Этот роман имеет историю, которую, пожалуй, следует рассказать.
Дело происходило в 1867 году, в пору моих первых литературных начинаний. В то тяжелое для меня время я не всегда имел кусок хлеба. И вот в один из таких дней беспросветной нужды ко мне с деловым предложением явился издатель марсельского листка «Вестник Прованса»: желая привлечь читателей к своей газетке, он задумал выпустить в свет роман под заглавием «Марсельские тайны», положив в его основу действительные события. Для этого он брался собственноручно перерыть все бумаги в судебных архивах Марселя и Экса и переписать протоколы самых крупных процессов, которые волновали оба города за последнее полстолетие. Затея этого издателя была не столь уж глупа, особенно для газетчика, но ему очень не повезло, что он напал на меня, а не на какого-нибудь прожженного фельетониста с широким полетом романтической фантазии.
Я принял его предложение, хотя чувствовал, что оно не отвечает ни моим склонностям, ни характеру моего дарования. Но в тот период своей газетной деятельности я скрепя сердце еще и не тем занимался. Мне обещали по два су за строчку, и согласно моим подсчетам «Марсельские тайны» должны были давать мне на протяжении девяти месяцев без малого по двести франков. Словом, мне неожиданно улыбнулось счастье. Получив материалы — целую груду объемистых папок, — я тут же принялся за дело. Для главной интриги моего романа я взял самый нашумевший процесс, а вокруг него постарался расположить все остальные, связав их единой повествовательной нитью. Конечно, здесь это сделано довольно грубо; и все же ныне, перечитывая гранки, я вдруг понял, что по воле случая все эти подлинные факты, собранные воедино, помогли мне в пору моих первых творческих исканий написать произведение, вполне профессиональное, хотя и ремесленническое. Позже в моей литературной деятельности я неизменно прибегал к такому приему.
Итак, девять месяцев кряду я дважды в неделю печатал в газете свой роман-фельетон и одновременно писал «Терезу Ракен», которая должна была принести мне пятьсот франков в «Артисте»; если в иное утро я целых четыре часа бился над двумя страничками этого романа, то после полудня мне за какой-нибудь час удавалось накатать семь, а то и восемь страниц «Марсельских тайн». Поденщик честно зарабатывал себе на ужин.
К чему же возрождать из небытия подобную вещь, да еще по прошествии восемнадцати лет? Не лучше ли оставить ее в забвении, на которое она неминуемо обречена? «Марсельские тайны» переиздаются мною по следующим причинам.
Я намерен опровергнуть одну из небылиц, какие распространяются на мой счет. Людская молва утверждает, будто мне приходится краснеть за свои ранние произведения. В связи с этим марсельские книготорговцы рассказали мне, что некоторые мои собратья по перу (не нахожу нужным приводить их имена) перерыли сверху донизу все лавки в поисках хотя бы одного экземпляра первого издания этого романа, ставшего библиографической редкостью. Братья писатели, видимо, надеялись откопать в нем какой-нибудь скрытый промах, стилистическую погрешность, следы которых мне якобы хотелось раз и навсегда уничтожить; до меня дошли слухи, что они платили по тридцать франков за книжку; если это верно, то мне искренне жаль, что их так бессовестно ограбили: ведь они выбросили деньги на ветер. Мнение, будто у меня в этом романе не все гладко, распространилось так широко, что ко мне по сей день, правда изредка, приходят письма от того или иного марсельского букиниста с предложением купить у него по баснословно высокой цене случайно отыскавшийся экземпляр. Подобные предложения я, разумеется, оставляю без ответа.
Стало быть, самый простой способ опровергнуть все эти измышления — переиздать «Марсельские тайны». Я всегда писал то, что думал, всегда говорил то, что считал своим долгом говорить, и мне нет нужды отказываться ни от своих произведений, ни от своих взглядов. Люди полагают, что доставят мне большую неприятность, если из груды той чепухи, которую мне приходилось писать изо дня в день в течение десяти лет, извлекут на свет несколько неудачных страниц. Все это газетное кропание немногого стоит, я знаю; но мне нужно было чем-то жить, ведь я пришел в литературу отнюдь не богачом. Нет ничего зазорного в том, что в трудную минуту я брался за любую работу; не скрою, это даже подымает меня в собственных глазах. Для меня «Марсельские тайны» — та поденщина, на какую я был тогда обречен. Чего мне стыдиться? Книга эта кормила меня в самую мрачную полосу моей жизни. Несмотря на всю ее безнадежную посредственность, я сохранил к ней благодарное чувство.
Есть еще одна причина, побуждающая меня переиздать «Марсельские тайны», и я, пожалуй, готов о ней сказать. По моему мнению, писатель должен знакомить читателей со всем своим творчеством, а не только с теми произведениями, которые сам он сочтет нужным отобрать; ибо сплошь и рядом слабые вещи помогают наиболее полно оценить талант их автора. В процессе естественного отбора мертворожденные книги отпадают. И я был бы счастлив, если бы, несмотря на все свое несовершенство, роман «Марсельские тайны», которому суждено первым из всех моих творений кануть в вечность, заставил бы читателей задуматься над тем, чего мне стоило подняться от всей этой писанины до подлинной литературы в «Ругон-Маккарах».
В последних числах мая 184… года по дороге предместья Сен-Жозеф, неподалеку от Эгалад, торопливо шел человек лет тридцати. Лошадь свою он оставил у фермера в соседней деревне, а сам направился в сторону большого, основательно и прочно сколоченного дома, своего рода сельского замка, каких немало встречается на холмах Прованса.
Минуя замок, человек свернул в сосновый лесок, что тянулся позади этого жилища. Углубившись в чащу, он спрятался за дерево и, раздвинув ветви, стал с лихорадочным беспокойством оглядываться по сторонам, словно ждал кого-то. Он поминутно вскакивал, ходил, опять садился и весь дрожал от нетерпения.
То был мужчина высокого роста, очень своеобразной внешности. Его удлиненное, резко очерченное лицо с широкими черными бакенбардами поражало силой и какой-то буйной, дерзкой красотой. Внезапно взгляд его смягчился, нежная улыбка тронула полные губы. Из ворот замка вышла молоденькая девушка и, низко нагнувшись, словно прячась от кого-то, помчалась к лесу.
Пунцовая, запыхавшаяся, вбежала она под сень деревьев. Ей было от силы шестнадцать лет. Из-под полей соломенной шляпки с голубыми бантами ее юное личико улыбалось радостно и растерянно. Белокурые волосы рассыпались по плечам. Маленькие ручки, прижатые к груди, казалось, старались сдержать бурное биение сердца.
— Я заждался вас, Бланш! — произнес с укоризной молодой человек. — Мне уже не верилось, что вы придете!
Он усадил ее рядом с собой на мох.
— Не сердитесь на меня, Филипп, — ответила девушка. — Дядюшка уехал в Экс покупать имение, но я никак не могла отделаться от гувернантки.
Девушка позволила своему милому обнять себя, и они повели разговор, в котором было мало смысла, но много прелести. Бланш, еще совсем дитя, играла в любовь, как в куклы. Филипп в молчаливом порыве обнимал молодую девушку и смотрел на нее со всем пылом честолюбия и страсти.
Долго сидели они, позабыв обо всем на свете, как вдруг заметили проходивших мимо крестьян, которые посмеивались, глядя на них. Бланш в испуге отстранилась от своего возлюбленного.
— Я погибла! — воскликнула она, побледнев. — Они донесут дядюшке. Ах, Филипп, сжальтесь, спасите меня!
Услышав ее мольбу, молодой человек одним движением встал на ноги.
— Я спасу вас, — с жаром отозвался он, — но вы должны последовать за мной. Бежим скорее! Завтра ваш дядюшка согласится на наш брак… Мы познаем радость вечной любви.
— Бежать, бежать… — повторяла девочка. — Боюсь. Я так слаба, так нерешительна…
— Я буду тебе опорой, Бланш… Мы будем жить жизнью сердца.
Бланш, глухая к словам Филиппа, молча склонила голову ему на плечо.
— Мне страшно, — прошептала она, — страшно при одной мысли о монастыре. Ты женишься на мне? Ты всегда будешь любить меня?
— Люблю тебя… Видишь, я у твоих ног…
И Бланш слепо вверилась Филиппу. Она оперлась на его руку, и они торопливо спустились с холма. Удаляясь, молодая девушка бросила прощальный взгляд на покинутый ею дом и ощутила такую щемящую боль, что глаза ее наполнились слезами.
Только минутное замешательство могло толкнуть ее, потрясенную и доверчивую, в объятия молодого человека. Бланш любила впервые, любила со всем жаром юной крови, со всем безрассудством неопытности. Подобно затворнице, вырвавшейся на долгожданную свободу, она не думала об ужасных последствиях бегства. А Филипп, опьяненный победой, увлекал девушку за собой и с трепетным чувством прислушивался к ее торопливым шагам, к ее прерывистому дыханию.
Первым его побуждением было помчаться в Марсель за фиакром. Но он не решился оставить Бланш одну на большой дороге и предпочел пешком отправиться с ней в деревню, где жила его мать. Им предстояло пройти с доброе лье до этой деревни, расположенной в предместье Сен-Жюст.
Филиппу пришлось оставить свою лошадь, и влюбленные бодро пустились в путь. Они шли быстро, напрямик, лугами, нивами, сосновыми перелесками. Было около четырех часов пополудни. Багряное солнце опускало перед ними широкие полотнища света. Теплый воздух овевал беглецов, и они неслись вперед как одержимые. Крестьяне, которых они встречали на пути, отрывались от работы и с удивлением глядели им вслед.
Меньше часу потратили они на дорогу, и вот уже Бланш, совершенно обессиленная, опустилась на скамью у входа, а молодой человек вошел в дом посмотреть, нет ли там какого-нибудь непрошеного гостя. Скоро Филипп вернулся и повел ее наверх, в свою комнату. Он упросил Эйяса, садовника, работавшего поденно у его матери, отправиться в Марсель за фиакром.
Охваченные волнением, беглецы не находили себе места. Молча, с замиранием сердца, ждали они фиакра. Филипп усадил Бланш на низенький стульчик; стоя перед ней на коленях, он не спускал с нее долгого, ободряющего взгляда и нежно целовал ее руку, которую она не отнимала.
— Ты не можешь ехать в таком легком платье, — сказал он наконец. — Не переодеться ли тебе в мужской костюм?
Бланш просияла. Мысль о подобном маскараде обрадовала ее, как ребенка.
— Мой брат небольшого роста. Его костюм будет тебе впору.
То-то был праздник! Бланш, смеясь, натянула на себя брюки. Она была очаровательна в своей неловкости, и Филипп жадно целовал ее румяные щечки. В мужском костюме она выглядела двенадцатилетним мальчуганом, каким-то игрушечным человечком. Больших трудов стоило запрятать под шляпу тяжелую копну ее волос; у Филиппа руки дрожали, когда он приглаживал непокорные кудри своей возлюбленной.
Наконец вернулся Эйяс. Он согласился приютить влюбленную парочку у себя в Сен-Барнабе. Филипп взял с собой все свои деньги, и они втроем доехали до Жаретского моста. Здесь беглецы вышли из фиакра и пешком направились к дому садовника.
Наступили сумерки. Бледное небо бросало прозрачные тени, острые запахи поднимались с земли, согретой закатными лучами солнца. И смутный страх овладел девушкой. В сладострастном сумраке надвигающейся ночи Бланш стало не по себе наедине с возлюбленным. Девичья стыдливость пробудилась в ней, и она содрогнулась от какого-то неизведанного, тягостного ощущения. Бланш верила Филиппу, она была счастлива, но его страсть пугала ее. Чувствуя, что поддается этой страсти, она пыталась оттянуть время.
— Послушай, — сказала она, — не написать ли мне аббату Шатанье, моему духовнику… может быть, он упросит дядюшку не гневаться и согласиться на наш брак… Кажется, я бы так не дрожала, будь я твоей женой.
Филипп улыбнулся, до того трогательно и наивно прозвучали ее слова.
Напиши аббату Шатанье, — отозвался он. — Я же уведомлю о нашем бегстве брата. Он завтра же приедет и отвезет твое письмо.
А потом наступила ночь, ночь жгучих наслаждений. И Бланш стала супругой Филиппа. Она отдалась ему по своей воле, без сопротивления, без единого крика; она грешила по неведению, тогда как Филипп грешил, побуждаемый честолюбием и страстью. Упоительная и роковая ночь! Ей суждено было обречь любовников на несчастье и отравить всю их жизнь мучительным сожалением.
Так ясным майским вечером Бланш де Казалис бежала с Филиппом Кайолем.
Мариус Кайоль, брат возлюбленного Бланш, был юноша лет двадцати пяти, маленький, худой и невзрачный. Изжелта-бледное лицо его с черными глазами-щелочками порою освещала улыбка, сиявшая самоотверженной и смиренной добротой. Он слегка сутулился и ступал по-детски неуверенно и робко. Но стоило ему загореться ненавистью к злу пли любовью к справедливости, как он весь выпрямлялся, и тогда его можно было счесть даже красивым.
Он взял на себя все самые тяжелые семейные обязанности, предоставив брату послушно следовать честолюбивым и чувственным влечениям. Сравнивая себя с ним, Мариус постоянно твердил, что он, Мариус, урод и уродом останется, и при этом добавлял: «Щегольство простительно Филиппу с его статной фигурой и красивым мужественным лицом». Впрочем, Мариусу случалось высказывать строгость в отношении старшего брата — этого взрослого мальчишки — и наставлять его подобно любящему отцу.
Их мать была бедной вдовой. Жилось ей очень тяжело. Небольшую сумму денег, уцелевшую от ее приданого, которое сильно пострадало в торговых операциях покойного мужа, она положила в банк, и это дало ей возможность воспитать двух своих сыновей. Когда дети выросли, она объявила им, что у нее нет ничего за душой и что они должны быть готовы ко всяким лишениям. Ввергнутые таким образом в борьбу за существование, братья, столь разные по характеру, избрали противоположные пути.
Филипп с его стремлением к роскоши и свободе не мог заставить себя работать. Он хотел разбогатеть сразу и мечтал о выгодном браке. В этом он видел остроумный выход, верное средство поскорее получить и состояние и красивую жену. А пока он жил словно птица небесная, заводил интрижки и мало чем отличался от завзятого жуира. Ему доставляло неизъяснимое удовольствие франтить и выставлять напоказ всему Марселю свой дешевый шик — необыкновенного покроя костюмы, томные взоры, страстные речи. Мать и брат, как могли, потакали прихотям своего баловня. Ведь в намерениях Филиппа не было ничего дурного: он сам обожал женщин и вполне допускал, что в один прекрасный день в него влюбится и завлечет его в свои сети молодая, богатая красавица аристократка.
И вот, пока старший брат только и делал, что щеголял своей великолепной внешностью, младший поступил в конторщики к г-ну Мартелли, судовладельцу с улицы Дарс. В сумраке конторы Мариус чувствовал себя как нельзя лучше; все его честолюбие исчерпывалось стремлением к скромному заработку и мирному безвестному существованию. К тому же он наслаждался в душе, помогая матери и брату. Деньги, которые он получал за свой труд, имели для него особую ценность, ибо он мог их дарить, мог приносить людям счастье, вкушая при этом радость самопожертвования. Он шел по жизни правым путем, той тернистой стезей, что ведет к миру, блаженству и величию духа.
Молодой человек уже собирался в контору, когда получил письмо, в котором брат сообщал ему о своем бегстве с мадемуазель де Казалис. В горестном изумлении Мариус мысленно измерил всю глубину пропасти, в которую низринулись влюбленные. Не теряя ни минуты, поспешил он в Сен-Барнабе.
В доме садовника Эйяса крыльцо и навес над входной дверью были так густо увиты виноградом, что образовали своеобразную беседку; широко распростертые ветви двух больших шелковиц, подстриженных в виде зонтиков, отбрасывали тень на порог. В этой беседке Мариус и нашел брата; Филипп не сводил влюбленного взгляда, с Бланш де Казалис, сидевшей подле него в грустном раздумье. Она уже устала и втайне раскаивалась во всем, что натворила. Свидание братьев было тягостным, обоим было горько и стыдно. Филипп встал.
— Ты осуждаешь меня? — спросил он, протянув руку Мариусу.
— Да, осуждаю, — твердо ответил тот. — Ты дурно поступил. Тщеславие завело тебя далеко, страсть погубила. Ты не подумал о родных, да и о самом себе.
У Филиппа вырвался жест возмущения.
— Испугался! — с горечью воскликнул он. — Мне было не до рассуждений. Я полюбил Бланш, а Бланш — меня. Я спросил ее «Пойдешь со мной?»
И она пошла. Вот и вся наша повесть. Никто из нас не виноват, ни она, ни я.
— Зачем ты лжешь? — снова заговорил Мариус, еще более сурово. — Ты не ребенок и отлично понимаешь, что долг повелевал тебе бережно отнестись к молодой девушке; ты обязан был удержать ее от ложного шага и воспротивиться ее желанию следовать за тобой. Ах, не говори мне о страсти! Мне знакомо лишь одно чувство, чувство справедливости и долга.
Филипп презрительно усмехнулся. Он привлек к себе Бланш.
— Бедный мой Мариус, — сказал он. — Ты славный малый, но ты никогда не любил, тебя никогда не томил любовный жар… Вот мое оправдание!
И он позволил Бланш обнять себя; бедная девочка трепетно припала к его груди, отлично сознавая, что Филипп — ее единственная опора. Она предалась ему, ему принадлежала и теперь любила его благоговейно и робко, как раба.
Мариус понял, что ему не урезонить любовников. Отчаявшись, он дал себе слово действовать по своему усмотрению. Он хотел знать все подробности этого прискорбного события. Филипп послушно отвечал на его расспросы.
— Мы знакомы уже месяцев восемь, — рассказывал он. — Впервые встретились на народном празднестве. Бланш улыбалась толпе, а я воображал, что мне одному шлет она свою улыбку. С того дня я полюбил ее, стал искать случая познакомиться, заговорить с ней.
— Ты ей писал? — спросил Мариус.
— Да, и не раз.
— Где твои письма?
— Она сожгла их… Обычно я вкладывал письмо в букет, купленный на бульваре Сен-Луи у цветочницы Фины. Марта, молочница, относила букеты Бланш.
— Она отвечала тебе?
— Вначале Бланш наотрез отказывалась от цветов, потом стала их принимать; в конце концов она ответила на мое послание. Тут я потерял голову, мечтал жениться на ней, любить ее вечно.
Мариус пожал плечами. Он отвел Филиппа в сторону и продолжал разговор в беспощадном и жестком тоне.
— Ты либо глупец, либо лгун, — спокойно заявил он. — Будто ты не знаешь, что господин де Казалис — депутат, миллионер, полноправный хозяин Марселя — никогда бы не согласился на брак своей племянницы с Филиппом Кайолем, безродным бедняком и — верх пошлости! — республиканцем. Сознайся, ты рассчитывал, что после вашего скандального бегства дядюшка отдаст тебе руку девушки.
— А хотя бы и так! — запальчиво ответил Филипп. — Бланш любит меня. Я ее не неволил. Она была свободна в своем выборе.
— Да, да, все понятно. Ты так много об этом толкуешь, что я вполне уяснил себе, что здесь правда, что ложь. Но ты не подумал о господние де Казалисе, чей жестокий гнев обрушится на тебя и твою семью. Я знаю, с каким человеком нам придется иметь дело, он сегодня же вечером раструбит на весь Марсель, что его гордости нанесено оскорбление. Отправил бы ты лучше девушку обратно в Сен-Жозеф.
— Нет, не хочу, да и не могу… Бланш ни за что не осмелится вернуться домой… Ту неделю, что она провела в деревне, мы каждый день, иногда по два раза, встречались с ней в сосновой роще. Дядюшка ее ни о чем не догадывался, и такая неожиданность для него, полагаю, тяжелый удар… Сейчас нам лучше не попадаться ему на глаза.
— Как знаешь! Тогда дай мне письмо к аббату Шатанье. Я повидаю этого священника. А если придется — пойду вместе с ним к господину де Казалису. Необходимо замять скандал. На мне лежит долг искупить твою вину. Обещай, что никуда отсюда не уйдешь и будешь ждать моих распоряжений.
— Обещаю, если только не возникнет какая-нибудь опасность.
Мариус взял Филиппа за руку и посмотрел ему в глаза честным, открытым взглядом.
— Люби ее крепко, — проникновенно сказал он, указывая на Бланш. — Тебе никогда не смыть позора, каким ты запятнал это дитя.
Он уже собрался было уходить, когда мадемуазель де Казалис подошла к нему. Она умоляюще сложила руки, едва сдерживая слезы.
— Сударь, — пролепетала она, — если вы увидите дядюшку, скажите ему, что я люблю его по-прежнему… Сама не понимаю, что произошло… Я хотела бы остаться женой Филиппа и вернуться домой вместе с ним.
Мариус слегка поклонился.
Надейтесь, — сказал он и ушел, растроганный и смущенный своей заведомой ложью, ибо знал, что это несбыточная надежда.
Приехав в Марсель, Мариус тотчас же отправился в церковь св. Виктора, где служил аббат Шатанье. Церковь эта была одна из древнейших в Марселе; почерневшие от времени высокие зубчатые стены придают ей вид крепости. Особенно чтит ее трудовой портовый люд.
Молодой человек нашел аббата Шатанье в ризнице. То был высокий старец с длинным, иссохшим, желтым, как воск, лицом; у него был печальный, остановившийся взгляд страдальца и неудачника. Священник только что вернулся с похорон и медленно снимал с себя стихарь.
Повесть его жизни была короткой и скорбной. Крестьянин по происхождению, детски незлобивый и наивный, он постригся в монахи, ибо такова была воля его благочестивой матушки. Для него стать священником значило вступить на стезю человеколюбия и самопожертвования. В простоте сердечной он верил, что священнослужитель должен сосредоточить все свои помыслы на безграничной любви божией и, отрешившись от честолюбивых устремлений и козней суетного мира, проводить жизнь в глубине храма, одной рукой отпуская грехи, другой — творя подаяние.
Бедный аббат! Ему сразу дали почувствовать, — да еще как! — что страдать в безвестности — удел простых душ. Он не замедлил узнать, что молодые священники зачастую любят бога лишь за те земные блага, какими их оделяет церковь. Он видел, как его товарищи по семинарии пускают в ход зубы и когти. Он был свидетелем тех внутренних распрей, тайных происков, что превращают любую епархию в маленькое беспокойное государство. А так как он смиренно пребывал коленопреклоненным, так как он не старался нравиться дамам, так как он ничего не домогался и проявлял бессмысленную набожность, то ему бросили, словно кость собаке, какой-то захудалый приход.
Итак, свыше сорока лет провел он в маленькой деревушке, между Обанью и Касси. Церковь его напоминала побеленный известью амбар; от ее голых стен веяло леденящим холодом, и если случалось, что в зимнюю стужу ветром разбивало стекло, то господу богу приходилось зябнуть не одну неделю, потому что бедный кюре не всегда имел несколько су, чтобы снова застеклить окно. Однако аббат Шатанье никогда не жаловался и пребывал в мире, нужде и одиночестве. Он даже испытывал глубокую радость, чувствуя себя братом всех нищих своего прихода.
Ему уже исполнилось шестьдесят лет, когда одна из его сестер — работница на фабрике в Марселе — получила увечье. Она написала брату, умоляя приехать. В своем самопожертвовании старый священник дошел до того, что даже обратился к епископу с просьбой дать ему местечко в какой-нибудь городской церкви. Его заставили несколько месяцев ждать и в конце концов назначили в церковь св. Виктора. Там на него свалили всю, если можно так выразиться, черную работу, все требы, не приносящие ни славы, ни денег. Он отпевал и провожал на кладбище одних только бедняков; нередко исполнял он и обязанности ризничего.
Вот тогда-то и начались его подлинные мучения. Покуда он жил отшельником, ему не возбранялось быть простым, бедным и старым. Теперь же он чувствовал, что ему ставится в вину его бедность и старость, его доброта и простодушие. У него чуть сердце не разорвалось, когда он понял, что и у церкви могут быть лакеи. Старый аббат прекрасно понимал, что над ним смеются, что на него смотрят с оскорбительной жалостью, и он еще ниже, еще смиреннее опускал голову, оплакивая свою веру, поколебленную суетными речами и деяниями окружавших его священников.
К счастью, по вечерам на его долю выпадало несколько хороших часов. Он ухаживал за больной сестрой и утешался на свой лад, жертвуя собою. Он окружал несчастную калеку множеством мелких знаков внимания. Затем его посетила еще одна радость: г-н де Казалис, не доверявший молодым аббатам, выбрал его в духовники для своей племянницы. Не в обычае старого священника было учинять допрос кающейся душе; он ждал, чтобы она сама исповедалась ему в своих грехах, однако же, тронутый до слез предложением депутата, он вопрошал Бланш, как родное, любимое дитя.
Вручив письмо, Мариус старался по лицу священника понять, какие чувства оно в нем возбуждает. Он уловил выражение мучительной боли. Однако же старик не выказал того изумления, какое вызывает неожиданная весть, и Мариус подумал, что Бланш, вероятно, призналась ему в своей близости с Филиппом.
— Вы не ошиблись, сударь, рассчитывая на меня, — обратился к Мариусу аббат Шатанье. — Но я человек очень слабый, очень неприспособленный… А в таком деле нужны твердость и решимость.
Голова и руки у бедняги тряслись по-стариковски трогательно и печально.
— Располагайте мной, сударь, — продолжал он. — Чем я могу помочь бедной девочке?
— Сударь, — ответил Мариус, — юный безумец, бежавший с мадемуазель де Казалис, — мой брат. Я дал себе клятву загладить его вину, замять скандал. Сделайте милость, присоединитесь ко мне… Честь этой девушки погибла, если дядя ее уже успел передать дело в руки правосудия. Пойдите к этому человеку, постарайтесь унять его гнев, скажите, что ему вернут его племянницу.
— Почему вы не привезли девочку с собой? Я знаю горячность господина де Казалиса. Он не поверит на слово.
— Вот этой горячности и побоялся мой брат… Впрочем, что теперь рассуждать! Сделанного не воротишь. Поверьте, я не меньше вашего негодую и понимаю, как дурно поступил Филипп… Но, ради бога, поспешим!
— Хорошо, — коротко ответил аббат. Я пойду, куда скажете.
Они прошли по бульвару Кордери до аллеи Бонапарта, где стоял дом депутата. Раздираемый гневом и отчаянием после бегства Бланш, г-н де Казалис на следующее же утро, чуть свет, примчался в Марсель.
Аббат Шатанье не пустил Мариуса дальше порога.
— Останьтесь внизу, — сказал он. — Ваш приход может показаться оскорбительным. Положитесь на меня и ждите моего возвращения.
В волнении Мариус битый час ходил взад и вперед по тротуару. Он бы дорого дал, чтобы подняться наверх, все объяснить, извиниться за Филиппа. Но в то время как в этом доме обсуждалось несчастье его семьи, он был вынужден томиться в бездействии, в тоске ожидания.
Наконец аббат Шатанье спустился вниз; он, видимо, плакал: глаза у него покраснели, губы дрожали.
— Господин де Казалис ничего не хочет слушать, — произнес он с тревогой в голосе. — Я застал его в припадке слепой ярости. Он уже побывал у королевского прокурора.
Бедный священник умолчал о том, как грубо встретил его г-н де Казалис, как упрекал его и, срывая на нем гнев, в пылу раздражения кричал, что он дурно наставлял его племянницу. Аббат безропотно принял все обвинения; он чуть ли не на коленях умолял депутата сжалиться, умолял не за себя, а за других.
— Расскажите мне все! — воскликнул Мариус в полном отчаянии.
— Оказывается, — начал священник, — господина де Казалиса навел на след крестьянин, у которого ваш брат оставил лошадь. Сегодня утром была подана жалоба и произведен обыск у вас дома на улице Сент и у вашей матери в предместье Сен-Жюст.
— Боже, боже мой! — вздохнул Мариус.
— Господин де Казалис клянется уничтожить всю вашу семью. Тщетно старался я смягчить его гнев. Он сказал, что отдаст под суд вашу матушку…
— Матушку?.. За что?..
— Он считает, что она соучастница вашего брата и помогала ему в похищении мадемуазель Бланш.
— Что делать? Как доказать, что это ложь?.. Ах, злосчастный Филипп! Он погубит матушку!
И, закрыв лицо руками, Мариус разрыдался. Растроганный аббат Шатанье с жалостью смотрел на этот взрыв отчаяния. Он угадывал доброту и прямодушие бедного юноши, который плакал без стеснения, вот так, прямо на улице.
— Полно, сын мой, мужайтесь!
— Вы правы, святой отец! — вскричал Мариус. — Мужество — вот что мне необходимо прежде всего. Сегодня утром я выказал малодушие. Мне надо было вырвать девушку из рук Филиппа и отвезти ее к дяде. Какой-то внутренний голос побуждал меня совершить это благое дело; я не послушался — и теперь наказан… Они болтали о любви, о страсти, о бракосочетании, и я расчувствовался.
Наступило минутное молчание.
— Послушайте, — сказал вдруг Мариус очень решительно, — пойдемте со мной. Вместе мы найдем в себе силы разлучить их.
— Согласен! — отозвался аббат Шатанье.
Ни одному из них не пришло в голову нанять фиакр, и они пошли сначала по улице Бретей и набережной канала, потом по Наполеоновской набережной до Канебьер. Оба шагали быстро, не произнося ни слова.
На бульваре Сен-Луи чей-то звонкий голосок окликнул Мариуса и заставил их оглянуться. Это была Фина, цветочница.
Жозефина Кугурдан, она же Фина, как запросто и ласково звал ее весь город, была одной из тех маленьких, пышных смуглянок, истых дочерей Марселя, чьи тонкие черты хранят во всей чистоте изящество эллинской расы. Ее хорошенькая головка покоилась на покатых плечах; выражение ее бледного лица, обрамленного черными, причесанными на прямой пробор волосами, было насмешливо и неприступно; страстная настойчивость, порой смягчавшаяся улыбкой, читалась в ее больших темных глазах. Ей можно было дать двадцать два — двадцать четыре года.
Пятнадцати лет осталась она круглой сиротой с десятилетним братишкой на руках. Фина мужественно взялась за ремесло своей матери и спустя три дня после ее похорон, все еще в слезах, уже сидела в киоске на бульваре Сен-Луи и, тяжко вздыхая, составляла букеты на продажу.
Маленькая цветочница вскоре стала любимицей всего Марселя. Свежесть и миловидность привлекали к ней сердца. По словам покупателей, ни у кого не было таких душистых цветов, как у Фины. У ее киоска всегда стоял хвост поклонников; она продавала им розы, фиалки, гвоздики, и ничего больше. Так вырастила она своего брата Каде, а когда ему исполнилось восемнадцать лет, определила его учеником в одну погрузочную контору.
Брат и сестра жили на Яичной площади, в самой гуще рабочего квартала. Каде, теперь уже рослый парень, работал в порту; Фина расцвела и стала красавицей со всеми повадками пылких и беспечно-ленивых жительниц Марселя.
Фина знала братьев Кайоль — они покупали у нее цветы — и болтала с ними с той непринужденной сердечностью, какую придают словам теплый воздух и мягкий провансальский говор. К тому же, если говорить начистоту, Филипп за последнее время так часто покупал у нее розы, что в его присутствии она начала ощущать легкий трепет. Молодой человек, прирожденный волокита, шутил с ней, смотрел на нее так, что вгонял ее в краску, мимоходом бросал ей полупризнание, и все это только для того, чтобы не утратить любовного навыка. А бедная девочка, которая до сих пор держала своих воздыхателей в черном теле, приняла эту игру за чистую монету. По ночам ей снился Филипп, и она с тоской задумывалась над тем, кому предназначаются цветы, которые он у нее покупает.
Подойдя поближе, Мариус заметил, что Фина раскраснелась, что она чем-то расстроена. Ее почти не было видно за букетами. Личико девушки под широкой оборкой кружевного чепчика пленяло своей свежестью.
— Господин Мариус, — произнесла она не без колебания, — верно ли то, о чем с раннего утра все только и говорят кругом?.. Ваш брат бежал с какой-то барышней?
— Кто это говорит? — с живостью откликнулся Мариус.
— Да все… Идут толки…
И, увидев, что молодой человек взволнован не меньше ее и, казалось, лишился дара речи, Фина прибавила с оттенком горечи:
— Недаром мне все твердили, что господин Филипп ветреник. Речи его чересчур приятны, чтобы быть правдивыми.
Она чуть не заплакала, но сдержала слезы. Затем, смягчившись, произнесла со скорбью и смирением:
— Я вижу, вам тяжело, Коли понадоблюсь, позовите меня.
Мариус посмотрел ей в лицо и, казалось, понял, что творится у нее на сердце.
— Славная вы девушка! — воскликнул он. — Благодарю вас; пожалуй, я прибегну к вашей помощи.
Он крепко, дружески, пожал ей руку и быстро направился к аббату Шатанье, который ждал его на тротуаре.
— Нельзя терять ни минуты, — сказал Мариус, — молва распространяется по всему городу… Возьмем фиакр.
Уже наступила ночь, когда они прибыли в Сен-Барнабе. В доме садовника не было никого, кроме его жены, которая сидела в комнате с низким потолком и вязала. Женщина эта преспокойно сказала им, что г-н Филипп и барышня побоялись дольше оставаться здесь и ушли пешком в сторону Экса. Она прибавила, что они взяли в проводники ее сына, чтобы не заблудиться среди холмов.
Итак, рухнула последняя надежда. Совершенно подавленный, вернулся Мариус в Марсель. Не слушая, что говорил ему в утешение аббат Шатанье, он с возмущением думал о преступном легкомыслии Филиппа, которое будет иметь роковые последствия для всей семьи.
— Сын мой, — сказал ему на прощание священник, — я человек маленький, но вы располагайте мною, Я буду молить бога, чтоб он помог вам.
Любовники бежали в среду. А в пятницу весь Марсель уже знал о случившемся. Об этом захватывающем событии кумушки судачили у каждой двери: дворяне негодовали, буржуа потешались. Г-н де Казалис в запальчивости не побрезговал ничем, чтобы поднять невероятный шум вокруг бегства своей племянницы и придать ему как можно более широкую огласку.
Люди проницательные легко догадывались о причине такого гнева. Г-н де Казалис — депутат от оппозиции — был избран в Марселе большинством, состоявшим из либералов, нескольких священников и дворян. Ему, приверженцу легитимистов, представителю одного из стариннейших родов Прованса, смиренному слуге всемогущей церкви, было глубоко противно улещивать либералов и принимать их голоса. Он считал этих людей мужланами, холопами, которых приказал бы публично высечь на площади, будь на то его воля. Бешеная гордость этого аристократа возмущалась при одной мысли, что ему придется опуститься до них.
Однако он был вынужден смириться. Либералы раструбили во все концы о своей услуге; был такой момент, когда они, заметив, что их помощь, по-видимому, неугодна, заговорили о том, чтобы приостановить выборы и назначить кого-нибудь из своих. Обстоятельства заставили г-на де Казалиса затаить свою ненависть, и он дал себе слово в один прекрасный день отомстить. И тогда были пущены в ход тайные пружины; не обошлось здесь и без духовенства; тысячи расшаркиваний перед правыми, тысячи посул левым, и голоса были завоеваны. Г-н де Казалис стал депутатом.
И вот теперь ему в руки попался Филипп Кайоль, один из вожаков либеральной партии. Наконец-то можно будет отыграться на ком-то из этих мужланов, которые чуть было не отказались его избрать. Этот расплатится за всех; семья его будет разорена и повергнута в отчаяние; а его самого арестуют, и с облаков, куда занесли его любовные грезы, он упадет на тюремную солому.
Как! Чтобы какой-то проходимец посмел увлечь, посмел увезти племянницу самого де Казалиса! А теперь влюбленные носятся по дорогам, словно вырвавшиеся на свободу школьники! Такой скандал нельзя было не разгласить. Человек не именитый, пожалуй, предпочел бы замять дело и по возможности скрыть столь плачевное происшествие; но у дворянина из рода де Казалисов, депутата, миллионера, хватит влияния и гордости, чтобы не бояться огласки и, не краснея, кричать о позоре одного из членов своей семьи.
Честь девушки? Велика важность! Пусть все знают, что Бланш де Казалис была любовницей Филиппа Кайоля, только бы никто не мог сказать, что она была его женой, что она состояла в неравном браке с безродным бедняком. Дворянская спесь допускала, чтобы девушка, почти подросток, навеки лишилась доброго имени, чтобы о ее бесчестии марсельцы узнали из листков, расклеенных по городу.
Господин де Казалис велел повесить на всех перекрестках объявления, в которых сообщалось, что награда в десять тысяч франков ждет того, кто привезет его племянницу и ее соблазнителя связанными по рукам и ногам. Так оповещают о пропаже породистого пса.
В высших сферах скандал разразился с еще большей силой. Г-н де Казалис всюду носился со своей яростью. Он прибегал к помощи влиятельных друзей — священников и аристократов. В качестве опекуна Бланш — она была сиротой, и г-н де Казалис управлял ее состоянием — он побуждал правосудие начать энергичные поиски. Можно было подумать, что он почитает своим долгом привлечь внимание всего города к бесплатному представлению, которое собирался дать.
Прежде всего он потребовал ареста г-жи Кайоль. На все вопросы королевского прокурора бедная женщина сбивчиво отвечала, что ничего не знает о сыне. Замешательство, материнская тревога и опасения, несомненно, послужили уликой против нее. Старушка была заключена в тюрьму как заложница: вероятно, ожидали, что ради спасения матери сын отдаст себя в руки правосудия.
Узнав об аресте матушки, Мариус чуть с ума не сошел. Он знал, как она слаба здоровьем, и с ужасом представлял ее себе в пустой и холодной камере; она умрет, изведется там в мучительной тоске и отчаянии.
Самого Мариуса тоже пытались допрашивать. Но его уверенные ответы и готовность судовладельца Мартелли поручиться за него спасли молодого человека от заключения. Ему нужно было во что бы то ни стало сохранить свободу, он должен был спасти семью.
Постепенно своим здравым умом он разобрался во всем, что произошло. В первую минуту вина Филиппа так удручила Мариуса, что он ничего не видел, кроме непоправимой оплошности брата. И он готов был на любые унижения, готов был на все, лишь бы утихомирить г-на де Казалиса. Но неумолимая жестокость депутата, затеянный им скандал возмутили молодого человека. Мариус видел беглецов, он знал, что Бланш добровольно последовала за Филиппом, и ему было обидно слышать, как брата обвиняют в насильственном увозе девушки. В бранных словах недостатка не было: Филиппа обзывали извергом, подлецом; матушку и ту не пожалели. Из чувства справедливости Мариус стал защищать любовников и перешел на сторону обвиняемого против правосудия. К тому же ему опротивели громогласные сетования г-на де Казалиса. Мариус считал, что истинная скорбь нема и что дело, в котором поставлена на карту честь девушки, не должно стать достоянием улицы. Он думал так не потому, что хотел выгородить брата, а потому, что был оскорблен в лучших чувствах, видя, как трезвонят о позоре этого ребенка. Впрочем, он знал, почему так разбушевался г-н де Казалис: метя в Филиппа, депутат метил не столько в соблазнителя, сколько в республиканца.
Итак, Мариус почувствовал, что в нем тоже закипает гнев. Он оскорбился за свою семью: мать его держали в заключении, брата травили, как дикого зверя, все, что ему, Мариусу, было дорого, смешивали с грязью, близких ему людей обвиняли ложно и пристрастно. И тут он поднял голову. Виновником был не только влюбленный честолюбец, бежавший с богатой девушкой, но и тот, кто всполошил весь Марсель, кто собирался воспользоваться своим могуществом для удовлетворения родовой спеси. Поскольку правосудие бралось наказать первого преступника, Мариус поклялся рано или поздно покарать второго, а пока он будет расстраивать его замыслы и постарается подорвать влияние этого титулованного и богатого человека.
С той минуты он развернул лихорадочную деятельность и посвятил всего себя одной цели — спасению матери и брата. На беду, ему не удавалось ничего разузнать о Филиппе. Через два дня после его бегства Мариус получил письмо, в котором брат умолял прислать ему тысячу франков на дорожные расходы. На письме стоял почтовый штемпель города Ламбеска.
Филипп на несколько дней остановился в этом городе под гостеприимным кровом г-на де Жируса, старинного друга семьи Кайоль. Г-н де Жирус, сын бывшего члена парламента Экса, родился в разгар революции. С первым вздохом втянул он в себя раскаленный воздух 89-го года, и в крови этого человека навсегда сохранилась частица революционного жара. Ему было не по себе в особняке, расположенном на бульваре, в Эксе; он так строго порицал безмерную надменность и жалкую косность местного дворянства, что предпочитал жить вдали от него. Трезвый ум, склонность к логическому мышлению заставили его примириться с неизбежным ходом истории; охотно протянув руку народу, он приноравливался к новым веяниям современного общества. Г-н де Жирус даже мечтал одно время открыть завод и, отбросив свой графский титул, стать промышленником: он понимал, что в нынешнее время есть только одна аристократия — аристократия труда и таланта. А так как он предпочитал жить один, подальше от равных себе, то проводил большую часть года в своем поместье близ городка Ламбеск. Там он и приютил беглецов.
Просьба Филиппа огорчила Мариуса. Все его сбережения не превышали шестисот франков. Он предпринял кое-какие шаги и два дня искал, у кого бы одолжить недостающую сумму.
В то утро, когда он уже потерял надежду достать деньги, к нему пришла Фина. Накануне он поделился своим огорчением с этой девушкой, которая со дня бегства Филиппа то и дело попадалась ему на глаза. Она неустанно справлялась, нет ли у него вестей от брата; и больше всего ее, казалось, занимал вопрос, по-прежнему ли барышня эта следует за Филиппом.
Фина положила на стол пятьсот франков.
— Вот, возьмите, — сказала она, краснея. — Отдадите потом… Это я сберегла для брата, чтобы он мог откупиться от солдатчины, если вытянет жребии.
Мариус не захотел брать деньги.
— Не заставляйте меня попусту терять время, — настаивала девушка с милой грубоватостью. — Я должна поскорее вернуться к своим цветам. Позвольте только приходить к вам каждое утро за новостями.
И она убежала.
Мариус послал брату тысячу франков. Ответа не последовало, и в течение двух недель он не знал, как развиваются события. Филиппа упорно преследуют — вот все, что ему было известно. Однако он ни за что не хотел верить тем до смешного нелепым пли чудовищным слухам, какие ходили в народе. У него было довольно своих страхов, чтобы еще прислушиваться ко всяким ужасам, какие способны нагородить досужие сплетники. Никогда прежде бедняга так не страдал. От мучительного ожидания и беспокойства нервы у него были предельно напряжены; малейший шум пугал его, и он все время к чему-то прислушивался, словно ждал дурных вестей. Шли слухи, будто бы Филипп отправился в Тулон и там чуть было не попал в руки преследователей. Поговаривали, что потом беглецы вернулись в Экс. Здесь следы их терялись. Может быть, они пытались перейти границу? Или нашли убежище среди холмов? Никто ничего не знал.
Молодой человек лишился покоя, тем более что сильно запустил дела судовладельца Мартелли. Если бы Мариуса не удерживало чувство долга, он бросил бы контору, полетел бы на выручку Филиппу, сам взялся бы за его спасение. Но он не смел оставить дом, где в нем нуждались. Г-н Мартелли питал к Мариусу чисто отеческую привязанность. Овдовев несколько лет тому назад, он взял к себе одну из своих сестер, молодую двадцатитрехлетнюю девушку; он любил ее как дочь. А Мариус был для него все равно что сын.
На следующий день после того, как разразился скандал, учиненный г-ном де Казалисом, судовладелец позвал Мариуса в свой кабинет.
— Ах, друг мой, — сказал он, — скверная история! Ваш брат погиб. Нам никогда не спасти Филиппа от ужасных последствий его легкомыслия, для этого мы слишком слабы.
Господин Мартелли принадлежал к либеральной партии и даже выделялся там чисто южной энергией. У него были свои счеты с г-ном де Казалисом, судовладелец знал ему цену. Безупречная честность, огромное состояние делали г-на Мартелли неуязвимым для всяких нападок; но он гордился своим либерализмом и достаточно уважал себя, чтобы пользоваться своей силой. Он посоветовал Мариусу спокойно ждать, во что выльется дело, и обещал, в случае если завяжется борьба, помочь, чем только сможет.
Однажды утром, когда Мариус, который все это время был как на угольях, уже совсем было решился попросить отпуск, к нему с плачем вбежала Фина.
— Господин Филипп арестован! — рыдая, крикнула она. — Его и барышню схватили на мызе в предместье Труа-бон-Дье, в одном лье от Экса.
И так как Мариус, в полном смятении, поторопился спуститься вниз, чтобы удостовериться в справедливости этой вести, цветочница, улыбнувшись сквозь слезы, тихонько прошептала:
— Будь что будет, а барышня больше не с ним!
Бланш и Филипп покинули дом садовника под вечер, уже в седьмом часу. Еще днем они заметили на дороге жандармов, и все в доме были уверены, что вечером беглецов арестуют; страх выгнал их из первого убежища. Филипп надел крестьянскую рубаху, Бланш одолжила у жены садовника деревенский наряд — красное ситцевое платье в цветочек и черный передник; плечи она повязала желтой клетчатой косынкой, а голову покрыла широкополой шляпой из грубой соломки. Виктор, хозяйский сын, — подросток лет пятнадцати, — пошел с ними, чтобы коротким путем вывести их на дорогу в Экс.
Стоял теплый, трепетный вечер. Горячие испарения, подымавшиеся от земли, смягчали порывистое дыхание свежего морского ветра. На западе медленно догорало зарево заката; вся остальная часть неба, фиолетово-синяя, постепенно бледнела, и звезды одна за другой зажигались во тьме, подобно мерцающим огонькам далекого города.
Любовники, понурые и безмолвные, торопились поскорее очутиться среди пустынных холмов. Пока они шли пригородом Марселя, им навстречу попадались редкие прохожие, на которых они недоверчиво косились. Но потом, на широко раскинувшейся равнине, беглецы лишь кое-где, на краю дороги, наталкивались на одинокого пастуха, сурового и неподвижного посреди своего стада.
И под спасительным покровом темноты, в безмятежной тишине ночи влюбленные продолжали свой неустанный бег. Им чудились какие-то неясные вздохи; из-под ног с тревожным шумом выкатывались камни. Уснувшая равнина ширилась и нарушала своей чернотой однообразие сумрака. Бланш боязливо жалась к Филиппу и ускоряла свои мелкие шажки, стараясь не отстать; с тяжелым вздохом вспоминала она, каким мирным был ее девичий сон.
Затем пошли холмы, глубокие ущелья, которые приходилось преодолевать. Дороги вокруг Марселя легки и удобны; но в глубине края гребни скал делят всю центральную часть Прованса на узкие бесплодные долины. Невозделанные пустоши, каменистые холмы со скудной порослью тмина и лаванды расстилались теперь перед беглецами во всем своем мрачном запустении. Вдоль холмов то поднимались, то сбегали вниз тропинки; дороги были загромождены глыбами обвалившихся скал; под прозрачным синеватым небом они казались морем, окаменевшим в разгаре бури, океаном, волны которого навеки застыли в неподвижности.
Виктор шел первым. Тихонько насвистывая какой-то провансальский напев, он прыгал по скалам с ловкостью серны; мальчик вырос в этой пустыне, знал в ней каждый, даже самый глухой уголок. Бланш и Филипп с трудом поспевали за ним; молодой человек почти нес свою возлюбленную, ее ноги были изранены об острые дорожные камни. Она не жаловалась и, когда в темноте Филипп заглядывал ей в лицо, улыбалась ему кротко и грустно.
Но вот скалы Септема остались позади, и Бланш в изнеможении опустилась на землю. Луна, медленно восходившая на небо, осветила ее лицо, залитое слезами. Филипп в тоске и тревоге склонился над ней.
— Ты плачешь! — воскликнул он. — Ты страдаешь, моя бедная любимая девочка!.. Ах, видно, я и впрямь негодяй, что увлек тебя за собой!
— Не говорите так, Филипп, — возразила Бланш. — Мне горько, что я такая несчастливица… Видите, я едва хожу. Лучше бы мы пали на колени перед дядюшкой и с мольбой протянули к нему руки.
Сделав усилие над собой, она встала, и они продолжали свой путь по этой адской равнине. То была отнюдь не беспечная и веселая прогулка влюбленных, то было мрачное бегство, исполненное смертельной тревоги, бегство двух безмолвных и дрожащих преступников.
Пересекая Гарданну, они битых пять часов преодолевали всевозможные препятствия. Наконец беглецы отважились спуститься на большую дорогу, по которой было бы легко идти, если бы не пыль, слепившая глаза.
Виктора они отправили назад, как только взобрались на высоты Арк. Меньше чем за шесть часов Бланш прошла по кремнистым дорогам шесть лье; она упала на каменную скамью у ворот города и заявила, что не может двинуться с места. Филипп, опасаясь, что его арестуют, если он останется в Эксе, стал искать какой-нибудь экипаж; он нашел женщину, которая согласилась довезти их в своей двуколке до Ламбеска, благо сама туда направлялась.
Несмотря на тряску, Бланш крепко уснула и проснулась только у самых ворот городка. Возбуждение ее улеглось; она почувствовала себя спокойнее и бодрее. Любовники спрыгнули с двуколки. Занималась заря, румяная и сияющая; она вселила в них надежду. Ночные кошмары улетучились, беглецы забыли Септем и шли рядышком по росистой траве, опьяненные своей юностью и любовью.
Не застав дома г-на де Жируса, у которого Филипп рассчитывал найти приют, беглецы отправились на постоялый двор. Наконец-то они могли насладиться покоем, наедине со своей любовью. Когда вечером содержательница постоялого двора, которая приняла их за брата и сестру, собиралась приготовить две постели, Бланш усмехнулась: теперь уже страсть не пугала ее.
— Постелите нам вместе, — сказала она, — этот господин мой муж.
На другой день Филипп пошел к г-ну де Жирусу, который уже вернулся. Он рассказал ему все как было и попросил совета.
— Черт возьми! — воскликнул старый дворянин. — Тяжелое у вас положение! Ведь вы же простолюдин, поймите это, друг мой! Сто лет тому назад господин де Казалис повесил бы вас за то, что вы посмели коснуться его племянницы; сегодня он может только бросить вас в тюрьму. И поверьте, он не преминет это сделать.
— Но как же теперь быть?
— Как быть? Вернуть девушку дяде и поскорее добраться до границы.
— Вы знаете, что я на это не пойду.
— В таком случае ждите спокойно, пока вас арестуют… Ничего другого не могу вам посоветовать. Вот так-то!
За дружеской резкостью г-н де Жирус прятал добрейшее в мире сердце. Когда Филипп, смущенный сухостью приема, готов был уже уйти, он окликнул его и взял за руку.
— Мой долг задержать вас, — продолжал он не без горечи. — Я принадлежу к аристократическому сословию, которое вы оскорбили… Слушайте, у меня по ту сторону Ламбеска пустует домик, вот вам ключ Спрячьтесь там, но не говорите мне, что вы туда идете. А то я подошлю к вам жандармов.
Вот как получилось, что любовники провели около недели в Ламбеске. Они жили в мирном уединении, нарушаемом ежеминутными приступами страха. Филипп получил от Мариуса тысячу франков; Бланш разыгрывала хозяюшку, и влюбленные с наслаждением ели из одной тарелки.
Новая жизнь казалась Бланш каким-то сном. Бывали минуты, когда она переставала понимать, почему она любовница Филиппа; в ней подымался протест, и она была не прочь вернуться к дяде, но не смела заявить об этом напрямик.
Все это происходило в восьмидневный праздник тела господня. Однажды в полдень, подойдя к окну, Бланш увидела крестный ход. Она преклонила колени и молитвенно сложила руки. Ей казалось, что она видит себя в белом платье, поющей в хоре, и сердце у нее разрывалось от горя.
В тот же вечер Филипп получил анонимную записку. Кто-то предупреждал его, что на следующий день их должны арестовать. Ему показалось, что он узнает почерк г-на де Жируса. И бегство возобновилось, еще более тяжелое и мучительное.
Итак, это было настоящее бегство, отступление без отдыха и срока. Шарахаясь в испуге то вправо, то влево, поминутно прислушиваясь к воображаемому стуку лошадиных копыт, ночи напролет шагая по большим дорогам, целыми днями отсиживаясь в грязных комнатах постоялых дворов, беглецы несколько раз пересекли весь Прованс, то уходя вперед, то возвращаясь назад, не зная, где, в какой пустыне, отыскать тайное и глухое убежище.
В одну бурную ночь, когда свирепствовал мистраль, беглецы вышли из Ламбеска и направились в сторону Авиньона. Они наняли маленькую тележку; дул сильный ветер; лошадь шла вслепую. Бланш в своем ситцевом платьишке дрожала всем телом. В довершение всех бед им издали показалось, что у городских ворот стоят жандармы и засматривают в лицо каждому проходящему. Перепуганные беглецы повернули назад, в Ламбеск, откуда только что выехали.
Прибыв в Экс, они не посмели там оставаться и решили любой ценой добраться до границы, где надеялись раздобыть себе паспорт и укрыться в каком-нибудь безопасном месте. Филипп знал одного аптекаря в Тулоне и склонялся к тому, чтобы заехать в этот город. Он надеялся, что приятель поможет им перейти границу.
Аптекарь, веселый толстяк по имени Журдан, принял их на редкость радушно. Он спрятал беглецов в своей комнате и сказал, что сию же минуту пойдет раздобывать паспорт.
Не успел Журдан уйти, как в аптеку ввалились двое жандармов.
Бланш чуть не лишилась чувств. Она сидела в углу, вся бледная, с трудом удерживая слезы. Филипп сдавленным голосом спросил у жандармов, что им угодно.
— Не вы ли будете аптекарь Журдан? — спросил один из них с резкостью, не предвещавшей ничего хорошего.
— Нет, — ответил молодой человек. — Господин Журдан ушел, но он скоро вернется.
— Ладно, — сухо произнес жандарм и тяжело опустился на стул.
Бедные влюбленные не смели взглянуть друг на Друга; они замирали от страха, не сомневаясь, что полицейские пришли за ними. Целых полчаса длилась эта пытка. Наконец вернулся Журдан. Увидев жандармов, он страшно побледнел и отвечал им с неописуемым волнением.
Извольте следовать за нами! — приказал один из жандармов.
— Но почему? — спросил Журдан. — Что я сделал?
— Вас обвиняют в шулерстве, вчера вечером в клубе вы вели нечестную игру. Объяснения дадите следователю.
Журдан весь затрясся; с минуту он стоял как пораженный громом, а затем послушно, словно ребенок, побрел за жандармами, которые вышли, даже не удостоив взглядом полумертвых от страха Филиппа и Бланш.
Дело Журдана в те времена очень нашумело в Тулоне, по никто не знал, какая глубокая, мучительная драма разыгралась в аптеке в день ареста ее владельца.
Эта драма озадачила Филиппа, который понял, что слишком слаб, чтобы ускользнуть от преследований полиции. К тому же рухнула единственная надежда достать паспорт и перейти границу. И Бланш, — он это хорошо видел, — тяготилась такой жизнью. Поэтому он решил обосноваться где-нибудь в окрестностях Марселя, пока г-н де Казалис не сменит гнев на милость. Как все люди, потерявшие последнюю надежду, он лелеял нелепую мечту добиться прощения и счастья.
У Филиппа в Эксе был родственник по имени Иснар — владелец галантерейной лавки. Беглецы, не зная, в какую дверь им постучаться, вернулись в Экс, чтобы попросить у Иснара ключ от его мызы. Злой рок преследовал беглецов: они не застали галантерейщика дома и были вынуждены отправиться к двоюродной сестре фермера г-на де Жируса, проживавшей в старом доме на проспекте Секстиус. Женщина эта наотрез отказалась приютить их: она боялась, как бы не пришлось отвечать за укрывательство преступников; она сдалась лишь после того, как Филипп поклялся освободить ее сына от военной службы. Несомненно, в эту минуту молодой человек был окрылен надеждой; он уже видел себя племянником депутата, широко пользующимся всемогуществом своего влиятельного дядюшки.
Вечером пришел Иснар и принес влюбленным ключ от своего загородного дома, расположенного на Пюирикарской равнине. У него было еще два таких дома, один в Толоне, другой в предместье Труа-бон-Дье. Ключи от тех двух владений были спрятаны под большим камнем, который он им точно описал. Иснар посоветовал беглецам не ночевать два раза подряд под одной и той же крышей и обещал приложить все усилия, чтобы сбить с толку полицию.
Молодые люди ушли по дороге, что ведет мимо Госпиталя.
Загородный дом Иснара был расположен вправо от Пюирикара, между деревней и Венельской дорогой. Красная черепичная крыша оживляла это уродливое строение, сложенное из голого камня и извести; весь дом состоял из одной комнаты, напоминавшей запущенную конюшню; на полу валялись остатки соломы, с потолка бахромой свисала паутина.
К счастью, у любовников было с собой одеяло. Они собрали всю солому в один угол, поверх разостлали одеяло и заснули в этом сыром, отдающем плесенью помещении.
Весь следующий день Филипп и Бланш провели в русле высохшего потока Тулубры, а к вечеру снова вышли на Венельскую дорогу и, сделав крюк в обход Экса, добрались до Толоне. В одиннадцать часов ночи беглецы пришли в дом галантерейщика, где жилым был только низ, а наверху помещалась молельня иезуитов.
Этот дом выглядел поприличнее. Он состоял из кухни и столовой, в которой стояла складная кровать; на стенах висели карикатуры, вырезанные из сатирического журнала, а к выбеленным потолочным балкам были подвешены связки лука. Любовникам все это должно было показаться настоящим дворцом.
Утром, едва проснувшись, беглецы почувствовали новый приступ страха; они поднялись на холм и до самой ночи не выходили из ущелий Инферне. В те времена бездны Жомегарда не утратили еще своей чудовищной мрачности, канал Золя еще не пробуравил гору, и гуляющие еще не отваживались спускаться в зловещие, как могилы, воронки меж красноватых скал. Среди этой пустыни Бланш и Филипп вкусили глубокий покой; они долго отдыхали у прозрачного родника, который, журча, вытекал из какой-то каменной глыбы. Но вот вернулась ночь, а с ней мучительная забота о ночлеге. Бланш еле передвигала ноги, до крови израненные об острые, колючие камни. Филипп понимал, что нельзя идти с ней дальше. Поддерживая ее, он медленно поднялся на плоскогорье, возвышавшееся над Инферне. Необозримые равнины, обширные каменистые поля, невозделанные пустоши, то тут, то там изрытые заброшенными каменоломнями, простирались до самого горизонта. Вряд ли есть на свете что-либо более причудливое и дикое, чем эта голая местность, испещренная там и сям низкой, темной, почти черной зеленью; скалы, похожие на вывернутые конечности, пробивались на поверхность тощей земли; равнина походила на горбунью, скончавшуюся в ужасных предсмертных судорогах.
Филипп надеялся найти какую-нибудь расселину или пещеру. Ему повезло: он наткнулся на сторожку, в каких охотники подстерегают перелетных птиц. Без зазрения совести вышиб он дверь и усадил Бланш на низкую скамью, которую нащупал в темноте. Затем он нарвал огромную охапку тмина; плоскогорье сплошь покрыто этим скромным серым растением, сильный запах которого поднимается со всех холмов Прованса. Филипп устлал тмином пол шалаша и покрыл этот импровизированный матрац одеялом. Постель была готова. И на этом жалком ложе любовники на сон грядущий обменялись поцелуем. Ах! Сколько в этом поцелуе было сладостной муки и горького наслаждения! Они сжимали друг друга в объятиях со всем пылом страсти и гневом отчаяния.
У Филиппа любовь породила дикую ярость. Беспощадный закон вынуждал его все время скрываться, ставил под удар его мечту о богатстве, грозил ему тяжкой. карой; преступник бунтовал и давал исход своему бунту, обнимая Бланш с такой силой, словно хотел задушить ее. Отдавшись ему, девочка эта стала для него орудием мести; он обладал ею как гневный повелитель, он подчинял ее себе поцелуями, торопясь отвести душу, пока еще был на свободе. Гордость его черпала силу в нескончаемом наслаждении. Он, сын народа, прижимал к своему сердцу дочь тех могущественных и надменных господ, чей экипаж, случалось, забрызгивал ему лицо грязью. Он вспоминал местные сказания о притеснениях, чинимых знатью, о муках народа, о том рабском унижении, которое испытывали его предки из-за жестоких прихотей аристократов. И тогда он душил Бланш своими неистовыми ласками. Кончилось тем, что он стал испытывать горькую радость, заставляя ее бежать по кремнистым дорогам. Любовница, измученная тоской и усталостью, была ему еще дороже и желаннее. Он не любил бы ее так сильно в безмятежной обстановке гостиной. Когда по вечерам она, совершенно разбитая, падала на постель рядом с ним, он любил ее бешено.
Любовники провели безумную ночь в запущенном пюирикарском доме. Там, на соломенном ложе, среди грязи и паутины, они были совершенно отторгнуты от всего мира. Вокруг, с уснувших небес, нисходило великое безмолвие. Здесь любовь их не знала помех, здесь она была свободна от тревог и опасений, и они совершенно растворились в своем чувстве. Филипп не променял бы это соломенное ложе на королевскую постель; в порыве гордости он хвастал перед самим собой, что держит в конюшне урожденную де Казалис. И так будет завтра и во все последующие дни; какое острое блаженство тащить за собой это дитя по глубокому безлюдию Жомегарда! Он увлекал ее за собой с нежностью отца, со свирепостью хищного зверя.
Филиппу не спалось в шалаше, сильный запах тмина, на котором он лежал, сводил его с ума. Ему грезилось наяву, что г-н де Казалис принимает его с любовью, как племянника, и что его, Филиппа, избирают в депутаты на место дядюшки. Время от времени ему слышался жалобный вздох Бланш, которая забылась беспокойным лихорадочным сном.
Для мадемуазель де Казалис бегство уже превратилось в кошмар, исполненный жгучих наслаждений. Весь день она не чувствовала ничего, кроме тупой усталости. Неопытность заставила ее согласиться на побег, малодушие мешало ей потребовать возвращения. Телом и душой она принадлежала этому человеку, который уносил ее в своих объятиях, и хотела она лишь одного — чтобы наступил конец этому бегству; Бланш продолжала верить, что ей можно будет обвенчаться о Филиппом, как только дядюшка перестанет сердиться.
С восходом солнца беглецы покинули свое ложе из тмина. Одежда их превратилась в лохмотья, башмаки продырявились. На свежем утреннем холодке, среди терпких ароматов этой пустоши они на час забыли о своей беде и со смехом признались друг другу, что ужасно проголодались.
Тогда Филипп отвел Бланш обратно в шалаш, а сам побежал в Толоне за провизией. Когда он вернулся, Бланш, дрожа от страха, уверяла, что мимо шалаша пробежала стая волков.
Широкая каменная плита служила столом для наших влюбленных, которых можно было принять за чету цыган, завтракающих на открытом воздухе. Подкрепившись, беглецы добрались до середины плоскогорья, где и провели весь день. Тут они пережили, пожалуй, лучшие часы своей любви.
Но с наступлением сумерек им стало жутко, и они не захотели ни одной секунды оставаться ночью в этом пустынном месте. Теплый и чистый воздух вселил в них надежду; мысли их стали отраднее.
— Ты устала, бедняжечка моя? — спросил Филипп.
— О да, — ответила Бланш.
— Послушай, нам осталось пройти совсем немного. Дойдем до дома Иснара, что в предместье Труа-бон-Дье, и останемся там до тех пор, пока твой дядя либо простит нас, либо выдаст меня полиции.
— Дядя простит.
— Не смею верить… Во всяком случае, я больше не хочу бежать, тебе нужно отдохнуть. Идем, мы не будем торопиться.
Они пересекли плоскогорье и, удаляясь от Инферне, оставили справа замок Сен-Марк, высившийся перед ними. Через час они были уже на месте.
Владение Иснара стояло на холме, что тянулся по левую сторону от Вовенаргской дороги, сразу же за долиной Репентанс. Это был маленький одноэтажный домик; в единственной комнате стоял колченогий стол и три стула с прорванными соломенными сиденьями. Лестница вела в совершенно пустое чердачное помещение, где любовники нашли один только худой тюфяк, брошенный на кучу соломы. Иснар — добрая душа — положил в ногах свернутую простыню.
Филипп собирался на другой день отправиться в Экс, чтобы разузнать о намерениях г-на де Казалиса. Молодой человек понимал, что не может дольше скрываться. Он лег спать почти умиротворенный, успокоенный словами Бланш, которая смотрела на все сквозь призму своих девичьих упований.
Уже три недели носились беглецы с места на место. Уже три недели рыскали повсюду жандармы, преследуя их по пятам; каждый раз, когда преследователи теряли из виду свою добычу, какое-нибудь незначительное обстоятельство снова наводило их на верный след. Все эти проволочки еще больше разжигали гнев г-на де Казалиса. Каждое новое препятствие являлось ударом по его самолюбию. В Ламбеск жандармы прибыли с опозданием на несколько часов; известие о появлении беглецов было получено в Тулоне только на другой день по их возвращении в Экс; каждый раз им каким-то чудом удавалось ускользнуть. Кончилось тем, что депутат обвинил полицию в умышленном попустительстве.
Наконец его заверили, что теперь, когда стало известно о пребывании любовников в окрестностях Экса, их не замедлят арестовать. Г-н де Казалис помчался в Экс, чтобы лично присутствовать при розыске.
Женщина с проспекта Секстиус, та, что всего на несколько часов приютила беглецов, страшно перепугалась, как бы ее не обвинили в соучастии, и довела до сведения полиции, что беглецы, должно быть, скрываются на одной из трех мыз Иснара.
На допросе галантерейщик преспокойно все отрицал. По его словам, он уже забыл, когда видел своего родственника. А в этот самый час Филипп и Бланш входили в дом, расположенный в предместье Труа-бон-Дье. Иснар никак не мог ночью предупредить молодых людей. А на следующее утро в пять часов полицейский комиссар уже был у галантерейщика с обыском и объявил, что обыщет и его мызы.
Господин де Казалис остался в Эксе. По его собственному признанию, он боялся встретиться лицом к лицу с соблазнителем своей племянницы, чтобы не стать убийцей. Полицейские, которые отправились с обыском в пюирикарский дом, нашли гнездо пустым. Иснар любезно предложил проводить двоих жандармов на свою дачу в Толоне, надеясь, что они только зря прогуляются. Комиссар в сопровождении двух других жандармов отправился в Труа-бон-Дье. Он взял с собой слесаря, ибо Иснар весьма туманно сказал, что ключ от дома спрятан под каким-то камнем, направо от двери.
Было около шести часов, когда комиссар прибыл на мызу. Все окна были закрыты, ни один звук не доносился изнутри. Подойдя к дому, комиссар ударил кулаком в дверь и громко крикнул:
— Именем закона, отоприте!
Только эхо ответило ему. Ничто не шелохнулось. Выждав несколько минут, комиссар обратился к слесарю.
— Взломайте дверь! — приказал он.
Тот принялся за дело. Тишину нарушал лишь скрежет железа. Вдруг ставни резко распахнулись, и в окне, позлащенном первыми лучами восходящего солнца, показался Филипп Кайоль с обнаженными руками и шеей.
— Что вам нужно? — презрительно и зло спросил он, облокотись на подоконник.
С первым ударом в дверь влюбленные открыли глаза. Их знобило спросонья, и, сидя на тюфяке, они с замиранием сердца прислушивались к шуму голосов.
«Именем закона!» — возглас, который звучит угрозой в ушах преступников, поразил молодого человека в самое сердце. Он встал, дрожащий, растерянный, не зная, что ему делать. Бланш, еще совсем сонная, сидела на корточках и, завернувшись в простыню, плакала от стыда и отчаяния.
Филипп понимал, что все кончено, что ему остается только сдаться. В нем нарастал глухой протест. Итак, рушились все его надежды, ему никогда не быть мужем Бланш, он похитил богатую наследницу лишь затем, чтобы попасть в тюрьму; в результате, вместо счастливой жизни, о которой он страстно мечтал, его ждет тюрьма. И у него мелькнула предательская мысль: не убежать ли ему в сторону Вовенаргов, в ущелье Сент-Виктуар, оставив здесь свою возлюбленную? Нельзя ли удрать через окно, выходящее на задворки? Он нагнулся к Бланш и прерывистым шепотом поведал ей о своем плане. Задыхаясь от рыданий, она ничего не расслышала, ничего не поняла. С тоской увидел он, что она не в состоянии способствовать его побегу.
Тут до него донесся сухой звук отмычки, которую слесарь ввел в замок. Душераздирающая драма, которая только что разыгралась в этой пустой комнате, продолжалась самое большее с минуту.
Филипп чувствовал всю безвыходность положения; уязвленная гордость вернула ему мужество. Будь у него оружие, он бы защищался. Затем он подумал, что ему нечего беспокоиться, — никто не может назвать его похитителем, раз Бланш последовала за ним добровольно, да и позор-то в конце концов падет не на него. И тогда он распахнул ставни и спросил, что от него хотят.
— Отоприте дверь, — приказал комиссар. — А потом узнаете, чего мы от вас хотим.
Филипп спустился вниз и отпер дверь.
— Вы господин Филипп Кайоль? — последовал вопрос.
— Да, — не колеблясь, ответил молодой человек.
— В таком случае я арестую вас, как виновного в похищении молодой девушки, не достигшей еще шестнадцати лет. Где вы ее прячете?
Филипп усмехнулся.
— Мадемуазель Бланш де Казалис наверху, — сказал он. — Пусть она скажет, было ли над нею совершено насилие. Не знаю, что вы имеете в виду, говоря о похищении. Я собирался сегодня же отправиться к господину де Казалису и на коленях просить у него руки его племянницы.
В эту минуту с лестницы спустилась Бланш, бледная и дрожащая. Впопыхах она оделась кое-как.
— Мадемуазель, — обратился к ней комиссар, — мне приказано отвезти вас в Экс, к вашему дядюшке. Он не осушает глаз.
— Мне очень жаль, что я вызвала неудовольствие дядюшки, — отозвалась Бланш с несвойственной ей твердостью в голосе. — Но не следует сваливать всю вину на господина Кайоля, за которым я последовала по своей воле.
Затем она повернулась к молодому человеку и взволнованно проговорила сквозь душившие ее слезы:
— Не теряйте надежды, Филипп! Я люблю вас и умолю дядюшку не причинять нам зла. Разлука наша продлится не более двух, трех дней.
Филипп смотрел на нее, грустно качая головой.
— Вы слабое и робкое дитя, — медленно проронил он. — И тут же резко прибавил: — Не забывайте, что вы были моею… Если вы оставите меня, то не будет ни одного часа в вашей жизни, когда бы вы всем своим существом не чувствовали мою близость, не ощущали на своих губах моих поцелуев. Да будет это вам карой!
Она плакала.
— Любите меня так же сильно, как я люблю вас, — прибавил он, смягчившись.
Комиссар усадил Бланш в карету, за которой успел послать, и они отправились в Экс, а в это время Филиппа уводили под конвоем в местную тюрьму.
Весть об аресте пришла в Марсель только на другой день. Поистине это было целое событие. Все видели, как после полудня г-н де Казалис с племянницей проехали в экипаже по Канебьер. Молва не унималась; сплетники обсуждали победоносный вид депутата, смущение и краску стыда на лице Бланш. Г-н де Казалис готов был возить свою племянницу по всему городу, дабы доказать марсельцам, что она снова в его власти и что в его роду не опускаются до неравного брака.
Мариус, уведомленный Финой, весь день бегал по городу. Глас народный подтвердил ему весть об аресте брата; по дороге он узнал все подробности. За несколько часов новость эта превратилась в легенду; на всех перекрестках лавочники и всякие праздношатающиеся передавали ее друг другу, словно чудесную повесть былых времен. Молодой человек, не в силах слушать все эти россказни, отправился в контору; голова у него шла кругом, он не знал, что предпринять.
Как назло г-н Мартелли был в отъезде, его ждали только в понедельник вечером. Мариус, чувствуя, что медлить нельзя, хотел, не откладывая, предпринять шаги, которые успокоили бы его относительно судьбы брата. Впрочем, первая тревога его улеглась. Он подумал, что в конце концов никто не может обвинить Филиппа в похищении, что Бланш всегда защитит его. В своей наивности Мариус дошел до того, что счел себя обязанным от имени брата просить у г-на де Казалиса руки его племянницы.
На следующее утро, одетый во все черное, он уже спускался по лестнице, как вдруг увидел пришедшую, по обыкновению, Фину. Бедняжка вся побелела, когда узнала, куда и зачем он собрался.
— Позвольте мне пойти с вами, — взмолилась она. — Я подожду внизу, мне хочется знать, что ответят вам дядя и племянница.
Она последовала за Мариусом. Придя в аллею Бонапарта, молодой человек твердой поступью вошел в дом депутата и велел доложить о себе.
Слепая ярость, охватившая г-на де Казалиса, немного улеглась. Ведь месть его осуществлялась. Он уничтожит одного из этих презренных республиканцев и тем докажет свое могущество. А сейчас он был бы рад жестоко поглумиться над своей жертвой. Поэтому он приказал ввести г-на Мариуса Кайоля. Он ждал слез, горячих молений.
Мариус увидел его стоящим в высокомерной позе посреди большой гостиной. Молодой человек подошел к нему и, не дав произнести ни слова, спокойно и учтиво произнес:
— Сударь, имею честь от имени моего брата господина Филиппа Кайоля просить у вас руки вашей племянницы, мадемуазель Бланш де Казалис.
Депутат был буквально сражен. Он даже не рассердился, до того смехотворным и нелепым показалось ему предложение Мариуса. Отступив на шаг, он презрительно расхохотался прямо в лицо молодому человеку.
— Вы не в своем уме, сударь! — ответил он. — Я приказал бы выставить вас за дверь, если бы не знал, что вы трудолюбивый и честный малый… Брат ваш — мерзавец и плут, он понесет заслуженное наказание… Что вам от меня нужно?
Услышав, как г-н де Казалис поносит Филиппа, Мариусу очень захотелось наброситься на этого аристократа с кулаками, как и подобает плебею. Он сдержался и продолжал дрогнувшим от волнения голосом:
— Я уже сказал вам, сударь, что пришел сюда предложить мадемуазель де Казалис единственно возможное удовлетворение — замужество. Так будет смыта нанесенная ей кровная обида.
— Мы стоим выше обид! — презрительно закричал депутат. — Девушку из рода де Казалисов не может запятнать связь с каким-то Филиппом Кайолем, ее может запятнать брак с человеком вашего круга.
— Люди нашего круга иначе смотрят на такие вещи… Впрочем, я не настаиваю; только чувство долга обязало меня предложить выход, который вы отклонили… Позвольте лишь добавить, что ваша племянница, безусловно, приняла бы мое предложение, когда бы я имел честь обратиться к ней.
— Вы думаете? — насмешливо спросил г-н де Казалис.
Он позвонил и приказал немедленно позвать племянницу. Бланш вошла бледная, с покрасневшими веками; казалось, она была надломлена чересчур тяжелыми переживаниями. Увидев Мариуса, девушка вздрогнула.
— Мадемуазель, — холодно обратился к ней дядя. — Этот господин просит вашей руки от имени мерзавца, которого я не хочу называть в вашем присутствии…
Повторите этому господину то, что вы сказали мне вчера.
Бланш пошатнулась. Она не смела взглянуть на Мариуса. Не спуская глаз с дяди, дрожа всем телом, она слабым, прерывистым голосам прошептала:
— Я сказала вам, что меня увезли против воли и что я приложу все силы, чтобы виновник гнусного покушения, жертвой которого я стала, был наказан.
Слова эти звучали как заученный урок. По примеру апостола Петра Бланш отрекалась от своего бога.
Как видно, г-н де Казалис не потерял времени зря. Лишь только племянница оказалась в его власти, он всем своим упорством, всей своей гордыней подавил ее. Только Бланш могла помочь ему победить. Нужно было заставить ее солгать, чтобы, заглушив порывы своего сердца, она стала послушным и податливым орудием в его, г-на де Казалиса, руках.
Целых четыре часа обрушивался на нее поток холодных и резких слов. Дядюшка не совершил оплошности, не вспылил. Похваляясь своей властью и богатством, он с уничтожающей надменностью напомнил ей о древности их рода, очень тонко нарисовал, с одной стороны, картину неравного брака, смешного и пошлого, с другой — возвышенные радости богатого и пышного замужества. Он играл на ее тщеславии и, сокрушая, утомляя, одурманивая, сделал ее такой, какой ему было нужно, — сговорчивой и равнодушной.
После столь долгой беседы, после столь долгой пытки Бланш была сломлена. Возможно, что под гнетущим воздействием дядиных слов она почувствовала, как вся ее кровь, кровь патрицианки, закипает от возмущения при воспоминании о грубых ласках Филиппа. Возможно, что напоминание о роскошных туалетах, почестях, светском этикете пробудили в ее душе давно забытые детские грезы. Впрочем, ум ее был слишком утомлен, сердце слишком слабо, чтобы она могла устоять перед таким грозным натиском. Каждая фраза г-на де Казалиса, ударяя по ней, сокрушала ее и наполняла мучительной тоской. Бланш потеряла последние остатки воли. Несмотря на всю свою любовь к Филиппу, она только по слабохарактерности последовала за ним и только по слабохарактерности отвернулась от него; и тогда и теперь это была все та же робкая душа. Она покорно все принимала, покорно все обещала, лишь бы поскорее сбросить с себя гнетущее бремя дядюшкиных речей.
Услышав такое ни с чем не сообразное заявление, Мариус оцепенел от ужаса. Он вспомнил, как вела себя эта девушка в доме у садовника Эйяса, он снова видел, как доверчиво, не помня себя от любви, повисла она на шее Филиппа.
— Ах, мадемуазель! — с горечью воскликнул он. — Гнусное покушение, жертвой которого вы стали, вас, кажется, так не возмущало в тот день, когда вы слезно просили меня умолить дядюшку простить вас и согласиться на ваш брак… Подумали бы вы хоть о том, что своею ложью губите человека, которого, может быть, и сейчас любите, человека, который был вашим супругом?
Бланш, твердо сжав губы, смотрела перед собой блуждающим взглядом.
— Не знаю, сударь, что вы хотите этим сказать, — запинаясь, возразила она. — Я не лгу… Я уступила силе… Этот человек меня оскорбил, и дядюшка отомстит за честь нашей семьи.
Мариус выпрямился. Благородный гнев сделал его выше и стройнее, а худое лицо его стало вдруг прекрасным, словно оно озарилось изнутри светом правды и справедливости. Оглядевшись вокруг, он сделал презрительный жест.
— И подумать только, что я нахожусь в доме де Казалисов, — медленно проговорил он, — в доме потомков знаменитого рода, служившего некогда украшением Прованса… Не знал я, что ложь живет в этом доме, не ожидал я найти здесь клевету и подлость… О, вам придется выслушать меня до конца. Слуга сумеет швырнуть свое достоинство в недостойное лицо господ.
Затем, повернувшись к депутату, он продолжал, указав на дрожавшую Бланш:
— Эта девочка не виновата, ей простительна слабость… С вас другой спрос, сударь: оберегая девичью честь, вы ловко заражаете юные сердца трусливой ложью… Теперь я сам не хотел бы, чтобы брат мой женился на мадемуазель Бланш де Казалис, ибо тому, кто никогда не лгал, никогда не совершал подлостей, зазорно родниться с такими людьми, как вы.
Господин де Казалис не устоял перед гневным порывом молодого человека. С первых же оскорбительных слов он позвал слугу — рослого детину, — и тот замер на пороге. Заметив, что депутат подает слуге знак выставить его за дверь, Мариус произнес громовым голосом:
— Клянусь, если этот человек сделает хоть один шаг, я позову на помощь… Пропустите меня… Быть может, настанет день, сударь, когда мне можно будет на людях бросить вам в лицо всю правду, как я это сделал сейчас в вашей гостиной.
И он вышел, ступая медленно и твердо. Он уже больше не считал Филиппа виновным, брат в его глазах стал жертвой, которую он хотел любой ценой спасти и за которую готов был отомстить. Малейшая ложь, малейшая несправедливость вызывала в этой прямой и честной душе целую бурю. Скандал, с первой же минуты бегства учиненный г-ном де Казалисом, заставил его взять любовников под свою защиту; теперь, когда Бланш лгала, а депутат клеветал, он хотел бы быть всесильным, чтобы весь город узнал правду.
Фина ждала его внизу, снедаемая беспокойством.
— Ну что? — спросила девушка, как только увидела Мариуса.
Ну что! — ответил он ей в тон. — Эти люди — жалкие лгуны и спесивые безумцы.
Фина облегченно вздохнула. Кровь прилила к ее щекам.
— Значит, господин Филипп не женится на мадемуазель? — снова спросила она.
— Мадемуазель утверждает, что Филипп мерзавец, что он увез ее силой… — произнес Мариус с горечью. — Брат мой погиб.
Фина не поняла. Она опустила голову, удивляясь, как могла барышня считать своего возлюбленного злодеем. И подумала, какое было бы счастье, если бы Филипп увез ее, пусть даже силой. То, что разгневало Мариуса, девушку привело в восторг: свадьба расстроилась.
— Нет, брат ваш не погиб, — прошептала она с лаской и нежностью в голосе, — мы с вами спасем его!
Когда Мариус вечером рассказал г-ну Мартелли о своем свидании с депутатом, судовладелец, покачав головой, сказал:
— Не знаю, друг мой, что вам посоветовать. Я не смею лишать вас надежды, но уверен, что вы потерпите поражение. Ввязаться в борьбу — ваш долг, и я всеми силами помогу вам. Но, между нами говоря, мы слабы и безоружны против врага, на чьей стороне дворянство и духовенство. Марсель и Экс отнюдь не в восторге от Июльской монархии, оба города целиком преданны некоему депутату от оппозиции, который ведет ужасную войну с господином Тьером. Города эти помогут господину де Казалису в его мщении; я говорю о важных шишках. Народ готов нам служить, если народ вообще в состоянии служить кому-нибудь. Лучше всего было бы привлечь к нашему делу влиятельное духовное лицо. Нет ли у вас знакомого священника, к которому благоволит епископ?
Мариус ответил, что знает только аббата Шатанье, но этот бедный старик вряд ли имеет какой-либо вес.
— Все равно сходите к нему, — посоветовал судовладелец. — Буржуа не могут быть нам полезными; знать выставит нас за дверь, если мы к ней обратимся. Остается духовенство. Вот куда надо стучаться. Начните действовать, а за мной дело не станет.
Мариус на другой же день отправился в церковь св. Виктора. Аббат Шатанье принял его с каким-то боязливым смущением.
— Не спрашивайте меня ни о чем! — воскликнул он при первых же словах молодого человека. — Здесь стало известно, что я уже занимался этим делом, и мне крепко досталось. Я же вам говорил, что аббат Шатанье — человек маленький, он умеет только молиться.
Кротость, с какой это было сказано, растрогала Мариуса. Он собрался было уйти, но священник задержал его и, понизив голос, сказал:
— Послушайте, есть тут один человек, который мог бы вам пригодиться, — это аббат Донадеи. Утверждают, что он в хороших отношениях с его преосвященством. Этот иностранец, — он, кажется, из Италии, — сумел за несколько месяцев стать всеобщим любимцем…
Аббат Шатанье помолчал в нерешительности, словно советуясь с самим собой. Достопочтенный человек хоть и боялся неприятностей, но не мог отказать себе в удовольствии помочь ближнему своему.
— Хотите, я провожу вас к нему? — спросил вдруг священник.
Заметив его минутное колебание, Мариус пытался отказаться, но старик настоял на своем; он уже не думал о собственном спокойствии, а прислушивался к голосу сердца.
— Идемте, — сказал он, — аббат Донадеи живет в двух шагах от бульвара Кордери.
Несколько минут спустя аббат Шатанье остановился перед одноэтажным домиком. Это было одно из тех настороженно-непроницаемых жилищ, в которых постоянно присутствует еле уловимый запах исповедальни.
Тут, — сказал аббат.
Дверь им открыла старуха служанка; она ввела их в узкий, обитый темными обоями кабинет, нечто вроде строгого, лишенного украшений будуара.
Аббат Донадеи принял их снисходительно и непринужденно. Его бледное, тонкое лицо, в котором сквозила хитрость, не выразило ни малейшего удивления. Мягким движением он с полуулыбкой, с полупоклоном пододвинул кресла, щеголяя своим кабинетом, как женщина — гостиной.
Аббат был одет в длинную, свободную в талии, черную сутану. В этом суровом одеянии он выглядел кокетливо; его белые холеные руки, выглядывавшие из широких рукавов, казались совсем маленькими. Обрамленное завитками каштановых волос лицо его, бритое, с нежной гладкой кожей, не потеряло еще юношеской свежести. Ему было около тридцати лет.
Опустившись в кресло, аббат слушал Мариуса с горделивой улыбкой. Он заставил его повторить все рискованные подробности бегства Филиппа и Бланш; казалось, происшествие это его чрезвычайно занимало.
Аббат Донадеи — уроженец Рима — был племянником какого-то кардинала. В один прекрасный день дядя неожиданно послал его во Францию, а зачем — никто хорошенько не знал. По приезде красавец аббат был вынужден поступить преподавателем новых языков в захудалую семинарию Экса. Такое ничтожное положение показалось ему столь унизительным, что он заболел.
Кардинал растрогался и написал о своем племяннике марсельскому епископу. Удовлетворенное честолюбие тотчас же исцелило Донадеи. Он поступил в церковь св. Виктора и, как простодушно рассказывал аббат Шатанье, в несколько месяцев снискал всеобщую любовь. Благодаря своей чисто итальянской вкрадчивости и нежному розовому лицу исусика он стал кумиром елейно-благочестивых святош здешнего прихода. Но наиболее шумный успех имел он, всходя на кафедру: легкий акцент придавал особенную прелесть его проповедям; а когда он раскрывал объятия и руки его дрожали от искусно разыгранного волнения, то доводил свою паству до слез.
Как почти все итальянцы, он был прирожденным интриганом. Донадеи пользовался, и даже злоупотреблял, заступничеством своего дяди перед марсельским епископом. Вскоре Донадеи стал таинственной силой и, действуя скрытно, рыл яму каждому, от кого хотел избавиться. Вступив в члены всемогущего в Марселе религиозного клуба, он, улыбаясь, низкопоклонничая и незаметно навязывая собратьям свою волю, сделался вождем клерикальной партии. Тогда он начал вмешиваться во все события, влезать во все дела; именно он и протолкнул г-на де Казалиса в депутаты и выжидал удобного случая, чтобы потребовать у него мзду за свои услуги. Замысел его был таков: он работает на пользу богачей, с расчетом, что те в знак признательности помогут ему потом сколотить состояние.
Аббат снисходительным тоном задал Мариусу несколько вопросов; и по тому, как внимательно он его слушал, как сочувственно его принял, можно было подумать, что он целиком расположен посодействовать ему. Поддавшись прелести его любезного обхождения, молодой человек излил перед ним всю душу, поведал ему свои планы и сознался, что в деле брата он полагается только на сочувствие духовенства. Под конец Мариус попросил замолвить слово перед его преосвященством.
Аббат Донадеи встал и полушутя, полусерьезно сказал с оттенком холодной насмешки в голосе:
— Сударь, сан мой запрещает мне вмешиваться в подобные прискорбные и скандальные происшествия. Слишком уж часто враги церкви обрушиваются на священников, когда те выходят за пределы ризниц. Только бога одного могу я просить за вашего брата.
Огорошенный таким ответом, Мариус тоже поднялся. Поняв, что Донадеи обвел его вокруг пальца, он хотел выказать твердость.
— Благодарю вас, — ответил юноша, — молитва — весьма сладостное подаяние для обездоленных людей.
Просите бога, чтобы закон человеческий был справедлив к нам.
Он направился к двери, а за ним, поникнув головой, шел аббат Шатанье. Донадеи старался не смотреть на старого священника. У порога красавец аббат, к которому вернулась его непринужденная любезность, на миг задержал Мариуса.
— Вы, кажется, служите у господина Мартелли? — спросил он.
— Да, сударь, — удивленно ответил юноша.
— Это весьма почтенный человек, хотя я знаю, что его нельзя считать нашим другом… И все же я питаю к нему глубочайшее уважение. Мадемуазель Клер, его сестра, духовником которой я имею честь состоять, одна из достойнейших наших прихожанок.
И так как Мариус смотрел на него в упор, не зная, что ответить, Донадеи слегка покраснел и прибавил:
— Очаровательная особа эта — пример благочестия.
Он поклонился с изысканной учтивостью и тихонько закрыл дверь. На улице аббат Шатанье и Мариус, оставшись вдвоем, переглянулись; молодой человек не сдержался и пожал плечами. Старому священнику было стыдно, что на его глазах служитель церкви разыграл такую комедию. Обернувшись к своему спутнику, он, запинаясь, сказал:
— Друг мой, не следует пенять на бога, что служители его не всегда такие, какими им надлежит быть. Молодой человек, которого мы только что видели, если в чем и повинен, то только в честолюбии…
Долго еще продолжал он в том же духе, оправдывая Донадеи. Мариус, растроганный его добротой, смотрел на него и невольно сравнивал этого бедного старика с могущественным аббатом, чьи улыбки правили всей епархией. И он подумал, что церковь относится к своим чадам по-разному. Мать эта балует своих розовощеких сынов и отворачивается от тех, у кого нежная душа, кто, жертвуя собой, остается в тени.
Посетители медленно удалялись, когда, оглянувшись, Мариус увидел, что к жилищу аббата Донадеи подъехала карета, из нее вышел г-н де Казалис и живо юркнул в дверь настороженно-непроницаемого домика.
— Смотрите-ка, отец мой! — воскликнул молодой человек. — Бьюсь об заклад, что священный сан не помешает этому церковнослужителю содействовать господину де Казалису в его мести.
У него было поползновение вернуться в этот дом, где господа бога заставляют играть столь жалкую роль. Но он умерил свой пыл и, поблагодарив аббата Шатанье, ушел; с чувством полной безнадежности думал он о том, что перед ним закрылась последняя спасительная дверь, ключ от которой находился в руках высшего духовенства.
Назавтра г-н Мартелли дал ему полный отчет о предпринятой им вылазке в отношении г-на Дугласа, первого нотариуса в Марселе; этот богобоязненный человек за каких-нибудь восемь лет стал одним из сильных мира сего, а все благодаря богатой клиентуре и своей широкой благотворительности. Имя нотариуса произносилось почтительно и с любовью. Добродетели этого труженика, его неподкупность и воздержанность внушали уважение.
Господин Мартелли вел все денежные дела через Мариуса — своего уполномоченного. Поэтому он надеялся, что Дуглас не откажет молодому человеку в поддержке и тем самым привлечет на его сторону клерикальную партию. Судовладелец отправился к нотариусу и попросил его помочь Мариусу. Дуглас, по-видимому, чем-то сильно озабоченный, ответил невразумительно и уклончиво: он, мол, перегружен работой, и ему ли бороться с г-ном де Казалисом.
— Я не настаивал, — сказал Мариусу г-н Мартелли, — поняв, что противник опередил вас… Однако же удивляюсь господину Дугласу, — такой честный человек и позволил связать себя по рукам… Теперь, бедный мой дружок, полагаю дело ваше окончательно проигранным.
Целый месяц бегал Мариус по всему Марселю, стараясь привлечь на свою сторону хоть какое-нибудь влиятельное лицо. Повсюду его принимали с холодной и насмешливой учтивостью. Г-ну Мартелли везло не больше. Депутат сплотил вокруг себя всю аристократию и духовенство. Купечество посмеивалось исподтишка, оно не хотело выступать открыто, до смерти боясь поставить себя в невыгодное положение. А народ — народ вышучивал в песнях г-на де Казалиса и его племянницу, бессильный чем-нибудь иным помочь Филиппу Наполю.
Дни текли, следствие быстро подвигалось, а молодой человек, защищая брата от ненависти г-на де Казалиса и угодливых наветов Бланш, был так же одинок, как и в первые дни. Одна только Фина была постоянно с ним, но ее пылкие речи находили отклик лишь у простых девушек, горячо сочувствовавших Филиппу.
Однажды утром Мариус узнал, что его брат и садовник Эйяс предстанут перед судом: один — по обвинению в насильственном увозе Бланш де Казалис, второй — как соучастник. Г-жа Кайоль, за отсутствием улик, была освобождена.
Мариус побежал обнять матушку. Бедная женщина много перестрадала в тюрьме, ее и без того шаткое здоровье было окончательно подорвано. Через несколько дней она тихо угасла на руках сына, который, рыдая, поклялся отомстить за ее смерть. Похороны матери Филиппа превратились в народную демонстрацию. На кладбище Сен-Шарль ее провожала огромная толпа женщин, которые, не стесняясь, громко обвиняли г-на де Казалиса в смерти г-жи Кайоль. Еще немного — и камни полетели бы в окна депутатского дома.
Вернувшись после похорон в свою маленькую квартирку на улице Сент, Мариус почувствовал себя так сиротливо, что горько зарыдал. Слезы облегчили его, он ясно увидел перед собою уготованный ему путь. Несчастья, свалившиеся на него, усилили в нем любовь к правде и ненависть к злу. Он знал, что отныне вся жизнь его будет отдана служению священному долгу.
Мариусу больше нечего было делать в Марселе. Драма разыгрывалась теперь в другом месте. Согласно всем перипетиям процесса действие должно было развернуться в Эксе. Мариус хотел быть там, чтобы, следя за различными стадиями дела, воспользоваться любым благоприятным случаем, если таковой представится. Он попросил месячный отпуск, который хозяин не замедлил предоставить ему.
В день отъезда Мариус увидел в дилижансе Фину.
— Я еду с вами, — спокойно заявила девушка.
— Это безумие! — воскликнул он. — Вы не настолько богаты, чтобы поступаться своими интересами. А кто будет продавать цветы?
— Подруга, которая живет в одном доме со мной, на Яичной площади… «Сейчас мое место там», — подумала я, надела свое лучшее платье и явилась сюда.
— Большое вам спасибо, — просто ответил Мариус с неподдельным волнением в голосе.
Мариус остановился в Эксе у Иснара, проживавшего на Итальянской улице. Галантерейщика не беспокоили, — должно быть, пренебрегали такой ничтожной величиной.
Фина направилась прямо к смотрителю тюрьмы — мужу своей покойной тетки. Она преподнесла ему большой букет роз, который был принят с восторгом. За каких-нибудь два часа она своими милыми улыбками и ласковой шаловливостью сумела очаровать дядюшку. Он был вдовец с двумя маленькими дочурками, к которым Фина с первой же минуты отнеслась по-матерински.
Дело должно было слушаться только в начале следующей недели. Мариус, связанный по рукам, больше не решался ничего предпринимать и с замиранием сердца ждал открытия судебного заседания. По временам он все еще безрассудно надеялся, что Филиппа оправдают.
Как-то вечером, бродя по бульвару, он встретил г-на де Жируса, который приехал из Ламбеска, чтобы присутствовать на суде. Старый дворянин взял Мариуса за руку и, не говоря ни слова, повел его в свой особняк.
Ну вот, друг мой, — сказал он, запершись с ним в большой гостиной, — здесь мы одни, и я — обыкновенный смертный.
Мариуса забавляли сердитые выходки этого чудаковатого ворчуна.
— Ну-с, — продолжал граф, — вы не просите меня сослужить вам службу и защитить вас от де Казалиса?.. Что значит умный человек! Вы понимаете, что я ничего не могу поделать с этой упрямой и тщеславной аристократией, к которой сам принадлежу. Эх! Хорошую штуку сыграл с ней ваш брат!
Господин де Жирус большими шагами ходил по гостиной. Вдруг, подойдя к Мариусу вплотную, он остановился.
— Слушайте внимательно нашу историю, — громко произнес он. — Нас в этом славном городе пятьдесят таких вот дряхлых стариков, как я, которые, живя в стороне от общества, целиком ушли в навеки умершее прошлое. Мы называем себя цветом Прованса и думаем, что это дает нам право сидеть сложа руки, в постоянном бездействии… А между тем мы, дворяне, рыцарские сердца, благоговейно ждем возвращения своих законных государей. Да, нам придется еще долго ждать, так долго, что, клянусь богом, одиночество и лень убьют нас прежде, чем появится какой-нибудь законный государь. Будь у нас немножко прозорливости, мы увидели бы ход событий. Мы кричим фактам: «Ни с места!», а факты спокойно проходят по нашим телам и давят нас. Меня бесит, что мы замкнулись в своем упорстве, столь же смешном, сколь и героическом. Подумать только, что все мы, за редким исключением, богаты, что любой из нас способен стать промышленником и работать на благо страны, а мы предпочитаем плесневеть в четырех стенах своих особняков, как обветшалые обломки прошлого века!
Он перевел дыхание и продолжал с еще большей силой:
И мы гордимся своим пустым существованием. Мы не работаем, ибо презираем труд. Простолюдины, с их черными заскорузлыми руками, внушают нам мистический ужас… Ага! Ваш брат коснулся одной из наших дочерей! Ему наглядно докажут, что в его жилах течет совсем другая кровь! Мы сплотимся и дадим такой урок деревенщине, что у него навсегда отпадет охота влюблять в себя наших девушек. Нам поможет кое-кто из влиятельных церковников; они роковым образом связаны с нами — легитимистами. Будет где развернуться нашему тщеславию.
Помолчав с минуту, г-н де Жирус продолжал со смешком:
— Наше тщеславие… В нем не одна прореха. Меня еще не было на свете, когда по соседству с особняком моих родителей произошло кровавое событие. Господин д’Антрекасто, председатель парламента, убил в постели свою жену, перерезав ей горло бритвой. Говорят, на преступление его толкнула садистическая страсть. Бритва была найдена только через двадцать пять дней в глубине сада. Были обнаружены и драгоценности покойной: д’Антрекасто бросил их в колодец, чтобы полиция думала, что убийство совершено с целью грабежа. Председатель парламента бежал, кажется, в Португалию и там умер в нищете. Он был заочно приговорен к колесованию… Как видите, у нас есть свои разбойники, народ и знать могут не завидовать друг другу. Подлая жестокость одного из наших в свое время сильно подорвала влияние аристократии. Это мрачное и кровавое злодейство могло бы послужить темой для захватывающего романа.
— И низкопоклонничать мы умеем, — продолжал г-н де Жирус, снова принимаясь ходить. — Когда около тысяча восемьсот десятого года цареубийца Фуше, тогда герцог Отрантский, был на время изгнан из нашего города, все дворянство ползало у его ног. Я вспоминаю анекдот, который показывает, до какого пошлого раболепства мы тогда опустились. Первого января тысяча восемьсот одиннадцатого года мы собрались в приемной бывшего члена Конвента, чтобы поздравить его с Новым годом. В приемной только и разговоров было, что о страшной стуже, которая стояла в те дни; один из посетителей выразил тревогу за судьбу оливковых деревьев. «Э, что нам за дело до олив! — воскликнула одна знатная особа. — Был бы здоров господин герцог!..»
Вот каковы мы ныне, друг мой: смиренны с сильными, высокомерны со слабыми. Бывают, конечно, исключения, но крайне редко… Теперь вы видите, что брат ваш будет осужден. Наша гордость смиряется перед Фуше, но никогда не смирится перед Кайолем. Это закономерно… Прощайте.
И граф внезапно покинул Мариуса. Собственные слова привели его в сильнейшее раздражение. Он боялся, как бы под влиянием гнева не наговорить лишнего.
На другой день молодой человек снова повстречался с ним. Так же как и накануне, г-н де Жирус затащил его к себе. Он показал ему напечатанный в газете список присяжных заседателей, которые должны были судить Филиппа.
Граф с силой щелкнул пальцем по газете.
— Так вот они, судьи вашего брата! — воскликнул он. — Хотите, я кое-что расскажу вам о них? Для вас это будет и любопытно и поучительно.
Господин де Жирус сел. Пробежав глазами газету, он пожал плечами.
— Да они тут как на подбор, — произнес он наконец, — одни только богачи, которым выгодно служить делу господина де Казалиса… Все они, за редким исключением, церковные старосты, все завсегдатаи аристократических салонов, все приятели тех, кто по утрам торчит в церкви, а в остальное время дня обкрадывает своих клиентов.
Затем, называя по очереди каждого из присяжных, он с бешеным негодованием рассказывал об их ближайшем окружении.
— Эмбер, — начал он, — брат марсельского купца, торгующего оливковым маслом; как честный человек, он первенствует в городе, и ему кланяется каждый бедняк. Двадцать лет тому назад Эмбер-отец был мелким служащим. Сыновья, ловкие спекулянты, сейчас — миллионеры. Был такой год, когда марсельский Эмбер запродал по существовавшей тогда рыночной цене огромное количество масла будущего урожая. Несколько недель спустя холод погубил оливы, урожай пропал, ему осталось либо разориться, либо провести своих клиентов. Но купцу легче обмануть, нежели разориться. Пока его конкуренты себе в убыток отпускают доброкачественный товар, он скупает все прогорклое масло, какое только попадается ему под руку, и производит обещанную выдачу. Клиенты жалуются, сердятся. Спекулянт хладнокровно возражает, что он строго выполняет свои обязательства и никаких претензий слушать не станет. Шутка сыграна. Весь Марсель, бывший в курсе этого дела, не перестает ломать шапку перед таким пронырой.
Готье… другой марсельский купец. У этого есть племянник Поль Бертран, прехитрая бестия. Этот Бертран работал в компании с неким Обером из Нью-Йорка, который посылал ему товары наложенным платежом. В прибылях они участвовали на равных началах. Наш марселец много зарабатывал на этих операциях, тем более что при каждой дележке не забывал обставлять своего компаньона. В один прекрасный день купцы понесли убыток. Бертран продолжает ежедневно получать товары из-за моря, но отказывается платить по накладным, которые Обер выписывает на его имя; Бертран оправдывается тем, что торговля идет плохо и он стеснен в деньгах. Накладные возвращаются, потом снова приходят с огромными проторями. Тогда Бертран преспокойно заявляет, что не желает платить, что не обязан всю жизнь быть компаньоном Обера и что он ничего никому не должен. Новый возврат накладных, новые протори, — нью-йоркский купец, вне себя от удивления и гнева, вынужден оплатить все сполна и остается в накладе. Он подает в суд на Бертрана, требует возместить убытки, но так как не может сам присутствовать на суде, а поручает это доверенному лицу, то проигрывает тяжбу; меня уверяли, что две трети его капитала — двенадцать тысяч франков — погибли в этой катастрофе… Бертран остался честнейшим человеком в мире; он состоит членом всех товариществ, многих церковных конгрегаций; ему завидуют, его уважают.
Дютайи… торговец зерном. Некогда с одним из его зятьев, Жоржем Фуком, приключилась неприятность; друзья поспешили замять скандал. Фук всегда подстраивал дело так, что при таможенном досмотре его груз, который приходил морем, неизменно считался попорченным. Согласно показаниям экспертизы страховым обществам приходилось платить. Наконец это им надоело, и они поручили досмотр одному честному человеку, какому-то булочнику, которого Фук не замедлил навестить. Ведя с ним отвлеченный разговор, Фук сунул ему в руку несколько золотых. Бросив монеты на пол, булочник отшвырнул их ногой на середину комнаты. При этом присутствовало несколько посторонних лиц. Фук не потерял кредита.
Делорм… этот живет в соседнем городке, неподалеку от Марселя. Он давно уже отошел от дел. Послушайте, какую подлость совершил его двоюродный брат Милль. Лет тридцать тому назад мать Милля держала галантерейную лавку. Удалившись на покой, престарелая дама уступила свое предприятие одному из приказчиков, умному, энергичному малому, к которому она относилась по-родственному. Молодой человек по имени Мишель быстро рассчитался со своим долгом и так расширил торговлю, что был вынужден подыскать себе компаньона. Выбор его пал на одного молодого марсельца, Жана Мартена, с виду честного работягу, у которого водились деньжата. Мишель вложил в дело обеспеченный капитал. Вначале все шло как по маслу. Доходы из года в год увеличивались, и оба компаньона каждые двенадцать месяцев откладывали по кругленькой сумме. Но Жан Мартен, алчный и жадный, мечтал быстро разбогатеть и в конце концов решил, что один заработает вдвое больше. Однако сделать это было не так-то просто. В сущности, Мишель облагодетельствовал его, к тому же он являлся другом сына госпожи Милль. Хоть последний был не слишком честен, низкий замысел Жана Мартена, казалось, неминуемо обречен на провал. Все же он пошел к Миллю и нашел в нем то, что искал: бессовестного мошенника. Мартен предложил ему изрядную сумму, чтобы тот перезаключил контракт на его имя; он даже удвоил, утроил эту сумму. Милль, хам и скряга, постарался продать себя как можно дороже. Сделка была заключена. Тогда Жан Мартен разыграл перед Мишелем комедию: он сказал ему, что хотел бы расторгнуть товарищеский договор, чтобы переехать в другое место, и даже указал помещение, которое якобы снял. Мишель удивился, но, не подозревая, что станет жертвой подлости, счел себя не вправе удерживать своего компаньона. Договор был расторгнут. Немного времени спустя у него кончился срок аренды, и Жан Мартен с новым контрактом в руках победоносно выставил Мишеля за дверь… Мишель буквально обезумел от такого предательства и поехал устраиваться подальше от Марселя; но, оставшись без клиентуры, он потерял состояние, нажитое тридцатилетиям трудом. Его разбил паралич, и он умер в ужасных мучениях, обвиняя Милля и Мартена в гнусном предательстве и призывая своих сыновей отомстить за него… Ныне сыновья из кожи вон лезут, чтобы создать себе положение. А Милль связан с лучшими домами города, его дети богаты и катаются как сыр в масле, окруженные всеобщим почетом и уважением.
Февр… Мать его была вторично замужем за неким Шабраном, судовладельцем и дискантером. Под предлогом неудачных спекуляций Шабран в один прекрасный день пишет своим многочисленным кредиторам, что вынужден прекратить платежи. Кое-кто согласен подождать. Большинство же намерено предъявить иск. Тогда Шабран нанимает двух юношей и целую неделю обучает их; затем, прикрываемый с флангов этими двумя прекрасно выдрессированными молодчиками, он по очереди обходит всех своих кредиторов и, сетуя на свое разорение, молит сжалиться над его сыновьями, которые, лишившись куска хлеба, вынуждены ходить по миру… Проделка удалась на славу. Все кредиторы порвали свои векселя… Назавтра Шабран был на бирже спокойнее и наглее, чем всегда. Какой-то маклер, не будучи в курсе дела, предложил ему учесть три процентных бумаги, подписанные как раз теми купцами, которые накануне простили ему долги. «С подобными типами не якшаюсь», — надменно ответил он. В настоящее время Шабран почти совсем отошел от дел. Он живет на своей вилле и по воскресеньям задает там пышные обеды.
Жеромино… председатель клуба, проводит там все вечера, ростовщик худшего толка. Говорят, он сколотил на этом занятии миллиончик, благодаря чему выдал дочь за финансового туза. Фамилия его Пертиньи. Но он стал называться Феликсом, после того как объявил себя несостоятельным и заграбастал капитал в триста тысяч франков. Сорок лет тому назад этот ловкий мошенник впервые обанкротился, что позволило ему купить дом. Кредиторы получили пятнадцать процентов. Спустя десять лет второе банкротство дало ему возможность приобрести загородный дом. Кредиторы получили десять процентов. Не прошло и пятнадцати лет, как третье банкротство принесло ему триста тысяч франков, и он предложил кредиторам пять процентов. Те не согласились, а он, доказав, что весь капитал его принадлежит жене, не дал им ни сантима.
Мариусу стало противно. У него вырвался жест отвращения, казалось, он хотел прервать поток этих гнусностей.
— Вы, я вижу, мне не верите, — продолжал неумолимый граф. — Вы простофиля, друг мой. Я еще не кончил и заставлю вас выслушать меня до конца.
Господин де Жирус насмехался над всеми этими людьми со страшным воодушевлением. Он кричал, шипел, слова его со щелканьем бича обрушивались на тех, о чьих грязных проделках он рассказывал. Называя одного присяжного за другим, граф копался в их личной жизни и в жизни их семей, разоблачал ничтожество и подлость этих людей. Вряд ли он кого-нибудь пощадил. Затем, упав со всего размаха в кресло, старик резко продолжал:
— Неужели у вас хватает наивности думать, что все эти миллионеры, все эти выскочки и сильные мира сего, которые властвуют над вами и подавляют вас, что все они святые и праведники, а жизнь их безгрешна? Негодяи эти не скрывают ни своего тщеславия, ни своей наглости, особенно в Марселе; они ударились в благочестие и ханжество, они настолько ввели всех в заблуждение, что даже самые порядочные люди низко кланяются им и относятся к ним почтительно. Одним словом, они являются аристократией своего круга; прошлое забыто, на виду только их богатство и свежеиспеченная честность. Итак, я срываю маски! Слушайте… Чтобы нажить состояние один предал друга; другой — торговал живым товаром; третий — продал жену и дочь; четвертый — спекулировал на нищете своих кредиторов; пятый — скупал по низкой цене им самим ловко дискредитированные акции компании, которой он же и управлял. Ради наживы один потопил корабль, груженный камнями вместо товаров, и получил страховку за этот странный груз; другой — подвел своего компаньона, отказавшись, вопреки данному слову, участвовать в одной сделке, когда убедился, что она не выгодна; третий — скрыл свой актив и два или три раза объявлял себя банкротом, что не мешало ему вести жизнь добропорядочного человека; четвертый — разбавлял вино соком кампешевого дерева или бычьей кровью; пятый — в голодные годы скупал все зерно на кораблях, еще находившихся в открытом море. В погоне за деньгами один крупно обворовывал казначейство, давая взятки чиновникам и обманывая администрацию; другой ставил на чеках поддельную подпись родных и друзей, которым в день платежа приходилось подтверждать ее и платить, дабы не осрамить мошенника; этот — собственноручно поджег не то свой завод, не то свои корабли, застрахованные выше фактической стоимости; тот — разорвал и бросил в огонь векселя, выхватив их из рук кредитора, который пришел получить по ним; нашелся и такой, что играл на бирже, заведомо зная, что не заплатит, а через неделю обогатился за счет какого-то простофили…
Господину де Жирусу не хватило дыхания. Он долго молчал, выжидая, пока уляжется гнев. Наконец губы его снова приоткрылись, и он улыбнулся уже не так горько.
— Я несколько мизантроп, — тихо обратился он к Мариусу, который слушал его с болью и изумлением, — и вижу все в черном свете. А все потому, что праздность, на которую обрекает меня мой титул, позволяет мне изучать постыдные нравы этого края. Но знайте, есть между нами порядочные люди. Вся беда в том, что они боятся этих мошенников и гнушаются ими.
Мариус вышил от г-на де Жируса сам не свой, так потрясла его горячая обличительная речь старого графа. Молодой человек предвидел, что брат его будет безжалостно осужден. Процесс должен был начаться на следующий день.
Весь Экс был охвачен волнением. В маленьких мирных городках, где любопытство бездельников не всякий день находит себе пищу, скандал разражается с особой силой. Повсюду только и разговору было, что о Филиппе и Бланш; люди на улицах рассказывали друг другу приключения любовников; на всех перекрестках говорили вслух, что обвиняемый заранее осужден, что г-н де Казалис лично или через своих друзей просил каждого присяжного в отдельности вынести ему обвинительный приговор.
Духовенство Экса оказывало депутату поддержку, правда, очень слабую, — в то время среди духовенства были люди, которым претила несправедливость. Однако кое-кто из священников поддался влиянию, исходившему из марсельского религиозного клуба, так сказать, хозяином которого являлся аббат Донадеи. Эти церковнослужители пытались личными посещениями и разными ловкими маневрами связать руки судейским чинам. Им удалось убедить присяжных в святости дела г-на де Казалиса.
В этой задаче духовенству очень помогла знать. Она почитала своей обязанностью, делом чести уничтожение Филиппа Кайоля. Она видела в нем личного врага, посмевшего посягнуть на достоинство одного из них и тем самым оскорбившего все сословие в целом. Все эти графы и маркизы волновались, сердились, объединялись так, словно к воротам города подступил враг. Дело же шло попросту о том, чтобы осудить бедняка, повинного лишь в одном: что он был ловеласом и честолюбцем.
У Филиппа тоже были свои друзья и защитники. Весь народ открыто стал на его сторону. Низшие классы порицали его поступок, осуждали средства, к которым он прибегнул, говорили, что лучше бы он увлек простую мещаночку под стать себе и спокойно женился на ней; но, осуждая Филиппа, они яростно защищали его против высокомерной ненависти г-на де Казалиса. Весь город знал, что на допросе у следователя Бланш отказалась от своей любви; и девушки из народа, истые провансалки, самоотверженные и мужественные, относились к ней с оскорбительным презрением. Они называли ее «отступницей», выискивали в ее поведении постыдные мотивы и на всех площадях громко, не церемонясь, выразительным языком улицы, говорили то, что думали.
Шум этот особенно вредил делу Филиппа. Весь город был посвящен в подноготную драмы, которой предстояло разыграться. Заинтересованные в осуждении преступника не брали на себя труда скрывать свои действия, настолько они были уверены в успехе; те, кто хотел бы его спасти, но чувствовал себя слабым и безоружным, тешили себя криком и, не надеясь восторжествовать над власть имущими, были рады хотя бы позлить их.
Господин де Казалис без зазрения совести тащил за собой свою племянницу до самого Экса. В первые дни его словно гордыня обуяла: ему доставляло удовольствие показываться с ней на бульваре. Тем самым он как бы отрицал самое понятие позора, с каким чернь связывает бегство девушки; казалось, он говорил всем: «Видите, не родился еще на свет простолюдин, который мог бы запятнать урожденную де Казалис. Моя племянница по-прежнему властвует над вами с высоты своей знатности и богатства».
Но подобные прогулки не могли продолжаться до бесконечности. Этот вызов раздражал толпу, она поносила Бланш, и еще немного — побила бы камнями и дядю и племянницу. Особенное ожесточение выказывали женщины; они не понимали, что зло заключается не в Бланш, что она просто-напросто орудие железной воли.
Мадемуазель де Казалис страшилась народного гнева. Она опускала взгляд, чтобы не видеть горящих глаз этих женщин. Она угадывала за своей спиной презрительные жесты, она слышала ужасные, непонятные ей слова; у нее подкашивались ноги, и, чтобы не упасть, она держалась за дядю. Бледная, дрожащая, вернулась она однажды домой и заявила, что больше не выйдет на улицу.
Бедная девочка готовилась стать матерью.
Наконец процесс начался. Уже с утра толпы народа осаждали Дворец правосудия. Кучки жестикулировавших, громко разговаривавших людей собирались на площади Доминиканцев. Толковали о возможном исходе дела, спорили о виновности Филиппа, обсуждали поведение г-на де Казалиса и Бланш.
Зал заседания постепенно наполнялся. Прибавили несколько рядов стульев для тех, кто получил пригласительные билеты; но таких лиц было столько, что почти всем пришлось стоять. Здесь был цвет аристократии, адвокаты, чиновники, именитые особы Экса. Никогда еще ни один подсудимый не выступал перед такой публикой. Когда же широко открыли дверь для всех, то лишь немногим любопытным удалось протиснуться в зал. Остальные были вынуждены стоять в коридоре и даже на ступенях дворца. Временами в толпе подымался и нарастал глухой ропот и гул, которые, проникая в зал, нарушали величавый покой этого храма.
Дамы заполнили хоры. Их взволнованно улыбавшиеся лица снизу казались слитыми воедино. Сидевшие в первом ряду обмахивались веерами, перегибались через перила, клали затянутые в перчатки руки на красный бархат балюстрады. Сзади, в полутьме, один над другим поднимались тесные ряды розовых лиц, — тела утопали в кружевах, лентах, тканях. Из этой болтливой толпы, слитой в одно алеющее пятно, жемчугом рассыпался смех, доносился шепот, легкие звонкие вскрики. Дамы чувствовали себя здесь, как в театре.
Но вот ввели Филиппа Кайоля, и в зале воцарилась полная тишина. Дамы пожирали его глазами; некоторые, направив на него лорнеты, рассматривали его с головы до ног. Этот рослый парень, сильное лицо которого выдавало бурю страстей, имел успех. Женщины пришли сюда, чтобы судить о вкусе Бланш, и, увидев статную фигуру и ясный взор ее любовника, вероятно, сочли ее не столь уж виновной.
Филипп держал себя спокойно, с достоинством. Он был одет во все черное. Подсудимый, казалось, не видел двух стоявших по бокам жандармов; он вставал, садился с изяществом светского человека, смотрел на толпу без волнения, однако и без бравады, и, подымая глаза к хорам, всякий раз невольно улыбался; даже здесь давали себя знать его потребность любить и желание правиться.
Зачитали обвинительный акт.
Акт этот был убийственным для обвиняемого. Изложенные в нем, согласно показаниям г-на де Казалиса и его племянницы, обстоятельства были так ловко повернуты, что получили странное толкование. В нем было сказано, что Филипп совратил Бланш с помощью вредных книг, — на самом деле речь шла о двух совершенно невинных романах г-жи де Жанлис. Кроме того, в обвинительном акте говорилось, что, по словам Бланш, обвиняемый увез ее насильно, что, сопротивляясь ему, она цеплялась за миндальное дерево, а во время бегства похитителю все время приходилось угрозами заставлять свою жертву следовать за собой. Наконец, самое отягчающее вину обстоятельство: мадемуазель де Казалис утверждала, что никогда не писала Филиппу и что два письма, представленные обвиняемым, он якобы предусмотрительно заставил ее написать в Ламбеске, пометив их задним числом.
Когда обвинительный акт был прочитан, зал наполнился шумом. Придя во дворец со своим заранее составленным мнением, каждый громким шепотом обсуждал официальную версию. Толпа на улице кричала уже не на шутку. Тишина окончательно водворилась лишь после того, как председатель пригрозил, что заставит публику очистить зал.
Начался допрос Филиппа Кайоля.
Судья задал ему обычные вопросы и повторил, в чем он обвиняется; молодой человек, не отвечая ему, внятно сказал:
— Я обвиняюсь в том, что был похищен девушкой.
Слова эти вызвали смех всего зала. Дамы закрыли лица веерами, чтобы вволю посмеяться. А между тем слова Филиппа, при всей их кажущейся нелепости, таили в себе зерно истины. Председатель вполне резонно заметил, что где же это видано, чтобы шестнадцатилетняя девушка похитила тридцатилетнего мужчину.
— А где же это видано, — спокойно возразил Филипп, — чтобы шестнадцатилетняя девушка, бегая по большим дорогам, пересекая города, встречая на своем пути сотни людей, не догадалась попросить первого встречного освободить ее от похитителя, от тюремщика?
Он старался доказать физическую невозможность насилия и шантажа, в которых его обвиняли. Бланш в любое время была вольна покинуть его, она могла обратиться к кому угодно за помощью и спасением; она следовала за ним, потому что любила его, потому что согласилась бежать с ним. Впрочем, Филипп выказывал величайшую нежность к молодой девушке и величайшую почтительность к г-ну де Казалису. Он признал свою ошибку и просил только об одном — не делать из него презренного соблазнителя.
Судебное заседание закончилось, допрос свидетелей назначили на следующий день. Вечером весь город был взбудоражен; дамы говорили о Филиппе с притворным возмущением, люди степенные относились к нему более или менее сурово, простолюдины решительно защищали его.
На другой день толпа, собравшаяся у Дворца правосудия, была еще многолюднее. Почти все свидетели были со стороны обвинения. Г-на де Жируса не вызвали, во-первых, опасаясь обычного для него приступа откровенности, во-вторых, никто не был уверен, что его не придется арестовать за соучастие. Мариус сам пошел просить его не являться в суд; его тоже пугали резкие суждения старого графа: еще, того гляди, испортит все дело.
Одно только свидетельство было в пользу Филиппа — свидетельство содержательницы постоялого двора в Ламбеске, которая заявила, что Бланш называла своего спутника мужем. Это показание было как бы перечеркнуто другими. Маргарита, молочница, запинаясь, сказала, что она уже не помнит, передавала ли она когда-нибудь обвиняемому письма от мадемуазель де Казалис. Каждый свидетель служил таким образом интересам депутата, одни из боязни, другие по глупости и забывчивости.
Защитник начал свою речь с просьбы перенести заседание на другой день. Адвокат Филиппа защищал его с благородной простотой. Не стараясь оправдать то, что в его поведении было предосудительным, он обрисовал его как человека пылкого и честолюбивого, которого ввели в соблазн деньги и страсть. Но в то же время он доказал, что обвиняемый не может быть осужден как похититель и что дело это по самой своей сути исключает всякую мысль о насилии и шантаже.
Обвинительная речь была грозной. Если раньше не исключалась возможность некоторого снисхождения, то речь прокурора произвела гибельное действие: суд подтвердил виновность Филиппа Кайоля и приговорил его к пяти годам тюремного заключения с предварительным выставлением к позорному столбу на одной из марсельских площадей.
Бланш присутствовала при чтении приговора, спрятавшись на хорах. Она пришла сюда по приказанию дяди: он хотел окончательно убить в ней любовь к человеку, которого жандармы стерегут как вора. Старая родственница вызвалась проводить ее на это назидательное зрелище.
После приговора обе женщины, стоя на ступеньках Дворца правосудия, ждали экипажа, когда рванувшаяся вперед толпа внезапно разъединила их. Течением Бланш отнесло на середину площади Доминиканцев, где рыночные торговки узнали ее и засыпали насмешками и оскорблениями.
— Это она! Это она! — кричали женщины. — Отступница! Отступница!
Бедняжка, растерявшись, не знала, куда бежать, и умирала от стыда и страха, когда какая-то девушка, властно растолкав кучку горланивших баб, стала рядом с ней.
То была Фина.
Цветочница тоже слушала приговор. За те три часа, без малого, что Фина провела в зале суда, она прошла через все муки надежды и отчаяния. Речь королевского прокурора окончательно убила ее, а приговор довел до слез. Страшно возбужденная, вышла она из Дворца правосудия, как вдруг услышала гиканье торговок. Она поняла, что там Бланш, что сейчас она может свести с ней счеты и отругать ее; сжав кулаки, еле сдерживая рвавшиеся с уст оскорбления, цветочница подбежала к мадемуазель де Казалис, которая в ее глазах была величайшей преступницей: она солгала, совершила подлость, нарушила клятву. От таких мыслей вся кровь, вся плебейская кровь Фины бросилась ей в голову, побуждая ее кричать и драться.
Девушка, протиснувшись сквозь толпу, ринулась вперед, чтобы принять участие в расправе. Но, очутившись лицом к лицу с Бланш, увидев, как та вся съежилась от страха, она почувствовала жалость к этой слабой дрожащей девочке. Фина увидела, какая она маленькая, нежная, хрупкая, и в ней из самых тайников сердца поднялось благородное желание простить. Силой растолкав торговок, которые грозили барышне кулаками, она выпрямилась и крикнула во весь голос:
— Эй, вы, как вам не стыдно?.. Она одна, а вас целая сотня. Бог накажет ее и без ваших воплей… А ну-ка пропустите нас!
Фина взяла Бланш за руку и, стоя прямо перед толпой, которая с ропотом смыкалась все тесней и тесней, ждала. Побелевшие губы ее дрожали. Бросив ободряющий взгляд на мадемуазель де Казалис, она увидела, что та беременна. Цветочница побледнела и сделала шаг по направлению к окружавшим их женщинам.
— Пропустите нас! — крикнула она еще громче. — Разве вы не видите, что бедняжка беременна?! Вы убьете ее дитя!
Она оттолкнула какую-то толстую, скалившую зубы тетку, и толпа расступилась.
Слова цветочницы заставили женщин сочувственно умолкнуть. Фине и Бланш удалось уйти. Мадемуазель де Казалис, красная от стыда, боязливо жалась к своей спутнице и лихорадочно ускоряла шаг.
Минуя улицу Пон-Моро, в ту пору очень людную и шумную, цветочница свернула на маленькую улочку Сен-Жан. Выйдя на бульвар, она проводила мадемуазель де Казалис до самого особняка, дверь которого оказалась незапертой. За всю дорогу она не проронила ни слова.
Бланш заставила ее войти в переднюю и, прикрыв дверь, взволнованно сказала:
— Ах, мадемуазель, как я вам благодарна, что вы пришли мне на помощь!.. Эти злые бабы готовы были меня убить.
— Не благодарите меня, — резко ответила Фина. — Я тоже прибежала отругать вас и поколотить.
— Вы!
— Да, я ненавижу вас и жалею, что вы не умерли еще в колыбели.
Бланш удивленно посмотрела на цветочницу. Теперь она тоже выпрямилась, врожденный аристократизм ее возмутился, в изгибе губ залегла легкая презрительная складка. Обе женщины стояли лицом к лицу, одна во всем своем хрупком изяществе, другая во всей своей полнокровной красоте. Молча разглядывали они друг друга, чувствуя, как между ними растет грозное соперничество их сословий и сердец.
— Вы красивы, вы богаты, — продолжала Фина с горечью. — Зачем же понадобилось вам отнять у меня возлюбленного, раз вы не питаете к нему ничего, кроме презрения и гнева? Вы бы поискали себе друга в своем кругу и нашли бы бледного, трусливого мальчика, под стать вам; он ответил бы худосочной любовью на вашу кукольную любовь… Не смейте отбирать у нас наших парней, а то мы исцарапаем ваши розовые щечки!
— Не понимаю вас, — пролепетала Бланш, снова почувствовав страх.
— Не понимаете… так слушайте. Я любила Филиппа. По утрам он покупал у меня розы, и мое сердце рвалось на части, когда я подавала ему букет. Теперь-то я знаю, кому шли эти цветы. Когда мне сказали, что он бежал с вами, я заплакала, но подумала, что, верно, вы очень его любите и что он будет счастлив. А вы упрятали его в тюрьму… Лучше не будем говорить об этом, а то я снова разозлюсь и ударю вас.
Она замолчала, потом, тяжело дыша, подошла к Бланш так близко, что своим горячим дыханием обожгла ее похолодевшее лицо, и продолжала:
— Вы, видно, не знаете, как любят бедные девушки. Мы любим всем существом, всем мужеством своего сердца: убежав из дома, мы не говорим потом, что любимый воспользовался нашей слабостью. Защищая своего милого, мы изо всех сил прижимаем его к груди… Ах, если бы Филипп любил меня! Но я несчастна, бедна, некрасива…
И Фина, такая же слабая, как мадемуазель де Казалис, разрыдалась; Бланш взяла ее за руку и сказала прерывающимся от слез голосом:
— Ради бога, не вините меня. Хотите быть моей подругой? Хотите, я открою вам свое сердце?.. Если б вы знали, как я страдаю!.. И ничего не могу поделать, я игрушка в железных руках дяди. Знаю, я малодушна, но у меня нет сил побороть свое малодушие… Я люблю Филиппа, он всегда неотступно со мною. Он мне сказал: «Если ты предашь меня, то в наказание будешь любить меня вечно, будешь непрестанно хранить меня в сердце своем…» Он здесь, он жжет меня, он меня убивает. В ту минуту, когда его осудили, во мне что-то дрогнуло и перевернулось… Смотрите, я со слезами прошу у вас прощения.
Гнев Фины утих. Она поддержала Бланш, которая еле держалась на ногах.
— Вы правы, — продолжала бедняжка, — я не заслуживаю сострадания. Я сразила того, кого люблю и кто никогда больше не будет меня любить… Ах! Сжальтесь, если когда-нибудь он станет вашим мужем, расскажите ему о моих слезах, попросите простить меня. Я схожу с ума, оттого что не могу сказать, как обожаю его: он рассмеется, ему будет непонятно такое малодушие… Нет, не говорите обо мне, лучше пусть он забудет меня: тогда только я одна буду лить слезы.
Наступило горестное молчание.
— А ваше дитя? — спросила Фина.
— Мое дитя, — растерянно повторила Бланш, — не знаю… Вероятно, дядюшка отберет его у меня.
— Хотите, я заменю ему мать?
Цветочница произнесла эти слова серьезно, с нежностью в голосе. Мадемуазель де Казалис горячо обняла ее.
— Как вы добры, как умеете любить!.. Постарайтесь увидеться со мной в Марселе, Когда пробьет мой час, я доверюсь вам.
В эту минуту вернулась старуха родственница, которая долго и тщетно искала Бланш в толпе. Фина проворно выскользнула за дверь и снова направилась к проспекту. Дойдя до площади Кармелитов, она издали заметила Мариуса, разговаривавшего с защитником Филиппа.
Молодой человек окончательно пал духом. Он никогда бы не поверил, что Филиппу вынесут такой суровый приговор. Если пять лет тюрьмы пугали его, то, пожалуй, еще тяжелее и мучительнее было думать о позорном столбе на одной из марсельских площадей. В этой каре он узнавал руку депутата: г-н де Казалис хотел прежде всего заклеймить Филиппа, навсегда сделать его недостойным женской любви.
Толпа вокруг кричала о несправедливости. Все как один были против возмутительного приговора.
Доведенный до отчаяния, Мариус громко выражал адвокату свое возмущение и гнев, когда чья-то нежная ручка легла на его руку. Он с живостью обернулся и увидел рядом с собой спокойно улыбавшуюся Фину.
— Надейтесь и следуйте за мной, — тихо проговорила она. — Ваш брат спасен.
Пока Мариус, не дожидаясь начала процесса, безуспешно рыскал по городу, Фина со своей стороны старалась для пользы их общего дела. Она предприняла совершенно продуманное и правильное наступление на сердце своего дядюшки, тюремщика Ревертега.
Она поселилась у него и проводила все дни в тюрьме. С утра до вечера она стремилась быть ему полезной, заслужить любовь своего родственника, который жил один, как бирюк, с двумя дочурками. Фина взяла под обстрел его отцовские чувства; лаской и нежностью она совершенно обворожила девочек, тратила все свои деньги на сладости, игрушки, нарядные платьица.
Малютки не были приучены к баловству и воспылали шумной любовью к своей взрослой кузине, которая высоко подбрасывала их на коленях и щедро оделяла подарками. Растроганный отец сердечно благодарил Фину.
Тюремщик невольно поддался неотразимому обаянию молодой девушки. Он досадовал, когда ему приходилось уходить из дому. Казалось, она принесла с собой сладкий аромат своих цветов, свежесть роз и фиалок. В жилище тюремщика все благоухало с тех пор, как она, легкая, смеющаяся, поселилась там. В складках ее светлых платьев словно притаились солнце, воздух, радость. Все теперь смеялось в мрачной комнате, и Ревертега с грубоватым хохотком говаривал, что в доме у него поселилась весна. Добрый человек забывался под ласковым дуновением этой весны; сердце его смягчалось, он сбрасывал с себя профессиональную суровость и жесткость.
Плутовка Фина играла свою роль мягко, без нажима. Не сделав ни одного опрометчивого шага, она исподволь довела тюремщика до того, что в нем проснулись сострадание и доброта. Как-то раз она вслух пожалела о судьбе Филиппа и заставила его признать, что бедняга терпит напраслину. Почувствовав, что дядюшка у нее в руках, что он потерял бдительность и готов ей повиноваться, она спросила, нельзя ли ей посетить бедного узника. Тюремщик, не решаясь сказать «нет», сам проводил племянницу и, впустив ее в камеру, остался караулить за дверью.
Фина стояла перед Филиппом как дурочка. Она смотрела на него смущенная, краснеющая, позабыв, что хотела сказать. Узнав ее, молодой человек, умиленный и обрадованный, поспешил ей навстречу.
— Вы здесь, дорогое дитя! — воскликнул он. — Ах, как это мило, что вы пришли… Позвольте мне поцеловать вашу ручку.
Филипп, по-видимому, вообразил, что находится в своей маленькой квартирке на улице Сент, и, пожалуй, не прочь был завязать новую интрижку. Цветочница, удивленная, почти оскорбленная, отняла руку и сурово посмотрела на любовника Бланш.
Вы не в своем уме, господин Филипп, — ответила она. — Знайте, что для меня теперь вы человек женатый… Поговорим о серьезных вещах.
Понизив голос, она торопливо прибавила:
— Тюремщик — мой дядя, и я уже целую неделю прилагаю все усилия, чтобы освободить вас. Мне хотелось увидеться с вами и сказать, что друзья помнят о вас… Надейтесь.
Услыхав эту благую весть, Филипп пожалел, что встретил ее как влюбленный.
— Дайте мне руку, — сказал он растроганным голосом. — Прошу вас как друг, как давнишний приятель… Вы прощаете меня?
Цветочница только улыбнулась в ответ.
— Я уверена, — сказала она, — что в ближайшее время мне удастся распахнуть перед вами двери тюрьмы… Какой день намечаете вы для побега?
— Для побега?.. Но меня оправдают! Зачем же бежать? Если я скроюсь, то тем самым признаю себя виновным.
Подобный довод не приходил в голову Фине: она считала Филиппа заранее осужденным, а в сущности он был прав, надо дождаться суда. В раздумье и нерешительности она так долго молчала, что Ревертега два раза легонько постучал в дверь, напоминая, что пора уходить.
— Ну что ж, — произнесла она, обратившись к заключенному, — будьте наготове в любое время. Если вас осудят, мы, ваш брат и я, подготовим побег… Доверьтесь нам.
Она вышла, оставив Филиппа почти влюбленным. Теперь у нее было достаточно времени, чтобы уговорить дядюшку. Она прибегала к своему испытанному приему: ошеломляла милого дядюшку добротой и изяществом и подогревала в нем чувство жалости к узнику. В конце концов она вовлекла в заговор даже своих маленьких сестричек, которые ради нее готовы были забыть родного отца. Как-то вечером, умилив Ревертега всеми нежностями, на какие она была большая мастерица, Фина наконец напрямик потребовала, чтобы он освободил Филиппа.
— Разрази меня гром! — воскликнул тюремщик. — Будь моя власть, я бы тут же отпер дверь.
— Но это же в ваших руках, дядюшка, — наивно возразила Фина.
— Это ты так думаешь… Меня на другой же день вышвырнут на улицу, и я подохну с голоду со своими девчонками.
Слова эти заставили цветочницу призадуматься.
— А что, если я дам вам денег, — продолжала она через секунду, — если скажу вам, что люблю этого парня, если на коленях буду молить вас вернуть мне его?
— Ты? Ты? — с удивлением повторял тюремщик.
Он встал, пристально посмотрел на племянницу, словно желая убедиться, не смеется ли она над ним, и, увидев, что она серьезна и взволнованна, покорился. Побежденный, усмиренный, он знаком выразил согласие.
— Клянусь честью, — прибавил он, — для тебя я готов на все… Чего не сделаешь для такой доброй и красивой девушки, как ты!..
Фина поцеловала его и заговорила о другом. Теперь она не сомневалась в победе. Время от времени она возобновляла разговор, приучая Ревертега к мысли, что он должен содействовать побегу Филиппа. Цветочница не хотела обрекать своего родственника на нищету и первая предложила ему, в виде вознаграждения, пятнадцать тысяч франков. Такой щедрый дар ослепил тюремщика, который с той поры был предан ей душой и телом.
Вот что дало Фине право сказать Мариусу с лукавой усмешкой: «Следуйте за мной… ваш брат спасен».
Цветочница привела юношу в тюрьму. По дороге она рассказала ему обо всем, о своей военной хитрости, о том, как она постепенно уламывала дядюшку. Мариус — эта правдивая душа — сперва возмутился всей этой комедией. Но, подумав о кознях г-на де Казалиса, он рассудил, что в конце концов пользуется тем же оружием, что и противник, и успокоился.
В трогательных выражениях поблагодарил он Фину, не зная, как выказать ей свою признательность. Молодая девушка, счастливая его волнением и радостью, почти не слышала его заверений.
Увидеться с Ревертега им довелось только вечером. С первых же слов тюремщик указал Мариусу на своих дочурок, игравших в углу.
Сударь, — без обиняков сказал он, — вот мое оправдание… Я бы не взял ни одного су, если бы не должен был кормить детей.
Мариуса тяготил этот разговор. Он старался по возможности сократить его. Зная, что тюремщиком в одинаковой мере владели расчет и преданность, он не мог презирать его, но ему было неприятно входить с ним в подобную сделку.
Тем не менее все было решено в несколько минут. Мариус заявил, что завтра утром отправится в Марсель и привезет обещанные пятнадцать тысяч франков. Он рассчитывал обратиться к банкиру, у которого г-жа Кайоль оставила около пятидесяти тысяч. Они лежали в банкирском доме г-на Берара, одном из самых солидных и известных в городе. Цветочница должна была подождать Мариуса в Эксе.
Он уехал, исполненный надежд, видя брата своего уже на свободе. Не успел он приехать в Марсель и выйти из дилижанса, как узнал ужасную, убийственную для него новость — банкира Берара только что объявили несостоятельным.
Мариус побежал к банкиру Берару. Он усомнился в справедливости зловещих слухов: бедняга был доверчив, как все, у кого чистая совесть. По дороге он успокаивал себя, что распространившийся слух, безусловно, клевета, и в нем снова просыпалась безумная надежда. Гибель состояния в такой момент была бы равносильна гибели Филиппа. Молодому человеку казалось, что судьба не может быть до такой степени жестокой: люди ошибаются, сейчас Берар вернет ему деньги.
Но когда он вошел в банкирский дом, сердце у него сжалось от тоски. Он воочию убедился в печальном, но неоспоримом факте. Все комнаты были пусты; и эти большие помещения, безлюдные и тихие, с запертыми решетками и голыми столами, показались ему вымершими. Богатство, когда оно рушится, оставляет на своем пути какое-то мрачное запустение. От папок, бумаг, кассы шел особый, еле уловимый запах развала. Повсюду валялись полосы белой бумаги с большими сургучными печатями — следы описи.
Мариус прошел по всем трем комнатам, не встретив ни души. Наконец он наткнулся на одного служащего, который явился сюда за своими личными вещами, лежавшими в его конторке. Служащий резко сказал ему, что г-н Берар у себя в кабинете.
Молодой человек так волновался, входя в кабинет, что забыл закрыть за собой дверь. Банкир мирно работал: писал письма, приводил в порядок бумаги, подводил счета. Это был еще не старый человек, высокого роста, с красивым и умным лицом; изысканный костюм, сверкающие перстни придавали ему нарядный, богатый вид. Можно было подумать, что он приоделся, чтобы принять своих клиентов и объявить им о постигшем его банкротстве.
Впрочем, во всей его позе проглядывало мужество. Человек этот был либо безропотной жертвой обстоятельств, либо отъявленным мошенником, который расплачивался за свою дерзость.
Увидев входившего Мариуса, он посмотрел ему прямо в лицо с выражением неподдельной печали.
— Я ждал вас, милостивый государь, — произнес он взволнованным голосом. — Как видите, я жду всех, кого довел до разорения. У меня хватит духа выдержать до конца, я хочу, чтобы каждый убедился, что мне нечего стыдиться.
Он взял с письменного стола реестр и несколько нарочитым жестом открыл его.
— Вот счета — продолжал он. — Пассив мой составляет миллион, актив — полтора миллиона… Суд все упорядочит, и думаю, что мои кредиторы ничего не потеряют… Если кто пострадал, так это я, я лишился состояния и кредита, позволив несостоятельным должникам подло обворовать себя.
Мариус еще не проронил ни слова. Перед безнадежно печальным спокойствием Берара, перед этим зрелищем сдержанного горя он не находил в душе ни одной укоризны, ни одного слова возмущения. Он был готов пожалеть этого человека, такого стойкого в беде.
— Сударь, — обратился наконец к нему Мариус, — почему вы не предупредили меня, как только увидели, что ваши запутанные дела обернулись плохо? Матери наши были подругами. В память старинной дружбы вы обязаны были заставить меня забрать деньги, прежде чем по вашей милости от них ничего не осталось… Сегодня своим банкротством вы меня совершенно разорили и привели в полное отчаяние.
Берар с живостью подошел к Мариусу и взял его за руки.
— Не говорите так! — воскликнул он слезливо. — Не вините меня. Ах, вы не знаете, как жестоко я терзаюсь угрызениями совести… Я как утопающий хватался за соломинку, боролся до последней минуты, в надежде спасти доверенные мне капиталы. Вы не знаете, каким ужасным случайностям подвергаются дельцы.
Мариус не нашел нужных слов. Что мог он сказать человеку, который, оправдываясь, обвинял самого себя? Не имея никаких доказательств, он не смел назвать Берара мошенником, и ему оставалось только уйти. Банкир говорил с такой грустью в голосе, так проникновенно и чистосердечно, что молодой человек поспешил оставить его в покое. Ему было тяжело смотреть на такое горе.
Проходя снова по пустым кабинетам, Мариус увидел все того же конторщика, который уже упаковал свои вещи; взяв сверток и шляпу, служащий пошел следом за ним. Человек этот на каждом шагу как-то странно поглядывал на юношу, посмеивался сквозь зубы и пожимал плечами. На улице он вдруг подошел к нему.
— Ну-с! — сказал он. — Что вы думаете об этом Бераре? Шут, каких свет не видывал, не правда ли?.. Вы забыли закрыть дверь кабинета, ну и смеялся же я, покуда он корчил плаксивые рожи. Он чуть что не рыдал, этот добропорядочный человек! Позволю себе сказать вам, сударь, что вы только что любезнейшим образом позволили обвести себя вокруг пальца.
— Не понимаю вас, — возразил Мариус.
— Тем лучше. Значит, вы честный парень… Сам я с глубокой радостью покидаю этот балаган. Для меня такой ход не является неожиданностью: давным-давно предвидел я развязку этой высокой комедии воровства. У меня на этот счет совершенно особый нюх. Сразу чую, если в банкирском доме завелись темные делишки.
— Объяснитесь.
— О! История простая. Могу изложить ее вам в двух словах. Десять лет тому назад Берар открыл банкирский дом. Сегодня я не сомневаюсь, что он с первого же дня подготовлял свое банкротство. Руководствовался он следующими соображениями: «Хочу быть богатым, потому что у меня большие аппетиты; хочу разбогатеть как можно скорее, потому что спешу удовлетворить эти аппетиты. Так как прямой путь тернист и долог, предпочту ему стезю мошенничества и в десять лет сколочу себе миллион. Сделаюсь банкиром, заведу кассу — ловушку для общественных ценностей. Стану ежегодно прибирать к рукам кругленькую сумму. Так будет продолжаться до тех пор, пока не набью карман до отказа. Тогда преспокойно прекращу платежи; из двух доверенных мне миллионов великодушно верну моим кредиторам двести, самое большее триста тысяч франков. Остальная сумма, спрятанная в укромном уголке, даст мне возможность жить по моему вкусу, в праздности и неге». Понятно вам, сударь мой?
Мариус с изумлением слушал конторщика.
И все-таки, — вскричал он наконец, — в том, что вы здесь наговорили, нет ни одного слова правды. Берар только что сказал мне, что пассив его — миллион, актив — полтора миллиона франков. Всем нам будет уплачено сполна.
Конторщик расхохотался.
— Боже ты мой, какая наивность! — снова заговорил он. — Вы и впрямь поверили в этот полуторамиллионный актив?.. Прежде всего из этой суммы вычтут приданое госпожи Берар. Госпожа Берар принесла своему супругу пятьдесят тысяч франков, а тот в брачном договоре переделал эту цифру на пятьсот тысяч. Как видите, небольшая кража на весьма кругленькую сумму в четыреста пятьдесят тысяч франков. Остается миллион, и этот миллион почти целиком представлен в сомнительных долгах… Подумайте, до чего просто? В Марселе имеются люди, которые за сто су продают свою подпись; они живут весьма неплохо, промышляя таким легким и доходным ремеслом. У Берара куча подобных векселей, подписанных подставными лицами, и он прикарманивает деньги, которыми, как он нынче утверждает, ссудил несостоятельных должников. Если вам отдадут десять процентов, считайте, что вам повезло. И то не раньше чем через полтора-два года, когда синдик закончит свою работу.
Мариус был потрясен. Итак, пятьдесят тысяч франков, оставленные ему матерью, превратятся в жалкие гроши, на которые он ничего не сможет сделать. Деньги нужны ему сейчас, а ему говорят: «Подожди два года». Злодею показалось мало, что он своими руками разорил, обездолил его, ему нужно было еще и надсмеяться над ним.
— Берар — мошенник, — веско произнес он. — Его подвергнут жестокому преследованию. Нужно избавить общество от подобных жуликов, что обогащаются, разоряя других.
Конторщик так и покатился со смеху.
— Берар, — снова заговорил он, — отделается какими-нибудь двумя неделями тюрьмы. Вот и все. Вы опять ничего не поняли?.. Слушайте меня.
Молодые люди не могли больше стоять на тротуаре, где их толкали со всех сторон. Они снова вошли в вестибюль банкирского дома.
— Вы говорите, что Берара ждет каторга, — продолжал конторщик. — Каторга — удел несмышленых людей. За десять лет, что он вынашивал и лелеял свое банкротство, мошенник наш принял все меры предосторожности; подобная подлость — это же настоящее произведение искусства. Счета его в порядке, закон он привлек на свою сторону. Ему наперед известно, насколько незначительна опасность, которой он подвергается. Самый серьезный иск, какой может предъявить ему суд, — это его чересчур большие личные траты; да он еще ответит за то, что пустил в обращение большое количество векселей, — разорительный способ обеспечить себя деньгами. Подобные оплошности влекут за собой смехотворное наказание. Говорю вам, Берар получит две недели тюрьмы, от силы месяц.
— В таком случае пусть все узнают о подлости этого человека! — воскликнул Мариус. — Разве нельзя доказать всему свету его виновность и отдать его под суд?
— Ну нет, этого сделать нельзя. Я же вам говорю, что нет доказательств. К тому же Берар зря времени не терял, он все предусмотрел, обзавелся в Марселе всесильными друзьями, предвидя, что в один прекрасный день ему, пожалуй, понадобится их влияние. В этом городе он теперь, в своем роде, неприкосновенное лицо: стоит волосу упасть с его головы, как все приятели завопят от горя и гнева. Его можно лишь для виду немного подержать в тюрьме. Выйдя оттуда, он найдет на месте свой миллиончик, снова окружит себя роскошью и легко восстановит былой престиж. В один прекрасный день вы увидите, как, развалясь на подушках, он промчится в экипаже, колеса которого забрызгают вас грязью; вы увидите, как он, беспечный и праздный, роскошествует и наслаждается жизнью. И, достойно венчая успех этой кражи, его будут приветствовать, будут любить, ему откроют новый кредит почета и уважения.
Мариус угрюмо молчал. Уходя, конторщик отвесил ему легкий поклон.
— Вот так-то и разыгрывается фарс, — прибавил он на прощание. — Все это лежало у меня на сердце, и я рад, что встретил вас и излил душу… Теперь еще один хороший совет: держите про себя все, что я только что вам рассказал, распрощайтесь со своими деньгами и не думайте больше об этом прискорбном деле. Поразмыслите — и увидите, что я прав… Приветствую вас.
Мариус остался один. Его охватило бешеное желание подняться к Берару и надавать ему пощечин. Честность и врожденное чувство справедливости бушевали в нем, побуждая его вытащить банкира из дома и закричать на всю улицу о его преступлениях. Затем порыв этот сменился чувством гадливости, он вспомнил о бедной своей матушке, гнусно обманутой этим человеком, и с той минуты в нем осталось одно лишь уничтожающее презрение. Он последовал совету конторщика и пошел прочь от этого дома, стараясь забыть, что у него были деньги и что какой-то негодяй их украл.
Все предсказания конторщика сбылись точь-в-точь. Берар был приговорен в тюремному заключению сроком на один месяц, как полагается за обыкновенное банкротство. Ровно через год, цветущий и развязный, он на удивление всему Марселю прожигал жизнь с наглой беспечностью богача. Он сорил деньгами в клубах, ресторанах, театрах, повсюду, где продавались удовольствия, и всегда находил на своем пути льстецов и простофиль, которые широким жестом снимали перед ним шляпу.
Мариус машинально спустился в порт. Он шел, не сознавая, куда несут его ноги, тупо глядя перед собой. Единственная мысль билась в его опустошенном мозгу, билась тревожно и неумолчно, как набат: «Нужно немедленно достать пятнадцать тысяч франков». Он смотрел в землю блуждающим взглядом отчаявшегося человека, словно рассчитывал найти у себя под ногами нужную ему сумму.
Жажда богатства овладела им в порту. Груды товаров, нагроможденных вдоль набережных, корабли, привозившие целые состояния, шум, движение люден, наживавшихся здесь, раздражали его. Никогда еще он не чувствовал себя таким нищим. На один миг он поддался чувству зависти, возмущения, ревнивой горечи. Он спрашивал себя, почему он беден, а другие богаты.
В ушах его по-прежнему раздавался все тот же неумолкающий гул набата: «Пятнадцать тысяч франков! Пятнадцать тысяч франков!» От этой мысли разламывался череп. Он не мог вернуться с пустыми руками. Брат ждал. Для спасения его у Мариуса оставались считанные часы. А он ничего не мог придумать, его утомленный мозг не подсказывал выхода. Как ни бился Мариус, как ни ломал голову — все было тщетно: тоска и бессильный гнев душили его.
Ни за что не осмелится он попросить пятнадцать тысяч франков у своего хозяина. Жалованье Мариуса было слишком незначительным, чтобы под него можно было взять ссуду. Кроме того, зная твердые правила судовладельца, молодой человек боялся нареканий с его стороны; как только он скажет г-ну Мартелли, на что предназначаются эти деньги, тот не даст ему ни одного су.
Вдруг Мариуса словно осенило. Недолго думая поспешил он домой на улицу Сент.
Там на одной лестничной площадке с ним жил молодой человек по имени Шарль Блетри — инкассатор на мыловаренном заводе Даста и Дегана. Живя рядом, молодые люди незаметно сблизились. Мариуса подкупила доброта Шарля; юноша этот ревностно посещал церковь, вел примерный образ жизни и казался высоконравственным человеком. Однако за последние два года он потратил много денег и обставил свою маленькую квартирку с подлинной роскошью: накупил ковры, драпировки, зеркала, красивую мебель. Домой он возвращался теперь гораздо позднее, чем прежде, жил более широко, но по-прежнему оставался кротким и добропорядочным, спокойным и богобоязненным.
Вначале Мариуса удивляла расточительность соседа, он не мог понять, как может служащий, получающий тысячу восемьсот франков, приобретать такие дорогие вещи. Но Шарль сказал ему, что недавно получил наследство и что рассчитывает вскоре оставить службу и начать независимый образ жизни. При этом он добавил, что кошелек его всегда к услугам соседа. Мариус отказался.
Сегодня ему на память пришло это любезное предложение. Он постучится к Шарлю и попросит его спасти Филиппа. Ссуда в пятнадцать тысяч франков, пожалуй, не стеснит этого малого, который, по-видимому, сорит деньгами. Мариус рассчитывал вернуть ему этот долг по частям и был уверен, что сосед согласится ждать сколько угодно.
Мариус не застал инкассатора дома, на улице Сент, а так как у него не было времени ждать, то он отправился на завод Даста и Дегана. Мыловарня эта была расположена на бульваре Дам.
Придя туда, он спросил Шарля Блетри, причем ему показалось, что присутствующие посмотрели на него как-то косо. Рабочие с раздражением посоветовали ему обратиться к самому г-ну Дасту. Удивленный таким приемом, Мариус решил пройти к фабриканту. Он застал у него в кабинете трех мужчин, с которыми г-н Даст о чем-то совещался; при появлении Мариуса все умолкли.
— Не можете ли вы мне сказать, сударь, — спросил молодой человек, — здесь ли господин Шарль Блетри?
Господин Даст быстро переглянулся с одним из посетителей, очень бледным и суровым на вид толстяком.
— Шарль Блетри сейчас вернется, — ответил фабрикант. — Будьте любезны обождать… Вы его приятель?
— Да, — простодушно ответил Мариус. — Он живет в одном доме со мной… Я знаю его вот уже скоро три года.
Наступило минутное молчание. Молодой человек, подумав, что стесняет своим присутствием этих господ, поклонился и направился к двери.
— Благодарю вас… — сказал он. — Я подожду на улице.
Тут толстяк наклонился к фабриканту и что-то ему шепнул. Движением руки г-н Даст остановил Мариуса.
— Не уходите, пожалуйста! — крикнул он. — Ваше присутствие может оказаться для нас полезным… Вы должны знать привычки Блетри и, конечно, могли бы дать нам кое-какие сведения о нем.
Мариус, в недоумении, слегка замялся. Он ничего не понимал.
— Извините, — снова заговорил г-н Даст чрезвычайно учтиво, — я вижу, что слова мои вас удивляют.
Указав на толстяка, он продолжал:
— Этот господин — полицейский комиссар нашего округа, и я призвал его, чтобы арестовать Шарля Блетри, который за два года присвоил себе шестьдесят тысяч франков.
Услышав, что Шарля обвиняют в воровстве, Мариусу сразу все стало ясно. Этим объяснялась безумная расточительность соседа, и юношу проняла дрожь при мысли, что он как раз готовился прибегнуть к его услугам. Ему не верилось, что Блетри был способен на такую низость. Он отлично знал, что в Марселе, как во всяком большом промышленном центре, немало служащих обворовывают хозяев, чтобы удовлетворить свои порочные наклонности и стремление к роскоши; ему не раз приходилось слышать о приказчиках, которые, зарабатывая сто — сто пятьдесят франков в месяц, проигрывают в клубах огромные суммы, швыряют двадцатифранковики девицам легкого поведения, проводят время в кафе и ресторанах. Но Шарль казался таким набожным, таким скромным и честным, он играл свою двойственную роль с таким искусством, что Мариус уверовал в эту мнимую добропорядочность и даже усомнился в справедливости обвинений, столь категорично выдвигаемых г-ном Дастом.
Он сел в ожидании развязки этой драмы. Впрочем, ничего другого ему и не оставалось. В течение получаса в кабинета царила мрачная тишина. Фабрикант принялся что-то писать. Комиссар и двое полицейских сидели молча и, словно спросонья, осоловело уставились в одну точку с таким железным упорством, что, глядя на них, Мариус закаялся бы совершать преступления, если бы он и был способен их совершать.
Послышался шум шагов. Дверь медленно отворилась.
— Вот и наш молодчик, — произнес г-н Даст, вставая.
Вошел ничего не подозревавший Шарль Блетри. Он даже не заметил, кто тут был.
— Вы спрашивали меня, сударь? — спросил он тем угодливым тоном, каким обыкновенно подчиненные разговаривают с хозяином.
Так как г-н Даст смотрел на него в упор, он отвернулся и увидел комиссара, которого знал в лицо.
Шарль страшно побледнел, поняв, что все кончено, и весь затрясся. Он как бы сам себя привел на расправу и опустил голову, словно ожидая удара. Чувствуя, что испуг выдает его, Шарль старался казаться спокойным, старался найти в себе хоть каплю хладнокровия и дерзости.
— Да, я посылал за вами! — в бешенстве закричал г-н Даст. — И вы знаете зачем, не правда ли?.. Ах, презренный, больше вы не будете меня обкрадывать!
— Не знаю, что вы хотите этим оказать, — пробормотал Блетри. — Я ничего у вас не крал… В чем вы меня обвиняете?
Комиссар сел за письменный стол фабриканта, чтобы составить протокол. Двое полицейских охраняли дверь.
— Сударь, — обратился комиссар к г-ну Дасту, — будьте любезны сказать, при каких обстоятельствах обнаружились хищения, совершенные, по вашим словам, ответчиком Блетри?
Господин Даст изложил всю историю. Он сказал, что инкассатор порой чрезвычайно оттягивал сбор взносов. Но так как молодой человек пользовался его безграничным доверием, то он объяснял эту оттяжку тем, что должники увиливают от платежей. Хищения, по всей вероятности, начались года полтора тому назад, а то и раньше. Но вот, как раз накануне, один из клиентов г-на Даста обанкротился, и фабрикант лично пошел к нему потребовать уплаты причитавшихся с него пяти тысяч. И тут он узнал, что Блетри уже несколько недель как получил этот долг. Испугавшись, г-н Даст поспешил вернуться на фабрику и, проверив кассовую книгу, обнаружил недочет примерно в шестьдесят тысяч франков.
Затем комиссар приступил к допросу Блетри. Захваченный врасплох, малый этот не смог ничего отрицать и придумал какую-то нелепую историю.
— Однажды, — сказал он, — я потерял портфель с сорока тысячами франков. Не смея признаться господину Дасту в потере такой значительной суммы, я стал утаивать некоторые ценности и играть на бирже в надежде выиграть и возместить убыток, понесенный фирмой.
Комиссар подробными расспросами сбил его с толку и заставил противоречить самому себе. Блетри попытался прибегнуть к другой выдумке.
— Вы правы, — снова заговорил он, — портфеля я не терял. Скажу все как было. По правде говоря, меня самого обокрали. Я приютил одного юношу, у которого не было куска хлеба. Однажды ночью он скрылся и унес с собой мешок с вкладами. В мешке была солидная сумма.
— Послушайте, не усугубляйте свою вину ложью, — сказал комиссар с тем устрашающим терпением, какое отличает полицейских. — Вы же сами понимаете, что мы не можем вам поверить. Все ваши россказни — сущий вздор.
Он обернулся к Мариусу.
— Я попросил господина Даста задержать вас, сударь, — сказал он, — чтобы вы помогли нам разобраться в этом деле… Обвиняемый — ваш сосед, сказали вы. Известен ли вам его образ жизни? Не можете ли вы заставить его сказать нам всю правду?
Мариус был в чрезвычайном затруднении. Блетри вызывал в нем жалость; он шатался как пьяный и смотрел на него умоляющими глазами. Юноша этот не был закоренелым мошенником, — по-видимому, он поддался соблазну по слабости ума и характера.
Однако в Мариусе громко говорила совесть, приказывая ему рассказать все, что он знает. Он не стал отвечать комиссару, а обратился к самому Блетри.
— Послушайте, Шарль, — сказал он ему, — я не могу сказать, виновны вы или нет. Я всегда считал вас добрым и тихим малым. Мне известно, что вы домотаете матери, что вы любимы всеми, кто вас знает. Если вы совершили оплошность, признайтесь в своей ошибке: не заставляйте страдать тех, кто питает к вам уважение и дружбу, скажите всю правду, покайтесь чистосердечно.
Мариус говорил мягко и убедительно. Обвиняемый, в котором сухие слова комиссара вызывали одно лишь глухое и молчаливое озлобление, был покорен снисходительностью того, кто столько лет был его другом. Блетри вспомнил свою матушку, подумал о своих близких, чью дружбу и привязанность он потеряет, и комок подступил ему к горлу. Он залился слезами.
Закрыв лицо руками, Шарль горько плакал; несколько минут были слышны одни лишь душераздирающие рыдания. Преступник молча во всем признавался. Никто не проронил ни слова.
— Ну что ж! — воскликнул наконец Блетри сквозь слезы. — Да, я — негодяй и вор… Сам не знал, что делал… Сначала мне понадобилось несколько сот франков, потом тысяча, две, пять, десять тысяч сразу… Казалось, кто-то подталкивает меня… И мои потребности, желания все росли…
— Куда вы дели эти деньги? — спросил комиссар.
— Не знаю… роздал, проел, проиграл… Вы понятия не имеете, что это такое… Покуда я жил в бедности, душа моя не знала волнений, не было у меня греховных помыслов, я любил ходить в церковь, вел праведную жизнь, как подобает честному человеку… Но вот я познал роскошь и порок, завел себе любовниц, купил дорогую мебель… словом, безумствовал…
— Можете вы назвать девушек, с которыми вы гуляли на краденые деньги?
— Как я могу знать их имена? Я брал их где придется: на улицах, на публичных балах. Они приходили, потому что у меня были полные карманы денег, и уходили, когда карманы мои пустели… К тому же я много проиграл по клубам в баккара… Видите ли, вором я сделался, когда насмотрелся, как некоторые богатые сынки швыряют деньги на ветер, — бездельники эти утопали в роскоши. Мне тоже захотелось иметь женщин, играть и кутить по ночам. Мне нужно было тридцать тысяч франков в год, а я зарабатывал только тысячу восемьсот… И тогда я стал вором.
Несчастный задыхался, горе душило его; он упал на стул. Мариус подошел к г-ну Дасту, тоже очень взволнованному, и умолял его быть снисходительным. Затем он поспешил уйти, чтобы не видеть этого зрелища, от которого сердце его обливалось кровью. Он оставил Блетри оцепенелым, в каком-то нервном столбняке. Несколько месяцев спустя он узнал, что юноша этот был приговорен к пяти годам тюрьмы.
Очутившись на улице, Мариус почувствовал большое облегчение. Он понял, что жизнь дала ему хороший урок, сделав его случайным свидетелем ареста Шарля. За несколько часов до того, в порту, ему приходили в голову предосудительные мысли о богатстве. Он увидел, до чего могут довести подобные мысли.
И тут он сразу вспомнил, зачем пришел на мыловаренную фабрику. У него оставался только один час, чтобы достать пятнадцать тысяч франков для выкупа брата.
Мариус должен был признаться в собственном бессилии. Он больше не знал, к кому обратиться. Одолжить за один час пятнадцать тысяч франков не так-то просто, особенно если ты простой конторщик.
Медленно шел он по Экской улице, голова у него напряженно работала, но мысль дремала, и он ничего не мог придумать. Денежные затруднения — ужасная вещь! Лучше бороться с убийцей, чем с неуловимым и удручающим призраком нищеты. До сих пор никто еще не изобрел ни одной такой монеты, пусть даже в сто су, которая сама плыла бы в руки.
Придя на бульвар Бельзенса, молодой человек, загнанный в тупик, доведенный нуждою до отчаяния, решил с пустыми руками вернуться в Экс. Дилижанс уже отъезжал, на империале пустовало одно место. Он с радостью занял его, предпочитая оставаться на воздухе, ибо задыхался от тревоги и надеялся, что широкие сельские просторы успокоят лихорадочный жар в его крови.
Грустное это было путешествие. Утром он проезжал мимо тех же деревьев, тех же холмов, но тогда надежда, которая заставляла его улыбаться, освещала радостным светом поля и косогоры. Теперь, снова глядя на этот край, он передавал ему всю печаль своей души. Тяжелая колымага катила безостановочно; по обочине дороги тянулись пахоты, сосновые леса, деревушки. А Мариуса каждая новая картина природы все больше и больше повергала в мрачное уныние, сердце у него щемило. Наступила ночь, и бедняге показалось, что весь край подернулся траурным крепом.
Приехав в Экс, он медленно побрел к тюрьме, думая про себя, что дурная весть никогда не приходит с опозданием. Было уже девять часов вечера, когда он вошел в тюремную сторожку. Ревертега и Фина коротали время за игрой в карты.
Цветочница радостно вскочила и побежала навстречу Мариусу.
— Ну как? — спросила она с ясной улыбкой, кокетливо откинув головку.
Мариус не посмел ответить. Он сел, совершенно подавленный.
— Говорите же! — воскликнула Фина. — Вы привезли деньги?
— Нет, — коротко ответил юноша.
Он тяжело вздохнул и рассказал о банкротстве Берара, об аресте Блетри, обо всех неудачах, постигших его в Марселе. В заключение он сказал:
— Теперь у меня уже действительно нет ни гроша за душой… Брат мой останется в тюрьме.
Цветочница замерла в горестном изумлении. Молитвенно сложив руки, приняв трогательную позу, столь свойственную женщинам Прованса, она повторяла со слезами в голосе: «Бедные мы, бедные!» И при этом поглядывала на дядю, словно побуждала его что-то сказать. Ревертега сочувственно смотрел на молодых людей. Видно было, что в нем происходит борьба. Наконец он решился.
— Послушайте, сударь, — обратился он к Мариусу, — несмотря на мое ремесло, я еще не настолько очерствел, чтобы не сочувствовать горю добрых людей… Вы уже знаете, что заставляет меня брать деньги за освобождение вашего брата. Но боюсь, не подумаете ли вы, что мною движет одна только корысть… Если тяжелые обстоятельства мешают вам сейчас оградить меня от нищеты, это не значит, что я не освобожу господина Филиппа… Вы расплатитесь со мной постепенно, когда сможете.
При этих словах Фина захлопала в ладоши. Она бросилась на шею дядюшке и от всего сердца расцеловала его. Мариус стал серьезным.
— Я не могу принять такую жертву, — возразил он. — И так уже совесть не дает мне покоя, что из-за меня вы изменяете долгу, я не хочу брать еще на себя тяжелую ответственность, оставляя вас без куска хлеба.
Цветочница, еле сдерживая гнев, резко повернулась к молодому человеку.
— Хватит вам! — воскликнула она. — Нужно спасти господина Филиппа… Я так хочу… Впрочем, мы и без вас откроем двери тюрьмы… Идемте, дядюшка. Если господин Филипп согласится, то брату его ничего не поможет.
Мариус побрел за девушкой и тюремщиком в камеру заключенного. Они взяли с собой потайной фонарь и постарались как можно тише проскользнуть в коридор, чтобы не привлечь внимания.
Все трое вошли в камеру и заперли за собою дверь. Филипп спал. Ревертега, тронутый слезами племянницы, по возможности смягчал для молодого человека суровые тюремные порядки: он приносил ему завтрак и обед, приготовленные Финой, снабжал его книгами и даже выдал ему добавочное одеяло. Камера стала обжитой, и заключенный не слишком томился в ней. К тому же он знал о готовящемся побеге.
Проснувшись, Филипп в порыве радости протянул руки брату и цветочнице.
— Вы пришли за мной? — спросил он с улыбкой.
— Да, — ответила Фина. — Одевайтесь поскорее.
Мариус молчал. Сердце у него колотилось. Он опасался, как бы острое желание свободы не заставило брата согласиться на побег, от которого, по его мнению, он обязан был отказаться.
— Итак, видно, все решено и устроено, — снова заговорил Филипп. — Я могу скрыться без тревог и угрызений совести… Вы заплатили обещанную сумму?.. Ты не отвечаешь, Мариус?
Фина поспешила вмешаться.
— Вот тебе раз! Кому же я велела поторопиться? — прикрикнула она. — Все остальное — не ваша забота!
Схватив платье молодого человека, она швырнула его на постель, прибавив, что подождет в коридоре.
Мариус знаком остановил ее.
— Извините, — сказал он, — я не могу оставить брата в неведении о постигшем нас несчастье.
И, невзирая на нетерпение Фины, он рассказал Филиппу о своей поездке в Марсель. Однако он не давал никаких советов, предоставляя брату полную свободу действий.
У заключенного, казалось, отнялся язык. Не помышляя больше о побеге, Филипп думал о том, что теперь он нищий, и представлял себе, как жалко он будет выглядеть на гуляньях: прощайте изящные костюмы, беспечные прогулки, любовные интриги. Впрочем, молодой человек был по лишен благородных чувств и высоких помыслов, что не позволило ему принять жертву Ревертега. Он снова улегся в свою убогую постель, натянул одеяло до самого подбородка и преспокойно заявил:
— Ладно, остаюсь.
Мариус просиял. Фина остолбенела.
Потом она стала доказывать необходимость бегства, говорила, что его привяжут к позорному столбу всем на поругание. Она горячилась и была бесподобна в своем гневе; Филипп смотрел на нее с восхищением.
— Красавица моя, — отозвался он, — вы могли бы, пожалуй, заставить меня согласиться на побег, если бы я не ослеп и не одурел в этой камере… Но, право же, хватит с меня всего того, что я уже натворил, чтобы больше ничем не отягчать свою совесть… Да свершится все по воле всевышнего… Впрочем, еще не все погибло. Мариус освободит меня; он раздобудет деньги, вот увидите… Приходите за мною, когда уплатите выкуп. Мы убежим все вместе, и я вас расцелую…
Он говорил почти весело.
Мариус взял его за руку.
— Спасибо, брат, — сказал он. — Доверься мне.
Фина и Ревертега вышли, оставив Филиппа и Мариуса на несколько минут одних. Беседа их была серьезной и взволнованной: они говорили о Бланш и ее будущем ребенке.
Когда все трое вернулись в сторожку, цветочница в полном отчаянии спросила Мариуса, что он собирается предпринять.
— Думаю начать все сначала, — ответил он. — Вся беда в том, что у нас впереди мало времени, а я не знаю, где искать тугую мошну.
— Могу дать вам совет, — сказал Ревертега. — У нас в городе, в двух шагах отсюда, живет банкир, господин Ростан. Возможно, он согласился бы ссудить вас крупной суммой… Но предупреждаю, говорят, что Ростан ростовщик…
У Мариуса не было выбора.
— Благодарствуйте, — сказал он. — Завтра утром я схожу к этому человеку.
Ростовщик Ростан был человеком ловким. Совершенно невозмутимо занимался он своими темными делами. Чтобы скрыть за приличной вывеской постыдный промысел, Ростан открыл банкирский дом, оплачивал патент, чтобы все было как полагается, по закону. Ростовщик этот умел при случае выказать даже некоторую честность и брал такие же проценты, как его собратья, городские банкиры. Но в его конторе была, так сказать, «задняя лавка», где он любовно обделывал свои махинации.
Через полгода после открытия банкирского дома Ростан стал управлять обществом ростовщиков, «черной шайкой»[1], доверившей ему свои капиталы. Комбинация эта была предельно проста. Люди, склонные к ростовщичеству и не смевшие промышлять этим ремеслом на свой страх и риск, приносили Ростану деньги, чтобы он пустил их в дело. Таким образом, через его руки проходили значительные оборотные суммы, и он мог наживаться на нужде заемщиков. Вкладчики оставались в тени. Ростан торжественно обязался давать ссуду по баснословной норме, в пятьдесят, шестьдесят и даже восемьдесят процентов. Каждый месяц негласные участники предприятия собирались у него, он представлял им счета, а потом начинался дележ. Однако Ростан устраивался так, что львиная доля прибыли оставалась у него, — вор обворовывал воров.
Главным образом наседал он на мелких торговцев. Когда к нему накануне платежа приходил какой-нибудь купец, он ставил ему непомерно тяжелые условия. Купец неизменно принимал их; таким образом, за десять лет Ростан разорил свыше пятидесяти человек. Впрочем, он ничем не брезговал и так же охотно ссужал сто су зеленщице, как тысячу франков скотопромышленнику; Ростан систематически грабил город и не упускал случая одолжить десять франков, чтобы назавтра получить двенадцать. Ростовщик подстерегал маменькиных сынков, молодых кутил, соривших деньгами; давал им полные пригоршни золота, чтобы они побольше швыряли его, а он мог бы подбирать то, что упадет. Обходил он и деревни, сам отправлялся искушать крестьян, а в неурожайный год по куску вырывал у них земли.
Таким образом, дом его стал чем-то вроде люка, куда проваливались состояния. Называли отдельных людей и целые семьи, разоренные им. Не было человека, который бы не знал тайных пружин его ремесла. Все пальцами указывали на богачей, его поставщиков, бывших министерских чиновников, купцов и даже рабочих. Но доказательств не было. Он прикрывался промысловым свидетельством банкира и был слишком хитер, чтобы попасться с поличным.
За все годы, что он высасывал соки из города, Ростан только один-единственный раз подвергся опасности. Это была нашумевшая история. Одна дама, принадлежавшая к богатой семье, заняла у него довольно крупную сумму; она была очень набожна и растратила свое состояние, щедро раздавая милостыню. Зная плачевное состояние ее дел, Ростан потребовал, чтобы она подписала векселя именем своего брата: подложные расписки казались ему надежной гарантией, и он был уверен, что из боязни огласки брат ее погасит задолженность. Бедная женщина подписала. Любовь к ближнему разорила ее, доброта и слабохарактерность привели к падению. Расчеты Ростана оправдались: первый вексель был оплачен; но так как все время появлялись новые и новые заемные письма, брату надоело, и он захотел внести ясность в это дело. Он пошел к ростовщику и пригрозил ему судебным преследованием; он сказал, что скорее поступится добрым именем своей сестры, нежели позволит безнаказанно обирать себя этакому прохвосту. Перепугавшись насмерть, Ростан вернул все расписки, какие у него еще оставались. Впрочем, старый живодер не потерял ни гроша: он ссудил сто на сто.
С того дня Ростан стал чрезвычайно осторожным. Он управлял капиталами «черной шайки» с искусством, которое снискало ему восхищение и доверие, с позволения сказать, господ ростовщиков. В то время как его вкладчики — эти обиралы — с видом честных людей грелись на солнышке, он запирался в своем большом и мрачном кабинете, где разрасталось и плодоносило золото всей шайки. В конце концов Ростан полюбил свое ремесло — надувательства и кражи — истинной любовью. Некоторым членам сообщества прибыль давала возможность жить согласно своим порочным наклонностям, в роскоши и разгуле. А ему ничто не доставляло такой радости, как сознавать, что он ловкий мошенник; каждая операция была для него увлекательной драмой или комедией; когда замыслы его осуществлялись, он рукоплескал самому себе, в нем говорило тогда удовлетворенное самолюбие признанного художника; а потом, расставив на столе стопки наворованных денег, он со сладострастием скупца погружался в их созерцание.
И к подобному человеку направил Мариуса простодушный Ревертега!
На следующее утро, часов в восемь, Мариус постучался в дверь Ростана. Дом был крепкий, основательный. Жалюзи на всех окнах были закрыты, что придавало зданию какую-то холодную обнаженность, таинственный и настороженный вид. Старая беззубая служанка, закутанная в грязную ситцевую ветошь, приоткрыла дверь.
— Господин Ростан дома? — спросил Мариус.
— Дома-то дома, да занят, — ответила старуха, продолжая держать дверь полузакрытой.
Молодой человек нетерпеливо толкнул створки и вошел в переднюю.
— Хорошо, — сказал он, — я подожду.
Служанка в изумлении нерешительно помялась, но, поняв, что ей не избавиться от этого посетителя, проводила его наверх и оставила в каком-то помещении вроде прихожей. Маленькая темная комнатка была оклеена выцветшими зеленоватыми обоями в расплывшихся пятнах сырости. Соломенный стул составлял всю меблировку. Мариус присел на этот стул.
Открытая напротив дверь позволила ему заглянуть внутрь конторы, где какой-то приказчик писал ужасно скрипучим гусиным пером. Другая дверь, слева, по-видимому, вела в кабинет банкира.
Мариус ждал долго. Его обдавало терпким запахом старых бумаг. В квартире было отвратительно грязно, а голые стены придавали ей мрачный и унылый вид. Углы обросли пылью, пауки на потолке плели свою паутину. Молодой человек задыхался, его раздражал скрип гусиного пера, становившийся все громче и громче.
Вдруг он услышал в соседней комнате разговор, и так как слова доносились четко и ясно, то из скромности он хотел было пересесть подальше, но некоторые фразы пригвоздили его к месту. Бывают такие беседы, которые подслушивать не зазорно, — бережное отношение к личным делам людей определенного сорта — излишняя щепетильность.
Чей-то голос, сухой, лишенный живых интонаций, очевидно, голос хозяина дома, произнес с дружеской грубоватостью:
— Господа, мы собрались здесь в полном составе, чтобы побеседовать о важных делах… Заседание открыто… Я хочу дать точный отчет о проведенных мною за этот месяц операциях, а затем мы приступим к разделу прибыли.
Послышался легкий шум, звуки отдельных голосов, потом все стало постепенно затихать. Мариус все еще ничего не понимал, однако чувствовал, что его охватывает жгучее любопытство; он догадывался, что за дверью происходит нечто из ряда вон выходящее.
И впрямь лихоимец Ростан принимал своих достойных компаньонов из «черной шайки». Молодой человек явился сюда как раз в тот час, когда шло заседание, именно в ту минуту, когда управляющий показывал свои книги, отчитывался в своих махинациях, делил барыши.
Все тот же сухой голос продолжал:
— Прежде чем войти в подробности, я должен признаться, что итоги этого месяца не так хороши, как итоги предыдущего, когда мы имели в среднем шестьдесят процентов. Нынче у нас только пятьдесят пять.
Послышались возгласы. Можно было подумать, что целая толпа неодобрительным шепотом выражает свое неудовольствие. А между тем там могло быть не более полутора десятка человек.
— Господа, — продолжал Ростан с насмешкой и горечью, — я сделал все, что мог, вам следовало бы поблагодарить меня… Работать становится с каждым днем все труднее… Впрочем, вот мои счета, я немедленно ознакомлю вас с некоторыми делами, которые я тут провернул…
На несколько секунд воцарилось глубокое молчание. Затем послышался шорох бумаг, легкий хруст листаемого реестра. Мариус начал понимать, в чем дело, и весь обратился в слух.
И тут Ростан крикливым и гнусавым тоном судебного пристава перечислил все свои сделки, давая кое-какие пояснения относительно каждой из них.
— Я ссудил, — сказал он, — десять тысяч франков молодому графу де Сальви, двадцатипятилетнему шалопаю, который через девять месяцев достигнет совершеннолетня. Он проигрался, а любовница его, по-видимому, требует от него крупную сумму. Он подписал мне векселей на восемнадцать тысяч франков, сроком на три месяца. Векселя эти датированы, согласно договору, днем его совершеннолетия. Род Сальви владеет большими поместьями… Это отменное дельце.
Слова ростовщика были встречены одобрительным шепотом.
— На другой день, — продолжал он, — ко мне пришла содержанка графа, которая рвала и метала, потому что любовник дал ей только два пли три векселя по тысяче франков. Она поклялась мне, что заставит Сальви заключить новый заем… Мы можем еще девять месяцев обирать этого дурачка, которому мать не дает денег.
Ростан листал реестр. После короткой паузы он снова заговорил:
— Журдье… торговец сукном, которому из месяца в месяц не хватает нескольких сот франков, чтобы расплатиться с кредиторами. Ныне его торговое заведение почти полностью принадлежит нам. На этот раз он получил еще от меня пятьсот франков под шестьдесят процентов. В следующий месяц я не дам ни одного су, объявлю его несостоятельным, и мы завладеем его товарами.
Марианна… рыночная торговка. Каждое утро она берет у меня десять франков, а вечером отдает пятнадцать. Мне кажется, она пьет… Мелкое дельце, но верная прибыль, — ежедневно пять франков устойчивой ренты.
Лоран… крестьянин из предместья Рокфавур. Кусок за куском передал он мне свой земельный участок близ Арка. Эта земля стоит пять тысяч франков; мы заплатили за нее две. Я выжил этого молодца из его владения. Жена и дети его явились ко мне плакаться на свою бедность… Вы, верно, вознаградите меня за всю эту докуку, не правда ли?
Андре… мельник, был нам должен восемьсот франков. Я пригрозил наложить арест на его имущество. Тогда он прибежал ко мне с мольбой не губить его, не предавать гласности его несостоятельность. Я согласился лично, не прибегая к помощи пристава, наложить запрет на его имущество и принудил его отдать мне мебель и белье, всего на тысячу двести с лишним франков… Четыреста франков эти я заработал своим человеколюбием.
Легкий одобрительный гул пробежал в толпе слушателей. Мариус услышал приглушенный смех этих людей: их потешала ловкость Ростана. А тот продолжал:
— Теперь пойдут обычные дела: три тысячи франков под сорок процентов купцу Симону; полторы тысячи франков под пятьдесят процентов скотопромышленнику Шарансону; две тысячи франков под восемьдесят процентов маркизу де Кантарель; сто франков под тридцать пять процентов сыну нотариуса Тенгри…
И Ростан, с трудом разбирая написанное, целых четверть часа читал имена и цифры, перечислял ссуды от десяти до десяти тысяч франков и разнообразные проценты от двадцати до ста. Когда он кончил, кто-то густым, хриплым голосом произнес:
— Так за каким же чертом, друг мой, вы сами на себя наговаривали? Вы чудесно поработали этот месяц. Ведь все это превосходные кредиторы. Не может быть, чтобы прибыль в среднем не возросла до пятидесяти пяти процентов, а то и выше. Вы, наверное, ошиблись, объявив нам такую цифру?
— Я никогда не ошибаюсь, — сухо возразил ростовщик.
Мариусу, который почти вплотную приложил ухо к двери, показалось, что он уловил какую-то нерешительность в голосе подлеца.
— Дело в том, что я еще не все сказал, — продолжал Ростан несколько растерянно. — Мы потеряли на той неделе двенадцать тысяч франков.
При этих словах послышались грозные выкрики. Мариус на какой-то миг понадеялся, что мошенники сейчас съедят друг друга.
— Ну вас к черту! Выслушайте меня! — крикнул банкир, перекрывая стоявший в комнате шум. — Я достаточно приношу вам денег, чтобы вы могли простить мне убыток, который потерпели из-за меня один-единственный раз, и то случайно. Тем более что это произошло не по моей вине. Меня обокрали.
Он произнес эти слова с негодованием честного человека. Когда шум понемногу улегся, он продолжал:
— История такова: Монье, торговец зерном, человек состоятельный, — я был о нем прекрасно осведомлен, — пришел ко мне с просьбой дать ему взаймы двенадцать тысяч франков. Я ответил, что у меня таких денег нет, но что я знаю одного старого скрягу, который, пожалуй, ссудит его, но только под чудовищные проценты. На другой день Монье опять пришел и сказал, что готов на любые условия. Я предупредил его, что ему придется уплатить пять тысяч франков одних процентов. Он согласился. Как видите, дельце было золотое… Пока я ходил за деньгами, он сел за мой письменный стол и подписал семнадцать векселей по тысяче франков каждый. Я ознакомился с ними и положил их на угол своей конторки. Затем, перекинувшись со мной несколькими словами, Монье спрятал деньги в карман и вышел… После его ухода я хотел запереть бумаги, взял их в руки… Представьте себе, что жулик этот подменил расписки очень похожей по объему связкой переводных векселей на смехотворную сумму, векселей, закапанных чернилами, без подписи, неизвестно на чье имя… Меня обокрали. Со мной чуть не приключился удар, я побежал вдогонку за вором, который преспокойно гулял по залитому солнцем проспекту… Я еще рта не раскрыл, как он уже обозвал меня лихоимцем и пригрозил мне полицией. Этот Монье пользуется славой честного и неподкупного человека, и я, по правде говоря, предпочел смолчать.
Слушатели несколько раз прерывали рассказ сердитыми замечаниями.
— Признайтесь, Ростан, что вы спасовали, — снова заговорил хриплый голос. — Одним словом, деньги потеряны, прибыли у нас только пятьдесят пять процентов… В следующий раз вы будете строже блюсти наши интересы… А теперь — за дележ!
Несмотря на тревогу и негодование, Мариус не сдержал улыбки. Проделка этого Монье показалась ему в высшей степени забавной, и в глубине души он восхищался плутом, который перехитрил плута.
Теперь он знал, чем промышлял Ростан. Он не пропустил ни одного слова из того, что говорилось в соседней комнате, и представлял себе всю эту сцену так ясно, словно присутствовал при ней. Полуоткинувшись на стуле, он напряженно прислушивался и мысленно видел перед собой ссорившихся ростовщиков, видел их алчные взгляды, их лица, сведенные судорогой низменных страстей.
Он испытал нечто вроде горькой радости, когда вспомнил, зачем пришел в этот вертеп. Какая наивность, боже милостивый! Где он надеялся найти пятнадцать тысяч франков для выкупа Филиппа! Целый час ждал он банкира, чтобы тот в конце концов выставил его за дверь, как последнего попрошайку; в лучшем случае заломил бы пятьдесят процентов и содрал бы их без зазрения совести. При этой мысли, при мысли, что тут же рядом находится сборище мошенников, которым на руку все беды и пороки города, он вскочил и взялся за ручку двери.
В комнате тонко позвякивало золото. Ростовщики делили добычу. Каждый получал мзду за месяц плутней. Звон пересчитываемых монет щекотал им нервы, а между тем в этой упоительной для них музыке порою слышался отзвук рыданий. Тревожную тишину прерывал только жесткий, как металл, голос банкира, называвшего цифры.
Тут Мариус повернул дверную ручку. Безмолвно простоял он несколько секунд на пороге; лицо его было бледно, взгляд тверд.
Глазам молодого человека открылось странное зрелище. Ростан стоял у письменного стола, спиной к открытой кассе, откуда он черпал пригоршни золота. Вокруг стола сидели члены «черной шайки», одни ждали своей доли, другие — набивали карманы только что полученными деньгами. Банкир поминутно заглядывал в счета, низко пригибаясь к самому реестру; он выдавал деньги с большой осторожностью. Компаньоны не сводили глаз с его рук.
На шум распахнувшейся двери все головы резко и испуганно повернулись. Увидев Мариуса, сурового и негодующего, каждый из присутствовавших безотчетным движением прикрыл всей пятерней свою кучку золота. Наступила минута замешательства и оцепенения.
Молодой человек сразу же узнал негодяев. Он не раз встречал их на улице; исполненные достоинства, они проходили мимо него с высоко поднятой головой. Кое-кого из них он даже приветствовал: ведь при желании они могли бы спасти его брата. Чиновники в отставке, помещики, завсегдатаи церкви и городских салонов, они были богаты, уважаемы, влиятельны. Теперь под его взглядом они униженно бледнели; у него вырвался жест отвращения.
Ростан бросился вперед. Глаза его лихорадочно мигали, толстые бледные губы тряслись, вся его красноватая, сморщенная личина скупца выражала смешанное чувство изумления и ужаса.
Что вам нужно? — запинаясь, спросил он Мариуса. — Почему вы врываетесь в чужой дом?
— Мне нужно было пятнадцать тысяч франков, — ответил молодой человек с холодной насмешкой в голосе.
— У меня нет денег, — поспешил ответить ростовщик и бросился к своей кассе.
— О, не беспокойтесь, я отказался от мысли обворовывать самого себя… Не скрою, целый час провел я под этой дверью и тайно присутствовал на вашем заседании.
Заявление это как обухом ударило по склоненным головам членов «черной шайки». Эти люди еще дорожили своим добрым именем и не совсем потеряли стыд. Кое-кто закрыл лицо руками. Ростану нечего было терять; он понемногу приходил в себя. Приблизившись вплотную к Мариусу, он повысил голос.
— Кто вы такой? — закричал он. — По какому праву явились сюда подслушивать под дверью? Зачем пролезли до самого кабинета, раз вам ничего от меня не нужно?
— Кто я? — переспросил молодой человек тихо и спокойно. — Честный малый, а вы мошенники. По какому праву я подслушивал под дверью? По праву порядочного человека изобличать подлецов. Зачем я проник к вам? Да просто-напросто, чтобы сказать вам, что вы мерзавец.
Ростан дрожал от бешенства. Он не мог понять, откуда взялся этот мститель, который бросал ему правду в лицо. Он раскричался, ринулся вперед на Мариуса, но тот сильным движением удержал его.
— Замолчите вы! — продолжал он. — Я и сам уйду, мне здесь душно. Но прежде чем уйти, я хотел бы высказаться. Ах! Господа, у вас волчий аппетит. Вы алчно делите между собой слезы и отчаяние целых семей; вы наедаетесь до отвалу кражами и обманом… Я очень доволен, что мне удалось хоть немного помешать вашему насыщению и вызвать у вас трепет беспокойства.
Ростан попытался прервать его, но Мариус продолжал с дрожью в голосе:
— Разбойники с большой дороги по крайней мере обладают смелостью, они дерутся, они подвергают себя опасности. Вы же, господа, воруете, стыдливо оставаясь в тени. И подумать только, что у вас нет необходимости красть из-за куска хлеба! Ведь вы все богаты. Для вас злодеяние, господи прости, одно удовольствие.
Кое-кто из ростовщиков с угрожающим видом поднялся.
— Вам никогда не приходилось испытывать на себе гнев честного человека, не так ли? — прибавил Мариус с насмешкой. — Правда вас раздражает и пугает. Вы привыкли к почтительному обращению, какое подобает порядочным людям, а так как вы, наловчившись прятать свою подлость, пользуетесь всеобщим уважением, то в конце концов сами поверили в справедливость почестей, воздаваемых вашему лицемерию. Что ж!
Мне хотелось, чтобы вы хоть один раз в жизни получили по заслугам, вот зачем я и вошел сюда.
Молодой человек увидел, что еще немного, и они убьют его. Шаг за шагом стал он отходить к двери, сдерживая ростовщиков взглядом. На пороге он снова остановился.
— Я отлично знаю, господа, — сказал он, — что не могу потащить вас на суд людской. Богатство, влияние и изворотливость делают вас неприкосновенными. Имей я наивность бороться против вас, уничтожен был бы, несомненно, я… Но мне не придется по крайней мере упрекать себя за то, что, очутившись рядом с такими людьми, как вы, я не изрыгнул им в лицо свое презрение. Мне хотелось бы, чтобы слова мои были раскаленным железом, которое выжгло бы клеймо на ваших лбах. Толпа с тиканьем гналась бы за вами, и, может быть, это послужило бы вам уроком. Делите свое золото: если в вас еще осталась хоть капля честности, оно обожжет вам руки.
Мариус закрыл дверь и ушел. Выйдя на улицу, он грустно усмехнулся. Жизнь открылась ему во всей своей грязи и язвах, и он подумал, что ему, с его честностью и справедливостью, самой судьбой уготована смешная и благородная роль Дон-Кихота.
Когда Мариус рассказал о своей рискованной выходке тюремщику и цветочнице, Фина воскликнула:
— Здорово вы подвинули дело! И чего было так петушиться? Человек этот, может статься, ссудил бы вас деньгами.
Женщины обладают упорством, которое придает их совести известную гибкость; так и Фина: при всей своей честности, она на месте Мариуса, вероятно, притворилась бы, что ей ничего не известно, и даже при случае воспользовалась бы подслушанной тайной.
Ревертега был несколько смущен тем, что посоветовал Мариусу обратиться к банкиру.
— Я предупредил вас, сударь, — сказал он, — до меня доходили кое-какие слухи об этом человеке, но я счел это клеветой. Знай я всю правду, никогда бы не направил вас к нему.
Мариус и Фина все послеобеденное время строили планы один другого нелепее и тщетно ломали голову, где бы раздобыть пятнадцать тысяч, необходимых для бегства Филиппа.
— Как же так, — воскликнула девушка, — чтобы во всем городе не нашлось ни одной доброй души, которая вывела бы нас из затруднения! Разве нет у нас богатых людей, ссужающих деньги под умеренные проценты? Ну же, дядюшка, подумайте-ка вместе с нами. Назовите мне услужливого человека, и я брошусь к его ногам.
Ревертега покачал головой.
— Да, конечно! — ответил он. — Здесь есть отзывчивые люди с деньгами, они, пожалуй, пошли бы вам навстречу. Только у вас нет никакого права на их доброту, вы же с места в карьер не попросите у них денег. Вам бы нужно было обратиться к заимодавцам-дискантерам, но так как вы не можете дать надежного поручительства, то вынуждены обращаться к ростовщикам… О, я знаю таких старых скряг, жуликов, которые либо с восторгом заграбастали бы вас в свои лапы, либо вышвырнули бы на улицу, как опасного попрошайку.
Фина прислушивалась к словам дяди. Все эти денежные вопросы не укладывались в ее юной головке. Душа девушки была так открыта, так чиста, что ей казалось совершенно естественным и нисколько не затруднительным, побегав часок-другой, раздобыть крупную сумму: на свете столько миллионеров, для которых несколько тысяч франков ничего не значат.
Она стояла на своем.
— Да ну же, подумайте хорошенько, — снова обратилась она к тюремщику. — Неужели вы и впрямь не знаете никого, кто бы нам помог?
Ревертега с волнением посмотрел на ее измученное тревогой лицо. Ему не хотелось показывать грубую изнанку жизни этому ребенку, полному юных надежд.
— Нет, — ответил он, — я и в самом деле не вижу никого… Я говорил вам о старых мошенниках, которые постыдно нажили громадные состояния. Они, как и Ростан, ссужают сто франков, чтобы через три месяца получить сто пятьдесят…
Он поколебался, затем продолжал, понизив голос:
— Хотите, я расскажу вам историю одного из них… Зовут его Румье; он бывший министерский чиновник, теперь — охотник за наследствами. Пролезая в богатые дома, где он в силу своих обязанностей играл роль поверенного и друга, Румье зондировал почву и умело расставлял ловушки. Когда ему попадался завещатель мягкосердечный и слабовольный, он становился его любимцем, оплетал его своими сетями, постепенно привлекал на свою сторону низкопоклонством, лестью, искусно разыгранным вниманием и сыновней нежностью. О, это ловкач! Надо было видеть, как он усыплял бдительность своей жертвы, с какой вкрадчивой гибкостью втирался в доверие старика! Постепенно он вытеснял настоящих наследников, всяких племянников и двоюродных братьев, затем собственноручно составлял новое завещание, которое лишало их права на имущество родственника и назначало его единственным и законным наследником. Однако Румье не торопил событий, десятилетиями добивался он своей цели, вынашивал свой план до полного созревания; он действовал с кошачьей осторожностью, ползая в тени, и прыгал на свою жертву лишь тогда, когда она уже была парализована его взглядами и ласками. Он охотился за наследством так же кровожадно, как свирепый тигр за зайцем: бесшумно и пряча когти.
Фине казалось, что она слушает сказку из «Тысячи и одной ночи». Она смотрела на дядюшку широко раскрытыми от удивления глазами. Мариус начинал уже осваиваться со всякого рода злодействами.
— Вы говорите, что человек этот нажил большое состояние? — спросил он тюремщика.
— Да, — продолжал тот. — Приводят диковинные примеры, подтверждающие удивительную ловкость Румье… Так лет десять, пятнадцать тому назад он снискал благосклонность одной престарелой дамы — владелицы почти полумиллионного состояния. То была настоящая страсть. Старуха до такой степени превратилась в его рабу, что отказывала себе в куске хлеба, только бы не прикасаться к богатству, которое она хотела оставить этому дьяволу-искусителю, что вертел ею как хотел. Она была в полном смысле слова одержимой; святой воды всех церквей не хватило бы, чтобы изгнать из нее беса. Посещения Румье приводили ее в экстаз. Каждый раз, когда при встрече на улице он отвешивал ей поклон, это ее потрясало так, что от радости вся кровь бросалась ей в лицо. Для всех оставалось загадкой, какой лестью, каким ловким ходом сумел нотариус столь глубоко проникнуть в это сердце, которое до сих пор находилось под замком чрезмерной благочестивости. Старая дама, обобрав своих прямых наследников, завещала Румье пятьсот тысяч франков. Все были подготовлены к подобной развязке.
Наступила пауза.
— А вот слушайте, — вновь заговорил Ревертега, — я могу привести вам еще один пример… Забавная история — настоящая жестокая комедия, в которой Румье дает доказательство редкой изворотливости… Некто по имени Ришар, коммерсант, скопивший несколько сот франков, ушел от дел и поселился в одной порядочной семье, которая покоила и тешила его старость. За такую подкупающую дружбу старый купец обещал своим хозяевам сделать их своими наследниками. Те твердо на это надеялись; у них было много детей, и они рассчитывали устроить их достойным образом. Но Румье стал им поперек дороги; вскоре он сделался близким другом Ришара и частенько увозил его в деревню, где завершил в глубокой тайне свое захватническое дело. Семья, в которой жил бывший коммерсант, ничего не подозревала; продолжала ухаживать за своим постояльцем и ждала наследства. Пятнадцать лет прожили эти люди в сладостном душевном покое, пятнадцать лет строили они планы на будущее, уверенные в грядущем счастье и богатстве. Ришар умер, а на следующий день наследником стал Румье, к великому изумлению и разочарованию этой семьи, у которой он украл и привязанность и деньги покойного… Вот каков этот охотник за наследствами. Неслышно крадется он, пряча когти; его прыжки чересчур стремительны, чтобы от них можно было уклониться, он успевает высосать всю кровь из своей жертвы, прежде чем кто-то заметит, что он впился в нее.
Фина возмутилась.
— Нет, нет, — сказала она, — я ни за что не обращусь за деньгами к подобному человеку… Не знаете ли вы, дядюшка, какого-нибудь другого заимодавца?
— Э-хе-хе, бедная моя девочка, — ответил тюремщик, — все ростовщики на один покрой; у кого из них совесть чиста и безупречна? Знаю я одного старого выжигу, у него миллионное состояние, а живет он одни в грязном, запущенном доме. Гийом глубоко схоронился в своем смрадном вертепе. Сырость разъедает стены его погреба; даже пол не мощен, под ногами какая-то омерзительная дрянь из мусора и обломков; с потолка свисает паутина, на всем лежит пыль; тусклый и мрачный свет пробивается сквозь мутные, давно не мытые стекла. Наш скопидом кажется неподвижным на своем гноище, словно паук, дремлющий в паутине. Когда жертва попадается в расставленные им сети, он притягивает ее к себе и высасывает всю кровь из ее жил… Человек этот питается только отварными овощами и потому всегда голоден. Он одевается в лохмотья и ведет жизнь нищего, прокаженного. А все для того, чтобы сберечь накопленные деньги и бесконечно приумножать свои сокровища… Он ссужает только сто на сто.
Фина бледнела перед отвратительной картиной, которую рисовал ее дядя.
— Однако же, — продолжал тюремщик, — у Гийома есть друзья, которые превозносят его благочестие. Он же не верит ни в бога, ни в черта и, кабы мог, продал бы Христа вторично; но он сумел ловко прикинуться очень набожным, чем и заслужил уважение некоторых не слишком умных людей. Его можно видеть на всех богослужениях, нет церкви, где бы он не ковылял от колонны к колонне, преклоняя колена и опустошая кропильницы. Расспросите весь город, выведайте, что хорошего сделал этот святоша? Он, говорят, любит бога, но при этом обирает ближнего своего. Нет такого человека, которому бы он пришел на помощь. Он ссужает в рост и не дает ни одного су обездоленным. Умри кто-нибудь голодной смертью на пороге его дома, он не дал бы ни куска хлеба, ни глотка воды. Если он и пользуется каким-то уважением, то оно такое же краденое, как все, чем он обладает…
Ревертега осекся, глядя на племянницу, не решаясь продолжать.
— Неужели у вас хватит наивности обратиться к подобному человеку? — спросил он наконец. — Я не могу рассказать все, я не могу говорить о пороках Гийома. Это грязный старик; временами он забывает скупость ради удовлетворения своей похоти. Все кругом шепчутся о постыдных торгах, о возмутительных случаях растления…
— Довольно! — громко вскрикнул Мариус.
Фина, вся красная, потрясенная, поникла головой, она не находила в себе больше ни мужества, ни надежды.
— Я вижу, что деньги обходятся слишком дорого, — заговорил молодой человек, — чтобы купить их, нужно продать себя. Ах, если бы у меня было время честно заработать нужную нам сумму!
Все трое умолкли, не зная, что придумать для спасения Филиппа.
На следующее утро Мариус, уступая настоятельной необходимости, решил попросить помощи у г-на де Жируса. С тех пор как он начал тщетные поиски денег, его не оставляла мысль обратиться к старому графу. Но он никак не мог решиться на это; его отпугивала резкость чудаковатого дворянина, он не смел признаться в своей беде и краснел, когда думал, что придется рассказать, зачем ему понадобились пятнадцать тысяч франков. Для него было истинной мукой посвящать третье лицо в план бегства Филиппа, а г-на де Жируса он стеснялся больше, чем кого-либо.
Молодой человек не застал графа дома, тот только что уехал в Ламбеск. Мариус даже обрадовался — так тяготил его этот шаг. Он постоял немного, не зная, как ему быть; отправиться в Ламбеск было свыше его сил, а вынужденное бездействие угнетало его.
Он повернул назад и, удрученный, с блуждающим взглядом побрел по бульвару, как вдруг в одной из аллей увидел Фину. Цветочница, в нарядном платье, с саквояжем в руке, вся светилась улыбкой и казалась олицетворением решимости.
— Куда это вы? — с удивлением спросил он.
— В Марсель, — ответила она.
Он посмотрел на нее с любопытством, как бы вопрошая взглядом.
— Не могу вам ничего сказать, — продолжала она. — Есть у меня один план, но боюсь, как бы он не сорвался. Я вернусь вечером… Ну, ну, не падайте духом.
Мариус проводил Фину до дилижанса. Когда тяжелая колымага тронулась в путь, он долго провожал ее глазами; она увозила его последнюю надежду, и кто знает, что она привезет ему вскоре — горе или радость.
До самого вечера бродил он вокруг прибывавших дилижансов. Уже ждали последнего, а Фина все не появлялась. Молодой человек, снедаемый нетерпением, лихорадочно ходил взад и вперед и весь дрожал при мысли, что цветочница задержится до следующего дня. Не зная, в чем состояла ее последняя попытка, он чувствовал, что не в силах провести целую ночь в неведении, тревоге и сомнениях. Его знобило, и он бродил по проспекту словно в каком-то кошмаре.
Наконец он еще издали, посреди площади Ротонды, увидел дилижанс. Грохот колес о мостовую вызвал у него ужасное сердцебиение. Прислонясь к дереву, он смотрел, как пассажиры с приводившей в отчаяние медлительностью, один за другим, высаживаются из кареты. Вдруг он словно прирос к земле. Против него в открытой дверце мелькнула высокая фигура и бледное, печальное лицо аббата Шатанье. Выйдя из дилижанса, он протянул руку и помог спуститься на тротуар какой-то молодой женщине. То была мадемуазель Бланш де Казалис.
За ней, минуя подножку, спрыгнула Фина. Она сияла.
Приезжие в сопровождении цветочницы направились в «Гостиницу принцев». Под покровом сгущавшейся тьмы Мариус машинально плелся за ними, ничего не понимая, как совершеннейший тупица.
Фина пробыла в гостинице не больше десяти минут. Выйдя оттуда, она увидела Мариуса и в приливе безудержной радости бросилась к нему.
— Мне удалось привезти их! — крикнула она, хлопая в ладоши. — Теперь, надеюсь, они добьются того, чего я хочу… Завтра все выяснится.
И, взяв Мариуса под руку, она рассказала ему весь свой день.
Накануне ее поразило вырвавшееся у молодого человека сожаление о том, что он не успеет честно заработать нужную сумму. С другой стороны, из всего рассказанного дядюшкой видно было, что найти заимодавца, ростовщика с умеренным аппетитом, почти невозможно. Следовательно, вопрос сводился к тому, чтобы выиграть время и постараться, насколько возможно, отдалить тот час, когда Филиппа привяжут к позорному столбу. Больше всего их ужасала эта казнь, отдававшая осужденного на поругание толпы. У девушки созрел план, план смелый и, пожалуй, выполнимый только благодаря своей дерзости. Она отправится прямо в дом г-на де Казалиса, проникнет в комнату его племянницы и нарисует ей яркую картину того, что ждет осужденного; не поскупившись на подробности, она докажет Бланш, что позор падет не только на Филиппа, но и на нее. Заставив таким образом мадемуазель де Казалис стать на защиту возлюбленного, она пойдет вместе с барышней к ее дяде, и они вдвоем умолят его вмешаться. Если депутат не согласится просить о помиловании, пусть хотя бы добьется отсрочки.
Впрочем, у Фины не было ясного представления, как ей следует действовать. Она не допускала мысли, что г-н де Казалис устоит перед слезами племянницы. Она верила, что он предан Бланш.
Бедняжка Фина грезила наяву, когда надеялась, что г-н де Казалис в последнюю минуту смягчится. Этот надменный упрямец хотел надругаться над Филиппом, и ничто в мире не могло помешать ему осуществить свою месть. Если бы Фине довелось встретиться с ним, все ее мечты пошли бы прахом, напрасно стала бы она расточать самые нежные улыбки, проливать самые трогательные слезы.
На ее счастье, обстоятельства благоприятствовали ей. Когда она явилась в особняк депутата, расположенный в аллее Бонапарта, ей сказали, что г-н де Казалис только что отбыл в Париж, куда его вызвали по делам, связанным с его общественной деятельностью. На ее вопрос, может ли она видеть барышню, последовал уклончивый ответ: мадемуазель де Казалис в отъезде.
Цветочнице оставалось только покинуть особняк; на улице Фина стала думать, как выйти из затруднительного положения, в которое она попала. Все ее замыслы оказались расстроенными, отъезд дяди и племянницы лишал ее поддержки, на какую, по ее мнению, она могла рассчитывать; у нее не было здесь ни одного друга, ей не на кого было опереться. Однако она не хотела отказаться от последней надежды и вернуться в Экс в таком же отчаянии, в каком была накануне, после безрезультатной поездки Мариуса.
Вдруг она вспомнила об аббате Шатанье. Мариус часто говорил ей о старом священнике. Она много наслышалась о его доброте и самоотверженности. Не даст ли он ей каких-нибудь ценных сведений?
Она нашла священника в доме у его сестры-калеки. Фина излила перед ним душу и в нескольких словах рассказала о причине своего приезда в Марсель. Старик слушал ее с большим волнением.
— Само небо привело вас сюда, — ответил он. — Думаю, что при таких обстоятельствах я вправе нарушить доверенную мне тайну. Мадемуазель Бланш никуда не уезжала. Господин де Казалис, желая скрыть беременность своей племянницы и не имея возможности взять ее с собой в Париж, снял для нее домик в деревне Сент-Анри. Она живет там с гувернанткой. Господин де Казалис, который снова оказал мне доверие, просил меня почаще навещать ее и дал мне довольно большие полномочия… Если хотите, я провожу вас к бедной девочке, которая, как вы сами убедитесь, сильно изменилась и очень удручена.
Фина с радостью приняла это предложение.
При виде цветочницы Бланш побледнела и горько расплакалась. Желтое, как воск, лицо с бесцветными губами, глаза, окруженные легкой синевой, выдавали, чего ей стоило сдерживать страшный вопль признания, который рвался из ее груди с такой силой, что она шаталась.
Когда Фина, тронутая ее слезами, объяснила, что она могла бы скорее чем кто-либо избавить Филиппа от величайшего позора, Бланш встала и, выпрямившись во весь рост, произнесла надтреснутым голосом:
— Я готова, располагайте мною… дитя в чреве моем непрестанно твердит мне о своем отце. Я хотела бы успокоить гнев этого бедного, еще не родившегося существа.
— За чем же дело стало! — с жаром воскликнула Фина. — Помогите мне освободить Филиппа… Я уверена, что вы добьетесь хотя бы отсрочки, попытайтесь же.
— Мадемуазель Бланш не может поехать одна в Экс, — вмешался аббат Шатанье. — Я должен сопровождать ее… Не сомневаюсь, что, узнав об этой поездке, господин де Казалис самым суровым образом осудит меня. И, тем не менее, я согласен ответить за это, ибо уверен, что именно так в данном случае и должен поступить честный христианин.
Заручившись согласием, цветочница не дала ни Бланш, ни ее почтенному спутнику как следует собраться в дорогу. Вернувшись вместе с ними в Марсель, она втолкнула их в дилижанс и торжественно привезла в Экс. На другой день мадемуазель де Казалис собиралась пойти к председателю суда, того самого суда, который вынес приговор Филиппу.
Когда Фина кончила свой рассказ, Мариус горячо расцеловал ее в обе щечки, отчего лицо девушки слегка порозовело.
На следующее утро Фина пришла за Бланш и аббатом Шатанье. Она хотела проводить их до самого дома председателя, чтобы сразу же узнать о результате их попытки. Мариус, понимая, что своим присутствием стеснит мадемуазель де Казалис, стал как неприкаянный бродить по проспекту, не упуская из виду обеих женщин и священника. Когда просителей пригласили подняться наверх, цветочница, увидев Мариуса, знаком подозвала его. Они стали ждать вместе, молча, с волнением и тревогой.
Председатель суда принял Бланш весьма участливо. Он понимал, что в этом злополучном деле самый жестокий удар обрушился на нее. Бедняжка не могла говорить; с первых же слов она разрыдалась, и все ее существо безмолвно взывало к состраданию. Эти немые слезы были убедительнее самых красноречивых просьб. Объяснить цель их визита и подать прошение пришлось аббату Шатанье.
— Сударь, — обратился он к председателю, — мы пришли к вам с просьбой. Мадемуазель де Казалис уже и так надломлена всеми обрушившимися на нее бедами. Она умоляет вас, ради всего святого, избавить ее от нового унижения.
— Чего же вы хотите от меня? — спросил председатель с волнением в голосе.
— Мы хотим по возможности не возобновлять скандала… По приговору суда господин Филипп Кайоль должен быть выставлен на поругание, и притом в самое ближайшее время. Но заклеймят не одного его; к позорному столбу будет пригвожден не только осужденный, но и бедное страждущее дитя, которое молит вас о сострадании. Вы слышите, не правда ли, крики толпы, оскорбления, что падут и на мадемуазель де Казалис? Чернь, которая окружит позорный столб, смешает ее с грязью и будет трепать ее имя под злобные насмешки и грязные шутки…
Председатель, казалось, был тронут до слез. С минуту он молчал, затем его словно осенила внезапная мысль.
— Скажите, — спросил он, — не господин ли Казалис направил вас ко мне? Знает ли он о предпринятых вами шагах?
— Нет, — ответил священник с благородной прямотой, — господину де Казалису неизвестно, что мы здесь… Люди бывают до такой степени одержимы своекорыстными страстями, что подчас не могут судить, насколько правильна или неправильна их точка зрения. Обращаясь к вам с просьбой, мы поступаем, возможно, против воли дяди мадемуазель Бланш… Но над людскими делами и страстями стоят доброта и справедливость. Поэтому я не боюсь запятнать святость своего сана, прося вас быть добрым и справедливым.
— Вы правы, сударь, — сказал председатель. — Я понимаю, что привело вас ко мне, и, как видите, ваши слова глубоко меня тронули. К несчастью, я не могу отменить приговор, не в моей власти изменить решение суда присяжных.
Бланш умоляюще сложила руки.
— Сударь, — пролепетала она, — я не знаю, что вы в силах сделать для меня, но, прошу вас, будьте милосердны, как будто это я осуждена, и постарайтесь облегчить мою пытку.
Председатель, взяв ее руки в свои, ответил с отеческой мягкостью:
— Бедняжка вы моя, мне все понятно; я очень тяготился своей ролью в этом деле… Сегодня я в отчаянии, что не могу сказать вам: «Не бойтесь ничего, в моей власти опрокинуть позорный столб, вас не привяжут к нему вместе с осужденным».
— Итак, — снова заговорил священник, упав духом, — в ближайшие дни приговор будет приведен в исполнение… Неужели вы не вправе хотя бы отсрочить это плачевное зрелище?
Председатель встал.
— Министр юстиции может по просьбе генерального прокурора отодвинуть этот срок, ну хотя бы до конца декабря, — живо откликнулся он. — Как вы смотрите на это? Я буду счастлив доказать вам свое полное сочувствие и мои самые добрые намерения.
— Да, да! — с жаром воскликнула Бланш. — Оттяните, насколько возможно, эту ужасную минуту… Быть может, я почувствую себя более стойкой.
Аббат Шатанье, которому были известны планы Мариуса, рассудил, что теперь, когда они заручились обещанием председателя, им следует уйти, не настаивая на большем. Он присоединился к Бланш, которая приняла предложение.
— Ну что ж, решено, — сказал председатель, прощаясь с ними. — Я попрошу и, безусловно, добьюсь, чтобы исполнение приговора было отложено на четыре месяца… А до той поры, мадемуазель, живите спокойно. Уповайте на милость неба, и да ниспошлет оно облегчение вашим страданиям.
Просители спустились вниз.
Завидев их, Фина побежала им навстречу.
— Ну что? — спросила она, с трудом переводя дыхание.
— Как я и говорил, — ответил аббат Шатанье, — председатель не может помешать исполнению приговора.
Цветочница побледнела.
— Но он обещал вмешаться и добиться отсрочки… — поспешил прибавить старый священник. — В вашем распоряжении четыре месяца, чтобы спасти заключенного.
Мариус помимо воли подошел к группе, которую образовали обе женщины и аббат. Улица, безлюдная и тихая, белела под палящими лучами полуденного солнца; между растрескавшимися камнями мостовой пробивалась трава, и только какой-то тощий пес одиноко плелся в узкой полосе тени, отбрасываемой домами. Услыхав слова аббата Шатанье, молодой человек стремительно подошел к нему и горячо, от всего сердца пожал ему руку.
— Ах, отец мой, — произнес он дрожащим голосом, — вы возвращаете мне надежду и веру. Вчера вечером я усомнился в существовании бога. Как вас благодарить, чем доказать вам свою признательность? Теперь я чувствую в себе непоколебимое мужество и уверен, что спасу брата.
При виде Мариуса Бланш потупилась, щеки ее зарделись. Она стояла смущенная и растерянная, ужасно страдая от присутствия этого юноши, который знал ее вероломство и которого она и ее дядя ввергли в отчаяние. Когда прошла первая минута радости, молодой человек пожалел, что подошел. Скорбная поза мадемуазель де Казалис вызывала в нем жалость.
— Мой брат очень виноват перед вами, — наконец обратился он к ней. — Простите его, пожалуйста, как я прощаю вас.
Это все, что он мог ей сказать. Он хотел бы поговорить с ней о ее будущем ребенке, спросить о судьбе, уготованной этому бедному существу, вступиться за него от имени Филиппа. Но, видя, как она удручена, он больше не решился ее мучить.
Фина, несомненно, поняла, что происходило в его душе. Воспользовавшись тем, что Мариус и аббат прошли немного вперед, она произнесла скороговоркой:
— Помните, что я предложила заменить ребенку мать… Теперь я люблю вас, вы добрая душа… По первому вашему зову прибегу на помощь. Впрочем, буду начеку, не допущу, чтобы бедная крошка страдала из-за безрассудства родителей.
Вместо ответа Бланш тихонько пожала цветочнице руку. Крупные слезы катились по ее щекам.
Мадемуазель де Казалис и аббат Шатанье тотчас же уехали обратно в Марсель. Фина и Мариус побежали к Ревертега. Они рассказали тюремщику, что в их распоряжении четыре месяца для подготовки побега, и тот поклялся сдержать свое слово в любой день и час, при первом напоминании.
Молодые люди хотели перед отъездом из Экса повидать Филиппа, чтобы рассказать ему, как обстоит дело, и вдохнуть в него надежду. В одиннадцать часов вечера Ревертега снова ввел их в камеру. Филипп, который уже начал свыкаться с тюремными порядками, показался им не слишком удрученным.
— Я согласен на все, — сказал он, — только бы избавиться от позорного столба… Лучше размозжить себе голову о стену, чем быть выставленным на поругание.
А на следующий день дилижанс привез Мариуса и Фину в Марсель. Послушные голосу сердца, они собирались продолжать борьбу теперь уже на более обширной арене; им предстояло заглянуть в самую глубь человеческих слабостей и увидеть во всей наготе язвы большого города, вовлеченного в бешеный водоворот современной промышленности.
Хозяин Каде Кугурдана, Совер, был маленький, чернявый, подвижной человечек, коренастый и сильный. Его большой крючковатый нос, тонкие губы, вытянутое лицо выражали тщеславную самонадеянность и лукавое бахвальство, что так свойственны некоторым южанам.
Выросший в порту, с малолетства чернорабочий, он десять лет откладывал каждый горбом заработанный грош. Обладая той нервной силой, что творит чудеса, он таскал на себе огромные тяжести. По его собственному признанию, он ни в чем не уступал рослым молодцам. И впрямь этот карлик мог бы поколотить великана. Совер пользовался своей силой осмотрительно и благоразумно, избегал ссор, зная, что напряжение мышц стоит денег и что удар кулаком чреват одними только неприятностями. Он жил скромно и, поглощенный работой и скопидомством, торопился поскорее добиться желанной цели.
Наконец наступил день, когда у него собралось несколько тысяч франков, как раз столько, сколько нужно было для осуществления его замысла. На следующее же утро Совер открыл контору, нанял рабочих и стал сложа руки смотреть, как они бегают, обливаясь потом. Время от времени он, ворча, подсоблял кому-нибудь из них. В сущности, Совер был отъявленный лентяй; он трудился из упрямства, предпочитая сразу же сделать все, что положено на его век, а потом отдыхать и наслаждаться праздностью. Теперь, когда бедняки обогащали его, он прогуливался, заложив руки в карманы, копил деньги и ждал, пока их наберется столько, что он сможет предаться своей врожденной склонности к безделью и разгулу.
Мало-помалу скряга-рабочий превратился в расточительного богатея. Совер мучительно вожделел к роскоши и удовольствиям; он хотел иметь много денег, чтобы вволю развлекаться, и хотел вволю развлекаться, чтобы все видели, что у него много денег. Тщеславие выскочки побуждало его поднимать адский шум вокруг своих утех. Он смеялся всегда так громко, словно хотел, чтобы весь Марсель слышал, как он хохочет.
Одежда, которую он теперь носил, была из тонкого сукна, но тело его оставалось жилистым телом рабочего. Широкая золотая цепь, толщиной в палец, тянулась по его жилету, а брелоки были такими массивными, хоть убивай ими быка. На левой руке у него красовалось кольцо — гладкий золотой обруч. В лаковых башмаках, в мягкой фетровой шляпе, он целыми днями слонялся в порту и по Канебьер, дымя великолепной пенковой трубкой, оправленной в серебро. При каждом движении брелоки подпрыгивали на его животе, и бывший грузчик обводил толпу взглядом, в котором светилась ласковая усмешка. Совер наслаждался.
Мало-помалу он доверил управление конторой Каде Кугурдану, чья живость пришлась ему по душе. Этот двадцатилетний парень, честный, смышленый, что называется душа нараспашку, был не чета остальным грузчикам. Хозяин не мог нарадоваться, имея под рукой такого рабочего; он назначил его надсмотрщиком над теми, кто работал на него, Совера. А сам, на удивление всему Марселю, дал волю своим разыгравшимся аппетитам. У него была одна забота: каждое утро проверять счета и класть в карман выручку.
Так началась жизнь, о которой он давно мечтал. Совер вступил в члены клуба. Он играл осторожно, считая, что удовольствие это не стоит тех сумм, какие оно поглощает, а он за свои деньги хотел повеселиться и искал удовольствии основательных и долговременных. Совер ел в лучших ресторанах, у него были женщины, с которыми не стыдно было показаться на людях. Возможность катить в экипаже, развалясь на подушках рядом с шелковой юбкой необъятной ширины, упоительно щекотала его тщеславие. Женщина была — ничто, юбка — все. Он таскал шелковое платье по отдельным кабинетам и раскрывал окна, чтобы прохожие видели, что он кутит с хорошо одетой дамой и заказывает самые дорогие блюда. Другой на его месте закрыл бы жалюзи, заперся бы на задвижку; а он был бы рад целовать свою любовницу в стеклянном доме, лишь бы все видели, что он достаточно богат, чтобы любить красивых женщин. Бывший грузчик понимал любовь по-своему.
Вот уже месяц, как он жил словно в упоительном сне. Ему повстречалась молодая женщина, знакомство с которой льстило его самолюбию. Женщина эта — любовница какого-то графа — была одною из всеми признанных цариц марсельского полусвета. Имя ее было Тереза-Арманда, но все звали ее просто-напросто Арманда.
Когда лоретка в первый раз вложила свою маленькую, затянутую в перчатку ручку в широкую руку бывшего грузчика, тот от радости чуть не упал в обморок. Они обменялись рукопожатием в одной из аллей Мейлана, перед дверью дома, где жила Арманда, и прохожие оглядывались на эту пару, которая посылала друг другу улыбки и прощальные приветствия. Совер удалился, довольный собой и надутый как индюк от восторга, что познакомился с нарядной и обходительной дамой. Им владела сейчас только одна мысль: сделать эту женщину своей любовницей и, отстранив графа, гулять под руку с ней, разодетой в кружева и бархат.
Он подкараулил Арманду и постарался попасться ей на глаза. Ему все больше и больше кружили голову роскошные наряды и духи, какими благоухала одежда лоретки. Ее приветствие наполняло его гордостью, ему было лестно прослыть одним из ее друзей, а тем паче сойти за ее любовника. В один прекрасный вечер он поднялся к ней и вышел только на следующее утро. Совер не сомневался, что обязан победой личному обаянию. Целую неделю он всех изводил своим хвастовством и смотрел на каждого прохожего с насмешливым сожалением. Когда он шел под руку с Армандой, улица казалась ему тесной. Колыхание ее шуршащих юбок приводило грузчика в благоговейный восторг. Он обожал кринолины за то, что они занимают много места и мешают движению.
Совер делился своим успехом с каждым встречным. Каде был одним из первых его поверенных.
— Ах! Если б ты только знал, — рассказывал он, — что это за прелестная женщина и как она меня обожает!.. Чего только у нее нет — и ковры, и занавеси, и зеркала. Честное слово, можно подумать, что ты попал в высший свет!.. И притом никакой гордости, добрая душа, вся как на ладони… Вчера, позавтракав в ее маленькой гостиной, мы в открытом экипаже поехали в Прадо. Люди на нас глазели… Можно околеть от удовольствия в обществе такой женщины.
Каде улыбался. Он мечтал о любви какой-нибудь дюжей девицы, Арманда производила на него впечатление заводной куклы, хрупкой игрушки, которая сломалась бы в его руках. Но, не желая противоречить хозяину, он заодно с ним восторгался лореткой. Вечером он рассказал Фине о безумствах Совера.
Цветочница снова заняла свое место в маленьком киоске на бульваре Сен-Луи. Продавая цветы, она зорко подстерегала случай, который дал бы ей возможность помочь Мариусу. Фина ни на минуту не забывала о необходимости раздобыть пятнадцать тысяч франков; у нее что ни день рождался новый замысел, и она в каждом, кто случайно подходил к ней, видела возможного заимодавца.
— Как ты думаешь, — спросила однажды утром девушка у своего брата, — как ты думаешь, не может ли господин Совер одолжить денег?
— Смотря кому, — ответил Каде. — Он бы охотно дал тысячу франков какому-нибудь бедняку в людном месте, чтобы все видели, какой он добрый.
Цветочница рассмеялась.
— О, речь идет не о милостыне, — снова заговорила она. — Тут нужно, чтобы левая рука заимодавца не знала, что делает правая.
— Черт возьми! — воскликнул Каде. — Как-то уж слишком бескорыстно… Впрочем, можно попытаться.
На этом обрывке разговора Фина построила целый план. Она считала Совера очень богатым и, в сущности, не злым человеком. Пожалуй, у него можно было бы кое-что получить, если прибегнуть к влиянию Арманды.
Цветочница поняла, что первым делом должна уговорить Мариуса пойти к лоретке, и это, по ее мнению, было труднее всего. Молодой человек, конечно, заартачится и скажет, что у него не может быть ничего общего с такой женщиной.
Однажды она, как бы невзначай, упомянула об Арманде и, к своему большому удивлению, увидела, что Мариус улыбается, словно знает ту, о ком идет речь.
— Разве вы знакомы с этой дамой? — спросила она.
— Я был у нее как-то один раз, — ответил он. — Меня затащил к ней Филипп. Эта дама, как вы ее называете, еженедельно устраивала приемы, и брат был в числе завсегдатаев ее салона… Она очень хорошо меня встретила, и, клянусь честью, я нашел в ней настоящую хозяйку дома, весьма благовоспитанную и элегантную.
Фине, по-видимому, было очень грустно выслушивать от Мариуса похвалы Арманде.
— За последнее время обстоятельства у нее, кажется, несколько изменились, продолжал молодой человек. — Мне говорили, что дела ее пошатнулись. Впрочем, Арманда слывет очень ловкой и вдобавок большой интриганкой; она найдет себе какого-нибудь простофилю и выйдет из неприятного положения.
Молодая девушка подавила в себе какое-то странное чувство, овладевшее ею. Искусно, без нажима, добивалась она осуществления своего замысла.
— Простофиля найден, — сказала она смеясь. — Вы знаете господина Совера, хозяина Каде?
— Да, знаю в лицо, — ответил Мариус. — Мне случалось встречать его в порту, где он расхаживал, как у себя дома.
— Так вот, Север уже несколько месяцев состоит в любовниках Арманды… Ходят упорные слухи, что он просадил с ней уйму денег.
Затем Фина безразличным тоном прибавила:
— Почему бы вам снова не заглянуть к Арманде?.. Возможно, вы встретили бы там кого-нибудь из богатых людей, они, может статься, выручили бы вас… Пожалуй, и господин Совер не отказался бы вам помочь.
Мариус с минуту сосредоточенно молчал; он обдумывал ее совет.
— Ба! — произнес он наконец. — Вы правы… Я не должен пренебрегать ничем. Надо завтра же пойти к этой женщине. Я объясню свой приход, заговорив с ней о брате.
Цветочница, растерянно мигая, смотрела прямо в лицо молодому человеку.
— А главное, — снова заговорила она с неестественным смешком, — смотрите, как бы вы не остались у ног этой чаровницы… Я не раз слышала разговоры о роскоши ее замысловатых туалетов, об ее уме и странной власти над мужчинами.
Мариус, удивленный взволнованными нотками в голосе своей приятельницы, взял ее за руку и испытующе посмотрел на нее.
— Что с вами? — спросил он. — Можно подумать, что я, грешным делом, собираюсь в преисподнюю… Ах, бедненькая моя Фина, я далек от всех этих глупостей… На мне лежит священный долг… И к тому же посмотрите на меня хорошенько, какая женщина соблазнятся подобной образиной?
Молодая девушка взглянула на него и, к своему удивлению, не нашла его некрасивым. Когда-то он показался ей ужасным, теперь она увидела, что он весь преобразился, казалось, лицо его излучает спет. Молодой человек дружески пожал ей руку, и она окончательно смутилась.
Вечером следующего дня Мариус, как было решено, явился к Арманде.
Происхождение Арманды было весьма загадочным. Она утверждала, что родилась в Индии от связи туземки с английским офицером. Так начиналась романтическая повесть, которую Арманда — героиня ее — рассказывала каждому, кто хотел слушать. Вину за первое свое грехопадение она возлагала на богатого покровителя; после смерти ее отца он якобы взял сироту к себе, дал ей тонкое воспитание, чтобы впоследствии сделать своей любовницей: так откармливают пулярку, чтобы она стала более нежной на вкус. Весь этот грубо романтический вздор был совершенно в духе Арманды.
Благодаря этим выдумкам ее настоящая история так и осталась никому не известной. В один прекрасный день она осела в Марселе, как одна из тех хищных птиц, что на расстоянии чуют края, богатые добычей. Поселившись в промышленном городе, лоретка проявила редкую предприимчивость. С первой же минуты она набросилась на торговый люд, молодых купчиков, гребущих деньги лопатой. Она поняла, что эти падкие на развлечения молодцы, по целым дням сидящие взаперти где-нибудь в конторе, ждут не дождутся вечера, чтобы повеселиться и промотать часть заработанного ими золота.
Арманда искусно расставила сети. Она завела дом на большую ногу и придала ему налет аристократичности. Ей ничего не стоило одержать верх над своими конкурентками, которые обосновались здесь еще до нее. Все эти неудачницы были круглыми невеждами; они плохо одевались, не умели связать двух слов, выставляли напоказ омерзительно жалкую роскошь, глупо вешались всем на шею. Арманда затмила их своим изяществом и сноровкой, приобретенной в общении с хорошо воспитанными людьми. Не прошло и нескольких месяцев, как она стала чем-то вроде светской знаменитости.
У себя дома она, по простодушному выражению Совера, разыгрывала герцогиню. Отпечаток изысканного вкуса лежал на всей обстановке ее квартиры.
Арманда открыла салон и, создав себе известность, привлекла молодежь, которую удерживала благосклонным и тонким обращением. Содержанка едва угадывалась в хозяйке дома. У нее был не один любовник, и она охотно появлялась с ними всюду, но в обществе, собиравшемся на ее вечерах, соблюдала приличия, и это ставилось ей в заслугу. Она являла собой образец элегантного, надушенного, остроумного разврата.
Постепенно лоретка собрала вокруг себя всех местных жуиров. Однако она принимала одних лишь богатых людей, тех, что много зарабатывают и еще больше тратят. Вначале ей стоило только наметить себе жертву: толпа была у ее ног. Она уже проела несколько состояний, так как роскошный образ жизни и громадные расходы по дому требовали больших средств.
Люди положительные видели в ней истинную напасть, гибельную для капиталов молодых марсельских купцов; содержанки — соперницы Арманды — чернили ее, обвиняли в постыдных происках; они высмеивали испитое лицо, преждевременные морщины этой уродины, — называя ее так, они были недалеки от истины, — и отказывались понимать, что находят в ней все эти дураки мужчины. Лоретка предоставляла им болтать, а сама продолжала спокойно властвовать. В течение ряда лет ум, великолепие, изощренность в вопросах утонченной элегантности давали этой женщине превосходство над ними. К ней являлись в черном фраке и белом галстуке.
Затем, без видимых причин, акции ее как-то сразу понизились. Наступило безденежье, в роскошной жизни появились изъяны. По-видимому, спрос на Арманду прошел, щедрых любовников не стало. Полунищета, что ходит в шелках и ступает по коврам, ужасала ее. Чувствуя, что ей не удержаться на поверхности, если она не сохранит апартаменты светской дамы, она отчаянно боролась с невезением. Лоретка понимала, что обаяние ее целиком зависит от внешних признаков богатства — туалетов, денег, — всего, что позволяет ей играть роль падшей герцогини. Арманда знала, что в тот день, когда у нее не останется больше ни шелков, ни салопа, она превратится в нищенку, в непривлекательное, увядшее создание, на которое никто больше не позарится. Поэтому она развила лихорадочную деятельность, чтобы найти себе любовников и какой угодно ценой раздобыть деньги.
Вот в этот период она и свела знакомство с некоей «дамой» по фамилии Мерсье, которая ссудила ее какой-то суммой под проценты. Арманда в свое время обвела вокруг пальца столько глупых юнцов, что не слишком сетовала, когда в свою очередь оказалась одураченной. К тому же она надеялась содрать с первого же богатого человека, чьей любовницей станет, и эту сумму и проценты. Богатые поклонники не подворачивались, и она тревожилась все больше и больше.
Побуждаемая необходимостью, — она видела, как день за днем вместе с роскошью убывает и ее кормилица — красота, — Арманда дошла до преступления. Чтобы удовлетворить требования своих кредиторов, ей пришлось уже продать зеркала, мебель, фарфор; дом ее пустел, и при виде того, как мало-помалу обнажаются стены, она с ужасом думала о том часе, когда, изможденная и постаревшая, очутится в четырех голых стенах. Обойщики, портнихи, все поставщики, которым она задолжала, становились все жаднее и жаднее: чуя близкое разорение своей заказчицы — всем было известно, что любовники стали редкостью в этом доме, — они настаивали на немедленной уплате долгов. Кое-кто из них уже поговаривал об описи имущества.
И Арманда поняла, что ее ждет гибель, если она по что бы то ни стало сейчас же не достанет денег.
Лоретка прибегла к крайней мере. Она заполнила на свое имя несколько векселей, подделав на них подпись трех-четырех бывших своих любовников. Не решаясь предъявить эти векселя какому-нибудь банкиру, она обратилась к тетушке Мерсье, которая согласилась учесть некоторые из них. Надо думать, что ростовщица не только знала о происхождении этих бумаг, но даже строила на этом свои расчеты. Она предпочитала фальшивые векселя настоящим, как более надежную гарантию: должнице, совершившей подлог, не ускользнуть из ее лап, ведь в любую минуту преступницу можно будет отдать под суд; к тому же ростовщица не сомневалась, что мнимоподписавшиеся лица заплатят до копейки, только бы избежать скандала. Тетушка Мерсье уже составила себе целое состояние, оказывая такого рода услуги, поэтому свою коварную, ханжескую роль играла блестяще: беспрекословно выполняя все поручения лоретки, она требовала огромных процентов и все больше и больше запутывала деда. Года два Арманда кое-как перебивалась. Она заложила у Мерсье свои векселя на предъявителя и каждый раз, когда наступал срок платежа, любою ценой доставала деньги: выклянчив сто франков у первого попавшегося мужчины, она пополняла недостающую сумму продажей какой-нибудь вещи, новым займом, подделкой новых векселей. Мерсье по-прежнему выказывала себя преданной и услужливой; она хотела крепко впиться когтями в свою жертву, прежде чем оскалиться и укусить.
Но вот наступил день, когда Арманда уже никак не могла оплатить фальшивый вексель. Тщетно бросалась она в омут разврата, ходила в Шато-де-Флер, как последняя девка; ей больше не удавалось заработать столько, сколько нужно было, чтобы содержать дом.
Как раз в это время и познакомилась она с Севером, ради которого оставила разоренного ею графа, предполагая, что бывший грузчик богат и щедр. В другие времена, когда Арманда — царица Марселя — кичилась своими кружевами и бархатом, она, сравнив Совера со своими богатыми и элегантными любовниками, посмотрела бы на него сверху вниз. Но теперь, не пренебрегая никакой добычей, она набрасывалась на всякий сброд и с радостью набила бы себе карманы деньгами, побывавшими в грязных руках. Совер — выходец из рабочих — принял необходимость, толкавшую молодую женщину в его объятия, за любовь. Прошло несколько месяцев, и лоретка с ужасом увидела, что новому любовнику ее свойственна предусмотрительная бережливость выскочки и что этот эгоист тратит деньги только на себя. Два-три фальшивых векселя не были оплачены, тетушка Мерсье начала сердиться.
Вот так обстояли дела, когда в один прекрасный вечер Мариус по наивности отправился к Арманде. Он думал встретить в ее салоне часть того многолюдного и богатого общества, которому Филипп когда-то представил его. Смутно надеялся он завязать знакомство с каким-нибудь молодым купцом, который пришел бы ему на помощь; он до некоторой степени рассчитывал и на Совера, чью обязательность Фина умышленно преувеличила.
Молодой человек очень удивился, найдя гостиную пустой. Единственная лампа освещала эту большую комнату, показавшуюся ему до странности оголенной. На широком диване в жеманной позе полулежал Совер; по-видимому, он только что сытно пообедал: несколько пуговиц на его жилете были расстегнуты, между пальцев торчала зубочистка. Арманда сидела рядом, в кресле, и, мечтательно опершись лбом на ладонь левой руки, читала «Грациеллу». Левретка по кличке «Джали» растянулась у ног своей хозяйки, положив голову на ее комнатные туфли вишневого бархата.
Когда Арманда — эта обольстительница — хотела удержать любовника, она пускала в ход все средства, даже читала в его присутствии произведения великих поэтов. У нее была небольшая библиотечка, составленная из книг Шатобриана, Виктора Гюго, Ламартина, Мюссе.
Вечером, при бледном свете лампы, в час, когда она была еще хороша, Арманда томно скандировала стихи, а порою и прозу. Это создавало вокруг нее ореол. Любовники думали, что имеют дело с невежественной девкой, а перед ними была образованная, даже ученая дама, которая читала такие книги, какие сами они не имели ни времени, ни мужества просмотреть. Совер в особенности почувствовал себя уничтоженным и покоренным в тот день, когда любовница, взяв в руки томик стихов, преспокойно стала листать его. Ему, с трудом пробегавшему иногда газету, женщина, раскрывающая такую книгу, показалась существом недосягаемым. Всякий раз, когда Арманда читала при нем, он принимал глубокомысленный и натянуто восхищенный вид. Ему казалось, что он и сам становится эрудитом.
Мариус слегка усмехнулся, подметив притворный восторг, с каким Арманда склонилась над книгой, и неподдельное удовольствие, с каким, сложив руки на животе, Совер развалился на диване.
Лоретка приняла нового гостя со свойственной ей приветливой и наигранной обходительностью. У нее были более или менее близкие отношения с Филиппом, и она обращалась с Мариусом, как со старым знакомым: усадила его и упрекнула, что он редко бывает у нее.
— Я прекрасно знаю, — прибавила она, — как много горя вы пережили за последнее время. Бедный Филипп! Иногда я представляю его себе в сырой камере и думаю, что ему, должно быть, очень тяжело, ведь он так любил роскошь и удовольствия!.. Но это ему наука: не будет впредь столь безрассудно расточать свои ласки.
Совер слегка приподнялся. Он обладал хорошим качеством — он не только не был ревнив, но даже гордился возлюбленными своей любовницы. Прежние увлечения Арманды удваивали в его глазах ценность его собственной удачи. К тому же Мариус показался ему таким тщедушным, что рядом с ним он, к великой своей радости, почувствовал себя атлетом.
Молодая женщина представила мужчин друг другу.
— О, мы знакомы, — сказал бывший грузчик, заливаясь самодовольным смехом. — Я и господина Филиппа Кайоля знаю. Вот молодец!
По правде говоря, Совер был в восторге оттого, что его застали наедине с Армандой. Он стал обращаться к ней на «ты» и всячески давал понять, что им очень хорошо вместе. Продолжая разговор о Филиппе, он спросил свою любовницу:
— А что, он часто приходил к тебе?.. Ну, ну, не оправдывайся. Не сомневаюсь, что вы любили друг друга… Я встречал его иногда в Шато-де-Флер… Мы были там вчера. Каково, дорогая моя, а? Сколько народу! Какие туалеты! — Он повернулся к Мариусу и прибавил: — Вечером мы отужинали в ресторане… Дорогое удовольствие, не всякому по карману.
Арманда явно страдала. Женщина эта еще не утратила душевной тонкости. Слегка пожимая плечами, она бросала на Мариуса взгляды, в которых сквозила насмешка по адресу Совера. А тот снова разлегся, невозмутимый и самодовольный.
И тут Мариус угадал все тяготы и муки лоретки. Что-то похожее на сострадание зашевелилось в нем, когда он увидел пустую гостиную и понял, что женщина эта, которую он знал беспечной и счастливой, катится по наклонной плоскости. Он пожалел, что пришел.
Было около десяти часов, когда хозяйка дома оставила Мариуса наедине с Совером, и тот принялся толковать о своем богатстве и рассказывать, как весело ему живется. Служанка вызвала Арманду в прихожую, шепнув, что ее ждет тетушка Мерсье и что она, видать, очень злится.
Госпожа Мерсье была маленькой, плаксивой старушонкой, постоянно сетовавшей на тяжелые времена. Всегда в одном и том же полинялом ситцевом платье, с неизменной соломенной корзинкой в руках, — она уже много лет служила ей кассой, — эта пятидесятилетняя толстуха своими семенящими шажками и вороватыми ухватками походила на старую, жирную кошку. Чтобы возбудить жалость к себе, она с деланным смирением прикидывалась убогой и несчастной. Ее свежее лицо, на котором за складками жира не видно было морщин, не вязалось со слезами, поминутно орошавшими ее щеки.
Ростовщица чудесно играла свою роль перед Армандой. С первого дня знакомства она притворилась доброй женщиной и с дьявольским искусством прибрала лоретку к рукам, выказывая то услужливость, то себялюбие, запутывая счета, постоянно наращивая проценты, лишая свою должницу возможности что-либо проверить.
Когда наступало время оплаты какого-нибудь векселя, а в кармане у Арманды было пусто, г-жа Мерсье сокрушалась, что не имеет таких денег, и бралась раздобыть их. Она ссужала лоретку на чрезвычайно короткий срок суммой в размере стоимости векселя, и той приходилось, таким образом, платить еще какой-то добавочный процент. В этом потоке векселей, в этом постоянном росте процентов Арманда уже потеряла счет и не знала, сколько она уплатила и сколько еще причитается с нее. Долг все время увеличивался, хотя ростовщица не давала ей новых ссуд, и чем старее был заем, тем труднее было в нем разобраться. Молодая женщина чувствовала, что теряется в этом хаосе.
А ростовщица продолжала льстить и причитать. Снабжая Арманду деньгами, чтобы та могла ей же уплатить, она старалась дать почувствовать лоретке всю свою преданность и самоотверженность.
— Каково? Есть ли еще на свете такой заимодавец, как я? — говаривала она. — Уж до того дошла, что залезаю в долги, чтобы достать для вас деньги. Куда лучше!
— Но вы же занимаете эти деньги для себя, — возражала Арманда, — ведь я вам их отдаю.
— Ничего подобного, — не сдавалась старая мошенница, — я старалась только для вас.
Так, мало-помалу, г-жа Мерсье втерлась в дом. Каждые два-три дня там можно было видеть ее хитрую, умильную физиономию. Ростовщица смотрела на лоретку как на свою собственность, как на рабу; то она вваливалась к ней с нелепыми обвинениями и, упав в притворном отчаянии на стул, вопила, что Арманда якобы хочет сбежать, не расплатившись с ней, — приходилось водить ее по квартире и показывать неуложенные чемоданы. То, подняв неистовый трезвон, она врывалась с криком, что ее ограбили, корила молодую женщину за мотовство, сравнивала ее жизнь со своей, упрекала должницу в несостоятельности и в конечном счете требовала новых гарантий.
Бывали случаи, когда ростовщица являлась за деньгами, а потом, совершенно неожиданно, смягчалась и, поплакавшись на бедность, уходила, самым жалким образом волоча ноги. При каждом посещении старуха проливала потоки слез. Глаза у нее постоянно были на мокром месте — преимущество, которым она широко пользовалась, когда хотела привести кого-нибудь в замешательство.
Каждую свою жалобу г-жа Мерсье сопровождала всхлипываниями. Она корчилась на стуле так, что больно было смотреть, и любое слово произносила хнычущим голосом. Арманда, измученная, отупевшая, зачастую стояла перед ней, не находя слов. Бывали минуты, когда она с радостью отдала бы ей все — белье, платья, обстановку, только бы избавиться от ее нескончаемого нытья.
Ростовщица придумала еще один способ наживы. Время от времени она приходила с покрасневшими глазами и заявляла, что скоро с голоду протянет ноги. Молодая женщина, не владея собой, с раздражением предлагала ей поесть. Случалось и так, что старуха рекой разливалась, клянча сахар, кофе или водку.
— Увы! Любезная сударыня, — канючила она, — я очень несчастна. Сегодня утром мне пришлось пить кофе без сахара, а завтра у меня не будет ни сахара, ни кофе. Будьте добренькой… кто же, как не вы, разорил меня? Получи я с вас должок, не пришлось бы мне побираться… Дайте, ради всего святого, фунтик-другой кофе да сахарку в счет оказанных мною услуг.
Арманда не смела отказать. Она тратила последние гроши из страха перед свирепым, насмешливым и недвусмысленным взглядом кредиторши. Если она отговаривалась, что у нее нет денег, ростовщица грозила:
— Ладно, коли на то пошло, представлю-ка я вашему любовнику векселек, что вы мне всучили…
Арманда не давала ей договорить. Она посылала служанку продать что-нибудь и покупала старухе все, чего бы та ни пожелала. Бедная женщина закрывала глаза, чтобы не видеть бездны, разверзтой у нее под ногами. Она уже не принадлежала себе, старуха постоянными угрозами держала ее в руках, и лоретка безропотно повиновалась своей мучительнице, в отчаянии стискивая зубы при мысли, что никогда ей не вырваться из ее лап.
Около двух лет г-жа Мерсье плакала и тянула из Арманды все, что могла. Никогда не уходила она с пустыми руками.
Деньги, которыми она ссудила Арманду, приносили ей уже двести пятьдесят на сто. Если основной капитал был под угрозой, то проценты покрывали эту сумму. В один прекрасный день ростовщица поняла, что надо изменить тактику. При ее появлении лоретку начинала бить нервная дрожь — предвестница истерики. К тому же у нее больше не было ни одного су, и она раза два наотрез отказалась дать ей сахару.
И тут старуха рассудила, что пора покончить со слезами и прибегнуть к крутым мерам. Ей оставалось только раскрыть карты и потребовать от Арманды немедленной уплаты просроченного долга, пригрозив в противном случае обратиться с жалобой к королевскому прокурору.
Ростовщица имела осторожность никогда не выказывать сомнений в подлинности векселей, которые держала у себя. И у нее быстро созрел план. Надо, решила она, пойти к лоретке и как следует припугнуть ее. Если в это время там будет кто-нибудь из ее любовников, тем лучше, — можно будет обратиться к нему, поднять скандал и любыми средствами добиться уплаты долга: обескровив свою жертву, она решила ее растерзать.
Накануне истек срок векселя на тысячу франков за поддельной подписью Совера, который Арманда дала тетушке Мерсье взамен какого-то старого векселя. Воспользовавшись этим предлогом, взбеленившаяся ростовщица решила больше не ждать. Она явилась к молодой женщине как раз в ту минуту, когда в ее гостиной сидели Мариус и хозяин погрузочной конторы.
Арманда вышла к ней в прихожую совершенно растерянная. Она затащила старуху в маленький будуар, отделенный от гостиной одной лишь тонкой дверью. Лоретка предложила ей кресло и смотрела на нее тем боязливым и умоляющим взглядом, каким несостоятельный должник обычно смотрит на своего кредитора.
— Послушайте-ка, милейшая! — закричала старуха, отказавшись сесть. — Смеетесь вы надо мной, что ли?.. Еще один неоплаченный вексель!.. Мне это в конце концов надоело.
Она стояла, скрестив руки, она говорила громко и нагло. Личико ее, жирное, красное, светилось гневом. На этот раз Арманда дорого бы дала, чтобы старуха, по своему обыкновению, плакала и причитала.
— Ради бога, — испуганно проговорила лоретка, — не кричите так. У меня гости… Вы же знаете, в каком я тяжелом положении. Дайте мне несколько дней сроку.
Госпожа Мерсье сделала резкое движение. Поднявшись на цыпочки, она заорала ей прямо в лицо, ни на ноту не снижая голоса:
— Какое мне дело, что у вас гости? Сейчас же уплатите мне! Мадам носит шляпы, мадам посещает Шато-де-Флер, у мадам любовники, они доставляют ей тысячу удовольствий… А где мои любовники?.. Я отказываю себе в самом необходимом, хлеб и вода — все мое питание, а вы едите вкусно и вдоволь. Дальше так продолжаться не может. Отдайте мои деньги, пли же я отправлю вас, вы знаете куда… Ведь знаете, верно говорю?
При этих словах старуха угрожающе посмотрела на Арманду. Та побледнела.
— Ага, забеспокоились, — продолжала ростовщица с издевкой. — Стало быть, дурой меня считали! Уж ежели я притворялась глупой, то, значит, так хотела, значит, такой интерес имела.
Она засмеялась, пожав плечами. Затем жестко прибавила:
— Попробуйте только не уплатить мне сегодня вечером, завтра же напишу королевскому прокурору.
— Не знаю, что вы хотите этим сказать, — пробормотала Арманда.
Ростовщица уселась. Чувствуя себя хозяйкой положения, она хотела доставить себе удовольствие и поглумиться с минутку над своей жертвой.
— Ах! Вы не знаете, что я хочу сказать, и так всегда, лишь заходит речь о королевском прокуроре, — проговорила она, отвратительно гримасничая; казалось, ее что-то вдруг рассмешило. — Лжете, любезнейшая сударыня! Поглядитесь-ка в зеркало: краше в гроб кладут… Сознайтесь, что вы мошенница.
При этих словах Арманда выпрямилась, будто ее полоснули хлыстом по лицу. Хладнокровие вернулось к ней, и, указав тетушке Мерсье на дверь, она громко сказала:
— Убирайтесь немедленно!
— А вот не уберусь, — огрызнулась старуха, поглубже усаживаясь в кресло. — Подавайте сюда мои денежки… Только троньте меня, и я позову на помощь ваших гостей… Сказано вам: не на дуру напали… Заплатите, и я тут же оставлю вас в покое.
— У меня нет денег, — холодно отрезала Арманда.
Ростовщица вышла из себя. Больше года приходила она в этот дом и неизменно получала такой ответ. В конце концов она стала воспринимать его как насмешку.
— У вас нет денег! Вы всегда так говорите, — завопила старуха. — Подавайте сюда вашу мебель и платья… Впрочем, не надо, я предпочитаю упрятать вас в тюрьму. Пожалуюсь на вас, обвиню в подлоге…
Посмотрим, красавица моя, найдете ли вы среди тюремщиков любовника, который одевал бы вас в шелка и кормил бы тонкими яствами.
Арманда шаталась; весь ее апломб как рукой сняло, остался только страх, как бы крики старухи не дошли до слуха Мариуса и Совера. Ростовщица догадалась, чего боится ее жертва и принялась орать еще пуще.
— Да, — продолжала она, — мне ничего не стоит завтра же подать на вас в суд… Для вас это не новость, верно?.. У меня в руках свыше десяти векселей с поддельными подписями ваших любовников. Чисто сработано… Я пойду к ним и расскажу, что вы собой представляете, пусть они вышвырнут вас на улицу… Вы умрете в сточной канаве!..
Она перевела дух, а молодая женщина с содроганием подумала, не задушить ли ей эту каргу, чтобы заставить ее замолчать.
— Погодите-ка, — продолжала г-жа Мерсье, — ведь у вас гости, может и в самом деле там сидит один из тех, чьим именем вы воспользовались, чтобы набить карман… Пойду посмотрю. Мне надо знать… Пустите меня!
Старуха направилась к двери. Арманда преградила ей дорогу и, протянув руки, готова была ударить, если та сделает еще шаг.
— Вы меня бить собрались? Это в благодарность за то, что я кормила вас, одалживала вам свои жалкие крохи? — заикаясь, прохрипела ростовщица; гнев душил ее.
И она попятилась с криком:
— Ко мне! На помощь!
Арманда быстро повернулась, чтобы запереться на ключ. Но не успела. Дверь распахнулась, и она очутилась лицом к лицу с Мариусом и Совером, которые с тревогой и любопытством заглядывали в будуар.
Совер и Мариус с полчаса оставались в гостиной одни. Молодой человек с удовольствием ушел бы, если бы не считал бестактным покинуть дом, не простившись с хозяйкой. Он делал вид, что слушает болтовню бывшего грузчика.
Спустя некоторое время до них донеслись громкие голоса. Звук их постепенно нарастал, и вскоре в гостиную стали долетать отдельные слова, так что им волей-неволей приходилось их слушать. А когда раздался крик: «Ко мне! На помощь!» — они вскочили и распахнули дверь в будуар.
Глазам гостей представилось странное зрелище. При их появлении Арманда, шатаясь, отступила и упала в кресло. Обхватив голову руками, она разрыдалась и, совершенно подавленная, обессиленная, не поднимала головы, не произносила ни слова. Ростовщица, разъяренная, с пылающим лицом, подошла к мужчинам и затараторила бешеной скороговоркой. Время от времени она прерывала свою речь и, обернувшись, грозила кулаком Арманде, которая в отчаянии, казалось, ничего не слышала и только судорожно вздрагивала всем телом.
— Вы видели, верно? — твердила старуха. — Она собиралась меня ударить. Уже замахнулась… Ах ты подлая!.. Представьте себе, господа любезные, я отдала этой женщине все свои деньги. Тетушка Мерсье всегда рада удружить. К тому же я считала ее порядочной. Она давала мне учитывать векселя, подписанные людьми почтенными, я думала, деньги мои обеспечены, как вдруг сегодня узнаю, что векселя-то фальшивые, — выходит, меня гнусно ограбили. Как бы вы поступили на моем месте? Я стала ее стыдить, а она пригрозила, что изобьет меня.
Совер широко раскрыл глаза от удивления. Он смотрел то на подавленную Арманду, то на взбешенную Мерсье. Подойдя к молодой женщине, он проговорил:
— Полно, дорогая, скажи что-нибудь в свое оправдание. Старуха врет, не так ли? Не может быть, чтобы ты так набедокурила… Говори же!
Арманда не шелохнулась и продолжала рыдать.
— Ага, молчит, не оправдывается, — злорадствовала ростовщица. — Она хорошо знает, какие доказательства у меня в руках… Завтра же утром напишу королевскому прокурору.
Мариус, изумленный и огорченный, с невольным участием посматривал на Арманду. Случай опять столкнул его с унизительной человеческой слабостью.
Ему пришла на память грустная сцена ареста Шарля Блетри, свидетелем которой он был. Глядя на эту женщину, доведенную пороком до преступления, он думал, что к ней нужно отнестись снисходительно. Он частично догадывался о том, какие обстоятельства толкнули ее на подлог, и понимал, что только необходимость заставляла ее все ниже и ниже опускаться на дно. Ему бы хотелось спасти ее, вернуть к честной жизни, дать ей возможность выбраться из омута.
— Зачем вам губить Арманду? — тихо спросил он ростовщицу. — Это не поможет вам скорее получить ваши деньги… Не наседайте на нее, наоборот, дайте ей возможность снова стать на ноги, и вы получите все сполна.
— Нет, нет! — безжалостно возразила старуха. — Хочу упрятать ее в тюрьму. Я и так слишком долго ждала… Вчера она опять не оплатила вексель на тысячу франков, на котором подделала подпись Совера, видать, одного из ее любовников.
Услышав свое имя, грузчик так и отпрянул. Сумма в тысячу франков напугала его.
— Вы говорите, что у вас имеется заемное письмо за подписью Совера? — с ужасом спросил он.
— Да, сударь, — ответила старуха. — Оно здесь в моей корзинке.
— Покажите, пожалуйста.
Совер повертел вексель в руках, поднес его к глазам, изучая подпись, и был совершенно ошеломлен.
— Черт возьми! — воскликнул он. — Замечательно подделано.
Он наклонился к Арманде, съежившейся от горя, и сухо проговорил:
— Ну-с, милая моя, хватит дурака валять! Никогда не заплачу столько, вы же меня знаете… Черта с два! Сто франков — еще куда ни шло, но тысячу, это уже слишком.
Он больше не говорил ей «ты», он уже жалел о своей вылазке в марсельский полусвет.
— О, будьте покойны, это у меня единственный, — продолжала г-жа Мерсье, — есть еще несколько, но на них другие подписи… Ежели бы мне получить хотя бы по этому одному, я бы, так и быть, помолчала… Подождала б еще.
Из слов Мариуса она поняла, что гораздо благоразумнее с ее стороны не обращаться с жалобой. Поскольку Совер был в ее руках, она надеялась, что он все же уплатит. Она подобрела и, изменив намерения, стала выгораживать Арманду.
— В конце концов, — сказала она, — я не знаю, подделаны остальные векселя пли нет… Бедняжка пережила тяжелые времена. Не надо сердиться на нее, сударь. В сущности, она славная женщина.
И она залилась горючими слезами. Мариус не мог сдержать улыбки. Совер нервно ходил взад и вперед по комнате, чертыхаясь сквозь зубы. Низость любовницы мало его трогала, из равновесия его выводила внутренняя борьба между себялюбием и великодушием.
— Нет! — воскликнул он наконец. — Я решительно ничего не могу дать.
Арманда, совершенно уничтоженная, не переставала глухо и безутешно рыдать. Для нее, познавшей все радости, какие доставляют женщине роскошь и поклонение, было слишком унизительно и больно скатиться на дно. Втоптанная в грязь, она, нищая, падшая, видела себя такою, какою была еще совсем недавно — нарядной, богатой, — и жестокое отчаяние овладевало ею. Никогда больше ей не подняться; скоро она опустится еще ниже, станет последней тварью. Больше всего убивало ее, что она будет публично посрамлена. Присутствие Мариуса и Совера удваивало ее мучение.
Немая скорбь этой женщины до странности волновала Мариуса, чувствительного к чужим слезам. Будь у него тысяча франков, он с радостью отдал бы ее ростовщице. Молодой человек прервал тягостное молчание, обратившись к раздосадованному Соверу, который большими шагами расхаживал взад и вперед по комнате.
— Послушайте, сударь, — сказал он, — нужно спасти эту женщину, чьи рыдания говорят в ее защиту лучше, чем все мои слова… Вы же любите Арманду, так не оставляйте ее в несчастье.
— Ну да, любил, — грубо ответил грузчик, — и, кажется, в течение трех месяцев достаточно выказывал это. Я, знаете ли, прокутил с ней свыше пяти тысяч франков… Больше она ничего от меня не получит. Тем хуже для нее! Пусть выкручивается как может… Заплатить за нее тысячу франков — все равно что выбросить их на ветер. Что мне за радость будет от этих денег?
— Вы бы сделали доброе дело. Она поступила предосудительно, я не собираюсь ее оправдывать; но нетрудно догадаться, что толкнуло эту женщину на подлог, и, насколько мне кажется, я мог бы выступить в ее защиту.
— О! Все это меня не касается. Она знала, что делала… Как видите, я не рассердился. Просто не хочу быть замешанным в этой грязной истории.
Мариус был озадачен; но, вспомнив все, что говорила ему Фина о тщеславии бывшего грузчика, он в непринужденном тоне продолжал:
— Забудем этот разговор. Я затеял его потому, что был наслышан о вашем богатстве и великодушии… Рано или поздно такой благородный поступок стал бы широко известен и создал бы вам доброе имя, а это стоит больше какой-то тысячи франков.
— Вы думаете? — заколебался Совер.
— Я уверен. Немногие способны на подобные жертвы, и посему честь и слава ждет того, кто спасет Арманду… Но не стоит возвращаться к этому.
Совер перестал шагать. Он остановился посреди комнаты и задумался.
Заметив, что он колеблется, тетушка Мерсье, задрожав от жадности при мысли о возможности получить тысячу франков, решила вмешаться. Голос ее снова стал плаксивым, а повадки угодливыми, елейными.
— Ах, сударь, — обратилась она к Соверу, — знали бы вы, как эта бедняжка вас любит!.. Большие богачи хотели бы быть на вашем месте. Она отклонила все домогательства, что, пожалуй, помешало ей исправить оплошность и поставило ее в стесненное положение… Вы не можете себе представить, как она дорожит вами.
Подобные слова очень польстили хозяину погрузочной конторы. С той минуты, как вопрос коснулся его самолюбия, дело приняло другой оборот. Он приосанился и с торжествующим видом изрек:
— Ну что ж! Так и быть, дам вам тысячу франков. Завтра вечером принесу… Ступайте, оставьте мадам в покое.
Ростовщица отвесила подобострастный поклон и тихо вышла, бесшумно закрыв за собою дверь.
Арманда подняла голову. Ее воспаленное от слез лицо казалось постаревшим. Еще не оправившись от ужаса, она с трудом встала и, сгорая от стыда, готова была пасть на колени перед Совером и Мариусом.
Молодой человек удержал ее, а грузчик сказал:
— Хватит, милая моя, все кончено. Принимаю вашу благодарность и надеюсь, что мое благодеяние пойдет вам на пользу.
По правде говоря, Совер не находил больше никакой прелести в Арманде. Он начинал замечать, что бедное падшее создание поблекло, к тому же он получил слишком жестокий урок, чтобы по-прежнему забывать весь мир в будуарах полусвета. Гризетки его устраивали куда больше.
Мужчины откланялись, и, проводив их до дверей, Арманда на пороге горячо поцеловала руку Мариуса. Чувствуя, что он глубоко, по-настоящему жалеет ее, она благодарила его за спасение.
На следующий вечер Совер зашел за Мариусом, чтобы вместе с ним пойти к тетушке Мерсье. Ростовщица жила в грязном доме на улице Паве-д’Амур. Посетители поднялись на третий этаж и стали стучаться в почерневшую, ослизлую от сырости дверь. Никто им не открыл. На стук вышла соседка и сказала, что «старую мошенницу» утром арестовали. «Полиция уже несколько дней выслеживала ее, — рассказала женщина. — Кто-то, кажется, обратился с жалобой в прокуратуру. Весь дом радуется аресту этой ведьмы… Она едва успела сжечь все, что могло ее выдать».
Мариус понял, что само небо пришло на помощь Арманде. Расспросив жильцов дома, он окончательно удостоверился, что ростовщица вместе с другими бумагами сожгла и векселя лоретки, как лишнюю улику, ибо она наперед знала, как поступит Арманда, когда увидит, что ей больше нечего терять: откроет всю правду и даст неопровержимые доказательства. Впрочем, уничтожив эти векселя, старуха ничего не потеряла, так как уже давным-давно вернула свои деньги.
Кто от души радовался, так это Совер. Он победоносно унес обратно свою тысячу франков. Ему посчастливилось выказать щедрость, не поплатившись ни одним су. То была чистая прибыль.
— Вы свидетель, что я собирался дать деньги, — сказал он Мариусу. — Вот я каков: великодушен и расточителен… Мне ничего не стоит подарить тысячу франков там, где речь идет о моем удовольствии.
Мариус предоставил ему упиваться своими доблестями, а сам побежал к Арманде с доброй вестью.
Он застал молодую женщину невеселой и обеспокоенной. Она провела кошмарную ночь, не зная, что придумать, чтобы выкарабкаться из засасывающей ее тины и избежать бесчестия.
Как только она узнала, что подложные векселя уничтожены, что ей возвращена свобода, ее точно подменили. Она горячо расцеловала Мариуса и поклялась ему извлечь пользу из этого урока и зажить по-другому.
— Буду работать, — сказала она, — стану честной женщиной… И тогда попрошу вас подарить мне свою дружбу… До свиданья!
Мариус ушел растроганный ее решимостью и обещаниями. Оставшись один, он отругал себя за свою самоотверженность: целых два дня не принадлежал он себе и ничего не делал для спасения брата. Когда Фина спросила, к чему привела его попытка, он не посмел рассказать ей о душераздирающей сцене, которая разыгралась на его глазах; он сказал только, что нечего и думать занять деньги у Совера и что Арманда закрыла свой салон.
— К кому же вы теперь обратитесь? — спросила цветочница.
— Не знаю, — ответил он. — Однако у меня возник один план, попытаюсь осуществить его.
Мариус вернулся к г-ну Мартелли. Вновь приступил он к своим обязанностям, и труд давал ему какое-то умиротворение. В тихой, спокойной обстановке конторы молодой человек обрел прежнее душевное равновесие. Он утешал себя тем, что у него впереди еще четыре месяца — срок достаточный, чтобы спасти Филиппа, и он по целым дням размышлял о том, как это сделать.
Господин Мартелли продолжал относиться к нему по-отечески. Молодой человек часто думал, что нужно рассказать ему обо всем и попросить у него в долг пятнадцать тысяч франков. Но робость и застенчивость останавливали его: он боялся республиканской суровости своего хозяина. Поэтому он рассудил, что обязан бороться до конца, пока не исчерпает все средства. Потом, если усилия его окажутся напрасными, он, быть может, поверит ему свои затруднения и осмелится прибегнуть к нему за советом и помощью.
А сейчас он сказал себе: довольно быть простаком, хватит бесполезных попыток. У него на минуту мелькнула мысль попытаться заработать эти пятнадцать тысяч. Но огромная цифра — целый капитал для него — испугала Мариуса; он понимал, что ему не собрать таких денег за четыре месяца. А между тем он чувствовал себя в силах сдвинуть гору.
Молодой человек вспомнил, что нотариус Дуглас, которого г-н Мартелли тщетно просил оказать поддержку Филиппу, уже несколько месяцев предлагает ему должность поверенного. Нотариуса и судовладельца связывали денежные дела, и нередко случалось, что г-н Мартелли посылал своего конторщика к Дугласу расплатиться по некоторым счетам. Однажды, по дороге к нотариусу, молодой человек решил принять его предложение: хоть заработок будет и незначительным, зато, став своим человеком, он сможет попросить ссуду.
Дом, в котором жил Дуглас, был с виду незатейлив и строг. Весь первый этаж занимали конторы; в этих больших, холодных и голых комнатах, заставленных одними лишь почерневшими сосновыми столами, находилось целое скопище служащих. Роскошь не проникала в эту канцелярию, где царили необычайная деловитость и какая-то суровая благопристойность. Здесь чувствовалось присутствие человека, который ни разу не позволил себе увлечься радостями жизни.
Прослужив двенадцать лет у некоего нотариуса Имбера, Дуглас лет десять тому назад стал его преемником. В то время это был еще молодой, умный и живой человек, страстный делец, мечтавший о колоссальных спекуляциях. Промышленная горячка, сотрясавшая тогда всю Францию, распаляла ему кровь и возбуждала в нем какое-то странное честолюбие: Дуглас хотел много зарабатывать, но не ради денег, а ради того острого наслаждения, какое он получал, разбирая самые запутанные вопросы или с успехом проводя задуманные им дела.
С первых же дней обязанности нотариуса показались ему слишком узкими. Он был прирожденным банкиром, руки его были созданы, чтобы ворочать крупными капиталами. Нотариальная контора с ее спокойными операциями, с ее нерушимыми, почти патриархальными порядками нисколько не подходила к его характеру биржевого игрока. Он чувствовал, что попал не в свою колею, ибо все природные влечения побуждали его пускать в оборот доверенные ему деньги. Он не мог примириться с ролью бескорыстного посредника и бросился в тот лихорадочный и азартный промысел, который впоследствии привел его на скамью подсудимых.
В каких-нибудь несколько месяцев он оплатил свою должность, причем никто толком не знал, откуда у него взялась нужная сумма, а затем развил бешеную деятельность. В предельно короткий срок его дела значительно расширились. Он раскрыл настежь двери своей конторы и, создав себе клиентуру, которая росла с каждым днем, возглавил марсельских нотариусов. Дуглас действовал очень просто: никогда никому не отказывал, откликался на все просьбы; у него всегда водились деньги для тех, кто хотел их занять, и он всегда мог предложить выгодное помещение ценностей тем, кто вверял их ему. Поэтому в его конторе установился значительный денежный оборот.
Быстрый успех Дугласа вначале всех несколько удивил. Говорили о неосмотрительности, считали, что молодой нотариус продвигается чересчур поспешно и берет на себя непосильное бремя. Кроме того, средства, к каким он прибегал, чтобы противостоять требованиям, вытекающим из непрерывного роста его дел, были не совсем ясны. Но Дуглас успокоил всеобщую тревогу простотой своего образа жизни. Его считали очень богатым, а он по-прежнему одевался скромно, не выказывал ни малейшей тяги к роскоши, не допускал никаких развлечений. Каждый знал, что он непритязателен, плохо питается, ведет нищенскую жизнь. При всем том он был весьма благочестив и щедр на подаяния, ходил в церковь и простаивал на коленях всю службу. Так снискал он себе репутацию высоконравственного человека, и репутация эта крепла изо дня в день. В конце концов он прослыл образцом святости и чести. Имя его произносилось с уважением и любовью.
Чтобы добиться всего этого, ему понадобилось каких-нибудь шесть лет. Шесть лет стоял он во главе марсельских нотариусов; ни в одной парижской конторе не было такого оживления, как у Дугласа, и не велось такого количества дел. Богатые люди почитали за честь иметь нотариусом этого богобоязненного и скромного человека — истинный сосуд добродетелей. Дворяне и духовенство оказывали ему поддержку; в конце концов и торговый люд слепо поверил в его честность. Положение было завоевано, и Дуглас лихорадочно этим пользовался.
Ему было в то время около сорока пяти лет. То был крепкий, коренастый, склонный к полноте человек. Лицо его, всегда тщательно выбритое, было матово-бледным; оно выглядело неживым, светились одни глаза. С первого взгляда нотариус производил впечатление причетника, ставшего банкиром. Под кроткой внешностью угадывалось глухое подспудное клокотанье: кровь, должно быть, сильно и неровно пульсировала в жилах этого богатыря, который, казалось, еще спал непробудным сном. В протяжном голосе Дугласа порою звучали громовые раскаты; они выдавали внутренний жар и озноб, потрясавшие его.
В любое время дня нотариус неизменно находился у себя в кабинете — большой, холодной и бедно обставленной комнате. И всегда кто-нибудь дожидался его в прихожей — либо священник, либо монахиня. Впрочем, дверь дома никогда не запиралась, так что можно было легко проникнуть к самому хозяину. Охотно, даже слишком охотно, выставлял он напоказ свое милосердие, презрение к роскоши и суровую простоту нрава.
Мариус был искренне расположен к этому непритязательному человеку; добродетели его подкупали юношу. Он любил бывать у Дугласа.
В тот день, покончив с делами г-на Мартелли, молодой человек нерешительно произнес:
— Напоследок, сударь, я хотел бы поговорить с вами по личному делу… Боюсь только показаться назойливым…
— Что вы, дружок, — сердечно откликнулся нотариус, — рад услужить вам… Я ведь уже однажды предлагал вам свою помощь и открыл перед вами двери дома.
— Памятуя о вашем любезном предложении, я хотел бы обратиться к вам с просьбой, если только вы не забыли того, что сказали мне несколько месяцев назад.
— Я сказал вам, что возможность заработать в компании со мной немного денег зависит целиком от вас. Я буду счастлив оказать услугу такому малому, как вы, конечно, заручившись вашим твердым согласием… Все, сказанное тогда, остается в силе и сегодня.
— Благодарю и принимаю, — коротко ответил Мариус, тронутый откровенностью и великодушием Дугласа.
А тот, услышав ответ молодого человека, задрожал от радости. С живостью повернул он свое кресло и предложил собеседнику стул.
— Садитесь и поговорим, — сказал он. — Я могу уделить вам не больше пяти минут… Люблю таких молодых люден: неутомимых и решительных… Не представляете себе, как я счастлив, что вы обратились ко мне и тем самым позволили быть вам полезным.
Дуглас улыбался, каждое слово его звучало лаской. Он продолжал:
— Дело в следующем… так как не все мои клиенты проживают в Марселе, мне пришлось извернуться, чтобы наладить с ними связь. В моем распоряжении много поверенных, которые уполномочены представлять интересы отсутствующих лиц и управлять их состоянием. Когда кто-нибудь из моих клиентов, по той или иной причине, не может лично заниматься своими делами, он вручает мне незаполненную доверенность и предоставляет право подыскать порядочного человека, который добросовестно выполнял бы его полномочия. Знаю, вы малый работящий, честный, и я предлагаю вам представлять двух-трех землевладельцев, чьи доверенности находятся у меня. Нам остается лишь проставить ваше имя, и вы будете получать пять процентов со всех проведенных вами операций.
Он говорил просто и спокойно. Мариуса испугало такое ответственное дело; но, уверенный, что ни в коем случае не покривит душой, он, не колеблясь, принял это предложение.
— Я к вашим услугам, — сказал он Дугласу. — Будьте моим наставником и советчиком. Я знаю, что могу смело следовать всем вашим указаниям.
Нотариус встал.
— Чтобы на первых порах не загружать вас, — снова заговорил он, — я предоставлю вам пока только две доверенности.
Порывшись в папках, он снова сел за письменный стол и прочел обе бумаги, сперва проставив на них фамилию Мариуса.
В этих документах были оговорены неограниченные права поверенного: право купли и продажи, заклада и тяжбы.
Затем нотариус прибавил:
— Теперь я должен дать вам некоторые сведения о лицах, чьи интересы вы будете представлять.
Он вручил Мариусу одну из доверенностей.
— Начнем с моего клиента и друга, господина Отье из Ламбеска, — продолжал нотариус. — В данное время он находится в Шербуре и собирается в ближайшее время в Нью-Йорк, где вступит во владение большим наследством… Перед самым отъездом из Марселя он купил дом на Римской улице. Этой недвижимостью вы и будете управлять в его отсутствие. Между прочим, завтра Отье должен прислать мне свои распоряжения, я сообщу их вам.
Затем он взял в руки другую бумагу.
— А вот, — продолжал он, — доверенность господина Муте, бывшего тулонского негоцианта; он отдал на мое попечение свои капиталы и поручил установить ипотеку над одним загородным домом в предместье Сен-Жюст. Недавно Муте снова перевел мне свои ценности, желая их выгодно поместить; ввиду того что подагра пригвоздила его к креслу, он просил меня найти поверенного, который мог бы дать вместо него все необходимые подписи… Приходите завтра, и мы окончательно договоримся относительно обоих дел.
Дуглас встал, чтобы проводить Мариуса. На пороге он с грубоватой сердечностью пожал ему руку. Молодой человек ушел, слегка ошеломленный быстрым ходом событий. Его удивляла легкость, с какой нотариус поручил ему столь серьезные дела, и ему было не по себе от сознания, что отныне на нем будет лежать тяжелая ответственность.
На другой день Мариус отправился к Дугласу за последними указаниями.
— Ну и пунктуальны же вы, — сказал нотариус с улыбкой. — Вот увидите, как великолепно пойдут у нас дела. Я обогащу вас… Сядьте вот там. Через минуту я к вашим услугам.
Дуглас завтракал на уголке письменного стола. Он заедал черствый хлеб орехами и запивал водой. Такая умеренность растрогала Мариуса и рассеяла неприятное чувство, испытанное им вчера; тот, кто так воздержан, не может никого подвести; это был, несомненно, чистосердечный, прямодушный, искренне верующий человек, который посвятил себя делу, как священник посвящает себя богу.
Покончив с орехами, нотариус сказал:
— Теперь поговорим. Я получил письмо от господина Отье. Он хочет, чтобы мы обременили ипотекой его недвижимость. Ему нужны деньги для поездки. Вот письмо.
Мариус взял бумагу, протянутую ему Дугласом. Так как он машинально стал искать почтовый штемпель, то нотариус поторопился сказать:
— Это письмо было послано в большом конверте вместе с еще несколькими бумагами.
Молодой человек покраснел: он испугался, не обидел ли он своего нового хозяина. Мариус ознакомился с письмом г-на Отье, который действительно хотел получить ссуду под дом на Римской улице. Он просил Дугласа использовать его доверенность и поскорее прислать деньги. Когда Мариус прочел письмо, нотариус снова заговорил:
— Вот требование ссуды, подвернувшееся очень кстати, ибо господин Муте все больше и больше торопит меня найти ему верное и выгодное помещение капитала. С сегодняшнего дня, когда вы стали поверенным моих двух клиентов, я могу немедленно удовлетворить их обоих. Дело только за вашей подписью, и я отправлю господину Отье капитал, который мне передаст для него Муте.
Мариус нашел, что Дуглас чересчур тороплив в делах. Ему хотелось бы взглянуть на недвижимость или по крайней мере списаться с лицами, чьи интересы он должен был представлять. Конечно, в добросовестности нотариуса не приходилось сомневаться, но молодой человек не мог избавиться от смутного и безотчетного страха. Вчерашнее беспокойство снова охватило его; ему казалось, что он спускается в темную яму, а ласковый голос и улыбки Дугласа, как ни странно, его тревожили. Впрочем, не зная, как назвать то своеобразное ощущение, какое владело им, он хотел ему противостоять.
Нотариус уже заготовлял бумаги, на которых Мариусу надлежало расписаться. Внезапно Дуглас остановился.
— Черт возьми! — воскликнул он. — Не хватает одного документа… Сейчас пошлю человека в бюро ипотек.
Дуглас казался очень раздосадованным. Мариус, властно побуждаемый каким-то, ни на минуту не оставлявшим его чувством инстинктивной настороженности, живо поднялся.
— Я не могу ждать, — сказал он, — мне нужно быть у господина Мартелли. Отложим, если вы не возражаете, подписание бумаг на понедельник.
— Ладно! — согласился нотариус не без некоторого колебания. — Я предпочел бы покончить с этим делом сегодня. Вы видели, как торопит меня господин Отье… Но так и быть, приходите послезавтра.
Очутившись на улице, Мариус облегченно вздохнул и назвал самого себя ребенком. Он стыдился и тех смутных подозрений, какие возникли у него, и того неясного чувства, которое заставило его чуть ли не сбежать. И он пожимал плечами, как трусливый мальчишка, испугавшийся собственной тени. И все-таки молодой человек был счастлив, что имеет в своем распоряжении два дня, чтобы поразмыслить и, разобравшись, преодолеть в себе неприязненное чувство.
В тот же день после полудня к Мариусу в контору явился посетитель, которому он очень обрадовался. Г-н Жирус, от нечего делать разъезжавший по всем городам департамента, зашел повидаться с ним. Он только что приехал в Марсель и собирался в тот же вечер уехать.
— Ах! Любезный друг, — сказал он, — как я завидую вам, что вы бедны и добываете себе средства к жизни. Вы не представляете себе, до чего мне скучно… Если бы можно было, я, кажется, поменялся бы местами с вашим братом: в тюрьме, пожалуй, веселее.
Мариус усмехнулся странному желанию старого графа.
— Процесс Филиппа, — продолжал тот, — целый месяц помогал мне жить. Никогда еще я не видывал такого поразительного зрелища человеческой глупости и убожества. У меня было бешеное желание встать и сказать этим судьям все, что я думаю. На меня, безусловно, надели бы смирительную рубашку… Нет, Ламбеск больше непригоден для жилья.
Разговаривая с графом, Мариус все время только и думал, как бы расспросить его относительно г-на Отье. Он считал, что старик не может не знать человека, который, по словам Дугласа, жил в одном городке с ним. Он постарался напустить на себя безразличный вид.
— Однако имеются же в Ламбеске богатые люди, — сказал он. — Бывайте у них почаще, и вам не придется так скучать… Да, кстати, не знаете ли вы господина Отье, он землевладелец и, кажется, ваш сосед?
— Господин Отье? — переспросил старый дворянин, напрягая память. — Господин Отье… не припомню такого в Ламбеске. Вы говорите, что господин этот землевладелец?
— Да… он не так давно купил дом в Марселе, и у него должно быть довольно обширное поместье где-то в окрестностях вашего замка.
Господин де Жирус все еще ломал себе голову.
— Вы ошибаетесь, — наконец сказал он. — Я решительно не знаю господина Отье… Уверен, что в Ламбеске нет ни одного землевладельца с такой фамилией, ибо я, потехи ради, изучил поименно всех жителей края. Надо же чем-то занять свой досуг.
— Ну нет, тут что-то не так, — снова заговорил Мариус, побледнев. — Я имею в виду господина Отье, получившего на днях большое наследство; сейчас он в Шербуре и готовится к отъезду в Нью-Йорк, где умер его родственник, завещавший ему свое состояние.
Граф расхохотался.
— Что за сказки вы мне рассказываете? — закричал он. — Неужели вы думаете, что если бы в Ламбеске произошло нечто подобное, если бы один из моих соседей получил наследство от американского дядюшки, я бы ничего не знал и не забавлялся бы в течение целой недели шумихой, какую подняло бы в моем городишке такое необычайное событие?.. Повторяю вам, никогда в Ламбеске не было никакого Отье, и никто никогда не получал там наследства: все, что вы рассказываете, — какой-то вздор.
Мариус был убит. Граф рассуждал логично, и следовательно, Дуглас все это придумал. Молодой человек не смел углубляться в свои догадки.
— Чем вас так заинтересовал этот Отье? — полюбопытствовал г-н де Жирус.
— Ничем, — запинаясь, ответил Мариус, — мне говорил о нем один из моих друзей, но я плохо расслышал название города.
Он еще не решался обвинить Дугласа: в висках у него стучало, и он не мог правильно оценить создавшееся положение. В каком-то замешательстве попрощался он со старым графом, который сказал:
— До свиданья. Приезжайте ко мне на открытие охоты. Хочу немного рассеяться.
И г-н де Жирус ушел, оставив Мариуса в мучительном состоянии полной растерянности. Здесь, несомненно, произошло недоразумение. Однако граф утверждал точно и определенно: в Ламбеске не знали г-на Отье, а следовательно, Дуглас лгал, и, вероятно, с корыстной целью. Молодой, человек не смел докапываться до истинных мотивов этой лжи: он чувствовал трясину у себя под ногами и теперь понимал беспокойство, которое охватывало его в присутствии нотариуса. Хотя дело не шло дальше подозрений, он твердо решил не давать никаких обязательств и не подписывать никаких бумаг, прежде чем не узнает всю правду. Однако, понимая, какую опасность таит малейшее обвинение, он пришел к выводу, что нужно действовать со всей осторожностью, без излишней торопливости и ничем не проявлять недоверия.
На следующий день было воскресенье. Имея в своем распоряжении целый день, Мариус с утра отправился на Римскую улицу, где якобы находилась недвижимость, приобретенная Отье. Это был большой красивый дом, сдаваемый отдельным квартиронанимателям. Вооружившись доверенностями, Мариус ловко расспросил каждого жильца в отдельности. Вскоре он убедился, что никто из них не знал г-на Отье, никогда его не видел, и что до сих пор все они договаривались непосредственно с нотариусом Дугласом.
Подозрения молодого человека подтверждались. Чтобы окончательно убедиться в их справедливости, он узнал у одного из нанимателей адрес бывшего владельца дома, некоего Ландроля, проживавшего на соседней улице, и отправился к нему.
— Сударь, — сказал Мариус, — господин Отье поручил мне управление домом, который вы ему продали, и я пришел получить у вас кое-какие сведения относительно того, что не упомянуто в договоре: какие балки требуют замены и в каком размере взималась квартирная плата?
Господин Ландроль любезно предложил свои услуги и ответил на все вопросы.
Мариус действовал осторожно. Поговорив о том о сем, он незаметно перешел к настоящей цели своего посещения.
— Премного благодарен, — сказал он, — весьма сожалею, что злоупотребил вашим терпением… Прошу извинить меня, но, не имея возможности лично увидеться с господином Отье, находящимся ныне в отъезде, я подумал, что коль скоро вы вели с ним переговоры, то могли бы ознакомить меня с его намерениями.
— Я договаривался не с господином Отье, — простодушно ответил Ландроль. — Его я даже в глаза не видел. Дело до конца вел господин Дуглас, он же и снабдил меня всеми необходимыми подписями.
— Ах!.. А я-то думал, что господин Отье, как водится, посетил дом.
— Отнюдь нет… Разве вы не знаете, что он уже свыше полугода в Америке? Господин Дуглас сам осмотрел дом и приобрел его для своего клиента, получив от него надлежащие инструкции.
Мариус прикусил губу. Он чуть не выдал свою ужасную тайну. Накануне нотариус сказал ему, что Отье приехал из Ламбеска, чтобы поискать и выбрать себе дом. Теперь ложь была очевидной. Не мог же Отье, находясь полгода в Америке, в то же самое время ждать в Шербуре денег на отъезд. Несомненно, персонажа этого не существовало ни в Шербуре, ни в Нью-Йорке, как не существовало его и в Ламбеске. Это был чистейший плод воображения, вымышленная марионетка, которой Дуглас прикрывался с какой-то преступной целью. И Мариусу вдруг пришло на ум, что доверенность, выписанная на его имя, — подлог, за который полагается каторга.
Кровь бросилась ему в голову, словно его в чем-то уличили, и он еще раз невнятно поблагодарил Ландроля, а тот смотрел на него с любопытством, удивляясь неосведомленности этого юноши о делах человека, чьи интересы он собирался представлять.
Очутившись на улице, Мариус был вынужден признать очевидный факт: никто, кроме Дугласа, не мог сфабриковать подложную доверенность, предъявителем которой являлся он, Мариус. Впрочем, молодой человек никак не мог уразуметь мотива преступления. За недвижимость было полностью уплачено, и ему пришлось остановиться на мысли, что нотариус решил приобрести его в личную собственность под вымышленным именем, чтобы скрыть размеры своего богатства. Но такое объяснение отнюдь не оправдывало Дугласа. Человек этот, такой, казалось, набожный и честный, подделал документы.
Испугавшись на минуту, как бы Муте, бывший тулонский негоциант, тоже не оказался марионеткой, Мариус побежал к одному своему другу, много лет прожившему в Тулоне, и расспросил его. Он облегченно вздохнул, когда узнал, что Муте действительно существовал и был клиентом Дугласа. Тогда, побуждаемый все теми же подозрениями, молодой человек захотел увидеть собственность, которой Муте владел по закладной. Утро ушло у него на тщетные поиски человека, а послеобеденное время — на поиски дома.
Мариус вырос в предместье Сен-Жюст, в старом деревенском доме своей матери, и знал наперечет всех жителей этого приморского уголка. Владение, которое Дуглас, по его словам, взял под заклад на имя Муте, принадлежало некоему Жиро, в чьем доме молодой человек, бывало, играл ребенком. Он немедленно отправился к Жиро и объяснил свой приход очень просто: захотелось прогуляться по родным местам и заглянуть к старому другу.
Первая половина сентября была уже на исходе. Море, тяжелое и неподвижное, словно огромный ковер синего бархата, дремало на горизонте. Опаленная солнцем равнина расстилалась, вся желтая, горячая, изнеможенная. Порою слабый ветерок, доносившийся с побережья, легко пробегал по вздрагивавшим соснам. Когда Мариус проходил мимо дома, в котором мать когда-то баюкала его, сердце в его груди больно сжалось и крупные слезы навернулись на глаза. Среди безмолвия этой мрачной и выжженной пустоши ему чудился любимый голос той, что была его святыней; память о ней давала ему силу выполнять свой тяжкий долг и добиваться освобождения брата.
Жиро принял его как блудного сына.
— Вас теперь совсем не видать, — сказал он. — Приходите к нам иногда отдохнуть от ваших горестей… В этом доме у вас есть преданные друзья, они помогут вам приятно провести время.
Мариуса растрогал такой прием. С тех пор как он столкнулся с невзгодами жизни, люди нередко огорчали его. Он на час забыл о цели своего прихода. Жиро сам облегчил ему щекотливый допрос, которому Мариус решил его подвергнуть.
— Как видите, — сказал хозяин дома, — мы живем счастливо. Конечно, мы не богаты, но наше владение — несколько арпантов земли — вполне обеспечивает нас всем необходимым.
— Я полагал, что вы нуждаетесь, — отозвался Мариус. — Ведь годы-то были неурожайные…
Жиро удивленно посмотрел на молодого человека.
— Мы нисколько не нуждаемся, — возразил он, — с чего вы взяли?
Мариус почувствовал, что краснеет.
— Извините, пожалуйста, — пробормотал он, — не примите это за нескромность… Меня уверили, что вследствие последних неурожайных лет вы были вынуждены заложить свое имение.
При этих словах Жиро громко расхохотался.
— Это какая-то ошибка, — снова заговорил он. — Слава богу, я не заложил ни одного клочка земли.
Мариус не сдавался.
— Однако, — настаивал он, — мне даже назвали нотариуса, господина Дугласа, который якобы установил ипотеку над вашим домом.
Жиро продолжал смеяться раскатисто, от всего сердца.
— Господин Дуглас — святой человек, — сказал он, — но под заклад он взял не мой дом, можете мне поверить.
Накануне Мариус видел документ, в котором был ясно указан именно этот дом. К тому же на документе стояла подпись Жиро. Значит, нотариус совершил второй подлог, и объяснить его было куда труднее, чем первый. Очевидно, он прикарманил деньги Муте, предназначавшиеся заемщику.
Мариус ушел, он хотел все обдумать, прежде чем изобличить. Никакого Отье не существовало, и недвижимости, которой Муте владел по закладной, тоже не существовало, раз, согласно заявлению самого Жиро, дом был свободен от долгов. Во всем этом таилось что-то загадочное, о чем молодой человек не мог думать без содрогания. В понедельник утром, после кошмарной ночи, Мариус решил отправиться к нотариусу.
Когда Мариус вошел в контору Дугласа, его поразил молитвенный покой этих больших, холодных комнат, где, как он знал, обитало преступление. Он не мог примириться с подобным притворством, ему хотелось бы, чтобы каждая стена громогласно обличала гнусную низость нотариуса. Молчаливое усердие служащих, внешняя благопристойность дома выводили его из себя и повергали в тягостное раздумье.
Бледный, взволнованный, сидел он в прихожей, когда Дуглас через открытую дверь своего кабинета заметил его.
— Заходите, заходите, — крикнул он. — Вы мне не помешаете. Одна минута, и я к вашим услугам.
Мариус вошел. В кабинете сидело человек пять-шесть священников, в том числе и аббат Донадеи. Аббат этот, как всегда кокетливый, улыбающийся, беседовал с нотариусом, улещивая его взглядом и голосом. Он пришел сюда за пожертвованием.
— Мы вас почитаем другом своим, — подлизывался он, — и обращаемся к вам всякий раз, когда в кружках наших пусто.
— Правильно делаете, господин аббат, заметил Дуглас, вставая.
Вынув из ящика несколько золотых, он спросил:
— Сколько же вам нужно?
— Ну, пятьсот франков, думаю, хватит, — сладко проворковал Донадеи. — Для нас важнее всего поддержка честных и почтенных людей.
Дуглас перебил его.
— Вот вам пятьсот франков, — сказал он. И прибавил с легкой дрожью в голосе: — Молитесь за меня, отец мой.
Тут все священники поднялись со своих мест; окружив нотариуса, они рассыпались в благодарностях и призывали на него милость божью. Дуглас, очень бледный, стоя принимал их добрые пожелания, и Мариусу померещилось, что губы и веки его нервно подергиваются.
Гибкий, изящный Донадеи был особенно неистощим в похвалах и угодливых заверениях.
— Да воздастся вам сторицею за все ваши благодеяния, — говорил он. — Господь уже вознаграждает вас, ниспосылая благоденствие дому вашему и даруя мир праведной душе вашей… Ах, сударь, в наш материалистический век, в этом, столь развращенном городе, вы являетесь образцом добродетели. Остается пожелать, чтобы местное купечество пошло по вашим стопам и уподобилось вам во всем — в благочестии, воздержании и доброте сердечной. Это избавило бы нас от ужасного зрелища, какое являет собою наше марсельское общество…
Казалось, Дугласу было не по себе. Лесть священника выводила его из терпения. Он снова прервал его и, легонько подталкивая к двери, возразил:
— Нет, нет, я не святой… Я такой же человек, как все, и тоже нуждаюсь в милосердии божьем. Если вам кажется, что вы чем-то обязаны мне, соблаговолите помолиться за спасение моей души.
Священники начали прощаться и наконец, отвесив последний поклон, удалились.
Мариус из угла кабинета молча наблюдал за всем происходившим. Его возмущала комедия, которая разыгрывалась перед ним. Не думает ли Дуглас купить себе отпущение грехов, щедро заплатив за него наворованными деньгами? Итак, эта добрая душа, этот святой, охотно творящий милостыню, этот христианин, постоянно пребывающий в храме, — лицемер и плут. Так думал Мариус, глядя на священников и нотариуса, и ему казалось, что все это сон: он пришел изобличить мошенника, а увидел сердобольного человека, которого славословила сама церковь.
Изумление сменилось у Мариуса острым желанием исполнить свой долг. Пристально смотрел он на подходившего к нему нотариуса, и когда тот с приветливой улыбкой протянул ему руку, молодой человек отступил и резко бросил:
— Заприте дверь!
Дуглас, совершенно пораженный, как по команде, направился к двери.
— На крючок! — приказал Мариус все так же сурово. — Нам нужно поговорить.
Дуглас накинул крючок и вернулся на свое место, удивленный и недовольный.
— Что с вами, любезный друг? — спросил он.
И так как Мариус ничего не ответил, вероятно подавляя в себе последнюю вспышку жалости, нотариус заговорил:
— Впрочем, вы правы. О делах лучше беседовать с глазу на глаз… Ну как, вы готовы? Я раздобыл недостававший документ. Теперь у меня есть все, кроме вашей подписи, чтобы от имени Муте взять под залог дом Стье… Нас, как вам известно, торопят: сегодня утром пришло еще одно письмо от этого клиента; он умоляет поскорее выслать ему деньги.
Нотариус встал, разложил бумаги и, обмакнув перо в чернила, подал его Мариусу.
— Распишитесь, — коротко предложил он.
Мариус упорно молчал и спокойно следил за каждым движением Дугласа. Он не взял пера и, глядя в лицо нотариусу, сдержанно сказал:
— Вчера я побывал в доме на Римской улице, расспросил жильцов и бывшего хозяина; все они в один голос заявили, что не знают господина Отье.
Дуглас побледнел, и на этот раз Мариус ясно увидел, что губы его дрогнули. Нотариус взял обратно бумаги, положил перо и, садясь, пробормотал:
— А!.. Очень странно!
— Позавчера, — снова заговорил Мариус, — ко мне в контору зашел господин де Жирус, богатый ламбескский помещик; он уверял, что не только среди его соседей, но и во всем городе нет никого, кто носил бы фамилию Отье… Сегодня я убедился, что он прав… Как прикажете это понимать?
Ответа не последовало. Нотариус смотрел перед собой невидящим взглядом, он бледнел и дрожал, видимо чуя гибель и теряя надежду выпутаться из беды.
— Затем я отправился в предместье Сен-Жюст, — беспощадно продолжал Мариус. — Дом, который, по вашим словам, господин Муте уполномочил вас обременить ипотекой, как раз принадлежит старому другу моей матери, господину Жиро; он клялся мне, что владение его свободно от долгов… Еще раз спрашиваю вас, как прикажете это понимать?
И так как Дуглас все еще отмалчивался, молодой человек с негодованием произнес:
— Что ж, раз вы отказываетесь отвечать, то я выскажу все, что думаю, откровенно изложу, как обстоит дело… Ваш господин Отье — лицо мифическое, это марионетка, выдуманная вами, чтобы удобнее было заключать постыдные сделки. Что касается Муте, то никакой ипотеки вы не установили, а деньги его прикарманили. Немало подлогов должны были вы совершить, чтобы добиться такого блестящего положения, а ныне, нуждаясь в новом притоке капиталов, вы опять готовы на подлог.
Дуглас оставался столь неподвижным и безучастным, что молодой человек мог бы с таким же успехом обращаться к мраморной статуе. Невозмутимость нотариуса подливала масло в огонь.
— Я не властен судить вас за все, содеянное вами, — в запальчивости Мариус повысил голос, — но я вправе требовать, чтобы вы объяснили мне ваше недостойное поведение в отношении меня. Что же это такое! Вы чуть было не впутали меня в свои грязные махинации; вы чуть было не осрамили меня, скромного труженика, и все это с легким сердцем, прикрываясь якобы дружеским расположением ко мне… Имею я право в таком случае назвать вас подлецом? Думаю, что имею.
Нотариус и бровью не повел.
— Только что здесь, — продолжал Мариус, — священники благословляли вас… О, вы провели свою роль с безупречным мастерством. Во всем Марселе никто, кроме меня, не знает, что вы собой представляете, но попробуй я разгласить ваши чудовищные злодейства, и меня, пожалуй, побьют камнями — так ловко вы ввели народ в заблуждение. Кто поверит, что нотариус Дуглас, человек всеми уважаемый, воздержанный и верующий, тайным и позорным образом разоряет свою обширную клиентуру!.. Я бы и сам этому не поверил, — если бы не веские доказательства, — глядя на вас, спокойно стоящего передо мной, точь-в-точь как смиренный и богобоязненный монах на молитве… Ну, скажите же хоть слово, оправдывайтесь, если можете!
Взяв со стола нож для бумаги, Дуглас стал вертеть его в руках, выказывая полное равнодушие к словам Мариуса.
— Что мне вам сказать? — откликнулся он наконец. — В ваших суждениях обо мне много наивного. Даю вам вволю накричаться. Может быть, потом, утихомирившись, вы выслушаете меня спокойно.
Услышав, что Дуглас считает его суждения наивными, Мариус вспылил и чуть было не крикнул, что судит о нем, как должен судить тот, кто сам честен. Этот уличенный в подлоге мошенник становился в позу непонятого человека и упрекал его, Мариуса, в наивности.
Нотариус нетерпеливо махнул рукой и не дал ему рта раскрыть.
— Кто без конца говорит, — сказал он, — тот всегда прав. Кой черт! Я же не мешал вам оскорблять меня. Теперь помолчите и дайте мне возможность оправдаться… Я бы, разумеется, предпочел, чтобы моя система осталась неизвестной вам. Но раз вы частично открыли истину, лучше уж выложить все начистоту. Знаю, вы умны и поймете меня скорее, чем кто-либо. Впрочем, я устал; теорию мою применить не удалось, и я не сомневаюсь, что погиб. Вот почему я готов полностью исповедаться перед вами. Вы увидите, что у меня и в мыслях не было кого-нибудь разорить и что я от чистого сердца, по-дружески, предложил вам заработать какую-то толику денег. Словом, отдаю себя на ваш суд и надеюсь, что вы сочтете меня попросту незадачливым спекулянтом. Благоволите выслушать меня.
Мариусу казалось, что все это ему снится. Он смотрел на Дугласа, как смотрят на сумасшедшего, который внезапно обрел способность здраво рассуждать. Спокойный тон, в котором почти не чувствовалось укоров совести, и уверенные движения делали его похожим на убежденного изобретателя, который с грустью, но без ложного стыда объясняет, почему он не достиг успеха.
— Не будем касаться частностей, — продолжал Дуглас, — оставим в стороне дело Отье и Муте, которое не имеет значения. Что действительно надо понять и оценить — так это всю огромную и сложную механику, которую мне удалось пустить в ход… Вас удивляет мое самолюбование. Повторяю, я конченый человек, и могу говорить, не опасаясь навредить самому себе. Мне даже доставляет какое-то удовольствие посвящать вас в подробности моего изобретения.
Нотариус уселся перед Мариусом с видом человека, собирающегося рассказать занимательную историю. Он продолжал небрежно вертеть в руках нож для бумаги.
— Прежде всего, — сказал он, — я согласен с вами, что обманул доверие своих клиентов и что совершил большое преступление, разумеется, если смотреть на меня как на нотариуса. Лично я всегда считал себя банкиром, денежным дельцом. В общем, соблаговолите видеть во мне только спекулянта… Когда я заступил место моего бывшего хозяина, контора имела очень захудалую клиентуру. На первых порах мною были приложены все усилия, чтобы контора эта стала крупным, всегда оживленным деловым центром. Мне приходилось удовлетворять любые запросы. Я ссужал деньгами тех, кто в них нуждался, делал заем у того, кто не знал, как лучше поместить свой капитал, продавал тому, кто хотел купить, покупал у того, кто хотел продать. Я походил на птицелова, что берет на манок вольных пташек; я создал около сорока вымышленных персонажей и, прикрываясь их именами, совершал всякого рода операции. Признаюсь, Отье — одна из таких марионеток. Это дало мне возможность скупить большую недвижимость, которую я оплатил путем займов под залог этой недвижимости, сделанных у несуществующих покупателей… Так я составил себе капитал, денежный оборот, многочисленную клиентуру — всю основу моего кредита.
Дуглас говорил ясно и отчетливо. После небольшой паузы он продолжал:
— Тот, кто спекулирует на деньгах, иногда попадает в тяжелые условия, это для вас не секрет. Будь мои недвижимости обременены долгами, мне пришлось бы круто с первых же шагов, и я был бы лишен возможности провести целый ряд операций, о коих мечтал. Я пользовался средствами, которые мне казались наиболее простыми и удобными. Когда ипотеки поглощали стоимость имущества, я отдавал свободные недвижимости под фальшивую расписку, а затем предлагал ее как залог для новых займов.
— Но ведь это сущая подлость то, что вы мне рассказываете! — воскликнул Мариус.
— Прошу не перебивать, — резко остановил его Дуглас. — Оправдываться буду потом, сейчас я только излагаю факты… Вскоре мне пришлось расширить свою систему. Мне уже не хватало моих сорока персонажей. Тогда я прибегнул к крайнему и очень смелому средству, которое прекрасно удалось. Заключал займы от имени крупных землевладельцев или известных коммерсантов, чье имущество закладывал, а подпись подделывал; после каждой новой ипотеки погашал старую с помощью фальшивой расписки, что избавляло меня от каких бы то ни было тревог… Понятно? Это очень просто.
— Да, да, понимаю, — прошептал Мариус; ему начинало казаться, что перед ним умалишенный.
— Впрочем, — продолжал Дуглас, — я выколачивал деньги любым способом, если это было необходимо. Неуклонно преследуя свою цель, я всегда шел вперед, не думая о препятствиях, не уклоняясь от каких бы то ни было последствий своей теории… Так иногда мною создавались одновременно и должник и недвижимость и устанавливалась ипотека над поместьями, которые либо вовсе не существовали, либо принадлежали не моим мнимым клиентам… А в тех случаях, когда мне крайне нужны были деньги, чтобы быть готовым к каким-нибудь непредвиденным запросам, я создавал за поддельной подписью первых купцов Марселя простые векселя и пускал их в обращение в убыток себе, собственноручно сделав на них передаточную надпись… Как видите, я ничего не скрываю и признаюсь во всем. Я разоблачаюсь перед вами и потому, что хочу оправдаться, и потому, что отныне мне больше не придется применять мою систему.
Мариус буквально ужаснулся. С содроганием заглянул он в душу этого человека. Он чувствовал, что перед ним какой-то нравственный урод; и эта необыкновенная исповедь тяготила его как страшный кошмар. Ему казалось, что он находится внутри грохочущей и дымящей машины, среди шестерней, которые впиваются друг в друга.
— Итак, — снова заговорил Дуглас, — вы хорошо усвоили, в чем состояла моя система. В основном я хотел быть банкиром, хотел пускать в оборот капиталы, проходившие через мои руки. Я приобрел за свой счет недвижимости, рассчитывая выгодно продать их. Моя теория вымышленных имен отвечала всем требованиям; с их помощью тот, кто обращался ко мне, никогда не получал отказа; я был, в зависимости от обстоятельств, заимодавцем, заемщиком, покупателем и продавцом. Когда мне не хватало тех капиталов, какие черпались из моего личного кредита пли кредита, которым мне удалось заручиться для вымышленных лиц, я добывал другие капиталы, обременяя ложной ипотекой первого, кто подворачивался мне, будь то родственник, друг или клиент, с тем чтобы потом освободить имущество этого лица таким же образом, каким оно было заложено: без ведома этого человека. Одним словом, моя контора стала банкирским домом.
— Воровским домом, — крикнул Мариус, — фабрикой подделок!
Дуглас пожал плечами.
— Пора уже вам понять, — сказал он, — и убедиться, что у меня никогда не было намерения обокрасть кого-нибудь из моих клиентов. Сейчас, надеюсь, вы воздадите мне должное. Остается рассказать вам о самом удачном моем изобретении. Чтобы обременить ипотекой приобретенную недвижимость и пустить в оборот взятые взаймы суммы, я додумался обзавестись поверенными, которые постоянно представляли бы моих сорок вымышленных персонажей; выбор мой пал на нескольких молодых людей, пользующихся всеобщим уважением. Они и стали моими пособниками. Я верил в свою систему и, наверное, обогатил бы тех, кто мне помогал, если бы досадные обстоятельства не помешали моему успеху. Предложив вам представлять Отье, я, повторяю, хотел только одного: прийти вам на помощь и привлечь к участию в спекуляции, которую считал чрезвычайно выгодной.
Последние слова вывели Мариуса из терпения. Мужество его истощилось, он чувствовал, что сойдет с ума, если сейчас же не остановит эти чудовищные речи.
— Я терпеливо слушал вас, — сказал он прерывистым голосом. — Гадости, которые вы мне сейчас рассказывали с редким бесстыдством, убеждают меня в том, что вы либо дурак, либо мошенник.
— Ну нет! — прервал его нотариус, стукнув кулаком по письменному столу. — Вы меня решительно не поняли. Я вам раз шесть повторил: я — банкир… Богом заклинаю вас, выслушайте меня.
Дуглас поднялся. Он стал перед Мариусом. Ничто в его позе не выдавало ни страха, ни стыда.
— Вы назвали меня мошенником и вором, — тихо произнес он, — и я молча принимал ваши оскорбления, ибо вы обвиняли меня от имени общества, вы говорили, придерживаясь буквы закона, — под стать королевскому прокурору. Но, чтобы понять меня, надо посмотреть на вопрос с другой точки зрения… Давайте рассуждать. По-вашему, я вор? Но вор присваивает себе чужое имущество и, набив карманы, удирает. Мне никогда не приходило в голову ничего подобного. Вот уже шесть лет, как мною применяется эта система, а я беднее, чем в первый день; операции мои не имели успеха, и от тех нескольких тысяч франков, какие у меня были, не осталось и следа. Вы знаете, как я жил: на хлебе и воде; я вел существование сурового и неутомимого труженика и позволял себе только одну роскошь: помогать бедным. Странный вор, который, живя в своем кабинете, как в монастыре, ворочая огромными суммами, не присвоил себе ни единого су!
Согласитесь, что вор уже давно бы сгреб все содержимое кассы и сбежал.
Мариус был удивлен и сбит с толку. Вопрос предстал перед ним совсем в другом освещении. Безусловно, человек этот был прав: его никак нельзя было обвинить в краже.
— Что оскорбляет вас и сердит, — продолжал Дуглас, — так это моя система сама по себе. Она потерпела крах; имей она успех, я стал бы крезом без ущерба для кого бы то ни было; несметное богатство принесло бы мне всеобщий почет… Да, в основу моих действий легло преступление, я спекулировал на подлоге и следовал дерзким и новым путем, но ни разу не усомнился в успехе, всегда верил в себя, как в дельца, и не думал, что могу провалиться и увлечь кого-нибудь за собой. В этом была моя ошибка… Посмотрите, как я поступал: устанавливал ипотеку на несуществующую недвижимость или на такую, которая была уже отдана в залог, и в то же время платил проценты на одолженные суммы; выпускал подложные векселя и в то же время погашал эти векселя; мои мифические персонажи являлись своего рода подставными лицами, за ними стоял я, и я же руководил ими, однако с единственной целью — увеличить свои спекуляции. Поймите меня хорошенько: главное для меня капиталы и оборот. Не велика беда, что ценности, пущенные мною в обращение, были фиктивными, не велика беда, что бумаги были фальшивыми, — ведь это все случайные средства, я пользовался ими, чтобы расширить свой кредит и круг своих дел. В спекуляции единственной реальностью является прибыль, которая более или менее искусно извлекается из капитала. Посмотрите, чем торгуют на бирже — одними только предложениями. Вообразите на минуту, что, покупая и продавая недвижимости с помощью чужих денег, мне удалось удвоить незаконно добытый мною капитал, — я вернул бы его сполна, никого не обобрав, уничтожил бы фальшивые бумаги и удалился бы от дел с состоянием, нажитым своими руками и головой. В этом-то и заключается моя система. Не имея собственных средств, мне пришлось прибегнуть к моим клиентам за капиталовложением, без чего не ведется ни одна операция. Это же не воровство, а простой заем.
Ясные и логические доводы Дугласа приводили Мариуса в ужас. Нотариус чрезвычайно выигрывал в его мнении. Была минута, когда он счел его опустившимся гением, употребившим во зло свой редкий дар силы и смелости. Предоставить бы этому человеку широкое поле деятельности, — он, пожалуй, совершил бы нечто великое. В каждом преступнике типа Дугласа подчас таятся выдающиеся способности.
Больше всего Мариуса удивляла простота и естественность, с какими Дуглас говорил о совершенных им подлогах. Должно быть, какое-то расстройство произошло в его рассудке. Человек этот был болен, его снедала спекулятивная лихорадка, и мало-помалу преступление в его глазах стало орудием на пути к цели; надо только умело замести следы и остаться безнаказанным. Он сам признавался: «Мне казалось, что, поскольку никто из-за меня не потеряет ни одного су, я останусь честным человеком, несмотря на все совершенные мною подлоги».
После небольшой паузы Дуглас, покачав головой, продолжал:
— Системы всегда хороши, и только практика открывает вам глаза на погрешности голых рассуждений. Теоретически мне предстояло заработать несметные богатства. Не знаю, как это так обернулось, но я оказался по уши в долгах и, как теперь отлично вижу, — на краю гибели… Свыше миллиона вложено в эти злосчастные операции, клиенты мои разорены…
Голос изменил нотариусу, от волнения глаза его увлажнились. Он стал лихорадочно ходить по комнате, ни на минуту не останавливаясь.
— Вы не можете себе представить, — сказал он, — какую ужасную жизнь я веду вот уже десять лет. Все мои операции проваливались. Передо мной встала грозная необходимость сохранять кредит, скрывать старые подлоги, а для этого ежедневно совершать новые. Приходилось думать не о заработке, а только о том, как бы спастись, как бы избежать каторги. Бог свидетель, будь у меня возможность вернуть пострадавшие капиталы, я расплатился бы со всеми и стал бы жить, как предписывает закон. Но на меня навалились огромные проценты; приобретенные недвижимости были проданы мною в убыток; как я ни бился, неудача привязалась ко мне и толкала меня в пропасть. Пассив мой на сегодняшний день значителен, пятнадцатого числа я не смогу заплатить по векселям, а для меня прекратить платежи все равно, что быть приговоренным к каторжным работам. Если правосудие заглянет в мои бумаги, я тут же угожу в тюрьму.
Мариус почувствовал что-то похожее на жалость к этому несчастному. Дуглас в унынии снова сел и продолжал:
— Впрочем, все кончено, я открылся вам и знаю, что вы предадите меня суду… Положение мое стало настолько невыносимым, что лучше сразу покончить со всем этим… Вы правы, я негодяй и должен понести наказание.
Мариус не пошевелился. Он не знал, как ему быть. Он боялся, что, привлеченный к этому делу в качестве свидетеля, он потеряет драгоценное время и не выполнит свой долг. С другой стороны, у Мариуса не было улик, чтобы донести на Дугласа. Отныне у этого человека связаны руки, он неизбежно пойдет навстречу каре и, так или иначе, попадет на скамью подсудимых.
— Ну, что? Почему вы колеблетесь? — спросил Дуглас. — Вы все знаете, позовите же полицейских, я буду ждать их здесь.
Молодой человек встал, разорвал доверенности, на которых значилось его имя.
— Вы подлец, — ответил он, — это мое твердое убеждение. Но мне нет надобности помогать правосудию, которое прекрасно сумеет наказать вас без меня. Расплата придет сама собой.
И он вышел.
Кончилось это происшествие так: назавтра Дуглас, не будучи в состоянии уплатить по векселям, скрылся. Весть эта вызвала в Марселе настоящую панику. Многие лишились состояния. Установить размер банкротства удалось не сразу. То было в своем роде общественное бедствие. К ужасу заинтересованных лиц примешивалось изумление честных людей: нотариусу не могли простить лицемерия, с каким он в течение ряда лет обманывал целый город.
Дугласа задержали в Эксе и предали суду; он стал предметом всеобщего озлобления. С участью своей он примирился на редкость хладнокровно. Без него правосудию никогда бы не удалось разобраться в столь темном деле. Суду пришлось ознакомиться со всеми документами, а их было девятьсот с лишним и между ними ни одного подлинного; мошенник додумался до таких ухищрений, что никто не мог бы поспорить с ним в изобретательности. Состав преступления был до того обширен, отягчающих вину обстоятельств было так много, пострадало при этом такое количество людей, что невозможно было разобраться в этом хаосе без содействия того, кто, задумав и выполнив свои злодеяния, только и мог распутать этот клубок. Дуглас работал с неустанным рвением и удивительной добросовестностью, наводил порядок в делах и определял как свое положение, так и положение своих кредиторов и должников.
Впрочем, преступник по-прежнему решительно восставал против обвинения в воровстве. Он твердил, что был незадачливым спекулянтом и что, если бы правосудие и обстоятельства позволили ему, он поправил бы и свои дела, и дела клиентов. Казалось, Дуглас обвиняет суд в том, что тот связывает ему руки и лишает его возможности загладить совершенное зло.
Его приговорили к пожизненной каторге и к выставлению у позорного столба.
Прошло больше двух месяцев с того дня, как Мариус и Фина вернулись в Марсель. Выйдя из конторы Дугласа, молодой человек вынужден был признать, что до сих пор лишь зря терял время и что из пятнадцати тысяч франков, необходимых для выкупа Филиппа, еще не достал ни единого су. Видно, его удел — любить и жертвовать собою; где уж ему с его прямотой, честностью и великодушием, доходящим до наивности, разжиться в несколько недель той крупной суммой, какую он уже столько времени безуспешно ищет. Пока что он вел себя как дитя неразумное. Прискорбные события, случайно развернувшиеся на его глазах, — отношения Совера и Арманды, лицемерие и подлоги Дугласа, — показали ему такую страшную изнанку жизни, что у него опустились руки. Он отступал там, где надо было смело идти вперед, и за что бы ни брался, не верил в успех; его одолевал страх, что он снова попадет в руки мошенников, которые используют его в своих целях и осрамят. Он стал подозрительным, кругом ему чудились одни только подвохи. Такие нежные сердца, в своем неведении зла, в своей тяге к добру, ежечасно кровоточат и в конце концов разбиваются.
Между тем близился декабрь. Надо было спешно освободить Филиппа. Нечего было больше ждать, что кто-то разжалобится, ведь, того гляди, осужденного привяжут к позорному столбу. Думая об этом, Мариус плакал от бессилия и усталости. Ради спасения брата он бы с радостью взялся за каторжный труд; он перенес бы любые испытания, ногтями источил бы тюремную стену, пальцами выковырял бы и искрошил ее камни. Это титаническое усилие показалось бы ему легким, и он справился бы с ним, пусть даже ценою покалеченных рук. Но мысль о пятнадцати тысячах франков пугала его; как только дело касалось денег, каких-нибудь неблаговидных поступков, более или менее сомнительных сделок, он терял голову и чувствовал себя неспособным довести до конца любое, самое пустячное начинание. Этим и объяснялась простодушная доверчивость, толкнувшая его сперва к Арманде, затем к Дугласу.
Однако в нем еще теплилась надежда. Благодаря добросердечности и простодушию — именно тем свойствам, которые и составляли его слабость, — он постоянно возвращался к мысли о необходимости верить и уповать. Несмотря на урок, полученный им при соприкосновении с позорными явлениями жизни, он по-прежнему не сомневался в спасительном сочувствии ближних. «У меня впереди больше шести недель, — думал он. — Не может быть, чтобы за это время я не нашел ни одного истинного друга. Не из-за чего так расстраиваться».
Тоска, частая смена надежды и отчаяния, беспокойство за исход дела наверняка уложили бы его в постель, не будь возле него утешительницы, которая в тяжелые минуты улыбалась ему. У него установились близкие, дружеские отношения с семьей Кугурданов. Почти ежедневно приходил он к Фине и коротал с ней долгие вечера. Первое время они говорили только о Филиппе; затем стали беседовать и о себе и, ни на минуту не забывая о бедном узнике, рассказывали друг другу о своем детстве, о планах на будущее. В этой непринужденной болтовне находили они отдохновение от забот и тревог минувшего дня, черпали свежие силы для предстоящего.
Мало-помалу Мариус дошел до того, что уже с утра нетерпеливо ждал вечера, чтобы снова очутиться в комнате Фины. Если его что-нибудь обнадеживало, он бежал поделиться со своей подругой, а если что-нибудь огорчало, он опять-таки бежал к ней за утешением. Только там, в глубине опрятной мансарды, где все благоухало, где было так светло и отрадно, ощущал он полноту жизни и умиленную грусть. Однажды вечером он во что бы то ни стало захотел помочь девушке составлять букеты на продажу к следующему дню; ему доставляло ребяческое удовольствие отрывать шипы у роз, связывать маленькие пучки маков, осторожно подавать Фине то фиалку, то маргаритку. С той поры он ежевечерне, с восьми часов и до десяти, превращался в цветочника. Такая работа, говорил он, отвлекает и успокаивает. Когда ему случалось, протягивая цветы девушке, коснуться ее пальцев, он чувствовал, как теплая волна мягко приливает к его лицу; странное беспокойство, глубокое волнение, испытываемое им при этом, несомненно, были единственной причиной внезапно возникшей склонности его к этой профессии.
Конечно, Мариус был наивен. Он бы очень удивился и даже обиделся, если бы ему сказали, что он влюблен в Фину. Он бы вспылил и стал доказывать, что любовь такого урода, как он, оскорбление для этой девушки и, больше того, что он счел бы себя преступником, когда бы, прикрываясь несчастьем брата, позволил этому чувству зародиться и расцвесть. Но сердце его стало бы перечить. Никогда еще Мариус не был в близкой дружбе с женщиной. Он попался на первый нежный взгляд. Фина, утешавшая и подбадривавшая его, Фина, у которой всегда была для него ласковая улыбка и теплое рукопожатие, казалась ему в одно и то же время сестрой и матерью, ниспосланными небом в его горькой судьбе. Истина заключалась в том, что эта сестра, эта мать без его ведома превращалась в избранницу, которую он уже любил со всем пылом своего привязчивого и преданного сердца.
Любовь неизбежно должна была возникнуть между молодыми людьми, которые и плакали и смеялись вместе. Случай сблизил их сердца, доброта их сочетала. Они были достойны друг друга, им обоим была свойственна всесильная, самозабвенная отзывчивость.
С некоторых пор у Фины то и дело появлялась скрытая улыбка, которую Мариус не замечал. Что молодой человек любит ее, она поняла раньше, чем он сам догадался о своей любви. Женщины обладают особым видением, особой способностью проникать в такого рода тайны; любая из них по глазам узнает, что творится в душе ее поклонника. Однако цветочница, которой была дорога дружба Мариуса, всеми силами старалась не выдать себя внезапным румянцем и не открыть ему глаза чересчур горячим пожатием руки. Тот, кто увидел бы, как чинно они каждый вечер сидят по обе стороны стола, заваленного розами, принял бы их за брата и сестру.
Каждое воскресенье Фина отправлялась в Сент-Анри. Она прониклась жалостливым участием, дружеским состраданием к Бланш. Цветочница все больше и больше привязывалась к бедняжке, которая готовилась стать матерью, после того как жизнь ее была разбита навеки. Фина видела, что Бланш терзают угрызения совести; свидетельница покаянных слез, унылого существования, она приходила к ней, чтобы поддержать ее в горе. Она озаряла веселой улыбкой тот маленький домик на берегу моря, где Бланш оплакивала Филиппа и свое дитя. Для Фины это было как бы святое паломничество, и она неуклонно совершала его. Девушка пускалась в путь около полудня, сразу же после завтрака, и проводила весь день с мадемуазель де Казалис. Вечером, с приближением темноты, она встречалась на морском берегу с поджидавшим ее Мариусом, и они вместе возвращались в Марсель, держась за руки, как молодожены.
Во время этих прогулок Мариус вкушал радость чистой любви. Воскресный вечер стал для него наградой за всю трудовую неделю. Он ждал Фину с таким нетерпением, что забывал свои горести; а когда она приходила, они, улыбнувшись друг другу, медленно пускались в обратный путь, обмениваясь в сумраке наступающей ночи словами дружбы и надежды. Никогда дорога эта не казалась молодому человеку слишком длинной.
Однажды в воскресенье Мариус пришел на берег раньше обычного. Так как щепетильность не позволяла ему зайти к Бланш — он боялся разбередить ее рану, — он взобрался на прибрежный утес, что высился неподалеку от деревни, и, вооружившись терпением, стал глядеть на расстилавшуюся перед ним необъятную синь. Около двух часов просидел он так, погруженный в смутные мечты, в думы о любви и счастье, которые мягко баюкали его. Необозримый простор всколыхнул в нем дремавшие чувства, и вся его неосознанная любовь поднималась от сердца к губам; море и небо, вода и воздух — стихия без конца и без края — будоражили распахнувшееся сердце; в пустынном море ему виделась одна только Фина, в глухом и мерном рокоте волн слышался только звук ее жмени.
Но вот цветочница пришла и, взобравшись на скалу, села рядом с юношей, который молча взял ее руку. Перед ними простиралась нежная голубизна моря и неба. Надвигались сумерки. Глубокий покой смягчал последние шумы и последние отблески. Под тонкими лучами заката чуть розовели прибрежные скалы. Ласковое дуновение, носившееся в воздухе, порою переходило в один высокий трепетный звук, постепенно замиравший вдали.
Мариус, глубоко взволнованный, удерживал в своей руке руку подруги. Продолжая мечтать, он не спускал глаз с горизонта, с той еле уловимой дымки, в которой сливаются море и небо, и грустно улыбался. Чуть слышно, помимо сознания, губы произнесли то, что переполняло сердце.
— Нет, нет, — прошептал он, — я слишком некрасив…
С той минуты, как Мариус взял ее за руку, Фина уже не скрывала нежной и лукавой улыбки: наконец-то дружок ее решился заговорить; она поняла это по тому, что никогда еще взгляд его не был так глубок, а пожатие руки так крепко. Мнение молодого человека о своей собственной наружности, казалось, удивило и рассердило ее.
— Некрасивый! — воскликнула она. — Мариус, да вы же красавец!
Фина вложила столько души в этот вырвавшийся у нее возглас, что Мариус повернул голову и, умоляюще сложив руки, с тоской посмотрел на нее. Она поняла, что внезапно открыла свою сокровенную тайну, и, вся зардевшись, опустила голову; несколько минут просидела она так, безмолвная и смущенная. Но она была из тех, что, раз признавшись в любви, не отрекаются от нее; слишком чистосердечная и живая, она не стала разыгрывать лицемерную комедию, какую обычно разыгрывают в таких случаях влюбленные девушки.
Смело подняла она голову и посмотрела прямо в глаза Мариусу, который весь затрепетал.
— Послушайте, друг мой, — сказала она. — Буду откровенна. Еще полгода тому назад я меньше всего думала о вас, считала, что вы очень некрасивы, должно быть, не присмотрелась к вам. Сегодня я увидела, что вы хороши собой. Не знаю, как это произошло, клянусь…
Несмотря на свою решительность, Фина слегка замялась, кровь внезапно прилила к ее щекам. Девушка запнулась: не могла же она сказать напрямик, что любит Мариуса. Впрочем, зная, как он робок, она говорила с единственной целью его ободрить. Молодой человек пребывал в блаженном восторге; ничего больше он не требовал и, просиди они здесь, на прибрежном утесе, хоть всю ночь, не сделал бы ни единой попытки заставить ее полнее выразить свою любовь. Фину это выводило из себя.
История ее чувства была проста. Сперва ей полюбилась статная фигура и мужественное лицо Филиппа; подобно многим девушкам, она в своем ослеплении не сразу поняла, что избранник ее попросту бездушный красавчик. А когда, став любовником мадемуазель де Казалис, он своим равнодушием ранил ее сердце, цветочница разобралась в тщеславном характере своего увлечения и, строго осудив себя, постепенно отдалилась от Филиппа. Вот тогда-то и сблизилась она с Мариусом, вот тогда-то и завязалась между ними та тесная дружба, что крепла с каждым днем.
Любовь их родилась из доброты. Мариус не радовал глаз, но пленял сердце. Вначале Фина видела в нем только друга, попавшего в беду; в какой-то степени из любви к Филиппу, а главным образом из свойственной ей услужливости, она по-братски приняла на себя часть его тяжкого бремени. Так стала она союзницей Мариуса; обдумывая сообща план освобождения Филиппа, они с каждым днем привязывались друг к другу. Посвятив себя осуществлению своей надежды, достижению своей цели, они преисполнились нежностью, которая перешла во взаимную любовь.
Мариуса красило то благородное дело, которому он отдал себя. Невольно сравнивая братьев, Фина поняла, что младший из них — существо исключительное, она увидела в нем сказочного принца — возлюбленного ее девичьих грез. С той минуты лицо Мариуса как бы преобразилось: он предстал перед ней во всей красоте своей честной и любящей натуры. До глубины души изумилась бы она, когда бы ей сказали, что любимый ее неказист.
В ушах Мариуса все еще звучал возглас подруги, страстный возглас, говоривший ему: «Ты прекрасен, я люблю тебя!» Он не смел нарушить молчание, чтобы не развеять сладкий сон, восхитительно усыплявший его разум.
Фина улыбалась все так же смущенно.
— Вы не верите мне? — спросила она, чтобы только что-то сказать и не слишком вникая в смысл собственных слов.
— Верю, — ответил Мариус тихо и проникновенно. — Верить вам стало для меня потребностью… В ваше отсутствие волны поведали мне одну тайну… Не знаю, что сегодня с морем и небом. Говор их так сладок, он взволновал мой ум, растрогал сердце. В этот последний, печальный час вечерних сумерек я нашел в себе счастье, о котором и не подозревал… Хотите узнать тайну, что нашептали мне волны?
— Да, — прозвучало в ответ; от волнения рука девушки дрожала.
Мариус опустил голову еще ниже; он тихо и робко произнес:
— Волны сказали мне, что я люблю вас.
Близилась ночь, серый сумрак становился все гуще, все торжественнее. В прозрачном небе матово белели последние проблески света. Неподвижное, темно-синее море засыпало, тяжело дыша и протяжно вздыхая. Вечерний ветер приносил с собой свежие солоноватые запахи, приносил их оттуда, где мрак, становясь все гуще и гуще, казалось, отодвигал границы безмятежно расстилавшейся глади.
То была пора, благоприятная для любовного объяснения. Какая-то дивная нежность, манящий покой исходили от мягко прибывавшей воды. Волны медленно, толчками ударяли о подножие утеса, укачивая сонный берег; а от земли, все еще лихорадочно жаркой, веяло терпким дыханием страсти. Голос прибоя, казалось, сообщал особую выразительность любовным речам Мариуса.
— Ну что ж! — весело отозвалась цветочница. — Волны болтливы… но можно ли им верить?
— Да, да, — воскликнул он, — можно, вполне… Друг мой, теперь я чувствую, что люблю вас уже много, много месяцев… Ах, признавшись вам, я словно сбросил камень с души. Давно уже мне словно чего-то не хватало: в вашем присутствии я чувствовал какое-то особенное тепло, неясные голоса звучали во мне, но я не понимал их лепета. И только сегодня, очутившись среди этого безмолвия, я расслышал, что голоса кричат мне: «Ты влюблен».
Фина с улыбкой слушала Мариуса. Мрак становился все глубже, все таинственнее.
Мариус на миг заколебался. Затем спросил тихо и смиренно:
— Вы не сердитесь за то, что я сказал вам? Знаю, вы не можете полюбить меня.
— Ничего вы не знаете, — возразила Фина под наплывом нежности. — Боже мой! Как долго вы собирались! У меня уже больше месяца готов ответ.
— И какой?
— Об этом спросите у волн, — смеясь, проговорила цветочница.
И она протянула Мариусу обе руки, которые он покрыл безумными поцелуями. Море во мраке наступившей ночи рокотало глухо, протяжно и сладострастно. Склонившись над девушкой, молодой человек поцеловал ее в губы.
Теперь они стали болтать, как болтают влюбленные, шаля и ребячась. Были тут воспоминания о прошлом, мечты о будущем. И ей и ему любимый голос казался музыкой, ласкающей слух, и каждый из них говорил лишь для того, чтобы, упиваясь этой музыкой, ощущать на своем лице теплое дыхание друга. Они были так счастливы: во тьме им открывалась бесконечность!
— Видишь ли, — проговорила Фина, — пока твой брат в опасности, мы не можем пожениться. Надо прежде всего освободить Филиппа.
При этих словах Мариус вздрогнул. Он позабыл о брате. Печальная действительность встала перед ним. Целых два часа витал он в облаках и вот снова упал на землю.
— Филипп, — прошептал он, совершенно подавленный, — да, мы должны думать о Филиппе… Боже мой, неужели счастью конец… Признайся, ты любишь моего брата? Сжалься, скажи мне правду.
Фина в ответ разрыдалась. Слова Мариуса полоснули ее по сердцу. Молодой человек был безутешен, он настойчиво добивался ответа. Тогда цветочница крикнула:
— Я люблю тебя, а не Филиппа, тебя, доброго, преданного… Ты же сам видишь, его не за что любить!
Это был такой взрыв доверия и любви, что Мариус понял наконец. Не совладав с внезапно нахлынувшим чувством обожания, он обнял и страстно прижал девушку к себе. Теперь одни лишь укоры совести мучили его.
— Мы счастливы, — снова заговорил он, — какие же мы с тобой себялюбцы! В то время как нам вольно дышится здесь, под открытым небом, брат задыхается в тюрьме… Ах, не умеем мы добиться его освобождения!
— Нет, умеем! — возразила Фина. — Увидишь, как мужествен тот, кто любит и любим.
Они сидели молча, рука в руке. Море своей монотонной песней навевало им нежные сны. В Марсель они вернулись при блеске звезд, исполненные надежд и юной любви.
Бланш проводила жизнь в слезах. Небосклон, по-осеннему задумчивый, с каждым днем тускнел все больше и больше: близилась холодная и унылая пора. Море, содрогаясь от зыби, жалобно стонало; деревья роняли на землю желтую листву. Под мрачной пустыней неба расстилалась пустыня моря и побережья. Печаль, разлитая в воздухе, прощание природы с уходящим летом — все вокруг дышало такой же безнадежностью, какая была в сердце Бланш.
Уединенно жила она в домике на берегу моря. Этот дом, расположенный в нескольких минутах ходьбы от деревни Сент-Анри, стоял обособленно на высоком утесе, и набегавшие волны под его окнами ударялись о скалы. Бланш целыми днями смотрела на прибой и слушала притуплявший ее муки монотонный шум. Это служило ей единственным развлечением; она следила за громадными пенистыми валами, которые то разбивались, то снова вскипали; исстрадавшаяся душа ее смирялась перед спокойствием и однообразием необозримого простора.
Иногда по вечерам она в сопровождении гувернантки выходила на берег. Спустившись к морю, Бланш присаживалась на какой-нибудь обломок скалы. Свежий ночной ветер успокаивал снедавшую ее лихорадку. Оглушенная шумом воды, она забывалась во тьме и, только совершенно продрогнув, возвращалась домой.
Одна мысль постоянно терзала ее. Мысль эта, гнетущая, неотвязная, ни на миг ее не покидала. В ночной ли прохладе, в дневном ли тепле, лицом к лицу с бесконечностью или перед пустотой мрака Бланш думала о Филиппе и о ребенке, которого носила под сердцем.
Дружба Фины была для нее большим утешением. Если бы цветочница отказалась проводить с ней воскресные дни, бедняжка, наверно, зачахла бы с тоски. Она чувствовала настоятельную потребность поверять свои горести какой-нибудь отзывчивой душе. Она боялась одиночества, потому что стоило ей очутиться наедине с собой, как угрызения совести, словно призраки, одолевали ее.
Как только Фина приходила, они вдвоем поднимались в маленькую светелку и запирались в ней, чтобы пооткровенничать и поплакать на свободе. В открытое окно было видно, как вдали, по синему бархату моря, вестниками надежды проплывали белые паруса.
И каждый раз проливались слезы, каждый раз говорились одни и те же слова, слова горя и сострадания.
— Ах, как тяжела жизнь! — жаловалась Бланш. — Весь день я думала о тех часах, что провела с Филиппом на скалах в ущельях Жомегарда и Инферне. Мне нужно было тогда покончить с собой, бросившись в пропасть.
— Что пользы постоянно плакать, постоянно сожалеть, — ласково увещевала Фина. — Вы уже не ребенок, вам предстоят священные обязанности. Бога ради, подумайте о настоящем, не живите в прошлом, что минуло — того не воротить. Кончится тем, что вы заболеете и убьете свое дитя.
Бланш вздрогнула.
— Я убью свое дитя! — подхватила она, зарыдав. — Не говорите так. Этот ребенок должен жить, чтобы искупить мой грех и вымолить мне прощение… Ах! Филипп хорошо знал, что делал, когда внушал мне: ты моя навеки. Тщетно отрекалась я от него, напрасно старалась вытравить в себе память о нем. Гордость моя была сломлена, мне пришлось отдаться преступной любви, которая, как угрызения совести, терзает меня. А ныне я люблю Филиппа больше прежнего, любовь моя исполнена раскаяния и безнадежности.
Фина не откликнулась ни словом. Ей бы хотелось, чтобы Бланш была в силах принять на себя тяжелое бремя материнства. Но мадемуазель де Казалис все еще оставалась бедным, слабым созданием, способным только плакать. Поэтому цветочница дала себе слово быть деятельной, когда придет время.
— Если бы вы знали, — продолжала Бланш, — как я страдаю, когда вас нет со мной! Я чувствую в себе как бы присутствие Филиппа, он терзает меня, он оживает в ребенке, которого я ношу в своем чреве, и упрекает меня в вероломстве… Филипп всегда передо мной, вокруг меня, во мне. Я вижу его на тюремной койке, слышу, как он жалуется и проклинает меня… Я хотела бы не иметь сердца. Тогда бы мне жилось спокойно.
— Полноте, не волнуйтесь, — уговаривала ее Фина.
Но что значили слова перед таким взрывом горя. Молодая девушка с каким-то ужасом смотрела на эти душераздирающие сцены. Она изучала разбитую любовь Бланш, как врач изучает странную и тяжелую болезнь, и говорила себе: «Вот каким мучениям подвергается тот, кто труслив в любви».
Как-то раз, во время такого приступа отчаяния, Бланш пристально посмотрела на свою подругу испросила с болью в голосе:
— Вы и впрямь собираетесь за него замуж?
Фина не сразу поняла вопрос.
— Не скрывайте от меня, — с живостью продолжала Бланш. — Я хочу знать всю правду. Вы славная девушка, вы составите его счастье, и я предпочитаю видеть его вашим мужем, нежели знать, что он бегает по Марселю в погоне за доступной любовью… После моей смерти скажите ему, что я всегда любила его.
И она разрыдалась. Цветочница ласково взяла ее руки в свои.
— Прошу вас, — сказала она, — внушите себе, что вы теперь мать, что вы больше не возлюбленная. Ради вашего ребенка постарайтесь забыть все, что было… Впрочем, успокойтесь, я никогда не выйду замуж за Филиппа, возможно, я стану его сестрой…
— Его сестрой? — переспросила мадемуазель де Казалис.
— Да, — ответила Фина, восторженно улыбаясь при мысли о Мариусе. — Я люблю и любима.
И она поведала ей о своих чувствах к Мариусу и тем успокоила ее тревогу. Слушая рассказ об этой неомраченной нежности, Бланш уже плакала не такими жгучими слезами. С того дня она еще больше привязалась к Фине и, посвятив себя целиком своему ребенку, в думах о Филиппе испытывала только смутную печаль. Истинная, преданная и самоотверженная любовь подруги сообщалась и ее сердцу.
Время от времени в маленьком прибрежном домике Фина встречала аббата Шатанье. Священник приносил Бланш утешение веры; он поддерживал свою духовную дочь и, говоря с ней о небе, пытался отрешить ее от земных страстей. Ему хотелось, чтобы мадемуазель де Казалис ушла в монастырь, ибо он понимал, что ей больше не найти счастья в мирских утехах. Ей суждено навеки остаться вдовой, а она недостаточно сильна, чтобы спокойно переносить одиночество.
Но бедный священник был не очень-то сведущ в сердечных делах. Бланш предпочитала плакать, говори с Финой о Филиппе, чем слушать проповеди аббата Шатанье. Тем не менее старик затрагивал в ней какие-то глубокие струны, и молодая женщина смотрела на него с удивлением, охваченная желанием проникнуть в тот тихий мир, в котором он жил. Ей бы хотелось преклонить колени, навсегда остаться поверженной во прах, погруженной в молитвенный восторг, который освободил бы ее от всех невзгод. Так мало-помалу становилась она тем, чем должна была стать: господней рабой, одной из «христовых невест», которым судьба нанесла такой жестокий удар, что они еще при жизни возносятся на небо.
Однажды аббат Шатанье пробыл весь день и ушел только вечером, вместе с Финой. Ему нужно было сообщить ей дурную весть, а он не мог этого сделать в присутствии Бланш. На берегу он встретил Мариуса, Поджидавшего свою подругу.
— Сын мой, — обратился к нему аббат, — вот начинаются снова ваши беды. Вчера я получил письмо от господина де Казалиса. Его очень удивляет, что приговор, вынесенный вашему брату, до сих пор не приведен в исполнение, и он пишет, что предпринял шаги, дабы ускорить этот роковой час… Удалось ли вам чего-нибудь добиться? Рассчитываете ли вскоре освободить узника?
— Увы, нет, — с болью ответил Мариус, — дело застопорилось… Я надеялся, что у меня впереди по крайней мере полтора месяца.
— Думаю, — продолжал аббат, — что господину де Казалису вряд ли удастся склонить председателя нарушить данное нам слово… Наша попытка держалась в тайне, и это наводит меня на мысль, что отсрочка, как было обещано, продолжится до конца декабря. Однако советую вам поторопиться… Кто знает, что может произойти… Я счел своим долгом предупредить вас.
Фина и Мариус были подавлены. Вместе со священником возвратились они в Марсель, притихшие, вновь охваченные мучительной тоской и тревогой. На одну неделю ослепила молодых людей любовь, и вот уже опять под ногами у них все та же бездна.
Несколько дней спустя, направляясь к девяти часам утра в свою контору, Мариус увидел, что улица Паради запружена шумной, толпой, стекавшейся к Канебьер. Он остановился на углу улицы Дарс и, привстав на цыпочки, разглядел на Королевской площади море голов. Вокруг с глухим шумом катился нескончаемый людской вал.
Жгучее любопытство, подгонявшее толпу, постепенно завладело и Мариусом. Некоторые слова, схваченные на лету, зародили в нем смутное беспокойство, ему тоже захотелось увидеть, в чем дело, и он отдался на волю потока, захлестнувшего улицу. Довольно легко дошел он до Королевской площади. Но там волна зевак, влившаяся с улицы Паради, разбивалась о плотную стену неподвижно стоявших людей. Каждый вытягивал шею, глядя в сторону Канебьер.
Молодой человек заметил неясные силуэты конной стражи. Ничего больше он не видел и еще не догадывался, какое захватывающее зрелище могло заставить весь город сбежаться сюда.
Толпа вокруг него рокотала. Среди всеобщего приглушенного шепота раздавались грубые, резкие выкрики. Мариус улавливал отдельные фразы:
— Его привезли ночью из Экса…
— Да, а завтра утром увезут в Тулон!
— Очень бы хотелось посмотреть, какую рожу он скорчит!..
— Говорят, он разревелся, когда увидел палача с веревкой…
— Ну, нет! Он выказал большую стойкость… Это твердый парень, не какая-нибудь нюня! Такой не заплачет.
— Ах, злодей! Надо бы всем народом побить его камнями!
— Попробую подойти ближе.
— Подождите меня! Его там освистают… Как бы не прозевать эту минуту!..
Слова эти, прерываемые грубыми шутками, выкриками, сопровождаемые угрожающими жестами, безжалостно раздавались в ушах Мариуса. Ужас овладел им, холодный пот выступил у него на лбу. Ему было страшно, он больше не мог ни о чем думать. С тоской спрашивал он себя, кто же тот человек, над которым народ собирался глумиться.
Толпа умолкла, теснясь все больше и больше; и он понял, что никогда ему не пробить эту грозную людскую стену. Тогда он решил обогнуть Королевскую площадь. Медленно подвигаясь по улице Вакон, потом по улице Бово, он вышел на Канебьер. Необычайное зрелище ждало его там.
На всем протяжении от порта до бульвара Бельзенса Канебьер была запружена громадным шумным сборищем, которое ежеминутно росло. С каждой улицы сюда устремлялся людской поток. Гневные вспышки то и дело пробегали в толпе, и тогда крик усиливался, расходясь широкими волнами, подобно глухому рокоту моря. Не было окна, чтобы из него не высовывались зрители; мальчишки вскарабкались на карнизы, тянувшиеся вдоль домов, над витринами лавок. Весь Марсель сбежался сюда, и каждый зевака жадно устремлял взор в одну точку. Свыше шестидесяти тысяч человек находилось на Канебьер, и все эти люди на кого-то смотрели и кого-то освистывали.
Когда Мариусу удалось подойти поближе, он наконец понял, какое зрелище привлекало и приковывало внимание собравшихся. Посреди Канебьер, напротив Королевской площади, высился эшафот, сколоченный из толстых досок. На эшафоте стоял привязанный к столбу человек. Две пехотные роты, отряд жандармов и конные стрелки окружали помост и защищали несчастного от бушующей толпы.
Сперва Мариус увидел только фигуру осужденного, привязанного к столбу, который возвышался над толпой. Охваченный мучительным беспокойством, он изо всех сил старался разглядеть лицо того, кто стоял на помосте. А что, если это Филипп? А что, если г-ну де Казалису удалось ускорить роковой час? Мариус почувствовал, что от такой мысли у него потемнело в глазах; они наполнились слезами, и зрение его словно заволокло густой пеленой, сквозь которую он не мог ничего разглядеть. Близкий к обмороку, прислонился он к какой-то стене, и каждый крик толпы как ножом резал его по сердцу. Юношу бил лихорадочный озноб, и ему мерещилось, что на эшафоте стоит его брат, что именно Филиппа и поносит толпа. Стыд, боль, жалость, испытываемые им, породили в нем смертную тоску. Несколько минут он стоял как вкопанный; затем взял себя в руки и посмотрел на осужденного.
Несчастный, накрепко привязанный к столбу, был одет в куртку и брюки из сурового полотна. Надвинув на глаза козырек фуражки, он так низко свесил голову, что ни один любопытный взор не мог бы рассмотреть его. Осужденный стоял лицом к порту, но ни разу не поднял головы, не взглянул на открытое море, что расстилалось перед ним, свободное и ликующее.
Мариус не мог отвести взора от страдальца и в конце концов усомнился в том, что перед ним Филипп; он почувствовал облегчение. Этот человек казался гораздо полнее его брата. К тому же, зная характер Филиппа, Мариус был уверен, что тот не опустил бы головы, ибо счел бы своим долгом платить презрением за презрение. Однако Мариус не вполне отделался от смутной тревоги: он чувствовал, что не успокоится, пока не посмотрит в лицо осужденному.
В толпе, окружавшей юношу, продолжали раздаваться слова гнева и глумления.
— Эй ты, мошенник, а ну-ка подними голову! — орал кто-то. — Покажи свое лицо, подлец!
— Не поднимет, побоится!..
— Наконец-то его обезвредили. Не сможет больше воровать: руки связаны.
— Это вы бы не смогли!.. А он чуть не украл помилование.
— Да, да, толстосумы и святоши старались избавить его от позорного столба.
— Небось бедняк не встретил бы такого сочувствия.
— Но король оставался тверд, он сказал, что закон един для злодеев всех сословий.
— О, король — человек справедливый!
— Эй! Дуглас, мошенник, ханжа, вор, лицемер, забудь теперь свои штучки, приятель, больше ты не будешь ходить в церковь просить, чтобы бог покровительствовал твоим подлогам.
Мариус вздохнул. Доносившиеся до него крики открыли ему наконец, кто был этот несчастный. И тут он вдруг узнал Дугласа, он ясно представил себе бледное, одутловатое лицо бывшего нотариуса. Но так как все его помыслы были заняты братом, то он думал только о том, что, может быть, и Филиппу придется сносить издевательства и улюлюканье толпы.
А толпа все рычала.
— Свыше пятидесяти семейств разорил! Каторги для него мало!
— Марсельцы должны были бы расправиться с ним самосудом.
— Правильно, мы и расправимся с ним, когда его поведут.
— Посмотри-ка, он там, наверху, видать, чувствует себя как рыба в воде.
— Не так уж это мучительно, вот повисел бы он вниз головой!
— А! Вот и палач идет, сейчас отвяжет… Бежим скорее.
И действительно, Дуглас спускался с помоста. Он влез в крытую телегу, которая должна была отвезти его в тюрьму. В эту минуту толпа пришла в движение. Весь народ бросился вперед, чтобы освистать, а может быть, и убить несчастного. Но конвой окружил телегу, а вокруг, оттесняя нарушителей порядка, скакала конная охрана.
В последний раз с глубоким состраданием посмотрел Мариус на осужденного. Конечно, этот человек был большим преступником, но тернистый путь позора, которым он шел, вызывал скорее сочувствие, чем гнев. Мариус остался стоять у стены. Глядя на удалявшуюся телегу, он услышал разговор двух проходивших мимо рабочих:
— Через месяц мы снова придем сюда. Будут выставлять того парня, знаешь, который увез девушку… Это будет куда потешнее.
— Ах да, Филиппа Кайоля… Я знал его, большой весельчак… Надо выяснить точно день, чтобы не пропустить… Вот пошумим!
Рабочие удалились. Мариус стоял бледный, уничтоженный. Правильно сказали эти люди: через месяц наступит черед его брата. И Мариус думал о том, что случай привел его увидеть все, что предстоит перетерпеть Филиппу. Теперь он знал, какие унизительные муки ждут брата, и, ставя его на место Дугласа, представлял себе всю эту страшную картину. В смертельной тоске он закрыл глаза и долго не открывал их; в ушах у него гудело: он видел Филиппа на эшафоте, он слышал смех и глумление толпы.
Мариус стоял, прислонясь к стене, опустив глаза в землю, до боли потрясенный зрелищем, свидетелем которого он только что был, как вдруг почувствовал, что на его плечо с дружеской грубоватостью опустилась чья-то рука.
Он поднял голову и увидел перед собой Совера — хозяина погрузочной конторы.
— Эй, дружочек, чего вы тут торчите? — с громким смехом закричал тот. — Можно подумать, что вас сейчас привяжут к этому столбу. — И он указал на помост.
Совер был одет нарядно: брюки и пальто из тонкого сукна, небрежно застегнутый жилет, не скрывавший белоснежной рубашки, и самодовольно выставленная напоказ массивная цепочка с крупными брелоками. Так как было от силы десять часов, хозяин погрузочной конторы прогуливался в мягкой фетровой шляпе набекрень, с прекрасной пенковой трубкой в зубах и в домашних туфлях. Казалось, что вся улица Канебьер принадлежит ему; он чувствовал себя здесь как дома, старался занять побольше места и разглядывал прохожих бесцеремонно и покровительственно. Совер стоял, широко расставив ноги, заложив руки в карманы оттопыренных брюк, и с высоты своего величия смотрел на Мариуса испытующим и снисходительным взглядом.
— У вас грустный и болезненный вид, — прибавил он. — Берите пример с меня: следите за своим здоровьем, ешьте, пейте сколько влезет, живите весело. Вот мне, например, незнакома печаль. Я здоровяк, у меня крепкий желудок и полный карман. Я могу истратить сто франков, когда бы мне ни заблагорассудилось… Чтобы следовать моему примеру, нужны средства. Не у всех они есть, знаю…
С сожалением смотрел он на Мариуса, которого находил таким тщедушным, таким бледным, что, сравнивая себя с ним, он, к великой своей радости, казался самому себе полным и румяным. Вот в эту минуту он охотно одолжил бы ему тысячу франков.
Мариус не слушал его болтовни. Рассеянно пожал он протянутую руку и снова вернулся к своим черным думам. С отчаянием размышлял он о том, что тщетно бился три месяца, а к выполнению своей задачи так и не приступил. Столб, высившийся перед ним, ждал Филиппа; и Мариусу казалось, что ноги его вросли в землю и ему никак не побежать на помощь брату. Сейчас он за несколько тысяч франков готов был продать себя, готов был на любую подлость.
Не получая ответа, Совер продолжал болтать. Ему нравилось слушать самого себя.
— Какого черта! — говорил он. — Молодой человек должен развлекаться. Эх, бедняга! Недостаточно вы, дружочек, развлекаетесь, слишком много работаете… Конечно, на все нужны деньги: удовольствия обходятся дорого. Это по карману мне. Бывают недели, когда сумма моих расходов становится такой же круглой, как я сам… Вы не можете себе этого позволить, вам это недоступно; а все-таки вы могли бы немножко повеселиться. Неужели вы не располагаете несколькими су?.. Стойте! Хотите, я как-нибудь вечерком сведу вас в такие места, где вы не соскучитесь?
Хозяин погрузочной конторы полагал, что таким предложением выказал великодушие. Он с минуту помолчал, ожидая изъявлений благодарности. Но так как молодой человек, безутешный в своем горе, продолжал молчать, он властно взял его за руку и потащил на тротуар.
— Я примусь за вас, — закричал он, — вы у меня пуститесь во все тяжкие. Хочу, чтобы через неделю вы стали таким же весельчаком, как я… Я ем в лучших ресторанах, красивейшие женщины Марселя — мои любовницы, и, как видите, у меня что ни день — праздник… Вот это жизнь!
Внезапно он как вкопанный остановился перед Мариусом, перевел дыхание и, скрестив руки, продолжал:
— Знаете, в котором часу я лег?.. В три часа!.. А где провел ночь?.. В клубе Корнэй, где велась сумасшедшая игра… Представьте себе, там были два восхитительных создания, две женщины, разодетые в пух и прах — бархат, кружева, драгоценности, — вещи настолько дорогие, что страшно прикоснуться к ним… Клерон, маленькая брюнетка, выиграла свыше пяти тысяч франков.
Мариус с живостью поднял голову.
— А! — произнес он каким-то странным голосом. — Значит, можно в одну ночь выиграть пять тысяч франков?
Совер расхохотался.
— Боже мой, до чего вы наивны! Там берут куши и покрупнее. Есть люди, которым везет… Я знал одного молодого человека, так тот в прошлом году за две ночи выиграл шестнадцать тысяч франков… Он входит в клуб вместе со мной, не имея при себе ни одного су. Я одалживаю ему пять франков, а через день он — обладатель добрых шестнадцати тысяч… Мы прокутили их вместе. Господи! Ну и веселился же я целый месяц.
Красные пятна пошли по лицу Мариуса. Он чувствовал, как все возрастающий трепет охватывает его и жжет ему грудь. Никогда он не испытывал такого острого волнения.
— Нужно состоять членом клуба, чтобы играть? — спросил он.
Хозяин погрузочной конторы улыбнулся и, пожав плечами, подмигнул с понимающим видом.
— Я думал, — продолжал Мариус, — что посторонним вход запрещен и что только члены клуба, уплатившие взнос, имеют право играть.
— Да, да, все это так, — смеясь, поддакнул Север, — имеют право играть только члены клуба, а играют только посторонние, зачастую вокруг «зеленого поля» чужих собирается гораздо больше, чем своих, и игру они ведут более крупную… Понимаете?
Тут уже Мариус схватил за руку Совера. Они молча прошли несколько шагов, затем молодой человек сдавленным голосом спросил у своего спутника:
— Можете вы провести меня сегодня вечером в клуб Корнэй?
— Браво! — воскликнул хозяин погрузочной конторы. — Нас ждет веселье. По-моему, вы входите во вкус жизни. Вино, игра, красотки, — я, сами видите, из всего этого не вылезаю. Заметив, как вы бледны, я подумал: вот парень, которого надо пустить в свет. Постарайтесь выиграть, заведите себе любовницу и сразу же растолстеете, черт возьми!.. Конечно, я сведу вас сегодня вечером в клуб Корнэй и познакомлю с Клерон.
У Мариуса вырвался нетерпеливый жест. Очень ему нужна эта Клерон! Одна навязчивая мысль сверлила ему мозг. Раз можно выиграть шестнадцать тысяч франков за две ночи, почему бы не попытать счастья, не вырвать у фортуны выкуп Филиппа. Он втайне надеялся, что небо поможет ему выйти из клуба с руками, полными золота.
Какой-то сдвиг произошел в его честном и здравом уме, под тяжестью свалившихся на него напастей погас присущий ему дух благоразумия. Горе одолевало юношу. Первый удар нанес аббат Шатанье, рассказав о новых вылазках г-на де Казалиса. Вторым ударом был выставленный на поругание Дуглас; Мариус воочию увидел позорную кару, уготованную Филиппу, и это окончательно вывело из равновесия бедного юношу, свело его с ума. Доведенный до полного изнеможения, до последней степени тоски и тревоги, он потерял голову и, не зная, за что взяться, подумал о картах, как о средстве, ниспосланном ему свыше, о средстве, которое должно было либо вывести его из затруднения, либо еще глубже погрузить в небытие безнадежности.
Впрочем, он действовал, как в бреду, не отдавая себе отчета, послушный одному лишь инстинкту. Глядя на Совера, он задавался вопросом, какая сила, злая или добрая, поставила этого человека на его пути в ту минуту, когда он терзался мыслью о новых попытках, предпринятых депутатом, и о мучениях, ожидающих Филиппа. В тот миг Мариус был согласен на все, в борьбе с невезением он готов был пустить в ход любое оружие.
— Итак, договорились! — сказал хозяин погрузочной конторы, расставаясь с ним. — Где я найду вас сегодня вечером?
— Здесь, на Канебьер, в десять часов, — ответил юноша.
Он оставил Совера и отправился в свою контору. Никогда еще Мариус не был в таком возбужденном состоянии. Он провел страшный день: его знобило, голова у него горела, глаза блуждали, и он со страстным вожделением думал о том, что ждет его в эту ночь. Ему грезились груды золота, он уже видел себя богатым и воображал, что брат его свободен.
К восьми часам вечера Мариус, как всегда, пошел к Фине. Молодая девушка почувствовала, что руки у него горячие.
— Что с вами? — с тревогой спросила она.
Он убежал, пробормотав:
— Не спрашивайте меня… Филипп будет свободен, и все мы заживем счастливо.
Он вернулся домой, взял сто франков, которые скопил по одному су, и отправился за Совером. В десять часов они вдвоем вошли в клуб Корнэй.
Прежде чем рассказать еще один эпизод этой драмы, прежде чем показать Мариуса во всех муках азарта, необходимо объяснить причины, умножившие число игорных домов в Марселе. Тот, кто пишет эти строки, хотел бы иметь возможность представить во всей отвратительной наготе губительную язву, разъедавшую один из наиболее богатых и оживленных городов Франции. Да простят автору короткое отступление, которое он позволяет себе во имя благой цели.
Надо отметить, что страсть к картам разоряет главным образом большие торговые центры. Когда все население целиком предается бешеной спекуляции, когда все сословия того или иного города с утра до вечера торгуют, — тогда весь этот коммерческий люд в погоне за острыми ощущениями неизбежно бросается в игру. Игра становится еще одной спекуляцией — спекуляцией на случайности. Сделки не прекращаются и ночью; днем торгуют чем попало, чтобы увеличить свое состояние, ночью ставят его на карту в надежде увеличить выигрышем. Если верно, что коммерция сплошь и рядом та же игра, торговцы могут считать, что они остаются в родной стихии, переходя от прилавка в соседний игорный дом.
Кроме того, торговая лихорадка заразительна. В Марселе нет ни одного молодого человека, который, глядя на тех, кто в несколько лет нажил большое состояние, не мечтал бы о подобной удаче. Все хотят стать купцами, все хотят сколотить капитал, весь город — это огромный банк. Ступайте в порт или в любое другое место, где собирается толпа, вы всюду услышите разговоры только о деньгах, и вам покажется, что вы в огромной банкирской конторе присутствуете при деловой беседе, в которой что ни слово, то цифры. Выиграть на последние десять франков двадцать, тридцать, а то и сорок франков — крупная афера. Люди с большими деньгами играют на бирже, покупают, перепродают. У бедняков, насчитывающих в кармане всего лишь несколько франков, только один источник дохода — карты; не имея средств для крупных предприятий, они довольствуются тем, что обращаются к случаю; вот оно, это всем доступное средство легко и быстро разбогатеть или разориться, вот она, эта странная торговля, торговля, исполненная жгучих переживаний. Картежник — тот же спекулянт, ему одна ночь игры стоит такого напряжения, что его хватило бы на целую жизнь; он испытывает все тревоги, надежды, отчаяние биржевика. В таком городе, как Марсель, где безраздельно царят деньги, где все население охвачено сильнейшей торговой лихорадкой, игра становится необходимостью, чем-то вроде банка, открытого для всех, в котором каждый, будь то бедняк или богач, может поставить на карту свою медь или свое золото.
Прибавьте к этому, что богачи, те, что гребут деньги лопатой, те, что зарабатывают в один день огромные суммы, совершенно не дорожат золотом, которое дается им так легко. Рабочий, получив вечером свой дневной заработок — пятифранковую монету, — смотрит на нее с благоговением; он заработал эту монету потом и кровью, в ней заключен изнурительный труд, многочасовая утомительная работа; и он должен жить на эти деньги. Но коммерсант или биржевой игрок, который целый день сидит в конторе, а вечером оказывается в барыше, кладя в карман несколько сот франков, не боится обронить два-три двадцатифранковика. Он знает, что завтра наверняка заработает столько же; делец наш еще молод и хочет насладиться жизнью, а так как он провел много часов взаперти, то вечером у него появляется потребность в шумных удовольствиях, в острых ощущениях. И он сорит деньгами по ресторанам, кафе, игорным домам; ему тратить так же легко, как наживать.
Итак, торговый город поневоле картежник и гуляка. Этот город, куда стекаются огромные богатства, где каждый дом отравлен едким дыханием коммерции, имеет свою пору безрассудства и властного зова к наслаждению. В определенные часы жителей его ослепляет блеск золота: люди с головой окунаются в разгул, как до того окунались в дела. И лихорадка трясет город из конца в конец; всех, больших и малых, богатых и бедных, пробирает одна и та же дрожь, всех обуревает одно и то же стремление проигрывать и выигрывать до тех пор, пока одни не разорятся и пока другие не станут миллионерами.
Существование, я хочу сказать неизбежность существования марсельских игорных домов совершенно понятна. В последнее время их насчитывалось свыше ста, и число это все время растет. Азарт оказался сильнее полиции. Закрывают один игорный дом, на его место открываются два других. Чтобы пресечь зло в корне, надо пресечь лихорадку, которая снедает все население. Впрочем, на мой взгляд, это непоправимое зло: оно может убить человека, но не его страсть.
Полиция держит под контролем все эти притоны и закрывает те из них, какие ей удается обнаружить. Но ей трудно приходится в клубах, которые порою превращаются в настоящие игорные дома. Картежники изобретательны, когда дело идет об удовлетворении их страсти. Они стараются привлечь на свою сторону закон. Здесь я должен оговориться: у меня нет никакого намерения нападать на некоторые почтенные марсельские клубы; я хочу лишь стать историографом бесчестных клубов, посещаемых шулерами, клубов, которые время от времени какой-нибудь самоубийца оскверняет своею кровью.
Вот что способствует возникновению такого клуба: группа лиц испрашивает разрешения собираться по вечерам в определенном месте, чтобы побеседовать за выпивкой и поиграть во всякие дозволенные игры. Каждое из этих лиц, уплатив вступительный взнос, обязуется не вводить посторонних, то есть не сажать за карточный стол кого придется. Теперь смотрите, что получается. Спустя несколько месяцев там больше не беседуют, не выпивают, там проводят ночи напролет за зеленым сукном; ставки, вначале очень незначительные, мало-помалу вырастают так, что в течение нескольких ночей можно без труда спустить целое состояние; устав нарушен — входи кто хочет, — посторонних в клубе становится больше, чем своих, впускают даже женщин; вскоре сюда слетаются шулеры грабить новичков, и так продолжается до тех пор, пока не нагрянет полиция и не закроет клуб. Через два месяца клуб снова оживает, все начинается сначала, и комедия повторяется все с той же развязкой.
Эта язва, разъедающая Марсель, эта открытая рана, с каждым днем все увеличивается. Клубы превращаются в игорные дома, в бездны, поглощающие состояния и честь опрометчивых людей, осмелившихся в них заглянуть. А тому, кто раз вкусил жгучее наслаждение азарта, все другие удовольствия кажутся пресными: в нем сгорают до последней капли крови, в нем прогорают до последнего су. Не проходит недели, чтобы там не приключилось беды, чтобы кто-то не обратился с жалобой в суд.
Кто же разоряется за игорным столом? Купцы, что приходят сюда и ставят под удар интересы своих клиентов; проигравшись дотла, они берутся за капиталы, доверенные им, их коммерческому престижу; затем, объявив себя несостоятельными, они втягивают в банкротство тех, кто был убежден в их добропорядочности; мелкие служащие, что жаждут роскоши и разгула, тогда как скромное жалованье ограничивает их аппетиты; богатеи, которых они видят вокруг, утопают в наслаждениях, имеют любовниц, разъезжают в экипажах, прожигают жизнь, — и бедняков разбирает зависть: им тоже хочется праздного и веселого существования; на это нужны деньги — их можно выиграть. Сперва они спускают свои жалкие крохи, затем, когда счастье окончательно отворачивается от них, обворовывают хозяев и вступают на путь преступления.
Кого же еще разоряют карты? Наивных юнцов, едва успевших окончить коллеж. Ловкие мошенники раздевают их догола. Если беднягам посчастливилось выиграть — они бросаются в разгул, если их постигла неудача — они залезают в долги, дают расписки ростовщикам и проживают вперед все свое состояние.
Мне недавно рассказали один характерный случай. Какой-то приказчик, которому хозяин дал несколько тысяч франков для оплаты таможенной пошлины на товары, в тот же вечер отправился в клуб и проиграл в баккара доверенные ему деньги. То было минутное безумие. Приказчик, честный малый, был охвачен лихорадкой азарта. Хозяин пригрозил судом. Узнав об этом, все члены клуба собрались и решили возместить убыток. Они уплатили, а приказчик выдал кассиру клуба расписку, которой тот не дал ходу, зная, что бедному служащему не под силу погасить такой огромный долг.
Не продиктована ли такая чуткость расчетом? Картежники, понимая, что все они косвенные соучастники проворовавшегося приказчика, замяли это дело из страха, что правосудие помешает им удовлетворять их страсть.
И вот в этот охваченный безумием мир, в среду этих одержимых азартом картежников, и ввел Мариуса Совер.
Клуб Корнэй был одним из тех дозволенных клубов, о которых шла речь в предыдущей главе. Чтобы состоять в нем, нужно было быть принятым большинством голосов и уплатить двадцать пять франков вступительного взноса. Но в действительности доступ к игорному столу был свободен для всех. На первых порах, да и то лишь для видимости, к зеркалу прикреплялся список новых посетителей, а те, кто не был включен в этот список, должны были представить рекомендацию кого-нибудь из членов клуба. Но вскоре перестали спрашивать рекомендацию и не брали на себя труд вывешивать список: входи кто хочет…
Хозяин погрузочной конторы был, конечно, человеком порядочным, не способным ни на какую низость. Но привычка к разгулу толкала его на странные дружеские связи. Он простодушно говаривал, что ему больше по душе плуты, нежели честные люди: с ними скучно, а с теми весело. Безотчетно искал он сомнительного общества, где можно было, распоясавшись вовсю, развлекаться на свой лад, то есть шуметь и бесноваться. Впрочем, под напускной простоватостью он прятал необычайную хитрость и осмотрительность: никогда не делал ничего такого, что бросало бы на него тень, играл редко, при малейшей опасности отстранялся. Подлость большинства завсегдатаев клуба Корнэй была ему небезызвестна, он посещал его потому, что там бывали доступные женщины, и еще потому, что там он мог удовлетворять свои ненасытные желания выскочки.
Совер и Мариус по узкой лестнице поднялись на второй этаж, в обширную залу с двумя десятками мраморных столиков. Вдоль стен тянулись диваны, обитые красным плюшем, а посреди комнаты были в беспорядке наставлены соломенные стулья, — совсем как в кафе. В глубине комнаты находился большой стол, крытый зеленым сукном с нашивками из красного сутажа в виде двух квадратов; между ними возвышалась корзинка для игранных колод — так выглядел карточный стол; вокруг были расположены кресла.
Войдя в залу, Мариус окинул ее испуганным взглядом. Он задыхался, как человек, упавший в воду. Можно было подумать, что он очутился в логове хищных зверей, готовых растерзать его. Сердце у него колотилось, на висках выступил пот. Какое-то смешанное чувство страха и гадливости держало его в неподвижном, неловком и растерянном состоянии.
В зале было почти безлюдно. Какие-то мужчины пили вино. Две женщины в углу негромко и оживленно разговаривали между собой. В глубине комнаты, неосвещенный и пустой, чернел карточный стол: еще не были зажжены газовые рожки, свисавшие над серединой «зеленого поля». Мало помалу к Мариусу вернулось самообладание; но кровь в его жилах по-прежнему лихорадочно пульсировала.
— Что будем пить? — спросил Совер.
— Что хотите, — безучастно ответил молодой человек, с боязливым любопытством поглядывая на карточный стол.
Совер заказал пиво. Он во весь рост растянулся на диване и закурил сигару.
— Смотрите, вот Клерон и ее подруга Иснарда! — закричал он вдруг, заметив двух девиц, разговаривавших в углу. — Какие душки! А? Что скажете? Вам бы пару таких крошек, и от ваших горестей не осталось бы и следа.
Мариус взглянул на девиц. Клерон, маленькая брюнетка, была в черном бархатном платье, ветхом, потертом, замусоленном; ее бледное, увядшее лицо, все в желтых пятнах, выражало такую усталость, что сердце сжималось от жалости. Иснарда, долговязая, сухопарая, выглядела еще более старой и потрепанной; ее костлявые плечи, казалось, вот-вот продырявят полинялое шелковое платье. Мариус не понимал, как может Совер так пылко восхищаться этими созданиями. Он отвернулся; его всего передернуло от отвращения; цветущее личико Фины на миг предстало перед ним, и ему сделалось стыдно, что он находится в подобном месте.
Девицы, привлеченные громкими возгласами Совера, обернулись и захохотали.
— Ох, и разбитные девчонки, — прошептал бывший грузчик, — вот кто не даст вам соскучиться… Не смотаться ли нам с ними потом куда-нибудь?
— Разве сегодня не будут играть? — резко перебил Мариус своего спутника.
— Господи боже мой! Чего вам так не терпится? — снова заговорил Совер; он окончательно разлегся на диване, стараясь привлечь внимание девиц. — Да, черт возьми, будут играть, и, коли хотите знать, до самого утра будут играть… Времени, ей-ей, предостаточно… Посмотрите лучше, как пожирают меня глазами и Клерон и Иснарда…
Завсегдатаи постепенно прибывали. Слуга зажег газовые рожки, и несколько посетителей пошли рассаживаться вокруг «зеленого поля». Посылая улыбки знакомым мужчинам, девицы принялись вертеться по зале; как только банкомет взял карты в руки, они сразу же подсели к нему, явно надеясь поживиться несколькими двадцатифранковиками. Тут и Совер соизволил подойти к столу.
Мариус с минуту постоял, присматриваясь к игре. Затем наклонился к своему спутнику и попросил его:
— Будьте добры, объясните мне, как за это взяться?
Хозяин погрузочной конторы от души посмеялся над неосведомленностью молодого человека.
— Но, милый мой, — отозвался он, — нет ничего легче. С луны вы свалились, что ли? Кто же не умеет играть в баккара?.. А ну-ка, садитесь… Положите вашу ставку сюда или туда, в один из квадратов, очерченных красной полосой… Как видите, банкомет пользуется двумя, разными по цвету, колодами по пятьдесят две карты в каждой; он сдает по две карты на квадрат и две — себе. Десятки и фигуры в счет не идут; девятка — самое большое очко, к нему и надо стремиться… Если у вас больше очков, чем у банкомета, — вы выигрываете, если меньше — проигрываете… Вот и все.
— Однако, — заметил Мариус, — я вижу, что некоторые просят еще какую-то карту.
— Да, каждому дано право переменить карту, чтобы наладить игру… — продолжал объяснять Совер, — по чаще всего ее таким образом портят… Советую вам все время придерживаться шестерки: это самое выгодное очко.
Мариус сел к столу.
— Вы не играете? — снова спросил он Совера.
— Нет, — ответил тот, — я, честно говоря, предпочитаю побалагурить с Клерон.
И он пошел увиваться за маленькой брюнеткой. На самом деле хозяин погрузочной конторы не чувствовал никакого желания рисковать деньгами. Он находил, что игра — сущее разорение. Смена переживаний из-за выигрышей и проигрышей казалась ему чересчур быстрой; он любил более основательные и долговременные удовольствия.
Банкомет тасовал карты.
— Начнем, господа, — сказал он.
Дрожащей рукой положил Мариус пятьдесят франков на зеленое сукно. Он решил разыграть свои сто франков в два приема.
Красные круги поплыли у него перед глазами; в голове поднялся такой гул, что мысли мешались, в ушах звенело, взор мутился. Все чувства в нем были напряжены до предела, сердце замирало.
— Ставок больше нет! — объявил банкомет и сдал карты.
Мариус, который шел первым, взял их в руки и оторопел: у него была пятерка. Он попросил переменить карты, теперь у него была четверка. Исход партии был предрешен, все открылись. У банкомета была тройка. Шепот изумления пробежал среди сидящих вокруг стола: Мариус выиграл.
С той минуты молодой человек больше не принадлежал себе. Он жил как во сне. Свыше пяти часов не вставал он с места, обессиленный, утомленный, усыпленный однообразием игры; он неизменно выигрывал, а если у него случались неудачи, то они приводили к еще большим удачам. Смелость его ходов бросала в дрожь партнеров; ему везло совершенно неправдоподобно, и он начисто обыграл всех банкометов, одного за другим.
Какой-то пожилой человек, сидевший рядом с ним, долго смотрел на него изумленным и завистливым взглядом. Наконец человек этот наклонился к нему и тихо спросил:
— Сударь, не откажите в любезности сказать, какая у вас «маскоточка»?
Мариус не расслышал: «маскоточка» на языке провинциальных игроков — своего рода амулет, якобы приносящий счастье своему обладателю. Все картежники более или менее суеверны. Каждый из них придумывает себе покровителя — какого-нибудь маленького божка, помогающего, по его мнению, удержать удачу.
Молчание Мариуса, казалось, покоробило престарелого господина.
— Полагаю, что я не совершил никакой нескромности, — снова заговорил он, — попросту говоря, мне любопытно знать, в чем причина такого везения… Лично я никогда этого не скрываю, вот моя «маскоточка».
Он снял шляпу. На донышке ее было изображение богородицы. В другое время Мариус благодушно улыбнулся бы. Но, взвинченный многочасовой игрой, он нетерпеливо отмахнулся и, не говоря ни слова, продолжал придвигать к себе кучу золота.
Совер, пораженный удачей своего спутника, подошел и стал позади него. Чем самому играть, он предпочитал смотреть, как играют другие. Груда денег, разложенных на карточном столе, — приятное зрелище, особенно для того, кто ничем не рискует. Клерон и Иснарда последовали его примеру и с развязным видом облокотились на спинку кресла, в котором сидел Мариус. Девицы наклонялись к молодому человеку, улыбались ему, ласкали его взглядом. Их привлекал блеск золота, как хищных птиц запах добычи.
Пробило пять часов. Тусклый свет забрезжил в окнах. Постепенно все разошлись, и Мариус остался один на один со своим десятитысячным выигрышем.
Молодой человек просидел бы за этим столом до завтрашнего утра, ничего не соображая, не сетуя на усталость, валившую его с ног. Больше пяти часов провел он за картами, как автомат, с одной лишь мыслью: «Выиграть, побольше выиграть». Ему хотелось бы сразу покончить со всем этим, в одну ночь вырвать у слепого случая выкуп Филиппа и навсегда забыть дорогу в клуб.
Оказавшись в одиночестве, одурманенный, ослепленный, разбитый волнением и усталостью, он в отчаянии поискал глазами, с кем бы еще сыграть. Мариус уже подсчитал свой барыш и знал, что он равен почти десяти тысячам.
Ему не хватало пяти тысяч. Он бы отдал все на свете, чтобы до утра было еще далеко; тогда, пожалуй, он бы успел пополнить нужную ему сумму. Молодой человек все сидел и сидел над своим золотом, и пока руки его опускали в карманы монету за монетой, складывали одни к одному банковые билеты, глаза высматривали в зале какого-нибудь запоздалого игрока.
Рядом с ним, за маленьким столиком, находился человек, который всю ночь наблюдал игру, не принимая в ней участия. Заметив, что Мариусу везет, он устроился поближе к нему и уже не выпускал его из виду. Человек этот, казалось, чего-то выжидал. Он дал всем разойтись и, не сводя глаз с юноши, присматривался к его горячечному возбуждению; он караулил его, как караулят верную добычу.
В ту минуту, когда Мариус, взволнованный и огорченный, решился было уйти, незнакомец живо вскочил и подошел к нему.
— Сударь, не хотите ли составить мне партию в экарте? — спросил он.
Мариус уже готов был с радостью принять предложение, когда Совер, следовавший за ним по пятам, схватил его за руку и тихо сказал:
— Не играйте.
Молодой человек обернулся, взглядом вопрошая хозяина погрузочной конторы.
— Не играйте, — повторил тот, — если хотите сохранить в кармане десять тысяч… Ради бога, откажитесь и уйдемте поскорее… Вы мне потом спасибо скажете.
Мариус рад был бы не послушаться Совера, но тот тащил его все ближе и ближе к двери и, видя колебания Мариуса, позволил себе ответить за него.
— Нет, нет, господин Феликс, — обратился он к игроку, предлагавшему партию в экарте, — мой друг устал, он не может дольше оставаться… До свидания, господин Феликс.
Господин Феликс казался весьма раздосадованным таким оборотом дела. Он пристально посмотрел на Совера, как бы говоря: «За каким дьяволом вы вмешиваетесь?» Затем, повернувшись на каблуках, присвистнул и процедил сквозь зубы:
— Так, значит, зря пропала ночь!
Совер ни на шаг не отпускал от себя Мариуса. Выйдя на улицу, молодой человек сердито спросил своего спутника:
— Почему вы не дали мне сыграть?
— Эх вы, бедный простачок! — ответил хозяин погрузочной конторы. — Да потому, что мне было жаль вас, потому, что я не хотел, чтобы дражайший господин Феликс выиграл ваши десять тысяч.
— Что ж, по-вашему, он шулер?
— О нет, он действует по самым строгим правилам.
— В таком случае я мог бы выиграть.
— Нет, проиграли бы… У господина Феликса точный расчет. Он поступает так: никогда не берется за карты ночью. В предрассветный час, когда игроков трясет лихорадка, он тут как тут и усаживает кого-нибудь из них за стол для экарте. Речь идет уже не об азартной игре, а об игре, требующей ума и полного хладнокровия. Господин Феликс спокоен, осторожен, у него свежая, ясная голова, тогда как его партнер настолько возбужден и ослеплен, что даже не видит своих карт; вы и глазом не моргнете, как вас в несколько приемов честнейшим образом облапошат.
— Понимаю. Очень вам благодарен.
— Господин Феликс выиграл уже целое состояние, применяя каждую ночь свою систему… Впрочем, повторяю, он ведет себя безупречно… Только подстраивает все так, что партнеры его играют, как разини… Вот как преуспевают ловкие люди… На его месте я бы взял патент на это изобретение.
Мариус не промолвил больше ни слова. Он и Совер остановились посреди безлюдной улицы, против входа в клуб Корнэй. Было пасмурно и дождливо, отвратительные запахи подымались от мостовой, а свежий предутренний ветер пробирал насквозь. Оба дрожали, хотя застегнулись до самого подбородка, и шатались как пьяные. Лица их были бледны, глаза мутны, так что прохожим — очень редким в этот час — становилось понятно, какую ночь провели приятели.
Мариус собрался было уйти, когда почувствовал, как чья-то холодная рука коснулась его руки. Он обернулся и узнал Иснарду. Клерон уже вцепилась в Совера. Чуя золото, они неотступно следовали за этими мужчинами: их манили десять тысяч Мариуса. Девицы поставили себе целью урвать свою долю из этой суммы. Молодой человек казался им недотепой, и, по их мнению, его легко было оставить в дураках и без стеснения обобрать.
Иснарда засмеялась и сказала чуть хмельным голосом:
— Неужели, господа, вы сейчас завалитесь спать?
Не скрывая отвращения, Мариус грубо выдернул руку.
— Душеньки, — отозвался Совер, — я бы не прочь угостить вас завтраком… Что скажете, а? Обещайте только хорошенько развлечь меня… Пойдете с нами, Мариус?
— Нет, — резко отказался молодой человек.
— У, мосье не пойдет, — захныкала Клерон. — Какая досада… Угостил бы нас шампанским… С него ведь причитается.
Мариус пошарил в карманах и, вытащив две горсти золота, швырнул их Клерон и Иснарде. Нисколько не обидевшись, девицы проворно спрятали деньги.
— До вечера, — сказал Мариус Соверу.
— До вечера, — ответил тот.
Подхватив девиц под руки, хозяин погрузочной конторы ушел, горланя песни, адским шумом оглашая безмолвную улицу.
Мариус проводил их взглядом и поплелся на улицу Сент, в свою тихую комнатушку. Было шесть часов утра. Он погрузился в свинцовый сон и проспал до двух часов пополудни.
Открыв глаза, он прежде всего увидел на комоде деньги — свой выигрыш. Червонные блики пробегали по золоту, и ему стало не по себе; перед ним сразу, с необычайной четкостью всплыла ночь в игорном доме; от острого волнения какой-то комок подкатил к горлу. Он подумал, что стал, видно, заправским картежником, если, не успев очнуться от сна, уже готов был опять отправиться в клуб, чтобы еще разок попытать счастья. При мысли о картах что-то в нем дрогнуло и запылало. Он снова ощутил всю гамму жгучих наслаждений.
Мариус убеждал себя: «Нет, неправда, у меня не может быть этой ужасной страсти, нельзя за такое короткое время стать картежником; я играю, чтобы освободить Филиппа, а не ради своего удовольствия». Он не посмел глубже заглянуть в свою душу.
Затем, подумав о Фине, он еле удержался от слез. Внутренний голос говорил ему, что теперь, когда у него уже есть десять тысяч, ему незачем возвращаться в игорный дом; пять тысяч можно, конечно, достать, не подвергаясь опасности потерять то, что выиграл.
Он оделся и вышел на улицу. Голова у него трещала. Даже не вспомнив о своей конторе, вошел он в ресторан, но есть не мог. Все кружилось у него перед глазами. Он поминутно задыхался, словно ему не хватало воздуха. С наступлением темноты он, как загипнотизированный, поплелся в клуб Корнэй.
Войдя в зал, Мариус увидел Совера, восседавшего за столиком между Клерон и Иснардой. Хозяин погрузочной конторы с утра еще не расставался со своими приятельницами. Он встал и подошел поздороваться с молодым человеком.
— Ах, друг мой! — воскликнул он. — Напрасно вы не пошли с нами… Мы хохотали до упаду. Потешные девчонки! Они могут рассмешить камни… Люблю таких женщин!
Он потащил Мариуса к столу, за которым Клерон и Иснарда пили пиво. Молодой человек весьма неохотно подсел к ним.
— Сударь, — обратилась к нему Иснарда, — не возьмете ли меня в компаньоны на сегодняшний вечер?
— Нет, — сухо ответил он.
— И правильно, что отказывается, — вмешался Совер зычным голосом. — Ты, милая моя, видно, хочешь принести ему неудачу?.. Знаешь пословицу: везет в любви, не везет в карты. — И, обратившись к Мариусу, тихо прибавил: — Почему бы вам не сделать ее своей любовницей?.. Вы не видите, какие взгляды она бросает на вас.
Мариус словно и не слышал: он встал и направился к карточному столу. Составилась партия, и ему не терпелось вновь обрести вчерашние ощущения.
Молодой человек решил придерживаться уже испытанного приема. Он поставил пятьдесят франков и проиграл; поставил еще пятьдесят франков и снова проиграл.
Картежники справедливо верят в предопределение, они по опыту знают, что случайность, как и все на свете, имеет свои законы, они знают, что случайность, которая порою помогает человеку разбогатеть за одну ночь, назавтра с тем же упорством старается разорить его. Неизбежно наступает минута, когда счастье отворачивается, и тогда тот, кто много раз подряд выигрывал, столько же раз проигрывает. Для Мариуса настала эта роковая минута.
Он проиграл пять партий. Совер, следивший за его игрой, подошел к нему и, наклонившись, произнес скороговоркой:
— Не играйте, вы сегодня не в ударе… Спустите все, что набрали вчера.
Молодой человек нетерпеливо пожал плечами. В горле у него пересохло, на лбу выступил пот.
— Оставьте меня, — ответил он резко, — я знаю, что делаю… Мне нужно все или ничего.
— Дело ваше, — продолжал бывший грузчик. — Я вас только предупредил… У меня накопился кое-какой опыт за те десять с лишним лет, что я сам играю и наблюдаю игру. Через несколько часов, милейший, у вас не останется ни одного су… Так всегда бывает.
Он взял стул и сел позади Мариуса, желая присутствовать при исполнении своего пророчества. Клерон и Иснарда, в надежде что им, как и накануне, перепадет несколько золотых, тоже подошли и стали возле молодого человека. Они смеялись, прихорашивались, а Совер каждую минуту громко подшучивал над ними. Смех и зубоскальство за его спиной раздражали Мариуса. Он был в таком состоянии, что раза два или три готов был обернуться и послать к черту Совера с его девицами. Доведенный до отчаяния проигрышем, пришибленный необъяснимыми, грозными ударами, какие наносил ему рок, он чувствовал, как в нем поднимается злость, и ему хотелось на ком-нибудь сорвать ее.
Вначале он, как и в прошлую ночь, играл смело и решительно, отваживался выступать с пятеркой, полагаясь на свою удачу. Но счастье покинуло его, смелость больше не приносила успеха. Тогда он попробовал действовать со всей осторожностью: хитрил, обманывая случай, взвешивал все за и против и кончил тем, что стал играть как заправский игрок. Ему по-прежнему не везло. Несколько раз подряд у него было восемь очков, а у банкомета — девять. Судьбе, казалось, доставляло жестокое удовольствие грабить того, кого она прежде осыпала милостями. Короче говоря, то был смертный поединок, и с каждым новым выпадом, с каждой новой партией Мариус терпел поражение. Он проиграл за час четыре тысячи франков.
Совер жужжал у него над ухом:
— Что я вам говорил?.. Так я и знал.
А Клерон и Иснарда, видя, как тают золотые, на которые они рассчитывали, принялись высмеивать молодого человека и приглядываться к сидящим за столом в поисках более счастливого игрока.
Увидев себя на краю пропасти, Мариус растерялся и, обернувшись к Северу, сдавленным голосом взмолился:
— Вы такой искусный игрок, подскажите же мне какой-нибудь ход.
— О! — возразил тот. — Вы можете играть как бог и все равно проиграете… Случайность слепа, она, видите ли, идет куда хочет, а не туда, куда ее направляют… Вам лучше уйти.
— Нет, нет, я хочу покончить с этим.
— Ну что ж! Попробуем… Играйте подряд!
Мариус сыграл подряд. Раз за разом он потерял пятьсот франков.
— А, черт! — выругался Совер. — Играйте тогда с перерывом.
Мариус сыграл с перерывом. Результат был тот же.
— Я предупреждал, я предупреждал, — твердил бывший грузчик. — Попробуйте двойную ставку.
Мариус попробовал двойную ставку, и это не принесло ему удачи.
— С ума можно сойти! — воскликнул он в сердцах.
— Не играйте больше, — посоветовал Совер.
— Нет, хочу играть, буду играть до конца.
Хозяин погрузочной конторы встал, насвистывая сквозь зубы. Такое упорство ему было непонятно, он-то ведь никогда не бросал на зеленое сукно более ста франков.
— Погодите! — снова заговорил он. — Банкомет прогорел и уходит… Садитесь-ка на его место… Может быть, вернете счастье.
Мариус сел метать банк. Он уплатил два франка за колоду карт, которую ему вручили, и опустил, по обычаю клуба, один франк в ящик для ставок. Затем стасовал колоду и поднес ее игрокам со словами:
— Господа, карты идут.
Некоторые игроки перетасовали колоду и вернули ее Мариусу, который перетасовал ее в третий раз, — это было его право. Новая партия началась. Теперь молодой человек имел полную возможность дать себя обобрать в несколько приемов.
Он проиграл два раза подряд. Совер по-прежнему стоял за его спиной. В конце концов он проникся участием к этому настойчивому мальчику. Тот уже снова собирался раздать карты игрокам, или понтерам, как их называют, когда Совер схватил его за руку и, наклонившись, тихо прошептал:
— Берегитесь, вас обворовывают… Эх вы, неопытный юнец, разве так раздают карты!
— А как?
— Вы приподнимаете их при раздаче, и партнеры, сидящие перед вами, видят и знают, что вышло и что у вас… Все начинающие банкометы попадаются на эту удочку… Держите колоду перевернутой, а сдавая карты, опускайте их пониже.
Мариус последовал мудрому совету, и дела его поправились. Он выиграл. В несколько ходов он вернул себе довольно крупную сумму. Затем счастье снова повернуло, он проиграл. Тогда между его выигрышами и проигрышами установилось своего рода равновесие.
Тем не менее он чувствовал, как десять тысяч постепенно тают у него в руках.
Он ничем не пренебрегал, чтобы вернуть удачу, — то несколько раз кряду прерывал игру и менял колоду, то пасовал, стараясь обманом удержать ее.
Но все ухищрения ни к чему не привели. Судьбе, казалось, доставляло удовольствие играть своей жертвой, она не убивала ее одним ударом, а заставляла мучиться как можно дольше. Временами она ласкала ее и посылала незначительный выигрыш; потом вдруг, царапнув, отнимала все, что минуту назад дала, и даже больше того.
Совер время от времени делал сторожевой обход стола, следя за тем, чтобы его юного друга не слишком обворовывали. Напротив Мариуса сидел какой-то юнец, почти ребенок, который хотя играл по маленькой, но выиграл уже изрядную сумму: при каждой удаче оказывалось, что он поставил двадцать пять франков, а при каждой неудаче перед ним лежала только одна монета в пять франков — его «маскоточка», объяснял он, — и мальчишка расплачивался мелкой монетой.
Хозяину погрузочной конторы этот паренек не внушал доверия. Не спуская с него глаз, он заметил, что тот прятал под своей серебряной пятифранковой монетой двадцатифранковую; выиграв, он выставлял напоказ все и клал в карман двадцать пять франков; проиграв, он прятал золотой под большую серебряную монету и давал Мариусу только пять франков.
Надо думать, что в любом игорном доме Марселя не проходит ночи без такого шулерства.
— Погоди, погоди, милый мой, — прошептал Совер, — сейчас я тебя поймаю.
Следующую партию выиграл Мариус. Жулик уже собирался дать ему пять франков мелочью, когда Совер протянул руку, сдвинул пятифранковую монету и открыл спрятанный под ней золотой.
— Вы плутуете, сударь, — закричал он, — вон отсюда!
Мошенник нисколько не смутился.
— Вам-то какое дело? — нагло огрызнулся он.
Оставив на столе свои двадцать пять франков, мальчишка встал, покружил по зале и преспокойно ушел. Понтеры поворчали и тем удовольствовались.
Мариус страшно побледнел. Так вот до чего он докатился: играет с жуликами. С той минуты глаза ему словно застлало какой-то пеленой; совершив ряд тягчайших оплошностей, он терял и почти радовался своим потерям. Лихорадка его прошла, нервный спазм больше не сдавливал горло. Прикосновение к деньгам обжигало его; он хотел бы проиграться дотла и уйти с пустыми карманами.
Вскоре у него осталось всего-навсего двести или триста франков.
С начала вечера бок о бок с ним понтировал какой-то молодой человек, который с острым волнением следил за всеми перипетиями игры. С каждой неудачей он становился все бледнее и растеряннее. Перед ним лежала довольно значительная сумма, и он безутешным взглядом провожал каждый уходивший золотой.
Несколько раз слышно было, как незнакомец произносил какие-то несвязные слова, томление его передалось и Мариусу, который за всем этим смутно угадывал ужасную драму.
Последняя партия довершила разорение его соседа… Лицо молодого человека исказилось, на миг он замер. Потом, закрыв рукой глаза, быстро выхватил из кармана револьвер, вложил дуло в рот и спустил курок.
Послышался хруст. Брызнула кровь, крупные капли, теплые и розовые, упали на руки Мариуса.
Присутствующие в ужасе вскочили. Труп упал на стол с раскинутыми руками, со свесившейся головой. Пуля, пробив шею, вышла под правым ухом; в этом месте зияла рана, сочившаяся тонкой струйкой крови, на зеленом сукне образовалась лужа, и в этой луже мокли брошенные карты.
Перепуганные игроки шепотом переговаривались:
— Вы не знаете, кто этот несчастный?
— По-моему, казначей из дома «Ламбер и Компания».
— Он из порядочной семьи. Нет еще и шести месяцев, как брат его купил нотариальную контору.
— Видно, присвоил значительную сумму и, проиграв ее, покончил с собой.
— Во всяком случае, он мог бы с таким же успехом застрелиться где-нибудь в другом месте… Через двадцать минут нагрянет полиция и закроет клуб.
— До чего же несносны все эти маньяки — самоубийцы… Здесь было так хорошо, каждый играл себе в свое удовольствие. Теперь приходится перебираться в другое место.
— Кто-нибудь пошел заявить в полицию?
— Да.
— Удираю!
Это было повальное бегство. Игроки хватали свои шляпы и крадучись пробирались на лестницу. Слышно было, как они спотыкались на ступеньках, точно пьяные.
Мариус остался сидеть рядом с трупом, словно парализованный. Бессмысленным взглядом смотрел он то на окровавленную шею самоубийцы, то на свои запятнанные руки. Волосы у него встали дыбом, в широко раскрытых глазах светилось безумие. Он все еще держал в руках колоду карт. Вдруг он бросил ее, изо всех сил замахал руками, будто хотел стряхнуть кровь, струившуюся между пальцев, и с хриплым криком бросился бежать.
Он даже не посмотрел на те несколько сот франков, что лежали перед ним. Лужа растекалась все больше и больше, теперь золотые монеты, казалось, плавали в потоке крови.
В зале остались только мертвец и обе проститутки. Совер убежал одним из первых. Увидев, что, кроме них, никого нет, Клерон и Иснарда подошли к столу. Золото, блестевшее в крови, притягивало их.
— Поделим, — предложила Иснарда.
— Давай, только поскорее, — согласилась Клерон, — не оставлять же такие деньги полицейским.
И они вытащили по горсти золота из красноватой лужи. Окровавленные монеты исчезли в их карманах. Вытерев пальцы платками, девицы в свою очередь удрали; они бежали не переводя дыхания, им мерещился позади голос полицейского комиссара.
Было три часа ночи. Протяжный, порывистый ветер гнал большие темные тучи, которые черными пятнами испещрили серое небо. Что-то вроде тумана реяло в воздухе и падало на землю тонким леденящим дождем. Нет ничего более мрачного, чем такие предутренние часы в большом городе: улицы грязны, дома вырисовываются печальными силуэтами.
Как безумный мчался Мариус молчаливыми и пустынными кварталами. Скользя по грязной мостовой, проваливаясь в канавы, спотыкаясь об углы тротуаров, он бежал, протянув вперед руки, и что-то с бешеной яростью стряхивал с них.
Ему казалось, что всего его жжет от тех нескольких капель крови, что брызнули ему на пальцы. Он ощущал физическую боль, настолько воображение его было расстроено ужасным зрелищем, разыгравшимся на его глазах. Он бежал, шатаясь, вздрагивая, побуждаемый одной навязчивой идеей: скорее, скорее к морю, погрузить руки, омыть их водой всех океанов, какие только есть на земле, — лишь тогда он избавится от ужасного, испепеляющего огня.
Мятущийся и дикий, несся он, тряся руками, и, словно убийца, сворачивал на глухие улицы. По временам разум у него мутился; ему представлялось, что это он убил того, кто сам покончил с собой, убил, чтобы украсть у него пятнадцать тысяч франков. Тогда ему чудились позади тяжелые шаги жандармов, и он ускорял свой бег, не зная, куда спрятать руки, чтобы они не изобличили его.
Мариусу пришлось пересечь бульвар Бельзенса. В аллеях ему навстречу попадались рабочие, и сердце у него замирало от страха. Чтобы не спускаться в порт по Канебьер, он бросился в старый город: там, на узких и темных улицах, никто не заметит его окровавленных рук.
Мариус вышел на Яичную площадь. Только тогда вспомнилась ему Фина, он подумал вдруг, что она, эта ранняя пташка, пожалуй, уже сидит в своем киоске и, стало быть, сейчас увидит его, забрызганного кровью. Что сказать, если девушка начнет расспрашивать? Несчастный уже ничего не помнил, в голове у него был сплошной сумбур, все пережитое казалось тяжелым сном. Он чувствовал только, что у него горят руки, и спешил к воде, чтобы потушить впившиеся в них раскаленные угли.
Спускаясь по узким улочкам, по крутым склонам, он ежесекундно рисковал свернуть себе шею. Два раза подряд он, поскользнувшись, падал и каждый раз одним прыжком вскакивал и мчался дальше.
Наконец перед ним выросли черные громады кораблей, дремавших в густой, неподвижной воде порта. Он побежал по белым и гладким плитам; но так как нигде не видно было ни одной лодки, у него мелькнула безумная мысль броситься в воду, чтобы сразу утолить свои страдания. Боль от ожогов, которую, как ему казалось, он ощущал, становилась нестерпимой. Он кричал и плакал.
Обнаружив наконец на самом краю набережной пришвартованную лодчонку, он прыгнул в нее, лег ничком и лихорадочно погрузил в воду руки до плеч. Глубокий вздох облегчения вырвался у него. Прохлада успокоила жар, волны смыли кровь, разъедавшую руки.
Долго лежал он так, забыв обо всем, не зная больше, что привело его сюда. Поминутно вынимал он руки из воды, яростно тер кисти, осматривал их и снова тер. Ему все время мерещились широкие красные пятна на коже. Потом он снова погрузил руки в воду и, тихонько шевеля ими, наслаждался ощущением пронизывающего холода и озноба.
Прошел час, а он все еще был на том же месте, ему казалось, что в море недостаточно воды, чтобы смыть кровь с его рук. Но вот мало-помалу мысли улеглись, голова отяжелела. Мозг его был опустошен, по телу пробегала ледяная дрожь. Ни о чем не думая, ничего не сознавая, забыв, где находился и что делал, Мариус, еле передвигая ноги, доплелся до улицы Сент и свалился в жестокой горячке.
Целых три недели пролежал Мариус в бреду и беспамятстве. Острое воспаление мозга чуть было не свело его в могилу. Только молодость и заботливый уход спасли его.
Однажды, в предвечерний час, Мариус очнулся и открыл глаза. Ему показалось, что он вышел из глубокого мрака. От слабости он не ощущал собственного тела; лихорадка прошла, и неустойчивое еще сознание пробуждалось.
Полог у кровати был задернут. Спокойный, теплый свет, проникая сквозь белую ткань, мягко освещал постель больного. Тихая комната благоухала. Мариус приподнялся. Он увидел, как при легком шуме, произведенном им, за пологом промелькнула тень.
— Кто там? — спросил он еле слышно.
Чья-то рука тихонько раздвинула полог, и Фина, увидев Мариуса сидящим в постели, с радостью воскликнула:
— Слава богу! Вы спасены, друг мой!
И она заплакала. Больной все понял. Он потянулся к ней своими беспомощными, исхудалыми руками.
— Спасибо, — произнес он, — я будто чувствовал, что вы здесь… но смутно, точно в тяжелом сне. Припоминаю, что все время, пока длился этот кошмар, я видел вас: вы склонялись надо мной, как мать.
Он уронил голову на подушку и совсем по-детски спросил:
— А я сильно болел, правда?
— Все прошло, не будем больше думать о плохом, — весело отозвалась цветочница. — Скажите только, дружок, где вы умудрились так промочить рукава вашего пальто?
Мариус провел рукой по лбу.
— О, вспоминаю! — воскликнул он. — Ужасно…
И он рассказал Фине о двух страшных ночах, проведенных им в игорном доме. Он исповедовался перед ней, одно за другим воскрешая в памяти все свои мучительные терзания.
— Это предостерегающий урок, — сказал он в заключение. — Вера моя поколебалась, и я обратился к слепому случаю. Была минута, когда во мне проснулись инстинкты картежника, мне стало страшно. Теперь все прошло, словно язву эту прижгли каленым железом.
Помолчав, он с тревогой спросил:
— Сколько времени я проболел?
— Около трех недель, — ответила Фина.
— Боже мой! Три недели пропало… Теперь в нашем распоряжении дней двадцать, не больше.
— Э! Пусть это вас не беспокоит! Выздоравливайте поскорее!
— А господин Мартелли обо мне не справлялся?
— Не беспокойтесь, говорят вам. Я была у него и все уладила.
Мариус, казалось, немного успокоился. Фина продолжала:
— Нам ничего другого не остается, как одолжить деньги у господина Мартелли. С этого и надо было начать… Все будет хорошо… А теперь спите, довольно болтать, врач запретил.
Благодаря нежному и самоотверженному уходу Фины больной быстро поправлялся. Молодая девушка поняла, что теперь для полного выздоровления Мариуса достаточно ее улыбки, и она каждое утро оживляла его комнатушку своею улыбкой, своим дыханием, свежим, как дуновение весны.
— Ах, как приятно болеть, — часто повторял выздоравливающий.
Так влюбленные провели восхитительную неделю. В борьбе с болезнью и смертью окрепла их любовь. Новые узы связали их. Отныне они навеки принадлежали друг другу.
В одно ясное, солнечное утро, после восьми дней радостной и трогательной близости, Мариус почувствовал себя в силах спуститься вниз и немного пройтись по аллее Бонапарта, где его и Фину все принимали за жениха и невесту. Страдание и самоотверженность обручили их. Они шли потихоньку, цветочница поддерживала молодого человека, который еще еле держался на ногах; во взгляде, каким она теперь смотрела на него, светилось счастье. Она не скрывала своей гордости — исцеление любимого было делом ее рук, а он благодарил свою подругу улыбкой, исполненной горячей признательности.
На следующий день Мариус выразил желание пойти в контору, и Фина чуть не повздорила с ним, настаивая, чтобы он отдохнул еще денька два-три. Ему не терпелось поскорее увидеться с г-ном Мартелли; он хотел позондировать почву, чтобы узнать, может ли он рассчитывать на помощь судовладельца.
— Успеется, — спокойно возразила цветочница, к великому изумлению молодого человека. — Еще целая неделя впереди. Мы не опоздаем, если даже раздобудем деньги в последнюю минуту.
Минуло еще два дня. Мариус в конце концов добился своего, и Фина отпустила его на службу. Молодые люди решили в будущий понедельник отправиться в Экс. Цветочница говорила об этой поездке так, словно выкуп Филиппа лежал у нее в кармане.
Мариус отправился в контору, где г-н Мартелли принял его с отеческой добротой. Судовладелец хотел дать ему еще неделю отпуска, но молодой человек заверил его, что работа пойдет ему только на пользу. Зная, что дня через два-три ему придется попросить крупную сумму, он не мог глядеть в глаза г-ну Мартелли: ему было неловко. Судовладелец смотрел на Мариуса с тонкой улыбкой, и это немного смущало юношу.
— Я видел мадемуазель Фину, — сказал г-н Мартелли, провожая его до самой конторы, — прелестная девушка, с душой и сердцем… Любите ее крепко, друг мой.
Он еще раз улыбнулся и оставил Мариуса одного; с радостным чувством вошел молодой человек в комнату, где провел так много дней в труде. Снова вступил он во владение своим маленьким хозяйством, ему было приятно сесть за стол, притронуться к перьям и наваленным на столе бумагам. Он снова вернулся к своей привычной жизни, после того как был на волосок от смерти.
Комната, в которой он работал, была расположена напротив квартиры судовладельца. Случалось, что посетители по ошибке стучались в дверь конторы. И в это утро, едва он принялся за дела, как кто-то два раза осторожно постучался.
— Войдите, — крикнул он.
На пороге вырос человек в длиннополом черном сюртуке. У незнакомца было бритое лицо, мягкие движения, смиренные и вкрадчивые манеры церковнослужителя.
— Могу я видеть мадемуазель Клер Мартелли? — спросил он.
Мариус ничего не ответил; пристально вглядываясь в него, он старался вспомнить, где уже видел этого святошу. Незнакомец после некоторого колебания вытащил из бездонного кармана своего сюртука какую-то книгу в футляре.
— Я принес молитвенник, который мадемуазель вчера вечером забыла в исповедальне, — продолжал он фальцетом.
Мариус все еще ломал себе голову: «Черт побери, где же я видел эту ханжескую физиономию?» Видимо, прочитав в его глазах этот немой вопрос, человек прибавил:
— Я ризничий из церкви святого Виктора.
При этих словах Мариуса сразу осенило. Он вспомнил, что видел этого мозолившего ему глаза субъекта в тот день, когда зашел в ризницу к аббату Шатанье. Это дало толчок его мыслям, и он словно по наитию в свою очередь спросил:
— Вас, верно, послал сюда господин Донадеи?
— Да, — ответил ризничий, слегка замявшись.
— Ну что ж! Дайте молитвенник, я передам его мадемуазель Клер.
— Видите ли, господин аббат строго наказывал не отдавать его никому, кроме барышни.
— Он будет у нее через секунду. Барышня, пожалуй, еще спит, как бы вы не разбудили ее.
— А вы твердо обещаете выполнить мое поручение?
— Конечно.
— Скажите барышне, что господин аббат нашел вчера этот молитвенник у себя в исповедальне и велел мне отнести его… А еще господин аббат велел кланяться барышне.
— Будьте покойны, все скажу.
Ризничий положил молитвенник на письменный стол и с поклоном вышел из комнаты. Даже закрывая за собой дверь, он все еще колебался.
После его ухода Мариус, удивленный настойчивостью, с какой ризничий старался проникнуть к мадемуазель Клер, стал смутно припоминать похвалы, какие расточал перед ним Донадеи по адресу юной сестрички г-на Мартелли. Глядя на молитвенник, он терялся в догадках, в туманных домыслах.
Непроизвольным движением потянулся он за молитвенником и вынул его из футляра. То была толстая, почти квадратная книга в роскошном переплете — узорное серебряное тиснение на углах и вышитые инициалы «К. М.» посредине.
Мариус разглядывал книгу, вертел ее в руках и вдруг заметил выглядывавший из золотого обреза тоненький кончик бумаги. Побуждаемый любопытством, он открыл молитвенник, и оттуда выскользнул сложенный вчетверо листок — крохотная розовая записочка, издававшая еле уловимый запах ладана. Мариус намеревался положить записку обратно в книгу, но, взяв ее в руки, увидел на ней букву «Д» и выпуклый крест. Не задумываясь, он быстро развернул ее и прочел следующее:
«Дорогая душа, чье спасение вверено мне волею всевышнего, внемлите, молю вас, тому, что задумано мною в неустанном попечении о вечном блаженстве вашем. Я не посмел поведать вам словесно замысел мой, из боязни чересчур поддаться чувству поклонения, кое вы рождаете во мне своей непорочностью.
Нельзя вам больше оставаться в доме брата, в этой обители нечестивых. Ибо брат ваш предался служению поганым идолам современности. Идемте, идемте со мной. Мы удалимся в пустыню. В руки господа бога нашего вручу я вас.
Быть может, трепетные слезы мои открыли вам тайну сердца моего: я люблю вас так, как святая церковь, матерь наша, любит души непорочных прихожан своих. Каждую ночь вы мне являетесь во сне, я вижу, как мы с вами возносимся на небеса, слившись в неземном объятии, в ангельском лобызании.
Ах, не противьтесь зову божьему. Идемте. Существует высшая религия, которую мы скрываем от черни. Религия эта сочетает попарно все живущее. Она создает супругов, а не мучеников.
Вспомните беседы наши. Подумайте, что вы любимы мною, и приходите. Жду вас у себя. Почтовая карета будет в нашем распоряжении на соседней улице».
Мариус был ошеломлен этой запиской. Аббат Донадеи черным по белому предлагал мадемуазель Клер бежать с ним. Правда, в его послании курился дымок ладана, царила туманная и чувственная мистика, укрывавшая грязные мысли под ханжески елейной ласковостью слов; сущность преподносилась в многословной и вычурной форме, столь излюбленной иными священниками, но Донадеи, надо думать, не сумел найти религиозного толкования понятию «почтовая карета», и его лицемерная записка кончалась грубым предложением солдафона; смысл этого предложения не мог бы никого обмануть. Видимо, страсть настолько захватила изящного аббата, что он забыл предусмотрительную скрытность, которая обычно управляла всеми его поступками.
Молодой человек читал и перечитывал записку, раздумывая, как ему быть. От возмущения и гнева он весь кипел. Его удерживала одна лишь тревожная мысль: кто знает, какое зло сумел натворить Донадеи, кто знает, что на уме у мадемуазель Клер? У него были опасения, что в таинственном сумраке исповедальни аббат уже успел смутить покой девичьего сердца. Прежде чем ударить по священнику, он хотел убедиться, не придется ли этот удар и по его жертве. Ни за что на свете не рискнул бы он затеять скандал, который, несомненно, убил бы г-на Мартелли. Он решил наказать аббата не так, как принято в таких случаях, и только при условии, что можно будет наказать лишь его одного. Взяв молитвенник, Мариус с замиранием сердца отправился к мадемуазель Клер: он боялся уловить на ее лице предательское волнение.
Мадемуазель Клер Мартелли была двадцатитрехлетней статной красавицей, которую печальные обстоятельства сделали набожной. Она собиралась выйти замуж за одного из своих кузенов, но он, к несчастью, утонул в Андуме во время увеселительной прогулки. Горе обратило ее к богу, и она мало-помалу пристрастилась к церкви, где ее, казалось, сладко усыплял одурманивающий запах ладана, убаюкивало глухое бормотание священников.
То не была в полном смысле слова благочестивая душа, то была душа кроткая и созерцательная; религия утешала ее, и она выказывала ей свою признательность. В любой день можно было ждать пробуждения, которое вернуло бы ее к мирским радостям. А пока она, с ее наклонностями к безмятежному покою, жила почти затворницей. Ее брат, свободомыслящий республиканец, с душой нежной и щедрой, не мешал ей жить по-своему. Он пользовался своим положением главы семьи только в ее интересах, обеспечивая ей полную независимость.
Мариус нашел мадемуазель Клер в маленькой гостиной за обычным занятием: она шила белье для новорожденных, в помощь бедным матерям. Молодая девушка знала Мариуса и относилась к нему доброжелательно, считая его другом семьи. Г-н Мартелли частенько брал его с собой в свое имение, расположенное по дороге в Эстак, и там Мариус и Клер сдружились. Честные сердца чувствуют взаимную симпатию и мгновенно сходятся.
Завидев молодого человека, благочестивая красавица быстро встала и протянула ему руку.
— Это вы, Мариус! — весело приветствовала она его. — Уже здоровы… тем лучше. Небо вняло моим молитвам.
Молодой человек был тронут таким дружеским приемом. Он заглянул в глаза девушки и нашел в них только чистый огонь, только целомудренное спокойствие. Точно камень свалился с его души, настолько взгляд этот показался ему твердым и правдивым.
— Благодарю вас, — ответил он. — Но я пришел не затем, чтобы вы увидели выходца с того света… — И, протянув ей книгу, прибавил: — Вот ваш молитвенник, вы, кажется, забыли его вчера в церкви святого Виктора.
— Вот хорошо, — отозвалась девушка, — а я собиралась послать за ним… Как он попал к вам?
— Какой-то ризничий принес.
— Ризничий?
— Да, от аббата Донадеи.
Клер взяла молитвенник, спокойно положила его на стол, не проявив ни тени смущения. Мариус тревожно следил за ней. Покрасней она хоть капельку, он счел бы, что все пропало.
— Кстати, — снова заговорила девушка, усаживаясь на место, — по-моему, вы знаете аббата Шатанье?
— Знаю, — удивленно ответил Мариус.
— Замечательный человек, не правда ли?
— Безусловно, добрый, истинно верующий, исполненный достоинств.
— Его очень расхваливал мой брат; но вы знаете, что в вопросах религии он пользуется у меня далеко не безграничным доверием.
Клер улыбнулась. Мариус не понимал, к чему она клонит, но, видя ее такой довольной и счастливой, он совершенно успокоился.
— Я убеждаюсь, что аббат Шатанье самый настоящий святой, — продолжала она, — и с завтрашнего дня он станет моим духовником.
— Вы расстаетесь с аббатом Донадеи? — с живостью откликнулся молодой человек.
Девушка, удивленная громким возгласом Мариуса, снова подняла голову.
— Да, расстаюсь, — ответила она совершенно просто. — Он молод, легкомыслен, как все итальянцы… К тому же я узнала о нем много дурного.
Спокойно ложился стежок за стежком, рука ее ни разу не дрогнула, лоб оставался все таким же чистым и ясным. И он ушел, поняв, что может действовать, но боясь затронуть эту целомудренную душу, и что, наказав Донадеи, он никого, кроме него, не накажет. Он не знал действительной причины, побудившей Клер переменить духовника; возможно, она почувствовала, что ей не безопасно находиться в руках аббата-волокиты; но, так или иначе, в ее поступках и словах не было ничего такого, за что бы ей приходилось краснеть.
Мариус сохранил розовую шелковистую бумажку — любовную записку аббата Донадеи. Можно было бы представить ее епископу Марселя и тем удовольствоваться. Молодой человек предпочел лично наказать и осрамить аббата, который бессовестно надсмеялся над ним в тот день, когда он пытался вызвать в нем доброжелательное отношение к Филиппу. План был готов, но для выполнения его Мариусу нужна была помощь Совера.
Он не вернулся после обеда в контору и стал искать своего приятеля по разным кафе. Совера и след простыл. Тогда он решил пойти к Каде Кугурдану: может быть, тот знает, где прячется его хозяин.
— Нигде он не прячется, это не в его привычках, — смеясь, ответил Каде. — Вероятно, сидит в одном из ресторанов Резерва и, бьюсь об заклад, из кожи лезет, чтобы его заметил весь Марсель.
Спустившись в порт, Мариус нашел маленькую прогулочную лодку, под узким тентом в желтую и красную полоску, и велел везти себя в Резерв. Лодка медленно заскользила по густой воде гавани, между всякими отбросами, апельсинными корками, овощными очистками и еще бог весть какой дрянью, сбившейся в беловатую пену. А лодка все плыла по узкому проливу, между кораблями, плыла вдоль их черных утроб. Она казалась затерянной в лесу, где со всех сторон вставали тонкие прямые деревья и каждое было увенчано ярким лоскутом.
Еще не причалив, Мариус уже издали услышал громкий хохот Совера, сидевшего за столиком на веранде ресторана. Его не было видно, но он, как всегда, устроился так, чтобы все знали о его присутствии.
Рестораны Резерва похожи на рестораны Аньера и Сен-Клу: швейцарские домики, беседки и прочие уродливые архитектурные выдумки. По правде говоря, все это сделано из простых оштукатуренных досок, и каждый порыв ветра грозит унести их в открытое море. Совер любил бывать в этих ресторанах, где очень взвинчены цены и каждый посетитель на виду.
Ориентируясь на звук голоса, Мариус сразу же нашел его, — Совер занимал всю веранду один, с Клерон и Иснардой, с которыми теперь не расставался: он был уверен, что выглядит шикарнее, гуляя под руку с двумя девицами. Веранда содрогалась от бурного веселья, которым наполнял ее Совер, кроме того, сей достойный муж был уже под хмельком.
— Браво, браво! — закричал он, увидев Мариуса. — Сейчас начнем все сначала. Мы уже с двенадцати часов завтракаем. Мы ели венерок, рыбный суп, тунца…
Совер продолжал в том же духе, пока с детской хвастливостью не перечислил дюжину блюд. Он гордился тем, что зарабатывал себе несварение желудка.
— Каково! — бахвалился он. — Хорошо здесь, а?.. Дорого, зато прилично… Что будете есть?
Мариус извинился, заметив, что уже три часа и что он уже давным-давно позавтракал.
— Ба! Есть можно когда придется, — воскликнул Совер вне себя от восторга, что его застали врасплох с дамами, — мы будем пировать до вечера… Это влетит в копеечку, но ничего не поделаешь!.. Клерон, дочь моя, ты опьянеешь, если будешь пить шампанское, как воду.
Клерон, пропустив мимо ушей его замечание, осушила большой стакан. Впрочем, ей нечего было терять, она была уже пьяна.
— Господи боже мой! Ну и потеха с этими женщинами! — продолжал Совер, вставая и обмахиваясь салфеткой.
Подойдя к перилам веранды, он крикнул изо всех сил, чтобы слышали прохожие:
— Я изрядно потратился на них, но не жалею, уж очень они забавны!
Мариус облокотился на перила рядом с ним.
— Хотите завтра хорошо провести вечер? — внезапно спросил он.
— Еще бы не хотеть! — отозвался Совер.
— Это вам обойдется в несколько луидоров.
— Черт!.. А будет весело?
— Очень. Вы посмеетесь за свои деньги.
— Тогда я согласен.
— Весь Марсель будет знать об этом приключении, и о вас будут говорить целую неделю.
— Согласен, согласен.
— Так вот, слушайте.
Мариус наклонился к Соверу и зашептал ему на ухо. Он изложил ему свой план. Через секунду хозяин погрузочной конторы разразился таким неудержимым хохотом, что едва не задохнулся. Мариус чем-то очень его рассмешил.
— Решено, — сказал он, когда молодой человек закончил свое конфиденциальное сообщение. — Завтра в десять вечера я и Клерон будем на бульваре Кордери. Эх, до чего хороша шутка!
Аббат Донадеи отдался одному из тех неистовых желаний, каким подчас бывают подвержены лукавые и скрытные натуры. Он, столь ловкий и осторожный, допустил оплошность и осознал это, как только ризничий ушел с молитвенником и запиской. С той минуты он мог ждать каких угодно последствий своего дерзкого предприятия. Клер внушила ему страсть, которую он во что бы то ни стало хотел удовлетворить. Донадеи был выше принципов, священных для людей его звания. Надменно взирал он на дела человеческие, слитком часто поступал он против совести, чтобы его остановила роль соблазнителя. Это его меньше всего беспокоило. Последствия обольщения — вот что его смущало.
Целых два месяца пытался он привлечь к себе эту девушку. Затем, когда она, как ему казалось, была уже готова уступить его желанию, он отказался от такой возможности, понимая, что ему нельзя заводить шашни на виду у всего Марселя. Так мало-помалу он, как смелый игрок, пришел к мысли поставить все на карту; страсть росла и терзала его, он был согласен променять свое влиятельное положение на свободную и безраздельную любовь женщины; он предпочитал открыто похитить Клер и бежать с ней в Италию.
Донадеи был слишком хитер, слишком умен, чтобы не обеспечить себе отступление. Если в конечном счете девушка станет ему в тягость, он заточит ее в монастырь и снова войдет в милость к своему дядюшке-кардиналу. Хорошенько все взвесив и обсудив, он счел похищение средством наиболее удобным, быстро осуществимым и к тому же представляющим наименьшую опасность.
Интриган этот боялся только одного, что Клер не придет на свидание, что она не согласится уехать с ним. В таком случае любовная записка превратится в убийственное оружие. Он не получит этой женщины и потеряет положение. Но страсть ослепляла его; аббат не видел безмятежной чистоты своей духовной дочери, любовь к богу он относил на свой счет, а молитвенный экстаз принимал за немое признание в любви к нему.
Однако страхи не покидали его, он раскаивался, что довел дело до того, что не мог уже отступить. В нем пробудились присущие ему осторожность и трусость. С нетерпением поджидал он возвращения ризничего и, едва завидев его, спросил:
— Ну что?
— Передал.
— Лично барышне?
— Да, барышне.
Ответ прозвучал как нельзя более уверенно. Ризничий дорогой пожалел, что отдал молитвенник Мариусу, и так как понимал, что весьма дурно выполнил данное ему поручение, то решил солгать, дабы заслужить милость аббата.
Донадеи немного приободрился. Он рассчитывал, что если девушка возмутится, прочитав послание, то сожжет его. Случайно забытый молитвенник ускорил желанную развязку. Оставалось только ждать.
На следующий день, утром, к нему явилась какая-то незнакомка; лица ее под густой вуалью он не мог разглядеть. Она вручила ему записку и быстро удалилась. В записке стояло только три слова: «Да, сегодня вечером!» Донадеи, вне себя от радости, стал готовиться к отъезду.
Тот, кто последовал бы за дамой под вуалью, увидел бы, что она встретилась с Совером, который любезно поджидал ее на улице Пти-Шантье. Она подняла вуаль: то была Клерон.
— А он прехорошенький, ваш аббат! — воскликнула она, подходя к хозяину погрузочной конторы.
— Он тебе нравится, тем лучше! — отозвался Совер. — Послушай, дочь моя, будь паинькой, и ты прямехонько попадешь в рай.
И они ушли вдвоем, хохоча во все горло.
Вечером, около половины десятого, Клерон и Совер снова показались на улице Пти-Шантье. Они шли медленно, на каждом шагу останавливались, словно поджидая кого-то. Клерон выглядела весьма строго в черном шерстяном платье, с густой вуалью, опущенной на лицо. Совер был переодет рассыльным.
— А вот и Мариус, — сказал он вдруг.
— Вы готовы? — тихо спросил молодой человек, подходя к ним. — Твердо знаете свои роли?
— Еще бы! — откликнулся хозяин погрузочной конторы. — Увидите, как мы сейчас разыграем эту комедию… Эх! Ну и потеха! Полгода не устану смеяться.
— Ступайте к аббату, мы ждем вас здесь… Будьте осторожны.
Совер постучался; Донадеи, переодетый в дорожный костюм, открыл дверь и замер в испуге.
— Чего вам? — резко спросил озадаченный священник, увидев перед собой мужчину.
— Я привел одну барышню, — ответил мнимый рассыльный.
— Хорошо… пусть войдет, да побыстрее.
— Она не пожелала пройти сюда.
— Ах, вот как!..
— Она сказала: «Передайте этому господину, что я считаю более удобным для себя сразу сесть в карету».
— Погодите, мне нужно захватить кое-что.
— Да барышне-то страшно стоять одной посреди бульвара!
— Тогда бегите скорее и скажите ей, что на углу улицы Тиранов нас ждет почтовая карета… Пусть мадемуазель садится. Я приду через пять минут.
Донадеи поторопился закрыть дверь, а Совер принялся беззвучно хохотать, держась за бока, — очень уж уморительным казалось ему это приключение.
Он дошел до улицы Пти-Шантье, где его ждали Клерон и Мариус.
— Все идет как по маслу, — тихо сказал он им, — аббат, невинный ангелочек, так и лезет в ловушку… Я знаю, где почтовая карета.
— Я видел ее, когда шел сюда, — сказал Мариус, — она стоит на углу улицы Тиранов.
— Так точно; нельзя терять ни секунды, аббат обещал быть там через пять минут.
И вот троица наша тихонько крадется вдоль домов и бульваром Кордери доходит до улицы Тиранов. Там, в темноте, чернеет запряженная, набитая доверху почтовая карета, готовая пуститься в путь при первом взмахе кнута. Мариус и Совер прячутся в какой-то подворотне. Клер стоит перед ними на мостовой.
В ожидании аббата Совер и Клерон потихоньку перебрасываются шутками.
— Нет! Не захочет он со мной возиться, — сказала Клерон, — вышвырнет меня на первой же станции.
— Как знать?
— Он хорошенький. Я боялась, что он старый.
— Скажи на милость, ты, кажется, втюрилась в этого аббата… О, я не ревнив. Но раз ты так охотно уезжаешь с ним, то хотя бы вернула мне тысячу франков, которые я дал тебе за услугу.
— Подумаешь, тысяча франков! А если он бросит меня там, где я возьму деньги на обратную дорогу?
— Я пошутил, не в моих привычках, милая моя, отбирать то, что дал, — впрочем, я не в накладе, повеселюсь за свои деньги.
В разговор вмешался Мариус. Он повторил Клерон свои наставления.
— Делайте все, как я вас учил, — сказал он. — Постарайтесь, чтобы он заметил обман не раньше, чем вы отъедете на несколько лье от Марселя. Не разговаривайте с ним, ведите свою роль тонко… Как только все откроется, действуйте напрямик, скажите ему, что записка его в моих руках и пусть только попробует обидеть вас или же снова появиться в наших краях. Я не премину представить записку епископу… Посоветуйте ему поискать счастья в другом месте.
— А мне можно будет сразу вернуться в Марсель? — спросила Клерон.
— Конечно. Я хочу только одного — спровадить этого аббата, сделав его посмешищем всего города. Можно было бы добиться, чтобы этого наглеца выгнали из лона церкви, но я предпочитаю убить его насмешкой.
Совер то и дело прыскал со смеху, живо представляя себе всю сцену между Донадеи и Клерон.
— Да, милая моя, — снова заговорил он, — скажи ему, что ты замужем и что твой муж, вероятно, разыскивает тебя повсюду, чтобы начать дело о прелюбодеянии. Хочешь, я побегу за вами и до смерти напугаю твоего похитителя?
Эта клоунада до такой степени пленила Совера, что он чуть не поперхнулся от смеха. Мариус уже с минуту вглядывался в какую-то быстро приближавшуюся черную фигуру.
— Молчать! — скомандовал он. — Думаю, что это тот, кого мы ждем. Войдите в роль, Клерон. Станьте возле дверцы кареты.
Совер и Мариус глубже нырнули в свой тайник. Клерон с закрытым лицом, вся в черном, поместилась в тени, отбрасываемой каретой.
Действительно сюда подходил совершенно запыхавшийся Донадеи. Он бросил ко всем чертям свою сутану и переоделся в ловко сидевший на нем костюм для прогулок.
— Милая, дорогая Клер, — с чувством проговорил он, целуя руку Клерон, — как вы добры, что пришли.
— Что Клер, что Клерон, — прошептал Совер, — все едино.
— Ах, сам бог надоумил вас, — продолжал священник, легонько вталкивая девушку в карету.
Он вошел за ней со словами:
— Мы возносимся на небо!
Почтальон щелкнул кнутом, и карета со страшным грохотом покатила.
Тут Совер и Мариус вышли из своего убежища, хохоча до слез.
— Эх! Уволок-таки аббат родственную душу, — сказал Мариус.
— Счастливого пути, аббат! — крикнул Совер.
Когда карета исчезла во тьме, унося Донадеи и Клерон, хозяин погрузочной конторы и молодой конторщик медленно побрели вниз по бульвару Кордери; они не могли наговориться об этом приключении, и при мысли о священнике, путешествующем наедине с блудницей, на них нападал неудержимый смех.
— Представляете себе, какую он сделает гримасу, когда подымет вуалетку Клерон?.. — злорадствовал Совер. — Между нами говоря, Клерон уродина. Ей, знаете ли, по крайней мере все сорок.
Теперь бывший грузчик охотно признавал, что Клерон стара и некрасива, ведь ее возраст и увядшее лицо придавали еще больше комизма шутке, которую он только что разыграл.
— Желаю ему хорошо провести время, — продолжал он. — Ох, ну и умора, сил нет.
Корчась от смеха, он спешил поскорее добраться до Канебьер; ему не терпелось все рассказать своим приятелям. Мариус, как человек более сдержанный, с удовлетворением думал о том, что дал священнику достойную спутницу. Около одиннадцати часов он распрощался с Совером и отправился домой.
В полночь все, кто еще бодрствовал в Марселе, узнали, что аббат Донадеи только что увез в почтовой карете Клерон — гулящую девку, которая вот уже пятнадцать лет таскается по всяким городским притонам. Совер пошел разносить эту новость по всем кафе и рассказывал о случившемся, не скупясь на невероятные подробности. Из уст в уста переходила напыщенная фраза жеманного аббата: «Мы возносимся на небо». Всем было известно, что он поцеловал Клерон руку, судачили о том, что могло склонить к бегству влюбленную пару, но вся соль этой истории заключалась в том, что Совер пребывал в совершенном неведении относительно истинной причины, побудившей Мариуса подстроить похищение этой девицы. Понимая, что фарс окажется тем смешнее, чем правдоподобнее будет выглядеть любовь аббата к блуднице, он с чисто южным апломбом молол всякий вздор и уверял, что Донадеи и вправду был по уши влюблен в это сморщенное, пожелтевшее создание, изможденное позорной профессией, которой она занималась на виду у всего Марселя. Это стало предметом всеобщего удивления и всевозможных насмешек; никто не мог себе представить, как могло случиться, что галантный аббат, по которому с ума сходили богомолки, бежал с подобной женщиной, и все высмеивали его противоестественную страсть.
На другой день сногсшибательная история стала достоянием целого города. Совер торжествовал, он становился заметной персоной. Все знали, что он был последним любовником Клерон и что у него-то Донадеи и отбил эту девицу. С утра до вечера хозяин погрузочной конторы щеголял в домашних туфлях по Канебьер и с забавным видом принимал соболезнования от закадычных приятелей. Одним он что-то отвечал, других зачем-то подзывал и кричал на всю улицу, явно злоупотребляя своей популярностью. Разумеется, он не жалел о своей тысяче франков: никогда еще деньги, вложенные в удовольствия, не приносили ему таких больших процентов.
Скандал принял ужасающие размеры, когда спустя два дня в городе снова появилась Клерон. Совер купил ей шелковое платье и неделю возил ее по Марселю в открытом экипаже. Повсюду, где бы они ни появлялись, на них указывали пальцем, люди выходили из всех дверей, чтобы поглазеть на них. Хозяин погрузочной конторы чуть не захлебнулся от восторга.
Клерон доехала до Тулона. Донадеи сразу же увидел, кого он увез; в припадке ярости он хотел бросить девушку одну в час ночи на большой дороге вдали от всякого жилья. Но Клерон была не из робкого десятка. Она раскричалась, пригрозила аббату пустить в ход оружие, которое было в руках Мариуса. Донадеи перепугался, и ему волей-неволей пришлось проводить свою спутницу в Тулой, где они разъехались в разные стороны: девица вернулась в Марсель, священник направился к границе.
Совер так долго катал свою любовницу и поднял такую шумиху, что власти заволновались и по просьбе епископа послали Клерон испытывать где-нибудь в другом месте силу своих чар. С того времени хозяин погрузочной конторы в минуты сердечных излияний, то есть раз десять — двенадцать в день, жаловался всем, кому только не лень было слушать: «Ах, если бы вы знали, какая хорошенькая женщина была моей любовницей… У меня ее отняли попы».
На следующее утро после похищения Клерон Мариус пошел в контору, очень довольный делом, совершенным накануне. Он спас добропорядочную семью от горя и освободил город от проныры, на которого имел лично все основания сетовать. С легким сердцем, со спокойной совестью собирался молодой человек сесть за работу, когда его позвали к г-ну Мартелли.
Направляясь в гостиную, Мариус неожиданно для себя решил попросить у хозяина денег, чтобы купить свободу Филиппу. От такого решения его бросило в дрожь. Он отлично сознавал, что никогда не осмелится на подобную просьбу, если не сделает это очертя голову. Поскольку он сейчас увидится с г-ном Мартелли, то не станет больше оттягивать: на такой шаг лучше отважиться сразу.
В гостиной, кроме г-на Мартелли, он увидел аббата Шатанье. Судовладелец был бледен, глаза его горели гневом.
Он бросился к Мариусу и торопливо проговорил:
— Вы мужественный и честный малый, я не хотел бы ничего предпринимать в одном серьезном деле, не узнав вашего мнения.
Аббат Шатанье выглядел пристыженным и грустным. Он весь съежился в своем кресле. От дряхлости и огорчения у бедняги тряслись руки.
Судовладелец сказал, указав на старика:
— Господин священник пришел ко мне рассказать о покушении, которое потрясло меня своей гнусностью…
— Ради бога, успокойтесь, — прервал его аббат, — не заставляйте меня раскаиваться в том, что, выполняя долг честного человека, я пришел предупредить вас… Хочу верить, что я зря всполошился.
— Вы не пришли бы сюда, сударь, если бы сомневались в своих подозрениях. Благодарю вас за ваши добрые намерения, мне понятны те возвышенные чувства, что привели вас ко мне, мне понятно даже ваше последнее усилие обелить негодяя…
Судовладелец повернулся к Мариусу и продолжал с необычной для него жесткостью в голосе:
— Представьте себе, что в данное время один священник пытается опозорить меня… Господин аббат только что посоветовал мне следить за Клер. Он рассказал со множеством недомолвок о том, что Донадеи имеет над ней опасную власть, я аббат Шатанье боится… Ах, если презренный запятнал чистоту этого ребенка, я убью его, как собаку.
Аббат Шатанье поник головой. Он не жалел о том, что сделал, — как человек порядочный, он не мог поступить иначе; но его огорчала гневная вспышка г-на Мартелли. Старик страдал, словно тень падала и на него: ему было стыдно за всю церковь.
Судовладелец слегка поостыл. После минутной паузы он снова заговорил:
— Я не хотел принимать какого бы то ни было решения, не посоветовавшись предварительно со спокойным и рассудительным человеком, и велел позвать вас, Мариус… Первым моим побуждением было бежать к этому священнику и надавать ему пощечин. Пожалуй, можно придумать что-нибудь получше.
Мариус выслушал своего хозяина с невозмутимым видом, что влило некоторую бодрость в сердце Шатанье. Молодой человек, у которого был готов ответ, нисколько не думал о Донадеи; он ломал себе голову, как ему добиться ссуды. В эту минуту до его слуха дошел вопрос г-на Мартелли:
— Скажите, что бы вы сделали на моем месте?
Молодой человек усмехнулся.
— Я бы повторил то, что уже сделал, — ответил он не сморгнув.
И Мариус рассказал о похищении Клерон. Когда конторщик коснулся своей беседы с Клер по поводу молитвенника, г-н Мартелли с первых же слов горячо пожал ему руку. Убедившись, что сестра его, сама того не подозревая, избежала большой опасности, он почувствовал огромную радость. Приключение аббата Донадеи развеселило его, и даже сам аббат Шатанье не мог сдержать печальной улыбки.
— Я бы никогда не признался вам, что принимал участие в одурачивании Донадеи, не будь вы так встревожены, узнав о грозившей вам опасности… Мне хотелось лишь успокоить вас.
— Не пытайтесь избежать моей признательности, — вскричал судовладелец. — Я и прежде смотрел на вас, как на сына, но сейчас вы оказали мне такую услугу, что я поистине не знаю, чем вас отблагодарить.
С этими словами он отвел Мариуса в сторону и, заглянув ласково и поощрительно ему в лицо, вполголоса спросил:
— Нет ли у вас какой-нибудь тайны, которую вы хотели бы мне открыть?
Мариус смутился.
— Взрослое вы дитя, — продолжал г-н Мартелли, — какое счастье, что во время вашей болезни ко мне пришла мадемуазель Фина, а то бы я ничего не знал. Погодите, сейчас подпишу чек на пятнадцать тысяч франков, которые вы при желании можете, не откладывая, получить в кассе.
Великодушие судовладельца настолько поразило Мариуса, что он словно прирос к месту. Юноша побледнел, от неизъяснимого волнения глаза его наполнились крупными слезами. Он тяжело дышал, боясь разрыдаться.
Ему неожиданно предлагают деньги, которые он столько месяцев безнадежно искал! Самое заветное желание его исполнилось, хотя он ничего не просил. Уж не сон ли это?
Господин Мартелли присел к столу, чтобы подписать чек. С пером наготове, он поднял голову и спросил:
— Вам именно пятнадцать тысяч франков и нужно, не так ли?
Вопрос вывел Мариуса из оцепенения. Он молитвенно сложил руки и дрожащим голосом спросил:
— Как вы прочли мои сокровенные мысли? Чем заслужил я вашу доброту и великодушие?
Судовладелец улыбнулся.
— Я не скажу вам, как говорят детям, что высосал это из своего мизинчика… Но признаюсь, что мне однажды явилась фея. Разве я не говорил вам об этом?
Молодой человек понял наконец. Он горячо поблагодарил в душе доброго ангела-хранителя, который, спасая его от смерти, в то же время старался вернуть ему покой и надежду. Вот чем объясняется, что цветочница так безмятежно улыбалась, когда он говорил с ней о Филиппе. Она была уверена в освобождении узника, ведь она взяла на себя все неприятные хлопоты, связанные с одалживанием денег.
Теперь Мариус уже не знал, кому поклониться в ноги — г-ну Мартелли или Фине. Он был сама признательность.
Судовладелец с удовольствием смотрел на своего конторщика, чье прояснившееся лицо выдавало радость, переполнявшую его. Г-н Мартелли встретился взглядом с аббатом Шатанье, который по-прежнему сидел в кресле, и они поняли друг друга: свободомыслящий республиканец в данном случае недалеко ушел от священника, он испытывал удовлетворение от совершенного им доброго дела, — восхитительное чувство человека, который, облагодетельствовав ближнего своего, радуется его счастью.
— Но я не знаю, когда смогу вернуть вам такую крупную сумму, — вскричал Мариус, несмотря на свое блаженное состояние.
— Об этом не беспокойтесь, — ответил судовладелец. — Вы оказали мне большую услугу, возможно спасли меня от бесчестия. Позвольте ж мне помочь вам, и пусть денежный вопрос не стоит между нами.
И так как по лицу Мариуса прошла тень, он, взяв его за руку, прибавил:
— Я разумею не плату за преданность, друг мой. Знаю, что не деньгами возмещаются некоторые долги… Взгляните, прошу вас, иначе на этот вопрос: скоро десять лет, как вы служите у меня, и, надеюсь, останетесь со мною еще долго. Ну что ж! Пятнадцать тысяч франков, которые я вам сейчас дам, — премия, незначительный пай в прибыли, полученной мною при вашем содействии… Вы не вправе отказаться.
Господин Мартелли наклонился, чтобы подписать чек. Мариус еще раз остановил его.
— Вы знаете, для чего предназначаются эти деньги? — спросил он с некоторым беспокойством.
Судовладелец даже побледнел от досады и отложил перо.
— Боже правый! — воскликнул он. — До чего же трудно делать одолжение честным людям! Им обязательно нужно, чтобы вы знали всю их подноготную… Сделайте милость, друг мой, не принуждайте меня быть вашим пособником. Я знаю, что вы славный малый, преданный и любящий. Вот и все. Мне нет необходимости знать все ваши мысли и поступки. Вы никогда не сделаете ничего дурного, правда? Для меня этого достаточно.
Из щепетильности г-н Мартелли хотел сделать вид, будто не знает, что деньги, которые он дает Мариусу, пойдут на подкуп чьей-то совести. Впрочем, он был очень рад помочь Филиппу бежать, потому что знал, какое оружие пустил в ход г-н де Казалис, чтобы упрятать его в тюрьму. Но, по сути дела, судовладелец, храня чистоту своих республиканских принципов, дал себе слово, что не будет открыто содействовать побегу.
Мариус стоял на своем. Тогда вмешался аббат Шатанье, побуждаемый милосердием, которое всегда заставляло его слепо, не задумываясь, брать на себя любую, самую тяжелую ответственность.
— Не отказывайтесь, дружок, — обратился он к молодому человеку. — Зная ваши планы, я поручусь господину Мартелли, что задуманное вами дело — хорошее, правое дело.
Он улыбался бледной, стариковской улыбкой. Мариус, поняв, какой высокой любовью к ближнему были подсказаны эти слова, подошел к нему и горячо, от всего сердца, пожал ему руку. Тем временем судовладелец подписал чек на пятнадцать тысяч франков.
— Вот, — сказал он, вручая его Мариусу. — Прошу вас немедленно пройти в кассу.
Молодой человек еще раз поблагодарил и уже собрался было уйти, когда судовладелец окликнул его.
— Да, минуточку, — сказал он, — вы, мне кажется, не вполне окрепли. Отдохните еще неделю. Потом наверстаете.
Мариус догадался, что хозяин хочет дать ему возможность отправиться на выручку Филиппу; это снова растрогало его до слез, и он поспешил уйти. Получив деньги, молодой человек кубарем скатился с лестницы и как шальной понесся по улице.
Он спешил к Фине.
Цветочница была дома, в своей комнатке на Яичной площади, когда неожиданно влетел Мариус, смеясь и танцуя как полоумный. Схватив девушку в объятия, он расцеловал ее в обе щечки, затем выложил на стол пятнадцать банковых билетов. Фина, которую удивило и почти испугало странное вторжение молодого человека, засмеялась и захлопала в ладоши.
И тут между влюбленными разыгралась очаровательная сцена любви, признательности и сердечных излияний. Мариус кричал, что был дураком и что она, только она все спасла. Опустившись перед ней на колени, он целовал ей руки и смотрел на нее восторженным и умиленным взглядом. Фина горячо отпиралась и, краснея, старалась доказать, что не заслуживает ни малейшей благодарности.
Посвятив себя тяжелому долгу, они почти шесть месяцев тщетно обивали все пороги. А сегодня весь выкуп Филиппа лежал перед ними на столе. И они забыли все свои невзгоды и страхи, позор и пошлость, с которыми на миг соприкоснулись. Все вытеснили блаженство и горячая, безграничная радость, переполнявшая их сердца. Перед тем как расстаться, они договорились на следующее утро отправиться в Экс.
Наутро, часам к семи, Мариус пошел нанять одноколку. Он не хотел ехать в дилижансе. Филиппу для побега нужна была какая-то бричка, и Мариус решил нанять ее в Марселе, чтобы доехать в Экс, а потом увезти в ней брата. Накануне он договорился с одним капитаном, который брался доставить Филиппа на своем корабле в Геную.
В девять часов Мариус и Фина уехали. Молодой человек сам правил. Для влюбленных это была настоящая увеселительная прогулка. Поднявшись на холм Вист, они вышли из экипажа и, как дети, побежали по большой дороге, предоставив лошади медленно плестись. Они позавтракали в Септеме, в комнатушке постоялого двора, и за десертом строили тысячу планов на будущее. Теперь, когда Филипп выйдет из тюрьмы, можно будет подумать и о свадьбе. Молодые люди расчувствовались, видя, что вскоре ничто не помешает им любить друг друга.
Остаток пути прошел тоже очень весело. Около полуночи, проезжая мимо поместья Альбертас, они снова сделали привал, чтобы дать передышку лошади и самим отдохнуть под кущей деревьев, справа от дороги. Наконец в три часа ночи они въехали в Экс. Несмотря на все проволочки, они попали туда слишком рано. Чтобы не возбудить подозрений, юная чета решила отправиться в тюрьму только с наступлением темноты. Оставив одноколку на какой-то безлюдной улице под присмотром своей спутницы, Мариус пошел просить помощи у своего родственника Иснара. Тот поставил бричку в сарай и дал слово, что ровно в полночь прикатит ее на холм Арк. После того как были приняты все меры предосторожности, парочка наша спряталась до вечера.
Когда Мариус с Финой сворачивали на улицу, где помещалась лавка Иснара, в которой они должны были оставаться до наступления темноты, молодой человек чуть не столкнулся лицом к лицу с г-ном де Казалисом. Юноша нагнул голову и ускорил шаг. Депутат не заметил его. Но Мариуса эта встреча привела в отчаяние; сердце заныло в нем от смутной тревоги, он испугался, как бы какая-нибудь новая беда не помешала выполнению его задачи. Г-н де Казалис, несомненно, приехал в Экс, чтобы приблизить час своего мщения, и вполне возможно, что он в этом преуспел.
До самого вечера Мариус не находил себе места. Самые невероятные мысли лезли ему в голову. Теперь, когда у него были деньги, он боялся встретить другие препятствия. Но вот он и Фина наконец отправились в тюрьму. Было девять часов. Молодые люди постучались в тяжелую дверь. Послышались грузные шаги, и чей-то ворчливый голос спросил: «Что надо?»
— Это мы, дядюшка, — сказала Фина. — Откройте нам.
— Поскорее откройте, господин Ревертега, — прошептал в свою очередь Мариус.
Послышалось брюзжание и невнятный ответ:
— Господина Ревертега здесь больше нет, он болен.
Глазок закрылся. Безмолвные и подавленные, остались Мариус и Фина перед запертой дверью.
За четыре месяца цветочница ни разу не сочла нужным написать своему дядюшке. Она заручилась его обещанием и на том успокоилась. Поэтому весть о его болезни как громом поразила девушку и ее спутника. Им ни разу не приходило в голову, что старик мог захворать. И вот все их усилия разбивались о непредвиденное препятствие. У них были деньги, чтобы выкупить Филиппа, но не было ключа, чтобы его освободить.
Когда горестное изумление несколько рассеялось, Фина взяла себя в руки.
— Идемте, — сказала она, — дядюшка, наверное, находится у одной из своих двоюродных сестер, на улице Глясьер.
— Стоит ли? — возразил Мариус, — все пропало.
— Нет, нет, идемте.
Пришибленный горем, поплелся он за ней. Она шагала бодро, не допуская мысли, чтобы судьба была к ним так жестока.
Ревертега действительно находился у своей двоюродной сестры на улице Глясьер. Он лежал уже две недели. Увидев входивших Фину и Мариуса, тюремщик сразу понял, зачем они пришли. Приподнявшись, он поцеловал племянницу в лоб и с улыбкой сказал:
— Ну, что? Пробил час?
— Мы ходили в тюрьму, — ответила девушка. — Там нам сказали, что вы хвораете.
— Господи! Хоть бы вы нас известили! — жалобно воскликнул Мариус. — Мы бы поторопились.
— Да, — снова заговорила цветочница, — что же нам теперь делать, раз вы уже больше не тюремщик?
Ревертега смотрел и удивлялся их отчаянию.
— Почему вы так сокрушаетесь? — спросил он наконец. — Мне, правда, нездоровится, пришлось попросить отпуск, но меня же не уволили, завтра вечером я к вашим услугам, если хотите.
Радостный возглас вырвался у Мариуса и Фины.
— Тот, кто вам так ответил, — продолжал Ревертега, — несколько дней заменял меня. Завтра утром я приступлю к своим обязанностям; меня еще немного лихорадит, но это не страшно, я могу уже выйти. Тем более что дело ваше не терпит отлагательства.
— Я знала, что не следует отчаиваться! — торжествующе воскликнула цветочница.
Мариус весь трепетал от волнения.
— Вы правильно сделали, что пришли ко мне нынче, — снова заговорил тюремщик после короткой паузы, — сегодня я узнал, что господин де Казалис приезжал в Экс, чтобы приблизить день выставления… Он добился своего: мне сказали, что это произойдет через три дня. В распоряжении господина Филиппа остается одна ночь, больше я не смогу ничего для нею сделать, потому что послезавтра его перевезут в марсельскую тюрьму.
Мариус вздрогнул. Он подоспел вовремя. Молодой человек договорился обо всем с тюремщиком, и они условились встретиться завтра вечером. Затем он помчался предупредить Иснара, что побег отложен.
Весь следующий день влюбленные просидели взаперти. Однако на душе у них было гораздо спокойнее, они чувствовали какую-то уверенность. Побег был назначен на одиннадцать часов вечера. К десяти часам они отправились в тюрьму. Ревертега был на своем посту, он неслышно открыл им и проводил их в сторожку.
— Все готово, — сказал он.
— Брат предупрежден? — спросил Мариус.
— Да… Мне пришлось принять кое-какие меры предосторожности. Я боюсь, что меня привлекут к ответу, и хотел, насколько это возможно, чтобы все выглядело так, будто узник бежал из окна своей камеры…
— Вот желание, которое делает вам честь, дядюшка, — пошутила Фина.
— Поэтому, продолжал Ревертега, — сегодня после полудня я зашел в камеру господина Филиппа и собственноручно подпилил один из прутьев оконной решетки.
— Неужели брату придется спускаться из окна? — забеспокоился Мариус.
— Вовсе нет; мы пойдем за ним, и он выйдет вместе с вами в дверь… Я только выну подпиленный прут и привяжу к решетке веревку. Завтра все подумают, что заключенный бежал через окно… Так или иначе меня ждет отставка, но таким образом я избавлюсь от крупных неприятностей.
Ревертега зажег потайной фонарь и повел молодых людей в камеру Филиппа. Они нашли заключенного на ногах, готового к побегу. Мариус с трудом узнал брата, так он исхудал и побледнел. Они обнялись, не промолвив ни слова, избегая малейшего шума. Тюремщик подошел к окну, вынул прут и привязал веревку. Фина осталась караулить в коридоре. Узкими переходами они вчетвером медленно пробирались вдоль стен, стараясь в темноте не наскочить друг на друга.
Мариус крепко держал Филиппа за руку. Вернувшись в сторожку, он укутал его плащом и хотел сразу же увезти. Теперь, когда они были почти у цели, он боялся, как бы им что-нибудь не помешало. От малейшего шороха он вздрагивал. Ревертега стоило больших усилий уговорить его запастись терпением еще на десять минут; не было уверенности, что шум их шагов в коридоре никого не разбудил, и тюремщик хотел, прежде чем отпереть дверь, убедиться в полной безопасности. Глубокая тишина царила в тюрьме, и он решился отодвинуть засовы.
Братья быстро выскользнули; низко опустив голову, они направились к площади Доминиканцев. Фина на минуту задержалась, чтобы вручить дядюшке пятнадцать тысяч франков. Она догнала своих спутников уже почти в самом конце улочки Сен-Жан.
Затем они свернули на проспект, утопавший в непроницаемой тени деревьев. Только одно тревожило беглецов: в этот час городские ворота были уже заперты и охранялись сторожами; вот здесь-то можно было глупейшим образом попасть впросак.
Они все шли и шли, озираясь вокруг, сторонясь прохожих, изредка попадавшихся им навстречу. На самом верху неровной улицы Кармелитов они заметили, что кто-то нагоняет их. Каждый почувствовал, что сердце у него заколотилось так, что, казалось, вот-вот выпрыгнет.
Внезапно незнакомец ускорил шаг и бойко хлопнул Мариуса по плечу.
— Э! Так я не ошибся, — проговорил неизвестный, — это вы, мой юный друг. Какой черт занес вас в этот час на проспект?
Мариус, охваченный глухим бешенством, уже сжимал кулаки, когда по голосу узнал г-на де Жируса.
— Как видите, прогуливаюсь, — пробормотал он в ответ.
— Ах, прогуливаетесь, — лукаво усмехнулся граф.
Мельком посмотрел он на Фину и задержал свой взгляд на Филиппе, укутанном с головой в плащ.
— А вот эта фигура мне знакома, — прошептал он. — И прибавил со своей обычной дружеской резкостью: — Проводить вас? Вам не терпится выбраться из Экса, не так ли?.. Ворота открывают далеко не всем. Я знаю одного сторожа. Идемте.
Мариус с благодарностью принял это предложение. Перед г-ном де Жирусом ворота легко распахнулись. Ни одного слова больше не сказал он молодым людям. На площади Ротонды старик, пожав руку Мариусу, проговорил:
— Я вернусь через Орбительские ворота. Счастливого пути. — Затем слегка наклонился и, понизив голос, прибавил: — Кто-кто, а уж я от души посмеюсь завтра над рожей, какую скорчит де Казалис.
С волнением поглядел Мариус вслед этому великодушному человеку, который прятал доброе сердце под личиной угрюмого, чудаковатого ворчуна.
Иснар уже поджидал беглецов. Филипп захотел сам править одноколкой, чтобы ночной ветер дул ему в лицо. Он наслаждался, чувствуя, как легкая бричка мчит его во тьму. Быстрый бег позволял ему полнее вкусить всю сладость свободы.
Затем, пока лошадь шагом взбиралась на холм, пошли излияния чувств и доверительные разговоры. Мариус и Фина открыли Филиппу свою любовь, а когда они сказали ему, что собираются в скором времени пожениться, молодой человек загрустил. Он вспомнил Бланш. Мариус это понял и заговорил с ним о его будущем ребенке; братья беседовали серьезно, вполголоса, и младший обещал старшему позаботиться о младенце. К тому же Мариус собирался энергично добиваться помилования. Он и Фина мысленно всегда будут с изгнанником.
А на следующее утро Филипп стоял на мостике небольшого корабля, уносившего его в Геную, и, облокотившись на перила, долго смотрел на побережье Сент-Анри. Там, высоко над голубыми водами, он разглядел какое-то серое пятно: то был дом, в котором бедняжка Бланш исходила слезами, оплакивая свою любовь.
Месяца два спустя после побега Филиппа, тихим февральским вечером, Бланш гуляла вдоль берега. Она едва передвигала ноги. Смеркалось. Море, совсем бледное вдалеке, чуть зыбилось под порывами вечернего ветра и с тихим шорохом набегало на усеянный галькой песчаный берег. В прозрачном воздухе уже веяло теплом приближающейся весны. На юге зимой выпадают иногда дни, когда солнце, сияющее в безбрежной лазури неба, дарит свое тепло так же щедро, как и летом.
Молодая женщина медленно шла по обрывистому берегу, глядя, как ночь опускается на потемневшее море, жалобные всплески которого становились все тише и тише. Бедняжка очень изменилась. Ей едва исполнилось семнадцать лет, а страшные удары судьбы уже наложили свой отпечаток на ее смертельно бледное личико. Она так много плакала, что слезы унесли с собой все ее силы, всю ее легкую и беспечную юность. Вскоре ей предстояло стать матерью, и она шла, шатаясь от слабости, изнемогая не столько под бременем ребенка, сколько под бременем отчаяния.
За ней по пятам, словно конвойный за каторжником, следовала высокая, сухопарая женщина, прямая как палка. Не спуская глаз с Бланш, она наблюдала за каждым ее движением. Это была новая гувернантка, которую г-н де Казалис несколько недель назад приставил к своей племяннице. Депутат жил сейчас в Марселе. Он примчался сюда, едва узнал, что приближается срок родов: он должен находиться поблизости, он должен быть начеку. Мысль о ребенке — этом ублюдке, который вот-вот появится в их семье, — доводила его до бешенства. Впрочем, он все уже обдумал, и теперь ему оставалось только привести в исполнение давно разработанный план.
Получив отпуск, г-н де Казалис тайком приехал в маленький домик в Сент-Анри. По его мнению, племянница пользовалась слишком большой свободой: следовало заточить ее, чтобы осуществить свои намерения. Прежняя гувернантка показалась ему чересчур мягкосердечной. Ему стало известно, что почти ежедневно какая-то девушка навещала Бланш, и г-н де Казалис очень перепугался. Тогда он и решил поручить охрану домика бдительному стражу, который никого бы туда не впускал и подробно докладывал ему даже о самых незначительных происшествиях.
Сухая и холодная г-жа Ламбер была словно рождена для подобной роли. Старая дева, воспитанная в чрезмерном благочестии, она была черства, как все ограниченные натуры, и преисполнена глухой злобы, свойственной тем, кто никогда не любил. Г-жа Ламбер, которой пренебрегали все мужчины, знала, что Бланш виновна в греховной любви, и поэтому была к ней особенно строга и неумолима. Она неукоснительно следовала приказу, полученному ею от г-на де Казалиса, с дьявольской хитростью следила за пленницей и, обрекая ее на полное одиночество, никого к ней не допускала. Маленький домик превратился как бы в крепость, где засела г-жа Ламбер; Бланш находилась целиком в ее власти. Фина была безжалостно изгнана: стоило ей появиться на берегу, как г-жа Ламбер до тех пор следила из окна за девушкой, пока та не уходила. Цветочница была вынуждена прекратить свои посещения. Бедняжка Бланш чуть не умерла от горя и тоски, она задыхалась в страшных тисках, которые тюремщица с каждым днем сжимала все сильнее.
К Бланш допускался единственный посетитель — аббат Шатанье, но и тут г-жа Ламбер ухитрялась подслушивать, как священник исповедовал кающуюся грешницу.
В этот вечер мадемуазель де Казалис упросила гувернантку немного погулять с ней у моря. До родов оставались считанные дни, и Бланш мучили тошнота и головокружение; на свежем воздухе ей становилось легче. Страж и ее пленница шли вдоль берега; молодая женщина искала способ избавиться от надзора, мешавшего выполнению ее плана, а гувернантка заглядывала за каждый камень, в страхе, что вот-вот кто-нибудь выскочит и похитит у нее узницу. Возвращаясь домой, они вдруг заметили на тропинке какую-то тень, двигавшуюся им навстречу.
Совсем стемнело. Г-жа Ламбер в ужасе бросилась вперед, но тут же узнала аббата Шатанье. Священник, не застав Бланш дома, пошел за ней на берег.
— Пойдем скорее назад, — резко приказала г-жа Ламбер. — В гостиной куда удобнее разговаривать. Ветер свежеет.
— Здесь так хорошо, — прошептала Бланш. — Побудем еще немного.
И она легонько толкнула локтем аббата, чтобы он ее поддержал.
— Да, да, — сказал тот. — Вечер совсем весенний. А каким свежим, прекрасным воздухом веет с моря! Это очень полезно нашей дорогой больной. — И, взяв молодую женщину под руку, он весело добавил: — Дитя мое, мы пойдем вместе, как двое влюбленных!.. Если вы, госпожа Ламбер, боитесь схватить насморк, возвращайтесь домой. Мы недолго задержимся.
И старик пошел по той же прибрежной тропинке, увлекая за собой Бланш, которая улыбалась его хитрости.
Гувернантка и не подумала возвращаться; она предпочитала двадцать раз схватить насморк, чем на четверть часа выпустить свою пленницу из виду. Она следовала за Бланш и аббатом на расстоянии нескольких шагов и, стараясь уловить, о чем они говорят, проклинала волны, заглушавшие своим шумом их беседу. Дома ей ничего не стоило подслушивать совершенно открыто или спрятавшись за дверью, но здесь, среди скал, трудно было выполнять обязанности соглядатая.
— Как я благодарна вам, — печально сказала Бланш, с признательностью обращаясь к священнику, — что вы помогли мне хотя бы на минутку остаться с вами наедине!.. Вы видите, с каждым днем моя тюрьма становится все теснее.
— Не унывайте, дорогое дитя мое, — отозвался аббат Шатанье, — скоро вы будете свободной и сможете поступить, как подскажут вам совесть и сердце.
— О! Я думаю не о себе. Со мной они могут сделать все, что угодно, мне и в голову не придет сопротивляться… К тому же вы знаете: решение мое принято. Вы указали мне единственный возможный для меня путь.
— Не я, сам бог ниспослал вашей душе мир и надежду.
Бланш, казалось, не слышала его. Она продолжала, понемногу оживляясь:
— Я отрешилась от всех радостей, я счастлива, что страдаю, ибо надеюсь заслужить прощение. Нет на свете такого тяжелого искуса, которому я не была бы готова подвергнуться во искупление своего греха.
— Но почему же в таком случае вы жалуетесь на одиночество, дитя мое? — мягко спросил священник.
— О, дело не во мне, отец мой. Если бы мне одной угрожало заточение, пусть даже вечное, я безропотно покорилась бы… Но я дрожу за маленькое существо, которое должна произвести на свет.
— Чего же вам опасаться?
— Откуда я знаю?.. Не будь у дяди чего-нибудь на уме, он бы не запер меня здесь. На что он только не пускается, лишь бы упрятать меня от людей и помешать общению даже с вами… Вот и сейчас, я уверена, госпожа Ламбер кусает себе локти.
— Вы преувеличиваете!
— Нет, вы знаете, я говорю то, что есть, и просто хотите успокоить меня. Поймите, все это меня пугает, мне страшно за ребенка, я предчувствую беду, она витает надо мной.
Охваченная скорбью, она умолкла. Затем вдруг воскликнула с мукой в голосе:
— Ведь вы поможете мне спасти ребенка?
Священника смутил и встревожил этот крик души.
Он заколебался, не зная, что ответить.
— Успокойтесь, — промолвил он наконец. — Ведь вы же знаете, как я вам предан.
— Повторяю, — продолжала Бланш, — сама я готова пожертвовать всем, но хочу, чтобы мой ребенок был счастлив.
— Чем я могу помочь вам? — спросил взволнованный аббат Шатанье.
Госпожа Ламбер мало-помалу нагоняла их. В конце концов она подошла совсем близко. Бланш услышала шуршанье гравия под ее ногами. Она наклонилась к священнику и тихо сказала:
— Попросите Фину быть здесь завтра к шести часам. Пусть она пройдет мимо меня, но так, чтобы госпожа Ламбер ее не узнала.
На следующий день на закате солнца Бланш с гувернанткой снова гуляли по скалистому берегу. Весь день молодая женщина жаловалась на сильную головную боль и послеобеденное время провела запершись у себя в комнате. Вечером она притворилась, будто ее мутит, и вышла к морю подышать свежим воздухом.
Не доверяя пленнице, г-жа Ламбер шла с нею рядом, твердо решив, что не позволит провести себя, как накануне. Время от времени Бланш с тревогой посматривала на дорогу.
Уже совсем стемнело, когда она заметила вдалеке женщину в провансальской накидке; широкий ситцевый капюшон скрывал ее лицо. По быстрой, легкой походке Бланш узнала ту, кого ждала.
Женщина приближалась. Проходя мимо, она как бы случайно столкнулась с Бланш, и та успела сунуть ей записку, шепнув:
— Исполните мою просьбу, молю вас.
На миг из-под капюшона показалось милое лицо Фины, мелькнула ее добрая улыбка: она утешала и сулила помощь. Затем цветочница удалилась той же легкой походкой.
Сухопарая, холодная г-жа Ламбер ничего не заметила и ничего не поняла.
Бланш была права: если бы у дяди не было своих соображений, он никогда не стал бы так тщательно охранять ее. Одно желание скрыть беременность племянницы не могло вызвать тех крайних мер предосторожности, которые предпринял г-н де Казалис, чтобы изолировать Бланш от внешнего мира и целиком подчинить ее своей воле. Жестокость г-жи Ламбер, непреклонная суровость депутата, одиночество, на которое ее обрекали, — все это подсказывало несчастной, что втайне против нее замышляется нечто мрачное, грозное. Материнский инстинкт говорил ей, что удар навис не столько над ней, сколько над ребенком, которого она носила под сердцем. Очевидно, только ожидают рождения бедного малютки, и тогда произойдут страшные события; она не знала, какие именно, но одна мысль об этом заставляла ее содрогаться.
Опасения Бланш были несколько преувеличены. Постоянное одиночество обострило ее воображение, и ее мучили кошмары. Г-н де Казалис был не из тех, кто способен, рискуя своим положением, уморить ребенка. Ему просто-напросто хотелось как можно скорее отделаться от наследника Бланш. Вот в нескольких словах его план и причины, заставлявшие его действовать таким образом.
После смерти отца Бланш получила в наследство несколько сот тысяч франков. Ей было тогда десять лет. Девочку взял к себе дядя, назначенный ее опекуном.
С тех пор он управлял всем имуществом Бланш. Впрочем, г-н де Казалис не растратил его, но, увидев в своих руках столько золота, стал жить на широкую ногу и промотал почти все свое личное состояние. Когда племянница убежала с Филиппом, депутат страшно испугался, что от него потребуют отчета по опеке: выпустив из рук деньги Бланш, он остался бы буквально нищим. Уже много-много месяцев он жил только на средства своей племянницы.
Пока девушка находилась всецело в его власти, ему нечего было опасаться. Он мог лепить из Бланш все, что угодно, она была мягким воском в его руках. Он знал это. Слабохарактерность девочки делала его хозяином положения. Никогда эта куколка не посмеет предъявить свои права. Он рассчитывал выдать Бланш замуж или отдать в монастырь, выделив ей из ее богатства самую малую толику. Вот почему бегство влюбленных сразило г-на де Казалиса. Он пришел в неистовство, он преследовал беглецов и силой вернул племянницу — все только потому, что боялся ее брака с Кайолем. Он знал характер Филиппа: этот парень не оставит ему ни сантима. Денежные интересы депутата были затронуты не меньше, чем его гордость. Вслух возмущаясь подобным мезальянсом, он со страхом думал, что этот брак не только запятнает его дворянский герб, но также пробьет в его кошельке брешь, через которую уплывут и деньги и власть.
И вот племянница его забеременела. Узнав об этом, г-н де Казалис смертельно перепугался. Все его расчеты опрокинуты. У Бланш будет наследник, и он окажется требовательнее своей матери. Г-н де Казалис стал беспощадным, он сделал все возможное, чтобы выставить Филиппа к позорному столбу. Ему хотелось забросать грязью отца, чтобы тень его бесчестия легла и на ребенка: его нужно было лишить всех гражданских прав еще до рождения. Когда же депутату стало известно, что Филипп скрылся и таким образом избежал позора, тревога его сменилась ужасом. Он был разорен.
Завязалась борьба не на жизнь, а на смерть. Если придется отчитаться по опеке, г-н де Казалис очутится в полном смысле слова на улице. И хорошо еще, если он отделается только этим. Депутат не был уверен, что он не запустил руку в карман Бланш слишком глубоко и не черпал из него слишком беззастенчиво. Если удержать племянницу при себе, то, продолжая распоряжаться ее состоянием, можно будет по-прежнему жить на широкую ногу и обирать девушку на законном основании. Но если с него спросят отчет и от имени ребенка потребуют вернуть отданные ему на хранение деньги, то тогда, чтобы не умереть с голоду, ему придется пойти по миру. Понятно, с какой яростью он ринулся в бой и как настойчиво стремился к победе.
Сама Бланш его нисколько не беспокоила: достаточно строго взглянуть на нее, прикрикнуть, и она согласится на что угодно. Но он трепетал при мысли о ребенке, которого она носила в себе. Это маленькое, еще не появившееся на свет существо заставляло всемогущего Казалиса бледнеть от страха. Втайне он был бы не прочь, чтобы ребенок родился мертвым. Убить его ему бы не позволила дворянская гордость, и он просил бога взять этот труд на себя. Ведь это жалкое существо когда-нибудь вырастет и в один прекрасный день, но наущению Кайолей, потребует у него состояние своей матери. При одной мысли об этом на лбу у депутата выступал холодный пот. Кайоли — вот кого он боялся больше всего. Завладев ребенком, они сделают из него орудие мести. Он представлял себе, какие беды обрушатся на него — де Казалиса: ему придется вернуть все, отдать богатство ненавистным ему людям, а самому, чего доброго, побираться на дорогах.
Именно эти опасения и заставили его запереть Бланш в маленьком домике на берегу моря. Он хотел разобщить ее с Кайолями, не дать им договориться с ней и похитить младенца сразу же после рождения. Все эти меры он принимал с одной целью — захватить ребенка в свои руки. Он держал в заточении не столько Бланш, сколько ее наследника. Г-н де Казалис рассчитывал быть подле Бланш в момент родов и завладеть малюткой, чтобы тот не стал орудием его гибели. А пока что он приказал г-же Ламбер бдительно охранять дом и никого не пускать. Он боялся какой-нибудь помехи.
Завладев ребенком, он считал бы себя спасенным. Порой он в глубине души ликовал, что его племянница совершила непоправимую ошибку. Если бы она вышла замуж, ему с большим трудом удалось бы урвать жалкие крохи ее состояния. Теперь о свадьбе не могло быть и речи. Она уйдет в монастырь и там будет оплакивать свой позор, а он преспокойно прикарманит ее деньги. Он разрешал аббату Шатанье посещать Бланш, надеясь, что старый священник укажет ей на религию как на последнее прибежище. Это было верным способом избавиться от несчастной девушки.
Когда же мать окажется в монастыре, он примется за малыша. Он оставит его при себе, хорошо воспитает и постарается внушить ему желание посвятить себя церкви. Конечно, невозможно заглянуть в будущее. Г-н де Казалис хотел только одного — оградить себя от всяких случайностей. Угрозе немедленного разорения он предпочитал возможность разорения в будущем. Его приемный сын вырастет у него на глазах, и он постарается отделаться от него каким-нибудь благопристойным образом: уговорит постричься в монахи или пошлет на войну, а то и просто выбросит на улицу, предварительно отыскав какой-нибудь законный способ украсть его состояние. Во всяком случае, никак нельзя допустить, чтобы дитя попало в руки Кайолей.
Теперь читателю известен план г-на де Казалиса. Каждое утро он навещал Бланш в сопровождении врача, и тот ежедневно докладывал ему, как протекает беременность. Когда же Бланш робко жаловалась на свое заточение, он выходил из себя, напоминал ей о чести семьи и кричал, вгоняя ее в краску, что она сама должна была бы заживо лечь в могилу, чтобы скрыть от людей свой позор. Он не мог дождаться, когда все это кончится. Депутат торопился в Париж на парламентскую сессию, но не хотел уезжать, не передав новорожденного в надежные руки.
Каждый день он выслушивал подробный отчет г-жи Ламбер обо всем, что произошло в его отсутствие, и с особенным упорством выспрашивал, не замечала ли она кого-нибудь вблизи дома. Но гувернантка уверяла, что никто не появлялся, и тем успокаивала его. Г-н де Казалис начинал надеяться, что у него не собираются отнять ребенка.
Однажды утром ему потихоньку объявили, что роды наступят сегодня же. Он очень обрадовался.
Бланш услышала это сообщение. Едва ее дядя и врач вышли из комнаты, как она с трудом доплелась до окна и привязала к ставне белый лоскут.
Чтобы читатель ясно представил себе все то, о чем ему будет рассказано в этой главе, придется в нескольких словах описать маленький домик, стоявший на берегу. У него было странное устройство; он имел две входных двери: одна, парадная, открывала доступ в комнаты нижнего этажа, другая — в задней части дома — вела прямо на второй этаж. Дом был прислонен к утесу таким образом, что, если смотреть с внутреннего двора, второй этаж казался первым.
Комната Бланш, окнами на море, была расположена наверху, справа от лестницы. За этой комнатой находилась другая, меньших размеров, служившая Бланш туалетной. Вот в нее-то и вела наружная дверь, не открывавшаяся по меньшей мере лет двадцать; ключ от заржавленного замка был утерян, и никто этой дверью не пользовался. Г-н де Казалис, снимая дом, не обратил никакого внимания на заброшенный выход.
За несколько недель до родов, разыскивая упавшую на пол булавку, Бланш нашла в щели у стены какой-то ключ. Находка заинтересовала ее. Ей сразу пришло в голову, что это ключ от старой двери, и она не ошиблась: ключ подошел к замку. Она спрятала свою находку и никому не сказала о ней, инстинктивно почувствовав, что теперь в ее руках средство к спасению.
В день родов, привязав белый лоскут к ставне окна, Бланш вынула ключ из ящика, где она его прятала, и, ложась в постель, сунула его под подушку.
Узнав, что роды начнутся вечером, г-н де Казалис решил не уезжать из Сент-Анри, пока не завладеет младенцем. Он задержал врача, позвал акушерку и послал в Марсель за кормилицей, нанятой им заблаговременно. Эта женщина целиком от него зависела, и он мог на нее положиться. Отдав нужные распоряжения, г-н де Казалис пошел на берег и стал ждать. Несмотря на принятые им меры, мысль о том, что ему грозит, если ребенок ускользнет из его рук, не давала ему покоя. Он убеждал себя, что это невозможно; он не отойдет от дверей Бланш, пока кормилица не унесет новорожденного. Это немного успокаивало его. В течение нескольких часов он ходил вдоль берега, время от времени посматривая на окна комнаты, в которой его племянница мучилась в родовых схватках. Г-жа Ламбер должна была прийти за ним, как только все кончится. Наступила ночь. Он присел на камень, глядя, как за освещенными окнами маленького домика мелькают тени.
В это время бедняжка Бланш находилась между жизнью и смертью. Была минута, когда доктор и акушерка уже не надеялись спасти ее. Горе так изнурило Бланш, что сильное потрясение, вызванное родами, едва не убило ее. Она родила сына, но не слышала его первого крика. Она лежала в постели без сознания, мертвенно бледная, и казалась бездыханной. Ребенка положили рядом с ней. Кормилица еще не прибыла, и г-жа Ламбер побежала сказать депутату, что роды кончились и что племянница его умирает.
Депутат стремглав кинулся к дому. Отсутствие кормилицы страшно раздосадовало его, однако он сдержался: ему не хотелось, чтобы доктор и акушерка догадались о причине его тревоги. Роженица, белее полотна, лежала на постели. Г-на де Казалиса мало трогали страдания племянницы, но ему пришлось сделать вид, что он любит ее и беспокоится о ней. Он спросил доктора, есть ли еще какая-нибудь опасность.
— Не думаю, — ответил тот. — Пожалуй, я могу уйти.
Указав на акушерку, он добавил:
— Она справится без меня. Но я должен вас предупредить, что больной нельзя волноваться. Речь идет о ее жизни… Я зайду завтра.
Господин де Казалис проводил доктора и по дороге столкнулся с кормилицей. Он вернулся в дом вместе с ней и, пока они поднимались в комнату Бланш, осыпал ее упреками. Кормилица извинилась за опоздание, и депутат отдал ей последний наказ: она должна сейчас же взять к себе новорожденного и беречь его как зеницу ока. Завтра утром она увезет младенца в свою деревушку, затерянную в Нижних Альпах. Он надеялся, что никто не станет искать его внучатого племянника в таком глухом углу.
Возле постели Бланш бесшумно суетились г-жа Ламбер и акушерка. Когда г-н де Казалис подошел, чтобы взять ребенка, Бланш посмотрела на него широко раскрытыми глазами. Но этот пристальный взгляд не остановил его, и он все-таки протянул руку к постели.
Сделав нечеловеческое усилие, молодая женщина села на кровати и прижала к себе ребенка.
— Чего вы хотите? — низким, сдавленным голосом спросила она.
Депутат отступил.
— Приехала кормилица, — нерешительно ответил он. — Вы же помните наш уговор. Надо отдать ей ребенка.
За несколько дней до родов г-н де Казалис заявил племяннице, что во имя спасения чести семьи ребенок Филиппа должен быть удален сразу же после рождения. И, как всегда, грубые, резкие слова дяди заставили Бланш покориться. Но она надеялась, что ей оставят младенца хотя бы на один день. На этом она построила план его спасения.
И вот теперь г-н де Казалис требует немедленно отослать ребенка прочь, — значит, все погибло. Если его сейчас от нее заберут, ей не удастся осуществить свой замысел. Она не успеет спасти ребенка от опасности, которую угадывало ее материнское сердце.
Бланш побледнела еще сильнее и прижала ребенка к груди.
— Ради бога, оставьте мне его до завтрашнего утра! — воскликнула она.
Бланш была слаба, она боялась, что сдастся и уступит.
— Вы просите о невозможном, — возразил депутат. И добавил приглушенным голосом, чтобы не услышала акушерка: — Если вы не хотите покрыть позором весь свой род, ваш сын должен на некоторое время исчезнуть.
— Я отдам вам его завтра утром, — сказала Бланш. Она дрожала всем телом. — Сжальтесь, дайте мне насмотреться на него и приласкать малютку. Это не причинит вам никакого вреда, никто не увидит его ночью в этой комнате.
— А! Лучше покончить с этим сразу же. Поцелуйте его и отдайте кормилице.
— Нет, не отдам… Вы убиваете меня, сударь!
Последние слова она выкрикнула душераздирающим голосом. Боясь вспылить, г-н де Казалис ничего не ответил: неожиданное сопротивление удивило и встревожило его. Он сделал шаг вперед, намереваясь оторвать несчастного младенца от материнской груди, но акушерка, которая все слышала, отвела его в сторону и сказала, что, если эта тягостная сцена сейчас же не прекратится, она не отвечает за жизнь его племянницы. Г-ну де Казалису пришлось уступить.
— Ну что ж, держите у себя вашего сына, — грубо обратился он к молодой матери. — Кормилица подождет до завтра.
Бланш положила ребенка подле себя и опустила голову на подушку, радуясь и удивляясь своей победе. Щеки ее чуть порозовели; счастливая, полная надежды, она закрыла глаза, притворяясь, что дремлет.
Видя, что Бланш затихла, г-жа Ламбер и акушерка вышли из комнаты немного передохнуть. Г-н де Казалис одну секунду оставался наедине с племянницей, которая продолжала лежать с закрытыми глазами. Он смотрел на новорожденного и думал, что вот это жалкое существо, такое слабое и тщедушное, — его злейший враг. Он уже совсем было решился уйти, но тут услышал легкий шум в туалетной. Г-н де Казалис открыл дверь, заглянул туда и, не найдя никого, подумал, что ошибся. Наконец он спустился вниз, но, ощущая какое-то смутное беспокойство, решил не спать всю ночь. Он был вынужден уступить мольбам Бланш, другого выхода у него не оставалось. Но лучше бы ребенок находился уже далеко отсюда. Впрочем, успокаивал себя депутат, завтра он избавится от него, все уже приготовлено, и за это время Кайоли не смогут похитить ребенка. Ведь он сам запер входную дверь.
Как только Бланш осталась одна, она быстро села на кровати и прислушалась. Она тоже услышала легкий шум, донесшийся из туалетной. Бедняжка с трудом поднялась, взяла спрятанный под подушкой ключ и, нетвердо ступая, цепляясь за мебель, кое-как доплелась до двери, проделанной в задней стене дома. Это могло стоить ей жизни. Но, казалось, какая-то сверхъестественная сила поддерживала ее, и она ступала босыми ногами по каменному полу, не думая, что это может ее погубить. Она спасала сына.
За дверью послышался шорох, казалось, кто-то скребется. Этот шум и привлек внимание г-на де Казалиса. У Бланш кружилась голова. Прежде чем ей удалось вставить ключ в замочную скважину, она раз десять была близка к обмороку. Наконец она открыла дверь.
Вошла Фина.
В записке, которую несколько дней назад Бланш тайком вручила ей на берегу, было сказано: «Мне нужна ваша дружба и преданность. Зная ваше доброе сердце, обращаюсь к вам, как к другу. Когда мне понадобится помощь, я привяжу к ставне окна белый лоскут. Жду вас около часа ночи, следующей за тем днем, когда вы увидите этот сигнал. Подойдите к старой двери, что в задней стене дома, и тихонько постучитесь, чтобы дать мне знать о своем приходе. Будьте моим ангелом-хранителем».
Из этого послания Фина поняла, что речь идет о ребенке Филиппа. Она показала записку Мариусу, и тот посоветовал ей сделать все точно так, как просила Бланш. На следующий день цветочница послала на берег мальчишку, строго наказав ему внимательно следить за домом и тотчас же бежать к ней, как только появится условный сигнал. Прошла неделя, а сигнала все не было. Наконец однажды утром мальчик увидел вдалеке белый лоскут и помчался в Марсель.
Вечером Фина и Мариус в одноколке приехали в Сент-Анри. Оставив экипаж в деревне, они направились к скалам, где ютился домик. Мариус спрятался неподалеку от заднего крыльца, а Фина в условленный час постучалась в дверь.
Впустив ее, Бланш упала без сознания. Цветочница едва успела подхватить больную, которую бил страшный озноб. Она отнесла ее на кровать и потеплее укутала. Затем, чтобы их не застали врасплох, закрыла на крючок дверь, ведущую на лестницу. После этого она сняла с себя накидку и засуетилась возле Бланш. Та все еще была в обмороке.
Понемногу больная пришла в себя. Как только Бланш открыла глаза и увидела возле себя Фину, она со слезами радости и надежды бросилась ей на шею.
Некоторое время женщины не могли произнести ни слова. Потом Фина увидела новорожденного, взяла его на руки и поцеловала.
— Вы и вправду будете любить его как собственного сына? — спросила Бланш.
Цветочница смотрела на ребенка ласковым взглядом влюбленной девушки, мечтающей стать матерью. Глядя на сына Филиппа, она думала о Мариусе и говорила себе: «У меня будет такой же ребенок». От этой мысли лицо ее зарделось. Фина положила ребенка обратно на кровать и села подле Бланш.
— Послушайте, — быстро заговорила Бланш, — у нас очень мало времени. В любую минуту сюда могут войти… Ведь я могу полностью положиться на вас, не так ли?
Фина наклонилась и поцеловала ее в лоб.
— Я люблю вас, как сестру, — сказала она.
— Знаю, потому я и обратилась к вам. Завещаю вам самое святое и дорогое, что только может завещать женщина.
— Но ведь вы живы!
— Нет, мертва. Через несколько дней, как только поправлюсь, я буду принадлежать богу… Не перебивайте меня… Покидая этот мир, я прежде всего хочу дать моему ребенку, который останется сиротой, другую мать. Я подумала о вас.
И Бланш горячо стиснула руки Фины.
— Вы правильно поступили, — простодушно сказала цветочница. — Вы же знаете, что все это время я питала к вашему будущему ребенку материнские чувства.
— У меня нет необходимости просить вас, чтобы вы любили его так, как вы умеете любить, всем сердцем, — с трудом продолжала молодая женщина. — Любите его и за меня и за Филиппа, постарайтесь, чтобы он был счастливее своих родителей.
Голос ее пресекся; она зарыдала. Помолчав немного, Бланш продолжала:
— Но если мне нет надобности просить вас о любви к моему ребенку, то я слезно вас молю не спускать с него глаз… Спрячьте его сразу же в каком-нибудь укромном месте; постарайтесь, чтобы никто не проник в тайну его рождения, — одним словом, поклянитесь защищать его и беречь, как берегут священный дар.
Бланш была в страшном возбуждении, и Фина знаком попросила ее говорить тише.
— Вам что-нибудь угрожает? — тихо спросила цветочница.
— Сама не знаю… Мне кажется, что дядя ненавидит моего ребенка, и я отдаю его вам, потому что боюсь за него. Я не могу оставаться с сыном и потому хочу отдать его честным людям, чтобы они вырастили из моего мальчика хорошего человека. Впрочем, и не уйди в монастырь, я все равно не оставила бы малютку у себя, так как по слабохарактерности и малодушию не смогла бы его защитить.
— Защитить? От кого?
— Ах! Не знаю… Просто дрожу от страха, вот и все. Мой дядя — жестокий человек… Нет, не будем говорить об этом. Вручаю вам своего малютку, и отныне уже ничто ему не грозит. Теперь я могу спокойно покинуть мир. Я так боялась, что не увижу вас этой ночью и не смогу вручить вам мое несчастное дитя!
Снова воцарилось молчание. Затем Фина нерешительно произнесла:
— Вы даете мне последние наставления, и я вправе, это даже мой долг, задать вам один вопрос… Знаю, вы не поймете меня превратно… Насколько мне известно, у вас большое состояние, которым распоряжается господин де Казалис?
— Да, — ответила Бланш, — но я никогда не думала об этих деньгах.
— Сегодня ваш сын не нуждается ни в чем, — продолжала цветочница, — и пока он с нами, ему можно оставаться бедняком. У него никогда не будет недостатка в ласке и любви. Но когда-нибудь деньги могут стать в его руках могучей силой… Вы ведь не хотите лишить его наследства?
— Еще раз говорю вам: мой уход из этого мира равносилен смерти.
— Тем больше у вас оснований обеспечить будущее вашего ребенка. Потребуйте отчета у господина де Казалиса и прежде, чем уйти в монастырь, приведите в порядок свои дела.
Бланш вздрогнула.
— О! Я никогда не посмею, — прошептала она. — Вы не знаете, что за человек мой дядя. Он может раздавить меня одним взглядом… Нет, я не могу потребовать от него отчета.
— И все-таки ради сына вы должны решиться на это.
— Нет, нет, повторяю вам, у меня не хватит смелости.
Фина немного помолчала. Она была в замешательстве. Долг вынуждал ее настаивать, надо было заставить Бланш побороть свое малодушие.
— Если вы не можете действовать сами, — сказала она наконец, — позвольте другим позаботиться об имуществе бедного малыша. Вы ничего не будете иметь против, если когда-нибудь мы потребуем состояние, от которого вы сейчас отказываетесь?
— Вы жестоки, лишний раз давая мне почувствовать мою слабость и беспомощность… — со слезами ответила молодая мать. — Вы же прекрасно понимаете, что я передаю вам все свои полномочия.
— В таком случае ничего еще не потеряно. Не подписывайте никаких бумаг, не отдавайте никому ни клочка вашей земли… Кроме того, как только вы поправитесь, передайте мне документы, удостоверяющие личность вашего сына… Это даст нам возможность, когда придет время, заговорить во весь голос.
Денежные вопросы, казалось, совершенно подавили Бланш. Будь у нее хоть капля энергии, она не отказалась бы от борьбы, она жила бы для своего ребенка и сама защищала его интересы. Цветочница угадала ее печальные мысли и тихо сказала:
— Если я огорчила вас, заговорив об этом, то лишь потому, что есть на свете человек, который имеет право на ребенка; когда-нибудь он сам станет заботиться о его интересах. Я хочу отдать ему отчет в своих действиях и обеспечить ему возможность довести дело до конца.
Бланш разрыдалась.
— Я ни словом ни обмолвилась о Филиппе, — воскликнула она, потому что не должна больше думать о нем! Огонь любви, который он зажег во мне, испепелил меня, и теперь мне приходится расплачиваться за свой грех. Я так любила его, что в семнадцать лет отрешаюсь от мира и заклинаю его позаботиться о счастье нашего сына. Передайте ему это. Я заранее одобряю все, что бы он ни сделал.
В эту минуту Фина услышала шаги на лестнице. Она встала, набросила на себя накидку и взяла ребенка из рук матери. Бланш, вся в слезах, никак не решалась отдать дитя, она снова и снова покрывала его поцелуями. Это торопливое и немое прощание было исполнено безнадежности и тревоги.
Бланш встала, чтобы проводить Фину и закрыть за ней дверь. Полураздетая, она остановилась на пороге и под холодным ветром, дувшим с полей, в последний раз поцеловала лобик своего ребенка. Едва она успела откинуть крючок у входной двери и снова лечь в постель, как в комнату тихо вошел ее дядя.
Господин де Казалис задремал в гостиной, которая находилась как раз под комнатой Бланш. Сквозь сон ему несколько раз почудилось, будто кто-то ходит над его головой. Наконец какой-то резкий звук разбудил его. Он вскочил, обеспокоенный, и подумал, что надо бы подняться к Бланш и поглядеть, но ошибся ли он. Он боялся одного: как бы Бланш не встала с постели, чтобы написать письмо и предупредить своих друзей. Ему и в голову не приходило, что кто-нибудь мог проникнуть в дом, — ведь он сам, как сторожевой пес, охранял входную дверь.
Он поднялся по лестнице, намереваясь посмотреть, что делает племянница. Из комнаты Бланш не доносилось ни звука. Г-н де Казалис тихонько отворил дверь и окинул комнату взглядом. При бледном свете ночника он увидел Бланш, лежавшую с закрытыми глазами. Ее лицо было наполовину спрятано под простыней. Казалось, она крепко спала. Царившая в комнате тишина ободрила его, но чтобы окончательно успокоиться, он решил произвести тщательный осмотр. Сначала он обыскал туалетную комнату и не заметил ничего подозрительного, затем вернулся в комнату племянницы и еще раз безрезультатно оглядел ее. Г-н де Казалис уже смеялся над своими неразумными опасениями, как вдруг страшная мысль пронзила его мозг. Он еле сдержал крик: «А где же ребенок?»
Хотя г-н де Казалис уже заглянул во все уголки, он снова принялся за поиски. Он грубо потряс кровать, но Бланш не открыла глаз. Однако даже и сейчас он не понимал, что Бланш притворяется спящей. Ужасная тревога помутила его разум. В отчаянии он метался по комнате, как дикий зверь. Мозг его сверлила одна мысль: во что бы то ни стало найти новорожденного. В волнении он заглянул под кровать, решив, что племянница спрятала свое дитя, чтобы испугать дядю и довести его до сумасшествия. Около четверти часа г-н де Казалис шарил повсюду, десятки раз возвращаясь на то же самое место: он никак не мог примириться с очевидностью.
Убедившись, что ребенка нет ни в спальне, ни в туалетной, он в изнеможении опустился возле кровати, на которой распростерлась оцепеневшая от страха Бланш. Тупо уставившись на то место, где раньше лежал ребенок, г-н де Казалис машинально повторял: «Он был там. Теперь его нет». Эта навязчивая идея болью отдавалась в его голове.
Господин де Казалис даже не пытался объяснить себе это странное исчезновение. Он осознал только самый факт и в то же мгновенье с ужасом вообразил все его последствия.
Все его расчеты провалились: наследник Бланш ускользнул из его рук, и рано или поздно ему придется дать отчет по опеке. Г-ну де Казалису это грозило позором и нищетой: будет установлено, что он растратил состояние своей племянницы, у него отнимут имения, которые одни только и поддерживали его могущество. Этот страшный удар повлечет за собой целую цепь бедствий. Г-н де Казалис отлично понимал, чья рука нанесла его: это месть Кайолей. Мысль, что честь его находится отныне в их руках, приводила г-на де Казалиса в содрогание. Он сознавал, что отныне находится в их власти и что они уготовят ему возмездие, нестерпимое для его гордости.
Особенно злило его, что он потерпел поражение накануне победы. Еще несколько часов, и сын Филиппа был бы надежно спрятан от Кайолей. Не уступи он слезам Бланш, ребенок был бы сейчас уже далеко. Припоминая все принятые им меры предосторожности, он все больше и больше убеждался в том, что никогда еще план, задуманный столь ловко, не терпел подобного краха. Мало-помалу в нем стал нарастать гнев, и когда он окончательно уяснил себе, как жестоко его провели, им овладела слепая ярость.
Господин де Казалис не понимал, как могли похитить ребенка, и это бесило его еще больше. Совершенно ясно, что племянница принимала участие в заговоре, и он чуть не бросился на нее с кулаками.
— Куда вы его дели? — глухо спросил он Бланш.
С той самой минуты, как дядя вошел в комнату, Бланш, забившись под одеяло, не переставала дрожать от страха. Она упорно не открывала глаз, чтобы ничего не видеть и оттянуть неотвратимую сцену. Она с ужасом прислушивалась к шагам дяди, мысленно следовала за ним в его безрезультатных поисках, и чем ближе был решительный момент, тем сильнее она дрожала и холодела от ужаса. Когда дядя, встав около ее кровати, оцепенело уставился на нее, она решила, что он обдумывает, как разделаться с ней. Услышав его вопрос, Бланш открыла глаза, но от страха у нее перехватило дыхание, и она не смогла ответить.
— Куда вы дели ребенка? — уже тише переспросил г-н де Казалис.
Не в силах произнести ни слова, молодая женщина невнятно пробормотала что-то.
Тогда дядя набросился на нее, грубо обвиняя и осыпая оскорблениями.
— В ваших жилах течет не наша кровь! — кричал он. — Я отрекаюсь от вас. Надо было оставить вас в руках хама, вашего соблазнителя. Вы оказались вполне достойной его. Ах, вот как! Вы заключаете союз с нашими врагами, вы не доверяете мне и предпочитаете отдать своего ребенка этим босякам. Не отрицайте. Я обо всем догадался… О, какая низость! Мало того, что вы опозорили наше имя, вы еще, не колеблясь ни минуты, отдали нас во власть своего любовника. О! Как я в вас ошибся! Я должен был сразу понять, что вы паршивая тварь, и не вмешиваться в ваши грязные делишки… Ну что ж, пускай они сделают из вашего сына такого же мерзавца, такого же негодяя, как они сами. Когда-нибудь он, нищий, придет ко мне за подаянием, но я вышвырну его за дверь.
Так он исступленно кричал минут пятнадцать, в припадке слепой ярости, не понимая, сколь неуместна его злоба. Он не пощадил ничего, он облил племянницу грязью. Он глубоко оскорбил Бланш, и, задрожав от негодования, она гордо выпрямилась: гнев и скорбь придали ей мужество. Если бы тон его был, как всегда, только холоден и властен, она, быть может, и уступила бы ему и, вероятно, дала бы дяде какое-нибудь оружие против себя. Но он был груб. И она возмутилась.
— Вы угадали, сударь, — твердо ответила она, — я вручила своего сына тем, кому он принадлежит. Не считаю нужным объяснять вам, почему я это сделала, сейчас вы превышаете права, которые на меня имеете… К тому же вы знаете, участь моя решена: я уйду в монастырь, как только поправлюсь, и мы станем чужими друг другу… Поэтому прекратите ваши оскорбления…
— Но почему вы не отдали ребенка мне? Я любил бы его как сына, — спросил дядя, с трудом сдерживая ярость.
— Я поступила так, как мне подсказывало сердце, — ответила Бланш. — Не допытывайтесь почему: вы этого не узнаете… Я постараюсь забыть ваши оскорбления, а сейчас хочу поблагодарить вас за прежние заботы обо мне. Вот все, что я могу сделать… Вы чуть не стали моим убийцей, теперь оставьте меня в покое.
Господин де Казалис понял, что зашел слишком далеко. Он испугался. Мысль о том, что племянница может разгадать истинные причины его гнева, встревожила его и заставила взять себя в руки. Однако он не смог удержаться и обратился к ней с вопросом, который выдавал его с головой.
— Не произвести ли нам кое-какие расчеты? — пробормотал он.
— Не будем говорить о деньгах, — живо отозвалась Бланш. — У меня нет ни сил, ни желания этим заниматься. Повторяю: я — мертва, мне больше ничего не нужно. А мой сын обратится к вам позже и, если пожелает, будет отстаивать свои права. Об его интересах позаботятся честные люди… Но должна предупредить вас: те, кого вы только что так грубо поносили, твердо решили принять меры в случае, если вы будете мешать им выполнить мою волю… А теперь, ради бога, уйдите.
Бланш опустила голову на подушку, радуясь, что одержала победу. Она тихо уснула.
Господин де Казалис минуту поколебался. Затем, не найдя, что прибавить, вышел. На него обрушилось непоправимое несчастье. Но отдаленную опасность он предпочитал опасности немедленного объяснения. Дети не вырастают в один день, и у него будет достаточно времени, чтобы укрыться от притязаний наследника. Лучше всего молчать и ждать. Потом, когда Бланш будет в монастыре, он сумеет найти ее сына и завладеть им. Г-ну де Казалису было известно, что Филипп бежал в Италию, — стало быть, ребенка мог взять только его брат. Поэтому он решил установить слежку за Мариусом.
А пока что г-н де Казалис вернулся в Париж, куда его призывали обязанности депутата. Гнев — плохой советчик, и он решил спокойно обдумать, как ему вести себя в дальнейшем.
Три недели Бланш находилась между жизнью и смертью. Тяжелое нервное потрясение, обрушившееся на нее в ту ночь, когда она стала матерью, вызвало родильную горячку, которая едва не убила ее. Все это время у постели больной неотступно находились Фина и аббат Шатанье. Уезжая, г-н де Казалис рассчитал г-жу Ламбер, в которой уже не было надобности, и двери маленького домика вновь широко открылись перед цветочницей. Никто больше не охранял Бланш. Г-н де Казалис удовольствовался одним: он поручил племянницу священнику. Депутат рассчитывал, что к моменту его возвращения в Марсель Бланш будет уже заживо похоронена в стенах какого-нибудь монастыря.
Бланш понемногу поправлялась. Нежность и забота, которыми она была окружена, свежий живительный морской воздух, свободно проникавший через распахнутые окна, возвращали ее к жизни, хотя в душе она жаждала умереть, покинуть этот мир, где на ее долю выпало столько страданий. Когда врач сказал, что она спасена, Бланш посмотрела на Фину широко раскрытыми печальными глазами тяжелобольной и промолвила с тенью улыбки на губах:
— Как хорошо было бы сойти в могилу!.. Теперь придется снова страдать.
— Не говорите так! — воскликнула молодая девушка. — Могила холодна… Любите, творите добро — и вы обретете счастье.
Она поцеловала мадемуазель де Казалис, и, растроганная, та ответила:
— Вы правы, я забыла, что можно заботиться о благе обездоленных и в этом находить утешение.
С тех пор дело пошло на поправку. Скоро Бланш могла уже вставать: дотащившись до окна, она погружалась взглядом в расстилавшийся перед ней необозримый морской простор. Это успокаивало ее. Ничто так не исцеляет, как созерцание синей глади Средиземного моря: его безмятежная ширь и величавый покой утоляют страдания.
Однажды ясным утром, сидя у открытого окна и устремив взор в голубоватую дымку горизонта, Бланш поведала аббату Шатанье о своем твердом решении уйти в монастырь.
— Отец мой, — сказала она, — с каждым днем силы возвращаются ко мне, и так как мирская жизнь больше не для меня, я хочу, чтобы первые же шаги после выздоровления привели меня к богу.
— Дочь моя, — ответил священник, — это очень серьезное намерение. Прежде чем благословить вас на пострижение, я должен напомнить о тех благах, от которых вы отказываетесь.
— Это бесполезно, — живо прервала его Бланш. — Мое решение неизменно… Вы знаете, почему я намерена посвятить себя богу. Вы сами указали мне на божественную любовь, как на единственное средство подавить в душе любовь земную, сгубившую меня. Не обращайтесь со мной, как с ребенком; прошу вас, смотрите на меня как на женщину, которая много выстрадала и должна искупить свои грехи… Поверьте, отец мой, для меня нет блага выше душевного спокойствия, и если я обрету радость божьего прощения, мне не придется сожалеть о тех ничтожных мирских радостях, от которых я охотно отказываюсь… Не мешайте мне посвятить себя богу.
Аббат Шатанье склонил голову. Бланш говорила так искренне, с таким волнением, что он понял: на бедную девочку снизошла благодать, и он не вправе лишать ее радости самоотречения.
— Я отнюдь не собиралась обсуждать мое решение, — продолжала выздоравливающая более спокойно, — я хотела только посоветоваться с вами, в какой монастырь мне поступить. Повторяю, я чувствую себя окрепшей. Не позднее чем через неделю я покину эти места; здесь каждый камень напоминает мне о прожитой жизни, недолгой, но полной страсти и мук.
— Я уже думал об этом, — ответил священник, — и считаю, что вам лучше всего пойти в монастырь ордена кармелиток.
— Кармелитки живут затворницами?
— Да, они ведут созерцательную жизнь и коленопреклоненно молят бога ниспослать прощение миру. Жизнь этих монахинь полна молитвенного экстаза… Ваше место среди них. Вы слабы, вам нужно забыть все, воздвигнуть непреодолимую преграду между вами и вашей юностью. Я советую вам укрыться в монастыре, вдали от людей, и посвятить свою жизнь горячим молитвам, дарующим забвение и небесное блаженство.
Бланш смотрела на море. Слова священника вызвали слезы на ее глаза. Помолчав немного, она прошептала, словно про себя:
— Нет, нет, с моей стороны было бы малодушием искать покоя, забываясь в молитвенном экстазе. Это было бы чем-то вроде благочестивого эгоизма. Мне не это нужно… Я хочу заслужить прощение, всеми силами помогая несчастным. Если я не могу заботиться о своем ребенке, то должна принять на себя заботу о детях бедных матерей, лишенных куска хлеба. Я чувствую, что только так смогу обрести счастье.
Снова воцарилась тишина. Потом, взяв священника за руку и заглянув ему в глаза, Бланш сказала:
— Отец мой, не можете ли вы помочь мне вступить в монастырь Сен-Венсен-де-Поль, монахинь которого называют сестрами бедняков.
Аббат Шатанье запротестовал: она, такая хрупкая, не вынесет всех тягот, которые принимают на себя эти святые сестры в больницах, в приютах, всюду, где нужно помочь ближнему и облегчить человеческие страдания.
— О, не беспокойтесь! — воскликнула Бланш в порыве самоотвержения. — У меня хватит сил искупить свой грех. Только тяжелый труд и мысль, что я кому-то приношу пользу, помогут мне забыться… И еще последняя просьба: пусть мне дадут работу в сиротском приюте, я стану матерью для всех малышей, отданных на мое попечение, я буду любить их так, как любила бы своего ребенка.
Бланш расплакалась. В ее голосе звучало такое горячее чувство, что аббат Шатанье вынужден был уступить. Он обещал похлопотать и через несколько дней сообщил Бланш, что желание ее будет исполнено. Он находил вполне естественным замысел молодой женщины. Ему, способному слепо жертвовать собой, легко было понять столь безграничное самоотречение. Он написал г-ну де Казалису, и тот с полнейшим безразличием ответил, что его племянница вольна поступать, как ей угодно, и что он одобрит любое ее решение. В глубине души г-н де Казалис ликовал по поводу вступления Бланш в такой скромный и бедный орден, не требующий денежных пожертвований.
Накануне того дня, когда мадемуазель де Казалис должна была покинуть маленький домик, аббат Шатанье, зайдя к ней, нашел ее очень взволнованной и смущенной. Присутствовавшая при этом Фина забросала Бланш вопросами о причине ее внезапной грусти. В конце концов молодая женщина опустилась перед священником на колени и дрожащим голосом сказала:
— Отец мой, во мне еще не умерли земные желания… Прежде чем я окончательно посвящу себя богу, мне бы хотелось в последний раз взглянуть на своего ребенка.
Аббат поспешно поднял ее.
— Идите, — ответил он, — идите туда, куда зовет вас сердце. Не бойтесь оскорбить небо, поддаваясь чувству нежности. Господь любит тех, кто любит. В этом и заключается вся суть христианства.
Взволнованная Бланш поспешно оделась. Фина должна была проводить ее к ребенку. Вскоре они вышли из дому. Со дня родов они избегали говорить о младенце. Один только раз цветочница, чтобы успокоить молодую мать, сказала ей, что сын ее в безопасности, чувствует себя хорошо и окружен заботливым уходом.
Взяв у Бланш ребенка, Мариус и Фина в одноколке вернулись в Марсель. На следующий день, согласно задуманному ими дерзкому плану, в успехе которого молодые люди не сомневались, они спрятали ребенка в Сен-Барнабе у жены садовника Эйяса, рассчитывая, что г-н де Казалис никогда не додумается искать его там.
Именно туда и везла теперь Фина молодую мать. Когда Бланш снова увидела дом садовника Эйяса, огромные шелковицы, простирающие свои ветви до самой двери, каменную скамью, где она когда-то сидела с Филиппом, прошлое встало перед ней, и она разрыдалась. Минул лишь год, а ей казалось, что века страданий отделяют ее от поры былой любви. Перед ней вставали картины былого: вот она бросается на шею возлюбленному, беспечная, полная надежд на светлое будущее. И в то же время она видела себя в отчаянии, с кровоточащим сердцем, сломленной настолько, что в семнадцать лет она решила отказаться от всех радостей жизни. Прошло лишь несколько месяцев, и от надежд, поющих в сердце любой девушки, она пришла к мрачным мыслям об искуплении, наполняющим души кающихся грешников. Безысходная тоска сжала грудь молодой женщины.
Взволнованная, дрожащая, остановилась Бланш перед дверью садовника Эйяса, не смея войти в дом: она боялась встретить призрак Филиппа там, где молодой человек осыпал ее ласками.
Заметив смятение Бланш, Фина прогнала ее страхи и вспугнула воспоминания, спокойно сказав ей:
— Идите… Ваш сын здесь.
Бланш быстро переступила порог дома. Сын должен защитить ее от прошлого. Она вошла в большую закопченную деревенскую комнату; не сделав и трех шагов, Бланш очутилась возле колыбели. Она склонилась над спящим ребенком и долго смотрела на него, не решаясь разбудить. Сидя около двери, жена садовника вязала чулок и вполголоса напевала какую-то нежную и протяжную провансальскую песню. Сумерки сгущались. Бланш поцеловала ребенка в лобик. Она плакала. Ее горячие слезы разбудили бедного малыша, тот протянул ручонки и захныкал. Сердце матери больно сжалось. Не состоит ли ее долг в том, чтобы не отходить от этой колыбели? Имеет ли она право искать приюта в лоне церкви? Она испугалась, что поддастся желанию, в котором не смела признаться самой себе, что ею могут овладеть безумные надежды. Тогда она сказала себе: я согрешила и должна подвергнуться каре. Ей почудилось, будто какой-то голос крикнул: «В наказание ты будешь лишена ласк своего ребенка». И, покрыв поцелуями личико сына, которого она, по собственному приговору, никогда не должна была больше увидеть, Бланш, рыдая, убежала.
С этих пор сердце молодой женщины умерло для любви; она порвала последние узы, связывавшие ее с этим миром. В тот переломный час она отрешилась от всего плотского. Душа — вот все, что от нее осталось.
Вернувшись в Марсель, Бланш передала Фине бумаги, удостоверяющие личность ее сына. На следующий день она уехала в маленький городок департамента Вар, где постриглась в монахини и согласно своему желанию поступила в один из сиротских приютов.
Прошло два года. Через несколько месяцев после описанных событий Мариус женился на Фине, и они устроились в маленькой, скромной и уединенной квартирке на бульваре Бонапарта. Г-н Мартелли скрепил своей подписью их брачный контракт и дал Мариусу приданое: привлек его к участию в делах. Отныне судовладелец считал Мариуса не служащим, а компаньоном, вложившим в фирму свой капитал — ум и преданность делу. Занятая хлопотами по хозяйству, Фина оставила киоск на бульваре Сен-Луи, но ей тоже хотелось что-то вносить в семью, и в часы досуга она стала делать искусственные цветы. Она умела придать им живую прелесть и свежесть. Порой, когда хвалили ее уменье, Фина вздыхала: она грустила о своих прежних благоухающих букетах.
— Ах! Разве такие розы создает господь бог, — возражала она.
Это были годы безмятежного счастья. Молодая чета жила словно в теплом, спрятанном во мху гнездышке. Дни шли своей чередой, наполненные блаженным однообразием и довольством. Супругам хотелось лишь одного: чтобы так продолжалось всегда и чтобы каждый час приносил с собой все те же поцелуи, все те же радости. По утрам Мариус отправлялся в контору, а Фина усаживалась за свой столик. Она скручивала стебельки, гофрировала лепестки, создавая своими проворными пальчиками нежные муслиновые цветы. А по вечерам они гуляли вдвоем по шумным улицам, направляясь в сторону Андума, к морю. У них был там свой укромный уголок, где они сидели до темноты, с волнением глядя на безбрежный лазурный простор; спускалась ночь, а они все смотрели на величавое море, которое когда-то в Сент-Анри обручило их. Казалось, они приходили поблагодарить его и услышать в глухом рокоте волн песнь своей любви. Возвратившись домой, они еще сильнее любили друг друга, и ночь дарила им еще большее счастье.
Один день в неделю, воскресенье, Мариус и Фина проводили в деревне. Они отправлялись в Сен-Барнабе с утра и возвращались домой только под вечер. Посещая сына Бланш и Филиппа, молодая чета как бы совершала священное паломничество. К тому же им было очень хорошо у садовника Эйяса, под сенью растущих у крыльца шелковиц. Теплый чистый воздух наполнял их радостью, у них появлялся зверский аппетит, они снова становились юными, шумными и веселыми. Пока Мариус беседовал с садовником, Фина, сидя на земле, играла с ребенком. Сколько было смеху, сколько милых детских забав! По желанию Бланш Мариус и Фина стали крестными ребенка. Они назвали его Жозефом. Когда малыш говорил молодой женщине «мама», она вздыхала и укоризненно смотрела на мужа: почему у нее нет маленького белокурого ангелочка, похожего на ее крестника? Потом Фина сжимала ребенка в объятиях. Она не могла бы любить его сильнее, если бы даже это был ее собственный сын.
Жозеф рос, очаровательный и изящный, — истинное дитя любви. Он уже ходил и что-то лепетал на восхитительном языке малышей. Сейчас Мариус и Фина могли только обожать его. Настанет время, и они дадут ему должное воспитание и обеспечат то положение в обществе, которое принадлежало ему по праву.
Но счастье не мешало молодой чете всегда помнить о Филиппе. Бедный изгнанник поселился в Италии, он жил там в горьком одиночестве. Брат всеми средствами добивался помилования, чтобы Филипп мог вернуться в Марсель и начать трудовую жизнь. К сожалению, перед молодым человеком вырастали все новые и новые препятствия. Мариус постоянно наталкивался на скрытое сопротивление, о которое разбивались его самые энергичные усилия. Но он не отчаивался. Он был уверен, что в конце концов добьется своего.
А пока Мариус переписывался с Филиппом, советовал ему не терять мужества и ни в коем случае не поддаваться желанию вернуться во Францию. Подобная неосторожность могла бы все погубить. Филипп отвечал, что силы его иссякают и он смертельно тоскует. Отчаяние и нетерпение брата пугали Мариуса. Пытаясь удержать беглеца в изгнании, он прибегал ко лжи. Он писал Филиппу, что тот будет помилован через месяц, но срок этот истекал, и Мариус уверял брата, что помилование непременно будет получено в следующем месяце. Более года он таким образом заставлял Филиппа терпеливо ждать.
Однажды, в воскресенье вечером, вернувшись из Сен-Барнабе, Фина и Мариус узнали от соседей, что во второй половине дня их несколько раз спрашивал какой-то молодой человек. Они уже укладывались спать, теряясь в догадках, кто бы это мог быть, когда к ним тихонько постучали. Мариус открыл дверь и остолбенел.
— Неужели это ты? — воскликнул он в полном отчаянии.
Выбежала Фина. В передней она застала Филиппа, который, обняв брата, расцеловал и ее.
— Да, это я, — ответил Филипп, — я там погибал с тоски, мне нужно было вернуться во что бы то ни стало.
— Какое безумие, — продолжал Мариус, совершенно убитый. — Я был уверен, что добьюсь помилования… А теперь я уже ни за что не ручаюсь.
— Ничего! Придется прятаться до тех пор, пока ты не добьешься успеха… Мне было невмоготу больше жить вдали от вас, вдали от моего мальчика… Я был просто болен от тоски…
— Но почему ты не предупредил меня? Я принял бы какие-нибудь меры предосторожности.
— А! Если бы я предупредил тебя, ты помешал бы мне вернуться в Марсель. Я пошел на риск. Но ты ведь у нас умница и сумеешь все исправить. — И, повернувшись к Фине, Филипп с волнением спросил ее: — Как мой маленький Жозеф?
Опасность, которой подвергался беглец, была сразу забыта. Неприятное удивление и недовольство первых минут встречи сменились сердечными излияниями и долгой задушевной беседой, затянувшейся до трех часов утра. Филипп рассказывал о лишениях и бедах, выпавших на его долю в изгнании. Чтобы как-то прожить, ему пришлось давать уроки французского языка, постоянно переезжая из одного города в другой, так как он остерегался длительных знакомств. Филипп поведал обо всех своих злоключениях, и брат его, глубоко растроганный, и не подумал больше упрекать его: напротив, он стал изобретать способ спрятать Филиппа в Марселе, чтобы он мог ждать помилования, не расставаясь со своим сыном.
Прежде всего, по требованию Мариуса, Филипп сбрил бороду, и это совершенно изменило лицо молодого человека. Затем Мариус заставил его надеть простую одежду и устроил на службу к брату своей жены, Каде, стоявшему теперь во главе предприятия Совера, Было условлено, что Каде разрешит Филиппу спокойно разгуливать в порту, ничем его не обременяя. Но мнимый грузчик, томясь бездействием, уже на второй день захотел работать и возглавил группу чернорабочих.
Так продолжалось в течение нескольких месяцев. Мариус надеялся, что ему вот-вот удастся добиться Помилования. Филипп был совершенно счастлив. Каждый вечер он отправлялся в Сен-Барнабе, и радость свидания с сыном заставляла его забывать все невзгоды.
Уже около года Филипп находился в Марселе. Однажды вечером ему показалось, что какой-то высокий худощавый мужчина следовал за ним от самого порта до дома садовника Эйяса. Но маленький Жозеф встретил отца веселым смехом, и тот забыл об этом происшествии. Будь Филипп поосмотрительней, он заметил бы, как на следующий день все тот же высокий худощавый мужчина, выслеживая его, снова шел за ним по пятам.
За те три года, что протекли со времени рождения Жозефа, в жизни г-на де Казалиса произошли большие перемены. На последних выборах он не был избран депутатом парламента и обосновался в Марселе. Провал на выборах, которому г-н де Казалис был обязан своей непопулярностью в народе, вызванной его распрей с Кайолями, казалось, очень мало огорчил его. По правде говоря, его больше интересовали дела личные, нежели государственные; с него хватало своих забот и хлопот: он обдумывал, как отразить угрожавшие ему удары, и не хотел обременять себя мандатом депутата, удерживавшим его каждый год в течение нескольких месяцев в Париже.
Господин де Казалис поселился в особняке на бульваре Бонапарта и старался заставить город забыть о себе. Он перестал выезжать в экипаже и обрызгивать грязью мирных торговцев, он делал все, чтобы стушеваться, и его намерения увенчались успехом: через некоторое время он стал для большинства жителей города совершенно неизвестным человеком. Он мечтал как можно скорее обеспечить себе спокойное существование, а затем переехать в Париж и там с шиком проживать состояние своей племянницы.
Он прятался и вел такую жалкую жизнь только с одной целью: осторожность подсказывала ему, что необходимо сперва изучить обстановку и посмотреть, как можно безнаказанно присвоить чужое богатство. Он жаждал немедленно удовлетворить свое желание, однако его останавливал страх. Ему очень хотелось обокрасть Бланш, но так, чтобы никто никогда не смог назвать его вором.
Господин де Казалис, как простой буржуа, любящий покой и тишину, укрылся в своем особняке и добился того, что о нем забыли. Тогда он стал готовиться к бою. Пора было приступать к выполнению задуманного им плана: он надеялся, что своим внешним безразличием усыпил бдительность противника. Самой заветной мечтой г-на де Казалиса было найти сына своей племянницы и завладеть им. Только тогда он мог бы спокойно распоряжаться находившимся в его руках мертвым капиталом. Однако огромным усилием воли он заставлял себя лицемерить и притворяться в течение трех лет. Он жил тихо, не предпринимая никаких попыток узнать, где спрятан его внучатый племянник, не делая ни одного рискованного шага. Он оставался верен своему показному равнодушию.
Эта комедия достигла цели: Мариус успокоился. Он был убежден, что, узнав о похищении ребенка, г-н де Казалис придет в ярость и в поисках малыша перевернет весь Марсель. Поэтому его очень удивило безразличие, с каким отнесся ко всему дядя мадемуазель Бланш. Сперва Мариус заподозрил было за этим равнодушием ловушку. Потом его опасения мало-помалу рассеялись, он успокоился и в конце концов совершенно перестал думать об этом человеке, прятавшемся в тени, чтобы лучше подстеречь свою добычу.
Господин де Казалис понимал, что Кайоли еще долгое время не смогут сделать ребенка орудием борьбы против него, и поэтому терпеливо выжидал, не приступая к поискам. Он давал им возможность вырастить мальчика, рассчитывая похитить его, как только станет опасным оставлять Жозефа у Кайолей. Пока Филипп не возвратится во Францию и пока его сын не достигнет определенного возраста, руки у Мариуса будут связаны, он ничего не сумеет предпринять, так как любой скандал неизбежно обернется против его брата. По правде говоря, г-н де Казалис главным образом надеялся воспользоваться прямотой и чувством справедливости, присущими Мариусу. Он понимал, что молодой человек ни за что не позволит себе скомпрометировать Бланш, скорее он вовсе откажется от денег. Во всяком случае, лет пять по меньшей мере г-н де Казалис мог пребывать в полном покое.
Но если г-н де Казалис рассчитывал на добродетели Мариуса, то при одной мысли о Филиппе его охватывал панический страх. Кто-кто, а этот его ни в коем случае не пощадит, попадись он ему в руки. Вспоминая вспыльчивый и энергичный характер беглеца, бывший депутат понимал: подобный человек ни перед чем не остановится, лишь бы отомстить и утолить свою ненависть. Г-н де Казалис страстно желал возвращения Филиппа во Францию и принял на этот случай кое-какие меры. Такой опрометчивый поступок Филиппа дал бы г-ну де Казалису возможность вновь засадить его в тюрьму. Именно поэтому бывший депутат поручил некоему Матеусу, негодяю, преданному ему всей душой, отправиться в Италию и следить там за молодым человеком, а в случае, если тот вздумает вернуться во Францию, приехать вместе с ним. Шпион точно выполнил поручение. Он нашел Филиппа в Генуе и больше не спускал с него глаз. В Марсель они возвращались одновременно, на одном пароходе. Но во время высадки Матеус случайно потерял Филиппа из виду и смог сообщить своему хозяину только о прибытии его противника в Марсель, но где он скрывается, указать не сумел.
Узнав, что Филипп в Марселе, г-н де Казалис очень встревожился. Его не страшила открытая и немедленная месть, — он опасался, что молодой человек станет тайно преследовать его и заставит вернуть захваченное состояние. Г-н де Казалис нисколечко не возражал, чтобы Филипп вернулся во Францию, но при условии, что ему будет известно убежище молодого человека и он сможет выдать его полиции на другой же день после прибытия. Но Филипп ускользнул от него, и г-ну де Казалису все время мерещилось, что он бродит где-то поблизости и роет ему яму. Целый год провел он в постоянной тревоге. Тщетно следил он за Мариусом, поручив Матеусу ни на минуту не упускать его из виду, — добраться до Филиппа ему так и не удалось: братья условились воздержаться от встреч до того момента, когда Филипп получит помилование и они смогут обнять друг друга без всякого риска. К тому же без бороды, в одежде простого грузчика, с загорелым лицом и руками, Филипп был настолько не похож на себя, что Матеус не раз проходил мимо молодого человека, не узнавая его. Пока г-н де Казалис не уверялся в возможности немедленного ареста Филиппа, он не хотел вмешивать в свои дела полицию, и потому неудачи соглядатая приводили его в отчаяние. Попытки Мариуса добиться оправдания брата могли в конце концов увенчаться успехом, и поэтому, подгоняемый страхом, г-н де Казалис каждое утро выпускал Матеуса на поиски, обещая ему все более и более щедрое вознаграждение.
Однажды, проходя по порту, г-н де Казалис замешался в толпе, образовавшейся вокруг какого-то грузчика: огромный ящик с товаром придавил ему ногу. Г-н де Казалис подошел ближе и увидел возле бедняги одного из его товарищей, тоже грузчика, отдававшего какие-то приказания. Резкие жесты и громкий голос этого человека привели г-на де Казалиса в глубокое волнение. Он слышал Филиппа только раз, на суде, но хорошо запомнил его голос.
Господин де Казалис тут же вернулся домой, вызвал к себе Матеуса и дал ему подробные инструкции. Соглядатаю надлежало удостоверить личность грузчика, последить за ним два-три дня, ознакомиться с его привычками и узнать, где он бывает. На следующий день охота началась.
Замысел г-на де Казалиса был хитроумен и вместе с тем прост. Бывший депутат решил нанести двойной удар. Ему захотелось обнять своего внучатого племянника. И так уж он слишком долго оставлял ребенка Кайолям, теперь наступил его черед завладеть им. Он решил, что Филипп, сам того не ведая, поможет ему отыскать ребенка и выкрасть его. Несомненно, он часто навещает сына, и достаточно последить за отцом, чтобы найти мальчика. Г-н де Казалис полагал, что, узнав, где спрятан Жозеф, нетрудно будет выдать врага полиции и одновременно завладеть наследником Бланш.
Через два дня Матеус явился с докладом к своему хозяину. Грузчик действительно оказался Филиппом Кайолем. Каждый вечер он отправляется в Сен-Барнабе к садовнику по имени Эйяс, на попечении которого находится какой-то ребенок. Бывший депутат понял все, и на его лице заиграла торжествующая улыбка.
— В какое время приходит он в Сен-Барнабе? — спросил г-н де Казалис.
— В шесть часов вечера, — ответил шпион, — и остается там часов до девяти.
— Прекрасно… Приходи завтра в шесть. Я скажу тебе, что делать.
На следующий день г-н де Казалис долго совещался с Матеусом. Затем они отправились в Сен-Барнабе и прибыли туда в семь часов вечера, в сопровождении двух жандармов.
С тех пор как Филипп тайно вернулся в Марсель, жизнь его текла уныло и однообразно. Его единственной радостью были ежедневные поездки в Сен-Барнабе, где он мог приласкать своего сына. Мариус, взывая к благоразумию, заклинал брата не ездить к мальчику до помилования: Филиппу лучше не видеться с Жозефом до той поры, когда эти встречи уже не будут больше грозить опасностью им обоим. Однако Мариусу пришлось уступить настойчивым просьбам брата; он успокаивал себя: ведь г-н де Казалис не знает, что Филипп и его сын находятся в Марселе.
Осужденный не видался ни с кем, даже с Мариусом. Все вечера он проводил у Эйяса. То были лучшие минуты его жизни. Едва он приезжал, садовник с женой оставляли мальчика на его попечение, а сами отправлялись на рынок в Марсель с фруктами и овощами. Филипп запирал дверь и играл с Жозефом, резвясь, как ребенок. Он обретал душевный покой и мечтал о счастливом будущем. В тишине этого старого дома Филипп забывал, что он беглый, что любой жандарм может отвести его в город в наручниках; он воображал себя крестьянином, отдыхающим после целого дня работы в поле. Эти светлые часы вливали в него новые силы и выводили из того лихорадочного состояния, в которое он порой впадал.
В сгорбленном, постаревшем человеке, ухаживавшем за ребенком с нежностью преданной кормилицы, никто не узнал бы молодого щеголя, который три года назад заставлял кричать о своих необычайных похождениях весь Марсель. Несчастье — суровая школа.
В тот вечер, когда г-н де Казалис и Матеус в сопровождении двух жандармов направлялись в Сен-Барнабе, Филипп, как обычно, в шесть часов вечера пришел к Эйясам. Садовник с женой уже поджидали его: им нужно было отвести в Марсель тележку винограда. Оставшись один, Филипп запер входную дверь и вошел в комнату нижнего этажа. Маленький Жозеф не играл: весь день он бегал по винограднику и теперь, улыбаясь измазанным ягодами ротиком, спал на какой-то старой кушетке. Стараясь не разбудить ребенка, Филипп тихонько походил по комнате и сел возле него. В доме было тихо. В смутном свете наступающих сумерек он почти целый час не отрывал глаз от спящего сына. Филипп сидел молча и неподвижно, с радостным волнением прислушиваясь к легкому дыханию мальчика. Крупные слезы текли по его щекам, но он не замечал их.
Сильный стук в дверь заставил его вздрогнуть. В мечтах он обрел призрачное спокойствие и на некоторое время забылся. Но вот он снова вернулся на землю, к ужасу своего повседневного существования. Там, за дверью, несомненно, стояли жандармы. Он уже чувствовал на своем плече тяжелую длань закона.
Твердо решив никого не впускать, Филипп приподнялся на стуле и прислушался. Чтобы не выдать своего присутствия, он каждый вечер запирал дверь. Маленький Жозеф, розовый, улыбающийся, по-прежнему спокойно спал. Удары в дверь участились, но теперь Филипп понял: это стучит слабая и нетерпеливая рука. В то же мгновенье до него донесся чей-то шепот:
— Отоприте ради бога, скорее отоприте!
По-видимому, за дверью была смертельно перепуганная женщина. Голос ее показался Филиппу знакомым, и он отодвинул задвижку. В комнату ворвалась Фина и, задыхаясь, с трудом переводя дух, быстро заперла дверь. Минуту она стояла молча, прижав руки к груди, почти без сознания.
Филипп изумленно смотрел на нее: Фина в такое время никогда не бывала у Эйясов. Очевидно, произошло что-то очень серьезное, раз она решилась прийти сюда, не боясь погубить этим Филиппа.
— Что случилось? — спросил, он.
— Они уже здесь, — с глубоким вздохом ответила Фина. — Я увидела их на дороге и побежала напрямик через поля, чтобы их опередить.
— О ком вы говорите?
Фина удивленно посмотрела на Филиппа.
— Ах да, вы ведь ничего не знаете… сказала она. — Я пришла предупредить: сегодня вечером вас должны арестовать.
— Сегодня вечером — арестовать?! — гневно воскликнул молодой человек.
— Днем, — продолжала бывшая цветочница, — Мариус случайно узнал, что господин де Казалис собирается кого-то арестовать в Сен-Барнабе. Ему дали для этого двух жандармов.
— Опять этот человек!
— Мариус вернулся домой вне себя от горя и послал меня сюда, забрать ребенка и уговорить вас бежать.
Филипп направился к двери.
— Слишком поздно! — в отчаянии воскликнула молодая женщина. Я не успела. Говорю же вам, они уже здесь.
В полном изнеможении она упала на стул возле Жозефа и разрыдалась, взглянув на спящего ребенка. Филипп кружил по комнате, словно в поисках выхода.
— Нет спасенья, — шептал он. — Ах, была не была! Дайте мне ребенка. Темнеет, и, может быть, удастся незаметно ускользнуть.
Но когда он наклонился взять Жозефа, Фина крепко сжала его руку. Они прислушались, и в тишине до них ясно донесся шум шагов возле самого дома. Почти в тот же миг в дверь громко постучали прикладом. Раздался грубый оклик:
— Именем закона, отоприте!
Филипп побледнел и опустился на кушетку рядом с ребенком.
— Все пропало, — прошептал он.
— Не открывайте, — тихо сказала Фина. — Мариус наказывал, если вам не удастся бежать, не сдаваться до последней минуты. Необходимо выиграть время.
— Но почему он сам не пришел?
— Не знаю. Он не посвятил меня в свои планы. Не успела я сесть в фиакр, как он уже куда-то умчался.
— И не сказал, придет ли к нам на помощь?
— Нет… Повторяю же вам, он был вне себя от горя; я только слышала, как он прошептал: «Да поможет мне бог. Я должен добиться успеха!»
Жандармы застучали еще сильнее, и снова раздались страшные слова:
— Именем закона, отоприте!
Фина приложила палец к губам, призывая Филиппа хранить полное молчание. Каждый удар, каждое слово заставляли их вздрагивать и повергали в ужас, а маленький Жозеф по-прежнему спал, хотя и беспокойным сном.
Жандармы стучали и кричали уже минут пять. Наконец один из них заявил г-ну де Казалису, что в доме, по-видимому, никого нет, а взломать дверь они не имеют права.
— Будь у нас уверенность, что преступник там, — добавил он, — мы бы сорвали замок. Но это рискованный шаг — а вдруг его там не окажется?
— Да он наверняка там! — воскликнул Матеус. — Я сам видел, как он вошел.
— Отвечаю за все, — сказал в свою очередь г-н де Казалис, — и беру на себя ответственность за ваши действия.
Но оба жандарма только покачали головами, прекрасно понимая, что, если они нарушат закон о неприкосновенности жилища, вина ляжет только на них. Их прислали сюда арестовать человека, которого им укажут. Никакого другого приказа они не получали и теперь боялись превысить свои полномочия.
Жандармы колебались и были готовы повернуть обратно, чем привели г-на де Казалиса в полное отчаяние. Но внезапно в доме раздался какой-то шум.
— Слышите, — сказал он, — теперь вы убедились, что там кто-то есть?
Это проснулся маленький Жозеф. Он испугался темноты, грубых голосов и расплакался. Фина пришла в ужас. Напрасно она старалась успокоить малыша своими ласками: она не могла заставить его замолчать. Сын предавал отца.
Жандармы вновь принялись стучать и закричали:
— Отоприте, или мы выломаем дверь!
Они стучали с такой силой, что Филипп понял: под ударами их прикладов дерево скоро сдаст. Прятаться уже не имело смысла, он встал и зажег лампу. Весь дом содрогался от грохота, и перепуганный Жозеф плакал все громче. Фина в панике ходила взад и вперед по комнате, на руках укачивая ребенка, но он все не успокаивался.
— А! Пускай кричит, — сказал ей Филипп. — Все равно они уже знают, что я здесь. Бедный мой малыш, — прошептал он, подойдя к ребенку.
Филипп смотрел на него со слезами на глазах. Поцеловав его еще раз, он быстро направился к выходу.
Фина остановила его.
— Вы хотите открыть им? — с тревогой спросила она.
— Конечно, — ответил молодой человек. — Разве вы не видите? Дерево не выдерживает. Еще немного, и они сорвут замок. Эйяс может вернуться с минуты на минуту. Бегство уже невозможно, и я не хочу, чтобы они совершенно сломали дверь.
— Ради бога, подождите еще… Нужно выиграть время…
— Выиграть время?.. Зачем?.. Разве не все уже потеряно?
— Нет. Я верю в Мариуса. Он наказывал оттянуть ваш арест, насколько это будет возможно, и я умоляю вас послушаться его совета. Речь идет о вашем спасении.
Филипп покачал головой.
— Меня заставят дорого заплатить за каждую минуту сопротивления, — оказал он. — Не стоит бороться понапрасну.
От отчаяния он попросту струсил. Фина понимала это, но не знала, как ободрить его. Внезапно ее осенило.
— А что станет с Жозефом? — воскликнула она. — Арестовав вас, они заберут и мальчика.
Молодой человек, взявшись было за задвижку, повернулся. Он был бледен и дрожал, как в ознобе.
— Вы хотите сказать, что Казалис здесь, вместе с жандармами? — спросил он, снова подойдя к молодой женщине.
— Да, — ответила она.
Он побледнел еще сильнее и произнес сдавленным голосом:
— О! Теперь мне все ясно!.. Жалкий эгоист, я думал только о своем спасении, а мой ребенок еще в большей опасности, чем я. Вы правы, им нужно арестовать меня, чтобы украсть Жозефа. Боже мой, что делать?!
В эту минуту дверь затрещала под ударами, — казалось, она вот-вот разлетится. Филипп растерянно огляделся.
— Нет никакого выхода, — повторял он. — Через несколько минут они вломятся в дом. Боже мой, что же делать? Как спастись?
Удары становились все более и более ожесточенными. Чувствовалось, что жандармов приводило в бешенство собственное бессилие; а дверь все не поддавалась.
Филипп обхватил голову руками и задумался: он искал путь к спасению. Наконец, понизив голос, он торопливо прошептал:
— Вы убедили меня. Нужно попытаться выиграть время… Мариус всегда был моим ангелом-хранителем.
— Забаррикадируем вход! — воскликнула молодая женщина.
— Ни в коем случае: открытое сопротивление только ускорит события.
— Что же вы решили?
— Впустить их и сдаться… Но прежде поднимитесь с Жозефом на чердак и спрячьтесь там как можно лучше. Постараюсь затянуть формальности ареста, чтобы брат успел прийти нам на помощь.
— А если вас сразу же уведут и я останусь во власти этих людей?
— Значит, такова воля господня… Сейчас не время рассуждать, да у нас и нет другого выхода. Слышите? Дверь трещит… Ради всего святого, поднимайтесь скорее на чердак и спрячьтесь!
Он подтолкнул Фину к лестнице, а когда она скрылась в темноте, отодвинул задвижку.
Филипп погасил лампу и открыл дверь. Ворвавшись в дом, жандармы как вкопанные остановились на пороге, опасаясь ловушки: во тьме они могут угодить в открытый подвальный люк или же на них набросятся сзади, как только они войдут в комнату. Черная бездна, разверзшаяся перед ними, испугала их.
— Без света тут нечего делать, — сказал один из жандармов. — В такой темноте нам его не найти.
— Спичек даже нет, — отозвался другой.
Господин де Казалис злился. Он не предвидел этого нового осложнения. Мгла непроходимой стеной отделяла его от Филиппа.
— Испугались вы, что ли? — закричал он.
В припадке ярости он толкнул жандармов и таким образом заставил их войти в комнату.
Филипп стоял возле самой двери, прижавшись к стене. Едва жандармы переступили порог, как он бросился вперед, пробежал за их спинами и, чуть не сбив с ног Матеуса, очутился снаружи.
— На помощь! — заорал Матеус. Он сбежал!
Жандармы быстро повернули головы. Филипп остановился в нескольких метрах от дома. Ему ничего не стоило бы скрыться, но он думал сейчас не о себе, а только о сыне. Он погасил лампу и притворился, что пытается бежать с единственной целью выиграть время. Скрестив руки на груди, всей своей позой выражая презрение, Филипп громко опросил:
— Что вам надо? Зачем вам потребовалось, чтобы я открыл дверь?
Жандармы бросились на него и схватили за руки.
— Пустите меня! — властно приказал Филипп. — Вы же видите, я добровольно сдаюсь. Если бы я хотел бежать, то был бы уже далеко… Говорите, что вам от меня надо?
— Нам приказано арестовать вас, — ответили жандармы и, невольно подчинившись повелительному тону Филиппа, отпустили его.
— Хорошо, — продолжал Филипп, — я последую за вами, но прежде покажите мне приказ об аресте… Войдем в дом.
Он вернулся в комнату, делая вид, что не замечает Матеуса и г-на де Казалиса. Когда Филипп зажег лампу, бывший депутат и его верный помощник предстали перед ним. Обратившись к жандармам, Филипп с издевкой спросил:
А что, эти господа тоже из полиции?
Вопрос хлестнул дворянина по лицу. Г-н де Казалис сознавал, какую недостойную роль он играет, и клокотавшая в нем глухая злоба прорвалась наружу.
— Чего вы ждете? — прорычал он. — Заткните глотку этому негодяю, свяжите его… Ага, мерзавец, я отыскал тебя, на этот раз ты от меня не уйдешь!
Он брызгал слюной и требовал наручники, он хотел сам надеть их на Филиппа. А тот смотрел на дворянина с уничтожающим презрением. Жандармы предъявили Филиппу приказ об аресте, и он углубился в чтение бумаги, размышляя, как бы еще немного оттянуть время.
Между тем Матеус исчез. Он зажег огарок, который был у него в кармане, и тихонько прокрался на лестницу. Он выполнял приказ хозяина: г-н де Казалис обещал ему щедрое вознаграждение, если в суматохе он сумеет украсть маленького Жозефа.
Матеус, человек осторожный, ничего не делал наобум. Два дня он изучал быт обитателей дома Эйясов и знал, что садовник с женой должны в эту пору находиться в Марселе. Заслышав крики жандармов, он подумал, что Филипп, вероятно, спрятал сына в одной из комнат верхнего этажа. По-видимому, ребенок там один, и им можно будет легко завладеть.
Матеус осмотрел все комнаты верхнего этажа, но ничего не нашел. Одна из дверей оказалась запертой. Он сломал замок, обыскал комнату и убедился, что Жозефа там нет.
Тогда он решил подняться на чердак.
Толкнув дверь, запертую только на щеколду, Матеус вошел на чердак. Он сделал несколько шагов и, подняв над головой свечу, издали осмотрел углы, но не решился идти дальше: помещение было доверху завалено соломой, и Матеус побоялся вызвать пожар. Он ничего не заметил, кроме груды неописуемой завали: старые разбитые бочки, вышедшие из употребления садовые инструменты, какие-то обломки. Весь этот валявшийся на полу хлам отбрасывал длинные черные тени.
Матеус решил, что Филипп не станет прятать сына среди этой рухляди, покрытой пылью и паутиной. Он прекратил здесь поиски, снова спустился на второй этаж и еще раз тщательно обшарил все закоулки, открывая шкафы, поднимая занавески, заглядывая всюду, куда только можно. Ребенка словно никогда и не было! Тогда Матеус сел и стал все взвешивать. Мошенник привык при любых обстоятельствах действовать обдуманно и твердо придерживаться законов логики.
Размышления его были недолгими и привели к неопровержимым выводам. Он слышал крики ребенка, — значит, Жозеф в доме; раз его нет на втором этаже, он может находиться только на чердаке: просто надо лучше поискать.
Матеус опять поднялся наверх. Чтобы не вызвать пожара, он поставил свечу на старую лейку. На одно мгновенье у него мелькнула мысль поджечь солому. Он не побоялся бы даже спалить весь дом. Ребенок, несомненно, был здесь, и Матеус интуитивно чувствовал, что смерть малыша обрадует г-на де Казалиса. Стоит только уронить огарок, и наследник Бланш превратится в кусок обугленного мяса. Но, не получив таких указаний, шпион боялся перестараться. Хозяин требовал ребенка живым, и было бы недопустимо принести его мертвым.
Матеус принялся искать в соломе и среди старых бочек. Он действовал неторопливо, не пропускал ни одного уголка, ожидая, что вот-вот коснется теплого тельца ребенка. Тусклый мерцающий свет огарка мало помогал Матеусу в его поисках. Забравшись в глубь чердака, он внезапно остановился, услышав чье-то прерывистое дыхание. Матеус торжествующе улыбнулся. Дыхание доносилось из-за вязанок сена, уложенных на некотором расстоянии от стены так, что за ними оставалось свободное пространство.
Матеус вытянул шею и приготовился схватить ребенка. Но едва он заглянул в этот тайник, как от удивления опустил руки. Перед ним стояла Фина. Она прижимала к груди маленького Жозефа, который снова уснул и улыбался во сне.
Вот уже около четверти часа молодая женщина с замиранием сердца прислушивалась к приглушенному шуму шагов Матеуса. Это были страшные минуты. Когда он первый раз пришел на чердак, Фина чуть не выдала себя. Потом он спустился вниз, и она облегченно вздохнула, полагая, что опасность миновала. И вот он снова вернулся, он нашел ее! Она пропала, сейчас негодяй отнимет у нее ребенка!
Фину била дрожь, но она стояла прямо и смотрела на Матеуса в упор, твердо решив, что скорее умрет, чем отдаст Жозефа.
В первое мгновенье Матеус растерялся. Он никак не ожидал встретить здесь незнакомую молодую женщину, вероятно мать малыша. Но затем на лице негодяя появилась зловещая усмешка. В конце концов лучше иметь дело с этой женщиной, чем с Филиппом: одним ударом он опрокинет ее и без труда отнимет ребенка. Наверное, Фина прочла эту мысль в его глазах: она вся напряглась и прислонилась к стене, готовясь дать отпор.
Они не обменялись ни единым словом. Тусклый свет огарка освещал эту безмолвную сцену. Матеус протянул руку, и Фина закрыла глаза, считая себя погибшей, как вдруг снизу, из большой комнаты, где все еще находились Филипп и жандармы, донесся громкий крик: «Помилован! Помилован!» Молодая женщина сразу же узнала любимый голос; в нем звучали радость и ликование.
Фина воспряла духом.
— Слышите, — сказала она Матеусу. — Само небо пришло нам на помощь. Это для вас, негодяй вы этакий, жандармы принесли наручники.
Перепуганный Матеус позабыл теперь и о Фине и о ребенке: надо было думать о спасении собственной шкуры. Он подбежал к двери и прислушался: как удрать, если дело примет дурной оборот?
Внимательно прочитав приказ об аресте, Филипп вынужден был сдаться жандармам. Ему удалось, однако, протянуть еще некоторое время: не мог же он уйти из дома садовника Эйяса, не оставив ему хотя бы несколько объяснительных строк. На самом же деле он видел, как Матеус пробрался на лестницу, и теперь беспокоился за Фину и за ребенка. Он больше уже не верил в Мариуса и, боясь оставить дом на произвол г-на де Казалиса, хотел дождаться возвращения садовника.
Жандармы разрешили ему написать записку. Затем они заявили, что пора отправляться. Филипп в отчаянии огляделся вокруг, но увидел только злобную усмешку на лице депутата.
— Ну вот вы и в наморднике! — злорадно воскликнул тот. — Не похищать вам больше богатых наследниц и не вызывать скандалов в благородных семьях. Прелюбопытное зрелище: волокита Филипп Кайоль у позорного столба!
Филипп молчал. Он боялся поддаться соблазну и влепить этому негодяю пощечину. С момента появления в доме г-на де Казалиса Филипп подчеркнуто не замечал его присутствия. Пока бывший депутат осыпал молодого человека оскорблениями, один из жандармов надевал на него наручники.
— Идем, — сказал жандарм.
Филиппу пришлось направиться к выходу. Волнение сжало ему горло, и он чуть не разрыдался. В эту минуту со двора в раскрытую дверь донесся радостный крик, и какой-то человек ворвался в дом, не переставая твердить: «Помиловал! Помилован!»
Это был Мариус. Он не нашел экипажа, и ему пришлось пешком добираться сюда. Он бежал всю дорогу, и одежда его пропылилась. Мариус вынул из кармана пакет и подал жандармам. Это было извещение о помиловании, дарованное королем Филиппу. Оно было обещано брату осужденного еще месяц назад и прибыло как раз в ту минуту, когда г-н де Казалис, использовав остатки своего влияния, заставил прокуратуру действовать. Мариус только потому и не помчался в Сен-Барнабе, что хотел еще раз удостовериться, не пришло ли помилование.
Ознакомившись с содержанием пакета, жандармы склонили головы перед посланием, выражавшим волю всемогущего монарха. Миссия их была выполнена, им ничего не оставалось, как только удалиться.
Растерянный, повергнутый в трепет такой неожиданной развязкой, г-н де Казалис в бешенстве смотрел вслед уходящим жандармам, словно это они помогли освобождению его врага. Обезумев с отчаяния, он соображал, нет ли все-таки какого-нибудь способа заставить их отвести Филиппа в тюрьму.
Войдя в комнату, Мариус обнял брата и воскликнул:
— Ты свободен!.. Слава богу… я поспел вовремя…
Филипп на секунду замер, он задыхался от волнения и не смел поверить своему счастью. Вдруг, вспомнив о человеке, который поднялся наверх, чтобы похитить ребенка, он бросился к лестнице.
Матеус услышал его шаги. Мгновенно осознав, какая нависла над ним опасность, негодяй быстро окинул взглядом чердак, стараясь найти хоть какую-нибудь лазейку. В одном из слуховых окон на блоке болтался обрывок веревки. Рискуя упасть, Матеус ухватился за него и соскользнул вниз. Шпион чуть не свалился на голову г-ну де Казалису, который удалялся с проклятием на устах и бешеной злобой в сердце. Когда бывший депутат увидел Матеуса одного, без ребенка, то едва не избил его. План его полностью провалился: ему не удалось завладеть ни отцом, ни сыном.
Фина, избежав грубого нападения, спустилась вместе с Филиппом в комнату первого этажа. Здесь, вне себя от счастья, оба брата и молодая женщина как безумные бросились целовать Жозефа.
— Теперь нам нечего бояться! — воскликнул Мариус. — Позорный приговор не тяготеет больше над нами, и мы теперь можем, не таясь, заботиться о счастье ребенка.
На следующий день братья проснулись счастливые: отныне все страхи кончились, и они снова вместе. Накануне, щедро вознаградив садовника Эйяса и горячо поблагодарив его, они увезли с собой Жозефа.
Филипп и его сын провели ночь в маленькой квартирке молодоженов. От пережитых волнений Мариусу не спалось, и он всю ночь строил планы на будущее. Как только вся семья собралась за столом и Фина подала завтрак, он решил изложить свой проект.
— Давайте поговорим серьезно, — сказал он. — Нужно решить, что нам делать с Жозефом и за что взяться Филиппу.
Филипп внимательно слушал брата. Он часто задумывался над тем, как станет жить, когда не надо будет скрываться; одно было ясно: ради сына он должен остепениться и начать трудовую жизнь, отказавшись от своего непомерного честолюбия и сумасбродства.
— Нам не придется долго искать ребенку мать, — улыбаясь, сказал Мариус и посмотрел на Фину.
Молодая женщина держала Жозефа на коленях и, осыпая ласками, кормила супом. Услышав слова мужа, она воскликнула:
— Зачем же ее искать?! Ребенка поручили мне, он мой, ведь правда, Филипп?.. Я ему мать… Раз Мариус не хочет подарить мне сына, возьму этого мальчика себе и ни за что не отдам. Он всегда будет со мной, и вы увидите, как я буду любить его!
Филипп, растроганный, горячо пожал руку бывшей цветочнице. Ведь сын был еще совсем маленький, и эта мысль иногда пугала его. Что ему делать с четырехлетним ребенком? Предложение Фины облегчало задачу: он не расстанется с Жозефом, и у мальчика будет любящая мать.
— Ну вот, малыш пристроен, — смеясь, продолжал Мариус, — а я берусь пристроить отца… Но сперва, Филипп, расскажи о своих планах.
— Я хочу работать, — ответил молодой человек. — Хочу, чтобы вы забыли о моем беспутстве. Пора подумать о счастливом и спокойном будущем.
— Великолепно… Значит, ты отказываешься от своей мечты о богатстве и согласен, подобно мне, стать простым тружеником?
— Да.
— Ну, тогда я все устрою… Не можешь же ты оставаться грузчиком. Я предлагаю тебе скромную должность, но она даст тебе возможность жить совершенно самостоятельно.
— Заранее на все согласен и слепо полагаюсь на тебя, зная, что ты желаешь мне добра.
— Ладно. Я сейчас же пойду с тобой к моему патрону, господину Мартелли. Вот уже больше шести месяцев я сохраняю для тебя место с жалованьем в тысячу восемьсот франков. Поверь мне, друг мой, не к чему гнаться за властью и славой. Будь скромен — и мы заживем тихо и счастливо.
Братья отправились к судовладельцу. Тот радушно принял Филиппа и, по-видимому, был рад помочь ему, взяв к себе на службу.
— Мариус, дорогой, — весело сказал он, — дайте этому парню работу по вашему усмотрению. Здесь хватит дела, а нам нужны умные и энергичные работники. Я не забываю тех, кто мне верно служит.
Мариус поручил брату вести часть довольно обширной корреспонденции. Для Филиппа началась мирная жизнь. Целый день он проводил в конторе, а вечером возвращался в тихую квартирку молодой четы; посадив на колени Жозефа, он часами играл с ним. Фина уговорила хозяина сдать им еще одну комнату на пятом этаже и устроила в ней Филиппа. Хозяйство у них было общее: Филипп дневал и ночевал у брата, никуда не ходил и, казалось, чувствовал себя хорошо только в тихом семейном кругу.
Текли недели. При виде этой семьи, такой дружной и счастливой, где все были нежны и ласковы друг с другом, никто бы и не заподозрил, какие страшные минуты пришлось им пережить еще недавно.
Обычно они коротали вечера за теплой, сердечной беседой. Однако по временам к Филиппу возвращался его прежний резкий, раздраженный тон. Как только он вспоминал о г-не де Казалисе, он снова выходил из себя, ему хотелось заставить дядюшку своей бывшей возлюбленной вернуть награбленное состояние.
— Мы — трусы, — сказал он однажды вечером Мариусу, — мы не умеем мстить. Мне следовало бы надавать этому человеку пощечин и потребовать у него деньги моего сына.
Эти внезапные приступы гнева пугали Мариуса. Спокойный и уравновешенный, он более хладнокровно оценивал положение.
— Многого ты добьешься пощечинами! — урезонивал он брата. — Снова угодишь в тюрьму, вот и все.
— Но он — вор! Он прикарманил деньги, которые ему не принадлежат, и, возможно, проедает их! Завидую, что ты можешь спокойно думать о подобных вещах. А мне хочется вырвать у него состояние, которое по закону принадлежит Жозефу.
— Умоляю, не совершай новых безумств. Мы живем так счастливо, не нарушай нашего покоя.
— Значит, по-твоему, я должен отказаться от наследства, которое оставила моему ребенку его мать?
— Лучше бы ты выбросил из головы все эти мысли, по крайней мере на некоторое время. Иначе ты снова испортишь нам жизнь. Не будем нападать, ограничимся защитой. Мы слишком слабы, и нас разобьют при первой же стычке.
— Я хочу, чтобы мой сын был богат и влиятелен Я отказался от честолюбивых помыслов в отношении себя, но не в отношении сына.
— Твой сын счастлив, мы любим его, он вырастет честным человеком. Поверь мне, ему ничего не нужно, и, возможно, ты окажешь ему плохую услугу, если добьешься своего и он получит богатое наследство.
Такие разговоры велись часто. Мариус понимал, что г-н де Казалис слишком силен и, вступая с ним в единоборство, они не могут рассчитывать на успех; он сознавал, что при первом же удобном случае бывший депутат сам перейдет в наступление, и хотел сберечь силы для защиты. Мариус мечтал лишь об одном, чтобы дядя мадемуазель Бланш вовсе забыл о существовании Жозефа и Филиппа.
Но были и другие мотивы, заставлявшие его уговаривать брата отказаться от состояния. Мариус боялся, как бы Филипп, став богатым, вновь не натворил глупостей. Кроме того, заветным желанием Мариуса было, чтобы племянник стал простым служащим и жил так же спокойно, как живет он сам. Мариус не представлял себе более завидной участи. Он часто думал: «Жозеф будет беден и счастлив, подобно мне, он тоже найдет свою Фину и познает с ней радости, выпавшие на мою долю». В глубине души Мариус твердо решил не требовать от г-на де Казалиса ни единого су.
Когда Филипп начинал настаивать, Мариус просил его подумать о Бланш. Бедняжка не перенесет нового позора, а ведь г-н де Казалис ни за что не расстанется с тысячным состоянием, не подняв на ноги весь Марсель. Таким образом, Мариус пытался удержать брата от скандала, который мог привести к непоправимым несчастьям.
В конце концов Мариус доказал Филиппу, что мстить и требовать наследства преждевременно. С тех пор жизнь их потекла еще спокойнее. Оставалось одно опасение: г-н де Казалис, несомненно, втайне что-то замышлял, и, страшась его козней, Кайоли еще теснее сплотились для защиты маленького Жозефа.
Наступили первые дни февраля. Мариус успокоился, Филипп, видимо, привык к тихой, размеренной жизни и окончательно избавился от честолюбивых мечтаний. В его поведении не было ничего, внушающего тревогу. Мариус торжествовал: наконец-то он переборол натуру брата. Но вдруг Филипп стал где-то пропадать и по целым дням не показывался в конторе.
Их счастье снова стояло под ударом. Эта мысль приводила Мариуса в содрогание. Он начал следить за братом, пытаясь узнать, где тот бывает, и выяснил, что Филипп состоит членом тайного общества, которое, под влиянием событий в Париже, активно распространяет республиканские идеи. Это открытие несказанно огорчило его. Филипп снова подвергал себя серьезной опасности и давал в руки г-на де Казалиса оружие, которое тот мог использовать самым роковым образом. Но попытка вразумить заговорщика ни к чему не привела.
— Послушай, — возразил Филипп, — я обещал тебе не совершать больше никаких безумств, но не собирался отрекаться от своих убеждений… Наступил час народного мщенья, и с моей стороны было бы бесчестно не трудиться во имя того, что я считаю всеобщим благом.
И он добавил с улыбкой:
Отныне у меня будет лишь одна возлюбленная: имя ее — Свобода.
Тщетно Мариус пытался удержать его вечером подле ребенка. Филипп не хотел ничего слушать, и молодая чета вынуждена была в молчаливом отчаянии наблюдать за крушением своего столь трудно добытого счастья.
Воистину Филипп не был создан для спокойной жизни. Два месяца он еще мог прожить как мирный обыватель, но очень скоро это опротивело ему. Он жаждал сильных ощущений, потрясений и опасностей, поэтому с радостью бросился навстречу буре, которую несла с собой революция. Филипп всегда был человеком действия и пламенным демократом. Озлобленный несчастьем, имея свои счеты с аристократами, он жадно и радостно ухватился за мысль о восстании. К нему вернулась обычная резкость. Возглавив республиканскую партию, Филипп исподтишка побуждал рабочих к мятежу, толкал бедняков на баррикады, о которых давно мечтал.
В пятницу двадцать пятого февраля над Марселем грянул гром: город узнал о свержении Луи-Филиппа и о провозглашении в Париже республики.
Весть о революции взбудоражила все население города. Этот торговый люд, консервативный по самой своей природе, не хотел поступиться ни одним су из накопленных богатств; не имея никаких иных интересов, кроме материальных, он всей душой был предан Орлеанской династии, в течение восемнадцати лет способствовавшей широкому развитию торговли и промышленности. Лучшим правительством марсельцы считали то, которое предоставляло дельцам наибольшую свободу действий. Поэтому их так напугала весть о государственном перевороте, который неизбежно должен был приостановить коммерческие операции и привести к многочисленным банкротствам, подорвав кредит — основу большинства торговых домов города.
Для Марселя установление республики означало коммерческий крах, а следовательно, конец процветанию. Парижские события нанесли марсельцам удар в самое сердце. Большинство жителей тряслось над своим богатством, и лишь у немногих толстосумов при слове «свобода» дрогнули сердца.
Филипп заблуждался, считая, что может посеять среди своих сограждан республиканские идеи и что идеи эти дадут всходы. Но он отдался этому делу со всем жаром своей пылкой натуры. Он грезил наяву и не покладая рук пытался претворить свои мечты в действительность. Если бы он лучше изучил ту среду, в которой жил, если бы он мог хладнокровно оценить людей и события, он отказался бы от мысли поднять знамя свободолюбия и благоразумно держался бы в стороне.
По сути дела республиканской партии не существовало. Между либерально настроенной буржуазией и народом не было никакой связи; народ не поднимался на борьбу: без руководителей, без ясно осознанных целей он не решался действовать на свой страх и риск; буржуазия же довольствовалась мечтами о добропорядочной свободе, скроенной по ее обывательской мерке. Было, правда, несколько салонных республиканцев, которые повсюду произносили красивые речи; но эти болтуны ровно ничего не смыслили в современном состоянии умов и пытались извлечь личную выгоду, пользуясь изменившимся порядком вещей.
Наряду со слабыми и разрозненными республиканскими элементами существовали два могущественных лагеря: легитимисты, которые втихомолку посмеивались над падением Луи-Филиппа, надеясь воспользоваться беспорядком и снова захватить власть в свои руки, и консерваторы — огромная масса торгашей, требовавших мира во что бы то ни стало; им было все равно, кто будет у власти — законный король или узурпатор. Они страстно желали только одной свободы — свободы наживать миллионы.
Если бы Марсель посмел, то, возможно, произвел бы контрреволюцию. Но, даже вынужденный подчиниться обстоятельствам, он оказывал новому правительству скрытое сопротивление. С первого же часа существования республики Марсель относился к ней с недоверием и, насколько это было возможно, старался приуменьшить ее значение. Консервативные и легитимистские элементы по-прежнему господствовали в городе и превратили его в деятельный центр оппозиции.
Нервное возбуждение Филиппа порой несколько ослабевало, и тогда он ясно сознавал, что ему и его товарищам никогда не удастся превратить Марсель в республиканский город. Тут его охватывало великое отчаяние и великий гнев. Сперва Филипп с головой окунулся в журналистику, но вскоре увидел, что толпа перепуганных торговцев даже не читала его пламенных статей. Это оказалось пустой тратой времени. И Филипп рассудил, что борьба нужнее журналистики.
В Марселе была создана национальная гвардия, набранная исключительно из представителей аристократической буржуазии. Эта мера привела Филиппа в ярость. Было совершенно ясно, что задача национальной гвардии — держать народ в узде. Филипп хотел бы, чтобы наряду с богачами туда допустили и бедноту и поручили охрану города всем без исключения гражданам, целой армии людей, действительно воодушевленных свободолюбивыми идеями. Но, боясь народа, консерваторы вооружили одну лишь буржуазию. Они хотели, если позволят обстоятельства, стравить эти два противоположных лагеря. Это было самой настоящей подготовкой гражданской войны. Из рабочих в национальную гвардию приняли только грузчиков. Вооружая их, консерваторы, несомненно, рассчитывали, что члены этой корпорации в какой-то мере зависят от торговцев и поэтому согласятся выступить против своих братьев — других тружеников, то есть против той черни, при одном упоминании о которой консерваторов бросало в дрожь.
Филипп наотрез отказался вступить в национальную гвардию.
— Я остаюсь с народом, — заявил он во всеуслышанье. — Если на него нападут, если его права будут попраны, я призову его к оружию и буду сражаться вместе с ним.
С пятницы до вторника, то есть с двадцать пятого по двадцать девятое февраля, Марсель никак не мог решиться провозгласить республику. У власти все еще находились ставленники прежнего режима. Весь город пребывал в состоянии тревоги. Префект и мэр утверждали, что из Парижа нет никаких вестей. Понимая, как опасно оставлять власть в руках свергнутого короля, республиканцы устроили несколько демонстраций, но это ни к чему не привело. Контрреволюция уже начиналась: пока у консерваторов теплилась хоть какая-то надежда, они не хотели отдавать власть. Так тянулось до конца понедельника. Вечером рабочие, собравшиеся на Канебьер со знаменами и факелами, направились к ратуше и добились твердого обещания, что новое республиканское правительство будет назначено завтра утром.
Все эти пять беспокойных дней Филипп находился в страшном возбуждении. Он не ходил в контору, возвращался домой очень поздно, потрясенный всем пережитым за день. По вечерам в доме молодоженов, теперь безнадежно мрачном, раздавались гневные слова и угрозы. Фина и Мариус в отчаянии смотрели на Филиппа: он губил себя, он стоял на краю пропасти, и они понимали, что им не спасти его.
На следующий день после неудачной поездки к садовнику Эйясу гнев г-на де Казалиса сменился паническим ужасом: он был во власти своих врагов. Теперь Филипп помилован, и они, несомненно, станут преследовать его.
Господин де Казалис не смог скрыть своего страха от Матеуса. Не зная, на ком сорвать бессильную ярость, он осыпал своего приспешника упреками, ругал его и говорил, что тот подкуплен Мариусом и потому не украл Жозефа.
Матеус переносил все оскорбления с философским спокойствием и только пожимал плечами.
— Пожалуйста, продолжайте, — нагло говорил он. — Ругайте меня, называйте мерзавцем, если вам от этого станет легче. В душе вы прекрасно знаете, что я всецело предан вам, ибо вы платите мне так щедро, как никогда не смогут заплатить эти голодранцы Кайоли. Чем злиться, вы бы лучше подумали, что нам теперь делать.
Хладнокровие мерзавца успокоило г-на де Казалиса, и он признался своему сообщнику в желании бежать из Марселя и спокойно зажить в Италии или Англии. Это был бы самый простой и верный способ избавиться от грозящей опасности. Вряд ли кто-нибудь отправится за ним за границу требовать отчета по опеке.
Матеус слушал своего хозяина и качал головой. Такой план отнюдь не устраивал его. Он мечтал разбогатеть, а для этого нужно было заставить г-на де Казалиса оставаться в Марселе, чтобы, играя на его страхе, вытянуть из него как можно больше денег. Чутье подсказывало ему, что г-н де Казалис совершенно прав: спасеньем для него было бегство. Но Матеуса мало заботило спасенье г-на де Казалиса и ничуть не беспокоили опасности, которым тот подвергался. Он даже видел некоторую выгоду в том, чтобы г-н де Казалис ввязался в борьбу с весьма сомнительным исходом. Для соглядатая важно было одно: не потерять своего жалованья… Он горячо возражал против плана г-на де Казалиса, и ему посчастливилось найти убедительные доводы.
— К чему бежать? Разве вы уже больше не помышляете о мести? Потом еще ничто не потеряно. Ваши враги боятся вас и никогда не решатся напасть в открытую. Поверьте мне, вам совершенно нечего опасаться. Тысячи причин заставляют их молчать. На вашем месте я бы остался, чтобы смело броситься в атаку и победить. Эти болваны обязательно допустят какой-нибудь промах. А мы воспользуемся им и, дайте срок, снова приберем их к рукам. Я не выкрал ребенка, и вы обозвали меня за это растяпой. Но вы еще увидите, какой я растяпа. Мне нужно взять реванш… Даю слово, ребенок будет у вас! Черт возьми, да мы с вами добьемся всего, чего захотим!
Он говорил очень долго, ловко играя на самолюбии хозяина и взывая к мести: в конце концов г-н де Казалис решил не уезжать и продолжать борьбу. Они долго совещались, что делать дальше.
Господин де Казалис не хотел ничего предпринимать, прежде чем Матеус не съездит к Бланш и не попытается заставить ее подписать бумаги, лишавшие ребенка большей части наследства. Матеус отправился, твердо решив не добиваться никаких подписей. Это настолько упростит положение, что услуги шпиона станут г-ну де Казалису не нужны, — он прекрасно обойдется и без него. Матеус умело повел дело, и Бланш наотрез отказалась дать свою подпись.
Этот отказ привел г-на де Казалиса в исступление. Теперь он думал только о мести. Он жаждал крови Кайолей. Именно до такого состояния и хотел довести его Матеус. Он поспешил добиться от г-на де Казалиса полномочий на самостоятельные действия и умолял его ни во что не вмешиваться, дабы не подвергаться никакому риску. Каждый вечер шпион приходил к бывшему депутату с отчетом, сообщая ему то правду, то ложь; он рассказывал г-ну де Казалису обо всем, что происходило у его врагов, и все время сулил ему близкую победу, то успокаивая, то разъяряя его еще больше, смотря по тому, что ему, Матеусу, было выгодно.
Прошло два месяца. Г-н де Казалис начал уже терять терпение: Кайоли, как видно, слишком благоразумны и никогда не сделают ложного шага. Но однажды вечером Матеус вошел в его кабинет с видом победителя, потирая руки.
— Что нового? — быстро спросил бывший депутат у своего сообщника.
Матеус ответил не сразу. Он удобно устроился в широком кресле, сощурил глаза и с ханжеским видом скрестил руки на животе. Наглец обращался со знаменитым потомком Казалисов, как с ровней.
— Какого вы мнения о республике? — с издевкой спросил он вдруг у хозяина. — Не правда ли — великолепное изобретение?
Хозяин пожал плечами. Он терпеливо сносил наглость этого негодяя, и тот частенько втайне наслаждался, унижая его.
— Знаете ли вы, что монархия умерла и похоронена, — насмешливо продолжал Матеус. — Вот уже двадцать четыре часа, как все мы — простые граждане, и мне хочется перейти с вами на «ты».
В последние месяцы г-на де Казалиса очень мало интересовали политические события. Накануне он узнал о падении Луи-Филиппа, но не придал этому большого значения. Прежде, когда он был депутатом оппозиции и старался расшатать тот самый трон, который народ сегодня сокрушил, такой поворот событий, вероятно, обрадовал бы его. Трон пал, а что касается этой сволочи, как он всегда называл рабочих, то он сумел бы быстро найти средство обуздать ее. Но теперь ему важно было только одно: не выпустить из рук и безнаказанно растратить состояние племянницы.
Однако предложение Матеуса перейти с ним на «ты» возмутило бывшего депутата.
— Оставьте ваши шутки, — сухо сказал он. — Ну, какие у вас новости?
Матеус держался с прежней наглостью.
— Ха, ха! — ухмыляясь, продолжал он. — Как резко вы разговариваете с одним из своих братьев. Ведь вы же знаете: все мы — братья! Об этом написано на знаменах… О! Республика — хорошая штука.
— К делу! Что вам известно? Откуда вы сейчас?
— Мне известно, что, возможно, на днях мы будем строить баррикады. Я к вам прямо из клуба Тружеников, одним из самых влиятельных членов которого я являюсь… Очень жаль, сударь, что ваши взгляды мешают вам прийти послушать меня. Сегодня утром я произнес против легитимистов речь, заслужившую всеобщее одобрение. Впрочем, могу познакомить вас с несколькими образцами моего красноречия.
Матеус встал, положил одну руку на сердце, а другую протянул вперед, словно собираясь начать речь.
Господин де Казалис понял, что у его достойного помощника есть для него хорошие новости, но, прежде чем выложить их, Матеус собирается вдоволь потешиться над ним. Чувствуя себя во власти этого человека, он был вынужден сносить все издевательства до тех пор, пока тот не соблаговолит заговорить о делах.
Чтобы польстить этому подлецу, который играл с ним как кошка с мышью, г-н де Казалис пал так низко, что улыбнулся его паясничанью.
Матеус стоял все в той же позе, припоминая свою речь. Затем он снова опустился в кресло и, скрестив ноги, развалился в нем. Он продолжал все в том же издевательском тоне:
— Нет, уже не помню… но речь была великолепна… Я говорил, что легитимисты — подлецы… Помнится, я произнес и ваше имя и предложил повесить вас при первом же удобном случае… Мне рукоплескали… Вы понимаете, я дорожу своей популярностью.
Он смеялся, обнажая волчьи зубы. Наглость мерзавца начинала выводить г-на де Казалиса из себя, и он шагал взад и вперед по комнате, едва сдерживая гнев. А тот наслаждался его яростью. На минуту Матеус замолчал. Он понял, что продолжать в том же духе не безопасно, и добавил шутливым тоном:
— Да, кстати, чуть не забыл сказать вам: господин Филипп Кайоль — мой коллега по клубу Тружеников.
Господин де Казалис сразу остановился.
— Наконец-то, — прошептал он.
— Да, — с расстановкой продолжал Матеус, — господин Филипп Кайоль — ярый республиканец. Я имею честь быть его последователем и горжусь этим. Смиренно признаю, что его речи — речи демократа, гораздо более страстного, чем ваш покорный слуга. Нет сомнения, этот молодой человек спасет родину, если ее когда-нибудь придется спасать.
— А! Значит, этот болван ринулся в либеральное движение?
— Очертя голову. Он — один из вожаков красных. Рабочие души в нем не чают, ведь он держится с ними запанибрата и настолько наивен, что так прямо и заявляет, будто народ — сам себе король и бедняки скоро займут место богачей и аристократов.
Господин де Казалис снял.
— Он погиб, он в наших руках! — воскликнул он.
Матеус притворился возмущенным.
— Как погиб? Скажите, что он герой, доблестный сын республики! Через десять лет народы, победившие королей, будут воздвигать в его честь алтари… Его речь привела меня в такой восторг, что я тоже почувствовал себя республиканцем.
Он поднялся и продолжал с напускным пафосом:
— Граждане, вы видите перед собой республиканца! Посмотрите на меня — вот каков должен быть республиканец. Нас всего несколько сот в Марселе, но мы сумеем осчастливить все человечество. Лично я полон рвенья…
Он тоже принялся ходить взад и вперед по комнате.
— Вот что я уже сделал для республики, — продолжал Матеус. — Взяв за образец господина Филиппа Кайоля, я, надеясь проникнуться духом его идей, повсюду следовал за ним. Мы оба были членами одного тайного общества, затем в один и тот же день были приняты в клуб Тружеников. Каждый раз, как он там выступает, я рукоплещу ему, и он упивается моим одушевлением. Таким образом, я скромно служу своей родине. Уверен, что при моей поддержке господин Филипп Кайоль далеко пойдет.
— Понимаю, понимаю, — прошептал г-н де Казалис.
Матеус продолжал ораторствовать:
— Мы построим баррикады — я так хочу, — ведь баррикады необходимы для славы господина Филиппа Кайоля. Народ достаточно потрудился, не так ли? Теперь пусть поработают аристократы… Несколько выстрелов — и наше дело в шляпе… Господин Филипп Кайоль встанет во главе своих друзей рабочих; он поведет их к счастливому будущему, если только какой-нибудь жандарм не схватит его за шиворот и не потащит в суд. А уж присяжные, несомненно, окажутся настолько бестактными, что приговорят его к ссылке.
Бывший депутат не помнил себя от радости. Теперь кривляния Матеуса доставляли ему удовольствие. Он жал ему руки и с благодарностью повторял:
— Спасибо… спасибо… Я заплачу тебе, ты будешь богат.
Матеус еще с минуту сохранял торжествующую позу, затем расхохотался.
— Ну что ж! — воскликнул он. — Комедия окончена.
В нем было какое-то гаерство. Он был доволен, что сумел так преподнести свои новости. Господин и слуга уселись и стали беседовать вполголоса.
— Вы меня правильно поняли, — сказал Матеус, — этот, с позволения сказать, господин Филипп в наших руках. Он ведет себя как дитя. Положитесь на меня. Я подобью его на сумасбродство, за которое ему придется дорого заплатить.
— Но если ты повсюду следуешь за ним, он должен тебя узнать?
— Э, нет, он видел меня только один раз в Сен-Барнабе, да и то ночью. Кроме того, я купил себе рыжий парик, который придает мне вид пламенного революционера… Ох, ну и дураки же эти демократы, дорогой мой патрон! Как они рассуждают о справедливости, долге, равенстве! Их добродетельный вид действует мне на нервы. Держу пари: стоит им узнать, что я работаю на вас, и они убьют меня. Никогда вам не вознаградить меня за самопожертвование: ведь я соглашаюсь, чтобы они считали меня своим.
— А если либералы возьмут верх? — призадумавшись, спросил г-н де Казалис.
Матеус изумленно посмотрел на своего хозяина.
— О чем вы говорите? — рассмеялся он. — Так вы считаете, что в Марселе любят республику? Как бы не развернулись события, в нашем прекрасном городе взбучку все равно получат либералы. Будьте спокойны. Если мы сумеем захватить Кайоля в какой-нибудь стычке, его песенка спета. Не пройдет и двух недель, как нашим торговцам надоест свобода и они придушат всех, кто ей служит.
Бывший депутат припомнил обстоятельства своего избрания и не мог подавить улыбки. Его клеврет прав: республиканские идеи не прививаются там, где царит чистоган.
— Незачем посвящать вас во все подробности моего плана, — продолжал Матеус. — Будьте спокойны, я сумею выдать вам и отца и сына. Мы повторим поход в Сен-Барнабе, но теперь будем действовать умнее.
И в ответ на новые изъявления благодарности своего хозяина Матеус позволил себе грубо заметить:
— Кстати, не рассчитываете ли вы избавиться от вашего покорного слуги, захватив и его вместе с другими республиканцами? Я подвергаюсь опасности и потому требую гарантий. Дайте мне письменное распоряжение следить за Филиппом Кайолем. Так вы станете моим сообщником. Я возвращу вам эту бумагу в обмен на ту сумму, которую, по обоюдному соглашению, вы заплатите за мои услуги.
Господин де Казалис согласился на все. Да ему ничего другого и не оставалось. К тому же он был уверен, что деньги всегда помогут ему держать Матеуса в руках. Последний еще раз посоветовал ему не волноваться и ни во что не вмешиваться. Он хотел действовать самостоятельно.
Во вторник двадцать девятого февраля, хмурым дождливым утром, на Канебьер была наконец торжественно провозглашена республика. В ту самую минуту, когда прежние представители власти слагали с себя полномочия, временный комиссар, посланный из Парижа в Марсель, ехал в почтовой карете по улице Экс. Таким образом, во время смотра войск странное стечение обстоятельств столкнуло лицом к лицу представителей павшего королевства с представителями молодой республики.
Для Филиппа это был очень радостный и торжественный день. Сбывались его самые заветные мечты. Какое-то время он боялся, что на смену монархии придет регентство. «Префект и мэр медлят с признанием революции, — вероятно, борьба в Париже еще не закончена. Они стараются выиграть время в надежде на контрреволюцию», — размышлял он. Но наконец было публично объявлено о формировании нового правительства, и Филипп решил, что народ одержал величайшую победу. Настала эра демократии. Он твердо верил в это.
Однако жизнь очень скоро развеяла надежды, пробужденные в молодом человеке словами: свобода, равенство, братство. С высот своих идеалов он низринулся в реальный мир человеческих интересов и страстей. Разочарование ожесточило его и толкнуло на отчаянные решения.
Филипп простодушно верил, что после провозглашения республики широкое освободительное движение охватит весь город. Но надежды его не сбылись. Высшие власти, в силу рокового стечения обстоятельств, вынуждены были считаться с реакцией. Консерваторы и даже легитимисты в какой-то мере по-прежнему оставались хозяевами города. На официальных постах оказались их ставленники, и, стало быть, они продолжали втайне управлять политической жизнью. Одним словом, город, так сказать, мирился с новым правительством, но отнюдь не одобрял его.
Республиканцы, увидев, что победы им не удержать, решили по крайней мере послать в Париж представителей, которые твердо и решительно отстаивали бы интересы народа. Все свои силы они сосредоточили на подготовке к предстоящим выборам. Чувствуя, насколько важна для них победа, они страстно мечтали отправить в Париж только членов их партии.
Выборы должны были состояться двадцать третьего апреля. Во время назначения муниципального совета демократам нанесли первый удар: хотя они публично выражали желание получить места в совете, туда вошли только люди, враждебно настроенные к республике. Республиканцы не хотели быть побитыми вторично и развили бешеную деятельность. Они составили предварительные списки, проводили в народе разъяснительную работу, упорно стремились добиться победы любыми путями. Филипп принимал самое активное участие во всей этой предвыборной борьбе.
Пока длилась трехнедельная лихорадочная деятельность, Филипп еще мог закрывать глаза на действительность. Он забывал о царивших в городе настроениях и о том, что ничтожной горсточке либералов противостоит грозная сила реакции. С утра до ночи он носился по Марселю, подбадривал одних, благодарил других и старался собрать как можно больше голосов. Республиканцы хотели выдвинуть в качестве своих депутатов нескольких человек, которые из скромности пли в силу каких-нибудь других причин держались в тени. Филиппу было поручено выяснить их настроения. Среди этих людей был и г-н Мартелли.
Однажды утром Филипп пришел в контору, где он показывался теперь лишь изредка, и попросил судовладельца уделить ему минуту внимания. Г-н Мартелли понял, что молодой человек пришел не в качестве служащего, и тотчас же принял его. Догадываясь о данном Филиппу поручении, он дружески беседовал с ним, даже не спросив о причине его отлучек.
После двух-трех общих фраз Филипп без обиняков приступил к делу.
— Я давно уже не встречал вас в клубе Тружеников, — сказал он г-ну Мартелли. — А ведь вы — член клуба, не правда ли?
— Да, — отвечал судовладелец. — Я редко бываю там. По-моему, подобные собрания мало содействуют успеху либерализма.
Филипп сделал вид, что не слышит.
— Нам очень не хватает вас, — продолжал он. — Вы зря держитесь в стороне, такие люди сейчас особенно нужны. Вчера я беседовал с одним из наших товарищей, и он тоже считает, что вам следовало бы попытаться пройти в члены муниципального совета. Приближаются выборы, и такой уважаемый человек, как вы, должен быть на виду и поддержать наше общее дело.
Господин Мартелли ничего не ответил. Он пристально смотрел на своего собеседника, как бы поощряя его высказаться начистоту. Филипп понял это и охотно пошел навстречу его желанию.
— Мы все хотели бы выдвинуть вашу кандидатуру, — продолжал он. — Почему бы вам не внести свое имя в избирательные списки?
Наступило молчание. Судовладелец, казалось, был настроен на грустный и серьезный лад.
— Почему? — неторопливо переспросил он. — Да потому, что я уверен в провале. Позвольте мне говорить с вами, как с другом, как с сыном. Вы идете к гибели, мой мальчик. Республика погубит вас, а вы погубите республику. Вы знаете мои убеждения и, надеюсь, не сомневаетесь, что я готов жизнь отдать во имя торжества правды и справедливости. Но поверьте мне, сейчас самопожертвование ни к чему. Нас разбили прежде, чем мы начали бой. Я подумывал было отправиться в Париж и предложить свое состояние и себя самого новому правительству. В Марселе у меня связаны руки. Здесь, как я предвижу, начнутся грязные махинации, а я не хочу быть замешанным в них. Вот почему я решил держаться в стороне.
— Значит, вы уверены, что восторжествует реакция?
— Да. И если во всех провинциальных городах царит такое же настроение, как в Марселе, республика просуществует не больше двух-трех лет, а затем не замедлит появиться диктатор. Обратитесь к фактам, и вы увидите, что я прав.
Серьезный тон г-на Мартелли, его спокойная безнадежность произвели на Филиппа большое впечатление. На минуту он понял, насколько удручающе действительное положение вещей.
— Может быть, вы и правы, — печально заметил он. — Но если бы молодежь обладала вашим опытом, у нее опустились бы руки, а это походило бы на трусость. Согласитесь, все-таки лучше бороться… Так, значит, вы отказываетесь выдвинуть свою кандидатуру?
— О, конечно нет… Если народ нуждается во мне, то, что бы ни случилось, я откликнусь на его призыв. Несмотря на мою уверенность в поражении, я не считаю себя вправе уклониться от долга, который налагают на меня сложившиеся обстоятельства. Поражение меня не пугает, раз оно пойдет на пользу республиканцам. Я не хочу только, чтобы меня принимали за одного из тех честолюбцев, которые взбудоражили весь город и, с целью упрочить свое положение, льстят сегодня республике точно так же, как вчера льстили королю. До сих пор я держался в тени из боязни показаться человеком подобного рода. Я выдвину свою кандидатуру при одном условии: должно стать широко известно, что народ просил меня об этом и что сам я ничего не домогался.
Голос г-на Мартелли звучал взволнованно. Он встал, глаза его сверкали. Каждое слово он подчеркивал энергичным жестом. Филипп тоже поднялся.
— Вот теперь я снова узнаю вас, — сказал он. — Увидите, все будет хорошо. Я немедленно сообщу нашим друзьям, что вы принимаете предложенный вам мандат. Ваше имя сегодня же будет внесено в предварительные списки, и вы будете избраны, я уверен в этом.
— Вы еще совсем молоды, — произнес судовладелец, качая головой, — вы грезите наяву. Ах, бедный мой мальчик, Свобода смертельно больна. Боюсь даже, что мы присутствуем на ее похоронах.
Филипп резко выпрямился.
— Ну что ж, — воскликнул он, — если Свободу убивают, мы ответим ее убийцам ударом на удар! Это вызовет гражданскую войну, баррикады, кровь, смерть. Тем лучше!
Филипп дрожал от возбуждения. Г-н Мартелли взял его за руки, пытаясь успокоить.
— Если вы построите баррикады, — сказал он, — я встану под пули между вами и солдатами… Во имя братства нельзя проливать кровь… Нет, нет, не надо насилия.
Филипп вышел. Этот разговор заронил в его душу смутную тревогу. Спокойные рассуждения судовладельца подействовали на его разгоряченное воображение, словно струя холодной воды. Он невольно терял надежду.
Филипп по-прежнему принимал участие в подготовке к выборам. Настал великий день, и он снова почти поверил в возможность победы. Поэтому результаты выборов ошеломили его. Все предсказания г-на Мартелли полностью оправдались. Он не был избран, более того — реакционная партия одержала блестящую победу. Из десяти делегатов только трое были республиканцами-радикалами, остальные принадлежали к консервативной, а большинство — к легитимистской партии.
С этого времени Филипп окончательно утратил покой. Он прекрасно сознавал, что все его усилия тщетны и могут привести его только к гибели, но упорно продолжал эту проклятую работу. Каждый день партия, которой он помогал, терпела все новые и новые поражения. Реакция поднимала голову. Одна из газет даже открыто проповедовала идею политической децентрализации. Надо освободиться из-под гнета революционной диктатуры Парижа, говорилось в ней.
Слабые и беспомощные власти непрерывно шли на уступки. Если бы какой-нибудь король вдруг появился на Канебьер, весь город приветствовал бы его.
Республиканцы тщетно протестовали против создания национальной гвардии, которая набиралась исключительно из богатых горожан, а следовательно, из консерваторов. Эта организация таила в себе постоянную угрозу гражданской войны. Столкновение между национальной гвардией и народом было неизбежным. Филипп предвидел это и в часы отчаяния и гнева с мрачной радостью думал о вооруженной борьбе. А пока он старался быть поближе к народу и, принимая участие во всех банкетах, опьянялся своим красноречием. После выборов Филипп отказался от службы у г-на Мартелли, чтобы иметь возможность быть в центре событий, происходивших на улицах Марселя. Он не знал, чем все это кончится, и питал слабую надежду на какую-то борьбу, из которой народ выйдет победителем. Тогда восторжествует республика, и к власти придут рабочие.
Так прошло два месяца. Наступила вторая половина июня.
Фина и Мариус жили в постоянной тревоге. Мариус не решался больше уговаривать брата, так как тот отвечал ему каждый раз все более резко. Он старался только незаметно наблюдать за Филиппом, надеясь удержать его от новых безумств.
Однажды, сворачивая на Канебьер, Мариус столкнулся с каким-то капитаном национальной гвардии. Его новенькие нашивки сверкали на солнце.
Мариус узнал Совера.
Бывший грузчик сиял. Он шествовал по мостовой с видом победителя. Время от времени краешком глаза он посматривал на свои погоны, и тогда его губы сами собой складывались в самодовольную улыбку. Шпага била его по икрам и мешала идти, но он придерживал ее, согнув руку и картинно опираясь на эфес. Эта шпага была «самым счастливым днем в его жизни», совсем как сабля г-на Прюдома[2]. Совер был так туго затянут в свой мундир, что едва дышал. И все-таки он был счастлив: ведь задыхался он ради спасения родины. Он шел, выставив локти, откинув голову назад, и было совершенно ясно, что через каждые десять шагов он спасает Францию. На его широко улыбающемся лице можно было прочесть детскую радость оттого, что на нем военная форма, и страстное желание, чтобы его, Совера, принимали всерьез.
Встреча с Мариусом в первую минуту смутила бывшего грузчика. Он испугался, что молодой человек, увидев его в военной форме, посмеется над ним и, чего доброго, припомнит ему былые времена, когда Совер частенько захаживал в игорные дома. Он с тревогой посмотрел на Мариуса, опасаясь, как бы тот не оскорбил его достоинства. Заметив, что молодой человек сдерживает легкую улыбку, он решил показать себя во всем блеске своего офицерского звания.
— Эй! Юный друг мой! Как дела? — воскликнул он четко и громко, словно отдавая военный приказ. — Мы не виделись целую вечность! Ах, сколько событий, боже мой, сколько событий!
Совер говорил так громко, что прохожие оборачивались. Их внимание очень льстило ему. Вне себя от восторга, он вертелся во все стороны, стараясь произвести впечатление звоном шпаги и сверканием погон и нашивок.
Мариус молча пожал ему руку, и Совер решил, что подавил его своим великолепием. С покровительственным видом он взял Мариуса под руку и пошел по Канебьер, снисходительно выказывая ему свое дружеское расположение.
— Что вы так смотрите на меня, а? — сказал он. — Вас удивляет моя форма? Ничего не поделаешь! Меня так просили, так умоляли, что я вынужден был согласиться. Вы же понимаете, мне в тысячу раз приятнее было бы спокойно сидеть дома. Но в наши трудные времена каждый честный гражданин должен выполнять свой долг. Я был нужен и не мог отказать.
Совер лгал с удивительным апломбом. Он сам умолял, чтобы ему дали чин капитана. Его прельщали золотые погоны. Только ради них он соглашался служить родине.
Мариус не знал, что ответить. Наконец он пробормотал:
— Да, конечно, времена сейчас тяжелые.
— Но мы на страже! — воскликнул Совер, опершись рукой на эфес шпаги. — Мы ляжем костьми, но не дадим смутить покой нашей страны. Ничего не бойтесь. Заверьте ваших жен и детей: национальная гвардия с честью выполнит свой долг.
Совер произнес все это как заученный урок. Чтобы хоть немного сбить с него спесь, Мариусу хотелось спросить, как поживает Клерон.
— Взгляните на народ, — продолжал Совер. — Он спокоен, он верит в нашу бдительность и в наше мужество.
Совер помолчал, а затем произнес своим прежним простодушно-самодовольным тоном:
— Как вам нравится моя форма? У меня бравый вид, не правда ли? Знаете, эти погоны мне чертовски дорого стоили!
— Вы ослепительны, — ответил Мариус, — и, признаюсь, неожиданная встреча с вами произвела на меня огромное впечатление… А каковы ваши убеждения?
Совер растерялся.
— Мои убеждения? — переспросил он, пытаясь понять, что это значит. — Мои убеждения?.. То есть что я думаю о республике, не так ли? О! Республика — превосходная штука… Но, понимаете ли, на первом месте должен быть порядок… Национальная гвардия для того и создана, чтобы его поддерживать. Порядок — вот что, по-моему, важнее всего.
Он весь напыжился от радости, что и у него тоже есть свои убеждения. В глубине души Совер почитал республику, которая дала ему офицерские погоны, но ненавидел республиканцев: ему сказали, что в случае победы они отберут у него деньги. Эти два противоречивые чувства как-то уживались в нем. Впрочем, он никогда не задумывался над своими взглядами.
Совер прошел с Мариусом еще немного, а затем распрощался, с важной миной заявив, что его призывают дела. Но он тотчас же вернулся и доверительно зашептал на ухо молодому человеку:
— Да, забыл… Скажите брату, что он губит себя, повсюду таская за собой толпу оборванцев. Посоветуйте ему не впутываться в дела всякого сброда, а добиваться чина капитана, как это сделал я. Так гораздо благоразумнее.
Мариус, ничего не ответив, с благодарностью пожал ему руку, и тогда Совер — в сущности, добрая душа — добавил:
— Если в какой-нибудь стычке смогу быть вам полезен, рассчитывайте на меня. Я так же охотно помогаю друзьям, как и родине. Весь к вашим услугам, понятно?
Теперь он не рисовался. Мариус еще раз поблагодарил его, и они расстались друзьями.
Вечером Мариус рассказал об этой встрече Фине и брату. Он развеселил их, описывая победоносный вид бывшего грузчика.
Но в конце концов Филипп рассердился.
— И таким людям поручают охрану порядка в городе! — воскликнул он. — У этих господ великолепная форма, они играют в солдатики. Пусть поостерегутся! Их могут заставить всерьез сыграть свою роль. Народ устал от их тупости и тщеславия.
— Замолчи, — сурово возразил Мариус. — Возможно, эти люди и смешны, по нельзя расстреливать свою нацию.
Филипп поднялся и произнес еще более горячо:
— Нация — это не они. Нация — это рабочие, трудящиеся… Буржуазия вооружена, а народ — нет. Народ, словно хищный зверь, всегда под прицелом. Ну что ж, в один прекрасный день зверь оскалит зубы и растерзает своих сторожей. Вот и все.
Он порывисто встал и поднялся в свою комнату.
Положительно, Матеус был рьяным республиканцем, радикалом, с которым шутки плохи. Его рыжий парик, наполовину скрывавший лоб, словно пылающий факел, мелькал в различных клубах. Он всегда выступал за самые крайние меры, поддерживал любое предложение, которое могло вызвать беспорядки. В конце концов окружающие прониклись к нему почтительным страхом и стали выслушивать его мнения со смешанным чувством восторга и ужаса. На следующий день после выборов Матеус открыто призывал поджечь Марсель. Это принесло ему огромную популярность среди пылких либералов.
Он часто встречал Филиппа, но, избегая личного знакомства, лишь издали наблюдал за ним и записывал пламенные речи, которые тот порой произносил. Ему хотелось, чтобы Филипп принял участие в каком-нибудь настоящем заговоре. Пока молодой человек только разглагольствует в клубах и участвует в банкетах и народных демонстрациях, против него нельзя ничего предпринять. Вот почему Матеус был таким ярым сторонником гражданской войны и баррикад. Он надеялся, что при первом же выстреле Филипп ввяжется в уличные бои, а затем будет осужден как повстанец.
Гражданская война вообще входила в планы Матеуса. Он обещал хозяину доставить ему отца и сына и рассчитывал воспользоваться беспорядками, чтобы убить или арестовать Филиппа и похитить Жозефа. Шпион разработал великолепный план, и план этот, по его мнению, должен был неминуемо осуществиться! Надо только подстрекнуть народ на драку. Впрочем, народ, казалось, был к этому готов, и Матеус дал себе слово при первом же выстреле повести дело так, чтобы борьба стала неизбежной.
Тем временем г-н де Казалис терял терпение. Целых три месяца он тщетно ждал, что Матеус выполнит свои обещания. По вечерам тот крадучись приходил к нему с отчетом о событиях за день, и г-н де Казалис горько жаловался на бесконечные проволочки, вынуждающие его так долго прятаться в своем особняке.
— Но, сударь, — с наглым смехом отвечал ему шпион, — не могу же я один построить баррикады. Дайте восстанию созреть. Да вы, оказывается, еще больший республиканец, чем я? Все к этому приходят, не так ли?
Однажды вечером Матеус ворвался к бывшему депутату со словами:
— Клянусь честью, завтра начнется свалка. Я только что два часа ораторствовал в клубе.
Матеус сиял. Он уже видел у себя в кармане деньги, обещанные ему в случае удачи. Горя желанием убедиться, что Матеус его не обманывает, г-н де Казалис засыпал шпиона вопросами.
— Так вот, — рассказывал Матеус, — вероятно, марсельцы так никогда бы и не раскачались, но сюда приехало несколько парижан, принимавших участие в февральских событиях, и это придало им храбрости. Это те парижане, которые, как вы знаете, направлялись на войну в Италию. В дороге их обобрал начальник, и они приехали в Марсель совершенно нищими.
— Но парижане уже уехали, — перебил его г-н де Казалис.
— Да, но после них остались революционные настроения. В их честь перед зданием префектуры состоялся митинг, едва не закончившийся стрельбой.
Пусть город поможет парижанам, требовали рабочие. Народ очень недоволен. Завтра будет огромная демонстрация, и, надеюсь, она плохо кончится.
— Чего же хотят рабочие? — опросил бывший депутат.
Матеус ввел его в курс событий. Положение было очень напряженным. Главную опасность представляли рабочие национальных мастерских. Создание в Марселе этих мастерских, встретившее огромные трудности, может привести к непоправимым несчастьям. После декрета временного правительства народ смог получить работу только по прорытию канала, по которому ныне воды Дюрансы текут в город. Здесь скопились толпы людей, которым давали работу, не связанную с их ремеслом. Большинство из них проклинало хлеб, заработанный этим трудом. Таким образом постоянно поддерживался очаг мятежа.
Особенно сильное недовольство вызвал тот факт, что положение трудящихся в Париже и в Марселе было неодинаковым. Согласно декрету рабочий день в столице длился только десять часов, а в провинции — одиннадцать. Правительственный комиссар боялся доводить эту недисциплинированную толпу до отчаяния и поэтому, уступая беспрерывным требованиям народа, счел возможным своей властью ввести в Марселе десятичасовой рабочий день.
К несчастью, не все хозяева мастерских пошли на это. Одни по-прежнему заставляли рабочих трудиться одиннадцать часов, другие вычитали из жалованья за недоработанные часы. В этом и была причина смут и постоянного недовольства, что неизбежно должно было привести к взрыву. До сих пор все выступления рабочих не дали никаких значительных результатов: петиции их оставались без ответа; демонстрации приводили лишь к обещаниям, о которых забывали, как только толпа расходилась. Рабочие хотели покончить с таким положением, они хотели добиться справедливости.
Во вторник двадцатого июня, накануне того дня, когда Матеус вводил своего хозяина в курс событий, делегаты различных корпораций собрались обсудить, насколько своевременной была бы большая демонстрация. Но почти все высказались против нее, предвидя неизбежность кровавого столкновения.
— Делегаты кажутся мне людьми умными и осторожными, — сказал Матеус в заключение, — но, к счастью, рабочие слишком озлоблены и не слушают их. Хотя кое-кто из них и рассуждает трезво, по есть все же и горячие головы, мечтающие оружием доказать свою правоту. Кажется, я могу обещать вам хорошенькое восстаньице: многие рабочие не желают считаться с решением большинства делегатов и хотят все-таки провести демонстрацию. И черт меня побери, если она не превратится в потасовку. Я сумею разжечь страсти, вот увидите.
Господин де Казалис радостно слушал шпиона.
— А ты все продумал? — спросил он его. — Ты уверен, что Кайоль впутается в это дело и тебе удастся похитить ребенка?
— Э! Не беспокойтесь ни о чем, — отозвался Матеус. — Это уже моя забота… Можете не сомневаться, если вспыхнет бой, сударик наш окажется в первых рядах повстанцев, и мы заполучим ребенка еще до наступления вечера… Рабочие — эти бараны — дадут перебить себя и пересажать в тюрьмы ни за что ни про что. Одна потеха с этой республикой!.. Ну, до свидания, завтра приду пораньше и укажу, что вам делать.
Матеус ушел от г-на де Казалиса и до глубокой ночи бродил по городу: он прислушивался к тому, что говорилось, и старался предугадать события. Ходил слух, будто правительственный комиссар настроен отнюдь не агрессивно. Матеус встревожился. Комиссар якобы принял делегатов и, выслушав их заявление о том, что они не в силах остановить рабочих, дал понять, что демонстрация ему на руку: она позволит более решительно воздействовать на строптивых хозяев мастерских. Он даже разработал маршрут, по которому пойдет колонна демонстрантов, пока он будет принимать делегатов.
Матеус лег спать в самом мрачном настроении, проклиная республику.
— Скопище трусов, бормотал он. — Небось не осмелятся произвести ни одного выстрела. Деритесь же, подлецы: ведь, если вы не подеретесь, я разорюсь. Они показывают друг другу кулаки, бедняки готовы сожрать богачей, а кончается все объятиями… Вот мерзость! Увидите, завтра вся эта история завершится банкетом, на котором и комиссар и народ заработают несварение желудка, объевшись колбасой… Однако не будем забегать вперед.
Проснувшись, Матеус сразу же побежал к префектуре. Наступил четверг двадцать второго июня. Все здание было оцеплено войсками.
— Ну вот, — с жестокой улыбкой произнес Матеус. — Так я и знал. Драка все же завяжется!.. Пойду поищу моих друзей-рабочих и брошу их на эти штыки.
Но прежде он замешался в толпу и узнал, что, разрешив демонстрацию, правительственный комиссар очень скоро раскаялся. Уже накануне вечером были предупреждены несколько рот национальной гвардии. Пехота также была приведена в боевую готовность. От шпиона не ускользала ни малейшая подробность; он заметил, что среди вызванных гвардейцев не было ни одной республиканской роты. На перекрестке красовался Совер.
На бульваре Шав должно было состояться еще одно собрание делегатов. Матеус поспешил туда. Как и накануне, делегаты высказались против демонстрации. Некоторые заявили даже, что рабочие, которых они здесь представляют, с утра, как всегда, вышли на работу. Но часть делегатов во что бы то ни стало хотела провести демонстрацию. Матеус подбил их на выступление, а они увлекли за собой товарищей. Небольшая вначале, кучка людей постепенно увеличивалась и вскоре превратилась в огромную толпу. Народ был поднят, и теперь его ничто не могло остановить.
Толпа не нуждалась больше в подстегивании, и Матеус предоставил ей катиться к префектуре, разрастаясь по дороге. Стратегический план его был уже разработан.
Сначала нужно было выполнить обещание и сообщить новости г-ну де Казалису. Пробило девять часов. На площади Сен-Ферреоль расположились войска, и перейти ее было невозможно, поэтому Матеус отправился в обход. Пройдя набережную канала, он вышел на улицу Бретей и оказался на бульваре Бонапарта, в нескольких шагах от особняка своего хозяина, расположенного по соседству с домом, где жили Кайоли. Проходя мимо этого здания, он поднял голову и бросил на него победоносный взгляд.
Успех Матеуса зависел от обстоятельств. Беспорядки, вызванные восстанием, несомненно, помогут ему похитить Жозефа. При первых же выстрелах Мариус помчится разыскивать брата, а тем временем Матеус легко вырвет ребенка из рук Фины. К тому же этот квартал расположен рядом с префектурой и, следовательно, будет охвачен пламенем мятежа. Вероятно, даже на ближайших улицах будут построены баррикады. Одним словом, Матеус надеялся, что произойдет нечто такое, что поможет ему похитить ребенка. Он поклялся себе действовать решительно, пойти на все, но добиться победы.
Напоследок он еще раз посмотрел на дверь, припоминая внутреннее устройство дома, которое уже давно изучал. В эту минуту оттуда быстро вышла молодая женщина с ребенком на руках. Матеус узнал Фину и маленького Жозефа. Это неожиданное появление встревожило шпиона, и он пошел следом за ними.
Фина куда-то спешила. Ни разу не оглянувшись, она спустилась по улице Бретей, поднялась по Канебьер до Королевской площади и свернула в одну из улочек старого города. Матеус все время следовал за ней, недоумевая, куда же она идет. Так оба дошли до Яичной площади. Здесь Фина внезапно скрылась в одном из подъездов, а озадаченный Матеус несколько минут стоял посреди площади, обдумывая, как обернуть в свою пользу эту предусмотрительность Кайолей.
Еще накануне Филипп предупредил брата, что возле префектуры возможны беспорядки, и Мариус решил не оставлять Жозефа в доме на бульваре Бонапарта. У него зародились смутные опасения: он боялся какой-нибудь западни. Г-н де Казалис, несомненно, притаился, подстерегая их: уличные бои — раздолье для воров.
Было неблагоразумно держать малыша именно в той комнате, где его стали бы искать похитители, и Мариус с Финой решили спрятать его с самого утра где-нибудь в другом месте. Они вспомнили о маленькой квартирке на Яичной площади, где цветочница жила до замужества и которую до сих пор снимал ее брат Каде.
В то время как Мариус, словно верный телохранитель, повсюду следовал за Филиппом, жена его укрылась с ребенком в таком уголке Марселя, где, казалось, их никому не отыскать. Фина весело поднималась по лестнице: теперь она и мальчик находились в полной безопасности.
Обойдя два-три раза площадь, Матеус приблизился к посту национальных гвардейцев, расположившихся на одном из ее углов. Там стояла республиканская рота. Шпион сразу же понял, с кем имеет дело.
— Сдается, возле префектуры будет драка, — сказал он лейтенанту.
Тот сделал вид, что не слышит. Через минуту Матеус продолжал:
— Здесь можно построить замечательные баррикады. Площадь словно нарочно для этого создана.
Лейтенант огляделся вокруг и наконец с любезным видом обратился к Матеусу:
— Да, да, здесь нужно только загородить несколько улочек. Рабочие — наши братья, и, конечно, мы не станем поднимать против них оружие.
Матеус, которого лейтенант принимал за землекопа, с жаром потряс ему руку и быстро удалился. Случай помог ему, и теперь он знал, как действовать. Запыхавшись, он прибежал к г-ну де Казалису.
— Все идет как по маслу! — крикнул он. — Я ручаюсь за успех.
И тут он увидел на г-не де Казалисе форму национальной гвардии.
— Это что еще за маскарад? — удивленно спросил шпион. — Я собирался посоветовать вам не выходить из дому.
— Не могу усидеть на месте, — ответил бывший депутат. — Не терпится самому все увидеть… Пойдем…
Они вышли на улицу, и Матеус рассказал хозяину обо всех событиях этого утра. Подходя к префектуре, они услышали шум, глухой и грозный, словно первые раскаты грома. Начинался мятеж.
Пока Матеус выслеживал Фину и бегал к своему хозяину, колонна рабочих спускалась по направлению к Канебьер. Когда колонна отходила от вокзала, в ней едва ли было несколько сот человек, но, продвигаясь вперед, она вбирала в свои ряды всех, кто встречался на ее пути. Людской поток, ринувшийся с высот Марселя, увлекал за собой сновавшую по улицам толпу мужчин и женщин. Прорвавшись через улицу Ноайль, демонстрация мощной волной затопила весь бульвар. Здесь были тысячи и тысячи демонстрантов — целое море человеческих голов, — и море это колыхалось и зыбилось.
Толпа глухо шумела, и этот смутный гул походил на суровый рокот океана. И в то же время толпа была устрашающе спокойна. Она двигалась без единого крика, не причиняя никакого вреда, мрачная и безмолвная. Она обрушивалась на Марсель, катилась на него, казалось, сама не сознавая, что делает, послушная лишь безотчетному порыву и закону тяготения: точно так же катился бы брошенный с горы огромный камень.
В толпе выделялись белые и синие рабочие блузы. Пестрели яркие женские юбки. Кое-где мелькали черные пальто тех, кому, видимо, подчинялась толпа. Демонстрация спускалась по Канебьер; с устрашающим гулом текла она между двумя рядами домов, словно бурливая река, вся в ярких бликах.
В первом ряду, среди рабочих, с гордо поднятой головой шел Филипп. Лицо его было суровым и решительным. Доверху застегнутый черный сюртук сидел на нем как военный мундир. По всему чувствовалось, что молодой человек был готов к борьбе, что он ждал, желал ее. Плотно сжав губы, устремив вперед ясный взор, Филипп шел, не произнося ни слова. Окружавшие его бледные, молчаливые рабочие по временам смотрели на него, словно ожидая приказаний.
На улице Сен-Ферреоль произошла заминка; демонстрация задержалась здесь на одну-две минуты, но затем снова продолжала путь. Улица, вплоть до замыкавшей ее площади, была пустынна. Лавочники прекратили торговлю, кое-где любопытные выглядывали из окон. На улице царила мертвая тишина, нарушаемая только грозным шепотом демонстрантов.
На углу одной из боковых улиц небольшой худощавый мужчина поджидал колонну. Поравнявшись с ним, Филипп узнал брата. Не сказав ни слова, Мариус встал рядом с Филиппом и спокойно пошел вместе с повстанцами. Братья только обменялись взглядом. Можно было подумать, что они чужие.
Людской поток продолжал свое движение к площади Сен-Ферреоль.
Почти у самой площади путь демонстрации преградил военный кордон. Толпа была безоружна, а у солдат были штыки, блестевшие на солнце. Ропот удивления и негодования прошел по всей колонне, хвост которой был еще на Канебьер. В голосах рабочих слышалась еле сдерживаемая угроза: с ними хотят расправиться, они окружены войсками, демонстрацию разрешили только для того, чтобы легче было их всех переколоть. Гул становился все сильнее. Из рядов рабочих вышло четверо делегатов. Они потребовали, чтобы их допустили к правительственному комиссару, как это было условлено накануне. Едва они скрылись за цепью солдат, как произошло непоправимое несчастье, повлекшее за собой кровавые последствия.
Услышав о вооруженных войсках, о штыках и бойне, люди, находившиеся в хвосте колонны, решили, что рабочие первых рядов перебиты. Они стали с неистовой силой рваться вперед. Группа, окружавшая Филиппа, уступая непреодолимому натиску массы людей, вынуждена была продвинуться на несколько шагов. Рабочие приблизились к солдатам. Они скрестили руки на груди, желая показать, что и не думают нападать, а просто уступают напору толпы. Один из офицеров, увидев рабочих так близко, потерял самообладание и отдал внезапный приказ: «В штыки!» И холодные блестящие острия направились на толпу.
Рабочие пытались отступить, но безуспешно. Филипп и его единомышленники бросились назад, стараясь остановить натиск огромной толпы, которая толкала их на смерть. Но живая стена неудержимо двигалась вперед, сквозь нее невозможно было пробиться, как если бы она вдруг стала каменной.
Уступая неумолимой роковой силе, рабочие очутились лицом к лицу с солдатами, которые держали оружие наготове. Демонстранты увидели острия штыков возле самой груди и почувствовали, как они постепенно вонзаются в их тела.
Доведенный до отчаяния генерал, командовавший войсками, отменил приказ офицера. Говорят, что в эту минуту на площади Сен-Ферреоль раздался звонкий крик: «Колите! Да колите же этих мерзавцев!»
Какие-то хорошо одетые господа, расположившись у окон аристократического клуба, рукоплескали тем, кто учинил кровопролитье, — так из театральной ложи забавляются веселыми выходками комедианта.
Едва были пущены в ход штыки, по рядам рабочих пронесся вопль ужаса и ярости. На них напали без всякого предупреждения, и толпа, до сих пор хранившая молчание, обезумела от гнева. Против ружей у демонстрантов было только одно средство защиты — кулаки.
Филипп, потеряв способность рассуждать, в воинственном порыве ринулся было вперед. Но Мариус сумел удержать брата, и он остался невредим. Несколько человек рядом с ним получили легкие ранения. У одного из них была проколота рука. Над ревущей толпой вздымались сжатые кулаки.
По приказу генерала солдаты, взяв ружья на плечо, медленно отступали. Но толпа теперь поняла, что она безоружна, и внезапно остановилась. Колонна демонстрантов дрогнула и мгновенно распалась. Рабочие бросились в боковые улочки с криком: «Наших братьев убивают! Отомстим! Отомстим!»
С минуту стоял оглушительный шум, но вскоре он стих. В поисках оружия и подмоги рабочие разбегались. Они сеяли на своем пути ужас и гнев. На всех улочках звучал грозный крик отчаяния: «Наших братьев убивают! Отомстим! Отомстим!»
Господин де Казалис и Матеус спускались в это время по бульвару Бонапарта. До них донесся топот бегущей толпы.
Демонстрация сорвалась. Матеус понял это и потирал руки от удовольствия. Чтобы выяснить, как действовать дальше, он остановил какого-то мирного, насмерть перепуганного буржуа, который со всех ног мчался домой.
— О сударь, — пролепетал бедняга, — там убивают… Солдаты напали на толпу… теперь уж народ, конечно, подожжет город.
И он побежал так быстро, словно уже видел пламя у себя за спиной.
— Ну, что я вам говорил? — обратился Матеус к г-ну де Казалису. — Я знал, что все сложится в нашу пользу… Вот вам и революция… Теперь займемся нашими делишками.
— Что ты собираешься предпринять? — тихо спросил бывший депутат.
— О, ничего особенного. Народ обезумел, и я заставлю его поступать так, как мне заблагорассудится. Пускай себе дерется, но только по моей указке.
Господин де Казалис, ничего не понимая, вопросительно посмотрел на шпиона. Тот добавил:
— Положитесь на меня… Мне некогда объяснять вам… Да, кстати, советую воспользоваться вашим маскарадом и присоединиться к какой-нибудь роте национальной гвардии… Если увидите где-нибудь баррикады, будьте в отряде, который пойдет на приступ.
— Зачем?
Ведь вам не терпится увидеть все собственными глазами? Послушайтесь меня, и на этом спектакле у вас будет самое лучшее место.
Матеус ухмыльнулся и продолжал, глядя прямо в лицо своему хозяину:
— Помните, Филипп может попасться к вам на мушку, так не промахнитесь по крайней мере. И без глупых шуток — не вздумайте стрелять в меня. Договорились?.. Когда баррикада будет взята, вы убедитесь, на что я способен.
Матеус быстро удалился.
Он спешил окончательно запутать дела. Проходя по улице Гриньян и рассчитывая замешаться в толпу рабочих на Сен-Ферреоль, он заметил на тротуаре двух спорящих мужчин. Матеус узнал Мариуса и Филиппа.
— Ну погоди же, — пробормотал он на ходу, — я заставлю тебя драться вместе с нами.
Мариус умолял Филиппа больше не рисковать. Он говорил ему о сыне, о счастье всей семьи. В ответ на нетерпеливый жест брата Мариус воскликнул:
— Хорошо, не будем говорить о нас! Но разве ты не видишь, что восстание обречено на провал? Если борьба ведется вопреки интересам народа, долг честного патриота — избежать ненужного кровопролития. Проповедуя мир, я лучше тебя служу родине.
— Они напали на наших братьев, — глухо ответил Филипп. — Мы должны отомстить. Не мы начали. Знаешь, что я тебе скажу? Нам не нужна больше республика буржуа, мы хотим своей, народной республики… Не уговаривай меня, это бесполезно. Будет драться народ — буду драться и я.
— Несчастный! Ты же губишь себя и друзей, воодушевляя их своим присутствием. Ты ведешь их прямо в тюрьму… Вспомни, что говорил тебе господин Мартелли.
Целых четверть часа Мариус уговаривал брата, но тот почти не слушал его. Филипп был мрачен, глаза его сверкали. Вдруг он схватил Мариуса за руку, принуждая его молчать. С улицы Сен-Ферреоль доносились отрывистые залпы.
— Слышишь, — спросил он в исступлении. — Они стреляют в безоружных людей, требующих только справедливости! И, по-твоему, я, как последний трус, должен спокойно смотреть на это. Он сделал несколько шагов, затем, обернувшись к Мариусу, сказал мягко:
— Если меня убьют, не оставляй Жозефа… Прощай!
Мариус догнал его.
— Я пойду с тобой, — спокойно сказал он.
Молодые люди быстро прошли улицу Сен-Ферреоль.
Когда они достигли улицы Вакон, выстрелы послышались справа, и они поспешно свернули на Римскую улицу. Здесь они оказались в самой гуще боя.
Замешавшись в толпу, Матеус громче всех взывал к мести. Он собрал вокруг себя наиболее воинственно настроенных рабочих. С пением «Марсельезы» эта группа прошла всю улицу Сен-Ферреоль и остановилась на углу улицы Пизансон. Матеус, подняв руку, потребовал выслушать его.
— Друзья, — говорил он, — глупо петь, надо действовать… Шатаясь вот так по улицам, мы неминуемо натолкнемся на солдат, и нас либо перебьют, либо посадят в тюрьму.
Толпа гневно шумела.
— Отомстим за наших братьев, — продолжал Матеус. — Кровь за кровь!
— Правильно! Правильно! — раздалось в ответ. — На баррикады! На баррикады!
В эту минуту Матеус увидел в конце улицы роту национальной гвардии, которая тяжелым шагом приближалась к ним.
— Смотрите, братья! — воскликнул он. — Они идут убивать нас! Но мы будем стоять насмерть!
Толпа опьянела от возбуждения. Она грозила национальным гвардейцам кулаками, хотела забросать их камнями.
— Нет, только не здесь, — крикнул Матеус. — Тут нам не продержаться и пяти минут. Все за мной!
Рабочие последовали за ним. Им нужен был вожак. Этот человек требовал мести, и они выбрали его. Они добежали до Римской улицы. Как раз в этот момент по ней проезжали три пустых телеги. Шпион схватил за узду первую лошадь и, не обращая внимания на крики возчика, приказал своим людям распрячь лошадей. Когда с этим было покончено, он сказал ломовику:
— Бери своих лошадей… Народу нужны телеги… Народ заплатит тебе после победы.
Затем Матеус закричал рабочим, указав на соседнюю улицу Палю:
— Быстро катите туда телеги и бросьте их вверх дном поперек улицы… Поищите в соседних лавках, нет ли чего пригодного для укрепления баррикад.
В пять минут баррикада была готова. Она была сооружена из трех телег и нескольких пустых бочек, найденных в ближайшем подвале. Смешно было думать, что она обеспечит серьезную защиту. Но ярость буквально ослепила повстанцев; они уже не соображали, что совершенно безоружны и что их изрешетят пулями.
Матеус втайне ликовал. Он бы не возражал, чтобы подстрелили несколько его друзей-рабочих. За четыре месяца они смертельно надоели ему своими человеколюбивыми речами. Кроме того, для успешного завершения плана Матеусу нужен был какой-нибудь труп. Поэтому он сам позаботился о том, чтобы в баррикаде было побольше дыр, сквозь которые могли бы проникать пули.
Вскоре воцарилась мертвая тишина. Лежа на мостовой, рабочие ждали. Вдруг с Римской улицы до них донеслась мерная, тяжелая поступь отряда национальной гвардии. Тут рабочие вспомнили, что они безоружны, и стали яростно выковыривать из мостовой камни: плоские, заостренные булыжники, которыми можно наносить страшные удары.
Тяжелая, мерная поступь доносилась все отчетливее. Наконец рота, та самая, которую рабочие уже видели на Сен-Ферреоль, показалась на углу Римской улицы. Капитан Совер шел в первом ряду. Заметив баррикаду, он испуганно остановился. В тот же миг на национальных гвардейцев обрушился град камней. Несколько человек было ранено. Огромный булыжник пробил капитану кивер.
Неожиданная атака заставила роту отступить на несколько шагов. Камни продолжали сыпаться градом и один за другим, с мягким шумом, падали в гущу солдат. Тогда из рядов гвардейцев вышел комиссар и в мертвой тишине именем закона приказал баррикаде сдаться.
Исчерпав весь запас камней, повстанцы снова принялись выковыривать их из мостовой. Они даже не слушали комиссара. Когда они подняли головы, тот уже удалился. Солдаты навели ружья и теперь поливали пулями баррикаду. Рабочие едва успели пригнуться и спрятаться в подъездах. Они использовали любое укрытие. Ни один из них не был ранен. В бешенстве рабочие не думали о бегстве. Укрывшись, как могли, они продолжали швырять камни. Солдаты не целились, и пули либо пролетали над головами рабочих, либо попадали в баррикаду.
Матеус предусмотрительно спрятался за огромной бочкой. Оттуда он, злясь на неловкость гвардейцев, подбадривал рабочих и старался подставить их под пули. Он бормотал сквозь зубы:
— Так я и знал, что ни один из этих мерзавцев не даст себя пристрелить.
У Матеуса были причины для беспокойства. Он лучше всех знал, что баррикада будет взята, как только гвардейцы этого захотят, и боялся, что попадет к ним в руки и на этом закончатся все задуманные им подвиги. Ему нужен был какой-нибудь труп, и ничего больше, а потом он удерет со всех ног. Но, к сожалению, ни один из повстанцев, по-видимому, не собирался лезть под пули.
Целых пять минут Матеус сидел за бочкой, обливаясь потом от страха и беспокойства. Солдаты продолжали обстреливать телеги, щепки летели во все стороны. Рабочие не решались высунуться из-за своих укрытий. Наконец один из них рискнул выбраться на середину улицы за новым запасом камней. Он скользил за баррикадой, используя малейшее прикрытие.
Матеус следил за ним горящим взглядом: вот необходимая ему жертва!
«Наконец-то дождался, — подумал он. — Не зря я оставил эту брешь. Пусть только он пройдет мимо нее, его сразу прихлопнут».
С минуту он смотрел, как сквозь брешь градом летели пули. Рабочий принялся спокойно вырывать камни из мостовой. Тогда Матеус энергичным жестом подозвал его. Ничего не подозревавший рабочий осторожно пополз вдоль баррикады: видимо, командир хочет сообщить ему что-то важное. Наконец он очутился как раз против отверстия. Восемь или десять пуль пронзили его, и, истекая кровью, он упал на мостовую. Тело изогнулось в страшной судороге и неподвижно распростерлось на земле.
Тут Матеус испустил страшный крик. Повстанцы с отчаянными воплями бросились на середину улицы. Национальные гвардейцы решили, что баррикада сдается, и прекратили стрельбу. Воспользовавшись затишьем, шпион завладел трупом. Он позвал на помощь рабочих, взвалил убитого им на плечи и стал впереди, взывая к мести.
— К оружию! Пусть народ знает, что гвардейцы расстреливают безоружных людей! К оружию! К оружию! Наших братьев убивают!
При этом он думал: «Теперь, когда у меня есть труп, народ будет драться!»
Матеус и его люди быстро удалились по улице Палю. Рабочие несли на плечах погибшего собрата, словно знамя скорби и возмущения.
В эту минуту Мариус и Филипп явились на место боя. Посреди улицы на груде обломков стояли гвардейцы. Казалось, они были очень смущены своей победой: целых четверть часа они обстреливали горсточку бедняков, считая, что перед ними по меньшей мере человек сто. Они понимали трагические и кровавые последствия своей нелепой ошибки.
Капитан Совер был в отчаянии. В сущности, этого вояку больше всего огорчала страшная рана, нанесенная его великолепному киверу в самом начале сражения. Этим была как бы запятнана честь его мундира. Ему казалось, что дыра, пробитая камнем мятежника, могла испортить все впечатление от его блестящего наряда.
Мариус увидел Совера и подошел к нему. Он хотел узнать подробности, но бывший грузчик не дал ему заговорить.
— Ну что вы будете делать с этими хамами! Они забросали нас камнями! — воскликнул он, едва завидел Мариуса. — У этого дурачья не нашлось даже ружей… Вот посмотрите!
И он показал ему свой кивер с раздробленным козырьком.
— Пуля пробила бы только маленькую дырочку. Теперь же мне придется покупать новый кивер, а все эти вещи страшно дороги.
— Вы не можете сказать мне… — начал было Мариус.
Но Совер не дал ему договорить. Он отвел его в сторону, надел изуродованный кивер и спросил:
— Скажите откровенно, такой головной убор очень безобразит меня?.. А! Проклятые республиканцы! Я заставлю их дорого заплатить за этот удар.
Мариус воспользовался паузой, последовавшей за гневной тирадой Совера, и задал наконец свой вопрос:
— Что здесь произошло?
— А! Мы убили одного из них… И поделом!.. Они спрятались за телегами… Их было человек двести… триста… а может быть, и вся тысяча. Целый час шел ожесточенный бой, но мы их одолели. Видите эту лужу крови? Несомненно, тут лежал убитый… Будут знать, как забрасывать камнями национальную гвардию. Главное — порядок. Остальное меня не касается.
Когда Мариус уже уходил, Совер схватил его за пуговицу пальто.
— А все-таки, — сказал он слабеющим голосом, — меня очень расстроила смерть этого бедняги… Может быть, и не он бросил в меня камень… О, будь я уверен, что это он!.. Кровь на мостовой как-то странно подействовала на меня… Но что поделаешь, порядок…
Молодой человек не дослушал разглагольствований бывшего грузчика и побежал к брату, поджидавшему его неподалеку. Полученные от Совера сведения глубоко огорчили Мариуса. Пролитая кровь неминуемо падет на головы тех, кто ее пролил.
— Ну что? — спросил Филипп.
Мариус ответил не сразу. Как сообщить брату о том, что здесь произошло? Ведь это неизбежно вызовет вспышку гнева. В молчании они сделали несколько шагов.
— Ты не отвечаешь, — мрачно промолвил Филипп. — За этими телегами лежат убитые, не так ли?
— Нет, — прошептал Мариус, решившись наконец сказать правду. — Убит только один рабочий.
— Да разве важно, сколько их, — резко перебил республиканец. — Теперь мне ясен мой долг… Борьба неизбежна. Не уговаривай меня больше спокойно отсиживаться дома. Это было бы трусостью. Я и так слишком долго колебался… Я иду к тем, кого поклялся защищать в минуту опасности.
Братья дошли до бульвара Сен-Луи. Огромная толпа загородила им путь. Вот здесь-то и бушевало пламя мятежа.
Делегатам удалось проникнуть к правительственному комиссару, но они добились только письма, в котором тот удовлетворял требования рабочих о десятичасовом рабочем дне. Однако было уже слишком поздно. Тщетно делегаты показывали письмо рабочим, попадавшимся им навстречу. Все взывали к мести. «Кровь за кровь!» — заявлял народ.
Впрочем, как это часто бывает, очень многие не имели ни малейшего представления о том, чем вызваны приготовления к бою. Большинство горожан не знало, какую цель преследуют мятежники. Свирепая ярость носилась в воздухе; этого было достаточно. На улицах били сбор, и национальные гвардейцы торопились на свои посты, а марсельцы в недоумении спрашивали, против какого же врага вооружается город. Узнав, что этот враг — народ, рота, состоявшая из грузчиков, отказалась выступать. Надежды реакционеров рухнули: рабочие не желали стрелять в рабочих.
Народ восстал — вот единственное, в чем толпа была уверена. Почему он восстал, чего он добивался? На эти вопросы никто не мог ответить. Сами рабочие, движимые теперь одним лишь гневом, не помнили больше о том, что привело их к зданию префектуры. Борьба приняла чисто личный характер, в ней уже не осталось ничего от политического восстания. Если бы несколько вожаков, заинтересованных в том, чтобы раздуть мятеж, не побуждали народ к насилию, все, вероятно, ограничилось бы криками и угрозами.
Королевская площадь, переименованная в феврале в площадь Республики, стала центром волнений. На ней расположилось несколько республикански настроенных рот национальной гвардии. Как только слух о баррикадных боях на улице Палю дошел до городского бульвара и Канебьер, рабочие толпой направились к этим ротам. Они хотели узнать, выступят ли те против народа. Вскоре на площади собралась большая толпа. Рабочие с гневными возгласами рассказывали о событиях этого утра; называли имена тех, кто был убит и ранен войсками национальной гвардии. Это будоражило присутствующих. Смятение все возрастало. Однако толпа не двигалась; рабочие только кричали и требовали мести. Чтобы вспыхнуло открытое восстание, нужен был какой-то новый толчок.
В эту минуту на площади появился генерал, командовавший войсками национальной гвардии. Он попытался успокоить толпу и склонить ее к миру.
Генерал этот не пользовался популярностью. Справедливо или нет, но его считали врагом республики. Как на грех весь его штаб целиком состоял из реакционеров. Народ не знал этого генерала и, ослепленный гневом, взвалил на него ответственность за все происшедшие несчастья. Никто не заметил его отчаяния, когда на улице Сен-Ферреоль солдаты, не дожидаясь приказа, едва не пустили в ход штыки. Как только генерал появился на площади, его окружила толпа ожесточенных людей. Они осыпали его оскорблениями, обвиняя во всех печальных событиях этого утра. Генерал сохранял внешнее спокойствие. Он не пытался защищаться и, обещая народу, что все его требования будут удовлетворены, заклинал не вызывать еще больших бедствий. Однако республиканские роты были вынуждены прийти к нему на помощь. Генерал удалился, продолжая громко и твердо призывать к миру. После его ухода волнение еще усилилось.
Наконец появился полицейский комиссар и скомандовал толпе разойтись. В то же время национальная гвардия получила приказ занять посты на Канебьер. Одна рота перегородила улицу поперек, другая заняла левый тротуар. Но это только переместило центр волнений. Бульвар Сен-Луи и Канебьер были наводнены народом. Ежеминутно все новые и новые группы людей прорывались сквозь цепь гвардейцев. Давка стала невыносимой, крики все более яростными. Достаточно было малейшей искры, чтобы произошел взрыв. Вдруг по бульвару Сен-Луи пронесся страшный крик. Со стороны улицы Обань появился кортеж с телом рабочего, убитого на улице Палю. Во главе кортежа шел Матеус. Он разорвал на себе одежду, чтобы рабочие подумали, будто произошла рукопашная схватка. Черный от пыли, он шел в первом ряду, и его рыжий парик сотрясался от громких воплей. Следом за Матеусом четверо рабочих несли труп. Это было отвратительное зрелище: свесившиеся руки и ноги убитого раскачивались, голова его была откинута назад, в ней зияла страшная рана — пуля снесла половину щеки. За ними шла обезумевшая горсточка защитников баррикады, которых Матеус бешено гонял по улицам. Глаза у них вылезали из орбит. Сиплыми, душераздирающими голосами они кричали: «Месть! Месть!»
Появление кортежа поразило толпу как громом. Зная, что на бульваре и на Канебьер будет много народа, Матеус специально подготовил такой театральный эффект. Именно для этого он долго водил кортеж по безлюдным переулкам, а затем внезапно вывел его к толпе. Он выжидал, пока соберется побольше народу, а главное — хотел утомить своих спутников, свести их с ума, довести до буйного помешательства, а затем, послав их в разные концы города, поднять на борьбу всех его обитателей.
Когда кортеж вышел с улицы Обань, народ расступился перед ним с возгласами возмущения и ужаса. В давке многие были прижаты к стенам домов. Скорбное шествие двигалось прямо вперед, прокладывая себе широкую дорогу в охваченной страхом и яростью толпе, которая сразу же со зловещим шумом смыкалась за ним.
Подойдя к Канебьер, кортеж прорвал ряды национальной гвардии и прошел сквозь толпу, заполнившую всю улицу, вплоть до самой площади Республики. Здесь он произвел еще более страшное впечатление. Казалось, эти окровавленные рабочие разбрасывали на своем пути горящие факелы.
Процессия направилась в старый город, а Матеус отстал от нее и быстро пошел к бульвару Сен-Луи. Ранее, проходя по этому бульвару, он заметил, что в одном закрытом на ремонт кафе спрятались национальные гвардейцы, желая таким образом избежать столкновения с народом. При виде этих национальных гвардейцев у Матеуса зародился план, и теперь он возвращался, чтобы привести его в исполнение. Рабочие были безоружны — это сильнее всего беспокоило Матеуса. Пока у народа нет ружей, борьба не может принять серьезный характер. Если немедленно не завяжется перестрелка, разъяренную толпу можно будет легко унять и обуздать. Только отсутствие оружия сдерживало мятежников.
На бульваре Сен-Луи еще не улеглось возбуждение, вызванное траурной процессией. Очутившись снова здесь, Матеус не преминул указать рабочим на кафе, где прятались национальные гвардейцы.
— Там карлисты! — крикнул он. — Долой национальную гвардию!
Толпа подхватила эти слова. Все головы разом повернулись в сторону кафе. Раздался рев, и на укрывшихся гвардейцев посыпались угрозы.
— Я узнал их! — вопил Матеус. — Они из той роты, что стреляла в нас на улице Палю.
Это была ложь, но в такой сумятице никто не мог опровергнуть ее. Крики усилились, наиболее отчаянные принялись кидать камни в окна кафе, в которых показались гвардейцы; они совершили страшную ошибку, взяв толпу на прицел. Тут уж народ и вовсе обезумел и бросился в кафе. Матеус был в первых рядах. Он кричал:
— Нам нечем стрелять! Разоружим их!
Уже более четверти часа Филипп и Мариус стояли на углу Римской улицы. Продвинуться дальше не было возможности. Они могли лишь жадно ловить разносившиеся в толпе слухи и на их основании судить о том, как разворачиваются события. При виде грозного шествия с убитым рабочим Филипп, крепко сжав брату руку, воскликнул:
— Смотри!
Потом он снова впал в мрачное молчание. Когда гвардейцы направили на толпу ружья, Филипп, не произнеся ни слова, бросился вместе со всеми на штурм кафе.
Он и следовавший за ним по пятам Мариус вошли в кафе почти одновременно с Матеусом. Залы верхнего этажа были захвачены в несколько минут. Гвардейцы благоразумно не оказали никакого сопротивления. Первые же проникнувшие в кафе рабочие разоружили их.
Филипп захватил два ружья. Одно из них он протянул брату.
— Нет, — ответил тот, — я не дерусь с французами.
Филипп нетерпеливо пожал плечами и, даже не взглянув, идет ли за ним Мариус, быстро вернулся на бульвар. Тот не мог решиться оставить брата и пошел следом за ним. Он все еще надеялся вытащить Филиппа из этой драки.
На бульваре и на Канебьер волнение достигло своего апогея. Те немногие повстанцы, которым удалось захватить ружья гвардейцев, бегом присоединились к республиканским ротам, расположившимся на шоссе. Филипп остановился перед Императорской гостиницей, в нескольких шагах от Матеуса.
Именно в эту минуту генерал сделал еще одну попытку к примирению. Он снова обратился к толпе, призывая к согласию. Но по какому-то роковому заблуждению народ по-прежнему считал генерала единственным виновником всех преступлений, совершенных этим утром. Когда он проезжал мимо Императорской гостиницы, несколько человек схватили под уздцы его лошадь, и вокруг генерала собралась толпа людей, осыпавших его ругательствами и угрозами. Четверо гвардейцев сделали безуспешную попытку освободить генерала.
Матеус проверил, заряжено ли захваченное им ружье. Глаза его блестели, губы кривились от беззвучного смеха. Ему пришла в голову мысль, как ускорить события.
Прячась за спины рабочих, он прицелился в генерала, оказавшегося как раз напротив. Раздался выстрел. Поднялся крик. Генерал спокойно вытер капли крови со щеки, задетой пулей.
Вслед за выстрелом Матеуса раздалось еще несколько залпов. Поднялась паника. Те, что затесались в толпу из простого любопытства, со страху не знали, куда бежать, и каждую секунду ожидали выстрела в спину. Повстанцы же разбежались с криком: «На баррикады! На баррикады!»
Словно злой вихрь развеял толпу. Цепь национальной гвардии была сметена, и, увлеченные людским потоком, роты гвардейцев рассеялись. Меньше чем через две минуты бульвар и Канебьер обезлюдели.
Генерал удалился. Он был бледен и печален. Матеус исчез как по волшебству. Возмущенный Филипп напрасно бросился в ту сторону, где легкий дымок указывал на присутствие убийцы: он увидел только неясный силуэт пригнувшегося человека, который быстро убегал.
Перекресток опустел, и на улицах тревожно прозвучал сигнал сбора. Мариус увлек брата в сторону Яичной площади. Там укрылись Фина и Жозеф, в которых заключалось все их счастье. Выйдя на Гран-Рю, они увидели, что рабочие заняли площадь и строят баррикады. Мариус едва сдержал крик отчаяния.
Близился полдень.
Пока толпа в безумном страхе разбегалась, Филипп и Мариус укрылись в подъезде Императорской гостиницы. Они боялись попасть в общий поток.
При одной мысли о гнусном покушении на генерала Филиппа охватывало благородное негодование. Мариус решил воспользоваться его возмущением и еще раз попытаться удержать брата от участия в гражданской войне.
— Ну, так как же, — спросил Мариус, едва они остались одни, — ты все еще хочешь быть вместе с этими убийцами?
— Ко всякому делу могут примазаться мерзавцы, — глухо ответил Филипп.
— Знаю. И все-таки восстание, начавшееся так неудачно, обречено на поражение. Умоляю тебя, уйдем. Не губи себя окончательно.
Братья медленно пошли по направлению к бульвару. Мариус не зря выбрал эту дорогу: он хотел привести Филиппа к сыну. Если Филипп увидит мальчика, он останется с ним и будет спасен помимо своей воли.
— Фина и Жозеф укрылись неподалеку отсюда, — говорил ему Мариус по дороге. — Во время беспорядков Жозефа легко могут похитить, поэтому я посоветовал жене побыть сегодня с твоим сыном в квартирке на Яичной площади. Там они будут в полной безопасности… Зайдем к ним хоть на несколько минут.
Филипп молча следовал за братом. Он вспоминал горькие слова г-на Мартелли; в его ушах все еще звучал выстрел, ранивший генерала. Филипп не хотел отступать от борьбы за народное дело, но, как он ни сдерживал себя, неумолимый голос рассудка твердил ему, что не следует ввязываться в бесполезную и кровавую схватку. Да он и не знал, каково положение. Возможно, все уже было кончено: рабочие, должно быть, построили на окраинах баррикады, и эти баррикады будут захвачены войсками, прежде чем повстанцы сумеют организовать оборону. Ум его был в смятении. Филипп шел рядом с братом, наполовину убежденный его доводами, не зная, на что решиться.
Выйдя на Гран-Рю, братья увидели рабочих, торопливо строивших баррикады на Яичной площади.
В отчаянии Мариус остановился. Фина и Жозеф оказались в самом центре мятежа, теперь-то Филипп наверняка ввяжется в драку. И винить во всем Мариус мог только себя самого. Разве не он посоветовал жене укрыться здесь? И разве не он привел брата в самую гущу восстания? Эти мысли страшно угнетали Мариуса.
Филипп тоже остановился. Он указал брату на площадь.
— Видишь, — сказал он, — сама судьба не допустила меня совершить подлость и привела к тем, кого я поклялся защищать и кого чуть было не покинул… Я буду драться за свободу и в то же время защищать своего сына.
Филипп перешагнул через первое заграждение и очутился среди рабочих, встретивших его горячими рукопожатиями. Мариус последовал за братом и быстро поднялся в комнату, где прятались Фина и Жозеф.
Матеус торжествовал. Обстоятельства благоприятствовали ему, и он медленно, но неуклонно шел к поставленной цели. Впрочем, он и сам отчасти направлял события, подстрекая народ к мятежу и приведя повстанцев на бой туда, где это ему было выгодно. В последовавшей за его выстрелом давке он бросился к бульвару, увлекая за собой рабочих. Его крик: «На Яичную площадь! На Яичную площадь!» — звучал словно сигнал сбора.
Как только Матеусу удалось собрать вокруг себя человек десять — двенадцать, он принялся кричать еще громче, и вскоре за ним следовала уже целая толпа повстанцев. Поток вооруженных людей, влившийся в толпу колеблющихся рабочих, дал ей определенное направление. Рабочие, которые не знали, смогут ли они где-нибудь окопаться, вероятно, разошлись бы по домам, но их товарищи куда-то бежали, и они последовали за ними. Так все, кого вела в бой жажда мести, бросились на Гран-Рю. Вскоре Яичная площадь была запружена народом.
Придя на площадь, Матеус указал окружавшим его повстанцам на ее удобное расположение.
— Смотрите, — сказал он, — площадь словно создана для боя.
Эта фраза облетела толпу. Действительно, восстание должно было вспыхнуть в старом городе, на его узких улочках, которые не составляло труда забаррикадировать. Здесь было самое подходящее поле боя. Все горели желанием драться. Возбуждение овладело этими отчаянными головами.
Однако рабочие не решались что-либо предпринять. Пост национальной гвардии, на который Матеус обратил внимание утром, все еще находился на площади.
— Погодите, — сказал Матеус тем, кто особенно рвался в бой, — я заставлю их уйти. Это мои друзья.
Матеус разыскал лейтенанта, с которым разговаривал утром, и спросил у него, стоит ли рота за народ. Лейтенант ответил, что они за порядок.
— Мы тоже, — нагло заявил Матеус. Затем, подойдя ближе, добавил вполголоса: — Послушайтесь моего доброго совета: уходите отсюда поскорее. Если вы останетесь, мы вынуждены будем разоружить, а может быть, даже убить вас. Нельзя допускать братоубийства. Поверьте, вам лучше сейчас же уйти.
Лейтенант осмотрелся. Он и сам не прочь был убраться отсюда, но боялся, что его сочтут трусом. Между тем положение было тяжелое. Повстанцы медленно окружали гвардейцев, с вожделением поглядывая на их ружья. Кроме того, уже строились баррикады, и лейтенант не имел права присутствовать при этом, не завязав боя. Он предпочел ретироваться. Национальная гвардия отступила в полной тишине.
Овладев площадью, повстанцы постарались укрепиться на ней как можно лучше. К несчастью, им не из чего было строить высокую и прочную баррикаду. Они вынуждены были довольствоваться скамейками и ящиками торговцев зеленью. Повстанцы свалили эти ящики посреди улицы, а затем бросились в соседние дома на поиски бочек, досок и всего, что им могло бы сейчас пригодиться.
Тем временем Матеус отдыхал, упиваясь сознанием своей победы. Наконец-то он у цели. Теперь нужно стать незаметным и раствориться в толпе. Он не хотел больше подвергаться опасности. Он умылся у ближайшего колодца и оставил ружье, прислонив его к стене. Засунув руки в карманы, Матеус разгуливал среди рабочих с видом самого добропорядочного и мирного буржуа. Рабочие, видевшие его в то время, как он разыгрывал сцену возмущения, просто не узнали его. Матеус поднялся на крыльцо какого-то дома и оттуда стал внимательно следить за всем, что происходило на площади. Он искал Филиппа и Мариуса.
«Попадетесь в мою ловушку, голубчики, — думал он улыбаясь. — Я ловко расставил свои силки! Ага, вам хотелось получше спрятать мальчишку? Так вы же, дураки этакие, сами бросили его мне прямо в руки… Вы примчитесь защищать своего дорогого крошку, а я вас защелкну вместе с ним. Так-то!»
Матеус ждал, не выказывая ни малейшего нетерпения. Он знал, что те, кого он ждет, обязательно придут. Увидев братьев на углу Гран-Рю, Матеус только пожал плечами и прошептал:
— Я был в этом уверен!
В дальнейшем он уже ни на секунду не спускал с них глаз. Он выследил их в толпе и увидел, что Мариус вошел в дом, где скрылась Фина, а Филипп присоединился к повстанцам.
— Ну что ж, чудесно, — пробормотал шпион. — Возможно, мне придется убить младшего… А песенка старшего простачка теперь спета: если национальные гвардейцы не отправят его в могилу, суд сгноит его в тюрьме. Уж мы позаботимся об этом.
Матеус спустился вниз и из чистого любопытства принялся вертеться около Филиппа. Действовать было еще рано. Он чувствовал себя просто зрителем, и мысль о том, что он станет свидетелем резни, чуть щекотала ему нервы. Матеус еще не мог осуществить порученное ему похищение и решил пока что развлечься зрелищем смерти.
Тем временем повстанцы снова принялись строить баррикады. На площади образовалась довольно большая груда хлама, который шел на постройку шести баррикад. Рабочие выстроились цепочкой и передавали друг другу доски, булыжники — все, что попадалось под руку. Повстанцы разбегались во все стороны, а затем бросали в общую кучу то, что им удавалось раздобыть. Люди сновали взад и вперед по площади, которая стала чем-то вроде кузницы: здесь выковывалось восстание, и все лихорадочно работали, возбужденные и мрачные, с угрозой на устах и с жаждой мести в сердце. Пока одни рабочие подносили материал, другие, — по всей вероятности, каретники и столяры, — укрепляли баррикады. У них не было ни гвоздей, ни молотков, и они просто вкладывали предметы один в другой.
Две главные баррикады были возведены при выходе на Гран-Рю со стороны бульвара и в начале улицы Реки-Нови. Несмотря на все старания повстанцев, это были по сути лишь кучи рухляди. Они не могли противостоять даже самому слабому натиску. Четыре еще более жиденькие баррикады преграждали улицы Вьей-Кюиратри, Люн-Бланш, Вьей-Монне и Люн-д’Ор. Свободной оставалась лишь улица Маркизов. По ней повстанцы могли проникнуть на улицу Бельзенса, на площадь Доминиканцев и в узкие извилистые переулки старых кварталов, где они надеялись укрыться в случае разгрома. Забаррикадированная таким образом Яичная площадь могла бы стать неприступной крепостью, будь баррикады более прочными.
Как только Филипп очутился среди республиканцев, он, не колеблясь, принялся за работу. Вместе с остальными он тащил на баррикады все, что мог. Позабыв благоразумные советы Мариуса, не думая больше о сыне, Филипп отдался порыву со всей горячностью своей натуры.
Он тащил бочонок, когда кто-то насмешливо спросил его:
— А не помочь ли вам, друг мой?
Филипп поднял голову и узнал г-на де Жируса. Старый дворянин стоял, засунув руки в карманы, и с веселым любопытством поглядывал на Филиппа.
Господин де Жирус прибыл в Марсель накануне. Назревали серьезные события, и он примчался, чтобы не упустить возможность хоть как-нибудь рассеять снедавшую его тоску. С момента провозглашения республики он все время ожидал драматической развязки. Совершенно позабыв о своем аристократическом происхождении, он смотрел на народные волнения как беспристрастный наблюдатель. Если бы г-н де Жирус заглянул в глубину своей души, он обнаружил бы, что сочувствует скорее демократам, чем легитимистам, с которыми его связывали фамильные традиции. В Эксе г-на де Жируса считали ужасным чудаком: он пожимал руки рабочим. Не принадлежи он к одному из самых древних родов Прованса, знать, вероятно, закрыла бы перед ним двери своих домов.
С самого утра г-н де Жирус носился по улицам Марселя, изучая мятеж во всех его стадиях. Чтобы не пропустить ни одной мелочи, он шел в первых рядах повстанцев и все время находился в самом центре событий. Возмутило его только одно: выстрел в генерала. Во всем же остальном народ, по его мнению, вел себя благородно: не щадил себя и был прекрасен в своем безудержном гневе.
Услышав, что повстанцы строят баррикады на Яичной площади, г-н де Жирус сразу же бросился туда. Ему хотелось присутствовать при развязке трагедии. Он перелез через баррикаду, замешался в толпу повстанцев и твердо решил не уходить отсюда, пока все не будет кончено.
Филипп с удивлением смотрел на г-на де Жируса. На графе был черный сюртук и мягкая шляпа, под мышкой он держал огромную саблю, изъеденную ржавчиной и пыльную. Старик насмешливо улыбался.
— Вы здесь? — воскликнул Филипп. — Вы с нами?
Господин де Жирус взглянул на свою железину.
— Великолепная сабля, не правда ли? — произнес он, не отвечая на вопрос Филиппа. — Мне только что вручили ее, чтобы я защищал свободу.
И он, посмеиваясь, рассказал, как оказался в рядах мятежников. У повстанцев не было оружия, и они всеми способами старались его раздобыть. Какой-то слесарь сказал, что в лавках старьевщиков на улицах Бельзенса и Сент-Барб должно быть старинное оружие. Туда немедленно отправилась группа рабочих. Любопытство заставило г-на де Жируса отправиться вместе с ними и даже зайти в одну из лавок. Здесь какой-то рабочий, приняв графа за одного из своих товарищей, вручил ему ту самую громадину, которую он теперь держал под мышкой.
— Тот, кто дал мне ее, — добавил граф, — заставил меня поклясться, что я всажу ее в брюхо врагу родины… Боюсь, что не сдержу своей клятвы… Но, по-моему, сабля производит превосходное впечатление, и я ношу ее с собой. Ни у одного из моих славных предков не было такого воинственного вида, не правда ли?
Филипп не мог сдержать улыбки.
— Я задал вам глупый вопрос, спросив, не с нами ли вы… — сказал он графу с легким оттенком горечи. — Я совсем забыл, что вы можете присутствовать здесь только в качестве любопытного зрителя. Вы пришли посмотреть, умеет ли народ достойно умирать… Ну что ж, думаю, вы останетесь довольны.
Республиканец выпрямился. Он указал дворянину на разгоряченную, готовую к борьбе толпу рабочих.
— Посмотрите на них, — оказал Филипп. Вот стадо, которое ваши предки стригли и клеймили каленым железом. Уже третий раз за последние шестьдесят лет это стадо приходит в ярость. Говорю вам: в конце концов оно сожрет своих сторожей… Чем толкать народ на бунт, дали бы ему лучше хлеба и свободы, без чего он не может жить. Тогда те силы, которые народ тратит сейчас на постройку баррикад, он употребил бы на создание полезных вещей.
Господин де Жирус перестал подсмеиваться. Он сделался серьезен. Филипп горячо продолжал:
— Ваше место не здесь. Вы пришли на наши баррикады, как патриции древнего Рима приходили в цирк смотреть на смерть рабов… Несмотря на всю вашу доброту, в ваших жилах течет жестокая кровь. Вы пришли сюда от скуки, из барского любопытства.
Восстание будет стоить нам столько слез, а для вас оно всего лишь зрелище. Поверьте мне, вам лучше уйти. Мы не актеры, и не нуждаемся в зрителях.
Старый граф побледнел. На мгновенье он как бы застыл; затем, когда Филипп наклонился, чтобы снова приняться за свою работу, робко спросил:
— Друг мой, не разрешите ли мне помочь вам?
И он взялся за бочку. Республиканец и легитимист вместе донесли ее до баррикады.
— Черт возьми! — воскликнул г-н де Жирус. — Хоть бочка и не тяжела, но сабля страшно мешала мне.
Он стряхнул с рук пыль и вернулся на площадь. Здесь он столкнулся с Мариусом. После первых возгласов удивления граф, улыбаясь, сказал:
— Ваш брат посоветовал мне удалиться отсюда. Он прав, я всего лишь любопытный старик… Спрячьте меня где-нибудь.
Мариус отвел его в дом, где находились Фина и Жозеф. Граф устроился на площадке четвертого этажа у окна, выходящего на площадь. Слова Филиппа глубоко опечалили его.
Мариус вышел из дому. Он хотел уговорить брата подняться наверх и успокоить перепуганных насмерть Фину и Жозефа. Филипп должен был осмотреть площадь. Шесть баррикад были закончены; во всяком случае, повстанцы отказались от мысли сделать их прочнее и лучше — для этого не было необходимых материалов. Гнетущая тишина нависла над толпой. Сидя на земле, рабочие отдыхали, ожидая дальнейших событий. По их сдержанным голосам чувствовалось, что схватка близка.
Больше всего Филиппа беспокоило отсутствие настоящего оружия. Только человек пятьдесят имели ружья, у остальных были палки, а у некоторых даже бильярдные кип, взятые в кафе. Правда, многие запаслись в лавках старьевщиков довольно странными орудиями борьбы: одни держали в руках вертела, древние копья, старые сабли, у других были только простые железные прутья. Несколько человек собрались у фонтана в центре площади и точили ржавые клинки о холодные камни его закраины. Патронов тоже было очень мало: всего несколько сотен. Их удалось захватить у национальных гвардейцев.
Филипп понимал, что баррикады долго не продержатся, но не хотел лишать борцов мужества, и ни с кем не делился своими опасениями. Он посоветовал только обосноваться в соседних домах, надеясь, что атакующие отступят, если с крыш и из окон на них обрушится град камней.
Многие дома были уже заняты. Повстанцы стучались в квартиры, которые они хотели захватить, грозя выломать двери. Затем они потребовали ключи от чердаков. Все окна превратились в бойницы, все крыши — в крепости. Более получаса повстанцы таскали наверх камни. На крышах они вырывали черепицу, разбивали ее, а черепки складывали, чтобы потом обрушить их на головы солдат.
Убедившись, что приняты все меры для возможно лучшей защиты, Филипп решил наконец присоединиться к брату. Филиппа, по его просьбе, назначили командиром отряда, оборонявшего дом, где укрылись Фина и Жозеф. Дом этот стоял на углу Гран-Рю и Яичной площади, справа от бульвара. Филипп тревожился, предвидя, что баррикаде на Гран-Рю придется выдержать основной натиск и люди, спрятавшиеся здесь, в самой гуще боя, подвергнутся большой опасности.
Он отобрал для защиты дома самых преданных ему людей и взял с них клятву защищать дом до последней капли крови. Разместив своих товарищей на крыше и в окнах, молодой человек поднялся на площадку четвертого этажа, где увидел г-на де Жируса. Тот показал ему на дверь.
— Вас ждут.
Пока Филипп действовал, Матеус снова поднялся на крыльцо дома, расположенного на другой стороне площади. Подлец увидел республиканца в окне дома напротив, и его губы искривились в молчаливой улыбке, похожей на гримасу.
Свидание Филиппа с родными было коротким, но трогательным. Он посадил маленького Жозефа на колени, и нежная грусть внезапно сдавила ему сердце.
— Поручаю своего сына вам, — сказал он Фине и Мариусу. — Может быть, я больше не увижу его, но знаю, что бы ни случилось, — у него будут отец и мать.
Мариус молчал. Он понимал, что брат делает то, что считает своим долгом, и даже не пытался удержать его. Глаза Фины были полны слез. Казалось, Филиппу стоит больших усилий уйти из этой комнаты, где царило немое отчаяние. Он боялся поддаться обезоруживающей его нежности. Филипп в последний раз поцеловал сына и посадил его на колени Фины. Затем нервной походкой, словно желая стряхнуть с себя одолевавшую его грусть, Филипп подошел к окну. Оно выходило на Гран-Рю, Выглянув на улицу, он обернулся к Фине.
— Встаньте с этого стула, — сказал он. — Пересядьте подальше от окна. Сюда могут залететь пули.
Филипп осекся, и внезапно из самой глубины его души вырвался вопль:
— Проклятая война! Я призывал ее всем сердцем, а теперь из-за нее в опасности самые дорогие мне существа!
В отчаянии он сжал лоб рукой и с трудом удержался от рыданий. Направившись к двери, Филипп резко спросил:
— Идешь, Мариус?
Уже с порога Филипп бросил прощальный взгляд на Жозефа и Фину, которые смотрели ему вслед. И Филипп и Мариус в эту минуту совершенно забыли о существовании г-на де Казалиса. Мысль о похищении не приходила им на ум. Они боялись лишь одного — в суматохе женщина и ребенок могут попасться под руку повстанцам или солдатам.
Братья вышли на лестничную площадку. Здесь по-прежнему стоял г-н де Жирус. Спрятавшись за оконным косяком, он внимательно смотрел на улицу.
— Скажите, — спросил он, — вы не знаете, что это за мерзкий субъект?
Он указал на Матеуса, стоявшего на другой стороне площади.
— Я слежу за ним вот уже битых полчаса, — продолжал граф. — Он не спускает глаз с этого дома. Должно быть, задумал что-то недоброе.
Братья посмотрели в указанном направлении.
— Вы говорите вон о том рыжем мужчине? — спросил Мариус.
— Вот именно, — ответил граф. — Ненавижу рыжих. К тому же у меня чутье на подлецов. Косой взгляд и молчаливая улыбка этого человека не предвещают ничего хорошего.
— Но я его прекрасно знаю, — сказал Филипп. — Это пылкий сторонник демократии. Мне не раз доводилось слушать его зажигательные речи в различных клубах. Я никогда не присматривался к нему, но, признаюсь, он всегда внушал мне какое-то отвращение… Вот он опять смотрит в нашу сторону.
У молодого человека зародились какие-то смутные опасения. Матеус мог быть провокатором, одним из тех предателей, которые втирались в ряды демократов, толкали их на крайние меры, а затем выдавали полиции.
У Мариуса возникли совсем другие подозрения, но он боялся высказать их.
— Пошли, — сказал он Филиппу. — Надо выяснить, почему этот человек наблюдает за нашим домом.
Они спустились вниз и замешались в толпе. Делая вид, что не обращают на Матеуса никакого внимания, они тем не менее следили за ним. Около десяти минут они ходили по площади, непрерывно наблюдая за шпионом.
Матеус сам разрушил свои хитрые замыслы безграничной самоуверенностью. Он так точно предугадал все события, до сих пор ему во всем так везло, что он не сомневался в победе. Отбросив обычную осторожность, Матеус ликовал. В такой суматохе всем, конечно, не до него.
Заметив братьев, Матеус прекратил наблюдать за домом и принял добродушный вид. Он понурил голову и, казалось, глубоко задумался. Затем Матеус спустился с крыльца и принялся слоняться в толпе, явно чем-то озабоченный. Действительно, он размышлял, не лучше ли ему похитить ребенка до начала боя. Он не хотел подвергаться опасности, оставаясь на баррикаде. Надо только избавиться от Фины, но это не беспокоило его. Здесь ему придет на помощь кляп пли, в крайнем случае, нож. Гораздо больше тревожил его проклятый рыжий парик. До сих пор он был его знаменем, а теперь от него надо было во что бы то ни стало отделаться. Именно этим объяснялся его озабоченный вид. Матеус прекрасно понимал, что парик связывал его: пока он не скинет своего обличья «пламенного трибуна», призывавшего поджечь Марсель, или, как его здесь называли, «красноволосого», ему не удастся незаметно унести ребенка.
Матеус долго прохаживался взад и вперед, но зная, как ему быть. Он понимал, насколько опасно изменить сейчас свой облик. Он бродил, озираясь исподтишка, и братья, ни на минуту не упускавшие его из виду, уверились, что г-н де Жирус не ошибся. Вдруг Матеус решительно направился к одному из домов. Убедившись, что за ним никто не следит, он вошел в подъезд.
Братья не спускали с этой двери глаз. Через несколько минут оттуда вышел начинающий лысеть мужчина, одетый точно так же, как рыжий незнакомец.
Филипп с трудом удержался от гневного возгласа. Он сразу же узнал Матеуса.
— Ну и мерзавец, — тихо сказал он брату. — Это прихвостень Казалиса, тот самый, который уже однажды пытался похитить Жозефа у Эйясов.
— Я чувствовал, что готовится какая-то ловушка, — побледнев, прошептал Мариус.
— О! Теперь я все понимаю!.. Меня сбивали с толку эти проклятые рыжие волосы… Мне все время казалось, что я с ним уже встречался. Но в Сен-Барнабе я только мельком видел его, да и то в темноте, вот почему я так долго его не узнавал.
Мариус перебил брата.
— Дорога каждая минута, — сказал он. — Казалис наверняка притаился где-то поблизости. Желая погубить тебя, он приставил к тебе своего человека, а к моменту развязки прислал сюда этого негодяя похитить Жозефа. Я еще не могу всего сообразить, но сейчас не это важно, нам необходимо прежде всего избавиться от этого человека… А дальше видно будет…
Совершенно убитый мыслью о бедствиях, виновником которых он был, Филипп молча слушал брата.
— Понимаешь, — продолжал Мариус, — мы не можем обвинить его в похищении, раз он его еще не совершил. Да здесь и нет никого, кто имел бы право арестовать негодяя.
— Ошибаешься, — возразил республиканец, и глаза его весело сверкнули. — Погоди-ка, мне пришла в голову недурная мысль.
Филипп подбежал к группе преданных ему рабочих. Несколько минут он о чем-то шептался с ними. Потом, вернувшись к Мариусу, сказал:
— Посмотрим, как молодчик сам попадет в свою ловушку.
Рабочие разошлись в разные стороны, затем незаметно, по одному, приблизились к Матеусу и окружили его. Ничего не подозревавший шпион разгуливал с видом безобидного буржуа, как вдруг один из рабочих крикнул ему:
— Шли бы вы лучше домой!
— Постой-ка, — сказал другой, — да ведь я его знаю.
— Эге! — воскликнул третий. — Куда же делись ваши рыжие волосы?
— Это предатель! Предатель! — закричали рабочие.
Крик мгновенно облетел всю площадь. Вокруг Матеуса образовалась толпа, напиравшая на него со всех сторон. Один из повстанцев обыскал Матеуса. Найденный в его кармане рыжий парик — явная улика против него — переходил из рук в руки. Подлеца уже собирались повесить. Вспоминая роль, какую он сыграл, все кричали, что это провокатор, подосланный полицией, и в назидание другим его следует вздернуть на фонарь.
Матеус дрожал от страха. Сейчас он не способен был здраво рассуждать и потому ничуть не удивился, когда Филипп пришел ему на помощь.
— Подождите, друзья мои, — сказал он разъяренным рабочим, — не марайте рук об этого мерзавца… Заприте его куда-нибудь и охраняйте как следует… он еще может нам пригодиться, но при первой попытке бежать пошлите ему вдогонку пулю.
По приказанию Филиппа двое рабочих схватили Матеуса и заперли в маленькой лавке. Один из них, с ружьем в руках, остался его сторожить.
Мрачные мысли роились в голове Матеуса. Он сто раз проклинал себя за то, что снял парик. Но он все же не подозревал, какую роль сыграли Кайоли в его разоблачении. Филипп притворился, будто не узнал его, и шпион объяснял свою неудачу тем, что повстанцы приняли его за провокатора, а он не сумел опровергнуть этого обвинения. В глубине души Матеус подсмеивался над своими врагами, — возможно, они даже спасли его… Матеус не слишком отчаивался: он сумеет улизнуть от этих дураков рабочих. Его арест — всего лишь проволочка. Нужно спокойно ждать, пока разнесут баррикады.
Филипп отвел Мариуса в сторону. Тихо и взволнованно он сказал ему:
— Я решил, что лучше его не вешать… Если мы победим, он будет в наших руках грозным оружием против Казалиса.
— А если вы потерпите поражение?
— Если мы потерпим поражение, — глухо произнес Филипп, — я оставлю сына тебе. Ты сумеешь его защитить… Не уговаривай меня, молчи. Я должен, не оглядываясь, идти вперед.
Какой-то гул, пробежавший по площади, прервал разговор братьев. Было около двух часов. Повстанцы закончили постройку баррикад более часа назад и теперь ждали нападения. Воспользовавшись передышкой, они выработали план обороны и приняли последние меры для того, чтобы как можно лучше укрепиться на площади. После ареста Матеуса здесь воцарилась могильная тишина. Каждый рабочий, зарядив ружье, стоял на своем посту и, думая о мести, смотрел прямо перед собой.
Неожиданно со стороны Гран-Рю к баррикаде приблизились два человека и смело прошли на площадь. Услышав гул, каким было встречено их появление, Филипп направился к баррикаде и узнал г-на Мартелли и аббата Шатанье. Судовладелец быстро подошел к аббату.
— Если вы имеете хоть какое-нибудь влияние на этих людей, — сказал он, — то, ради бога, уговорите их отказаться от братоубийственной борьбы.
— Сын мой, — прошептал аббат Шатанье, — я пришел на коленях умолять вас предотвратить кровопролитие.
Вместо ответа Филипп только покачал головой. Их приход был ему неприятен, он еще острее почувствовал свою вину. Судовладелец продолжал:
— Вы видите, я держу свое слово: я пришел встать под огонь между войсками и народом… Сейчас я горько сожалею, что не завоевал никакого доверия у рабочих и не могу заставить их послушаться меня.
— Я ничего не могу поделать, — произнес наконец Филипп. — Эти люди доведены до отчаяния. Они слушаются меня, пока я, подобно им, считаю, что народ должен отомстить. Едва я заговорю о мире и прощении, они повернутся ко мне спиной… Попробуйте воздействовать на них сами.
Кое-кто из рабочих подошел поближе. Г-н Мартелли обратился к ним.
— Друзья мои! — крикнул он. — Мне поручено сообщить вам, что ваши требования будут удовлетворены. Я только что от правительственного комиссара.
Его слова были встречены гробовым молчанием, в котором чувствовался глухой гнев. Но через мгновенье толпа ответила единым криком:
— Слишком поздно!
Тогда к рабочим обратился аббат Шатанье. Но озлобленные повстанцы не хотели ничего слушать и отворачивались от него. Аббат говорил им, что бог запрещает проливать кровь ближнего своего, а они отвечали: «Почему сегодня утром вы не сказали об этом солдатам национальной гвардии?» Г-н Мартелли тоже ничего не добился. Все знали его за человека независимого, но богатого, и в глубине души рабочие упрекали его в трусости.
В отчаянии аббат и судовладелец вернулись к Филиппу. Он желал им успеха, но помогать открыто не смел. Филипп понял, куда привели его заблуждения, он видел, какой опасности подвергаются близкие ему люди, и это лишало его мужества.
— Я предупреждал вас, что все призывы к миру будут напрасны, — сказал он. — Народ хочет драться, и он будет драться. Не мешайте нам исполнять свой долг.
Он замолчал и прислушался. Со стороны Гран-Рю доносился глухой шум, слышалось бряцанье оружия.
— Вот войска и национальная гвардия, — сурово произнес Филипп.
И, пожав руку Мариусу, который поспешил к Фине, он быстро удалился. Г-н Мартелли и аббат Шатанье направились к баррикаде на Гран-Рю, за которой укрылся Филипп.
Вновь воцарилась тишина, гнетущая тишина, нарушаемая только размеренной и тяжелой поступью солдат.
Укрывшись за баррикадами, повстанцы ждали их появления.
Господин де Казалис был в форме национального гвардейца и поэтому мог наблюдать за развитием мятежа. Утром, расставшись с Матеусом, он присоединился к первому же встреченному им отряду. Это оказалась рота Совера. Вместе с ней бывший депутат принимал участие в стычке на улице Палю.
Он не был полностью посвящен в планы Матеуса и с любопытством следил за всеми махинациями шпиона. После захвата баррикады г-н де Казалис вместе с ротой Совера отправился на Канебьер и стал свидетелем происшедших там плачевных событий. Увидев кровавый кортеж, возглавляемый шпионом, он понял, что борьба неизбежна, и вспомнил о свидании, назначенном ему сообщником.
Но когда толпа в паническом страхе разбежалась, г-н де Казалис совершенно растерялся. Благоразумнее всего было не покидать своих товарищей по оружию. Около двух часов он простоял вместе со всем отрядом на площади Революции, ожидая дальнейших распоряжений. Он не знал, что собирается делать Матеус, и сильно беспокоился. Шпион ничего точно не сказал, а только велел искать его там, где будут построены баррикады. Г-н де Казалис был внезапно выведен из своих тревожных размышлений приказом, который привез какой-то всадник. Капитан Совер изложил его национальным гвардейцам в следующих словах:
— Дети мои, родина нуждается в нас! Вперед!
Никогда еще бывший грузчик не был так красноречив. Его настолько вдохновила собственная речь, что он с победоносным видом зашагал по Канебьер во главе своих солдат, совершенно не думая об опасности, которой подвергается.
Господин де Казалис удивился, что рота направилась не на Римскую улицу, а свернула влево. Ведь Матеус должен был приложить все старания, чтобы борьба завязалась неподалеку от бульвара Бонапарта. Как же его сообщник украдет ребенка, если драка начнется в старом городе? Г-н де Казалис более не пытался разобраться в происходящем. Рота дошла до Гран-Рю, и он увидел баррикаду. Для него этого было достаточно: он явился на место встречи и теперь ждал, как дальше развернутся события.
Бульвар Бельзенса был запружен войсками. Здесь находились два взвода пехоты и около трехсот артиллеристов. Как только подоспела рота Совера, командир, которому было приказало атаковать баррикаду, подошел к капитану.
— Я ждал вас, — сказал он Соверу. — Мне приказано действовать по возможности осторожно. При виде регулярных войск рабочие ожесточатся еще сильнее. Лучше, если впереди пойдет национальная гвардия и еще раз попытается добиться примирения. Поговорите с повстанцами как гражданин и как их соотечественник.
С этой минуты Совер пришел к выводу, что судьба Франции находится в его руках. Он построил свою роту колонной и решительно вывел ее на Гран-Рю. В тишине гулко раздавался топот его гвардейцев. За национальной гвардией следовали регулярные войска.
В пятидесяти шагах от баррикады капитан скомандовал «стой!» и приблизился к ней один. При звуке его голоса из засады высунулось человек пятьдесят повстанцев. Увидев их ружья у самой своей груди, бывший грузчик в душе содрогнулся, но из хвастовства приосанился и не отступил.
— Эй, вы, — воскликнул он, — стрелять собрались, друзей не узнаете, черт вас дери! Здесь, как я погляжу, все славные ребята, одни марсельцы, верно? Где же видано, чтобы свои перегрызали друг другу горло? Сложите оружие, и разойдемся по-хорошему.
Рабочие ответили на эти увещевания в один голос:
— Слишком поздно!
— Никогда не поздно образумиться, — возразил Совер. — На вашем месте я бы прекратил беспорядки. Вам же сказали, что правительственный комиссар готов удовлетворить ваши требования. Чего же вам еще надо?
— Кровь за кровь! Убирайся! — снова закричали повстанцы.
Все время, пока длились переговоры, Совер не сводил глаз с рабочих. За баррикадой послышался какой-то подозрительный шум, и он уже собрался отступить, как раздался громкий крик:
— Спасайся! Ложись!
Совер тяжело упал на землю, а стоявшие позади него солдаты пригнули головы.
В то же мгновенье с баррикады и с соседних домов грянули громовые раскаты, и над головами осаждавших просвистели пули. Благодаря предупреждению, заставившему гвардейцев пригнуться, было ранено не более десятка солдат. Нападение было так стремительно и неожиданно, что солдаты национальной гвардии в страхе разбежались. Совер бросился налево и, прижимаясь к стенам домов, быстро добрался до своей роты. Она отступила шагов на сто и теперь перестраивалась.
А в это время за баррикадой г-н Мартелли и аббат Шатанье, находясь в самой гуще восставших, по-прежнему умоляли их отказаться от кровопролития. Пока Совер разглагольствовал, несколько рабочих, особенно разъяренных, приготовились стрелять. Заметив это, судовладелец крикнул солдатам: «Спасайся! Ложись!» Увидев, как ничтожен урон, нанесенный обстрелом, повстанцы рассвирепели и окружили г-на Мартелли. Именно в эту минуту Филипп спустился с баррикады. Он понял, какой опасности подвергается его бывший хозяин, и спас его, приказав двум рабочим арестовать судовладельца и аббата Шатанье и беречь их как зеницу ока. Их проводили в ту же лавчонку, где находился Матеус.
Войска снова пошли на приступ. Командир отдал приказ захватить баррикаду. Несколько национальных гвардейцев, взбешенных, что в них стреляли без предупреждения, присоединились к солдатам. Среди них был и г-н де Казалис. Он увидел на баррикаде Филиппа, и теперь им владело только одно желание: выстрелом из-за угла покончить с врагом.
Второй отряд ринулся на баррикаду, но был отброшен новым залпом повстанцев. Этот залп нанес значительно больший урон. Один из офицеров был смертельно ранен. Его отнесли в соседний дом, где он вскоре скончался. Более тридцати солдат оказались выведенными из строя. Борьба была неравной; солдаты не могли захватить баррикаду, атакуя ее с фронта. Повстанцы прятались за различные укрытия, солдаты же не имели этой возможности. Они рассеялись по обеим сторонам Гран-Рю, стараясь держаться поближе к домам.
Завязалась перестрелка. Выстрелы раздавались через неравные промежутки, то с одной, то с другой стороны. Стоило кому-нибудь высунуться, как над его ухом тотчас со свистом пролетала пуля.
Совер спрятался в подворотне. Этот вояка не находил теперь ничего увлекательного в ремесле национального гвардейца. Важная роль, какую он играл в происходящих событиях благодаря своему капитанскому чину, сперва льстила его тщеславию. Но завязался настоящий бой, и в Совере пробудился чувствительный буржуа; он испуганно, со слезами на глазах смотрел, как вокруг него падают люди. Он был бы рад любой ценой прекратить эту бойню: во-первых, из боязни получить пулю в лоб, а во-вторых, чтобы не видеть больше этого страшного зрелища. Он не способен был убить и муху и теперь мечтал, как бы самому избавиться от опасности и помочь друзьям, которые, быть может, попали в эту драку.
Случайно он спрятался в одной подворотне с г-ном де Казалисом. Совер узнал бывшего депутата и чуть не выдал своего удивления. Зная его ненависть к Кайолям, он понял, что только жажда мести могла заставить бывшего депутата переодеться гвардейцем и явиться сюда. Он видел Филиппа на баррикаде и принялся наблюдать за г-ном де Казалисом. Тот, с ружьем наизготовку, казалось, чего-то ожидал. Республиканец выпрямился, чтобы перезарядить свое оружие; легитимист вскинул ружье и выстрелил. Притворившись, что оступился, Совер толкнул г-на де Казалиса, и его пуля расплющилась о стену одного из домов.
Господин де Казалис пришел в ярость, но не посмел обругать капитана, под начало которого добровольно встал. Поэтому он сдержал свою злобу и вогнал в ружье новый патрон. А Совер подумал: «Э, нет, черта с два! Кайоли — мои друзья. Малыш Мариус тогда недурно повеселил меня в истории с Клерон… Я не дам их пристрелить… Буду смотреть в оба».
С этой минуты Совер забыл о своем капитанском чине и думал только об одном: как бы оказать услугу Мариусу и спасти его брата.
Филипп и не подозревал, какая опасность только что миновала его. Разгоряченный борьбой, он отчаянно дрался. От его прежних колебаний не осталось и следа: он защищал своего ребенка. Филипп стрелял в солдат, потому что те стреляли в дом, где находились Фина и Жозеф. Это было для него страшнее всего. Он поминутно поднимал глаза на окна их комнаты и бледнел от ужаса, когда пуля пробивала стекло. Г-н де Жирус, с великолепным презрением к смерти, время от времени высовывался в соседнее окно, чтобы лучше видеть бой. Знаком он успокаивал Филиппа, а затем продолжал упиваться зрелищем борьбы на баррикадах.
Около получаса все шло без изменений. Время от времени солдаты и повстанцы обменивались выстрелами. На две-три минуты наступала зловещая тишина, затем раздавался выстрел, крик, и тишина становилась еще более гнетущей. Красные штаны солдат служили рабочим превосходной мишенью. Это помогало им разить своих врагов. Рабочие же были замаскированы значительно лучше, по едва из какого-нибудь окна начинали стрелять, по этому окну тотчас же открывался убийственный огонь. Больше всего страдали при перестрелке повстанцы, забравшиеся на крыши домов и оттуда обрушивавшие на солдат град камней. Они часто катились вниз и разбивались о мостовую. Солдаты подстреливали их, как воробьев.
Так борьба могла бы продолжаться до самого вечера. Перестрелка, в сущности, стоила больших жертв, чем открытая решительная атака. На земле, в лужах крови, уже валялось около тридцати трупов.
Как только раздался первый выстрел, Мариус вышел на улицу. Раз он не мог помешать борьбе, он хотел по крайней мере хоть чем-нибудь помочь сражавшимся. В одной из лавок Мариус организовал перевязочный пункт и деятельно занялся переноской туда раненых.
Когда Мариус проходил позади баррикады, возле него упал смертельно раненный человек. Мариус наклонился к нему и очень удивился, увидев Шарля Блетри, проворовавшегося служащего Даста и Дегана.
Несчастный тоже узнал его. Мариус хотел оказать ему помощь, но раненый, слабо улыбнувшись, сказал:
— Бесполезно, господин Мариус… Все кончено, я умираю… Небо сжалилось надо мной и послало вас сюда!
Руки его конвульсивно сжались, и он с трудом произнес:
— Клянусь вам, я не стрелял… Меня увлекли за собой товарищи, мне пришлось делать то же, что и всем… Послушайте, я хочу попросить вас об одной услуге… Обещайте исполнить мою последнюю волю.
Блетри с трудом приподнялся и отстегнул пояс. Он протянул его Мариусу, но, не удержав в своих скрюченных руках, уронил на мостовую. Из кармашка выкатилось несколько монет.
Собрав последние силы, бывший клерк продолжал:
— Здесь сто франков. Передайте их, пожалуйста, господам Дасту и Дегану и скажите, что не моя вина, если я не сумел полностью возместить те деньги, которые некогда так дурно употребил.
Видя удивление Мариуса, Блетри произнес слабеющим голосом:
— Ах да, вы ведь не знаете, уже три года, как меня освободили из тюрьмы, — на два года раньше срока. Все это время я работал землекопом. Из ста тридцати франков ежемесячного заработка сто я аккуратно отсылал моим бывшим хозяевам, но выплатил им только три с лишним тысячи… У меня была надежда в дальнейшем зарабатывать больше, и я мечтал когда-нибудь полностью рассчитаться с ними… И вот не успел…
Речь умирающего оборвалась. Минутная агония, последняя судорога, — и лицо его исказилось, все тело вытянулось, и Шарля не стало.
Эта ужасная смерть внушила Мариусу какое-то уважение к покойному. Муки и раскаяние несчастного, распростертого на мостовой, возвеличили его в глазах Мариуса.
Он взял кошелек и хотел было удалиться, но тут со стороны улиц Люн-д’Ор и Вьей-Монне донесся какой-то шум. Внезапно на перекрестке показались солдаты и национальные гвардейцы. Они быстро заполнили всю площадь.
За те несколько минут, что Мариус провел возле Блетри, произошли важные события. Пока у баррикады на Гран-Рю продолжалась перестрелка, два подразделения, выйдя из переулков старого города, напали на повстанцев.
Одна колонна направилась на штурм Яичной площади со стороны улицы Реки-Нови. Дойдя до угла улицы Пьер-ки-Раж, солдаты обнаружили здесь баррикаду и остановились. Возглавлявший колонну полицейский комиссар вышел вперед и призвал рабочих к порядку и выполнению своих обязанностей. В ответ ему закричали, что народ принудили к борьбе, и мгновенье спустя пуля раздробила комиссару руку. Едва он успел отойти, как раздался оглушительный залп и с крыш на солдат с грохотом посыпался град камней и черепицы. Всю улицу затянуло дымом. Захваченные врасплох солдаты бросились в обе стороны, поближе к домам. Вскоре тут, как и на Гран-Рю, завязалась перестрелка. Стычки на перекрестках тем и страшны, что здесь нередко горстка людей сдерживает целую армию.
Пока на этих двух улицах велась перестрелка, третья колонна, более удачливая, чем две предыдущие, двигалась к баррикаде, преграждавшей Гран-Рю возле Дворца правосудия. Она шла со стороны ратуши, но не смогла подойти незаметно: стоявший на баррикаде часовой выстрелил по колонне и тотчас же спрятался. Без артиллерии баррикаду, очевидно, было не взять, и колонна решила обойти ее.
Поэтому она направилась на улицу Бельзенса, где засело около тридцати повстанцев. Они дали только один залп и сразу же бросились врассыпную: одни побежали на улицу Маркизов, другие — на улицы Сент-Март, Сент-Барб и Мулен-д’Юиль. Солдаты, отстреливаясь, бегом преследовали их. Попутно они обыскали два-три дома и арестовали несколько рабочих. Однако солдаты не решились выйти на улицу Маркизов, которая привела бы их прямо на Яичную площадь. Улица эта была забаррикадирована и показалась им слишком узкой и опасной: повстанцы могли перебить их камнями с крыш и из окон.
Солдаты продолжали обходить Яичную площадь. Дойдя до площади Сен-Мартен, колонна разделилась: часть ее двинулась по улице Люн-д’Ор, другая — по улице Вьей-Монне. Оба отряда, как было задумано, должны были одновременно выйти на Яичную площадь. Это им удалось.
Солдаты бросились на баррикаду, которая с этой стороны была укреплена слабее. Повстанцы, захваченные врасплох таким стремительным натиском, в беспорядке разбежались и попрятались в домах. Открыв из окон яростный огонь по колонне, они на несколько минут задержали ее. Но вскоре выстрелы стали реже. Солдаты под пулями добежали до середины Яичной площади.
Увидев мундиры, Мариус понял, что его брат погиб, если он сейчас же не спасет его от неминуемого ареста. Он бросился на Гран-Рю. Филипп стоял на баррикаде, спиной к площади; поглощенный боем, он даже не заметил, что солдаты одержали победу. Братья кинулись к дому, где находились Фина и Жозеф, но увидев, что опередить солдат им не удастся, бросились в здание, расположенное напротив. Они: были в полном отчаянии. Не смея признаться друг другу в своей тревоге за ребенка и молодую женщину, которых им пришлось покинуть в столь опасный момент, Филипп и Мариус забаррикадировали дверь.
На площади царила страшная паника. Когда солдаты и национальные гвардейцы стали хозяевами положения, повстанцы последовали примеру Филиппа и Мариуса и спрятались в домах. Стрельба внезапно утихла. Отряды, атаковавшие баррикады Гран-Рю и улицы Реки-Нови, сперва были поражены этим, но вскоре, поняв, что произошло, разрушили покинутые баррикады и присоединились к победителям. Площадь заполнилась войсками, которые среди невообразимого шума готовились к осаде домов.
Повстанец, охранявший в лавочке трех пленников, сбежал. Матеус замешался в толпу и скрылся, а г-н Мартелли и аббат Шатанье печально стояли на пороге, ожидая жестокой расправы над побежденными. Время от времени в окно с любопытством высовывалась голова г-на де Жируса: с самого начала сражения он не покидал своего поста.
Выйдя вместе со всем отрядом на площадь, Совер потерял из виду г-на де Казалиса. Он был страшно зол на себя за то, что упустил депутата, после того как больше часа наблюдал за ним, стоя в подворотне. Добряк совсем забыл о своем капитанском чине. Он думал лишь об одном: как бы помочь брату своего друга Мариуса.
Совер, встревоженный, вертелся на площади, не зная, что предпринять. Внезапно ему пришло в голову, что Филипп, должно быть, спрятался в прежней квартирке Фины. Он взглянул на дом и увидел в окне г-на де Жируса.
— Эй вы, там, наверху! — крикнул он. — Сойдите-ка поскорее вниз да откройте дверь.
Господин де Жирус очень беспокоился о Филиппе. Он видел, как братья скрылись в доме напротив, и решил спуститься, надеясь хоть чем-нибудь помочь им. Но внизу, в коридоре, он наткнулся на рабочих, которые закрыли дверь на крючок и не соглашались выпустить его. Наконец граф уговорил повстанцев приоткрыть дверь; они вытолкнули его и снова заперлись.
Совер и г-н де Жирус столкнулись носом к носу.
— А черт! — воскликнул бывший грузчик. — Зачем вы заперли дверь?! Я прикажу арестовать вас.
Дворянин с любопытством посмотрел на капитана.
— Вы прикажете арестовать меня? — спросил он. — Лучше арестуйте меня сами и, если вам нетрудно, отведите вон к тем господам.
Он указал ему на г-на Мартелли и аббата Шатанье. Совер проводил его и, узнав, что он посягнул на свободу графа, владельца огромных поместий, извинился перед ним.
— Для полноты картины не хватает только, чтобы меня сослали, — расхохотался г-н де Жирус.
Затем он тихо рассказал г-ну Мартелли о положении дел.
— Мы ничего не видели, — сказал тот. — Нас заперли в этой лавке вместе с каким-то мужчиной зверского вида… Так, значит, Филипп и Мариус скрываются в этом доме?
— Да, и я очень боюсь, как бы их там не арестовали. Но самое ужасное, что в доме напротив находятся жена Мариуса и ребенок Филиппа.
Эта новость совсем расстроила судовладельца. Аббат Шатанье заметил, что, по его мнению, Фина и Жозеф не подвергаются большой опасности: если на дом нападут, всегда можно будет прийти им на помощь. Прежде всего надо позаботиться о братьях и как-нибудь помочь им бежать. Но, к сожалению, это было почти невозможно.
Солдаты, захватив площадь, не сидели сложа руки: то из одного, то из другого окна раздавались выстрелы; с этим надо было покончить. Был отдан также приказ взять приступом все запертые дома, на крышах которых засели повстанцы, расстреливая последние патроны. Вперед вышли несколько саперов и принялись топорами выламывать двери.
Совер растерялся. Он собрал своих гвардейцев и приказал им обыскать все квартиры на противоположной стороне площади. Он не мог найти другого средства отвлечь внимание солдат от дома, где, как он думал, спрятался Филипп. Но, к его полному отчаянию, именно из этого здания раздался выстрел. Пуля ранила какого-то лейтенанта, и солдаты кинулись к подъезду.
— Болваны! — прошептал Совер. — Нужно же им было его пристрелить! Теперь песенка моего юного друга спета!
Он подошел к двери, стараясь хотя бы в числе первых войти в дом.
Пока развертывались все эти события, в одном из уголков площади о чем-то оживленно разговаривали двое мужчин. То были г-н де Казалис и Матеус. Выскользнув из лавки, шпион, у которого было превосходное зрение, разглядел в толпе своего хозяина. Он отвел его в сторону и насмешливо спросил:
— Почему же вы не поздравляете меня? Я недурно потрудился.
— Я не заметил тебя на баррикаде, — сказал бывший депутат.
— Черт возьми, эти дураки позаботились о том, чтобы пули не достали меня, и заперли меня в какой-то лавке. Я им очень признателен за это. Итак, мы победили.
— Куда ты отнес ребенка?
— Э, вы слишком торопитесь… Я передам вам ребенка, как только… Смотрите, он в том доме, где выламывают дверь.
Матеус отчитался перед г-ном де Казалисом в том, что он уже сделал и что ему еще оставалось сделать. Он был совершенно уверен в успехе.
— И все же, — добавил негодяй, — надо спешить. Вместе со мной в лавке сидело еще два человека. Не могу понять, за что их арестовали. Это друзья Кайолей. Смотрите, они все еще стоят на пороге нашей общей тюрьмы. Боюсь, как бы они нам не помешали.
Господин де Казалис узнал судовладельца и аббата Шатанье; г-на де Жируса, стоявшего к нему спиной, он не заметил.
— Ба, прошептал он, — они здесь не ради нас. За дело, Матеус! В случае успеха я удвою обещанное вознаграждение.
Раздался треск: это саперы ломали дверь топорами.
— А ты знаешь, где сейчас этот злосчастный Филипп? — спросил г-н де Казалис.
— Надеюсь, он арестован, — ответил Матеус. — Во всяком случае, если он прячется в доме, его сейчас схватят. Не беспокойтесь, теперь ему крышка, он получит по меньшей мере десять лет ссылки.
— Я предпочел бы навсегда отделаться от него. Я держал его на мушке… А ты не боишься, что если он в доме, то нарушит все твои планы?
— Ну, вот еще! Он, наверное, забился в какой-нибудь шкаф… Смотрите, дверь подается. Ни во что не вмешивайтесь. Следите за мной, если вас это забавляет. И как только я завладею ребенком, быстро идите за мной. Мы сочтемся подальше отсюда.
Матеус оставил своего хозяина на площади и присоединился к осаждающим дом солдатам. Саперы проделали большую щель в двери, только замок и засовы еще кое-как держали ее. Еще мгновенье — и она должна была сорваться.
Совер с тревогой следил за этой операцией. Он рассчитывал собрать своих людей и войти в дом первым. Дверь уже начала подаваться, но в этот миг чья-то рука опустилась на его плечо. Совер обернулся и узнал Каде, брата Фины.
Молодой человек отозвал его в сторону и тихо спросил:
— Что здесь происходит? Вы не видели мою сестру?
Прежде чем бывший грузчик успел ответить, Каде сказал:
— Сегодня утром меня и моих служащих арестовали в конторе. Властям известны мои убеждения, и они послали к моим дверям пикет национальных гвардейцев. Мне только сейчас удалось улизнуть… Я помчался на бульвар Бонапарта в квартиру моего зятя. Дом оказался пуст. Боже мой! Что тут происходит? Говорите же!
— Ну что ж, — прошептал Совер, — несчастье никогда не приходит одно… Должно быть, вся ваша семья собралась в этом доме.
— По-вашему, моя сестра здесь?
— Я ничего толком не знаю… Я видел Филиппа на баррикаде: он дрался как бешеный… Ох, мой бедный Каде, боюсь, что все это плохо кончится… Да, чуть не забыл, ваш враг рыщет по площади.
— Какой враг?
— Господин де Казалис. Он в форме национального гвардейца.
Каде вздрогнул. Вдруг он заметил, что дверь выломана.
— Скорее бежим! — крикнул он.
Выбив дверь, солдаты бросились в дом. Но на лестнице раздалось три-четыре выстрела, и осаждавшие в панике отступили. В течение нескольких минут никто не решался войти. Повстанцы расстреляли последние патроны и после недолгой обороны, проведенной больше для видимости, быстро поднялись на крышу, пытаясь скрыться. Когда первое смятение улеглось, солдаты осторожно ступили на лестницу. Не встретив никакого сопротивления, они заполнили все здание и обшарили каждый закоулок.
Совер и Каде так увлеклись разговором, что неосторожно отошли от дома, и теперь дорогу им преграждала целая толпа. Все попытки протиснуться оказались безуспешными, и им пришлось долго ждать. Когда же они наконец проникли в дом, то вынуждены были подниматься по лестнице невыносимо медленно: она вся была запружена солдатами и национальными гвардейцами.
На площадке третьего этажа их чуть не сбил с ног какой-то мужчина с ребенком на руках. Он бежал вниз, расталкивая осаждавших, и те принимали его за перепуганного жильца. Прикрыв ребенка сюртуком, он пронесся мимо них так быстро, что Каде не успел разглядеть его. Охваченный каким-то смутным предчувствием, он обернулся, но незнакомец уже спустился на пять-шесть ступенек. Подталкиваемый Совером, который ничего не заметил, брат Фины продолжал подниматься и вскоре очутился перед своей маленькой квартиркой.
Дверь была распахнута настежь. В первой комнате на полу лежала Фина. Она была в обмороке. Жозеф исчез.
Пока длилось сражение, Фина не находила себе места. Каждый выстрел заставлял ее вздрагивать: с ужасом думала она о том, что, может быть, вот эта пуля убила кого-нибудь из ее близких. Она предпочла бы находиться внизу, на улице, и делить опасность с Мариусом и Филиппом. Но из-за Жозефа она не могла двинуться с места и изнывала от волнения.
Бедный малыш прижался к ее груди, бледный как полотно; не смея плакать, он крепко сжал зубы. Уткнувшись лицом в платье молодой женщины, мальчик судорожно обхватил ее ручонками и замер.
Время от времени пули, залетев в окно, пробивали мебель и застревали в стенах. В оцепенении Фина смотрела на проделанные ими дыры. Она вся съежилась и еще крепче прижала к себе Жозефа. Молодая женщина нисколько не думала о себе, но у нее мороз пробегал по коже при мысли, что какая-нибудь шальная пуля может рикошетом попасть в ребенка, прильнувшего к ее груди.
Эта пытка длилась свыше часа. Фина тревожно прислушивалась к малейшему шороху. Вдруг по крикам на площади она поняла, что баррикады взяты. Фина почувствовала облегчение, но вскоре ее спокойствие сменилось еще более страшной тревогой.
Стрельба прекратилась, и Фина рискнула подойти к окну и посмотреть на площадь. Она никак не могла понять, почему Мариус и Филипп до сих пор не пришли к ней. Они должны были бы сразу же подняться сюда и спрятаться возле нее. Раз их нет, значит, они либо арестованы, либо убиты. Ее расстроенное воображение подсказывало только такие предположения. Фина представила себе, как ее муж и деверь, окровавленные, валяются на мостовой или как солдаты ведут их в тюрьму. Она разрыдалась.
Но тут солдаты бросились к их дому. Увидев это, Фина быстро отошла в глубь комнаты. Вскоре раздался стук топоров. Жозеф расплакался: его страх, до сих пор немой, теперь вдруг прорвался в пронзительном вопле. Ребенок звал отца, цепляясь за шею Фины, — он боялся солдат.
От этих криков молодая женщина совсем потеряла голову. Она бросилась на лестницу, решив бежать к Мариусу и Филиппу. Не дойдя и до третьего этажа, Фина услышала, как под ударами топора рухнула дверь. В тот же миг спрятавшиеся в коридоре повстанцы дали залп и помчались наверх. Какое-то мгновенье Фина колебалась; из вестибюля до нее доносился неясный шум, затем послышались шаги приближающихся солдат. Возможно, она так и не тронулась бы с места, если бы, заглянув вниз через перила, не увидела человека, поднимавшегося впереди всех. Это был Матеус. Перед Финой встал призрак, воплотивший в себе все ее страхи. Глаза ее расширились от ужаса, и, словно завороженная, она стала медленно подниматься, отступая перед Матеусом, который пристально смотрел на нее. Фина вошла в комнату. Не дав ей запереть дверь, Матеус бросился на молодую женщину и вырвал у нее Жозефа. Фина только глухо застонала: она была так измучена, что едва держалась на ногах, и не могла защищаться. Когда у нее вырвали ребенка, она протянула руки вперед, словно желая снова завладеть своим сокровищем, но пальцы ее схватили лишь воздух, и она без сознания упала на пол.
Никто из солдат, обыскивавших дом, не видел этой сцены. Но из соседнего дома два человека следили за происходящим.
Дом, где спрятались Мариус и Филипп, находился на другой стороне площади, в самом ее углу. По счастливой случайности ни один повстанец, кроме братьев, не укрылся здесь. Войдя в подъезд, Мариус и Филипп заперли за собой дверь на засов. На лестнице было пусто и тихо: жильцы забаррикадировались в своих квартирах и носа не высовывали наружу.
Мариус и Филипп уселись на первых ступеньках. Им предстояло решить, что делать дальше. Солдаты каждую минуту могли вышибить дверь, и братья совершенно не представляли себе, как скрыться от них.
Оставался только один путь к спасению: бежать по крышам; но это было очень опасно. Хотя каждая секунда промедления могла стоить им жизни, братья решили подождать еще немного: надо было убедиться, что Фине и Жозефу не грозит опасность.
— Не следовало оставлять их одних, — сказал Филипп. — Все-таки подло с нашей стороны думать только о собственной шкуре.
— Не надо отчаиваться, — ответил Мариус. Успокаивая брата, он тем самым успокаивал самого себя. — Мы погибли бы, а им бы не помогли… Фина — женщина сильная, мужественная.
— Все равно я не уйду отсюда, пока не буду спокоен за их участь… Послушай, где-то взламывают дверь! Бежим скорее наверх.
Братья поднялись на второй этаж и замерли от ужаса: в лестничное окно они увидели, что солдаты осаждают дом напротив. Несколько минут Филипп и Мариус стояли неподвижно. Каждый удар топора глухо отдавался в их сердцах. Никогда еще они так не волновались. С мучительной тревогой наблюдали они за осадой. Больше всего их угнетало сознание собственного бессилия: их родным грозила смертельная опасность, а они не могли броситься на помощь и вынуждены были лишь наблюдать, как разъяренная толпа ломится в дом.
Вдруг у Филиппа вырвалось проклятие: в первых рядах осаждающих он заметил Матеуса. Указав на него брату, он пробормотал:
— Ах, негодяй, зря я не дал его повесить. А теперь он удрал и похитит Жозефа.
Филипп снова повернулся к окну и вскрикнул. Он обратил внимание Мариуса на какого-то национального гвардейца, который прятался за деревом. Сдавленным голосом Филипп произнес только одно слово:
— Казалис!
Поднимая ружье, он добавил:
— У меня осталась последняя пуля. Это для него.
Он приготовился выстрелить, но Мариус выхватил у него ружье.
— Хватит бессмысленных убийств! — воскликнул он. — Пуля может нам еще пригодиться. Здесь, как видно, настоящая засада.
В то же мгновенье дверь рухнула под ударами топора.
— Пойдем выше, — сказал Мариус.
Они поднялись на четвертый этаж. Их ожидало страшное зрелище. Братья оказались как раз против окна комнаты, где прятались Фина и Жозеф. Они видели, как молодая женщина в отчаянии ломала руки, но на площади стоял адский шум, и они не могли крикнуть ей, что не спускают с нее глаз. Так, смертельно бледные, они вынуждены были с трепетом наблюдать за всей сценой похищения ребенка.
Окна лестницы тоже выходили на улицу, и братья видели, как Фина спускалась вниз; как потом она снова попятилась наверх, когда Матеус стал на нее наступать; как он вошел в комнату и вырвал Жозефа из рук молодой женщины.
Мариус подал ружье Филиппу и, задыхаясь, произнес:
— Я предчувствовал, что эта последняя пуля нам еще пригодится.
Филипп прицелился, но ружье дрожало в его руках. Он боялся попасть в сына. Матеус тем временем успел выйти из комнаты и начал спускаться.
Когда негодяй проходил мимо окна третьего этажа, Филипп едва не потерял сознание. Он не мог выстрелить.
— Если ты дашь ему выйти на улицу, — прошептал Мариус, — мы потеряем ребенка.
Нечеловеческим усилием воли Филипп заставил себя успокоиться. Он вновь обрел хладнокровие. Выставив дуло ружья из окна, Филипп ждал появления Матеуса.
Спускавшийся по лестнице шпион поставил ногу на площадку второго этажа. Раздался выстрел.
При этом звуке Совер и Каде, хлопотавшие около Фины, подняли головы и увидели на другой стороне улицы обоих братьев, которые высунулись из окна, стараясь рассмотреть, каков результат выстрела. Бывший грузчик удивленно и радостно вскрикнул: теперь он знал, где находятся те, кому он хотел помочь. Каде сразу же понял, что произошло. Не найдя ребенка в комнате, он вспомнил о человеке, который с такой быстротой пронесся мимо него по лестнице.
Он быстро сбежал вниз. На втором этаже его ожидало необыкновенное зрелище.
Матеус с пробитой головой валялся на ступеньках. Падая, он выпустил из рук Жозефа, но ребенок скользнул по его телу, не получив никаких повреждений. Пуля Филиппа попала шпиону в голову, пролетев почти у самого лобика ребенка. Когда Матеус схватил Жозефа, мальчик потерял сознание, это и позволило негодяю так легко унести его. Теперь Жозеф очнулся; он полулежал на мертвеце и горько плакал.
Каде оттолкнул труп и взял мальчика на руки. Он поднялся с ним на несколько ступенек, но внезапно его осенила мысль обыскать умершего. Он захватил с собой все бумаги, найденные у шпиона. Они могли пригодиться.
Каде вернулся в свою комнатку; здесь его встретил совершенно растерянный Совер. Фина все еще не приходила в сознание, и добряк не знал, что делать. Он уложил ее на кровать. Каде посадил Жозефа рядом с сестрой. Ребенок сразу же обхватил ручонками ее шею; мальчик был счастлив, что снова попал под родное крылышко; он прижался к Фине и своими ласками вернул ее к жизни. Она приподнялась и страстно поцеловала малыша. Фина чувствовала себя как после тяжелого кошмара. Внезапно молодая женщина снова побледнела.
— Где Мариус и Филипп? — спросила она. — Не скрывайте от меня ничего, прошу вас.
Тогда Каде указал ей на братьев, находившихся в доме напротив. Фина остолбенела от радости. Правда, им еще грозила опасность, но они были живы, и сейчас ей этого было достаточно.
Филипп и Мариус тоже не помнили себя от счастья.
Выстрел, казалось, обессилил Филиппа. Увидев, что Матеус упал с ребенком на руках, он вскрикнул от ужаса. В глазах у него потемнело, сердце сжалось; тщетно старался он сквозь дым разглядеть, не попала ли пуля в сына.
Но Мариус, услышав плач ребенка, которого Каде внес в комнату, воскликнул:
— Смотри!
Братья с радостью наблюдали за тем, что происходило у них на глазах. Фина и Жозеф были целы и невредимы. Мариус и Филипп уже ничего не боялись, ведь рядом с ними были друзья, готовые прийти на помощь.
Они окончательно успокоились, когда увидели в комнате Фины судовладельца Мартелли и аббата Шатанье. Их привел г-н де Жирус. Переждав, пока прошли солдаты, все трое поднялись наверх, чтобы оказать помощь молодой женщине. Они не подозревали, какая драма здесь только что разыгралась, но, увидев на лестнице труп, ускорили шаги. Каде и Фина рассказали им обо всем.
— Что за мерзавец этот Казалис! — воскликнул г-н де Жирус. — Я сам с ним разделаюсь. Но сначала нужно подумать, как спасти Мариуса и Филиппа. Нельзя терять ни минуты.
Господин де Жирус указал на площадь. Действительно, положение братьев становилось критическим. Выстрел Филиппа привлек внимание солдат к дому, где прятались братья. Саперы уже выламывали дверь топорами.
— Все пути к спасению отрезаны, — сказал г-н Мартелли, — им осталось одно: удирать по крышам.
— Это невозможно, — возразил Каде, теряя присутствие духа. — Этот дом много выше соседних… Они погибли.
Фина снова впала в отчаяние. Напрасно собравшиеся старались что-нибудь придумать. Удары топора раздавались все громче.
Внезапно г-н де Жирус обратился к Соверу, которого Каде представил ему как друга их семьи:
— Неужели вы не можете остановить своих людей?
— Разумеется, не могу! — в отчаянии воскликнул капитан. — Послушаются они меня, как же!.. Постойте!..
Совер вытаращил глаза. По-видимому, мозг его усиленно работал.
— У меня есть план, — сказал вдруг Совер. — Пошли со мной, Каде.
Они быстро вышли на улицу. Минут пять все с замиранием сердца ждали их. Наконец Совер и Каде вернулись. У каждого в руках было по узлу с одеждой. Каде знаком попросил Мариуса и Филиппа открыть окно, за которым они прятались. Когда те наконец поняли, чего хочет Каде, молодой человек очень ловко перебросил им оба узла. Солдаты были заняты дверью и не заметили темных тюков, пролетевших над их головами.
В этом и заключался план Совера. Вместе с Каде он отправился на перевязочный пункт, где лежало около дюжины раненых национальных гвардейцев.
Одним из них оказывали первую помощь, других оперировали, и приятели наши, воспользовавшись царившей вокруг суматохой, преспокойно стащили два комплекта обмундирования национальной гвардии.
Филипп и Мариус понимали всю безвыходность своего положения. Они уже решили было бежать по крышам, но друзья позаботились об их спасении. Получив мундиры, братья быстро поднялись на чердак и облеклись в форму национальных гвардейцев. Не успели они выбросить свою одежду в окно, что выходило на соседний двор, как дверь подъезда затрещала. Филипп и Мариус спрятались, а затем незаметно присоединились к осаждающим. Несколько минут они тоже помогали гвардейцам в их поисках, которые, естественно, ни к чему не привели, а затем не спеша вышли на улицу.
Здесь их встретили г-н де Жирус и Совер. Немного поодаль, на площади, ждали Каде и Фина. Рядом с ними стояли судовладелец и аббат Шатанье. Фина захотела немедленно вернуться в свою квартиру на бульваре Бонапарта. Увидев Мариуса и Филиппа, она с Жозефом на руках пошла по направлению к дому, но не могла с собой совладать и оглядывалась на каждом шагу. Молодая женщина попросила г-на де Жируса привести братьев домой.
Филипп и Мариус горячо пожали руку бывшему грузчику. Слова были бессильны выразить их благодарность.
— Да что вы, что вы, — взволнованно бормотал добряк, — надо же помогать друзьям, черт возьми! Но знайте, порядок прежде всего! Национальная гвардия была создана для того, чтобы поддерживать порядок… Служба есть служба!
И Совер принялся покрикивать на национальных гвардейцев, метавшихся по площади. Г-н де Жирус и оба брата быстро удалились.
Пытаясь собрать своих людей, Совер заметил спрятавшегося за деревом г-на де Казалиса. Тот казался очень взволнованным, лицо его было бело как мел. Совер притворился, будто не заметил его, и стал исподтишка следить за бывшим депутатом. Вокруг г-на де Казалиса творились странные вещи. Он ничего не мог понять. Матеус все еще не возвращался; вместо него из дома вышла Фина с ребенком на руках. Одно было ясно: враги каким-то чудом спаслись от всех расставленных им ловушек. Г-ном де Казалисом овладело бешенство. Очевидно, Матеус его предал эта мысль мучила бывшего депутата больше всего.
— Что там делает этот негодяй? — шептал он. — Видно, он продался Кайолям и помог им бежать.
В конце концов г-н де Казалис не выдержал неизвестности и решил сам пойти посмотреть, чем занят Матеус. Попадись тот ему сейчас, он бы его задушил. Поднявшись на второй этаж, он натолкнулся на бездыханное тело своего сообщника. Бывший депутат смертельно побледнел и, разинув рот, с ужасом уставился на мертвого соглядатая. Потом он наклонился и торопливо обыскал труп, но, не найдя ничего в карманах Матеуса, страшно перепугался, злобно пнул покойника ногой и поспешно скрылся.
«Так я и знал, — подумал Совер, не спускавший глаз с г-на де Казалиса, — этот мерзавец заинтересован в похищении ребенка».
А между тем бой закончился. Солдаты победили. Было около четырех часов. Повстанцы сопротивлялись упорно, но недолго. Их главари разбежались, едва были взяты баррикады. Но солдаты арестовали много рабочих. Часть повстанцев сумела убежать по крышам домов, остальные были схвачены в подвалах, в шкафах, под кроватями, в печах и даже в колодцах — повсюду, где только можно было спрятаться.
Дома были подвергнуты обыску, все шесть баррикад разрушены, и войска заняли Яичную площадь.
Вечером у Мариуса собрались друзья. Молодая чета, Филипп и Жозеф встретились со слезами счастья и умиления. Но г-н де Жирус омрачил их радость, напомнив, что Филиппу необходимо как можно скорее скрыться, иначе его сошлют в колонии. Старый граф хотел взять его завтра с собой в Ламбеск и спрятать в одном из своих поместий. Это предложение было принято с благодарностью. Судовладелец пригласил Филиппа переночевать у него.
Филипп и г-н Мартелли ушли, а старый граф долго еще беседовал с Мариусом о г-не де Казалисе. Каде передал зятю бумаги, найденные в карманах Матеуса. Среди них оказалось письмо, которое шпион потребовал от бывшего депутата в качестве гарантии, что тот заплатит ему известную сумму за похищение Жозефа. Письмо это было страшным оружием. Теперь Кайоли легко могли заставить Казалиса вернуть состояние племянницы.
Но Мариус не хотел никаких денег, а найденное у Матеуса письмо решил использовать только для того, чтобы помешать г-ну де Казалису предпринять какие бы то ни было шаги против Филиппа. Скандал, по его мнению, мог лишь повредить всей семье.
Господин де Жирус горячо одобрил такое бескорыстие и вызвался сам поговорить с бывшим депутатом. На следующий день он пришел к нему, и около двух часов они просидели запершись. До слуг доносились лишь громкие голоса. Никто так никогда и не узнал, о чем они говорили. Вероятно, старый граф жестоко упрекал г-на де Казалиса за его бесчестные поступки; этот благородный человек сломил волю бывшего депутата и заставил его дать торжественное обещание ничего не предпринимать против Кайолей. Так в этом щекотливом деле дворяне предпочли стирать свое грязное белье за закрытой дверью. Слуги заметили только, что, провожая г-на де Жируса, хозяин их имел весьма жалкий вид; лицо его было бледно, губы крепко сжаты.
Час спустя граф и Филипп в кабриолете направлялись в Ламбеск.
Через год после описанных кровавых событий над Марселем снова пронесся вихрь смерти. Но на этот раз гроза нависла над всем городом. Теперь речь шла не о дюжине раненых — люди гибли сотнями. Вслед за гражданской войной пришла холера.
Если бы кто-нибудь взялся описать многочисленные и страшные эпидемии, не раз опустошавшие Марсель, получилась бы трагическая книга. Жаркий климат, постоянные сношения с Азией, старые, утопающие в грязи улицы, все это — рассадник заразы. Здесь инфекция распространяется неизбежно и с ужасающей быстротой. С наступлением лета Марсель постоянно находится в опасности. Достаточно малейшего недосмотра, и бедствие тут же обрушивается на город. Отсюда оно сразу же перекидывается на побережье, а затем распространяется по всей Франции.
Эпидемия 1849 года, сравнительно слабая, началась с середины августа. Утверждали, что она приняла серьезный характер только после высадки отряда больных солдат, прибывших из Рима и Алжира. Пятьдесят из них будто бы умерло в ночь прибытия. С этого времени болезнь прочно укоренилась в Марселе.
Разгорелись политические страсти; на республиканское правительство сыпались горькие упреки за его декрет от 10 августа, разрешавший кораблям, которые прибывали из стран Ближнего Востока, входить в порт по простому заявлению судового врача. Декрет этот по сути дела уничтожил карантин и открыл микробам широкий доступ в город.
Впрочем, холера распространялась довольно медленно. В конце августа насчитывалось сто девяносто шесть жертв. Но сентябрь был ужасным: погибло тысяча двести человек. Эпидемия закончилась в октябре, унеся еще около пятисот жизней.
С первых же дней жителями овладела безумная паника. Началось повальное бегство из города. Весть о том, что на Марсель снова обрушилась холера, с быстротой молнии облетела все кварталы. Стоило одному человеку умереть в ужасных мучениях, и сразу же начались разговоры о множестве таких смертей, а кумушки утверждали, что они своими глазами видели свыше пятидесяти похоронных процессий. Носились неясные слухи о ядах, и народ обвинял богачей в том, что они отравили колодезную воду. Все это усиливало панику. Какой-то бедняк пил воду на бульваре и едва не был убит, потому что проходивший мимо рабочий якобы видел, как он что-то бросил в колодец.
Пылкое воображение южан рисовало все более и более страшные картины. Людям казалось, что заражен даже воздух. Женщины ходили по улицам, прижав платок к губам. Марсельцы не смели пить, не смели дышать — они попросту не жили.
Город опустел. Все, кто могли, спасались бегством. Близлежащие деревни были заполнены беженцами. Некоторые горожане расположились лагерем на холмистых берегах Нерты. В городе их на каждом шагу подстерегала смерть, и они предпочитали жить в палатках. Первыми покинули Марсель богачи. Они уезжали в свои поместья или снимали виллы за городом. За ними последовали служащие и рабочие. Бросая работу, они обрекали себя на голодную смерть, но их охватила паника, они считали, что лучше умереть с голоду, чем от холеры. Понемногу город становился безлюдным и мрачным.
В Марселе остались только храбрецы, которые либо боролись с эпидемией, либо просто не обращали на нее внимания, да еще бедняки, вынужденные, несмотря ни на что, оставаться на работе. Если и попадались среди врачей и служащих больниц трусы, бросившие свои посты, то было также немало мужественных людей, самоотверженно боровшихся с холерой. С самого начала эпидемии в наиболее зараженных кварталах были открыты пункты помощи больным, и здесь днем и ночью эти смельчаки самозабвенно облегчали страдания обезумевших от страха жителей.
Мариус одним из первых хотел предложить свои услуги. Но Фина и Жозеф умоляли его не делать этого, и он вынужден был уступить их слезам и согласился уехать из Марселя. Он знал свою жену: если он останется, она не покинет его и разделит с ним все опасности. Но это значило рисковать жизнью ребенка. Фина и Жозеф могли умереть на руках Мариуса; при одной мысли об этом, он содрогался, и это заставило его бежать из Марселя.
Семья обосновалась в предместье Сен-Жюст; они сняли домик неподалеку от того места, где прежде Кайоли проводили каждое лето. Стоял конец августа. Уже целый год Филипп не показывался в Марселе. Выжидая, пока забудутся июльские события, он жил в Ламбеске у г-на де Жируса. Молодого человека не беспокоили. Сразу же после восстания начались энергичные розыски его, но в ход были пущены могущественные связи, и все прекратилось.
Узнав, что молодая чета поселилась под Марселем, Филипп оставил г-на де Жируса и примчался туда обнять своего сына. Он тосковал в Ламбеске и убедил брата, что может, ничем не рискуя, остаться с ними: холера вытеснила память о восстании; никому и в голову не придет отправиться в такую даль, чтобы арестовать его.
Потекли тихие, счастливые дни. Страшное бедствие обрушилось на город, сея горе и ужас, а обитатели маленького домика в предместье Сен-Жюст наслаждались счастьем и полным покоем. Незаметно для себя они становились эгоистами. Чудом уцелев после выпавших на их долю тяжких ударов, они обрели наконец блаженное спокойствие и могли забыть о перенесенных страданиях.
Они почти никуда не выходили, проводя все время в маленьком садике возле дома. Так прошло две недели. Однажды утром Филипп, которому всю ночь снилось былое, пошел прогуляться. Он направился к мельнице Сен-Жозеф дорогой, по которой раньше так часто ходил к Бланш.
Войдя в маленький сосновый лесок, расположенный за замком де Казалисов, он вспомнил тот майский день, когда безрассудная страсть бросила Бланш в его объятия, тот злосчастный день, который исковеркал всю его жизнь. Воспоминания эти были сладостны и горьки. Перед Филиппом вновь прошла его молодость, его безумная, жгучая страсть, он опять увидел слезы и горе единственной женщины, которую когда-либо любил. Две крупные слезы скатились по его щекам.
Он вытер их и огляделся, отыскивая глазами то место, где Бланш некогда сидела рядом с ним. И тут он вдруг увидел г-на де Казалиса, который застыл на тропинке, устремив на него горящий взор.
Бывший депутат одним из первых покинул город. Он укрылся в своем имении, расположенном в предместье Сен-Жюст, и жил одиноко, одичав от снедавшей его глухой злобы. После разговора с г-ном де Жирусом г-н де Казалис впал в мрачное отчаяние, время от времени сменявшееся взрывами страшного гнева. Прошел год, но в его ушах все еще звучали негодующие и презрительные слова старого графа. Слова эти мучили его, как кошмар. Чтобы забыть их, ему надо было на ком-нибудь сорвать злость. Г-н де Казалис понимал, что бессилен против графа, и мечтал встретиться с глазу на глаз с Филиппом и положить конец невыносимому положению: один из них должен умереть.
Он больше не думал о деньгах, ему не нужны были ни богатство, ни власть. Узнав, что Кайоли не претендуют на состояние его племянницы, он перестал им интересоваться. Он мечтал лишь об одном: смыть оскорбления г-на де Жируса кровью своего врага.
И вот он встретил Филиппа в этом пустынном месте, в чаще принадлежавшего ему леса. Понуро бродил де Казалис по своим владениям, строя планы мести, как вдруг слепой случай свел его с тем, кого он в гневе своем так страстно призывал.
Какое-то мгновенье оба молча смотрели друг на друга. Они пригнулись, готовясь вцепиться друг другу в глотку, словно дикие звери. Затем им обоим стало стыдно; они предпочитали вести себя, как звери цивилизованные.
— Вот уже целый год я ищу встречи с вами, — произнес наконец г-н де Казалис. — Вы мешаете мне, а я вам. Один из нас должен исчезнуть.
— Совершенно с вами согласен, — отозвался Филипп.
— У меня дома есть оружие. Подождите меня здесь. Через несколько минут я вернусь и буду в вашем распоряжении.
— Нет, мы не можем драться сейчас. Если я застрелю вас, меня обвинят в преднамеренном убийстве. Нам необходимы свидетели.
— Но где же их взять?
— За два часа мы успеем съездить в Марсель и вернуться обратно, каждый с двумя секундантами.
— Согласен. Встретимся в полдень на этом же месте. Они разговаривали резко, но не в оскорбительном тоне. Для обоих дуэль была делом давно решенным.
Филипп тут же отправился в Марсель. Он не хотел ничего говорить брату. Дуэль была необходима и неизбежна, и он боялся каких-либо помех.
На бульваре Филипп встретил Совера. Тот несся куда-то со всех ног.
— Не задерживайте меня, — сказал ему бывший грузчик. — Я тороплюсь в Эгалады. Здесь люди мрут как мухи. Вчера погибло восемьдесят человек.
Не обращая внимания на его слова, Филипп сказал, что дерется на дуэли и просит его быть секундантом. Узнав, кто противник Филиппа, Совер воскликнул:
— Для вас я готов на все! Вот уж нисколько не огорчусь, если вы прикончите этого негодяя.
Они направились к г-ну Мартелли, мужественное поведение которого восхищало весь Марсель. Судовладелец выслушал Филиппа. Он тоже признал необходимость и неизбежность этой дуэли.
— Я к вашим услугам, — сказал он просто и серьезно.
Три друга наняли фиакр и явились в сосновый лесок заблаговременно. Им пришлось дожидаться г-на де Казалиса.
Наконец тот появился. Обегав пол-Марселя и так и не найдя друзей, он зашел в первую попавшуюся казарму, где два сговорчивых сержанта согласились быть его секундантами.
Едва их фиакр остановился рядом с экипажем Филиппа, как шаги уже были отсчитаны, пистолеты заряжены; все было проделано быстро и в полнейшем безмолвии; секунданты и не пытались помирить противников. Никогда еще приготовления к дуэли не были столь торопливыми и несложными.
Враги встали друг против друга, и Филипп, которому выпал жребий стрелять первым, поднял пистолет и прицелился.
Он содрогнулся от тяжелого предчувствия. До приезда г-на де Казалиса он задумчиво смотрел на высившиеся вокруг него сосны — свидетелей его былой любви. Судьба подчас бывает безжалостна: с тех пор здесь ничто не изменилось, так же зелен был лес, так же чист простиравшийся над ним необъятный небосвод, так же спокойно и мирно расстилались вокруг поля.
Поднимая пистолет, Филипп вспомнил, что на этом же месте Бланш впервые подарила ему свой поцелуй. Это воспоминание особенно сильно взволновало молодого человека. Сердце, казалось, пророчило ему: «Здесь ты согрешил, здесь и будешь наказан».
Дрожащей рукой Филипп спустил курок. Он почти не целился, и пуля пролетела мимо его противника, сломав ветку сосны.
Теперь поднял пистолет г-н де Казалис. Он прицелился, лицо его исказилось, глаза горели. Судовладелец и Совер, оба очень взволнованные, со страхом ждали выстрела. Став вполоборота, Филипп смело смотрел на грозное дуло пистолета. По правде говоря, он его не видел. Он невольно думал о Бланш, а внутренний голос кричал все громче: «Здесь ты согрешил, здесь и будешь наказан».
Раздался выстрел. Филипп упал.
Господин Мартелли и Совер бросились к нему. Он лежал на траве, прижав руку к правому боку.
— Вы ранены? — дрожащим голосом спросил бывший грузчик.
— Нет, убит, — прошептал Филипп. — Это место стало для меня роковым.
Он потерял сознание. Секунданты с минуту совещались. Торопясь на место дуэли, они не позаботились о враче. Теперь нужно было как можно скорее перевезти раненого в Марсель.
— Я отвезу его в Марсель в больницу, — сказал г-н Мартелли, — там он скорее получит помощь… Вы же тем временем бегите к брату и предупредите его обо всем… Но смотрите, чтобы Фина и маленький Жозеф ни о чем не догадались.
Оба секунданта были в таком отчаянии, словно теряли родного человека. Совер помчался в сторону Сен-Жюста, а г-н Мартелли, с помощью сержантов, перенес Филиппа в экипаж. Г-н де Казалис, притворившись равнодушным, удалился, но сердце его бешено колотилось от радости.
Судовладелец приказал кучеру ехать медленно. Весь мучительно долгий час, пока длился этот скорбный переезд, Филипп лежал бледный и бесчувственный, и г-н Мартелли поддерживал его голову, оберегая от толчков. Пытаясь остановить кровь, он приложил к ране платок; молодой человек слабел на глазах, и г-н Мартелли боялся, что не довезет его до больницы.
Но вот они приехали. Когда судовладелец сказал, что привез раненого, ему довольно резко ответили, что мест нет. В конце концов Филиппа все же приняли, но свободные койки оказались только в холерном бараке, и его поместили туда. Осмотрев рану, врач покачал головой и сказал, что Филиппа можно положить куда угодно: ему уже не страшна никакая зараза.
Господин Мартелли сопровождал Филиппа. Он не хотел до приезда Мариуса оставлять его одного. Барак, в который он вошел, выглядел зловеще. Это было длинное, тускло освещенное помещение; вдоль стен белело два ряда кроватей, похожих на гробы. В них лежали трупы, одеревеневшие в момент агонии. В этой длинной холодной палате выла и корчилась холера.
Монахини — нежные и хрупкие женщины — спокойно переходили от одной кровати к другой, помогая врачам.
Господин Мартелли присел возле койки, на которую положили Филиппа. В палате витала смерть. Судовладелец наблюдал за монахинями — этими кроткими утешительницами, — хлопотавшими возле агонизирующих больных.
В нескольких шагах от него одна монахиня старалась ласковым словом скрасить последние минуты жизни какого-то старика. Лицо этого человека, искаженное предсмертной судорогой, показалось г-ну Мартелли знакомым. Он подошел ближе и с болью в сердце узнал аббата Шатанье. Священник умирал. Он пал жертвой своего пламенного человеколюбия. С начала эпидемии аббат Шатанье не знал ни минуты отдыха: днем и ночью он поднимался в мансарды, посещал бедняков, пораженных страшным недугом; помогая несчастным, он продал все, что у него было. Наконец, у аббата осталось только то, что было на нем, и он стал просить милостыню у богачей. В это утро молниеносный приступ холеры свалил его, когда он выходил из какого-то дома на улице старого города. Его тут же отвезли в больницу. И вот уже два часа, как аббат Шатанье без единого стона переносил невыразимые муки.
Господин Мартелли подошел к священнику. Смертная пелена уже застилала глаза аббата и скрыла от него все земное. Но он все же узнал судовладельца. Страдалец улыбнулся, но не смог произнести ни слова, он только поднял руку и указал на небо.
Жизнь его оборвалась. Несколько мгновений г-н Мартелли смотрел на него, затем отошел и сел возле Филиппа. Раненый по-прежнему лежал неподвижно, как труп. Молодая монахиня преклонила колени у тела аббата Шатанье, затем подошла узнать, не может ли она чем-нибудь помочь раненому.
Но едва она взглянула на Филиппа, как сильное волнение исказило ее черты. Затаив дыхание, она остановилась как вкопанная, не в силах оторвать взгляд от молодого человека.
В эту минуту в палату вошли Мариус и Совер. Увидев брата, бледного, неподвижно распростертого на кровати, Мариус не мог сдержать рыданий, рвавшихся из его груди. Весть о дуэли и ранении Филиппа была так неожиданна, что он словно окаменел. Не пролив ни единой слезинки, примчался он в больницу, испугав Совера своим страшным спокойствием.
Но при виде раненого Мариус расплакался, он исступленно звал врача, требуя, чтобы тот спас его брата.
Его отчаяние заставило находившегося в палате врача еще раз прозондировать рану. Он ввел в рану зонд, и Филипп глухо вскрикнул. Стон этот страшной болью отозвался в сердце Мариуса.
Услышав крик умирающего, молодая сестра содрогнулась. Она подошла ближе, и Мариус узнал ее.
— Вы здесь, — гневно прошептал он. — Ах, я должен был предвидеть, что вам захочется посмотреть, как умирает тот, кого вы сгубили своей любовью. Ваш дядя убил моего брата. Вы — его достойная племянница.
Сестра с мольбой сложила руки, словно прося пощады, и устремила на Мариуса кроткий взгляд. Сердце ее разрывалось от горя, и она не могла произнести ни звука.
— Не сердитесь на меня, — поспешил сказать молодой человек, — я сам не знаю, что говорю… Вам нельзя оставаться здесь. Филипп может увидеть вас… Нужно уберечь его от потрясений, верно?
Он лепетал, как дитя; казалось, он бредит. В первую минуту, узнав Бланш в монахине монастыря Сен-Венсен-де-Поль, Мариус подумал, что перед ним призрак. В его сознании пронеслись скорбные картины прошлого.
Как только началась эпидемия, Бланш упросила послать ее в марсельскую больницу. Возможно, она надеялась умереть там. Ее самоотверженность вызывала всеобщее восхищение: смерть окружала ее, но эта подвижница никогда не теряла мужества. Видя, как она, склонившись над умирающим, потерявшим человеческий облик, улыбкой своей облегчает его страдания, никто бы не поверил, что это нежное, слабое дитя из знатной семьи. Много раз ее пытались отослать из больницы: ведь она уже исполнила свой долг, но Бланш снова и снова вымаливала разрешение остаться. В течение целого месяца она бросала вызов смерти, но смерть щадила ее.
Кончина аббата Шатанье и появление в палате умирающего Филиппа сразили бедняжку, и мужество разом покинуло ее. Она еле держалась на ногах, в ней снова проснулась слабая женщина.
Повинуясь знаку Мариуса, Бланш отошла на несколько шагов. Тем временем врач закончил перевязку, и Филипп, открыв глаза, с удивлением и испугом огляделся вокруг. Увидев брата, он сразу же все вспомнил.
Мариус склонился над ним. Нечеловеческим усилием воли он сдержал слезы.
— Я не вижу Жозефа, — едва слышно произнес Филипп. — Где он?
— Он сейчас будет здесь, — ответил Мариус.
— Сейчас? Ты не обманываешь меня? Я хочу его видеть… Сию же минуту… Сию же минуту…
Он снова закрыл глаза. Мариус солгал. Он примчался в больницу, утаив правду от Жозефа и Фины: он хотел хоть на несколько часов избавить их от горя. Теперь же он отдал бы все на свете, чтобы исполнить волю брата и привести ребенка.
— Хотите, я схожу за мальчиком? — спросил Совер.
Ему было весьма не по себе среди холерных больных, но он не решался уйти.
Мариус обрадовался его предложению, и бывший грузчик помчался за Жозефом.
Филипп, очевидно, слышал этот разговор. Он вновь открыл глаза и взглядом поблагодарил брата. Раненый повернул голову, и счастье озарило его лицо: он увидел Бланш. Она подошла, услышав его голос.
— Не смерть ли вернула мне тебя? — прошептал Филипп. — О! Дорогое, милое виденье!..
И он снова лишился чувств.
Когда экипаж увез раненого Филиппа, г-н де Казалис горячо поблагодарил своих секундантов.
— Господа, — сказал он, — извините меня за беспокойство, которое я вам доставил, и разрешите отвезти вас в Марсель.
Сержанты не соглашались, они уверяли, что прекрасно доберутся до города и сами, но г-н де Казалис настоял на своем. По правде говоря, ему хотелось убедиться, что Филипп действительно умер. Радость будет ему не в радость, пока он собственными глазами не увидит врага своего в гробу.
На углу улицы Экс экипаж, в котором бывший депутат ехал со своими секундантами, задержала торжественная процессия: статуя мадонны, покровительницы Марселя, возвращалась в свою обитель — собор Нотр-Дам де ля Гард. Во время всенародных бедствий жители носят изображение святой по улицам и, простершись ниц, молят ее заступиться за них перед богом.
Эта помеха сильно раздосадовала г-на де Казалиса. Он вынужден был ждать целых четверть часа. В глубине души он посылал шествие ко всем чертям. Ему не терпелось скорее узнать новости о Филиппе.
Но в то самое мгновенье, когда мимо него проносили статую, его внезапно сковал смертельный холод. Страшная бледность разлилась по его лицу. Он оперся на плечо одного из сержантов и внезапно с глухим стоном откинулся на спинку экипажа.
У него началась холера. Он ускользнул от мести Филиппа — покарать его взялась болезнь.
Оба сержанта выскочили из экипажа. Узнав, что в нем находится больной холерой, толпа в ужасе отпрянула.
— Немедленно в больницу! — крикнул кучеру один из сержантов.
Кучер стегнул лошадей, и экипаж помчался в старый город, откуда только что вышла процессия. Через несколько минут он остановился возле больницы.
Два санитара отнесли г-на де Казалиса в холерный барак. Там было только одно свободное место — рядом с койкой Филиппа.
Бывший депутат уже почернел; Мариус и г-н Мартелли с трудом узнали его и, пораженные священным ужасом, отступили.
Господин де Казалис не сразу разобрал, какого соседа послала ему судьба. Болезнь совершенно скрутила его, он был обречен. Судорога подбросила его на постели, и он увидел на соседней койке Филиппа, все еще лежавшего без сознания. Г-н де Казалис злобно усмехнулся: враг его наконец мертв. Но при мысли, что смерть не даст ему насладиться местью, он, рыча от бешенства, повалился на постель.
— О! Спасите меня! — вопил он. — Я хочу жить! Я богат и озолочу вас!
Извиваясь в страшных муках, он кричал, что ему раздирают внутренности.
Между тем Филипп открыл глаза. Хриплый голос недруга вывел его из мертвого оцепенения. Он поднял голову и посмотрел на г-на де Казалиса, словно на привидение.
Когда больной увидел, что мертвец ожил и вперил в него мутный взгляд, его охватили страх и злоба.
— Он жив! — рычал он. — Ах! Подлец этот будет жить, а я умираю!..
Они уставились друг на друга. Ненависть столкнула их даже перед лицом смерти. Но внезапно в наступившей тишине раздался ангельский голос:
— Протяните друг другу руки, я требую этого. Возможно ли отойти в вечность с сердцами, исполненными ненависти?
Они подняли головы и увидели у изголовья Бланш в сером монашеском одеянии. Она показалась им величественной.
Филипп молча скрестил на груди руки, вообразив, что уже перешел в иной мир. Он так часто мечтал вновь обрести там свою возлюбленную! Эта мечта не покидала его.
Слова примирения заставили г-на де Казалиса стиснуть зубы. Увидев здесь свою племянницу, он окончательно обезумел.
— Кто привел тебя сюда? — крикнул он. — Ты узнала, что я умираю, и примчалась насладиться зрелищем моей смерти?
— Послушайте, — отозвалась Бланш. — Вас ждет суд божий, и вы хотите предстать перед ним со злобой в душе… Заклинаю вас, помиритесь с Филиппом.
— Нет, и тысячу раз нет! Будь я проклят, если помирюсь с ним… Я знал, куда целиться, чтобы выстрел мой был смертельным… Не надейтесь спасти его и снова сделать своим любовником.
Он богохульствовал, он грозил небу кулаком и изрыгал грязные ругательства, проклиная свою племянницу и Филиппа. Болезнь все больше и больше одолевала его, он чувствовал могильный холод и в ужасе перед неизбежным концом неистовствовал, как бешеный зверь, уже бессильный укусить.
Бланш отшатнулась. Она оперлась о кровать раненого, который все смотрел и смотрел на нее с лаской и нежностью во взоре. Наклонившись к Филиппу, она тихо спросила:
— А вы не протянете руку этому человеку?
Филипп улыбнулся.
— Охотно, — сказал он. — Я прощаю его, и да простит он меня… Я хочу быть вместе с тобой на небесах… Ведь ты будешь молить бога, чтобы он пустил меня в твой рай?
Бланш, очень взволнованная, взяла руку умирающего, и он вздрогнул от ее прикосновения.
— Дайте мне вашу руку, — обратилась она к дяде.
— Нет! Никогда! Ни за что! — воскликнул больной, корчась в судорогах. — Не хочу ни вас, ни вашего неба. Лучше уж геенна огненная! Прочь! Никогда! Никогда!
Продолжая кричать, он обхватил самого себя за плечи с такой силой, что кости хрустнули. Смерть заставила его умолкнуть, но не смогла ослабить этого страшного, судорожного объятия.
Бланш в ужасе отпрянула от него. Взглянув на Филиппа, она поняла, что ему осталось жить считанные минуты. Он слабо пожал ей руку. Глаза его посветлели, на губах блуждала бледная улыбка. Он уже отрешился от всего земного и не думал больше ни о брате, который был возле него, ни о сыне, которого просил привести.
— Ты возьмешь меня с собой, правда? — прошептал он, отходя в вечность.
В этот миг в палату вбежали Фина и Жозеф. Мариус закрыл брату глаза. Фина, сраженная горем, упала на колени. Бедный малыш, предоставленный самому себе, ничего не понимал и горько плакал.
С той минуты, как появился Жозеф, Бланш растерянно, словно завороженная, не спускала с него глаз.
Вдруг она вспомнила о том, какой опасности он здесь подвергается. Поцеловав руку Филиппа, которую все время держала в своей, она схватила ребенка и стремглав выбежала из палаты.
Господину Мартелли пришлось насильно увести Мариуса и Фину. Когда Мариус наконец решился уйти, какая-то женщина подозвала его.
— Вы не узнаете меня, — сказала она. — Вы забыли отверженную Арманду. Я поклялась, что увижусь с вами, только заслужив прощение. Я стала сиделкой в этой больнице и теперь умираю… Вы подадите мне руку?
Мариус исполнил последнюю просьбу несчастной. Только тут он понял, где находится. Поглощенный своим горем, он не видел ничего вокруг себя. Внезапно перед ним предстала палата с агонизирующими больными. Г-н Мартелли подвел его к телу аббата Шатанье. Мариусу почудилась посреди палаты Смерть, простирающая далеко вперед свои бесконечно длинные руки. У него закружилась голова, и он вышел, пропустив вперед Фину.
На лестнице они хватились Жозефа. Они расспрашивали о нем встречных, искали его по всем закоулкам и наконец нашли в глубине одного из внутренних дворов. Его держала на руках монахиня монастыря Сен-Венсен-де-Поль и осыпала безумными поцелуями.
Когда на другой день Мариус вернулся в больницу за телом брата, ему сказали, что сестра Бланш скончалась ночью от приступа холеры.
Прошло десять лет.
Господин Мартелли покинул Марсель и поселился на своей вилле, среди скал Андума. Одиночество ему скрашивала только сестра. С грустью размышлял он о том, что свобода — растение, которое плохо приживается во Франции, и он умрет, так и не дождавшись наступления эры демократии.
Мариус занял его место в конторе на улице Дарс, Благодаря наследству, доставшемуся Жозефу после смерти матери и г-на де Казалиса, удалось значительно расширить дело. Фирма судовладельцев Кайолей — теперь одна из самых крупных в Марселе.
Любящие супруги состарились в счастье, которого они так долго ждали. Вокруг Фины, по-прежнему ясной и простой, всегда царит атмосфера жизнерадостности и сердечной теплоты.
Ее брат — один из самых деятельных компаньонов фирмы.
Жозеф теперь уже высокий девятнадцатилетний юноша. Нежная красота Бланш сочетается в нем с кипучей энергией Филиппа. Он только что окончил школу и собирается работать вместе с дядей, которому доверил свое состояние.
Иногда по вечерам, когда вся семья в сборе, они вспоминают прошлое. Они вызывают в памяти дорогие тени Бланш и Филиппа. Но в их слезах нет горечи: обретенный покой делает воспоминания похожими на звучащую где-то вдали грустную песнь.
Каждый год к открытию охотничьего сезона Жозеф отправляется в Ламбеск к г-ну де Жирусу. Граф уже очень стар, но у него по-прежнему живой и острый ум. Теперь ему некогда скучать: он все-таки решил построить завод.
— Ах, если бы вы только слышали, — часто говорит он молодому человеку, — как отзываются обо мне аристократы нашего департамента… Они считают меня якобинцем, вступившим в неравный брак с промышленностью. Я, доложу вам, жалею, что не родился рабочим. Тогда мне не пришлось бы полвека влачить в этом уголке Франции пустое и бесполезное существование.
Но лучший друг Жозефа — добряк Совер. Даже жестокий ревматизм не мешает бывшему грузчику неизменно сохранять бравый вид. В солнечные дни он гордо выступает по Канебьер и искренне верит, что все проходящие мимо девушки с первого взгляда влюбляются в него.
Жозеф кажется ему чересчур рассудительным.
— Знаете, говорит Совер, опираясь на его руку, — нужно пользоваться жизнью. В мое время мы веселились с утра до ночи. Ах, боже мой, сколько у меня было всяких интрижек! Все хорошенькие женщины города были моими любовницами. Спросите-ка дядю. Пусть он расскажет вам о Клерон. Вот женщина, которая меня чуть не разорила!
И, понизив голос, он добавляет свою излюбленную фразу:
— Попы отняли ее у меня.