Политический и экономический аналитик Лью Николс вступает в команду Пола Куинна, молодого амбиционного претендента на пост мэра Нью-Йорка. Его работа — прогнозировать последствия речей и поступков кандидата, обожаемого избирателями. Его метод прогнозирования основан на научно-интуитивном подходе: он угадывает, но делает это довольно точно. Однако жизнь его резко меняется, когда он встречается с Мартином Караваджалом, точность прогнозов которого абсолютна и не случайна. И теперь Лью предстоит столкнуться с полной предопределённостью не только собственной жизни, но и всего окружающего мира, где свобода выбора оказывается лишь иллюзией.
Мы появились на свет по воле случая, в совершенно произвольной точке вселенной. Наши жизни определены абсолютно случайной комбинацией генов. Все, что происходит, происходит случайно. Концепция причины и следствия ложна. Существуют только кажущиеся причины, ведущие к видимым следствиям. На самом деле, ничто ни за чем не следует. Мы каждый день плаваем по морям хаоса. Ничего нельзя предсказать, даже того, что произойдет в следующее мгновение.
Вы в это верите?
Если да, то мне вас жаль, потому что ваша жизнь беспокойна, мрачна и ужасна.
Мне кажется, что когда-то, в семнадцать лет, мир и мне представлялся враждебным и невыносимым, и я рассуждал точно также. Кажется, что когда-то я верил в то, что вселенная — это гигантское поле для игры в кости, созданное без определенной системы и цели, в которое мы, глупые смертные, вкладываем утешительное понятие причинности, чтобы дать опору нашему непрочному, хрупкому разуму. Казалось, я чувствовал, что в этом случайном, капризном космосе мы только по счастью выживаем ежечасно, тем более, ежегодно, так как в любой момент солнце неожиданно может стать новой звездой, либо мир, взорвавшись, превратится в гигантскую студенистую массу. Вера и добродетель недостаточны, и действительно бессильны, в любой момент с кем угодно может произойти что угодно, поэтому живи сегодня и не думай о завтрашнем дне, так как от тебя ничего не зависит.
Это мощная циничная и, к тому же, юношеская философия. Юношеский цинизм является, главным образом, защитой против страха. По мере того, как я становился старше, мир казался мне уже не таким пугающим. Я возвращал себе детскую непосредственность и по-детски начинал принимать концепцию причинности. Толкни ребенка — он упадет. Причина и следствие. Не поливай бегонию неделю — она начнет вянуть. Причина и следствие. Ударь по мячу — он полетит. Причина и следствие, причина и следствие. Я полагал, что вселенная может быть и беспричинна, но уж никак не бессистемна. Таким образом я предпринял первые шаги к своей карьере, оттуда, в политику, а от нее в преподавание учения всевидящего Мартина Караваджала — темного, измученного человека, покоящегося теперь в мире, которого он боялся. Именно Караваджал привел меня в то место и время вселенной, которое я занимаю сегодня.
Меня зовут Лью Николс. У меня светлые волосы, темные глаза. Без особых примет. Рост ровно два метра. Я был женат на Сундаре Шастри. У нас не было детей. Теперь мы живем отдельно, не разведясь. В настоящий момент мне почти тридцать пять. Родился в Нью-Йорке, первого января тысяча девятьсот шестьдесят шестого года, в два часа шестнадцать минут. Накануне моего рождения в Нью-Йорке были зафиксированы два события, произошедших одновременно и имевших историческое значение: инаугурация обаятельного и знаменитого мэра Джона Линдсея и начало первой грандиозной катастрофической забастовки на нью-йоркской подземке. Вы верите в символичность совпадений? Я верю. Без способности увязывать одновременность событий, совпадения, не может быть и здравомыслия. Если мы пытаемся видеть вселенную совокупностью несвязанных случайностей, внезапно меняющимся конгломератом беспричинных событий, мы потеряны.
Моя мать должна была разрешиться в середине января, но я появился на две недели раньше, в самое неудобное время для моих родителей, которые были вынуждены добираться до больницы прямо в канун нового года, когда город вдруг лишается общественного транспорта. Знай они заранее, они бы заказали машину на этот вечер. И если бы мэр Линдсей обладал даром предвидения, я полагаю, бедняга отказался бы от своей должности в момент принесения присяги, чем избавил бы себя от головной боли на долгие годы.
Причинность — это удобный и доступный принцип, но он не дает ответов на все вопросы. Если мы хотим понять смысл чего-нибудь, мы должны заглянуть вперед. Мы должны признать, что многие важные явления не могут быть загнаны в прокрустово ложе причин, а могут быть истолкованы только стохастическими методами.
Система, в которой события происходят по законам вероятности, но индивидуально не детерминированы, в соответствии с принципами причинности, является стохастической системой. Ежедневный восход солнца не является стохастическим событием: его неизменность и неотвратимость определены относительным положением земли и солнца на небе. Поскольку мы понимаем этот причинный механизм, то нет и риска в правильности предсказания того, что солнце взойдет и завтра, и послезавтра, и в последующие дни. Мы не угадываем его, а знаем о нем заранее. Течение воды вниз, тоже не стохастическое явление, это следствие гравитации, которую мы принимаем за аксиому.
Но есть много областей, в которых причинность подводит нас, и тут нам на помощь приходит стохастизм.
Например, мы не можем предвидеть движение одной молекулы в единице объема воздуха, но при определенном знании кинетической теории, мы можем с уверенностью предсказать поведение всего объема.
У нас нет способа предсказать, когда определенный атом урана подвергнется радиоактивному распаду, но мы можем достаточно точно подсчитать, сколько атомов урана-235 в определенной единице объема распадается в следующие десять тысяч лет.
Мы не знаем, что принесет очередной поворот колеса рулетки, но игорный дом хорошо знает, что может произойти в течение всей ночи.
Все виды процессов, какими бы непредсказуемыми они не казались, в каждый момент или в каждом данном случае, предсказуемы стохастической теорией.
СТОХАСТИЧЕСКИЙ. Согласно Оксфордскому словарю английского языка это слово появилось в тысяча девятьсот шестьдесят втором году, а сейчас стало редким, вышедшим из употребления. Не верьте этому. Это словарь устарел, а не понятие СТОХАСТИЧЕСКИЙ, которое день ото дня становится все более современным. Это слово греческого происхождения, вначале означало «цель» или «точку прицеливания», от которого греки образовали выражение «целиться в мишень» и, путем метаморфического переноса — «отражать, думать». Оно вошло в английский язык вначале как иностранное выражение — «имеющий отношение к догадке». В тысяча семьсот двенадцатом году Уайтфут сказал о сэре Томасе Брауне: «Хотя он не был пророком… все же в этом качестве, он несколько выделялся среди других, то есть был стохастичным, он редко ошибался в отношении будущих событий».
В бессмертных строчках Ральфа Кадворта (1617–1688) говорится: «Имеется необходимость и польза в стохастическом суждении и мнении в отношении правды и лжи в человеческой жизни». Те, чья жизнь целиком управляется стохастической философией, являются предусмотрительными и рассудительными, и никогда не делают обобщений по отдельным примерам. Как сказал Жак Бернулли в начале восемнадцатого века: «Отдельный факт не является предвестником чего-нибудь, но чем больше у вас фактов, тем с большей уверенностью вы можете предположить реальное распределение явлений в рамках вашего опыта».
Достаточно о теории относительности. Теперь я перехожу к дистрибуции Пуассона, теореме центрального предела, аксиоме Холмогорова, играм Эренхафта, цепочкам Маркова, треугольнику Паскаля и всему остальному. Я хочу предоставить вам следующие математические выкладки. (Пусть «Р» является возможностью случайности событий в каком-либо эксперименте, а «S» — количеством случайностей, которые происходят в «N» экспериментах…). Моя точка зрения такова, что истинный стохастик учится наблюдать то, что мы в Центре исследования стохастических процессов называем «Интервалом Бернулли» — паузой, во время которой мы спрашиваем себя: «Достаточно ли у нас данных, чтобы дать обоснованное заключение?»
Я являюсь исполнительным секретарем Центра, который был создан четыре месяца назад, в августе двухтысячного года. Караваджал оплачивает наши расходы. Сейчас мы занимаем пятикомнатный дом в сельской местности в Северной Джерси, и лучшего места мне не нужно. Нашей целью является следующее: найти пути уменьшения интервала Бернулли, то есть добиваться постоянного увеличения точности предсказаний, уменьшая количество статистических экспериментов, или, иначе, перейти от пробабилистического (вероятностного) к абсолютному предсказанию или, по-другому говоря, перейти от догадки к ясновидению.
Таким образом, мы движемся к пост-стохастическим способностям. Караваджал учил меня, что стохастичность не предел: это всего-лишь быстро проходящий этап в попытках полного предсказания будущего в нашей борьбе за освобождение себя от тирании случайности. В абсолютной вселенной все события могут рассматриваться как абсолютно детерминированные и, если мы не можем постичь более крупные структуры, то это оттого, что наши представления ошибочны. Если бы мы обладали настоящим понятием причинности вплоть до молекулярного уровня, нам бы не нужно было полагаться на математические допуски по статистике и вероятности при составлении предсказаний. Если бы наши представления о причине и следствии были достаточно точны, мы бы могли достичь абсолютного знания того, что должно произойти. Мы бы стали всевидящими. Так говорил Караваджал. Я уверен, он был прав. Вы, возможно, не верите. Вы склонны быть скептиками в этих вопросах, не так ли? Так и должно быть. Вы измените свое мнение. Я в этом уверен.
Караваджал сейчас уже мертв. Он умер именно тогда и так, как и предполагал. Я все еще здесь, и думаю, что тоже знаю, как буду умирать. Но я не очень уверен в этом. В любом случае, это не имеет такого значения для меня, как для него. У меня никогда не было достаточно силы, чтобы доказать свою способность предвидеть. Он был просто сгоревший человек с усталыми глазами и вымученной улыбкой, у которого был слишком большой для него дар, убивший его. Если я действительно унаследовал этот дар, то, надеюсь, смогу лучше использовать его в жизни, чем он.
Караваджал мертв, а я жив и буду жить, пока не придет мой срок.
Я смотрел на матовую фарфоровую чашу зимнего неба и видел отражение своего лица, становящегося все старше. Итак, я не собираюсь исчезнуть. У меня есть ясное будущее. Я знаю, что будущее так же определенно, неизбежно и постижимо, как и прошлое, и потому что я знаю это, я бросил жену, которую любил, оставил работу, делающую меня богачом и поддержал враждебного мне Пола Куинна, потенциально самого опасного человека в мире, Куинна, который через четыре года будет избран президентом Соединенных Штатов. Лично я не боюсь Куинна. Он не сможет повредить мне. Он может нанести вред демократии и свободе слова, но мне он не принесет вреда. Я чувствую вину за то, что помогу Куинну попасть в Белый Дом, но, по крайней мере, я разделяю вину за отданные вами слепые бездумные голоса, которые вам со временем захочется вернуть обратно. Ничего. Я могу спасти вас всех от хаоса даже когда Куинн загораживает нам горизонт, становясь день ото дня в течение двадцати лет все огромнее. Это будет моим искуплением вины.
Все мое будущее трепещет в утреннем воздухе еще не рожденного дня, среди неясных очертаний башен Нью-Йорка.
В профессиональном плане мой дар предвидения обнаружился за семь лет до того, как я услышал о Мартине Караваджале. С весны тысяча девятьсот девяносто второго года я стал заниматься прогнозами. Я мог посмотреть на желудь и увидеть поленницу дров. Такой дар у меня был. Зарабатывал я же тем, что предсказывал возрастет ли производство хрустящего картофеля и превратится ли оно в доходный бизнес, хороша ли идея открыть татуировочный кабинет в Топеке, или что мода на бритье головы наголо еще продержится некоторое время и вам стоит расширить вашу депиляторную фабрику в Сан-Хосе. И самое страшное, я был прав.
Мой отец говаривал: «Человек не выбирает свою жизнь. Жизнь выбирает его».
Может быть. Я никогда не собирался стать профессиональным предсказателем. Впрочем, я вообще не знал кем я стану. Мой отец боялся, что я буду никчемным человеком. Конечно, так могло показаться, когда я получал диплом об окончании колледжа (Нью-йоркский университет, тысяча девятьсот восемьдесят шестой год). Я продрейфовал через три года колледжа, вообще не зная, что я хочу делать в жизни, кроме того, что это должно быть что-то коммуникативное, творческое, доходное для меня и достаточно полезное для общества. Я не хотел быть писателем, учителем, актером, юристом, биржевым маклером, генералом или священником. Промышленность и финансы не привлекали меня, медицина была за пределами моих способностей, политика казалась мне вульгарной и крикливой. Я знал свои возможности, которые были главным образом вербальными и концептуальными. Я знал свои потребности, которые были ориентированы на мою личную безопасность и защиту моей индивидуальности. Я всегда был ярким, умеющим предвидеть, бдительным, энергичным, желающим много работать, а также чистосердечно оппортунистическим, хотя нет, кажется, оппортунистически чистосердечным. Но у меня не было определенной цели, своеобразного фокуса, центра, когда колледж предоставил мне свободу.
Жизнь выбирает человека. У меня всегда была странная способность к нехитрым предчувствиям и я легко превратил ее в средство заработать на жизнь.
Как-то летом я временно работал в институте общественного мнения в группе по прогнозированию результатов предстоящих выборов. Однажды мне удалось сделать несколько проницательных комментариев по еще необработанным данным, которые позднее подтвердились. И мой босс предложил мне подготовить проект примерного вопросника для следующего тура голосований. Это была программа с вопросами, которые нужно задавать опрашиваемым, чтобы получить такие ответы, которые помогут правильно предсказать результаты выборов. Работа была высоко оплачиваемой и мои способности вознаградили мое эго. Когда один из состоятельных клиентов моего шефа предложил мне уйти с этой работы и заняться самостоятельной консультационной практикой, я воспользовался подвернувшимся шансом. С этого момента создание моей собственной консультационной фирмы с полным рабочим днем стало делом нескольких месяцев.
Когда я занялся бизнесом прогнозов, многие не очень знающие люди думали, что я продолжаю оставаться сотрудником Института общественного мнения. Нет, это не так. Как раз сотрудники Института работали на меня. Целый взвод оплачиваемых сотрудников. Для меня они были тем же, что мельники для пекаря: они отделяли зерна от плевел, а я пек семислойные пироги. Моя работа шла дальше выяснения общественного мнения. Используя данные, собранные и обработанные обычными квазинаучными методами, я составлял далеко идущие прогнозы, я делал интуитивные шаги. Короче, я гадал, но угадывал точно.
Это приносило неплохой заработок, но я, к тому же, чувствовал своего рода экстаз. Когда передо мной появлялась гора необработанных данных, из которых я должен был вытащить главный прогноз, я чувствовал себя ныряльщиком, собирающимся прыгнуть с высокого утеса в сверкающее голубизной море в поисках блестящих золотых дублонов, спрятанных в белом песке глубоко под волнами, мое сердце начинало биться, голова кружилась, тело и душа получали квантовый толчок вверх, в более интенсивное энергетическое состояние. Экстаз.
То, что я делал, было утончено и высокотехнично, но это была также и разновидность колдовства. Я купался в гармонических связях, положительных искажениях, модальных значениях и параметрах дисперсии. Мой офис представлял собой лабиринт из экранов дисплеев и графиков. Я держал батарею огромных компьютеров, беспрерывно работающих целыми сутками и не имевших возможности даже остыть. Но математические расчеты на основе высокопроизводительных голливудских технологий были просто отдельными аспектами предварительных этапов моей работы, набором данных. Когда нужно было сделать настоящий прогноз, компьютер IBM не мог мне помочь. Я должен был предпринимать собственные усилия, не пользуясь ничем, кроме собственного ума. Я должен был остаться в пугающем одиночестве, на краю утеса, и хотя эхолот мог рассказать мне о конфигурации морского дна, а лучшие приборы фирмы Дженерал Электрик зарегистрировали скорость течения и температуру воды и коэффициент завихрения, я должен был полагаться только на себя в критические мгновения реализации. Я должен был просканировать воду глазами, согнуть колени, взмахнуть руками, наполняя воздухом легкие, ожидая, пока я УВИЖУ, пока я действительно УВИЖУ и когда почувствую это прекрасное, уверенное, головокружительное чувство за бровями, я наконец прыгну, направлю свое тело головой вниз в большую морскую волну в поисках дублонов. Я нырну обнаженный и незащищенный, безошибочно по направлению к своей цеди.
С сентября тысяча девятьсот девяносто седьмого до марта двухтысячного года, то есть еще девять месяцев назад, я был одержим идеей сделать Пола Куинна президентом Соединенных Штатов. Именно неистовой одержимостью можно было охарактеризовать мое отношение к Куинну, его идеям и амбициям.
Хейг Мардикян представил меня Куинну летом девяносто пятого. Хейг и я вместе ходили в частную школу в Далтоне где-то в 1980–1982 годах, тогда же вместе много играли в баскетбол. С тех пор мы поддерживаем связь. Он хитрый, с пронизывающим взглядом юрист, около двух метров ростом. Помимо прочих достоинств, он хотел стать первым в Соединенных Штатах министром юстиции армянского происхождения и, возможно, станет им.
(Возможно? Как я могу сомневаться в этом?) Знойным августовским днем он позвонил и сказал:
— У Саркисянов сегодня большой прием. Ты приглашен. Я гарантирую, что это принесет тебе пользу.
Саркисян — толковый агент по продаже недвижимости, во владении которого находятся земельные участки, шесть-семь сотен километров, по обеим сторонам Гудзона.
— Кто там будет, — спросил я, — кроме Ефрикяна, Миссакяна, Хагопяна, Манукяна, Гарабедяна и Бохосяна?
— Берберян и Хатисян, — сказал он, — а еще… — и он перечислил ряд блистательных знаменитостей из мира финансов, политики, промышленности, науки и искусства, закончив: «Пол Куинн», с весьма значительным ударением на этом последнем имени.
— Я должен знать его, Хейг?
— Должен, но сейчас, возможно, не знаешь. В настоящее время он является членом законодательного собрания Ривердейла. Человек, который собирается занять выдающееся место в общественной жизни.
Я не особенно хотел провести субботний вечер, выслушивая амбициозных молодых ирландских политиков, разъясняющих свои планы исправления вселенной, но, с другой стороны, я уже сделал несколько работ по прогнозированию для политиков. Этим я зарабатывал деньги и, возможно, Мардикян знал, что такие знакомства для меня полезны. Список гостей был неотразим. Кроме того, моя жена гостила в августе с шестерыми своими друзьями в Оризоне и я надеялся поразвлечься, приведя домой страстную темноволосую армяночку.
— В какое время? — спросил я.
— В девять, — ответил Мардикян.
Итак, к Саркисяну: в роскошную, остекленную триплексом, огромную фешенебельную квартиру, расположенную на самом верху девяностоэтажной круглой башни, отделанной алебастром и ониксом. Само здание находилось в Нижнем Вест-Сайде на берегу залива.
Охранники с незапоминающимися лицами, которые вполне могли оказаться конструкциями из металла и пластика, установили мою личность, осмотрели меня на наличие оружия, после чего впустили в квартиру. Воздух в ней казался голубой дымкой. Повсюду чувствовался кисловатый приятный запах толченой кости: в тот год мы курили дурманный кальций. Кристаллиновые амбразуры овальных окон окружали апартаменты. Вид из восточных окон перекрывался двумя монолитными громадами Мирового торгового центра, изо всех же остальных окон открывался обзор в двести семьдесят градусов на прекрасную панораму нью-йоркской бухты, района Нью-Джерси, скоростной дороги Вест-Сайда и, возможно, кусочек Пенсильвании. Только в одной, гигантских размеров и клиновидной формы, комнате окна-амбразуры были непрозрачны. Когда я вошел в узкую часть и взглянул на острый угол, я понял почему: эта часть здания выходила на все еще размонтированный обрубок статуи Свободы и Саркисян, очевидно, не хотел чтобы угнетающий вид этого зрелища огорчал гостей. (Это было лето девяносто пятого года, который был одним из самых жестоких годов десятилетия, когда бомбежки держали всех в напряжении.) Гости! Они, как и было обещано, представляли из себя экзотическую толпу контральтов и астронавтов, четверть защитников и заседателей президиумов. Костюмы были и чрезвычайно пышные, подчеркивающие бюсты и гениталии, и только намекающие на них, от авангарда до маскирующих средства любви, которые сейчас уже выходят из моды, с высокими воротничками и тугими корсетами. Пол-дюжины мужчин и несколько женщин были облачены в клерикальные одеяния, человек пятнадцать псевдо-генералов бряцало иконостасом медалей, которые могли бы посрамить иного африканского диктатора. Я был одет довольно просто, на мой взгляд, в гладкий, отливающий зеленым свитер и ожерелье из камней.
Хотя комнаты и были заполнены людьми, ход вечеринки был далек от беспорядочности, так как я заметил восемь или десять мужчин с прекрасными манерами в темных неброских костюмах. Это были люди из вездесущей армянской мафии Хейга Мардикяна, равномерно распределившиеся по всему пространству главного зала, как колышки для игры в крибедж. Каждый из них занимал заранее предписанную позицию и вежливо предлагал сигареты и напитки, представлял гостей друг другу, сводя одних людей с другими, чье знакомство было для них желательно. Я был бы моментально затянут этой умело расставленной сетью, стоило бы мне только приблизиться к Аре Гарабедяну или Ясону Комуряну, или, возможно, к Георгию Миссакяну.
Я тут же оказывался бы вовлеченным в орбиту тайных отношений с золотоволосой женщиной с радостным лицом по имени Отем, которая не была армянкой и с которой я действительно отправился домой много часов спустя.
Задолго до того, как мы с Отем отправились домой, я был легко пропущен через длинную цепочку бесконечно льющихся мелодичных светских бесед, во время которых я обнаружил себя разговаривающим с умной, сногсшибательно выглядящей негритянкой на полметра выше меня ростом, которая, как я правильно догадывался, была Илена Малумба, глава четвертого телевизионного канала. В результате этой встречи я получил контракт на консультацию и подготовку костюмированных национальных телешоу, мягко отклонил шутливое предложение советника городской ратуши, талантливого спикера веселой коммуны и первого человека Калифорнии, Рональда Холбрехта, победившего на выборах партии гомосексуалистов…
Что вы думаете о проекте Кон Эда о слиянии Двадцать третьей Стрит?.. Вы должно быть видели море чертежей, найденных в сейфе в конторе Готфильда… «Он ловко установил единство наших политических взглядов, хотя он должен был быть осведомлен, что я разделял большинство его взглядов. Он так много знал обо мне, он знал, что я был зарегистрирован в партии новых демократов, что я делал прогнозы для кампании «Манифест XXI века и K°», в книге «К истинному гуманизму», что я чувствовал то же самое, что и он, по поводу приоритетов и реформ и всей пустой пуританской идеи попыток узаконить мораль. Чем больше мы говорили, тем сильнее я тянулся к нему.
Я — начал делать робкие сравнения между Куинном и некоторыми великими политиками прошлого: Рузвельтом, Рокфеллером, Джонсоном, большим оригиналом Кеннеди. Все они обладали теплым очарованием умения хитрить, умения исполнять политические ритуалы и, в то же время, убеждать своих более интеллигентных жертв в том, что никто не будет одурачен. Даже тогда, в ту первую ночь 1995-го, когда он был еще ребенком в политике, неизвестным за пределами своего округа, я видел, как он уже входил в историю политики наравне с Рузвельтом и Кеннеди. Позднее я начал делать более грандиозные сравнения Куинна с Наполеоном, Александром Великим и даже с Иисусом. А если эти рассуждения заставляют вас усмехнуться, пожалуйста, вспомните, что я мастер стохастического искусства, и мои видения яснее, чем ваши.
Куинн ничего не сказал мне тогда о переходе в контору более высокого уровня. Когда мы вернулись в зал, где проходил прием, он просто заметил:
— Мне пока еще рано набирать свой штат. Но когда я займусь этим, я хотел бы, чтоб вы работали у меня. Хейг будет поддерживать с вами контакт.
— Что ты о нем думаешь? — спросил меня Мардикян пять минут спустя.
— Он будет мэром Нью-Йорка в 1998 году.
— А потом?
— Если ты хочешь больше узнать, дружище, приходи ко мне в офис и запишись на прием. За пятьдесят долларов в час я дам тебе полную выкладку.
Он слегка хлопнул меня по руке и, хохотнув, удалился.
Десять минут спустя я уже курил вместе с золотоволосой дамой по имени Отем. Отем Хокс была известным меццо-сопрано. Мы быстро пришли к соглашению, переговариваясь только глазами и немым языком тел, по поводу остатка ночи. Она сказала мне, что пришла на прием с Виктором Шоттом — тощим длинным прусаком в темном, увешанном медалями военном мундире, с которым этой зимой она должна была поехать в Лулу. Но Шотт внезапно договорился пойти домой с советником Холбрехтом, предоставив Отем самой себе. Отем колебалась. Я не был уверен, кого она действительно предпочла бы. Хотя я и видел ее голодный взгляд, брошенный через весь зал на Пола Куинна, ее глаза пылали. Куинн был здесь по делу, и ни одна женщина не могла бы заграбастать его. (Мужчина, впрочем, тоже).
— Интересно, он поет? — спросила она задумчиво.
— Вы хотели бы спеть с ним дуэтом?
— Изольду с Тристаном, Турандот с Калафом, Аиду с Радамесом.
— Саломею с Иоханном? — предложил я.
— Не язвите, — сказала она.
— Вам нравятся его политические взгляды?
— Могли бы, если бы я их знала.
— Он здравомыслящий либерал.
— Тогда я обожаю его политические взгляды. Я также считаю, что он сверх мужествен и изумительно красив.
— Карьерные политики — плохие любовники, — заметил я.
Она пожала плечами.
— Я не верю словам. Мне достаточно один раз взглянуть на мужчину — и я тут же знаю, чего он стоит. Так что побереги комплименты. Иногда я, конечно, ошибаюсь, — сказала она ядовито-сладко, — не всегда, но иногда.
— Иногда и я тоже.
— В женщинах?
— Во всем. У меня есть шестое чувство, как вы знаете. Будущее для меня
— открытая книга.
— Звучит серьезно, — сказала она.
— А как же. Я этим зарабатываю на жизнь. Предсказаниями.
— А как вы видите мое будущее? — спросила она полушутливо, полусерьезно.
— Ближайшее или далекое?
— И то, и другое.
— Ближайшее, — сказал я, — ночь буйного веселья и мирная утренняя прогулка под мелким дождичком. Дальнее будущее — триумф за триумфом, слава, вилла на Мальорке, два развода, счастье в конце жизни.
— Так вы цыган-предсказатель?
— Просто стохастическая техника, миледи.
— А что вы думаете о его будущем? — спросила Отем, посмотрев в сторону Куинна.
— О его? Он станет президентом. В конце концов.
Утром, когда мы гуляли рука об руку по окутанной туманом роще на берегу Шестого капала, моросил дождь. Дешевый триумф: я тоже слушаю по радио прогноз погоды.
Отем вернулась к своим репетициям, закончилось лето, Сундара вернулась из Орегона усталая и счастливая, новые клиенты хорошо платили за мои знания — жизнь продолжалась.
Моя встреча с Куинном не принесла немедленных результатов, но я и не ожидал их. Политическая жизнь Нью-Йорка бурлила. Всего за несколько недель до приема у Саркисяна какой-то обиженный судьбой безработный подошел к мэру Готфриду на банкете, устроенном либеральной партией, взял с тарелки изумленного мэра недоеденный грейпфрут и швырнул на нее гранату. Одним славным ударом были унесены жизни Его Чести, самого террориста, четырех окружных заседателей и официанта. Это создало вакуум власти в городе, так как все считали, что грозный мэр будет избираться не менее четырех раз, а это был его только второй срок. И вдруг непобедимого Готфрида не стало, как будто сам Бог умер утром пасхального дня, когда кардинал начал причащать прихожан телом и кровью господней.
Новый мэр, бывший президент городского Совета, Ди Лоренцио был пустым местом. Годфрид, как любой диктатор, любил окружать себя слепо подчиняющимися ничтожествами. Само собой разумелось, что Ди Лоренцио был промежуточной фигурой, которая должна была быть заменена на выборах тысяча девятьсот девяносто седьмого года достаточно сильным кандидатом. И Куинн ожидал своей очереди за кулисами.
Всю осень я не слышал о нем. Шла сессия легислатуры и Куинн заседал у себя в Олбани. Для нью-йоркцев это было равносильно его пребыванию на Марсе. Город бурлил больше обычного, так как потенциальная фрейдистская сила, которую представлял собой мэр Готфрид, городской голова, темнобровый и длинноносый, защитник слабых и палач непокорных, был удален со сцены.
Милиция сто двадцать пятой улицы, новая независимая организация чернокожих, которая хвасталась, что в течение нескольких месяцев закупала танки в Сирии, не только раскрыла на шумной пресс-конференции наличие у себя трех бронированных монстров, но и направила их через Колумбус Авеню с карательной миссией в испанский район Манхэттена, оставив после себя четыре сожженных квартала и десятки убитых.
В октябре, когда негры праздновали день Марка Гарвея, пуэрториканцы нанесли ответный удар рейдом на Гарлем, возглавлявшимся лично двумя из трех имевшихся у них израильских полковников. (Парни из латинских кварталов наняли израильтян для обучения своих боевых групп в 1994 году, в соответствии с ратифицированным договоров о создании взаимной обороны против негров). В этом рейде участвовали пуэрториканцы и немногие оставшиеся городские евреи.
Коммандос молниеносным ударом по Ленокс Авеню не только взорвали танковый гараж вместе с тремя находившимися в нем танками, но и захватили пять винных складов и большинство компьютерных центров в то время, как отвлекающие силы проскользнули на запад, чтобы бомбить театр Аполло.
Несколько недель спустя на строительной площадке металлургического завода на Западной 23-й Стрит произошла перестрелка между профабричной группой под названием «Сохранить город светлым» и антифабричной — «Обеспокоенные граждане против бесконтрольного использования технологии». Четыре человека из службы безопасности Кона Эдисона были линчеваны, было тридцать жертв среди демонстрантов, двадцать одна из «СГС» и одиннадцать из «ОГПБИТ», включая множество политизированных молодых мамаш с обеих сторон и даже несколько детей, находившихся у них на руках.
Это ужаснуло и вызвало протест (даже в Нью-Йорке можно вызвать сильные эмоции, стреляя в детей во время демонстрации). Мэр Ди Лоренцо счел необходимым создать группу расследования по изучению всех вопросов, связанных со строительством металлургического завода в черте города. Так как это было равносильно победе «ОГПБИТ», то забастовочные силы «СГС» заблокировали здание городского Совета и, в знак протеста, стали устанавливать мины в кустах. Эти мины были все же обезврежены специальным подразделением полиции, хотя это также унесло девять жизней. «Таймс» поместила репортаж об этом на двадцать седьмой странице.
Мэр Ди Лоренцо, выступая в запасном здании городского Совета в Восточном Бронксе (он создал семь офисов в округе, все в итальянских районах, их местоположение было хорошо охраняемым секретом), огласил новые требования землевладельцев. Однако, в городе никто не обратил особого внимания на мэра, частично из-за того, что он был таким ничтожеством, и отчасти как ответная реакция на исчезновение власти всеподавляющего Готфрида-гауляйтера. Ди Лоренцо сформировал свою администрацию, от полицейского комиссара до собачника и ассенизатора, из своих земляков-итальянцев. Думаю, это было достаточно разумно, так как итальянцы были единственными в городе, кто проявлял к нему хоть какое-то уважение, а также исключительно потому, что все они были его кузенами или племянниками. Но это означало, что единственной политической поддержкой мэра являлось этническое меньшинство, которое с каждым днем становилось все меньше. (Даже Маленькая Италия сократилась до четырех кварталов на Мулберри Стрит, окруженных переулками, заполненными китайцами и новым поколением провинциалов, прочно основавшихся на Патхоге и Нью-Рошелле).
Редакционная статья «Уолл-стрит джорнэл» предложила отложить выборы мэра и ввести в Нью-Йорке военное правление, установить вокруг города «санитарный кордон», чтобы предохранить страну от заражения «нью-йоркизмом».
— Я думаю, что использование миротворческих сил ООН было бы лучше, — сказала Сундара. Было начало декабря, первая ночь сезона снежных бурь. — Это не город, это арена для расовых и этнических распрей последних трех тысячелетий.
— Это не так, — сказал я ей, — застарелые обиды ничего здесь не значат. Индусы живут рядом с пакистанцами в Нью-Йорке, турки и армяне устанавливают партнерство и открывают рестораны. В этом городе мы изобретаем новые этнические распри. Нью-Йорк ничто, если он не идет в авангарде. Ты бы поняла это, если бы прожила здесь всю жизнь как я.
— Мне кажется, что я прожила.
— Шесть лет не сделают тебя коренной жительницей, — сказал я.
— Шесть лет в гуще непрекращающейся повстанческой борьбы кажутся длиннее тридцати лет жизни где-нибудь в другом месте в мирной обстановке,
— парировала она.
Ее голос был игрив, но темные глаза злобно сверкали. Она осмелилась мне перечить, бросала вызов. Я чувствовал, что воздух вокруг меня накаляется. Неожиданно мы втянулись в спор на тему — как я ненавижу Нью-Йорк, который всегда образовывал пропасть между нами, и скоро мы уже ругались по-настоящему. Коренной житель даже ненавидит Нью-Йорк с любовью, приезжий, а моя Сундара всегда будет оставаться здесь приезжей, с неистовой силой отвергает этот сумасшедший дом, который сам же и выбрал для проживания, и убийственно раздувается от неоправданной ярости.
Стараясь уйти от неприятностей, я сказал: — Ладно, давай переедем в Аризону.
— Эй, это мои слова, — возразила она.
— Извини, я должно быть пропустил твою реплику, — сказал я. Напряжение ушло.
— Это ужасный город, Лью.
— Давай попытаемся тогда в Таксой. Там зима лучше. Покурить не хочешь, любовь моя?
— Да, только не эту костяную гадость, — сказала она.
— Простой доисторический допинг?
— Пожалуй.
Я достал заначку. Атмосфера становилась любовной. Мы были вместе четыре года и, хотя появились некоторые разногласия, мы все еще оставались лучшими друзьями. Пока я сворачивал папироску, она массировала мне шею, сильно нажимая на биологически активные точки, изгоняя застарелую боль из моих связок и позвоночника. Ее родители были из Бомбея, она сама родилась в Лос-Анджелесе, но она умела искусно наигрывать своими гибкими пальчиками Радху моему Кришне, как будто она была настоящей волшебницей индийских сумерек, женщиной-лотосом, полной поэзии в эротических шатрах и сутрах плоти, хоть и была самоучкой, не закончившей никаких секретных академий Бенара.
Ужасы и боли Нью-Йорка отдалялись, когда мы стояли у нашего длинного кристаллинового окна, близко друг к другу, глядя в зимнюю лунную ночь и видя только наши собственные отражения — высокого светловолосого мужчины и стройной темной женщины — бок о бок, плечом к плечу, в едином союзе против темноты.
На самом деле ни один из нас не считал, что жизнь в городе была обременительной. Как члены все наводняющего меньшинства мы были изолированы от многих сумасшедших проблем, укрывшись дома в максимальной безопасности, защитившись экранами и лабиринтами фильтров, и даже добираясь до своих охраняемых офисов в Манхэттене, прятались в коконы своих радиофицированных автомобилей. Когда нам необходимо было вступить в тесный контакт с реальной жизнью города — мы могли позволить себе это, а если же нам этого не было нужно, мы опять прятались под охрану.
Мы по очереди курили, ласково касаясь пальцев друг друга, когда передавали сигарету. В те минуты она мне казалась совершенством, моя жена, моя любовь, мое второе я, умная и изящная, таинственная и экзотичная, с высоким лбом, иссиня-черными волосами, луноликая (хотя луна — и та бывает ущербной), прекрасная женщина-лотос, тонкая нежная кожа, красиво очерченные прекрасные блестящие оленьи глаза, упругая пышная грудь, элегантная шея, носик прямой и грациозный. Как цветок лотоса, голос низкий и мелодичный, моя награда, моя любовь, мой компаньон, моя чужестранка-жена. Через двенадцать часов я вступлю на путь к потере ее. Может быть поэтому я так внимательно изучал ее в этот снежный вечер. Я ничего не знал о том, что случится, ничего, решительно ничего. А я должен был знать.
Исступленно размякшие, мы уютно устроились на шершавой желто-красной кушетке перед окном. Полная луна заливала город холодным прозрачным светом. Медленно кружась, падал снег. Из окна через залив нам были видны светящиеся башни деловой части Бруклина. Далекий экзотический Бруклин, мрачный Бруклин, в красном оскале клыков, с острыми когтями. Что происходило сейчас в джунглях нищих грязных улиц, расположенных за блестящим фасадом возвышавшихся над портом зданий? Какие увечья, какие ограбления, какие перестрелки, какие выигрыши и какие потери? Пока мы уютно отдыхали в теплом счастливом уединении, менее привилегированные переживали все «прелести» этого печального района Нью-Йорка. Банды семилетних мародеров свирепо обстреливали снежками, спешащих домой вдов на Флатбуш Авеню, мальчишки, вооружившись автогенными горелками, весело перерезали прутья клеток со львами в зоопарке, а соперничающие группы юных проституток, с голыми ляжками, в безвкусных утепленных нижних юбках и алюминиевых коронах, проводили порочные атаки на своих территориях на Гранд Арми Плаза. Все это благодаря тебе, добрый старый Нью-Йорк. Все это благодаря тебе, мэр Ди Лоренцо, мягкий румяный нежеланный лидер. Все это благодаря тебе, Сундара, моя любовь.
Это тоже правда Нью-Йорка — красивые молодые богачи, спрятавшиеся в безопасности своих теплых башен, творцы, изобретатели, оформители, избранники богов. Если бы нас здесь не было, это был бы не Нью-Йорк, а только большое и злобное поселение страдающей неуправляемой бедноты, жертв городского холокоста; преступность и грязь не делают Нью-Йорк. Должно быть также и очарование и, к худу или к добру, Сундара и я были частью этого.
Зевс с шумом бросал пригоршни града в наше непроницаемое окно. Мы смеялись. Мои руки скользили по маленькой гладкой с твердыми сосками безупречной груди Сундары. Большим пальцем ноги я нажал на кнопку проигрывателя и из него полился глубокий музыкальный голос Сундары. Магнитофонная запись из «Кама Сутры».
«Глава седьмая. Различные способы ударить женщину и сопровождающие их звуки. Сексуальные взаимоотношения можно сравнить с ссорой любовников потому, что небольшое раздражение так легко вызывает любовь и стремление со стороны двух объятых страстью индивидуумов быстро перейти от любви к гневу. В напряжении страсти один часто ударяет любовника по телу. Частями тела, по которым нужно наносить эти удары являются плечи, голова, пространство между грудями, спина, лоно, бока. Есть четыре способа ударить возлюбленного: тыльной стороной руки, слегка согнутыми пальцами, кулаком, ладонью. Эти удары болезненны и часто заставляют человека вскрикивать от боли. Есть восемь звуков приятной агонии, соответствующих различным видам ударов. Эти звуки: «хин, фат, сут, плат».
Я касался ее кожи, ее кожа касалась моей, она улыбалась и шептала в унисон со своим записанным на пленку голосом, но сейчас с глубоким придыханием: «Хин… Фуут… Фат… Сут… Плат…»
На следующее утро в половине девятого я был в своей конторе. Хейг Мардикян позвонил точно в девять.
— Ты действительно берешь пятьдесят в час? — спросил он.
— Стараюсь.
— У меня есть для тебе интересная работа, но заинтересованная сторона не может платить пятьдесят.
— Кто эта сторона? Что за работа? — спросил я.
— Пол Куинн. Нужен директор по сбору данных и стратег по проведению предвыборной кампании, — объяснил Мардикян.
— Куинн баллотируется в мэры?
— Он считает, что будет легко скинуть Ди Лоренцо на первом этапе, а у республиканцев никого нет, так что момент подходящий для его выдвижения.
— Это точно, — сказал я. — На полный рабочий день?
— Большую часть года сокращенный, затем, с осени девяносто шестого до дня выборов в девяносто седьмом полный. Ты можешь выделить для нас место в своем расписании? — спросил Хейг.
— Это же ведь не просто консультационная работа, Хейг. Это значит лезть в политику.
— Ну и?..
— Для чего мне это нужно?
— Никому ничего не нужно кроме пищи и воды время от времени. В остальном — кому что нравится, — разъяснил Мардикян.
— Я ненавижу политику, Хейг, особенно местных политиков. Я их достаточно нагляделся, составляя свои прогнозы. Приходится съедать слишком много дерьма. Приходится идти на компромисс с самим собой по стольким безобразным поводам. Нужно подвергаться стольким…
— Тебя не просят быть кандидатом, парень. Только помочь спланировать кампанию.
— Только! Ты требуешь года моей жизни и…
— Что заставляет тебя думать, что Куинну понадобится только год?
— Ты делаешь это ужасно соблазнительно.
Помолчав, Хейг сказал:
— Здесь заложены огромные возможности.
— Может быть.
— Не может быть, а да.
— Я знаю, что ты имеешь в виду. Но власть еще не все.
— Можно на тебя рассчитывать, Лью?
Либо я его соблазнял, либо он меня. Наконец я сказал:
— Для тебя цена будет сорок.
— Куинн может дать двадцать пять сейчас и тридцать пять когда начнут поступать пожертвования.
— А потом доплатит до тридцати пяти?
— Двадцать пять сейчас и тридцать пять, когда мы сможем позволить это себе, — сказал Мардикян, — никаких доплат.
— Почему я должен получать урезанную зарплату? Меньше денег за более грязную работу?
— За Куинна. За этот проклятый город, Лью. Он единственный человек, который может…
— Конечно. А я единственный человек, который может помочь ему.
— Ты лучший, кого мы можем нанять. Нет, неверно. Ты — лучший, Лью. Временно. Никакой грязной работы.
— Каким будет штат? — спросил я.
— Все концентрируется на пяти ключевых фигурах. Одной будешь ты, другой
— я.
— Как менеджер кампании?
— Правильно. Миссакян — координатор переговоров и связей на среднем уровне. Ефрикян — связь с небольшими городами.
— Что это значит?
— Попечитель. И финансовый координатор — парень по имени Боб Ломброзо, в данный момент воротила на Уолл-стрите, который…
— Ломброзо? Этот итальянец? Нет. Подожди. Это гениально! Вам удалось найти спонсора из уолл-стритских пуэрториканцев.
— Он еврей, — сказал Мардикян с сухой усмешкой, — Он говорит, что Ломброзо — старое еврейское имя. У нас потрясающая команда. Ломброзо, Ефрикян, Миссакян, Мардикян и Николс. Ты — наш знатный англосаксонский протестант.
— Откуда ты взял, что я буду с вами, Хейг?
— Я никогда в этом не сомневался.
— Как ты догадался?
— Думаешь, ты единственный, кто может видеть будущее?
Итак, в начале девяносто шестого, года, мы расквартировали наш штаб на девятом этаже старой, обдуваемой всеми ветрами башни на парк Авеню, с живописным видом на огромную секцию здания авиакомпании Пан-Америкэн, и начали нашу работу по превращению Пола Куинна в мэра этого города абсурдов. Работа не была трудной. Все, что нам нужно было — это собрать достаточное количество квалификационных петиций (это совсем легко: вы можете заставить нью-йоркцев подписать все, что угодно и выставить своего человека на всеобщее обозрение, сделать его известным во всех шести округах перед первым туром выборов). Кандидат был привлекателен, интеллигентен, просвещен, амбициозен, совершенно очевидно способен; так что нам не приходилось работать над созданием имиджа, никакой пластической, косметической работы.
Город так часто заставляли умирать, и он так часто демонстрировал судороги безошибочной жизнеспособности, что клише концепции Нью-Йорка, как умирающей метрополии, вышло из моды. Теперь только дураки или демагоги придерживались этой точки зрения. Считалось, что Нью-Йорк погиб поколение тому назад, когда гражданские союзы захватили город и начали беспощадно зажимать его. Но длинноногий энергичный Линдсей воскресил его как город веселья только для того, чтобы превратить веселье в кошмар, когда скелеты, вооруженные гранатами, стали появляться из каждого клозета. Только тогда Нью-Йорк осознал, что по-настоящему представляет из себя умирающий город. Предыдущий период упадка начал казаться золотым веком. Белый средний класс распался в паническом массовом исходе. Налоги поднялись до репрессивного уровня, чтобы поддержать самые необходимые службы в городе, где половина людей была слишком бедна, чтобы оплачивать свое содержание. Основной бизнес города отреагировал на это тем, что вывел свои офисы в зеленую пригородную зону, и тем самым еще больше усугубил положение с налоговой базой. Византийское этническое соперничество взорвалось с новой силой в каждом районе. Грабители прятались за каждым фонарным столбом. Как такой больной город мог выжить? Климат был отвратительный, население злокачественное, воздух грязный, архитектура некрасивая и целый сонм самоускоряющихся процессов неистово уничтожал экономическую основу города.
Но город все же выжил и даже расцвел. Остались гавань, река, удачное географическое расположение, которые сделали Нью-Йорк независимым нейтральным связующим звеном для всего восточного побережья, нервным узлом, без которого нельзя было обойтись. Более того, город достиг своей эксцентричной потной скученностью особой критической массы и такого уровня культурной жизни, которые сделали его самоуправляющимся генератором по воспроизводству духовных ценностей. В нем, в умирающем Нью-Йорке, происходило так много событий, что город просто не мог умереть. Его нужды должны были продолжать пульсировать и изрыгать лихорадку жизни, бесконечно воспламеняя и обновляя самих себя. Неугасаемая лунная энергия продолжала бесконечно биться в сердце города.
Город не умирал. Но в нем продолжали существовать проблемы.
Вы могли бы существовать в загрязненном воздухе, надев маску или респиратор. Вы могли бы победить преступность так же, как снежную бурю или летнюю жару: пассивно, избегая ее, или активно, подавляя техническими средствами. Либо вы не надевали драгоценностей, либо быстро передвигались по улицам, либо оставались дома, запершись на как можно большее количество замков. Либо вы оборудовали себя системой дистанционной сигнализации, противограбительскими пуговицами, маяками безопасности, размещенными в подкладке вашей одежды, и тогда могли смело идти на бравых налетчиков. И справиться с ними. Но белый средний класс ушел, видимо, навсегда и это создавало трудности, так как некому было устанавливать всю эту электронику. Город к тысяча девятьсот девяностому году состоял в основном из чернокожих и пуэрториканцев, разделенный на два анклава: один уменьшающийся (из стареющих евреев, итальянцев и ирландцев), а другой постоянно увеличивающийся в размерах и влиянии (сверкающие острова богатых менеджеров и предпринимателей). Город, населенный только богатыми и бедными, испытывает определенные неприятные духовные неурядицы и через некоторое время нарождающаяся не белая буржуазия становится настоящим оплотом социальной стабильности. Большая часть Нью-Йорка сверкает так, как только Афины, Константинополь, Рим, Вавилон и Персеполис сверкали в прошлом, остальное — это джунгли, в буквальном смысле джунгли, зловонные и грязные, где единственный закон — это сила. Это не столько умирающей, сколько неуправляемый город; семь миллионов душ, двигающихся по семи миллионам орбит под воздействием эффектных центробежных сил, готовых в любую минуту сделать из нас гиперболы.
Добро пожаловать в Сити Холл, мэр Куинн.
Кто может управлять неуправляемым? Кто-то всегда хочет попробовать, да поможет ему Бог. Из наших ста с лишним мэров некоторые были честными, многие плутами, около семи из названных были компетентными и эффективными администраторами. Двое из них были плуты, но независимо от их морали, они знали как заставить город работать. Некоторые были звездами, другие несли несчастья, и все они в совокупности довели город до крайней энтропической точки разрушения. А теперь Куинн. Он обещал городу величие, объединяя, как казалось, силу и энергию Готфрида, обаяние Линдсея, гуманизм и сострадание Лагуардии.
Поэтому мы выдвинули его кандидатом от Новодемократической партии на первичных выборах в противовес беспомощному Ди Лоренцо. Боб Ломброзо выдоил миллионы у банков, Джордж Миссакян собрал вместе все частные телевизионные каналы, освещающие многих кандидатов от этой партии. Ара Ефрикян выторговал посредничество в поддержку Куинна от имени клубов, а я время от времени заглядывал в штаб, чтобы написать простенькие прогнозы, в которых не было ничего значительного, кроме: «играй спокойно», «продолжай борьбу», «мы победили».
Все ожидали, что Куинн победит, и он действительно выиграл первичные выборы с абсолютным большинством голосов в состязании с семью другими кандидатами. Республиканцы нашли банкира по имени Берджес, который согласился стать их кандидатом. Он был неизвестен, политическая новинка. Не знаю, то ли они были самоубийцами, то ли просто реалистами. Опрос общественного мнения за месяц до выборов показал, что 83 % избирателей отдают предпочтение Куинну. Оставшиеся 17 % беспокоили его. Он хотел, чтобы ему отдали голоса все 100 %, поэтому он обещал народу выиграть кампанию. Никто из кандидатов за двадцать лет не устраивал автопробегов и встреч с избирателями, а он настоял на отстранении от избирательной кампании капризного самоубийственного Мардикяна.
— Каковы мои шансы быть подстреленным, если я пройдусь пешком по Таймс Сквер? — спросил у меня Куинн.
Я не почувствовал смертельной опасности для него и сказал ему об этом.
Я также сказал:
— Но я не хотел бы, чтобы ты делал это, Пол. Я не непогрешим, а ты не бессмертен.
— Если в Нью-Йорке небезопасно встречаться с избирателями, — ответил Куинн, — тогда мы должны использовать место для испытания Z-бомбы.
— Только два года назад здесь был убит мэр, — сказал я.
— Все ненавидели Готфрида. Если кто и был фашистом с Железным крестом, так это он. Почему кто-то также должен думать и обо мне. Лью? Я пойду.
Куинн пошел и встретился с массами. Может быть это и помогло. Он одержал величайшую в истории выборов в Нью-Йорке победу, набрав 88 % голосов.
Первого января тысяча девятьсот девяносто восьмого года. В не по сезону мягкий, почти флоридский день Хейг Мардикян, Боб Ломброзо и все мы, приближенные Куинна, собрались тесным кругом на ступенях Сити Холла, чтобы наблюдать, как наш человек приносит присягу. Я немного беспокоился. Чего я боялся? Я не мог сказать. Может быть бомбы. Да, сияющую круглую черную бомбу, по-клоунски расписанную, с шипящим фитилем, со свистом проносящуюся в воздухе, чтобы разорвать нас на мезоны и кварки (гипотетические частицы). Но бомбу не бросили. Зачем это зловещее предзнаменование Николса? Радость. Я был раздражен. Нас похлопывали по спинам, целовали в щеки. Пол Куинн стал мэром Нью-Йорка, а тысяча девятьсот девяносто восьмой год был счастливым для всех.
Одной из поздних ночей лета тысяча девятьсот девяносто седьмого года Сундара спросила: — Если Куинн победит, он даст тебе работу в своей администрации?
— Возможно.
— Ты возьмешься?
— Вряд ли, — сказал я, — В начале кампании всегда весело. Ежедневное муниципальное правление — грязная скука. Я вернусь к своим привычным клиентам, как только закончатся выборы.
Через три дня после выборов Куинн послал за мной и предложил мне пост специального административного помощника, и я принял его без колебаний, без единой мысли о своих клиентах и работодателях, о своей блестящей конторе, полной оборудования по обработке компьютерных данных.
Лгал ли я Сундаре той ночью? Нет. Я обманывал себя. Мой прогноз был ошибочным, так как самопонимание не было совершенным. С августа до ноября я уяснил, что близость к власти дурманит. Больше чем за год Пол Куинн заразил меня своей энергией. Когда вы проводите так много времени рядом с такой силой, вы вовлекаетесь в поток энергии, вы становитесь энергоманом. Вы не можете оторваться от питающей вас динамомашины. Когда вновь выбранный мэр Куинн нанимал меня, он сказал, что нуждается во мне, я же понял, что еще сильнее он был нужен мне. Куинн был подхвачен огромной волной, блестящим полетом кометы через темную ночь американской политики, и я страстно желал быть в составе его поезда, ухватить часть его пламени, согреться им. Это было так просто и так унизительно. Я свободно мог притвориться, что, служа Куинну, я служу человечеству, что я участвую в великом захватывающем крестовом походе по спасению величайшего из наших городов, что я помогаю вытащить современную городскую цивилизацию из пучины, дать ей цель и жизнеспособность. Я даже был бы искренен. Но к Куинну меня влекла притягательность власти, власть в ее собственном понимании, власть ради власти, власти создавать, формировать и изменять. Спасение Нью-Йорка было частностью; оседлать силу — вот чего я жаждал.
Вся наша группа вошла в новую городскую администрацию. Куинн назначил Хейга Мардикяна вице-мэром, Боба Ломброзо финансовым администратором. Джордж Миссакян стал координатором средств массовой информации, Ара Ефрикян был назначен главой комиссии городского планирования. Затем мы пятеро уселись с Куинном за распределение остальных постов. Большинство имен было предложено Ефрикяном. Миссакян, Ломброзо и Мардикян определяли уровень квалификации, я делал интуитивные аттестации, а Куинн выносил окончательное решение. Таким путем мы добились участия негров, пуэрториканцев, китайцев, итальянцев, ирландцев, евреев и тому подобное в делах города, которые могли возглавить Агентство людских ресурсов, Совет по развертыванию жилищного строительства, Администрацию по защите окружающей среды. Администрацию по ресурсам культуры и множество других.
Затем мы начали тактично насаждать многих из своих друзей, включая огромное число армян, евреев-сефардов и других иностранцев, в верхних этажах низших эшелонов власти. Мы сохранили лучших людей из администрации Ди Лоренцо — их было не так уж много — и воскресили нескольких несимпатичных, но просвещенных комиссионеров Готфрида. Это было опьяняющее чувство — выбирать правительство для города Нью-Йорка, вытеснять старых кляч и приспособленцев и заменять их предприимчивыми мужчинами и женщинами, которые, казалось, представляли собой этнический и географический сплав, совершенно необходимый кабинету мэра Нью-Йорка.
Моя собственная работа была аморфной, мимолетной: я был тайным советником, создателем предчувствий, аварийщиком, тенью за троном мэра. Я предназначался для того, чтобы используя свои интуитивные способности, вовремя, за пару шагов до катаклизма или катастрофы предупредить Куинна о том, что в этом городе вояки могут обрушиться на мэра, если бюро прогнозов погоды объявит о налете на город снежной бури. Мне платили лишь половину того, что я мог заработать как частный консультант. Но муниципальная зарплата все же перекрывала мои реальные потребности. Было и другое преимущество: по мере того, как Куинн будет подниматься выше, я буду подниматься вместе с ним.
Прямо в Белый дом.
Я почувствовал приближение президентства Куинна в тот первый вечер тысяча девятьсот девяносто пятого года на приеме у Саркисяна, а Хейг Мардикян почувствовал его задолго до этого. У итальянцев есть слово «papabile», им называют кардинала, который возможно станет Папой. Куинн был президентский «папабиле».
Он был молодой, представительный, энергичный, независимый, так же как сорокалетний Кеннеди, обладал мистической властью над избирателями. Конечно, его не знали за пределами Нью-Йорка, но это не имело особого значения: со всеми городскими кризисами, которые по интенсивности на двести пятьдесят процентов превышают уровень, который был целое поколение (тридцать-сорок лет тому назад, любой, кто справится с должностью мэра в этом городе, автоматически становится президентом). И если Нью-Йорк не сломает Куинна, как он сломал Линдсея в шестидесятых, он станет известен всей нации через год-два. И тогда…
К осени девяносто седьмого года, когда должность мэра была завоевана, оказалось, что я уже сосредоточился (и это полностью захватило меня на шансах Куинна на президентских номинациях). Я чувствовал, что он будет президентом, если уже не в двухтысячном году, то четыре года спустя обязательно. Но одного предсказания недостаточно. Я играл президентством Куинна, как мальчик играет собой, возбуждая себя идеей, манипулируя ею так, чтобы доставить себе удовольствие, получить удовлетворение.
Скажу по секрету, меня смущало это поспешное планирование. Я не хотел, чтобы люди с холодным УМОМ, такие как Мардикян и Ломброзо знали, что я уже опутан мастурбическими фантазиями по поводу блестящего будущего нашего героя, хотя я предполагал, что они и сами были увлечены подобными мыслями. Я составлял бесконечные списки политиков, которых стоило выращивать в Калифорнии, Флориде, Чикаго, вычерчивал карты динамики национальных выборных блоков, стряпал хитрые схемы, показывающие мощные вихри съезда по выбору кандидата в президенты, разрабатывал бесконечные вариации сценариев самих выборов. Все это, как я уже говорил, захватывало, означало, что я снова и снова, страстно, нетерпеливо, неизбежно, в каждую свободную минуту возвращался к своим анализам и прогнозам.
У каждого есть навязчивая идея, которая превращается в несущий каркас, составляющий его жизнь: так мы становимся коллекционерами, садовниками, летчиками, марафонцами, пьяницами, прелюбодеями. Внутри каждого из нас одинаковая пустота и каждый заполняет эту пустоту, по-существу, одинаковыми способами, независимо от начинки, которую мы выбираем. Я имею в виду, что мы выбираем для себя то лекарство, которое нам больше нравится, хотя болезнь у нас у всех одна.
Я ложился спать и вставал, мечтая о президенте Куинне. Было за что работать на него. Не только потому, что он безусловный лидер, но он был человечным, искренним и брал на себя ответственность за людей. (Вот оно — его политическая философия была точно такая же, как у меня). Но также я находил в себе потребность вовлечься в успех карьеры других людей — постепенно заменить другого, использовать свое стохастическое искусство во благо другим людям. В этом был своего рода подземный толчок для меня, выросший из сложного чувства голода власти, связанного с ощущением, что я наиболее неуязвим, когда менее всего видим. Я не мог сам стать президентом. У меня не было желания проходить через все эти вихри борьбы, выставления на всеобщее обозрение, на безвозмездный напряженный труд, который публика с такой готовностью взваливает на того, кто ищет ее любви. Но, трудясь на поприще создания президента Пола Куинна, я мог проникнуть в Белый Дом через заднюю дверь, не обнажая себя и особо не рискуя. Вот каковы полностью оголенные корни моей одержимости. Я был намерен использовать Пола Куинна и позволял ему думать, что он использует меня. В сущности, я идентифицировал себя с ним: он был моим вторым я, моей разгуливающей маской, моей кошачьей лапой, моей марионеткой, моим десантом. Я хотел быть президентом, королем, императором, Папой, Далай Ламой. Через Куинна я заберусь туда тем единственным путем, которым могу, я буду управлять человеком, держащим в руках бразды правления и, таким образом, я стану отцом себе, а всем остальным Великим Отцом.
Был морозный день конца марта тысяча девятьсот девяносто девятого года, который начался, как начинался каждый день моей работы на Пола Куинна, но пошел по необычному пути сразу после полудня. Я встал как всегда, в четверть восьмого. Мы с Сундарой, как обычно, приняли вместе душ, обмениваясь заключенной в воде энергией. У нас также был маленький фетиш мыла и мы любили, намыливать Друг друга пока не становились скользкими, как тюлени. Быстрый завтрак, к восьми в Манхэттен. Первая остановка в моей конторе над городом, в моей старой конторе в «Ассоциации Лью Николса», которую я сохранил с костяком штата в свое время по вопросам городской безработицы. Там я раздал типовые анализы прогнозов по мелким административным способам: размещение новой школы, закрытие старой больницы, изменение зональных тарифов, разрешение на новый вытрезвитель для слабоумных алкоголиков в жилом районе. Все это мелочи, но потенциально опасные мелочи в городе, где нервы каждого жителя натянуты и маленькие неувязки быстро вырастают в огромные проблемы. Затем, около полудня я отправился в здание муниципального конференц-зала, чтобы позавтракать с Бобом Ломброзо.
— У мистера Ломброзо посетитель, — сказала секретарь, — но вы можете войти.
Контора Ломброзо была подходящей для него сценой. Он высокий, хорошо сложенный человек около сорока, с театральной внешностью, внушительной фигурой с темными вьющимися волосами, серебрящимися на висках, с жесткой, коротко подстриженной бородой, показной улыбкой и энергичными, резкими манерами удачливого купца. Его офис, переоборудованный за его счет по стандартам древних бюрократов, был богато украшен, мебель и вся обстановка в ливантийском стиле: с темными блестящими кожаными панелями на стенах, толстыми коврами, тяжелыми коричневыми бархатными шторами, матовыми бронзовыми испанскими лампами, расставленными повсюду, сияющим письменным столом, сделанным из нескольких сортов темного дерева, выложенным пластинками механически обработанного сафьяна, огромные белые урны китайских ваз и маленький стеклянный буфет в стиле барокко, взлелеянная коллекция средневекового иудейства — серебряные головки, бюсты и указки для свитков закона, вышитые занавески для торы из синагог Туниса и Ирана, филигранные субботние лампы, канделябры, коробочки для специй, подсвечники. Из этого уединения Ломброзо управлял муниципальными доходами, как принц Сиона: горе постигает глупого язычника, который пренебрегает его советом.
Его посетителем был похожий на тень маленький человек, пятидесяти пяти-шести лет, незаметная, незначительная персона с узкой яйцеобразной головой, поросшей редкими седыми волосами. Он был одет просто, в старый потертый коричневый костюм времен Эйзенхауэра, что делало Ломброзо в его шедевре портновского искусства похожим на экстравагантного павлина, и даже я почувствовал себя денди в своем каштановом вязаном свитере, который носил уже пять лет. Он тихо сидел, ссутулившись и сжав руки. Он казался незаметным, почти невидимым, из породы урожденных Смитов. Его кожа свинцового оттенка, холодная, дряблая, говорила о духовном и физическом истощении. Время забрало у этого человека силу, которой он, возможно, когда-то обладал.
— Я хочу познакомить тебя с Мартином Карваджалом, Лью, — сказал Ломброзо.
Карваджал встал и протянул мне руку. Она была холодной.
— Очень приятно, наконец, познакомиться с вами, мистер Николс, — сказал он мягким глухим голосом, дошедшим до меня как будто с края вселенной. Необычно устаревшее построение фразы приветствия звучало странно. Я недоумевал, что он здесь делает. Он выглядел каким-то обескровленным, человеком, ищущим мелкой канцелярской работы, или, что более вероятно, каким-нибудь выброшенным за борт жизни дядюшкой Ломброзо, пришедшим сюда за ежемесячным подаянием. Но в берлогу финансового администратора Ломброзо допускались только сильные мира сего.
Однако, Карваджал не был реликтом, за которого я его принял. Уже в момент рукопожатия он проявил неожиданный поток силы; встав, он стал выше, черты лица напряглись, какой-то средиземноморский румянец сделал ярче цвет его лица. Только его глаза, унылые и безжизненные, выдавали роковую отстраненность.
Ломброзо сказал нравоучительно:
— Мистер Карваджал был один из самых щедрых спонсоров предвыборной кампании, — бросая на меня вкрадчивый финикийский взгляд, говорящий: «Обращайся с ним хорошо, Лью, нам еще нужно его золото».
То, что этот неряшливый, нездоровый незнакомец оказался преуспевающим благодетелем кампании, человеком, которому надо льстить, заискивать перед ним и допускать в святая святых делового должностного лица, основательно потрясло меня, так как очень редко я ошибался в ком-либо так глубоко. Но мне удалось вежливо улыбнуться и сказать:
— А чем вы занимаетесь, мистер Карваджал?
— Инвестициями.
— Он один из самых проницательных и удачливых частных лиц, играющих на бирже, — сказал Ломброзо.
Карваджал самодовольно кивнул.
— Вы зарабатываете только на фондовой бирже? — спросил я.
— Целиком.
— Я никогда не думал, что такое возможно.
— О, да, да, это можно сделать, — сказал Карваджал. Его голос, тонкий и сиплый, раздавался как будто из могилы. — Все, что нужно — это достаточное понимание тенденций и немножко мужества. А вы никогда не играли на бирже, мистер Николс?
— Чуть-чуть. Лишь по-любительски.
— Вам везло?
— Пожалуй. Я сам обладаю способностью схватывать тенденции. Но я чувствую себя неудобно, когда начинаются дикие и безумные колебания. Двадцать — наверх, тридцать — вниз. Нет, спасибо. Я предпочитаю надежные предприятия.
— Я тоже, — ответил Карваджал, придавая своему утверждению налет таинственности, намек на скрытое значение. Но это сбило меня с толку, заставило почувствовать дискомфорт.
Мелодичный звонок раздался во внутреннем кабинетике Ломброзо, отделенном от основного дверью и коротким коридором налево от письменного стола. Я знал, что это звонит мэр, секретарь всегда переключала связь с Куинном во внутренний кабинет, когда у Ломброзо были посетители. Оставшись наедине с Карваджалом я вдруг почувствовал непреодолимое беспокойство: кожа начала гореть, горло сдавило, как будто какое-то мощное, источаемое им физическое излучение стало непреодолимо изливаться на меня, как только исчезло сдерживающее присутствие Ломброзо. Я не мог оставаться. Извинившись, я торопливо бросился вслед за Ломброзо в другую комнату — узкую пещеру, от пола до потолка наполненную книгами, тяжелыми, богато украшенными томами талмудов, переплетенных книг и рукописей. Ломброзо был удивлен и рассержен моим вторжением. Он сердито указал пальцем на телефонный экран, на котором были видны плечи и голова мэра Куинна. Но вместо того, чтобы уйти, я изобразил целую пантомиму извинений, идиотски гримасничая, пожимая плечами, размахивая руками и подпрыгивая. Это заставило Ломброзо попросить мэра на минуту отключиться. Экран погас.
Ломброзо посмотрел на меня.
— Ну, что случилось?
— Ничего. Я не знаю. Извини. Я не могу там оставаться. Кто он, Боб?
— Я только что говорил тебе. Большие деньги. Сильная опора Куинна. Мы должны быть любезны с ним. Разве ты не видишь, я говорю по телефону. Мэр должен знать…
— Я не хочу быть с ним один. Он похож на ходячего мертвеца. Меня бросает в дрожь от него.
— Что?
— Я серьезно. От него на меня исходит какая-то сила, Боб. Он вызывает у меня желание уйти. Он создает жуткую атмосферу.
— О Боже, Лью!..
— Я не могу. А ты знаешь, что делать?
— Он безобидный маленький старикашка, который делает огромные деньги на бирже и любит нашего мэра. Это все!
— Зачем он здесь?
— Чтобы встретиться с тобой, — сказал Ломброзо.
— Только для этого? Только чтобы увидеть меня?
— Он очень хотел поговорить с тобой. Сказал, что ему очень важно иметь дело с тобой.
— Что он хочет от меня?
— Я сказал все, что знаю. Лью.
— Мое время продается каждому, кто заплатит пять баксов Фонду кампании Куинна!
Ломброзо вздохнул:
— Если бы я сказал тебе сколько дал Карваджал, ты бы не поверил, но в любом случае, да, я думаю, ты должен уделить ему время…
— Но…
— Послушай, Лью, если хочешь больше узнать, обратись к Карваджалу.
— А сейчас возвращайся к нему. Будь очаровательным и дай мне поговорить с мэром. Иди. Карваджал тебя не съест. Он маленькая слабая штучка. — Ломброзо отвернулся от меня и нажал кнопку телефона. Мэр вновь появился на экране. Ломброзо сказал:
— Извини, Пол. У Лью небольшой нервный срыв, но он возьмет себя в руки. А теперь…
Я вернулся к Карваджалу. Он сидел не двигаясь, с понуренной головой, безвольно опустив руки, как будто огненный ветер пролетел по комнате, когда я ушел, и он сгорел. Медленно, с огромным усилием он пришел в себя, выпрямился, вздохнул, разыгрывая из себя героя из мультика, которого полностью выдавали его пустые пугающие глаза. Живой мертвец. Да.
— Вы с нами пообедаете? — спросил я его.
— Нет, нет. Я не буду навязываться. Я только хотел переговорить с вами, мистер Николс.
— Я к вашим услугам.
— Правда? Чудесно! — Он улыбнулся мертвенной улыбкой. — Знаете, я много слышал о вас. Даже до того, как вы занимались политикой. В каком-то смысле, мы с вами делаем одно дело.
— Вы имеете в виду биржу? — спросил я озадаченно.
Его улыбка стала ярче и еще более пугающей.
— Прогнозы, — сказал он, — для меня это биржа. Для вас — консультации по бизнесу и политике. Мы оба зарабатываем мозгами и нашим пониманием тенденций.
Я был неспособен воспринимать его. Он был темным, таинственным, загадкой.
— Сейчас вы поддерживаете локоть мэра, указываете ему дорогу вперед. Я обожаю людей, имеющих такое ясное видение. Скажите, какую карьеру вы предсказываете мэру Куинну? — спросил он.
— Блестящую!
— Блестящего мэра?
— Он будет самым лучшим из тех, кто был когда-нибудь мэром в этом городе.
Ломброзо вернулся в комнату. Карваджал спросил:
— А потом?
Я неуверенно посмотрел на Ломброзо, но его глаза были скрыты. Я был предоставлен самому себе.
— После этого срока в качестве мэра? — спросил я.
— Да.
— Он еще молодой человек, мистер Карваджал. Он может победить на трех или четырех выборах. Я не могу вам предоставить глубокого прогноза о том, что будет через двенадцать лет.
— Двенадцать лет в Сити Холле. Вы думаете, он намерен там оставаться так долго?
Карваджал играл со мной. Я чувствовал, что он меня втягивает помимо моей воли в своего рода дуэль. Я бросил на него пристальный взгляд и ощутил что-то пугающее и неопределенное, что-то мощное и непостижимое, что заставило меня предпринять достойный защитный маневр. Я сказал:
— А что вы думаете, мистер Карваджал?
Впервые отблеск жизни загорелся в его глазах. Он наслаждался игрой.
— Этот мэр Куинн займет более высокий пост, — сказал он мягко.
— В правительстве?
— Выше.
Я не сразу ответил, и не мог ответить тогда, неожиданная тишина разразилась из кожаных панелей стен и поглотила нас. Я боялся нарушить ее. Хоть бы опять позвонил телефон, подумал я, но все замерло, остановилось, как воздух морозной ночью, пока Ломброзо не выручил нас, сказав:
— Мы тоже думаем, что у него большие возможности.
— У меня большие планы на него, — выпалил я.
— Я знаю, — сказал Карваджал. — Поэтому я здесь. Хочу предложить поддержку.
Ломброзо сказал:
— Ваша финансовая помощь была потрясающе полезной для нас, и…
— Я имею в виду не только финансовую поддержку.
Теперь Ломброзо посмотрел на меня, обратившись за помощью. Но я растерялся. Я сказал:
— Я не думаю, что мы последуем за вами, мистер Карваджал.
— Я бы хотел остаться с вами наедине, — сказал Карваджал.
Я взглянул на Ломброзо. Если ему и не понравилось, что его выставляют из своего собственного кабинета, он не показал этого. Со свойственной ему грацией он поклонился и удалился в заднюю комнату. Опять я оказался наедине с Карваджалом и опять почувствовал себя плохо, скрученным и искривленным невидимыми стальными нитями, которые стягивали его сморщенную, ослабленную душу. Уже другим тоном, тихо и доверительно, Карваджал сказал:
— Как я отметил, вы и я делаем одну работу. Но мне кажется, что у нас разные методы, мистер Николс. Ваша техника интуитивна и пробабилистична, а моя… Моя иная. Я верю, что, возможно, моя интуиция может дополнить вашу. Вот, что я пытаюсь сказать.
— Предсказательная интуиция?
— Точно. У меня нет желания вмешиваться в сферу вашей деятельности. Но я бы смог сделать одно-два предложения, которые, думаю, были бы ценны для вас.
Я содрогнулся. Неожиданно загадка объяснилась и то, что открылось за ней, было невероятной банальностью. Карваджал, который не представлял из себя ничего, кроме как богатого любителя политики, показал, что его деньги квалифицируют его, как универсального эксперта, жаждущего сунуть свой нос в принятие политических решений. Любитель. Кабинетный политик, господи! Ладно, ублажать его, как попросил Ломброзо. Я ублажу. Нащупывая факты, я сказал ему чопорно:
— Конечно, мистер Куинн и его штат всегда рады услышать полезные предложения.
Глаза Карваджал искали моего взгляда, но я избегал смотреть на него.
— Благодарю, — прошептал он. — Я записал кое-что для начала.
Он протянул мне сложенный листок белой бумаги. Его рука немного дрожала. Я взял листок, не глядя.
Казалось, силы вдруг покинули его, как будто он исчерпал все свои ресурсы. Его лицо посерело, суставы ослабли.
— Спасибо, — снова пробормотал он. — Большое спасибо. Думаю, мы скоро увидимся. — И он ушел, поклонившись в дверях как японский посол.
Я со многим встречался в своей работе. Покачав головой, я развернул листок бумаги. Три предложения были написаны тонким почерком.
1. Следите за Джилмартином.
2. Обязательное замораживание национальной нефти — скоро проявится.
3. Сокорро вместо Лидеккера до лета. Скорее доберитесь до него.
Я прочел их дважды, не разобрался, подождал знакомого проясняющего скачка интуиции и опять — ничего. Что-то в этом Карваджале, казалось, полностью лишало меня способностей. Эта улыбка призрака, эти потухшие глаза, эти загадочные записи — все в нем расстраивало меня и ставило в тупик.
— Он ушел, — позвал я Ломброзо, который сразу появился из внутренней комнаты.
— Ну?
— Не знаю. Абсолютно ничего не знаю. Он дал мне это, — я протянул ему листок.
Джилмартин должен был стать Государственным контролером. Энтони Джилмартин, который пару раз сталкивался с Куинном по поводу финансовой политики, а сейчас о нем не было слышно.
— Карваджал думает, что возникнут трения с Албани по поводу денег, — рискнул сказать я, — хотя ты должен знать об этом больше меня. Джилмартин снова ворчит по поводу городских расходов?
— Ни слова.
— Может мы готовим пакет новых налогов, который ему не понравится?
— Мы бы тебе сообщили, Лью, если бы занимались этим.
— Итак, никаких потенциальных конфликтов не вырисовывается между Куинном и контрольным кабинетом?
— Я не вижу никаких в обозримом будущем, — сказал Ломброзо. — А ты?
— Никаких. Что же касается обязательного замораживания нефти…
— Мы говорили о проталкивании этой идеи через жесткий местный закон. Танкерам с незамороженной нефтью запрещается заходить в нью-йоркскую бухту. Куинн не уверен, так ли уж хороша эта идея, как о ней говорят, и мы как раз собираемся просить тебя составить прогноз. Но замораживание? Куинн не говорит много о делах национальной политики.
— Еще нет?
— Еще нет. А может уже пора? Может Карваджал на это и намекает? Ну, а третье?..
— Лидеккер, — сказал я. Определенно это был Ричард Лидеккер, губернатор Калифорнии, одна из наиболее значительных фигур в новодемократической партии и один из первых претендентов на президентскую номинацию в 2000 году.
— Сокорро — испанец, для помощи, не так ли, Боб? Помочь Лидеккеру, который не нуждается ни в какой помощи? Почему? Как, в конце концов, Пол Куинн может помочь Лидеккеру? Выставляя его в президенты? Кроме симпатии Лидеккера, на мой взгляд, это не принесет особой пользы Куинну, и мы не можем дать Лидеккеру ничего такого, чего у него нет в кармане, поэтому…
— Сокорро — помощник губернатора Калифорнии, — мягко сказал Ломброзо. — Карлос Сокорро. Так его зовут, Лью.
— Карлос Сокорро, — я закрыл глаза. — Конечно. — Мои щеки пылали. Несмотря на свои бесчисленные списки, неистовые компилирования центров власти в Новодемократической партии, мои вычерчивания до пота схем прошедших полутора лет, я все-таки умудрился забыть об очевидном наследнике Лидеккера. — На что же тогда он намекает? Что, Лидеккер, уступит губернаторство Сокорро и будет претендовать на президентство? До кого добраться? — Я заколебался. — До Сокорро? До Лидеккера. Все слишком мутно. Я не собираюсь разгадывать то, что не имеет смысла.
— А какова твоя разгадка Карваджала?
— Чудак, — сказал я, — богатый чудак. Роковой маленький человечек с серьезным случаем зацикленности на политике. — Я положил записку в портмоне. Кровь стучала у меня в висках. — Забудь об этом. Ты велел развлечь его — я развлек. Я был хорошим мальчиком, так ведь, Боб? Но я не нанимался заниматься такими случаями серьезно, и я отказываюсь даже приниматься за это. А теперь пойдем обедать, курить, пить мартини и разговаривать.
Ломброзо улыбнулся самой ослепительной улыбкой, успокаивающе похлопал меня и вывел из кабинета. Но я чувствовал холодок, как будто вступил в новый сезон, и это была не весна. Холод тянулся еще до обеда.
В следующие несколько недель мы честно принялись за работу, планируя путь Пола Куинна (и наш собственный) в Белый дом. Больше мне не нужно было быть скромным в желаниях, ограничивая потребность сделать из него президента. Теперь наши внутренние круги открыто проявили аналогичную страсть, которая так смущала меня полтора года назад. Теперь мы все выползли из своих щелей.
Процесс создания президента не сильно изменился с середины девятнадцатого века, хотя техника в наши дни отличается наличием компьютерных сетей, баз данных, стохастических прогнозов и интенсивным самонасыщением информацией. Отправной точкой, конечно, является сильный кандидат, предпочтительно имеющий мощную опору в густонаселенном штате. Ваш человек должен быть правдоподобно «президентским»: он должен выглядеть и уметь говорить как президент. Если это не его обычный стиль, его нужно натаскивать, чтобы он умел создать вокруг себя атмосферу правдоподобности. У самых лучших кандидатов она натуральная. Мак-Кинли, Линдон Джонсон, Ф.Д.Рузвельт и Вильсон — все они имели настоящий «президентский» вид. Хардинг тоже. Ни один человек не был так похож на Президента, как Хардинг. Это было единственное его достоинство, но и его было достаточно, чтобы стать президентом. У Девея, Алэ Смита, Мак Коверни и Хампфри его не было, и они проиграли. У Стивенсона и Уилки он был, но их соперниками были люди, обладавшие им в большей степени. Джон Ф.Кеннеди не очень соотносился с идеалом 1960 года, как должен выглядеть президент — мудрый, отечески заботливый — но у него было много других достоинств и, победив, он переделал модель в определенной степени с выгодой для остальных, таких как Пол Куинн, который был правдоподобным «президентским», потому что был «как Кеннеди». Очень важно также и говорить по-президентски. Будущий кандидат должен произвести впечатление твердого, серьезного и энергичного и в то же время милосердного и уступчивого политика, с голосом, передающим теплоту и мудрость Линкольна, пыл Трумэна, ясность Рузвельта и разум Кеннеди. Куинн подходил для этой должности.
Человек, который хочет быть президентом, должен собрать команду: кого-то для сбора средств (Ломброзо), кого-то для обработки средств массовой информации (Миссакян), кого-то для анализа тенденций, кого-то для того, чтобы объединить в политический союз различных политических лидеров (Ефрикян), кого-то, чтобы направлять и координировать стратегию (Мардикян). Сначала команда работает с продуктом. Заводит необходимые связи с мире политиков, журналистов, финансистов; доводит до умов публики концепцию, что это как раз подходящий человек для такого дела. Ко времени съезда для выдвижения кандидата должно быть собрано достаточное количество делегатов, путем открытого или завуалированного обещания придерживаться декларированной политики, чтобы помочь ему достичь цели при первом голосовании или, в худшем случае, при третьем. Если вы к тому времени не сможете добиться номинации, союзы распадутся, а темные лошадки разбредутся в ночи. Когда же он пройдет номинацию, вы подбираете ему союзника, совершенно непохожего на него во взглядах, философии, происхождении, с которым он все еще поддерживает контакты — и можете смело отправляться втаптывать в грязь вашего уважаемого оппонента.
В начале апреля тысяча девятьсот девяносто девятого года мы провели наше первое собрание по выработке стратегии в кабинете представителя мэра Мардикяна, в западном крыле Сити Холла, на котором присутствовали Хейг Мардикян, Боб Ломброзо, Джордж Миссакян, Ара Ефрикян и я. Куинна не было. Куинн торговался в Вашингтоне с департаментом здравоохранения, образования и благосостояния по поводу увеличения ассигнований для города согласно Стабилизационному акту. В комнате раздался треск электрического разряда, не имеющий ничего общего с установкой озонирования воздуха. Это была молния власти, реальной, потенциальной. Мы собрались для того, чтобы переделывать историю.
Стол был круглый, но я чувствовал себя занимающим центральное место в группе. Четверо из присутствующих, гораздо более сведущих в вопросах применения силы и оказания влияния, ждали моих указаний, так как будущее было неясным, и они могли только ломать голову над его загадками верили, что я ВИЖУ и ЗНАЮ. Я не собираюсь объяснять разницу между видением и способностью догадываться. Я смаковал свое господство над ними. Власть обогащает на любом уровне. И вот я сидел среди миллионеров, двух адвокатов, биржевого маклера и промышленного магната, среди трех смуглых армян и одного смуглого испанского еврея. Каждый из них, как и я, жаждал почувствовать резонанс триумфа успешной заявки на роль президента, каждый, как и я, страстно желал разделить славу, каждый уже выделял свой кусок империи в будущем правительстве, и они ждали, что я педантично укажу им путь завоевания Соединенных Штатов Америки.
Мардикян сказал:
— Давайте начнем с толкования, Лью. Как вы оцениваете шансы Куинна на номинацию в следующем году?
Я выдержал соответствующую пророческую паузу, я выглядел, как будто искал стохастические тотемы, заглядывал в дальние пространства космоса, выискивая танцующие пылинки предзнаменований, окутал себя пророческой помпезностью, произвел совершенно хитрый импрессивный акт и через минуту ответил торжественно:
— Для номинации, может быть, один шанс из восьми. Для выборов — один из пятидесяти.
— Не так уж хорошо.
— Нет.
— Совсем нехорошо, — сказал Ломброзо.
Мардикян, напуганный, потянув себя за мясистый императорский нос, сказал:
— Вы говорите, что мы должны это пропустить вообще? Это ваша оценка?
— На следующий год, да. Забудьте о президентстве.
— Мы прекращаем работу? — сказал Ефрикян. — Мы только попали сюда, в Сити Холл, а теперь его бросаем?
— Подождите, — прошептал ему Мардикян. Он снова обратился ко мне:
— А что вы думаете о выборах две тысячи четвертого года, Лью?
— Лучше. Много лучше.
Ефрикян, дородный мужчина с шикарно обритым черепом, выглядел взволнованным. Он нахмурился и сердито сказал:
— Средства массовой информации много говорят о том, что Куинну удалось сделать за первый год в качестве мэра. Я думаю, что сейчас как раз подходящий момент ухватиться за следующую перекладину, Лью.
— Согласен, — любезно согласился я.
— Но вы сказали, что он проиграет в двухтысячном.
— Я говорю, что любой Новый демократ проиграет, — ответил я, — любой. Куинн, Лидеккер, Китс, Кейн, Повнел — любой. За этот момент Куинн и должен ухватиться. Вы правильно сказали, мистер Ефрикян. Но следующая перекладина не обязательно наивысшая.
Миссакян собранный, точный, тонкогубый эксперт по коммуникациям, человек ясного видения, сказал:
— Вы не могли бы быть поточнее, Лью?
— Да, — ответил я и развил свою мысль. Я высказал свой не очень рискованный прогноз, что кто бы ни был выдвинут против президента Мортонсона в двухтысячном году — наиболее вероятно, Лидеккер — он проиграет. Лицо, занимающее должность президента в этой стране не проигрывает выборов после первого срока, если не накликает беду огромных размеров. А Мортонсон работает спокойно, выполнял эту скучную вялую работу, ту, которую любят большинство американцев. Бросив вызов, Лидеккер получит достойный отпор, но выхода нет. Он будет побежден, потерпит сильное поражение, хотя он как раз президентского калибра. Лучше всего уйти с дороги Лидеккера. Дать ему свободный проход. Любые попытки Куинна вырвать у него номинацию в следующем году могут провалиться. В любом случае, Лидеккер станет его врагом, что совершенно нежелательно. Пусть Лидеккер получит свою акколаду (посвящение в рыцари), давайте позволим ему убить себя на выборах, пытаясь сбросить непобедимого Мортонсона. Мы подождем до две тысячи четвертого года, когда конституция запретит Мортонсону выдвигать свою кандидатуру, и выставим Куинна — молодого, не опороченного поражением.
— Итак, Куинн уступает место Лидеккеру в двухтысячном году, а затем выдвигается, связывая ему руки? — подытожил Ефрикян.
— Более того, — сказал я. Я посмотрел на Боба Ломброзо. Мы с ним уже обсуждали стратегию и пришли к соглашению. И теперь, сгорбив плечи, окидывая армянскую сторону стола взглядом элегантных глаз с тяжелыми веками, Ломброзо начал обрисовывать наш план.
— Куинн сделает заявку на выдающееся положение в стране в течение следующих нескольких месяцев, начав в начале лета тысяча девятьсот девяносто девятого года турне по стране, выступая с речами в Мемфисе, Чикаго, Денвере и Сан-Франциско, опираясь на надежные, привлекшие внимание достижения в Нью-Йорке (перестройка территорий, программа ускорения, деготфриадизация политических сил и так далее), он начнет говорить о более важных вопросах, таких как региональные силы слияния, изменение политики, о новом введении законов о собственности тысяча девятьсот восемьдесят второго года и (почему нет?) об обязательном замораживании нефти, К осени он начнет прямую атаку на республиканцев, не столько на самого Мортонсона, сколько на некоторых членов его кабинета (особенно на секретаря по энергии Хосперса, секретаря по информации, секретаря по окружающей среде Перлмана). Таким образом он достигнет медленных, но верных успехов в борьбе, превращаясь в фигуру национального масштаба. Растущий молодой лидер, человек, которого стоит принимать во внимание. Средства массовой информации начнут говорить о его президентских возможностях, хотя выборщики будут ставить его ниже Лидеккера, как фаворита номинации — мы будем следить за этим — он не будет заявлять о себе на выборах. Он даст понять средствам массовой информации, что предпочитает Лидеккера другим баллотирующимся кандидатам, хотя он постарается не делать никакого прямого индоссамента (подтверждения) Лидеккеру. На съезде Новых демократов в двухтысячном году, когда на номинации Лидеккер произнесет традиционную речь, заявив своего союзника, Куинн вступит в игру и драматично и, в конечном счете, безуспешно предложит себя для номинации в качестве вице-президента. Почему вице-президент? Потому что средства массовой информации дадут основной бой, не раскрывая его как заявившего себя на президентский пост, не обвинив его в преждевременных амбициях и не вызвав гнев сильного Лидеккера. Почему безуспешно? Потому что Лидеккер в любом случае проиграет выборы и Куинн ничего не выиграет, проиграв вместе с ним в качестве его союзника. Самое большее, что в данном случае можно извлечь из выборов — это установление имиджа блестящего новичка, большим надеждам которого помешали политические наемники. И затем отказаться от выборов.
Наш образец, — заключил Ломброзо, — Джон Кеннеди, который был вытеснен как вице-президент, как раз таким же способом в тысяча девятьсот пятьдесят шестом, а затем возглавил список кандидатов в тысяча девятьсот шестидесятом году. Лью выявил в политических хитросплетениях закономерность динамики частичного замещения одного кандидата другим и мы смогли показать вам ее в разрезе.
— Великолепно, — сказал Ефрикян, — когда начнется предательство, в две тысячи третьем году?
— Давайте серьезно, — мягко сказал Ломброзо.
— О’кей, — сказал Ефрикян, — я буду серьезным. А что, если Лидеккер начнет борьбу снова в две тысячи четвертом году?
— Ему тогда будет уже шестьдесят один, — ответил Ломброзо, — и в его послужном списке будет предыдущее поражение. Куинн будет сорокатрехлетним и небитым. Один будет на пути вниз, другой, явно, на пути наверх. А партии будет нужен победитель после восьми лет безвластия.
Последовало долгое молчание.
— Мне это нравится, — наконец провозгласил Миссакян.
Я сказал:
— А тебе как, Хейг?
Мардикян какое-то время не говорил ни слов. Потом кивнул.
— Куинн не готов взять страну в двухтысячном году. Он сможет в две тысячи четвертом году.
— И страна будет готова для Куинна, — сказал Миссакян.
Один человек сказал, что политика делает супругов чужими. Если бы не политика, Сундара и я не образовали бы той весной группы из четырех человек с Каталиной Ярбер, проктором Временных увлечений, и Ламонтом Фридманом, сильно ионизированным молодым финансовым гением.
Случилось так, что как член свиты Пола Куинна я получил два бесплатных билета на пятисотдолларовый обед в день Николоса Росвелла, который Новодемократическая партия штата Нью-Йорк ежегодно проводит в середине апреля. Это не столько день памяти по убитому губернатору, сколько, и скорее, акция сбора денежных средств и представления очередной партийной суперзвезды. Главным оратором на этот раз был, конечно, Куинн.
— Однажды я была на одном из твоих политических обедов, — сказала Сундара.
— Они совершенно формальны.
— Тем не менее.
— Ты возненавидишь меня, любовь моя.
— А ты собираешься? — спросила она.
— Я должен.
— Я думаю, тогда я воспользуюсь другим билетом. Если я усну, толкни меня, когда мэр начнет говорить. Он во мне все переворачивает.
Итак, сумрачным дождливым вечером мы с ней отправились в Харбор Хилтон, целиком освещенную огромную пирамиду на легкой понтонной платформе в полукилометре от оконечности Манхэттена, в переполненный сливками истеблишмента восточных либералов зал для приемов на высоком уровне, откуда была, среди прочего, видна башня-кондо Саркисяна на противоположном берегу бухты, где я около четырех лет назад впервые встретил Пола Куинна. Многие из участников того празднества должны быть и на сегодняшнем обеде. Сундара и я заняли места за одним столом с Фридманом и мисс Ярбер.
Пока все пили коктейли и курили наркотики перед началом обеда, Сундара привлекала больше внимания, чем любой из присутствующих сенаторов, губернаторов и мэров, включая Куинна. Частично это было вызвано любопытством, так как каждый из нью-йоркских политиков слышал о моей экзотической жене, но очень немногие встречались с ней, а частично и потому, что она была, безусловно, самой красивой женщиной в зале. Сундару это не удивляло и не беспокоило. В конце концов, она была прекрасной всю свою жизнь и у нее было время привыкнуть к эффекту, который она производила. К тому же она не одевалась так, как люди, которые хотят, чтобы на них глазели. Она выбрала прозрачный гаремный костюм, темный, свободный и развевающийся, закрывающий ее тело от кончиков пальцев на ногах до горла; под ним не было ничего, и когда она проходила перед источником света, эффект был сногсшибательный. Она порхала как мотылек в середине огромной бальной залы, изящная, элегантно-темная и таинственная, с отблеском света на ее черных волосах, намеками на грудь и бедра, дразня и обрекая на танталовы муки глядящих на нее мужчин. О, это было время ее славы! Куинн подошел поприветствовать нас и они обменялись целомудренным поцелуем-объятием, проделав такие искусные па бисексуальной харизмы, что некоторые из старых государственных чиновников открыли рты от изумления, покраснели и вынуждены были ослабить воротнички. Даже жена Куинна, известная своей улыбкой Джоконды, выглядела слегка шокированной, хотя она состояла в самом надежном браке из всех политиков, которых я знал. (А может быть пыл Куинна просто развлек ее? Эта непроницаемая деланная улыбка!) Сундара все еще истекала Кама Сутрой, когда мы заняли наши места. Ламонт Фридман, сидя возле нее за круглым столом, задергался и затрепетал, встретившись с ней глазами, и уставился на нее со свирепой силой, так что мускулы его длинной узкой шеи судорожно сжались. Спутница Фридмана на этом вечере, мисс Ярбер, тоже разглядывала Сундару — более сдержанно, но с не меньшей силой.
Фридман. Ему было около двадцати девяти, безнадежно худой, приблизительно два с половиной метраж ростом, с выпирающим кадыком и безумными выпуклыми глазами; густая шапка каштановых волос поглощала его голову, как будто покрытое шерстью существо с другой планеты напало на него. Он вышел из Гарварда с репутацией волшебника денег и, придя на Уолл-стрит в девятнадцать лет, стал главным магом банды расставленных везде финансистов, называющих себя «справедливыми Асгарда», которые благодаря серии блестящих удачных ходов — покупке привилегий на приобретение товара, обманных ходов, двойных колебаний и множеству других достаточно трудно постижимых технологий — за пять лет получили контроль над корпорационной империей в миллиард долларов, контролирующей все континенты кроме Антарктиды. (И я не обрадовался, узнав, что Асгард имеет привилегии в таможенных сборах для Мак Судро Саунд.) Мисс Ярбер, маленькая блондинка лет тридцати, тощая, с несколько тяжелым лицом, энергичная, с быстрым взглядом и тонкими губами. Ее волосы, по-мальчишески короткие, падали редкой челкой. Она почти не пользовалась косметикой, только легкая голубая тень вокруг рта, и одежда ее была строгой — желтая короткая куртка и прямая коричневая юбка до колен. Эффект был почти аскетичен, но когда мы усаживались, я заметил, что она тщательно сбалансировала несексуальный имидж одним ошеломляющим эротическим штрихом: на ее юбке был очень длинный разрез сбоку, открывая во время движения гладкую мускулистую ногу, бронзовое бедро и чуть-чуть ягодицу. На середине бедра разрез скрепляла прямая цепочка с маленьким абстрактным медальоном Транзит Крид.
Обед. Обычный банкет: фруктовый салат, консоме, филе, подогретый горошек и морковь, графины с калифорнийским бургундским, все подавалось с максимальным звоном посуды и минимальной грацией представителями угнетенных меньшинств с каменными лицами. Блюда и сервировка были безвкусными, но никто не обращал на это внимания; мы были так одурманены наркотиками, что меню было амброзией, а отель — алькирией. Пока мы болтали и ели, какие-то политики невысокого уровня циркулировали от стола к столу, хлопали по спинам, пожимая руки, нам пришлось выдержать процессию самодовольных жен политиков, в основном, шестидесятилетних, толстых, гротескно одетых по последней моде, изо всех сил старающихся продемонстрировать свою близость к сильным мира сего. Уровень шума был на двадцать децибел выше Ниагарского водопада. Гейзеры дикого смеха выплескивались то за одним, то за другим столом, когда какой-нибудь среброгривый юрист или почтенный законодатель в который уже раз пересказывал свою любимую скабрезную республиканскую, негритянскую, пуэрториканскую, еврейскую, ирландскую, итальянскую, адвокатскую или медицинскую шутку в лучших традициях тысяча девятьсот шестьдесят пятого года. Я чувствовал себя, как всегда на таких мероприятиях, гостем из Монголии, заброшенным без разговорника на ритуальный праздник неизвестного американского племени. Это было бы невыносимо, если бы не трубки, набитые высококачественным наркотиком: партия Новых демократов может споткнуться на вине, но она знает как поступать с наркотиками.
К тому времени, как начались речи, был развернут ритуал внутри ритуала: Ламонт Фридман посылал отчаянные сигналы страсти Сундаре, а Каталина Ярбер, хотя ее тоже тянуло к Сундаре, в своей холодной безэмоциональной манере, без слов предлагала себя мне. Когда хозяин церемонии Ломброзо, которому удавалось быть одновременно элегантным и вульгарным, внедрился в самую сердцевину веселья, осыпал шутками самых достойных из присутствующих, воспевая мадригалы традиционным мученикам — Рузвельту, Кеннеди, и опять Кеннеди, Кингу Розвеллу и Готфриду — Сундара наклонилась ко мне и прошептала.
— Ты обратил внимание на Фридмана?
— Я бы сказал, что он сильно накурился.
— Я думала, гений мог бы быть более утонченным.
— Может быть, ему кажется, что наименее утонченный подход и есть наиболее утонченный.
— Нет, я думаю, он слишком молод.
— Это не так уж плохо.
— О, нет, — сказала Сундара, — я нахожу его привлекательным. Роковой, но не отталкивающий. Почти обворожительный.
— Тогда его прямые подходы сработали. Видишь? Он на самом деле гений.
Сундара рассмеялась:
— А Ярбер ухаживает за тобой. Она тоже гениальна?
— Я думаю, что она хочет тебя. Это называется косвенным подходом.
— И что же ты собираешься делать?
Я пожал плечами:
— Как ты?
— Я за. Тебе нравится Ярбер?
— Очень энергичная, думаю.
— Я тоже. Итак, ночь вчетвером?
— Почему бы нет, — сказал я как раз — в тот момент, когда Ломброзо вызывал рев восторга в аудитории, искусно направив вечер к его кульминационной точке — представлению Куинна.
Мы стоя приветствовали мэра долго несмолкающей овацией, тщательно продирижированной Хейгом Мардикяном с возвышения. Усаживаясь снова на место, я послал Каталине Ярбер сигнал на языке тел, вызвавший румянец на ее бледных щеках. Она улыбнулась. Маленькие, плотно посаженные, острые зубы. Послание принято. Дело сделано. У нас с Сундарой сегодня ночью будет приключение с этими двумя. Мы испытывали большую необходимость друг в друге, чем многие пары в наше время, поэтому мы могли позволить себе некоторую распущенность: у нас не было ссор, случающихся в многочисленных семействах, перебранок по поводу собственности, кучи детей. Потребность друг в друге — это одно, а верность — совсем другое. И если первое все еще существует, хоть и подвергается эволюции, то последнее — что-то вроде птеродактиля или питекантропа. Я только приветствовал перспективу столкновения с энергичной маленькой мисс Ярбер. В то же время я обнаружил, что завидую Фридману, как всегда завидовал партнерам Сундары на ночь, так как он будет обладать уникальной Сундарой, которая все еще была для меня самой желанной женщиной в мире, а я должен устраиваться с кем-то, кого я желал, но гораздо меньше, чем ее. Сила любви, я полагаю, проявляется в том, насколько нам необходима верность объекту любви. Счастливчик Фридман! К такой женщине, как Сундара, можно прийти первый раз только однажды.
Куинн говорил. Он не был комичен, отпустил только несколько легоньких шуток, на которые слушатели тактично отреагировали. Затем он перешел к серьезным делам, будущему Нью-Йорка, будущему Соединенных Штатов, будущему человечества в предстоящем столетии. Двухтысячный год, говорил он, имеет непреходящее символическое значение: это буквально начало тысячелетия. Переход на другой уровень. Давайте вычистим конюшни и начнем сызнова, помня, но не повторяя ошибки прошлого. Мы, говорил он, прошли через тяжелые испытания огнем в двадцатом веке, вынесли обширные неурядицы, переделки и несправедливости, мы несколько раз были близки к уничтожению жизни на земле; мы ставили себя перед вероятностью всемирного голода и всемирной нищеты; мы погружали себя глупо и неизбежно в десятилетия политической нестабильности; мы становились жертвами собственной жадности, страха, ненависти и собственного невежества. Но теперь, когда мы взяли под контроль солнечную энергию и прирост населения, достигли необходимого равновесия между расширением производства и защитой окружающей среды, пришло время построить максимально разумное общество, мир, в котором разум превалирует и право побеждает, мир, в котором человеческий потенциал сможет быть реализован в полную силу и так далее.
Прекрасное видение наступающей жары. Благородно, риторично, особенно в устах мэра Нью-Йорка, традиционно более концентрирующего внимание на проблемах системы образования и агитации гражданских союзов, чем на судьбах человечества. Можно было бы посчитать эту речь напыщенной. Но нет, невозможно. Она была значительна, потому что то, что мы слышали, было звуком трубы, провозгласившей будущего мирового лидера.
Вот он стоял и казался на полметра выше, чем был на самом деле, лицо горело, глаза сияли, сложенные руки покоились на груди, подчеркивая его силу, забрасывая нас призывными звуками фраз:
— …переход на другой уровень, давайте вычистим конюшни…
— …мы прошли через тяжелые испытания огнем…
— …пришло время строить максимально разумное общество…
РАЗУМНОЕ ОБЩЕСТВО. Я услышал щелчок и жужжание. Звук не столько напоминал переход на другой уровень, сколько выбрасывание нового политического лозунга, и мне не нужны были большие стохастические способности, чтобы догадаться, что мы еще и еще будем слышать о разумном обществе прежде, чем сделаем Пола Куинна.
Черт побери, он был неотразим. Мне очень хотелось отбыть совершать ночные подвиги, а я сидел неподвижно восхищенный, как и вся аудитория пьяных политиков и окаменевших знаменитостей, и даже официанты оставили свои вечно гремящие подносы, когда волшебный голос Куинна раскатывался под сводами зала. Еще с той первой ночи у Саркисяна я наблюдал, как он уверенно накапливал силу, становился тверже, как будто его путь к выдающемуся положению укреплял в нем самооценку и сжигал всякую тень неуверенности в себе. Теперь, блистая в центре внимания, он казался проводником космической энергии, она истекала из него с непреодолимой силой, которая потрясала меня. Новый Рузвельт? Новый Кеннеди? Я дрожал. Новый Чарлеманг, новый Магомет, а может быть новый Чингиз Хан.
Он закончил под фанфары. Мы, стоя, огласили воздух воплями восторга, теперь не было нужды в дирижировании Мардикяна. Ребята из средств массовой информации разбежались передавать свои кассеты, члены клуба хлопали в ладоши и говорили о Белом доме, женщины рыдали, Куинн, вспотевший, с распростертыми руками, принимал это как должное со спокойным удовлетворением, а я почувствовал первые признаки неумолимой силы, протекающей в Соединенные Штаты.
Прошел еще час прежде, чем Сундара, Фридман, Каталина и я выбрались из отеля. В машину — и быстро домой. Странное смущенное молчание; нам все не терпелось приступить к этому, но временно преобладали социальные условности и мы притворялись холодными, и, кроме того, Куинн подавил нас. Мы были полны им, его решительными фразами, его роковым присутствием, которое делало нас полными ничтожествами, онемевшими, безвольными, ошеломленными. Никто не мог предпринять первого шага. Мы болтали. Бренди, наркотики; прогулка по нашим апартаментам; Сундара и я показывали наши картины, скульптуру, примитивные артефакты, вид из окон на Бруклин, нам стало легче, но сексуальной обстановки не возникло; то состояние сексуального влечения, которым мы были так возбуждены три часа назад, рассеялось под влиянием речи Куинна. Мог ли Гитлер приводить к оргазму? Или Цезарь? Мы развалились на толстом белом ковре. Еще наркотиков. Куинн, Куинн, Куинн: вместо секса мы говорили о политике. Наконец Фридман, почти преднамеренно, провел ладонью от лодыжки до бедра Сундары. Это был сигнал. Мы уничтожили напряженность.
— Ему нужно баллотироваться в следующем году, — говорит Каталина Ярбер, нарочито маневрируя так, что разрез ее юбки раскрывается, обнажая плоский живот, золотистые завитки.
— Лидеккер выступит на номинации, — предположил Фридман, осмелев и лаская грудь Сундары.
Я коснулся выключателя, изменяя освещение, комната озарилась эйфорическим светом. Все закружилось в вихре мерцающего огня. Ярбер предложила трубку с наркотиком.
— От Сиккима, — объявила она, — самый лучший. — Обращаясь к Фридману, она сказала: — Я знаю Лидеккера, но Куинн может его оттолкнуть, если попытается.
Я глубоко затянулся и наркотик Сиккима разбудил во мне чувства производителя.
— В следующем году — слишком быстро, — сказал я им, — Куинн выглядел сегодня бесподобно, но у нас нет времени, чтобы увлечь им всю страну до ноября следующего года. Выборы Мортонсона предрешены в любом случае. Пусть Лидеккер баллотируется в следующем году, а Куинна мы выдвинем в 2004-м. — Я был готов выложить всю разработанную стратегическую линию по вице-президенту, но Сундара и Фридман растворились в тени, а Каталина больше не интересовалась политикой.
Наши одежды упали. Ее тело было тугим, спортивным, по-мальчишески гладким и мускулистым, груди тяжелее, чем я ощущал, бедра уже. У нее на бедре была прикреплена цепочка с эмблемой амулета Транзит. Ее глаза блестели, но кожа была прохладной и сухой, соски не напряжены; что бы она ни чувствовала, это не включало в себя сильной физической страсти к Лью Николсу. Я же по отношению к ней чувствовал любопытство и какое-то отдаленное желание прелюбодействовать; нет сомнения, ее чувства были почти такие же.
Мы переплели наши тела, ласкали кожу друг друга, наши губы встретились и языки ласкали друг друга. Это было так равнодушно, что я боялся, что не справлюсь. Но знакомые рефлексы сработали, старый надежный гидравлический механизм начал накачивать кровью мои чресла и я почувствовал необходимый трепет и твердость.
— Давай, — сказала она, — родись мне.
Странная фраза. «Транзитовская чепуха», как я узнал позднее. Я склонился над ней и ее стройные сильные бедра обхватили меня и я вошел в нее.
Наши тела двигались вверх и вниз, назад и вперед. Мы принимали то одну позу, то другую, безрадостно исполняя стандартный репертуар. Ее искусство было огромным, но в ее манере делать это была заразительная холодность, которая передавалась мне, и я чувствовал себя машиной, цилиндром, без устали толкающим поршень, так что я спаривался без удовольствия и почти бездумно. Что она могла получить от этого? Я предполагал, что немного. Это потому, что на самом деле ей нужна была Сундара, как я думал, и перепихнуться со мной было для нее единственным шансом побыть с НЕЙ. Я был прав и в то же время неправ, так как со временем я узнал, что стальная холодность мисс Ярбер была не столько отражением отсутствия интереса ко мне, сколько результатом учения Транзит. Сексуальность, говорили их прокторы (учителя), задерживает существо здесь и сейчас и откладывает переход, а переход (транзит) есть все: неподвижное состояние есть смерть. Следовательно, вступайте в сожитие, если вам необходимо или если вы таким способом стремитесь к достижению большей цели. Но нельзя растворяться в экстазе, чтобы не позволить себе увязнуть в болоте непереходного состояния.
Даже так. Наш ледяной налет удовольствия, казалось, тянулся уже неделю. Затем она закончила или позволила себе закончить быстрым и спокойным трепетанием, и я с молчаливым облегчением вытолкнул себя из границ в окончание. Мы откатились друг от друга, тяжело дыша.
— Я хочу бренди, — сказала она через минуту.
Я достал коньяк. Издалека доносились стоны и вздохи более ортодоксального удовольствия: их производили Сундара и Фридман.
Каталина сказала:
— Ты очень компетентен.
— Благодарю, — ответил я неуверенно. До этого никто не говорил мне ничего такого. Я раздумывал, как ответить и решил не проявлять взаимности. Коньяк для двоих. Она села, скрестила ноги, пригладила волосы и отхлебнула бренди. Она выглядела холодной, спокойной, как будто полового акта и не было. И все же она странно светилась сексуальной энергией; она казалась совершенно удовлетворенной тем, что мы сделали.
— Я имею ввиду, что ты был великолепен, — сказала она. — Ты делал это сильно и бесстрастно.
— Бесстрастно?
— Не увлекаясь. Я должна сказать, что ценю это. В учении Транзита неувлеченность — это именно то, к чему мы стремимся. Все процессы Транзита работают на создание постоянного движения, на постоянное эволюционное изменение. И если мы позволяем себе пристраститься к чему-нибудь здесь и сейчас, например, пристраститься к эротическому удовольствию, или к богатству, или к чему-нибудь, что привязывает нас к нетранзитному состоянию…
— Каталина…
— Да?
— Я вымотан. Я не хочу сейчас заниматься теологией.
Она улыбнулась:
— Привязываться к беспристрастности — самая большая глупость. Я милосердна. Больше не говорю о Транзите.
— Я благодарен.
— Как-нибудь в другой раз. С тобой и Сундарой вместе. Я бы хотела объяснить наше учение, если…
— Конечно, — сказал я, — но не сейчас.
Мы выпили, покурили, и оказалось, что опять приступили к прелюбодейству — теперь уже ей хотелось преодолеть мою напряженность — в этот раз она уже не так твердо держалась своих принципов, и наш акт уже меньше напоминал спаривание, а больше был похож на акт любви.
К рассвету появились Сундара и Фридман. Она выглядела лоснящейся и сияющей, а он высушенным до костей и даже чуть ошеломленным. Она послала мне поцелуй через двенадцатиметровую пропасть: привет, любовь, привет, я люблю тебя больше всех. Я подошел к ней, и она крепко прижалась ко мне, я куснул ее за мочку уха и сказал:
— Повеселилась?
Она мечтательно кивнула. Фридман, наверное, оказался искусным не только в финансовых делах.
— Он с тобой говорил о Транзите? — хотел я знать.
Сундара покачала головой. Она пробормотала, что Фридман еще не принял Транзит, хотя Каталина работает над ним.
— Надо мной она тоже работала, — сказал я.
Фридман развалился на кушетке, тупо глядя остекленевшими глазами на восход над Бруклином. Сундара была увлечена классической эротологией Хинду, и для любого мужчины это было бы изнуряющее приключение.
«…Когда женщина обвивается вокруг своего любовника, как змея вокруг дерева, и притягивает его голову к своим жаждущим губам, если она затем целует его с легким шипящим звуком «сут-сут» и смотрит на него долго и нежно широко открытыми глазами, полными желания, такая поза известна под названием «Кольцо Змеи…»
— Кто будет завтракать? — спросил я.
Каталина криво улыбнулась, Сундара просто наклонила голову, Фридман смотрел без энтузиазма.
— Позже, — едва прошептал он. Сожженная оболочка человека.
«…Когда женщина кладет одну ступню на ступню своего любовника, а другую — на его бедро, когда она одной рукой обвивает его шею, а другой — его чресла, и мягко выпивает свое желание, как будто она хочет вскарабкаться на ствол его тела и сорвать поцелуй — это называется «Карабкаться на дерево…»
Я оставил их лежать в разных частях гостиной и отправился принимать душ. Я не спал, но мой мозг был свежим и бодрым. Странная ночь, деловая ночь: я чувствовал себя более активным, чем во все предыдущие недели, я чувствовал стохастическое щекотание, толчки ясновидения, которые предупреждали меня, что я двигаюсь к преддверию новой трансформации. Я включил душ в полную силу, бьющую по телу с максимальным вибрационным очарованием, ультразвуковые волны включились в пульсацию моей возбужденной нервной системы и вызывали видения новых миров для завоевания.
В гостиной никого не было, кроме Фридмана, все еще лениво лежащего обнаженным, с бездумным взглядом на кушетке.
— Куда они пошли? — спросил я.
Он вяло махнул пальцем в сторону мастера. Итак, Каталина в конце концов забила свой гол.
Ожидалось, что теперь я распространю свое гостеприимство на Фридмана? Мой бисексуальный коэффициент был низким, он сам не вызывал во мне ни тени веселья. Но нет, Судара размонтировала его либидо: он не высказывал никаких признаков жизни, кроме полного истощения.
— Вы счастливчик, — пробормотал он, помолчав. — Какая очаровательная женщина… какая… очаровательная… — я даже подумал, что он обкурился,
— …женщина. Она продается?
— Продается? — в недоумении спросил я.
Его голос звучал серьезно.
— Я говорю о вашей восточной рабыне.
— О моей жене?
— Вы купили ее на рынке в Багдаде. Даю за нее пятьсот динаров, Николс.
— Не пойдет.
— Тысяча.
— Нет, даже за две империи.
Он засмеялся:
— Где вы нашли ее?
— В Калифорнии.
— А еще такие там есть?
— Она уникальна, — сказал я. — Так же, как я, как вы, как Каталина. Люди — не стандартные схемы, Фридман. Как насчет завтрака?
Он простонал:
— Если вы хотите вновь родиться на свет на новом уровне, вы должны учиться освобождать себя от потребности в мясе. Это Транзит. Я буду умерщвлять свою плоть, для начала отказываясь от завтрака. — Его глаза закрылись, он уснул.
Я позавтракал в одиночестве, смотря как на нас с Атлантики наступает утро, достал утренний выпуск «Таймс» из дверной щели и с удовольствием отметил, что речь Куинна была помещена на первой странице внизу с фотографией на две колонки. «Мэр призывает полностью реализовать человеческий потенциал». Это был заголовок. Чуть ниже обычные стандартные колонки «Таймс». Краткое введение сообщало о его заключительных словах по поводу современного общества и было выделено полдюжины ярких фраз в первых двадцати строках. Продолжение было помещено на двадцать первой странице, где вся речь была дана целиком. Я читал и, читая, удивлялся, почему я так волнуюсь. В напечатанной речи, казалось, не было реального содержания, это был только набор слов, коллекция легко запоминающихся фраз, не представляющая никакой программы, не дающая конкретных предложений. А для меня прошлой ночью это звучало как план Утопии. Я содрогнулся. Куинн казался не больше чем любителем. Я сам оттачивал его выступление, пытаясь вложить в него свои неясные фантазии по поводу социальных реформ и трансформации тысячелетия. Выступление Куинна было чистой харизмой в действии, стихийной силой, воздействующей на нас с помоста. Так происходит со всеми лидерами: их товаром является собственная личность. Чистые идеи надо оставить менее значительным людям.
В начале девятого пошли телефонные звонки. Мардикян хотел распространить тысячу видеокассет с речью Куинна среди низших организаций Новой Демократии по всей стране. Что я думаю по этому поводу? Ломброзо докладывал о полумиллионном вкладе в банк еще не существующей кампании по выборам Куинна в Президенты как следствие его вчерашнего выступления. Миссакян… Ефрикян… Саркисян…
Когда, наконец, наступила свободная минута, я вышел и увидел Каталину Ярбер в блузке и цепочке на бедре, которая пыталась разбудить Фридмана. Она одарила меня лисьей улыбкой:
— Надеюсь, мы будем чаще видеться, — сказала она сдавленно.
Они ушли. Сундара спала. Телефонных звонков больше не было. Речь Куинна расходилась волнами повсюду. Наконец, она появилась обнаженная, очаровательная, сонная, но совершенная в своей красоте, даже глаза не припухли.
— Думаю, что мне хотелось бы побольше узнать о Транзите, — сказала она.
Три дня спустя я пришел домой и был удивлен, увидев Сундару и Каталину обнаженными, стоящими на коленях рядом друг с другом на ковре в зале. Как прекрасно они выглядели, бледное тело рядом с шоколадным, короткие светлые волосы и каскад длинных черных волос, темные соски и розовые. Это, пожалуй, не было прелюдией к султанским оргиям. В воздухе пахло ладаном, а они молились.
— Все проходит, — произнесла Ярбер нараспев, и Сундара повторила за ней: — Все проходит.
Золотая цепочка стягивала темный сатин левого бедра моей жены, на которой покоился медальон Учения Транзита.
Сундара и Каталина вежливо поклонились мне, как бы говоря: «Не обращай на нас внимания», — и снова углубились в молитву. Я думал, что в какой-то момент они встанут и скроются в спальне, ан нет, их нагота была чисто ритуальной, и когда они закончили ритуал, они оделись, вскипятили чай и принялись болтать как старые подружки. В эту ночь, когда я приблизился к Сундаре, она сказала, что не может сейчас заниматься со мной любовью. Не не хочет, а не может. Как будто она вошла в состояние очищения, которое в данный момент не может быть осквернено похотью.
Так начался переход Сундары в Транзит. Поначалу это были только утренние медитации по десять минут в полной тишине: затем начались вечерние чтения из таинственных книжонок в мягких обложках, плохо напечатанных, на дешевой бумаге. На второй неделе она объявила мне, что теперь в городе каждый вторник будут проходить вечерние встречи, и не смогу ли я обходиться без нее? Вторничные ночи стали для нас ночами сексуальных воздержаний. Она чувствовала себя виноватой, но была тверда. Она, казалось, отдалялась, сосредоточившись на своем религиозном переходе. Даже ее работа, ее картинная галерея, о которой она так нежно заботилась, потеряла для нее всякое значение. Я подозревал, что она часто встречалась с Каталиной в городе в дневное время. И я, будучи наивным материалистом, был не прав, когда подозревал, что они, встречаясь в отелях, занимаются лесбиянством. На самом же деле не тело, а душа Сундары была соблазнена. Старые приятели давно меня предупреждали: женишься на индуске — начнешь молиться с ней от восхода до заката, станешь вегетарианцем, она заставит тебя петь гимны Кришне. Я смеялся над ними. Сундара была американкой, западной, земной. Но сейчас я видел, что ее санскритские гены берут реванш.
Учение Транзита, конечно, не было индуизмом, это скорее была смесь буддизма с фашизмом, сплав дзен-буддизма, тантры и учения Платона с гештальт-психологией и паундиантской экономикой, и еще черт знает какой чепухи. Но никакого Кришны, Аллаха, Иеговы или какого-либо другого божественного начала в их учении не присутствовало. Оно появилось в Калифорнии шесть или семь лет назад как естественный результат диких девяностых годов, наступивших вслед за бестолковыми восьмидесятыми, перед которыми прошли ужасные семидесятые. Оно усердно насаждалось и распространялось ордами фанатичных миссионеров. Оно быстро распространилось среди наименее религиозно просвещенных районов на востоке Соединенных Штатов. Пока Сундара не обратилась к учению, я не замечал его, оно было не столько противно мне, сколько безразлично. Но как только оно стало все больше поглощать энергию моей жены, я стал внимательнее к нему присматриваться.
Каталина Ярбер смогла изложить мне основные постулаты этого Учения за пять минут, когда мы были с ней в постели в ту ночь. Этот мир ничтожен, утверждают приверженцы Транзита, и наше пребывание в нем кратковременное. Это всего лишь пустячное путешествие. Мы уходим из этого мира, возрождаемся вновь, снова проходим через него, снова и снова до тех пор, пока не освобождаемся от кармического цикла и не переходим к благословенному погружению — нирване, когда мы сливаемся с космосом. То, что держит нас в этом цикле — это ублажение своего я. Мы заклиниваемся на вещах, потребностях, удовольствиях, на самоутверждении. И до тех пор, пока мы остаемся в этом заколдованном круге эгоизма, мы будем снова и снова появляться на этом печальном, никчемном, крошечном грязном шарике. Если мы хотим перейти на более высокий уровень, а затем достичь Наивысшего — мы должны очистить свои души суровым испытанием самоотречения.
На самом же деле, все это чистая ортодоксальная восточная теология. Для перехода в Транзит надо отдаться изменчивости к непостоянству. Переход — это все; изменение — это суть; остановка убивает; жестокая приверженность чему-либо является путем к нежелательным перерождениям. Процессы Транзита работают на перманентную эволюцию личности, на постоянное совершенствование духа и вдохновляют на непредсказуемое и даже эксцентричное поведение. А вот и лозунг: санкционирование сумасшествия. Вселенная, говорят адепты Транзита, является постоянным потоком. Нельзя дважды вступить в одну и ту же реку. Мы должны плыть по течению. Мы должны быть податливыми, изменчивыми, калейдоскопичными, подвижными как ртуть. Мы должны принять идею, что постоянство — ужасная иллюзия и все, включая нас самих, находится в состоянии головокружительного бесконечного изменения. Но, хотя вселенная находится в постоянном движении и изменении, мы не обречены плыть по течению. Так как ничто не детерминировано и ничто не предсказуемо, то судьба, говорят они нам, находится в наших собственных руках. Мы сами кузнецы своего счастья, мы свободны постичь Истину и использовать ее в своих целях. Что такое Истина? Это то, что мы должны по собственной воле перестать быть самими собой, мы должны отбросить жесткое восприятие своей личности, так как только через беспрепятственный поток процессов Транзита мы можем уничтожить ублажение своего я, которое привязывает нас к непереходному состоянию на самом низком уровне.
Это Учение ужасало меня. Я неудобно чувствую себя в хаосе. Я верю в порядок и предсказуемость. Мой дар внутреннего зрения, моя врожденная стохастичность основываются на понятии, что существуют парадигмы и что вероятности реальны. Я предпочитаю верить, что чайник, поставленный на огонь, закипит, а подброшенный вверх камень упадет. Цель же приверженцев Транзита — превратить чай, стоящий на огне, в ледышку.
Приходы домой начинали теперь становится для меня настоящими приключениями.
Однажды мебель оказалась переставленной. Все. Все наши тщательно выверенные эффекты были разрушены. Три дня спустя я обнаружил, что мебель опять стоит по-другому, еще чуднее. Каждый раз я не говорил ей ни слова и примерно через неделю Сундара вернула все вещи на свои места.
Сундара выкрасила волосы в рыжий цвет. Эффект был странный.
В течение шести дней она держала в доме белую косоглазую кошку.
Она упрашивала меня пойти с ней на вторничную молитву, но когда я согласился, она отменила свое приглашение за час до выхода из дома и отправилась одна, ничего не объясняя.
Она находилась в руках апостолов хаоса. Любовь рождает терпение, поэтому я был терпелив с ней, что бы она ни выделывала. Чтобы бороться со статичностью, я терпел. «Это временно, — утешал я себя. — Все это преходяще».
Девятого мая тысяча девятьсот девяносто девятого года, между четырьмя и пятью часами утра, я увидел сон, как казнили Государственного контролера Джилмартина.
Абсолютно точно помню дату и время, потому что это был такой яркий сон, как одиннадцатичасовые новости, обычно разворачивающиеся на экране моего внутреннего взора, что я даже проснулся и набормотал несколько записей на магнитофон, стоявший у моей постели. Я уже давно приучился делать записи таких эмоциональных снов, потому что они иногда оказываются вещими. В снах приходит истина. Однажды Фараону — царю египетскому, у которого служил Иосиф, приснился сон, что он стоит у реки, из которой вышли семь тучных коров и семь тощих — четырнадцать предзнаменований. Семь плодородных лет и семь голодных. Кальпурния видела статую своего мужа Цезаря, истекающего кровью. В ночь перед Мартовскими идами Аврааму Линкольну приснилось, что он слышит сдавленные рыдания плакальщиц и видит себя, спускающимся к катафалку в Восточной комнате Белого дома, вдоль которого стоит наряд почетного караула, а на погребальных дрогах лежит тело в погребальном одеянии, и все это окружено толпой плачущих горожан. «Кто умер в Белом доме?» — спросил спящий президент и ему ответили, что покойник — Президент, застреленный наемным убийцей.
Задолго до того, как Карваджал вошел в мою жизнь, я знал, что сигналы будущего слабы, но дрейфуя через океан времени, они могут приходить к нам в снах. Поэтому я постарался запомнить свой сон о Джилмартине.
Я видел его, толстого, бледного, покрытого потом, круглолицего, с холодным голубыми глазами, которого тащили на открытый пыльный двор тюрьмы, залитый палящими лучами солнца, где стоял взвод хмурых солдат в черной униформе, отбрасывавших темные четкие тени. Я видел, как он извивался в своих путах, пытаясь освободиться, сопя, протестуя и моля, доказывая свою невиновность. Солдаты, стоящие плечом к плечу, подняли ружья, наступила мучительно долгая тишина, солдаты молча целились. Джилмартин стонал, молился, скулил, наконец, обретя достоинство, выпрямился, расправил плечи и вызывающе посмотрел в лица своим палачам. Последовала команда «Огонь!», грянул выстрел, и тело, корчась и извиваясь в конвульсиях, повисло на веревках.
Что же из этого следует? Предупреждение о наказании Джилмартина, которого я не любил за то, что он принес финансовые затруднения администрации Куинна, или просто ожидание какого-либо наказания. Может быть, его назревающее убийство. Убийства были в почете в начале девяностых, их было даже больше, чем в кровавые годы правления Кеннеди, но сейчас это вышло из моды. Кому нужно казнить такую серую клячу, как Джилмартин? Может быть, это было предзнаменованием того, что Джилмартин умрет естественной смертью, хотя он всегда хвастался своим крепким здоровьем. Тогда может быть несчастный случай? А может быть будет просто метафорическая смерть — например, судебный процесс, политическая склока, скандал или импичмент?
Я не знал, как объяснить свой сон и что предпринять в связи с этим. В конце концов я решил ничего не делать. Поэтому мы и опоздали — скандал Джилмартина, который я и предчувствовал: не расстрел, не убийство, а позор, отставка и суд. Куинн мог бы нажить огромный политический капитал на этом, если бы он подключил городские следственные службы, которые раскопали бы махинации Джилмартина, если бы мэр разразился праведным гневом по поводу ограбления города и потребовал бы аудиторской проверки. Мне не удалось заглянуть дальше и именно государственный ревизор, а не один из наших людей, вытащил на свет эту историю, как Джилмартин систематически направлял миллионы долларов из государственных субсидий Нью-Йорку в казну нескольких маленьких заштатных городков и, таким образом, в свой собственный карман и в карманы парочки провинциальных официальных лиц. Слишком поздно я понял, что у меня было два шанса послать Джилмартина в нокдаун, и я их оба упустил. За месяц до моего сна Карваджал дал мне ту таинственную записку.
— Следите за Джилмартином, — предупредил он, — Джилмартин. Замораживание нефти, Лидеккер? Не так ли?
— Расскажи мне о Карваджале, — попросил я Ломброзо.
— Что ты хочешь узнать?
— Как у него дела на бирже?
— Это просто. Начиная с девяносто третьего он заработал, насколько мне известно девять или десять миллионов. Может гораздо больше. Я уверен, что он работает через несколько брокерских фирм. Многочисленные счета, подставные лица, все виды трюков для того, чтобы скрыть, сколько он на самом деле зарабатывает на Уолл-стрите.
— Он все это зарабатывает торговлей?
— Все. Он входит в игру, поднимает ставки и выходит. У меня в конторе работали люди, которые нажили состояния, просто повторяя его ходы.
— Разве можно догадаться о том, как пойдут дела на бирже? Ведь уже много лет они постоянно меняются.
Ломброзо пожал плечами:
— Я думаю, некоторым это удавалось. Ходят легенды о некоторых торговцах, заработавших миллионы еще в незапамятные времена. Но никто из них не был так последователен как Карваджал.
— Может у него есть свои информаторы?
— Не может быть. Невозможно иметь информаторов в таком количестве компаний. Это чистая интуиция. Он просто покупает и продает, получая выгоду. Однажды, холодным днем, не имея ни связей, ни банковских рекомендаций, он пришел на Уолл-стрит и открыл счет. Всегда вносил наличные, не оставляя резерва. Фантастика!
— Да, — сказал я.
— Маленький тихий человек. Сидит, смотрит на табло и дает указания. Ни суеты, ни болтовни, ни треволнений.
— Когда-нибудь ошибался?
— Да, у него были кое-какие потери. Небольшие. Маленькие потери, но большие выигрыши.
— Интересно, почему?
— Что почему? — спросил Ломброзо.
— Почему вообще были потери?
— Даже Карваджал ошибается.
— Правда? — сказал я. — Может он проигрывает в стратегических целях? Запланированные потери, чтобы убедить людей, что он тоже живой человек. Или чтобы люди автоматически не повторяли его ходов, специально ломая систему.
— Ты думаешь, он не человек. Лью?
— Я думаю, человек.
— Но?..
— Но у него особый дар.
— Улавливать курс растущих акций. Весьма особый.
— Даже более того.
— Более чего?
— Я не готов сказать.
— Почему ты его боишься, Лью? — спросил Ломброзо.
— Разве я сказал, что боюсь? Когда?
— Когда он пришел сюда, ты сказал, что у тебя мороз бежит по коже от него, что он испускает пугающие волны. Помнишь?
— Думаю, что да.
— Ты думаешь, что он колдует? Что он что-то вроде волшебника?
— Я знаю теорию вероятности. Боб. Единственное, что я знаю, так это теорию вероятности. Карваджал дважды превзошел положения теории вероятности. Во-первых, это его игра на бирже, и во-вторых, с Джилмартином.
— Может, Карваджал получает газеты за месяц до их выхода? — пошутил Ломброзо.
Он засмеялся, я нет. Я сказал:
— У меня вообще нет гипотез. Я только знаю, что Карваджал и я делаем одно дело и я не иду ни в какое сравнение с ним. И теперь я тебе заявляю, что я в тупике и даже немного напуган.
Ломброзо спокойно пересек свой шикарный кабинет и остановился перед витриной со средневековыми сокровищами. Наконец, не поворачиваясь, он сказал:
— Ты слишком мелодраматичен. Лью. Мир полон людей, которые делают удачные догадки. Ты — один из них. Он, пожалуй, удачливее других, но это не значит, что он видит будущее.
— Ладно, Боб.
— Да? Когда ты приходишь ко мне и говоришь, что вероятность нежелательной реакции публики на тот или иной законодательный акт такова или такова, ты заглядываешь в будущее или просто гадаешь? Я никогда не слышал, чтобы ты претендовал на ясновидение, Лью. А Карваджал…
— Ладно тебе!
— Успокойся, парень.
— Извини.
— Тебе дать выпить?
— Я бы лучше изменил тему разговора.
— О чем ты теперь хотел бы поговорить?
— О политики замораживания нефти.
Он вежливо кивнул:
— Всю весну в комиссии по законодательству городского Совета находился билль о необходимости замораживания нефти на всех танкерах, заходящих в нью-йорскую гавань. Защитники окружающей среды («зеленые»), естественно, за этот законопроект, а нефтяные компании, естественно, «против». Потребители не слишком радуются по этому поводу, так как этот закон подымет цены на нефть, что само собой отразится на розничных ценах. И…
— А что, на танкерах уже стоит морозильное оборудование?
— Да. Это было предусмотрено в Федеральном законодательстве еще где-то в тысяча девятьсот восемьдесят третьем году. В тот год начались крупные операции по очистке от нефти Атлантического побережья. Когда танкер попадает в аварию при которой его корпус разламывается и появляется вероятность вытекания нефти в море, система замораживания через форсунки автоматически впрыскивает криогенные вещества в нефть, находящуюся в пробитом отсеке, и она затвердевает. Так? Естественно, нефть остается в танкере и, даже если корабль разламывается, она всплывает в виде крупных желеобразных кусков, которые можно легко собрать. Чтобы снова получить обычную нефть, эти куски достаточно нагреть до температуры приблизительно сто тридцать градусов по Фаренгейту. Но для введения криогенов в такие большие танки требуется что-то около трех-четырех часов, да еще семь или восемь часов нужно для того, чтобы нефть затвердела, а в течение этих десять-двенадцать часов нефть продолжает вытекать в море. Поэтому член городского Совета Ладроне предложил замораживать нефть при перевозке ее по морю в любом случае, а не только когда танкер терпит крушение. Однако политические проблемы таковы, что…
— Сделай это, — сказал я.
— У меня есть подборки газет со всеми «за» и «против», и я бы хотел, чтобы ты прежде просмотрел их…
— Забудь о них. Сделай это, Боб. Забери этот билль из комиссии и передай его на утверждение на этой неделе. Было бы хорошо, если бы он вступил в силу, скажем, с первого июня. Пускай нефтяные компании кричат по этому поводу что хотят. Запускай законопроект и пусть Куинн подписывает его с помпой.
— Дело в том, — сказал Ломброзо, — что, если Нью-Йорк примет такой закон, а другие города Восточного побережья откажутся, то Нью-Йорк просто перестанет служить портом, через который сырая нефть поступает к основным нефтеперегонным заводам метрополии, и тогда потери от недополучения таможенных сборов составят…
— На счет этого не беспокойся. Первопроходцы должны чем-то рисковать. Проталкивай этот законопроект и, когда Куинн подпишет его, обратись к президенту Мортонсону, чтобы и он предложил подобный законопроект Конгрессу. Пусть Куинн в своих выступлениях подчеркивает, что Нью-Йорк, несмотря ни на что, собирается защищать свои пляжи и гавани, и он уверен, что и вся остальная страна не отстанет от него. Понял?
— Не слишком ли ты торопишь этим события, Лью? Это тебе не ввести в действие приказным порядком какую-нибудь инструкцию, которую ты даже не читал…
— Может быть, я тоже могу видеть будущее, — сказал я.
Я засмеялся, он нет.
Хотя Ломброзо и не был доволен моей поспешностью, он все же сделал все необходимое. Мы встретились с Мардикяном, Мардикян поговорил с Куинном, Куинн выступил в городском Совете и билль стал законом. В тот день, когда Куинн должен был подписать этот закон, к нему нагрянула делегация юристов от нефтяных компаний и начала запугивать его в свойственном законникам слащаво-вежливой манере, что они устроят ему страшный судебный скандал, если он не наложит вето на эту затею. Куинн послал за мной и мы в течение двух минут обсудили проблему.
— Мне действительно нужен этот закон? — спросил он.
И я ответил:
— Да, нужен.
После чего он выставил юристов за дверь. При подписании закона он выдал экспромтом страстную десятиминутную речь в защиту обязательного введения замораживания нефти в общегосударственном масштабе. Это был не насыщенный новостями день в средствах массовой информации, и поэтому, самая суть выступления Куинна (двух-с-половиной-минутный фрагмент речи о насилии человека над окружающей средой и решимости властей не взирать молча на эти безобразия) была дана в прямом эфире в программах вечерних новостей по всей территории страны — от берега до берега.
Время для передачи было выбрано как нельзя кстати. Через два дня после выступления Куинна японский супертанкер «Еххор Маги» ударился о рифы недалеко от побережья Калифорнии и живописно раскололся на части. Система замораживания нефти не сработала и миллионы баррелей сырой нефти вылились в океан, загрязнив все побережье от Мендосино до Биг Сур. В тот же вечер в Мексиканском заливе с венесуэльским танкером, направлявшимся в Порт-Артур, штат Техас, произошло странное происшествие, когда он слил сырую нефть на берег недалеко от Корпус-Кристи, на котором нашли приют стаи горланящих журавлей. На следующий день где-то недалеко от Аляски опять произошел огромный слив нефти. После этих трех ужасных случаев, мир как будто впервые услышал о загрязнении морей нефтью и все в конгрессе вдруг начали дружно осуждать загрязнение окружающей среды и говорить об обязательности замораживания нефти при транспортировке. При этом часто упоминался новый закон, недавно принятый Полом Куинном в Нью-Йорке, в качестве прототипа для предлагаемого федерального закона.
Джилмартин.
Замораживание.
Остался один пункт: СОКОРРО ЗА ЛИДЕККЕРА ДО НАСТУПЛЕНИЯ ЛЕТА. СВЯЖИТЕСЬ С НИМ ПОБЫСТРЕЕ.
Зашифрованное и покрытое мраком послание, как и большинство изречений оракулов. Я был целиком и полностью обескуражен этим. Стохастическая методика, которой я владел, была бессильна помочь. Я перебрал дюжину вариантов и все они оказались запутанными и бессмысленными. Какой же я был, к черту, профессиональный пророк, если у меня в руках было три надежных ключа к разгадке будущих событий и я смог разгадать только один секрет из трех?
Я уже начал подумывать, а не навестить ли мне Карваджала.
До того, как я успел что-либо предпринять, с Запада докатилась ошеломляющая весть. Ричард Лидеккер, губернатор Калифорнии, официальный лидер Новодемократической партии, основной кандидат на предстоящих президентских выборах, неожиданно скончался в возрасте пятидесяти семи лет во время игры в гольф в День памяти павших в Гражданской войне. Его кабинет и вся его власть перешли к вице-губернатору Карлосу Сокорро, который в результате этого стал могущественной политической силой в стране, благодаря контролю над богатейшим и наиболее влиятельным штатом.
Сокорро, который теперь должен был возглавить огромную делегацию от штата Калифорния на общенациональном съезде Новых демократов в следующем году, уже на третий день после смерти Лидеккера провел первую пресс-конференцию, на которой стал выдвигать своего короля. Ему удалось предложить, можно сказать на пустом месте, кандидатуру сенатора Эли Кейна от штат Иллинойс, как наиболее обещающий шанс Новых демократов на номинацию будущего года и, таким образом, запустить в движение шумную кампанию по выдвижению Кейна в президенты, и эта кампания стала всеохватывающей в последующие несколько недель.
Я и сам думал о Кейне. Как только пришло известие о смерти Лидеккера, я тут же решил, что Куинну следовало бы вступить в борьбу за право быть избранным на высший государственный пост, а не на пост вице-президента. Почему бы не заработать еще немного популярности сейчас, когда нам больше не нужно бояться смертельной схватки с всемогущим Лидеккером?
Тем не менее, нам нужно было бы организовать всю кампанию, чтобы Куинн проиграл на партийных выборах какому-нибудь более старому и менее обаятельному кандидату, который бы потом, в ноябре, был бы побит президентом Мортонсоном. Таким образом Куинн унаследовал бы остатки партии, чтобы возродить ее к две тысячи четвертому году. Кто-нибудь, например, Кейн, прекрасно выглядящий, но пустой политик, был бы идеальным кандидатом на подобную роль злодея, который лишил энергичного молодого мэра права на номинацию.
В то же время нам нужна будет поддержка Сокорро, чтобы Куинн мог начать серьезную борьбу против Кейна. Куинн все еще был темной лошадкой для большинства страны, а Кейн был известен и любим на огромных просторах Центральной части Америки. Поддержка из Калифорнии, которая бы дала Куинну голоса двух больших штатов, а может быть, и более того, позволила бы ему начать победоносную борьбу против Кейна. Я рассчитал, что мы должны выдержать примерно недельную паузу, после которой начать искать подходы к губернатору Сокорро. Но немедленная поддержка Кейна губернатором в одночасье все изменила и полностью подрубила позиции Куинна. Сенатор Кейн немедленно предпринял агитационные поездки по Калифорнии, выступая в поддержку нового губернатора и восторженно провозглашая его административные способности.
Все фигуры были расставлены, а Куинну места не осталось. Явно разыгрывалась карта Кейн-Сокорро, и они были первыми кандидатами на номинацию будущего года. Куинн выглядел бы нечестным донкихотствующим хитрецом, хуже того, обманщиком, если бы попытался вступить в борьбу. Несмотря на подсказку Карваджала, нам не удалось вовремя связаться с Сокорро, и Куинн потерял шанс приобрести влиятельного союзника. Конечно, это не было роковым ударом по шансам Куинна стать президентом в две тысячи четвертом году, но наша медлительность, тем не менее, нам дорого обошлась.
О, досада! О, позор! О, горькое бремя ответственности, Николс! «Вот — говорит маленький странный человек, — вот листок бумаги с тремя моментами будущего, начертанными на нем. Предпримите такие действия, которые вам подсказывает ваше профессиональное мастерство». «Прекрасно, — говорите вы, — миллион благодарностей». А ваше профессиональное мастерство вам ничего не говорит, и вы ничего не предпринимаете. И будущее проносится мимо вас, становясь настоящим, вы отчетливо видите то, что вам нужно было бы сделать, и вы выглядите глупцом в собственных глазах.
Я чувствовал себя ничтожеством, бездарью. Я чувствовал, что я не справился с задачей.
Мне нужно было руководство. Я пошел к Карваджалу.
И это место, где живет миллионер, наделенный даром предвидения? Маленькая грязная берлога в полуразрушенном девяностолетнем доме рядом с Латбум-авеню в самом сердце богом забытого Бруклина? Поход туда был испытанием безрассудной храбрости. Я знал, и меня поймет любой чиновник муниципальной администрации, в каких районах города царит полное беззаконие. И это был один из таких районов. Под разлагающейся плотью нищеты и убожества угадывались кости былого респектабельного жилья. Когда-то здесь жили евреи, принадлежащие к низам среднего класса: кошерные мясники и неудачливые юристы; потом негры нижнего среднего класса; потом нищие негры, превратившие свое жилье в трущобы; пуэрториканцы. А сейчас это были просто джунгли: гниющая свалка тесно стоящих ободранных полуразвалившихся многоквартирных домов на две семьи и шестиэтажных закопченных многоквартирных домов, в которых обитали бродяги, наркоманы, грабители, грабители грабителей, стаи одичавших кошек, банды юнцов, гигантские крысы и Мартин Карваджал. «Там?» — выпалил я, когда, назначая встречу, Карваджал предложил встретиться у него дома. Наверное, было бестактно так удивляться по поводу его места жительства. Он мягко ответил, что мне не будет причинено никакого вреда.
— Может, я все-таки возьму с собой полицейское сопровождение, — предложил я.
Он засмеялся и сказал, что это лучший способ навлечь неприятности. И твердо сказал мне, чтобы я не боялся, что я буду в полной безопасности, если приду один.
Внутренний голос, к которому я всегда прислушивался, подталкивал меня испытать судьбу. И я пошел к Карваджалу без полицейского сопровождения, но не без страха.
Никакой таксист не поехал бы в эту часть Бруклина, а муниципальный транспорт до этих мест не доходил. Я взял напрокат незаметную машину и повел ее сам, не желая подвергать опасности жизнь шофера. Как и большинство нью-йоркцев, я вожу машину редко, а значит, плохо. Поэтому уже сама езда была опасной. Но я прибыл вовремя (без потерь) на улицу, где жил Карваджал. Я и ожидал увидеть грязь, гниющие кучи отбросов, каменные осыпи на месте разрушенных зданий, напоминающие дыры на месте выбитых зубов, но не высохшие чернеющие трупы животных на улицах — собак, коз, свиней? — и не пробивающиеся сквозь тротуар побеги травы и деревьев, как в городе призраков, и не вонь человеческий фекалий и мочи, и не вихри песка по лодыжку. Поток раскаленного воздуха хлестнул меня, когда я опасливо покинул благословенную прохладу автомобиля. Хотя было только начало июня, кошмарная жара позднего августа обжигала эти убогие руины. И это Нью-Йорк? Это скорей сторожевой пост в мексиканской пустыне столетие назад.
Я включил охранную сигнализацию в автомобиле. Сам я был вооружен тяжелой дубинкой и был облачен в туго облегающий конус, гарантирующий возможность оттолкнуть нападающего на дюжину метров. Я все же чувствовал себя отвратительно уязвимым, когда пересекал пустынный тротуар, чувствуя, что у меня нет защиты от обычного снайперского выстрела сверху. Но хотя желтовато-болезненные лица обитателей этой страшной деревни угрюмо глазели на меня из-за потрескавшихся и разбитых окон, хотя несколько тонконогих уличных ковбоев бросали на меня суровые взгляды, ни один не приблизился, ни один не заговорил со мной, и не было вооруженных стрелков в четвертом этаже. Войдя в покосившийся дом, где жил Карваджал, я почувствовал облегчение: может быть, жителей этого района оклеветали, может, их темная репутация — продукт паранойи среднего класса? Позже я узнал, что не продержался бы и шестидесяти секунд вне своего автомобиля, если бы Карваджал не отдал приказаний, обеспечивающих мою безопасность. В этих опаленных джунглях у него был непререкаемый авторитет. Для своих свирепых соседей он был чем-то вроде колдуна, священным амулетом, святым блаженным, которого они уважали и боялись и которому подчинялись. Его волшебный дар, которым он, без сомнения, пользовался рассудительно и эффективно, сделал его неуязвимым здесь — никто в джунглях не вел себя легкомысленно с шаманом. И сегодня он прикрыл меня своей мантией.
Его квартира была на пятом этаже. Лифта не было. Каждый лестничный пролет таил в себе неожиданности. Я слышал писк гигантских крыс. Тошнило и перехватывало дыхание от мерзких незнакомых запахов. Мне казалось, что в каждом темном углу прячутся семилетние убийцы. Я благополучно добрался до двери. Он открыл раньше, чем я успел найти кнопку звонка. Даже в такую жару он был в белой рубашке, застегнутой под горло, сером твидовом пиджаке и коричневом галстуке. Он был как школьный учитель, приготовившийся выслушать от меня латинские спряжения и склонения.
— Ну, вот видите, — сказал он, — живы и здоровы. Я знал. Никакой опасности.
Карваджал жил в трех комнатах: спальня, гостиная и кухня. Потолки низкие, осыпавшаяся штукатурка, выцветшие зеленые стены выглядели так, как будто их последний раз красили в дни чудака Дика Никсона. Мебель была еще старше: отражала эру Трумэна — шатающаяся, накрытая чехлами из ткани в цветочек, на толстых слоноподобных ножках. Воздух был спертый и душный, так как кондиционера не было и в помине. Для освещения использовались тусклые лампы накаливания, телевизор был архаичной настольной модели. На кухне была раковина с водопроводным краном, никакого ультразвукового водоснабжения. В середине семидесятых, когда я был ребенком, у меня был близкий друг, отец которого погиб во Вьетнаме. Он жил с бабушкой и дедушкой, и их квартира выглядела точно так же, как эта. Жилье Карваджала, казалось перенесено в наши дни из Америки середины века, как музейный экспонат, как кинодекорация.
С рассеянным гостеприимством он усадил меня на продавленный диван в гостиной и извинился за то, что ему нечего предложить выпить. Сам он не пил и не употреблял наркотиков, а рядом почти ничего не продавалось.
— Не беспокойтесь, — сказал я великодушно. — Я обойдусь стаканом воды.
Вода была теплой и немного ржавой.
«Ну что ж, это тоже прекрасно», — сказал я себе. Я сидел, неестественно выпрямившись: спина жесткая, ноги напряжены. Карваджал, опершись о спинку кресла справа от меня, заметил:
— Похоже, вам неудобно, мистер Николс.
— Через пару минут я освоюсь. Поездка сюда, знаете ли…
— Конечно.
— Но никто меня на улице не потревожил. Надо признаться, я ожидал худшего, но…
— Я же говорил вам, что все будет нормально.
— И все же…
— Но я же говорил. Неужели вы не поверили? — сказал он мягко. — Вы должны мне верить, мистер Николс. Вы знаете это.
— Пожалуй, вы правы, — сказал я, подумал: ДЖИЛМАРТИН, ЗАМОРАЖИВАНИЕ, ЛИДЕККЕР. Карваджал предложил мне еще воды. Я автоматически улыбнулся и покачал головой. Наконец я сказал:
— Странно, что такой человек, как вы, живет в этой части города.
— Странно? Почему?
— С вашими средствами можно жить в любой части города.
— Я знаю.
— Так почему же здесь?
— Я всегда здесь жил, — мягко сказал он. — Это единственный дом, где я жил. Эта мебель принадлежала моей матери, и кое-что даже ее матери. Я слышу отзвуки родных голосов в этих комнатах, мистер Николс. Я чувствую живое присутствие прошлого. Разве это странно — жить там, где жил всегда?
— Но такое соседство…
— Да, стало хуже. За шестьдесят лет произошли большие изменения. Но эти изменения на меня не сильно повлияли. Ежегодное медленное сползание вниз, потом быстрее. Но я делаю скидки, приспособляюсь, привыкая к новому и делаю его частью того, что уже есть. Здесь мне все так знакомо, мистер Николс. Надписи на сыром цементе, когда много лет назад укладывали тротуар, огромный вяз во дворе школы, разрушенная временем фигурка на водосточной трубе над входом в здание напротив. Вы понимаете, о чем я? Почему я должен покинуть все это ради роскошных апартаментов на Стейтон Айленд?
— Ну, во-первых, опасность.
— Никакой опасности. По крайней мере, для меня. Люди здесь относятся ко мне как к безобидному человеку, который всегда здесь, как символ стабильности, единственная константа в энтропическом потоке вселенной. Я представляю для них ритуальную ценность. Я что-то вроде символа удачи, амулета. По крайней мере, никто из здешних ни разу не обидел меня. И никогда не обидят.
— Вы можете поручиться?
— Да, — сказал он с твердой уверенностью, глядя мне прямо в глаза. И я снова почувствовал тот холод, как будто я стоял на краю пропасти, как будто я снова ничего не понимаю. Опять наступило молчание. От него исходила сила — мощь, не вязавшаяся с его убогой внешностью, мягкими манерами, робостью, потухшими глазами — и эта сила деморализовала меня. Я мог бы просидеть неподвижно целый час. Наконец он сказал:
— Вы о чем-то хотели меня спросить, мистер Николс?
Я кивнул. Глубоко вздохнув, я начал:
— Вы знали, что Лидеккер умрет этой весной, не так ли? Я имею ввиду, что вы не просто угадали. Вы знали.
— Да, — и опять эта твердая, окончательная, непобедимая уверенность.
— Вы знали, что у Джилмартина будут неприятности. Вы знали, что нефтяные танкеры будут сливать незамороженную нефть.
— Да. Да.
— Вы знаете, как пойдут дела на бирже завтра, послезавтра, и вы заработали миллион долларов, используя это знание.
— И это тоже правда.
— Поэтому можно смело сказать, что вы видите будущее с удивительной, сверхъестественной ясностью, мистер Карваджал.
— Так же, как и вы.
— Неправда, — сказал я, — я совсем не вижу будущих событий. У меня нет видения того, что придет. Я просто очень хорошо угадываю, сравнивая возможности и выбирая из них наиболее вероятные, но я не предвижу. Я никогда не уверен в своей правоте. Просто я разумно уверен в своих знаниях. Поэтому все, что я делаю — это гадание. Вы понимаете? Тогда, в кон горе Ломброзо, вы мне рассказали почти все, что произойдет: я гадаю, а вы видите. Своим внутренним взором вы видите будущее как кино. Я прав?
— Вы знаете, что вы правы, мистер Николс.
— Да, я знаю, что я прав. В этом нет никакого сомнения. Я знаю, чего можно достичь стохастическими методами, но то, что вы делаете, выходит за рамки возможностей догадки и расчета. Может, я и мог бы предсказать возможность крушения пары танкеров, но ни то, что Лидеккер умрет, ни то, что Джилмартин будет обвинен в мошенничестве. Я, может быть, и мог бы предположить, что КАКАЯ-НИБУДЬ ключевая политическая фигура умрет этой весной, но никогда бы не смог сказать, кто конкретно. Может, я и мог бы предположить, что КАКОЙ-ТО государственный политик вылетит из седла, но не мог бы назвать его имя. А ваши предсказания точны и конкретны. Это не вероятностное предсказание. Это, пожалуй, скорее колдовство, мистер Карваджал. По определению будущее неизвестно, но вы, кажется, много знаете о будущем.
— О ближайшем будущем — да. Да, мистер Николс, знаю.
— Только о ближайшем?
Он засмеялся:
— Вы думаете, что мой взор пронизывает все пространство и время?
— Сейчас я не знаю, что пронизывает ваш взор. Но я хотел бы знать. Я хотел бы иметь хотя бы малейшее представление о том, как он работает и каковы его возможности.
— Он работает так, как вы описали, — ответил Карваджал. — Когда я хочу, я вижу. Будущие события проходят перед моим взором, как в кино.
Его голос звучал совсем прозаично, почти нудно:
— И это единственное, зачем вы пришли сюда?
— А вы разве не знаете? Вы наверняка уже видели фильм о нашей беседе.
— Конечно, видел.
— О вы забыли некоторые детали?
— Я очень редко что-нибудь забываю, — сказал Карваджал, вздыхая.
— Тогда вы должны знать, что я собираюсь спросить.
— Да, — согласился он.
— И даже в этом случае вы не ответите до тех пор, пока я не спрошу?
— Да.
— А если я не спрошу, — сказал я, — а если я прямо сейчас уйду и не сделаю того, что должен сделать?
— Это невозможно, — ровно сказал Карваджал. — Я помню, в каком русле должна течь наша беседа, и вы не уйдете отсюда до тех пор, пока не зададите свой следующий вопрос. Все будет происходить только так. У вас нет выбора, кроме как сказать и сделать то, что я видел, что вы скажете и сделаете.
— Вы Бог, распоряжающийся событиями моей жизни?
Он слабо улыбнулся и покачал головой:
— К сожалению, я смертен, мистер Николс. Ничем не распоряжаюсь. Я утверждаю, что будущее неизменно. А что, вы думаете, есть будущее? Мы оба действующие лица в сценарии, который не может быть переписан. Продолжим. Давайте разыграем наш сценарий. Спрашивайте меня.
— Нет, я собираюсь сломать схему и уйти отсюда.
— …о будущем Пола Куинна, — сказал он. Я уже был у двери.
Но, когда он назвал имя Куинна, моя челюсть отвисла. Я был ошеломлен и повернулся. Это, конечно, был вопрос, который я собирался задать, вопрос, ради которого я пришел сюда, который я решил не задавать, когда вступил в игру со своей судьбой. Как же плохо я сыграл! Как же прекрасно Карваджал манипулировал мной! Я был беспомощен, побежден, раздавлен. Вы думаете, что я все еще мог спокойно уйти? Нет, нет, только не тогда, когда он упомянул имя Куинна, когда он дразнил меня обещанием желаемого знания, когда Карваджал еще раз решающе, сокрушительно продемонстрировал остроту своего дара оракула.
— Вы говорите, — пробормотал я, — вы задаете вопрос.
— Если вам так хочется, — вздохнул он.
— Я настаиваю.
— Вы намерены спросить, станет ли Пол Куинн Президентом?
— Именно это, — сказал я опустошенно.
— Ответ: да, он станет.
— Вы думаете? Это самое лучшее, что вы можете мне сказать. Вы полагаете, он будет?
— Я не знаю.
— Вы знаете все.
— Нет, — сказал Карваджал, — не все. Есть границы. И ваш вопрос за их пределами. Единственный ответ, который я могу вам дать, это обычная догадка, основанная на тех же фактах, которые любой интересующийся политикой принимает во внимание. Согласно этим фактам, Куинн, я думаю, скорее всего станет президентом.
— Но вы не знаете наверняка. Вы не видите, как он становится президентом?
— Совершенно верно.
— Это выше ваших возможностей? Это не в ближайшем будущем?
— Да, за пределами моих возможностей.
— Таким образом, вы мне говорите, что Куинн не будет избран в двухтысячном году, но он — хорошая ставка на две тысячи четвертый год, хотя вы не можете видеть две тысячи четвертый год.
— А вы когда-нибудь верили, что Куинн будет избран в двухтысячном году? — спросил Карваджал.
— Никогда. Мортонсон непобедим. Даже в том случае, если Мортонсон умрет, как Лидеккер, когда надо будет кого-нибудь выбрать, то Куинн… — я сделал паузу. — А что ждет Мортонсона? Он доживет до выборов двухтысячного года?
— Я не знаю, — тихо сказал Карваджал.
— Вы этого тоже не знаете? Выборы состоятся через семнадцать месяцев. Ваш диапазон ясновидения меньше семнадцати месяцев? Да?
— Сейчас — да.
— А он был когда-нибудь больше?
— О, да, — сказал он, — гораздо больше. Я видел иногда за тридцать-сорок лет вперед. Но не сейчас.
Я чувствовал, что Карваджал опять со мной играет. Рассердившись, я сказал:
— Есть ли шанс, что долгосрочное прогнозирование вернется к вам? И даст вам возможность увидеть, скажем, выборы две тысячи четвертого года? Или хотя бы выборы двухтысячного года?
— Не уверен.
Я обливался потом.
— Помогите мне. Мне крайне важно знать, попадет ли Куинн в Белый Дом.
— Зачем?
— Зачем? Затем, что я… — я остановился, с удивлением обнаружив, что мною движет только любопытство. Я решил работать на выборы Куинна. Предположительно, моя решимость не была обусловлена знанием того, что я работаю на победителя. И все же, пока я думал, Карваджал мог ответить мне. Я очень хотел знать. Я сказал, чувствуя себя неловко:
— Потому, что я очень связан с его карьерой. И я бы лучше себя чувствовал, если бы знал, как будут развиваться события. Особенно если я буду знать, что все наши усилия не пропадут даром. Я… гм… — я запнулся, чувствуя себя глупо.
Карваджал сказал:
— Я дал вам лучший ответ, который мог. Я предполагаю, что ваш человек станет президентом.
— В следующем или в две тысячи четвертом году?
— Если ничего не случится с Мортонсоном, то, кажется, у Куинна нет шансов до две тысячи четвертого года.
— А вы не знаете, что-нибудь может случиться с Мортонсоном? — настаивал я.
— Я сказал вам: у меня нет способности узнать это. Пожалуйста, поверьте мне, что я не могу видеть дальше следующих выборов. И как вы сами несколько минут назад отметили, вероятностная методика бесполезна в предсказании даты чьей-либо смерти. Я работаю с вероятностями. Мои догадки даже хуже, чем ваши. В стохастических материях вы эксперт, а не я.
— То, что вы говорите, означает, что ваша поддержка Куинна основывается не на абсолютном знании, а только на предчувствии.
— Какая поддержка Куинна?
Его вопрос, заданный таким невинным тоном, осадил меня.
— Вы же думали, что из него получится хороший мэр. И вы хотите, чтобы он стал президентом, — сказал я.
— Я думал? Я хочу?
— Вы вложили огромные деньги в кампанию по выборам его мэром. Что это, как не поддержка? В марте вы объявились в конторе одного из главных стратегов и предложили сделать все, что в ваших силах, чтобы помочь Куинну занять высший пост. Разве это не поддержка?
— Меня совершенно не волнует, победит ли Пол Куинн на следующих выборах, — сказал Карваджал. — Его карьера для меня ничего не значит. И никогда не значила.
— Почему тогда вы хотите вкладывать такие деньги в его предвыборную кампанию? Почему вы хотите вручать записки с предсказаниями будущего организаторам его кампании? Почему вы хотите…
— Хочу?
— Да, хотите. Я не так сказал?
— Желание не имеет к этому никакого отношения, мистер Николс.
— Чем больше я с вами говорю, тем меньше я вас понимаю.
— Желание подразумевает выбор, свободу, волеизъявление. Таких понятий нет в моей жизни. Я ставлю на Куинна, потому что я знаю, что я должен это сделать, а не потому, что я предпочитаю его какому-либо другому политику. Я пришел в контору Ломброзо в марте, потому что я сам видел за несколько месяцев до этого, что я должен туда пойти именно в этот день, независимо от того, хотел бы я этого или нет. Я живу в этом разрушенном районе, потому что мне никогда не привиделось, что я живу где-то еще, и поэтому я знаю, что это мое место. Я говорю то, что я говорил вам сегодня, потому что эту беседу уже видел пятьдесят раз в кино своего взора. И поэтому я знаю, что я должен сказать вам такое, чего бы не сказал никому другому. Я никогда не задаю вопроса «Зачем?» В моей жизни нет неожиданностей, мистер Николс, нет принятия решений и нет волеизъявления. Я делаю то, что должен делать, и я знаю, что я должен делать это, потому что я видел, как я делал это.
Его горькие слова ужаснули меня больше, чем реальные или воображаемые ужасы темной лестницы его дома. Никогда раньше я не заглядывал во вселенную, в которой нет места свободе воли, шансу, неожиданности, случайности. Я видел, как безысходное видение предопределенного будущего тащит беспомощного, но не жалующегося Карваджала через настоящее. Это напугало меня. Но через мгновение тошнотворный страх исчез, чтобы никогда не вернуться, так как после первого плачевного восприятия Карваджала как трагической жертвы пришло другое, более возвышенное, что Карваджал — один из тех, чей дар был квинтэссенцией моего дара, который пошел дальше каприза случая в сферу полной предопределенности. И это восприятие непреодолимо тянуло меня к нему. Я чувствовал, что наши души проникают друг в друга, и знал, что я больше никогда не смогу от него освободиться. Казалось, будто та холодная сила, которую он излучал, тот холодный свет, рожденный его странностью, отталкивавший меня, сейчас поменял свой знак и стал притягивать меня к нему.
— Вам всегда приходится играть в сценах, которые вы видите? — спросил я.
— Всегда.
— И вы никогда не пытались изменить сценарий?
— Никогда.
— Потому что вы боитесь того, что может при этом произойти?
Он покачал головой.
— Как я могу вообще чего-нибудь бояться? Ведь мы боимся неизвестности, не так ли? Нет, я послушно читаю строчки сценария, так как знаю, что альтернативы нет. То, что вам кажется будущим, я воспринимаю как прошлое, что-то уже пережитое, то, что бесполезно пытаться изменить. Я ставлю деньги на Куинна, потому что Я УЖЕ СДЕЛАЛ ЭТО и уже смирился с этим. Как мог бы я видеть, что я дал, если бы фактически я не сделал этого, так как момент моего видения будущего пересекается с моментом моего настоящего?
— Вы когда-нибудь беспокоились о том, что забудете сценарий и сделаете что-нибудь не так в нужный момент?
Карваджал захихикал.
— Если бы вам хоть на минуточку удалось увидеть то, что вижу я, вы бы знали, насколько беспредметен этот вопрос. «Не так» поступить невозможно. Существует только «так», которое и происходит, и которое реально. Я чувствую, что должно произойти, оно в конце концов и происходит. Я актер в драме, которая не допускает импровизаций, так же, как и вы, как и мы все.
— И вы никогда даже не пытались переписать сценарий? Хотя бы в деталях? Хотя бы раз?
— О! Да больше чем раз, мистер Николс, и не только детали. Когда я был моложе, гораздо моложе, до того, как понял. Скажем, мне бы довелось увидеть какое-то бедствие, скажем, ребенка, перебегающего дорогу перед грузовиком или горящий дом, и я решил бы сыграть роль Бога и предотвратить это бедствие.
— И?
— Не получается. Как бы я ни планировал изменение, событие неизбежно случалось в нужный момент, как мне и представлялось. Всегда. Обстоятельства предотвращали меня от предотвращения чего-нибудь. Много раз я пытался изменить предписанный ход вещей, и мне никогда не удавалось это. И в конце концов я прекратил попытки. С тех пор я просто играю свою роль, читаю свои строчки, как они и должны быть прочитаны.
— И вы полностью это принимаете? — спросил я. Я без остановки ходил по комнате, возбужденный, переполненный чувствами. — Для вас книга времени написана, отпечатана и неизменна? Судьба — и никаких возражений?
— Судьба — и никаких споров, — ответил он.
— Разве это не философия слабых?
Казалось, это его развлекает.
— Это не философия, мистер Николс. Это приспособление к природе реальности. Послушайте, вы «воспринимаете» настоящее?
— Что?
— Когда с вами что-то случается, воспринимаете ли вы это реальностью? Или вы видите это условностью и изменчивостью, у вас есть чувство, что вы могли бы это изменить в тот момент, когда это происходит?
— Конечно, нет. Как это можно изменить…
— Вот именно. Можно попытаться изменить свое будущее, можно даже отредактировать и реконструировать свою память о прошлом, но ничего нельзя сделать с моментом как таковым, когда он происходит и становится реальностью.
— И что?
— Для других будущее кажется изменяемым, потому что оно недосягаемо. У них есть иллюзия того, что они могут сконструировать свое будущее, вырвать его из матрицы еще не родившегося времени. А то, что я воспринимаю, когда Я ВИЖУ, является «будущим» только в теперешней моей временной позиции на отрезке времени. На самом же деле, это также и «настоящее», неизменяемое непосредственное настоящее моего существования в другой точке этого времени. Или, возможно, в той же точке, но другого отрезка. О, у меня много умных теорий, мистер Николс, но они все ведут к одному выводу: то, чему я являюсь свидетелем, не является гипотетическим или условным будущим, предметом модификации через перераспределение предыдущих фактов, а является реальным неизменяемым событием, таким неизменным, как настоящее и прошлое, я так же не могу изменить его, как нельзя изменить действия, которые вы наблюдаете на киноэкране. Я очень давно пришел к пониманию этого. И принял это.
— Как давно вы обладаете способностью ВИДЕТЬ?
Передернувшись, Карваджал сказал:
— Кажется, всю жизнь. Правда, когда я был ребенком, я не мог этого оценить. Это был — как будто я впадал в горячку — сон наяву, бред. Я не понимал, что я переживаю, как бы это сказать… «взгляд в будущее». Но потом я обнаружил, что переживаю те события, которые уже видел в своих снах наяву. И такое состояние, мистер Николс, которое вы наверняка время от времени испытываете, у меня было каждый день. Наступали моменты, когда я чувствовал себя марионеткой, которую дергает за веревочки кукловод, находящийся где-то на небесах. Постепенно я понял, что больше никто не переживает этих видений будущего так же часто и сильно, как я. Я думаю, что мне было уже лет двадцать, когда я полностью осознал, что это такое, и к тридцати освоился с этим. Конечно, я никогда до сегодняшнего дня ни перед кем не раскрывался.
— Потому что вы никому не доверяли?
— Потому что этого не было в сценарии, — произнес он торжественно.
— Вы никогда не были женаты?
— Нет. Мне и не хотелось. Как я мог хотеть того, чего практически не хотел? Я никогда не ВИДЕЛ себя женатым.
— И поэтому, должно быть, никогда и не предполагалось, что у вас будет жена.
— Никогда не предполагалось? — Его глаза странно вспыхнули. — Мне не нравится это выражение, мистер Николс. Оно предполагает, что во вселенной существует какое-то разумное начало, автор великого сценария. Я не думаю, что он существует! Не нужно усложнять. Сценарий пишется сам собой, событие за событием. По сценарию я должен быть холост. Поэтому нельзя сказать, что предполагалось, что я буду холостым. Достаточно сказать, что я ВИДЕЛ себя холостым. Поэтому я и должен был быть холостым, поэтому я был и есть холост.
— В языке нет нужной временной категории для обозначения вашего случая,
— сказал я.
— Вы понимаете, о чем я говорю?
— Думаю, что да. Правильно ли будет сказать, что «будущее» и «настоящее» — просто различные названия одних и тех же событий, рассматриваемых с разных точек?
— Неплохое допущение, — сказал Карваджал, — я предпочитаю думать, что все события одновременны, а в движении находится наше восприятие их, движется точка сознания, а не сами события.
— Иногда кому-то удается воспринимать события с различных точек, так, что ли?
— У меня много теорий, — сказал он рассеянно, — возможно, одна из них правильная. Важно само по себе видение, а не объяснения. А видение у меня есть.
— Вы могли вы использовать это, чтобы сколотить миллионы, — сказал я, обводя взглядом убогое жилище.
— Я и использовал.
— Нет, я имею в виду по-настоящему гигантское состояние. Рокфеллер плюс Гетти плюс Крез… невиданная дотоле финансовая империя. Власть. Предельная роскошь. Наслаждение. Женщины. Контроль над целыми континентами.
— Этого не было в сценарии, — сказал Карваджал.
— И вы приняли сценарий.
— Сценарий нельзя не принимать. Я думал, вы поняли эту мысль.
— Итак, вы делали деньги, много денег, но ничего для себя, вам все было безразлично? Вы просто позволяли деньгам собираться в кучи вокруг вас, как осенние листья?
— Они мне были не нужны. Мои желания скромны, а вкусы просты. Я накапливал их, потому что я видел себя играющим на бирже и богатеющим. Я делал то, что видел.
— Следуя за сценарием. Не спрашивая, почему. Миллионы долларов. Что вы с ними делали?
— Я использовал их так, как видел. Часть я раздал на благотворительность, университетам, политикам.
— В соответствии с вашими предпочтениями, или по предопределению сценария, который вы видели?
— У меня нет предпочтений, — сказал он спокойно.
— А остальные деньги?
— Я хранил их. В банке. Что я должен был с ними делать? Они никогда не имели для меня никакого значения. Как вы сказали, безразличны. Миллион долларов, пять миллионов, десять миллионов — просто слова, — в его голос вкрались тоскливые нотки, — а что имеет значение? Что значит ЗНАЧЕНИЕ? Мы просто следуем сценарию, мистер Николс. Вам налить еще стакан воды?
— Пожалуйста, — сказал я и миллионер наполнил стакан.
Голова у меня кружилась. Я пришел за ответами и получил их, дюжины ответов, каждый из которых породил сотни новых вопросов. И он явно хотел на них отвечать, несмотря на то, что уже отвечал на них в своем видении этого дня. Разговаривая с Карваджалом, я чувствовал, что скольжу между прошлым и будущим, теряюсь в путанице грамматических времен и временных согласовании. А он был полностью спокоен, сидел почти неподвижно, его голос был ровен, иногда почти неслышим, кроме этого особого разрушенного взгляда. Разрушенный, да! Он, должно быть, был зомби, а может и робот. Живя жестко предопределенной, полностью запрограммированной жизнью, никогда не задавая вопросов о мотивах своих действий. Кукла, висящая на нитях своего рокового будущего, двигающаяся детерминированной экзистенциальной пассивностью, которая была мне чужда и сбивала с толку. На мгновение я почувствовал, что жалею его. Затем я подумал, уместна ли моя жалость. Я почувствовал соблазн этой экзистенциальной пассивности, и это было мощное притяжение. Как удобно должно быть жить, подумал я, в мире, свободном от всякой неопределенности.
Вдруг он сказал:
— Я думаю, что вам пора идти. Я не привык к долгим беседам и, кажется, наша утомила меня.
— Извините, я не собирался задерживаться так долго.
— Не нужно извиняться. Все случившееся, я видел, должно было быть таким. Так что все в порядке.
— Я благодарен, что вы захотели разговаривать со мной так открыто.
— Захотел? — сказал он, улыбнувшись. — Опять ЗАХОТЕЛ?
— В вашем активном словаре нет этого слова.
— Нет. И я собираюсь убрать его из вашего, — он повернулся к двери, отпуская меня. — Скоро мы снова поговорим.
— Мне бы хотелось.
— Сожалею, что не очень помог вам. Не ответил на вопрос о Поле Куинне. Извините. Ответить на этот вопрос выше моих возможностей. У меня нет информации. Я могу постичь только то, что я постигну, понимаете? Я различаю только свое собственное восприятие будущего, так, будто я смотрю в будущее в перископ, и мой перископ ничего не показывает о выборах будущего года. Многие события, ведущие к выборам, вижу. А самих результатов не вижу, извините.
На мгновение он взял мою руку. Я почувствовал поток между нами. Четкую и почти осязаемую реку связи. Я чувствовал сильное напряжение в нем, не просто напряжение беседы, а что-то более глубокое, борьбу за установление и расширение контакта между нами, чтобы подтянуть меня на более глубокий уровень бытия. Сознание этого беспокоило меня. Это продолжалось мгновение, затем исчезло. Я вернулся к одиночеству, чувству отдаленности от него. Он улыбнулся, слегка кивнул мне головой, пожелал удачного возвращения домой и проводил меня в темную сырую прихожую.
Только спустя несколько минут, когда я садился в машину, вся мозаика сложилась в единую картину, и я понял, что Карваджал говорил мне, когда мы стояли у дверей. Только тогда я понял природу крайнего предела, управляющего видениями его, которая превратила его в пассивную куклу, которая лишила значения все его действия. Карваджал ВИДЕЛ момент своей смерти. Вот почему он не мог сказать мне, кто будет следующим президентом, информация об этом лежала за пределами его жизни. Это объясняло, почему он шел по жизни, не задавая вопросов, не желая ничего выяснять. Должно быть, уже десятилетия Карваджал жил, зная, как, где и когда он умрет. Абсолютное, несомненное и ужасное знание этого парализовало его волю до такой степени, что обычному человеку и не постичь.
Я это понял интуитивно. А я доверяю своей интуиции. Оставалось меньше семнадцати месяцев до его смерти. И неизбежность приближала его к ней, и он принимал ее, продолжая следовать сценарию, не пытаясь ничего изменить.
Моя голова кружилась, пока я ехал домой, и продолжала кружиться еще несколько дней. Я чувствовал себя отупевшим, пьяным, отравленным сознанием бесконечных возможностей, безграничных открытий. Как будто я собирался подключиться к какому-то невероятному источнику энергии, к которому, не подразумевая, двигался всю свою жизнь.
Этим источником энергии была сила провидения Карваджала.
Я отправился к нему, подозревая, что он из себя представлял, и он подтвердил это, но он сделал даже больше. Он с такой готовностью выплеснул на меня свою историю, после того как мы разыграли прощупывание друг друга, что, казалось, он почти пытался соблазнить меня на отношения, основанные на этом даре предчувствия, которым мы в такой неравной степени обладали. В конце концов, это был человек, который десятилетиями жил скрытно, украдкой, затворником, накапливая свои миллионы, холостяком, без друзей; и все же он назначил встречу в конторе Ломброзо, разыскивая меня, он проложил тропу ко мне своими тремя загадочными, дразнящими намеками, он заманил меня и затащил в свою хибару, он свободно отвечал на мои вопросы, он выразил надежду, что мы опять встретимся.
Что хотел от меня Карваджал? Какую роль он таил для меня в своем мозгу? Друга? Сочувствующего слушателя? Партнера? Последователя? НАСЛЕДНИКА?
Все эти роли предлагали себя мне. У меня кружилась голова от дикого потока возможностей выбора. Но была еще возможность того, что я обманывался, и Карваджал вообще не приготовил никакой роли для меня. Роли пишутся драматургами, а Карваджал был актером, а не составителем пьесы. Он просто подхватывал свои реплики и следовал сценарию. И может, для Карваджала я был просто очередным действующим лицом, которое выходит на сцену, чтобы вступить с ним в разговор, который появляется по неизвестной и безразличной ему причине, которая имеет какое-то значение, если вообще имеет, только для невидимого и, возможно, несуществующего автора этой грандиозной драмы вселенной.
Меня очень беспокоил вид Карваджала, так, как меня всегда беспокоили пьяные. Алкоголик, наркоман, нюхач или кто там еще, в буквальном смысле — человек не в себе. Это значит, что вы не можете серьезно воспринимать его слова или действия. Пусть он говорит, что любит вас, пусть говорит, что ненавидит, пусть говорит, как ценит вашу честность, насколько он искренен, потому что алкоголь или наркотик, возможно, вложил эти слова в его уста. Пусть он предлагал какое-то дело, а вы не знаете, сколько он будет помнить, когда его голова прояснится. Поэтому ваше взаимодействие с ним, пока он под воздействием, пустое и ненастоящее. Я — рациональный, подчиняющийся порядку человек, и когда я имею с кем-то дело, я хочу чувствовать, что я взаимодействую с ним по-настоящему. А не так, когда я думаю, что я полностью увлечен контактом, а другой просто говорит то, что приходит в его опьяненную голову.
С Карваджалом я чувствовал много сомнений. Ничто из того, что он говорил, не было обязательно котированным, не все обязательно имело смысл. Не все в его действиях имело рациональные мотивы, как собственный интерес во всеобщем благосостоянии. Все, даже собственное выживание, не касалось его. Таким образом, его действия отступали от стохастичности и от самого здравого смысла: он был непредсказуем, потому что он не следовал явным схемам, только сценарию, священному неизменному сценарию, а сценарий являлся ему в проблесках нелогичного и непоследовательного внутреннего взора. «Я делаю то, что вижу», — сказал он. Не спрашивая, «Почему». Прекрасно. Он ВИДИТ, как он отдает деньги бедным — и он отдает деньги бедным. Он видит, как переходит мост Джорджа Вашингтона на ходулях, и он берет ходули и идет. Он видит, как наливает серной кислоты в стакан воды своему гостю, и он, не задумываясь, льет серную кислоту. Он отвечает на вопросы предопределенными ответами, не зависимо от того, имеет эта предопределенность смысл или нет. И так далее. Будучи тотально окруженным диктатами открытого ему будущего, он не чувствует нужды выяснять мотивы и последствия. Фактически, хуже, чем пьяный. По крайней мере, хоть и неясно, в глубине, пьяница руководствуется рациональным сознанием.
Тогда парадокс. С точки зрения Карваджала, каждое его действие подчиняется руководству жесткого детерминистического критерия, но с точки зрения окружающих, он действует невменяемо, наугад, как лунатик. (Или как убежденный сторонник учения Транзита, плывет по течению, уступая.) В своих собственных глазах он подчиняется высшей неизбежности потока событий. Со стороны это выглядит как флюгер, подчиняющийся каждому дуновению бриза. Действуя так, как он ВИДИТ, он также поднимал неудобный вопрос о курице и яйце по поводу мотивов своих действий. А были ли они вообще? Или его видения были самогенерирующимися пророчествами, полностью оторванными от причинности, вообще лишенными резона и логики. Он ВИДИТ, как он переходит мост на ходулях четвертого июля будущего года; поэтому четвертого июля он делает это, и только потому, что он ВИДЕЛ это. Какой цели служит его переход через мост, кроме точного соблюдения виденного им? Эта ходьба на ходулях самовоспроизводяща и бесцельна. Как можно иметь дело с таким человеком? Сумасшедший в потоке времени.
Хотя, я, может, слишком суров? Может, были какие-то рамки, которых мне не удалось увидеть? Возможно, интерес Карваджала ко мне настоящий, и в его одинокой жизни от меня истинная польза. Быть моим руководителем, заменить мне отца, влить в меня в оставшиеся месяцы его жизни, столько знания, сколько я только смогу принять.
В любом случае я имел от него реальную пользу. Я собирался заставить его помочь мне сделать Пола Куинна президентом.
Узнать о том, что Карваджал не может видеть выборов следующего года, было разочарованием, но не таким уж страшным. Такие события, как успех на президентских выборах, имеют глубокие корни: принятые сейчас решения будут оказывать влияние на политические события на годы вперед. Карваджал уже сейчас мог обладать достаточными данными о том, как обеспечить Куинну создание союзов, которые продвинули бы его к номинации две тысячи четвертого года. Такова была моя навязчивая идея: я собирался манипулировать Карваджалом в пользу Куинна. Хитрым вопросами и ответами я мог бы вытянуть жизненно важную информацию из этого человечка.
Была тревожная неделя. Все новости на политическом фронте были плохими. Новые демократы везде теряли возможность провозгласить поддержку сенатора Кейна. Кейн же вместо того, чтобы в обычной манере политиков, борющихся за первенство, держать открытым вопрос о выборе вице-президента, чувствовал себя в такой безопасности, что бодро заявил на пресс-конференции, что хотел бы, чтобы Сокорро разделил с ним избирательный бюллетень. Куинн, который начал завоевывать нацию после дела с замораживанием нефти, резко перестал иметь значение для партийных лидеров западнее Гудзона. Перестали приходить приглашения выступить, поток просьб фотографий с автографами высох до тоненького ручейка — пустяковые знаки, но значительные. Куинн знал, что происходит, и отнюдь не радовался этому.
— Как получилось, что союз Кейн-Сокорро образовался так быстро? — требовательно вопрошал он. — Один день я был большой надеждой партии, а на другой — двери клубов стали захлопываться передо мной. — Он смотрел на нас своим знаменитым Куинновским пронизывающим взором, переводя взгляд с одного на другого, выискивая, кто провалил его. Его присутствие, как всегда, подавляло; присутствие же его расстройства было невыносимо болезненным.
У Мардикяна не было для него ответа. Так же и у Ломброзо. Что мог я сказать? Что у меня были нити, а я не сумел их использовать? Я нашел спасение за пожатием плечами и фразой «это — политика» алиби. Мне платили за то, чтобы я приходил с резонными подозрениями, а не за то, чтобы функционировал как полный медиум.
— Подождите, — пообещал я ему, — кое-какие схемы вырисовываются. Дайте мне месяц и я вам представлю подробную карту следующего года.
— Я занят все следующие шесть недель, — сварливо сказал Куинн.
Его раздражение уменьшилось через пару очень напряженных дней. Он был слишком занят местными проблемами, которых оказалось очень много — обычное социальное недовольство в жаркую погоду — чтобы очень долго мучиться по поводу номинации, которую он и не собирался выигрывать.
Это была также и неделя домашних проблем. Все углубляющееся увлечение Сундары Транзитом начало сказываться на мне. Ее поведение было теперь таким же безумным, непредсказуемым и немотивированным, как и у Карваджала. Но они двигались к своей сумасшедшей случайности с противоположных сторон. Поведением Карваджала руководило слепое подчинение неизменяемым откровениям, поведением Сундары — желание высвободиться из рамок и структур.
Прихоть управляла. В тот день, когда я встречался с Карваджалом, она спокойно отправилась в здание муниципалитета выправлять лицензию на проституцию. Это заняло у нее большую часть дня: медицинское обследование, интервью союза, фотографирование и снятие отпечатков пальцев и все остальные бюрократические сложности. Когда я пришел домой с забитой Карваджалом головой, она победоносно размахивала маленькой плоской карточкой, которая позволял ей легально торговать своим телом в пяти городах.
— Боже мой, — сказал я.
— Что-нибудь не так?
— Ты стояла там в очереди, как двадцатидолларовая калоша из Вегаса?
— Ах, мне нужно было использовать политическое влияние, чтобы получить карточку?
— А если бы какой-нибудь репортер тебя там увидел?
— Ну и что?
— Ты — жена Льюиса Николса, специального административного помощника мэра Куинна — вступила в союз блудниц.
— Ты думаешь, что я единственная замужняя женщина в этом союзе?
— Я не это имею в виду. Я думаю о возможном скандале, Сундара.
— Проституция — легальная деятельность, а регулируемая проституция обычно рассматривается как социальное достижение, которое…
— Она легальна в Нью-Йорке, — сказал я, — но не в Канзасе, не в Талахасси, не в Суэксе. На днях Куинн собирается отправиться в эти и другие города собирать голоса, и, может, какой-нибудь ловкий парень раскопает информацию о том, что один из ближайших советников Куинна женат на женщине, продающей свое тело в публичном доме, и…
— Предполагается, что я должна подчинять свою жизнь нуждам Куинна, чтобы ублажить моральные устои избирателей из маленьких городков? — спросила она, ее темные глаза пылали, румянец проступил на смуглых щеках.
— Ты ХОЧЕШЬ быть шлюхой, Сундара?
— Проституткой. Этот термин предпочитает использовать руководство союза.
— Проститутка ничуть не лучше, чем шлюха. Тебя не удовлетворяют наши отношения? Почему ты хочешь торговать собой?
— Я хочу быть свободным индивидуумом, — сказал она ледяным тоном, — освободить от сдерживающих ограничений свое «я».
— И ты достигнешь этого проституцией?
— Проституция учит размонтировать свое эго. Проститутки существуют только для того, чтобы служить нуждам других людей. Неделя-другая в публичном доме научит меня подчинять требования моего «я» нуждам тех, кто придет ко мне.
— Ты могла бы стать медсестрой. Ты могла бы стать массажисткой. Ты могла бы…
— Я выбрала то, что выбрала.
— И это то, что ты собираешься делать? Провести неделю-другую, в городском борделе?
— Возможно.
— Это Каталина Ярбер предложила?
— Я сама до этого додумалась, — сказала Сундара торжественно. Ее глаза сверкали огнем. Мы были на грани тяжелейшей ссоры за всю нашу жизнь, прямых «я запрещаю это, не приказывай мне» выкриков. Я дрожал. Я представил Сундару, изящную и элегантную, которой желали обладать все мужчины и многие женщины, проводящей время в одной из этих зловеще стерильных муниципальных спаленок, Сундару, стоящую у раковины, растирая чресла антисептическим раствором, Сундару на узкой койке с поднятыми к груди коленями, обслуживая тупорылые потеющие туши, в то время как у ее двери стоит бесконечная очередь с зажатыми в руках билетами. Нет. Этого я проглотить не мог. Групповой секс из четверых, шести, десяти, сколько ей нравится человек, да, но не из «n» неизвестных, но не предложение ее драгоценного нежного тела каждому отвратительному неудачнику Нью-Йорка, который может позволить себе цену допуска к ней. В какой-то момент старомодный муж был готов подняться во мне, чтобы велеть ей бросить эти глупости или сказать что-нибудь в этом роде. Но, конечно, это было невозможно. Поэтому я ничего не сказал. И глубокая бездна пролегла между нами. Мы были на разных островах в охваченном штормом море, отнесенные друг от друга заверяющимися потоками, и я не имел возможности даже крикнуть через расширяющийся пролив, не мог достать до нее бесполезными руками. Куда ушло единство, которое объединяло нас несколько лет? Почему пролив между нами становится шире?
— Ну и иди в свой дом шлюх, — пробормотал я. И вышел из квартиры в слепом, диком, нестохастичном бешенстве гнева и страха.
Вместо того, чтобы зарегистрироваться в публичном доме, Сундара отправилась в аэропорт Кеннеди и купила билет на ракету в Индию. Она искупалась в Ганге возле одной из Бенарских гор, провела час в безуспешных поисках родственников в окрестностях Бомбея, съела обед, заправленный кэрри, в Грин-отеле и успела на следующую ракету домой. Путешествие заняло в целом сорок часов и стоило сорок долларов в час, но эта симметрия не смогла облегчить моего настроения. У меня хватило ума не обсуждать это.
В любом случае я был беспомощен. Сундара была свободным существом и с каждым днем становилась все свободнее. У нее была привилегия тратить свои деньги на то, что она сама выбирала, даже на сумасшедшие поездки на одну ночь в Индию. В последующие за ее возвращением дни я старался не расспрашивать ее о том, собирается ли она использовать свою лицензию на проституцию. Может, она уже воспользовалась ею. Я предпочитал не знать.
Через неделю после моего визита к Карваджалу, он позвонил и спросил, смогу ли я пообедать с ним завтра. Итак, я встретился с ним в клубе «Купцов и судовладельцев» в финансовом районе.
Место встречи меня удивило. «Купцы и судовладельцы» — одно из самых почтенных мест на Уолл-стрит, посещаемое исключительно членами этого клуба, таковыми были принадлежавшие к высшему свету банкиры и деловые люди. И когда я сказал «исключительно», я имел ввиду, что даже Боб Ломброзо, который был американцем в десятом поколении и обладал огромной властью, был молчаливо отстранен от членства за то, что был евреем, и сам предпочел не поднимать шума по этому поводу. Как и во всех аналогичных местах, одного богатства было недостаточно, чтобы быть принятым: вы должны были быть достойным членом клуба, конгениальным и приличным человеком с такими, как надо родственными связями, который ходил в соответствующую школу и работал в такой, как надо фирме. Насколько я знал, до сих пор Карваджал не имел связей с такого рода людьми. Его богатство было новоприобретенным, и по натуре он был аутсайдер, не имел в основании соответствующего образования и родственных связей в верхах, чтобы быть принятым в члены клуба. Как же ему удалось получить членство?
— Я унаследовал его, — сказал он, когда мы уселись в уютные упругие кресла, хорошо обитые, у окна, смотрящего с шестого этажа на бурлящую улицу. — Один из моих праотцов был членом-основателем в тысяча восемьсот двадцать третьем году. Закон клуба позволяет одиннадцати основателям клуба передавать по наследству членство в нем автоматически старшему сыну старшего сына на все века.
Из-за этого пункта несколько пользующихся дурной репутацией человек нанесли вред святости этой организации, — он улыбнулся неожиданной и удивительно озорной улыбкой. — Я прихожу сюда раз в пять лет. Вы заметили, я надел свой лучший костюм.
Действительно, складчатую золотисто-зеленую «в елочку» двойку, возможно, отделяло десятилетие от премьеры, но она была более шикарной и современной, чем его остальной тусклый и старомодный гардероб. Карваджал, казалось, полностью изменился сегодня, был более оживленным, энергичным, даже игривым, заметно моложе того унылого мертвенно-бледного человека, с которым я познакомился.
Я сказал:
— Я не знал, что у вас есть родственники.
— Карваджалы жили в Нью-Йорке задолго до того, как «Мэйфлауэр» высадил своих пассажиров в Плимуте. Мы были очень значительными во Флориде в начале восемнадцатого века. Когда англичане аннексировали Флориду в тысяча семьсот шестьдесят третьем году, одна ветвь семьи переехала в Нью-Йорк, я думаю, были времена, когда мы владели половиной порта и большей частью верхнего западного берега. Но мы были стерты Паникой тысяча восемьсот тридцать седьмом года, и я первый член семьи, за последние полтора столетия вырвавшийся из состояния благородной бедности. Но даже в худшие времена мы сохраняли наследственное членство в клубе, — он указал на отделанные панелями красного дерева стены, сияющие хромированные окна, скрытое мягкое освещение. Вокруг нас сидели промышленные и финансовые воротилы, перекраивающие империи между двумя глотками. Карваджал сказал:
— Я никогда не забуду, как мой отец впервые привел меня на коктейль. Мне было приблизительно восемнадцать лет, так что это было где-то в тысяча девятьсот пятьдесят седьмом году. Клуб еще не переехал в это здание, он был еще на Брод-стрит в старом здании постройки девятнадцатого века. Мы вошли, мой отец и я, в своих двадцатидолларовых костюмах и шерстяных галстуках; все присутствовавшие казались мне сенаторами, даже официанты, но никто не насмехался над нами, никто не отнесся к нам свысока. Я пил свой первый мартини и ел свое первое филе миньон, мне казалось — это экскурсия в Вахаллу, в Версаль или в Канаду. Визит в странный ослепительный мир, где все были богаты, знамениты, обладали властью. И когда я сидел за огромным старым дубовым столом напротив отца, ко мне пришло видение. Я начал ВИДЕТЬ, я ВИДЕЛ себя стариком, таким, как сейчас, высохшим, с клочками седых волос, стариком, которого я видел и раньше и уже узнавал. И такой вот старый, я сидел в по-настоящему богатой комнате, изящной, обставленной потрясающей воображение мебелью, в этой самой комнате, где мы сейчас находимся. И я сидел за столом с человеком намного моложе меня, высоким, хорошо сложенным, темноволосым, который наклонился вперед, глядя на меня напряженно и неуверенно. Этот человек ловил каждое мое слово, как будто старался запомнить их. Затем видение прошло. И я опять был со своим отцом, и он спрашивал меня, все ли со мной в порядке. Я постарался притвориться, что мартини ударил мне в голову, и поэтому мой взгляд остановился, лицо распустилось, ведь я не пил даже тогда. И я подумал, что если я видел что-то вроде резонансного изображения себя и отца, значит, возможно, я видел, как я старый привожу своего сына в клуб «Купцов и судовладельцев» в далеком будущем. Несколько лет я старался узнать, кто будет моя жена и каким будет мой сын. А потом я узнал, что у меня не будет ни жены, ни сына. Прошли годы. И вот мы с вами здесь. И вы сидите напротив меня, наклонившись вперед, и смотрите на меня напряженно и неуверенно…
Дрожь пробежала у меня по спине:
— Вы ВИДЕЛИ меня здесь, с вами, больше сорока лет тому назад?
Он беспечно кивнул и повернулся, подзывая официанта таким царственным жестом, как будто он был самим Дж. П. Морганом. Официант подлетел к Карваджалу и склонился в подобострастном поклоне. Карваджал заказал для меня мартини (потому что ВИДЕЛ это давным-давно?) и сухой шерри для себя.
— Они здесь очень церемонно обращаются с вами, — заметил я.
— Для них дело чести обращаться с каждым членом клуба так, как будто он
— царский кузен, — сказал Карваджал, — что они говорят между собой обо мне, скорей всего, не так лестно. Мое членство в этом клубе умрет вместе со мной. Я представляю, с каким облегчением вздохнет клуб, когда маленький убогий Карваджал перестанет появляться на его территории.
Напитки были принесены почти моментально. Торжественно мы подняли бокалы, произнося тост в честь друг друга.
— За будущее, — сказал Карваджал, — сияющее, манящее будущее, — и он хрипло рассмеялся.
— Вы сегодня очень оживлены.
— Да, я чувствую себя гораздо бодрее, чем все предыдущие годы. К старику пришла вторая весна, а? Официант! Официант!
И опять торопливо подбежал официант. К моему удивлению, Карваджал заказал сигары, выбрав на подносе, принесенном девушкой, две самые дорогие. И опять эта озорная улыбка. А мне он сказал:
— Вы думаете, нам лучше сохранить эти сигары до после еды? Мне бы хотелось закурить свою прямо сейчас.
— Давайте. Кто вам мешает?
Он зажег сигары, и я присоединился к нему. Его возбуждение сбивало с толку, почти пугало. В наши предыдущие две встречи Карваджал казался выжатым, давно потерявшим силу, а сегодня его переполняла бьющая через край энергия, которую он черпал из какого-то неведомого источника. Я подозревал, что он принял какие-то странные таблетки или сделал переливание, используя бычью кровь, или подпольно трансплантировал себе органы, изъятые против воли у какой-либо молодой жертвы.
Вдруг он сказал:
— Скажите, Лью, у вас когда-нибудь были моменты второго видения?
— Думаю, что да. Но, конечно, не такие ясные, как у вас. Но я думаю, что большинство моих предчувствий основываются на отражении реальных видений — подсознательные вспышки, которые появляются и исчезают так быстро, что я не могу даже разглядеть их.
— Очень похоже.
— И сны, — сказал я. — Часто в снах ко мне приходят предупреждения и предчувствия, которые сбываются. Как будто будущее подбирается ко мне, стучит в дверь моего дремлющего сознания.
— Да, спящий мозг гораздо лучше воспринимает подобные вещи.
— Но то, что я воспринимаю в снах, приходит ко мне в символической форме, скорее как метафора, чем как кино. Например, как раз незадолго до того, как Джилмартин попался, я видел сон о том, как его расстреливали. Как будто я получил правильную, но не буквальную информацию.
— Нет, — сказал Карваджал. — Послание пришло к вам точно и буквально. Но ваш мозг зашифровал его, потому что вы спали и не могли должным образом использовать свои рецепторы. Только бодрствующий рациональный мозг может правильно обрабатывать такие послания. Но большинство людей во время бодрствования отвергают всяческие послания, а во время сна их мозг мистифицирует то, что принимает.
— Вы думаете, многие получают послания из будущего?
— Я думаю, все получают, — сказал Карваджал убедительно. — Будущее не является непостижимой и неосязаемой сферой, как это считается. Но только некоторые принимают его существование не как абстрактное понятие. Поэтому лишь к немногим приходят его послания.
Странная напряженность звучала в его выражениях. Он понизил голос и сказал:
— Будущее — не вербальная конструкция. Это место, где оно само существует. Сейчас, пребывая здесь, в настоящем, мы одновременно находимся в БУДУЩЕМ, в БУДУЩЕМ ПЛЮС ОДИН, в БУДУЩЕМ ПЛЮС ДВА, В БУДУЩЕМ ПЛЮС «N» — в бесконечном множестве БУДУЩИХ, во всех одновременно, до и после точки нашего нахождения на линии времени. И эти другие положения не более и не менее реальны, чем настоящие. Они просто находятся в том месте, которое не является местом нашего восприятия в данный момент.
— Но иногда наши воспоминания…
— Пересекаются, — сказал Карваджал, — переходят на другие участки линии времени. Выхватывают события, настроения или обрывки разговоров, которые не относятся к настоящему.
— Разве наши восприятия меняют свое положение, — спросил я, — или события сами ненадежно прикреплены к месту своего нахождения?
Он пожал плечами:
— А разве это имеет значение? Этого нельзя узнать.
— Вас не интересует, как это работает? Вся ваша жизнь формировалась под влиянием этого. И вы даже не…
— Я говорил вам, — сказал Карваджал, — что у меня много теорий. Так много, что фактически одна отменяет другую. Лью, Лью, неужели вы думаете, меня это не интересует?! Всю жизнь я пытался постичь свой дар, свою силу. И я могу дать на любой ваш вопрос дюжину ответов и каждый из них будет правдоподобен. Например, теория двух временных линий, я рассказывал вам об этом?
— Нет.
— Ну, что ж…
Он спокойно достал ручку и провел на скатерти две ровные параллельные линии. Он обозначил концы одной линии Х и Y, а другой — X’ и Y’.
— Линия, проходящая от Х до Y — течение истории, которую мы знаем. Она начинается с создания вселенной в точке Х и заканчивается термодинамическим равновесием в точке Y, правильно? А вот некоторые знаменательные даты этой прямой.
От своего края стола к моему он наметил ряд штрихов на линии.
— Это неандертальская эра. Это эра Христа. Это тысяча девятьсот тридцать девятый — начало второй мировой войны. Кстати, и время появления Мартина Карваджала. А вы когда родились? Где-то в тысяча девятьсот семидесятом году?
— Тысяча девятьсот шестьдесят шестой.
— Тысяча девятьсот шестьдесят шестой. Хорошо. Это вы, тысяча девятьсот шестьдесят шестой. А это сегодняшний год, тысяча девятьсот девяносто девятый. Положим, вы собираетесь жить до девяноста лет. Тогда год вашей смерти две тысячи пятьдесят шестой. Достаточно с линией XY. Теперь другая линия — X’Y’. Это также ход истории во вселенной, тот же самый ход истории, обозначенный на другой линии. ТОЛЬКО ОНА ИДЕТ ПО-ДРУГОМУ.
— Что?
— Почему нет? Представьте, что существует много вселенных, независимых друг от друга, с собственным набором солнц и планет, на которых события развиваются по законам этой вселенной. Бесконечность вселенных, Лью. Разве есть логика в том, что время в каждой из них должно течь в одном направлении?
— Энтропия, — пробормотал я, — законы термодинамики. Ход времени. Причина и следствие.
— Я не буду спорить ни с одной из этих идей. Насколько я знаю, все они действуют внутри замкнутой системы, — сказал Карваджал. — Но одна замкнутая система не оказывает энтропического воздействия на другую замкнутую систему, не так ли? Время может идти от А к Z в одной вселенной и от Z к А — в другой. Но только наблюдатель, находящийся вне этих миров, может знать об этом, в то время как внутри каждой вселенной ежедневный ход времени идет к следствию, а не наоборот. Вы согласны с логикой этого рассуждения?
Я на мгновение закрыл глаза:
— Хорошо. У нас есть бесконечное множество вселенных, отдаленных друг от друга, и направление течения времени в любой из них может оказаться перевернутым вверх ногами по отношению к остальным.
— В бесконечности чего-либо существуют все возможные варианты. Да?
— Да. Определенно.
— Тогда вы так же согласитесь, — сказал Карваджал, — что множества несвязанных миров могут выявить один, полностью идентичный нашему. За исключением направления хода времени.
— Я не совсем улавливаю…
— Послушайте, — сказал он нетерпеливо, указывая на лини X’Y’ на скатерти. — Вот другая вселенная, рядом с нашей. Все, что происходит там, случается у нас вплоть до мельчайших подробностей. Но в ней создание находится в точке Y’, а не в X’, а тепловая смерть вселенной — на X’ вместо Y. Вот здесь, — он черкнул по линии Y моего края стола, — неандертальская эра. Вот Распятие. Вот тысяча девятьсот тридцать девятый, тысяча девятьсот шестьдесят шестой, тысяча девятьсот девяносто девятый, две тысячи пятьдесят шестой. Те же самые события, те же ключевые даты, но идущие от конца к началу. Если бы вам удалось заглянуть в этот мир, то вам бы показалось, что события разворачиваются в обратном направлении. Но оттуда, естественно, все воспринимается нормально.
Карваджал соединил точки тысяча девятьсот тридцать девятых и тысяча девятьсот девяносто девятых годов на обеих линиях. Затем он обвел рамкой оба пересечения и, соединив их концы, нарисовал такую схему:
Проходивший мимо официант взглянул на то, что Карваджал выделывал со скатертью, слегка кашлянул, ничего не сказав, и с каменным лицом прошел дальше. Карваджал, казалось, не заметил этого. Он продолжал:
— Давайте теперь предположим, что кто-то родился во вселенной XY и может, Бог знает почему, время от времени заглядывать во вселенную X’Y’. Я. Вот он я, с тысяча девятьсот тридцать девятого по тысяча девятьсот девяносто девятый год, на линии XY время от времени заглядываю на линию X’Y’ и вижу события, которые происходят с тысяча девятьсот тридцать девятого по тысяча девятьсот девяносто девятый год, те же самые, что и в моей жизни, только идут они в обратном порядке. То есть во время моего рождения здесь, во вселенной XY, все события моей жизни уже произошли во вселенной X’Y’. Когда мое сознание вступает в связь с моим же сознанием в том мире, я узнаю от него о его прошлом, которое одновременно является моим будущим.
— Очень четко.
— Да. Обычный человек, живущий в одном измерении, может произвольно путешествовать по своей памяти, но это касается только прошлого. А у меня есть доступ к памяти кого-то, кто живет в обратном направлении, и это позволяет мне «вспоминать» будущее так же, как прошлое. При условии правильности теории двух временных линий.
— А она правильная?
— Откуда я знаю? — ответил Карваджал. — Это только правдоподобная рабочая гипотеза для объяснения того, что я вижу. Но как я могу доказать ее?
Помедлив, я спросил:
— То, что вы ВИДИТЕ, к вам приходит в обратном хронологическом порядке? Будущее именно в таком порядке проходит перед вами?
— Нет. Никогда. Не более, чем ваши воспоминания в одномерном пространстве. Я получаю прерывистые вспышки, фрагменты сцен, иногда большие отрывки, продолжительностью десяти-пятнадцати минут и более, но всегда беспорядочные, никакой линейной зависимости, никогда ничего последовательного. Я научился находить большие куски, вспоминать последовательность и выстраивать их в соответствующем порядке. Это попытки прочесть вавилонскую поэзию, расшифровать клинопись на перемешанных разбитых обломках глиняных дощечек. Постепенно подобрал ключи, которые помогли мне воссоздать будущее: вот так будет выглядеть мое лицо, когда мне будет сорок лет, в пятьдесят, в шестьдесят, эту одежду я носил с тысяча девятьсот шестьдесят девятого по тысяча девятьсот семьдесят третий, вот период, когда я носил усы, когда у меня были еще темные волосы, о, целый сонм маленьких примет, ассоциаций, заметок, которые в конце концов стали мне так знакомы, что я мог ВИДЕТЬ любую сцену, даже кратчайшую, и найти ее место не только на неделе, но даже указать точный день. Вначале это было нелегко. А сейчас — это моя вторая натура.
— А прямо сейчас вы ВИДИТЕ?
— Нет, — ответил он. — Нужно приложить усилие, чтобы вызвать это состояние. Это похоже на транс, — холодное выражение промелькнуло на его лице. — В наиболее глубоком состоянии, это как второе видение. Один мир накладывается на другой. И я даже не полностью уверен, в каком из миров я нахожусь, а какой я ВИЖУ. Даже после стольких лет я полностью не приспособился к этой дезориентации, к этому смешению, — он содрогнулся, — обычно это не так интенсивно. Чему я благодарен.
— Не могли бы вы показать мне, как это происходит?
— Здесь? Сейчас?
— Если можете.
Он долго изучающе смотрел на меня. Он облизнул губы, сжал их, нахмурился, задумался. Вдруг его выражение изменилось. Глаза потускнели, остановились, как будто бы он смотрел кино из последнего ряда огромного зала или, возможно, он вошел в глубокую медитацию. Его зрачки расширились и, расширившись, перестали реагировать на изменение освещения, хотя мимо нашего столика ходили люди, перекрывая свет. Его лицо застыло в напряжении. Было слышно, как он медленно, ровно дышал. Он сидел абсолютно спокойно, казалось, что его здесь нет. Прошла, может быть, минута, показавшаяся мне невыносимо долгой, затем его напряженность стала таять. Он расслабился, плечи опустились, ссутулились, щеки порозовели, глаза увлажнились и погрустнели. Дрожащей рукой он взял стакан и залпом проглотил его содержимое. Он ничего не сказал. Я не решился заговорить.
Наконец, Карваджал спросил:
— Как долго я отсутствовал?
— Несколько секунд. Хотя мне показалось, что гораздо дольше.
— А для меня это было, по меньшей мере, полчаса.
— Что вы ВИДЕЛИ?
Он передернулся:
— Ничего нового. То же самое, виденное, пять, десять, двадцать раз. Как обычно вспоминают. Но память изменяет события, сцены же, которые я ВИЖУ, никогда не меняются.
— Вы не хотели бы рассказать о них?
— Ничего не было, — сказал он небрежно. — Кое-что, что должно случиться следующей весной. И вы там были. Неудивительно, неправда ли? Вам и мне придется много времени провести вместе в ближайшие месяцы.
— А что я делал?
— Наблюдали.
— За чем наблюдал?
— За мной, — сказал Карваджал. Он улыбнулся. Это была улыбка скелета, ужасная мрачная улыбка, которую я впервые увидел в кабинете Ломброзо. Та неожиданная для меня жизнерадостность, которая владела им еще двадцать минут назад, покинула его. Я пожалел о том, что попросил его продемонстрировать. Я чувствовал себя так, будто уговорил умирающего станцевать джигу. Но после небольшой паузы, пока мы смущенно молчали, он, похоже, пришел в себя.
Он судорожно затянулся сигарой, допил свой шерри и выпрямился.
— Теперь лучше, — сказал он. — Иногда это изнурительно. Может, теперь попросим меню, а?
— А вы действительно в порядке?
— Абсолютно.
— Извините, что я попросил вас…
— Не беспокойтесь об этом. Это не было так ужасно, как вам показалось.
— Вас напугало то, что вы ВИДЕЛИ?
— Напугало? Нет, нет не напугало. Я же говорил вам, что я уже ВИДЕЛ это. Когда-нибудь я вам расскажу об этом, — он подозвал официанта. — Я думаю, пора обедать, — сказал он.
На моем меню цен не было. Признак высокого класса. Предлагаемый список был бесподобен: печеный лосось, лобстеры с Майка, жареный филей, филе рыбы — «морской язык», полный список дефицита, все, кроме птичьего молока. Любой первоклассный нью-йоркский ресторан мог предложить вам один вид свежей рыбы и один сорт мяса, но найти девять-десять разных блюд в одном меню было свидетельством могущества и богатства членов клуба «Купцов и судовладельцев» и высоких связей его шефа. Вас меньше бы удивило меню, в котором было бы филе единорога, отбивная бройлерного сфинкса. Не представляя, что сколько стоит, я радостно заказал моллюсков и филей. Карваджал заказал креветочный коктейль и лосося. Он отказался от вина, но настоял на том, чтобы я заказал себе полбутылки. Список вин тоже не имел цен. Я выбрал Латор девяносто первого года, возможно, за двадцать пять долларов. Ни намека на скупость со стороны Карваджала не последовало. Я был его гостем, и он мог себе это позволить.
Карваджал внимательно наблюдал за мной. Он был более загадочен, чем обычно. Ему, определенно, было что-то от меня нужно, определенно, он хотел меня как-то использовать. Казалось, он добивался моего расположения в своей ненавязчивой, тихой, незаметной манере. Он ни на что не намекал. Я чувствовал себя, как человек, вслепую играющий в покер с партнером, который знает мои карты.
Демонстрация ВИДЕНИЯ, которую я вытянул из него, так нарушила наш разговор, что я не решался вернуться к теме, и какое-то время мы вели пустую дружелюбную беседу о вине, еде, бирже, национальной экономике, политике и тому подобных нейтральных вещах. Неизбежно мы подошли к вопросу о Полу Куинне. И атмосфера заметно сгустилась. Он сказал:
— Куинн хорошо справляется со своими обязанностями, не так ли?
— Думаю, да.
— Я думаю, что за последние десятилетия он самый популярный мэр. У него есть шарм. И огромная энергия. Иногда даже слишком много. Он часто кажется таким нетерпеливым, не желающим идти по обычным политическим каналам, чтобы достичь того, чего он хочет.
— Полагаю, — сказал я, — он определенно порывист. Недостатки молодости. Вспомните, ему нет сорока.
— Ему надо быть легче. Временами его нетерпение делает его слишком своевольным, властным. Мэр Готфрид тоже был властолюбив, а вы помните, к чему это привело.
— Готфрид был полным диктатором. Он старался превратить Нью-Йорк в полицейское государство, и… — я осекся, ужаснувшись. — Секундочку. Вы подозреваете, что Куинну грозит террористический акт?
— Не совсем. Не больше, чем другой крупной политической фигуре.
— Вы ВИДЕЛИ что-нибудь такое, что…
— Нет. Ничего.
— Я должен знать. Если у вас есть какие-либо данные, касающиеся покушения на жизнь мэра, не играйте с этим. Я хочу услышать от вас все.
Карваджал выглядел довольным.
— Вы не поняли. Куинну не грозит никакая опасность. Я точно знаю это. Я выбрал неправильные слова, если дал понять, что ему что-то грозит. Я имел ввиду, что тактика Готфрида рождала его врагов. Если бы его не убили, он встал бы перед проблемой переизбрания. Последнее время Куинн тоже создает себе врагов. Он все больше пренебрегает городским советом, он разочаровывает определенные группы избирателей.
— Негров, да, но…
— Не только негров. Особенно евреи не радуются ему.
— Я не знал об этом. Избиратели не…
— Нет, еще нет. Но через несколько месяцев это начнет выходить на поверхность. Его позиции по религиозному обучению в школах, например, уже почти принесли ему вред в еврейских районах, и его комментарии по поводу Израиля в речи, посвященной презентации банка Кувейта на Лесингтон-Авеню…
— Это посвящение состоится только через три недели, — заметил я.
Карваджал рассмеялся.
— Да? Я опять все перепутал! Я думал, что видел его речь по телевизору, но возможно…
— Вы не видели ее. Вы ВИДЕЛИ ее.
— Несомненно. Несомненно.
— Что же он собирается сказать по поводу Израиля?
— Несколько мелких саркастических замечаний. Но местные евреи очень чувствительны к таким замечаниям, и реакция не была (нет, не будет очень хорошей). Вы знаете, что нью-йоркские евреи традиционно не доверяют ирландским политикам. Особенно мэрам — ирландцам, они не так уж любили Кеннеди до того, как он был убит.
— Куинн не больше ирландец, чем вы — испанец, — сказал я.
— Для евреев любой по имени Куинн — ирландец, и его потомки в пятнадцатом колене будут ирландцами, а я — испанец. Им не нравится агрессивность Куинна. Скоро они начнут думать, что у него нет правильных взглядов на Израиль. Они будут ворчать по этому поводу все громче.
— Когда?
— К осени. «Таймс» даст большую стать на первой полосе об отчуждении еврейского контингента избирателей.
— Нет, — сказал я, — я пошлю Ломброзо выступать на посвящении Кувейта вместо Куинна. Это закроет Куинна и также напомнит всем, что у нас есть свой еврей на самом высоком уровне муниципальной администрации.
— О, нет, вы не можете этого сделать, — сказал Карваджал.
— Почему нет?
— Потому что Куинн будет держать речь. Я ВИДЕЛ его.
— А что, если мы устроим Куинну поездку на Аляску на той неделе?
— Пожалуйста, Лью. Верьте мне. Куинн не может быть нигде, кроме здания кувейтского банка в день презентации. Это невозможно.
— Полагаю также невозможно для него избежать острот но поводу Израиля, даже если предупредить его об этом?
— Да.
— Я не верю. Думаю, если я завтра зайду к нему и скажу: «Эй, Пол, я высчитал, что еврейские избиратели начинают волноваться», что он пропустит выступление у кувейтцев или сделает помягче свои замечания.
— Он все равно сделает по-своему.
— Независимо от того, что я его предупрежу?
— Независимо от того, что вы его предупредите, Лью.
Я покачал головой.
— Будущее не настолько неизменно, как вы думаете. У нас ведь есть предсказания о событиях, которые еще придут. Я поговорю с Куинном по поводу кувейтской церемонии.
— Пожалуйста, не надо.
— Почему? — спросил я резко. — Потому что вам нужно, чтобы будущее шло только правильным путем?
Похоже, это ранило его. Он мягко сказал:
— Потому, что я знаю, что будущее всегда идет правильным путем. Вы настаиваете на том, чтобы проверить это?
— Интересы Куинна — мои интересы. Если вы ВИДЕЛИ, что он делает что-то, наносящее урон этим интересам, как я могу сидеть сложа руки и позволять ему продолжать это делать.
— Но ведь выбора нет.
— Я пока этого не знаю.
Карваджал вздохнул.
— Если вы подымите шум по поводу участия мэра в кувейтской церемонии, — сказал он твердо, — то вы в последний раз имели доступ к тому, что я ВИЖУ.
— Это угроза?
— Утверждение факта.
— Утверждение, направленное на подтверждение вашего профессионального самоудовлетворения. Вы знаете, что мне нужна ваша помощь, поэтому вы закрываете мне рот вашей угрозой. В этом случае, конечно, церемония пойдет тем путем, который вы ВИДЕЛИ. Но какая польза от того, что вы мне раскрываете события, если я не могу предпринять действия по их поводу. Почему вы не рискнете предоставить мне свободу действий? Вы настолько не уверены в силе своих видений, что вынуждены держать меня в узде, чтобы события гарантированно пошли нужным путем?
— Очень хорошо, — мягко и беззлобно сказал Карваджал. — У вас есть свобода действий. Делайте, как хотите. Посмотрим, что произойдет.
— А если я поговорю с Куинном, будет ли это значить разрыв наших с вами отношений?
— Посмотрим, что произойдет, — сказал он.
Он меня поймал. Он опять переиграл меня. Как я мог решиться рискнуть потерять доступ к его видениям, как мог я предвидеть, какой будет его реакция на мои действия? Я должен был позволить Куинну оттолкнуть от себя евреев в следующем месяце и надеялся восстановить урон позже, пока не найду способа обойти требование молчания, которое Карваджал предъявлял мне. Может быть, мне стоит обсудить это с Ломброзо?
— В какой степени он разочарует евреев? — спросил я.
— В достаточной для того, чтобы потерять много голосов. Он ведь собирается баллотироваться на переизбрание в две тысяча первом году?
— Если его не выберут президентом в следующем году.
— Его не выберут, — сказал Карваджал, — и мы оба знаем это. Он не будет даже участвовать в выборах. Но ему нужно переизбрание в мэры в две тысяча первом году, если он хочет попытаться попасть в Белый Дом через три года.
— Точно.
— Поэтому он не должен отталкивать от себя еврейских избирателей Нью-Йорка. Это все, что я могу вам сказать.
Я про себя отметил, что стоит посоветовать Куинну начать восстанавливать связи с евреями города — посетить несколько кошерных деликатесных лавок, заглянуть в несколько синагог в пятницу вечером.
— Вы рассердились на меня за мои слова? — спросил я.
— Я никогда не сержусь, — сказал Карваджал.
— Но вас это обидело. Вы выглядели обиженным, когда я сказал, что вам нужно, чтобы будущее шло правильным путем.
— Похоже, да. Потому что это говорит о том, как мало вы меня понимаете. Как будто вы действительно думаете, что я вынужден под влиянием какого-то невротического состояния выполнять свои видения. Как будто вы думаете, что я использую психологический шантаж, чтобы удержать вас от изменения предначертаний. Нет, Лью. Предначертанное не может быть изменено. И до тех пор, пока вы не поймете и не примете этого, между нами не может быть истинного духовного родства и, соответственно, общих видений. То, что вы сказали, опечалило меня, так как я увидел, насколько вы от меня далеки. Но нет, нет, я не сержусь на вас. Вам нравится филей?
— Потрясающий, — сказал я. И он улыбнулся.
Мы закончили еду в молчании и вышли, не дожидаясь счета. Я думаю, клуб пришлет ему чек. Стол, должно быть, обошелся далеко за сто пятьдесят долларов.
На улице во время прощания Карваджал сказал:
— Когда-нибудь, когда вы начнете сами ВИДЕТЬ, вы поймете, почему Куинн должен сказать то, что он собирается сказать на посвящении кувейтского банка.
— Когда я сам буду ВИДЕТЬ?
— Вы будете.
— Но у меня нет дара.
— У всех есть дар, — сказал он. — Только очень немногие знают, как им пользоваться. — Он пожал мне руку и скрылся в толпе на Уолл-стрит.
Я не бросился сразу звонить Куинну, но был близок к этому. Как только Карваджал скрылся из виду, я задумался, почему я медлю. Видения Карваджала были наглядно точны; он дал мне информацию, важную для карьеры Куинна, моя ответственность перед Куинном превосходила все мои другие обязанности. Кроме того, концепция Карваджала о неизбежной неизменяемости будущего все еще казалась мне абсурдной. Все, что еще не случилось, может быть изменено. Я мог бы изменить его, и я изменю его ради Куинна.
Но я не позвонил.
Карваджал попросил меня — приказал мне, угрожая, предупредил меня — не вмешиваться в эту сферу. Если у Куинна сорвется выступление в кувейтском банке, Карваджал будет знать почему. И это положит конец моим хрупким, сложным отношениям с этим странным могущественным человечком. Но отказался бы Куинн от выступления на Кувейтской презентации, даже если бы я вмешался? По Карваджалу, это было невозможно. С другой стороны, возможно, Карваджал вел двойную игру и предвидел, что Куинн не выступал на Кувейтской церемонии. В этом случае по сценарию я должен был быть агентом изменения, тем, кто помешал Куинну выполнить свои обязанности, и тогда Карваджал будет считать, что именно из-за меня все идет непредначертанным путем. Это звучало не совсем правдоподобно, но я должен был принимать в расчет и такую возможность. Я терялся в массе тупиковых вариантов. Мое чувство стохастичности подводило меня. Я больше не знал, чему верить в будущем, даже в настоящем, и я перестал быть уверенным в самом прошлом. Я думаю, что обед с Карваджалом положил начало срыванию с меня покровов того, что я считал здравомыслием.
Пару дней я раздумывал. Потом я пошел в знаменитый офис Боба Ломброзо и вывалил ему все, что я узнал.
— У меня проблемы в отношении политической тактики.
— Почему же ты пришел ко мне, а не к Хейгу Мардикяну? Он ведь стратег.
— Потому что моя проблема касается сокрытия секретной информации о Куинне. Я знаю кое-что, о чем Куинн может хотеть знать, а я не имею возможности рассказать ему обо этом. Мардикян настолько преданный Куинну человек, что он, скорее всего, вытянет из меня эту историю, пообещав сохранить тайну, а сам прямиком отправится с ней к Куинну.
— Но я ведь тоже преданный Куинну человек, — сказал Ломброзо, — и ты тоже его человек.
— Да, но ты не настолько предан ему, чтобы разрушить дружеское доверие ради Куинна.
— А ты думаешь, что Хейг способен на это?
— Надеюсь, ты ему этого не передашь? — сказал я. — Я ЗНАЮ, что ты этого не сделаешь.
Ломброзо не ответил, он просто стоял у шкафа своей средневековой коллекции, глубок запустив пальцы в свою густую черную бороду и сверля меня взглядом. Наступило долгое тревожное молчание. И все же я чувствовал, что поступил правильно, придя к нему, а не к Мардикяну. Из всей команды Куинна, Ломброзо был самым уравновешенным, разумным, самым надежным, убежденным и неподкупным, самым независимым. Если бы я в нем ошибся, я был бы конченным человеком.
Наконец я сказал:
— Договорились? Ты не перескажешь того, что я тебе расскажу сегодня?
— Это зависит…
— От чего?
— От того, соглашусь ли я с тобой скрыть то, что ты хочешь утаить.
— Значит, я расскажу тебе, а ты еще подумаешь?
— Да.
— Это значит, что мне ты тоже не доверяешь, так?
На минуту я растерялся. Интуиция подсказывала мне: «Давай, рассказывай ему все». Осторожность говорила, что он может меня подвести и все рассказать Куинну.
— Хорошо, — сказал я, — я расскажу тебе. Надеюсь, что все, что я скажу, останется между нами.
— Валяй, — сказал Ломброзо.
Я глубоко вздохнул:
— Несколько дней назад я обедал с Карваджалом. Он сказал мне, что Куинн сделает несколько саркастических замечаний в адрес Израиля, когда будет выступать на презентации в кувейтском банке в начале следующего месяца и что эти остроты обидят многих еврейских избирателей, усилят недовольство местных евреев Куинном. Об этих недовольствах я не знал, а Карваджал сказал, что они уже достаточно сильны и будут заметно возрастать.
Ломброзо удивился:
— Ты в своем уме, Лью?
— Возможно. А что?
— Ты действительно веришь, что Карваджал может видеть будущее?
— Он играет на бирже так, как будто читает газеты следующего месяца, Боб. Он предупреждал нас о смерти Лидеккера и о том, что Сокорро займет его место. Он сказал нам о Джилмартине. Он…
— И о замораживании нефти, да? То есть его догадки правильны? По-моему, мы уже однажды об этом разговаривали, Лью.
— Он не угадывает. Это я гадаю. А он ВИДИТ.
Ломброзо рассматривал меня. Он старался выглядеть спокойным и уравновешенным, но было видно, что он взволнован. Кроме всего прочего, он был разумным человеком. А я ему говорил какие-то сумасшедшие вещи.
— Ты думаешь, что он может предсказать содержание импровизированной речи, с которой необязательно будут выступать через три недели?
— Да.
— Как это возможно?
Я вспомнил нарисованную Карваджалом на скатерти диаграмму двух временных линий, идущих в противоположном направлении. Я не мог выдать этого Ломброзо. Я сказал:
— Я не знаю. Вообще не знаю. Я принимаю это на веру. Он предъявил мне достаточно доказательств таких, что я убедился, что он может это делать, Боб.
Казалось, что я не убедил Ломброзо.
— Я впервые слышу, что у Куинна какие-то проблемы с еврейскими избирателями, — сказал он. — Где доказательства? Что показывают твои опросы?
— Ничего. Пока ничего.
— ПОКА? Когда начнутся изменения?
— Через несколько месяцев. Боб. Карваджал говорит, что «Таймс» поместит большую статью этой осенью по поводу потери Куинном поддержки со стороны евреев.
— Ты не думаешь, что я бы достаточно быстро узнал, если бы у Куинна возникли неприятности с евреями, Лью? Из всего, что я слышал, он у них наиболее популярный мэр со времен Бима, а может даже и Ля Гуардбе.
— Ты миллионер. Как и твои друзья, — сказал я ему. — Ты не можешь иметь точного-представления об общественном мнении, так как вращаешься среди миллионеров. Ты даже не представитель евреев, Боб. Ты сам сказал, что ты сефард, ты латинянин, пуэрториканец. А сефарды — элита, меньшинство, маленькая аристократическая каста, у которой очень мало общего с миссис Гольдштейн и мистером Розенблюмом. Куинн может ежедневно терять поддержку сотен Розенблюмов, и эта информация не дойдет до группки Синоз и Кардозов, пока они не прочтут от этом в «Таймс». Разве я неправ?
Пожав плечами, Ломброзо сказал:
— Я допускаю, что в этом есть доля правды. Но мы отклоняемся от темы. Что у тебя за проблема, Лью?
— Я хочу предупредить Куинна не выступать с речью в Кувейтском банке или хотя бы не вставлять остроты. Но Карваджал не разрешил мне говорить ни слова об этом.
— Не РАЗРЕШИЛ тебе?
— Он сказал, что речь должна быть произнесена так, как он воспринял ее, и он настаивает, чтобы я позволил этому случиться. Если я сделаю что-нибудь, чтобы предотвратить Куинна от того, что предписывает сценарий на этот день, Карваджал грозит порвать со мной отношения.
Ломброзо в смятении и огорчении медленно кружил по своему кабинету.
— Я не знаю, что безумнее, — сказал он, — верить в то, что Карваджал может видеть будущее или бояться того, что он порвет с тобой, если ты передашь его предсказание Куинну.
— Это не предсказание. Это реальное видение.
— Это ты говоришь.
— Боб, больше чем когда-либо, я хочу видеть Пола Куинна на высочайшем посту в стране, я не имею права прятать от него данные, особенно те, которые получаю из такого уникального источника, как Карваджал.
— Может быть, Карваджал просто…
— Я полностью верю в него! — сказал я со страстью, удивившей меня самого, так как до этого момента у меня были мучительные сомнения в силе Карваджала, а сейчас я был полностью уверен, что она существует, — поэтому я не могу подвергнуть себя риску порвать с ним.
— Ну, так тогда скажи Куинну о Кувейтской речи. Если Куинн ее не произнесет, как Карваджал узнает, что это из-за тебя?
— Он узнает.
— Мы можем заявить, что Куинн заболел. Мы можем даже направить его в Беллеву на день на полное медицинское обследование. Мы…
— Он узнает.
— Тогда мы можем предупредить Куинна, чтобы он был осторожен в высказываниях, которые могут быть расценены как антиизраильские.
— Карваджал узнает, что это я сделал.
— Он действительно держит тебя за горло, так?
— Что мне делать. Боб? Карваджал может быть фантастически полезен нам. Что бы ты сейчас ни думал, я не хочу портить отношения с ним.
— Тогда не надо. Пусть Кувейтская речь идет как запланировано, раз ты так боишься обидеть Карваджала. Несколько острот не принесут долговременного вреда, ведь так?
— Но и пользы тоже.
— Но не так уж они навредят, У нас будет еще два года до того, как Куинн начнет опять обращаться к избирателям. За это время, если понадобится, он пять раз может съездить в Тель-Авив, — Ломброзо подошел и положил руку мне на плечо. Рядом с ним я чувствовал себя защищенным. Он сказал с Теплотой в голосе:
— Ты хорошо сейчас себя чувствуешь, Лью?
— Что ты имеешь ввиду?
— Ты беспокоишь меня. Это бред о возможности видеть будущее. Такое возбуждение по поводу одной вшивой речи. Может, тебе надо отдохнуть? Я знаю, последнее время ты был в таком напряжении, и…
— Напряжении?
— По поводу Сундары, — сказал он, — не надо притворяться, что я не знаю, что происходит.
— Сундара меня не радует. Нет. Но если ты думаешь, что псевдорелигиозная деятельность моей жены как-то влияет на мои суждения, умственную уравновешенность, мою способность функционировать в качестве сотрудника аппарата мэра…
— Я только предположил, что ты очень устал. А усталые люди часто начинают волноваться по поводу таких вещей, которые того не стоят, и это волнение еще больше способствует усталости. Сломай схему, Лью. Съезди на пару недель в Канаду. Охота и рыбалка сделают тебя новым человеком. У моего приятеля есть имение возле Бандофа, очаровательная тысяча гектар в горах, и…
— Благодарю, но я в лучшей форме, чем тебе кажется, — сказал я. — Извини, что заставил тебя впустую потратить время сегодня.
— Это не пустая трата времени. Очень важно, чтобы мы делились своими трудностями, Лью. Из всего я понял, что Карваджал действительно ВИДИТ будущее, но такому рациональному человеку, как я, очень трудно это переварить.
— Просто принимай это на веру. Что же ты предлагаешь?
— Принимать это на веру. Я думаю, будет достаточно мудро не делать ничего такого, что заставит Карваджала отвернуться от нас. Принимать на веру. Принимать на веру — в наших интересах, чтобы выдавить из него дальнейшую информацию, и поэтому ты не должен допустить разрыва по поводу такой мелочи, как последствия одной-единственной речи.
Я кивнул:
— Я тоже так думаю. Ты ни слова не намекнешь Куинну по поводу того, что он должен или не должен говорить на презентации банка.
— Конечно, нет.
Он начал подталкивать меня к двери. Я дрожал и обливался потом, глаза, похоже, у меня были безумными. Но я не мог остановиться:
— И ты не будешь никому рассказывать, что я ослаб, Боб? Потому что я не ослаб. Я, может быть, на пороге грандиозного прорыва в сознании, но я не схожу с ума. Я действительно не схожу с ума, — говорил я так страстно, что это звучало неубедительно даже для меня самого.
— Я думаю, что тебе нужно все-таки взять небольшой отпуск. А я не буду распускать никаких слухов о твоем предстоящем заключении в сумасшедший дом.
— Спасибо, Боб.
— Спасибо, что пришел ко мне.
— Больше не к кому.
— Все решено, — сказал он успокаивающе. — Не беспокойся о Куинне. Мы начнем все перепроверять. Если он действительно попадет в переделку с миссис Гильдштейн или мистером Розенблюмом, ты сможешь провести опрос общественного мнения через свой департамент, — он пожал мне руку. — Отдохни, Лью. Заставь себя отдохнуть.
Итак, я организовал выполнение пророчества, хотя в моих силах было помешать ему. А было ли? Я отказался подвергнуть испытанию холодный несгибаемый детерминизм Карваджала. Я совершил то, что мы в детстве называли «полиция не вмешивается». Куинн будет держать речь на презентации. Куинн произнесет свои тупые шутки по поводу Израиля. Миссис Гольдштейн будет ворчать, мистер Розенблюм будет посылать проклятия. Мэр приобретет ненависть врагов, «Таймс» поместит первоклассную статью, а мы приступим к процессу возмещения политического ущерба, Карваджал еще раз убедится в своей правоте. Вы скажете, что было бы очень легко вмешаться. Почему бы не проверить систему? Проверить, не блефует ли Карваджал, сбудется его утверждение, что однажды увиденное будущее выгравировано как на каменных плитках. Я не сделал этого. У меня был шанс и я побоялся его использовать, как будто по секрету узнал, что звезды придут в странное замешательство, если я вмешаюсь в течение событий. Так, я уступил предписанной неизбежности всего этого в тяжелой борьбе. Но неужели я на самом деле так легко сдался? А имел ли я вообще свободу действия? Не было ли то, что я сделал, возможно, частью неизменного вечного сценария?
«Дар есть у всех, — сказал Карваджал мне, — но лишь немногие знают, как пользоваться им». И он говорил о том времени, когда я смогу ВИДЕТЬ сам.
Правда ли, что он планировал разбудить этот дар во мне?
Эта мысль пугала и приводила меня в неописуемое волнение. Смотреть в будущее, быть свободным от ударов неожиданностей, перейти от туманной неизвестности стохастического метода к абсолютной определенности — о, да, да, да, как чудесно! Но как пугающе! Распахнуть дверь в темноту, взглянуть на чудеса и тайны, лежащие в ожидании на пути времени.
Шахтер выходил из дома на работу Когда услышал, как кричит его крошка Он подошел к кроватке ребенка Она сказала: Папочка, я видела такой страшный сон.
Пугающе, потому что я знал, что могу увидеть что-то такое, чего не хотел бы видеть, и это высушит и разрушит меня, как, очевидно, высушило и разрушило Карваджала — знание о его смерти. Чудесно, потому что ВИДЕТЬ — значит избежать хаоса неизвестности, это значит достичь, наконец, полностью сконструированной, полностью детерминированной жизни, к которой я стремился с того момента, как отверг свой юношеский нигилизм ради философии причинности.
Пожалуйста, папочка, не ходи сегодня в шахту, Ведь сны так часто сбываются.
Папочка, папочка мой, не уходи, Ведь я не смогу жить без тебя.
Но если Карваджал на самом деле знает, как дать мне видение жизни, я клялся, что буду обращаться с ним по-другому, не позволю сделать из себя съежившегося затворника, пассивно кланяющегося законам какого-то невидимого писателя, не стану марионеткой, как Карваджал. Нет, я бы использовал этот дар активно, я бы заставил его формировать и направлять течение истории, я бы воспользовался своим особым знанием, чтобы руководить, выравнивать и изменять, насколько смогу, рамки событий человеческого существования.
О, мне снилось, что шахта объята огнем, И люди борются за свои жизни.
Только лишь сцена сменилась, у входа в шахту Стояли возлюбленные и жены.
Согласно Карваджалу, такое формирование и направление было невозможным. Для него, может, и невозможно; но буду ли я связан его ограничениями? Даже если будущее точно установлено и неизменно, знание его может быть поставлено на пользу, чтобы смягчить удары, перераспределить силу, создать новые схемы на разрушенных старых. Я попытаюсь. Научи меня ВИДЕТЬ, Карваджал, и дай мне попробовать!
О, папочка, не работай сегодня в шахте.
Ведь сны так часто сбываются.
Папочка, папочка мой, не уходи,
Ведь я не смогу жить без тебя.
Сундара исчезла в конце июня, не оставив записки, и отсутствовала пять дней. Я не заявлял в полицию. Когда она вернулась, ни сказав ни слова объяснения, я не стал спрашивать, где она была. Опять в Бомбее, в Тьерра дель Фиего, в Кейптауне, Бангкоке ли — мне было все равно. Я становился хорошим Транзитным мужем. Возможно, она провела все пять дней распростертой на алтаре какого-нибудь местного Транзита, если у них есть алтари, или, может, она была все это время в каком-нибудь борделе Бронкса. Не знать — не хотеть беспокоиться.
Теперь мы не касались друг друга, как будто скользили бок о бок по тонкому льду, не глядя друг на друга, не говоря друг другу ни слова, просто молча катились к неизвестному и опасному месту назначения. Процессы Транзита забирали всю ее энергию днем и ночью. «Что вы получаете от этого? — хотел я спросить ее. — Что это ЗНАЧИТ для тебя?» Но я не спрашивал. Однажды душным июльским вечером она вернулась домой поздно из города, где Бог ее знает что делала, в прозрачном бирюзовом сари, которое припало к ее влажной коже, вызывая такую похоть, что ее приговорили бы к десяти годам за непристойный вид в пуританском Нью-Делфи, подошла ко мне, положила руки мне на плечи, так тесно прижалась, что я, почувствовав тепло ее тела, задрожал, и посмотрела мне в глаза. И в этих темных глазах была боль потери и сожаления — ужасный взгляд страдающей печали. И если бы мог читать ее мысли, я бы ясно услышал, как она говорит мне: «Скажи мне одно слово. Лью, скажи одно-единственное слово — и я оставлю их, и все у нас будет по-старому». Я знаю, что ее глаза говорили мне именно это. Но я не сказал ни слова. Почему я промолчал? Потому что я подозревал, что Сундара просто проигрывает на мне еще одно бессмысленное упражнение Транзита из серии «Ты-думаешь-я-это-имела-в-виду?» Или потому что где-то внутри я действительно не хотел, чтобы она свернула с курса, который сама выбрала.
Куинн послал за мной. Это было за день до церемонии в здании Кувейтского банка.
Он стоял в середине кабинета, когда я вошел. Комната была бесцветной, ужасающе функциональной, ничего похожего на внушительное святилище Ломброзо: темная неуклюжая муниципальная мебель, портреты бывших мэров; но сегодня она была неестественно яркой. Солнечный свет, бьющий в окно, освещал Куинна сзади, образуя вокруг него ослепительный золотой нимб, и он, казалось, излучал силу, властность и целеустремленность, испуская потоки света еще более интенсивные, чем те, которые поглощал. Полтора года пребывания в должности мэра Нью-Йорка наложили на него отпечаток: сеть тонких морщинок вокруг глаз стала глубже, чем была в день инаугурации, светлые волосы потеряли часть своего блеска, его массивные плечи ссутулились, как будто он согнулся под тяжестью непомерного груза. Часто во время этого напряженного влажного лета появлялся утомленным и раздраженным и временами казалось, что он выглядит старше своих тридцати девяти лет. Но сейчас это все ушло. Старая энергия Куинна вернулась. Его присутствие наполняло комнату.
Он сказал:
— Помните, около месяца тому назад вы сказали, что вырисовываются новые структуры, и вы сможете дать мне предсказания на будущий год?
— Точно, но я…
— Подождите. Новые факты вырисовывались, но вы не имеете доступа к ним пока. Я хочу дать их вам, чтобы начали работу по их синтезу, Лью.
— Какие факторы?
— Мои планы по участию в президентских выборах.
После долгой неловкой паузы я смог вымолвить:
— Вы имеете ввиду выборы следующего года?
— У меня нет ни малейшего шанса на следующий год, — ответил Куинн ровно. — Вы не согласны?
— Да, но…
— Никаких но. Выборы двухтысячного за Кейном и Сокорро. Мне не нужно ваше искусство прогнозирования, чтобы понять это. У них в карманах достаточно делегатов для первой номинации. Они будут соперничать с Мортонсоном в течение года, начиная с ноября, и потерпят поражение. Я считаю, что у Мортонсона будет самое большое количество голосов со времен Никсона в тысяча девятьсот семьдесят втором году, независимо от того, кто будет с ним соперничать.
— Я тоже так думаю.
Куинн сказал:
— Поэтому я и говорю о две тысячи четвертом году. Мортонсон не сможет выдвинуть свою кандидатуру на следующий срок, а у республиканцев больше такой сильной фигуры нет. Кого бы новые демократы не выдвинули на номинацию — он будет президентом. Правильно?
— Так, Пол.
— У Кейна второй возможности уже не будет. Тот, кто когда-то потерял много голосов, никогда не выигрывает. Кто там еще? Ките? Ему будет уже больше шестидесяти. Повнел? У него нет достаточной поддержки. Он будет забыт. Рандольф? Пик его возможностей — стать вице-президентом при ком-то.
— Но все еще останется Сокорро, — заметил я.
— Да, Сокорро. Если он правильно разыграет свою карту во время кампании последующих лет, у него будут сильные позиции, как бы сильно они не проиграли сейчас. Как Маски проиграл в тысяча девятьсот шестьдесят восьмом и Шривер в тысяча девятьсот семьдесят втором году. Я очень много размышлял о Сокорро все это лето, Лью. Я наблюдал за ним, когда он, как ракета, взлетел после смерти Лидеккера. Поэтому я решил больше не скромничать и уже сейчас начать проталкиваться к номинации. Я должен преградить путь Сокорро. Потому что, если он добьется номинации в две тысячи четвертом, то выиграет и станет президентом на два срока, а это поставит меня в сторону до две тысячи двенадцатого года, — он посмотрел на меня своим знаменитым гипнотизирующим взглядом, пронизывая меня им так, что я почувствовал, что сейчас начну извиваться. — Мне будет Пятьдесят один в две тысячи двенадцатом году, Лью. Я не хочу ждать так долго. Возможный кандидат потеряет свое значение, если будет дюжину лет ждать своей очереди. Как ты думаешь?
— Я думаю, что вы уже просчитали весь путь.
Куинн кивнул:
— О’кей. Вот расписание, которое мы с Хейгом составили за последнюю пару дней. Мы потратили остаток тысяча девятьсот девяносто девятого года и первую половину следующего, просто закладывая фундамент. Я проезжу с речами по стране, я лучше познакомлюсь с крупными партийными лидерами, я подружусь со множеством представителей мелкой рыбешки, которые СТАНУТ крупными партийными лидерами к две тысячи четвертом году. В следующем году, когда Кейн и Сокорро будут объявлены на номинацию, я разверну широкую компанию по их поддержке, особенно на Северо-Востоке. Я, черт побери, сделаю все возможное, чтобы предоставить им штат Нью-Йорк. Я высчитал, что они будут иметь поддержку шести или семи промышленных штатов, так какого же черта мне не предоставить им мой, если я хочу проявить себя энергичным партийным лидером. Мортонсон все равно уничтожит их, так как его будет поддерживать юг и вся фермерская прослойка. В две тысячи первом году я глубоко залягу и сосредоточу все свои усилия на том, чтобы быть переизбранным в мэры. И когда это будет позади, я возобновлю поездки с речами по стране, и после выборов в Конгресс, в две тысячи втором году, я заявлю себя кандидатом. У меня будет третий и половина четвертого года, чтобы подобрать делегатов, ко времени предварительных выборов я уже буду уверен в том, что буду избран. Правильно?
— Мне нравится это, Пол. Мне это очень нравится.
— Хорошо. Ты будешь мой ключевой фигурой. Я хочу, чтобы ты полностью сконцентрировался на выработке и прогнозировании основ национальной политики, так ты сможешь набросать план действий в рамках более крупной структуры, который я только что обрисовал. Местные штаты пусть тебя не касаются, мы все знаем о Нью-Йорке. Мардикян справится с моей предвыборной кампанией без посторонней помощи. Ты должен смотреть дальше, ты будешь рассказывать мне, чего хотят люди в Огайо, на Гавайях, в Небраске, а также о том, что им будет нужно через четыре года. Ты будешь человеком, который сделает из меня президента, Лью.
— Я расшибусь, но сделаю.
— Ты будешь моими глазами, которые смотрят в будущее.
— Будь уверен, старик.
Мы ударили по рукам.
— Вперед, в двухтысячный год! — воскликнул он.
— Даешь Вашингтон! — подхватил я.
Это был глупый момент, но трогательный. История у наших ног. Марш на Белый дом. Я в авангарде со знаменем бью в барабаны. Меня так переполняли эмоции, что я чуть не начал говорить Куинну о том, чтобы он не ездил на церемонию в Кувейтский банк. Затем мне показалось, что я увидел, как лицо Карваджала с печальными глазами мелькнуло среди пылинок, танцующих в луче света, падающем из окна кабинета мэра. И я сдержался.
Итак, я ничего не сказал. И Куинн поехал и произнес свою речь. И, конечно, он произнес ее с парой неуклюжих сарказмов по поводу политической ситуации на Ближнем Востоке, («…я слышал, что на прошлой неделе король Абдулла и премьер Елизар играли в покер в казино в Эйлате. Король поставил на кон трех верблюдов и нефтяную скважину, а премьер — пять поросят и субмарину. Итак, король…» — О, нет, это слишком глупо, чтобы повторять.) Выступление Куинна было, естественно, передано в этот вечер по всем программам, а на следующий день Сити-Холл был завален гневными телеграммами. Мардикян позвонил мне и сказал, что Сити-Холл пикетируется Бнай Бриттом, объединенным Еврейским воззванием. Лигой защиты евреев и всеми активистами Дома Давида. Я пошел туда, сгорая от стыда, пробираясь сквозь толпу разъяренных евреев. Мне мучительно хотелось извиниться перед всем миром за то, что я своим молчанием допустил происшествие. Ломброзо был рядом с мэром. Мы обменялись взглядами. Я ощущал триумф — разве Карваджал не предсказал этот инцидент в точности? И в то же время я дрожал, как овца, от страха. Ломброзо подмигнул мне. И его подмигивание означало одно: он прощал и подбадривал меня.
Куинн не выглядел смущенным. Он с удовольствием толкнул ногой огромный ящик с телеграммами и сказал, криво усмехнувшись:
— Вот так мы начинаем наш поход за голосами американских избирателей. Мы не слишком-то продвинулись, ребята?
— Не беспокойтесь, — сказал я ему с бойскаутским пылом, — подобное произошло в последний раз.
Я позвонил Карваджалу.
— Мне нужно поговорить с вами, — сказал я.
Мы встретились на набережной Гудзона недалеко от десятой улицы. Погода была мрачная, было пасмурно, сыро и тепло. Небо было зловещего темно-зеленого цвета, грозовые тучи нависали над Нью-Джерси, ожидание Апокалипсиса наполняло все вокруг. Зловещие лучи солнца, скорее серо-голубые, чем золотые, пробивались через тучи, накрывшие полнеба смятым одеялом. Нелепая, неестественная погода, шумный аляповатый фон для нашей беседы.
Глаза Карваджала неестественно блестели. Он выглядел выше, моложе, упруго шагая танцующей походкой. Почему казалось, что он набирает силу от встречи к встрече?
— Ну? — спросил он.
— Я хочу научиться ВИДЕТЬ.
— СМОТРИТЕ, я ведь не останавливаю вас.
— Будьте серьезны, — взмолился я.
— Я всегда серьезен. Чем я йогу вам помочь?
— Научите меня делать это.
— Разве я когда-нибудь говорил вам, что этому можно научить?
— Вы сказали, что у каждого есть такой дар, но очень немногие знают, как им пользоваться. Покажите мне, как пользоваться этим.
— Этому, может быть, и можно научиться, — сказал Карваджал, — но этому нельзя научить.
— Пожалуйста!
— Почему вам так не терпится?
— Я нужен Куинну, — сказал я униженно. — Я хочу помочь ему. Стать президентом.
— Ну и что?
— Я хочу помочь ему. Я должен ВИДЕТЬ!
— Но вы ведь так хорошо можете угадывать тенденции, Лью!
— Недостаточно.
Над Хобокеном раскатился гром. Холодный сырой западный ветер гнал рваные облака. Природа создавала гротесково-комическую декорацию. Карваджал произнес:
— Положим, я приказал бы вам вручить мне полный контроль над вашей жизнью. Предположим, я попросил бы вас принимать за вас все решения, подчинять все ваши действия моим командам, полностью передать в мои руки ваше существование. И тогда я сказал бы, что у вас есть шанс научиться ВИДЕТЬ. Только шанс. Каков будет ваш ответ?
— Я бы сказал, что игра стоит свеч.
— ВИДЕТЬ не так чудесно, как вам кажется, знаете ли. Сейчас вы рассматриваете это как магический ключ к любому решению. А что, если это окажется грузом и препятствием? А что, если это обернется проклятием?
— Не думаю, что так случится.
— Откуда вам знать?
— Подобная сила может оказаться грандиозно позитивной. Я не рассматриваю это иначе, как выгоду для меня. Конечно, я вижу потенциальную негативную сторону этого, но чтобы проклятие? Нет.
— А если все-таки?
Я пожал плечами:
— Я, пожалуй, рискну. Для вас это стало проклятием?
Карваджал помолчал, посмотрел на меня, стараясь поймать мой взгляд. Это был как раз подходящий момент, чтобы молния расколола небо, чтобы ужасный раскат грома прокатился над Гудзоном, чтобы потоки дождя хлынули на набережную. Но ничего подобного не случилось. Неожиданно прямо над нами облака расступились и мягкий теплый желтый солнечный свет рассеял грозовую тучу. Ну, достаточно о природе в роли постановщика сцены.
— Да, — спокойно промолвил Карваджал. — Проклятие. Только проклятие, проклятие.
— Я не верю вам.
— Какое это имеет для меня значение?
— Даже если это — проклятие для вас, я не думаю, что оно будет проклятием для меня.
— Очень смело, Лью, или очень глупо.
— И то, и другое. И тем не менее, я хочу научиться ВИДЕТЬ.
— Вы хотите стать моим учеником, преемником — странное, неприятное слово.
— В чем это будет заключаться?
— Я уже говорил вам. Вы подчинитесь мне, не задавая вопросов, но я не гарантирую результатов.
— А как же это поможет нам ВИДЕТЬ?
— Никаких вопросов, — напомнил он, — просто подчиняйтесь мне, Лью.
— Договорились.
Сверкнула молния. Небеса разверзлись, и сумасшедший ливень обрушился на нас с невероятной свирепостью.
Полтора дня спустя.
— Самое худшее, — сказал Карваджал, — видеть свою собственную смерть. Этот момент, когда жизнь покидает вас, а на самом деле вы еще не умираете, но должны ВИДЕТЬ это.
— Это то проклятие, о котором вы говорили?
— Да. Это проклятие. Это то, что убило меня. Лью, задолго до срока. Мне было около тридцати, когда я впервые ее УВИДЕЛ. И ВИДЕЛ с тех пор много раз. Я знаю день, час, место, обстоятельства. Я переживаю это снова и снова: начало, середину, конец, темноту, тишину. И однажды показавшись мне, она превратила мою жизнь в бессмысленное кукольное представление.
— А что хуже всего, — спросил я, — знать — когда; знать — как?
— Знать — что, — ответил он.
— Что вы вообще умрете?
— Да.
— Я не понимаю. Я имею в виду, это, конечно, неприятно, — наблюдать, как ты умираешь, видеть свой собственный конец, как в киножурнале, но разве может быть в этом такой серьезный элемент неожиданности? Я говорю, что смерть неизбежна, и мы все с раннего детства знаем об этом.
— Да?
— Конечно, знаем.
— Вы думаете, что вы тоже умрете, Лью?
Пару минут я моргал глазами в удивлении:
— Естественно.
— И вы абсолютно убеждены в этом?
— Я вас не понимаю. Неужели вы подозреваете, что у меня есть иллюзия бессмертия?
Карваджал безмятежно улыбнулся.
— У всех есть, Лью. Когда вы ребенок и умирает ваша любимая золотая рыбка или собака, вы говорите себе: «Ну, рыбки долго не живут, а у собак век короткий», — так вы отбрасываете от себя первый опыт смерти. Ваш юный сосед упал с велосипеда и сломал себе шею. «Ну, — говорите вы, — произошел несчастный случай, но это ничего не доказывает. Есть очень осторожные люди, и я — один из них». Умирает ваша бабушка. Она была старой и долго болела, она вообще не берегла себя, она выросла среди поколения, которое имело достаточно примитивную превентивную медицину, поэтому она не знала, как нужно заботиться о себе. Со мной этого не случится, говорите вы, со мной такого не будет.
— У меня умерли родители, сестра. У меня была черепаха, и она умерла. Смерть не является чем-то далеким и нереальным в моей жизни. Нет, Карваджал, я верю в смерть. Я принимаю факт смерти. Я знаю, что умру.
— Нет, не на самом деле.
— Но как вы можете так говорить?
— Я, знаю, как люди чувствуют это. Я знаю, как я чувствовал прежде, чем УВИДЕЛ, как сам умираю, и во что я превратился после этого. Те немногие, кто это пережил, изменились так же, как я. А может, до сих пор еще никто этого не пережил. Послушайте меня, Лью. Никто искренне и полностью не верит, что умрет, что бы он там ни думал. Вы можете принимать смерть тут, снаружи, но вы не принимаете ее на клеточном уровне обмена веществ и деления клеток. Ваше сердце не перестает биться в тридцатилетнем возрасте, и оно знает, что никогда не перестанет. Ваше тело работает, как трехсменная фабрика, производя кровяные тельца, лимфу, семя, слюну, все точно вовремя, и ваше тело знает, что так будет всегда. И ваш мозг, который воспринимает себя центром великой драмы, где звезда — Лью Николс, целая вселенная, огромная коллекция собственности, все, что происходит, происходит вокруг ВАС, в связи с ВАМИ, с ВАМИ как центром и осью, вокруг которой все вращается. И если вы идете к кому-нибудь на свадьбу, то эта сцена называется не «Свадьба Дика и Джуди», а «Лью Николс на чьей-то свадьбе». И если политик становится президентом, это не «Пол Куинн становится президентом», а «Переживания Лью Николса по поводу становления Пола Куинна президентом». И если звезда взорвется, то заголовок будет не «Образование новой звезды», а «Вселенная Лью Николса потеряла свою звезду», и так далее. И так с каждым. Каждый — герой огромной драмы существования. Дик и Джуди тоже выполняют роль звезд в своих головах, и Пол Куинн, и каждый из вас знает, что если он умрет, то погаснет целая вселенная, как выключенный свет. Это невозможно. И поэтому вы не собираетесь умирать. Вы уверены, что вы — исключение. Чтобы дело продолжалось, вы будете существовать. Все другие — это вы, Лью, понимаете — умрут, им не повезло, их карьеры сломаны, сценарий предписывает им исчезнуть с дороги, но только не вам, нет, не вам! Не так ли на самом деле все обстоит. Лью, в глубине вашей души, на том таинственном уровне, в который вы время от времени спускаетесь?
Я заставил себя улыбнуться.
— Может быть, в конечном итоге и так, но…
— Так. И так для всех. И так для меня. Да, люди умирают, Лью. Некоторые умирают в двадцать лет, а некоторые в сто двадцать. И ВСЕГДА это неожиданность. Они стоят, глядя в открывающуюся им темноту, как говорят в бездну. Боже мой, я был не прав, это действительно происходит со мной, даже СО МНОЙ! Это такой шок, такой ужасный удар для своего Я — узнать, что ты не уникальное исключение, как ты считал. Но есть что-то успокаивающее, вплоть до последнего момента, в приверженности идеи, что, может быть, ты выберешься, как-нибудь избежишь. И у всех есть это успокоительное чувство, Лью. У всех, кроме меня.
— Вы УВИДЕЛИ это так ужасно?
— Это уничтожило меня. Это лишило меня той большой иллюзии, тайной надежды на бессмертие, которая помогает нам держаться. Конечно, я вынужден был продолжать жить еще тридцать лет или более, потому что я ВИДЕЛ, что это не произойдет со мной, пока я не стану стариком. Но знание этого возвело стену вокруг моей жизни, границу, непробиваемый замок. Я больше не был мальчиком, у меня был настоящий приговор и время до его исполнения. Я не мог рассчитывать на то, что буду наслаждаться вечностью, как другие. У меня оставалось только тридцать жалких лет жизни. Знание этого ограничивает вашу жизнь, Лью. Оно лимитирует ваши возможности.
— Мне нелегко понять, почему оно должно произвести такое действие.
— Со временем вы поймете.
— Может быть, для меня это будет не так, когда я узнаю.
— Ах, — воскликнул Карваджал, — мы все считаем себя исключением.
Когда мы встретились в следующий раз, он рассказал, как будет проходить его смерть. Он сказал, что ему осталось жить меньше года. Это должно будет случиться весной двухтысячного года, где-то между десятым апреля и двадцать пятым, хотя он утверждал, что знает точную дату, вплоть до времени дня, но не желал быть более точным.
— Почему вы не раскрываете мне этого? — спросил я.
— Потому, что я не хочу страдать от вашего собственного напряжения и ожидания, — ответил Карваджал резко, — я не хочу, чтобы вы демонстрировали в тот день, что он настал, прибыв ко мне в полном расстройстве чувств.
— А я буду здесь? — спросил я удивленно.
— Конечно.
— А вы не скажете, где это случится?
— У меня дома, — сказал он. — Мы с вами будем обсуждать кое-какие проблемы, которые вас будут тогда волновать. В дверь позвонят. Я отвечу, и человек насильно ворвется в дом. Вооруженный человек с рыжими волосами, который…
— Минуточку. Вы однажды мне говорили, что в этом районе вас никто никогда не беспокоил, и никогда не побеспокоит.
— Никто из тех, кто ЖИВЕТ ЗДЕСЬ, — произнес Карваджал. — Это будет незнакомец. Ему дадут мой адрес по ошибке, он перепутает квартиру — он придет за партией наркотиков, каких-то, какие используют нюхачи. Когда я ему скажу, что у меня нет лекарств, он мне не поверит. Он подумает, что здесь какая-то двойная игра, и рассердится, начнет размахивать пистолетом, угрожая мне.
— А что буду делать я, когда это будет происходить?
— Смотреть.
— Смотреть? Просто смотреть со сложенными руками, как зритель?
— Просто смотреть, — подтвердил Карваджал, — как зритель.
В его голосе послышались острые нотки, как будто от отдавал мне приказание: «Вы ничего не будете предпринимать во время этой сцены. Вы будете оставаться вне ее, в стороне, как простой наблюдатель».
— Я мог бы ударить его лампой, я мог бы попытаться выхватить оружие.
— Вы не сделаете этого.
— Ладно, — сказал я. — Что же случиться?
— Кто-то постучит в дверь. Один из моих соседей, который услышит шум и забеспокоится обо мне… Вооруженный запаникует. Подумает, что это полиция, или, может быть, соперничающая банда. Он выстрелит три раза; затем он разобьет окно и скроется. Пули ударят меня в грудь, руку и заденут голову. Я буду умирать около минуты. Вы вообще не пострадаете.
— А потом?
Карваджал засмеялся:
— А потом? А потом? Откуда я знаю. Я вам говорил: я ВИЖУ как через перископ. Перископ может достать только до этого момента, не дальше. Там для меня восприятие кончается.
Как он был спокоен! Я воскликнул:
— Вы именно это ВИДЕЛИ в тот день, когда мы с вами обедали в клубе «Купцов и судовладельцев».
— Да.
— Вы сидели; наблюдая, как вас расстреливают, а потом как ни в чем не бывало предложили просмотреть меню?
— Сцена для меня была не нова.
— Как часто вы ее видели? — поинтересовался я.
— Не представляю. Двадцать раз, пятьдесят, может быть, сто. Как повторяющийся сон.
— Повторяющийся кошмар.
— К этому привыкаешь. Это вызывало много эмоциональных переживаний после первой дюжины просмотров.
— Для вас это не более, чем кино? Старый фильм по ночному телевидению?
— Что-то вроде этого, — согласился Карваджал. — Сцена сама по себе стала обычной, скучной, избитой, предсказуемой. Это соучастие, которое продолжается, которое никогда не теряет власти надо мной, и детали сами по себе становятся неважными.
— Вы просто подчинились этому. Почему бы вам не попытаться захлопнуть дверь перед этим человеком, когда он придет. Почему бы вам не позволить мне спрятаться за дверью и сбить его с ног? Почему бы вам не попросить полицию обеспечить вам специальную охрану в этот день?
— Естественно, нет. Что хорошего это даст?
— Ну, как эксперимент…
Он поджал губы. Он казался раздраженным моим упорным возвращением к теме, которая была для него абсурдной.
— То, что я ВИЖУ — это то, что произойдет. Время для экспериментов было пятьдесят лет назад, и все эксперименты провалились. Нет, мы не будем вмешиваться, Лью. Мы послушно сыграем наши роли, вы и я. Я знаю, что мы сыграем.
Теперь я совещался с Карваджалом ежедневно, иногда несколько раз в день, обычно по телефону, передавая мою самую последнюю политическую информацию — стратегию, сведения о планах, все, что хотя бы отдаленно имело отношение к делу введения Пола Куинна в Белый Дом. Причиной для наполнения всем этим материалом ума Карваджала был эффект перископа: он не мог ВИДЕТЬ ничего из того, что каким-нибудь образом не было получено его сознанием, а того, чего он не мог УВИДЕТЬ, он не мог и передать мне. Что же я делал? Я звонил в будущее и получал оттуда послания через Карваджала. Те сведения, что я передавал ему сегодня, конечно, были бесполезны, так как я сегодня уже знал их. Но то, что я буду сообщать ему через месяц, может иметь огромную ценность для меня сегодня. Информация, возможно, в какой-то момент выстроится в систему. Я начал вводить сюда струю, питая Карваджала данными, которые он ВИДЕЛ месяц или даже годы тому назад! За оставшийся год жизнь Карваджала должна стать уникальным хранилищем будущего, будущих политических событий. (Фактически, он уже был этим хранилищем, но теперь я постоянно проверял его, чтобы убедиться, что он получает именно ту информацию, которую ты запрашиваешь. Все это было парадоксально, но я предпочитаю не принимать эти парадоксы близко к сердцу.) И Карваджал день за днем выплескивал мне данные — главным образом то, что касалось заблаговременного формирования удела Куинна. Все это я передавал Хейгу Мардикяну, хотя кое-что попало и в сферу деятельности Джорджа Миссакяна — отношения со средствами массовой информации; кое-что, имеющие отношение к финансовыми делам, шло к Ломброзо; кое-что я отправлял непосредственно Куинну. Мои выведенные Карваджалом памятки на текущую неделю включали в себя такие пункты:
— Пригласить комиссионера общественного развития Спрекласса на ленч. Предложить возможные суждения.
— Посетить свадьбу сына сенатора Вилкома.
— Сказать Кону Эду (конфиденциально), что нет надежды на «добро» на Флатбушский плавильный завод.
— Брат губернатора — напомните о нем администрации Триборо. Предварительно шутливо осудите кумовство на пресс-конференции.
— На подписании билля в Нью-Масс-Кон подойдите к спикеру ассамблеи Файнбергу и тепло пожмите ему руку.
— Точка зрения газет: библиотеки, лекарства, миграция населения внутри штата.
— Поездка по историческим окрестностям района Гармента с новым израильским генеральным консулом. В группу включить Либмана, Беровнца, миссис Вайсбард, Рэбби Дибина, а также миссис О’Нил.
Иногда я понимал, почему мое я рекомендовал Куинну единый образ действий, а в другое время меня ставило в тупик, например, почему я велел ему наложить вето на безобидное предложение городского совета запретить стоянку на юге Канал-стрит. Как это могло бы помочь ему стать президентом? Карваджал не помогал. Он просто передавал замечания от меня того, который жил в восьмом или девятом месяцах впереди от сегодняшнего дня. Так как он будет мертв до того, как эти вещи смогут раскрыть свой истинный смысл, он не имел представления, какой эффект они могут произвести, да и не желал знать этого. Он давал мне все эти сведения с видом «бери и уходи». Не расспрашивай, почему. Следуй сценарию, Лью, сценарию.
И я следовал сценарию.
Мои политические амбиции в пользу другого человека начали принимать характер божественной миссии: используя дар Карваджала и харизму Куинна, я смогу переделать мир в лучшее место идеального неспецифичного характера. Я чувствовал пульс власти у себя в руках. Если раньше я рассматривал президентство Куинна как самоцель, то теперь я создал целую утопию, планируя править всем миром благодаря возможности ВИДЕТЬ. Я думал: больше никаких манипуляций, передислокаций, мотиваций, политических махинаций, кроме как на службу великому предназначению, которое я сам и создал.
День за днем я посылал свои записки Куинну и его фаворитам. Мердикян и мэр принимали материал, который я им вручал, за результат моих собственных прогнозов, за продукт опроса избирателей, работы моего компьютера и моего прекрасного хитрого мозга. А так как достижения моего стохастического внутреннего взгляда в течение многих лет были постоянно блестящими, то они в точности следовали моим предписаниям. Без всяких вопросов. Иногда Куинн смеялся и говорил: «Послушай, парень, я что-то не вижу в этом смысла», — а я отвечал ему: «Он будет, будет», — и он делал как я говорил. Хотя Ломброзо, должно быть, понимал, что большинство этих вещей я получаю от Карваджала. Но он ни разу не сказал об этом ни слова мне, а тем более — я верю — Куинну или Мардикяну.
От Куинна я получал также инструкции более персонального плана.
— Вам пора состричь волосы, — сказал он мне в начале сентября.
— Вы имеете ввиду покороче?
— Совсем.
— Вы предлагаете мне обрить череп?
— Именно об этом я и говорю.
— Нет, — сказал я. — Если и есть какая-то глупая прихоть, к которой я питаю отвращение, так это…
— Это не имеет отношения к делу. Так что с этого месяца вы начинаете носить волосы именно так. Займитесь этим завтра, Лью.
— Я никогда не имел ничего общего с пруссаками, — возражал я, — это настолько не соответствует моим…
— Надо, — сказал Карваджал просто. — Как вы можете с этим спорить?
Да и что было толку в спорах? Он ВИДЕЛ меня лысым, так что я должен был пойти и превратиться в пруссака. Не задавай мне никаких вопросов, сказал мне этот человек, когда я пришел к нему — просто следуй сценарию, малыш.
Я с писком затащил себя в парикмахерскую. И вышел оттуда гротесковым Эрихом фон Штрохаймомоминус — монокль и пластмассовый воротничок.
— Как ты волшебно выглядишь! — воскликнула Сундара. — Грандиозно!
Он нежно провела пальцами по моему колючему скальпу. Это было впервые за два-три месяца, когда между нами возникли какие-то флюиды. Ей нравилась стрижка, она просто обожала ее. Конечно, иметь на голове такую сжатую стерню было как раз в стиле сумасшедшего Транзита. Для нее это было знаком, что я, может быть, приму эту религию.
Затем последовали другие приказы.
— Проведите выходные дни в Каракасе, — велел Карваджал. — Зафрахтуйте рыболовное судно. Вы поймаете меч-рыбу.
— Почему?
— Делайте, — произнес он неумолимо.
— Я считаю, что мне просто неуместно ехать в…
— Пожалуйста, Лью. С вами так трудно.
— Вы по-крайней мере хоть объясните?
— Объяснения нет. Вам надо ехать в Каракас.
Абсурд. Но я поехал в Каракас. Я выпил слишком много коктейлей с несколькими адвокатами из Нью-Йорка, которые не знали, что я — правая рука Куинна, и громко поносили его, без конца вспоминая добрые старые дни, когда Готфрид держал всю чернь навытяжку. Очаровательно. Я нанял лодку и действительно поймал меч-рыбу, чуть не вывихнув себе при этом запястье. За головокружительную цену мне сделали чучело из этого чудовища. Мне начало казаться, что Карваджал и Сундара, должно быть, объединились, чтобы свести меня с ума или отдать в лапы какого-нибудь проктора Транзита. (Одно и то же?) Но это было невозможно. Больше похоже, что Карваджал просто указывал мне сокрушительный курс следования сценарию. Принимайте любые диктаты, поступающие из будущего.
И я принимал диктаты.
Я отрастил бороду. Я купил новую модную одежду. Я снял медлительную с коровьим выменем шестнадцатилетку в Таймс-сквере, накачал ее ромовым коктейлем на верхотуре Хьятт Рейдженсу, снял там комнату и часа два страстно трахал ее. Я провел три дня в Колумбийском медицинском центре в качестве добровольца для сонопунктурных исследований. Когда я сбежал оттуда, я чувствовал, как гудит каждая моя косточка. Я отправился в игровой зал рядом с моим домом и поставил тысячу баксов на 666 и все проиграл, потому что в тот день выиграл шестьсот шестьдесят семь. Я горько упрекал в этом Карваджала: «Я не возражаю против безумств, но это слишком дорогое безумство. Неужели вы не могли дать мне, по-крайней мере, правильное число!» Он криво усмехнулся и сказал, что ДАЛ мне правильное число. Я понял, что и подразумевалось, что я проиграю. Все это составляло часть моего обучения. Экзистенциальный мазохизм: увлечение азартными играми. Хорошо. Никогда не задавать вопросов. Через неделю он дал мне число триста тридцать три, и я довольно много выиграл. Так что кое-какая компенсация все-таки была.
Следуй сценарию, детка. Не задавай вопросов.
Я продолжал носить свою смешную одежду. Я регулярно брил череп. Я примирился с зудом, который вызывала борода, и вскоре перестал замечать ее. Я посылал мэра завтракать и обедать с предсказанным ассортиментом пока невлиятельных политиков. Господи, помоги мне! Я следую сценарию.
В начале октября Карваджал сказал: «Теперь подавай документы на развод».
Развод, сказал Карваджал одним свежим блестящим солнечным днем в октябре, когда резкий западный ветер кружил желтые засохшие листья клена. Теперь подавай документы на развод, теперь клади конец своему браку. Среда шестого октября тысяча девятьсот девяносто девятого года, осталось всего восемьдесят шесть дней до конца века, хотя, конечно, пурист может логически настаивать, что новый век начнется только первого января две тысячи первого года. В любом случае осталось восемьдесят шесть дней до смены цифр. А КОГДА СМЕНИТСЯ ЦИФРА, сказал Куинн в одной из своих самых известных речей, ДАВАЙТЕ ПРОИЗВЕДЕМ ЧИСТКУ СРЕДИ ДЕПУТАТОВ И НАЧНЕМ ОБНОВЛЕНИЕ, ПОМНЯ, НО НЕ ПОВТОРЯЯ ОШИБОК ПРОШЛОГО. Неужели женитьба на Сундаре была одной из ошибок прошлого? Теперь подавай документы на развод, сказал мне Карваджал, при этом он не приказывал мне, а просто бесстрастно констатировал факт необходимости грядущего изменения положения. Значит, несгибаемое неотвратимое будущее неизбежно уничтожает настоящее. За братьями Орвилом и Вилбуром Райтами пришло время Нитту Хока; за Джоном Ф.Кеннеди пришло время Лью Харви Освальда, за Лью и Сундарой Николс приходит время развода, угрожающе маячащего, как айсберг, в грядущих месяцах. Почему? Почему? С какой целью? Por que (пур ке), pourquoi (пуркуа), warum (варум)? Я все еще любил ее. Хотя брак просто разваливался все это лето, и теперь было предписано облегчить его смерть. То, что у нас было, прошло, превратилось в руины: она потерялась в ритмах и ритуалах Транзита, полностью отдавшись своим священным нелепостям, а я глубоко погрузился в мечты и видения власти. И хотя у нас было общее жилье и постель, больше ничего общего не оставалось. Наши отношения питались тончайшей струйкой топлива, бесцветным бензином ностальгии, инерцией воспоминаний о страсти, которую мы когда-то переживали.
Я думаю, что мы занимались любовью три раза в то последнее лето. ЗАНИМАЛИСЬ ЛЮБОВЬЮ! Нелепый эвфемизм для обозначения полового акта, такой же плохой, как гротесковое СПАЛИ ВМЕСТЕ. Чтобы мы с Сундарой ни делали во время этих трех соприкосновений плоти, любовью там и не пахло. Мы потели, сбивали простыни, тяжело дышали, даже испытывали оргазм, но любовь? Любовь была где-то там глубоко спрятана, закрыта в капсуле внутри меня, а может, внутри нее тоже, отложенная давно и надолго и опечатанная, как марочное вино, как спрятанный в сейфе капитал. И когда наши тела совокуплялись в эти три влажные летние ночи, мы не занимались любовью, мы просто опустошали все еще существующий, но уменьшающийся депозит. Проживали свои активы.
Три раза за три месяца. Не так много месяцев назад нам удавалось иметь лучший счет в любые данные пять дней, но это было до того, как таинственный стеклянный барьер поднялся между нами. Может, это была моя вина: я теперь никогда не домогался ее, а она, возможно, под действием предписаний Транзита, обречена была не домогаться меня. Ее податливое страстное тело не потеряло в моих глазах своей прелести, меня также не душила ревность к какому-нибудь другому любовнику, даже случай с лицензией в публичный дом не повлиял на мое желание обладать ею. Ничего, ничего такого вообще. Чем она там могла заниматься с другими, даже это, теряло для меня значение, когда она находилась у меня в объятиях. Но в эти дни мне показалось, что секс между Сундарой и мной был каким-то неуместным, несоответствующим, вышедшим из употребления обменом лишенной стоимости валютой. У нас нечего было предложить «друг другу кроме своих тел, контакты между нами на всех других уровнях разрушились, а единственный — телесный — был хуже, чем бессмыслен.
Последний раз, когда мы… занимались любовью, спали вместе, совершали половой акт, трахались… имел место за шесть дней до того, как Карваджал вынес смертельный приговор нашему браку. Я не знал, что это будет в последний раз, хотя должен был бы, если бы был хотя бы наполовину таким пророком, которым люди меня считали и платили мне за это деньги. Но как я мог выявить апокалиптические полутона, осознать, что занавес опускается? Не было никаких признаков грозы в небе.
Это был четверг тридцатого сентября, тихая ночь на переходе лета к осени. Мы выезжали в эту ночь с нашими старыми друзьями — шведской семьей из трех Калдкоттов. Тим, Бет и Коринн. Мы обедали в Баббл, затем смотрели представление на крыше. Данным давно мы с Тим были членами одного теннисного клуба, и однажды выиграли смешанный парный турнир, этого оказалось достаточно для того, чтобы мы продолжали время от времени поддерживать связь. У нее были длинные ноги, легкая походка, она была очень богатой и полностью аполитичной, и ее компания доставляла мне истинную радость в дни моей деятельности в Сити-Холле. Никаких рассуждении о капризах избирателей, никаких завуалированных предложений, которые нужно было бы передать Куинну, никаких нудных анализов тенденций развития событий, просто веселье и игры.
Мы много пили, обкуривались наркотиками. Мы все пятеро флиртовали между собой. И этот флирт влек меня в постель с двумя Калдкоттами составить трио с очаровательной Тим и золотоволосой Коринн, пока Сундара устроится с третьим. Но по мере того, как вечер разворачивался, я почувствовал сильные сигналы в мою сторону со стороны Сундары. Удивительно! Может, она так обкурилась, что забыла, что я всего лишь ее муж? А может, она воплощала непредсказуемый процесс Транзита? А может, прошло так много времени с тех пор, как мы в последний раз были вместе, что я уже казался чем-то новым для нее? Не знаю. И никогда не узнаю. Но тепло ее неожиданного взгляда вызвало такой огонь между нами, что он быстро разбушевался. И мы быстро с извинениями покинули Калдкоттов, постаравшись сделать это весело и деликатно (они были настоящими аристократами чувственности, поэтому не возникло никакой неловкости, ни намека на неудовольствие; и мы расстались изящно, договорившись вскоре опять собраться), и поспешили домой, все еще пылая, все еще раскаляя страсть.
Не случилось ничего, что помешало бы этому нашему состоянию, одежда сброшена, тела сблизились. Сегодня не было никаких предварительных ритуалов Кама-Сутры. Она пылала, я тоже, и мы совокуплялись как животные. Она судорожно вздохнула, когда я вошел в нее. Ее всхлип, казалось, сочетал в себе сразу несколько нот, как звук, издаваемый одним средневековым индийским инструментом, настраиваемым только в минорном ключе и воспроизводящим печальные струнные аккорды.
Возможно, она знала, что это финальное соединение нашей плоти. Я двигался над ней с уверенностью, что я ничего не сделал не так: если когда-то я и следовал сценарию, то это был именно тот случай, никаких сомнений, расчетов, никакого отделения себя от действия. Я — как движущаяся точка на поверхности континуума, точно соответствуя, попадая в резонанс с колебаниями мгновения. Я лежал сверху, сжимая ее в объятиях — классическая западная позиция, которую мы, будучи приверженцами различных восточных вариантов, редко принимали. Мои спина и бедра были тверды, как закаленная дамасская сталь, упруги, как большинство полимерных пластиков, и я двигался туда и обратно, туда и обратно легкими уверенными толчками, поднимая ее как на драгоценном колесе на более высокий уровень чувствительности и перенося себя туда же.
Для меня это было безупречное слияние, рожденное и усталость, и отчаянием, опьянением и разочарованием, и состоянием типа «мне-нечего-больше-терять». Это нескончаемое движение могло бы длиться до утра. Сундара тесно прижималась ко мне, точно отвечая на каждый мой толчок. Ее колени были подняты почти к груди, и когда мои руки гладили шелк ее кожи, я снова и снова наталкивался на холодный металл эмблемы Транзита, прикрепленный ремнем к ее бедру. Она никогда не снимала ее, НИКОГДА. Но даже это не нарушало совершенства. Но, конечно, это не было актом любви: это было просто спортивное состязание, два бесподобных дискобола двигались в тандеме, совершая предписанный и определенный ритуал, который от них требовался. Какое отношение это имело к любви? Во мне была любовь к ней, да, отчаянно голодный, скребущий, кусающий и трепещущий род любви. Но у меня больше не было способа выразить эту любовь ни в постели, ни вне ее.
Итак, мы собрали все золотые олимпийские медали: за ныряние с вышки, фигурные прыжки с трамплина, фантастическое фигурное катание, прыжки с шестом, бег на четыреста метров, — и незаметными толчками и нашептыванием подвели друг друга к завершающему моменту и затем мы вошли в него, в эту бесконечную паузу растворения в источнике создания, затем эта бесконечная пауза закончилась, и мы оторвались друг от друга, обливаясь потом, жаркие и истощенные.
— Ты не мог бы принести мне стакан воды? — попросила Сундара через несколько минут.
Вот так это закончилось.
— А теперь готовь документы на развод, — сказал Карваджал шесть дней спустя.
Твое дело — подчиняться мне, никаких вопросов, никаких гарантий. Не задавать вопросов. Но сейчас я должен спросить. Карваджал толкал меня на шаг, который я не мог предпринять без какого-либо объяснения.
— Вы обещали не спрашивать, — мрачно произнес он.
— Тем не менее. Дайте мне какие-нибудь нити, объясните.
— Вам это очень нужно?
— Да.
Он старался подавить меня взглядом. Но его пустые глаза, иногда так сурово безответные, сейчас меня не испугали. Мои способности предчувствия подсказывали мне сейчас, чтобы я продолжал давить на него, требовать, чтобы он раскрыл передо мной структуры событий, в которые я вступаю. Карваджал упрямился. Он смущался, потел, напоминал о том, что я уже несколько недель, даже месяцев, учусь справляться этими неподобающими всплесками неуверенности. Он требовал принимать судьбу, следовать сценарию, делать так, как он говорит. И все будет в порядке.
— Нет, — говорил я, — я люблю ее, даже сегодня развод — не шутка, я не могу пойти на это из прихоти.
— Но вы же учитесь…
— К черту это! Почему я должен оставить жену только из-за того простого факта, что в последнее время у нас не очень хорошо? Порвать с Сундарой совсем не то же самое, что остричь волосы, знаете ли.
— Конечно, то же самое.
— То?
— В течении времени все события равнозначны, — произнес он.
Я фыркнул:
— Не говорите чепухи. Разные действия имеют разные последствия, Карваджал. Какие волосы я ношу, длинные или короткие, не оказывает сильного воздействия на окружающее меня. А в результате браков иногда появляются дети. А дети — уникальные генетические создания. И дети, которые могут родиться от меня и Сундары, если мы захотим родить, будут отличаться от тех, которые она или я можем произвести на свет от других особей противоположного пола. И разница… Боже, если мы расстанемся, я могу снова жениться на ком-нибудь еще и стать прародителем следующего Наполеона, а если я останусь с ней, я могу… ну, как вы можете говорить, что события равнозначны в течении времени.
— Вы очень медленно ухватываете суть, — печально выдавил из себя Карваджал.
— Что?
— Я не говорил о последствиях. Только о событиях. Все события равнозначны В СВОЕЙ ВОЗМОЖНОСТИ, Лью. Я имею ввиду всеобщую возможность осуществления любого события, которое произойдет…
— Тавтология!
— Да, но вы и я имеем дело именно с тавтологией. Говорю вам, я ВИЖУ, как вы разводитесь с Сундарой, так же, как ВИДЕЛ, что вы срезали волосы. Поэтому эти события имеют равнозначную возможность.
Я закрыл глаза и долго сидел молча.
Наконец, я сказал:
— Расскажите мне, ПОЧЕМУ я развожусь с ней. Нет ли какой-либо возможности восстановить отношения? Мы не ссоримся. У нас нет серьезных несогласий по поводу денег. Мы одинаково смотрим на многие вещи. Мы перестали касаться друг друга, да, но это все, просто перешли в разные сферы. Вы не думаете, что мы могли бы вернуться друг к другу, если бы предприняли искренние попытки?
— Да.
— Так почему бы нам тогда не попробовать, вместо того, чтобы…
— Тогда вам надо войти в Транзит.
Я пожал плечами.
— Я мог бы сделать это, если надо. Если единственной альтернативой является потеря Сундары.
— Вы не сможете. Это враждебно вам. Лью. Транзит противостоит всему, во что вы верите, и всему, на что вы работаете.
— Но чтобы удержать Сундару…
— Вы уже потеряли ее.
— Но это только в будущем. Она все еще моя жена.
— То, что потеряно в будущем, потеряно уже сейчас.
— Я отказываюсь…
— Вы должны, — закричал он. — Это единственное, Лью! Это единственное. Вы так далеко прошли со мной и до сих пор не видите этого?
Я видел это. Я знал каждый аргумент, который он может привести. Я верил им всем. И моя вера не была тем, что находилась снаружи, как панели орехового дерева, она была чем-то внутренним, чем-то, что выросло и развивалось во мне в эти последние месяцы. И все-таки я настаивал. Я все еще искал выхода. Я продолжал цепляться за любую соломинку в штормящем море, как будто меня должно было затянуть на дно.
Я взмолился:
— Заканчивайте свой рассказ. Почему так необходимо и неизбежно покидать Сундару?
— Потому что ее судьба в Транзите, а вы максимально отстоите от него. Они стремятся к неуверенности, а вы — к уверенности. Они стараются разрушать, а вы — строить. Это фундаментальное философское расхождение, которое будет становиться все шире, и через которое невозможно перебросить мост. Поэтому вам надо расстаться.
— Как скоро?
— Вы будете жить один уже до конца этого года, — рассказывал он мне. — Я несколько раз ВИДЕЛ вас на новом месте.
— Со мной не было никакой женщины?
— Нет.
— Я не особенно хорош в безбрачии. Маловато практики.
— У вас будут женщины. Лью. Но жить вы будете один.
— Сундара достанется Кондо?
— Да.
— А картины, скульптуры…
— Я не знаю, — Карваджал выглядел раздраженным. — Я не обращаю внимания на такие детали. Вы знаете, что для меня они не имеют значения.
— Знаю.
Он отпустил меня. Я прошел пешком по городу около трех миль, ничего вокруг себя не видя и не слыша, ни о чем не думая. Я был один в вакууме; я один населял огромную пустоту. На углу какой-то улицы и Бог-знает-какого авеню я обнаружил телефонную будку, бросил жетон в щель и набрал номер конторы Хейга Мардикяна, я слушал гудки, пробивавшие себе путь сквозь заслон абонентов, наконец, Мардикян взял трубку.
— Я собираюсь разводиться, — сообщил я ему и минуту слушал рычание тишины его изумления, бьющее провода, как прибой на Огненной Земле во время мартовского шторма. Затем я добавил: — Меня не интересуют финансовые аспекты. Мне нужен чистый разрыв. Назови мне адвоката, которому ты доверяешь, Хейг, какого-нибудь, кто сможет сделать это быстро, не причиняя ей страданий.
В снах перед пробуждением я представлял то время, когда я действительно смогу ВИДЕТЬ. Мое видение пронзит темную невидимую сферу, которая окружает нас, и я попаду в царство света. Я еще сплю, я еще заключен в темницу, я еще слеп, а сейчас на меня снисходит трансформация. Она похожа на пробуждение. Мои оковы падают, мои глаза открываются. Вокруг меня медленно, неуверенно передвигаются окутанные покрывалом тьмы фигуры, слепые и спотыкающиеся, с серыми лицами, на которых написано недоумение и неуверенность. Эти фигуры — вы. А среди вас и над вами танцую я, мои глаза светлы, тело объято пламенем радости нового восприятия. Как будто я жил на дне моря, согбенный под ужасным давлением, удерживаемый в стороне от мучительной яркости этой преградой неизменной и непроницаемой, этой поверхностью между морем и небом, а теперь я прорвался сквозь нее туда, где все сияет и светится, все окружено ореолом блеска, сверкающего золотом и пурпуром. Да. Да. Наконец я ВИЖУ!
Что я ВИЖУ?
Я ВИЖУ прекрасную безмятежную землю, на которой разыгрываются драмы. Я ВИЖУ изнурительную борьбу слепоты и глухоты, избиваемых недостойной судьбой. Я ВИЖУ, как горы развертываются передо мной, как раскрываются листья папоротника весной, ярко-зеленые на верхушках, устремляясь от меня в бесконечность. В бриллиантовых всплесках перемежающегося света я ВИЖУ, как десятилетия разрастаются в века, века становятся эрами и эпохами. Я ВИЖУ медленное изменение времен года, систолы и диастолы зимы и лета, осени и весны, полностью очерченные ритмы тепла и холода, засухи и дождей, солнечного света, туманов и темноты.
Нет предела моему видению. Вот лабиринты завтрашних городов, подъемы и спады, и вновь подъемы, Нью-Йорк в лунатическом росте, башня на башне, старые постройки превращаются в руины, на которых покоятся новые сооружения, слой за слоем вниз, как изменение пластов Трои Шлимана. Через кривые улочки торопливо бегут незнакомцы в странной одежде, разговаривая на жаргоне, которого я не понимаю. Передвигаются машины на комбинированных ногах. Механические птицы щебечут, как скрипучие калитки, трепещут крыльями над головой. Все в изменении. Взгляните, океан отступает и ползающие коричневые твари лежат на мели, ухватившись за обнаженное морское дно! Смотрите, море возвращается, бурля вокруг древних магистралей, почти приближаясь к границе города! Видите, небо зеленое, а дождь черный! Взгляните, здесь изменение, здесь трансформация, здесь капризы времени. Я ВИЖУ все это!
Это вечное движение галактик, туманных и бесконечных. Эти давящие параллели, эти зыбучие пески. Солнце очень теплое. Слова стали острыми, как иглы. Я мельком выхватываю видение крупных явлений, возникающих, поднимающихся, распадающихся и умирающих. Это границы империи гадов. Это стена, от которой начинается республика длинноногих насекомых. Сам человек изменяется. Его тело много раз трансформируется, он становится огромным, потом одноклеточным, затем еще большим, чем когда-либо. У него появляются и развиваются странные органы, которые дрожат, как настраиваемые камертоны, торчащие из наростов на его коже. У него нет глаз и все его лицо гладкое, от губ до скальпа, без единого шва. У него много глаз, он весь покрыт глазами. Он больше не мужчина, не женщина, и действует, как какое-то бесполое существо. Он маленький, он большой, он жидкий, он металлический. Он перепрыгивает через звездное пространство. Он толпится в сырых пещерах, он заполняет планеты легионами себе подобных. Затем, по воле случая, уменьшается до нескольких десятков. Он грозит своим кулаком багровым нависшим небесам, он отдает свою любовь монстрам, он уничтожает смерть, он наслаждается, как всемогущий кит в море, он превращается в ряды жужжащих насекомообразных тружеников, он раскладывает свою палатку в адских алмазно-ярких песках пустыни, он смеется под звук барабанов, он обнимается с драконами, он пишет стихи о траве, он строит воздушные суда, он становится Богом, он становится дьяволом, он — все, он — ничто.
Континенты медленно передвигаются, как гиппопотамы, величаво танцующие польку. Луна глубоко ныряет в небо, выглядывает из-под нахмуренных бровей как белый водяной волдырь, и лопается с чудесным стеклянным звуком, который потом еще годы продолжает вибрировать. Само солнце срывается со своих швартовых, так как все во вселенной находится в постоянном движении и это движение совершенно неопределенно и непредсказуемо. Я ВИЖУ его соскальзывающим в залив ночи и жду, когда оно вернется, но оно не возвращается. И рукавообразная льдина скользит по черной коже планеты, и те, кто живет в это время, принадлежат ночи, становятся хладнокровными, самообеспечивающимися. Сквозь лед выходят тяжело дышащие звери, из ноздрей которых вырывается туман. А изо льда пробиваются цветы, созданные из голубых и желтых кристаллов. А небеса сияют новым светом, и я не знаю откуда он исходит.
Что я ВИЖУ? Что я ВИЖУ?
Эти лидеры человечества, новые короли и императоры, высоко держащие свои жезлы и вызывающие огонь из горных вершин. Это еще не предполагаемые боги. Это шаманы и колдуны. Это певцы, это поэты, это создатели кумиров. Это новые ритуалы. Это плоды войны. Посмотрите: любовники, убийцы, мечтатели, пророки! Посмотрите: генералы, священники, исследователи, законодатели! Неизвестные континенты ждут своих открывателей. Неведомые яблоки ждут своих вкусителей. Посмотрите! Сумасшедшие! Куртизанки! Герои! Жертвы! Я ВИЖУ интриги. Я ВИЖУ ошибки. Я ВИЖУ удивительные достижения и они наполняют мои глаза слезами гордости. Вот дочь дочери вашей дочери. Вот, несомненно, сын ваших сыновей. Это нации, которые еще не известны. Это заново возрожденные нации. Что это за язык, целиком состоящий из щелчков, свистов и шипений? Что это за музыка из буханий и рычаний? Рим снова падет. Снова вернется Вавилон и заполнит мир, как огромный серый осьминог. Как удивительны грядущие времена! Произойдет все, что вы только можете себе представить, и даже больше, гораздо больше, и я все это ВИЖУ!
Это именно то, что я ВИЖУ?
Все ли двери открыты для меня? Все ли стены сделаны из стекла?
Смотрю ли я на убиенного принца или на новорожденного спасителя, на огни разрушенной империи, полыхающие на горизонте, на надгробие лорда лордов, на путешественников с сумасшедшими глазами, отправляющихся через золотое море, которое простирается в подбрюшье преображенного мира? Обозреваю ли я миллионы и миллионы завтрашних дней этой расы, и выпиваю ли все это до дна и делаю ли плоть будущего своей собственной? Небеса падают? Звезды сталкиваются? Что это за неизвестные созвездия, кроящие и перекраивающие сами себя, которые я наблюдаю? Кто эти лица в масках? Что представляет этот каменный идол, высотой с три горы? Когда обрамляющие море утесы разрушатся в красную пыль? Когда лед полярных шапок сползет, как неумолимая ночь, на поля красных цветов? Кому принадлежат эти фрагменты? Что я ВИЖУ? Что я ВИЖУ?
Все времена. Все пространства.
Нет. Конечно, так не будет. Все, что я увижу — это только то, что я смогу послать сам себе из своего недолгого пыльного завтра. Краткие скучные послания, как неясные послания из телефонов, которые мы мальчишками делали из консервных банок, Никакого эпического великолепия, никакого пышного апокалипсиса в стиле барокко. Но даже эти неясные смутные отзвуки были большим, чем то, на что я мог рассчитывать, когда спящий, как и вы, брел неуверенной походкой среди слепых и спотыкающихся фигур по королевству теней, которым является этот мир.
Мардикян нашел мне адвоката. Им был Ясон Комурьян — еще один армянин, конечно, один из партнеров собственной фирмы Мардикяна, специалист по разводам, великий защитник со странно печальными глазами, близко сидящими на массивном металлическом монолите его лица. Он был однокашником Хейга, и поэтому должен был быть одного возраста со мной, но казался гораздо старше, безвозрастным патриархом, принявшим на себя травмы тысяч неподчиняющихся решению суда супругов. Его черты были молодыми, его аура была древней.
Мы совещались в его кабинете на девяносто девятом этаже здания Мартина Лютера Кинга. В темной, пропитанной ладаном комнате, соперничающей с кабинетом Ломброзо по помпезности обстановки, как в императорской часовне Византийского собора.
— Развод, — мечтательно произнес Комурьян, — вы хотите получить развод, положить конец, да, окончательно разделаться, — обкатывая концепцию на широкой сводчатой арене своего сознания, как будто это был какой-то тонкий теологический пункт, как будто мы обсуждали единую сущность Бога-отца и Бога-сына или доктрину преемственности апостолов. — Да, этого можно для вас добиться. Вы сейчас живете отдельно?
— Еще нет.
Его мясистое лицо с обвислыми губами отразило неудовольствие.
— Это необходимо сделать, — сказал он. — Продолжение совместного проживания вызовет благовидные предлоги любого рода для продолжения супружества. Даже сегодня, даже сегодня. Снимете отдельную квартиру. Разделите финансы. Продемонстрируйте свои цели, мой друг. Ладно? — Он прикоснулся к украшенному драгоценными камнями распятию у себя на стене, вещичке из рубинов и изумрудов, поиграл с ним, пробегая толстыми пальцами по гладкой, отлично выделанной поверхности, и на какое-то время погрузился в собственные размышления. В моем воображении заиграли звуки невидимого органа, я увидел процессию разряженных бородатых священников, медленно проходящую по хорам его ума. Я почти услышал, как он бормочет на латыни, не на церковной, а на юридической латыни, латыни банальностей. Magna est vis consuetufinis, falsus in uno, falsus in ompibus, eadem sed aliter, res ispa loguiter. Иисус, Иисус, Иисус, ханк, хаек — хок. Он поднял глаза, пронзая меня неожиданно решительным взглядом:
— Основания?
— Никаких особых для развода. Мы просто хотим разойтись, идти каждый своим путем. Просто истечение срока.
— Конечно, вы обсудили это с миссис Николс и пришли к предварительному соглашению?
— Э-э, еще нет, — выдавил я, покраснев.
Комурьян выразил явное неодобрение.
— Вы достаточно понимаете, что должны прийти к соглашению. По-видимому, ее реакция будет положительной. Тогда я встречусь с ее адвокатом, и мы все сделаем. — Он потянулся к записной книжке. — Что же касается раздела имущества…
— Она может взять все, что захочет.
— Все? — в его голосе звучало удивление.
— Ничего не хочу у нее оспаривать.
Комурьян положил руки на стол. Он носил даже больше колец, чем Ломброзо. Эти левантийцы, эти роскошные левантийцы!
— А если она потребует вообще все? — спросил он. — Все, чем вы владеете? Вы отдадите без возражений?
— Она этого не сделает.
— А разве она не приверженка учения Транзита?
Обескураженный, я сказал:
— Откуда вы знаете это?
— Вы должны понимать, что мы с Хейгом обсуждали это дело.
— Понимаю.
— Ведь члены Транзита непредсказуемы.
Мне удалось выдавить из себя смешок.
— Да, очень.
— Она может из прихоти затребовать все имущество, — заявил Комурьян.
— Или из прихоти не потребовать ничего.
— Или ничего, правильно. Ни кто не знает. Вы предписываете мне принять любую позицию, какую она займет?
— Подождем — увидим, — сказал я. — Я думаю, она разумная особа. Я чувствую, что она не предъявит необычных требований по поводу раздела имущества.
— А как насчет распределения доходов? — спросил адвокат. — Она может захотеть получать от вас алименты? Вы заключали стандартный брачный контракт, да?
— Да. С прекращением брака заканчивается финансовая ответственность.
Комурьян начал напевать, очень тихо, так, что я почти не слышал. Почти. Какой рутиной это должно было ему казаться, все эти страдания сакраментальных союзов!
— Тогда проблем не должно быть. Но вы должны объявить о своих намерениях своей жене, мистер Николс, прежде, чем мы пойдем дальше.
Что я и сделал. Сундара теперь была так занята своей разнообразной транзитной деятельностью, своими обычными встречами, своими кругами непостоянства, упражнениями по разрушению своего эго, что прошла почти неделя, прежде чем я смог спокойно поговорить с ней дома. К тому времени я тысячу раз прокрутил весь разговор у себя в голове, так что его основные линии были протоптаны, как тропинки. Если это и есть отдельный случай следования сценарию пусть он таким и будет. Но будет ли она подавать мне правильные реплики?
Почти извиняясь, как будто просьба в привилегии разговора с ней была покушением на ее личность, я сказал однажды ранним вечером, что хотел бы поговорить с ней о чем-то очень важном. И затем я сказал ей, как часто повторял про себя, что я хочу получить развод. Сказав это, я понял кое-что из того, как это было для Карваджала — ВИДЕТЬ, потому что я переживал эту сцену так часто в своем воображении, что она воспринималась мной как событие прошлого.
Сундара задумчиво рассматривала меня, не говоря ни слова, не выражая ни удивления, ни раздражения, ни враждебности, ни энтузиазма, ни страха, ни отчаяния.
Ее молчание озадачило меня. Наконец я сказал:
— Я нанял Ясона Комурьяна в качестве адвоката. Одного из партнеров Мардикяна. Он встретится с твоим адвокатом, если ты его наймешь, и они обо всем договорятся. Я хочу, чтобы это был цивилизованный способ расторжения брака, Сундара.
Она улыбнулась. Мона Лиза из Бомбея.
— Тебе нечего сказать? — спросил я.
— Нет.
— Развод такой пустяк для тебя?
— Развод и брак — аспекты одной и той же иллюзии, моя любовь.
— Я думаю, что этот мир для меня более реален, чем для тебя. И это одна из причин, почему нам не стоит продолжать жить вместе.
Она спросила:
— Предстоит грязная драка по поводу раздела наших вещей?
— Я сказал, что хочу, чтобы это был цивилизованный способ разделения наших путей.
— Хорошо. Я тоже.
Легкость, с которой она принимала все это, ошеломила меня. В последнее время мы так редко соприкасались, что даже никогда не обсуждали растущее отсутствие общения между нами. Но веками так существуют многие браки, безмятежно дрейфуя, и никому не приходит в голову качать лодку. Я же теперь готов уничтожить ее, утопить, а у нее не было замечаний по этому поводу. Восемь лет мы жили вместе. Вдруг я обратился к адвокатам, а у Сундары нет замечаний. Я решил, что ее спокойствие было мерой того изменения, которое произвел в ней Транзит.
— Все транзитовцы так легко принимают великие перевороты своей жизни? — поинтересовался я.
— А это великий переворот?
— Во всяком случае, мне так кажется.
— А мне это кажется ратификацией давным-давно принятого решения.
— Нам было плохо, — допустил я, — но даже в худшие времена я не уставал повторять себе, что это временно, что это пройдет, каждый брак проходит через это, и что в конце концов мы вернемся друг к другу.
Говоря это, я обнаружил, что убеждаю себя, что это все еще так, что мы с Сундарой сможем достичь продолжения взаимоотношений, ведь мы были разумными существами. И в то же время, я только что попросил ее нанять адвоката. Я понимал, как Карваджал говорил мне: «Вы уже потеряли ее» — с безжалостной окончательностью в голосе. Но он говорил о будущем, а не о прошлом.
Она сказала:
— Ты теперь думаешь, как это безнадежно, правда? Что заставило тебя переменить мнение?
— Как?
— Ты изменил свое мнение?
Я ничего не ответил.
— Ты не считаешь, что на самом деле хочешь развода, Лью.
— Я хочу, — прохрипел я.
— Ты так только говоришь.
— Я не прошу тебя читать мои мысли, Сундара. Мы должны только пройти этот юридический вздор, чтобы как положено освободиться друг от друга и жить отдельными жизнями.
— Ты не хочешь развода, но все-таки разводишься. Как странно, Лью. Позиция совершенно транзитной ситуации. Ты знаешь, что мы называем ключевой точкой ситуацию, в которой ты противостоишь каким-то положениям и в то же время стараешься следовать им. Из этого есть три возможных исхода. Тебе интересно слушать? Одна возможность — шизофрения. Другая — самообман, когда ты притворяешься, что принимаешь обе альтернативы, а на самом деле — нет. И третья — состояние вдохновения, известное в Транзите как…
— Ради Бога, Сундара!
— Я думала, тебе интересно.
— А я полагаю, что нет.
Долгое мгновение она изучала меня. Потом улыбнулась.
— Это дело по поводу развода как-то связано с твоим даром предсказывания, ведь так? На самом деле сейчас ты не хочешь развода, даже хотя у нас не очень-то хорошо все идет, но тем не менее ты думаешь, что ОБЯЗАН начать организовывать развод, потому что у тебя было предвидение, что в ближайшем будущем у тебя он будет, и… разве это не так. Лью? Давай, скажи мне правду. Я не рассержусь.
— Ты недалека от истины, — ответил я.
— Думаю, что нет. Ну, и что мы будем делать?
— Вырабатывать договор о разделении, — мрачно ответствовал я. — Нанимай адвоката, Сундара.
— А если я не сделаю этого?
— Ты имеешь ввиду, что будешь оспаривать?
— Этого я не говорила. Я просто не хочу иметь дело с адвокатами. Давай сделаем это сами, Лью. Как цивилизованные люди.
— Я должен буду посоветоваться с Комурьяном об этом. Это, может быть, цивилизованный способ, но мы сделаем это неуклюже.
— Ты думаешь, я обману тебя?
— Я больше ничего не думаю.
Она подошла ко мне. Ее глаза сверкали, ее тело излучало трепещущую чувственность. Я был беспомощен перед ней. Она могла получить от меня все. Наклонившись, Сундара поцеловала меня в кончик носа и сказала сипло, театрально:
— Если ты хочешь развода, дорогой, ты его получишь. Все, что ты хочешь. Я не буду стоять на твоем пути. Я хочу, чтобы ты был счастлив. Я люблю тебя, и ты это знаешь. — Она озорно улыбнулась. О, эта транзитная озорница!
— Все, что ты хочешь, — сказала она.
Я снял для себя трехкомнатную меблированную квартиру в Манхэттене в старой, когда-то роскошной высотке на Восточной шестьдесят третьей, недалеко от Второй Авеню, в когда-то роскошном районе, не пришедшем еще окончательно в упадок. Генеалогия здания была свидетельством ассортимента средств безопасности, датируемых от шестидесятых до ранних девяностых, все, от полицейских запоров и скрытых смотровых отверстий до ранних моделей фильтровых лабиринтов и скоростных экранов. Мебель была проста и по стилю не относилась ни к какому времени, древняя и чисто утилитарная. Кушетки, стулья, кровать и столы, книжные шкафы и все остальное было настолько анонимным, что казалось невидимым. Я сам себя тоже ощущал невидимым после того, как окончательно переехал, и грузчики, и суперинтендант здания ушли, оставив меня в одиночестве в моей новой гостиной, как вновь прибывшего посла из ниоткуда, чтобы занять резиденцию в забвении. Что это за место и как случилось, что я живу здесь? Чьи это стулья? Чьи отпечатки пальцев на голых голубых стенах?
Сундара позволила мне взять несколько картин и скульптур, и я расположил их здесь и там; они, казалось, великолепно вписывались в роскошную структуру нашего кондо в Стейтен-Айленде, но здесь они выглядели странно и неестественно, как пингвины в степи. Здесь не было ни подсветок, ни хитрого сплетения соленоидов и реостатов, ни покрытых коврами пьедесталов. Только низкие потолки, грязные стены и окна без светозащиты. Но я не испытывал жалости к себе за то, что я оказался здесь, только смятение, пустоту, растерянность.
Первый день я провел распаковываясь, размещаясь, расставляя, образуя для себя лары и пенаты. Работал я медленно и неэффективно. Часто останавливался, задумываясь, но ни на чем не мог сосредоточиться. Я не выходил даже за продуктами. Вместо этого я по телефону сделал стодолларовый заказ в супермаркете Гриктеда на углу, просто для того, чтобы дома был какой-то начальный запас продуктов. Обед в одиночестве казался безвкусным: набор случайно подобранных блюд, равнодушно приготовленных и торопливо проглоченных. Спал я один и, к своему удивлению, спал очень хорошо. Утром я позвонил Карваджалу и отчитался перед ним в том, что делал накануне.
Он сказал, выразив свое одобрение:
— У вас из окна спальной комнаты вид на Вторую Авеню?
— Да.
— Темная кушетка?
— Да. А почему вы хотите это знать?
— Просто проверяю, — сказал он. — Чтобы быть уверенным, что вы нашли правильное место.
— Вы имеете ввиду, что я нашел то, что вы ВИДЕЛИ?
— Верно.
— А разве было какое-нибудь сомнение, — спросил я. — Вы перестали верить тому, что ВИДИТЕ?
— Ни на секунду. А вы?
— Верю ли я вам? Я верю вам. А какого цвета у меня раковина в ванной?
— Я не знаю, — сказал Карваджал, — я никогда и не старался заметить этого. А вот холодильник у вас светло-коричневый.
— О’кей. Вы произвели на меня впечатление.
— Надеюсь. Вы готовы записывать?
Я нашел блокнот.
— Давайте, — сказал я.
— Четверг, тридцать первого октября. Куинн полетит в Луизиану на следующей недели для встречи с губернатором Тибодо. После этого Куинн заявит о своей поддержке проекта строительства дамбы. Когда он вернется в Нью-Йорк, он уволит сотрудника отдела жилищных проблем Риккарди и предоставит эту должность Чарльзу Льюисону. Риккарди будет назначен в администрацию по расовым вопросам, а потом…
Я все это записал, качая головой, как обычно, в то время как Карваджал бормотал свое. Какое мне дело до Тибодо? Почему я должен предсказывать строительство дамбы? Я думал, что дамбами уже не пользуются. И Риккарди справляется со своей работой насколько хватает его интеллектуальных способностей. Разве итальянцы не обидятся, если я предложу ему такую высокую должность? И так далее, и так далее.
В эти дни я все чаще приходил к Куинну со странными стратагемами. Необъяснимыми и невероятными, потому что сейчас трубопровод от Карваджала вел свободно из ближайшего будущего, неся мне советы, как лучше маневрировать и манипулировать, которые я должен был передавать Куинну. Куинн следовал всему, что я предлагал, но иногда мне трудно было заставить его делать то, о чем я просил. В один прекрасный день он откажется, не уступит ни на йоту; что тогда случится с безальтернативным будущим Карваджала?
На следующий день в привычное время я был в Сити-Холле. Необычно было ехать по второй Авеню вместо привычного пути со Стейтен-Айленда — и к половине десятого пачка моих записей для мэра была готова. Я отправил их. Через десять минут телефон внутренней связи подал голос, и мне было сообщено, что помощник мэра Мардикян хочет видеть меня.
Похоже, готовились неприятности. Я это интуитивно почувствовал, когда спустился в холл и увидел лицо Мардикяна, направлявшегося в свой кабинет. Он выглядел недовольным, выведенным из себя, раздраженным, напряженным. Его глаза блестели сильнее обычного, он покусывал губу. Мои самые свежие записи были вложены в украшенную алмазами подставку на его столе. Где был лощеный, гладкий, отлакированный Мардикян? Исчез. Испарился. На его месте был этот резкий, взвинченный человек.
Он спросил, глядя на меня тяжелым взглядом:
— Лью, что это за чертова чепуха по поводу Риккарди?
— Желательно передвинуть его с его нынешней работы.
— Я знаю, что желательно. Ты только что предложил нам это. Почему желательно?
— Это диктуется динамикой дальнего уровня, — сказал я, пытаясь блефовать. — Я не могу дать тебе убедительной и конкретной причины, но мои чувства подсказывают мне, что не очень мудро держать на этой работе человека, который так близко идентифицируется с Итало-Американской общиной здесь, особенно с реальными сословными интересами внутри этой общины. Льюисон — хорошая, нейтральная, неабразивная фигура, которая может быть более безопасной в этой щели, когда мы в следующем году вплотную подойдем к выборам мэра, и…
— Оставь это, Лью.
— Что?
— Брось. Ты не говоришь мне дела. Ты просто создаешь шум. Куинн считает, что Риккарди достойно справляется со своей работой, и твои записи его расстроили. А когда я запросил у тебя подтверждающих данных, ты просто пожимаешь плечами и говоришь, что у тебя предчувствие…
— Мои предчувствия всегда…
— Подожди, — сказал Мардикян. — А это дело в Луизиане. Боже! Тибодо — полная противоположность всему, чего старается придерживаться Куинн. Почему, черт побери, мэр должен тащить свою задницу в Батон Руж ради того, чтобы обняться с допотопным фанатиком и поддержать бесполезный, спорный и экологически рискованный проект строительства дамбы? Куинн все теряет и явно ничего не приобретает от этого, в то время, как ты думаешь, что это поможет ему получить голоса деревенщин в две тысячи четвертом году, и ты думаешь, что именно голоса этих деревенщин для него будут решающими. Чей Бог поможет нам, если поможет, ну?
— Я не могу объяснить этого, Хейг.
— Ты не можешь это объяснить? Не можешь объяснить?! Ты даешь мэру совершенно определенные инструкции, вроде этой, или по поводу Риккарди, которые, очевидно, должны быть результатом множества сложнейших размышлений, и ты не знаешь почему? Если ты не знаешь почему, то как ты можешь это знать? Где рациональная основа наших действий? Ты хочешь, чтобы мэр продвигался вслепую, как какой-нибудь зомби, просто выполняя твои указания и не задумываясь почему? Давай, парень! Предвидения предвидениями, но мы нанимали тебя, чтобы ты делал разумные и понятные прогнозы, а не был просто предсказателем.
После долгой неуверенной паузы я сказал:
— Хейг, у меня в последнее время было так много неприятностей, что у меня совсем не осталось запасов энергии. Я не хочу ссориться с тобой сейчас. Я просто прошу тебя принять на веру, что в том, что я предлагаю, есть логика.
— Я не могу.
— Пожалуйста.
— Послушай, я понимаю, что ты совершенно выпотрошен своим распавшимся браком, Лью. Но именно поэтому я вынужден подвергнуть сомнению то, что ты вручил нам сегодня. Уже несколько месяцев ты вручаешь нам эти «тропы судьбы», иногда ты их убедительно объясняешь, иногда нет, иногда ты даешь нам бесстыдно дурацкие объяснения курса действий, и Куинн точно следует всем без исключения твоим указаниям, часто наперекор собственному мнению. И я должен допустить, что до сих пор, все, что ты выработал, было удивительно хорошо. Но теперь… — он поднял взгляд, его глаза впивались в меня. — По дружбе, Лью. У нас появляются сомнения в твоей устойчивости. Мы не знаем, следует ли нам доверять твоим предложениям так же слепо, как раньше.
— Господи Иисусе! — воскликнул я. — Ты думаешь, что разрыв с Сундарой расстроил мое психическое здоровье?!
— Я думаю, что на тебя он очень сильно подействовал, — сказал Мардикян, стараясь говорить как можно мягче. — Ты сам произнес фразу о том, что у тебя не осталось резервов энергии. Говоря дружески, Лью, мы думаем, что ты расстроен, мы думаем, что ты изнурен, устал, потерял устойчивость, что это серьезно обременило тебя, что тебе нужно отдохнуть. И мы…
— Кто мы?
— Куинн, Ломброзо и я.
— Что говорил обо мне Ломброзо?
— Главным образом, что он пытается заставить тебя еще с прошлого августа взять отпуск.
— Что еще?
Мардикян казался озадаченным.
— Что ты подразумеваешь под этим «еще»? Что, ты думаешь, он должен был сказать? Боже, Лью, ты говоришь, как настоящий параноик. Помни, Боб — твой друг. Он на твоей стороне. Мы все тебя поддерживаем. Он предлагал тебе поехать в какой-то охотничий домик, но ты не захотел. Он беспокоился о тебе. А сейчас мы хотим заставить тебя. Мы чувствуем, что тебе нужен отдых, и мы хотим, чтобы ты взял отпуск. Сити Холл не развалится, если ты будешь отсутствовать несколько недель.
— О’кей. Я поеду в отпуск. Уверяю тебя, я смогу. Но, пожалуйста, одно одолжение.
— Продолжай.
— Эти дела по поводу Тибодо и Риккарди. Я хочу, чтобы ты настоял на том, чтобы Куинн сделал их.
— Если ты дашь мне прямое обоснование.
— Я не могу, Хейг. — Неожиданно я покрылся потом. — Ничего, что звучало бы убедительно. Но очень важно, чтобы мэр последовал рекомендациям.
— Почему?
— Просто. Очень важно.
— Для тебя или для Куинна?
Это был жестокий удар, и он сильно потряс меня. «Для меня, — думал я про себя, — для меня, для Карваджала, для всей схемы судьбы и веры, которую я конструирую. Неужели, наконец, пришел момент истины? Неужели я вручил Куинну инструкции, которым он откажется следовать? И что тогда? Парадоксы, которые могли произойти из такого отрицательного решения, вызывали у меня головокружение. Я почувствовал, что меня тошнит».
— Важно для всех, — сказал я. — Пожалуйста. Как одолжение. До сих пор я не дал ему ни одного плохого совета, ведь так?
— И он благодарен за это. Но ему нужно знать хоть что-нибудь о том, что скрывается за этими предложениями.
Впадая в панику, я произнес:
— Не дави на меня так сильно, Хейг. Я прямо на краю пропасти. Но я не сумасшедший. Выдохся Может быть, да, по не сошел с ума. И материал, который я передал сегодня утром, имеет смысл, и он сработает. И это будет очевидно через три месяца, через пять, шесть, когда-нибудь. Посмотри на меня. Посмотри мне в глаза. Я возьму этот отпуск. Я ценю тот факт, что вы все заботитесь обо мне. Но я хочу это одно одолжение от тебя, Хейг. Ты сходишь к Куинну и скажешь ему, чтобы он выполнил мои предложения? Ради меня. Ради всех тех лет, в течение которых мы знаем друг друга. Уверяю тебя, эти заметки котированы. — Я остановился. Я чувствовал, что это просто лепет, И чем больше я говорил, тем меньше было похоже, что Хейг будет воспринимать меня серьезно. Неужели он действительно считал меня опасно неуравновешенным сумасшедшим? Может, в коридоре меня уже ждали люди в белых халатах? Какова была возможность того, что кто-нибудь действительно обратит внимание на мои утренние заметки? Я чувствовал, что, колонны дрожат, небо рушится.
К моему удивлению, Мардикян сказал, тепло улыбаясь:
— Хорошо, Лью, может, я тоже рехнулся, но я сделаю это. Но только это. А ты отправишься на Гавайи или еще куда-нибудь и пару недель будешь сидеть на берегу. А я пойду и поговорю с Куинном об увольнении Риккарди, о посещении Луизианы и обо всем остальном. Я думаю, что это безумное предложение, но я рискну ступить на проложенную тобой тропу. — Он вышел из-за стола, обогнул его, подошел ко мне и, наклонившись, резко, неловко притянул меня к себе и обнял. — Ты очень беспокоишь меня, парень, — пробормотал он.
Я взял отпуск. Но я не поехал ни на Гавайский берег — слишком многолюдно, слишком суетливо, слишком далеко — ни в охотничий домик в Канаде, так как снега поздней осени, должно быть, уже нагрянули туда; я отправился в золотую Калифорнию, Калифорнию Карлоса Сокорро, в великолепный Биг Сер, где другому другу Ломброзо случилось владеть изолированным коттеджем красного дерева на акре большого утеса над океаном. Десять дней я безвылазно жил в деревенском уединении с густо покрытыми лесом склонами гор Санта Люсии, темных, таинственных, поросших папоротником сзади от меня и широкой грудью Тихого океана, безбрежно раскинувшейся на пятьсот футов внизу передо мной. Меня уверяли, что это было самое прекрасное время в Биг Сере, идиллический сезон, отделяющий летние туманы от зимних дождей. И действительно, он был таковым: с теплыми солнечными днями, холодными звездными ночами и удивительным пурпуром золотого заката каждый вечер. Я гулял в молчаливых рощах красивых деревьев, я плавал в ледяных бурных горных реках, я сползал по камням, покрытым каскадом сочных глянцево-блестящих растений, к берегу и волнующейся поверхности океана. Я наблюдал за бакланами и чайками, пожирающими свой обед. Однажды утром комичная морская выдра проплыла животом кверху в пятидесяти метрах от берега, чавкая крабом.
Я не читал газет. Я не звонил по телефону. Я не делал записей.
Но спокойствие не приходило ко мне. Я слишком много думал о Сундаре, недоумевая, как я мог потерять ее. Я мучился, раздумывая над кошмарными политическими проблемами, которые любой здравомыслящий человек выбросил бы из головы в таком сногсшибательном окружении. Я изобретал сложные энтропические катастрофы, которые могут произойти, если Куинн не поедет в Луизиану. Живя в раю, я ухитрялся быть судорожно и напряженно не в себе.
И все же, медленно я позволил себе почувствовать себя освеженным. Медленно магия пышной береговой линии, волшебно сохранявшаяся в веках, когда почти все остальное было безвозвратно испорчено, подействовала на мою смятенную и истерзанную душу.
Похоже, что я впервые УВИДЕЛ именно тогда, когда был на Биг Сере.
Я не уверен. Месяца, проведенные рядом с Карваджалом, не привели ни к какому видимому результату. Будущее не передавало мне никаких посланий, которые я мог бы прочесть. Я теперь знал те трюки, которыми пользовался Карваджал, чтобы вызвать в себе нужное состояние. Я знал симптомы приближающегося видения, я был уверен, что совсем скоро буду ВИДЕТЬ, но у меня не было никакого определенного опыта видения. И чем сильнее я пытался его приобрести, тем дальше становилась моя цель. Но к концу моего прибывания на Биг Сер был один странный момент. Я был на берегу и теперь, в конце дня, я быстро взбирался по крутой тропе к коттеджу, все сильнее уставая, тяжело дыша, испытывая радость от головокружения, вызванного моим стремлением заставить сердце и легкие работать на пределе. Добравшись до острой вершины горы, я помедлил мгновение, отвернувшись, чтобы посмотреть вниз, и вид погружающегося в морскую пучину солнца потряс меня, вызвав головокружение. Я покачнулся и, задрожав, вынужден был ухватиться за ближайший куст, чтобы не упасть. И в этот момент мне показалось — показалось, это было только иллюзорное состояние, краткий запредельный проблеск — что я смотрю сквозь золотой огонь солнечного света во время, которое еще не пришло. Я видел широкое прямоугольное зеленое знамя, развевающееся над огромной совершенно определенной площадью, и лицо Куинна смотрело на меня из центра этого знамени, властное лицо, командное лицо, и площадь была полна людей, тысячи стояли, тесно прижавшись друг к другу, сотни тысяч, размахивая руками, дико крича, салютуя знамени, огромный реально существующий коллектив, захлестнутый истерией, Куиннизмом. Точно так же должно было быть в тысяча девятьсот тридцать четвертом году, Нюрнберг, другое лицо на знамени, жесткие выпученные глаза и жесткая щеточка черных усов на знамени. И то, что они кричали, могло бы быть: Зиг! Хайль! Зиг! Хайль! У меня перехватило дыхание, я упал на колени, сбитый страхом, не знаю еще чем. Я застонал и закрыл лицо руками, и видение исчезло, вечерний бриз выдул знамя и толпу из моего пульсирующего мозга. Больше ничего не было перед моими глазами, кроме безбрежного Тихого океана.
Я ВИДЕЛ? Покров времени раздвинулся передо мной? Куинн стал будущим фюрером, завтрашним дуче? Или мой истерзанный мозг вступил в заговор с моим усталым телом, чтобы проявиться в мимолетном параноидальном всплеске безумных представлений, и больше ничего? Я не знал. Я до сих пор не знаю. У меня есть теория, и моя теория — это то, что я ВИДЕЛ. Но больше я никогда не ВИДЕЛ этого знамени, никогда не слышал ужасных, отдающихся эхом криков исступленной толпы, и до того дня, пока знамя действительно не развернется над нами, я не узнаю правды.
В конце концов решив, что я достаточно долго уединялся в лесах и могу теперь восстановить свое пребывание в Сити Холле в качестве постоянного и надежного советника, я поехал в Монтеррей, запрыгнул в аэробус до Сан-Франциско и прилетел домой; в Нью-Йорк, в свою неуютную пыльную квартиру на Шестьдесят пятой улице. Почти ничего не изменилось. Дни стали короче. Пришел ноябрь. Суета осени уступила под натиском первых сильных порывов зимнего ветра, продувающего насквозь улицы и перекрестки от реки до реки. Мэр побывал в Луизиане и к неудовольствию редакционных статей «Нью-Йорк Таймс» поддержал строительство сомнительной Псенемайнской дамбы, в газете была помещена фотография, на которой мэр обнимал губернатора Тибодо, Куинн на ней выглядел полным угрюмой решительности, изображая улыбку, которую можно было бы ожидать от человека, спавшего в объятиях кактуса.
Первым делом я поехал в Бруклин нанести визит Карваджалу.
Прошел месяц с тех пор, как мы с ним виделись, но по его внешности можно было бы сказать, что прошли годы: он пожелтел и сморщился, тусклые глаза слезились, руки дрожали. Он не казался таким истощенным и измученным с нашей первой встречи в кабинете Боба Ломброзо в прошлом марте. Все силы, которые он восстановил весной и летом, теперь покинули его, ушла вся та внезапная жизнеспособность, которую он, возможно, черпал из общения со мной. Нет, не «возможно», а точно. С каждой минутой, когда мы сидели и разговаривали, румянец возвращался к нему, проблески энергии появлялись в его чертах.
Я рассказал ему, что случилось на склоне горы в Биг Сер. Он позволил себе улыбнуться.
— Возможно, это начало, — сказал он мягко. — Это должно было начаться в конечном итоге. Почему бы и не там?
— А если я ВИДЕЛ, что значит мое видение? Куинн со знаменами? Куинн, зажигающий толпу?
— Откуда мне знать? — спросил Карваджал.
— А вы никогда не ВИДЕЛИ чего-нибудь подобного?
— Время деятельности Куинна придет после моего, — напомнил он мне. Его глаза мягко упрекали меня. Да, этому человеку осталось жить меньше шести месяцев, и он знал это, с точностью до часа, до минуты. Он произнес:
— Может быть, вы помните, в каком возрасте казался Куинн в вашем видении? Цвет его волос, морщины на лице…
Я старался вспомнить. Сейчас Куинну было только тридцать девять. Сколько лет было человеку, лицо которого было изображено на том огромном знамени? Я в нем сразу узнал Куинна. Так что возрастные изменения были не так уж велики. Мордастее, чем теперешний Куинн? Светлые волосы серебрились на висках? Резче очерчены линии этой железной усмешки? Я не знал. Я не заметил. Может, это только моя фантазия, галлюцинация, порожденная усталостью. Я извинился перед Карваджалом. Я обещал постараться в следующий раз, если я могу рассчитывать на следующий раз. Он уверил меня, что могу. Я буду ВИДЕТЬ, он сказал это твердо, тем более воодушевляясь, чем дольше мы были вместе. Я буду ВИДЕТЬ, в этом нет сомнения. Он сказал:
— Пора заняться делом. Новые инструкции для Куинна.
Сейчас нужно было передать только одну вещь: мэру полагалось начать присматривать нового полицейского комиссара, потому что комиссар Судакис вскоре собирается уйти в отставку. Это поразило меня. Судакис был одним из наиболее удачных назначений Куинна — удачливый и популярный, почти герой нью-йоркского отделения полиции, впервые за два поколения твердый, надежный, некоррумпированный, мужественный человек, за первые полтора года в качестве главы департамента, казалось, что он прочно обосновался в должности, что он всегда здесь был и всегда будет. Он проделал прекрасную работу по трансформации Гестапо, в которое превратилась полиция при мэре Готфриде, в обычные сила правопорядка. Работа еще не была закончена: только пару месяцев тому назад я слышал, как Судакис говорил мэру, что ему понадобится еще полтора года, чтобы закончить чистку. Выход Судакиса в отставку? Это не могло быть правдой.
— Куинн не поверит этому, — сказал я, — он рассмеется мне в лицо.
Карваджал пожал плечами.
— После первого года Судакис больше не будет комиссаром полиции. У мэра должна быть готова достаточно способная замена.
— Может быть, и так. Но все это чертовски неправдоподобно. Судакис сидит крепко, как скала. Я не могу пойти и сказать мэру о том, что Судакис будет отставлен, даже если так и будет. Было столько шума по поводу Тибодо и Риккарди, что Мардикян настоял, чтобы я отдохнул и подлечился. Если я приду с таким сумасшедшим предложением, они меня самого отставят.
Карваджал смотрел на меня равнодушно, без тени возмущения. Я сказал:
— Дайте мне по-крайней мере хоть какие-то объясняющие данные. Почему Судакис планирует уйти в отставку?
— Не знаю.
— Я смогу нащупать какие-нибудь нити, если сам переговорю с Судакисом?
— Я не знаю.
— Вы не знаете. Вы не знаете. И вас вообще ничего не волнует, не так ли? Все, что вы знаете, это что он собирается в отставку. Все остальное для вас тривиально.
— Я даже этого не знаю, Лью. Только то, что он не будет работать. Сам Судакис может пока ничего не знать.
— О, прекрасно! Прекрасно. Я говорю мэру, мэр посылает за Судакисом, Судакис все отрицает, потому что сейчас этого еще нет.
— Реальность всегда предопределена, — сказал Карваджал. — Судакис уйдет в отставку. Это случится очень скоро.
— А я должен быть тем, кто скажет об этом Куинну. А что, если я ничего не скажу? Если реальность на самом деле предопределена, Судакис уйдет независимо от того, что я сделаю. Разве это не так? Не так?
— Вы хотите, чтобы мэр был захвачен врасплох, когда это случится?
— Лучше так, чем мэр будет думать, что я сумасшедший.
— Вы боитесь предупредить Куинна об отставке?
— Да.
— А что, вы думаете, тогда случится с вами?
— Я буду поставлен в неловкое положение, — ответил я, — меня попробуют оправдать, объяснить то, что не имеет для меня никакого смысла. Я вынужден буду сказать, что это предсказание, просто предсказание. Судакис опровергнет мое заявление о том, что он собирается в отставку, я потеряю влияние на Куинна. Я даже могу потерять работу. Вы этого хотите?
— У меня вообще нет желаний, — отчужденно сказал Карваджал.
— Между прочим, Куинн не позволит Судакису уйти в отставку.
— Вы уверены?
— Да. Он слишком нуждается в нем. Он не примет его отставку. Независимо от того, что говорит Судакис, он останется на работе. И как это будет соотносится с реальностью?
— Судакис не останется, — безразлично ответствовал Карваджал.
Я ушел и долго раздумывал над этим.
Мои возражения насчет того, чтобы рекомендовать Куинну начать поиски замены Судакису казались мне логичными, резонными, правдоподобными и неоспоримыми. Я не хотел впутываться в такую опасную позицию сразу после возвращения, когда я еще был уязвлен скептицизмом Мардикяна по поводу моего здравомыслия. С другой стороны, если какой-то непредвиденный поворот событий ВСЕ ЖЕ заставит Судакиса уйти, то я не исполню своих прямых обязанностей, если не передам мэру предупреждения. В городе, постоянно находящемся на грани хаоса, недопонимание полицейскими властями политики правительства хотя бы в течение нескольких дней приведет к анархии на улицах, и единственное, чего Куинну как потенциальному кандидату в президенты было совершенно не нужно, так это воцарения, даже на короткое время, беззакония, которое так часто заполняло город до репрессивного режима администрации Готфрида и во времена слабовольного мэра Ди Лоренцо. И, в-третьих, раньше я никогда не отказывался служить проводником ни одного из указаний Карваджала, поэтому мне бы не хотелось бросать ему вызов сейчас. Незаметно идеи Карваджала о сохранении окружающей действительности в неизменности стали частью меня. Незаметно я воспринял его философию до такой степени, что стал бояться попыток изменить неизменное в неизменном. Испытывая чувства человека, взбирающегося на высокую льдину, плывущую по реке к Ниагарскому водопаду, я пришел к решению, предупредить Куинна о Судакисе, как бы это на меня не повлияло.
Я подождал неделю в надежде, что ситуация каким-либо образом разрешится сама собой без моего вмешательства, потом я подождал еще почти неделю. Таким образом я мог бы прождать целый год, но знал, что только обманывал себя. Поэтому я написал записку и послал ее Мардикяну.
— Я не собираюсь показывать ее Куинну, — сказал он мне два часа спустя.
— Зато я собираюсь, — сказал я без особой убежденности.
— Ты знаешь, что может произойти, если я сделаю это? Он вздрючит тебя, Лью. Мне понадобилось полдня, чтобы убедить его по поводу Риккарди и поездки в Луизиану, и то, что говорил о тебе Куинн, было весьма нелестно. Он боится, что у тебя поехала крыша.
— Все вы так думаете. Нет, я в порядке, я прекрасно отдохнул в Калифорнии и я еще никогда в жизни не чувствовал себя так хорошо. С наступлением января будущего года этот город будет нуждаться в новом полицейском комиссаре.
— Нет, Лью.
— Нет?
Мардикян тяжело вздохнул. Он терпел, высмеивал меня. Но его уже тошнило от меня и моих предсказаний. Я знал это. Он сказал:
— После того, как я получил твою записку, я позвал Судакиса и сказал ему, что ходят слухи об его отставке. Я никак не прокомментировал это. Я дал ему понять, что я узнал об этом от одного из парней из журналистского корпуса. Тебе стоило бы увидеть его лицо, Лью, как будто я сказал, что его мать — турчанка. Он поклялся семидесятью святыми и пятьюдесятью ангелами, что оставил бы свой пост только в том случае, если бы шеф сам уволил его. Я всегда легко распознаю, если кто-нибудь пытается провести меня, но Судакис был искренен со мной, как никто другой.
— Все равно, Хейг, он прекратит работу через месяц или два.
— Как такое может случиться?
— Возникнут неожиданные обстоятельства.
— Например?
— Всякое может случиться. Например, по здоровью. Неожиданный скандал в департаменте. Предложение работать в Сан-Франциско с зарплатой в миллион долларов. Я не знаю, какой может быть конкретная причина. Я просто говорю тебе…
— Лью, как ты можешь знать, чем будет заниматься Судакис в январе, когда даже он сам этого не знает?
— Я знаю, — настаивал я.
— Как ты это можешь знать?
— Это предвидение.
— Предвидение. Предвидение. Ты постоянно твердишь об этом. Слишком много голых предсказаний, Лью. Ты должен использовать свои способности, чтобы интерпретировать тенденции, а не предсказывать нам конкретные факты, правильно? Но больше и больше ты приходишь к нам с этими частностями, чистейшей воды трюками, этими…
— Хейг, разве хоть один из них оказался неверным?
— Я не уверен.
— Никогда, ни один. Многие из них еще пока так или иначе не подтверждены, но нет ни одного, который бы противоречил дальнейшему развитию событий, ни один из рекомендованных способов действия не оказался неразумным, ни один…
— Все равно, Лью. В последний раз говорю тебе, Лью, мы здесь не верим в предсказателей. Придерживайся, пожалуйста, предсказания видимых тенденций, ладно?
— Я пекусь только о благополучии Куинна.
— Безусловно. Но я думаю, что тебе следовало бы начать печься и о своем собственном.
— Что это значит, — спросил я.
— А это значит то, что если твоя работа здесь, как бы это сказан, станет еще более «оригинальной», то мэр примет меры, чтобы отказаться от твоих услуг.
— Ерунда. Я ему нужен, Хейг.
— Он начинает думать по-другому. Он начинает думать, что ты даже становишься помехой.
— Тогда он не осознает, как много я для него сделал, он на тысячу километров ближе к Белому Дому, чем мог бы быть без меня. Послушай, Хейг, пусть ты и Куинн думаете, что я сошел с ума, но однажды в январе этот город проснется без комиссара полиции. И с сегодняшнего дня мэр должен начать подыскивать кандидата на замену. И я хочу, чтобы ты дал ему знать об этом.
— Я не сделаю этого. Ради твоей собственной безопасности, — сказал Мардикян.
— Не упрямься.
— Я упрямлюсь? Упрямлюсь? Я пытаюсь спасти твою шею.
— Кому будет хуже, если Куинн начнет потихоньку присматривать нового комиссара? Если Судакис не уйдет, Куинн прекратит поиски, и никто об этом не узнает. Неужели я все время должен быть прав? Я прав в отношении Судакиса, но даже если это и не так, что тогда? Это потенциально полезная информация и важно если она подтвердится, и…
Мардикян сказал:
— Никто и не говорил, что ты должен быть прав на сто процентов. И конечно, беды не будет, если мы начнем тайный поиск кандидатов на должность комиссара полиции. Я пытаюсь избежать только неприятностей для тебя. Куинн не раз говорил мне, что если ты еще хоть раз явишься к нему с результатами своей черной магии, он переведет тебя в департамент оздоровления, а то и дальше. И он сделает это, Лью, сделает. Может быть, тебе потрясающе везло, когда ты высасывал из пальца подобную информацию, но…
— Это не везение, Хейг, — тихо проговорил я.
— А что?
— Я вообще не использую стохастических процессов, я не действую методом догадки. То, что я говорю, я ВИЖУ. Я способен заглядывать в будущее, слышать разговоры, читать заголовки, обозревать события, я могу вылавливать всяческие данные из грядущих времен, — это была маленькая ложь, я просто приписал возможности Карваджала себе. Практически результат был тем же самым, независимо от того, кто из нас осуществлял «видение». — Вот почему я не всегда могу дать подтверждающие данные, чтобы объяснить свои записки. Я заглядываю в январь. Я вижу, что Судакис в отставке. Вот и все. Я не знаю, почему. Я пока еще не воспринимаю окружающие структуру причины и следствия, только само событие. Это отличается от проектирования тенденций, это совсем другое, шире, меньше внушает доверие, но более надежно, стопроцентная надежность, стопроцентная Потому что я могу ВИДЕТЬ, что произойдет.
Мардикян долго молчал. Наконец, он сказал внезапно охрипшим голосом:
— Лью, ты это серьезно?
— Абсолютно.
— Если я пойду и договорюсь с Куинном, ты скажешь ему точно то, что сказал мне? Точно?
— Да.
— Подожди здесь, — сказал он.
Я подождал. Я старался ни о чем не думать, освободив ум, запустив стохастический поток: может, я ошибся, перехитрил сам себя? Я старался не верить в это. Я убеждал себя, что пришло мое время раскрыть то, на что я действительно способен. Достоверности ради я не стал упоминать о роли Карваджала в этом процессе, а с другой стороны, мне ничего не оставалось делать, и я почувствовал огромное облегчение, я чувствовал теплый легкий поток внутренней свободы теперь, когда выбрался из своего укрытия.
Минут через пятнадцать Мардикян вернулся. С ним был мэр. Они сделали несколько шагов и остановились бок о бок у двери, странно несочетающаяся пара. Темный и удивительно высокий Мардикян и светловолосый, низенький, крепкий Куинн. Они выглядели ужасно торжественно. Мардикян сказал:
— Расскажи мэру то, что рассказал мне, Лью.
Радостно я повторил свою исповедь о втором видении, используя, насколько возможно, те же самые фразы. Куинн бесстрастно слушал. Когда я закончил, он спросил:
— Сколько вы у меня работаете, Лью?
— С начала девяносто шестого.
— Почти четыре года. А сколько прошло с тех пор, как вы открыли в себе прямой канал в будущее?
— Недавно, только с последней весны. Помните, когда я предложил вам провести через городской совет билль о замораживании нефти, как раз перед тем, как танкеры потерпели крушение недалеко от Техаса и Калифорнии. Это было тогда. Я не просто гадал. А потом и другие дела, которые иногда казались такими непонятными…
— Как будто у вас сеть волшебных глаз? — поинтересовался Куинн.
— Да, да. Помните, Пол, тот день, когда вы сказали мне, что решили начать борьбу за Белый дом в две тысячи четвертом году, что вы мне тогда сказали? Вы сказали мне, что я буду вашими глазами в будущее. Вы даже представить не можете, как вы были правы.
Куинн рассмеялся. Это был не радостный смех. Он сказал:
— Я думал, что вам нужна только пара недель отдыха, чтобы прийти в себя. Лью. Но сейчас я вижу, что проблема гораздо серьезнее.
— Что?
— Вы были хорошим другом и ценным советником для меня в течение четырех лет. Я не стану принижать ценность оказанной вашим помощи. Может быть, вы получили свои идеи из глубокого интуитивного анализа тенденций, может, из компьютера, может, какой-то гений нашептывал вам их на ухо, но независимо от того откуда вы их получали, вы давали мне полезные советы. Но после того, что я услышал, я не могу продолжать рисковать держать вас в штате. Если начнут говорить, что ключевые решения Пола Куинна предсказаны ему каким-то гуру, провидцем, чем-то вроде ясновидящего Распутина, что я сам — ничто, просто кукла, танцующая на веревочках, я кончен, я мертв. Мы отправим вас с бессрочный отпуск, который был бы эффективен сейчас, с сохранением содержания до конца финансового года, согласны? Это даст вам более чем семимесячный срок для восстановления старого частного консультативного бизнеса, прежде чем вас снимут с муниципального довольствия. С этим вашим разводом и всем остальным вы, вероятно, находитесь в стесненном финансовом положении и я не хотел бы его усугублять. И давайте договоримся: я не делаю никаких публичных заявлений о причине вашей отставки, а вы не будете открыто объявлять о предполагаемом происхождении советов, которые вы мне давали. Достаточно справедливо, по-моему.
— Вы увольняете меня, — пробормотал я.
— Мне жаль, Лью.
— Я могу сделать вас президентом, Пол.
— Предполагаю, что я должен добиться этого сам.
— Вы думаете, что я сумасшедший, не так ли? — спросил я.
— Это слишком резкое слово.
— Но ведь вы так думаете? Вы думаете, что получаете советы от опасного помешанного, и не имеет значения, что советы этого помешанного всегда верны. И теперь вам надо от него избавиться, потому что люди начнут думать, что у вас в администрации работает колдун, и поэтому…
— Пожалуйста, Лью, — сказал Куинн. — Мне и так тяжело.
Он пересек комнату, сжал своей сильной рукой мою влажную и холодную. Он приблизил свое лицо к моему. Вот оно, знаменитое обхождение Куинна — еще раз, на прощание. Он сказал настойчиво:
— Верьте мне. Мне будет очень вас не хватать. Как друга, как советника.
— Может быть, я совершил большую ошибку. Мне очень больно это делать. Но вы правы, я не могу рисковать, Лью. Я не могу рисковать.
После обеда я вычистил свой стол и пошел домой, пошел туда, где теперь был мой дом, бродил по убогим полупустым комнатам весь остаток дня, стараясь оценить, что же произошло со мной. Уволен? Да, уволен. Я снял маску, и им не понравилось то, что было под ней. Я перестал притворяться наукообразным и раскрыл колдовство, я сказал Мардикяну истинную правду, и теперь я больше не буду ходить в Сити Холл, сидеть среди сильных мира сего, больше не буду формулировать и направлять судьбу харизматического Пола Куинна. И когда он будет принимать клятву в январе через пять лет в Вашингтоне, я буду наблюдать эту сцену издалека, по телевидению, всеми забытый смиренный изгой от администрации. Я чувствовал себя таким несчастным, что готов был заплакать. Без жены, без работы, без цели, я часами бродил по своей квартире и, устав от этого, бездумно стоял больше часа у окна, наблюдая, как небо становилось свинцовым, как первые в этом сезоне снежинки падали, медленно кружась, наблюдал холодную ночь, распростершуюся над Манхэттеном.
Затем отчаяние сменилось гневом, я позвонил Карваджалу.
— Куинн знает, — сказал я, — об отставке Судакиса. Я дал записку Мардикяну и он связался с мэром.
— Да?
— И они уволили меня. Они думают, что я сошел с ума. Мардикян переговорил с Судакисом, который сказал, что ни в какую отставку не собирается. И Мардикян сказал, что они с мэром обеспокоены моими дикими предсказаниями по магическому глазу. Они сказали, чтобы я вернулся к простой прогностической работе, поэтому я сказал им о ВИДЕНИИ. Я не упоминал вас. Я сказал, что я сам могу делать это, и что оттуда я получил такие данные, как поездка к Тибодо или отставка Судакиса. Мардикян заставил меня повторить все Куинну. И Куинн сказал, что для него слишком опасно держать в штате помешанного вроде меня. Хотя он высказал это более мягко. До тридцатого июня я в отпуске, а затем я буду исключен из платежной ведомости.
— Понятно, — сказал Карваджал, в его голосе не звучало ни сочувствия, ни разочарования.
— Вы знали, что это случится?
— Я?
— Вы должны были. Не играйте со мной в игры, Карваджал. Вы знали, что меня выкинут, если я расскажу мэру, что Судакис собирается в отставку в январе?
Карваджал ничего не ответил.
— Вы знали или нет? — я уже кричал.
— Я знал, — сказал он.
— Вы знали. Конечно, вы знали. Вы знаете все. Но мне вы не сказали.
— А вы не спрашивали, — невинно ответил он.
— Мне и в голову не пришло спрашивать. Бог знает, почему, но не пришло. А вы не могли предупредить меня? Вы не могли сказать «Держи язык за зубами, ты попадешь в еще худшую беду, чем ожидаешь, тебе дадут по заднице, если ты не будешь осторожен»?
— Почему вы так поздно задаете такой вопрос, Лью?
— А вы хотели спокойно сидеть и позволять моей карьере рушиться?
— Подумайте внимательно, — сказал Карваджал, — я знал, что вас уволят, да. Так же, как знаю, что Судакис уйдет в отставку. Но что я мог сделать? Запомните, для меня ваше увольнение уже произошло. Это не предмет для предотвращения.
— О, боже! Опять консервация реальности?
— Конечно. Действительно, Лью, вы думаете, что если бы я вас предупредил, то в вашей власти было бы что-нибудь изменить? Как это было бы бесполезно! Как глупо! Ведь нам не дано менять события, не так ли?
— Не дано, — сказал я горько. — Мы стоит в стороне и вежливо позволяем им происходить. А если необходимо, мы ПОМОГАЕМ им происходить. Даже если это несет разрушение карьеры, даже если это несет крушение попыток стабилизировать политические судьбы этой несчастной, плохо управляемой страны, ведя к президентству человека, который… О, господи, Карваджал, вы привели меня прямо туда, не так ли? Вы втянули меня во все это, а теперь умываете руки. Разве не так? Вы просто умываете руки!
— Есть кое-что похуже потери работы, Лью.
— Но все, что я строил, все, что я пытался сформировать… Как теперь, ради всего святого, я смогу помочь Куинну? Что мне делать? Вы сломали меня!
— Случилось то, что должно было случиться, — сказал он.
— Будьте вы прокляты, вместе с вашим благочестивым принятием!
— Я думал, что вы уже подошли к тому, чтобы разделить со мной это принятие.
— Я ничего не разделяю с вами, — ответил я ему. — Я вне себя, что позволил себе связаться с вами, Карваджал. Потому что я потерял Сундару, место рядом с Куинном, я потерял здоровье и рассудок, я потерял все, что имело значение для меня, и ради чего? РАДИ ЧЕГО? Ради вонючего взгляда в будущее, который, может быть не дает ничего, кроме усталости? Кроме головной боли по поводу фаталистической философии и полусырых историй о течении времени? Боже мой! Я хотел бы никогда не слышать о вас! Вы знаете, кто вы Карваджал? Вы вампир, кровосос, вытягивающий из меня энергию и жизнеспособность, использующий меня для поддержки своих сил во время вашего движения к концу вашей собственной бесполезной, стерильной, лишенной мотивов, бесцельной жизни.
Похоже, Карваджала все это даже не задело.
— Мне жаль слышать, что вы так расстроены, Лью, — сказал он мягко.
— Что еще вы скрываете от меня? Валяйте, выкладывайте мне все плохие новости. Я поскользнусь на льду на Рождество и сломаю себе шею? Я проживу все мои сбережения и меня выкинут из банка? А затем я стану наркоманом? Давайте, рассказывайте, что мне предстоит теперь!
— Пожалуйста, Лью.
— Рассказывайте!
— Вы должны постараться успокоиться.
— Рассказывайте!
— Я ничего не прячу. Зима для вас не будет насыщена событиями. Это для вас будет время перехода, размышлений и внутреннего изменения без каких-либо драматических внешних событий. А затем… Потом… Я не могу вам больше ничего сказать, Лью. Я не могу ВИДЕТЬ дальше наступающей весны.
Эти последние слова ударили меня как колом ниже пояса. Конечно! Конечно! Карваджал собирался умереть. Человек, который ничего не сделал бы для предотвращения собственной смерти, не собирался вмешиваться, когда кто-нибудь другой, даже его единственный друг, безмятежно шел к катастрофе. Он мог бы даже столкнуть этого друга со скользкого склона, если бы чувствовал, что такой толчок необходим. Было наивно с моей стороны думать, что Карваджал сделал бы что-нибудь, чтобы защитить меня от беды, если бы он когда-нибудь УВИДЕЛ эту беду. Это был человек, приносящий плохие новости. И этот человек накликал на меня беду. Я сказал:
— Всякие отношения между нами прекращаются. Я боюсь вас. Я не хочу больше иметь с вами дела, Карваджал. Больше вы обо мне не услышите.
Он молчал. Может, он спокойно смеялся. Да, почти точно, он спокойно смеялся. Его молчание лишило мою, прощальную речь мелодраматической силы.
— До свидания, — сказал я, чувствуя себя глупо, и с треском повесил трубку.
Зима подступила к городу. В течение нескольких лет снега не было до января и даже до февраля. А в этом году на День Благодарения все было бело от снега, в первые недели декабря вьюга сменяла вьюгу до тех пор, пока не стало казаться, что вся жизнь в Нью-Йорке замрет в новой хватке ледникового периода. В городе была сложнейшая снегоуборочная техника: под дорожным покрытием везде были проложены кабели обогрева, уборочные грузовики с платформами, снабженными огромными емкостями для растапливания снега, армада снегоуборочных машин и снегоприемников, волокуш-скребков и снегосепараторов, но никакие уборщики не могли справиться с проделками погоды, которая покрыла все десятисантиметровым слоем снега в среду, дюжиной сантиметров в пятницу, пятнадцатью в понедельник и полуметром в субботу. Неожиданно между штормами наступила оттепель, и верхний слой снежной массы размяк и начал таять, переполняя водосточные канавы. Но затем опять наступил холод, убийственный холод, и то, что растаяло, быстро превратилось в острые, как нож, льдинки. Вся деятельность остановилась в замерзшем городе. Везде царило таинственное молчание. Я не выходил из дома; так же поступали все, у кого не было очень мощных стимулов для того, чтобы выходить. Тысяча девятьсот девяносто девятый год, весь двадцатый век, казалось, отбывал в тишину вечной мерзлоты.
В это суровое время я фактически ни с кем не контактировал, кроме Боба Ломброзо. Финансист позвонил через пять или шесть дней после моего увольнения, чтобы выразить сожаление.
— Но почему? — хотел он знать, — ты вообще решил рассказать Мардикяну об истинной подоплеке всего этого?
— У меня не было выбора. Они с Куинном перестали воспринимать меня серьезно.
— И ты думаешь, что они стали бы относится к тебе серьезнее, если ты заявишь им о том, что ты можешь видеть будущее?
— Я рискнул и проиграл.
— Для человека, у которого всегда было так сильно развито шестое чувство, Лью, ты повел себя в этой ситуации удивительно глупо.
— Я знаю, знаю. Полагаю, я посчитал, что у Мардикяна более гибкое воображение. Куинна я, возможно, тоже переоценил.
— Хейг не добился бы того, чего достиг сегодня, если бы у него было гибкое воображение, — сказал Ломброзо. — Что касается мэра, он делает большие ставки и не хотел бы рисковать без необходимости.
— Но ради меня стоит рисковать, Боб. Я могу помочь ему.
— Если ты намереваешься добиться, чтобы он взял тебя обратно, забудь об этом. Куинн в ужасе от тебя.
— В ужасе?
— Ну, может, это и слишком сильное слово. Но ты доставил ему достаточно неудобств. Он почти уверен, что ты действительно можешь делать то, о чем заявил. Я думаю, это напугало его.
— Так, что он смог уволить подлинного пророка?
— Нет, что подлинные пророки вообще существуют. Он сказал (это абсолютно конфиденциально, Лью, у меня будут большие неприятности, если он узнает, что ты это слышал), он оказал, что сама идея того, что люди на самом деле могут быть способны видеть будущее, сокрушила его, как будто его схватили за горло. Что это заставляет его чувствовать себя параноиком, это ограничивает его право выбора, это заставило его почувствовать, что горизонт вокруг него сужается. Это все его фразы. Ему ненавистна концепция детерминизма как таковая. Он верит, что он человек, который всегда сам формировал свою судьбу. Он чувствует что-то вроде экзистенциального террора, когда контактирует с людьми, интерпретирующими будущее как четкую запись, как книгу, которую можно открыть и прочесть. Потому что это превращает его самого в марионетку, действующую по предопределенной схеме. Этого достаточно, чтобы ввергнуть Пола Куинна в паранойю. А ты оказался именно таким человеком. И что его особенно беспокоит, так это то, что он принял тебя на работу, сделал человеком своей команды, держал тебя рядом с собой четыре года, не сознавая, какую опасность ты представляешь для него.
— Я никогда не представлял для него опасности, Боб.
— Он смотрит на это по-другому.
— Он неправ. Хотя бы в одном: будущее не было для меня открытой книгой все те годы, в которые я был рядом с ним. Я пользовался стохастическими средствами до недавнего времени, пока не попал в ловушку Карваджала. Ты это знаешь.
— Но Куинн этого не знает.
— Что из того? С его стороны абсурдно считать, что я представляю угрозу. Послушай, все мои чувства к Куинну всегда вертелись вокруг благоговения я обожания, уважения и даже любви. Я люблю его. Даже сейчас. Я все еще считаю его великим человеком, великим политическим лидером. И я хочу, чтобы он был президентом. И хотя мне бы хотелось, чтобы он не паниковал по моему поводу, я вообще на него не обижен. Я осознаю, что с его точки зрения, должно быть, кажется необходимым избавиться от меня. Но я ВСЕ ЕЩЕ хочу делать для него все, что могу.
— Он не возьмет тебя обратно, Лью.
— О’кей, я принимаю это. Но я могу продолжать работать на него так, чтобы он не знал об этом.
— Как?
— Через тебя, — сказал я. — Я могу передавать тебе предложения, а ты можешь переправлять их Куинну, как будто это результат твоих собственных размышлений.
— Если я приду к нему с чем-нибудь вроде того, что ты ему принес, — сказал Ломброзо, — он избавится от меня так же быстро, как избавился от тебя. А может быть, еще быстрее.
— Они будут иного сорта, Боб. Во-первых, я теперь знаю, о чем слишком рискованно говорить ему. Во-вторых, у меня нет больше моего источника. Я порвал с Карваджалом. Ты знаешь, что он вообще не предупредил меня о том, что меня уволят? Будущее Судакиса он мне предсказывает, а мое — нет. Я думаю, он ХОТЕЛ, чтобы меня уволили. От Карваджала у меня одни только огорчения, больше я не хочу. Но я по-прежнему могу переложить свои собственные интуитивные способности, мои стохастические умения. Я могу анализировать тенденции и вырабатывать стратегии, а затем я могу передавать тебе свои предвидения, ведь так? Можно? Мы будет отправлять это Куинну, и Мардикян никогда не догадается, что мы с тобой в контакте. Ты не можешь взять и бросить меня в пустоте. Боб. Пока есть работа, которую нужно делать для Куинна. Ладно?
— Мы можем попытаться, — осторожно ответил Ломброзо. — Полагаю, мы можем сделать такую попытку, да. Хорошо. Я буду твоим рупором, Лью. Но ты должен позволить мне выбирать, что я буду передавать Куинну, а что нет. Запомни, теперь моя шея на плахе, а не твоя.
— Конечно, — сказал я.
Если я сам не могу служить Куинну, я буду делать это через доверенных лиц. Впервые со времени своего увольнения я почувствовал надежду и ожил. В эту ночь даже не было снега.
Но работа через доверенное лицо не получилась. Мы пытались, но провалились. Я прилежно засел за газеты и стал изучать текущие события — за одну неделю без работы я потерял нити полудюжины возникающих структур. Затем я предпринял рискованное путешествие по морозному городу в контору «Лью Николс ассошиэйтс» (все еще работающую, хотя почти на холостом ходу и совсем вяло) и заложил свои прогнозы в компьютер. Я послал результаты Бобу Ломброзо с курьером, так как не хотел прибегать к помощи телефона. То, что я передал ему, не было чем-то значительным, так, пара пустяковых предложений по поводу политики организации трудовой деятельности и трудоустройства. В течение следующих нескольких дней я выработал еще несколько почти таких же банальных идей. А потом позвонил Ломброзо и сказал:
— Нам придется остановится. Мардикян нас засек.
— Что случилось?
— Я передавал твою информацию небольшими порциями, время от времени. А прошлым вечером мы обедали с Хейгом, и когда дошли до десерта, он вдруг спросил меня, поддерживаю ли я тобой связь.
— И ты сказал ему правду?
— Я старался не сказать ему ничего. Я пытался увильнуть, но у меня не получилось. Ты знаешь, что Хейг очень проницателен. Он видел меня насквозь. Он прямо спросил, получаю ли я от тебя материал. Я пожал плечами, а он засмеялся и сказал, что уверен в этом, потому что чувствует твое прикосновение к информации. Я не признался ни в чем. Хейг только предположил. И его предположения были верны. Очень благожелательно он приказал мне перестать, так как я подвергаю опасности свое собственное положение рядом с Куинном, если мэр начнет подозревать, что происходит.
— Значит, Куинн еще не знает?
— Скорей всего нет. И Мардикян, похоже, не планирует настучать ему. Но у меня нет выбора. Если Куинн узнает обо мне, меня выкинут. Он впадает в абсолютную паранойю, когда кто-нибудь в его присутствии упоминает имя Лью Николса.
— Так плохо, да?
— Так плохо.
— Так что теперь я стал врагом, — сказал я.
— Боюсь, что да. Мне очень жаль, Лью.
— Мне тоже, — вздохнул я.
— Я не будут звонить тебе. Если я тебе понадоблюсь, связывайся со мной через мою контору на Уолл-стрит.
— О’кей. Я не хочу завести тебя в беду, Боб.
— Мне очень жаль, — повторил он.
— О’кей.
— Если я могу что-нибудь для тебя сделать…
— О’кей. О’кей. О’кей.
За два дня до Рождества был отвратительный шторм, просто ужасный шторм, суровые жестокие ветра и субарктическая температура, сильный, сухой, тяжелый, бесчеловечный снегопад. Такой шторм, чтобы ввергнуть в депрессию жителя Миннесоты и заставить плакать эскимоса. Весь день дрожали стекла в верхних рамах моего дома, а каскады снега обрушивались на них, как полные горсти гальки. Я дрожал вместе с. ними, думая о том, что еще грядут невзгоды января и февраля, да и в марте снег вполне возможен. Я рано лег в постель и рано проснулся ослепительным солнечным утром. Холодные солнечные лучи часто бывают после вьюги, так как ветер приносит сухой воздух и безоблачное небо. Но было что-то необычное в наполняющем комнату свете. Он был неприятного оттенка замерзшего лимона, обычного для зимнего дня. И, включив радио, я услышал, как диктор говорит о коренном изменении погоды. Неожиданно ночью огромные массы воздуха из Калифорнии переместились на север, и за ночь температура поднялась до неправдоподобной теплоты позднего апреля.
И апрель остался с нами. День за днем необычная жара холила и нежила измученный зимой город. Конечно, сперва все было в кутерьме, пока огромные торосы совсем недавнего снега размягчались и таяли, бежали бурными реками по водостокам.
Но к середине праздничной недели самая большая слякоть исчезла. И Манхэттен, сухой и приведенный в порядок, принял непривычно хороший вычищенный вид. Мимоза и сирень поспешно начали пускать почки за два месяца до срока. Волна легкомыслия прокатилась над Нью-Йорком: теплые пальто и куртки исчезли, по улицам ходили толпы улыбающихся, жизнерадостных людей в легких туниках и куртках, множество обнаженных и полуобнаженных любителей загара возлежало на солнечных набережных в Центральном парке, возле каждого фонтана в центре города был полный комплект музыкантов, фокусников и танцоров. Карнавальная атмосфера усиливалась по мере того, как отступал старый год и держалась поразительная погода. Ведь это был тысяча девятьсот девяносто девятый год, и это было не только убытие года, но и целого тысячелетия. (Те, кто настаивал, что двадцать первый век и третье тысячелетие не начнутся до первого января две тысячи первого года, считались педантами и. просто людьми, желающими испортить настроение.) Пришедший в декабре апрель выбил всех из колеи. Неестественная мягкость погоды, последовавшая так скоро за неестественным холодом, непостижимая яркость солнца, висящего низко над южным горизонтом, волшебная мягкость весеннего воздуха придавали эксцентричный апокалиптический аромат этим дням. Все казалось возможным, не вызывало бы удивления появление странных комет в ночном небе или интенсивное перемещение созвездий.
Я представлял, что что-то подобное было в Риме накануне прибытия готтов или в Париже на рубеже террора. Это была веселая, но непонятно тревожная и пугающая неделя. Мы наслаждались чудесным теплом, но в то же время воспринимали это как примету, знамение наступающего мрачного противостояния. По мере того, как приближался финальный день декабря, чувствовалось странное сильное напряжение. Ветреное настроение все еще не оставляло нас, но ему должен был наступить резкий конец. Наше чувство можно было сравнить с отчаянной веселостью канатоходцев, танцующих над бездонной пропастью. Были такие, кто говорил, что канун нового года будет отравлен неожиданным снегопадом и ураганом, несмотря на предсказания бюро погоды о продолжении потепления. Но день оказался солнечным и приятным, как и все семь предшествующих. К полудню мы узнали, что это самое теплое тридцать первое декабря в Нью-Йорке с тех пор, как такие данные стали отмечать, и что ртутный столбик продолжает подниматься, так что мы перешли из псевдо-апреля, в приводящий в смущение воображение июнь.
Все это время я сосредотачивался на себе, завернувшись в саван мрачного смятения и, похоже, жалости к себе. Я не звонил никому: ни Ломброзо, ни Сундаре, ни Мардикяну, ни одному из клочков и фрагментов своего прошлого существования. Я выходил на несколько часов каждый день побродить по улицам (кто мог устоять перед этим солнцем?), но я ни с кем не разговаривал, и сам отбивал охоту у людей разговаривать со мной. К вечеру я бывал дома, один, немного читал, выпивал немного бренди, слушал музыку, не очень-то вслушиваясь, и рано ложился спать. Моя изоляция лишила меня всей стохастической грации: я жил целиком в прошлом, как животное, без малейшего представления о том, что может быть дальше, без предсказаний, не собирая и не распутывая схемы сознания.
В канун нового года я почувствовал, что мне нужно выйти на улицу. Невыносимо было баррикадироваться в одиночестве в такую ночь, накануне, кроме всего прочего, моего тридцать четвертого дня рождения. Я подумал позвонить кому-нибудь из друзей, но нет, социальная деятельность опустошила меня. Я должен красться одинокий и неузнанный по улочкам Манхэттена, как Гарун-аль-Рашид по Багдаду. Но я надел свой самый модный и лучший летний костюм фазаньей расцветки, переливающийся и искрящийся алыми и золотыми нитями, расчесал бороду, побрил череп и беспечно вышел провожать век в последний путь.
Стемнело рано — все-таки это была глубокая зима, независимо от того, что показывал термометр — и город сиял огнями. Хотя было только семь часов, чувствовалось, что празднование уже началось. Я слышал пение, отдаленный смех, звуки музыки и вдалеке звон бьющегося стекла. Я съел постный обед в крохотном ресторане самообслуживания на Третьей Авеню и бесцельно пошел на юго-запад.
Обычно никто не бродил по Манхэттену после наступления темноты. Но в этот вечер улицы были заполнены народом, как днем: везде пешеходы, смеющиеся, глазеющие на витрины, приветствующие незнакомцев, весело толкающиеся — и я чувствовал себя в безопасности. Неужели это был Нью-Йорк? Город закрытых лиц и настороженных глаз, город ножей, поблескивающих на темных мрачных улицах? Да, да, да, Нью-Йорк, но преображенный Нью-Йорк, Нью-Йорк тысячелетия, Нью-Йорк в ночь критической Сатурналии.
Сатурналия, да, вот что это было, безумное празднество, неистовство исступленного духа. Каждая таблетка психиатрической фармакопеи продавалась вразнос на каждом углу, и торговля шла оживленно. Ни один человек не шел прямо. Везде выли сирены, как бы знаменуя веселье. Сам я не принимал наркотиков, кроме древнейшего — алкоголя, который обильно вливал в себя, переходя из таверны в таверну. Здесь пиво, там глоток ужасного бренди, немного текилы, немного рома, мартини и даже старого темного шерри. Голова у меня кружилась, но я не падал. Каким-то образом я умудрялся держаться прямо и более-менее координировал свои движения. Мой мозг работал с привычной ясностью, наблюдая, запоминая.
Час от часу безумие определенно нарастало. До девяти в барах почти не видно было обнаженных тел, а в половине десятого голая потная плоть была повсюду, подскакивающие груди, трясущиеся ягодицы, все кружилось, прихлопывая и притопывая. До половины десятого я почти не видел парочек, прижавшихся друг к другу, а в десять на улицах совокуплялись вовсю. Подспудное насилие ощущалось весь вечер — выбивали окна, били уличные фонари — а после десяти оно быстро стало набирать силу: кулачные бои, иногда веселые, иногда убийственные, а на углу Пятьдесят Седьмой и Пятой шло сражение толпы, сотня мужчин и женщин били друг друга кулаками куда попало. Везде шли шумные разборки автомобилистов. Казалось, что некоторые водители намеренно врезались в автомобили, явно чтобы получить удовольствие от разрушения. Были ли убийства? Очень вероятно. Изнасилования? Тысячи. Увечья и другие безобразия? Без сомнения.
А где была полиция? Я видел их здесь и там, некоторые безуспешно пытались предотвратить нарастание беспорядков, другие позволяли их и сами подключались. Полицейские с пылающими лицами и горящими глазами счастливо вступали в бои, превращая их в военные сражения. Полицейские покупали наркотики у уличных торговцев, голые до пояса полицейские тискали голых девушек в барах, полицейские с хрипом разбивали ветровые стекла машин своими дубинками. Общее сумасшествие было заразительно. После недели апокалиптических комментариев, недели огромного напряжения никто не мог бы удержаться в рамках здравомыслия.
Полночь застала меня в Таймс сквере. Старая традиция, отринутая городом еще десять лет назад: тысячи, сотни тысяч людей заполонили пространство между Сорок шестой и Сорок седьмой улицами, крича, распевая, целуясь, раскачиваясь. Неожиданно раздался бой часов. Потрясающие лучи пронзили небо. Вершины башен офисов озарились сиянием под лучами прожекторов. Двухтысячный год! И пришел мой день рождения! С днем рождения! С днем рождения! С днем рождения!
Я был пьян. Я был вне себя. Общая истерия передалась и мне. Я обнаружил, что мои руки хватают и стискивают чьи-то груди, мои губы впиваются в чьи-то губы, чье-то жаркое влажное тело прижимается к моему. Толпа подалась и разделила нас. Я двигался в тесноте, толкаясь, смеясь, борясь, чтобы схватить воздуху, спотыкаясь, падая, подымаясь, чуть не упав под тысячу пар ног.
— Пожар! — закричал кто-то. И действительно, языки пламени плясали высоко на здании к западу от Сорок четвертой улицы. Какое прекрасное оранжевое освещение — мы стали орать и аплодировать. Мы все Нероны сегодня, думал я, и меня тащило вперед, на юг. Больше я не мог видеть пламени, но запах дыма распространился повсюду. Били колокола. Выли сирены. Хаос.
А затем я почувствовал, как будто меня ударили кулаком в затылок, я упал на колени на открытом пространстве, ошеломленный, закрыл лицо руками, чтобы защититься от следующего удара, но следующего удара не было, только поток видений. Видений. Изменчивый стремительный поток образов бурлил в моем мозгу. Я видел себя старым и изношенным, кашляющим на больничной кровати, окруженным блестящими тонкими трубками медицинской аппаратуры. Я видел себя плавающим в чистом горном озере. Я видел, как бил и трепал меня прибой на каком-то диком тропическом берегу. Я заглянул в таинственную внутренность какого-то огромного непостижимого хрустального механизма. Я стоял у края расплавленной лавы, смотря, как расплавленные массы пузырятся и лопаются на поверхности, как в первое утро Земли. Цвета атаковали меня, голоса нашептывали мне кусками, пульсирующими клочками слов обрывки фраз.
— Это поездка, — говорил я себе, — поездка, путешествие, очень плохое путешествие, но даже самое плохое путешествие в конце концов кончается. — И я припал к земле, дрожа, стараясь сопротивляться, чтобы кошмар прошел сквозь меня и выплеснулся наружу. Возможно, это состояние продолжалось несколько часов, а может, всего одну минуту. В краткий миг прояснения сознания я сказал себе: «Это ВИДЕНИЕ, вот как оно начинается, как лихорадка, как сумасшествие», — я помню, как говорил себе это.
Я помню, как меня рвало, как судорожные толчки желудка выворачивали из меня смесь напитков, и как я лежал возле моей собственной вонючей лужи, ослабленный и дрожащий, и не мог подняться на ноги.
А затем грянул гром, как будто величественный Зевс метнул свою стрелу гнева. Гнетущая тишина последовала за этим ужасающим ударом грома. По всему городу вакханалия остановилась, так как все нью-йоркцы остановились, застыв в удивлении, и с благоговейным страхом подняв глаза к небесам. Что теперь? Гроза в зимнюю ночь? Земля разверзнется и проглотит нас? Море поднимется и превратит в Атлантиду место нашего пребывания?
Через несколько минут раздался второй удар грома, но молнии не было, а затем, после некоторой паузы, третий. А потом начался дождь, вначале мелкий, а через мгновение проливной теплый весенний дождь приветствовал нас на пороге двухтысячного года. Я неуверенно поднялся на ноги. Я был целомудренно одет весь вечер, а теперь без одежды, обнаженный, стоял босыми ногами на тротуаре Бродвея возле Сорок первой улицы, подняв лицо к небу, подставляя себя под струи ливня, смывающего с меня пот, слезы и усталость, открыв рот, чтобы выполоскать мерзкий вкус рвоты.
Это был чудесный момент. Но очень быстро я продрог. Апрель кончился, возвращался декабрь. Мой член съежился, плечи ссутулились. Я нащупал свою мокрую одежду, и рыдая, насквозь промокший, жалкий, несчастный, трясясь от страха и представляя спрятавшихся в каждой аллее разбойников и грабителей, я начал медленное передвижение по городу. Температура, казалось, опускалась на пять градусов с каждым пройденным мной кварталом. К тому времени, как я добрался до Ист-Сайда, я чувствовал, что окоченел. А когда я переходил Пятьдесят седьмую улицу, я заметил, что дождь превратился в снег. И снег был колючий, как мелкая пудра, покрывающий улицы, автомобили, упавшие тела тех, кто был без сознания, и мертвых. К тому времени, как я добрался до дома, снег и ветер секли с полной зимней озлобленностью.
Было пять часов утра первого января двухтысячного года. Я сбросил одежду на пол и бросился в постель. Меня тряс озноб, я чувствовал себя больным. Прижав колени к груди, я съежился под одеялом, будучи наполовину уверенным, что умру еще до восхода. Я проснулся через четырнадцать часов.
Что за утро! Для меня, для вас, для всего Нью-Йорка! Еще до того, как ночь этого первого января подошла к концу, стали очевидны все коллизии безумных событий предыдущей ночи. Сколько сотен граждан погибло в жестоких или просто глупых приключениях, или просто от того, что были оставлены на произвол судьбы, сколько магазинов было ограблено, сколько общественных памятников подверглось актам вандализма, сколько кошельков было похищено, сколько тел изнасиловано. Знал ли какой-нибудь город такое со времен разграбления Византии? Массы населения стали неистовыми, и никто не попытался сдержать их ярость, никто, даже полиция. Первые доклады сообщили, что большинство стражей закона присоединились к веселью, и как показали более детальные расследования в течение дня, оказалось, что это фактически было повсеместно: заразившись моментом, люди в голубой форме часто сами становились возбудителями хаоса.
В вечерних новостях впервые было сказано, что, заявив о своей персональной ответственности за разгром, комиссар Судакис подал в отставку. Я смотрел на его лицо на экран, суровое, с покрасневшими глазами, и видел, что он держит под контролем свою ярость. Он отрывочно говорил о чувстве стыда, о позоре, он говорил о падении морали, даже об упадке городской цивилизации. Он выглядел как человек, не спавший неделю. Жалкий, разбитый, смущенный человек, бормочущий и покашливающий. Я молча молил телевизионщиков заканчивать передачу и переходить к другой теме.
Я сам предсказал отставку Судакиса, но не находил удовольствия в том, что мое предсказание сбылось. Наконец, сцена сменилась. Мы увидели руины пяти кварталов в Бруклине, которым рассеянные пожарные позволили сгореть.
Да, да, Судакис подает в отставку. Конечно. Реальность законсервирована. Неизменяемость по Карваджалу еще раз подтверждена. Кто мог предвидеть такой поворот событий? Ни я, ни мэр Куинн, ни даже Судакис, а Карваджал мог.
Я подождал несколько дней, пока город потихоньку не пришел в норму. Затем я позвонил Ломброзо в его контору на Уолл-стрит. Его, конечно, не было, я велел автосекретарю запрограммировать ответный звонок при первой возможности. Все представители высшей власти были на круглосуточном совещании у мэра на Грейс Мансон. Пожары в каждом округе оставили тысячи бездомных, больницы заполнены в три раза большим количеством жертв насилий и несчастных случаев, чем они могли принять. Протесты в адрес городской администрации главным образом за неумение предоставить должную полицейскую защиту достигли уже миллионов и увеличивались с каждым часом. Был нанесен опасный удар по имиджу всего города. С момента прихода к власти Куинн настойчиво пытался восстановить репутацию Нью-Йорка до уровня середины двадцатого века, как самого захватывающего, жизнерадостного, стимулирующего города, истинной столицы планеты, центром всего самого интересного, что привлекало бы и в то же время гарантировало безопасность туристам. Все это было разрушено оргией одной ночи и утвердило нацию в привычном ей мнении, что Нью-Йорк — жестокий, безумный, свирепый, мерзкий зоопарк. Поэтому я не слышал ничего от Ломброзо до середины января, пока все окончательно не успокоилось. К тому времени, как он позвонил, я перестал уже верить, что когда-нибудь услышу его.
Он рассказал мне, что произошло в Сити-Холле. Мэр обеспокоен тем эффектом, которое может оказать имевшее место нарушения общественного порядка на его надежды стать президентом. Он готовит пакет решительных мер, почти в стиле Готфрида, чтобы обеспечить общественный порядок. Перестройка полиции будет ускорена, торговля наркотиками будет ограничена почти так же строго, как перед либерализацией восьмидесятых годов, будет введена система раннего предупреждения нарушений для предотвращения гражданских волнений, в которой будет задействовано более двух дюжин человек, и так далее, и тому подобное. Я видел, что Куинн продолжает упорствовать в своих заблуждениях, принимая по поводу необычных событий поспешные и необдуманные решения. Но в моих советах больше не нуждались, я оставался при своем мнении.
— А как насчет Судакиса? — спросил я.
— Он точно уходит. Куинн отказался подписать его отставку и в течение трех дней пытался убедить его остаться. Но Судакис считает, что он навсегда дискредитирован поведением своих людей той ночью. Он уже подыскал работу в каком-то маленьком городе в Западной Пенсильвании и уже ушел.
— Я не это имею в виду. Я имею в виду, повлияла ли точность моих предсказаний в отношении Судакиса на отношение Куинна ко мне?
— Да, — ответил Ломброзо. — Определенно.
— Он передумывает?
— Он думает, что ты колдун. Он думает, что ты продал душу дьяволу. Буквально. Несмотря на всю свою изощренность он, не забудь, все же ирландский католик. В Сити Холле все считают тебя Антихристом, Лью.
— Неужели он настолько глуп, что не может понять, что вокруг него должны быть люди, способные предсказать ему вовремя такие вещи, как, например, отставка Судакиса?
— Безнадежно, Лью. Забудь о работе с Куинном. Выкинь это из головы насовсем. Не думай о нем, не пиши ему писем, не пытайся звонить ему, не имей с ним никаких дел. Лучше подумай о том, чтобы убраться из города.
— Боже мой! Почему?.
— Для твоего блага.
— Что это должно означать? Не хочешь ли ты сказать. Боб, что мне грозит опасность от Куинна?
— Я не пытаюсь тебе ничего сказать, — занервничал он.
— Что бы ты не говорил, я не поверю. Я не верю, что Куинн боится меня настолько, и наотрез отказываюсь верить, что он сможет предпринять против меня какие-то действия. Это невероятно. Я знаю его. Я был практически его «альтер эго» в течение четырех лет. Я…
— Послушай, Лью, — сказал Ломброзо. — Я должен закончить разговор. Ты не представляешь, как много здесь накопилось работы.
— Хорошо. Благодарю за то, что ты не забыл позвонить мне.
— И… Лью…
— Да?
— С твоей стороны было бы лучше не звонить мне. Даже на Уолл-стрит. За исключением, конечно, случаев крайней необходимости. Мои собственные позиции стали несколько деликатными после того, как мы попытались работать по передаче твоих полномочий мне, а теперь… ты понимаешь?
Я понимал. Я освободил Ломброзо от угрозы моих телефонных звонков. Почти одиннадцать месяцев прошло со дня нашей беседы. И за все время я ни разу с ним не разговаривал, ни слова не сказал человеку, который был моим ближайшим другом в течение всех лет моей работы в администрации Куинна. Не было у меня также контактов, ни прямых, ни косвенных, с самим Куинном.
С февраля начались видения. Было два предвестника: один на утесе Биг Сур, и другой на Таймс-сквер в канун Нового года. А сейчас они стали моей обычной ежедневной практикой. Поэт сказал: «Никому не ведома пропасть эта, так как туда не доходит луч света». Луч света озарил бы мои зимние дни.
Сначала видения приходили ко мне не чаще раза в сутки. И они приходили непрошенными, как припадки эпилепсии. Обычно поздно вечером или прямо перед полночью, подавая сигналы жаром в затылке, теплом, щекотанием, которое не проходило. Но вскоре я понял технику их пробуждения и мог вызывать их по собственному желанию. Даже тогда мог ВИДЕТЬ не больше раза в день, и мне требовался после этого довольно продолжительный период восстановления. Через несколько недель у меня появилась способность входить в состояние ВИДЕНИЯ чаще, два или даже три раза в день, как будто эта сила была мускулом, развивающимся по мере тренировки. В конце концов время рекуперации стало минимальным. Сейчас я уже могу включать свою способность каждые пятнадцать минут, если в этом есть необходимость. Однажды в начале марта я попробовал поэкспериментировать. Я включал и выключал ее постоянно в течение нескольких часов, изматывая себя, но не уменьшая интенсивности того, что я ВИДЕЛ.
Если я не вызывал видений хотя бы раз в день, они все равно приходили ко мне, прорываясь самотеком, вливаясь непрошенно в мой мозг.
Я ВИЖУ маленький, покрытый красной черепицей дом на деревенской улочке. Деревья покрыты темно-зеленой листвой, должно быть, это позднее лето. Я стою у ворот. Волосы у меня еще короткие, ежиком, но отрастают. Должно быть, это сцена из не очень далекого будущего, вероятно, из этого года. Рядом со мной два молодых человека, один темноволосый и хрупкий, другой дородный и рыжий. Я понятия не имею, кто они, но себя я вижу держащимся с ними свободно, как будто они мои близкие друзья, значит, они мои приятели, которых я еще должен встретить. Я ВИЖУ, как я достаю ключ из кармана.
— Давайте я вам покажу дом, — говорю я. — Думаю, это как раз то, что нам нужно под штаб-квартиру для Центра.
Падает снег. Автомобили на улицах имеют форму пули с задранным носом, очень маленькие, кажущиеся мне очень необычными. Над головой парит что-то вроде вертолета. От него спускаются три лопасти, снабженные чем-то вроде громкоговорителей. Из всех трех доносится свистяще-блеющий звук, высокий и нежный, длительностью в две секунды с пятью секундными интервалами. Ритм исключительно постоянен, каждый писк испускается по четкому расписанию, отрезая без усилия плотную стену падающих хлопьев. Вертолет медленно летит вдоль Пятой Авеню на высоте менее пятисот метров, и по мере того, как он движется на север, снег под ним тает, расчищая зону шириной точно по размерам Авеню.
Сундара и я встречаемся за коктейлем в сияющей галерее, висящей как сады Навуходоносора на вершине гигантской башни, возвышающей над Лос-Анджелесом. Я думаю, что Лос-Анджелес, потому что различаю веерообразные очертания пальм, растущих на улице далеко внизу. И архитектура окружающих зданий четко южно-калифорнийская. В сумеречном свете видны берега огромного океана на Западе и гор на Севере. Я не знаю, ни что я делаю в Калифорнии, ни как я оказался там с Сундарой. Возможно, она вернулась жить в свой родной город, а я, находясь там по делам, договорился о встрече. Мы оба изменились. Ее волосы подернула седина, ее лицо, кажется, похудело, стало менее сладострастным, глаза по-прежнему блестят, но этот блеск — свидетельство трудно завоеванного знания, а не просто игривости. У меня длинные седеющие волосы, одет со строгой аскетичностью в черную тунику без украшений. Мне около сорока пяти лет. Я произвожу впечатление жесткого, подтянутого, внушительного, командно-административного типа, такого хладнокровного, что я сам перед собой благоговею. Есть ли в моих глазах слезы трагического истощения, того ожигающего опустошения, которым был отмечен Карваджал после стольких лет ВИДЕНИЯ? Я не думаю. Но может, мой внутренний взгляд еще не так интенсивен, чтобы отличить такие подробности? На Сундаре нет ни обручального кольца, ни какого-нибудь знака Транзита. Я, наблюдающий, хотел бы задать тысячи вопросов. Я хочу знать, было ли между нами примирение, часто ли мы видимся, находимся ли мы в любовной связи или даже снова живем вместе. Но у меня нет голоса, я не способен говорить губами своего будущего я. Я также не могу направить или изменить его действия. Я могу только наблюдать. Сундара и ОН заказывают выпивку, они чокаются, улыбаются, идет тривиальная болтовня о заходе солнца, погоде, оформлении коктейльной галереи. Затем сцена ускользает и я ничего так и не узнал.
Солдаты маршируют по каньонам Нью-Йорка, по пяти в ряд, воинственно озирая все вокруг. Я смотрю на них из окна верхнего этажа. Причудливая униформа, зеленая с красными кантами, яркие желто-красные береты, на плечах винтовки. Оружие не похоже на арбалеты, металлические трубки длиной примерно в метр, с расширением вверху, ощетинившиеся боковыми усами блестящих проволочных пружин, которое они несут наперевес на левой руке. Я, наблюдающий за ними — человек в возрасте около шестидесяти лет, с белыми волосами, изможденный, с глубокими вертикальными морщинами, пробороздившими щеки. Это я, но в то же время почти полностью незнаком мне. На улице какая-то фигура выскакивает из здания и безумно бросается к солдатам, выкрикивая лозунги, размахивая руками. Один очень молодой солдат вскидывает правую руку, и из его оружия вылетает бесшумно зеленый луч света. Фигура падает, сгорая, и исчезает. Исчезает.
Я, которого я вижу, все еще молодой, но старше, чем сейчас. Скажем, сорок. Тогда это где-то две тысячи шестой год. Он лежит на помятой постели рядом с привлекательной молодой женщиной с длинными черными волосами. Они оба обнажены, покрыты потом, растрепаны. Наверняка они занимались любовью. Он спрашивает:
— Ты слышала речь президента вчера вечером?
— Почему я должна терять время, слушая этого фашистского убийцу-ублюдка? — отвечает она.
Идет вечеринка. Звучит незнакомая музыка. Странное золотое вино льется из бутылок с двумя горлышками. Воздух напоен голубыми ароматами. Я веду разговор в углу переполненной комнаты, настойчиво убеждая веснушчатую молодую женщину и одного из молодых людей, который был со мной в том доме, покрытом красной черепицей. Но мой голос перебивается хриплой музыкой, и я воспринимаю только обрывки того, то я говорю. Я выхватываю такие слова, как «неправильная калькуляция», «перегрузка», «демонстрация», «альтернативная дистрибуция», но они тонут в шуме и практически неразбираемы. Стиль одежды странный, свободные нестандартные одеяния, декорированные складками и лентами, несочетаемые ткани. В середине комнаты танцует около двух десятков гостей с безумной страстью, вращаясь замкнутыми кругами, нещадно нахлестывая воздух локтями и коленями. Они наги, их тела целиком покрыты блестящей пурпурной краской, все они, и мужчины, и женщины, с обритыми головами, волосы выщипаны со всего тела с головы до пят. Если бы не болтающиеся гениталии и трясущиеся груди, их легко можно было бы принять за пластиковые манекены, подпрыгивающие в судорогах спазматической подделки под жизнь.
Влажная летняя ночь. Тупой гулкий звук, еще один, еще. Фейерверк разрывает темноту ночного неба над Джерси на Гудзоне. Ракеты расцвечивают небеса китайскими огнями, красным, желтым, зеленым, синим. Ослепительные шары светящихся звезд, круг за кругом пламенеющей красоты сопровождается свистом и хлопками, рычанием и выстрелами, кульминация за кульминацией, и затем, как раз когда кажется, что чудо исчезло в тишине и темноте, наступает финальное пиротехничекое безумство, завершающееся огромным двойным представлением: американский флаг зрелищно развевается над нами с четко различимой каждой звездой на нем, взрываясь в центре поля Старой Славы видением человеческого лица, изображенного в удивительно реалистических живых тонах. Это лицо — лицо Пола Куинна.
Я на борту огромного самолета, его крылья, кажется, распростерты от Китая до Перу. Через иллюминатор возле моего места я вижу огромную серо-голубую гладь моря, отражающую солнечный свет с яростной слепящей яркостью. Я пристегнут, жду приземления, и сейчас я могу различить пункт нашего назначения: огромную шестиугольную платформу, подымающуюся с поверхности моря, искусственный остров, симметричный по углам, как снежинка, конкретный остров, инкрустированный квадратами краснокирпичных зданий и разделенный в середине длинной белой стрелой посадочной полосы. Остров полностью одинок в этом огромном море, окружен тысячами километров пустоты с каждой из своих шести сторон.
Манхэттен. Осень. Холодно. Небо темное. Светятся окна над головой. Передо мной колоссальная башня, подымающаяся к востоку от древней библиотеки на Пятой авеню.
— Самая высокая в мире, — говорит кто-то позади меня, один турист другому, ясно различаемый западный акцент. Правда, должно быть так. Башня заполняет собой небо.
— Это все правительственные здания, — продолжает уроженец Запада. — Ты можешь это осознать? Двести этажей. И все правительственные офисы. Говорят, что на самом верху дворец Куинна. Для тех случаев, когда он приезжает в город. Проклятый дворец, прямо как для короля.
Чего я особенно боялся, когда видения толпой наступали на меня, это своей первой очной ставки со сценой своей смерти. Буду ли я сломлен ею, как Карваджал, и все мои устремления и цели будут высосаны из меня одним видом моего последнего мгновения? Я жду его, недоумевая, когда он придет, пугаясь и страстно желая увидеть, желая впитать это пугающее знание, которое расправится со мной. И когда она приходит, у меня не возникает чувства кульминации, я испытываю почти комическое разочарование. Я вижу увядающего утомленного жизнью старика на больничной койке, худого и изможденного, лет семидесяти пяти или восьмидесяти, а может, даже девяноста. Он окружен ярким коконом поддерживающей жизнь аппаратуры: различные трубки с иглами на концах, изгибаясь дугами, обвились вокруг него, как хвосты скорпионов, вливая ферменты, гормоны, вещества против закупорки сосудов, стимулирующие растворы и Бог знает что еще.
Я уже видел его раньше, мельком, той пьяной ночью на Таймс-сквер, когда я лежал, припав к земле, ослепленный и пораженный, сбитый с ног потоком голосов и образов. Но сейчас видения длятся чуть дольше, чем в тот другой раз, так что я распознаю, что этот будущий я не просто больной старик, а умирающий старик, на пути из жизни, уходящий, ускользающий, уплывающий — огромный чудесный салат медицинского оборудования не в силах больше поддерживать слабое биение его жизни. Я чувствую, как пульс угасает в нем. Спокойно, совершенно спокойно он отходит в темноту. В покой. Он очень неподвижен. Еще не мертвый, мое восприятие его еще будет уменьшаться. Но почти. Почти. А теперь. Больше данных нет. Спокойствие и тишина. Да, хорошая смерть.
Это все? Он правда мертв через пятьдесят или шестьдесят лет, или видение просто прервалось? Я не могу быть уверен. Если бы я только мог ЗАГЛЯНУТЬ за пределы того момента смерти, бросить один взгляд на занавес, увидеть рутину смерти, бесстрастных санитаров, спокойно рассоединяющих систему, поддерживавшую жизнь, простыню, натянутую на лицо, труп, отвезенный в морг. Но нет способа продолжить видение. Картинка представления закончилась последним проблеском света. Хотя, я уверен, что это и есть то самое. Я думаю о Карваджале, сводящим себя с ума тем, что так часто видел себя умирающим. Но я не Карваджал, как может знание об этом повредить мне? Я допускаю неизбежность своей смерти, а подробности, которые я вижу, просто примечание к ней. Сцена возвращается спустя несколько недель, а потом снова и снова. Всегда одна и та же. Больница, тонкая паутина трубок и катетеров, ускользание, темнота, покой. Так что нечего бояться ВИДЕТЬ. Я видел самое худшее, и оно не повредило мне.
Затем все разбивается сомнениями и моя недавно сформированная уверенность пошатнулась. Я ВИЖУ себя опять в большом самолете. Мы устремляемся вниз к большому шестигранному искусственному острову. В смятении потерявшая рассудок стюардесса несется по проходу, а за ее спиной появляется вздувающийся маслянистый взрыв черного дыма. Пожар на борту! Крылья самолета дико кренятся. Визг пассажиров, неразборчивые выкрики по системе внутренней связи. Глухие бессвязные инструкции. Странное давление, пригвоздившее мое тело к сидению. Нас несет вниз, к океану. Вниз, вниз. Мы ударяемся, невероятный раскалывающий удар, корабль разваливается на части. Все еще пристегнутый к сидению, я, как свинцовая гиря, опускаюсь лицом вниз в холодную темную глубину. Море проглатывает меня. Больше я ничего не знаю.
Солдаты движутся зловещими колоннами вдоль улиц. Они останавливаются возле дома, где я живу. Они совещаются, затем отряд врывается в здание. Я слышу грохот их шагов по лестнице. Прятаться бесполезно. Они распахивают дверь, выкрикивая мое имя. Я приветствую их, подняв руки вверх. Я улыбаюсь и говорю, что пойду спокойно. Но затем — кто знает, почему — один из них, очень молодой, фактически мальчик, резко разворачивается, нацелив на меня свое оружие, похожее на арбалет. Я успеваю только вдохнуть. Затем вылетает зеленый конус огня. После этого наступает темнота.
«Вот он!» — кто-то кричит, высоко поднимая дубинку над моей головой. И с сокрушительной силой обрушивает ее на меня.
Сундара и я наблюдаем, как ночь опускается на Тихий океан. Перед нами поблескивают огни Санта-Моники. Нерешительно и робко я кладу свою руку на нее. И в этот момент я чувствую пронзающую боль в груди. Я сгибаюсь, падаю головой вниз, безумно взбрыкиваю ногой, опрокидывая стол. Я бью кулаком по толстому ковру. Я борюсь, цепляясь за жизнь. Во рту вкус крови. Я бьюсь за жизнь, и я проигрываю.
Я стою на парапете восьмидесятого этажа над Бродвеем. Быстрым легким движением я выталкиваю свое тело в прохладный весенний воздух. Я парю. Я делаю грациозные плавательные движения руками. Я безмятежно ныряю в тротуар.
— Посмотрите! — кричит женщина позади меня. — У него бомба!
Морская поверхность волнуется сегодня. Серые волны вздымаются и обрушиваются, вздымаются и обрушиваются. Я преодолеваю волны. Я прокладываю себе путь через буруны. С безумной целеустремленностью я плыву к горизонту, рассекая холодные воды, как будто устанавливая рекорд на выносливость. Плыву вперед и вперед, несмотря на пульсирование в висках и бухающие удары в груди почти у горла. А море становится все более бурным, его поверхность вздымается и раздувается все сильнее. Волна бьет мне в лицо, и я иду вниз, задыхаясь, стараясь вынырнуть на поверхность. Меня бьет снова, снова и снова…
— Вот он! — кричит кто-то.
Я опять ВИЖУ себя в большом самолете. Мы устремляемся вниз, к шестигранному искусственному острову.
— Посмотрите! — кричит женщина позади меня.
Солдаты движутся зловещими колоннами вдоль улиц. Они останавливаются возле дома, где я живу.
Морская поверхность волнуется сегодня. Серые волны вздымаются и обрушиваются, вздымаются и обрушиваются. Я преодолеваю волны, я прокладываю себе путь через буруны. С безумной целеустремленностью я плыву к горизонту.
— Вот он! — кричит кто-то.
Мы с Сундарой наблюдаем, как ночь опускается на Тихий океан.
Я стою на парапете восьмидесятого этажа над Бродвеем. Быстрым легким движением я выталкиваю свое тело в прохладный весенний воздух.
— Вот он! — кто-то кричит.
И опять. В разных формах снова и снова приходит ко мне смерть. Сцены повторяются, не изменяясь, противореча друг другу и аннулируя одна другую. Какое из этих видений верно? А как же старик, мирно угасающий на больничной койке? В какую мне верить? Голова моя идет кругом, перегрузившись различными данными. Я спотыкаюсь о шизофреническую лихорадку, ВИДЯ больше, чем я могу постичь, не имея возможности составить целое. И постоянно мой пульсирующий мозг орошает меня сценами и видениями. Я распадаюсь на части. Я валюсь на пол возле кровати, дрожа, ожидая, что следующая путаница навалится на меня. Каким образом я погибну в следующий раз? На дыбе палача? Под бичом ботулизма? От ножа в темной аллее? Что все это значит? Что происходит со мной? Мне нужна помощь. Объятый ужасом, в отчаянии, я мчусь увидеться с Карваджалом.
Прошло несколько месяцев с тех пор, как я виделся с ним в последний раз, полгода, с конца ноября до конца апреля. Он явно изменился. Он стал меньше, почти как кукла, миниатюра старого Карваджала, все излишки срезались, кожа туго обтягивала скулы, лицо желтое, как будто он превратился в престарелого японца, одного из этих высохших крошечных древних стариков в синих костюмах и галстуках бантом в брокерских домах в нижнем городе. В Карваджале было незнакомое восточное спокойствие, сверхъестественное спокойствие Будды, которое, казалось, говорило, что он достиг тихой бухты, спокойствие, которое заражало все окружающее. Через минуту после своего прихода в паническом недоумении я почувствовал, как груз напряжения покидает меня. Он любезно усадил меня в своей унылой гостиной и милостиво преподнес традиционный стакан воды.
Он ждал, пока я заговорю.
Как начать? Что сказать? Я решил не упоминать о нашем последнем разговоре, отринуть его, не намекая на мой гнев, мои обвинения, мое отречение от него.
— Я ВИДЕЛ, — выпалил я.
— Да, — насмешливо, без удивления, слегка обеспокоенно.
— Странные вещи.
— О? — Карваджал изучал меня без любопытства, ожидая, ожидая, ожидая. Как спокоен он был, как сдержан! Как будто вырезан из слоновой кости, прекрасной, блестящей, неподвижной.
— Сверхъестественные сцены. Мелодраматические, хаотичные, противоречивые, странные. Я не знаю, что из этого ясновидение, а что — шизофрения.
— Противоречивые? — задал он вопрос.
— Иногда. Я не могу доверять тому, что ВИЖУ.
— Что за вещи?
— Во-первых, Куинн. Он появляется почти ежедневно. Видения Куинна как тирана, диктатора, какого-то монстра, манипулирующего всей нацией, не столько президент, сколько генералиссимус. Его лицо над всем будущим. Куинн здесь, Куинн там, все говорят о нем, все боятся его. Это не может быть реальным.
— Все, что вы ВИДИТЕ, реально.
— Нет, это не настоящий Куинн. Это параноидальная фантазия. Я ЗНАЮ Пола Куинна.
— Да? — голос Карваджала доходил до меня как через толщу расстояния в пять тысяч лет.
— Послушайте, я был предан этому человеку. Я на самом деле любил его. Мне нравилось то, за что он выступал. Почему же я вижу его как диктатора? ПОЧЕМУ Я ДОЛЖЕН БОЯТЬСЯ ЕГО? Он не такой. Я знаю.
— Все, что вы ВИДИТЕ, реально, — повторил Карваджал.
— Тогда, значит, в эту страну придет диктатура Куинна?
— Возможно. Очень похоже. Откуда мне знать? — пожал плечами Карваджал.
— А мне откуда? Как я могу верить в то, что я ВИЖУ?
Карваджал улыбнулся и поднял руку ладонью ко мне.
— Верьте мне, — убежденно произнес он слабым голосом, подражая тону старого мексиканского вождя, предлагающего взволнованному мальчику доверить свою судьбу ангелам и милосердию Девы Марии, — не сомневайтесь, верьте.
— Я не могу. Слишком много противоречий, — я яростно потряс головой. — Это не только Куинн. Я ВИДЕЛ также свою смерть.
— Да, это надо принять.
— Много раз. В самых различных вариантах. Авиакатастрофа. Самоубийство, сердечный приступ. Утонул. И тому подобное.
— Вам это кажется странным, да?
— Странным?! Я нахожу это абсурдным! Какая из них реальна?
— Все.
— Это сумасшествие!
— Существует много уровней реальности, Лью.
— Но все они не могут быть реальными. Это нарушает все, что вы мне говорили об определенном и неизменяемом будущем.
— Существует только одно будущее, которое ДОЛЖНО иметь место, — сказал Карваджал. — Одно действительное и много потенциальных, бесплодных линий, линий, которые существуют только на туманных границах возможности. Иногда информация из этих времен поступает к тому, чей ум достаточно открыт, если он достаточно уязвим. Я это пережил.
— Вы никогда ни слова не говорили об этом.
— Я не хотел смущать вас. Лью.
— Но что мне делать? Какая польза от информации, которую я получаю? Как я могу отличить реальное видение от воображаемого?
— Успокойтесь, все станет на свои места.
— Как скоро?
— Когда вы УВИДИТЕ, как вы умираете, — сказал он. — Вы когда-нибудь видели одну и ту же сцену больше одного раза?
— Да.
— Которую?
— Каждую по меньшей мере дважды.
— Но одну чаще, чем все другие?
— Да, — ответил я, — первую. Я старик в больнице, множество сложной медицинской аппаратуры окружает мою кровать. Это приходит часто.
— С особой интенсивностью?
Я кивнул.
— Верьте ей, — сказал Карваджал. — Другие — фантомы. Они скоро перестанут вас беспокоить. Эти представления возникают вследствие лихорадочных иллюзорных чувств. Они колеблются и расплываются в конце. Если вы близко вглядитесь в них, пронзите их взором, то заметите пустоту за ними. Скоро они исчезнут. Прошло тридцать лет с тех пор, как такие видения беспокоили меня.
— А видения Куинна? Они тоже фантомы из какой-то другой временной линии? Я помог впустить монстра в эту страну или просто вижу плохие сны?
— У меня нет способа ответить на этот вопрос. Вам нужно просто ждать и смотреть, учиться очищать ваши видения, и снова смотреть и оценивать очевидность.
— И вы не можете дать мне каких-либо более точных предложений, чем эти?
— Нет, — сказал он. — Невозможно.
Прозвенел звонок.
— Извините меня, — сказал Карваджал.
Он вышел из комнаты. Я закрыл глаза, позволил поверхности какого-то незнакомого тропического моря расплескаться в моем мозгу; теплая соленая вода обнажила всю память и всю боль, заравнивая острые места. Я сейчас воспринимал прошлое, настоящее и будущее равно нереальными: обрывки тумана, перемещение пятен неяркого света, отдаленный смех, приглушенные голоса, произносящие фрагменты предложений. Где-то игралась пьеса, но меня на сцене больше не было, не было и среди зрителей. Время остановилось. Возможно, случайно я начал ВИДЕТЬ. Я думаю, резкие серьезные черты лица Куинна колебались передо мной в ослепительных синих и зеленых вспышках, я, должно быть, видел старика в больнице и вооруженных людей, движущихся по улицам. И были виды миров над мирами, еще не рожденных империй, пляска континентов, инертных созданий, ползущих по огромной оболочке опоясывающего планету льда к концу времени.
Затем я услышал голоса в прихожей, кричал какой-то человек, Карваджал спокойно объяснял, отрицал. Что-то по поводу наркотиков, обман, сердитые обвинения. Что? ЧТО?! Я выбрался из тумана, окружающего меня. Напротив Карваджала у двери стоял низенький веснушчатый человек с дикими голубыми глазами и нечесаными рыжими волосами, незнакомец сжимал ружье странного старого образца, возбужденно размахивая им из стороны в сторону. «Груз — продолжал он кричать, — где груз, который вы пытались стащить?» Карваджал пожимал плечами, смеялся, качал головой, и тихо говорил, стараясь успокоить его, что это ошибка, просто что-то перепутано. Карваджал сиял. Казалось, вся его жизнь шла и формировалась для этого момента изящества, этого богоявления, этого смущенного и комичного диалога у двери.
Я выступил вперед, готовый сыграть свою роль. Я разработал для себя линию поведения. Я скажу: «Спокойно, парень, перестань махать своим ружьем. Ты ошибся местом. У нас нет наркотиков». Я видел себя уверенно продвигающимся к незванному гостю, говоря: «Почему бы тебе не успокоиться, не отложить ружье, не позвонить своему боссу и все выяснить? Потому что иначе ты окажешься в тяжелой переделке, и…» Продолжая говорить, замаячу перед веснушчатым коротышкой с ружьем, спокойно дотянусь до ружья, выверну его из его рук, прижму к стене…
Неверный сценарий. Правильный сценарий предписывал мне ничего не делать. Я это знал. И я ничего не сделал.
Человек с ружьем посмотрел на меня, на Карваджала, опять на меня. Он не ожидал, что я появлюсь из гостиной, и не знал, как реагировать. Затем постучали в дверь. Мужской голос из коридора спрашивал Карваджала, все ли у него там в порядке. Глаза человека вспыхнули страхом и недоумением. Он отскочил от Карваджала, прижимая к себе ружье. Раздался выстрел, почти случайный. Карваджал начал падать, сползая по стене. Человек метнулся мимо меня к гостиной. Помедлил там, дрожа, почти падая от страха. Он выстрелил снова. И третий раз. Затем он вдруг бросился к окну. Я стоял как замороженный. Наконец я начал двигаться. Слишком поздно. Непрошенный гость выпрыгнул из окна, вниз по пожарной лестнице, скрылся на улице.
Я повернулся к Карваджалу. Он упал и лежал у входа в гостиную, неподвижный и молчаливый, глаза открыты, еще дыша. Его рубашка пропиталась кровью на груди. Вторая струйка крови бежала по его левой руке. Третья рана, странно аккуратная и маленькая, была в голове, прямо под скулой. Я подбежал к нему, схватил и увидел, что его глаза стекленеют. И мне показалось, что он засмеялся прямо в конце маленьким легким смешком. Но может быть, это моя собственная трактовка сценария, маленькое легкое исправление сцены. Итак. Итак. Свершилось наконец. Как спокоен он был, как принимал все, как рад был покончить с этим. Так долго репетируемая сцена, наконец, сыграна.
Карваджал умер двадцать второго апреля 2000 года. Я начал писать это в начале декабря, за несколько недель до действительного начала двадцать первого века и старта нового тысячелетия. Наступающее тысячелетие застанет меня в этом неизвестно кому принадлежащем доме, в этом неустановленном городке в северном Нью-Джерси, управляющим подпольно, Центром Стохастических Процессов. Мы находимся здесь с августа, когда завещание Карваджала было официально утверждено, и я объявлен единственным наследником его миллионов.
Конечно, здесь, в Центре, мы не очень-то занимается стохастическими процессами. Местечко маскируется под этим названием. Мы здесь не столько стохасты, сколько постстохасты, мы переходим от манипулирования возможностями к определенности второго взгляда. Но я считаю, что мудро быть не слишком уж искренним по этому поводу. То, чем мы занимаемся — более-менее определенный вид колдовства. И самый большой урок, который следует извлечь из пока еще не завершенного двадцатого века, что если вы собираетесь заниматься — колдовством, называйте его как-нибудь по-другому. «Стохастический» — это название имеет приятное псевдо-научное звучание, создает необходимую маскировку, вызывая в воображении взвод бледных молодых исследователей, закладывающих данные в компьютеры.
Пока нас только четверо. Придет больше. Мы здесь постепенно разрастаемся. Я нахожу новых последователей по мере того, как в них появляется необходимость. Я уже знаю имя следующего, и знаю, как склонить его присоединиться к нам, и в нужный момент он придет к нам, так же, как пришли и эти трое. Шесть месяцев назад я был незнаком с ними, сегодня они мои братья.
То, что мы строим здесь — это община, братство, коммуна, приход или, если хотите, банда провидцев. Мы расширяем и очищаем возможности нашего видения, устраняя неясности, обостряя восприятие. Карваджал был прав: у каждого есть дар. Его можно разбудить в любом человеке. В вас. И в вас. И так мы распространяемся, предлагая руку другому. Спокойное распространение религии постстохатизма, неспешное приумножение количества тех, кто ВИДИТ. Это будет медленно. Опасно. Мы будем подвергаться гонениям. Приходят трудные времена, но не только для нас. Мы все еще должны пройти через эру Куинна. Эру, которая мне знакома, как другие факты истории, хотя она еще не началась: он будет помазан на выборах через четыре года. Но я ВИЖУ дальше выборов, вижу перевороты, которые последуют за ними, беспорядки, боль. Но ничего. Мы переживем режим Куинна, как мы пережили Сарданапала, Атиллу, Чингиз Хана, Наполеона. Облака предвидения уже разошлись и мы ВИДИМ за наступающим мраком времена восстановления.
То, что мы создаем здесь — это союз, посвятивший свою деятельность уничтожению неопределенности, абсолютному исключению сомнений. В конечном итоге мы приведем человечество в тот мир, где ничего не будет делаться наугад, не будет ничего неизвестного, все предсказуемо на любом уровне от микрокосмического до макрокосмического, от скачков электронов до движения галактических туманностей. Мы научим человечество ценить сладкий комфорт предопределенности. И на этом пути мы уподобимся Богам.
Богам? Да.
Послушайте! Ведал ли Иисус страх, когда центурионы Пилата пришли за ним? Он плакал по поводу своей смерти, стенал по поводу сокращения своего служения? Нет, нет он спокойно шел, не выказывая ни горя, ни страха, ни удивления, следуя сценарию, играя назначенную ему роль, безмятежно уверенный, что все, что случится с ним — часть предопределенного, необходимого и неизбежного плана.
А Исида, юная Исида, которая любила своего брата Осириса, которая даже ребенком знала все, что заложено, что Осириса разорвут на части, что она будет искать части его тела в грязи Нила, что ею он будет восстановлен, и из их чресел выйдет могущественный Гор? Исида жила в скорби, да, Исида жила, заранее зная об ужасной потере, ОНА ЗНАЛА ВСЕ С САМОГО НАЧАЛА, потому что она была богиней. И она играла свою роль так, как должна была играть. Богам не даровано право выбора. Это цена чуда быть Богом. И Боги не знают страха, жалости или сомнения, потому что они — Боги, и не могут выбирать иного пути, кроме единственного истинного.
Очень хорошо. Мы будем как Боги, все мы. Я миновал время сомнений, я вытерпел и пережил атаку смятения, страхов, перешел в царство за их пределами, а не в паралич, заставлявший страдать Карваджала. Я нахожусь в другом месте и могу помочь вам прийти туда. Мы будем ВИДЕТЬ, мы будем понимать, мы будем правильно оценивать неизбежность неизбежного, мы будем принимать каждый поворот сценария радостно и без сожаления. Не будет неожиданностей, не будет боли. Мы будем жить в прекрасном мире, сознавая, что мы — части одного великого Плана.
Около сорока лет назад французский ученый и философ Хак Моно писал: «Человек знает, наконец, что он один в равнодушной бессмертности вселенной, где он появился случайно».
Я верил в это когда-то. Вы, может быть, верите в это сейчас.
Но рассмотрите утверждение Моно в свете замечания, которое однажды сделал Альберт Эйнштейн. «Бог не бросает кости», — сказал Эйнштейн.
Одно из этих утверждений неверно. Я думаю, я знаю, какое.