкшей к президентам, сенаторам, государственным секретарям и тому подобному. Казалось, эти должности были вечными и неизменными — и вдруг их не стало, а вместо них появились совершенно новые. Перемена была наиболее явной в наивысших сферах. Органы бюрократии и государственные учреждения продолжали действовать почти так же, как и раньше, да другого не могло и быть, если государство хотело избежать полного краха.
Новые правители были весьма странными. Их нельзя было назвать ни консерваторами, ни либералами в том понимании, которое было характерно для большей части двадцатого века. Они исповедовали философию активного правительства, с упором на общественные работы и централизованное правление, и потому их можно было считать марксистами или, по крайней мере, либералами нового толка. Но они были убеждены также в необходимости подавлять разногласия в угоду социальной гармонии, что не вязалось с идеологией либералов, а марксистами они не были, так как большинство из них сами были настоящими капиталистами, настаивавшими на господстве частного сектора в экономике и затратившими массу энергии на восстановление делового климата прежней эпохи. Во внешней политике они были оголтелыми реакционерами, сторонниками изоляционистской политики и патологического антикоммунизма. Это была, мягко говоря, в высшей степени эклектичная идеология.
— Это вообще не идеология, — настаивал Джек Бернстейн, стуча кулаком по ладони. — Это просто банда громил с крепкими кулаками, которым посчастливилось отыскать вакуум власти и заполнить его. У них нет никакой основополагающей правительственной программы. Они просто делают то, что, как они считают, необходимо, чтобы как можно дольше удержаться у власти и не допустить наступления нового политического кризиса. Они заграбастали власть, и теперь им изо дня в день приходится импровизировать.
— Значит, рано или поздно такое правительство падет, — спокойно заметила Джанет. — Любая группировка, не имеющая четкой политической и идеологической линии, обречена на развал. Они наделают роковых для себя ошибок и окажутся в роли моряков на судне без компаса и двигателя.
— Они у власти вот уже три года, — сказал Барретт, — и пока не обнаруживают никаких признаков развала. Я бы сказал, что сейчас они сильнее, чем когда-либо. Они обустраиваются на тысячу лет.
— Нет, — настаивала Джанет. — Они взяли курс саморазрушения. Это может случиться через три года, через десять лет или всего через несколько месяцев, но все равно оно развалится. Они не ведают что творят. Нельзя соединить кейнсианский капитализм и рузвельтовский социализм, назвать эту смесь синдикалистским капитализмом и надеяться с его помощью руководить страной таких размеров. Неизбежно должно…
— Кто говорит, что Рузвельт был социалистом? — крикнул кто-то из дальнего угла комнаты.
— Давайте не будем уходить в сторону, — предупредил Норман Плэйель.
— Я не согласен с Джанет, — сказал Джек Бернстейн. — Не думаю, что нынешнее правительство изначально неустойчиво. Правильно говорит Барретт, оно сейчас сильнее, чем когда-либо. А мы сидим здесь и говорим. Точно так же, как мы занимались болтовней, когда оно захватывало власть, и продолжаем эту болтовню вот уже три года…
— Мы не только говорили, но еще и действовали, — перебил его Барретт.
Бернстейн вскочил и стал расхаживать по комнате. Энергия била из него ключом.
— Листовки! Воззвания! Манифесты! Призывы ко всеобщей забастовке! Ну и что?
В свои девятнадцать лет Бернстейн был ничуть не выше, чем в год великого переворота, но ребячий жирок сошел с его лица. Теперь он был худой, почти бесплотный, с ввалившимися щеками и болезненного цвета кожей, на которой, как прожекторы, светились прыщи и шрамы после болезни в детстве… и носил усы, которые росли у него клочками. Под воздействием событий все сильно изменились: Джанет с помощью диеты стала менее толстой, Барретт отрастил длинные волосы, даже невозмутимый Плэйель отпустил бородку, которую постоянно теребил, как талисман.
Бернстейн шумел больше всех на собрании узкого круга членов группы в квартире, где жили Барретт и Джанет.
— Вы знаете, почему это незаконное правительство смогло удержать власть?! На то есть две причины. Первая — оно содержит ничем не гнушающуюся тайную полицию, с помощью которой душит оппозицию. Вторая — оно строго контролирует все средства массовой информации и тем самым увековечивает себя, вбивая в головы гражданам мысль, что у них нет другого выбора, как трижды прокричать «ура» синдикализму. Вы знаете, что произойдет со следующим поколением? Наш народ настолько свыкнется с синдикализмом, что будет мириться с ним еще несколько столетий.
— Это невозможно, Джек, — сказала Джанет. — Одной секретной полиции недостаточно, чтобы долго удерживаться у власти. Правительство…
— Помолчи. Дай мне закончить, — раздраженно произнес Бернстейн. Он уже почти не скрывал жгучей ненависти к ней. Искры летели, когда он оказывался с ней в одной комнате, а это случалось весьма часто.
— Ладно. Заканчивай.
Он сделал глубокий вдох.
— Наша страна в основе своей консервативна. Такой была всегда и всегда будет. Революция 1776 года была консервативной, защищая права частной собственности. В течение следующих двухсот лет в нашей стране политическая структура практически не изменялась. Во Франции была революция и шесть или семь конституций. В России тоже произошла революция. Германия, Италия и Австрия были совершенно другими странами, даже Англия потихоньку перестроила свой государственный аппарат, и только Соединенные Штаты ничуть не сдвинулись с места. О, я знаю, были изменения в избирательных законах, кое-какая косметика, было предоставлено право голоса женщинам и неграм, а власть президента постепенно увеличивалась. Но все это перемены в рамках первоначальной структуры. Это был стабилизирующий фактор, встроенный в систему. Граждане желали, чтобы система оставалась такой, какая она есть, потому что так было всегда, и так далее, и так далее. Круг замкнулся.
Эта страна не могла измениться, потому что в систему ее государственного устройства не была заложена способность к переменам. Вот почему президенты всегда переизбирались, если они не были абсолютными псами. Вот почему в конституцию было внесено самое большее поправок двадцать за два столетия. Вот почему как только появляется человек, который хотел бы добиться крупных перемен, люди, подобные Генри Уоллесу, Барри Голдуотеру были вынуждены отступить. Вы знакомы с избирательной кампанией Голдуотера? Считалось, что он был консерватором, так? Но он проиграл, и кто его победил, как не самый несгибаемый из консерваторов, потому что было известно, что Голдуотер радикал, а подпустить радикала к власти побаивались…
— Джек, я думаю, ты преувеличиваешь…
— Черт бы вас побрал, вы дадите мне закончить? — Лицо Бернстейна раскраснелось, на лбу выступил пот. — Эта страна с момента рождения воспитывалась в духе сопротивления фундаментальным переменам. Но со временем существующая форма правления изжила себя, правительство потеряло контроль, и наконец-то к кормилу власти пришли радикалы. Они так все наизменяли, что все стало разваливаться на куски и наступил конституционный кризис 1982–1984 годов, а за ним синдикалистский переворот. Вот так. Переворот был такой травмой общественного сознания, что до сих пор миллионы людей не могут очухаться. Они открывают газеты и видят, что нет больше президента, есть какой-то канцлер, а вместо издающего законы конгресса есть Совет Синдикалистов. И люди задаются вопросом, что это за идиотские названия, в какой стране это все происходит, разве может такое быть в старых добрых Штатах?
Но это все есть. А они настолько ошеломлены, что у них опускаются руки и они ощетиниваются, как ежи. Ладно. Ладно. Но непрерывность разорвалась. Старая система заменена какой-то новой. Дети продолжают рождаться. Школы открыты, и учителя воспитывают детей в духе синдикализма, потому что лучше прививать синдикализм, чем остаться без работы. Нынешние пятиклассники вспоминают о президентах, как об опасных диктаторах. Они улыбаются перед стереопортретами канцлера Арнольда каждое утро. Третьеклассники даже не знают, что когда-то были президенты. Через десять лет эти ребята станут взрослыми, еще через двадцать они будут играть решающую роль в жизни общества. У них будет подлинный интерес к сохранению статус-кво, что всегда было характерной чертой взрослых американцев, а для них этим статус-кво будет синдикализм. Неужели вам это не понятно? Мы обречены на поражение, если не завладеем умами этих подрастающих ребят!
Бернстейн продолжал:
— Синдикалисты прибирают их к рукам, учат их считать синдикализм единственно верной и хорошей системой, и чем дольше будет это продолжаться, тем дольше он будет существовать. Это — самоутверждающаяся система. Всякий, кто хочет возвратиться к старой конституции или внести поправки в новую, будет казаться опасным радикалом, а синдикалисты — как раз те хорошие ребята, которые всегда были у нас, и мы их всегда хотим. Вот все, что у меня накипело, — Бернстейн опустился на стул. — Дайте мне кто-нибудь воды.
Спокойный голос Плэйеля перекрыл гомон.
— Прекрасная логика, Джек. Но мне хотелось услышать от тебя какие-нибудь предложения, какой-нибудь план позитивных действий.
— У меня тьма предложений, — ответил Бернстейн. — Все они начинаются с выбрасывания на свалку существующей контрреволюционной системы. Мы пользуемся методами, уместными для 1917, а может быть, и 1848 года, а синдикалисты пользуются методами 1987 года и этим нас убивают. Мы все еще раздаем листовки и просим людей подписывать воззвания, а у них телевизионные установки, радио, услуги компьютерных систем, индустрия развлечений, целая сеть массовой информации — все это включено в единую систему пропаганды. Плюс школы.
Мои предложения. Первое. Установить электронные средства для подключения к каналам общения с компьютерами и к другим средствам массовой информации, чтобы иметь возможность ослабить правительственную пропаганду. Второе. Вставлять, где только можно, свою собственную контрреволюционную пропаганду, причем не в печатной форме, а с помощью радио, телевидения и тому подобного. Третье. Собрать костяк умных десятилетних ребят для распространения недовольства среди пятиклассников. Да, да, не смейтесь. Четвертое. Составить программу выборочных убийств с целью устранить…
— Я против, — возразил Барретт. — Никаких убийств.
— Джим прав, — согласился с ним Плэйель. — Убийства не являются действенным способом решения политических вопросов. К тому же это бесполезно и может только привести нас к поражению, поскольку такая тактика выдвигает на авансцену новых, более нетерпеливых лидеров и делает мучеников из негодяев.
— Что ж, у вас может быть и такое мнение. Вы просили меня дать предложения. Если убить десять синдикалистов, то мы приблизимся к свободе. Да ладно, бог с вами. Пятое. Нужно наметить последовательный план свержения правительства, по крайней мере, такой же четкий и хорошо подготовленный, как у банды синдикалистов в восемьдесят четвертом-пятом годах. То есть определить, сколько людей нужно в ключевых точках, какого рода деятельность они должны развивать, чтобы захватить средства связи, каким образом мы можем парализовать деятельность нынешнего руководства, как можно расстроить работу Генерального Штаба Вооруженных Сил. Синдикалисты использовали для этого компьютеры. Мы можем последовать их примеру. Где наша программа захвата власти? Предположим, канцлер Арнольд завтра уйдет в отставку и заявит, что передает страну подполью. Мы будем способны сформировать правительство или просто будем разрозненным собранием раздробленных ячеек?
— Такая программа есть, Джек, — сказал Плэйель. — Я поддерживаю контакт с многими группами.
— Программа, составленная с помощью компьютера?
Плэйель развел руками, что весьма красноречиво означало отрицательный ответ.
— А без этого не обойтись, — настаивал Бернстейн. — У нас в группе есть гениальнейший математик со времен Декарта. Хауксбиллю следовало бы обеспечить нас всеми необходимыми рекомендациями. Кстати, а где он?
— Он теперь очень редко заходит к нам, — ответил Барретт.
— Я знаю. Только вот почему?
— Он занят, Джек. Он пытается сконструировать машину времени или что-то подобное.
Бернстейн открыл рот в изумлении. Из его горла вырвался горький хриплый смех.
— Машину времени? Ты на самом деле имеешь в виду устройство для путешествий во времени, в самом буквальном смысле?
— Я думаю, именно это, — промямлил Барретт. — Хотя он не назвал ее так. Я не математик, и поэтому мало понял из того, что он говорил, однако…
— Вот он, ваш гений. — Бернстейн хрустнул костяшками пальцев. — В стране диктатура, тайная полиция ежедневно производит аресты, а он сидит себе и изобретает машину времени. Где его здравый смысл? Если ему хочется быть изобретателем, почему бы ему не изобрести какой-нибудь способ поражения правительства?
— Возможно, — сказал Плэйель, — эта его машина в какой-то мере нам будет полезна. Если бы, скажем, мы могли возвратиться в год 1980 или 1982 и совершить корректирующие воздействия, чтобы предотвратить конституционный кризис…
— И вы это серьезно? — спросил Бернстейн. — Пока кризис назревал, мы сидели в своих туалетах и оплакивали печальное состояние мира, в котором мы живем, а когда все, что мы предсказывали, произошло на самом деле, мы даже задниц не подняли, чтобы что-то исправить. А теперь вы говорите о том, что с помощью этой идиотской машины можно отправиться назад во времени и изменить прошлое. Черт меня побери, вот это да!
— Нам сейчас известно намного больше о векторах революции, — заметил Плэйель. — Что-нибудь можно сделать.
— С помощью умно рассчитанных убийств — может быть, но вы же категорически отказались от террора как средства решения политических проблем. Что вы сделаете с помощью машины Хауксбилля? Зашлете Барретта в 1980 год размахивать знаменами на митингах? Да ведь это же безумие! Извините, но меня тошнит от всех вас. Пойду лучше проветриться в Юнион-сквер.
Он вихрем выскочил из комнаты.
— Он нестойкий, — сказал Барретт, обращаясь к Плэйелю. — Все это простое пустословие. Уж лучше бы он оставил движение, не то настанет день, когда ему станут настолько противны наши методы, наша «черная работа», что он выдаст всех нас тайной полиции.
— Я в этом сомневаюсь, Джим. Да, он легко возбудим, но у него потрясающие способности. Он буквально набит самыми разными идеями. Некоторые из них ничего не стоят, некоторые неплохи. Нам нужно смириться с его выходками, потому что он нужен нам. А вам бы следовало об этом знать лучше, чем любому из нас, Джим. Ведь это ваш друг детства, не так ли?
Барретт покачал головой.
— Чтобы ни было между Джеком и мной, я не думаю, что это можно назвать дружбой. Теперь он до глубины души ненавидит меня. Он с удовольствием бы наступил на меня и растер в порошок.
Собрание вскоре закончилось, члены ячейки разошлись, остались только Джанет и Барретт, полные окурков пепельницы и перевернутые стулья.
— На Джека сегодня было страшно смотреть, — сказала Джанет. — Казалось, в него вселился какой-то бес. Он мог бы, наверное, говорить часами без передышки.
— А что из того, что он сказал, имеет какой-нибудь смысл?
— Кое-что имеет, Джим. Он прав в том, что мы обязаны продумать все до мельчайших деталей, и в том, что Хауксбилль мог бы приносить нам большую пользу. Но не то, что он говорит, а то, как он говорит, — вот что меня пугает. Он очень смахивает на мелкого демагога, когда, стоя здесь или бегая взад-вперед, выплевывает слова. Таким, наверное, был Гитлер, когда начинал. А, может быть, и Наполеон.
— Что ж, тогда, значит, нам повезло, что Джек на нашей стороне, — сказал Барретт.
— А ты в этом уверен?
— Неужели сегодня он говорил, как синдикалист?
Джанет собрала груду скомканных бумажек и выбросила в мусорное ведро.
— Нет, но мне нетрудно представить, что он мог бы переметнуться в другую сторону. Как ты сам сказал, он нестойкий. Очень способный, но непоследовательный. Будь у него определенные мотивы, он мог бы очень быстро переориентироваться. Он хочет оспаривать у Плэйеля право руководить группой, но опасается задеть чувства Нормана, поэтому ведет себя, как загнанный в угол. А такого, как Джек, очень опасно загонять в угол.
— Кроме того, он ненавидит нас.
— Он ненавидит только тебя и меня. Не думаю, что у него есть что-либо личное против других.
— И все же…
— Он мог перенести ненависть к нам на всю группу, — призналась Джанет.
Барретт нахмурился.
— Я вот уже два года никак не могу добиться от него, чтобы мы поговорили спокойно. До сих пор я ощущаю в нем эту жуткую ревность. Отвращение. И все потому, что я отбил у него девушку, сам тогда не понимая, что делаю… В мире сколько угодно других женщин.
— Я никогда не была его девушкой, — возразила Джанет. — Неужели ты до сих пор этого не понял? Я встречалась с ним три-четыре раза до того, как ты присоединился к нашей группе, но между нами не было ничего серьезного. Ничего.
— Ты спала с ним, разве не так?
Взгляд Барретта встретился со спокойным взглядом Джанет.
— Один раз, потому что он упросил меня. Больше я никогда не позволяла ему прикасаться ко мне. У него не было никаких прав на меня. Даже если он считает, что были, то он сам виноват в том, что произошло. Он познакомил тебя со мной.
— Да, — ответил Барретт. — Он умолял меня присоединиться к группе. Уговаривал, обвиняя в том, что я равнодушен к человечеству, и, как мне кажется, он был прав. Я был всего лишь большим, наивным шестнадцатилетним чурбаном, который любил секс, пиво и кегли, только изредка заглядывал в газету, каждый раз удивляясь непонятности всяких чертовых заголовков. Что ж, он взялся разбудить мою совесть и в этом он преуспел, а по ходу дела я нашел девушку, и теперь…
— Теперь ты большой, наивный девятнадцатилетний чурбан, который любит секс, пиво, кегли и контрреволюционную деятельность.
— Верно.
— Ну и черт с ним, с этим Джеком Бернстейном, — сказала Джанет. — Когда-нибудь он все-таки повзрослеет, перестанет тебе завидовать, и мы сможем начать работу по наведению порядка в мире, который дошел до такого запустения. Мы просто будем трудиться изо дня в день по мере своих сил. А что еще?
Барретт подошел к окну и нажал кнопку поляризации. Окно стало прозрачным, и он начал вглядываться в темноту улицы с высоты пятнадцатого этажа. Поперек нее стояли две полицейские машины цвета бутылочного стекла. Они остановили небольшой голубовато-золотой электромобиль и теперь допрашивали водителя. С такой высоты Барретт мало что видел, но даже до его окна долетали пронзительные возражения водителя, доказывающего свою невиновность. Затем появилась третья полицейская машина, все еще протестующего человека запихали в нее и увезли.
Барретт снова затемнил окно. В нем появилось отображение Джанет, стоявшей позади. Он обернулся. Теперь, сбросив вес, она выглядела неизмеримо лучше, но он никак не мог отыскать те нежные слова, чтобы сказать ей об этом, не напоминая, какой она была раньше.
— Идем спать, — позвала она. — Хватит смотреть в окно.
Он шагнул к ней. Джанет была более чем на полметра ниже его, и когда он стоял рядом с ней, то ощущал себя деревом над кустарником. Он обнял ее, ощутил мягкое тепло ее тела… Когда они опустились на тахту, ему почудилось, что он слышит пронзительный сердитый голос Бернстейна, вопящего в ночи. Он потянулся к Джанет и еще крепче обнял ее.
На следующее утро, когда Барретт шел в главное здание на завтрак, он увидел сваленный в кучу улов Рудигера. Было похоже, что ночная ловля оказалась успешной. Как обычно, Рудигер выходил в океан три-четыре ночи в неделю, когда стояла хорошая погода. Он пользовался небольшим яликом, который неумело соорудил несколько лет тому назад из ящиков для упаковки и других бросовых материалов. Тогда же он набрал себе команду из друзей, которых обучил искусному использованию трала. Как правило, они возвращались с полными сетями.
Вся ирония заключалась в том, что Рудигер, будучи анархистом, был яростным сторонником индивидуализма и отмены всех политических учреждений, и именно он стал бригадиром рыболовов. Теоретически Рудигера совершенно не волновал вопрос, как организовать работу коллектива. Но в одиночку, как он очень быстро понял, было трудно управляться даже с простыми сетями.
В лагере «Хауксбилль» было много примеров подобной иронии. Политики-теоретики, Барретт это хорошо знал, предпочитали молчать о своих теориях, когда сталкивались с практическими вопросами борьбы за существование.
Подлинной находкой был головоногий моллюск длиной более трех метров, похожий на жесткую зеленоватую коническая трубу, из которой свешивались судорожно трепыхающиеся мягкие оранжевые щупальца с присосками. «В этом моллюске уйма мяса, — подумал Барретт, — напоминающего резину, но неплохого. К нему нужно только привыкнуть». Вокруг моллюска лежали десятки трилобитов всевозможных размеров — от малюток длинной в дюйм, которые шли на трилобитовые коктейли, до метровых гигантов с затейливыми спиралеобразными внешними скелетами.
Рудигер выходил на ловлю не только чтобы добывать продукты питания, но и для науки. Очевидно, трилобиты, брошенные здесь, были представителями тех видов, которые он уже изучил. В противном случае он не оставил бы их для кухни. Его хижина была загромождена трилобитами до самого потолка, рассортированными по родам и видам. Благодаря этому занятию Рудигер оставался в здравом уме, и никто в лагере не упрекал его за такое пристрастие.
Рядом с трилобитами лежали несколько гроздьев брюхоногих моллюсков с зазубренными раковинами и груда улиток. Теплое мелководье прибрежной зоны кишело различными беспозвоночными, что поразительно контрастировало с бесплодной сушей. Рудигер также привез кучу блестящих водорослей на салат. Барретт надеялся, что кто-нибудь подберет все это и положит в охлаждающие камеры, имеющиеся в лагере, до того, как оно испортится. Гнилостные бактерии в эту эпоху работали гораздо медленнее, чем там, наверху, но несколько часов пребывания на теплом воздухе могли подпортить улов Рудигера. Барретт проковылял на кухню и обнаружил там троих дежурных по завтраку. Они с уважением поздоровались с ним.
— У дверей валяется пища, — сказал Барретт. — Вернулся Рудигер и вывалил улов.
— Он мог бы кому-нибудь сказать, а?
— Наверное, когда он пришел сюда, здесь никого не было. Может, вы все соберете и отнесете в прохладное место?
— Конечно, Джим. Обязательно.
Сегодня Барретт намеревался отобрать людей для участия в ежегодной экспедиции к Внутреннему Морю. По традиции он всегда сам возглавлял этот поход, но с поврежденной ногой он и не помышлял о подобном путешествии в этом году, да и вообще когда-нибудь в будущем.
Каждый год не менее десятка физически крепких узников отправлялись на разведку, маршрут которой составлял широкую дугу, которая заворачивала на северо-запад, пока не достигали Внутреннего Моря. После этого они поворачивали на юг по такой же широкой дуге, заканчивающейся на полоске суши, где размещался лагерь. Одной из целей путешествия был сбор так называемого темпорального мусора, который мог материализоваться в окрестностях лагеря за прошедший год.
Во время самых ранних попыток организации лагеря было невозможно определить поле рассеяния как во времени, так и в пространстве, и материалы, закинутые в прошлое, могли оказаться в любом месте и времени.
Новые отправления шли все время. Их засылали в год миллиард двухтысячный до нашей эры, но появлялись они в течение нескольких десятилетий и после этого года. Поэтому даже сейчас, после двух с лишним десятилетий существования лагеря, все еще появлялись материалы, которые, по расчетам властей, должны были попасть в лагерь в год его образования. В лагере «Хауксбилль» была острая необходимость в любом оборудовании, какое только можно было раздобыть, и Барретт не упускал возможности подобрать все, что отправляли из будущего.
Была, правда, еще одна причина экспедиций к Внутреннему Морю. Они были как бы ежегодным ритуалом, центральным событием года, к которому усиленно готовились. Выход экспедиции был праздником, отмечавшим начало весны. Крепкие мужчины отправлялись пешком к скалистым берегам теплого моря, дном которого была будущая сердцевина североамериканского материка, как бы справляя нечто вроде религиозного обряда лагеря «Хауксбилль», хотя самой лирической частью его была ловля трилобитов и съедение их по достижении Внутреннего Моря.
Поход этот и для самого Барретта значил гораздо больше, чем он предполагал. Он понял это теперь, когда лишился возможности участвовать в нем. Он возглавлял каждую экспедицию в течение двадцати лет. Через неизменно однообразную местность, на ту сторону скользких холмов, вниз к морю — и все это время глаза обшаривали окрестности в поисках малейших признаков темпорального мусора. Суп из трилобитов, варившийся вечером на костре вдали от унылых хижин лагеря. Радуга, возникающая в море где-то над тем, что потом станет Огайо. Оглушительный треск далеких молний, запах озона, щекочущий ноздри, приятное ощущение усталости в ноющих мышцах к концу каждого дня похода. Для Барретта это стало своеобразным паломничеством, вокруг которого в течение целого года происходило все остальное. И увидеть открывшиеся взорам серовато-зеленые воды Внутреннего Моря было почти то же самое, что увидеть родной дом после долгого пути.
Но в прошлом году у самого моря, карабкаясь по валунам, выброшенным далеко на берег катившимися без устали волнами, Барретт забрел в слишком опасное место без всяких причин, которые могли бы это оправдать, и стареющие мускулы подвели его. Часто потом он просыпался в холодном поту, чтобы не увидеть еще раз той жуткой минуты, когда, поскользнувшись и цепляясь за скалы, он стал падать вниз, а каменная глыба, появившаяся неизвестно откуда, отделилась от скалы, рухнула вниз, прямо ему на ногу, и придавила ее. Боль была непереносимой.
Ему никогда не забыть хруста ломающихся костей. Так же, как и не сотрется из его памяти возвращение домой, через сотни километров голых скал под огромным солнцем, когда его тяжелое тело болталось на ремнях между сгорбившимися спинами его товарищей. Он никогда прежде не был ни для кого обузой.
— Оставьте меня здесь, — сказал он, хотя на самом деле и не имел этого ввиду. И они знали, что это он просто извиняется за причиненные им неудобства, поэтому заявили: — Не будь дураком, — и потащили его дальше.
Им пришлось усердно попотеть, пока они несли его, и временами, когда боль утихала, позволяя ему ясно думать, он ощущал себя виноватым за то, что побеспокоил их. Уж слишком он был крупным. Если бы несчастный случай произошел с любым другим участником экспедиции, доставить его обратно в лагерь было бы гораздо легче. Он же был крупнее всех.
Барретт думал, что с ногой придется расстаться, но Квесада пощадил его и ампутацию делать не стал. Пусть нога останется, хотя Барретт не сможет дотронуться ею до земли и дать ей полную нагрузку ни теперь, ни когда-либо вообще. Возможно, было бы проще отрезать омертвевшую ступню. Но Квесада был категорически против этого.
— Кто знает, — заявил он, — а вдруг когда-нибудь нам пришлют комплект трансплантатов. Как же я тогда смогу восстановить ногу, если она будет ампутирована? Как только мы ее отрежем, то все, что я смогу сделать, это приделать тебе протез, а протезов у нас здесь нет.
Поэтому Барретт сохранил свою поврежденную ногу. Однако после несчастного случая он стал совсем иным человеком, ибо потерял не только немало крови, когда лежал на скалах на берегу Внутреннего Моря. И вот теперь кто-то другой должен будет возглавить поход в этом году.
«Кто же это будет?» — подумал он с интересом.
Наиболее подходящим он считал Квесаду. После Барретта он был самым крепким из узников, а это во всех отношениях было очень важно. Но Квесаду в лагере никто не мог заменить. Было бы очень неплохо иметь медика в экспедиции, но здесь врач был жизненно необходим.
По некоторым соображениям Барретт поставил во главе экспедиции Чарли Нортона. Нортон был шумным и разговорчивым, очень легко возбуждался по пустякам, но в основе своей был человеком здравомыслящим, способным вызвать к себе должное уважение. Барретт остановился на Кене Белларди — Нортону был нужен собеседник, с кем можно было бы без устали разговаривать во время бесконечных часов перехода из ниоткуда в никуда. Пусть себе спорят без передышки — им все равно не переубедить друг друга.
Рудигер? Рудигер проявил чудеса силы воли во время возвращения в прошлом году, когда Барретт покалечился. Он прекрасно справился с ролью руководителя, когда другие готовы были отчаяться, видя состояние Барретта. Однако Барретту не очень хотелось, чтобы Рудигер оставлял лагерь надолго. Да, в экспедиции требовались здоровые и крепкие люди, но он не мог себе позволить оголить базовый лагерь до такой степени, чтобы оставить в нем одних инвалидов, сумасбродов и просто психов. Поэтому Барретт решил оставить Рудигера здесь, однако включил в свой список двоих из его артели: Дейва Берта и Морта Кастена. Затем прибавил к ним Сида Хатчетта и Анри Жан-Клода.
Барретт подумал о том, чтобы отправить в экспедицию Дона Латимера, который был на пути к психическому расстройству, однако у него было еще достаточно здравого смысла, кроме тех периодов, когда он впадал в псионическую медитацию. В этом случае он мог стать обузой для экспедиции. С другой стороны, Латимер был соседом Лью Ханна, а Барретт хотел, чтобы Латимер имел возможность близко понаблюдать за Ханном. Возникшую было мысль послать в поход их обоих он тут же отклонил. Надо было сначала разобраться, что за человек этот Ханн. Слишком рискованно посылать его к Внутреннему Морю в этом году. Вероятно, он попадет в состав экспедиции на следующий год. Было бы неразумно не воспользоваться юношеской энергией Ханна. Пусть постепенно привыкает к трудностям — он мог впоследствии стать идеальным вожаком экспедиции в течение многих лет.
Наконец Барретт выбрал двенадцать человек. Дюжины вполне хватит. Он написал их фамилии на каменной плите перед входом в комнату, служившую столовой, и вошел внутрь, чтобы найти Чарли Нортона.
Нортон сидел один и завтракал. Барретт опустился на скамью напротив него, проделав целый комплекс движений, чтобы не выронить костыль.
— Ты сделал выбор? — спросил Нортон.
Барретт кивнул:
— Список у входа.
— Я вхожу в него?
— Ты командуешь.
Нортон был явно польщен.
— Это звучит как-то необычно, Джим, когда во главе кто-то другой, кроме тебя…
— В этом году я не иду в поход, Чарли.
— К этому нужно привыкнуть. Кто же идет?
— Хатчетт, Белларди, Берт, Кастен, Жан-Клод и еще несколько человек.
— Рудигер?
— Нет, Рудигер остается. Как и Квесада. Они нужны мне здесь.
— Ладно, Джим. У тебя для нас есть особые инструкции?
— Только одна: возвращайтесь назад все вместе. Это все, о чем я прошу. — Барретт задумался на некоторое время. — Может быть, на этот раз стоило бы отказаться от экспедиции. У нас осталось очень мало вполне здоровых людей.
Глаза Нортона вспыхнули.
— О чем это ты говоришь, Джим? Отменить поход?
— Почему бы и нет? Мы знаем, что находится между нами и морем — ничего.
— Но материалы…
— Они могут подождать. Сейчас они не очень-то нам нужны.
— Джим, я никогда раньше не слышал, чтобы ты говорил так. Ты всегда стоял горой за проведение экспедиции. Ты говорил, что это Центральное событие года, а вот теперь…
— На этот раз не будет меня, Чарли.
Нортон помолчал, а затем произнес:
— Ладно, не пойдешь. Я понимаю, насколько болезненно ты это воспринимаешь. Но разве здесь нет других? Поход им крайне нужен. Только из-за того, что ты не можешь идти с нами, ты не имеешь права отменить его как бессмысленный. Экспедицию в любом случае надо проводить.
— Прости, Чарли, — виновато проговорил Барретт. — Я, кажется, не то сказал. Разумеется, поход состоится. Я просто снова сказанул лишнее.
— Тебе, должно быть, все это очень горько, Джим?
— Горько. Но нельзя сказать, что очень. Ну, какой маршрут тебе больше по душе?
— Пожалуй, северо-западный. Вдоль обычной оси поля рассеивания, не так ли? А затем к Внутреннему Морю. Мы пройдем вдоль берега, скажем, километров сто пятьдесят. Вернемся домой по южной дуге.
— Неплохо, — согласился Барретт. Перед его мысленным взором возникла покрытая рябью поверхность мелководья, простирающаяся далеко на запад. Год за годом он приходил на берег этого моря и пристально вглядывался туда, где когда-нибудь поднимется территория Среднего Запада. Каждый год он мечтал пересечь это американское Средиземное море, но у него так и не нашлось времени организовать такое плавание. А теперь было слишком поздно… слишком поздно.
«Мы все равно ничего другого там не найдем, — утешал себя Барретт. — Все то же самое, что и здесь: скалы, водоросли, трилобиты. Но все равно стоило бы… увидеть, как солнце опускается в Тихий океан… ну, хотя бы разок…»
— Я соберу людей после завтрака, — сказал Нортон. — Мы не будет задерживаться с выходом.
— Отлично, Чарли. Желаю удачи.
— Мы справимся, Джим.
Барретт хлопнул Нортона по плечу, но сам поразился тому, насколько театральным и фальшивым получился этот жест, и тут же поспешно вышел. Было просто как-то непривычно понимать, что он должен остаться дома, тогда как другие пойдут в поход. Это было признаком того, что он после столь долгих лет начинает слагать с себя полномочия руководителя. Барретт все еще был монархом лагеря «Хауксбилль», но трон уже начал под ним шататься. Стариком-калекой — вот кем теперь он стал, стариком, который, ковыляя по лагерю, просто совал нос не в свои дела. Нравилось ему признаваться себе в этом или нет, но именно так и оно и было. И надо теперь с этим считаться.
После завтрака предполагаемые участники экспедиции к Внутреннему Морю собрались, чтобы отобрать снаряжение и проработать маршрут. Барретт от участия в этом благоразумно воздержался. Теперь это было предприятием Чарли Нортона. Он уже участвовал в добром десятке походов и знает, что нужно делать. Барретт не хотел вмешиваться, чтобы не создавалось впечатление, что он и сейчас руководит через подставное лицо.
Но какой-то мазохистский импульс погнал его в свое собственное путешествие к морю. Если он в этом году не увидит западные воды, то, по крайней мере, может нанести визит Атлантическому океану, находившемуся под боком.
Возле медпункта Барретт задержался. Вышел Хансен, один из дежурных санитаров, лысый добродушный старик лет семидесяти, бывший член группы анархистов из Калифорнии. Единственной профессиональной подготовкой Хансена, было обслуживание несложных компьютеров для расчета грузовых железнодорожных перевозок, однако он проявил определенную сноровку в уходе за больными и последнее время стал главным помощником Квесады. Хансен, как всегда, приветливо улыбнулся Джиму.
— Квесада здесь? — спросил Барретт.
— К сожалению, нет. Док отправился на собрание. Там он передает участникам экспедиции кое-какие медицинские приборы. Но если дело важное, я могу пойти за ним…
— Не нужно. Я просто хотел проверить наши запасы медикаментов. Это может обождать. Не возражаете, если я гляну, что тут у нас есть?
— Пожалуйста, делайте, что вам угодно.
Хансен отступил в сторону, пропуская Барретта в кладовую. Поскольку не было возможности закрыть ее на замок, Барретт и Квесада придумали замысловатую баррикаду, которая при любой попытке проникнуть через нее тут же создавала невообразимый шум. Непрошенный гость поднимал такой грохот, что непременно обращал на себя внимание дежурного. Когда медпункт оставался без присмотра, баррикаду ставили на место, а утром разбирали. Это был единственный способ оградить кладовую с медикаментами от тайных визитов потерявших терпение узников лагеря. Обитатели лагеря не могли допустить, чтобы их драгоценные и незаменимые лекарства, среди которых были и наркотики, тратились на возможные самоубийства. Так рассуждал Барретт. Если кто-то хочет покончить собой, пусть прыгает в море. В этом случае он, по крайней мере, не увеличит трудности других обитателей лагеря.
Барретт окинул взором медикаменты. Выбор их был совершенно случаен, он зависел от щедрости тех, кто посылал их оттуда, сверху. Как раз сейчас было много транквилизаторов и желудочных средств, но мало болеутоляющих и обеззараживающих. И это еще более усугубляло чувство вины Барретта за то, что он собирался сделать. Человек, который сам делал все возможное, чтобы предотвратить кражу лекарств, теперь собирался злоупотребить своим положением. Это было неэтично, и он отдавал себе в этом отчет. Но в тоже время он знал очень многих, на совести которых были более тяжкие грехи. А лекарство ему нужно позарез, и Квесаде было лучше не знать, что он им воспользуется. Так было проще всего. Неправильно, но проще. Барретт подождал, пока Хансен повернется к нему спиной, и, запустив руку в выдвижной ящик, сгреб в ладонь тонкую серую трубку с успокоительным средством и быстро сунул ее в карман.
— Все как будто в порядке, — сказал он Хансену, покидая медпункт. — Скажите Квесаде, что я зайду поговорить с ним позже.
В последнее время он стал все чаще и чаще пользоваться болеутоляющими лекарствами, чтобы облегчить боль в ногах. Квесаде это не нравилось и он намекнул, что у Барретта вырабатывается пагубная привычка. «Ну что ж, черт с ним, с Квесадой! Пусть док сам побродит по каменистым тропам с такими ногами, и тогда тоже потянется за лекарствами», — утешал себя Барретт.
Барретт с трудом поковылял по восточной тропе и остановился, отойдя на несколько сот метров от главного здания. Он зашел за невысокую груду камней, спустил брюки и быстро сделал укол в каждую ногу, сначала в здоровую, а потом в искалеченную. Это уменьшит боль в мускулах до такой степени, чтобы решиться на продолжительный переход пешком, не ощущая жгучей усталости. Он понимал, что это не пройдет ему даром, когда восемь часов спустя действие наркотика ослабеет и вернется мучительная боль от перенесенного напряжения, но был готов заплатить эту цену.
Дорога к морю была долгой и тоскливой. Лагерь «Хауксбилль» помещался на высоком склоне Аппалачей, более чем в трехстах метрах над уровнем моря. Первые шесть лет обитатели лагеря спускались к океану по самоубийственному маршруту, пролегавшему по скользким глыбам. Барретт предложил вырубить тропу. На это ушло десять лет напряженного труда, но теперь к Атлантическому океану спускалась широкая безопасная лестница. Выдалбливание ступеней в базальтовой породе настолько заняло многих узников, что они и не вспоминали о своих родных, оставшихся наверху. И уж само собой разумеется, за эти годы, заполненные тяжелым трудом, никто не сошел с ума. Барретт глубоко сожалел, что так и не сумел затеять еще какое-нибудь начинание, чтобы занять томящихся ныне бездельем людей.
Лестница, перемежаемая небольшими площадками, шла зигзагом к самой воде. Чтобы преодолеть ее, даже здоровому человеку необходимы были напряженные усилия. Для Барретта в его нынешнем состоянии лестница казалась подлинной пыткой. Чтобы спуститься, ему потребовалось почти два часа, хотя год назад у него уходило на это не более получаса.
Достигнув конца спуска, он грузно опустился в изнеможении на плоский камень, омываемый волнами, и уронил костыль. Пальцы его левой руки онемели, а все тело будто пропиталось потом.
Вода в океане казалась серой и какой-то маслянистой. Барретт не мог объяснить, почему в позднем кембрии мир столь бесцветен, и небо мрачное и угрюмое. Больше всего ему хотелось хоть краем глаза увидеть сочную зелень травы и деревьев.
Темные гребни волн разбивались о камни, и на них раскачивались космы черных морских водорослей. Море, казалось, уходило в бесконечность. Барретт даже не представлял себе, какая часть Европы, если таковая вообще уже существует, находится в эту геологическую эпоху над уровнем моря. Большую часть своей жизни поверхность планеты была бесконечным океаном, и сейчас прошло всего несколько сот миллионов лет с той поры, как первые скалы показались над водой. Вероятно, сейчас на Земле есть лишь лоскутки суши, разбросанные там и тут по первичному океану.
Зародились ли уже Гималаи? Скалистые горы? Анды? Барретт знал только приблизительные очертания суши в северной части Западного полушария в конце кембрийского периода. Пробелы же в знаниях нелегко заполнить, когда единственная связь с миром наверху осуществлялась транспортом с односторонним движением. В лагерь «Хауксбилль» переправляли случайно отобранную литературу, и было особенно тошно, что нельзя получить даже ту информацию, которая имелась в любом университетском учебнике по геологии.
Его мысли прервало появление у самой береговой кромки крупного трилобита с заостренным хвостом длиной почти в метр, лоснящимся темно-пурпурным панцирем и полным набором колючих светло-желтых шипов, покрытых щетиной. Казалось, под панцирем у него множество ног. Он выполз на берег, на котором не было ни песка, ни гальки — только базальтовые плиты, и двинулся дальше, пока не оказался почти в трех метрах от воды.
«Ух, какой молодец, — подумал Барретт. — Может быть, ты первый, кто отважился вылезти на сушу и посмотреть, что там. Первопроходец. Пионер».
Барретту пришло в голову, что этот отважный трилобит вполне мог быть предком всех обитающих на суше существ в необозримых будущих эпохах. Мысль эта была биологической чушью, и Барретт понимал это, но его усталое сознание построило в воображении длинную эволюционную цепь, в которой рыбы, земноводные, пресмыкающиеся, млекопитающие и, наконец, человек происходили последовательно и неразрывно от этого нелепого, покрытого панцирем существа, делавшего неопределенные круги у его ног.
«А что, если я наступлю на тебя, — подумал Барретт. — Быстрое движение… Хруст лопнувшего хитина… Отчаянные конвульсии жалкого подобия крохотных ножек… И вся цепь жизни оборвется в самом первом звене».
Погибнет эволюция, жизнь на суше так и не возникнет. С этим грубым движением тяжелой ноги мгновенно изменится и все будущее. Больше не будет ни человеческой расы, ни лагеря «Хауксбилль», ни Джеймса Эдварда Барретта (1968-????). В один миг он отомстит тем, кто обрек его на жизнь здесь и освободит себя от вынесенного когда-то приговора.
Он ничего этого не сделал. Трилобит завершил свое неспешное обследование прибрежных камней и целый и невредимый отполз назад к морю.
Вдруг прозвучал тихий голос Дона Латимера:
— Я увидел, что ты сидишь здесь один, Джим. Не возражаешь, если я составлю тебе компанию?
Появление Латимера встряхнуло Барретта. Он быстро обернулся, внутри у него екнуло от удивления. Латимер спустился так тихо, что Барретт не услышал его приближения. Но он быстро оправился, улыбнулся и предложил Латимеру сесть на соседний камень.
— Ловишь? — спросил Латимер.
— Просто сижу. Грею на солнце старые кости.
— Чтобы погреть старые кости, тебе нужно было спускаться черт знает куда? — рассмеялся Латимер. — Брось. Просто хочешь уйти подальше от всего и, наверное, жалеешь, что я тебя потревожил, но ты слишком вежлив, чтобы велеть мне убраться. Извини меня. Я уйду, если…
— Да нет же. Оставайся. Поговори со мной.
— Скажи прямо — может быть, ты предпочитаешь, чтобы я оставил тебя в покое?
— Я не хочу, чтобы меня оставляли в покое, — сказал Барретт. — Я все равно хотел встретиться с тобой. Как у тебя складываются отношения с твоим новым соседом Ханном?
Лоб Латимера покрылся сложной сетью морщин.
— Весьма странно, — произнес он. — Это одна из причин, почему я спустился сюда вниз, когда тебя увидел. — Он наклонился вперед и испытывающе заглянул в глаза Барретта. — Джим, скажи мне честно, ты считаешь меня сумасшедшим?
— С чего бы это?
— Ну, со всеми этими экстрасенсорными делами — моими попытками пробить брешь в другую сферу сознания. Я знаю, ты человек твердых убеждений и скептически относишься ко всему, что нельзя охватить, измерить и использовать на практике. Ты, вероятно, считаешь, что все это вздор?
Барретт пожал плечами:
— Если ты хочешь услышать грустную правду, то так оно и есть. Я нисколечко не верю, что тебе удастся куда-нибудь нас переместить, Дон. Называй меня материалистом, если угодно, но по мне все это настоящая черная магия, а я никогда не видел, чтобы она срабатывала. Думаю, это полнейшая трата времени и энергии с твоей стороны — сидеть часами, пытаясь воспользоваться своими псионическими способностями. И все же я не считаю тебя сумасшедшим. Я думаю, что ты имеешь право на одержимость и к тщетной по существу затее подходишь вполне разумно. Достаточно честно?
— Более чем достаточно. Я не прошу, чтобы ты вообще хоть сколько-нибудь верил в правильность моих исканий, но я не хочу, чтобы ты принимал меня за полного идиота из-за того, что я пытаюсь найти псионическую возможность пробить брешь из этого места. Для меня очень важно, чтобы ты считал меня нормальным, иначе то, что я хочу тебе рассказать о Ханне, ты не воспримешь всерьез.
— Я не вижу здесь никакой связи.
— Дело вот в чем, — сказал Латимер. — Будучи знаком с ним всего один вечер, я все же выработал мнение о Ханне. Такое мнение могло бы сформироваться у любого параноика. И если ты считаешь, что я чокнутый, то ты скорее всего не примешь в расчет то, что я о нем скажу. Поэтому я хочу прежде всего знать, считаешь ли ты меня нормальным.
— Я не считаю, что ты чокнутый. Так что ты о нем думаешь?
— Он шпионит за нами.
Барретт с огромным трудом подавил в себе взрыв дикого хохота, который, он это знал, разобьет вдребезги хрупкое чувство собственного достоинства Латимера.
— Шпионит? — небрежно произнес он. — Дон, ты, наверное, имеешь ввиду что-то другое. Как можно здесь шпионить? Ведь если бы даже среди нас завелся шпион, как и кому он передаст свои наблюдения?
— Не знаю, — ответил Латимер. — Но он задал мне вчера вечером миллион различных вопросов: о тебе, о Квесаде, о некоторых больных, вроде Вальдосто. Он хотел знать буквально все.
— Ну и что из этого? Нормальное любопытство новичка, пытающегося узнать, кто его окружает.
— Джим, он делает заметки. Я наблюдал за ним, когда он решил, что я заснул. Он сидел два часа, записывая мои ответы в маленькую книжечку.
Барретт нахмурился.
— Может быть, Ханн собирается написать о нас роман?
— Я серьезно, — сказал Дон. — Вопросы, заметки, и сам он такой скользкий. Попробуй-ка выпытать что-нибудь у него!
— Я пробовал и почти ничего не узнал.
— Вот видишь! Ты знаешь, за что его сюда сослали?
— Нет.
— И я не знаю, — воскликнул Латимер. — Политические преступления, сказал он мне, но при этом напускал чертовски много тумана. Он, похоже, вроде бы даже не знает, что представляет собой нынешнее правительство. Я не сумел обнаружить никаких твердых философских убеждений у Ханна. Ты же не хуже меня знаешь, что лагерь «Хауксбилль» — это выброшенные на свалку революционеры, агитаторы, подпольщики и прочая подобная дрянь, но у нас здесь никогда не было никаких других узников.
— Я согласен, что Ханн — это загадка. Но в чью пользу он может здесь шпионить? У него нет возможности пересылать свои донесения, если он правительственный агент. Он заброшен сюда навечно. Так же, как и мы все.
— Может быть, его сослали присматривать за нами, чтобы мы не могли найти какой-нибудь способ бегства отсюда. Может быть, он доброволец, который отдал жизнь в двадцать первом столетии, чтобы очутиться среди нас и расстроить то, что мы здесь можем затеять. Что-то вроде фанатика, добровольного мученика на благо общества. Я уверен, ты знаком с людьми подобного сорта.
— Да, но…
— Возможно, они опасаются, что мы изобрели перемещение вперед по времени, или того, что из-за нас может нарушиться положенная последовательность эволюционных событий, либо еще чего-то. Вот Ханн и явился к нам, чтобы предотвратить любую опасность деятельности прежде, чем она превратится в нечто реальное. Например, возьмем хотя бы мои исследования в экстрасенсорной области, Джим.
Барретт ощутил острый приступ тревоги. Он увидел, насколько близко к паранойе подошел Латимер. За несколько спокойно произнесенных фраз он проделал путь от осмысленного выражения вполне оправданной подозрительности к болезненному страху перед тем, что там, наверху, собираются удушить в зародыше возможность бегства отсюда, которую он, Латимер, вот-вот готов осуществить.
Как можно более спокойно он сказал Латимеру:
— Я считаю, тебе не следует беспокоиться, Дон. Ханн на самом деле человек странный, но он здесь не для того, чтобы доставить нам неприятности. Там, наверху, уже сделали все, что было в их силах, чтобы нагадить нам. Если только еще верны уравнения Хауксбилля, то мы совершенно точно не можем доставить кому-нибудь ни малейших хлопот. Так зачем же тогда жертвовать человеком, призванным шпионить за нами?
— И все же ты будешь за ним приглядывать? — спросил Латимер.
— Ты и так знаешь, что буду. И не колеблясь дай мне знать, если Ханн совершит еще что-нибудь экстраординарное. Ты находишься для этого в наиболее выгодном положении по сравнению с остальными.
— Я буду наблюдать, Джим. Мы не можем терпеть шпиона в своей среде. — Латимер поднялся и приветливо улыбнулся Барретту, словно ни о какой паранойе не могло быть и речи. — Грейся на солнышке, дружище, — сказал он.
Он стал подниматься по тропе. Барретт следил за ним, пока тот не оказался на самом верху, превратившись в крохотную точку на фоне каменного склона. Посидев еще немного, Барретт подобрал костыль, встал, посмотрел, как вокруг костыля в волнах прибоя кружат какие-то мелкие ползающие существа, затем повернулся и начал затяжной, медленный подъем назад, в лагерь.
Барретт не знал точно, когда это произошло, но как-то они перестали думать о своей деятельности как о контрреволюционной и теперь считали себя революционерами. Эта семантическая смена произошла в начале девяностых годов, постепенно и незаметно. Несколько первых лет после событий восемьдесят четвертого-пятого годов синдикалисты называли себя революционерами, и это было верно, так как они свергли режим, продержавшийся более двух столетий. Однако вскоре синдикалистская революция утвердилась во всех общественных сферах, перестала быть революцией и сама стала режимом.
Поэтому теперь Барретт был революционером, а целью подполья стала Революция с большой буквы. Революция могла наступить теперь в любой день, любой месяц, любой год… Все это требовало тщательной подготовки, и, как только прозвучит Слово, поднимутся разбросанные по всей стране революционеры и…
Он не сомневался в истинности подобных утверждений. Пока еще. Он делал свое дело изо дня в день, надеясь, что укоренивший и теперь еще более уверенный в себе синдикализм рано или поздно падет.
Революция стала делом его жизни. Барретт легко и без всяких сожалений ушел из колледжа, так его и не закончив. Все равно колледж был заведением, в котором господствовали синдикалисты, и ежедневная массированная пропаганда приводила его в ярость. Он пошел тогда к Плэйелю, и тот дал ему работу. Официально Плэйель руководил агентством по найму на работу. Во всяком случае, это было прикрытием. В небольшой конторе в центральной части Манхэттена он подбирал кандидатов для участия в подпольной деятельности, хотя для видимости вел и настоящую работу по найму, разрешенную законом.
Джанет была его секретаршей. Время от времени сюда захаживал Хауксбилль, чтобы программировать компьютер агентства. Барретта взяли в качестве заместителя управляющего. Его зарплата была небольшой, но позволяла регулярно питаться и оплачивать тесную квартирку, в которой они жили с Джанет. Тридцать часов в неделю он занимался внешне невинной деятельностью по найму, освободив Плэйелю время для более деликатной работы в других местах.
Барретту на самом деле нравилась его работа, ибо она давала ему возможность общаться с множеством людей: через контору проходили самые различные безработные жители Нью-Йорка. Одни из них были радикалами, искавшими подполье, другие просто подыскивали работу, и Барретт делал для них все, что было в его силах. Они не понимали, что он сам едва вышел из юношеского возраста, и некоторые приходили поглядеть на него как на источник всех советов и указаний, которым они должны были следовать. Это несколько смущало его, но он помогал людям, как только мог.
И все эти годы неуклонно проводилась подпольная работа. Барретт понимал, что эта фраза просто абстракция высокого порядка, почти лишенная подлинного содержания. «Подпольная работа». К чему она сводилась? К бесконечному планированию постоянно переносившегося дня восстания. К трансконтинентальным телефонным разговорам на жаргоне. К тайным публикациям антисиндикалистской пропаганды. К смелому распространению фальсифицированных книг по истории. К организации митингов протеста. К бесконечному числу небольших акций, которые со временем становились все более незначительными. Но Барретт, несмотря на весь свой пыл юношеского энтузиазма, учился терпению. В один прекрасный день все разрозненные ручейки сойдутся, убеждал он себя, и тогда грянет Революция.
Выполняя поручения, он исколесил всю страну. Экономика при синдикалистах оживилась, и аэропорты снова стали многолюдными. Барретту пришлось хорошенько с ними познакомиться. Большую часть лета 1991 года он провел в Альбукерке, штат Нью-Мексико, работая с группой революционеров, которых при прежнем режиме называли бы правоэкстремистами. Для Барретта почти вся их идеология была чуждой, но они ненавидели синдикалистов столь же сильно, как и он, и каждый по-своему — он и группа из Нью-Мексико — разделяли любовь к революции 1776 года и к ее символам. В то лето он дважды был близок к аресту.
Зимой 1991–1992 годов он еженедельно летал в Орегон для организации в Спокане пропагандистского центра. Двухчасовой перелет в конце концов надоел ему до чертиков, но Барретт терпеливо продолжал сколачивать эту группу по средам, возвращаясь на другое утро в Нью-Йорк. Следующей весной он работал большей частью в Нью-Орлеане, а летом — в Сент-Луисе. Плэйель не уставал передвигать пешки. Он исходил из теоретической предпосылки, что нужно держаться по меньшей мере на три прыжка впереди от агентов полиции.
На самом деле в это время было очень мало сколько-нибудь значимых арестов. Синдикалисты перестали серьезно относиться к подполью и время от времени арестовывали то одного, то другого лидера подполья, просто так, для формы. Вообще к революционерам относились как к безвредным чудакам, позволяли им заниматься конспиративными делами в свое удовольствие, лишь бы они не отважились на саботаж или политическое убийство.
Кто вообще сейчас был против правления синдикалистов? Страна процветала. Большинство теперь имело постоянную работу. Налоги были низкими. Прервавшийся было поток технических чудес снова возобновился, и с каждым годом появлялись все более интересные изобретения: управление погодой, цветная видеотелефонная связь, объемное телевидение, пересадка органов, непрерывное, прямо на дому, печатание бюллетеней последних известий и многое другое. К чему было затягивать гайки? Разве жизнь при старой системе была лучше? Ходили даже слухи о восстановлении двухпартийной системы к 2000 году. В 1990 году возобновились свободные выборы, хотя, разумеется, Совет Синдикалистов оставил за собой право вето при отборе кандидатов. Никто уже больше не говорил о временном характере конституции 1985 года, потому что эта конституция все больше становилась постоянной во всех отношениях, хотя в мелочах правительство внесло в нее некоторые поправки, чтобы она в большей степени соответствовала устоявшимся национальным традициям.
Таким образом, у революционеров выбили почву из-под ног. Мрачные предсказания Джека Бернстейна начали сбываться: к синдикалистам привыкли, их горячо любили, они становились традиционным, пользующимся доверием правительством, и широкие слои народа уже воспринимали его так, словно оно всегда было в этой стране. Число недовольных все уменьшалось. Зачем нужно присоединяться к какому-то национальному движению, когда, если все наберутся терпения, нынешнее правительство само по себе трансформируется в еще более великодушное? Только озлобленные, неизлечимо больные, фанатичные разрушители имели желание связаться с революционной деятельностью. К концу 1993 года все выглядело так, будто подполье, а не синдикалистское правительство, зачахнет, поскольку традиционный для Америки консерватизм утвердился даже в этих изменившихся условиях.
Но в декабре 1993 года в правительстве произошли изменения. Неожиданно от сердечного приступа умер канцлер Арнольд, который в соответствии с конституцией правил все эти восемь лет. Ему было всего сорок девять лет, и ходили слухи, будто его убили. Но в любом случае Арнольда не стало, и после кратковременного внутреннего кризиса синдикалисты выбрали из своих рядов нового канцлера. Верховная власть перешла к Томасу Дантеллу из Огайо, и во всех сферах началось закручивание гаек. В Совете Синдикалистов Дантелл отвечал за общее руководство полицией. Теперь, когда правительство возглавил Главный полицейский страны, сразу же закончилось мягкосердечное отношение к подпольным движениям. Начались аресты.
— Придется на некоторое время распустить организацию, — сказал уныло Плэйель весной 1994 года. — Они подступились слишком близко. Мы перенесли семь серьезных арестов, и теперь полиция подбирается к нашим руководящим кадрам.
— Если мы рассеемся, — возразил Барретт, — то уже никогда больше не организуем движение заново.
— Лучше сейчас залечь и выйти из укрытий через полгода-год, чем оказаться всем за решеткой на двадцать лет за антиправительственную агитацию.
По этому вопросу разгорелись ожесточенные споры на очередном собрании подполья. Плэйель потерпел поражение, но спокойно отнесся к этому и обещал продолжать работу, пока его не заберет полиция. Этот эпизод продемонстрировал, что Барретт стал выдвигаться на более высокое положение в группе. Руководителем ее по-прежнему оставался Плэйель, хотя и казался каким-то отрешенным, слишком уж не от мира сего. В по-настоящему критических условиях все стали обращаться к Барретту.
Барретту было тогда двадцать шесть лет, и он возвышался над всеми остальными буквально и фигурально. Огромный, сильный, неутомимый, он словно обладал неисчерпаемой энергией и легендарной стойкостью. Если это было необходимо, он прибегал к самым простым способам. Он, например, собственноручно расправился с дюжиной молодых хулиганов, когда те напали на трех девушек, раздававших на улице революционные брошюры. Когда появился Барретт, брошюры летали в воздухе, а девушки были на грани того, чтобы пострадать от совсем не идеологического насилия. Барретт разбросал нападавших во все стороны, как Самсон филистимлян. Но обычно он все же старался себя сдерживать.
Его близость с Джанет длилась уже почти десять лет, последние семь они жили вместе. Они даже и не думали придавать законность своему союзу, но практически во всем были мужем и женой, связанными друг с другом более глубокими узами, чем официальное брачное свидетельство. Поэтому он так глубоко переживал ее арест, случившийся в один испепеляюще жаркий день летом 1994 года.
В тот день Барретт находился в Бостоне, проверяя сообщения о том, что в Кембриджскую ячейку проникли правительственные информаторы. Под вечер он направился к станции подземной пневмодороги, чтобы вернуться в Нью-Йорк. Прозвучал сигнал телефона, который он носил за левым ухом, и раздался писк Джека Бернстейна.
— Где ты сейчас находишься, Джим?
— Направляюсь домой. Сейчас сяду в подземку. Что стряслось?
— Не садись в сорок второй маршрут. Постарайся выйти на станции «Уайт Плэнз». Я тебя там встречу.
— Что случилось?
— Расскажу при встрече.
— Скажи сейчас.
— Лучше этого не делать, — упорствовал Бернстейн. — Встретимся через час или два.
Связь оборвалась. Сев в подземку, Барретт попытался дозвониться до Бернстейна в Нью-Йорк, но ответа не получил. Позвонил Плэйелю, но и тот не отозвался. Набрал свой домашний номер — Джанет не ответила. Теперь, испугавшись, Барретт сдался, ведь этими звонками он мог навлечь беду на себя и на других, и с нетерпением стал ждать, когда закончится эта гонка со скоростью триста километров в час по трубе, соединяющей Бостон с Нью-Йорком. Вполне в духе Бернстейна было позвонить ему и взбудоражить, садистски намекая на крайнюю опасность, а затем умолчать о подробностях. Джеку, казалось, всегда доставляло особое удовольствие причинять подобные муки, и с годами он ничуть не становился мягкосердечнее.
Барретт вышел из подземки на пригородной станции. Долго стоял на пороге выхода, поглядывал во все стороны и размышлял уже в который раз о том, что мужчина его размеров слишком заметен, чтобы быть удачливым революционером. Затем появился Бернстейн, подхватил его под локоть и сказал:
— Следуй за мной. Здесь у меня на задней стоянке машина. Помолчи, пока мы не сядем в нее.
Они молча направились к машине. Бернстейн нажал на дверь со стороны водителя и открыл ее, после чего отворил дверь и со стороны Барретта. Это был взятый напрокат автомобиль темно-зеленого цвета. В его виде было что-то зловещее. Барретт забрался внутрь и повернулся к бледной худосочной фигуре, сидевшей рядом с ним, испытывая, как всегда, что-то вроде отвращения к покрытому шрамом лицу Бернстейна, его сведенным бровям, равнодушному и одновременно насмешливому выражению глаз. Если бы не Джек Бернстейн, Барретт, наверное, никогда не присоединился бы к подполью, тем не менее ему казалось непостижимым, что когда-то именно этот человек считался наиболее близким другом его юности. Теперь их отношения стали чисто деловыми. Они были профессиональными революционерами, вместе работали для достижения общей цели, но их дружеские чувства давно иссякли.
— Так что? — вырвалось у Барретта.
Улыбка Бернстейна напоминала оскал черепа.
— Сегодня днем взяли Джанет.
— Кто ее взял? О чем ты говоришь?
— Полиция. В три часа дня был налет на твою квартиру, где находились Джанет и Ник Моррис. Они занимались проработкой операций в Канаде. Вдруг распахнулась дверь и ворвались четверо в зеленом. Они обвинили Джанет и Ника в подрывной деятельности и начали обыск.
Барретт закрыл глаза.
— У нас там нет ничего такого, что могло бы показаться подозрительным. Мы вели себя очень осторожно.
— Тем не менее полиция этого не знала, пока не обыскала всю квартиру,
— Бернстейн повернул машину, чтобы выехать на кольцевую дорогу вокруг Манхэттена и подключить ее к электронной системе управления. Как только управление перешло к компьютеру, он отпустил руль, вынул из нагрудного кармана пачку сигарет и, не предлагая Барретту, закурил. Затем закинул ногу на ногу, устроился поудобнее и повернулся к Барретту:
— Они также тщательно обыскали Джанет и Ника. Ник рассказал мне об этом. Заставили Джанет раздеться догола, а затем обшарили ее от головы до пяток. Ты знаешь о том деле в Чикаго в прошлом месяце, когда девушка спрятала бомбу между ног, чтобы покончить с собой? Так вот, они сделали все, чтобы помешать Джанет взорвать себя подобным образом. Ты знаешь, как они это делают? Зажимают лодыжки, распластывают на полу, а затем…
— Я знаю как это делается, — сквозь зубы прошипел Барретт. — Не надо подробностей.
Ему стоило огромных усилий не потерять самообладания. Он с трудом подавил желание схватить Бернстейна и несколько раз ударить его головой о ветровое стекло. «Эта гнусная вошь умышленно рассказывает мне об этом, чтобы помучить меня», — подумал Барретт.
— Пропусти зверства и расскажи, что еще произошло, — сухо заметил он.
— Разделавшись с Джанет, они раздели догола Ника и проверили его тоже. Мне кажется, Ник впал в состояние глубочайшего шока, когда они обрабатывали Джанет, а затем и его самого выставили напоказ.
Барретт нахмурился еще сильнее. Ник Моррис был невысоким парнем с миловидным, как у девушки, лицом, и для него все это было вызывающей глубокую травму пыткой. Удовольствие же, получаемое Бернстейном, было очевидным.
— Затем Джанет и Ника отвели на допрос в Фоли-Сквер. Около четырех тридцати Ника отпустили. Он позвонил мне, а я связался с тобой.
— А Джанет?
— Ее задержали.
— Против нее у них было улик ничуть не больше, чем против Ника. Почему же ее тоже не отпустили?
— Откуда мне знать? — пожал плечами Бернстейн. — Главное, что ее задержали.
Барретт сцепил пальцы рук, чтобы они не дрожали.
— Где Плэйель?
— В Балтиморе. Я позвонил ему и посоветовал оставаться там, пока не пройдет опасность.
— Но ты пригласил меня вернуться!
— Кто-то должен остаться у руководства, — сказал Бернстейн. — Поскольку это ко мне не относится, значит, придется тебе. Не беспокойся, тебе по-настоящему ничто не угрожает. Я поговорил с одним влиятельным лицом, он проверил бумаги и сказал, что ордер был выписан только на арест Джанет. Чтобы удостовериться в этом, я поставил Билли Клейна понаблюдать за твоей квартирой, и он говорит, что за последние два часа туда никто не приходил. Тебе нечего опасаться, тебя не ищут.
— Но Джанет в тюрьме!
— Это случается, — ответил Бернстейн. — Таков риск, на который мы идем.
Барретту казалось, что он слышит сухой внутренний смех этого сморчка. Бернстейн в последние несколько месяцев отошел от движения, пропускал собрания, отказывался, разводя руками, от иногородних поручений. Он выглядел равнодушным, отчужденным, подполье его теперь почти не интересовало. Барретт не разговаривал с ним уже более трех недель. И вдруг он снова в центре событий. Почему? Почему он едва скрывает злорадный смех, говоря об аресте Джанет?
Машина устремилась к Манхэттену со скоростью почти двести километров в час. Как только они проехали Сто двадцать пятую стрит, Бернстейн перешел на ручное управление и въехал в Ист-Ривер-Туннель, появившись на путепроводе на Четырнадцатой стрит. Еще несколько минут, и они были у дома, где жили Джанет и Барретт. Бернстейн позвонил оставшемуся наверху наблюдателю.
— Все чисто, — сказал он через несколько секунд Барретту.
Они поднялись наверх. Квартира оставалось такой же, как сразу после ухода полиции, и представляла собой мрачное зрелище. Полиция здесь поработала основательно. Был открыт каждый ящик, с полок снята каждая книга, мельком просмотрена каждая видеокассета. Разумеется, полиция ничего не нашла, так как Барретт строго придерживался правила не держать у себя в квартире ничего компрометирующего их, но по ходу обыска фараоны умудрились залапать своими грязными руками все предметы, находившиеся в квартире.
На полу многозначительным веером были разбросаны вещи Джанет. Барретт вспыхнул, увидев, с каким волчьим оскалом Бернстейн глядит на тонкую одежду. Посетители не были щепетильны в отношении содержимого квартиры. Барретта заинтересовало, сколько всего теперь недостает, но у него еще не было духу проверить это. Он чувствовал себя так, словно его собственное тело было вскрыто ножом хирурга, все органы переставлены, проверены и брошены, как попало.
Нагнувшись, Барретт поднял книгу, у которой треснул корешок, осторожно закрыл ее и поставил на полку. Затем схватился за полку рукой, облокотился на нее, закрыл глаза и стал ждать, пока улягутся страх и возмущение.
— Попробуй еще разок связаться со своим влиятельным знакомым, Джек, — проговорил он чуть позже. — Нужно, чтобы ее отпустили.
— Я ничем не могу тебе помочь.
Барретт рванулся к нему и схватил его за плечи, вонзил в них пальцы и под дряблыми мускулами ощутил острые кости. Кровь отлила от лица Бернстейна, только шрамы сияли на нем темно-фиолетовым цветом. Барретт яростно тряс его. Голова Бернстейна моталась на тонкой шее.
— Что значит «ничем не могу помочь»? Ты можешь найти ее! Ты можешь ее вызволить!
— Джим… Джим, прекрати…
— Ты и твои знакомые! Это они арестовали Джанет! Неужели это для тебя ничего не значит?
Бернстейн вцепился в запястья Барретта, пытаясь оторвать от себя его руки, а когда тот разжал пальцы, раскрасневшийся Джек сделал шаг назад, поправил одежду и вытер лоб платком. У него был страшно испуганный вид, однако глаза его пылали сердитым негодованием.
— Ты, обезьяна, — тихо прошипел он. — Не смей больше так хватать меня.
— Извини, Джек. Я все еще потрясен. Как раз сейчас они, может быть, пытают Джанет, избивают ее, выстраиваются в очередь, чтобы изнасиловать ее…
— С этим мы ничего не можем поделать. Она в их руках. Мы не можем заявить официальный протест, да и неофициальный тоже. Они будут ее допрашивать и, возможно, после этого освободят, но это нам не подвластно.
— Нет. Мы отыщем ее и как-нибудь освободим.
— Ты не думаешь, что говоришь, Джим. Мы не можем подвергать опасности других членов нашей группы ради того, чтобы освободить Джанет, если только ты не считаешь себя привилегированным лицом, которое может рисковать жизнями или свободой своих товарищей просто для того, чтобы вернуть себе женщину, с которой эмоционально связан, даже если ее полезность для организации закончилась…
— Мне тошно тебя слушать, — сердито отрезал Барретт.
Но он понимал, что в рассуждениях Бернстейна есть рациональное зерно. В их группе еще никого не арестовывали, однако Барретт отдавал себе ясный отчет в том, что последует за таким арестом. Нечего и думать, что можно вынудить правительство выпустить заключенного, если оно того не пожелает. Существовало больше десятка лагерей, разбросанных по всей стране, и сейчас Джанет могла быть и в Кентукки, и в Северной Дакоте, и в Неваде, — трудно сказать, где, — ожидая неизвестно какого приговора по неопределенному обвинению. С другой стороны, она могла уже оказаться на свободе и возвращаться домой. Непредсказуемость — вот что было отличительной чертой стоящего у власти тоталитарного правительства. Джанет исчезла, и Барретт не мог ничего изменить. Все зависело только от таинственной прихоти правительства.
— Может быть, тебе стоит выпить, — предложил Бернстейн. — Попробуй немного успокоиться. Ты сейчас совершенно не в состоянии трезво мыслить, Джим.
Барретт кивнул и подошел к бару. В нем должно было быть немного спиртного — пара бутылок виски, джин и слабый ром для коктейлей, который так любила Джанет. Но бар оказался пустым. Посетители вычистили его. Барретт долго смотрел на пустые полки, бездумно следя за замысловатым танцем пылинок.
— Спиртное тоже исчезло, — выговорил он наконец. — А как же иначе? Пошли. Давай уйдем отсюда. Я не могу больше смотреть на все это.
— Куда же ты пойдешь?
— В контору Плэйеля.
— Там, возможно, устроена засада, чтобы арестовать любого, кто явится, — сказал Бернстейн.
— Значит, меня арестуют. Зачем обманывать себя? Арестовать могут любого из нас, как только у них будет на то настроение. Ты пойдешь со мной?
Бернстейн отрицательно покачал головой.
— Я так не думаю. Ты теперь главный, Джим. Поступай так, как считаешь необходимым. Постараюсь связаться с тобой потом, ладно?
— Ладно.
— И я посоветовал бы тебе обуздать свои эмоции, если хочешь подольше оставаться на свободе.
Они вышли на улицу. Барретт пересек весь город по пути в агентство по найму, осторожно осмотрел здание с улицы и, не заметив ничего опасного, вошел в него. В конторе все оставалось на своих местах. Он заперся и стал звонить руководителям ячеек в других округах: Джерси-Сити, Гринвиче, Найке, Сафферне. Он выяснил, что одновременно была проведена серия внезапных арестов, причем брали вовсе необязательно высших руководителей. Арестованы по два-три члена каждой ячейки. Некоторых допросили и отпустили, не причинив вреда. Другие остались под стражей. Никто не имел четкого представления, где находится каждый из арестованных, хотя Фалькенберг из гринвичской группы узнал из пожелавшего остаться в тайне источника, что арестованные распределены по четырем лагерям на Юге и Юго-Западе. О Джанет, в частности, он ничего не выяснил, да и о других было толком ничего не известно. Все, с кем он разговаривал, были глубоко потрясены.
Барретт провел ночь на диване в кабинете Плэйеля. Утром он вернулся в свою квартиру и принялся за грустную работу по уборке, надеясь, что Джанет все-таки появится. Она непрерывно вставала перед его мысленным взором: полноватая темноглазая молодая женщина с преждевременными седыми прядями в черных волосах. Он физически ощущал, как она извивается и корчится в муках, на которые ее обрекают палачи, проводящие допрос, требуя имена, даты и цели. Он знал, как допрашивают женщин. В их подходе всегда была составляющая сексуального унижения. Согласно их теориям, неоднократно проверенным на практике, голая женщина, когда ее допрашивают пять-шесть мужчин, не очень-то сопротивляется.
Барретт не сомневался в стойкости Джанет, но сколько щипков, тычков и плотоядных взглядов она могла выдержать? Допрашивающим не нужно было прибегать к раскаленным прутьям, загонять иголки под ногти или поднимать на дыбу, чтобы получить информацию. Нужно просто довести личность до состояния мяса, в котором еще происходит обмен веществ, так обращаться с плотью, чтобы она потеряла свою душу, и тогда воля сломлена.
Да и вряд ли могла Джанет сообщить им что-либо такое, чего они еще не знали. Подполье практически не было тайной организацией, несмотря на все эти пароли и видимость конспирации. Полиция знала имена, цели и даты. Аресты были нужны, чтобы просто сломить моральный дух, дать знать своим противникам, что они никого не проведут. Выбить противника из равновесия. Арест, допрос, заключение, может, даже казнь — но всегда как-то добродушно, безлично, без какого-либо намека на месть. Несомненно, правительственный компьютер предложил арестовать определенное число участников подполья в качестве стратегического хода. Вот как это случилось. И вот как исчезла Джанет.
Ее не освободили ни в тот день, ни на следующий. Вернулся из Балтимора Плэйель, угрюмый, с унылым выражением лица. Он узнал, что в первый день Джанет забрали для допросов в лагерь, находившийся в Луисвилле, на второй день перевели в Бисмарк, на третий — в Санта-Фе. Что было потом, осталось неизвестным. Это тоже входило в правительственную кампанию как часть психологической войны — перетасовка узников по лагерям, пока их след совершенно не терялся.
Где она теперь? Этого никто не знал. А жизнь продолжалась. В Детройте состоялся давно уже намечавшийся митинг протеста. Полиция мирно присутствовала на нем, проявляя внешнюю терпимость, но готовая разогнать его, если разгорятся страсти. Новые брошюры распространялись в Лос-Анжелесе, Эвансвиле, Атланте.
Через десять дней после исчезновения Джанет Барретт переехал на новую квартиру в соседнем квартале.
Будто море накрыло ее и поглотило навсегда.
Он еще долго продолжал надеяться на то, что ее освободят, или хотя бы на то, что информационная служба подполья выяснит, где она находится. Однако никаких известий о ней не приходило. В тот день правительство, как бы следуя капризу, избрало небольшую группу жертв. Казнили их или просто глубоко упрятали в какой-то тайной тюрьме — не это было главным. Их не стало.
Барретт никогда больше не видел Джанет. Он так и не узнал, почему с ней так обошлись.
Боль со временем начала утихать, к его немалому удивлению, а работа подполья продолжалась безостановочно, бесконечная борьба за достижение все более удалявшейся цели.
Прошло еще несколько дней, прежде чем Барретту подвернулась возможность втянуть Ханна в политическую дискуссию. К этому времени экспедиция к Внутреннему Морю уже тронулась в путь, и в какой-то мере это было очень плохо, ибо Барретт не мог воспользоваться услугами Нортона, чтобы проникнуть сквозь защитную броню Ханна. Нортон был самым одаренным теоретиком лагеря, теоретиком, который умудрялся соткать ткань диалектики из наименее подходящего материала. Если кто и мог определить глубину революционных убеждений Ханна, так это Чарльз Нортон.
Но Нортон ушел во главе экспедиции, и поэтому Барретту пришлось вести допрос самому. За годы пребывания в лагере его марксизм основательно проржавел, и Барретт остро нуждался в искусстве Чарли. И все же он знал, какие вопросы нужно задавать. Он отслужил немалый срок на идеологическом фронте, хотя теперь все это было в далеком прошлом.
Барретт выбрал дождливый вечер, когда Ханн, казалось, пребывал в весьма неплохом настроении. В тот вечер в лагере целый час демонстрировался веселый, созданный компьютером фильм. Программированием компьютера неделю до этого занимался Сид Хатчетт. Там, наверху, были настолько добры к узникам лагеря, что как-то переправили в прошлое скромный компьютер. Хатчетт сразу же настроил его так, чтобы на экране дисплея показывать различные составленные из штрихов разной толщины «живые картинки». Получилось незатейливое, но очень веселое зрелище, которое оживляло нудные вечера. Хатчетт научился воспроизводить карикатуры, сатирические сценки, эротические забавы и тому подобное.
После просмотра, чувствуя, что Ханн расслабился и не был так насторожен, как обычно, Барретт подсел к нему и спросил:
— Ну, как сегодняшнее представление?
— Очень интересно.
— Это все работа Сида Хатчетта. Редкий человек этот Хатчетт. Вы встречались с ним перед тем, как он отправился в поход.
— Это высокий остроносый мужчина почти без подбородка?
— Именно он, — подтвердил Барретт. — Умнейший парень, он был главным программистом Фронта Национального Освобождения, пока его не поймали в девятнадцатом году. Он составил программу той поддельной телепередачи, в которой канцлер Дантелл осудил свой собственный режим. Как я жалею, что меня там не было, когда она передавалась. Помните?
— Боюсь, что нет, — Ханн нахмурился. — Когда это было?
— Передача состоялась в 2018 году. Всего лишь одиннадцать лет назад.
— Мне было девятнадцать лет, и меня мало интересовала политика. Я был, вы сказали бы, простодушным парнем. Пробуждался медленно.
— Многие из нас были такими, и все же девятнадцать — это немало. Наверное, слишком усердно изучали экономику?
— Верно, наука всецело поглощала меня.
— И вы даже не слышали об этой передаче?
— Наверное, позабыл.
— Величайшая подделка века, — сказал Барретт, — а вы о ней забыли. Наивысшее достижение Фронта Национального Освобождения. Вы хорошо осведомлены о деятельности Фронта, как я понимаю?
— Разумеется, — вид у Ханна был несколько смущенный.
— С какой группой вы были связаны?
— Народным Крестовым Походом за свободу.
— Боюсь, я не слышал о такой. Наверное одна из новейших групп?
— Ей всего пять лет, она была создана в Калифорнии в двадцать пятом году.
— И какова же ее программа?
— Обычная революционная линия, — ответил Ханн. — Свободные выборы, представительное правительство, доступ к архивам служб безопасности, прекращение превентивного задержания, восстановление неприкосновенности личности и другие гражданские свободы.
— А экономическая ориентация? Чисто марксистская или одна из разновидностей марксизма?
— Как мне кажется, ни то, ни другое. Мы верили в такого рода систему… Ну назовем ее капитализмом с некоторыми государственными ограничениями.
— Чуть правее государственного социализма и чуть левее простого свободного предпринимательства? — спросил Барретт.
— Пожалуй, так.
— Но ведь мы уже испробовали эту систему. На ее развалинах возник синдикалистский капитализм. А это привело у нас к правительству, которое, притворяясь сторонниками предоставления широких гражданских прав, на самом деле зажало все личные свободы во имя свободы предпринимательства. Так что, если ваша группа просто хотела повернуть часы истории назад, к 1955 году, то в ее идеологии совсем мало революционности.
Ханну, казалось, были чертовски скучны эти сухие абстракции.
— Вы должны понять, что я не принадлежал к идеологической верхушке группы, — сказал он.
— Просто экономист?
— Вот именно.
— А какие конкретно поручения вы выполняли?
— Я разрабатывал планы окончательного возврата к нашей системе.
— Базируясь на видоизмененном либерализме Рикардо?
— Пожалуй, в некотором роде.
— И избегая, я надеюсь, тенденции к фашизму, свойственной мышлению Кейнса?
— Можно сказать, да, — ответил Ханн. Затем он поднялся и как-то странно улыбнулся. — Послушайте, Джим, я бы с удовольствием поспорил на эти темы еще когда-нибудь, но сейчас мне на самом деле пора уходить. Нед Альтман уговорил меня прийти к нему и помочь вызвать молнию в надежде вернуть, то есть вдохнуть, жизнь в эту его груду земли. Так что, если не возражаете…
Ханн поспешно удалился.
Барретт остался в еще большем недоумении, чем раньше. Разве Ханн спорил с ним? Что он делал, так это вел невнятный и уклончивый разговор, позволяя уводить себя то в одну, то в другую сторону. И нес массу всякой чепухи. Похоже, он не знал отличия Кейнса от Рикардо и даже был равнодушен к различию между ними, что не было необычным для любого экономиста. Он, пожалуй, не имел ни малейшего представления об идеалах, которые отстаивала его партия. Он не возражал, когда Барретт умышленно понес бессодержательный вздор. У него было столь мало революционной подготовки, что он даже не знал об удивительной подделке Хатчетта одиннадцать лет назад…
Он казался фальшивым насквозь. Почему же этот тридцатилетний ребенок в политике удостоился высокой чести изгнания в лагерь «Хауксбилль»? Сюда высылали только верховодов-бунтовщиков и наиболее опасных противников правительства. Приговор к ссылке в «Хауксбилль» практически означал смертный приговор, а на такой шаг, правительство, теперь столь желавшее казаться великодушным и респектабельным, шло нечасто.
Барретт вообще не мог себе представить, по какой причине здесь очутился Ханн. Он, казалось, был неподдельно потрясен изгнанием и, очевидно, оставил любимую молодую жену там, наверху, но все остальное в нем было насквозь фальшивым. Мог ли он, как предполагал Латимер, быть шпионом?
Барретт тут же отверг эту мысль. Он не хотел заразиться паранойей от Латимера. Невероятно, чтобы правительство послало кого-нибудь в путешествие в один конец, в поздний кембрий, только для того, чтобы шпионить за горсткой стареющих революционеров. Но что же тогда делает здесь Ханн? «За ним нужно еще понаблюдать», — решил Барретт.
Какую-то часть работы по наблюдению Барретт оставил себе. Он понимал, что в помощниках у него недостатка не будет. Даже если оно ни к чему не приведет, все равно наблюдение за Ханном послужит в некотором роде терапией для ходячих с больной психикой, для тех узников, которые внешне здоровы, но полны всяческих страхов. Они смогут обуздать свои страхи и навязчивые идеи и играть роль сыщиков, что вызовет в них повышенное чувство собственной значимости, а также поможет Барретту все-таки понять, что делает Ханн в лагере.
На следующий день за полдником Барретт отозвал Латимера в сторону.
— Вчера вечером у меня была небольшая беседа с твоим приятелем Ханном, — сказал он. — То, что он мне говорил, звучит для меня весьма странно.
Латимер просиял.
— Странно? В чем же?
— Я проверял его познания в экономической и политической теории. Либо он ничего в них не смыслит, либо считает меня таким круглым идиотом, что не беспокоится о том, чтобы слова его имели хоть какой-то смысл, когда он со мной разговаривает. И то, и другое очень странно.
— Я же говорил тебе, что он подозрительный тип.
— Ну, что ж, теперь я тебе верю, — ответил Барретт.
— Что же ты намерен предпринять?
— Пока ничего, нужно просто не спускать с него глаз и попытаться выяснить почему он здесь.
— И если он окажется правительственным шпионом?
Барретт покачал головой:
— Мы сделаем все, чтобы обезопасить себя, Дон. Но мы не должны спешить. Вполне может оказаться, что мы неправильно поняли Ханна, и тогда мы будем чувствовать себя неловко, а нам с ним здесь жить и дальше. В такой тесной группе, как у нас, нам надо делать все, чтобы предупредить возможность любых трений, иначе мы быстро рассоримся и перестанем существовать как коллектив. Поэтому во всем, что касается Ханна, нужно избегать нажима, но и выпускать его из виду не следует. Я хочу, чтобы ты регулярно докладывал мне о нем. Будь осторожен. Притворись спящим и смотри, что он делает. Если возможно, взгляни украдкой на его записи.
Латимер аж засветился от гордости.
— Ты можешь на меня положиться, Джим.
— И вот еще. Организуй помощь. Создай небольшую бригаду наблюдателей за Ханном. По-моему, у Ханна неплохие отношения с Недом Альтманом. Привлеки его к этой работе тоже. Возьми еще несколько человек, лучше всего больных, которых нужно занять полезным делом. Это им только на пользу. Ты таких знаешь. Я ставлю тебя во главе этого предприятия. Набирай людей и давай им индивидуальные поручения. Собирай информацию и передавай ее мне. Договорились?
— Разумеется, — ответил Латимер.
За новичком установили слежку.
Следующий день был пятым днем пребывания Ханна в лагере. Мэлу Рудигеру потребовались два новых человека в его рыболовную артель, чтобы заменить ушедших в поход к Внутреннему Морю.
— Возьми Ханна, — предложил Барретт.
Рудигер переговорил с Ханном, которого это предложение привело в восторг.
— Я не очень-то хорошо знаком с ловлей сетями, — сказал он, — но я с удовольствием займусь этим.
— Я научу тебя всему, что нужно знать, — обещал Рудигер. — За полчаса ты станешь первоклассным рыбаком. Только нужно помнить, что здесь рыбы нет. Все, что попадает к нам в сети, это безмозглые беспозвоночные. Чтобы их ловить, особого ума не надо. Идем, я покажу тебе.
Барретт долго стоял на краю обрыва, глядя, как маленькая лодка подпрыгивает на упругих волнах Атлантики. Несколько часов Ханна не будет в лагере. И это давало Латимеру отличную возможность просмотреть записную книжку. Барретт не предложил Латимеру прямо нарушить тайну личной жизни его соседа, но он дал знать Дону, что Ханн вышел с Рудигером в море. Он мог рассчитывать на то, что Латимер сделает правильный вывод.
Рудигер никогда не уходил далеко от берега — метров на восемьсот — тысячу, но даже здесь море было очень неспокойным. Волны, катившиеся из-за горизонта, набирали такую силу, что море было опасным даже у берега, где основная энергия волн гасилась торчащими, как клыки, скалами, которые служили чем-то вроде волнолома. Континентальный шельф опускался в этой части побережья полого, поэтому даже довольно далеко от берега здесь было не очень глубоко. Рудигер измерил глубину на расстоянии до двух километров и доложил, что наибольшая глубина достигает пятидесяти метров. Выходить в море дальше, чем на милю от берега, никто не отваживался.
Нельзя сказать, что они боялись исследовать неизведанную часть мира. Просто миля была для пожилых людей слишком большим расстоянием, чтобы попытаться преодолеть его в открытой лодке, гребя сучковатыми веслами, изготовленными из упаковочных ящиков. Там, наверху, не додумались переслать им подвесной мотор.
Странная мысль пришла Барретту в голову, когда он всматривался в горизонт. Ему рассказывали о том, что женский лагерь «Хауксбилль» был для безопасности организован в паре сотен миллионов лет от их позднего кембрия. Но мог знать, что так оно и есть? Правительство там, наверху не делало заявлений в прессе о лагерях для политзаключенных, да и в любом случае было бы глупо верить официальным сообщениям. Во времена Барретта никто даже не догадывался о существовании лагеря «Хауксбилль». Он сам об этом узнал только в ходе собственного следствия. Это было частью процесса, направленного на то, чтобы сломить его волю — дать ему знать, куда он будет сослан. Позже просочились некоторые подробности и, вероятно, не случайно. Стало известно, что неисправимых политзаключенных ссылают к началу времен, но мужчин отправляют в одну эпоху, а женщин — в другую. Однако Барретт не имел веских доказательств того, что так это и было.
Еще один лагерь «Хауксбилль» вполне мог существовать в этом же самом году, но проверить это было невозможно. Лагерь для женщин мог располагаться по другую сторону Атлантического океана или, скажем, всего лишь на противоположном берегу Внутреннего Моря.
Но Барретт понимал, что это маловероятно. Имея в своем распоряжении все прошлое, там, наверху, исключат всякую возможность встречи двух групп депортированных, примут все меры предосторожности, чтобы возвести непреодолимый барьер из эпох между мужчинами и женщинами.
И все же искушение было велико. Время от времени Барретта донимала мысль, а не находится ли Джанет в том, другом лагере «Хауксбилль», хотя он понимал, что это невозможно.
Джанет арестовали летом 1994 года, после чего ее след затерялся. Первых депортированных отправили в лагерь «Хауксбилль» не ранее 2005 года. Хауксбилль еще сам не усовершенствовал процесс перемещения во времени, когда Барретт обсуждал с ним этот вопрос в 1998 году. Это означало, что минимум четыре года, а скорее всего, одиннадцать лет прошло с ареста Джанет.
Если бы Джанет находилась в правительственной тюрьме так долго, подполье непременно узнало бы об этом. Но о ней не было никаких известий. Следовательно, правительство ликвидировало ее, и, скорее всего через несколько дней после ареста. Безумием было думать, что Джанет дожила до 1995 года.
Нет, она погибла. Но Барретт позволял себе тешиться некоторыми иллюзиями, как и все остальные здесь, разрешал иногда себе роскошь наслаждаться мечтами о том, что ее сослали в прошлое, и это питало еще более несбыточную фантазию, что они могли бы встретиться здесь, в этой самой эпохе. Сейчас ей должно быть около семидесяти. Он не видел ее тридцать пять лет. Попытался представить ее полной невысокой старой дамой, но не сумел. Джанет, которая жила в его памяти все эти долгие годы, была совсем иной, чем та, которая дожила бы до этого часа. Лучше быть реалистом и признать, что она мертва, чем надеяться повстречать ее снова.
Размышления о женском лагере «Хауксбилль» в этой эпохе породили у Барретта интересную идею: он подумал, не удастся ли ему убедить других. И заставить их поверить в существование одновременно двух лагерей, разделенных не эпохами, а просто географией.
Случаи деградации психики узников участились. Слишком долго мужчины жили здесь изолированно, и один психический срыв стал подпитывать следующие. Жизнь в этом пустом, безжизненном мире, где людям никогда не предназначалось жить, подтачивала сознание то одного, то другого. То, что случилось с Вальдосто, Альтманом и другими, в конце концов произойдет и с остальными. Людям нужны длительные проекты, чтобы не дать им сойти с ума, чтобы превозмочь смертельную скуку. А без живого дела у них развивается шизофрения, как у Вальдосто, или появляются увлечения с такими безрассудными начинаниями как девушка-голем Альтмана или поиски паранормального бегства Латимером.
«Предположим, — подумал Барретт, — я бы сумел зажечь их желанием отыскать другие материки. Кругосветная экспедиция. Может быть, мы смогли бы соорудить что-то вроде большого корабля. Это надолго заняло бы очень многих людей. Им нужно было бы создать кое-какое навигационное оборудование — компасы, секстанты, хронометры, другую всякую всячину. Разумеется, финикийцы прекрасно обходились без радио и хронометров, но они не отваживались выходить в открытое море, разве не так? Они держались поближе к берегу. Но в этом мире побережья почти не существует, а узники лагеря — не финикийцы. Им необходимы навигационные приборы.
Такой проект мог бы занять тридцать-сорок лет. Разумеется, я не доживу до той минуты, когда на корабле поднимут паруса, но это неважно. Самое главное — это способ предотвратить гибель. Мне, в общем-то, все равно, что находится по ту сторону океана, но зато я далеко не равнодушен к тому, что происходит с моими людьми здесь. Мы проложили лестницу к морю, и сейчас эта работа завершена. Теперь нам нужно еще что-нибудь, более грандиозное».
Ему понравилась эта идея. Его уже давно беспокоило то, что положение дел в лагере резко ухудшилось, и он искал какой-то новый способ преодолеть надвигающийся кризис. Теперь он считал, что нашел его. Морское плавание! Ковчег Барретта!
Обернувшись, он увидел, что позади него стоят Дон Латимер и Нед Альтман.
— Вы давно здесь? — спросил он.
— Минуты две, — ответил Латимер. — Мы не хотели беспокоить тебя. Ты, как нам показалось, о чем-то очень напряженно думал.
— Просто грезил, — пояснил Барретт.
— Мы здесь принесли кое-что, на что стоило бы взглянуть, — сказал Латимер. Барретт увидел в его руке бумаги.
— Мы принесли это, чтобы ты прочел сам, — живо сказал Альтман.
— Что это? — спросил Барретт.
— Заметки Ханна.
Несколько секунд Барретт колебался, не решаясь взять бумаги у Латимера. Он был доволен тем, что Латимер сделал это, и все же ему необходимо соблюдать деликатность: личные вещи считались святыней в лагере «Хауксбилль». Было очень серьезным нарушением этики исподтишка читать написанное другим человеком. Вот почему Барретт не давал прямых указаний обыскать койку Ханна. Он не мог быть замешанным в столь вопиющем преступлении.
Но, разумеется, нужно было знать, что Ханн думает о своем пребывании здесь. Обязанности руководителя лагеря были важнее, чем моральный кодекс. Поэтому-то Барретт и попросил Латимера приглядывать за Ханном. И предложил Рудигеру взять Ханна на рыбалку. Следующий шаг Латимер совершил по своей воле, без понуждения Барретта.
— Не уверен в том, что мне это нравится, — наконец проговорил Барретт, — совать нос в чужие дела…
— Нам нужно глубже узнать этого человека, Джим.
— Да, это так, но любое общество должно следовать принятым в нем нормам поведения, даже когда необходимо защищаться от возможных противников. Мы требовали этого от синдикалистов, помнишь? Они же вели грязную игру.
— А разве мы — общество? — спросил Латимер.
— А что же еще? Сейчас мы представляем собой все население планеты. Микрокосмос. А я представляю государство, которое обязано соблюдать установленные им самим нормы. Мне очень не хочется заниматься этими бумагами, которые ты принес, Дон.
— Мне, кажется, мы обязаны посмотреть их. Когда в руки государства попадают важные улики, оно обязано их проверить. Я имею в виду, что в данном случае речь идет не о нарушении неприкосновенности личности Ханна. Нам нужно заботиться о личном благополучии тоже.
— В бумагах Ханна есть что-нибудь существенное?
— Еще какое! — вмешался Альтман. — Он виновен, черт побери!
— Запомните, — холодно произнес Барретт. — Я не давал никаких распоряжений передать мне эти документы. То, что вы сунули нос в дела Ханна, — это дело взаимоотношений между вами и Ханном, по крайней мере, до тех пор, пока я не увижу, что есть причина как-то действовать по отношению к нему. Вы это себе четко представляете?
Латимер скривился:
— Предположим, я нашел эти бумаги засунутыми под матрас Ханна после его ухода в море с Рудигером. Я понимаю, что не должен нарушать тайну его личной жизни, но мне нужно было посмотреть, что он пишет. Так вот, он шпион, в этом нет никаких сомнений.
Он протянул сложенные листы бумаги Барретту. Тот взял их и быстро просмотрел, не читая.
— Я посмотрю их чуть позже, — сказал он. — И все же, что он там пишет? Несколькими словами.
— Это описание лагеря и очерки о большинстве из тех, с кем он познакомился, — доложил Латимер. — Очерки очень подробные и далеко не хвалебные. Личное мнение Ханна обо мне — это то, что я сошел с ума, но в этом не признаюсь. Его мнение о тебе, Джим, несколько более благоприятное, но не намного.
— Не так уж важно мнение одного человека, — ответил Барретт. — Он имеет право думать, что мы представляем собой всего лишь компанию бестолковых старых сумасбродов. Скорее всего, так оно и есть на самом деле. Ладно, значит он поупражнялся в литературе на наш счет, но я не вижу в этом никаких причин для беспокойства. Мы…
— Он к тому же ошивался возле Молота, — решительно перебил его Альтман.
— Что?
— Я видел, как он ходил туда вчера вечером. Прошел внутрь здания. Я последовал за ним, он меня не заметил. Он долго глядел на Молот, ходил вокруг него, изучал. Но к нему не прикасался.
— Почему же ты, черт возьми, сразу не рассказал мне об этом? — сердито выпалил Барретт.
Вид у Альтмана был смущенный и испуганный. Он стал часто-часто моргать и пятиться от Барретта, вороша волосы рукой.
— Я не был уверен в том, что это так важно, — в конце концов сказал он. — Может быть, это просто любопытство. Я хотел сначала поговорить об этом с Доном, но не мог этого сделать, пока Ханн не ушел в море.
Крупные капли пота выступили на лице Барретта. Он напомнил себе, что приходится иметь дело с людьми, психически не совсем нормальными, и поэтому попытался говорить как можно спокойнее, скрывая неожиданную тревогу, охватившую его.
— Послушай, Нед, если ты еще хоть раз увидишь, что Ханн ходит вокруг аппаратуры для перемещения во времени, немедля дай мне об этом знать. Беги прямо ко мне, чтобы я ни делал — спал, ел, отдыхал. Не советуясь ни с Доном, ни с кем-нибудь еще. Ясно?
— Ясно, — ответил Альтман.
— Ты знал об этом? — спросил Барретт у Латимера.
Латимер кивнул.
— Нед рассказал мне об этом как раз перед тем, как мы сюда пришли. Но я посчитал более необходимым передать тебе эти бумаги. То есть Ханн никак не может повредить Молот, пока он в море, а то, что он мог сделать вчера вечером, уже сделано.
Барретт вынужден был признать, что в этом есть логика. Но он не мог сразу успокоиться. Молот был единственным связующим звеном, пусть даже и неудовлетворительным, с тем миром, который отторг их от себя. От него зависело их снабжение, поступление новых людей и тех крох новостей о мире там, наверху, которые они с собой приносили. Стоит только какому-нибудь сумасшедшему повредить Молот, и их постигнет удушающее безмолвие полнейшей изоляции. Отрезанные от всего, живущие в мире без растительности, без сырья, без машин, они через несколько месяцев одичают.
«Но зачем это Ханн болтается возле Молота?» — задумался Барретт.
— Ты знаешь, о чем я думаю? — хихикнул Альтман. — Они решили истребить нас, там, наверху. Они хотят избавиться от нас. Ханна послали сюда в качестве добровольца-самоубийцы. Он вынюхает все, что у нас делается, и все подготовит. Затем они переправят сюда с помощью Молота кобальтовую бомбу и взорвут лагерь. Нам нужно разрушить Молот и Наковальню до того, как они это сделают.
— Но зачем им переправлять сюда добровольца-самоубийцу? — рассудительно спросил Латимер. — Если они хотели бы уничтожить нас, проще было бы послать сюда бомбу, не жертвуя агентом. Если только они не разработали какой-нибудь способ спасти его…
— В любом случае мы не имеем права рисковать, — возразил Альтман. — Первое — это уничтожить Молот, чтобы они не могли переправить сюда бомбу.
— Возможно, это неплохая мысль. А ты что думаешь об этом, Джим?
Барретт подумал, что Альтман совсем рехнулся, а Латимер недалеко от него отстал. Но сказал просто:
— Я не думаю, что твоя гипотеза верна, Нед. Им там наверху незачем истреблять нас. А если бы они даже и захотели это сделать, то Дон прав, они не послали бы к нам агента. Достаточно бомбы.
— Но даже в этом случае нам нужно все-таки помешать нормальной работе Молота исходя из предположения…
— Нет, — решительно отрезал Барретт. — Если мы сломаем Молот, мы срубим сук, на котором сидим. Вот почему я столь серьезно обеспокоен тем, что он заинтересовал Ханна. И выбрось все эти свои мысли насчет Молота из головы, Нед. Только благодаря Молоту мы имеем здесь продукты и одежду. Никаких бомб сюда не пересылают.
— Но…
— И все же…
— Заткнитесь, вы, оба! — рявкнул Барретт. — Дайте-ка я взгляну на эти бумаги.
«Молот, — отметил он про себя, — придется охранять. Мы с Квесадой должны соорудить какую-нибудь систему охраны, вроде той, что оборудовали для кладовой с медикаментами, но более эффективную».
Он отошел от Альтмана и Латимера на несколько шагов, присел на гранитную плиту, развернул пачку бумаг и начал читать.
Почерк у Ханна был мелкий и неразборчивый, что давало ему возможность втиснуть максимум информации в минимум листа, словно он считал смертным грехом переводить бумагу зря. И это вполне понятно: бумаги здесь очень мало. Очевидно, Ханн принес эти листы с собой из двадцать первого века. Они были очень тонкими, имели как бы металлизированную структуру и, скользя один по другому, слабо шелестели.
Хотя почерк был мелким, Барретт без особого труда смог его разобрать. Заметки сделаны ясным языком, четкими были и оценки, и потому особенно мучительными.
Ханн подробно проанализировал условия жизни в лагере «Хауксбилль», и результат получился впечатляющим. Уложившись примерно в пять тысяч тщательно подобранных слов, Ханн описал всю тягостную атмосферу лагеря, столь хорошо знакомую Барретту. Объективность его была безжалостной. Он четко изобразил узников как стареющих революционеров, у которых иссяк прежний пыл. Перечислил тех, кто несомненно страдал психическими расстройствами, тех, кто был на грани помешательства, и в отдельную категорию занес тех, кто еще держался. Барретт с интересом узнал, что Ханн даже этих расценивал как страдающих от сильного перенапряжения нервной системы и склонных к тому, чтобы в любую минуту сорваться. Квесада, Нортон и Рудигер казались точно такими же морально стойкими, как и тогда, когда они выпали на Наковальню лагеря «Хауксбилль», но так они выглядели в глазах Барретта, восприятие которого за годы пребывания здесь изрядно притупилось. Свежий человек, вроде Ханна, видел все совсем иначе и, наверное, был ближе к истине.
Барретт заставил себя не забегать вперед в поисках собственной оценки. Он упрямо продолжал читать прогноз наиболее вероятного будущего населения лагеря «Хауксбилль». Прогноз был мрачным. Ханн считал, что положение ухудшается стремительными темпами, что на любом находящемся здесь более одного-двух лет вскоре начинает сказываться одиночество и отсутствие корней. Барретт в принципе тоже так считал, хотя и был убежден, что те, кто помоложе, могут продержаться значительно дольше. Но логика Ханна была неумолимой, а его оценка перспектив звучала убедительно. «Как это ему удалось столь хорошо изучить нас за такое короткое время? — задумался Барретт. — Неужели он такой проницательный? Или мы видны, как на ладони?»
На пятой странице Барретт нашел суждения Ханна и о нем. И это не доставило ему никакого удовольствия.
«В лагере, — записал Ханн, — номинальным руководителем является Джим Барретт, революционер старого покроя, находящийся здесь около двадцати лет. По сроку пребывания Барретт здесь старейшина. Он принимает административные решения и, похоже, воздействует на других как стабилизирующая сила. Некоторые узники просто боготворят его, но я не убежден, что он может хоть как-то серьезно повлиять на ход событий, если возникнет экстремальная ситуация вроде кровавой междоусобицы в лагере или попытки его свергнуть. В слабо скрепленной ткани анархического общества лагеря «Хауксбилль» Барретт правит главным образом благодаря согласию своих подданных, а поскольку в лагере нет никакого оружия, у него не будет настоящей возможности отстоять свое господствующее положение, если такое согласие исчезнет. Тем не менее, я не вижу каких-либо причин для такого поворота событий, ибо люди здесь в целом лишены жизненной энергии и подавлены. Антибарреттовский бунт им не под силу, даже если он станет необходим.
В общем и целом, Барретт — позитивная сила в лагере. Хотя и у некоторых других узников есть организаторские способности, без него, несомненно, здесь бы давным-давно произошли раскол и опасная смута. Однако Барретт вроде могучего стропила, которое изнутри разъели термиты. С виду он крепкий, но один хороший толчок развалит его на части. Недавняя травма ноги, очевидно, подорвала его силы. Другие говорят, что раньше он был очень энергичен и могуч. Сейчас Барретт едва в состоянии ходить. Однако мне кажется, что его неприятности обусловлены жизнью лагеря и в гораздо меньшей степени тем, что он калека. Он лишен обычных человеческих побуждений слишком много лет. Проявление силы здесь породило у него иллюзию устойчивости и позволило ему продолжать действовать, но эта сила в вакууме, и в его психике произошли такие изменения, о которых он даже не подозревает. Возможно, он уже безнадежен».
Ошеломленный Барретт несколько раз перечитал этот абзац. Слова, как острые иглы, впивались в него: «…изнутри разъели термиты», «…в его психике произошли такие изменения», «…уже безнадежен».
Барретта не так уж сильно разгневали слова Ханна, как ему сначала показалось. Ханн записывал то, что видел. Возможно даже, он прав. Барретт слишком долго жил в изгнании. Никто не осмеливался вызывающе с ним разговаривать. Неужели силы его угасли? И остальные просто добры к нему?
Наконец Барретт закончил перечитывать слова Ханна о нем и принялся за последнюю страницу заметок. Раздумья Ханна заканчивались такими словами: «Исходя из этого я рекомендую как можно скорее прекратить функционирование лагеря «Хауксбилль» в качестве каторги и, возможно, направить его обитателей на лечение».
Что за чертовщина?
Звучит, как донесение уполномоченного по освобождению. Но ведь из лагеря «Хауксбилль» нет освобождения! Это последнее безумное предложение перечеркивало все ранее написанное. Проницательность Ханна и его глубокое понимание проблем гроша ломаного не стоили. Человек, который мог написать: «Я рекомендую как можно скорее прекратить функционирование лагеря «Хауксбилль» в качестве каторги», совершенно очевидно был безумен.
Ханн делал вид, что составляет отчет для правительства, там, наверху. Скупой и энергичной прозой он высветил все стороны лагерной жизни и произвел детальный анализ. Но стена толщиной в миллиард лет делала бессмысленным подобный отчет. Значит, Ханн страдал такой же манией, как Альтман, Вальдосто и другие. В своем лихорадочном воображении он был убежден, что может пересылать сообщения туда, наверх, изображая в них пороки и слабости своих собратьев-узников.
Это открывало страшную перспективу. Ханн, несомненно, сумасшедший, но он пробыл в лагере слишком мало времени, чтобы потерять здесь рассудок. Значит, таким он прибыл из далекого двадцать первого века.
Что если лагерь «Хауксбилль» прекратили использовать как каторгу для политзаключенных и начали использовать его как приют для умалишенных? О такой жуткой возможности было даже страшно думать.
Обрушивающийся на них каскад психов. Осколки человеческого разума в самых невероятных его отклонениях посыпятся из Молота. Люди, которые, не теряя чести и достоинства, преодолевали стрессы длительного заключения, теперь должны будут жить бок о бок с самыми заурядными сумасшедшими.
Барретта затрясло. Он сложил бумаги Ханна и отдал их Латимеру, который сидел в нескольких метрах от него и внимательно наблюдал за ним.
— Что ты на это скажешь? — спросил Латимер.
— Я думаю, с одного прочтения это нелегко оценить. Но, возможно, наш друг Ханн испытывает нечто вроде эмоционального расстройства. Не думаю, что это записки здорового человека.
— А может, он шпион оттуда, сверху?
— Нет, — ответил Барретт, — я так не думаю. Но мне кажется, что он считает себя шпионом. Именно поэтому меня так обеспокоила его писанина.
— Что ты намерен делать? — не терпелось узнать Альтману.
— Пока только наблюдать и ждать, — спокойно произнес Барретт. Он еще раз прикоснулся к пачке бумаг в руке Латимера. — Положи их туда, где взял, Дон. И не давай Ханну ни малейшего повода думать, что ты их читал или трогал.
— Правильно.
— И приходи ко мне тотчас же, как посчитаешь, что происходит что-либо, о чем я обязан знать, — добавил Барретт. — Возможно, этот парень очень сильно болен. Ему, может быть, понадобится помощь, которую мы сможем оказать, вернее какую мы только в состоянии оказать.
После ареста Джанет у Барретта не было постоянных женщин. Он жил один, хотя и не обременял себя целомудрием. В какой-то мере он считал себя виновным в исчезновении Джанет и не хотел подвергать такой же судьбе какую-нибудь другую девушку.
Он понимал, что вина эта была ложной. Джанет участвовала в подпольной деятельности еще тогда, когда он и не слышал о ней, и полиция, несомненно, давно за ней следила. Ее взяли скорее всего потому, что посчитали опасным дальнейшее ее пребывание на свободе, а не для того, чтобы через нее подобраться к Барретту. Но он ничего не мог поделать с ощущением, что подвергает опасности свободу любой девушки, которая свяжет с ним свою судьбу.
Ему было нетрудно приобретать новых друзей. Теперь он был фактическим руководителем Нью-Йоркской группы, и это придавало ему какую-то притягательную силу, которая казалась неотразимой многим девушкам. Плэйель, ставший теперь еще большим аскетом, чем-то вроде святого, удалился на роль чистого теоретика. Всю будничную работу организатора тянул Барретт. Он посылал курьеров, координировал деятельность в соседних районах, планировал активные действия. И подобно громоотводу, привлекающему молнии, он привлекал множество ребят обоего пола. Для них он был знаменитым героем подполья, Старым Революционером. Он становился легендой. Ему было почти тридцать лет. Поэтому немало девушек прошло через его квартиру. Иногда он позволял кому-нибудь прожить с ним неделю-две, не больше, после чего предлагал собирать вещи.
— Почему ты прогоняешь меня? — спрашивала девушка. — Разве я тебе не нравлюсь? Разве я не делаю тебя счастливым, Джим?
И он всегда находил для нее ответ.
— Ты восхитительна, крошка, но когда-нибудь, если ты здесь останешься, за тобой придет полиция. Такое уже случалось раньше. Тебя заберут, и никто никогда тебя больше не увидит.
— Я мелкая сошка. Зачем я им нужна?
— Чтобы потревожить меня, — пояснял Барретт. — Так что лучше, если ты от меня уйдешь. Пожалуйста. Для твоей собственной безопасности.
В конце концов он добивался, чтобы они уходили. После этого наступала неделя-другая монашеского одиночества, что было полезно для его души, но как только начинала переполняться корзина для стирки и назревала необходимость заменить постельное белье, в его квартире появлялась какая-нибудь другая заинтригованная его личностью девушка и на некоторое время посвящала себя заботам о его земных нуждах. У Барретта иногда возникали трудности с памятью, когда нужно было отличить одну из них от другой. В основном это были длинноногие девчонки, одетые по моде конформистов соответствующего времени, с открытыми лицами и хорошими фигурами. Революция, казалось, привлекала самых красивых и нетерпеливых девушек.
Недостатка в притоке новой крови не было. Немалую роль в этом играла психология полицейского государства, насаждавшаяся канцлером Дантеллом. Он крепко держал в своих руках руль государственного корабля, но всякий раз, когда его тюремщики стучали в дверь в полночь, появлялись новые революционеры. Опасения Джека Бернстейна, что подполье совсем зачахнет в результате мудрой благожелательности правительства, совершенно не оправдались. Правительство допускало довольно много ошибок, тоталитарный режим утверждался со скрипом, так что движение сопротивления хоть и было разрозненным, но выжило и даже стало из года в год понемногу разрастаться. Правительство канцлера Арнольда было более хитрым.
Среди новых людей, присоединившихся к движению в эти суровые девяностые годы, был Брюс Вальдосто. Он объявился в Нью-Йорке в начале 1997 года, никого не зная, полный ненависти и неутоленного гнева. Он был родом из Лос-Анжелеса. Его отец владел там закусочной, и однажды, доведенный до бешенства правительственным налоговым инспектором, плюнул тому в лицо и вышвырнул его на улицу. В тот же день, позже, инспектор вернулся с шестью своими коллегами, и они методично избили до смерти старшего Вальдосто. Его сына, бросившегося отцу на помощь, арестовали за противодействие исполнению обязанностей государственными служащими и освободили только через месяц допросов высшей степени, что в переводе на простой язык означало пытки. Вот тогда Вальдосто и пустился в свой межконтинентальный крестовый поход, который в конце концов привел его в квартиру Барретта в центре Нью-Йорка.
Ему было чуть больше семнадцати лет. Барретт этого не знал. Ему Вальдосто казался невысоким смуглым мужчиной одних лет с ним, с широченными плечами, могучим туловищем и чрезвычайно непропорциональными короткими ногами. Густые спутанные волосы и свирепые глаза прирожденного террориста также не выдавали его юного возраста. Барретт так никогда и не узнал, то ли Вальдосто таким и родился, то ли моментально постарел из-за суровых пыток во время пребывания в лос-анжелесских бараках для допросов.
— Когда же начнется Революция? — жаждал узнать Вальдосто. — Когда начнутся убийства?
— Не будет никаких убийств, — пояснил Барретт. — Переворот, когда он произойдет, будет бескровным.
— Это невозможно! Нужно отсечь у противника голову, убить гадюку!
Барретт показал ему последние схемы. В соответствии с ними канцлер и Совет Синдикалистов должны быть арестованы, младшие офицеры армии должны провозгласить военное положение, а преобразованный Верховный Суд — объявить о восстановлении конституции 1789 года. Вальдосто внимательно глядел на схемы, ковыряя в носу, чесал грудь, сжимал кулаки и бубнил себе под нос:
— Не. Так не получится. Как можно надеяться взять в стране власть, арестовав от силы три десятка людей?
— Именно так случилось в 1984 году, — подчеркнул Барретт.
— Тогда было совсем иначе. Правительство рухнуло само. Боже, в том году не было даже президента! Но теперь у нас правительство настоящих профессионалов. У змеи голова больше, чем ты думаешь, Барретт. Нужно проникнуть поглубже, чем верхний слой синдикалистов, вплоть до мелких бюрократов. Маленьких фюреров, этих никчемных тиранов, которые настолько обожают свои посты, что пойдут на что угодно, лишь бы их сохранить. Именно такие убили моего отца. Их всех нужно убрать.
— Но их тысячи, — возразил Барретт. — Неужели ты предлагаешь казнить всех государственных служащих?
— Не всех. Но большинство. Очиститься от запятнавших себя. Начать без груза прошлого.
Самым пугающим в Вальдосто, думал Барретт, было не то, что он обожал извергать напыщенные, яростные идеи, а то, что он искренне в них верил и был готов полностью осуществить их. Всего за час первой встречи с Вальдосто Барретт узнал, что на его счету значится уже по меньшей мере дюжина убийств. Позже Барретт понял, что Вальдосто еще ребенок, мечтающий отомстить за отца, но так никогда и не избавился от ощущения, что у Вальдосто нет обычных угрызений совести. Он вспоминал девятнадцатилетнего Джека Бернстейна, настаивающего почти десять лет назад на том, что лучший способ свергнуть правительство — это организовать умную кампанию по осуществлению политических убийств, и замечание Плэйеля, что «убийство не является действенным методом политического убеждения». Пока что, насколько было известно Барретту, кровожадность Бернстейна еще не вышла из чисто теоретической стадии, но вот юный Вальдосто предлагает себя в качестве ангела смерти. Хорошо еще, что Бернстейн почти уже не связан с подпольной деятельностью. При соответствующей поддержке Вальдосто мог бы заменить целый отряд террористов.
Вальдосто поселился в квартире Барретта. Произошло это случайно. Ему нужно было где-нибудь провести первую ночь в Нью-Йорке, и Барретт предложил ему переспать на диване, ведь Вальдосто не мог подыскать себе квартиру, поскольку у него не было денег. Однако даже когда он стал платным сотрудником организации, которую они теперь называли Национальным Освободительным Фронтом, он продолжал жить у Барретта, и тот ничего не имел против. Через три недели Барретт сказал:
— Забудь о том, чтобы подыскивать себе угол. Можешь и дальше жить здесь.
Они прекрасно поладили, несмотря на большую разницу в возрасте и темпераменте. Барретт обнаружил, что Вальдосто действует на него омолаживающе. Хотя ему самому едва перевалило за тридцать, Барретт чувствовал себя старше своих лет, а иногда даже казался себе древним старцем. Он был активным участником подполья почти половину своей жизни, так что революция стала для него чисто абстрактным понятием, вопросом нескончаемых собраний, тайной переписки и распространением листовок. Врач, который лечит насморк у одного пациента за другим, уже не задумывается о том, что он шаг за шагом приближает тот день, когда насморк исчезнет. Так и Барретт, поглощенный тщательным выполнением ритуалов революционной бюрократии, тоже слишком часто терял из виду главную цель или даже забывал, что такая цель существует. Он начал соскальзывать в утонченную сферу, где обитали Плэйель и другие зачинатели движения, — сферу, где пропадал всякий пыл и идеализм трансформировался в идеологию. Вальдосто спас его от этого.
Для Вальдосто в революции не было ничего абстрактного. Для него революция была вопросом разбивания черепов, выкручивания шей и бомбардировки контор. Он считал безликих чиновников правительства своими личными врагами, знал их имена, мечтал о тех наказаниях, которым он подвергнет каждого из них. Его энергия заражала. Барретт, пытаясь погасить в нем жажду разрушения, начал вспоминать, что кроме обычной ежедневной рутины существует и главная цель. Вальдосто воскресил в нем революционные мечтания, которые так тяжело поддерживать изо дня в день, из недели в неделю на протяжении многих лет и десятилетий.
Вальдосто был веселым и шумным приятелем, когда не думал о кровопролитии. К этому, разумеется, надо было привыкнуть, особенно к его фривольным выходкам в отношениях с девушками. «В нем есть что-то первобытное…» — так говорил Барретт своим друзьям.
Квартира Барретта снова стала центром общения подпольной группы, как и в те времена, когда с ним жила Джанет. Климат страха снова смягчился, и отпала необходимость в излишней осторожности. Хотя Барретт и понимал, что находится под наблюдением, он теперь, не колеблясь, разрешал другим приходить к нему.
Несколько раз заходил Хауксбилль. Барретт повстречался с ним почти случайно, в одну из своих редких вылазок в не связанные с революционной деятельностью круги. После трехлетнего перерыва вновь открылся Колумбийский университет, и в один морозный вечер в начале 1998 года Барретт отправился в студенческий городок на вечер, который устраивал один его знакомый профессор математики Годин. Сквозь густую завесу табачного дыма он сумел разглядеть в дальнем конце комнаты Хауксбилля, взгляды их встретились, и они обменялись кивками. После этого Барретт решил подойти и поздороваться. Хауксбилль, похоже, принял такое же решение. Поразмыслив несколько секунд, Барретт начал протискиваться сквозь толпу.
Они встретились посередине. Барретт не видел математика почти два года и теперь был поражен тем, как тот сильно изменился. Хауксбилль и раньше не был красавцем, но теперь у него был такой вид, словно все его железы внутренней секреции взбунтовались. На результат этого было просто страшно смотреть. Он совсем облысел, щеки его, которые всегда были небритыми и имели неряшливый вид, стали теперь необычно розовыми. Губы и нос стали мясистее, глаза заплыли жиром. У него вырос огромный живот, и все туловище казалось покрытым несколькими слоями жира. Они обменялись быстрым рукопожатием. Ладонь Хауксбилля была влажной, пальцы — мягкими и бессильными. Хауксбилль, насколько Барретт помнил, был всего лишь на девять лет старше его, так что ему не исполнилось и сорока. Но выглядел он так, как человек, стоящий на пороге могилы.
— Что вы здесь делаете? — спросили оба одновременно.
Барретт рассмеялся и обрисовал свои ничтожные дружеские отношения с Годином, их хозяином. Хауксбилль объяснил, что его недавно пригласили работать на факультет высшей математики Колумбийского университета.
— Я думал, вы ненавидите преподавательскую работу, — сказал Барретт.
— Верно. Я не преподаю. Мне поручили научные исследования. Правительственный заказ.
— Секретный?
— А разве существуют другие? — произнес Хауксбилль.
От его вида Барретту захотелось поежиться. За толстыми очками глаза Хауксбилля казались холодными и чужими и были похожи на глаза существа с другой планеты.
Чувствуя себя неуютно, Барретт проговорил:
— До меня дошло, что вы теперь получаете хлеб из рук правительства. Наверное, мне не следовало бы заговаривать с вами. Это может вас скомпрометировать.
— Вы что, до сих пор тянете лямку революционера? — спросил Хауксбилль.
— Да, именно, тяну лямку.
Математик одарил его зыбкой улыбкой.
— Я считал, что человек ваших способностей должен уже разобраться, что представляет собой на самом деле эта кучка зануд и неудачников.
— У меня не столь блестящие способности, как вы полагаете, Эд, — спокойно возразил Барретт. — У меня нет даже диплома об окончании колледжа, вспомнили? Я достаточно глуп, чтобы размышлять о смысле того, что мы делаем. Вы и сами когда-то так думали.
— Я и сейчас так думаю.
— Вы в оппозиции к правительству и все же работаете на него? — спросил Барретт.
Хауксбилль встряхнул кубики льда в своем бокале.
— Разве это так трудно понять? Правительство и я вступили в брак по расчету. Им, разумеется, известно, что я запятнан участием в революционной деятельности. А я знаю, что это банда фашистских негодяев. Тем не менее я провожу определенные исследования, для которых просто необходима финансовая поддержка в размере нескольких миллионов долларов в год, и это обязывает меня искать правительственную дотацию. А правительство в достаточной мере заинтересовано моим проектом и четко представляет себе мои особые способности, так что охотно поддерживает меня, не заботясь о моей идеологии. Я питаю к ним отвращение, они мне не доверяют, но все-таки мы пришли к соглашению работать рука об руку.
— Оруэлл назвал это двоемыслием.
— О, нет, — возразил Хауксбилль. — Это, так сказать, здравомыслие. Ни одна из сторон не питает никаких иллюзий в отношении другой. Мы используем друг друга, приятель. Мне нужны деньги, им нужны мои мозги. Но я продолжаю отвергать философию этого правительства, и они это знают.
— В таком случае, — сказал Барретт, — вы все еще могли бы работать с нами, не опасаясь лишиться дотации на исследования.
— Предположим.
— Тогда почему же вы остаетесь в стороне? Нам нужны ваши способности. У нас нет никого, кто мог бы оперировать с полусотней фактов, а для вас это сущая безделица. Нам недостает вас. Я мог бы заманить вас назад в нашу группу?
— Нет, — ответил Хауксбилль. — Давайте выпьем, и я объясню, почему.
— Не возражаю.
Наполнив бокалы, Хауксбилль сделал большой глоток. Несколько капель виски появились в уголках его рта, покатились по мясистому подбородку и исчезли в складках засаленного воротника. Барретт отвел взгляд и тоже сделал затяжной глоток из своего бокала.
Затем Хауксбилль произнес:
— Я покинул вашу группу не из-за страха ареста, не из-за того, что перестал презирать синдикалистов или продался им. Нет. Я оставил группу, да будет вам известно, потому что мне стало скучно. Я решил, что Фронт Национального Освобождения не стоит моей энергии.
— Сказано достаточно резко.
— А знаете, почему? Потому что руководство движением попало в руки таких, как вы. Где Революция? Сейчас 1998 год, Джим. Синдикалисты у власти почти четырнадцать лет, и вы ни разу не попытались свергнуть их.
— Революцию не подготовить за неделю, Эд.
— Но четырнадцать лет! Четырнадцать! Вероятно, если бы заправлял Джек Бернстейн, вы бы предприняли активные действия. Но Джек озлобился и ушел. Так вот — у Эдмонда Хауксбилля есть только одна жизнь, и он не хочет потратить ее зря. Я устал от серьезных экономических дискуссий и процедур в духе парламентаризма. Меня в большей степени стали интересовать собственные исследования. И я ушел.
— Очень жаль, что мы наскучили вам, Эд.
— Мне тоже очень жаль. Очень долгое время я считал, что у страны есть возможность вернуть себе свободу. Затем я понял, что это безнадежное дело.
— И все же, может быть, зайдете ко мне? Может быть, вы сумеете помочь нам сдвинуться с мертвой точки, — попросил Барретт. — Молодежь непрерывно присоединяется к нам. Из Калифорнии приехал парень по фамилии Вальдосто. Азарта у него хватило бы на добрый десяток таких, как мы. Есть и другие. Если вы придете, ваш престиж…
Хауксбилль скептически посмотрел на Барретта. Он едва скрывал свое презрение к Фронту Национального Освобождения. И все же он не мог отрицать того, что еще поддерживает те идеалы, которые защищает Фронт, поэтому Барретту удалось вырвать у него обещание прийти.
Хауксбилль зашел к нему на следующей неделе. В квартире у Барретта собрались больше десятка людей, большей частью девушек. Они сидели у ног Хауксбилля, обожающе глядя на него, в то время как он, сжимая бокал и потея, извергал сарказм и иронию. Он напоминал огромную белую медузу в кресле, рыхлый, бесполый, отвратительный. Но влечение этих девушек к нему было откровенно сексуальным. Барретт заметил, что Хауксбилль немало заботился о том, чтобы отразить их заигрывания, прежде чем они могли зайти слишком далеко. Он наслаждался тем, что был фокусом их вожделений — именно поэтому, как подозревал Барретт, он когда-то частенько сюда захаживал — но сейчас он не выказывал ни малейшего желания воспользоваться предоставившимися ему возможностями.
Хауксбилль изрядно нагрузился самодельным ромом Барретта и излагал свои суждения о причинах, по которым Фронт обречен на провал. Тактичность никогда не была присуща Хауксбиллю, и он часто бывал весьма язвительным в своем анализе недостатков деятельности подполья.
Барретт сначала подумал, что допустил ошибку, подставив неокрепшую молодежь под ураганный огонь его критики, ведь его неприкрытый пессимизм мог обескуражить их и отвратить от дальнейшей деятельности. Однако вскоре заметил, что никто его юных друзей не принимал жуткие обвинения всерьез. Они боготворили Хауксбилля за его выдающиеся достижения в математике, однако считали его пессимизм просто одним из проявлений его эксцентричности, как и его неряшливость, тучность и слабохарактерность. Так что стоило рисковать, позволив Хауксбиллю долго и велеречиво разглагольствовать, в надежде все-таки заполучить его участие в движении.
Улучив удобную минуту, когда, казалось, Хауксбилль был уже до краев полон ромом, Барретт спросил у него о тех секретных исследованиях, которые он проводит на правительственные деньги.
— Я конструирую средство для перемещения во времени, — сказал Хауксбилль.
— До сих пор? Я думал вы забросили эту затею давным-давно.
— А почему я должен ее забрасывать? Открытые мною еще в 1983 году уравнения верны. Мою работу критикуют уже целые поколения математиков, но слабых мест в ней не обнаружено. Так что остается лишь воплотить теорию на практике.
— Вы раньше всегда смотрели свысока на экспериментальные работы. Вы были чистым теоретиком.
— Я изменяюсь, — ответил Хауксбилль. — Я разрабатываю теоретическую часть настолько глубоко, насколько это необходимо для ее осуществления. Обратное перемещение во времени на субатомном уровне — уже установленный факт, Джим. Русские указали на подобную возможность по меньшей мере лет сорок назад. Мои уравнения подтвердили их смелые догадки. В условиях лаборатории удалось реверсировать перемещение электрона во времени и послать его в прошлое почти на целую секунду.
— Вы это серьезно?
— Это давно известно. Когда мы щелкаем по электрону в обратную сторону, он изменяет свой заряд и становится позитроном. И все было бы нормально, если бы не его тенденция искать движущийся по его следу электрон, и они аннигилируют друг друга.
— Вызывая атомный взрыв? — спросил Барретт.
— Едва ли, — Хауксбилль улыбнулся. — Энергия при этом высвобождается, но это только гамма-излучение. Так вот, нам, по крайней мере, удалось продлить время существования нашего движущегося назад позитрона на одну миллиардную часть, что оказалось чуть-чуть меньше секунды. И все же, если мы можем послать один-единственный электрон назад во времени хотя бы на секунду, то это значит, что теоретически можно заслать слона на триллион лет назад. Остались только технические трудности. Мы должны увеличить передаваемую массу, а также предотвратить изменение заряда на обратный, не то будем просто посылать в наше собственное прошлое бомбы из антиматерии и уничтожать свои лаборатории. Нам надо также определить, каково воздействие при этом на живые существа. Но все это мелочи. Пять, десять, двадцать лет — и мы решим эти проблемы. Теория — вот, что главное. А эта теория верна, — икнул Хауксбилль. — Мой бокал опять пуст, Джим.
Барретт наполнил его.
— Почему правительство захотело опекать ваши исследования по перемещению во времени?
— Кто знает? Для меня важно то, что оно оплачивает мои расходы. И не хочу думать, для чего? Я делаю свое дело, и надеюсь, неплохо.
— Невероятно, — прошептал Барретт.
— Машина времени? Вполне реальная штука. Если как следует изучить мои уравнения.
— Я имею в виду не то, что нельзя создать машину времени, Эд. Я не сомневаюсь, что вы в состоянии ее построить. Мне непонятно, почему вы добровольно позволяете правительству наложить на нее свои лапы. Неужели вы не видите, какую власть это им дает? Перемещаться вперед и назад по собственному усмотрению во времени, уничтожая предков тех людей, которые им досаждают? Изменять прошлое, исправлять…
— О, — произнес Хауксбилль. — Никому не удастся сновать взад-вперед во времени. Уравнения позволяют только обратное перемещение. Я вообще не рассматриваю движение вперед во времени, и убежден в том, что это невозможно. Движение сквозь время будет только односторонним, точно так же как и для нас всех, простых смертных, сегодня. Только в другом направлении.
Барретту многое из того, что говорил Хауксбилль о машине времени, было совершенно непонятным, но остальное привело его в бешенство своим самодовольством и ограниченностью. Однако у него возникло неприятное ощущение, что математик близок к успеху и что скоро, всего через несколько лет, процесс реверсирования потока времени будет усовершенствован и окажется в руках правительства. «Что ж, — подумал он, — мир пережил Альберта Эйнштейна, пережил Оппенгеймера, как-нибудь переживет и Хауксбилля тоже».
Ему захотелось узнать побольше об исследованиях Хауксбилля, но тут появился Джек Бернстейн, и Хауксбилль, с запозданием спохватившись, вспомнил, что его работы абсолютно секретны, и переменил тему разговора.
Бернстейн, как и Хауксбилль, в последние годы отошел от подпольного движения. Это произошло после волны арестов девяносто четвертого года. За четыре года, последовавшие за этим, Барретт встречался с ним раз десять, не больше. Их встречи были холодными и отрешенными. Постепенно Барретту даже начало казаться, что ему просто приснилось то время, когда им с Джеком было по пятнадцать лет и они ожесточенно спорили по всем интересующим их вопросам, представлявших интерес для их интеллекта, в маленькой спальне Джека, заваленной книгами. Их долгие прогулки по снегу, выполнение общественных поручений в школе, первые шаги в качестве подпольщиков — было ли все это на самом деле? Прошлое сходило с Барретта подобно омертвевшей коже, и первой таким образом сошла на нет его мальчишеская дружба с Бернстейном.
Теперь Бернстейн был угрюм и замкнут — невысокий, худощавый, плотный мужчина, будто высеченный из камня. Он так и не женился за все это время. Оставив подполье, он занялся адвокатурой, обзавелся квартирой где-то далеко от центра города и очень много времени проводил в разъездах по делам. Барретт не понимал, почему Бернстейн стал снова появляться у него. Во всяком случае, не из-за сентиментальности. Да и к судорожной деятельности Фронта Национального Освобождения он не проявлял ни малейшего интереса. Вероятно, его привлекал Хауксбилль, думал Барретт. Было трудно представить такого холодного и воздержанного человека, как Джек, обожателем героя, но, возможно, ему не удалось избавиться от своего юношеского восхищения Хауксбиллем.
Бернстейн заявлялся, садился, выпивал пару рюмок, время от времени заговаривал. Говорил он так, словно с каждым словом отрывал от себя частицу плоти. Его губы, казалось, закрывались как ножницы, после каждого произнесенного слова. Маленькие глаза в красных кругах периодически вспыхивали на мгновение и гасли, словно всякий раз ему приходилось превозмогать какую-то боль. В присутствии Бернстейна Барретту в последнее время становилось как-то крайне неуютно. Он всегда думал о Джеке как об одержимом бесами, но теперь эти бесы были, можно сказать, почти на поверхности.
Барретт ощущал язвительную, невысказанную словами, насмешку во всем поведении Джека. Как бывший революционер Бернстейн, казалось, разделял мнение Хауксбилля о тщетности попыток Фронта и его суждение о его членах, как о людях, обманывавших самих себя. Ничего не говоря и всего лишь исподтишка посмеиваясь, Бернстейн сеял это мнение среди членов группы, которой посвятил так много лет своей собственной жизни. Только один раз он позволил себе открыто показать свое презрение. В комнату вошел Плэйель, как сказочный старик с развивающейся бородой, потерявшийся в своих расчетах грядущего тысячелетия. Он кивнул Бернстейну, словно забыв кем тот был.
— Добрый вечер, товарищ, — произнес Бернстейн. — Как там идет революция?
— Наши планы стали более зрелыми, — коротко ответил Плэйель.
— Да, да. Это превосходная стратегия, товарищ. Терпеливо ждать, пока синдикалисты сами не вымрут в десятом поколении. Затем ударить, налететь, как стая ястребов.
У Плэйеля был отрешенный вид. Он ответил улыбкой и повернулся, чтобы поговорить с Вальдосто. Его, видимо, не задела ирония Бернстейна. Барретта это раздосадовало.
— Если ты ищешь цель, Джек, то воспользуйся для этого мной.
Бернстейн хрипло засмеялся:
— Ты слишком большой, Джим. Я никак не смог бы промахнуться — так в чем же тогда спор? Кроме того, жестоко стрелять в сидячих уток.
В тот же вечер в конце ноября 1998 года Бернстейн в последний раз заглянул в квартиру Барретта. Хауксбилль тоже нанес еще один визит, только тремя месяцами позже.
— Вы слышали что-нибудь о Джеке? — спросил его Барретт.
— Джекоб, вот как он теперь себя называет. Джекоб Бернстейн.
— Ему всегда было ненавистно это имя. Он хранил это в тайне.
Хауксбилль улыбнулся:
— В этом-то и вся загвоздка. Когда я встретил его и назвал Джеком, он объяснил мне, что его имя Джекоб. Прозвучало это весьма резко.
— Я не виделся с ним после того ноябрьского вечера. Чем он теперь занимается?
— Вы что, ничего не слышали?
— Нет, — ответил Барретт, — что-нибудь такое, что мне следует знать?
— Пожалуй, — сказал Хауксбилль и издал тихий смешок. — У Джекоба теперь новая работа, и он, скорее всего, больше не станет общаться вне своей работы с лидерами Фронта. А по роду своей работы — возможно.
— Какова же эта его новая работа? — с тревогой в голосе спросил Барретт.
Хауксбилль, казалось, получал удовольствие, рассказывая об этом.
— Он теперь следователь в полиции правительства. Эта работа вполне соответствует его наклонностям, разве не так? Он, наверное, добьется выдающихся успехов в этом деле.
Рыбаки вернулись в лагерь чуть позже полудня. Барретт увидел, что ялик Рудигера до краев полон добычи, а Ханн, выходя на берег с руками, полными трилобитов, выглядел загорелым и очень довольным собой.
Барретт пошел посмотреть на улов. Рудигер был в прекрасном настроении и говорил без умолку. Он поднял какого-то ярко-красного рака, возможно, прапращура всех сваренных омаров, если не считать, что у него не было передней клешни, а там, где должен быть хвост, торчал зловещий трезубец. Он был более полутора метров длиной и совершенно безобразный.
— Новые виды! — ликуя, прокричал Рудигер. — Ничего подобного нет ни в одном музее. Боже, как я хотел бы положить его в такое место, где его могли бы когда-нибудь найти. Может быть, на вершину какой-нибудь горы.
— Если бы его можно было найти, это давно бы сделали, — напомнил ему Барретт. — Какой-нибудь палеонтолог двадцатого столетия раскопал бы его и выставил на обозрение, и ты об этом бы знал, Мэл.
— Именно это меня и заинтересовало, — сказал Ханн. — Почему же никто там, наверху, не раскопал остатки лагеря «Хауксбилль»? Разве их не беспокоит, что какой-нибудь из прежних охотников за ископаемыми может найти их в кембрийских слоях и поднять шум на весь мир? Скажем, один из охотников за костями динозавров в девятнадцатом веке? Какой это было бы сенсацией, если бы в слое еще до динозавров нашлись хижины и человеческие кости?
Барретт покачал головой:
— Никто из палеонтологов с самого возникновения науки до закладки этого лагеря в 2005 году не раскопал его. Так это и вошло в анналы науки — этого не произошло, так что нет причин для беспокойства. А если лагерь откопают после 2005 года, то всем уже известно о его существовании в кембрии. Так что здесь нет никакого парадокса.
— Кроме того, — грустно произнес Рудигер, — через миллиард лет эта скалистая гряда окажется на дне Атлантического океана, а поверх нее — несколько километров осадочных пород. Нет никакой надежды, что нас найдут. Или на то, что когда-нибудь оттуда, сверху кто-нибудь увидит этого молодца, которого я сегодня поймал. Я сам не позволю, чтобы это произошло, рассеку для изучения его анатомии. Для них он потерян.
— Но вы сожалеете о том, что этот вид так и останется неизвестным для науки, — сказал Ханн. — Для науки двадцать первого века.
— Конечно же, сожалею. Но разве я в этом виноват? Наука все-таки знает о существовании этого вида. Я представляю науку. Я ведущий палеонтолог этой эпохи. Но я не могу опубликовать сообщение о своей находке в профессиональном журнале. — Он нахмурился и побрел прочь, не выпуская из рук огромного красного рака.
Ханн и Барретт переглянулись. Это был естественный взаимный ответ на ворчливую вспышку Рудигера. Но тут же улыбка сошла с лица Барретта.
«…термиты… один хороший толчок… лечение…»
— Что-нибудь не так? — спросил Ханн.
— Что?
— Вы как-то неожиданно поникли…
— Это дала о себе знать нога, — ответил Барретт. — Такое у меня нередко бывает, чтоб вы знали, Ханн. Вот так. Я могу помочь перенести этих зверей. Сегодня вечером у нас будет свежий суп из трилобитов.
Они начали подниматься по ступеням к лагерю. Неожиданно откуда-то сверху послышался дикий крик. Это кричал Квесада.
— Ловите его! Ловите его! Он мчится к вам!
Встревоженно задрав голову, Барретт увидел Брюса Вальдосто, который изо всех сил мчался вниз. Он был в чем мать родила, а за ним развивались лоскуты ткани, которыми он недавно был привязан к койке. Примерно в сотне метров выше него стоял Квесада, из носа которого текла кровь. Вид у него был поникший и ошеломленный.
Вальдосто, несущийся вниз, представлял собой жуткое зрелище. Он никогда не был проворным из-за своих ног, но теперь, после нескольких недель, проведенных под воздействием успокоительных средств, он вообще вряд ли мог стоять на них. У него была нарушена координация движений. Он делал рывки вперед, спотыкался и падал, катился на четвереньках, затем с трудом поднимался, и, сделав еще несколько шагов вперед, снова падал. Его волосатое туловище блестело от пота, дикие глаза ничего не видели перед собой, губы были сомкнуты. Он походил на какое-то животное, сорвавшееся с цепи и мчавшееся теперь куда глаза глядят, навстречу свободе и гибели сразу.
У Барретта и Ханна едва хватило времени, чтобы бросить трилобитов на камни, когда на них обрушился Вальдосто.
— Давайте сомкнем плечи и преградим ему дорогу, — предложил Ханн.
Барретт кивнул, но не смог поравняться с Ханном достаточно быстро, так что Ханн схватил его за руку и потянул к себе. Барретт уперся что было сил в костыль. Вальдосто ударил их, как камень пущенный из пращи.
— Валь! — вскричал Барретт и попытался его задержать. Но Вальдосто воткнулся прямо ему в живот. Барретт принял на себя всю инерцию массивного коротышки. Костыль впился глубоко под мышку, Барретта развернуло, он подвернул здоровую ногу, и все его тело пронзила острая боль. Чтобы не вывихнуть плечо, он отпустил костыль, который отлетел назад, и сам тоже стал падать, но успел подхватить костыль снова, прежде чем опрокинуться назад. Из-за этого между ним и Ханном возник промежуток, через который, словно пушечное ядро, прорвался Вальдосто. Он увернулся от хватки Ханна и помчался дальше вниз по ступенькам.
— Валь! Вернись! — орал во всю глотку Барретт. — Валь!
Но он больше ничего не мог сделать и беспомощно смотрел, как Вальдосто достиг воды, то и дело скользя по камням, и с разбегу бултыхнулся в нее. Его руки беспорядочно били по воде в каком-то безумном кроле. Некоторое время его голова показывалась на поверхности, потом на него обрушилась волна и, откатившись назад, увлекла его за собой. Когда Барретт увидел его снова, он был уже в пятидесяти метрах от берега.
К этому времени Ханн подбежал к ялику Рудигера, вытащенному на берег, и начал стаскивать его в море. Сделав несколько шагов по воде, он прыгнул в ялик, и стал отчаянно грести. Но уже наступил прилив, и волны швыряли утлую лодчонку, как тростинку. После каждого метра, который Ханну удавалось отвоевать у моря взмахами весел, приливная волна отшвыривала его назад, к берегу. А Вальдосто в это время удалялся все дальше, рассекая волны сильными руками, на короткое время поднимаясь над поверхностью, а затем исчезая, чтобы через несколько долгих секунд показаться снова.
Ошеломленный Барретт словно окаменел на том самом месте, на лестнице, где мимо него пролетел Вальдосто. Лицо его исказила боль. Затем к нему присоединился Квесада.
— Что произошло? — спросил Барретт.
— Я давал ему успокоительное, а он совершенно обезумел. Порвал веревки, которыми был привязан, и сбил меня с ног. После этого пустился бежать. К морю… И все время вопил, что намерен плыть домой.
— Доплывет, — печально произнес Барретт.
Они молча смотрели на борьбу со стихией. Ханн, выбиваясь из сил, яростно пытался догнать Вальдосто на лодке, которую было очень тяжело направлять одному гребцу сквозь волны прилива. Вальдосто, собрав всю оставшуюся у него энергию, прорвался через цепь подводных скал, пролегавшую на некотором удалении от берега, и теперь неуклонно плыл в открытое море. Однако впереди была еще одна скалистая гряда, и белая пена бурлила вокруг торчащих, как зубья, утесов. Во время высокого прилива здесь образовывались водовороты. Вальдосто неумолимо приближался к ним. Волны накрыли его, вздыбили высоко вверх, потом снова швырнули вниз. Вскоре он стал всего лишь точкой на горизонте.
Теперь, привлеченные криками, стали подходить другие. Один за другим они располагались вдоль берега или на нижних ступеньках. Альтман, Рудигер, Латимер, Шульц, здоровые и больные, шизофреники и стойкие к невзгодам — все они, старые и усталые, неподвижно стояли, пока Ханн стегал море своими веслами, а Вальдосто прорывался сквозь волны.
Ханн повернул назад. Выбившемуся из сил гребцу было невероятно тяжело пробиться сквозь полосу прибоя. Рудигер и еще несколько человек стряхнули охватившее их оцепенение, бросились в воду, поймали лодку и потащили ее на берег. Из нее, шатаясь, вышел Ханн с мертвенно-бледным от усталости лицом. Он упал на колени, и его вырвало. Оправившись, но все еще дрожа, он поднялся на ноги и подошел к Барретту.
— Я пытался, — сказал Ханн. — Лодку невозможно было заставить двигаться, но я пытался догнать его.
— Не расстраивайся, — нежно ответил ему Барретт. — Этого никто не смог бы сделать, волны слишком круты.
— Может быть, если бы я попытался поплыть за ним вместо…
— Нет, — произнес Квесада. — Вальдосто безумен и ужасно силен. Он затянул бы вас под воду, если бы раньше с вами не расправились волны.
— Где он? — спросил Барретт. — Кто-нибудь его видел?
— По ту сторону скал, — ответил Латимер. — Разве это не он?
— Он утонул, — проговорил Рудигер. — Вот уже минуты три или четыре не показывается. Это наилучший выход для него, для нас, для каждого.
Барретт отвернулся от моря. Никто его не упрекал. Всем была известна его дружба с Вальдосто: тридцать лет, совместная квартира, яростные споры по вечерам и бурные дни. Некоторые здесь помнят тот день, когда Вальдосто выпал на Наковальню, и Барретт, не видевший его более десяти лет, закричал от восторга. А теперь оборвалась одна из последних нитей, связывавших его с далеким прошлым. Но, напомнил себе Барретт, Вальдосто покинул их намного раньше, чем сегодня.
Стало темнеть. Барретт начал медленно подниматься вверх по обрыву к лагерю. Через полчаса его догнал Рудигер:
— Море подуспокоилось. Валя выбросило на берег.
— Где он?
— Несколько ребят несут его наверх, чтобы отслужить службу. После этого возьмем его в лодку и устроим погребение.
— Хорошо, — сказал Барретт.
В лагере «Хауксбилль» был только один вид погребения — похороны в открытом море. Копать могилы в скалистой породе было невозможно. Поэтому Вальдосто предадут воде дважды. Выброшенного волнами его снова вывезут в море и к телу привяжут груз, чтобы он покоился с миром. Обычно панихиду устраивали на берегу, но теперь, без лишних слов, уступая увечью Барретта, тело Вальдосто подняли наверх, чтобы не заставлять Барретта еще раз спускаться к морю. Казалось бессмысленным таскать туда-сюда безжизненное тело. «Было бы лучше, — подумал Барретт, — если бы Валя сразу унесло в открытое море».
Вскоре появились Ханн и еще несколько человек. Они несли тело, обернутое листом голубого пластика. Перед хижиной Барретта его положили на землю. Служить панихиду было одной из обязанностей, которые он сам взял на себя. Ему показалось, что только за последний год он произнес пятьдесят прощальных речей. Сейчас присутствовали около тридцати человек. Остальные либо были уже безразличны к смерти других, либо настолько от этого расстраивались, что не могли посещать похороны.
Церемония была простой. Барретт коротко рассказал о своей дружбе с Вальдосто, о днях, проведенных вместе с ним на переломе столетия, о революционной деятельности Вальдосто, подчеркнул некоторые его героические поступки. О большинстве из них Барретт узнал из вторых рук, потому что сам уже был узником лагеря «Хауксбилль» в те годы, когда Вальдосто покрыл себя славой. Между 2006 и 2015 годами Вальдосто фактически собственноручно, один, своими убийствами и взрывами настолько сократил число членов правительства, что на вакантные места подолгу не было охотников.
— Они знали, кто виновник этого, — сказал Барретт, — но не могли найти его. За ним гонялись много лет и в конце концов поймали. Началось следствие — вам всем известно, какого рода следствие — после чего его выслали к нам, в лагерь «Хауксбилль». И еще много лет Вальдосто был одним из лидеров здесь. Но он не смог смириться с участью заключенного. Он не смог адаптироваться в мире, где ему не с кем было бороться. И поэтому он надломился. Вы видели это, и, надо сказать, это было нелегко. А он страдал еще больше. Да успокоится он в мире.
Барретт сделал знак, носильщики подняли тело и двинулись на восток. Большинство присутствующих последовали за ними. Барретт остался. Он смотрел вслед похоронной процессии, пока она не скрылась из вида, выйдя на лестницу, спускающуюся к морю. Тогда он повернулся и прошел в хижину. Через некоторое время он уснул.
Незадолго до полуночи он проснулся от звука быстрых шагов снаружи. Когда он сел, в дверь ворвался Нед Альтман.
Барретт, моргая, уставился на него:
— В чем дело, Нед?
— Этот Ханн! — взорвался Альтман. — Он снова ошивается вокруг Молота! Только что мы видели, как он вошел в здание.
Барретт стряхнул дремоту, как стряхивают с себя воду вылезшие на сушу тюлени. Не обращая внимания на непрекращавшуюся боль в левой ноге, он поднялся и схватил одежду. Он сильно испугался, и чтобы этого не заметил Альтман, принял хладнокровное, невозмутимое, как маска, выражение лица. Если Ханн, болтаясь возле темпоральной аппаратуры, испортит Молот случайно или намеренно, они уже больше не получат необходимых запчастей оттуда, сверху. И это будет означать, что все их снабжение — если оно вообще будет
— станет приходить случайными партиями, которые могут материализоваться в прошлые годы и на значительном удалении от лагеря. Что же все-таки затеял Ханн с аппаратурой?
Пока Барретт натягивал штаны, Альтман рассказывал:
— Латимер не ложился спать, чтобы приглядывать за ним. Когда Ханн не вернулся в хижину, чтобы лечь в постель, у него появились подозрения и он поднял меня. Мы стали вместе искать Ханна. И нашли его — крутится возле Молота.
— Что же он там делает?
— Не знаю. Как только мы увидели, что он вошел в здание, я сразу же побежал за тобой. Именно это я и должен был сделать, не так ли?
— Так, — ответил Барретт. — Пошли.
Он проковылял к выходу и напряг все силы, чтобы как можно быстрее добраться до главного здания. Боль пронизывала всю левую половину тела, словно вместо крови по ней текла горячая кислота. Костыль безжалостно впивался под мышку всякий раз, когда он переносил на него весь свой вес. Покалеченная нога, свободно болтаясь, будто горела холодным огнем. Правая нога, которой пришлось нести большую часть нагрузки, скрипела и гнулась. Альтман, едва дыша, бежал рядом с ним. Лагерь казался завороженным в оранжево-лиловом свете луны. В это время в нем господствовала унылая тишина.
Проходя мимо хижины Квесады, Барретт подумал, не разбудить ли медика и не взять ли его с собой, но решил, что не стоит. Какие бы хлопоты ни собирался доставить им Ханн, Барретт чувствовал, что сумеет справиться сам. В старом, изъеденном термитами стропиле все-таки было еще достаточно силы.
Латимер поджидал их у входа в главный купол. Он был близок к состоянию паники и, казалось, стучал зубами от страха и потрясения. Барретт никогда еще не видел такого напуганного человека.
Он положил свою большую ладонь на худое плечо Латимера и хрипло спросил:
— Ну что, где он? Где Ханн?
— Он… исчез…
— О чем это ты? Как исчез?
Латимер застонал. Его угловатое лицо побелело. Губы дрожали, и он никак не мог проговорить что-либо членораздельно.
— Он взобрался на Наковальню… — наконец выпалил Латимер. — Появилось свечение, стало усиливаться… и тогда Ханн исчез!
Альтман хихикнул:
— Ну и придумал! Исчез! Раз — и прямо в машину! Так?
— Нет, — произнес Барретт. — Это невозможно. Машина предназначена только для приема. В ней нет передающей аппаратуры. Ты, должно быть, ошибся, Дон.
— Я видел, как он пропал!
— Он прячется где-то в здании, — упрямо стоял на своем Барретт. — Иначе быть не может. Закройте эту дверь! Обыщите здесь все, пока не найдете его!
— Он, наверное, все-таки исчез, Джим, — спокойно возразил Альтман. — Если Дон утверждает, что он исчез…
— Да, — сказал Латимер столь же спокойно. — Пойми, это правда. Он залез прямо на Наковальню, затем вся комната озарилась красным светом, и его не стало.
Барретт сжал кулаки и сдавил костяшками пальцев ноющие виски. Его череп словно прокололо раскаленным добела стержнем, и это вынудило его почти позабыть о жгучей боли в ноге. Он теперь ясно видел свою ошибку. Он положился, организуя слежку, на двух людей, которые явно и несомненно были сумасшедшими, да и сам он был, видимо, не в своем уме, делая это. О человеке можно судить по тому, как он подбирает себе помощников. Что ж, положился на Альтмана и Латимера, а теперь они снабжают его именно такого рода информацией, на какую только и можно рассчитывать от подобных шпионов.
— У тебя галлюцинация, Дон, — мягко проговорил Барретт, обращаясь к Латимеру. — А ты, Нед, ступай разбуди Квесаду и веди его прямо сюда. Ты, Дон, стань здесь у входа, и если покажется Ханн, я хочу, чтобы ты использовал всю мощь своих легких. Я же пойду поищу его в здании.
— Подожди. — Латимер схватил Барретта за руку. Он, казалось, пытался овладеть собой. — Джим, ты помнишь, когда я спросил тебя, считаешь ли ты меня сумасшедшим? Ты сказал, что не считаешь. Ты сказал, что доверяешь мне.
— Так что?
— Джим, попробуй доверять мне и дальше. Заверяю тебя, что галлюцинации у меня не было. Я видел собственными глазами, что Ханн исчез. Не могу этого объяснить, но я в достаточной мере в здравом уме, чтобы понимать то, что вижу.
Барретт пристально поглядел на него. Конечно же, верь словам сумасшедшего, когда он говорит тебе тихим спокойным голосом, что он здоров. Еще бы.
— Ладно, Дон, — сказал он как можно мягче. — Может быть, так оно и есть. Я хочу, чтобы ты оставался у дверей. Проверка не займет у меня много времени, я просто гляну, что к чему.
Он вошел в здание, намереваясь совершить полный обход купола, начиная с помещения, в котором установлен Молот. Все в этом помещении, казалось, было на своих местах и в полном порядке. Не было видно никакого свечения поля Хауксбилля, да и все остальное казалось нетронутым.
В приемном помещении не было ни закоулков, ни шкафов, ни ниш, где мог бы спрятаться человек. Когда Барретт тщательно осмотрел все, он вышел в коридор, заглянул в медпункт, в столовую, на кухню, в комнату для отдыха. Осмотрел все места, где можно было укрыться.
Ханна не было. Нигде.
Разумеется, в этих помещениях где-то все же можно спрятаться. Может быть, он сейчас сидит в холодильнике на груде замороженных трилобитов. Может быть, он где-то под аппаратурой в комнате отдыха. Может быть, в кладовой для медикаментов.
Но Барретт сомневался в том, что Ханн находился в здании вообще. Весьма вероятно, что он, поддавшись настроению, спустился к воде и с самого вечера даже близко не подходил к этому зданию. Вполне возможно, что весь этот эпизод — всего лишь плод взбудораженного воображения Латимера и больше ничего. Зная, что Барретт обеспокоен интересом Ханна к Молоту, Латимер и Альтман заставили себя вообразить, что видели, как он здесь бродит, и им удалось полностью убедить себя в этом.
Барретт завершил обход и вновь оказался у главного входа. Латимер все еще стоял там на страже. К нему присоединился заспанный Квесада, лицо которого было покрыто шрамами и синяками после столкновения с Вальдосто. Альтман, бледный и потрясенный стоял снаружи.
— Что здесь происходит? — спросил Квесада.
— Точно ничего не могу сказать, — ответил Барретт. — Дону и Неду взбрело в голову, что они видели, как Лью Ханн крутится возле темпорального оборудования. Я обошел все здание, но здесь его, скорее всего, нет, так что они, наверное, ошиблись. Я попросил бы, чтобы ты их обоих отвел в медпункт и сделал им уколы чего-нибудь успокаивающего, и тогда мы все попробуем пойти спать.
— Я повторяю тебе, — умоляюще произнес Латимер. — Я клянусь, что видел…
— Молчи! — Перебил его Альтман. — Слушайте! Слушайте! Что это за шум?
Барретт прислушался. Звук был чистый и громкий — шипение ионизации. Такой звук раздавался при включении поля Хауксбилля. Барретта прошибло холодным потом.
— Поле включено, — шепнул он. — Видимо, сейчас мы получим какое-то снаряжение.
— В такой час? — спросил Латимер.
— Откуда нам знать, который час там, наверху? Все оставайтесь здесь. Я пойду проверю Молот.
— Может, мне пойти с тобой? — осторожно предложил Квесада.
— Оставайся здесь! — громыхнул Барретт. Остановился, смутившись от собственной вспышки гнева. Нервы. Все нервы. Затем произнес более спокойным тоном: — Чтобы проверить, нужен только один из нас. Вы подождите. Я сейчас вернусь.
Не желая прислушиваться к дальнейшим разногласиям, Барретт повернулся и, хромая, пошел по коридору к помещению, где стоял Молот. Отворил дверь плечом и заглянул внутрь. Свет включать было не надо: интенсивное красное свечение поля Хауксбилля освещало все помещение.
Он остановился на пороге. Едва дыша, он не сводил глаз с Молота, следя за игрой световых бликов на его валах, силовых стержнях и разрядниках. Свечение поля постепенно меняло оттенок, переходя от бледно-розового к густо-карминовому, а затем стало распространяться все дальше и дальше, пока не охватило всю Наковальню. Прошло мгновение, показавшееся Барретту бесконечным. Затем прозвучал чудовищный хлопок, и из ниоткуда выпал Лью Ханн, да так и остался лежать на широкой платформе Наковальни, оправляясь после темпорального шока.
Барретта арестовали в один из погожих октябрьских дней 2006 года, когда листья пожелтели и стали хрупкими, воздух был чист и прозрачен, безоблачное небо, казалось, отражало всю красоту осени. В тот день он находился в Бостоне, так же как и десять лет назад, когда арестовали Джанет в его Нью-Йоркской квартире. Он шел по одной из центральных улиц на деловое свидание, когда двое молодых людей с встревоженными взглядами, в серых повседневных костюмах поравнялись с ним, метра три шли рядом, затем тесно зажали его между собой.
— Джеймс Эдвард Барретт? — спросил тот, что был слева.
— Верно. — Притворяться было не к чему.
— Извольте пройти с нами, — сказал тот же человек.
— И, пожалуйста, не сопротивляйтесь, — дополнил его напарник. — Так будет лучше для всех нас. Особенно для вас.
— Со мной у вас не будет никаких хлопот.
Их автомобиль стоял за углом. Не отпуская ни на миг, его провели к машине и усадили в нее. Когда закрыли двери, то не просто защелкнули замок, но еще включили дистанционную блокировку.
— Можно позвонить по телефону? — спросил Барретт.
— Извините, нельзя.
Агент, что сидел слева от него, достал демагнетизатор и быстро сделал неэффективным любое записывающее на магнитную ленту устройство, которое могло оказаться у Барретта. Агент, что сидел справа, проверил наличие у него аппаратуры связи, нашел телефон, вмонтированный за ухом, и ловко его снял. Они замкнули вокруг Барретта микроволновое сдерживающее поле, которое оставляло ему достаточную свободу движений, чтобы зевнуть или почесаться, но недостаточную, чтобы дотянуться до любого из сидевших рядом с ним. После этого машина отъехала от тротуара.
— Вот так, — вздохнув, произнес Барретт. — Я так долго ожидал этого, что мне начало казаться, что это никогда не случится.
— Рано или поздно, но случается всегда, — сказал агент, сидевший слева.
— Со всеми из вас, — добавил сидевший справа. — Только каждому свое время.
Время. Да. В восемьдесят пятом — восемьдесят седьмом годах, в первые годы движения сопротивления, юный Джим Барретт жил в постоянном ожидании ареста. Ареста или даже хуже — лазерный луч мог мелькнуть из ниоткуда и пронзить его череп. В те годы он видел, что новое правительство вездесуще и агрессивно, и понимал, что постоянно подвергает себя опасности. Но арестов было не так уж много, и со временем Барретт впал в противоположную крайность, надеясь в душе, что тайная полиция его не тронет. Он даже убедил себя в том, что они решили не досаждать ему, что его щадят преднамеренно, сохраняют как символ терпимости режима к инакомыслящим. Когда канцлера Арнольда сменил канцлер Дантелл, Барретт утратил часть своей наивной уверенности в сопутствующей ему удаче. Но и тогда еще он не сразу понял, что его могут арестовать, пока не забрали Джанет. Никто не верит в то, что в него может ударить молния, пока она не попадет в кого-нибудь рядом. А вот после этого человек ждет, что снова разверзнутся небеса, всякий раз, когда на горизонте появится туча.
Аресты сыпались один за другим на протяжении всей середины девяностых годов, но его так ни разу и не вызвали на допрос в полицию. Со временем он стал снова понемногу верить, что обладает иммунитетом. Проживя под угрозой ареста больше двадцати лет, Барретт просто отодвинул такую возможность в самый дальний угол своего сознания и забыл о ней. И вот теперь наконец-то пришли и за ним.
Он попытался определить свою реакцию в глубине души, и был поражен, что единственное, что он испытывает, — это облегчение. Долгие годы неопределенности закончились, оборвалось та лямка, которую он тянул, и теперь он сможет отдохнуть.
Ему было тридцать восемь лет. Он был Верховным Руководителем Восточного подразделения Фронта Национального Освобождения. С юношеских лет он трудился над тем, чтобы приблизить свержение правительства, и труд этот состоял из миллионов крохотных шагов, с помощью которых, тем не менее, удалось пройти весь необходимый путь. Из всех присутствовавших на его первом подпольном собрании тогда, в 1984 году, остался только он один. Джек Бернстейн, его первый наставник в революционных делах, давно и всецело переметнулся на сторону противника. Хауксбилль умер несколько лет назад в возрасте сорока трех лет от ожирения и воспаления щитовидки. Его труд по созданию машины времени, как говорили, увенчался успехом. Он-таки соорудил работающую машину времени и передал ее правительству.
Ходили слухи, что правительство проводит какие-то эксперименты с машиной времени, используя в качестве подопытного материала политзаключенных. Барретт прослышал, что старик Плэйель был среди подопытных. Его арестовали в марте 2003 года, и после этого никто не знал, что с ним случилось. Арест Плэйеля сделал Барретта не только фактическим, но и номинальным руководителем подполья всего восточного побережья. Однако он не ожидал, что его тоже заберут так быстро.
Вот так все они поуходили, эти революционеры восемьдесят четвертого года: одни — в могилу или в неизвестность, другие — к противнику. Остался он один, и теперь его тоже либо убьют, либо предадут небытию. Странно, но у него почти не было жалости к себе. Он готов был позволить другим выполнить отчаянно скучную задачу подготовки Революции.
Революция так никогда и не наступит, с горечью подумал он. Революция, которая потерпела поражение еще до того, как началась. Из 1987 года, сквозь время выплыли слова Джека Бернстейна: «Мы потерпим поражение, если упустим подрастающее поколение. Их приберут к рукам синдикалисты и воспитают так, что они будут считать синдикализм единственно верным, справедливым и прекрасным общественным строем. И чем дольше это продолжается, тем дольше это будет продолжаться. Это самоподдерживающийся процесс. На всякого, кто захочет возвращения старой конституции или исправления новой, будут смотреть как на опасного огнедышащего радикала, а синдикалисты — это чудные, консервативные парни, которые всегда у нас были и которых всегда мы желали видеть у власти. А с этим все заканчивается, и иначе быть не может».
Да, Джек оказался прав. Фронт увлек за собой некоторую часть молодежи, но этого оказалось недостаточно. Несмотря на еще более изощренную пропагандистскую кампанию, несмотря на искусное переплетение революционной агитации с массовыми развлечениями, несмотря на финансовую поддержку сотен тысяч американцев и творческую поддержку многих самых выдающихся умов нации, Фронт так ничего и не достиг. Участники подполья не смогли сдвинуть с места эту огромную пассивную массу обывателей, которых устраивало правительство независимо от того, каким оно было, и которые боялись раскачивать лодку сильнее, опасаясь, что эта лодка перевернется.
«Зачем им меня арестовывать? — отметил про себя Барретт. — Я уже наработался. У меня больше нет ничего, что я мог бы предложить Фронту. Внутренне я уже смирился с поражением, и если буду продолжать работать в подполье, то отравлю молодежь своим пессимизмом».
Это было правдой. Он перестал быть революционным агитатором много лет назад. Теперь он стал всего лишь бюрократом революции, перетасовщиком бумаг, представителем укоренившихся взглядов. Если бы на самом деле вспыхнула революция, неизвестно, принесла бы она ему радость или повергла в ужас. Он повзрослел, привыкнув жить на грани революции. Ему было так удобно. Его способность изменяться давно исчезла.
— Что-то вы очень тихий, — сказал агент слева.
— А что, я должен кричать и плакать?
— Мы считали, что вы доставите нам больше хлопот, — ответил агент справа. — Один из высших вождей…
— Вы плохо меня знаете, — усмехнулся Барретт. — Я прошел ту стадию, когда мне было не безразлично, как вы со мной поступаете.
— В самом деле? Это плохо вяжется с вашим образом, который у нас сложился. Преданный революционер с незапамятных времен. Вы опасный радикал, Барретт. Мы давно следим за вами.
— Почему же вы тогда так долго мешкали с моим арестом?
— Мы не хватаем людей просто так. У нас есть долговременная программа арестов. Все спланировано так, чтобы было неожиданным. Одного лидера мы берем в этом году, другого — в следующем, третьего — через пять лет…
— Ну что ж, вы можете позволить себе ждать, потому что мы не представляем собой какой-либо настоящей угрозы. Мы всего лишь кучка мошенников.
— Похоже, вы говорите вполне серьезно, — заметил агент слева.
Барретт рассмеялся.
— Вы странный человек, — удивился агент справа. — С таким, как вы, нам еще не приходилось иметь дело. Вы даже не похожи на агитатора, скорее на адвоката какого-нибудь, вполне респектабельного.
— А вы уверены, что взяли того человека, которого вам приказали взять? — спросил Барретт.
Агенты переглянулись. Тот, что сидел справа, остановил машину и выключил сдерживающее поле, внутри которого находился Барретт, как в клетке. Он схватил правую руку Барретта и подтащил ее к информационной плате на приборном щитке, затем включил связь с компьютером. Центральному компьютеру понадобилось несколько секунд, чтобы сличить отпечатки пальцев Барретта с теми, что хранились в центральном архиве.
— Вы — Барретт. Бросьте валять дурака, — облегченно вздохнул агент.
— А я и не отрицал этого, разве не так? Я просто поинтересовался, насколько вы в этом уверены.
— Ну, что ж, теперь мы убедились на сто процентов.
— Вот и прекрасно.
— Странный вы тип, Барретт.
Они отвезли его в аэропорт. Там их дожидался небольшой правительственный самолет. Полет длился два часа. Этого было достаточно, чтобы пересечь почти весь континент, но Барретт не был уверен, что они пролетели столь дальнее расстояние. Они могли все это время кружить над Бостоном. Он знал, что правительство проделывало подобные трюки. Когда самолет совершил посадку, уже темнело. Ему удалось только мельком увидеть огни аэропорта, так как к самолету причалил закрытый трап и Барретта пропихнули внутрь гармошки. Где он находился на самом деле, Барретт не имел ни малейшего представления.
Но ему не нужно было знать конечный пункт. Он закончил свое путешествие в одном из правительственных лагерей для предварительного следствия. Гладкая черная металлическая дверь закрылась за ним. Внутри все было приглаженным, ярко освещенным, антисептическим. Это вполне мог быть госпиталь. Коридоры расходились во многих направлениях, рассеянное освещение придавало всему приятный зеленовато-желтый оттенок.
Его покормили, затем дали форму без единого шва, сшитую из какой-то неразрушаемой на вид ткани, и поместили в камеру.
Барретт был приятно удивлен, что его не посадили в тюремный блок с максимально строгими мерами предосторожности. Его камера представляла собой довольно уютное помещение размером три на четыре метра с койкой, туалетом, ультразвуковой душевой и видеокамерой за почти невидимым бордюром на потолке. В двери камеры была решетка, через которую он мог переговариваться с заключенными в камерах напротив. Их имен он не знал. Некоторые из них представляли подпольные группы, о которых он никогда не слышал, хотя и считал, что знает обо всех таких группах. По крайней мере, несколько его соседей были правительственными шпионами, но Барретт ничего не имел против этого, поскольку это не было для него неожиданностью.
— Как часто приходят следователи? — спросил Барретт.
— Они сюда не ходят, — ответил коренастый бородач из камеры напротив по фамилии Фалькс. — Я здесь уже месяц, а меня еще не допрашивали.
— Здесь допросы не проводятся, — пояснил сосед Фалькса. — Отсюда уводят и допрашивают в каком-нибудь другом месте. Затем снова сюда возвращают. Они не спешат. Я здесь вот уже полтора месяца.
Прошла неделя. На Барретта никто из начальства не обращал внимания. Его регулярно кормили, давали кое-что почитать и каждый третий день выводили на прогулку в тюремный двор. Не было никаких признаков, что его намерены допрашивать, отдать под суд или вообще предъявить какое-либо обвинение. В соответствии с законом о превентивном задержании его можно было держать до бесконечности, не привлекая к суду, если имелось предположение, что он представляет собой угрозу для безопасности государства.
Некоторых заключенных уводили, и они больше не возвращались. Каждый день прибывали новые заключенные.
Очень много говорили об осуществлении программы путешествия во времени.
— Сейчас ведутся эксперименты, — поведал один худой новичок по фамилии Андерсон. — Существующая аппаратура позволяет засылать назад во времени на несколько лет кроликов и обезьян. Как только ее усовершенствуют, появится возможность засылать в прошлое заключенных. Они закинут нас на миллионы лет назад на съедение динозаврам.
Барретту это казалось маловероятным, даже несмотря на то, что подобную перспективу он обсуждал с самим изобретателем шесть лет назад. Что ж, Хауксбилль теперь мертв, а его работа стала собственностью тех, кто ее оплачивал, и один Бог может помочь всем им, если окажется, что все эти дикие предположения — правда. На миллионы лет в прошлое? Правительство лицемерно объявило об отмене смертных приговоров, но, возможно, оно могло запихнуть человека в машину Хауксбилля, переправить его Бог знает куда в пространстве и времени и считать, что поступило гуманно.
По подсчетам Барретта, он провел в заключении четыре недели, когда его вывели из камеры и перевели в следственное отделение. Никакие двадцать восемь дней его жизни не тянулись еще столь медленно, и он нисколько не удивился бы если бы узнал, что провел в своей камере четыре года до того, как за ним пришли.
Небольшая электрическая тележка провезла его по бесконечным лабиринтам тюрьмы, и доставила в ярко освещенный кабинет. После того как он подробно изложил свою биографию и со всеми формальностями было покончено, двое служителей препроводили его в небольшую, просто обставленную комнату, в которой находились письменный стол, кресло и кушетка.
— Ложитесь, — сказал один из служителей.
Сдерживающее поле с Барретта сняли, он лег и стал изучать потолок. Тот был серым и совершенно гладким, словно вся комната была надута, как цельный пузырь. Ему позволили изучать безукоризненную поверхность в течение нескольких часов. Затем, стоило ему почувствовать, что он проголодался, секция стены скользнула в сторону и пропустила в комнату Джека Бернстейна.
— Я знал, что это будешь ты, Джек, — спокойно проговорил Барретт.
— Называйте меня, пожалуйста, Джекоб.
— Ты никогда никому не позволял называть себя Джекобом, когда мы были мальчиками, — сказал Барретт. — Ты настаивал на том, что тебя зовут Джек. Так даже указано в твоем свидетельстве о рождении. Помнишь, как ватага наших одноклассников донимала тебя и гоняла по всему школьному двору с воплями «Джекоб, Джекоб, Джекоб»? Мне пришлось тогда спасать тебя. Когда это было, Джек, лет двадцать пять назад? Две трети нашей жизни тому назад, а, Джек?
— Джекоб.
— Ты не возражаешь, если я и дальше буду называть тебя Джеком? Я не могу отказаться от этой привычки.
— С вашей стороны было бы разумнее называть меня Джекоб, — сказал Бернстейн. — Ваше будущее всецело находится в моей власти.
— У меня нет будущего. Я обречен на пожизненное заключение.
— Это совсем не обязательно.
— Не дразни меня, Джек. В твоей власти только решить, может быть, подвергнуть меня пыткам или заставить подохнуть со скуки. И, честно говоря, мне все равно. Так что ты не имеешь надо мной никакой власти, Джек. Что бы ты ни сделал, для меня это не имеет ни малейшего значения.
— Тем не менее, — произнес Бернстейн, — сотрудничество со мной может принести вам определенную пользу, как в малом, так и в большом. Независимо от того, насколько безнадежным вы считаете свое нынешнее положение, вы все еще живы и могли бы, по всей вероятности, предположить, что мы не намереваемся причинить вам вред. Но все зависит от вашего отношения. Мне доставляет огромное удовольствие, когда меня называют Джекоб, и, как мне кажется, вам совсем не трудно привыкнуть к этому.
— Раз уж ты так горишь желанием изменить имя, Джек, — добродушно проговорил Барретт, — то почему бы тебе не выбрать «Иуда»?
Бернстейн ответил не сразу. Он пересек комнату и, став рядом с кушеткой, на которой лежал Барретт, поглядел на него сверху вниз каким-то отрешенным, равнодушным взглядом. Лицо его, отметил про себя Барретт, выглядит наиболее спокойным и смягченным за все время, что он мог припомнить. Но Джек еще сильнее исхудал. Весу в нем не более сорока пяти килограммов. И глаза у него так блестят… так блестят…
— Вы всегда были таким же большим болваном, Джим? — спросил Бернстейн.
— Да. Мне не хватало ума быть радикалом, когда ты уже примкнул к подполью. А потом мне не хватило ума переметнуться в другую сторону, когда это подсказывал здравый смысл.
— А теперь у вас не хватает ума поладить со своим следователем.
— Предательство не по мне, Джек. Джекоб.
— Даже чтобы спасти себя?
— А если я равнодушен к своей судьбе?
— Вы ведь нужны революции, не так ли? — спросил Бернстейн. — Вы просто обязаны выбраться из наших застенков и продолжить святое дело — свержение правительства.
— Серьезно?
— Я полагаю, что это именно так.
— Нет, Джек. Я устал быть революционером. Я думаю только о том, что было бы неплохо лежать здесь, отдыхая, следующие сорок-пятьдесят лет. Если уж говорить о тюрьме, то она вполне комфортабельная.
— Я могу добиться вашего освобождения, — произнес Бернстейн. — Но только если вы согласитесь сотрудничать, Барретт.
— Ладно, Джекоб. Скажите только, что вы хотите узнать, и я подумаю, смогу ли ответить на нужные вам вопросы.
— Сейчас у меня нет вопросов.
— Совершенно?
— Совершенно.
— Хорошенький способ допрашивать, не так ли?
— Вы все еще сопротивляетесь, Джим? Я приду в другой раз и мы с вами побеседуем.
Бернстейн вышел. Барретта никто не беспокоил пару часов, пока он не начал буквально помирать от скуки, но тут ему принесли еду. Он ожидал, что Бернстейн вернется после обеда. На самом же деле прошло немало времени, прежде чем Барретт снова встретился со следователем.
В тот вечер его поместили в особую ванну.
Теоретически, а эти рассуждения были весьма логичными, если человека полностью лишить каких-либо ощущений, то он непременно деградирует, и поэтому его возможность сопротивляться резко уменьшается. С закрытыми ушами и глазами, в ванне с теплым питательным раствором, куда вода и воздух подаются по пластиковым трубам, человек лежит, ничего не делая, почти в положении невесомости, будто в материнской утробе. И тогда его дух постепенно ослабевает и личность деградирует. Барретта поместили в такую ванну. Он ничего не слышал, ничего не видел, совершенно не мог уснуть.
Барретт пытался сопротивляться. Лежа в ванной, он диктовал себе свою биографию. Это был документ величиной в несколько томов. Он изобретал изощреннейшие математические игры. Наизусть перечислял названия штатов прежних Соединенных Штатов Америки и пытался припомнить названия городов, которые были их столицами. Он заново проигрывал ключевые сцены своей жизни, причудливо изменяя сценарий.
Затем стало трудно даже думать, и Барретт просто дрейфовал по течению забвения. Он поверил в то, что умер и теперь находится в загробной жизни. Потом его разум снова охватила лихорадочная деятельность, и он стал с нетерпением ждать, когда его начнут допрашивать. Это желание постепенно вытеснило все остальное, оно стало всеохватывающим и отчаянным, а потом он вообще перестал ждать.
Ему казалось, что прошло не менее тысячи лет, прежде чем его вынули из этой ванны.
— Как вы себя чувствуете? — спросил охранник. Голос его показался пронзительным криком. Барретт заткнул уши ладонями и упал на пол. Его поставили на ноги.
— Со временем вы привыкнете к звуку голосов, — сказал охранник.
— Замолчите, — прошептал Барретт. — Ничего не говорите!
Он не мог выносить даже звука собственного голоса. Сердце колотилось в ушах, словно безжалостный поршень гигантской машины. Дыхание стало громоподобными порывами урагана, вырывающего с корнем деревья в лесной чаще. Глазам было невыносимо больно от потока зрительных ощущений. Он трясся, непроизвольно стуча зубами.
Джекоб пришел к нему через час.
— Неплохо отдохнули? — поинтересовался он. — Теперь вы расслаблены, переполнены счастьем и готовностью сотрудничать.
— Сколько времени я находился там?
— Я не могу сказать это.
— Неделю? Месяц? Годы? Какое сегодня число?
— Это не имеет никакого значения, Джим.
— Замолчи. У меня от твоего голоса болят уши.
Бернстейн улыбнулся.
— Привыкнете. Я надеюсь, вы освежили свою память, отдыхая в ванне, Джим. А теперь ответьте мне на несколько вопросов. Фамилии участников вашей группы для начала. Не надо всех — только тех, кто занимал ответственные посты.
— Ты знаешь все эти фамилии, — прошептал Барретт.
— Я хочу услышать их от вас.
— Для чего?
— Наверное, мы поторопились вынуть вас из ванны.
— Ну, так положи меня назад, — сказал Барретт.
— Не упрямьтесь. Назовите мне несколько фамилий.
— У меня колет в ушах, когда я говорю.
Бернстейн скрестил руки на груди:
— Я жду фамилии. Вот здесь у меня описание вашей контрреволюционной деятельности.
— Контрреволюционной?
— Да. Направленное против зачинателей революции 1984 года.
— Я уже давно не слышал, чтобы нас считали контрреволюционерами, Джек.
— Джекоб.
— Джекоб.
— Спасибо, я прочту описание. Вы можете внести свои поправки, если обнаружите кое-какие неточности в мелочах. После этого, пожалуйста, подпишите это заявление.
Он открыл папку и стал читать сухой и подробный отчет о подпольной карьере Барретта, в основном точный, описывающий каждый его шаг с того самого первого собрания в 1984 году и до дня ареста. Закончив читать, он произнес:
— Какие-нибудь исправления или добавления?
— Нет.
— Тогда подпишите.
— У меня сейчас еще плохая координация движений. Я не в состоянии держать ручку. Похоже, я слишком долго пробыл в ванне.
— Тогда продиктуйте устное подтверждение приведенных в заявлении фактов. Мы снимем образец вашего голоса, и он будет вполне приемлемым доказательством.
— Нет.
— Вы отрицаете, что здесь подробно и точно изложена ваша карьера?
— Я прибегаю к пятой поправке Конституции.
— Сейчас такого понятия, как пятая поправка, не существует, — объяснил Бернстейн. — Вы признаетесь в том, что принимали сознательное участие в подготовке свержения нынешнего законного правительства нашей страны?
— Разве тебе не колет уши, когда ты слышишь, как твой рот произносит такие слова, Джек?
— Предупреждаю, вам лучше не допускать личных выпадов, чтобы вывести меня из равновесия, — тихо произнес Бернстейн. — Вам, скорее всего, не понять те побуждения, которые обусловили мой переход на сторону правительства, и я не намерен обсуждать их с вами. Здесь допрашиваю я, а не вы.
— Надеюсь, скоро придет твоя очередь.
— Очень в этом сомневаюсь.
— Когда нам было по шестнадцать лет, — сказал Барретт, — ты говорил о правительстве, как о волчьей стае, пожирающей мир. Ты предупреждал меня, что если во мне не пробудится сознательность, то я стану еще одним рабом в мире, полном рабов. А я сказал, что лучше быть живым рабом, чем мертвым бунтовщиком, помнишь? Ты меня разделал под орех за такие слова. Но теперь ты в этой волчьей стае. Ты живой раб, а я скоро стану мертвым бунтовщиком.
— Наше правительство отменило смертную казнь, — сказал Бернстейн, — а я не считаю себя ни волком, ни рабом. А вы своими словами просто демонстрируете свои заблуждения, пытаясь защитить воззрения шестнадцатилетнего юнца от мнения взрослого мужчины.
— Чего же ты от меня хочешь, Джек?
— Во-первых, согласия с тем описанием вашей деятельности, которое я только что прочел, и, во-вторых, вашей помощи, чтобы мы могли получить информацию о руководстве Фронта Национального Освобождения.
— Ты забыл еще одно. Ты также хочешь, чтобы я называл тебя Джекобом, Джек.
Лицо Бернстейна осталось серьезным.
— Если вы будете сотрудничать, я могу обещать вам удовлетворительное завершение расследования.
— А если нет?
— Мы не мстительны, но мы принимаем меры по защите безопасности граждан, устраняя из их окружения тех, кто угрожает национальной стабильности.
— Но так как вы не убиваете людей, — сказал Барретт, — то ваши тюрьмы должны быть жутко переполнены, если только слухи об изгнании в прошлое не правдивы.
Казалось, впервые броня самообладания была пробита.
— Верно? Значит, Хауксбилль на самом деле построил машину, которая дает вам возможность вышвыривать узников назад во времени? Вы вскармливаете нас динозаврам?
— Возможность ответить на мои вопросы я предоставлю вам в другой раз,
— проговорил Бернстейн, будто обожженный крапивой. — Вы мне скажете…
— Ты знаешь, Джек, забавная штука произошла со мной в лагере предварительного заключения. Когда полиция взяла меня тогда, в Бостоне, то скажу честно, я уже не возражал. Я потерял интерес к революции. Я колебался в тот день точно так же, как тогда, когда мне было шестнадцать и ты вовлек меня во все эти дела. Случилось так, что я потерял веру в возможность революционного преобразования нашего общества. Я разуверился в том, что мы когда-либо сможем свергнуть правительство, и понял, что просто плыл по течению, становясь все старше и старше и тратя свою жизнь на воплощение тщетной большевистской мечты, сохраняя при этом бодрое выражение лица, чтобы не отпугнуть от движения молодежь. Именно тогда я почувствовал, что прожил жизнь зря. Поэтому мне стало все равно, арестуют меня или нет.
Могу поспорить, что если бы ты пришел ко мне и устроил допрос в мой первый день пребывания в тюрьме, я рассказал бы тебе все, что ты пытаешься узнать, потому что мне просто до чертиков наскучило сопротивляться. Но теперь я нахожусь под следствием то ли шесть месяцев, то ли год, точно не могу сказать, и это весьма интересно подействовало на меня. Я снова стал упрямым. Я попал сюда безвольным и сломленным, но с каждым днем пребывания здесь укреплялся мой дух, и теперь я стал более стойким, чем когда-либо. Разве это не интересно, Джек? Мне кажется, это не делает тебе чести как следователю по делам особо опасных преступников, и я сожалею об этом.
— Вы напрашиваетесь на то, чтобы к вам применили пытки, Джим.
— Я ни на что не напрашиваюсь, я просто рассказываю.
Барретта вернули в ванну. Как и в прошлый раз, он не имел ни малейшего представления о том, сколько времени он в ней провел, но ему казалось, что на этот раз пребывание в ванне было более длительным, и он чувствовал себя более слабым, когда его оттуда извлекли. Его невозможно было даже допрашивать после этого в течение трех часов, так как он не переносил любой звук.
Несмотря на все старания, Бернстейн вынужден был отступить и ждать, пока не повысится болевой порог. После этого Барретта подвергли физическим пыткам, но он их выдержал.
Бернстейн попытался обращаться с ним подружелюбнее. Предложил сигареты, отключил сдерживающее поле, стал вспоминать дни их молодости. Они спорили по различным идеологическим вопросам. Вместе смеялись, шутили.
— Теперь ты поможешь, Джим? Только ответь на несколько вопросов.
— Тебе не нужна информация, которую я могу дать. Все это есть в моем деле. Тебе нужна символическая капитуляция. Ну что ж, я буду держаться до конца. Тебе не останется ничего другого, как отступить и передать дело в суд.
— Суд может состояться только после того, как ты подпишешь заявление,
— сказал Бернстейн.
— В таком случае тебе придется продолжить следствие.
Но в конце концов его одолела скука. Он устал от бесконечных погружений в ванну, от яркого света, от электронного зондирования, от подкожных вливаний, от внезапных вопросов, ему надоело видеть осунувшееся лицо Бернстейна, а передача дела в суд казалась единственным выходом из создавшегося тупика. И Барретт подписал признание, которое подсунул ему Бернстейн. Он представил список руководителей Фронта Национального Освобождения. Фамилии были вымышленными, и Бернстейн знал это, но был удовлетворен. Именно видимости капитуляции он и добивался.
— Суд состоится на следующей неделе, — объявил Бернстейн.
— Поздравляю, — сказал Барретт. — Ты мастерски поработал, чтобы сломить мой дух. Я потерпел полное поражения. Моя воля сломлена. Я сдался во всех отношениях. Ты преуспел в своей профессии, Джек.
Взгляд, которым удостоил его Джекоб Бернстейн, был сплошной серной кислотой.
В объявленное время начался суд. Не было ни присяжных, ни судебных поверенных. Перед пультом компьютера восседал правительственный чиновник. Признание Барретта ввели в логические цепи машины. Устное заявление Барретт сделал прямо перед микрофоном, встроенным в пульт. В ходе судебной процедуры надо было обозначить дату поступления новых сведений по делу, и благодаря этому Барретт узнал, что было лето 2008 года. Он провел в предварительном заключении двадцать месяцев.
— Вердикт: виновен по всем пунктам обвинения. Джеймс Барретт, мы приговариваем вас к пожизненному заключению с отбыванием наказания в лагере «Хауксбилль».
— Где, где?
Ответа не последовало. Его увели.
Лагерь «Хауксбилль»? Что это такое? Похоже, что-то связанное с машиной времени.
Очень скоро Барретт получил ответ на свои вопросы.
Его привели в просторное помещение, наполненное невероятными машинами. В самом центре была расположена светящаяся металлическая платформа диаметром в шесть метров. Над ней, спускаясь с высокого потолка, висело скопление различной аппаратуры весом во много тонн, переплетение колоссальных поршней и силовых сердечников, похожих на готовое напасть доисторическое чудовище… или, может быть, на гигантский молот.
В помещении было полным-полно техников с сосредоточенными лицами, которые возились возле многочисленных пультов и информационных дисплеев. С Барреттом никто не разговаривал. Его запихнули на огромную, похожую на наковальню, платформу, расположенную под чудовищным молотом. Все вокруг него бурлило кипучей деятельностью. Не слишком ли много шума из-за одного сломленного политического заключенного, подумал он. Они что, именно сейчас собираются выслать его в лагерь «Хауксбилль»?
Помещение озарилось розоватым светом. Однако еще долгое время ничего не происходило. Барретт стоял терпеливо, чувствуя себя несколько глупо. Затем прозвучал голос откуда-то снизу:
— Как калибровка?
— Прекрасно. Мы зашвырнем его ровно на миллиард лет назад.
— Погодите секунду! — завопил Барретт. — На миллиард лет…
На него никто не обращал никакого внимания. Он не мог пошевелиться. Послышалось пронзительное завывание, ноздри его уловили какой-то незнакомый запах, а затем он почувствовал боль. Такой острой, такой разрушающей боли он не испытывал всю свою жизнь. Казалось, на него обрушился молот и расплющил его. У него потемнело в глазах. Он был нигде. Он…
…падал…
…падал…
…приземлился…
…приподнялся оглушенный, весь в поту, ничего не понимающий.
Он был уже в другом помещении, но с таким же оборудованием, и вокруг были не суровые лица техников-исполнителей. Он узнал эти лица. Члены Фронта Национального Освобождения… люди, которых он не видел столько лет, люди, которые были арестованы и чье местонахождение было неизвестно.
Встречал его и Норман Плэйель со слезами на глазах.
— Джим… Джим Барретт… в конце концов и тебя тоже сослали сюда, Джим! Не спеши подниматься. У тебя темпоральный шок, но он скоро пройдет.
— Это лагерь «Хауксбилль»? — хрипло спросил Барретт.
— Это лагерь «Хауксбилль». Какой есть.
— Где он?
— Не где, Джим, а когда. Мы на миллиард лет в прошлом.
— Нет, нет. — Он стал трясти головой. Значит, все же машина Хауксбилля действует и слухи оказались правдой. Вот куда высылают самых закоренелых. — Джанет тоже здесь? — спросил он.
— Нет, — ответил Плэйель. — Здесь только мужчины. Двадцать-тридцать узников, как-то умудрившихся выжить.
Барретт едва верил в это. Но они помогли ему спуститься с Наковальни и повели показывать мир, в котором ему предстояло жить. Он смотрел на голые скалы вокруг, круто обрывающиеся к серому морю, на голый берег, и сознание того, что все это правда, обрушилось на него с еще более мучительной болью, чем Молот несколько минут назад.
В темноте Ханн сначала не заметил Барретта. Он медленно поднялся, вздрагивая от ошеломляющих воздействий путешествия сквозь время, а через несколько секунд сел на край Наковальни, свесил с нее ноги и стал ими раскачивать, чтобы улучшить кровообращение. Затем сделал несколько глубоких вздохов и соскочил на пол. Свечение поля прекратилось в ту самую минуту, когда он появился на Наковальне, и теперь он осторожно брел в темноте к выходу, стараясь ни на что не наткнуться.
Барретт внезапно зажег свет и спросил:
— Чем это вы здесь занимались, Ханн?
Молодой человек отпрянул, словно его ударили в живот. Он стал ловить ртом воздух, отпрыгнул назад на несколько шагов и вскинул руки вверх, принимая защитную стойку.
— Ответьте мне, — сказал Барретт.
Ханн, казалось, пришел в себя после первоначального испуга. Он бросил короткий взгляд мимо массивной фигуры Барретта в сторону выхода и произнес:
— Пропустите меня, пожалуйста, я этого сейчас объяснить не могу.
— Для вас лучше, если вы все объясните незамедлительно.
— Всем будет лучше, если я воздержусь, — настаивал Ханн. — Пропустите меня.
Барретт продолжал загораживать дверь.
— Я хочу знать, где вы были сегодня вечером и что вы делаете возле Молота?
— Ничего, просто изучаю, как он устроен.
— Минуту назад вас не было в этой комнате. Затем вы появились как бы ниоткуда. Так откуда же вы появились, Ханн?
— Вы ошибаетесь, я стоял как раз позади Молота, я не…
— Я видел, как вы упали, то есть выпали на Наковальню. Вы путешествовали во времени, так?
— Нет.
— Не лгите мне! Я не знаю, как это вам удалось, но вы каким-то образом перемещались во времени в будущее, разве не так? Вы здесь шпионите за нами, и вы только что отправлялись куда-то, чтобы представить отчет о своих наблюдениях, а теперь вернулись назад.
Бледный лоб Ханна блестел от обильного пота.
— Я предупреждаю вас, Барретт, — стараясь быть сдержанным, произнес он, — не задавайте именно сейчас слишком много вопросов. Обо всем, что вы желаете узнать, вы узнаете в должное время. Оно еще не наступило. А пока что, пожалуйста, разрешите мне выйти.
— Я требую сначала ответить на мои вопросы, — настаивал Барретт.
Только сейчас он осознал, что весь дрожит. Он уже знал ответы на свои вопросы, и они потрясли его до глубины души. Он знал, где был Ханн. Но тот должен был сам в этом признаться.
Ханн молчал. Потом сделал несколько нерешительных шагов в сторону Барретта, который не шевелился. Он, казалось, собирался с духом, чтобы неожиданно рвануться к двери.
— Вы не выйдете из этой комнаты, — твердо сказал Барретт, — пока не скажете мне то, что я хочу узнать.
Ханн бросился вперед.
Барретт стоял прямо перед ним, упершись костылем в косяк, перенеся весь свой вес на здоровую ногу, и ждал, когда Ханн окажется рядом. Он прикинул, что тяжелее Ханна по меньшей мере на сорок килограммов. Этого вполне могло хватить на то, чтобы компенсировать молодость и здоровые ноги Ханна.
Они сошлись, и Барретт впился пальцами глубоко в плечо Ханна, пытаясь задержать его, оттолкнуть назад в комнату.
Ханн чуточку отступил, затем, ничего не говоря, пристально посмотрел на Барретта, и снова стал нажимать.
— Нет… нет… — рычал Барретт. — Я вас не выпущу.
— Я не хочу этого делать, — произнес Ханн и снова поднажал.
Барретт почувствовал, что согнулся. Он еще сильнее сдавил плечи Ханна и старался оттолкнуть его от двери. Но Ханн держался крепко, и вся сила Барретта ушла на то, чтобы самому удержаться на ногах. Костыль выскользнул у него из-под мышки и упал поперек двери. Еще одно какое-то мгновение Барретт превозмогал мучительную боль, когда весь вес его тела оказался на бесполезной для него ноге, затем ноги его подкосились, и он стал оседать на пол. Рухнул он с оглушительным грохотом.
В комнату ворвались Квесада, Альтман и Латимер. Барретт корчился на полу, впиваясь пальцами в бедро своей покалеченной ноги. Ханн с несчастным видом стоял над ним, сцепив ладони.
— Извините, — пробормотал он. — Вам не следовало бороться со мной.
Барретт сердито рявкнул:
— Вы перемещались во времени, да? Теперь вы можете ответить на мой вопрос?
— Да, — наконец произнес Ханн. — Я был там, наверху.
Через час, когда Квесада всадил ему достаточно обезболивающих уколов, чтобы он не пытался более выпрыгнуть из собственной кожи, Барретт узнал в подробностях все, что хотел узнать. Ханн не намеревался открываться так скоро, но после этой небольшой стычки передумал.
Все было очень просто. Путешествие во времени стало теперь возможным в обоих направлениях. Весь этот многословный и впечатляющий шум о перекачке энтропии оказался просто болтовней.
— Нет, — заметил Барретт. — Я сам лично обсуждал этот вопрос с Хауксбиллем — постойте, когда это было? — в 1998 году. Я был знаком с ним. Я спросил, могут ли люди перемещаться во времени с помощью его машины. И он ответил: нет, только назад во времени. Как показывали его уравнения, перемещение вперед было невозможно.
— Его уравнения были неполными, — сказал Ханн. — Теперь это очевидно. Он никогда не работал над возможностью перемещаться в будущее.
— Неужели такой человек, как Хауксбилль, мог допустить ошибку?
— Да, по меньшей мере одну. Недавно были проведены более глубокие исследования, и теперь мы знаем, как можно перемещаться в обоих направлениях. Даже в теорию Эйнштейна впоследствии вносились поправки. Почему же от ошибок должен быть застрахован Хауксбилль?
Барретт покачал головой. На самом деле, почему Хауксбилль не мог ошибиться, спросил он себя. Ведь он, Барретт, просто принял на веру то, что работа Хауксбилля была совершенством и что он был обречен доживать свои дни здесь, у истоков времени.
— И давно ли разработана технология двустороннего перемещения? — спросил Барретт.
— Лет пять тому назад, — ответил Ханн. — Пока еще мы не можем с уверенностью сказать, когда произошло это крупное открытие. Когда мы закончили разбирать секретные архивы прежнего правительства…
— Прежнего правительства?
Ханн кивнул:
— Революция произошла в январе 2029 года. Она не была кровопролитной. Синдикализм прогнил изнутри, и от первого же толчка рухнул. Тотчас же к власти пришло революционное правительство, находившееся за кулисами, и восстановило старые конституционные гарантии.
— Это была гниль? — краснея, спросил Барретт. — А может быть, термиты? Придерживайтесь одних и тех же метафор.
Ханн отвел взгляд:
— Так или иначе, но прежний режим пал. Сейчас у власти временное либеральное правительство. Примерно через шесть месяцев должны состояться выборы. Не спрашивайте меня подробно о философии новой администрации. Я не политик-теоретик… Я даже не экономист. По-моему, вы и сами об этом догадались.
— Кто же вы тогда?
— Полицейский, — сказал Ханн. — Член комиссии по обследованию системы тюрем прежнего режима, включая и этот лагерь.
— А что произошло с политическими заключенными там, наверху? — поинтересовался Барретт.
— Их освободили. Дела пересмотрели, а их как можно скорее выпустили на свободу.
Барретт кивнул:
— А синдикалисты? Что стало с ними? Мне было бы интересно узнать об одном из них — следователе Джекобе Бернстейне. Может быть, вы что-нибудь слышали о нем?
— Бернстейн? Конечно, слышал. Один из членов Совета Синдикалистов, то есть был им. Главный следователь…
— Был?
— Он покончил с собой, — пояснил Ханн. — Многие из синдикалистов так поступили, когда стал рушиться их режим. Бернстейн стал первым.
— Это символично, — произнес Барретт, тем не менее почему-то тронутый этим известием.
Наступила долгая тишина.
— Была одна девушка, — сказал Барретт. — Давным-давно… Она исчезла… Ее арестовали в 1994 году, и больше никто не мог узнать, что с ней случилось. Может быть…
Ханн покачал головой.
— Мне очень жаль, — тихо произнес он. — Это было тридцать пять лет назад… Нам не попадался ни один заключенный, который провел в тюрьме больше шести-семи лет. Наиболее стойкое ядро оппозиции сослали в лагерь «Хауксбилль», а остальные… Маловероятно, что ее удастся разыскать.
— Да, — согласился Барретт. — Вы правы. Она, наверное, уже давным-давно умерла. Но я не мог не спросить… просто на всякий случай.
Он посмотрел на Квесаду, затем на Ханна. Мысли вихрем неслись у него в голове, он не мог припомнить, когда в последний раз был столь ошеломлен чем-нибудь. Ему будет стоить немало усилий, чтобы сохранить самообладание и не расклеиться. С некоторой дрожью в голосе он обратился к Ханну:
— Вы прибыли сюда, чтобы понаблюдать за лагерем «Хауксбилль», верно? Чтобы разобраться, как у нас обстоят дела? И сегодня вечером отправились туда, наверх, чтобы доложить о том, что вы здесь увидели? Мы, должно быть представляем для вас печальное зрелище, не так ли?
— Вы все здесь находились под чрезвычайным гнетом, — ответил Ханн. — Учитывая обстоятельства вашего заключения… быть изгнанным навечно в отдаленную эпоху…
Его перебил Квесада:
— Если сейчас у власти либеральное правительство и появилась возможность перемещаться во времени в обоих направлениях, то прав ли я, полагая, что узников лагеря «Хауксбилль» намереваются вернуть назад, туда, наверх?
— Разумеется, — кивнул Ханн. — Это будет сделано как можно быстрее и как только нам удастся решить чисто организационные вопросы. В этом-то и заключается цель моей разведки. Прежде всего выяснить, живы ли вы здесь, — ведь нам было неизвестно, выжил ли кто-нибудь из тех, кого послали в прошлое — и определить, в каком состоянии вы находитесь, насколько вы нуждаетесь в лечении. Вам, естественно, предоставят все новейшие достижения современной медицины. Мы пойдем на любые расходы…
Барретт едва обращал внимание на слова Ханна. Весь вечер он опасался чего-то вроде этого, с той самой минуты, когда Альтман сообщил ему, что Ханн затеял какую-то возню возле Молота. Но он не позволял себе поверить, что такое возможно на самом деле.
Он понял, что теперь рушится его монархия.
Он увидел себя, вернувшегося в мир, который будет непостижим для него
— хромой Рип Ван Винкль, очнувшийся через двадцать лет. И он осознал, что его уведут из места, которое стало его родным домом.
— Вы знаете, — устало произнес он, — многие из находящихся здесь вряд ли смогут перенести потрясение, вновь оказавшись на свободе. Мысль о том, что их снова бросят в самую гущу реального мира, может просто убить их. У нас здесь немало случаев очень серьезного расстройства психики. Вы в этом убедились воочию. Вы видели, что сотворил сегодня днем Вальдосто.
— Да, — ответил Ханн. — Я упомянул о таких случаях в своем докладе.
— Людей с больной психикой необходимо очень осторожно подготовить к известию, что они смогут вернуться туда, наверх. На это может уйти несколько лет, на лечение их психики. А может быть, для этого потребуется еще больший срок.
— Я не врач, — сказал Ханн. — С этими людьми будет сделано все, что врачи посчитают нужным сделать. Может быть, потребуется держать некоторых из них здесь еще неопределенное время. Я понимаю, каким потрясением даже для самых здоровых будет возвращение домой после того, как они провели все эти годы в полном убеждении, что обратно возврата нет.
— Более того, — продолжил Барретт. — Тут есть много всякой работы, которую нужно переделать. Я имею в виду научные исследования. Изучение географии и геологии этого мира. Да и вообще при перемещении во времени этот лагерь можно использовать в качестве базового. Не думаю, что лагерь надо закрывать, назовем его, скажем, станция «Хауксбилль».
— Никто об этом и не заикается. Мы как раз намерены сохранить станцию примерно для тех целей, что предлагаете и вы. Намечается грандиозная программа научных исследований, использующих возможности путешествий во времени, и подобная база в прошлом будет просто необходима. Но тюрьмы, лагеря здесь больше не будет. Об этом даже речи быть не может. Совершенно исключено.
— Прекрасно, — согласился Барретт, заерзал в поисках костыля, нашел его и, покачиваясь, с усилием поднялся. Квесада бросился к нему, чтобы поддержать, но Барретт резко оттолкнул его. — Давайте выйдем наружу, — предложил он.
Они покинули здание. На лагерь опустился густой серый туман, начал моросить дождь. Барретт оглядел хижины, разбросанные по обе стороны от главного здания, затем посмотрел в сторону океана, который едва виднелся в скудном свете Луны. Взглянул на запад, туда, где находилось далекое Внутреннее Море. Подумал о Чарли Нортоне и других участниках ежегодной экспедиции. «Для них это будет подлинным сюрпризом, — подумал Барретт, — когда они вернутся сюда через несколько недель и узнают, что каждый может спокойно отправиться домой».
Все это было очень необычно, и Барретт неожиданно ощутил, как потяжелели его веки, почувствовал, что накатившиеся на глаза слезы вот-вот польются совершенно открыто.
Он повернулся к Ханну и Квесаде и тихо вымолвил:
— Вы уловили все-таки, что я пытаюсь вам втолковать? Кто-то должен остаться здесь и облегчить участь больных, которые не смогут перенести потрясение. Кто-то же должен обеспечить дальнейшую работу этой станции. Кто-то должен давать необходимые пояснения тем новым людям, например ученым, которые придут сюда.
— Естественно, — сказал Ханн.
— Тот, кто это сделает… тот, кто останется здесь, когда уйдут другие… мне кажется, должен быть человеком, который хорошо знает лагерь. Кто-то, кто вполне мог бы отправиться туда, наверх, но идет на добровольную жертву и остается здесь. Вы улавливаете мою мысль? Нужен доброволец.
Теперь все улыбались, глядя на него. Барретт задумался, нет ли чего покровительственного в этих улыбках, не слишком ли он разоткровенничался. Да нет, черт с ними со всеми, подумал он. Втянул в легкие воздух кембрийской эпохи, пока грудная клетка не раздулась во всю ширь.
— Я намерен остаться здесь, — громко объявил он и яростно сверкнул глазами на собеседников, чтобы они не вздумали возражать. Но он знал, что они не посмеют этого сделать. В лагере «Хауксбилль» он был Властелином и совсем не думал слагать с себя полномочий.
— Я буду этим добровольцем, — повторил он. — Я буду тем, кто останется здесь.
Они продолжали улыбаться ему. Барретт не смог выдержать их улыбок и отвернулся от них.
С вершины холма он гордо озирал свои владения.