Даже малейшее доброе деяние отзывается через дальние расстояния и любые промежутки времени, сказываясь на жизни тех, кто слыхом не слыхивал о щедрой душе, источнике этого доброго эха, потому что доброта передается от человека к человеку и с каждым переходом растет и крепнет, пока простое доброе слово годы спустя и совсем в других краях не оборачивается самоотверженным поступком. Точно так же и всякая маленькая подлость, всякое сгоряча высказанное оскорбление ведет к большему злу.
Никто не понимает квантовую теорию.
К чему приведет многолетнее противостояние маньяка-убийцы по имени Каин и полицейского, одержимого жаждой справедливости?..
Бартоломью Лампион ослеп в три года, когда хирурги скрепя сердце удалили ему глаза, чтобы спасти от быстро прогрессировавшего рака, но и без глаз в тринадцать лет к Барти вернулось зрение.
Руки святого целителя не имели никакого отношения к этому внезапному переходу от десятилетия тьмы к великолепию света. Божественные трубы не возвестили о возвращении ему зрения, как промолчали и в момент его появления на свет.
«Русские горки» сыграли в этом событии определенную роль, а еще — морская чайка. И нельзя сбрасывать со счетов истовое желание Барти стать гордостью матери до ее второй встречи со смертью.
Первый раз она умерла в день, когда Барти родился.
6 января 1965 года.
В Брайт-Бич, штат Калифорния, большинство жителей с любовью отзывались о матери Барти, Агнес Лампион, за которой закрепилось прозвище Дама-Пирожница. Она жила для других, сердце Агнес само настраивалось на волну душевной боли и нужд ее ближних. В этом сугубо прагматичном мире ее бескорыстность зачастую с подозрением воспринималась теми, у кого в крови хватало не только железа, но и цинизма. Но даже эти закаменевшие души признавали, что у Дамы-Пирожницы масса доброжелателей и нет врагов.
Мужчина, который взорвал семейный мир Лампионов в день рождения Барти, не был ей врагом. Лампионов он не знал, но их линии жизни пересеклись.
6 января 1965 года, утром, в начале девятого, когда Агнес выпекала шесть пирогов с черникой, у нее начались схватки. На этот раз не ложные, потому что боль опоясывала всю спину и живот, а не локализировалась только в нижней части живота. Если в момент схватки она стояла или сидела, боль едва чувствовалась, если шла — значительно усиливалась, — еще одно свидетельство приближения родов.
Впрочем, особых неудобств она не испытывала. Схватки повторялись регулярно, но с большими промежутками. И она не пожелала отправиться в больницу, не завершив намеченных на день дел.
Для впервые рожающей женщины этот этап схваток в среднем длится двенадцать часов. Агнес полагала себя самой что ни на есть обычной женщиной в сером костюме для бега трусцой с веревкой-поясом, которую она распустила, чтобы хватило места большущему животу, а потому пребывала в полной уверенности, что второй этап схваток начнется никак не раньше десяти вечера.
Джо, ее муж, хотел отвезти Агнес в больницу еще до полудня. Он положил необходимые вещи в чемодан, отнес его в машину, отменил все свои встречи и теперь держался неподалеку, следя за тем, чтобы его и Агнес разделяла как минимум одна стена: боялся, что она рассердится и выгонит его из дома, если он будет мешаться под ногами.
Всякий раз, когда он слышал, как Агнес тихонько стонала или со свистом втягивала воздух, чтобы снять боль, он пытался определить промежуток между схватками. И столь пристально вглядывался в циферблат наручных часов, что уже боялся поднять глаза на зеркало: думал, что увидит впечатавшееся в них отражение бегущей секундной стрелки.
Мнительный по натуре, хотя внешне и не производил такого впечатления, высокий, сильный, Джо мог бы сойти за Самсона, выворачивающего колонны и обрушивающего крыши на головы филистимлян. Его отличали доброта и полное отсутствие наглости и самоуверенности, зачастую свойственных мужчинам его габаритов. Всегда счастливый, всегда радостный, он считал, что его с лихвой одарили деньгами, друзьями, семьей. Вот и опасался, что однажды судьба решит, что пора свести все к общему знаменателю.
Особых богатств у него не водилось, но на жизнь вполне хватало, и Джо не боялся потерять деньги, зная, что всегда сможет снова их заработать благодаря врожденным трудолюбию и старательности. И если что мучило его по ночам и мешало спать, так это тревога за своих близких. Жизнь Джо воспринимал как первый зимний ледок на пруду: более хрупкий, чем казалось на первый взгляд, пронизанный скрытыми трещинами, с холодной темнотой под ним.
Кроме того, Джо Лампион не считал Агнес обыкновенной женщиной, что бы она сама ни думала по этому поводу. Для него она была великолепной, уникальной. Он не ставил жену на пьедестал лишь потому, что ни один пьедестал не мог поднять ее так высоко, как того заслуживала Агнес.
Потеряв ее, он бы потерял все.
Все утро Джо Лампион размышлял о всяческих медицинских осложнениях, связанных с родами. Об этом он уже знал куда больше, чем следовало, несколько месяцев тому назад проштудировав толстый медицинский справочник. И от сведений, содержащихся на страницах справочника, волосы на затылке Джо вставали дыбом куда как чаще, чем от отменного триллера.
Без десяти час, не находя себе места от вертящихся в голове описаний предродовых кровотечений, послеродовых кровотечений и эклампсионных судорог, распахнув дверь, он ворвался на кухню и заявил:
— Хватит, Агги, мы ждали достаточно долго.
Она сидела за столом и писала подарочные открытки к шести выпеченным утром пирогам с черникой.
— Я прекрасно себя чувствую, Джой.
Кроме Агги, никто не решался называть его Джоем. Шесть футов три дюйма роста, вес двести тридцать фунтов, суровое, словно вырубленное из камня лицо, он внушал страх, пока не начинал говорить своим низким мелодичным голосом или человек не замечал доброты, светящейся в его глазах.
— Мы сейчас же едем в больницу. — Он навис над столом.
— Нет, милый, не сейчас.
И хотя Агги ростом не доставала Джо до плеча, а весила, за вычетом тех фунтов, которые прибавила во время беременности, в два раза меньше, он бы не смог поднять жену со стула, не будь на то ее воли, даже если бы решил воспользоваться домкратом. В любом противостоянии с Агги Джой всегда играл роль Самсона остриженного.
С глухим горловым ревом, которым мог бы убедить гремучую змею вновь свернуться клубочком, превратившись в смирного дождевого червя, Джой добавил:
— Пожалуйста.
— Мне надо написать открытки, чтобы Эдом утром разнес их вместе с пирогами.
— Меня заботит только один пирожок.
— А меня — семь. Шесть с черникой и один в животе.
— Вечно ты со своими пирогами, — раздраженно бросил Джо.
— Вечно ты со своими тревогами, — парировала Агнес, одарив мужа улыбкой, которая растопила его сердце, как горячее солнце растапливает сливочное масло.
Он вздохнул:
— Допиши открытки, и поедем.
— Допишу открытки. Потом позанимаюсь с Марией английским, — уточнила Агнес. — А потом поедем.
— Ты не в том состоянии, чтобы учить английскому.
— Когда учишь английскому, нет нужды поднимать тяжести, дорогой.
Все это время она не оставляла своего занятия, и он наблюдал, как аккуратные буквочки слетают с конца ее шариковой ручки.
И лишь когда Джой наклонился над столом, Агги подняла голову и ее зеленые глаза блеснули в отброшенной им тени. Гранитное лицо Джоя приблизилось к ее фарфоровому личику, и, словно боясь разбить его, Агги чуть привстала, чтобы встретить поцелуй мужа.
— Я люблю тебя, вот и все. — Звучащая в ее голосе беспомощность только разозлила его.
— И все? — Она вновь поцеловала мужа. — Мне этого достаточно.
— Что же мне сделать, чтобы не сойти с ума? Звякнул звонок.
— Открой дверь, — предложила Агнес.
Девственные леса побережья Орегона огромным зеленым куполом накрывали холмы, и на земле, как и в любом святилище, царила тишина. В вышине, над изумрудными шпилями, выписывая широкую дугу, парил орел. Темнокрылый ангел, познавший вкус крови.
Под сенью деревьев не шелестели травой мелкие зверьки, не чувствовалось даже легкого ветерка. В глубоких лощинах недвижно лежали подушки тумана, оставшиеся там после ухода ночи. Тишину нарушало лишь поскрипывание опавших иголок под ботинками и ритмичное дыхание опытных туристов.
В девять утра Каин Младший и его молодая жена Наоми припарковали «Шеви Субарбан» на лесной противопожарной просеке и направились на север, по лосиным тропам, уходящим в глубины леса. Даже в полдень солнечным лучам лишь в редких местах удавалось пробить зеленый покров и подсветить могучие стволы.
Когда Младший шел первым, он иной раз удалялся достаточно далеко, чтобы остановиться, повернуться и полюбоваться приближающейся к нему Наоми. Ее золотые волосы сверкали всегда, что в тени, что на солнце, а лицо являло собой тот идеал, о котором грезят юноши, ради которого взрослые мужчины жертвуют честью и проматывают состояния. Иногда их маленькую колонну возглавляла Наоми. Следуя за ней, Младший видел только ее стройную фигурку, не замечая ни зеленого шатра над их головами, ни подпирающих этот шатер стволов, ни роскошных папоротников, ни цветущих рододендронов.
И хотя для покорения его сердца хватило бы одной красоты Наоми, Младшего зачаровывали и ее грация, энергичность, сила, решительность, с которыми девушка одолевала самые крутые склоны и заваленные валунами прогалины. Собственно, все жизненные вершины, не только в турпоходе, она штурмовала с энтузиазмом и умом, страстно и смело.
Они поженились четырнадцать месяцев тому назад, но с каждым днем его любовь только крепла. Ему едва исполнилось двадцать три, и иногда у Младшего возникало ощущение, что его сердце слишком мало, чтобы вместись в себя все чувства, которые он питал к жене.
Другие мужчины ухлестывали за Наоми, некоторые красивее Младшего, многие — умнее, все — богаче, однако Наоми хотела только его, не за богатство или грядущее наследство, а потому, что, по ее словам, видела в нем «сверкающую душу».
Младший работал инструктором по лечебной физкультуре, дело свое знал, занимаясь в основном теми, кто попал в автоаварию или перенес инсульт, но не смирился с несчастьем и хотел в максимальной степени восстановить физическую форму. Он не сомневался, что без работы не останется, но прекрасно понимал, что в особняке на холме ему не жить.
К счастью, Наоми отличала простота вкусов. Пиво она предпочитала шампанскому, бриллианты не жаловала и не грустила из-за того, что не повидала Париж. Любила она природу, прогулки под дождем, пляж, хорошие книги.
В турпоходе, если выдавался легкий участок, она часто пела. Обычно одну из двух песен, ее фаворитов, «Где-то над радугой» и «Какой прекрасный мир». Голоском, звенящим, как весенний ручеек, и теплым, как солнечный свет. Младший и сам просил ее спеть, ибо в песнях Наоми ему слышались любовь к жизни и заразительная радость, которые окрыляли его.
Тот январский день выдался не по сезону жарким, далеко за шестьдесят градусов[151]. На столь близком расстоянии от океана снега не было и в помине, так что их наряд составляли лишь шорты и футболки. Младший разогрелся от быстрой ходьбы, мышцы приятно ныли, воздух пропитался смолистым ароматом, стройные обнаженные ноги Наоми, ее аккуратная попка радовали взор, песня ублажала слух: рай, если и существовал, по разумению Младшего, мог быть только таким.
Оставаться в лесу на ночь они не собирались, шли налегке, содержимое рюкзаков ограничивалось аптечкой первой помощи, питьевой водой, ленчем, поэтому выдерживали достаточно высокую скорость. Вскоре после полудня тропа привела их к узкой прогалине в лесу, с которой они и попали на последний виток петляющей по лесу противопожарной просеки, которая вышла к этой точке своим маршрутом. Просека вывела их на вершину холма, где стояла наблюдательная пожарная вышка, отмеченная на их карте красным треугольником.
Вышка находилась на широком гребне — впечатляющее сооружение из пропитанных креозотом бревен, усеченная пирамида со стороной основания в сорок футов. Грани пирамиды сходились к наблюдательной площадке на ее вершине. В центре наблюдательной площадки поблескивала стеклами комнатка для дозорных.
Каменистая, солончаковая почва не отличалась особым плодородием, поэтому у гребня самые большие деревья едва достигали сотни футов, более чем в два раза уступая в высоте великанам, растущим внизу. Так что вышка со своими ста пятьюдесятью футами парила над ними.
Винтовая лестница в центре сооружения вела к смотровой площадке. Если не считать нескольких прогнувшихся ступеней и чуть расшатанных перил, прочность лестницы не вызывала сомнений, но Младшему уже после двух пролетов стало как-то не по себе. Он не понимал причины тревоги, но интуиция подсказывала: будь настороже.
Поскольку осень и зима выдались дождливыми, опасность пожара расценивалась как низкая и пост с вышки сняли. Помимо своего главного предназначения, она служила и смотровой площадкой для всех, кому доставало упорства подняться наверх.
Ступени поскрипывали, скрип эхом отдавался от стен вышки, как и их тяжелое дыхание. Эти звуки не могли быть причиной для тревоги, но все же…
По мере того как Младший и Наоми поднимались все выше, «окна» между скрещенными балками стен сужались, пропуская меньше света. Под самой площадкой сгустился сумрак, но они обошлись без ручного фонарика.
К запаху креозота теперь добавился затхлый запах грибка или плесени, хотя ни то, ни другое вроде бы не могло выжить на пропитанных креозотом бревнах.
Младший остановился, всмотрелся вниз, словно опасаясь, что кто-то поднимается следом. Да нет, попутчиков вроде не было.
Компанию им составляли только пауки. Несколько недель, а то и месяцев никто не поднимался на пожарную вышку, чем пауки и не преминули воспользоваться. Вытканные ими тончайшие кружева липли к лицу и волосам, цеплялись за руки, ноги, одежду, и вскоре путники уже напоминали мертвецов в истлевших саванах.
Пролеты становились все короче и круче. Последний оборвался в восьми или девяти футах от смотровой площадки. К открытому люку вела приставная лестница.
Когда Младший следом за своей проворной женой выбрался на смотровую площадку, у него захватило бы дух от открывшегося перед ними великолепного вида, если бы быстрый подъем и так не сбил дыхания. Отсюда, с высоты пятнадцати этажей от гребня холма, и пяти — от вершин самых высоких деревьев, они увидели зеленое море игольчатых волн, поднимающихся к туманному востоку и сбегающих на запад, к настоящему океану.
— О, Ини, — прошептала Наоми. — Это прекрасно!
Это имя придумала ему она. Не хотела называть Младший, как остальные, а он терпеть не мог, чтобы кто-нибудь называл его настоящим именем, Енох. Енох Каин Младший.
Что ж, каждому приходилось нести свой крест. Слава богу, что он не родился с горбом или третьим глазом.
Сняв друг с друга паутину и обмыв руки водой из бутылки, они принялись за еду. Сандвичи с сыром и сухофрукты.
С сандвичами в руках не раз и не два обошли смотровую площадку, наслаждаясь видом зеленых просторов. На втором круге Наоми коснулась рукой перил ограждения смотровой площадки и обнаружила, что некоторые стойки прогнили.
Она не облокачивалась на перила, так что опасности свалиться с вышки не было. Но стойки чуть подались наружу, одна треснула, и Наоми сразу отступила от ограждения.
Тем не менее Младший так занервничал, что предложил Наоми немедленно покинуть смотровую площадку и доесть ленч уже на твердой земле. По его телу пробегала дрожь, а сухость во рту вызвал отнюдь не сыр. Голос так вибрировал, что Младший едва его узнавал.
— Я чуть не потерял тебя.
— О, Ини, мне ничего не угрожало.
— Не знаю, не знаю.
Поднимаясь на вышку, он не вспотел, но теперь почувствовал, что лоб покрылся испариной.
Наоми улыбнулась. Бумажной салфеткой промокнула ему лоб.
— Ты такой милый. Я тоже люблю тебя.
Он крепко ее обнял. Она словно стала частью его тела.
— Давай спустимся, — настаивал он.
Выскользнув из его объятий, она откусила сандвич. Ей удавалось оставаться прекрасной даже с набитым ртом.
— Мы же не можем спуститься, не выяснив серьезности проблемы.
— Проблемы?
— Ограждение. Может, прогнила только одна секция, а может — все ограждение. Мы должны досконально во всем разобраться и, вернувшись к цивилизации, поставить в известность Службу охраны лесов.
— А почему бы просто не позвонить им, чтобы они сами проверили ограждение?
Улыбнувшись, она ухватила его за левую мочку, подергала.
— Динь-дон, есть кто-нибудь дома? Звоню, чтобы выяснить, знает ли здесь кто-нибудь значение слов гражданская ответственность!
Младший нахмурился:
— Разве звонок в Службу охраны лесов — безответственный поступок?
— Чем больше мы будем знать, тем более достоверно прозвучит наша информация, тем меньше вероятность того, что они примут нас за шутников, которые хотят заставить их впустую прогуляться по лесу.
— Глупость какая-то.
— Отнюдь. — Наоми доела сандвич. — Хорошенько подумай, Ини. Представь себе, что какая-нибудь семейная пара поднимется сюда с детьми.
Он ни в чем не мог ей отказать. Тем более что она очень редко обращалась к нему с какой-нибудь просьбой.
Ширина смотровой площадки между краем и центральным постом составляла порядка десяти футов. Прочность досок сомнений не вызывала. Опасность могла исходить только от ограждения.
— Ладно, — с неохотой согласился он. — Но проверять прочность ограждения буду я, а ты останешься у стены, в безопасном месте.
— Мужчины сражаются с яростным тигром. — Наоми понизила голос, подбавила в него неандертальской хрипотцы: — Женщины наблюдают.
— Так уж повелось в жизни.
— Мужчины находят сие естественным порядком. — Хрипотца не исчезла. — Женщины видят в этом всего лишь развлечение.
— Всегда счастлив поразвлечь вас, мэм.
И когда Младший шагнул к ограждению, чтобы проверить его прочность, Наоми осталась у остекленной стены.
— Будь осторожен, Ини.
Его рука легла на шероховатые перила. Он понял, что бояться надо скорее заноз, чем падения, но держался на расстоянии вытянутой руки от края площадки. Шел медленно, то и дело покачивая ограждение, выискивая расшатавшиеся или прогнившие стойки.
За пару минут замкнул круг, вернувшись к тому месту, где Наоми обнаружила слабину. Оказалось, что это единственный опасный участок.
— Ты довольна? — спросил он. — Теперь спускаемся.
— Обязательно спустимся, но сначала доедим. — Она достала из рюкзака пакетик с курагой.
— Доедим внизу, — гнул свое Младший.
Она вытряхнула два сушеных абрикоса ему на ладонь.
— Я еще не налюбовалась этим великолепием. Не дави, Ини. Мы знаем, что бояться нечего.
— Хорошо, — он сдался. — Только не облокачивайся на перила даже там, где ограждение крепкое.
— Из тебя получилась бы прекрасная мамаша.
— Да, но у меня возникли бы определенные трудности с кормлением грудью.
Они вновь обогнули смотровую площадку, останавливаясь через каждые несколько шагов, чтобы лучше запечатлеть в памяти здешние красоты, и напряжение, словно тисками сжимавшее тело Младшего, ослабло. Как всегда, присутствие Наоми действовало на него успокаивающе.
Она положила ему в рот сушеный абрикос. Он сразу вспомнил свадьбу, когда они кормили друг друга кусочками торта. Жизнь с Наоми превратилась для него в бесконечный медовый месяц.
Наконец они вернулись к тому месту, где ограждение едва не развалилось от ее прикосновения.
И тут Младший так сильно толкнул Наоми, что ее ноги едва не оторвались от пола. Глаза молодой женщины широко раскрылись, изо рта выскочил недожеванный кусок сушеного абрикоса. Спиной она врезалась в дышащий на ладан участок ограждения.
На мгновение Младший подумал, что стойки выдержат удар, но раздался треск, несколько стоек, часть перил и Наоми исчезли из виду. Случившееся так удивило ее, что кричать она начала лишь на второй трети своего долгого падения.
Удара об землю Младший не слышал, но крик резко оборвался, свидетельствуя о том, что полет закончен.
Ему оставалось только дивиться самому себе. Он и понятия не имел, что способен на хладнокровное убийство, тем более спонтанное, без анализа риска и потенциальных выгод от столь решительного поступка.
Собравшись с духом, Младший двинулся вдоль края площадки, шагнул к ограждению там, где его прочность не вызывала сомнений, посмотрел вниз.
Наоми лежала на спине, крохотная светлая точка среди камней и травы. Одна нога согнута под невероятным углом. Правая рука вытянута вдоль тела, левая отброшена в сторону. Вокруг головы — нимб золотых волос.
Он так сильно любил жену, что просто не мог на нее смотреть. Отпрянул от ограждения, пересек площадку, сел. Привалился спиной к стене центрального наблюдательного пункта.
Какое-то время безутешно рыдал. Потеряв Наоми, он потерял не просто жену, не просто друга и любовницу, не просто родственную душу. Он лишился части самого себя, в его теле появилась дыра, словно кто-то вынул мышцы и кости и заменил их пустотой, холодной и черной. Ужас и отчаяние навалились на него, он даже подумал о том, чтобы тут же покончить с собой.
Но потом ему стало лучше.
Не так, чтобы совсем хорошо, но определенно лучше.
Пакетик с курагой выпал из руки Наоми перед тем, как девушка исчезла за краем площадки. Младший подполз к пакетику, достал из него сушеный абрикос, положил в рот, пожевал. Вкусно. Сладко.
Так же ползком добрался до самого края, посмотрел на лежащую внизу свою потерянную любовь. Она лежала в той же позе.
Разумеется, он и не ожидал, что она встанет и начнет танцевать. Падение с высоты пятнадцатиэтажного дома наверняка отбило бы такое желание.
С площадки он не видел крови. Но сомнений в том, что вылилось ее много, у него не было.
В застывшем воздухе по-прежнему не чувствовалось ни малейшего дуновения ветерка. Ели и сосны застыли, словно каменные изваяния на острове Пасхи.
Наоми мертва. Только что была такая живая, и вот ушла. Невероятно.
Небо цветом напоминало делфтский фаянс чайного сервиза его матери, облака на востоке — взбитые сливки. Солнце — масло.
Проголодавшись, он съел еще один сушеный абрикос. Ястреб более не кружил в небе. Над лесом не летали птицы. Внизу лежала мертвая Наоми.
Как странно устроена жизнь. Какая она хрупкая. Никогда не знаешь, что ждет тебя за углом.
Шок, в котором пребывал Младший, уступил место глубокому изумлению. Всю свою не такую уж длинную жизнь он исходил из того, что мир — место очень таинственное, и правит в нем судьба. А теперь, благодаря этой трагедии, вдруг осознал, что человеческие разум и сердце не менее загадочны, чем все остальные творения Создателя.
Кто бы мог подумать, что Каин Младший способен на столь внезапный, немотивированный акт насилия?
Только не Наоми.
Только не сам Младший. Как страстно он любил эту женщину. Как дорожил он ею. Думал, что не сможет без нее жить.
Видимо, ошибался. Наоми внизу, очень даже мертвая, он — наверху, живой. Короткий суицидальный приступ прошел, он знал, что как-нибудь переживет эту трагедию, что боль так или иначе утихнет, что время приглушит острое чувство потери, что он снова кого-нибудь полюбит.
Так что, несмотря на горе и душевную боль, в будущее он смотрел с оптимизмом и интересом, каких давно уже не испытывал. Ему просто не терпелось узнать, что ждет его впереди. Если он способен на такое, значит, он совсем не тот человек, каким всегда казался себе. Более сложный, более динамичный. Bay!
Младший вздохнул. Хотелось, конечно, и дальше лежать здесь, глядя на мертвую Наоми, грезя наяву о своей будущей жизни, интересной и яркой, но сейчас предстояло заняться совсем другим.
Второй раз звякнул звонок. Через цветной рисунок на стеклянной панели входной двери Джо увидел Марию Гонзалез: окрашенное кое-где красным, а кое-где зеленым, ее лицо напоминало мозаику из лепестков и листьев.
Когда Джо открыл дверь, Мария склонила голову, не решаясь поднять на него глаза.
— Я должна быть Мария Гонзалез.
— Да, Мария, я знаю, кто ты. — Как всегда, его очаровывала ее застенчивость и стремление овладеть английским.
И хотя Джо отступил в сторону, широко распахнув дверь, Мария осталась на крыльце.
— Я хочу увидеть миссис Агнес.
— Да, конечно. Пожалуйста, заходи. Она все еще колебалась.
— Насчет английского.
— У нее этого добра предостаточно. Так много, что я и не знаю, что мне с этим делать.
Мария нахмурилась, она еще недостаточно овладела новым для себя языком, чтобы понять шутку Джо.
А Джо тут же добавил, чтобы она, не дай бог, не подумала, что он смеется над ней: «Мария, пожалуйста, заходи. Mi casa es su casa[152]».
Она бросила на него короткий взгляд и тут же отвела глаза.
Ее скромность лишь частично объяснялась застенчивостью. За другую часть отвечали традиции. В Мексике она принадлежала к социальному слою, представители которого не смели встретиться взглядом с теми, кто мог считаться padrone[153].
Ему хотелось сказать, что теперь она в Америке, где никому не надо кланяться перед кем-то еще, где социальный статус родителей — не тюрьма, а открытая дверь, исходная точка, стартовав из которой можно взойти на любую вершину.
Если бы он сказал Марии, что та слишком уж недооценивает себя, его слова, учитывая габариты Джо, грубое лицо, привычку вспыхивать, сталкиваясь с несправедливостью и ее последствиями, могли быть восприняты двусмысленно. А ему не хотелось возвращаться на кухню и признаваться в том, что он испугал ученицу Агги.
На какое-то мгновение он подумал, что они так и будут стоять, Мария — уставившись на свои туфли, он сам — глядя на ее макушку, пока трубный глас архангела не объявит о начале Судного дня и мертвые не восстанут из могил.
А потом словно невидимая собачка, обернувшись резким порывом ветра, пробежала по крыльцу, замерла на пороге, принюхалась и юркнула в дом, потянув Марию за поводок.
Джо закрыл дверь.
— Агги на кухне.
Мария разглядывала ковер в прихожей с тем же интересом, что и пол на крыльце..
— Вы можете сказать ей, что я — Мария?
— Проходи на кухню. Она тебя ждет.
— Кухня? На себе?
— Не понял?
— На кухню на себе?
— Сама, — с улыбкой поправил Джо. — Да, конечно. Дорогу ты знаешь.
Мария кивнула, пересекла прихожую, у двери в гостиную обернулась, решилась на долю секунды встретиться с ним взглядом.
— Спасибо.
Наблюдая, как женщина идет через гостиную и исчезает в столовой, Джо не сразу понял, за что она поблагодарила его. Потом до него дошло: за то, что он доверял ей, не боялся, что она их обворует.
Вероятно, она привыкла к тому, что на нее смотрят с подозрением. И не из-за дурной репутации. Просто она была Марией Еленой Гонзалез, приехавшей из Эрмосильо, Мексика, в поисках лучшей жизни.
Несмотря на очередное напоминание о глупости и злобе окружающего мира, Джо отказался думать о грустном. До появления их первенца оставалось совсем ничего, и он хотел, чтобы с этим днем у него были связаны только светлые и радостные воспоминания, нетерпение и волнения, связанные с рождением младенца.
В гостиной он уселся в любимое кресло и попытался почитать «Ты живешь только дважды», последний роман о Джеймсе Бонде. Но не мог сосредоточиться на сюжете. Бонд выскальзывал живым и невредимым из-под десяти тысяч ударов, уничтожал злодеев сотнями, но он ничего не знал о тех сложностях, которые могли превратить обычные роды в отчаянную борьбу за жизнь матери и ребенка.
Вниз, вниз, через тени и паутину, через вонючий запах креозота. Младший спускался с предельной осторожностью: если под ним треснет ступенька, если он упадет и сломает ногу, лежать ему тут долгие дни, умирая от жажды, инфекции или холода, на дворе все-таки зима, или его просто раздерут на куски лесные хищники, для которых он станет легкой добычей в своей беспомощности.
В туристические походы ходить в одиночку глупо. Он всегда считал, что идти нужно как минимум вдвоем, чтобы делить риск пополам, но его парой была Наоми, а теперь ее нет с ним.
Добравшись до земли, выйдя из-под вышки, Младший поспешил к противопожарной просеке. Возвращение прежним маршрутом заняло бы несколько часов, по просеке он мог добраться до оставленного автомобиля за тридцать, максимум сорок пять минут.
Но остановился, не сделав и нескольких шагов. Он не мог привести полицию на гребень холма, чтобы обнаружить, что Наоми, пусть и в критическом состоянии, еще цепляется за жизнь.
Падение с высоты полутора сотен футов, то есть пятнадцати этажей, обычно заканчивается смертельным исходом. С другой стороны, иной раз случаются чудеса.
Не в том смысле, что боги или ангелы вмешиваются в человеческие дела. В подобную чушь Младший не верил.
— Но бывают единичные исключения из правил, — пробормотал он, потому что с большим уважением относился к теории вероятностей, которая допускала удивительные аномалии, причем безо всякого участия сверхъестественных сил.
Не без внутреннего трепета он двинулся вокруг вышки. Высокая трава и сорняки щекотали голые ноги. Не жужжали насекомые, мошкара не пыталась напиться его крови. Все-таки зима. Медленно, осторожно он приближался к напоминающему тряпичную куклу телу жены.
За четырнадцать месяцев семейной жизни Наоми ни разу не повысила на него голос, ни разу не поссорилась с ним. Она не искала недостатков в человеке, если могла найти достоинства, и относилась к тем людям, которые могли найти достоинства в любом, за исключением растлителей детей и…
Да, пожалуй, и убийц.
Он боялся увидеть ее живой, потому что, впервые за время их знакомства, она посмотрела бы на него с упреком. У нее, несомненно, нашлись бы для него жесткие, возможно, даже грубые слова, и слова эти замарали бы сладостные воспоминания о днях, неделях, месяцах, проведенных вместе, пусть ему бы и удалось заставить ее замолчать. Так что потом, вспоминая о своей златокудрой Наоми, он слышал бы ее визгливый голос, выкрикивающий обвинения, видел бы лицо, искаженное гримасой гнева, лицо, в котором не осталось ничего прекрасного.
А ведь он мог бы вспоминать только хорошее.
Младший обогнул северо-западный угол вышки и увидел Наоми, лежащую на прежнем месте. Она не сидела, не вытаскивала сосновые иголки из золотых волос — лежала, не шевелясь.
И тем не менее он остановился, не решаясь подойти ближе. Оглядел ее с безопасного расстояния, щурясь от яркого солнечного света, ловя взглядом малейшее движение. В абсолютной тишине, не нарушаемой ни шелестом листвы, ни жужжанием насекомых, прислушался, словно ожидал, что она вдруг запоет одну из своих любимых песен, «Где-то над радугой» или «Какой прекрасный мир», но не мелодичным, а хриплым, задыхающимся голосом, выплевывая кровь, перекрывая хруст переломанных ребер.
Но, похоже, заводил он себя напрасно. Она, конечно же, умерла, но, чтобы окончательно в этом убедиться, следовало подойти поближе. Ничего другого не оставалось. Подойти, поглядеть и быстро, быстро бежать, к богатому событиями будущему, где его ждало много разного и всякого, но обязательно интересного.
Уже на первом шаге он понял, почему ему не хочется подходить к Наоми. Он боялся, что ее прекрасное лицо превратилось в отвратительное, кровавое месиво. Младший отличался брезгливостью.
Он не любил фильмы о войне и детективы, в которых людей пристреливали, или убивали ударом ножа, или даже просто отравляли, а потом обязательно показывали тело, словно создатели фильма сомневались в том, что зритель поверит им на слово и можно спокойно раскручивать сюжет дальше. Он предпочитал романтические истории и комедии.
Однажды он взял триллер Микки Спиллейна, и ему стало дурно от безжалостного насилия, выплеснувшегося на него со страниц книги. И он бы не стал дочитывать ее, если бы не считал, что любое начатое дело надо доводить до конца, даже если речь шла о прочтении отвратительного кровавого романа.
Что ему нравилось в фильмах о войне и триллерах, так это динамичность. Динамичность не вызывала у него отрицательных эмоций. Их вызывали последствия.
Слишком многие режиссеры и писатели старались показать именно последствия, словно значимостью они не уступали предшествующему процессу. А ведь самое интересное заключалось именно в процессе, его динамичном развитии, а не в последствиях. Если преступник убегал на поезде и поезд на нерегулируемом переезде сталкивался с автобусом, полным монахинь, хотелось следовать за поездом, а не возвращаться к автобусу и смотреть, что случилось с бедными монахинями: мертвые или живые, они никоим образом не могли повлиять на сюжет с того самого момента, как покореженный автобус смело с переезда. Сюжет определял поезд, не последствия, а динамика.
И вот теперь, на широком гребне орегонского холма, в милях от любого поезда и еще дальше от каких-либо монахинь, Младший примерял киношные изыски к собственной ситуации, преодолевал брезгливость, пытался добавить динамики. Он приблизился к разбившейся жене, встал над ней, заглянул в недвижные глаза, разомкнул губы: «Наоми?»
Он не знал, почему произнес ее имя, возможно, потому, что с первого взгляда на ее лицо понял: она мертва. Уловил меланхолическую нотку в своем голосе. Должно быть, ему уже недоставало ее компании.
Если б ее глаза чуть повернулись, реагируя на голос, если б она моргнула, показывая, что узнала его, Младший, возможно, не особо огорчился, учитывая ее состояние. Парализованная от шеи до пяток, не представляющая физической угрозы, лишенная возможности говорить или писать, не имеющая никакой иной возможности сообщить полиции о случившемся, однако, сохранив красоту, она могла бы разнообразить его жизнь. Если правильно все обставить, сладенькая Наоми превратится в живую, очень привлекательную куклу, и Младший, пожалуй, не возражал бы против того, чтобы предоставить ей дом и окружить заботой.
Но речь шла о действии без последствий.
Потому что жизни в Наоми было не больше, чем в лягушке, попавшей под колесо тяжелого грузовика, и для него она ничем не отличалась от монахинь в раздавленном поездом автобусе.
Каким-то чудом лицо у нее осталось таким же прекрасным, как при жизни. Приземлилась она на спину, так что удар пришелся на позвоночник и затылок. Младшему не хотелось даже думать о том, во что превратилась часть черепа, соприкоснувшаяся с землей. К счастью, каскад золотых волос скрыл правду. Конечно, лицо, удар-то был сильным, чуть перекосило, но в нем нельзя было прочесть ни грусти, ни страха. Губы даже разошлись в легкой усмешке, словно она только что отпустила удачную шутку.
Поначалу его удивило практически полное отсутствие крови на каменистой земле, но потом он понял, что умерла Наоми мгновенно. Резко остановившись, сердце не успело выплеснуть кровь из ее ран.
Младший присел, коснулся рукой ее лица. Кожа еще не успела остыть.
Будучи человеком сентиментальным, Младший поцеловал ее на прощание. Только раз. Чуть затянул этот единственный поцелуй, но не пытался вставить язык между ее раздвинутыми губами.
Встал и быстро зашагал на юг по противопожарной просеке. У первого поворота обернулся, посмотрел на гребень холма.
Силуэт вышки резко выделялся на фоне синего неба. Окружающий лес отступил, словно природа больше не хотела иметь с вышкой ничего общего.
В небе появились три вороны. Они кружили над той точкой, где, словно Спящая красавица, лежала Наоми. Ее поцеловали, но она не проснулась.
Вороны питаются падалью.
Напоминая себе, что динамика — всё, последствия — ничего, Каин Младший двинулся по противопожарной просеке. Быстрый шаг сменился легким бегом. Он даже пел, как поют морские пехотинцы, совершая марш-бросок, но песен морских пехотинцев он не знал, поэтому ограничился словами из песни
«Где-то над радугой», держа путь не к дворцам Монтесумы, не к берегам Триполи, но к будущему, где его ждали незабываемые впечатления и бесконечные сюрпризы.
Если не считать живота, Агнес была женщиной миниатюрной, но даже в сравнении с ней Мария Елена Гонзалез казалась крошкой. Однако, усевшись за стол, молодые женщины из столь различных миров, но со столь схожими характерами стали отстаивать свой собственный взгляд на оплату урока с тем же упорством, с каким пытаются сдвинуть друг друга тектонические плиты под Калифорнией. Агнес настаивала, что дает уроки по дружбе, не требуя никакой компенсации.
— Я не желаю красть дружеские чувства, — заявила Мария.
— Дорогая, ты не эксплуатируешь мои дружеские чувства. Мне так приятно учить тебя, видеть, какие ты делаешь успехи, что я сама должна платить тебе.
Мария закрыла огромные черные глаза, глубоко вдохнула, беззвучно зашевелила губами, словно повторяя про себя какую-то важную фразу, которую хотела произнести правильно. Наконец глаза открылись.
— Я каждый вечер благодарю Деву Марию и Иисуса за то, что ты появилась в моей жизни.
— Мария, мне так приятно слышать эти слова.
— Но английский я покупаю, — твердо добавила мексиканка и положила на стол три долларовые бумажки.
Три доллара означали шесть десятков яиц или двенадцать батонов хлеба, а Агнес не собиралась оставлять без еды бедную женщину и ее детей. Она пододвинула деньги к Марии.
Сжав челюсти, с закаменевшими губами, прищурившись, Мария вновь положила деньги перед Агнес.
Не обращая на них ни малейшего внимания, Агнес открыла учебник.
Мария развернулась на стуле, спиной к трем баксам и учебнику.
— Ты невозможная, — Агнес смотрела в затылок подруге.
— Неправильно. Мария Елена Гонзалез — реальная.
— Я о другом, и ты это знаешь.
— Ничего не знаю. Я — глупая мексиканская женщина.
— Вот глупой тебя не назовешь.
— Всегда теперь буду глупой, всегда с моим злобным английским.
— Плохим. Твой английский не злобный, а плохой.
— Тогда учи меня.
— Не за деньги.
— Не бесплатно.
Так они и просидели несколько минут, Мария — спиной к столу, Агнес — раздраженно глядя в затылок Марии, пытаясь усилием воли заставить ее повернуться к ней лицом, услышать голос разума.
Наконец Агнес поднялась. Судорога опоясала болью спину и живот, она оперлась о стол, дожидаясь, пока полегчает.
Молча налила чашку кофе, поставила перед Марией. Положила на тарелку выпеченную утром булочку с изюмом, поставила рядом с кофе.
Мария маленькими глотками пила кофе, сидя на стуле боком, спиной к трем долларовым бумажкам.
Агнес вышла из кухни в прихожую, и, когда проходила мимо двери в гостиную, Джо вскочил с кресла, уронив книгу, которую читал.
— Еще не время. — Агнес направилась к лестнице на второй этаж.
— А если тебе станет нехорошо?
— Поверь мне, Джой, ты узнаешь об этом первым.
Агнес начала подниматься по ступеням, и Джо поспешил в прихожую.
— Ты куда?
— Наверх, глупый.
— И что ты собираешься там делать?
— Порву кое-какую одежду.
— Понятно.
В спальне Агнес взяла с туалетного столика маникюрные ножницы, достала из своего стенного шкафа красную блузу, изнутри чуть распорола шов под мышкой, дернула, чуть не оторвав рукав.
Из стенного шкафа Джо достала старый синий блейзер, который он теперь практически не надевал. Оторвала подкладку, ножницами изнутри распорола боковой шов.
К куче рванья добавила вязаный кардиган Джо, предварительно отпоров один карман. За кардиганом последовали брюки из грубой материи. Тут она расправилась со швом на заду и практически отпорола один манжет.
Вещам Джо досталось гораздо больше по одной простой причине: легко верилось, что такой здоровяк если и рвал вещи, то по-настоящему.
Спустившись вниз, Агнес вдруг забеспокоилась, что брюки могут вызвать подозрения. Увидев ее, Джо вновь вскочил с кресла. Правда, на этот раз не уронил книгу, но зато споткнулся о скамеечку для ног и чуть не упал.
— Когда ты сцепился с собакой? — спросила Агнес.
— С какой собакой? — в недоумении переспросил Джо.
— Вчера или позавчера?
— С собакой? Не было никакой собаки. Она показала ему растерзанные брюки.
— Тогда кто их так изуродовал?
Он мрачно уставился на брюки. Старые, конечно, но он любил работать в них по дому.
— А-а, та собака.
— Просто чудо, что она тебя не покусала.
— Слава богу, у меня была лопата.
— Ты же не ударил собаку лопатой? — усмехнулась Агнес.
— Разве она не нападала на меня?
— Это же был карликовый колли. Джо нахмурился:
— Я думал, собака была большая.
— Да нет же, дорогой. Маленький Мафин, из соседнего дома. Большая собака разорвала бы и брюки, и тебя. Нам нужна правдоподобная история.
— Мафин — очень милая собачонка.
— Но порода нервная, дорогой. А от нервной породы можно ожидать чего угодно, не так ли?
— Пожалуй, что да.
— Но, вообще-то, Мафин, хоть он и набросился на тебя, собачка хорошая. И что бы подумала о тебе Мария, если бы ты сказал ей, что ударил Мафина лопатой?
— Я же боролся за свою жизнь, не так ли?
— Она подумала бы, что ты очень жесток.
— Я бы не сказал, что стукнул собаку.
Улыбаясь и чуть склонив голову, Агнес ожидала продолжения. Джо, уставившись в пол, переминался с ноги на ногу, потом перевел взгляд на потолок, очень напоминая при этом дрессированного медведя, забывшего следующий номер.
— Я схватил лопату, быстренько вырыл яму, — наконец нашелся Джо, — посадил туда Мафина и забросал по шею землей, чтобы он немного успокоился.
— Так, значит, все было?
— Я буду придерживаться этой версии.
— Ладно, на твое счастье, у Марии очень злобный английский.
— Ты не можешь просто взять у нее деньги?
— Конечно, могу. А потом превращусь в Румпельштильцхена[154] и потребую в уплату одну из ее дочек.
— Мне нравились эти штаны.
— Когда она их зашьет, они будут как новенькие, — ответила Агнес, направившись на кухню.
— А мой серый кардиган? — осведомился Джо. — Что ты сделала с моим кардиганом?
— Если не замолчишь, я брошу его в камин. На кухне Мария ела булочку.
Агнес свалила груду одежды на стул.
Аккуратно вытерев руки бумажной салфеткой, Мария с интересом оглядела одежду. Работала она портнихой в химчистке Брайт-Бич. Поцокала языком, видя оторванные пуговицы и распоротые швы.
— Одежда на Джое так и горит.
— Мужчины, — посочувствовала Мария.
Рико, ее муж, пьяница и картежник, сбежал с другой женщиной, бросив Марию и двоих малолетних дочерей. Без сомнения, отбыл он чистенький и наглаженный.
Мария взяла брюки, брови ее взлетели вверх.
— На него напала собака, — усаживаясь, пояснила Агнес. У Марии округлились глаза.
— Питбуль? Немецкая овчарка?
— Карликовый колли.
— Что это за собака?
— Мафин. Ты знаешь, из соседнего дома.
— Это сделал маленький Мафин?
— Порода очень нервная.
— Que?[155]
— Мафин был не в настроении.
— Que?
Агнес поморщилась. Опять схватка. Не такая и сильная, но промежутки заметно сократились. Она обхватила руками огромный живот и задышала медленно и глубоко, пока боль не ушла.
— Значит, так, — по тону Агнес чувствовалось, что с объяснениями нехарактерной для Мафина агрессивности покончено, — починка этой одежды покроет оплату десяти уроков.
Брови Марии сошлись у переносицы.
— Шести уроков.
— Десяти.
— Шести.
— Девяти.
— Семи.
— Девяти.
— Восьми.
— Договорились, — согласилась Агнес. — А теперь убери деньги, чтобы мы могли начать урок до того, как у меня отойдут воды.
— Вода может отойти? — Мария посмотрела на кран над раковиной. Вздохнула. — Как много я еще должна обучиться.
Облака затягивали послеполуденное солнце, но в просветах небо над Орегоном оставалось сапфировым. Копы, словно вороны, толпились под удлинившейся тенью вышки.
Поскольку стояла она на гребне, по которому проходила граница между территориями штата и округа, большинство слуг закона являлись помощниками шерифа округа, но были и двое полицейских из центрального управления.
Компанию копам составлял приземистый, коротко стриженный мужчина сорока с небольшим лет, в черных брюках и сером, в «селедочную косточку», пиджаке спортивного покроя. Его отличали плоское, как сковорода, лицо и двойной подбородок, первый — слабый, второй — покрупнее, и Младший никак не мог понять, чем вызвано его присутствие. Если бы не родимое пятно цвета портвейна, окружавшее левый глаз, выплескивающееся на переносицу и занимающее половину лба, этот мужчина был бы самым незаметным среди десяти тысяч ничем не выделяющихся людей.
Копы разговаривали друг с другом исключительно шепотом. А может, мысли Младшего не позволяли ему расслышать их разговоры.
Он никак не мог сосредоточиться. Несвязные мысли медленными, ленивыми волнами прокатывались в его мозгу.
В это странное состояние он впал вскоре после того, как, тяжело дыша, добежал до «шеви» и погнал автомобиль в Спрюс-Хиллз, ближайший город. Наверное, его состояние сказывалось на траектории движения автомобиля, потому что черно-белая патрульная машина попыталась прижать его к тротуару и остановить. Но до больницы оставался один квартал, так что он вдавил в пол педаль газа и в визге шин свернул в служебные ворота. Остановился под знаком «Стоянка запрещена», вывалился из «шеви», крича: «Нужна «Скорая помощь»! Пошлите «Скорую помощь»!»
Весь обратный путь к вышке Младшего, примостившегося на переднем сиденье патрульной машины рядом с помощником шерифа, била дрожь. За ними ехала «Скорая помощь» и другие патрульные машины. Когда он пытался отвечать на вопросы копа, его и без того тонкий голос срывался, и ему удавалось лишь вымолвить: «Иисусе, господи Иисусе».
Шоссе нырнуло в уже лежащую в глубокой тени низину, и Младшего пробил холодный пот при виде кровавых отсветов маячков. А от рева сирены (водитель патрульной машины освобождал дорогу кортежу) ему самому хотелось орать, чтобы стравить переполнявшие его ужас, душевную боль, чувство потери.
Крик этот он, однако, подавил, отдавая себе отчет в том, что, начав кричать, еще долго, очень долго не сможет остановиться.
Когда он вылез из душного салона патрульной машины, на гребне холма, по сравнению с полуднем, заметно похолодало. Его покачивало, когда он повел копов и фельдшеров к тому месту, где среди травы и сорняков лежала Наоми. Он спотыкался на камушках, через которые остальные переступали безо всякого труда.
Младший прекрасно понимал: если кто-то и выглядел виноватым после съеденного в раю яблока, так это он. Обильный пот, пробегающая по телу неконтролируемая дрожь, оборонительные нотки в голосе, неспособность выдерживать чужой взгляд в течение даже нескольких секунд… все эти характерные признаки профессионалы не оставляли без внимания. Ему требовалось взять себя в руки, но он никак не мог найти точку опоры.
А теперь вновь шел к телу своей молодой жены.
Уже наступило трупное окоченение, откинутая рука и лицо стали мертвенно-бледными.
Но безжизненный взгляд оставался на удивление чистым. Так уж вышло, что удар не вызвал кровоизлияния ни в одном из ее удивительных лавандово-синих глаз. Никакой крови, только изумление.
Младший понимал, что все копы наблюдают за ним, когда он смотрел на тело, лихорадочно пытался сообразить, а что должен сделать или сказать в такой ситуации невинный муж, но ничего путного в голову не приходило. Вообще ничего, кроме наталкивающихся друг на друга бессвязных мыслей.
Внутренний сумбур все усиливался, наружные проявления сумбура становились все очевиднее. В холодном воздухе тающего дня он обильно потел, словно преступник, уже усаженный на электрический стул. Щеки у него пылали, отрывистое дыхание вырывалось изо рта. Его трясло, трясло, так трясло, что ему уже казалось, будто он слышит, как гремят, натыкаясь друг на друга, кости, точь-в-точь как сваренные вкрутую яйца в дуршлаге повара.
Как мог он подумать, что выйдет сухим из воды? Должно быть, в тот момент у него помутился рассудок.
Один из фельдшеров опустился на колени рядом с телом, проверил пульс Наоми, хотя в сложившихся обстоятельствах его действия являлись пустой формальностью.
Кто-то надвинулся на Младшего сзади и спросил: «Так как это случилось?»
Он повернул голову и уперся взглядом в глаза мужчины с родимым пятном. Серые глаза, твердые, как шляпки гвоздей, ясные и на удивление прекрасные на этом, отмеченном печатью уродства лице.
Голос мужчины эхом долетал до ушей Младшего, словно доносился из дальнего конца тоннеля. Или с конечной станции, замыкающей дорогу смерти, тот путь, который лежал между последней трапезой и камерой казни.
Младший вскинул голову, посмотрел на участок сломанного ограждения обзорной площадки.
Заметил, что и остальные смотрят туда же.
Все молчали. Тишиной лес больше напоминал морг. Вороны улетели, но в небе, высоко над вышкой, кружил орел, символ справедливости, в ожидании торжества последней.
— Она. Ела. Сушеные абрикосы, — Младший говорил шепотом, в абсолютной тишине слова его ясно слышали все одетые в форму, но не утвержденные судом присяжные. — Ходила. По площадке. Остановилась. Залюбовалась. Видом. Она. Она. Она наклонилась. Исчезла.
Резким движением Каин Младший отвернулся от вышки, от тела своей потерянной возлюбленной, упал на колени, его начало рвать. С такой силой его не рвало даже во время тяжелой болезни. Горькая, густая, чрезмерно обильная, учитывая более чем легкий ленч, рвота толчками вырывалась наружу. Сама тошнота его не беспокоила, но вот мышцы нижней части живота болезненно сокращались, сгибая его пополам, а спазмы все продолжались, пока не пошла зеленая желчь, такая едкая, что от контакта с ней ожгло десны. Тело сотрясалось, он задыхался, словно рвота перекрыла дыхательные пути. Закрыл глаза, чтобы не видеть эту отвратительную лужу блевотины, но никуда не мог деться от запаха.
Фельдшер наклонился над ним, положил на шею холодную руку. Воскликнул: «Кенин! У нас гематемезиз!»
Удаляющиеся шаги: кто-то побежал к машине «Скорой помощи». Вероятно, Кенин. Второй фельдшер.
Инструктор по лечебной физкультуре, Младший посещал не только массажные классы. И знал, что означает гематемезиз. Hematemesis: рвотное кровотечение.
Открыв глаза, смахнув слезы, не в силах разогнуться от судорог, терроризирующих низ живота, он увидел красные полосы на растекшейся перед ним водянистой зеленой массе. Ярко-красные. Кровь из желудочного тракта была бы темной. Значит, это горловая кровь. Если только в желудке, под действием сильнейших спазмов, не лопнула какая-то артерия. В этом случае он выблевывал свою жизнь.
Он задался вопросом: а не спускается ли орел, дабы убедиться, что справедливость восторжествовала? — но не мог поднять голову.
И тут же Младший почувствовал, что его заваливают с колен на правый бок. Один из фельдшеров поддерживал его голову. Чтобы желчь и кровь, которые продолжали исторгаться из горла, не закупорили дыхательные пути.
Боль железными щипцами рвала внутренности. Ее спазматические волны перекатывались по двенадцатиперстной кишке, желудку, пищеводу. Между спазмами он жадно хватал ртом воздух, но без особого результата.
Левой руки, чуть повыше локтевого сгиба, коснулось что-то влажное и холодное. Укол. Руку перетянули резиновым жгутом, чтобы набухла вена. Уколола его игла шприца.
Наверное, ему вводили противорвотное средство. И скорее всего оно не могло подействовать достаточно быстро, чтобы спасти его.
Ему показалось, что он слышит, как крылья орла мягко рассекают воздух. Он не решался поднять голову.
В горле появилась очередная порция блевотины. Агония.
Перед глазами потемнело, словно мозг затопила кровь, поднимающаяся из желудка и пищевода.
После окончания урока Мария Елена Гонзалез отправилась домой с пластиковым пакетом, в котором лежала безжалостно вспоротая ножницами одежда, и маленьким бумажным пакетиком с булочками с вишневой начинкой для ее двоих дочурок.
Закрыв за ней дверь и повернувшись, Агнес наткнулась животом на Джо. Его брови взлетели, он обхватил ее руками, словно хрупкостью она превосходила яйцо малиновки, а ценностью — яйцо Фаберже.
— Пора?
— Сначала я хотела бы прибраться на кухне.
— Агги, нет, — его голос переполняла мольба.
Он напомнил ей книжку о Тревожащемся Медвежонке, которую Агнес уже купила для библиотеки их ребенка.
«Тревожащийся Медвежонок носит тревоги в своих карманах. Под своей панамой и в двух золотых медальонах. Носит их на спине и под мышками. Тем не менее у милого, доброго Тревожащегося Медвежонка есть масса достоинств».
Схватки Агнес учащались и усиливались, поэтому она согласилась:
— Хорошо, только позволь мне сказать Эдому и Джейкобу, что мы уезжаем.
Эдом и Джейкоб Исааксоны, ее старшие братья, жили в двух маленьких квартирках над гаражом на четыре машины, который находился за домом, в глубине участка.
— Я им уже сказал, — Джо отступил от жены на шаг, повернулся и с такой силой распахнул дверцу стенного шкафа в прихожей, что едва не сорвал ее с петель.
Как заправский гардеробщик, достал пальто. В мгновение ока руки Агнес оказались в рукавах, а шеей она почувствовала воротник, хотя в последнее время, из-за резко увеличившихся габаритов, ей требовалось прилагать немало усилий и смекалки, чтобы надеть что-либо, кроме шляпки.
Когда Агнес повернулась к мужу, он уже облачился в пиджак и схватил со столика ключи от машины. Взял ее под правую руку, словно она не могла идти сама и нуждалась в поддержке, и осторожно вывел на парадное крыльцо.
Дверь запирать не стал. В 1965 году в Брайт-Бич было проще встретить бронтозавра, чем преступника.
Вторая половина дня выдалась ветреной, облака, прижимаясь к земле, неслись на запад. В воздухе пахло дождем.
На подъездной дорожке их дожидался зеленый «Понтиак», отполированный до зеркального блеска, так и искушающий небо прохудиться, чтобы колеса встречных машин окатили его грязной водой. Джо всегда держал свой автомобиль в безупречной чистоте, и, наверное, у него не оставалось бы времени на работу, если бы они жили не в Южной Калифорнии, где каждый дождь становился событием.
— Ты в порядке? — спросил он, открывая дверцу со стороны пассажирского сиденья и помогая ей сесть.
— Как огурчик.
— Ты уверена?
— Абсолютно.
В «Понтиаке» приятно пахло лимонами, хотя на зеркале заднего обзора не висел дезодоратор. Кожаные сиденья, которые Джо регулярно обрабатывал специальным составом, стали куда как мягче, чем в день поставки из Детройта, приборный щиток сверкал.
Джо обошел «Понтиак», открыл водительскую дверцу, сел за руль и снова спросил:
— Ты в порядке?
— Будь уверен.
— По-моему, ты побледнела.
— Я в отличной форме.
— Ты смеешься надо мной, не так ли?
— Ты просто просишь, чтобы я посмеялась над тобой, разве я могу отказать тебе в такой малости?
Когда Джо закрывал дверцу, Агнес скрутила очередная схватка. Она скорчила гримасу, медленно засосала воздух сквозь сжатые зубы.
— О, нет, — вырвалось у Тревожного Медвежонка. — О, нет.
— Святой боже, милый, расслабься. Это же не обычная боль. Это счастливая боль. Наша маленькая девочка будет с нами еще до того, как закончится этот день.
— Маленький мальчик.
— Доверься материнской интуиции.
— Она есть и у отца. — Он так нервничал, что попал ключом в замок зажигания то ли с третьего, то ли с четвертого раза. — Должен быть мальчик, потому что тогда в доме всегда будет мужчина.
— Ты собираешься сбежать с какой-нибудь блондинкой? Он не мог завести мотор, потому что попытался повернуть ключ в противоположную сторону.
— Ты знаешь, о чем я. Я еще долго буду рядом, но женщины живут на несколько лет дольше мужчин. Статистика не лжет.
— Страховой агент всегда страховой агент.
— Да нет, это правда. — Он наконец повернул ключ в нужную сторону, и мотор тут же заурчал.
— Хочешь продать мне страховой полис?
— Сегодня, кроме тебя, мне продать его некому. Должен зарабатывать на жизнь. Ты в порядке?
— Боюсь, — ответила она.
Вместо того чтобы тронуть «Понтиак» с места, он взял ее руки в свою лапищу.
— С тобой что-то не так?
— Я боюсь, что ты привезешь нас не в больницу, а в дерево. На его лице отразилась обида.
— Я — самый безаварийный водитель в Брайт-Бич. Доказательство — моя водительская карточка в полицейском участке.
— Только не сегодня. Если на включение первой передачи у тебя уйдет столько же времени, сколько ты заводил мотор, наша девочка будет сидеть и говорить «папа» еще до того, как мы доберемся до больницы.
— Маленький мальчик.
— Просто успокойся.
— Я спокоен, — заверил ее Джо.
Он опустил ручник, включил заднюю передачу вместо первой, и «Понтиак» покатился вдоль дома, прочь от улицы. Джо в изумлении нажал на тормоз.
Агнес молчала, пока Джо три или четыре раза медленно набирал полную грудь воздуха, потом указала на ветровое стекло.
— Больница там. Он покивал.
— Ты в порядке?
— Наша маленькая девочка всю жизнь будет ходить спиной вперед, если мы будем добираться до больницы на задней передаче.
— Если у нас родится маленькая девочка, она будет такая же, как ты. Не думаю, что я сумею справиться с двумя.
— В нашем присутствии ты всегда будешь чувствовать себя молодым.
Осторожными, выверенными движениями Джо переключил передачи, при выезде на улицу посмотрел сначала налево, потом направо, подозрительно прищурившись, словно морской пехотинец, оглядывающий вражескую территорию. Повернул направо.
— Скажи Эдому, что пироги нужно развезти завтра утром, — напомнила Агнес.
— Джейкоб сказал, что он готов сам развезти пироги.
— Джейкоб пугает людей, — покачала головой Агнес. — Никто не прикоснется к пирогу, привезенному Джейкобом, предварительно не проверив его съедобность в лаборатории.
Капли дождя прошили воздух и начали рисовать серебристые узоры на черном асфальте. Джо включил «дворники».
— Впервые слышу, что ты признаешь за своими братьями некоторые странности.
— Они у меня не странные, дорогой. Всего лишь эксцентричные.
— Точно так же о воде можно сказать, что она немножко мокрая.
Агнес хмуро глянула на него.
— Они ведь не мешают тебе жить, не так ли, Джой? Они эксцентричные, но я их очень люблю.
— Я тоже, — признал он. Улыбнулся и покачал головой. — Благодаря им озабоченный страховой агент вроде меня становится беззаботным, как школьница.
— Благодаря им ты, в конце концов, становишься первоклассным водителем, — она подмигнула мужу.
Он и на самом деле был первоклассным водителем. Дожив до тридцати лет, ни разу не нарушал правила дорожного движения, не попадал в аварии.
Но ни мастерское вождение, ни врожденная осторожность не смогли помочь Джо, когда красный «Форд»-пикап проскочил на красный свет, поздно затормозил и на достаточно большой скорости врезался в водительскую дверцу «Понтиака».
Его раскачивало, словно в сильный шторм, в уши врывался ужасный рев. Каину Младшему казалось, что он находится в гондоле, которую несет по бурной реке. Нос гондолы украшала вырезанная из дерева фигура дракона, вроде той, какую он видел на обложке фантастического романа про викингов. Но в его конкретном случае гондольер не был викингом. Младший видел высокую фигуру в черном плаще, черный же капюшон полностью скрывал лицо. И весло, которым человек в черном рулил, сработали не из традиционного дерева, а из человеческих костей. Река находилась под землей, небо заменял каменный свод, на далеком берегу горели огни, оттуда же доносился этот жуткий, рвущий барабанные перепонки вой, крик, наполненный яростью, душевной болью и неистовым желанием вырваться из этого кошмара.
Правда, как всегда, оказалась намного прозаичнее и не имела никакого отношения к сверхъестественному. Он открыл глаза и понял, что лежит в заднем салоне «Скорой помощи». Вероятно, той самой, которую прислали за Наоми. Но ей теперь требовалась исключительно труповозка.
Над ним склонился не лодочник и не демон, а фельдшер. А ревела сирена.
Живот Каина превратился в обнаженный нерв, словно пара профессиональных мордоворотов отвели на нем душу кулаками и свинцовыми трубами. Каждый удар сердца отдавался болезненным уколом, горло саднило.
Трубка подачи кислорода, раздваивающаяся на конце, крепилась к носу. Холодный, освежающий поток пришелся очень кстати. Младший еще чувствовал вкус блевотины, которая исторглась из него, язык и зубы словно покрылись плесенью.
Но его больше не рвало.
При мысли о случившемся у вышки мышцы живота вдруг сократились, отреагировав, словно лабораторная лягушка — на электрический разряд. Младшего захлестнула волна ужаса.
«Что со мной происходит?»
Фельдшер отбросил в сторону трубку подачи кислорода, быстро приподнял голову пациента и поднес к его подбородку полотенце, чтобы собрать тонкий ручеек рвоты.
Тело Младшего подвело его, как случалось и прежде, но подвело по-новому, ужаснув и унизив его, фонтанами всех жидкостей, какие только были в организме, за исключением спинномозговой. Он даже пожалел, что находится в «Скорой помощи». Уж лучше лежать в гондоле, несущейся по черным водам Стикса, чем заново переживать все эти мучения.
Когда спазмы прекратились, он откинулся на подушку. Тело била дрожь, от загаженной одежды шел отвратительный запах, и тут Младшего словно громом поразило. В голове сверкнула то ли безумная, то ли открывающая истину мысль: «Наоми, эта злобная сука, она отравила меня!»
Фельдшер, прижимающий пальцы к радиальной артерии на правом запястье Младшего, должно быть, почувствовал убыстрение пульса.
Младший и Наоми ели курагу из одного пакетика. Забирались в него пальцами, не глядя. Вытряхивали на ладонь и брали первый попавшийся сушеный абрикос. Она не могла контролировать, какие абрикосы брал он, а какие ела она сама.
Может, она и сама решила отравиться? Может, собиралась убить его и покончить с собой?
Нет, у любящей жизнь, веселой, богобоязненной Наоми таких намерений быть не могло. Каждый день представал перед ней в золотом сиянии, которое шло от солнца в ее сердце.
Однажды он так и сказал ей. Золотое сияние, солнце в сердце. Она растаяла от его слов, слезы брызнули из ее глаз, и отдалась ему Наоми с большим жаром, чем обычно.
Нет, скорее яд был в его сандвиче с сыром или бутылке с питьевой водой.
Он пришел в ужас: очаровательная Наоми, замыслившая столь гнусное преступление. Покладистая, щедрая, честная, добрая, Наоми просто не могла убить человека, уж тем более мужчину, которого любила.
Но вдруг она разлюбила его?
Фельдшер накачал воздух в манжету сфигмоманометра и, скорее всего, увидел, что кровяное давление Младшего взлетело до небес, когда тот подумал, что любовь Наоми была фикцией.
Может, она вышла за него замуж ради… Нет, это тупик. Денег как раз у него не было.
Она его любила, это точно. Обожала. Боготворила, и это не просто слова.
Как только Младший подумал о возможном предательстве, никакие аргументы уже не могли убедить его, что эти подозрения ни на чем не основаны. Отныне на доброе имя Наоми, которая всегда давала людям больше, чем брала от них, пала тень, и доля сомнений относительно ее намерений навсегда осталась в его памяти.
В конце концов, невозможно узнать, что творится во всех закоулках сердца и души даже самого близкого тебе человека. А идеальных людей нет. Даже тот, кто ведет себя как святой и абсолютно бескорыстен в своих поступках, в душе может оказаться монстром, и свою истинную сущность он может продемонстрировать только однажды, а то и вовсе никогда.
Вот и о себе он мог сказать со всей определенностью: вторую жену он не убьет. Прежде всего потому, что теперь, когда воспоминания о совместной жизни с Наоми замараны столь чудовищным сомнением, он уже не мог заставить себя настолько довериться другой женщине, чтобы связаться с ней узами брака.
Младший закрыл усталые глаза и с благодарностью почувствовал, как фельдшер вытирает его лицо и запекшиеся губы прохладной, влажной салфеткой.
Прекрасный образ Наоми возник перед его мысленным взором, но прекрасной она оставалась лишь мгновение, а потом он, как ему показалось, подметил некое коварство в ее ангельской улыбке, холодный расчетливый блеск в когда-то любимых глазах.
Потерять обожаемую жену — это ужасно, такие раны не заживают, но на его долю выпало еще горшее испытание: на сверкающий образ любимой пала тень подозрения. Наоми более не могла ни успокоить, ни утешить его, и вот теперь Младший лишился и чистых, непорочных воспоминаний о ней, которые могли бы его поддержать. Как всегда, его достало не действие, а последствия.
Изгаженные воспоминания о Наоми вызвали у Младшего такую глубокую, такую беспросветную тоску, что он и не знал, сможет ли выдержать этот удар. Он почувствовал, как задрожали губы, уже не от рвотного рефлекса, а от обиды, безумной обиды. Его глаза наполнились слезами.
Должно быть, фельдшер сделал ему успокаивающий укол. Потому что, хотя «Скорая» в вое сирены продолжала мчать сквозь этот знаменательный день, Каин Младший уснул, глубоко и покойно… достигнув временного перемирия с самим собой в этом не потревоженном сновидениями сне.
Проснулся он на больничной кровати, с чуть приподнятой верхней половиной тела. Свет попадал в палату только через единственное окно, пепельно-серый свет, скорее слабый отсвет, да еще разделенный на полосы венецианскими жалюзи. Так что большая часть палаты пряталась в тени.
Во рту все еще стоял горький привкус, но уже не столь отвратительный, как раньше. Зато все запахи были на удивление чистыми и бодрящими: антисептические препараты, воск для натирки пола, свежевыстиранные и отглаженные простыни. Ни тебе блевотины, ни крови, ни мочи.
Он безмерно ослаб, не мог пошевелить ни рукой, ни ногой. На него навалилась огромная тяжесть. Глаза и те не желали оставаться открытыми.
Прозрачная трубка соединяла бутылку, закрепленную на стойке у кровати, с иглой, воткнутой в вену правой руки. По трубке поступала жидкость, возмещая потери, понесенные организмом. Конечно, подавались в кровь и противорвотные препараты. Правая рука крепилась на поддерживающей шине, чтобы он не мог согнуть локоть и случайно выдернуть иглу.
В палате стояла вторая кровать. Пустая.
Младший думал, что он один, но, когда ему удалось набраться сил, чтобы устроиться поудобнее, он услышал, как кто-то откашлялся. Источник звука находился за изножием кровати, в правом углу комнаты.
Инстинктивно Младший понял, что человек, наблюдающий за ним из темноты, пришел в палату не с благими намерениями. Врачи и медицинские сестры не приглядывают за пациентом, погасив свет.
Он похвалил себя за то, что не шевельнулся, не издал ни звука. Он хотел, чтобы посторонние как можно позже узнали о том, что он очнулся.
Поскольку верхняя часть его тела была чуть приподнята, ему не пришлось отрывать голову от подушки, чтобы наблюдать за углом, в котором расположился незнакомец. И Младший всматривался в темноту, лежащую за стойкой, за изножием второй кровати.
Он лежал в самой темной части палаты, вдали от окна, но и в интересующем его углу царил не менее плотный мрак. Он изо всех сил напрягал зрение, даже заболела голова, но в конце концов смог разглядеть очертания кресла. В кресле сидел человек, без лица и фигуры, прямо-таки одетый в черное, укрывший голову капюшоном гондольер со Стикса.
У Каина чесалось все тело, ему хотелось пить, но он не выдавал себя ни малейшим движением. Наблюдал.
Какое-то время спустя Младший понял, что ощущение придавленности, с которым он проснулся, не чисто психологического свойства: что-то тяжелое лежало у него поперек живота. Не только тяжелое, но и холодное… настолько холодное, что средняя часть тела совершенно онемела. Так онемела, что поначалу он даже не чувствовал холода.
По телу волнами побежала дрожь. Он с силой сжал челюсти, чтобы застучавшие зубы не привлекли внимание человека в кресле.
Не отрывая взгляда от угла, Младший думал о том, что же все-таки лежит поперек его живота. Таинственный наблюдатель так нервировал его, что он никак не мог собраться с мыслями. Стремление хоть как-то остановить дрожь, вытряхивавшую из него душу, мешало сосредоточиться и всесторонне оценить ситуацию. Чем дольше он не мог установить природу этого неподвижного объекта, тем больше Каин тревожился.
И едва не вскрикнул, когда перед его мысленным взором вдруг возник труп Наоми, местами белее белого, местами — серый, а где-то уже и зеленеющий, абсолютно холодный, с ушедшим из плоти теплом жизни и еще не начавший согреваться теплом разложения.
Нет. Нелепо. Не может лежать на нем Наоми. Не может он делить одну кровать с трупом. Это какой-то черный юмор, сказочка из пожелтевшего от времени издания «Баек из склепа».
И в кресле сидела не Наоми, не могла она прийти сюда из морга, чтобы потребовать отмщения. Мертвые не оживают, ни в этом мире, ни в каком-либо другом. Все это ерунда.
Даже если эти невежественные суеверия и могли оказаться правдой, гость ведет себя слишком уж тихо и терпеливо, чтобы быть мертво-живой инкарнацией его убитой жены. Это затаенность хищника, это звериная хитрость, а не молчание сверхъестественного существа. Нет, это пантера, изготовившаяся к прыжку, змея, слишком злобная, чтобы предупредить о своей близости треском погремушек.
И внезапно Младший догадался, кто сидит в кресле. Конечно же, одетый в штатское полицейский, с родимым пятном на лице.
Тронутые сединой, коротко стриженные волосы. Плоское лицо. Мощная шея.
Из памяти Младшего выплыл глаз, плавающий в родимом пятне цвета портвейна, твердая серая радужка — головка гвоздя на окровавленной ладони распятого человека.
Тяжелый предмет, мертвым весом лежавший на нем, холодил плоть, но теперь, при мысли о том, что из темноты за ним наблюдает детектив с родимым пятном на лице, холод проник и в кости.
Младший предпочел бы иметь дело с Наоми, умершей, воскресшей из мертвых и страшно рассерженной, чем с этим человеком, обладающим чудовищной выдержкой.
С грохотом, подобным тому, с каким разверзнутся небеса в Судный день, «Форд» врезался в «Понтиак». Агнес не могла услышать начальной фазы своего крика, наибольшую его часть заглушил скрежет металла. «Понтиак» потянуло вбок, он наклонился, начал переворачиваться.
Вымытая дождем мостовая жирно поблескивала под колесами, перекресток находился на середине длинного склона, так что гравитация объединилась с судьбой в заговоре против них. Водительская сторона «Понтиака» поднималась все выше. Панорама Брайт-Бич встала на попа. Пассажирская сторона хряпнулась о мостовую.
Стекло в дверце у правой руки Агнес треснуло и разлетелось фонтаном осколков. Черный асфальт с множеством вкрапленных в него камушков вдруг оказался в каких-то дюймах от ее лица.
Прежде чем вставить ключ в замок зажигания, Джо пристегнулся ремнем безопасности, но Агнес, учитывая размеры ее живота, при всем желании не могла этого сделать. Она ударилась о дверцу, боль прострелила правое плечо, мелькнула мысль: «О боже, ребенок!»
Упираясь ногами в пол под приборным щитком, цепляясь за сиденье левой, яростно ухватившись за ручку дверцы пальцами правой, она молилась, просила господа, чтобы с ребенком ничего не случилось, чтобы она прожила достаточно долго и успела открыть своему первенцу путь в этот прекрасный мир, бескрайний, удивительный, ни с чем не сравнимый. Удастся ли ей самой пережить аварию или нет, Агнес не волновало. Ее заботил только младенец.
Перевернувшись на крышу, «Понтиак» с громким скрежетом заскользил по асфальту, и, как ни пыталась Агнес удержаться в кресле, ее вытряхнуло из сиденья, бросило к потолку и назад. Лбом она крепко ударилась о крышу, тонкая обивка не смогла смягчить удар, в спину впечатался подголовник.
Она услышала, что кричит, но лишь на короткое время, потому что «Понтиаку» снова досталось. То ли в него второй раз врезался «Форд», то ли какая-то другая машина, на траекторию движения которой после первого удара вынесло «Понтиак», то ли он столкнулся с припаркованным автомобилем. В любом случае от этого удара у Агнес перехватило дыхание, и крики сменились отрывистыми хрипами.
Второй удар позволил «Понтиаку» завершить переворот на триста шестьдесят градусов. Перекатившись через водительскую сторону, он наконец вновь встал на все четыре колеса, запрыгнул на тротуар и уткнулся передним бампером в ярко окрашенную стену магазина, торгующего досками для серфинга, вдребезги разбив витринное стекло.
Тревожащегося Медвежонка (даже когда он сидел за рулем, чувствовалось, какой он огромный) развернуло на сиденье, головой к ней. Взгляд Джо не отрывался от нее, из носа лилась кровь.
— Ребенок? — прохрипел он.
— Все нормально, я думаю, все нормально, — выдохнула Агнес, но ее терзала мысль, что она ошибается, что ребенок родится мертвым или войдет в этот мир с серьезными увечьями.
Он не шевельнулся, Тревожащийся Медвежонок, остался сидеть в этом крайне неудобном положении, руки висели плетьми, голова свесилась набок, словно у него не хватало сил держать ее прямо.
— Дай мне… увидеть тебя.
Ее трясло, страх туманом застилал голову, мысли путались, поначалу она не поняла, о чем он, чего хочет, а потом увидела, что окно на его стороне разбито, что дверца искорежена, чуть ли не сорвана с петель. Хуже того, весь бок «Понтиака» после чудовищного удара вдавлен в кабину. И куски металла, словно стальные зубы механической акулы, вгрызлись в плоть Джо, круша ребра, подбираясь к теплому сердцу.
Дай мне… увидеть тебя.
Джо не мог поднять голову, не мог повернуться к ней… потому что его позвоночник поврежден, возможно, сломан, и он парализован.
— О, святой боже, — прошептала Агнес. Она всегда считала себя сильной женщиной, сила ее покоилась на прочном фундаменте веры, с каждым глотком воздуха она всегда вдыхала и надежду, но сейчас вдруг стала слабой, как неродившийся ребенок в ее чреве, страх вытеснил все остальные чувства.
Она наклонилась вперед, к нему, чтобы ему не приходилось очень уж скашивать глаза. А когда трясущейся рукой коснулась щеки Джоя, его голова упала вперед, шейные мышцы превратились в веревки, подбородок уперся в грудь.
В разбитые окна ветер бросал холодные капли дождя. Слышались голоса людей, сбегающихся к «Понтиаку», издалека доносились раскаты грома, в воздухе стоял озоновый запах грозы и, более слабый, но куда более ужасный, — крови, но эти подробности не могли заставить Агнес поверить, что происходит все это наяву, поскольку даже самые страшные кошмары казались ей более реальными, чем случившееся.
Она обхватила лицо Джоя обеими руками, но едва смогла поднять его голову, страшась того, что может увидеть.
Глаза его как-то странно сверкали, такого она никогда за ним не замечала, словно сияющий ангел, собравшийся вести мужа в иной мир, уже вселился в его тело и готовился сделать первый шаг.
— Я… ты любила меня, — в голосе не слышалось ни боли, ни отчаяния.
Не понимая, о чем он, думая, что он непонятно зачем спрашивает, любила ли она его, Агнес ответила:
— Да, конечно, мой глупый медвежонок, мой глупый человечек, конечно, я любила тебя.
— Это… единственное, что имело значение… — шептал Джой. — Ты… любишь меня. Благодаря тебе у меня была хорошая жизнь.
Она попыталась сказать, что он выкарабкается, что они еще долго будут жить вместе, что вселенная не столь жестока, чтобы забрать его в тридцать лет, когда впереди у них еще целая жизнь, но правда била в глаза, а лгать ему она не могла.
По-прежнему веря во всемогущество Создателя, по-прежнему вдыхая надежду с каждым глотком воздуха, она не могла помочь ему, как бы ей этого ни хотелось. Агнес почувствовала, как перекашивается у нее лицо, как дрожат губы, попыталась подавить рыдание, но оно вырвалось наружу.
Сжимая руками дорогое ей лицо мужа, она поцеловала его. Встретилась с ним взглядом, яростно моргнула, смахивая слезы, потому что хотела заглянуть ему в глаза, видеть его, видеть его душу, видеть до того самого момента, когда она покинет бренное тело.
Люди уже собрались у автомобиля, пытались открыть искореженные дверцы, но Агнес отказывалась замечать их присутствие.
И Джой, вложив последние резервы сил в пристальный взгляд, выдохнул: «Бартоломью».
У них не было знакомых с таким именем, она ни разу не слышала, чтобы Джой произнес его, но она поняла, чего он хотел. Он говорил о сыне, которого так и не увидел.
— Если будет мальчик… Бартоломью, — пообещала она.
— Будет мальчик, — заверил ее Джой, словно ему открылось будущее.
Кровь заструилась по нижней губе, по подбородку, алая артериальная кровь.
— Милый, нет, — взмолилась она.
Душа исчезла из его глаз. Она хотела пройти сквозь глаза, как проходила Алиса сквозь зеркало, последовать за прекрасным сиянием, которое таяло с каждым мигом, войти в дверь, которая открылась для него, сопроводить из этого залитого дождем дня в вечность.
Но дверь эта предназначалась только для него — не для нее. Не было у нее билета на поезд, который прибыл за ним. Он вошел в вагон, поезд отбыл вместе со светом в глазах Джо.
Агнес наклонилась к нему, последний раз поцеловала в губы, и кровь его на вкус была не горькой, но священной.
Пепельно-серый цвет растворялся в густеющем сумраке, тени становились все более темными, и ни единый звук не нарушал тишины, в которой пребывали Каин Младший и мужчина с родимым пятном на лице.
Чем бы закончилось это затянувшееся ожидание, так и осталось невыясненным, потому что дверь открылась, и в палату, в полосе света, упавшей из коридора, вошел врач в белоснежном халате. Лицо его осталось в тени, как и у лодочника из кошмара Младшего.
— Боюсь, вам не положено здесь находиться, — проговорил врач очень тихо.
— Я его не тревожил, — ответил посетитель тоже чуть ли не шепотом.
— Я в этом не сомневаюсь. Но моему пациенту требуется абсолютный покой и отдых.
— Как и мне, — последовал ответ, очень удививший Младшего. Но ему оставалось только гадать, какой подтекст вкладывал в эти слова человек с родимым пятном на лице.
Мужчины тем временем познакомились. Врача звали Джим Паркхерст. Его отличали мягкие, дружелюбные манеры, успокаивающий голос, которые, похоже, способствовали выздоровлению пациентов ничуть не меньше назначенных лекарств.
Человек с родимым пятном на лице представился как детектив Томас Ванадий. В отличие от врача, он не воспользовался привычным, устоявшимся уменьшительным именем, а голос звучал сухо и бесстрастно, не выражая никаких эмоций.
У Младшего возникло ощущение, что если кто и звал этого человека именем Том, так это его мать. Малая часть его знакомых обращалась к нему: «Детектив», большинство: «Ванадий».
— Что случилось с мистером Каином? — спросил Ванадий.
— Необычайно сильный случай гематемезиза.
— Кровавой рвоты. Один из фельдшеров употребил этот термин. Но в чем причина?
— Видите ли, кровь не была темной и кислотной, то есть не выплеснулась из желудка. Она была алой и щелочной. Ее источник мог находиться в пищеводе, но скорее всего это фарингеальная кровь.
— Из его горла.
Горло у Младшего болело, его то ли драли когтями, то ли насадили на кактус.
— Совершенно верно. Вероятно, один или несколько маленьких сосудиков лопнули под напором эмезиза.
— Эмезиза?
— Рвоты. Мне сказали, что рвота была невероятно сильной.
— Блевотина перла из него, как вода — из пожарного гидранта, — подтвердил Ванадий.
— Какое образное сравнение.
— Наверное, я — единственный, которому не придется оплачивать счет химчистки, — добавил детектив.
Они по-прежнему говорили тихо, ни один не приближался к кровати.
Младшего радовала представившаяся возможность подслушать разговор. И не только потому, что он надеялся узнать, каковы и на чем основываются подозрения Ванадия. Его также разбирало любопытство… и тревога: что все-таки стало причиной происшествия, приведшего его на больничную койку?
— Кровотечение серьезное? — осведомился Ванадий.
— Нет. Оно прекратилось. Главное для нас — предотвратить новые приступы эмезиза, которые могут спровоцировать новое кровотечение. Он получает противорвотные препараты и физиологический раствор, компенсирующий обезвоживание организма, они вводятся внутривенно, и мы положили мешки со льдом ему на живот, чтобы исключить судороги мышц нижней части живота и уменьшить воспаление.
Мешки со льдом. Не труп Наоми. Всего лишь лед.
Младший чуть не рассмеялся. Ох уж эта его страсть все усложнять и драматизировать. Оживший мертвяк не пришел, чтобы разобраться с ним: на его животе лежали всего лишь резиновые мешки со льдом.
— Итак, рвота вызвала кровотечение, — кивнул Ванадий. — Но что вызвало рвоту?
— Мы, разумеется, проведем необходимые исследования, но лишь после того, как его состояние будет оставаться стабильным в течение хотя бы двенадцати часов. Лично я не думаю, что мы найдем физическую причину. Скорее всего ответ надо искать в области психологии: острый нервный эмезиз, вызванный сильной тревогой, потрясением от потери жены, видом ее тела.
Абсолютно верно. Шок. Ужасная, ничем не восполнимая потеря. Младший вновь почувствовал боль утраты и даже испугался, что выдаст себя покатившимися из глаз слезами, хотя позывов на рвоту больше не было.
Он многое узнал о себе в этот знаменательный день… и то, что он невероятно импульсивен, о чем он раньше не подозревал, и то, что готов пойти на болезненные краткосрочные жертвы, чтобы получить значительный выигрыш в долгосрочной перспективе, и то, что он смелый и решительный… но главный урок заключался в другом: он куда более восприимчивый к чужим страданиям, чем казалось ему самому, и вот эта восприимчивость, сама по себе замечательная черта характера, в определенных ситуациях могла доставить ему немало неприятных минут.
— По долгу службы мне приходилось видеть многих людей, которые только что потеряли своих близких, — заметил Ванадий. — Никто из них не блевал, как Везувий.
— Не могу сказать, что это обычная реакция, — признал врач. — Но и к разряду редких отнести ее нельзя.
— Мог он что-нибудь принять, чтобы вызвать рвоту?
— Зачем ему это понадобилось? — В голосе доктора Парк-херста слышалось искреннее недоумение.
— Чтобы имитировать острый нервный эмезиз. По-прежнему притворяясь спящим, Младший порадовался, осознав, что детектив сам помахал перед собой красной морковкой и сам же радостно бросился за ней.
Ванадий продолжил характерным для него бесстрастным тоном:
— Человек бросает один взгляд на тело жены, начинает потеть сильнее, чем пес при случке, потом блюет, словно сошедший с дистанции участник пивного чемпионата, и, наконец, у него начинает идти кровь горлом… Такая реакция не характерна для обычного убийцы.
— Убийцы? Вроде бы мне сказали, что ограждение прогнило.
— Прогнило. Но, возможно, это не единственная причина. Однако мы знаем, к каким уловкам прибегают эти парни, как пытаются провести нас. Большинство из этих уловок очевидны, на них не поймается и стажер, так что женоубийцы чистосердечным признанием могли бы сэкономить нам массу времени. Но здесь мы столкнулись с новым подходом. Так и хочется пожалеть бедняжку.
— Разве управление шерифа уже не пришло к выводу, что смерть наступила в результате несчастного случая? — спросил Паркхерст.
— Они хорошие люди, хорошие копы, все до единого, — ответил Ванадий. — И если жалости у них поболе, чем у меня, то это скорее достоинство, чем недостаток. Что мог принять мистер Каин, чтобы вызвать рвоту?
«Для этого достаточно подольше послушать тебя», — подумал Младший.
— Но, если управление шерифа думает, что это несчастный случай… — запротестовал Паркхерст.
— Вы знаете, как мы работаем в этом штате, доктор. Не тратим время и силы на то, чтобы определить юрисдикцию. Мы сотрудничаем. Шериф может принять решение не тратить свои более чем ограниченные ресурсы на это расследование, и никто не будет его винить. Он может назвать происшедшее несчастным случаем и закрыть дело. Но он не станет возражать, если мы, на уровне штата, захотим немножко покопаться в этом дерьме.
Вот тут Младшего начало разбирать зло. Как любой добропорядочный гражданин, он не имел ничего против, наоборот, с радостью согласился бы сотрудничать со здравомыслящим полицейским, который проводил бы расследование в полном соответствии с имеющимися у него инструкциями. Но этот Томас Ванадий, несмотря на монотонный голос и невыразительную внешность, производил впечатление фанатика. Любой здравомыслящий человек согласился бы, что линия между законным полицейским расследованием и вторжением в личную жизнь человека без всякого на то права — не толще волоса.
— Вроде бы есть некое снадобье, именуемое ипекак, не так ли? — спросил Ванадий у Джима Паркхерста.
— Да. Высушенный корень растения, произрастающего в Бразилии. Называется оно ипекакуана. Очень эффективно вызывает рвоту. Активным ингредиентом является сильнодействующий белый алкалоид эметин.
— И продается это средство без рецепта?
— Да. В виде сиропа. Его необходимо иметь в домашней аптечке. На случай, если ребенок проглотит какой-нибудь яд и возникнет необходимость срочно очистить ему желудок.
— В прошлом ноябре я бы с удовольствием воспользовался этим средством.
— Вас отравили?
— Нас всех отравили, доктор. — Неторопливый, размеренный голос детектива Ванадия вызывал у Младшего злость. — Мы же выбирали президента, помните? И во время предвыборной кампании ипекак не раз и не два пришелся бы очень кстати. А что еще может помочь как следует блевануть?
— Ну… апоморфин гидрохлорид.
— Добыть сложнее, чем ипекак.
— Да. Хлорид натрия тоже сработает. Обыкновенная поваренная соль. Если сделать концентрированный раствор, вывернет наизнанку.
— Ее труднее определить, чем ипекак или апоморфин гидрохлорид.
— Определить? — переспросил Паркхерст.
— В блевотине.
— Вы хотите сказать, в рвотных продуктах?
— Извините, я забыл, что нахожусь в приличном месте. Да, я хотел сказать, в рвотных продуктах.
— Ну, лаборатория сумеет определить ненормально высокое содержание соли, однако в суде эти результаты ничего не дадут. Он может сказать, что наелся соленой рыбы.
— Едва ли он воспользовался соленой водой. Ее надо выпить много, и аккурат перед тем, как его вывернуло, но вокруг находились копы, которые по понятной причине не спускали с него глаз. Ипекак выпускается в капсулах?
— Полагаю, что любой может наполнить пустую желатиновую капсулу сиропом, — ответил Паркхерст. — Но…
— Почему нет, есть же у нас любители самокруток. Значит, он мог держать несколько капсул в ладони, незаметно проглотить их без воды и дожидаться, пока желатин растворится в желудке и подействует ипекак.
Вот тут по тону дружелюбного врача почувствовалось, что маловероятная гипотеза детектива и его вопросы начинают ему надоедать.
— Я очень сомневаюсь, что доза ипекака может вызвать столь интенсивную реакцию, как в нашем случае… и уж конечно, упаси бог, не фарингеальное кровотечение. Ипекак — безопасное лекарственное средство, иначе оно не отпускалось бы без рецепта.
— Если он принял тройную или четверную дозу…
— Не имеет никакого значения, — возразил Паркхерст. — Много ипекака или мало — реакция будет одинаковой. О передозировке речи быть не может, потому что ипекак вызывает рвоту, и при этом избыток ипекака исторгается из желудка вместе со всем остальным.
— Тогда, сколько бы ни было ипекака, мало или много, он обнаружится в его блевотине. Извините меня… в рвотных продуктах.
— Если вы рассчитываете, что больница предоставит вам образец его выделений…
— Выделений?
— Рвотных продуктов.
— Меня очень легко запутать, доктор. От обилия терминов голова у меня идет кругом. Нельзя ли нам ограничиться блевотиной?
— Фельдшеры сразу моют тазик для рвотных продуктов, если приходится его использовать. Грязные полотенца и простыни уже наверняка выстираны.
— Ничего страшного. Образцы я собрал.
— Собрали?
— Как вещественное доказательство.
Младший обиделся. Более того, ужасно разозлился. Это же безобразие. Содержимое его желудка, до которого никому не должно быть дела, собирают в пластиковый пакетик, без его разрешения, более того, без его ведома. Что за этим последует? Его накачают морфином и во сне возьмут на анализ кал? Сбор блевотины, безусловно, является нарушением конституции Соединенных Штатов, вступает в прямое противоречие с правом любого гражданина не давать показания против себя. Это же пощечина правосудию, попрание высшего закона страны.
Он, разумеется, не принимал ни ипекака, ни другого рвотного, так что никаких улик против него им не найти. Но он все равно злился, из принципа.
Возможно, доктора Паркхерста тоже возмутило это самоуправство детектива, от которого на милю несло фашизмом и фанатизмом, потому что голос его резко изменился.
— Мне нужно осмотреть нескольких больных. Надеюсь, что к вечернему обходу мистер Каин придет в себя, но я хочу, чтобы до завтра вы его не беспокоили.
Ванадий никак не отреагировал на просьбу врача.
— Еще один вопрос, доктор. Если это острый нервный эмезиз, как вы предполагаете, не может ли быть для него другой причины, помимо душевной боли, вызванной скоропостижной смертью жены?
— Не могу представить себе более очевидной причины.
— Вина, — ответил детектив. — Если он ее убил, не может ли всесокрушающее чувство вины, точно так же, как душевная боль, вызвать острый нервный эмезиз?
— Не могу этого утверждать. Я не психиатр и не психолог.
— Мне достаточно вашей догадки, доктор.
— Я — врач, а не прокурор. И не привык кого-либо обвинять, особенно моих пациентов.
— Очень прошу, удовлетворите мое любопытство. Первый и последний раз. Если причиной может быть душевная боль, то почему не вина?
Доктор Паркхерст долго обдумывал вопрос, хотя ему сразу следовало послать детектива ко всем чертям.
— Ну… да, полагаю, такое возможно.
«Слабохарактерный, забывший про этику, говняный костоправ», — с горечью подумал Младший.
— Пожалуй, я подожду, пока мистер Каин придет в себя, — сказал Ванадий. — Делать мне все равно больше нечего.
В голосе Паркхерста вдруг появились властные нотки, заговорил он тоном властителя вселенной, которому его, должно быть, научили на специальном курсе медицинского института. Да только вспомнил он об этих навыках слишком поздно.
— Мой пациент очень слаб. Его нельзя волновать, детектив. Я действительно не хочу, чтобы ваши допросы начались раньше завтрашнего дня.
— Конечно, конечно. Я не собираюсь его допрашивать. Я просто… понаблюдаю.
Исходя из звуков, Младший понял, что детектив вновь устроился в кресле.
Младшему оставалось только надеяться, что Паркхерст грудью встанет на защиту прав своего пациента. Но его надежды не оправдались.
После долгой паузы он услышал голос врача:
— Вы можете зажечь настольную лампу.
— Мне и так хорошо.
— Ее свет не потревожит пациента.
— Мне нравится темнота.
— Это очень необычно.
— Пожалуй, — согласился Ванадий.
Окончательно признав свое поражение, Паркхерст покинул палату. Тяжелая дверь вздохнула, мягко закрывшись, отрезав скрип каучуковых подошв, шуршание накрахмаленных халатов и прочие шумы, создаваемые медицинскими сестрами, торопливо пробегающими по коридору.
Сын миссис Каин почувствовал себя совсем маленьким, слабым, всеми забытым, чудовищно одиноким. Детектив находился в палате, но его присутствие только усиливало ощущение изоляции.
Ему недоставало Наоми. Она всегда знала, что нужно сказать или сделать, несколькими словами или прикосновением улучшала его настроение, когда он вдруг впадал в минор.
Гром рассыпался цокотом копыт, темно-серые облака несло на восток медленным галопом лошадей из сна. Дождь туманил и искажал силуэты Брайт-Бич, превращая их в зеркальные отражения в комнате смеха. Скользя к сумеркам, этот январский день, похоже, покидал знакомый мир, найдя дорогу в новое измерение.
С мертвым Джоем под боком, возможно, с умирающим в чреве ребенком, запертая в кабине «Понтиака», поскольку дверцы от ударов «Форда» и об землю намертво заклинило, превозмогая боль, все-таки ей крепко досталось, Агнес отказывалась дать волю страху или слезам. Вместо этого она начала молиться, выспрашивая мудрость, дабы понять, почему такое произошло с ней, и силу, чтобы преодолеть боль и утрату.
Свидетели, первыми прибывшие на место аварии, убедившись, что дверцы открыть невозможно, подбадривали ее словами, наклоняясь к разбитым окнам. Некоторых она знала, других нет. Все желали ей только добра, всех тревожило ее самочувствие, некоторые стойко мокли под дождем без зонтов и плащей, но у всех глаза поблескивали любопытством, отчего Агнес казалось, что она — подопытный кролик или экспонат на выставке, а ее глубоко личная агония служит развлечением для посторонних.
Первой прибыла полиция, потом «Скорая помощь». Предложение вытащить Агнес через разбитое ветровое стекло не прошло: крышу прогнуло вниз, уменьшив и без того небольшую высоту стекла, а у Агнес схватки все усиливались. Так что такая попытка могла закончиться самым прискорбным образом.
Появились спасатели с гидравлическими ножницами и пилами для резки металла. Зевак оттеснили от «Понтиака».
Раскаты грома приближались. Вокруг нее трещали полицейские рации, звякали подготавливаемые к работе инструменты, ревел ветер. От этой какофонии голова шла кругом. Она не могла отсечь эти звуки, а закрывая глаза, словно попадала в водоворот.
Бензином в воздухе не пахло: бак не разгерметизировался, не взорвался. Так что сгореть заживо она не могла… но час тому назад безвременная смерть Джоя тоже казалась событием невероятным.
Спасатели попросили ее отодвинуться как можно дальше от дверцы, чтобы избежать случайной травмы при резке металла. Двигаться ей было некуда, кроме как к мертвому мужу.
Прижавшись к его телу, чувствуя на плече его голову, Агнес думала об их свиданиях, первых годах совместной жизни. Они иногда ездили в автокинотеатр, сидели, прижавшись друг к другу, держась за руки, смотрели на Джона Уэйна в «Разведчиках», Дэвида Найвена в «Вокруг света за 80 дней». Они были такими молодыми, такими уверенными в том, что им уготована вечная жизнь. Молодыми они оставались и сейчас, да только один из них уже шагнул в вечность.
Спасатель велел ей закрыть глаза и отвернуться от пассажирской дверцы. Через окно сунул в кабину Плотное солдатское одеяло и укрыл им правый бок Агнес.
Вцепившись в одеяло, она думала о материи, которой иногда прикрывают в гробу ноги покойника, и чувствовала себя наполовину мертвой. Вроде бы обе ноги в этом мире… и при этом она шагала рядом с Джоем по странной дороге, проложенной в Небытии.
С визгом, воем, шипением зубья пилы вгрызались в листовой металл, в более толстые стойки.
За ее спиной дверь со стороны пассажирского сиденья тявкала и взвизгивала, словно живое существо, которое подвергали немыслимым мучениям, и эти звуки криками боли отдавались в потаенных глубинах сердца Агнес.
Автомобиль качало, железо скрипело, и наконец раздались победные крики спасателей.
Мужчина с прекрасными, серовато-зелеными глазами, с каплями дождя на лице, сунулся в кабину, убрал с Агнес одеяло.
— Все в порядке, теперь мы можем вас вытащить. — Его мягкий, но громкий голос словно принадлежал не человеку — богу, ибо вселял удивительную уверенность в том, что уж теперь-то все будет, насколько это возможно, хорошо.
Спасатель исчез, уступив место молодому фельдшеру в черно-желтом блестящем дождевике, надетом поверх белого халата.
— Прежде чем вытаскивать вас из машины, хочу убедиться, что ваш позвоночник не поврежден. Сможете пожать мои руки?
Она пожала.
— Мой ребенок, возможно… травмирован.
Наверное, она пожалела, что озвучила свои самые худшие страхи, от звуков голоса они начали оправдываться. Агнес скрутила схватка, столь болезненная, что она вскрикнула и так сжала руки фельдшера, что тот поморщился. Она почувствовала, как внутри что-то раздувается, а потом давление спало, как при открытии клапана.
Серые штаны костюма для бега, поблескивающие каплями дождя, залетающими сквозь выбитое ветровое стекло, внезапно промокли: отошли воды.
Но еще одно пятно, более темное, чем от воды, появилось в промежности и на штанинах. Цвета портвейна, оно все расширялось и расширялось по серой ткани, но, даже находясь в полубессознательном состоянии, Агнес знала, что никакого чуда нет, из ее чрева брызнул не фонтан вина, а полилась кровь.
Из книг она знала, что околоплодные воды должны быть чистыми. Следы крови в них не являлись поводом для тревоги, но тут речь шла не о следах, а о темно-красных потоках.
— Мой ребенок, — заголосила Агнес.
Новая схватка потрясла ее, на этот раз боль не ограничилась поясницей и животом, а выстрелила вдоль всего позвоночника, словно электрический разряд проскакивал от позвонка к позвонку.
Для впервые рожающей женщины второй этап схваток должен длиться не меньше сорока минут, не меньше двадцати, если роды не первые, но она чувствовала, что приход Бартоломью в этот мир будет отличаться от описанного в книгах.
Фельдшера засуетились. Оборудование спасателей, вырезанные куски дверцы и корпуса оттащили в сторону, чтобы освободить место для каталки, ее колеса дребезжали по осколкам стекла, засыпавшим тротуар.
Агнес не помнила, как ее вытаскивали из «Понтиака». Правда, в последний момент оглянулась и увидела тело Джоя, обвисшее на привязном ремне, потянулась к нему, к своей опоре, но ее уже уложили на каталку и повезли к «Скорой помощи».
Начали сгущаться сумерки, изгоняя остатки дня, небо придвинулось к земле, иссиня-черное, словно кровоподтек. Зажглись уличные фонари. Пульсирующий свет красных маячков превращал капли дождя в кровавый душ.
Дождь стал холоднее, чем прежде, разве что не превратился в снег. А возможно, она разогрелась и воспаленная кожа острее откликалась на холодные капли. Каждая из них, казалось, шипела, соприкасаясь с ее лицом и с руками, которыми Агнес крепко сжимала раздувшийся живот, словно собиралась не подпустить к своему ребенку Смерть, приди она за ним.
Когда один фельдшер поспешил к «Скорой помощи» и уже садился за руль, на Агнес накатила новая схватка, такая сильная, что на какие-то мгновения она практически потеряла сознание.
Второй фельдшер остановил каталку у задней дверцы машины «Скорой помощи» и подозвал кого-то из полицейских, чтобы тот поехал вместе с ним. Вероятно, ему требовалась помощь на случай, если роды придется принимать в дороге.
До Агнес едва доходил смысл слов, которыми они перебрасывались между собой, во-первых, потому, что связь с реальностью уходила вместе с потоками крови, во-вторых, потому, что ее отвлекал Джой. Он уже не сидел в разбитом автомобиле, а стоял у открытой задней дверцы машины «Скорой помощи».
Железо более не впивалось в его бок, позвоночник зажил, на одежде не было крови.
Зимний дождь не замочил ни его волосы, ни пиджак. Капли не долетали до него на какой-то миллиметр, словно вода и Джой состояли, соответственно, из материи и антиматерии, которые отталкивались друг от друга, потому что их соприкосновение привело бы к катастрофическому взрыву, способному потрясти основы вселенной.
Джой, конечно же, являл собой Тревожащегося Медвежонка: прищуренные глаза, сдвинутые к переносице брови.
Агнес захотелось потянуться к нему, прикоснуться, но тут же она поняла, что у нее нет сил поднять руку. Она более не держалась за живот. Обе руки лежали по бокам, ладонями вверх, и даже для того, чтобы согнуть пальцы, требовались невероятные усилия и концентрация внимания.
Когда она попыталась заговорить с ним, выяснилось, что шевельнуть языком ничуть не проще, чем поднять руку.
Полицейский впрыгнул в задний салон. Как только направляющие каталки совместились с пазами в заднем бампере, ножки автоматически сложились, превратив каталку в носилки на колесиках. И Агнес головой вперед закатили в машину «Скорой помощи».
Щелк-щелк. Специальные держатели закрепили носилки на колесиках.
То ли руководствуясь знаниями, полученными на курсах оказания первой помощи, то ли следуя указаниям фельдшера, коп подложил под голову Агнес губчатую подушку.
Без подушки она не смогла бы поднять голову и посмотреть на заднюю дверцу.
Джой стоял снаружи, глядя на нее. Его синие глаза напоминали озера печали.
Может быть, и не печали — острой тоски. Ему предстояло двинуться в путь, но ему ужасно не хотелось отправляться в это странное путешествие без нее.
Как дождь не мог вымочить Джоя, так и вращающиеся красно-белые маячки на патрульных машинах не освещали его. Падающие капельки попеременно превращались то в бриллианты, то в рубины, тогда как Джой стоял темной глыбой, недоступной свету этого мира. Агнес вдруг поняла, что он — полупрозрачный, а его кожа — чистое матовое стекло, сквозь которое пробивается сияние Потусторонности.
Фельдшер захлопнул дверцу, оставив Джоя снаружи, в ночи, под дождем, на ветру между мирами.
«Скорая помощь» дернулась, водитель включил первую передачу, и машина тронулась с места.
Огромные, утыканные гвоздями колеса боли прокатились по Агнес, и на какое-то время она провалилась в темноту.
Когда бледный свет вновь достиг ее глаз, она услышала, как фельдшер и коп о чем-то озабоченно переговариваются, проделывая с ней какие-то манипуляции, но не смогла разобрать ни слова. Они говорили не просто на иностранном, но на древнем языке, уже с тысячу лет как позабытом.
Краска стыда бросилась ей в лицо, когда она поняла, что фельдшер разрезал штаны спортивного костюма и нижняя половина ее тела оголена.
В ее воспаленном мозгу возник образ матового младенца, такого же полупрозрачного, как Джой, стоявший у задней дверцы «Скорой помощи». Опасаясь, что видение это означает самое страшное: ребенок родится мертвым, она прошептала: «Моя крошка», — но ни звука не сорвалось с ее губ.
Снова боль, но уже не просто схватка. Мучительная боль. Невыносимая. Утыканное гвоздями колесо опять прокатилось по телу Агнес, она словно попала в средневековую пыточную машину.
Она видела, что мужчины о чем-то говорят, видела их влажные от дождя, тревожные лица, но уже не слышала ни слова.
Собственно, она ничего не слышала: ни воя сирены, ни шуршания шин, ни позвякивания и стука инструментов и оборудования на полках справа от нее. Слух умер.
Но вместо того, чтобы вновь провалиться в темноту, чего она ожидала, Агнес вдруг поняла, что поднимается вверх. Пугающее чувство невесомости охватило ее.
Она никогда не полагала себя привязанной к телу, вплетенной в кости и мышцы, но теперь она ощущала, как рвутся узы. И внезапно она обрела свободу, освободилась от бренного груза, воспарила над носилками, чтобы взглянуть на свое тело из-под потолка «Скорой помощи».
Ужас охватил ее, едва она осознала, что превратилась в сгусток хлипкой субстанции, куда менее реальной, чем туман, крохотный, слабенький, беспомощный. В панике она подумала, что сейчас растворится в окружающем воздухе, как растворяются молекулы пахучего вещества, и перестанет существовать.
Страх этот подкреплялся видом крови, которая выливалась на матрац носилок, на которых лежало ее тело. Так много крови. Океан.
В звенящую тишину проник голос. Никаких других звуков. Ни сирены. Ни шороха шин по мокрому асфальту. Только голос фельдшера: «У нее остановилось сердце».
Далеко внизу, в стране живых, свет блеснул на игле шприца, который уже держал в руке фельдшер.
Коп расстегнул «молнию» куртки костюма для бега, потянул кверху просторную футболку, заголил грудь.
Сделав укол, фельдшер отложил шприц и схватился за дефибриллятор.
Агнес хотела сказать им, что все их усилия напрасны, что им бы надо угомониться и отойти в сторону, проявить доброту и дать ей уйти. Причин для того, чтобы и далее пребывать в этом мире, у нее не было. Она хотела присоединиться к своему мертвому мужу и своему мертвому ребенку, вместе с ними перебраться в то место, где нет боли, где нет таких бедняков, как Мария Елена Гонзалез, где никто не жил в страхе, как ее братья Эдом и Джейкоб, где все говорили на одном языке и каждый мог съесть столько пирогов с черникой, сколько хотел. Она с радостью погрузилась в темноту.
После ухода доктора Паркхерста в больничной палате воцарилась тишина, более тяжелая и холодная, чем мешки со льдом, лежавшие на животе Младшего.
Какое-то время спустя он позволил себе чуть разлепить веки. На глаза надвинулась абсолютная темнота, знакомая разве что слепому. Ни искорки света не проникало в палату из ночи за окном, даже жалюзи спрятала темнота, как черные одеяния Смерти прячут ее лишенные плоти ребра.
А вот из стоящего в углу кресла, словно детектив Томас Ванадий ночным зрением не уступал кошке и увидел приоткрывшиеся глаза Младшего, донеслось:
— Ты слышал мой разговор с доктором Паркхерстом? Сердце Младшего забилось так часто и громко, что он бы не удивился, если бы Ванадий, сидя в дальнем углу, начал в такт постукивать по полу ногой.
Младший промолчал, поэтому Ванадий ответил за него:
— Да, я думаю, что слышал.
Ох и хитер этот детектив. Знает, как подобраться незаметно, захватить врасплох, найти неожиданный ход. Настоящий специалист психологической войны.
Наверное, многие подозреваемые терялись, раскалывались, не зная, что противопоставить такому подходу. Но Младший не собирался лезть в расставленную западню. Уж он-то не мог пожаловаться на недостаток ума и изворотливости.
Вот на ум он и положился, воспользовался простыми методами медитации, позволяющими успокоиться и замедлить сердцебиение. Коп старался вывести его из себя, надеясь, что он совершит ошибку, но спокойные люди никогда себя не оговаривали.
— Как это было, Енох? Ты смотрел ей в глаза, когда толкнул ее? — монотонный голос Ванадия напоминал голос совести, который точил его, как вода — камень. — Или у такого убивающего женщин труса, как ты, духу на это не хватило?
«Плосколицый, двухподбородочный, наполовину облысевший, собирающий блевотину говнюк», — подумал Младший.
Нет. Так не годится. Спокойствие прежде всего. Полное безразличие к оскорблениям.
— Ты ждал, пока она повернется к тебе спиной, не решился встретиться с ней взглядом?
Какая патетика! Только тупоголовые дураки, необразованные и никчемные, могли попасться на эту удочку, признаться под воздействием столь топорных методов.
А вот Младший получил образование. Учился не только массажу. Получил диплом бакалавра наук, специализируясь по реабилитационной терапии. И, садясь к телевизору, что случалось не так уж и часто, смотрел не фривольные викторины или сит-комы[156], вроде «Гора Гомера» или «Деревенщина из Беверли-Хиллз», а серьезные драмы, требовавшие от зрителя определенных умственных усилий: «Дымящееся ружье», «Золотое дно», «Беглец». Из всех настольных игр он отдавал предпочтение «Крестословице»[157], потому что она способствовала расширению словарного запаса. Будучи членом клуба «Книга месяца», он приобрел тридцать томов лучших образчиков современной литературы и уже прочел или хотя бы пролистал шесть из них. Прочитал бы все, если бы не широта круга его интересов: не хватало времени, чтобы в полном объеме удовлетворить все его культурные запросы.
— Ты знаешь, как меня зовут, Енох? — последовал вопрос. Томас Толстый Зад Ванадий.
— Ты знаешь, кто я такой? Прыщ на жопе человечества.
— Нет, ты только думаешь, что знаешь, как меня зовут и кто я такой. Ну да ничего. Со временем ты все поймешь и узнаешь.
От этого парня по коже бежали мурашки. Младший уже начал склоняться к мысли, что необычное поведение детектива отнюдь не тщательно продуманная стратегия, как казалось на первый взгляд. И причина заключалась в том, что у Ванадия съехала крыша.
Однако выжил коп из ума или нет, разговор с ним, особенно в кромешной, пугающей тьме не мог принести Младшему никакой пользы. Он выбился из сил, тело болело, горло саднило, он опасался, что в ходе допроса, учиненного ему этой коротко стриженной толстошеей жабой, не сможет сохранить должный самоконтроль.
Поэтому перестал вглядываться сквозь тьму в человека, устроившегося в кресле в углу палаты. Закрыл глаза и попытался убаюкать себя, вызвав перед мысленным взором умиротворяющий образ волн, которые с монотонным плеском набегают на залитый луной берег.
Эта техника расслабления раньше срабатывала неоднократно. Он вычитал о ней в прекрасной книге «Как прийти к здоровому образу жизни через самогипноз».
Каин Младший всегда и во всем стремился к самоусовершенствованию. Он твердо верил в необходимость постоянно расширять свои знания и кругозор, для того чтобы лучше понимать себя и окружающий мир. Ответственность за выбор жизни, которую вел человек, целиком и полностью лежала на нем самом.
Книгу «Как прийти к здоровому образу жизни через самогипноз» написал доктор Цезарь Зедд, известный психолог, автор дюжины бестселлеров, научно-популярных книг, призванных помочь человеку в его стремлении к самосовершенствованию. Все они стояли на полках Младшего, рядом с книгами, полученными через клуб. Еще в четырнадцать лет Младший начал покупать книги Зедда, тогда еще в мягкой обложке, к восемнадцати, как только появилась такая возможность, заменил их на более солидные, в переплете, и с тех пор покупал исключительно первые издания новых произведений доктора.
Собрание сочинений Зедда стало для него самым полным, самым достоверным, самым надежным путеводителем по жизни. Если у Младшего возникали сомнения или тревоги, он обращался к Цезарю Зедду и всегда находил наиболее простое, правильное, естественное решение. А если ему случалось пребывать в прекрасном расположении духа, Зедд заверял его, что добиваться успеха и любить себя — нормальное состояние человека.
Смерть доктора Зедда, на прошлый День благодарения, стала ударом для Младшего, потерей для нации, для всего мира. Он считал, что уход из жизни доктора Зедда — трагедия, сопоставимая с убийством годом раньше президента Кеннеди. И, как в случае Джона Кеннеди, смерть Зедда также была покрыта завесом тайны. Наверняка тут не обошлось без злой воли тех, кому слава Зедда стояла поперек горла. Лишь немногие поверили в то, что доктор Зедд покончил с собой, и Младший, конечно же, не входил в число этих идиотов. Цезарь Зедд, автор книги «Ты имеешь право быть счастливым», никогда не вышиб бы себе мозги из дробовика, в чем власти пытались убедить общественность.
— Ты притворишься, что проснулся, если я попытаюсь задушить тебя? — спросил детектив Ванадий.
Голос донесся не из угла, а прозвучал в непосредственной близости от кровати.
Если бы Младший не расслабился, лицезрея мысленным взором легкие волны, набегающие на залитый лунным светом берег, он бы вскрикнул от изумления, мог бы даже резко сесть, выдав себя и подтвердив подозрения Ванадия, полагавшего, что Младший уже давно очнулся.
Он не слышал, как коп поднялся с кресла и пересек комнату. С трудом верилось, что человек с толстым животом, свешивающимся над поясом брюк, бычьей шеей, обтянутой воротником рубашки, и вторым подбородком, размерами превосходящим первый, обладал столь сверхъестественной прытью.
— Я могу подпустить пузырьки воздуха в капельницу, — продолжил детектив. — Ты умрешь от эмболии, и никто ничего не узнает.
Лунатик. Последние сомнения отпали: Томас Ванадий столь же безумен, как Чарли Старкуэтер и Кэрил Фьюбейт, подростки-убийцы, которые в поисках острых ощущений несколькими годами раньше застрелили одиннадцать человек в Небраске и Вайоминге.
В последнее время с Америкой что-то происходило. Страна словно потеряла устойчивость. Накренилась. И общество медленно сползало в бездну. Сначала подростки-убийцы, убивающие ради того, чтобы убивать. Теперь копы-маньяки. А худшее, несомненно, еще впереди. Если сползание началось, остановить его чрезвычайно трудно, даже невозможно. Тому пример любая лавина.
Дзинь.
Какой-то странный звук, и Младший не сразу понял, чем он вызван. Дзинь.
В любом случае у него не было ни малейшего сомнения в том, что звук этот напрямую связан с Ванадием. Дзинь.
Ага. Ну конечно, он все понял. Детектив щелкал ногтем по бутылочке с раствором, закрепленной на стойке. Дзинь.
И хотя Младший понимал, что заснуть ему не удастся, мысленно он вновь сосредоточился на успокаивающем образе легких волн, мерно набегающих на залитый лунным светом песок. Это же один из приемов, позволяющих не просто заснуть, но и расслабиться, а сейчас только расслабленность и могла его спасти.
ДЗИНЬ! Более сильный, резкий щелчок.
Мало кто серьезно относится к самосовершенствованию. А ведь в человеке заложено ужасное стремление крушить всех и вся, стремление, которое необходимо сдерживать, которому ни в коем случае нельзя давать волю.
ДЗИНЬ!
Когда люди не ставят перед собой положительных целей, не стремятся улучшить свою жизнь, они тратят энергию во зло. Они получают Старкуэтера, убившего столько людей безо всякой для себя выгоды. Они получают копов-маньяков и эту новую войну во Вьетнаме.
Дзинь! Младший ожидал очередного щелчка по бутылке, но его не последовало.
Ирн замер в напряженном ожидании.
Лунный свет померк, легкие волны более не радовали его мысленный взор. Младший сосредоточился, пытаясь вернуть в поле зрения воображаемое море, но на этот раз, а случалось такое крайне редко, методика Зедда его подвела.
Вместо моря возникли толстые пальцы Ванадия, с удивительной деликатностью ощупывающие устройство для внутривенного вливания, изучающие функциональное назначение его частей, точно так же, как слепой подушечками пальцев читает книгу, набранную шрифтом Брайля. Он представил себе, как детектив нашел сливное отверстие, переходящее в трубку, сжал последнюю большим и указательным пальцами. Увидел, как он достает шприц, тем ловким движением, каким фокусник выхватывает из кармана шелковый шарф. В шприце нет ничего, кроме воздуха. Он втыкает иглу в трубку…
Младшему хотелось позвать на помощь, но он не решился.
Не решился даже притвориться, что просыпается, с бормотанием и зевком, потому что детектив сразу засек бы обман, понял, что пациент давно уже не спит. Если же он только притворялся, что лежит без сознания, если подслушал разговор доктора Паркхерста и Ванадия, а потом отказался отреагировать на прямые обвинения Ванадия, его обман будет неминуемо истолкован как признание вины в убийстве супруги. И уж тогда этот упрямый, не знающий жалости детектив обязательно дожмет его.
Пока же он, Младший, имитировал сон, детектив не мог с абсолютной уверенностью утверждать, что обман имеет место. Он мог подозревать, но не знать точно. А потому у него останется хотя бы тень сомнения в виновности Младшего.
Растянувшуюся, как бесконечность, тишину вновь нарушил детектив.
— Знаешь, как я представляю себе человеческую жизнь, Енох?
Этот глупец еще и философ.
— По мне, вселенная — некий музыкальный инструмент с бесконечным числом струн.
Правильно, вселенная — одна огромная гавайская гитара. В занудном монотонном голосе появились новые нотки.
— И каждое человеческое существо, каждое живое существо — струна этого инструмента.
И у бога четыреста миллиардов пальцев, и он играет ну очень модную версию блюза «Отпуск на Гавайях».
— Решения, которые каждый из нас принимает, и поступки, которые он совершает, суть вибрации, которые распространяются по гитарной струне.
В твоем случае это скрипка, а мелодия — тема из «Психопата».
Страстность в голосе Ванадия была подлинной, отталкивающейся от здравомыслия, а не горячности, не было в ней сентиментальности или елейности… и это пугало больше всего.
— Вибрации одной струны вызывают более слабые, ответные реакции во всех струнах, через корпус инструмента.
Бредятина.
— Иногда эти ответные реакции очень заметны, но в большинстве своем они такие слабые, что услышать их может только тот, кто обладает необычайно высокой чувствительностью.
Святой боже, позволь мне умереть прямо сейчас и освободи от выслушивания всей этой дури.
— Когда ты перерезал струну Наоми, ты положил конец воздействию ее музыки на жизни остальных и на будущее. Ты внес диссонанс, который будет слышен, пусть и слабо, во всех концах вселенной.
Если ты пытаешься вызвать у меня еще один приступ рвоты, похоже, ты своего добьешься.
— Этот диссонанс вызовет множество других вибраций, часть которых вернется к тебе. Какие-то ты мог предугадать, какие-то — нет. Я — самая худшая из тех вибраций, которые ты предугадать не мог.
Несмотря на браваду невысказанных реплик Младшего, Ванадий лишил его спокойствия. Да, коп был явно не в себе, но не следовало держать его за обычного психа.
— Когда-то я был сомневающимся Фомой[158]. — Голос детектива доносился уже не от кровати, а от двери, хотя Младший не слышал его шагов.
Несмотря на невзрачную внешность, а тем более в темноте, когда внешность вообще не в счет, Ванадий производил впечатление мистика. И хотя Младший не верил ни в мистиков, ни в различные сверхъестественные силы, которыми эти люди, по их утверждениям, обладали, он знал, что мистики, не сомневающиеся в собственной избранности, чрезвычайно опасны.
Детектив держался своей струнной теории, но возможно, ему открывались видения и слышались голоса, как Жанне д'Арк. Жанна д'Арк без красоты и грациозности, Жанна д'Арк со служебным револьвером и правом использовать его по назначению. Этот коп не угрожал английской армии, в отличие от Жанны, но, по мнению Младшего, он куда в большей степени заслуживал сожжения на костре.
— Но теперь у меня не осталось сомнения. — Голос Ванадия вновь стал занудным и монотонным. Раньше эта монотонность вызывала у Младшего отвращение, но теперь он предпочитал ее той спокойной страстности, которая недавно прозвучала рядом с его кроватью. — В любой ситуации, при любом развитии событий я всегда знаю, что надо делать. И я точно знаю, как поступить с тобой.
Чем дальше, тем страшнее.
— Я вложил руку в рану.
«Какую рану»? — чуть не сорвалось с языка Младшего, но он вовремя разгадал замысел Ванадия и не поддался на провокацию.
После короткой паузы Ванадий открыл дверь в коридор.
Младший надеялся, что его не выдал блеск глаз в ту долю секунды, которая потребовалась, чтобы закрыть их.
Темный силуэт на фоне флуоресцентного блеска, Ванадий вышел в коридор. Яркий свет, казалось, поглотил его. Детектив замерцал и исчез, как мираж в раскаленной солнцем пустыне, растворился между полотнищами горячего мерцающего воздуха, которые, казалось, разделяли миры. Дверь закрылась.
Сильная жажда подсказала Агнес, что она не умерла: в раю не может быть жажды.
Разумеется, она могла бы и ошибиться с оценкой решения, принятого в отношении ее Высшим Судией. Жажда могла означать, что она в аду, где грешников кормят не пирогами с черникой, а солью, золой и пеплом, мучиться ей веки вечные среди убийц, воров, каннибалов и тех водителей, которые мчатся со скоростью тридцать пять миль в час мимо школ, где скорость движения ограничена двадцатью пятью милями.
Но ее бил и озноб, а она не слышала, чтобы ад страдал от недостатка тепла, так что, возможно, ее все-таки не приговорили к вечным страданиям. И это радовало.
Иногда она видела наклонявшихся над ней людей, но лишь силуэты, не могла разглядеть лиц, глаза застилал плотный туман. Возможно, наклонялись над ней ангелы или демоны, но она склонялась к мысли, что это обыкновенные люди, потому что один из них выругался, чего не следовало ждать от ангела, и они все старались устроить ее поудобнее, тогда как любой уважающий себя демон в подобной ситуации жег бы ей спички в ноздрях, загонял иглы в язык или пытал другими, более изощренными способами, которым его обучали в той школе, где демоны приобретают знания и навыки, необходимые для дальнейшей трудовой деятельности.
Они также произносили слова, которые не могли сорваться с уст ангелов или демонов: «…вводить жидкость в подкожную клетчатку… окситоксин внутривенно… обеспечивать идеальную стерильность, я подчеркиваю, идеальную, постоянно… несколько капель настойки спорыньи перорально, как только она сможет что-то пить…»
Но большую часть времени Агнес ничего не слышала и не видела, а плавала в темноте или грезах.
Каким-то боком ее занесло в «Разведчики». Она и Джой скакали на лошадях рядом с хмурым, объятым тревогой Джоном Уэйном, тогда как радостный Дэвид Наивен летел над ними в корзине, подвешенной к большущему, ярко раскрашенному шару, наполненному горячим воздухом.
Просыпаясь, переносясь из звездной ночи Дальнего Запада под электрический свет, видя над собой пятна лиц без ковбойских шляп, Агнес чувствовала, как кто-то медленными кругами водит куском льда по ее голому животу. Дрожа от струек холодной воды, стекающей по бокам, она пыталась спросить, зачем к ее животу прикладывают лед, если она и так промерзла до костей, но не могла шевельнуть ни губами, ни языком.
Внезапно она осознала (святой боже!), что кто-то засунул в нее руку, в самое чрево, и массирует ей матку, так же медленно, как чья-то другая рука водит куском льда по животу.
— Ей нужно сделать еще одно переливание крови.
Этот голос она узнала. Доктор Джошуа Нанн. Ее гинеколог.
Она и раньше слышала его голос, но узнала только сейчас.
С ней случилось что-то ужасное, сна вновь попыталась заговорить, но безуспешно.
Раздраженная, замерзшая, вдруг напуганная, она вернулась на Дальний Запад, в теплую ночь, повисшую над пустыней. Уютно потрескивал костер. Джон Уэйн обнял ее за плечи. «Здесь нет мертвых мужей и мертвых детей». Он, конечно, хотел успокоить ее, но она разрыдалась, и Ширли Маклэйн пришлось увести ее от костра, чтобы по-бабьи поговорить о своем.
Агнес вновь проснулась, уже не в ознобе, а в лихорадке. Потрескавшиеся губы, сухой и шершавый язык.
В палате горел мягкий свет, тени расселись по углам, словно стая устроившихся на ночлег птиц.
Когда Агнес застонала, одна из теней расправила крылья, придвинулась ближе, к правой стороне кровати, и превратилась в медицинскую сестру.
— Пить, — прошептала Агнес. В ее голосе скрипел песок Сахары, должно быть, тем же сухим шепотом последние три тысячи лет мумия фараона разговаривала сама с собой в склепе.
— Еще несколько часов вам нельзя ни есть, ни пить, — ответила медсестра. — Слишком велика опасность рвотного рефлекса. Спазмы желудка могут привести к тому, что у вас вновь откроется кровотечение.
— Лед, — другой голос, с левой стороны кровати. Медсестра перевела взгляд с Агнес на этого человека.
— Да, она может полизать кубик льда.
Повернув голову, Агнес увидела Марию Елену Гонзалез и подумала, что опять грезит.
На ночном столике стоял стальной кувшин, стенки которого поблескивали от капелек конденсата. Мария сняла крышку, ложкой на длинной ручке достала кубик льда. Подставив левую руку под ложку, чтобы капли воды не попали на белье, поднесла ее ко рту Агнес.
Лед был не просто холодным и мокрым, но удивительно вкусным, даже сладким, словно заморозили не воду, а кусок темного шоколада.
Когда Агнес начала крошить лед зубами, медсестра остановила ее:
— Нет, нет, глотать нельзя. Лижите его, пусть тает сам.
Это предупреждение, произнесенное очень серьезным тоном, перепугало Агнес. Если такая маленькая толика льда, попав в желудок, может вызвать приступ рвоты, который спровоцирует возобновление кровотечения, значит, она исключительно слаба. И одна из окружающих ее теней — смерть, упрямо дожидающаяся своего часа.
Она вся горела, так что лед растаял быстро. Тоненькая струйка стекала в горло, но она не смогла изгнать из голоса сахарскую сушь, тогда Агнес попросила:
— Еще.
— Только один кубик, — смилостивилась медсестра. Мария зачерпнула из запотевшего кувшина еще один кубик, сбросила его обратно, нашла побольше, замялась, но потом поднесла к губам Агнес.
— Воду можно разбить, если сначала превратить ее в лед. Фраза эта вышла такой загадочной и красивой, что Агнес размышляла над ней, пока последняя крошка льда не растаяла на ее языке. А потом на смену льду пришел сон, темный и густой, как шоколадный крем.
Когда доктор Паркхерст пришел на вечерний обход, Младший более не стал притворяться спящим, но засыпал врача вопросами, ответы на большинство которых он уже знал, подслушав разговор Паркхерста с детективом Ванадием.
Горло все еще саднило от взрывной рвоты, его обожгло кислотой, выброшенной из желудка, так что голосом, одновременно хриплым и писклявым, он напоминал персонаж из кукольной программы для детей, которую показывали по субботам. Если б не боль, он бы даже посмеялся над своим голосом. Да только каждое слово драло горло, как наждаком, и из всех чувств у него осталась разве что жалость к себе.
Хотя он уже дважды услышал объяснения врача по поводу острого нервного эмезиза, Младший все-таки не понимал, каким образом шок от потери жены мог привести к столь сильному приступу.
— Раньше с вами такого не случалось? — спросил Паркхерст, стоя у кровати и держа в руках историю болезни и, глядя на Младшего поверх очков, которые сползли чуть ли не на кончик носа.
— Нет, никогда.
— Периодические приступы рвоты, возникаемые без видимых причин, могут служить одним из признаков двигательной атаксии, но никаких других симптомов у вас нет. Я бы не стал волноваться по этому поводу, если, конечно, приступ не повторится.
Младший скорчил гримаску: перспектива еще одной рвотной атаки его не радовала.
— Мы исключили большинство из возможных причин. У вас нет острого миелита или менингита. Или анемии мозга. Сотрясения тоже не было. Нет и никаких симптомов болезни Менье, мы еще сделаем анализы, которые позволят исключить возможные опухоль и патологические изменения мозга, но я, впрочем, и так уверен, что причина не в этом.
— Острый нервный эмезиз, — хрипло пропищал Младший. — Я никогда не считал себя нервным человеком.
— О, это вовсе и не означает, что вы — нервный. В нашем случае все указывает на то, что приступ вызван психологическими факторами. Горем, шоком, ужасом… все эти чувства могут вызывать сильную физиологическую реакцию организма.
— Ага.
Жалость согрела аскетическое лицо врача.
— Вы очень любили свою жену, не так ли?
«Я ее обожал», — попытался ответить Младший, но от избытка чувств у него перехватило дыхание. Лицо перекосило от горя, тут ему не пришлось делать над собой усилие, к его изумлению, из глаз брызнули слезы.
Встревоженный тем, что бурная эмоциональная реакция пациента может привести к рыданиям, которые, в свою очередь, вызовут спазмы желудка и новый приступ рвоты, Паркхерст подозвал медицинскую сестру и велел немедленно сделать Младшему укол диазепама.
А после инъекции сказал:
— Вы — очень восприимчивый человек, Енох. Подобная черта характера — большая редкость в нашем бесчувственном мире. Но в вашем теперешнем состоянии такая восприимчивость — ваш худший враг.
Врач продолжил обход, а медсестра оставалась с Младшим, пока не стало ясно, что транквилизатор подействовал и кровавая рвота пациенту более не грозит.
Звали ее Виктория Бресслер. Симпатичная блондинка, она, конечно, не могла составить конкуренцию ослепительно красивой Наоми, но последняя, не следовало этого забывать, уже отошла в мир иной.
Когда Младший пожаловался на жажду, сестра объяснила, что пить ему можно будет только утром. Причем на завтрак и ленч ему прописана жидкая диета. И лишь в обед он получит мягкую пищу.
А пока она может предложить ему лишь несколько кусочков льда, причем он должен их лизать, но не грызть.
— Пусть они растают у вас во рту.
Из кувшина на ночном столике Виктория по одному доставала кусочки льда, не кубики, а овальные голыши, и клала их в рот Младшего. Точными, тщательно выверенными движениями, как и полагалось опытной медсестре, но при этом с обворожительной улыбкой и кокетливым блеском глаз, более свойственным куртизанке. Ложку из его рта она вынимала намеренно медленно, как бы сладострастно. Младшему даже вспомнился эпизод трапезы из фильма «Том Джонс».
Младший привык к тому, что женщины пытаются соблазнить его. Внешние данные, тут природа не поскупилась, в сочетании с постоянным стремлением к самоусовершенствованию, превратили его в интересную личность. А самое главное, благодаря книгам Цезаря Зедда он научился очаровывать людей.
И хотя он никогда не хвастался своими подвигами и не участвовал в посиделках в раздевалке, где другие инструкторы взахлеб рассказывали о своих победах, Младший нисколько не сомневался, что может «обслужить» женщину куда лучше, чем любой другой мужчина. Возможно, слухи о его физических достоинствах и мастерстве дошли до Виктории: женщины часто говорят об этом между собой, пожалуй, даже чаще, чем мужчины.
Учитывая боли в животе и горле и крайнюю усталость, Младший чуточку удивился, обнаружив, что эта миловидная сестричка возбуждает его, превратив ложку в сексуальный объект. И хотя его состояние не позволяло даже подумать о чем-то романтичном, Младшего определенно заинтересовала возможность наладить отношения в будущем.
Конечно, он понимал, что такие мысли греховны, все-таки тело его жены еще не предали земле, и ему не хотелось выглядеть подлецом. Наоборот, он стремился создать у Виктории самое лестное мнение о себе. Наверняка был способ показать ей, разумеется, не выходя за рамки приличий, что она его возбуждает.
Осторожнее.
Ванадий мог это выяснить. С какой бы тонкостью ни отреагировал Младший на Викторию, Томас Ванадий мог прознать про его эротический интерес. Как-то. Каким-то образом. У Виктории не возникнет ни малейшего желания сообщать о той искре, что проскочила между ней и Младшим, она не захочет помогать властям упечь его в тюрьму, ибо в этом случае ее страсть к нему останется неутоленной, но Ванадий сможет пронюхать о ее секрете и не мытьем, так катаньем заставит ее дать свидетельские показания.
Так что ему, Младшему, нельзя говорить ничего такого, что могло бы стать достоянием присяжных. У него нет права даже на то, чтобы подмигнуть Виктории или ласково погладить ее по руке.
Не произнеся ни слова, не решаясь встретиться с Викторией взглядом, Младший обхватил губами очередной «голыш» льда, который предложила ему эта очаровательная женщина. А потом задержал ложку во рту, чтобы она не могла ее легко вытащить, и, закрыв глаза, застонал от удовольствия, словно в ложке был не лед, а амброзия, пища богов, словно наслаждался он не льдом, а самой медсестрой. А отпуская ложку, он прошелся по ней языком, после чего, когда сталь выскользнула изо рта, еще облизнул и губы.
Открыв глаза, по-прежнему не решаясь встретиться с Викторией взглядом, Младший знал, что она отметила и правильно истолковала его реакцию на ее сладострастные манипуляции с ложкой. Именно потому медсестра застыла, не донеся ложку до кувшина, у нее перехватило дыхание. Трепет возбуждения пробежал по ее телу.
Ни одному из них не было необходимости подтверждать взаимную приязнь кивком или улыбкой. Виктория знала, так же как и он, что их час придет, когда все текущие неприятности останутся в прошлом, когда Ванадий отстанет от них, когда все подозрения канут в Лету.
А пока они должны проявить терпение. Томительное ожидание, предвкушение желанной встречи только усилит сладостность их объятий, позволит подняться на вершину блаженства, доступную далеко не всем смертным, а лишь удостоенным статуса полубогов за их страстность, силу или чистоту чувств.
О существовании полубогов в классической мифологии Младший узнал лишь недавно в одном из изданий, полученных через клуб «Книга месяца».
Когда гулко бьющееся сердце Виктории замедлило свой бег, она положила ложку на поднос, закрыла кувшин крышкой и сказала: «На сегодня достаточно, мистер Каин. В вашем состоянии избыток растаявшего льда тоже может вызвать приступ рвоты».
На Младшего произвело впечатление профессиональное спокойствие в голосе, скромность в поведении, столь умело маскирующие бушующую в сердце девушки страсть. Сладенькая Виктория была достойным партнером по заговору против властей.
— Благодарю вас, сестра Бресслер, — ответил он тем же спокойным тоном, едва подавив желание взглянуть на нее, улыбнуться и показать кончик розового языка, который, приложенный к нужным местам, мог бы доставить ей массу удовольствий.
— Я предупрежу другую сестру, чтобы она присматривала за вами.
Никто из них не сомневался, что они необходимы друг другу и со временем обязательно сольются воедино. Но Виктория давала понять, что сейчас для них обоих главное — осторожность. Мудрая женщина.
— Я понимаю.
— Набирайтесь сил, — посоветовала она, отворачиваясь от кровати.
Да, он тоже полагал, что ему потребуется хороший отдых, чтобы набраться сил и как следует подготовиться к той битве, которая ждала его в ее объятьях. Даже белый халат и громоздкие туфли на резиновой подошве не могли скрыть эротичности ее фигуры. В постели она наверняка превращалась в львицу.
После ухода Виктории Младший улыбался потолку, переполненный валиумом и желанием. А также тщеславием.
В данном случае тщеславие базировалось не на ошибке, не на завышенной самооценке, а на трезвом расчете. Его неотразимость являлась не личным мнением, а объективным и непреложным фактом, таким же, как сила тяжести или расположение планет в Солнечной системе.
Он, надо признать, удивился тому, что сестру Бресслер так потянуло к нему, хотя она, безусловно, ознакомилась с историей его болезни и знала о том, что совсем недавно он фонтанировал рвотой, в «Скорой помощи» потерял контроль над мочевым пузырем и кишечником, и в любой момент приступ мог повториться. Это был серьезный тест на животную страсть, которую он возбуждал в женщинах, даже не прилагая к этому никаких усилий, свидетельство мощного мужского магнетизма, который являлся такой же его неотъемлемой частью, как густые светлые волосы.
Агнес проснулась с теплыми слезами на щеках, с щемящим чувством потери.
Больница погрузилась в бездонную тишину, какая бывает в местах обитания человека лишь в предрассветные часы, когда потребности, желания и страхи прошедшего дня уже забыты, а следующего — еще не определены, когда хрупкие человеческие существа словно покачиваются на воде в коротком промежутке между двумя отчаянными заплывами.
Если бы не приподнятая верхняя половина кровати, Агнес не могла бы видеть свою палату, потому что слабость не позволяла ей оторвать голову от подушки.
Тени по-прежнему господствовали на большей половине помещения. Но они уже не напоминали ей птиц, слетевшихся, чтобы попировать ее телом.
Единственным источником света была лампа для чтения. Подвижный абажур направлял свет на кресло.
Агнес очень ослабела, глаза слезились, словно в них сыпанули песку, и болели даже от неяркого, отраженного света. Она уже собралась закрыть их и вновь отдаться сну, младшему братцу Смерти. Только в его объятьях она теперь находила успокоение. Однако увиденное в свете лампы прогнало сон.
Медицинская сестра ушла, но Мария осталась. Она сидела в кресле из винила, с металлическим каркасом, и работала.
— Тебе надо бы домой, к детям, — озаботилась Агнес. Мария подняла голову.
— Мои дети у моей сестры.
— А почему ты здесь?
— Где еще я должна быть и почему? Я наблюдаю тебя. Когда на глазах Агнес высохли слезы, она вновь увидела, что
Мария шьет. У кресла стоял пакет с вещами, с другой стороны — ящик с нитками, иголками, подушечкой для булавок, ножницами и прочим арсеналом портнихи.
Мария зашивала одежду Джоя, которую Агнес распорола перед отъездом из дома.
— Мария.
— Que?
— Не надо этого делать.
— Не надо что?
— Не надо чинить эту одежду.
— Я починю, — стояла на своем Мария.
— Ты знаешь насчет… Джоя? — спросила Агнес. Голос, когда она хотела произнести имя мужа, так осип, что она и не знала, услышала ее Мария или нет.
— Я знаю.
— Тогда зачем?
Иголка заплясала в ловких пальцах Марии.
— Я не чиню ради лучшего английского. Теперь я чиню их только для мистера Лампиона.
— Но… он ушел.
Мария промолчала, продолжая шить, но Агнес узнала то особое молчание, необходимое для того, чтобы подобрать нужные слова.
Наконец, когда напряженная тишина, казалось, чуть не лопалась, Мария сказала:
— Это… единственное… что я могу сделать для него, для тебя. Я — никто, я не могу поправить что-то важное. Но я поправлю одежду. Поправлю одежду.
Агнес не могла смотреть на Марию. Свет более не резал глаза, но ее новое будущее, открывающееся ей со все возрастающей ясностью, ощетинилось булавками и иголками, которые впивались в глазные яблоки.
Она немножко поспала и проснулась от негромкой, но истовой молитвы на испанском.
Мария стояла у кровати, облокотившись на спинку изножия. Маленькие смуглые пальцы сжимали четки из оникса и серебра, но она не перекатывала бусины и не читала на память «Аве Марию». Молилась она за ребенка Агнес.
С огромной радостью Агнес услышала, что Мария просит не упокоить душу усопшего младенца, а сохранить жизнь еще живому.
Сил у Агнес не было, она словно превратилась в статую, ей казалось, что она не может пошевелить и пальцем, но, наверное, только усилием воли она сумела поднять руку и коснуться сжимающих четки пальцев Марии.
— Но младенец умер.
— Сеньора Лампион, нет, — в голосе Марии слышалось изумление. — Миу enferno, но не мертвый.
Очень слабый. Очень слабый, но не мертвый.
Агнес вспомнила кровь, ужасную алую кровь. Разрывающую ее боль и страшные алые потоки. Она-то думала, что ее ребенок вплыл в этот мир мертворожденным, на волне своей и ее крови.
— Это мальчик? — спросила она.
— Да, сеньора. Отличный мальчик.
— Бартоломью. Мария нахмурилась:
— Что вы такое сказали?
— Его имя, — она чуть сильнее сжала пальцы Марии. — Я хочу его видеть.
— Миу enferno. Его держат, как куриное яйцо.
Как куриное яйцо. Слабость туманила мозг, так что Агнес не сразу сообразила, о чем речь.
— Ага. Он в инкубаторе.
— Такие глаза, — сказала Мария.
— Que? — переспросила Агнес.
— Должно быть, у ангелов такие прекрасные глаза. Агнес отпустила пальцы Марии, рука легла на сердце.
— Я хочу его видеть.
Прежде чем ответить, Мария перекрестилась.
— Они должны держать его в инкубаторе, пока он не будет вне опасности. Скоро придет медсестра, и я заставлю ее сказать, когда с ребенком будет все в порядке. Но я не могу оставить тебя. Я наблюдаю. Наблюдаю тебя.
— Бартоломью, — прошептала Агнес, закрыв глаза. В голосе звучало не просто изумление — благоговейный трепет.
Несмотря на переполнявшую ее радость, Агнес не сумела удержаться на поверхности реки сна, из глубин которой недавно поднялась. Но на этот раз она уходила в эти же глубины с надеждой и магическим именем, которое теперь угнездилось и в сознании, и в подсознании. Это имя, Бартоломью, оставалось с ней, пока больничная палата и Мария не померкли перед ее глазами, это имя, Бартоломью, тут же заполнило ее сны. Это имя прогнало прочь кошмары. Бартоломью. Это имя поддерживало ее.
Младший пробудился от кошмара, весь в холодном поту, словно свинья на бойне. Сам кошмар он вспомнить не мог. Что-то тянулось к нему из кромешной тьмы, это все, что осталось в памяти, чьи-то мерзкие руки схватили его… и тут он проснулся, тяжело дыша.
Ночь все еще царствовала за окном с венецианскими жалюзи.
В углу на столике горела лампа, но кресла там уже не было. Его передвинули к кровати Младшего.
В кресле, наблюдая за ним, сидел Ванадий. С ловкостью заправского фокусника он переворачивал четвертак пальцами правой руки. Монета ложилась на большой палец, исчезала, чтобы появиться на мизинце, скользила по костяшкам к большому пальцу… процесс повторялся и повторялся.
Часы на столике у кровати показывали 4.37 утра.
Детектив, похоже, вообще не спал.
— Есть одна миленькая песенка Джорджа и Айры Гершвинов, которая называется «Кто-то поглядывает на меня». Ты ее слышал, Енох? Этот кто-то для тебя — я, разумеется, не в романтическом смысле.
— Кто… кто вы? — прохрипел Младший, все еще не пришедший в себя от кошмара и присутствия Ванадия, но уже сообразивший, что ему надо держаться в роли ничего не понимающего человека, которую он играл с самого начала.
Вместо того чтобы отвечать на его вопрос, показывая тем самым, что, по его разумению, Младший и так знал и этот, и многие другие ответы, Томас Ванадий вновь удивил Младшего:
— Я смог получить ордер на обыск твоего дома.
Младший подумал, что это очередная ловушка. Не существовало доказательств того, что Наоми умерла насильственной смертью, а не в результате несчастного случая. Интуиция Ванадия… скорее, его навязчивая идея… не могла служить достаточным основанием для выдачи ордера на обыск судом любой инстанции.
К сожалению, некоторые судьи в таких вопросах руководствовались не столько буквой закона, сколько… впрочем, о коррупции судей не писал только ленивый. Да и Ванадий, который видел себя ангелом мщения, мог солгать в суде, чтобы получить требующийся ему ордер на обыск.
— Я не… я не понимаю, — Младший сонно моргнул, притворяясь, что еще находится под воздействием транквилизаторов и других медицинских препаратов, которые по-прежнему поступали ему в вену. И остался доволен нотками недоумения в собственном хриплом голосе, хотя знал, что даже лауреат «Оскара» не смог бы убедить этого критика.
Монетка продолжала скользить по костяшкам пальцев, от мизинца к большому, чтобы исчезнуть в каверне ладони и тут же появиться вновь, поблескивая в свете лампы.
— У тебя есть страховка? — спросил Ванадий.
— Конечно, — без запинки ответил Младший. — «Голубой щит»[159].
Сухой смешок сорвался с губ детектива, теплота, свойственная смеху других людей, в нем отсутствовала напрочь.
— А ты не такой уж слабак, Енох. Твоя беда в том, что ты не так уж хорош, как тебе кажется.
— Простите?
— Я говорил про страхование жизни, и тебе это известно.
— Ну… я застрахован на небольшую сумму. Это льгота, которую получают все работники диспансера лечебной физкультуры. А что? О чем, собственно, речь?
— Среди прочего я искал в твоем доме страховой полис твоей жены. Не нашел. Не нашел и аннулированных чеков на страховую премию.
Пытаясь как можно дольше разыгрывать карту недоумения, Младший протер лицо рукой, словно снимал с глаз паутину.
— Вы говорите, что побывали в моем доме?
— Ты знал, что твоя жена ведет дневник?
— Да, конечно. С десяти лет.
— А ты читал его?
— Разумеется, нет. — Это была абсолютная правда, поэтому Младший, отвечая на этот вопрос, посмел встретиться с детективом полным праведного негодования взглядом.
— Почему нет?
— Потому, что это нехорошо. Дневник — это глубоко личное. — Он предполагал, что для детектива нет ничего святого, но тем не менее удивился тому, что Ванадий задал этот вопрос.
Поднявшись с кресла и шагнув к кровати, детектив продолжал вертеть четвертак.
— Она была очень милой девушкой. Очень романтичной. Дневник набит рапсодиями о семейной жизни, о тебе. Она думала, что ты — самый лучший мужчина, с которым ей довелось встретиться, и идеальный муж.
Каин Младший почувствовал, будто в сердце вонзилась игла, такая тонкая, что оно продолжало сокращаться, словно игла особо и не мешала, но каждое сокращение отзывалось болью.
— Правда? Она так… написала?
— В некоторых абзацах она обращалась к богу, очень трогательно благодарила его за то, что благодаря ему ты появился в ее жизни.
И хотя Младший был начисто лишен суеверий, в которые, спасибо наивности и сентиментальности, верила Наоми, из его глаз брызнули слезы.
Его терзали угрызения совести. Как он мог заподозрить Наоми в том, что она отравила его сандвич с сыром или курагу. Она никогда не пошла бы против него, никогда бы не подняла на него руку. Дорогая Наоми с радостью умерла бы за него. Что она, собственно, и сделала.
Монетка перестала кружиться, зажатая между средним и безымянным пальцами. Детектив взял с ночного столика коробку с бумажными салфетками, предложил подозреваемому:
— Возьми.
Поскольку из вены правой руки по-прежнему торчала игла капельницы и поддерживающую шину никто не убирал, Младший потянулся за салфетками левой рукой.
Как только детектив поставил коробку на ночной столик, монета продолжила свое бесконечное вращение.
— Как я понимаю, ты действительно любил ее, пусть и по-своему, — заметил Ванадий, пока Младший сморкался и вытирал глаза.
— Любил ее? Разумеется, любил. Наоми была такой красивой, такой доброй… такой забавной. Самой лучшей… второй такой мне уже не найти.
Ванадий подбросил монету, поймал ее левой рукой, вокруг которой она закружилась с прежней легкостью.
Младшего бросило в дрожь. Почему на него так подействовал тот факт, что Ванадий одинаково хорошо владеет обеими руками, он понять не мог. Любой фокусник-любитель… если уделить тренировкам достаточно времени, необязательно и фокусник… мог овладеть этим трюком. В основе его лежала ловкость рук — не колдовские чары.
— Каким был твой мотив, Енох?
— Мой что?
— Вроде бы мотива у тебя быть не должно. Но мотив есть всегда, какой-то интерес. Если это страховая премия, мы найдем компанию, в которой застраховала жизнь твоя жена, и поджарим тебя, словно кусок бекона на сковороде.
Как обычно, коп монотонно бубнил. Он не угрожал — спокойно обещал.
Младший, словно в изумлении, округлил глаза.
— Так вы — полицейский!
Детектив улыбнулся. Улыбкой анаконды, собирающейся сжать смертоносные кольца.
— Перед тем как ты проснулся, тебе что-то снилось. Не так ли? Судя по всему, кошмар.
Неожиданный поворот в допросе застал Младшего врасплох. Ванадий умел не дать подозреваемому расслабиться. Разговор с ним напоминал эпизод из фильма про Робин Гуда: поединок на палках на скользком мостике из бревен через реку.
— Да. Я… я все еще мокрый от пота.
— И что тебе снилось, Енох?
Никто не мог посадить его в тюрьму из-за снов.
— Не могу вспомнить. Если сны невозможно вспомнить, это ужасно… Вы согласны? Они всегда такие глупые, когда вспоминаются. А вот если они не остаются в памяти… они кажутся страшными.
— Ты произнес во сне имя.
Скорее всего детектив лгал, пытаясь расставить очередную ловушку. «Лучше бы я не признавался, что мне снился кошмар», — с горечью подумал Младший.
— Бартоломью, — добавил детектив.
Младший моргнул, но не решился повторить имя вслух, потому что среди его знакомых человека с таким именем определенно не было, и уж теперь отпали последние сомнения в том, что детектив расставил силки и терпеливо ждал, когда же в них попадет кролик. Иначе зачем он произнес это странное, ни о чем не говорящее ему имя?
— Кто такой Бартоломью? — спросил Ванадий. Младший покачал головой.
— Ты произнес это имя дважды.
— У меня нет знакомых по имени Бартоломью. — Младший решил, что в данном конкретном случае правда ему не повредит.
— По твоему голосу чувствовалось, что ты в беде. Ты очень боялся этого Бартоломью.
Левая рука Младшего так крепко сжала влажные от слез салфетки, что, будь в бумаге побольше углерода, превратила бы их в алмаз. Он видел, что Ванадий смотрит на его сжатый кулак и побледневшие костяшки пальцев. Попытался разжать пальцы, но ничего не вышло.
Более того, каждое упоминание имени Бартоломью усиливало тревогу Младшего. На имя реагировал не только слух, оно проникало в кровь и кости, в тело и сознание, словно он сам был большим бронзовым колоколом, а Бартоломью — языком.
— Может, это персонаж из кинофильма, который я видел, или книги, которую читал. Я — член клуба «Книга месяца». Я всегда что-то читаю. Я не помню персонажа по имени Бартоломью, но возможно, прочитал эту книгу несколько лет тому назад.
Младший вдруг осознал, что вот-вот выболтает лишнее, и усилием воли заставил себя замолчать.
Медленно поднимаясь, словно топор в руках палача, чтобы нанести точный и выверенный удар, взгляд Томаса Ванадия переместился со сжатого кулака на лицо Младшего.
Родимое пятно цвета портвейна вроде бы стало темнее и определенно изменило форму.
И если раньше серые глаза полицейского напоминали шляпки гвоздей, то теперь они превратились в точки, а за этими точками чувствовалась сила воли, которой хватило бы на то, чтобы пробуравить камень.
— Боже мой, — Младший прикинулся, что только теперь разум его очистился от воздействия лекарственных препаратов и он наконец понял, чем вызвано присутствие копа в его палате, — вы думаете, что Наоми убили, так?
Вместо того чтобы подтвердить слова, произнесенные в ходе своего первого визита в палату, Ванадий вновь удивил Младшего. Отвел взгляд, повернулся и направился к двери.
— Это просто ужасно, — просипел Младший, убежденный, что он теряет некое, он и сам не знал какое, преимущество, если коп вот так уйдет, не отыграв эпизод, без которого не обходился ни один интеллектуальный детективный телефильм с участием Перри Мейсона или Питера Ганна.
Остановившись у двери, не открывая ее, Ванадий повернулся, вновь посмотрел на Младшего, но ничего не сказал.
По максимуму добавив в голос шока и обиды, делая вид, что слова эти жестоко ранят его, Каин Младший, однако, спросил: «Вы… вы думаете, что я убил ее, не так ли? Это же безумие».
Детектив поднял руки, ладонями к Младшему, растопырил пальцы. После паузы показал ему тыльные стороны кистей… снова ладони.
Младший не сразу понял, что сие означает. Движения рук Ванадия напоминали магический ритуал. Что-то в нем было от священника, высоко поднимающего евхаристию.
Но загадочность медленно уступила место пониманию: четвертак исчез.
Младший не заметил, когда детектив перестал перекидывать монету через костяшки пальцев.
— Может быть, ты вытащишь ее из своего уха, — предложил Томас Ванадий.
И Младший действительно поднял дрожащую левую руку к уху, думая, что монета торчит из слухового канала, ожидая, когда ее с триумфом извлекут на всеобщее обозрение.
Но ушная раковина пустовала.
— Не та рука, — указал Ванадий.
Закрепленная на поддерживающей шине, полунеподвижная, дабы свести к минимуму вероятность случайного выхода иглы из вены, правая рука Младшего онемела и затекла.
Она словно уже перестала быть частью его тела. Бледная и экзотичная, как морской анемон, с длинными пальцами, напоминающими щупальца, которые скрутились вокруг рта анемона, готовые выброситься вперед и безжалостно ухватить любую проплывающую мимо добычу.
Как рыба-диск с серебряной чешуей, монета лежала на ладони Младшего, накрыв линию жизни.
Не веря своим глазам, Младший потянулся левой рукой к правой, взял четвертак. Холодный, несмотря на то что лежал на правой ладони. Не просто холодный — ледяной.
В чудеса Младший не верил, так что монета просто не могла материализоваться на ладони его руки. Ванадий стоял с левой стороны кровати. Не наклонялся к Младшему, не перегибался через него.
Однако в своей реальности монета не уступала телу мертвой Наоми, лежащей на каменистом гребне холма у подножия пожарной вышки.
В изумлении, в котором ужас многократно перевешивал восторг, доставленный ловким фокусом, Младший оторвал взгляд от четвертака и перевел его на Ванадия, ожидая напороться на еще одну улыбку анаконды.
Но увидел только закрывающуюся дверь. Столь же бесшумно, как день переходит в ночь, детектив покинул палату.
Серафима Этионема Уайт, несмотря на столь звучные имена, не тянула на ангела, хотя добротой сердца и души она могла тягаться с хозяевами Небес. Но вот крыльев, в отличие от ангелов, в честь которых ее назвали, у нее не было, и не могла она петь так сладко, как серафим, ибо природа наградила ее низким голосом и застенчивостью, с какой не попадают на сцену. Этионемы — хрупкие цветы, белые или светло-розовые, тогда как эта девушка в свои шестнадцать лет, прекрасная, как цветок, обладала не хрупкой, но сильной волей, которая бы не согнулась и не сломалась даже при самом сильном ветре.
Случайные знакомые, очарованные необычностью ее имени, звали девушку исключительно Серафимой. Учителя, соседи и не слишком уж близкие друзья — Серой. А вот те, кто знал ее лучше других и любил всей душой, как сестра Целестина, — Фими.
С того момента, как вечером пятого января девушка поступила в больницу Святой Марии в Сан-Франциско, медицинские сестры тоже начали звать ее Фими, не потому, что знали достаточно долго, чтобы полюбить, просто именно так называла ее Целестина.
Фими делила палату 724 с женщиной восьмидесяти шести лет от роду, Неллой Ломбарди, которая после сильнейшего инсульта восемь дней провела в коме и лишь недавно покинула отделение реанимации. Сейчас ее состояние стабилизировалось. Волосы Неллы сияли белизной, обрамляя серое, как пемза, лицо. Кожа начисто лишилась жизненного блеска.
К миссис Ломбарди никто не заходил. В мире она осталась одна, ее муж и двое детей уже давно умерли.
На следующий день, шестого января, когда Фими на каталке увезли на анализы в различные отделения больницы, Целестина осталась в палате 724, работая над портретами. Она училась в Академии художественного колледжа.
Девушка отложила наполовину законченный, выполненный в карандаше портрет Фими, чтобы нарисовать несколько портретов Неллы Ломбарди.
Несмотря на урон, нанесенный болезнью и возрастом, красота не покинула лица старухи. Многое указывало на то, что в молодости она была ослепительной красавицей.
Целестина решила нарисовать Неллу, какой видела перед собой, голова на подушке, возможно, смертного одра, закрытые глаза, обвислые губы, лицо серое и застывшее. А потом, отталкиваясь от первого; сделать еще четыре портрета, воссоздать образ женщины, какой она была в шестьдесят, сорок, двадцать и десять лет.
Обычно, когда Целестину что-то тревожило, искусство становилось для нее убежищем от всех тягот. Когда она планировала, намечала, обдумывала рисунок, время не имело для нее никакого значения, реальная жизнь отступала на второй план.
В этот знаменательный день рисование не сумело увести ее от реальности. То и дело ее руки начинали так дрожать, что она не могла удержать карандаш под контролем.
Когда ее трясло так, что она не могла рисовать, Целестина отходила к окну и смотрела на многоэтажный город.
Удивительная красота Сан-Франциско, яркая история города находили прямой отклик в ее сердце, вызывали такую бурю эмоций, что иной раз она задавалась вопросом: а не в этом ли городе она жила в прошлой жизни? Очень часто улицы, на которые впервые ступала ее нога, казались ей до боли знакомыми. Знаменитые здания, построенные в конце девятнадцатого и начале двадцатого веков, вызывали у нее смутные воспоминания о великолепных балах, и ее воображение иной раз рисовало яркие и живые детали, которые легко могли сойти за воспоминания.
На этот раз даже вид Сан-Франциско, под небом цвета китайского фарфора, с серебристо-золотыми облаками, не приносил утешения, не мог успокоить нервы Целестины. Проблемы ее сестры, в отличие от собственных, никак не хотели выходить из головы… да и не попадала она никогда в столь ужасную ситуацию, в какой сейчас оказалась Фими.
Девять месяцев тому назад Фими изнасиловали.
От стыда и страха девушка никому ничего не сказала. Пусть и жертва, она во всем винила себя, и боязнь стать всеобщим посмешищем возобладала над благоразумием.
Когда же выяснилось, что она беременна, Фйми повела себя точно так же, как и многие наивные пятнадцатилетние девочки: попыталась избежать презрения и упреков, которые, как ей представлялось, обрушились бы нее за то, что она вовремя не сообщила об изнасиловании. Не думая о последствиях, она сконцентрировалась только на текущем моменте, поставив перед собой цель как можно дольше скрывать свое состояние.
В борьбе за сохранение минимального веса ее союзником стала анорексия. Она научилась испытывать наслаждение от голодных болей.
Да, она ела, но только высококалорийную пищу, соблюдая хорошо сбалансированную диету. О неумолимо приближающихся родах старалась не думать, но, пытаясь избежать изменений в фигуре, свойственных женщине, вынашивающей ребенка, в меру своих сил заботилась о том, чтобы младенец получал достаточное питание.
Однако в эти девять месяцев тихой паники, здравомыслия в действиях Фими становилось все меньше, и своими действиями она ставила под угрозу и свое здоровье, и жизнь младенца, хотя не ела всякую дрянь и каждый день принимала по таблетке мультивитаминов. Чтобы скрывать происходящие с ней изменения, она носила свободную одежду и надевала поддерживающие бандажи. Потом сменила их на пояса, которые еще сильнее стягивали живот.
Поскольку за шесть недель до изнасилования она серьезно повредила ногу, ей даже делали операцию на сухожилии, Фими удалось, ссылаясь на боли в ноге, получить освобождение от уроков физкультуры, и медленно растущий животик остался для окружающих тайной.
К последней неделе беременности женщина в среднем набирает дополнительно двадцать восемь фунтов. Из них семь или восемь весит младенец. Три — плацента и околоплодные воды. Оставшиеся восемнадцать обусловлены задержкой жидкости в организме и увеличением жировых запасов.
Фими набрала меньше двенадцати фунтов. Ее беременности никто бы не заметил и без пояса.
За день до поступления в больницу Святой Марии она проснулась с жуткой головной болью, от которой все плыло перед глазами, и тошнотой. К этому добавилась боль внизу живота. Раньше такого с ней не случалось, хотя она и понимала, что это не схватки.
И со зрением вообще начало твориться что-то невообразимое. Комната не просто плыла перед глазами, на периферии начали вспыхивать искры. И где-то на полминуты она просто ослепла, придя в неописуемый ужас, который так и не покинул ее, хотя она вновь прозрела.
Несмотря на этот кошмар, несмотря на то что до родов оставалась неделя, максимум десять дней, Фими все еще не решалась признаться в случившемся отцу и матери.
Преподобный Гаррисон Уайт, хороший баптист и хороший человек, никогда не судил людей и не отличался черствостью сердца. А его жена, Грейс[160], во всем соответствовала данному ей при рождении имени.
Фими не решалась сказать о своей беременности не потому, что боялась гнева родителей. Ее страшила мысль о том, что она увидит разочарование в их глазах. Она бы скорее умерла, чем опозорила их.
Второй приступ слепоты поразил ее в тот же день, когда она была в доме одна. Она выползла из своей комнаты в коридор, на ощупь добралась до телефонного аппарата в спальне родителей.
К счастью, она застала Целестину дома: в своей маленькой квартире-студии сестра работала над автопортретом. Услышав истеричный голос Фими и ее поначалу бессвязные слова, Целестина подумала, что мать или отец, а возможно и оба, умерли.
У нее чуть не разорвалось сердце, когда она узнала истинную причину звонка Фими. Это известие вызвало не меньшую печаль, чем смерть одного из родителей. Не только печаль, но и дикую злобу на человека, посмевшего надругаться над ее единственной сестрой.
Ужаснувшись девятимесячной изоляции, которой добровольно подвергла себя Фими, и ее физическим страданиям, Целестина посоветовала сестре первым делом рассказать обо всем родителям. Семья Уайт, сплотившись, могла выдержать любой удар судьбы.
Во время разговора со старшей сестрой зрение вернулось к Фими, но не благоразумие. Она умоляла Целестину не разыскивать мать или отца по телефону, не звонить врачу, а прилететь домой и быть рядом, когда придет время открыть ужасный секрет.
И Целестина, оставшись при своем мнении, скрепя сердце во всем пошла навстречу Фими. Интуиции она доверяла ничуть не меньше, чем логике, и ужасное нервное напряжение, которое испытывала сестра, заставило ее поступиться здравым смыслом. Собираться времени не было. Каким-то чудом ей удалось сразу взять билет на ближайший рейс, и часом позже она уже летела в Спрюс-Хиллз, штат Орегон.
Через три часа после звонка Фими она стояла рядом с сестрой. В гостиной дома приходского священника, под взглядами Иисуса Христа и Джона Ф. Кеннеди, чьи портреты висели бок о бок, девушка рассказала отцу и матери о том, что сделали с ней, и о том, что в отчаянии и смятении она сделала с собой сама.
Конечно же, Фими окружили той безграничной, всепоглощающей любовью, которой ей так не хватало последние девять месяцев, чистой любовью, которую она, по ее разумению, не заслуживала.
И хотя раскрытые объятья семьи и сброшенный с плеч груз вины успокоили ее, в значительной степени вернули столь необходимое ей благоразумие, Фими наотрез отказалась назвать имя мужчины, который ее изнасиловал. Он пригрозил, что убьет и ее саму, и всю семью, если она даст против него показания, и она верила, что его угроза — не просто слова.
— Дитя, — сказал ей отец, — он больше никогда не тронет тебя. И господь, и я об этом позаботимся, хотя ни господь, ни я не прибегнем к помощи оружия. Для этого у нас есть полиция.
Но насильник так сильно затерроризировал Фими, его угрозы так крепко впечатались в ее сознание, что им так и не удалось убедить ее расстаться со своим последним секретом.
Мать воззвала к ее чувству моральной ответственности. Если этого человека не арестовать, не осудить, не отправить в тюрьму, он рано или поздно изнасилует другую невинную девушку.
Фими стояла на своем.
— Он сумасшедший. Больной. Злой, — по ее телу пробежала дрожь. — Он это сделает, он убьет нас всех, и ему плевать на то, что потом его застрелят полицейские или он умрет на электрическом стуле. Если я назову его имя, вам всем будет грозить смертельная опасность.
Целестина и родители сошлись на том, что к этому разговору надо вернуться после рождения ребенка. Потому что сейчас установление личности насильника представлялось далеко не самым главным.
Закон запрещал аборты, церковь считала их смертным грехом, так что родители Фими не хотели об этом и слышать. Кроме того, она была уже на сносях, а с учетом длительного голодания и ношения поясов аборт представлял огромную опасность для ее жизни.
А вот наблюдение врача ей требовалось, и требовалось немедленно. Они решили, что ребенка после рождения сразу определят для усыновления в семью, где его будут любить, где никогда не увидят в нем образ насильника-отца.
— Здесь я рожать не буду, — твердо заявила Фими. — Если он поймет, что я родила от него ребенка, он еще больше обезумеет. Я это точно знаю.
Она хотела улететь в Сан-Франциско с Целестиной, родить в большом городе, о чем не будут знать ни отец ребенка, ни ее друзья, ни прихожане преподобного Уайта. Чем больше родители и сестра убеждали Фими, что это не лучший вариант, тем тверже она стояла на своем. Наконец они поняли, что их настойчивость — прямая угроза как физическому здоровью, так и психике Фими, и на все согласились.
Симптомы, которые так пугали Фими, головокружение, боль в нижней части живота, временная потеря зрения, полностью исчезли. Возможно, причины их крылись в психологии, а не физиологии.
Все, кроме Фими, понимали, что задерживать встречу с врачом еще на несколько часов очень рискованно, но не менее рискованной представлялась и поездка в местную больницу, которая наверняка вызвала бы у девушки нервный срыв.
Такой пароль, как «чрезвычайные обстоятельства», позволил Целестине быстро связаться с ее врачом в Сан-Франциско. Он согласился посмотреть Фими и положить в больницу Святой Марии, как только она прилетит из Орегона.
Священник не мог оставить церковь, но Грейс хотела полететь с дочерьми. Фими, однако, и здесь настояла на своем: добилась, чтобы в Сан-Франциско ее сопровождала только Целестина.
И хотя девушка не смогла внятно объяснить, почему не хочет, чтобы мать находилась рядом, они не стали донимать ее уговорами, чувствуя, что эмоции, бушующие в душе и сердце Фими, не позволяют ей принимать взвешенные решения. Должно быть, Фими не хотела, чтобы ее нежная и благопристойная мать испытала стыд и позор, которые она сама так остро чувствовала все эти месяцы.
Грейс, разумеется, была сильной женщиной, для которой вера служила надежной броней от всех невзгод. Целестина знала, что мать будет страдать гораздо сильнее, оставаясь в Орегоне, вдали от дочери, но Фими, по молодости и наивности, не понимала, в отличие от остальных, что ее мать — скала, а не тростинка, гнущаяся от малейшего порыва ветра.
Смирение, с которым Грейс приняла решение Фими, ради душевного спокойствия младшей дочери, тронуло Целестину до слез. Впрочем, она всегда любила и безмерно уважала мать за ее мудрость и умение выбирать единственно правильное решение.
С той же удивительной легкостью, с какой Целестине удалось купить билет из Сан-Франциско, она достала два обратных билета на вечерний рейс из Орегона: в этом ей словно помогали небеса.
В воздухе Фими пожаловалась на звон в ушах, связанный скорее всего с перепадом давления. В какой-то момент у нее начало двоиться в глазах, в аэропорту после посадки пошла носом кровь.
Крови вытекло много, остановить ее никак не удавалось, и Целестину охватило дурное предчувствие. Она все более укреплялась в мысли, что совершила ошибку, промедлив с госпитализацией сестры.
Из международного аэропорта Сан-Франциско, по затянутым туманом улицам ночного города они достаточно быстро добрались до больницы Святой Марии, где Фими определили в палату 724. Сразу же выяснилось, что у девушки чрезвычайно высокое давление, 210 на 126, по существу, гипертонический криз, ведущий к инсульту, почечная недостаточность и другие опасные для жизни отклонения от нормы.
Ее немедленно уложили на кровать, начали вводить внутривенно препараты, снижающие давление, подсоединили к электрокардиографу.
Доктор Лиленд Дайнз, врач-терапевт Целестины, приехал прямо с обеда в ресторане отеля «Риц-Карлтон». Даже с редеющими седыми волосами и глубокими морщинами, которые прорезали лицо, выглядел Дайнз очень моложаво. Несмотря на многолетнюю практику, он не смотрел на пациентов свысока, говорил с ними мягко и обладал безграничным запасом терпения.
После осмотра Фими, которую начало тошнить, Дайнз прописал ей противосудорожное, противорвотное и седативное средства, все внутривенно.
Успокаивающее он назначил очень слабенькое, но Фими заснула буквально через несколько минут. Волнения последних часов и длинный перелет совершенно ее вымотали.
В коридоре, у двери в палату 724, доктор Дайнз рассказал Целестине о состоянии Фими. Среди сестер, тенями проскальзывающих по коридору, встречались и монахини в апостольниках и длинных, до пола, рясах.
— У нее преэклампсия[161]. Она бывает у пяти процентов беременных женщин, практически всегда после двадцать четвертой недели, и обычно успешно лечится. Но я не собираюсь подслащивать пилюлю, Целестина. У нее случай более серьезный. Она не наблюдалась у врача, не проходила никаких обследований, она на тридцать восьмой неделе беременности, и до родов ей осталось примерно десять дней.
Поскольку они знали дату изнасилования, и ни раньше, ни позже у Фими не было никаких сексуальных контактов, рассчитать точную дату родов не составляло труда.
— По мере приближения срока родов преэклампсия может развиться в полную эклампсию.
— И что будет потом? — спросила Целестина, заранее страшась ответа.
— Среди возможных осложнений — кровоизлияние в мозг, отек легких, почечная недостаточность, некроз печени, кома… выбирай на вкус.
— Мне следовало положить ее в больницу дома. Врач опустил руку на плечо Целестины.
— Не кори себя. Перелет она перенесла нормально. И хотя я никогда не бывал в орегонских больницах, сомневаюсь, чтобы там она могла рассчитывать на такой уровень медицинского обслуживания, как здесь.
Для того чтобы взять преэклампсию под контроль, на следующий день доктор Дайнз назначил Фими различные анализы. Он рекомендовал провести кесарево сечение, как только у девушки снизится и стабилизируется давление, но не хотел идти на операцию, не определив, к каким осложнениям могли привести голодная диета и долговременное сжатие нижней части живота.
И хотя Целестина уже понимала, что рассчитывать на оптимистичный ответ не приходится, она все-таки спросила: «Ребенок скорее всего будет… нормальным?»
— Надеюсь, что да, — ответил врач, сделав основной упор на слово надеюсь.
В палате 724, стоя у кровати сестры, наблюдая за спящей девушкой, Целестина сказала себе, что она достаточно удачно справляется с возникающими трудностями. И похоже, сможет удержать ситуацию под контролем, не призывая на помощь родителей.
А потом у нее вдруг перехватило дыхание, словно чьи-то стальные пальцы сжали горло. Когда же она протолкнула воздух в легкие, назад он вырвался рыданием, из глаз покатились слезы.
Фими родилась на четыре года позже ее. Последние три года они виделись редко, потому что Целестина уехала в Сан-Франциско. Разница в возрасте и разделившее их расстояние, учеба и повседневные дела не вынудили ее забыть о своей любви к сестре, но из памяти стерлись чистота и сила этой любви. Но теперь прежние чувства вернулись и так потрясли Целестину, что ей пришлось пододвинуть к кровати стул и присесть.
Склонив голову, закрыв лицо руками, она задалась вопросом: каким образом ее матери удавалось сохранять веру в бога, когда такие ужасные испытания выпали на долю столь невинного существа, как Фими?
Около полуночи она вернулась в свою квартиру. Выключив свет, лежа в постели, она смотрела в потолок, не в силах уснуть.
Жалюзи она сдвинула, оставив окна открытыми. Обычно ей нравилось дымное, красновато-золотое зарево над ночным городом, но сегодня оно вызывало у Целестины смутную тревогу.
У нее возникло странное ощущение, что, поднимись она сейчас и подойди к окну, она бы увидела, что город окунулся в темноту, что все уличные фонари погасли. А этот странный свет шел от сливных канав, из открытых люков, не от города, а из лежащего под ним мира.
Внутренний глаз художника никогда не закрывался, даже во сне, непрерывно искал форму, образ, значение. Вот и сейчас он вел поиск на потолке. В игре тени и света на штукатурке Целестина видела суровые лица младенцев… деформированные, сморщенные… и лики смерти.
Через девятнадцать часов после поступления Фими в больницу Святой Марии, когда девушка проходила последние обследования, назначенные доктором Дайнзом, небо вдруг потемнело в ранних сумерках, и город вновь окрасился в красно-золотые тона, которые прошлой ночью подсвечивали квартиру Целестины.
День работы не пропал зря: она закончила карандашный портрет Неллы Ломбарди. И начала второй в серии, на котором собиралась изобразить ее шестидесятилетней.
Хотя Целестина не спала тридцать шесть часов, голова, спасибо тревоге и озабоченности, оставалась ясной. В этот момент не дрожали и руки: линии и тени ложились на бумагу с той же легкостью, что и слова, выбегающие из-под ручки находящегося в трансе медиума.
Сидя на стуле у окна, рядом с кроватью Неллы, с листом, приколотым к доске, она вела односторонний разговор с женщиной, находящейся в коматозном состоянии. Рассказывала истории о том, как росла вместе с Фими… и удивлялась своему красноречию.
Иногда Нелла вроде бы слушала, хотя глаза ее не открывались, руки не двигались. А зеленая точка на электрокардиографе вычерчивала устойчивую кривую.
Перед самым обедом санитар и медсестра вкатили в палату кресло-каталку с Фими. Осторожно переложили ее на кровать.
Девушка выглядела лучше, чем ожидала Целестина. Пусть и усталая, она улыбалась, а огромные карие глаза весело поблескивали.
Фими захотела посмотреть на законченный портрет Неллы и на свой, оставленный на полпути.
— Когда-нибудь ты станешь знаменитой, Цели, — прокомментировала она работы сестры.
— В следующем мире не будет ни знаменитых, ни очаровательных, ни титулованных, ни гордых, — Целестина улыбнулась, цитируя одну из наиболее знакомых ей проповедей отца, — ни власть имущих…
— …ни жестоких, ни ненавистных, ни завистливых, ни злых, — подхватила Фими, — ибо все это грехи нынешнего падшего мира…
— …и теперь, когда поднос для пожертвований плывет среди вас…
— …жертвуйте, как если бы у вас уже началась следующая жизнь…
— …не будьте лицемерным, жадным…
— …скаредным…
— …не привыкшим делиться…
— …Пекснифом[162] этого мира.
Они рассмеялись, взялись за руки. И впервые после панического звонка Фими из Орегона Целестина подумала, что со временем все образуется.
Но несколько минут спустя, после еще одного коридорного разговора с доктором Дайнзом, оптимизма у нее поубавилось.
Высокое, не желающее снижаться кровяное давление Фими, присутствие белка в моче и другие симптомы указывали на то, что преэклампсия появилась уже давно, а это увеличивало риск ее развития в эклампсию. Артериальную гипертонию вроде бы удалось взять под контроль… но только за счет более сильных препаратов, чем те, которые поначалу собирались назначить ей врачи.
— Добавим к этому, — продолжил доктор Дайнз, — что у нее маленький таз, а это чревато осложнениями даже при обычных родах. И мышечная ткань шейки матки, которая должна размягчаться в преддверье родов, по-прежнему жесткая. Я не верю, что шейка сможет достаточно раскрыться, чтобы пропустить плод.
— А младенец?
— Нет никаких свидетельств врожденных дефектов, но некоторые анализы свидетельствуют о тревожных отклонениях. Мы все узнаем, когда увидим ребенка.
Укол ужаса пронзил Целестину, когда ей не удалось подавить образ чудовища, полудракона, полупаука, растущего в чреве ее сестры. Она ненавидела ребенка, зачатого от насильника, и ненависть эта страшила ее, ибо на младенце никакой вины не было.
— Если ночью ее кровяное давление стабилизируется, я хочу, чтобы в семь утра ей сделали кесарево сечение. После родов угроза эклампсии полностью отпадет. Я бы хотел передать Фими доктору Аарону Калтенбаху. Он — первоклассный акушер.
— Разумеется.
— Разумеется, я тоже буду присутствовать при родах.
— Я вам очень признательна, доктор Дайнз. За все, что вы сделали.
Целестина, сама едва шагнувшая в мир взрослых, притворялась, что крепкие плечи и жизненный опыт позволяют ей выдерживать эту ношу. На самом деле непомерный груз гнул ее к земле.
— Иди домой. Поспи, — предложил доктор Дайнз. — Ты ничем не сможешь помочь своей сестре, если сама окажешься на больничной койке.
Она осталась с Фими, пока та обедала.
Девушка на аппетит не жаловалась и вскоре после обеда заснула.
Дома, позвонив родителям, Целестина приготовила себе сандвич с ветчиной. Съела четверть. Дважды куснула круассан с шоколадом. Добавила ложечку орехового мороженого. Вкуса не почувствовала. Все казалось пресным, как больничная еда Фими, каждый кусок застревал в горле.
Не раздеваясь, Целестина плюхнулась на покрывало. Хотела немного послушать классическую музыку, а уж потом идти чистить зубы.
Тут до нее дошло, что радио она не включила. Но она заснула, прежде чем успела потянуться к радиоприемнику.
Седьмое января, четверть пятого утра.
В Южной Калифорнии Агнес Лампион снится ее новорожденный сын. В Орегоне, мучаясь от кошмара, Каин Младший во сне произносит имя, а детектив Ванадий, который ждет у кровати, чтобы сообщить подозреваемому о дневнике его погибшей жены, наклоняется вперед, чтобы не пропустить ни единого звука. При этом четвертак не останавливает своего движения по костяшкам пальцев правой руки.
В Сан-Франциско зазвонил телефон.
Перекатившись на бок, Целестина Уайт в темноте нащупала трубку только после третьего звонка. «Алле» наложилось на зевок.
— Приезжай сейчас, — дребезжащий голос старухи.
— Что? — сонно спросила Целестина.
— Приезжай сейчас. Приезжай быстро.
— Кто это?
— Нелла Ломбарди. Приезжай сейчас. Твоя сестра скоро будет умирать.
Весь сон сняло как рукой. Сидя на краю кровати, Целестина прекрасно понимала, что ей никак не могла звонить лежащая в коме старуха.
— Что все это значит?
Ей ответила абсолютная тишина. Из динамика не доносилось ни единого звука. Не то чтобы человек на другом конце провода медлил с ответом. Целестина не слышала ни легкого потрескивания, ни статических помех, ни намека на дыхание. Ничего.
Глубины этой беззвучной бездны напугали Целестину. Она не решалась открыть рот, потому что молчание это вдруг превратилось для нее в неведомое живое существо, крадущееся к ней по телефонному проводу.
Она положила трубку на рычаг, сдернула со спинки одного из двух стульев у кухонного стола кожаный пиджак, схватила ключи и сумочку и метнулась к двери.
На улице все звуки ночного города: урчание редких автомобилей, проносящихся по пустынным мостовым, грохот незакрепленного люка, попавшего под колесо, далекий вой сирены, смех пьяных людей, возвращающихся домой после затянувшейся вечеринки, — приглушала пелена серебристого тумана.
Звуки эти Целестина слышала не раз и не два, но город вдруг превратился в чуждое для нее место, где за каждым углом ее подстерегала опасность, а высокие здания вздымались над ней, как храмы незнакомых и жестоких богов. И в пьяном смехе гуляк, долетавшем до нее сквозь туман, ей слышалось не веселье, а безумие и мука.
Автомобиля у нее не было, больница находилась в двадцати пяти минутах ходьбы от ее дома. Молясь о появлении такси, она побежала. Молитва ее осталась без ответа, но путь до больницы Святой Марии занял у запыхавшейся Целестины чуть больше пятнадцати минут.
Лифт, поскрипывая тросами, еле-еле полз вверх. В замкнутом пространстве кабины ее частое дыхание гулким эхом отражалось от стен.
В предрассветные часы в коридорах седьмого этажа царила тишина. В воздухе стоял сосновый запах какого-то дезинфицирующего средства.
Целестина увидела, что дверь в палату 724 распахнута. Внутри горел свет.
Ни Фими, ни Неллы она не нашла. Лишь санитарка перестилала кровать старухи. С кровати Фими одеяло наполовину сползло на пол.
— Где моя сестра? — выдохнула Целестина.
Санитарка чуть не вскрикнула (Целестина испугала ее), выпрямилась, оторвавшись от работы.
И в этот момент чья-то рука коснулась плеча Целестины. Повернувшись, она оказалась лицом к лицу с монахиней, увидела розовые щеки и светло-синие глаза, которые с этого мига стали ассоциироваться у нее с дурными новостями.
— Я не знала, что они сумели связаться с вами. Вы очень быстро добрались сюда, дорогая, буквально за десять минут.
Со звонка Неллы Ломбарди прошло как минимум двадцать.
— Где Фими?
— Быстрее. — Монахиня повела ее по коридору к лифтам.
— Что случилось?
— Очередной гипертонический криз, — ответила монахиня, когда они уже спускались на этаж, где располагались операционные. — Несмотря на лекарства, у бедняжки резко подскочило давление. У нее начались экламптические судороги.
— О господи!
— Сейчас она в операционной. Кесарево сечение.
Целестина ожидала, что ее отведут в комнату ожидания, но вместо этого монахиня открыла дверь предоперационной.
— Я — сестра Джозефина. — Она сняла сумочку с плеча Целестины. — Сумочка останется у меня. — Она помогла девушке снять кожаный пиджак.
Появилась медицинская сестра в зеленом хирургическом костюме.
— Подтяните рукава свитера и как следует намыльте руки до локтей. Мыла не жалейте. Я скажу, когда хватит.
Медсестра сунула в правую руку Целестины кусок мыла. Монахиня включила воду.
— К счастью, доктор Липскомб был в больнице, когда это произошло. Только что принял очень сложные роды. Он — специалист экстра-класса.
— Как Фими? — спросила Целестина, яростно намыливая руки.
— Доктор Липскомб принял младенца десять минут тому назад. Плацента еще не удалена, — сообщила ей медсестра.
— Младенец маленький, но здоровенький. Никаких пороков развития, — добавила монахиня.
Целестина спрашивала о Фими, а ей говорили о младенце, поэтому ее тревога только возросла.
— Достаточно, — сказала медсестра, и монахиня, протянув руку, закрыла кран.
Целестина отступила от раковины, подняла руки, совсем как хирурги в фильмах, и у нее возникло острое ощущение, что она дома, в постели, а происходящее ей только снится.
Потом медсестра надела на Целестину хирургический халат, завязала пояс на спине. Монахиня присела и надела на уличные туфли Целестины пластиковые бахилы.
Этот неординарный и срочный визит в операционную, святая святых, лучше всяких слов говорил о состоянии Фими.
К халату и бахилам добавились хирургическая маска и шапочка, под которую медсестра забрала волосы Целестины.
— Сюда.
Из предоперационной они вышли в короткий коридор. Бахилы поскрипывали по виниловым плиткам пола.
Медсестра открыла дверь, пропустила Целестину вперед, но не последовала за ней в операционную.
Сердце Целестины билось так сильно, что от его ударов вибрировали все кости. Колени подгибались, ноги отказывались ей служить. Она даже испугалась, что сейчас упадет.
Хирургическая бригада, словно в молитве, склонилась над операционным столом, на котором лежала Фими. Белые простыни пятнала кровь.
Целестина сказала себе, что не дело бояться крови. При родах без нее не обойтись. Кровь в подобных ситуациях — обычное дело.
Младенца она не увидела. В одном углу коренастая, толстая медсестра что-то делала на другом столе, практически закрывая его своим телом. Вроде бы кого-то пеленала. Скорее всего младенца.
Ненависть к нему вспыхнула в Целестине с такой силой, что она почувствовала горечь во рту. Пусть и без пороков развития, ребенок все равно был монстром. Проклятием насильника. Здоровеньким, но здоровеньким за счет Фими.
Несмотря на то что операция продолжалась, высокая медсестра отступила на шаг и взмахом руки подозвала Целестину к столу.
Она подошла, наконец-то увидела Фими, живую… но столь разительно изменившуюся, что у Целестины прихватило сердце, будто грудная клетка внезапно съежилась, обжав его ребрами.
Лицо Фими перекосило, словно сила тяжести воздействовало на одну половину куда сильнее, чем на другую. Левое веко стянуло на глаз. Левый уголок рта опустился. Из него тянулась струйка слюны. Глаза блуждали, обезумевшие от страха, похоже, уже не могли сфокусироваться.
— Внутримозговое кровоизлияние, — объяснил хирург, скорее всего доктор Липскомб.
Чтобы удержаться на ногах, Целестине пришлось одной рукой опереться об операционный стол. Нестерпимо яркий свет резал глаза, воздух так пропитался запахами антисептика и крови, что каждый вдох давался с трудом.
Фими повернула голову, и ее глаза разом перестали блуждать. Она встретилась взглядом с сестрой и, должно быть, в первый раз поняла, где находится.
Попыталась поднять правую руку, но она не шевельнулась, никак не отреагировала, так что Фими потянулась к сестре левой рукой. Целестина схватила ее, сжала.
Девушка заговорила, но язык и губы не желали слушаться, вместо слов с них срывались бессвязные звуки. Блестящее от пота лицо еще больше перекосилось, Фими закрыла глаза, напряглась и попыталась снова. На этот раз ей удалось произнести одно, но понятное слово: «Ребенок».
— У нее только нарушение речи, — вставил хирург. — Говорить она не может, но все понимает.
Толстая медсестра, с младенцем в руках, возникла у операционного стола рядом с Целестиной. Та в отвращении отпрянула. Сестра повернула новорожденного так, чтобы мать могла увидеть его лицо.
Фими коротко глянула на младенца, вновь нашла взглядом глаза Целестины. Опять внятно произнесла одно слово: «Ангел».
То был не ангел.
Разве что ангел смерти.
Да, конечно, ни рогов, ни копыт у младенца не было. Крошечные ручки и ножки, как у любого новорожденного. Отцом его был не демон — человек. И зло, которое являл собой отец, никак не проступало на крохотном личике.
Тем не менее Целестина не хотела иметь с младенцем ничего общего, не могла понять, почему Фими назвала его ангелом.
— Ангел, — повторила Фими, ища в глазах сестры знак понимания.
— Нельзя тебе так напрягаться, милая.
— Ангел, — упрямо твердила свое Фими, а потом, с невероятным усилием, от которого явственно набух сосуд на левом виске, добавила: — Имя.
— Ты хочешь, чтобы ребенка назвали Ангел?
Девушка попыталась ответить: «Да», — но с губ сорвалось лишь: «Д-д, д-д». Кивнула, как могла, и сжала руку сестры.
Целестина решила, что у Фими нарушилась не только речь, но и связь с реальностью. Она не могла давать имя ребенку, предназначенному для усыновления.
— Ангел, — из последних сил повторила Фими.
Ангел. Чуть менее экзотичный синоним ее имен. Ангел Серафимы. Ангел ангела.
— Хорошо, — кивнула Целестина. — Да, конечно, — она понимала, что не время сейчас спорить с Фими. — Ангел. Ангел Уайт. А теперь успокойся, расслабься, тебе нельзя перенапрягаться.
— Ангел.
— Да, да.
Толстая медсестра унесла младенца, пальцы Фими на руке сестры чуть разжались, а вот лицо вновь напряглось.
— Люблю… тебя.
— Я тоже люблю тебя, милая, — голос Целестины дрогнул. — Очень люблю.
Глаза Фими широко раскрылись, пальцы до боли сжали руку Целестины, тело заметалось на операционном столе, она выкрикнула: «Н-не-е-е, н-не-е-е, н-не-е-е!»
А потом рука ее обмякла, тело — тоже, глаза застыли, потемнев от смерти, уставившись в никуда, на электрокардиографе зеленая точка начала вычерчивать прямую.
Целестину быстренько отодвинули от стола: хирургическая бригада предпринимала попытку вывести Фими из состояния клинической смерти. Потрясенная, она пятилась, пока не наткнулась на стену.
В Южной Калифорнии, с приближением зари нового знаменательного дня, Агнес Лампион все еще снится ее новорожденный сын: Бартоломью лежит в кювезе, а над ним на белых крылышках порхают ангелочки, серафим и херувим.
В Орегоне, стоя у кровати Каина Младшего, вращая монету по левой руке, Томас Ванадий спрашивает об имени, которое произнес мучимый кошмаром подозреваемый.
В Сан-Франциско Серафима Этионема Уайт лежит на операционном столе. Прекрасная и шестнадцатилетняя. Врачам спасти ее не удалось.
С нежностью, удивительной и трогательной для Целестины, высокая медсестра закрывает глаза мертвой девушки. Достает чистую простыню, разворачивает ее и покрывает ею тело, начиная с ног. Лицо исчезает последним.
И вдруг застывший мир снова приходит в движение…
Стянув с лица хирургическую маску, доктор Липскомб подошел к Целестине, которая по-прежнему вжималась спиной в стену.
Его узкое, длинное лицо, казалось, вытянулось еще больше под грузом лежащей на нем ответственности, а в зеленых глазах читалось сострадание человека, по себе знающего, каково терять самых близких.
— Я очень сожалею, мисс Уайт.
Она моргнула, кивнула, но ответить не смогла.
— Вам потребуется время… чтобы сжиться с этим. Может, вы хотите позвонить родным.
Ее отец и мать все еще пребывали в мире, где Фими была живой. И теперь предстояло перенести их в новый мир. Она не знала, где взять силы, чтобы снять телефонную трубку.
Но еще больше страшило Целестину другое: ей предстояло самое тяжелое в жизни испытание — наблюдать, как тело вывезут из операционной. Наверное, собственная смерть принесла бы ей меньше страданий.
— И, разумеется, вы должны дать необходимые указания относительно тела, — продолжал доктор Липскомб. — Сестра
Джозефина отведет вас в кабинет кого-нибудь из социальных работников, с телефоном, всем необходимым, вы сможете побыть там, сколько сочтете нужным.
Она слушала вполуха. Тело онемело. Она словно находилась под анестезией. Смотрела мимо него, в никуда, казалось, голос долетал из-под нескольких хирургических масок, хотя он сдвинул на шею ту единственную, в которой оперировал.
— Но прежде чем вы покинете больницу Святой Марии, я бы хотел, чтобы вы уделили мне несколько минут. Для меня это очень важно. Дело сугубо личное.
Тут до нее дошло, что Липскомб очень уж взволнован, даже с учетом того, что на его операционном столе только что умерла пациентка, пусть за ним и не было никакой вины.
Когда она встретилась с ним взглядом, хирург-акушер добавил:
— Я вас подожду. Скажите, когда сможете меня выслушать. Сколько бы вам ни потребовалось времени, чтобы прийти в себя. Понимаете… перед вашим приходом сюда произошло нечто экстраординарное.
Целестина хотела отказаться, чуть не сказала, что ее совершенно не интересуют чудеса медицины или психологии, свидетелем которых ему довелось стать. Единственное чудо, которое имело значение, оживление Фими, не состоялось.
Но, глядя на его доброе лицо, зная, что он приложил все силы для спасения сестры, не смогла сказать «нет». Кивнула.
Ребенка в операционной уже не было.
Целестина не заметила, когда его унесли. Она хотела еще раз взглянуть на него, пусть от одного его вида ее чуть не выворачивало наизнанку.
Вероятно, ее лицо разительно изменилась, когда она пыталась вспомнить, как выглядел младенец, потому что хирург спросил:
— Да? Что-нибудь не так?
— Ребенок…
— Ее унесли в палату для новорожденных.
Ее! До сих пор Целестина не задумывалась о поле ребенка, потому что не видела в нем личности.
— Мисс Уайт? Хотите, чтобы я показал вам дорогу? Она покачала головой:
— Нет. Благодарю вас, не надо. Я зайду туда позже. Результат изнасилования, ребенок воспринимался Целестиной как раковая опухоль, как зло, унесшее жизнь. Она не хотела смотреть на новорожденного, как не стала бы смотреть на поблескивающее от крови, только что вырезанное из тела новообразование. Поэтому она и не запомнила, как выглядела девочка.
Одна мелочь, одна-единственная, не выходила у нее из головы. г
Но она не могла полностью полагаться на свою память, потому что стояла у операционного стола в невменяемом состоянии. Может, она ничего и не видела, только подумала, что видела.
Одна мелочь. Одна-единственная. Но очень важная, и Целестина знала, что должна получить однозначный ответ, прежде чем покинуть больницу Святой Марии, пусть для этого и придется еще раз взглянуть на ребенка, порождение насилия, убийцу ее сестры.
В больницах, так же как на фермах, завтракают рано, чуть ли не с рассветом, потому что и выздоровление, и ведение сельского хозяйства — работа тяжелая, и долгие дни уходят на то, чтобы спасти человеческие существа, тратящие не меньше времени на приобретение тех самых болезней, от которых потом пытаются избавиться.
Два яйца всмятку, кусочек хлеба, стакан яблочного сока и блюдечко апельсинового джелло[163] принесли Агнес Лампион в тот самый час, когда на фермах в глубине материка петухи еще кукарекали, а толстые курицы самодовольно квохтали над только что снесенными яйцами.
Хотя спала Агнес хорошо, а кровотечение удалось полностью остановить, она слишком ослабела, чтобы самостоятельно справиться с завтраком. Обычная ложка весила для нее никак не меньше лопаты.
И аппетита у Агнес не было никакого. Все ее мысли занимал Джой. Рождение младенца здоровым она почитала за счастье, но оно никак не компенсировало ее утрату. И пусть по жизни Агнес успешно противостояла депрессии, теперь на ее сердце опустилась темнота, которую не могли рассеять тысяча, а может, и десять тысяч рассветов. Если бы дежурная медсестра попыталась уговорить ее позавтракать, Агнес скорее всего отказалась бы от еды, но она не могла устоять перед настойчивыми уговорами одной известной ей портнихи.
Мария Елена Гонзалез, очень решительная, при всей ее миниатюрности, дама по-прежнему находилась в палате. Да, кризис миновал, но она еще не убедила себя, что врачи и медицинские сестры смогут обеспечить Агнес должные уход и заботу.
Сидя на краю кровати, Мария чуть подсаливала яйца и с ложечки кормила Агнес.
— Яйца — это будущие цыплята.
— Из яиц вылупляются цыплята, — механически поправила ее Агнес.
— Que?
Агнес нахмурилась:
— Должно быть, я не о том. Что ты имела в виду, дорогая?
— Эта женщина спрашивала меня о курицах…
— Какая женщина?
— Неважно. Глупая женщина, которая высмеивала мой английский, пыталась сбить меня с толку. Она спрашивала, курица появилась первой или сначала было яйцо.
— С чего все началось, с курицы или яйца?
— Si![164] Так она и сказала.
— Она не высмеивала твой английский, дорогая. Это стародавняя головоломка. — Мария не поняла этого слова, и Агнес объяснила его значение: — Никто не может найти на нее ответ, независимо от владения английским. В этом все дело.
— Зачем задавать вопрос, на который нет ответа? Какой в этом смысл? — Мария озабоченно посмотрела на Агнес. — Вы еще не пришли в себя, миссис Лампион, у вас затуманена голова.
— Голова у меня ясная.
— Я отвечу на головоломку.
— И каков твой ответ?
— Первая курица должна появиться с первым яйцом внутри ее.
Агнес проглотила ложечку джелло и улыбнулась.
— Да, в конце концов, все очень просто.
— Все должно быть.
— Должно быть что? — спросила Агнес, допивая через соломинку последние капли яблочного сока.
— Просто. Люди стараются все усложнить, хотя можно обойтись без этого. Весь мир прост, как шитье.
— Шитье? — Агнес подумала, а может, в голове у нее по-прежнему туман.
— Шитье иглой. Стежок, стежок, стежок. — Мария убрала поднос с кровати Агнес. — Узел на последнем стежке. Просто. Надо только выбрать цвет нитки и тип стежка. А потом стежок, стежок, стежок.
Тут пришла медсестра, чтобы сообщить хорошие новости: маленький Лампион настолько хорошо себя чувствует, что его вынули из инкубатора. В подтверждение ее слов в палате появилась вторая медсестра, толкая перед собой колыбель на колесиках.
Первая медсестра, сияя, как медный таз, наклонилась над колыбелькой и достала розовое сокровище, завернутое в белое одеяло.
Совсем недавно Агнес не могла поднять ложку, но теперь силой она сравнялась с Геркулесом и смогла бы удержать две упряжки лошадей, рвущихся в разные стороны, не то что крошечного младенца.
— У него такие прекрасные глаза, — умилилась медсестра, которая передавала новорожденного в материнские руки.
Но в ребенке все было прекрасным, не только глаза, личико, не столь сморщенное, как бывает у большинства новорожденных, словно указывало на то, что он вошел в этот мир с чувством умиротворенности, которое никогда не покинет его, пусть жить придется далеко не в самом спокойном месте. А может, его наделили несвойственной младенцам мудростью, и его лицо разгладили знание и опыт. А головку покрывали густые волосы, темно-каштановые, как были у Джоя.
Его глаза, о чем сказала Мария ночью и что подтвердила медсестра, просто завораживали своей красотой. В отличие от глаз большинства людей, одноцветных, с полосками более темного оттенка, радужка каждого глаза Бартоломью включала два цвета, зеленый — от матери, и синий — от отца… Разноцветные сектора чередовались друг с другом. Великолепием и яркостью глаза могли бы соперничать с драгоценными камнями.
И когда Агнес встретилась с теплым и устойчивым, не плавающим из стороны в сторону, взглядом младенца, она прониклась ощущением чуда.
— Мой маленький Барти, — уменьшительное имя возникло само собой. — Я думаю, тебя ждет необычная жизнь. Да, ждет, умненький Барти. Матери могут это знать. Тебя никак не хотели пускать в этот мир, но ты все-таки пробился сюда. Наверняка для того, чтобы совершить что-то очень важное.
Дождь, который внес свою лепту в смерть отца мальчика, прекратился еще ночью. Но утреннее небо оставалось серо-черным, тяжелые облака прижимались к земле, однако до того, как Агнес произнесла эти слова, небеса молчали.
А слово «важное» будто замкнуло небесную электрическую цепь. Слепящая молния расколола небо, от раската грома задребезжали стекла.
Взгляд младенца переместился с глаз матери в направлении окна, но на его личике не отразилось и тени страха.
— Не тревожься из-за этого грохота, Барти, — проворковала Агнес. — На моих руках ты в полной безопасности.
И последнее слово сработало, как чуть раньше «важное». Вновь небо полыхнуло огнем, а гром ударил с такой силой, что затряслось здание больницы.
Гром в Южной Калифорнии — большая редкость, так же, как молния. Ливни здесь тропические, потоки воды безо всякой пиротехники.
И ярость второго разряда вызвала у двух медсестер и Марии крики изумления и тревоги.
Суеверная дрожь пробежала по телу Агнес, она крепче прижала к себе сына и повторила:
— В полной безопасности.
И тут же гроза дала себе волю, молнии засверкали по всему небу, раскаты грома накладывались друг на друга, стеклянные панели в окнах вибрировали, как натянутая на барабане кожа, тарелки на подносе съехались вместе и постукивали краями.
Когда от вспышек молний окно стало матовым, непроницаемым, совсем как затянутый катарактой глаз, Мария перекрестилась.
А Агнес, которую внезапно пронзила мысль, что этот природный феномен — угроза, нацеленная на ее сына, упрямо повторила еще раз, словно отвечая ударом на удар:
— В полной безопасности.
Самый мощный выброс небесной энергии стал и последним. Яркость, сравнимая с атомным взрывом, едва не расплавила оконное стекло, от грохота из зубов Агнес чуть не выскочили пломбы, а кости загудели, как флейты, словно стали полыми, начисто лишившись мозга.
Лампы замигали, воздух так пропитался озоном, что при вдохе между стенками ноздрей Агнес будто проскакивали искры. На том небесный фейерверк как будто отрезало, предохранители не вышибло, лампы не потухли. Представление закончилось, никому не причинив вреда.
Особо странным являлось полное отсутствие дождя. Такие катаклизмы никогда не обходились без потоков воды, обрушивающихся на землю, а тут ни единой капли не упало на стекло.
Вместо этого все вокруг замерло, такая удивительная установилась тишина, что присутствующие в палате переглянулись, а потом, чувствуя, как поднимаются волосы на затылке, вскинули глаза к потолку в ожидании некоего события, пусть и не зная, какого именно.
Никогда раньше молнии не останавливали дождь, наоборот, служили его предвестницами. А вот тут, словно испугавшись этого светопреставления, черные тучи начали медленно разбегаться, открывая синее небо.
Пока за окном все сверкало и гремело, Барти не заплакал, не выказал ни малейшей тревоги, а потом, вновь обратив взор на мать, одарил ее своей первой улыбкой.
Когда стакан яблочного сока, выпитый на заре, удержался в желудке Каина Младшего, ему разрешили выпить второй стакан, правда, маленькими глоточками. А также дали три крекера.
Он же мог съесть корову, с хвостом, рогами и копытами. Слабость оставалась, но опасность блевать желчью и кровью миновала. Так что в голодании не было никакой необходимости.
Непосредственной реакцией на убийство жены стал острый нервный эмезиз, который по прошествии времени сменился отменным аппетитом и joie de vivre[165]. Ему приходилось сдерживать себя, потому что время от времени так и хотелось запеть. В общем, настроение у Младшего было самое праздничное.
Однако попытка отпраздновать случившееся привела бы к тюремному заключению, а то и казни на электрическом стуле. Ванадий, коп-маньяк, вполне мог приглядывать за ним из-под кровати или, переодевшись медицинской сестрой, ловить каждое его неверное движение. И Младшему не оставалось ничего другого, как медленно выздоравливать, чтобы лечащий врач не счел его исцеление чудом. А доктор Паркхерст намеревался выписать его только на следующий день.
Более не прикованный к постели капельницей, сменив бесформенный халат на пижамные штаны и куртку из хлопчатобумажной ткани, Младший, по рекомендации врача, попытался передвигаться на своих двоих. Никакого головокружения он не испытывал, особой слабости — тоже и мог бы без труда разгуливать по коридорам больницы, но решил, что не следует ему показывать чрезмерную активность, и в полном соответствии с ожиданиями доктора Паркхерста попросил снабдить его ходунками на колесиках.
Время от времени останавливался, облокачивался на ходунки, словно нуждался в отдыхе. Иной раз кривил лицо, убедительно — не театрально, и дышал тяжелее, чем мог бы.
Не раз и не два проходившие мимо медсестры останавливались и советовали ему не перенапрягаться.
Но ни одна из этих милосердных женщин не могла сравниться красотой с Викторией Бресслер, той, что давала ему лед и явно хотела запрыгнуть в постель. Однако он не пропускал взглядом ни одну медсестру, надеясь найти какую-нибудь не хуже.
Хотя Младший полагал себя обязанным первым допустить до своего тела Викторию, он не собирался соблюдать моногамию. Со временем, когда он стряхнет с себя подозрения, как стряхнул Наоми, он предполагал устроить себе, образно говоря, десерт-бар, а не ограничиваться одним эклером.
Ознакомившись с сестринским персоналом своего этажа, Младший, воспользовавшись лифтом, приступил к обследованию других, ниже и выше, уделяя особое внимание женскому полу.
И в конце концов очутился у большого окна в палату для новорожденных. В ней находились семь младенцев. У изножия каждой из колыбелек крепилась табличка с именем и фамилией ребенка.
Младший долго стоял у окна, не потому что устал или увлекся кем-то из медсестер. Но вид лежащих в колыбельках младенцев завораживал его, пусть он и не мог сказать почему.
Его не обуревала родительская зависть. Ему совершенно не хотелось иметь ребенка. Детей он полагал несносными маленькими чудовищами. Источником хлопот, обузой, но никак не благословением.
Однако его так и тянуло к этим новорожденным, и он начал убеждать себя, что подсознательно собирался прийти к этой палате с того самого момента, как покинул собственную. Просто не мог не прийти, притянутый таинственным магнитом.
К окну он подошел в превосходном настроении. А вот по мере того, как он смотрел и смотрел на новорожденных, ему все больше становилось не по себе.
Младенцы.
Безвредные младенцы.
Да, безвредные, спеленатые, под одеялками, поначалу они вызывали у него лишь смутную тревогу, которая, непонятно почему, необъяснимо, вдруг сменилась диким, чуть ли не животным страхом.
Он по второму разу перечитал все семь имен на табличках, закрепленных на колыбельках. Он чувствовал, что в этих именах, или в одном из них, кроется разгадка его страха, потому что где-то там, за окном палаты, затаилась потенциальная угроза.
Имя за именем, его взгляд медленно прошелся по всем табличкам, и такая огромная пустота вдруг открылась в Младшем, что ему действительно пришлось опереться на ходунки, хотя раньше он лишь притворялся, что они ему нужны. Он почувствовал, что от него осталась одна оболочка и требуется совсем немного, чтобы расколоть ее, как яичную скорлупу.
Чувство это не было для него внове. Что-то такое он уже испытывал. В прошлую ночь, когда проснулся от кошмара, который не помнил, и увидел блестящий четвертак, перекатывающийся по костяшкам пальцев Ванадия.
Нет. Не в тот момент. Не от вида монеты или детектива. Он ощутил то же самое, когда Ванадий упомянул имя, которое он, Младший, вроде бы произнес в кошмарном сне.
Бартоломью.
Младший содрогнулся. Ванадий не выдумал этого имени. Оно отозвалось в сознании Младшего, как никакое другое слово из произнесенных детективом.
Бартоломью.
Как прежде, имя громыхнуло рокотом самого басистого колокола с кафедральной колокольни, ударившего холодной ночью.
Бартоломью.
Но ни одного из младенцев, которых он видел через окно, не звали Бартоломью, и Младший силился понять, что связывает эту палату и сон, который он не мог вспомнить.
Но пусть суть кошмара ускользала от него, Младший осознавал, что для его страхов есть веская причина, что кошмар этот был не просто сном, а предупреждением из будущего. И его Немезида, богиня возмездия, именуемая Бартоломью, существовала не только во сне, но и в реальном мире, и этот Бартоломью имел какое-то отношение к… младенцам.
Тут же не просто интуиция, а инстинкт самосохранения подсказал Младшему, что при встрече с человеком по имени Бартоломью он должен действовать без промедления, разобраться с ним так же решительно, как разобрался с Наоми.
Дрожа всем телом, в поту, он отвернулся от окна. Удаляясь от палаты с новорожденными, ожидал, что страх уйдет, но тот еще сильнее придавил его.
По пути к лифту он оглядывался не раз и не два. А войдя в палату, начал озираться, как затравленный зверь.
Медсестра засуетилась вокруг него, помогла улечься на кровать, встревоженная его бледностью и трясущимися руками. Внимательная, ловкая, сострадательная, но далеко не красивая, так что Младшему хотелось, чтобы она как можно скорее оставила его одного.
Но, оставшись в одиночестве, Младший горько пожалел об уходе сестры. Ему показалось, что ее присутствие может отвести грозящую ему опасность.
Где-то в мире затаился его смертельный враг, Бартоломью, каким-то боком связанный с младенцами, абсолютный незнакомец, но могущественный противник.
Младший мог бы подумать, что сходит с ума, если б не свойственные ему рационализм, целенаправленность, серьезность.
Солнце поднялось за облаками, за туманом, серый день начался серебристым дождем. Вода смывала грязь с улиц, в ливневых канавах бурлили ядовитые потоки.
Социальные работники не появлялись в больнице Святой Марии с рассветом, поэтому Целестина осталась, разделяя одиночество с одним из их кабинетов, где увидела влажное лицо утра, заглядывающее в окно, откуда позвонила родителям, чтобы сообщить ужасную весть. Отсюда же она договорилась и с похоронным бюро о том, чтобы забрать тело Фими из холодного больничного морга, набальзамировать и самолетом отправить в Орегон.
Отец и мать горько плакали, но Целестина сохраняла спокойствие. Понимала, что должна держать себя в руках. Слишком многое предстояло сделать, принять массу решений, прежде чем сесть в вылетающий из Сан-Франциско самолет и сопроводить гроб с телом сестры. Вот тогда, выполнив все возложенные на нее обязанности, она могла дать волю слезам, открыть душу горю, от которого сейчас отгораживалась каменной стеной. Фими заслуживала того, чтобы достойно прибыть к своей северной могиле.
Когда Целестина покончила со звонками, в кабинет вошел доктор Липскомб.
Уже не в хирургическом костюме, а в серых брюках из шерстяной ткани и синем кашемировом свитере поверх белой рубашки. Теперь он больше напоминал не хирурга-акушера, спасающего жизни матери и ребенка, а профессора философии, денно и нощно рассуждающего о неизбежности смерти.
Она уже хотела встать из-за стола, но он замахал рукой, предлагая остаться на месте.
Сам подошел к окну, выглянул на улицу, похоже, искал слова, чтобы описать «нечто экстраординарное», о чем упомянул раньше.
А когда заговорил, искреннее горе заметно смягчило его голос.
— Первого марта, три года тому назад, моя жена и двое сыновей, Дэнни и Гарри, семилетние близнецы, возвращались домой из Нью-Йорка, где навещали ее родителей. Вскоре после взлета… их самолет упал.
Так глубоко раненная одной смертью, Целестина и представить себе не могла, как Липскомбу удалось пережить гибель всей семьи. Жалость переполнила ее сердце, так сжала горло, что говорить она смогла только шепотом:
— Тот самый рейс «Америкэн эрлайнс»… Он кивнул.
По загадочному совпадению, в первый ясный, солнечный день после нескольких недель ненастья «Боинг-707», едва взлетев, рухнул в Джамайка-Бэй. Экипаж и все пассажиры погибли. И теперь, в 1965 году, эта трагедия оставалась крупнейшей катастрофой в истории пассажирской авиации. Поскольку телевидение уделило ей максимум внимания, в памяти Целестины осталось много подробностей, хотя в то время она находилась на другой стороне континента.
— Мисс Уайт, — продолжил хирург, глядя в окно, — незадолго до вашего прихода в операционную этим утром ваша сестра умерла на операционном столе. Сделав вовремя кесарево сечение, мы, возможно, предотвратили кровоизлияние в мозг. Ради спасения и матери, и ребенка мы сосредоточили все усилия на том, чтобы вернуть Фими в этот мир и восстановить поступление крови к плаценте и нормальное питание младенца до проведения кесарева сечения.
Целестина не могла понять, чем вызван столь резкий переход от авиакатастрофы к Фими. Липскомб повернулся к ней:
— Состояние клинической смерти Фими длилось недолго. Минуту, может, минуту и десять секунд. Когда она вновь вернулась к нам, стало ясно, что остановка сердца скорее всего следствие массивного мозгового кровоизлияния. Она плохо понимала, где находится, правую половину тела парализовало, у нее перекосилось лицо… Вы все видели сами. У нее начали возникать трудности с речью, словно рот набили кашей, но потом случилось что-то очень странное…
Трудности с речью возникли у Фими и потом. После рождения ребенка, когда она всеми силами пыталась донести до Целестины мысль о том, что ее дочь надо назвать Ангелом.
Какие-то интонации в голосе доктора Липскомба заставили Целестину медленно подняться. В ожидании чуда. В страхе. В благоговении. Возможно, по всем трем причинам.
— На какие-то мгновения голос ее вновь стал ясным и отчетливым, — продолжил Липскомб. — Она оторвала голову от подушки, нашла меня, встретилась со мной взглядом. Пристально всмотрелась в меня. Сказала… сказала: «Ровена вас любит».
По спине Целестины пробежал холодок благоговейного трепета: она уже знала, что услышит сейчас от хирурга. И не ошиблась.
— Ровена — имя моей жены.
И, словно в ответ на внезапно приоткрывшуюся дверь между этим безветренным днем и другим миром, по окну забарабанили капли дождя.
Липскомб, не отрываясь, смотрел на Целестину.
— Прежде чем у вашей сестры вновь возникли проблемы с речью, она успела сказать: «Бизил и Фризил с ней, у них все хорошо». Вам, конечно, непонятно, о чем речь, но не мне.
Целестина ждала, затаив дыхание.
— Так Ровена называла мальчиков, когда они родились. Дала им шуточные имена. Говорила, что они прекрасны, как сказочные эльфы, следовательно, и имена у них должны быть словно у эльфов.
— Фими не могла этого знать.
— Не могла. Ровена перестала их так называть, как только малышам исполнился год. Про эти имена знали только она и я. Наш маленький семейный секрет. Даже мальчики их не помнили.
В глазах хирурга угадывалось желание поверить в чудо. На лице лежала тень скептицизма.
Врач и ученый, он строил жизнь на логике и материалистичном подходе. И не мог вот так легко смириться с тем, что логика и материализм, как ему пришлось убедиться на собственном опыте, не всегда могли объяснить многообразие окружающего мира и человеческого существования.
Целестина была куда как лучше подготовлена к восприятию этого трансцендентального события. Она не относилась к тем художникам, которые восславляют безумие и хаос или черпают вдохновение в пессимизме и отчаянии. На чем бы ни останавливался ее взгляд, везде она видела порядок, предназначение, завершенность замысла, бледную тень или яркий блеск застенчивой красоты. И для нее сверхъестественное не ограничивалось старыми домами, в которых, по слухам, обитали призраки, или необычными событиями, вроде засвидетельствованного Липскомбом, а распространялось на повседневную жизнь, проявляясь в расположении ветвей на дереве, в игре собаки с теннисным мячом, в формах сугробов, нанесенных бураном… во всем, что окружало ее, крылась непостижимая тайна, такой же фундаментальный компонент мироздания, как свет и тьма, материя и энергия, время и пространство.
— С вашей сестрой случались… подобные происшествия? — спросил Липскомб.
— Никогда.
— Ей везло в карты?
— Не больше, чем мне.
— Она не предсказывала будущие события?
— Нет.
— Экстрасенсорные способности…
— У нее их не было.
— …со временем могут получить научное подтверждение.
— Выходит, что есть жизнь после смерти?
Надежда на множестве крыльев порхала над хирургом, но он боялся позволить ей приземлиться ему на плечо.
— Фими не читала мыслей, доктор Липскомб, — добавила Целестина. — Это научная фантастика. — Он встретился с ней взглядом. Но промолчал. — Она не могла заглянуть вам в голову и выудить оттуда имя Ровена. Имена Бизил или Фризил — тоже.
Словно испугавшись уверенности, светящейся в глазах Целестины, хирург отвернулся от нее, снова шагнул к окну. Она последовала за ним.
— Одну минуту, после остановки сердца, ее не было в операционной больницы Святой Марии, так? Ее тело, да, оставалось на столе, но не Фими..
Доктор Липскомб поднес руки к лицу, закрыл рот и нос, как раньше их закрывала хирургическая маска, словно опасался вместе с воздухом запустить в себя идею, которая могла полностью его изменить.
— Если Фими здесь не было, а потом она вернулась, значит, эту минуту она провела где-то еще, не так ли?
За окном, под дождем и туманом, город казался более загадочным, чем Стоунхендж, незнакомым, как любой из городов в наших снах.
Из-под рук раздался какой-то звук, словно хирург пытался исторгнуть из себя душевную боль, вцепившуюся в него тысячью острых коготков.
Целестина замялась, не зная, что делать, что сказать.
И, как всегда в минуты неопределенности, она спросила себя, а как бы в такой ситуации поступила ее мать. Грейс, в бесконечном своем милосердии, обязательно нашла бы нужные слова, сделала бы все необходимое, чтобы утешить, подбодрить, вызвать улыбку у самого несчастного человека. Зачастую, кстати, никаких слов не нужно вовсе, ибо в нашем путешествии по жизни мы чувствуем себя такими одинокими, что нам достаточно лишь дружеского жеста, который заверит, что мы не одни.
Она положила правую руку на плечо хирурга.
И разом почувствовала, как напряжение покидает его. Руки Липскомба соскользнули с лица, он повернулся к ней, по его телу пробегала дрожь уже скорее не страха, а облегчения.
Он попытался что-то сказать, а когда не смог, Целестина обняла его.
Она еще не дожила до двадцати одного года, он был вдвое старше ее, но прижался к ней, как маленький ребенок, а она, словно мать, утешала его.
В добротных темных костюмах, чисто выбритые, сверкающие, как их начищенные туфли, с брифкейсами, втроем они прибыли в больничную палату Младшего до начала рабочего дня, волхвы без верблюдов, без даров, но готовые оплатить горе и утрату. Двое адвокатов и один политический назначенец достаточно высокого уровня, они представляли собой штат, округ и страховую компанию в расследовании, начатом в связи с ненадлежащим состоянием ограждения наблюдательной площадки на пожарной вышке.
Они не смогли бы держаться более торжественно и уважительно, даже если бы труп Наоми, зашитый на спине, накачанный бальзамирующей жидкостью, с накрашенной физиономией, весь в белом, с Библией на груди, сжимаемой хладными руками, лежал в гробу в этой самой палате, в окружении цветов и ожидании скорбящих родственников и друзей. Предельно вежливые, сладкоголосые, с печальными глазами, заботливые и при этом расчетливо прикидывающие, а какую компенсацию может затребовать Младший.
Они назвали свои фамилии, Накер, Хисск и Норк, но Младший и не пытался ассоциировать лица с фамилиями, прежде всего из-за схожести как внешности, так и манеры поведения этих троих. А кроме того, Младший еще не отошел от похода по этажам больницы и от тревожной мысли о том, что некий Бартоломью, поблескивая злобными глазами, разыскивает его по всему миру.
После многословного елейного вступления была высказана уверенность в том, что Наоми ушла в лучший мир. Подчеркнув, что государство стремится со всей ответственностью заботиться о жизни каждого гражданина. Наконец добрались и до вопроса о компенсации.
Разумеется, слово компенсация не произносилось. Упаси бог. В юридической школе, где английский был вторым языком, его заменяли другие слова. Восстановление справедливости, вознаграждение за причиненные страдания, возмещение понесенной утраты. Даже искупление.
Младший чуть не свел их с ума, прикидываясь, что не понимает, о чем, собственно, речь, тогда как эти трое мусолили интересующую их тему, чем-то напоминая заклинателя змей, выбирающего удобный момент, чтобы схватить за шею свернувшуюся клубком кобру.
Его поразило, что они прибыли так скоро, все-таки после трагедии не прошло и двадцати четырех часов». Происходящее казалось особенно удивительным в свете того, что, по версии безумного детектива, подгнившее ограждение не являлось единственной причиной смерти Наоми.
И Младший заподозрил, что они явились по наущению Ванадия. Копу наверняка хотелось оценить, насколько жадным проявит себя скорбящий муж, когда ему представится возможность обратить покойницу-жену в звонкую монету.
Накер, или Хисск, или Норк говорил о приношении, словно Наоми была богиней, которую они хотели отблагодарить золотом и драгоценными камнями.
Младшего начало от них тошнить, и он сделал вид, что начинает смекать, каким ветром этих господ занесло в его больничную палату. Он не стал возмущаться или выражать неудовольствие, прекрасно понимая, что может переиграть, взять фальшивую ноту, которая вызовет подозрения.
Вместо этого, очень корректно, ровным голосом, он сообщил им, что не нуждается в материальной оценке смерти жены и его страданий.
— Деньги не смогут ее заменить. Из полученной суммы я не смогу потратить ни цента. Мне придется просто отдать их. Так какой смысл изначально брать эти деньги?
Короткую паузу изумления прервал Норк, Накер или Хисск:
— Мы понимаем ваши чувства, мистер Каин, но в подобных случаях принято…
Горло Младшего по сравнению с прошлым днем болело не так уж и сильно, но этим мужчинам казалось, что хрипотца обусловлена бурей эмоций.
— Мне без разницы, что и где принято. Мне ничего не нужно. Я никого ни в чем не виню. Это несчастный случай. Если у вас есть бумаги, освобождающие учреждения, которые вы представляете, от ответственности, я их подпишу прямо сейчас.
Хисск, Норк и Накер переглянулись.
— Мы не можем этого сделать, мистер Каин, — наконец изрек один из них. — Во всяком случае, до того, как вы переговорите с адвокатом.
— Не нужен мне адвокат. — Младший закрыл глаза, откинулся на подушку, вздохнул: — Я хочу… покоя.
Накер, Хисск и Норк заговорили разом, одновременно, словно единый организм, замолчали, потом заговорили по очереди, пусть иногда и перебивая друг друга, стараясь убедить Младшего в их правоте.
А у него из закрытых глаз потекли слезы. Потекли сами, ему не пришлось прилагать для этого никаких усилий. Вызвали их не мысли о бедной Наоми. Следующие дни, может, даже недели, не сулили ему никаких радостей жизни, до того момента, как сестра Виктория Бресслер окажется в его объятиях. Учитывая сложившиеся обстоятельства, у него были веские причины жалеть самого себя.
Его молчаливые слезы подействовали сильнее любых слов: Норк, Накер и Хисск ретировались, убеждая его переговорить с адвокатом, пообещав вернуться, вновь выразив свои глубочайшие соболезнования, как могут их выражать только адвокаты и политики, но определенно в смущении и замешательстве. Они не знали, как вести себя с этим вдовцом Каином, начисто лишенным жадности и злости, готовым простить всех и вся.
События развивались именно так, как представил их себе Каин в тот самый момент, когда Наоми обнаружила, что часть ограждения совершенно прогнила. План сформировался мгновенно, так что, когда они кружили по смотровой площадке, он лишь пытался выявить в нем недостатки и не находил ни единого.
На текущий момент он столкнулся лишь с двумя неожиданностями. Первая — неконтролируемый приступ рвоты. Он надеялся, что ничего такого больше не повторится.
Этот поток блевотины, достойный занесения в Книгу рекордов Гиннесса, вроде бы лишь подчеркнул боль утраты, вызванную внезапной смертью горячо любимой жены. И он при всем желании не мог бы найти более убедительного способа доказать свою невиновность и неспособность совершить предумышленное убийство.
За последние восемнадцать часов он многое узнал о себе, но более всего Младший гордился тем, что открыл в себе удивительно острую впечатлительность. Эта черта характера могла стать удобной ширмой, призванной прикрыть те безжалостные поступки, которых не удастся избежать в новой, полной опасностей жизни, выбранной им самим.
Второй неожиданностью стал Ванадий, сумасшедший коп. Вцепившийся в него мертвой хваткой. Как бульдог. Плохо остриженный бульдог.
И пока на щеках Младшего подсыхали слезы, он решил, что скорее всего ему придется убить Ванадия, чтобы избавиться от него и гарантировать собственную безопасность. Никаких проблем. Несмотря на свою сверхвпечатлительность, Младший ни секунды не сомневался, что убийство детектива не вызовет у него нового приступа рвоты. В крайнем случае, он мог от радости подпустить в штаны.
Целестина вернулась в палату 724, чтобы забрать вещи Фими из крохотного стенного шкафчика и с ночного столика.
Ее руки тряслись, когда она пыталась уложить одежду сестры в чемодан. Простое вроде бы дело превратилось в непосильный труд. Материя, казалось, оживала в ее руках и соскальзывала с пальцев, вещи не желали складываться в аккуратную стопку. И лишь когда до Целестины дошло, что в данном случае лишняя складка ничему не повредит, она сумела поместить все в чемодан.
Она уже защелкивала замочек, когда в палату вошла санитарка, толкая перед собой тележку с чистыми полотенцами и простынями.
Та самая, что перестилала кровать Неллы Ломбарди, когда Целестина примчалась в больницу. Теперь пришел черед кровати, на которой лежала Фими.
— Мне очень жаль, что для вашей сестры все закончилось так печально, — принесла свои соболезнования санитарка.
— Спасибо вам.
— Такая милая девчушка.
Целестина кивнула, не в силах реагировать на доброту женщины. Потому что иной раз доброта может не принести успокоение, а наоборот, еще сильнее расстроить.
— А в какую палату перевели миссис Ломбарди? — спросила она. — Я бы хотела… увидеться с ней, прежде чем уйду.
— О, так вы не знаете? К сожалению, она тоже покинула нас.
— Покинула? — Даже задавая вопрос, Целестина понимала, о чем говорит санитарка.
Действительно, подсознательно она знала, что Нелла умерла, с того самого момента, как поговорила с ней по телефону в четверть пятого утра. Когда старуха высказала все, что хотела, в трубке установилась абсолютная тишина, без свойственных телефонным линиям треска и помех, чего раньше никогда не случалось.
— Она умерла прошлой ночью, — ответила санитарка.
— А когда? Вы знаете время смерти?
— Сразу после полуночи.
— Вы уверены? Я насчет времени?
— Я как раз пришла на работу. Сегодня у меня полуторная смена. Она умерла, не выходя из комы, не проснувшись.
В голове Целестины ясно и отчетливо зазвучал дребезжащий голос старухи, предупреждающий о кризисе Фими.
— Приезжай сейчас.
— Что?
— Приезжай сейчас. Приезжай быстро.
— Кто это?
— Нелла Ломбарди. Приезжай сейчас. Твоя сестра скоро будет умирать.
Если и впрямь звонила миссис Ломбарди, получалось, что она взялась за телефонную трубку через четыре часа после собственной смерти.
А если звонила не старуха, то кто назвался ее именем и фамилией? И зачем?
Когда Целестина двадцатью пятью минутами позже появилась в больнице, сестра Джозефина очень удивилась: «Я не знала, что они сумели связаться с вами. Вы очень быстро добрались сюда, дорогая, буквально за десять минут».
Нелла Ломбарди позвонила до того, как у Фими начались экламптические судороги и ее спешно увезли в операционную.
Твоя сестра скоро будет умирать.
— С вами все в порядке? — участливо спросила санитарка.
Целестина кивнула. С трудом сглотнула слюну. Горечь залила ее сердце, когда умерла Фими, и ненависть к ребенку, за жизнь которого мать заплатила своей жизнью: она знала, что это недостойные чувства, но ничего не могла с собой поделать. Но эти два чуда, рассказ доктора Липскомба и телефонный разговор с Неллой, стали антидотом к ненависти. Они сняли злость, но и потрясли ее до глубины души.
— Да, — ответила она санитарке. — Спасибо вам. Все будет хорошо.
И с чемоданом в руке вышла из палаты 724.
В коридоре остановилась, посмотрела налево, направо, не зная, куда идти.
Неужели Нелла Ломбарди, покинув этот прекрасный мир, вернулась, вновь преодолев бездну, чтобы две сестры успели попрощаться до того, как одна из них последует за ней?
И Фими, которую вывели из состояния клинической смерти, отплатила за доброту Неллы посланием доктору Липскомбу?
С детства Целестину учили, что у каждого человека есть свое предназначение, что жизнь каждого — выполнение промысла божьего, и она без колебаний разделила убежденность в этом с доктором Липскомбом, когда тот изо всех сил пытался осознать, что же произошло с ним в операционной. Но и она сама никак не могла свыкнуться с тем, что наяву соприкоснулась с чудесами.
И хотя она понимала, что эти сверхъестественные события определят ее дальнейшую жизнь, можно сказать, уже определили, она не имела четкого представления о том, что должна делать. В основе замешательства, в котором она пребывала, лежал конфликт разума и сердца, здравомыслия и веры, а также битва между желаниями и обязанностями. И, не примирив эти противоположности, она не могла действовать, парализованная нерешительностью.
Она шагала по коридору, пока не поравнялась с дверью в пустую палату. Не зажигая света, вошла, поставила чемодан на пол, села у окна.
И пусть уже наступило утро, дождь и туман позаботились о том, чтобы в палате больницы Святой Марии царил густой сумрак. Тени вышли из углов, поглотив все пространство.
Целестина уставилась на свои руки, такие темные в этой темноте.
И наконец раскрыла в себе свет, необходимый ей, чтобы помочь найти дорогу в ближайшие, критические часы. Поняла, что должна сделать, пусть у нее еще и не было уверенности, что ей достанет на это духа.
Она все смотрела на свои руки, тонкие, с длинными пальцами, изящные. Руки художника. Не кузнеца, не тяжелоатлета. Лишенные мощи, силы.
Она всегда полагала себя творческой личностью, способной, деятельной, преданной искусству, но никогда не видела в себе силы, твердости характера. Однако осуществить задуманное ею мог только сильный человек.
Пора идти. Пора действовать. Сделать то, что должно.
Целестина не могла оторваться от стула.
Сделать то, что должно.
Страх сковал ее по рукам и ногам.
Под чистым, вымытым грозой, синим, утренним небом Эдом отправился выполнять порученное ему дело: развозить пироги голодным.
Фордовский универсал модели 1954 года «Кантри Сквайр» он приобрел едва ли не на последние заработанные деньги. В то время, когда он еще мог работать, до того, как возникла у него… проблема.
Когда-то он был превосходным водителем. За последнее десятилетие умение вести автомобиль во все большей степени определялось его настроением.
Иногда даже мысль о том, что надо сесть за руль и рискнуть выехать в переполненный опасностями мир, становилась невыносимой. Тогда он плюхался в «лейзи-бой»[166] и ждал природной катастрофы, которая в самом ближайшем времени могла смести его с лица земли, похоронив саму память о его существовании.
В это утро только любовь к сестре, Агнес, придала ему мужества, и он решился развезти пироги.
Эдом, старший брат Агнес, появившийся на свет шестью годами раньше, жил в одной из двух квартирок над большим гаражом, который располагался позади дома, с двадцати пяти лет, после того, как более не мог работать. Одиннадцать последних лет.
Брат-близнец Эдома, Джейкоб, никогда не работал, он жил во второй квартирке, где поселился по окончании средней школы.
Агнес, унаследовавшая дом, гараж и участок, с радостью пригласила бы братьев в дом, благо места в нем хватало. Они иной раз приходили на обед, случалось, что летними вечерами сидели на крыльце в креслах-качалках, но ни один не соглашался жить в столь мрачном месте.
Много всякого происходило в этих комнатах. Семейная история пятнала стены. И ночью, когда Эдом или Джейкоб спали под остроконечной крышей, прошлое оживало в их снах.
Эдом изумлялся способности Агнес подняться над прошлым и переступить через многие годы мучений. Она-то могла видеть в этом доме лишь крышу над головой, тогда как для ее братьев он был пыточной камерой, где разбили вдребезги их души. Если бы они могли работать, то не подошли бы к дому и на пушечный выстрел, не то чтобы жить в непосредственной близости от него.
Впрочем, в Агнес Эдома восхищало многое. Если б он начал все перечислять, то наверняка бы впал в отчаяние, в полной мере осознав, что она гораздо лучше, чем он или Джейкоб, подготовлена к встрече с любыми превратностями судьбы.
Когда Агнес обратилась к нему с просьбой развезти утром пироги, потому что вместе с Джо собиралась в больницу, Эдому хотелось бы отказаться, но он согласился без малейшей заминки. Его не страшили напасти, которые в этой жизни могла обрушить на его голову природа, но он не вынес бы разочарования, увиденного в глазах сестры.
Она всегда и всем показывала, что гордится своими братьями. И относилась к ним с уважением, нежностью, любовью… словно не замечая их недостатков.
Никогда не выделяла кого-то одного… за исключением доставки пирогов. В тех редких случаях, когда Агнес не могла развезти пироги сама или не находила другого посыльного, она всегда прибегала к помощи Эдома.
Джейкоб, абсолютная копия Эдома, с таким же моложавым лицом, таким же мягким выговором, так же чисто выбритый и аккуратно одетый, пугал людей. Получая пирог из рук Джейкоба, они впадали в панику, их охватывал дикий ужас. После его ухода люди запирали двери, заряжали ружья, если они были в доме, не могли уснуть ночь или две.
Вот и теперь Эдом загрузил в автомобиль пироги и посылки и отправился по указанным сестрой адресам, хотя и не сомневался, что невиданной силы землетрясение, знаменитый Большой толчок, скорее всего случится до полудня, и уж точно до обеда. И этот день станет последним в его жизни.
Причиной такой уверенности были те странные молнии, что положили конец дождю, вместо того чтобы возвестить о его начале. И небо очистилось чрезвычайно быстро: наглядное свидетельство того, что на высоте дул сильнейший ветер, тогда как на земле властвовал полный штиль. Резкое уменьшение влажности… не по сезону теплая погода… Все, все указывало на приближение катастрофы.
Погода под землетрясение. Жители Южной Калифорнии могли бы перечислить многие признаки этого природного феномена, но Эдом точно знал, что на этот раз его предчувствия обязательно обратятся в реальность. Гром прогремит снова, но на этот раз он донесется из-под ног.
Автомобиль он вел очень осторожно, чтобы не попасть под падающий столб, не рухнуть в реку вместе с мостом, не угодить в разверзшуюся поперек дорожного полотна трещину, а потому благополучно прибыл к пункту назначения, значащемуся в списке Агнес под номером один.
Скромный, обшитый досками домик давно уже не поддерживался в должном состоянии. Краска выцвела на солнце, местами облупилась, обнажив темное дерево. В конце засыпанной гравием подъездной дорожки под брезентовым навесом на лысых шинах стоял видавший виды «Шеви»-пикап.
Здесь, на восточной окраине Брайт-Бич, вдали от моря, пустыня активно наступала на владения людей. Песок и колючие кустарники обосновались на границе дворов.
Недавняя гроза принесла с собой перекати-поле. Они цеплялись за садовые кусты, лежали вдоль обращенной к пустыне стене дома.
В этот сезон дождей лужайка, конечно, зеленела, но отсутствие системы полива указывало на то, что к апрелю солнце выжжет ее дотла, и в таком неприглядном виде она останется до следующего ноября.
С одним из шести черничных пирогов в руках Эдом пересек лужайку, траву на которой никто и никогда не косил, по скрипучим ступеням поднялся на крыльцо.
Ему не хотелось бы находиться в таком вот доме, когда землетрясение столетия тряхнет побережье и сровняет с землей крупный город. Но Агнес наказала, к сожалению, что он должен по-соседски посидеть, поболтать, а не просто оставить подарки и уйти.
Дверь открыла Джолин Клефтон, лет пятидесяти с небольшим, неряшливая, в бесформенном домашнем платье. Всклокоченные каштановые волосы тусклостью напоминали пыль и песок пустыни Мохаве. Но лицо оживляла россыпь веснушек, а голос был нежным и мелодичным.
— Эдом, ты такой же красавчик, как тот певец в «Шоу Лоренса Уэлка»[167]! Честное слово! Заходи, заходи!
— У Агнес вновь пироговая лихорадка, — сообщил Эдом отступившей в сторону Джолин. — Мы будем есть пироги с черникой, пока сами не посинеем. Она просит освободить нас хотя бы от одного.
— Спасибо, Эдом. А что она делает этим утром? Джолин, хоть и пыталась, не могла скрыть разочарования.
Так же как любой другой житель города, она предпочла бы увидеть на пороге своего дома Агнес, а не Эдома. Но он нисколечко не обиделся.
— Ночью она родила, — поделился он доброй вестью. Радостно вскрикнув, Джолин тут же сообщила об этом своему мужу Биллу, которого в гостиной не было.
— Билл, Агнес родила!
— Мальчика, — добавил Эдом. — Назвала его Бартоломью.
— Это мальчик, его зовут Бартоломью, — прокричала Джолин и повела Эдома на кухню.
На улице, в универсале, остались коробки с продуктами, ветчина, консервы для Клефтонов. Эдому поручили принести их потом, перед самым отъездом.
Агнес полагала, что пирог и дружеская беседа создадут должную атмосферу и эти продукты будут выглядеть не милостыней, а дружеским подарком.
В маленькой, но очень чистой и светлой кухне пахло корицей и ванилью.
Билла не было и здесь.
Джолин отодвинула стул от обеденного стола.
— Садись, садись!
Поставила пирог на столик у плиты, достала из буфета три фаянсовые кружки.
— Готова спорить, это необычный мальчик, очень красивый мальчик, так?
— Я его еще не видел, — ответил Эдом. — Утром говорил с Агнес по телефону. Она сказала, что мальчик замечательный. На голове много волос.
— Он родился с волосами на голове! — прокричала Джолин мужу, наполняя кружки горячим кофе.
Из дальнего конца дома донеслось ритмичное постукивание: Билл направлялся к кухне.
— Она говорит, что самое удивительное в нем — глаза. Она говорит, изумруды и сапфиры. Называет их «глаза от Тиффани»:
— У мальчика потрясающие глаза! — прокричала Джолин Биллу.
Пока Джолин ставила на стол тарелки и кофейный кекс, появился Билл, тяжело опирающийся на две крепкие трости.
Ровесник Джолин, выглядел он лет на десять старше. Волосы посеребрило время, но за одутловатость и красноту лица ответственность делили болезнь и лекарства.
Ревматический артрит скрутил ему бедра. Ему давно следовало перейти на костыли или сесть в инвалидное кресло, но он упорно обходился тростями.
Гордость заставляла его продолжать работать и после того, как боль стала невыносимой. Но последние пять лет он уже не работал и пытался, без особых успехов, жить на пособие по инвалидности.
Билл осторожно опустился на стул, повесил трости на спинку, протянул правую руку Эдому.
Болезнб изуродовала и руку, костяшки пальцев распухли, потеряли форму. Эдом едва пожал ее, опасаясь, что даже легкое прикосновение может вызвать боль.
— Расскажи нам все, что знаешь о ребенке, — попросил Билл. — Где они отыскали такое имя… Бартоломью?
— Точно не знаю. — Эдом взял у Джолин тарелку с куском кекса. — Насколько мне известно, в составленном ими списке имен оно не значилось.
О ребенке он практически ничего не знал, только то, что услышал от Агнес. И уже выложил большинство подробностей Джолин.
Тем не менее повторил все снова. Тянул время, пытаясь избежать вопроса, который заставил бы его поделиться с ними и плохими новостями.
Но Билл задал этот вопрос:
— Наверное, Джо раздувается от гордости?
Эдом как раз набил рот кексом, поэтому получил еще одну возможность потянуть с ответом. Долго жевал и лишь потом, заметив недоуменный взгляд Джолин, кивнул, словно отвечая на вопрос Билла.
За этот обман ему пришлось заплатить. Кивнув, он вдруг понял, что не может проглотить прожеванный кусок кекса. Тот никак не желал покидать рот. Боясь, что закашляется, Эдом схватил кружку с кофе и потоком горячей черной жидкости отправил кекс в желудок.
Он не мог говорить о Джо. Сообщив новость, он как бы второй раз убивал Джо. Пока он молчал, Джо словно и не умирал. Слова убили бы его. Пока Эдом не произносил этих слов, Джо оставался живым, во всяком случае, для Джолин и Билла.
Безумная мысль. Иррациональная. Тем не менее он не мог рассказать Клефтонам о смерти Джо: не поворачивался язык.
И вместо этого затронул более чем уместную тему: Судный день.
— Вам не кажется, что на дворе погода под землетрясение?
— Для января это отличный денек, — удивленно ответил Билл.
— Землетрясение тысячелетия запаздывает, — предупредил Эдом.
— Тысячелетия? — нахмурилась Джолин.
— В регионе Сан-Андреас каждые тысячу лет должно быть землетрясение силой не меньше восьми с половиной баллов по шкале Рихтера, чтобы снять напряжение в разломе. Очередное запаздывает уже на сотню лет.
— Нет, оно не произойдет в день рождения сына Агнес, это я могу гарантировать, — возразила Джолин.
— Он родился вчера, а не сегодня, — мрачно уточнил Эдом. — Когда произойдет землетрясение тысячелетия, небоскребы сложатся, как карточные домики, мосты рухнут, вода прорвет дамбы. В три минуты между Сан-Диего и Санта-Барбарой погибнет миллион человек.
— Тогда я, пожалуй, съем еще кусок кекса. — Билл пододвинул свою тарелку к Джолин.
— Нефте- и газопроводы дадут течи, взорвутся. Море огня захлестнет города, убьет новые сотни тысяч.
— И ты делаешь такие выводы, исходя из того, что мать-природа даровала нам в январе теплый, солнечный день? — спросила Джолин.
— У природы нет материнских инстинктов, — спокойно, но очень убедительно заявил Эдом. — Думать иначе — чистой воды сентиментализм. Природа — наш враг. Она — безжалостный убийца.
Джолин уже хотела наполнить его кружку, но передумала.
— Может, тебе больше не надо кофеина, Эдом?
— Вы слышали о землетрясении, которое первого сентября 1923 года уничтожило семьдесят процентов Токио и полностью Иокогаму?
— У них осталось достаточно сил, чтобы поучаствовать во Второй мировой войне, — заметил Билл.
— После землетрясения сорок тысяч человек собрались на открытом плацу площадью в двести акров. Вызванная землетрясением стена огня так быстро накрыла плац, что они умирали стоя.
— Да, землетрясения у нас случаются, — признала очевидное Джолин, — зато все ураганы достаются Восточному побережью.
— Наша новая крыша, — Билл указал на потолок, — выдержит любой ураган. Отличная работа. Скажи Агнес, что крышу нам сделали очень хорошую.
Чтобы оплатить Клефтонам новую крышу, Агнес собрала пожертвования двенадцати граждан и одного церковного прихода.
— Ураган, обрушившийся на Галвестон, штат Техас, в 1900 году, унес жизни шести тысяч человек. Практически стер город с лица земли.
— Но с тех пор прошло шестьдесят пять лет, — напомнила ему Джолин.
— Менее чем полтора года тому назад ураган Флора послужил причиной гибели шести тысяч человек в странах Карибского моря.
— Не стал бы жить на Карибах, даже если бы мне за это платили, — буркнул Билл. — Такая влажность. И все эти жуки-пауки.
— Но по количеству смертей ни один ураган не сравнится с землетрясением. Одно из самых больших, в Шанхае, погубило восемьсот тысяч человек.
На Билла его слова не произвели впечатления.
— В Китае дома строят из картона. Неудивительно, что там все рушится.
— Произошло оно двадцать четвертого января 1556 года, — уверенно добавил Эдом. В его памяти хранились тысячи фактов, связанных с природными катастрофами.
— Тысяча пятьсот пятьдесят шестого? — Билл нахмурился. — Черт, тогда, наверное, у китайцев не было и картона.
С тревогой взглянув на часы, Эдом вскочил.
— Вы только посмотрите, который час! Агнес надавала мне столько поручений, а я тут сижу и болтаю о землетрясениях и циклонах.
— Ураганах, — поправил его Билл. — Они отличаются от циклонов, не так ли?
— Только не будем сейчас о циклонах! — Эдом поспешил к универсалу, чтобы вытащить коробки с ветчиной и консервами.
Такого угрожающего неба, синего, без единого облачка, видеть ему еще не доводилось. И воздух абсолютно сухой. Вокруг все застыло. Определенно, погода под землетрясение. До того, как этот знаменательный день сменится ночью, земля дрогнет и пятисотфутовые приливные волны накатят на берег.
Из семи новорожденных ни один еще не понимал, как много ужасов таится в мире, в который они только что пришли.
Монахиня и медсестра привели Целестину в палату для новорожденных.
Она старалась держаться спокойно, должно быть, у нее получалось, потому что ни одна из женщин, похоже, не почувствовала едва ли не парализовавшего ее страха. Двигалась она как автомат, с трудом передвигая негнущиеся ноги, мышцы сводило судорогой.
Медсестра взяла малышку из колыбельки, передала монахине. Монахиня с младенцем на руках повернулась к Целестине, отдернула тонкое одеяльце, чтобы Целестина могла получше разглядеть свою племянницу.
У Целестины перехватило дыхание: ее подозрения подтвердились. Цветом кожи крохотная девочка никак не тянула на шоколад, только на кофе с молоком.
Много поколений ни по прямой линии, ни среди ближайших родственников Целестины ни у кого не было столь светлой кожи. Все они, без единого исключения, цветом напоминали темное красное дерево.
То есть Фими скорее всего изнасиловал белый.
Кто-то из ее знакомых. Возможно, его знала и Целестина. Жил он или в Спрюс-Хиллз, или где-то неподалеку, поскольку Фими видела в нем реальную угрозу своей семье.
Целестина не собиралась изображать детектива. Она знала, что никогда не сможет выследить мерзавца и у нее не хватит духа обвинить его в совершенном преступлении.
И потом, пугал ее не монстр, который был отцом этого ребенка. Пугало решение, которое она приняла несколько минут тому назад, сидя в пустой больничной палате на седьмом этаже.
Она ставила на кон все свое будущее, если собиралась реализовать принятое решение. Здесь и сейчас, в присутствии малышки, в ближайшие одну или две минуты, ей предстояло или передумать, или обречь себя на куда более трудную и опасную жизнь, чем та, что она рисовала себе раньше. — Можно мне? — она протянула руки.
Без малейшего колебания монахиня передала младенца Целестине.
Девочка казалась невесомой. Весила она пять фунтов и четырнадцать унций, но Целестина испугалась, что девочка легче воздуха и может уплыть из рук своей тетушки.
Целестина смотрела в маленькое личико цвета кофе с молоком, выгоняя из себя последние остатки злобы и ненависти, которые распирали ее в операционной.
Если бы монахиня и медсестра могли знать об отвращении, которое совсем недавно испытывала к девочке Целестина, они никогда не пустили бы ее в палату для новорожденных, никогда не доверили бы ей младенца.
Это порождение насилия. Это убийца ее сестры.
Она всматривалась в блуждающие глаза малышки в поисках греховности, доставшейся ей от отца.
Эти маленькие ручонки, такие слабые сейчас, которые со временем станут сильными. Будут ли они способны на злодеяния, как руки ее отца?
Это незаконнорожденное дитя. Это отродье человека-демона, которого Фими полагала больным и злобным.
И пусть сейчас перед ней был невинный младенец, сколько боли эта девочка могла принести остальным? Какие преступления могла совершить?
Но старания Целестины пошли прахом. Не смогла она найти в младенце даже малой толики злобы, доставшейся ей от отца.
Вместо этого она видела возродившуюся Фими.
Она видела ребенка, которому угрожала опасность. Где-то в Орегоне жил насильник, способный на любую жестокость, мужчина, способный на все, если, конечно, Фими не ошиблась, в том числе и на убийство дочери, о существовании которой пока не подозревал. Над Ангелом, если уж она назовет девочку, как хотела Фими, нависла та же угроза, что и над младенцами Вифлеема, которых перебили по указу царя Ирода.
Малышка ухватилась крохотной ручкой за указательный палец своей тети. Пальчики держали на удивление крепко.
Сделай то, что должно.
Вернув новорожденную монахине, Целестина спросила, откуда ей можно позвонить по личному делу.
Снова кабинет социального работника. Дождь тихонько барабанил по окну, за которым еще так недавно всматривался в туман доктор Липскомб, не рискующий встретиться взглядом с Целестиной, рассказывая о контакте Фими с давно умершими дорогими ему людьми.
Сев за стол, Целестина вновь позвонила родителям. Ее всю трясло, но голос звучал ровно.
Отец и мать говорили с ней одновременно, по параллельным аппаратам.
— Я хочу, чтобы вы удочерили ребенка. — И продолжила, не дожидаясь ответа: — Мне исполнится двадцать один год только через четыре месяца, но даже тогда у меня могут возникнуть проблемы с удочерением, потому что я — одинокая. А на то, что я ее тетя, никто и не посмотрит. Если вы ее удочерите, я ее воспитаю. Обещаю вам. Возьму на себя всю ответственность. Можете не волноваться, я не передумаю и не подброшу ее вам. С этого момента она становится стержнем всей моей жизни. Я это понимаю. Я это принимаю. Я этому рада.
Она опасалась, что они начнут спорить с ней. И хотя знала, что решение ее непоколебимо, тревожилась о том, что может не выдержать этого испытания.
Но отец не стал ее разубеждать, лишь спросил:
— В тебе говорят эмоции, Цели, или рассудок играет в твоем решении не меньшую роль, чем сердце?
— Не меньшую. Я все продумала, папа. За всю жизнь я не принимала более продуманного решения.
— Чего ты нам недоговариваешь? — вмешалась мать, интуитивно чувствуя, что Целестиной движет не только голос крови.
Целестина рассказала о Нелле Ломбарди и о послании, переданном Фими доктору Липскомбу после того, как ее вывели из состояния клинической смерти.
— Фими… была особенная. Я думаю, и ребенок этот не такой, как все.
— Помни ее отца, — вставила Грейс.
— Да, помни, — согласился ее отец, священник. — Если кровь заговорит…
— Мы в это не верим, не так ли, папа? Мы не верим, что кровь заговорит. Мы верим, что рождены в надеже под пологом милосердия, не так ли?
— Да, — согласился он. — Верим.
Послышался усиливающийся с каждой секундой вой сирены: к больнице Святой Марии неслась машина «Скорой помощи». По улицам, полным жизни, везли человека, оказавшегося на грани смерти.
Она рассказала им о том, что Фими попросила назвать дочь Ангелом.
— В тот момент я решила, что она плохо соображает из-за кровоизлияния в мозг. Если ребенка усыновляют чужие люди, они и выбирают ему имя. Но я думаю, она понимала… более того, знала, что я захочу сама воспитывать малышку. Что я должна это сделать.
— Цели, — услышала она голос матери, — я так тобой горжусь. И очень люблю тебя за то, что ты приняла такое решение. Но как ты сможешь работать, учиться и заботиться о ребенке?
Лишних денег у родителей Целестины не было. Маленькая церковь отца не приносила особого дохода. Они оплачивали дочери лишь обучение в школе искусств. Все остальное: аренду квартиры, питание, одежду Целестина оплачивала сама, работая официанткой.
— Мне не обязательно получать диплом весной следующего года. Я могу ограничить число курсов и закончить школу годом позже. Невелика разница.
— Но, Цели…
— Я — одна из лучших официанток, — прервала она мать. — Поэтому, если я попрошу ставить меня только на обеденные смены, мне пойдут навстречу. Чаевых в обед дают больше. Если я буду работать в одну смену, то у меня будет четкий распорядок дня.
— А с кем в это время будет ребенок?
— С сиделкой. Моими подругами, родственниками подруг. С людьми, которым я могу доверять. С хорошими чаевыми я смогу оплачивать сиделок.
— Может, воспитывать ее должны мы, твои отец и мать?
— Нет, мама. Так не получится. Ты знаешь, что не получится.
— Я уверен, что ты недооцениваешь моих прихожан, — вставил отец. — Они не отвернутся от нас или малышки. Наоборот, раскроют ей свои сердца.
— Не в этом дело, папа. Ты же помнишь тот день, когда мы все были вместе. Помнишь, как Фими боялась того человека. Не за себя… за ребенка.
Здесь я рожать не буду. Если он поймет, что я родила от него ребенка, он еще больше обезумеет. Я это точно знаю.
— Он не причинит вреда маленькому ребенку, — возразила мать. — У него нет для этого никаких причин.
— Если он безумен и зол, причины ему и не нужны.
Я думаю, Фими не сомневалась в том, что он убил бы ребенка, узнав о его существовании. А поскольку мы не знаем, кто этот человек, то должны доверять ее интуиции.
— Если он такое чудовище и узнает о ребенке, — заволновалась мать, — ты не будешь в безопасности и в Сан-Франциско.
— Он не узнает. Мы должны принять все меры к тому, чтобы он не узнал.
Ее родители замолчали, погрузившись в глубокие раздумья.
С угла стола Целестина взяла фотокарточку в рамке, запечатлевшую семью социального работника. Муж, жена, дочь, сын. Маленькая девочка смущенно улыбалась, с корректирующими пластинами на зубах. По выражению лица мальчика чувствовалось, что он отчаянный проказник.
Этот фотопортрет демонстрировал беспредельные смелость и мужество. Создание семьи в этом бурном мире — акт веры, ставка на то, что, несмотря на все трудности, у человечества есть будущее, любовь не уйдет, а душа выдержит все испытания, и ее не осилят даже всесокрушающие жернова времени.
— Грейс, — спросил священник, — что ты на это скажешь?
— Ты взваливаешь на себя тяжелое бремя, Цели, — предупредила мать.
— Я знаю.
— Сладенькая, одно дело быть любящей сестрой, но совсем другое — стать мученицей.
— Я держала на руках дочь Фими, мама. Держала на руках. И мое решение продиктовано не сентиментальностью.
— В твоем голосе слышится такая уверенность.
— Она такая с трех лет. — Голос отца звенел от любви.
— Я готова взять на себя воспитание девочки, оберегать ее от всех невзгод и опасностей. Она — особенная. Но я не бескорыстная мученица. Я буду черпать в этом радость, я это предчувствую. Мне страшно, не могу этого отрицать. Господи, как же мне страшно. Но при этом и радостно.
— Ты принимала решение рассудком и сердцем? — вновь спросил отец.
— Да, — подтвердила Целестина.
— Я считаю необходимым приехать в Сан-Франциско и побыть с вами несколько первых месяцев, пока ты не втянешься в новый ритм, — твердо заявила мать.
На том и порешили. И хотя Целестина сидела на стуле, ей казалось, что она перепрыгивает через глубокую пропасть, которая отделяла прежнюю жизнь от лежащей впереди, между будущим, которое могло быть, и будущим, которое будет.
Она не ожидала, что ей придется воспитывать ребенка, но не сомневалась в том, что обучится всему для этого необходимому.
Ее предки выдержали рабство, и теперь она стояла на их плечах, на плечах поколений, свободным человеком. И жертвы, которые она готова принести ради этой малышки, таковыми, по существу, не являлись, во всяком случае, история никак не сочла бы их жертвами. В сравнении с тем, что пришлось вынести другим, это был не более чем пустяк. Поколения страдали не для того, чтобы она увильнула от него. Она дорожила такими понятиями, как честь и семья. Так уж устроена жизнь — каждому приходится брать на себя те или иные обязательства и выполнять их.
И, конечно, прошлая жизнь не подготовила ее к встрече с монстром, который был отцом девочки. А в том, что рано или поздно он придет, Целестина не сомневалась. Она это знала. В событиях, как и вещах, Целестина Уайт улавливала внутреннюю структуру, сложную и загадочную, и для нее, художницы, симметрия структуры, ее завершенность требовали появления отца девочки. Пока она не могла ему противостоять, но не сомневалась, что за отпущенное ей время сумеет достойно подготовиться к встрече с этим чудовищем.
К полудню, после лабораторных исследований, призванных установить, не являлось ли причиной столь острого приступа рвоты наличие опухоли или патологических изменений в мозгу, Младший вернулся в больничную палату.
И едва улегся в постель, как внутренне сжался, увидев возникшего на пороге Томаса Ванадия.
Детектив вошел, неся поднос с ленчем. Поставил его на вращающийся столик, повернул к Младшему.
— Яблочный сок, лаймовое джелло и четыре крекера, — прокомментировал детектив. — Если угрызения совести не заставят тебя признаться в содеянном, то такая диета сломит твою волю. Заверяю тебя, Енох, в орегонской тюрьме кормят куда лучше.
— У вас что-то не в порядке с головой? — спросил Младший.
Словно не понимая, что вопрос требует ответа, или же пропустив его мимо ушей, Ванадий подошел к окну и полностью раздвинул жалюзи. Ярчайший свет, казалось, затопил палату.
— Солнечный выдался денек, — заметил Ванадий. — Аккурат о таком поется в одной старой песне, «Солнечный торт». Ты ее знаешь, Енох? Написал ее Джеймс Ван-Хузен, знаменитый поэт-песенник. Впрочем, это не самая его известная песня. Он также написал «Все путем» и «Считай, что я безответственный». «Полетай со мной» — тоже его. «Солнечный торт» — не шедевр, но песенка милая.
Как всегда, говорил детектив на одной ноте. И лицо его оставалось бесстрастным.
— Пожалуйста, закройте жалюзи, — попросил Младший. — Очень уж яркий свет.
Ванадий отвернулся от окна, шагнул к кровати.
— Я понимаю, что ты предпочитаешь темноту, но мне нужен свет, чтобы получше разглядеть твою реакцию на новости, которые я хочу тебе сообщить.
И Младший, хоть и понимал, сколь опасно подыгрывать Ванадию, не смог удержаться от вопроса:
— Какие новости?
— Ты не собираешься выпить сок?
— Какие новости?
— Лаборатория не нашла в твоей блевотине ипекака.
— Чего? — переспросил Младший, потому что притворялся спящим, когда прошлой ночью Ванадий и доктор Паркхерст говорили об эпикаке у его кровати.
— Ни ипекака, ни другого рвотного, ни какого-либо яда. Наоми ни в чем не виновата.
Младший порадовался тому, что его воспоминания об их короткой и прекрасной совместной жизни более не будут омрачены. Слова детектива доказывали безосновательность его подозрений. Наоми — не вероломная сучка, пытавшаяся подсыпать яд ему в еду.
— Я знаю, что ты каким-то способом вызвал рвоту, но, похоже, у меня нет никаких возможностей это доказать.
— Послушайте, детектив, ваши грязные намеки на то, что я причастен к гибели моей жены…
Ванадий поднял руку, останавливая его.
— Давай обойдемся без праведной ярости. Прежде всего я ни на что не намекаю. Я прямо обвиняю тебя в убийстве. Ты жил с другой женщиной, Енох? В этом твой мотив?
— Это оскорбительно.
— Честно говоря, а я всегда говорю с тобой честно, другой женщины я не нашел. Я опросил множество людей, и все думают, что ты и Наоми были верны друг другу.
— Я ее любил.
— Да, ты говорил, и я уже склонен думать, что это правда. Твой яблочный сок греется.
Согласно Цезарю Зедду, нельзя стать сильным, первоначально не научившись всегда оставаться спокойным. Сила и власть базируются на абсолютном самоконтроле, который невозможен без внутреннего спокойствия. А последнего, учит Зедд, можно добиться сочетанием глубокого, медленного ритмичного дыхания и мыслей не о прошлом, не о настоящем, но исключительно о будущем.
Вот и лежащий в кровати Младший закрыл глаза, задышал глубоко, медленно и ритмично и сосредоточился на мыслях о Виктории Бресслер, медсестре, которая с нетерпением ожидала дня, когда сможет ублажить его по полной программе.
— В принципе, я пришел сюда за своим четвертаком. Младший открыл глаза, но продолжал дышать глубоко и медленно, добиваясь внутреннего спокойствия. Он пытался представить себе, как выглядят груди Виктории, освобожденные от всех покровов.
Стоя у изножия кровати, в мешковатом синем костюме, Ванадий мог бы сойти за произведение эксцентричного скульптора, который сваял фигуру человека из «спэма»[168] и нарядил скульптуру из тушенки в одежду, снятую с пугала.
Но в присутствии коренастого детектива Младшему не удавалось настроить свое воображение на сексуальный лад. Перед его мысленным взором внушительные груди Виктории по-прежнему скрывались за белой униформой медицинской сестры.
— Жалованье у копа невелико, — говорил Ванадий, — так что каждый четвертак на учете.
И как по мановению волшебной палочки, четвертак появился в его правой руке, между большим и указательным пальцами.
Но, уж конечно, не тот, который детектив оставил Младшему прошлой ночью. Такого просто быть не могло.
Весь день, по причинам, которые он скорее всего не смог бы сформулировать, Младший носил тот четвертак в кармане больничного халата. Время от времени даже доставал и пристально разглядывал.
Вернувшись из лаборатории, он улегся в кровать, не снимая тонкого, выданного в больнице халата. Так и лежал в пижаме и халате.
Ванадий не мог знать, где находится четвертак. Даже когда поворачивал столик, не мог залезть к Младшему в карман.
То была проверка на доверчивость, и Младший не собирался доставить Ванадию удовольствие, начав рыться в карманах в поисках монеты.
— Я собираюсь подать на вас жалобу, — пообещал Младший.
— В следующий раз принесу тебе специальный бланк. Ванадий подкинул монету в воздух и развел руки ладонями вверх, показывая, что они пусты.
Младший видел, как серебристая монета, подброшенная ногтем большого пальца детектива, взлетала вверх. А потом она пропала, словно растворилась в воздухе.
На какое-то мгновение его отвлекли руки Ванадия. Однако коп не мог ухватить монету.
Она должна была упасть на пол, зазвенеть, ударившись о плитку, подпрыгнуть. Но ничего такого Младший не услышал.
А Ванадий, быстрый, как змея, вдруг оказался у кровати, навис над Младшим.
— Наоми была на седьмой неделе беременности.
— Что?
— Это те новости, о которых я упоминал. Самый интересный нюанс вскрытия.
Младший-то думал, что новое — рапорт лаборатории об отсутствии ипекака в блевотине. А выходило, что детектив пытался захватить его врасплох.
И теперь эти серые глаза буравили Младшего, пытаясь вызвать правду.
И конечно же, детектив одарил его очередной улыбкой анаконды.
— Вы ссорились из-за ребенка, Енох? Может, она хотела его оставить, а ты — нет. Для такого парня, как ты, ребенок — помеха. Его появление заставило бы тебя изменить стиль жизнь. Взять на себя серьезную ответственность.
— Я… я не знал.
— Анализ крови покажет, твой это ребенок или нет. Тогда многое и прояснится.
— Я мог стать отцом. — В голосе Младшего слышался благоговейный восторг.
— Так я нашел мотив, Енох?
Удивленный, оскорбленный бесчувственностью копа, Младший воскликнул:
— Что еще вам от меня надо? Я потерял и мою жену, и моего ребенка. Мою жену и моего ребенка.
Слезы брызнули из глаз Младшего, соленое море горя затуманило зрение и окропило лицо.
— Убирайтесь отсюда, отвратительный, жестокий сукин сын! — Голос его дрожал и от печали, и от ярости. — Немедленно убирайтесь отсюда, убирайтесь!
Направляясь к двери, Ванадий бросил на ходу:
— Не забудь про яблочный сок. Перед судом тебе надо набраться сил.
Слезы рекой лились из глаз Младшего. Его жена и его неродившийся ребенок. Он соглашался пожертвовать своей любимой Наоми, но, возможно, нашел бы цену слишком высокой, если б знал, что заодно жертвует и своим первенцем. Он переплатил. И теперь горевал об этом.
Не прошло и минуты после ухода Ванадия, как в палату влетела медсестра, без сомнения, посланная ненавистным копом. Даже сквозь слезы Младший видел, что она не из красавиц. Личико, может, и ничего, но уж больно худая и плоская.
Из опасения, что слезы вызовут спазмы мышц нижней части живота и новый приступ кровавой рвоты, сестра принесла с собой таблетку транквилизатора. Попросила запить ее яблочным соком.
Но Младший скорее выпил бы кувшин карболки, чем прикоснулся к соку, потому что ленч принес ему детектив Ванадий. Коп-маньяк, решивший не мытьем, так катаньем посчитаться с выбранной им жертвой, мог и отравить, если б пришел к выводу, что легальным путем ничего не добьется.
По просьбе Младшего медсестра налила ему стакан воды из кувшина, стоящего на ночном столике. Ванадий к кувшину не подходил.
Какое-то время спустя транквилизатор и техника расслабления. Цезаря Зедда позволили Младшему вернуть самоконтроль.
Медсестра оставалась с ним, пока слезы не высохли. Облегченно вздохнула, убедившись, что до нового приступа рвоты дело не дойдет. Пообещала принести стакан свежего яблочного сока, после того как он пожаловался, что у этого какой-то странный вкус.
Оставшись в одиночестве, успокоившись, Младший смог рассмотреть сложившуюся ситуацию, исходя из центрального постулата философии Зедда: всегда ищи светлую сторону.
Каким бы жестоким ни было поражение, каким бы сильным — нанесенный удар, во всем можно найти светлую сторону, если проявить усердие в поисках. Ключ к счастью, успеху, психическому здоровью — полностью игнорировать негативное, отрицать его власть над собой, найти причину радоваться любому изменению в жизни, включая страшнейшую из катастроф, открывать светлую сторону даже в самом черном для себя миге.
В данном случае светлая сторона просто ослепляла. Разом потеряв красавицу-жену и неродившегося ребенка, он приобрел сочувствие (жалость, любовь) любого состава жюри присяжных, от которого прокуратура попыталась бы добиться вынесения обвинительного вердикта.
Ранее его удивил визит Накера, Хисска и Норка. Он-то думал, что еще не скоро увидит эту братию. И не столь представительную делегацию. Разве что единственного занюханного адвокатишку, который предложил бы скромную сумму компенсации.
Теперь же он понимал, отчего их пришло так много, готовых обсудить восстановление справедливости, вознаграждение за причиненные страдания, возмещение понесенной утраты. Коронер сообщил им о беременности Наоми до того, как уведомил полицию, и они мгновенно поняли уязвимость позиции властных структур.
Медсестра вернулась со стаканом яблочного сока, холодного и сладкого.
Младший выпил его мелкими глотками. И когда стакан опустел, пришел к неизбежному выводу: Наоми скрывала от него беременность.
За шесть недель после зачатия она должна была пропустить хотя бы один менструальный период. Она не жаловалась на тошноту по утрам, хотя ее наверняка мутило. Маловероятно, чтобы она не подозревала о том, что влетела.
Он никогда не заявлял, что не хочет иметь детей. И если она не говорила ему, что она носит под сердцем их ребенка, то не из страха.
Получалось, что она не могла решить, оставлять ли ребенка или сделать незаконный аборт без ведома Младшего. Она думала о том, чтобы выскрести его ребенка из своего чрева, ничего ему не сказав.
Это надругательство над его чувствами, это безобразие, это предательство потрясли Младшего.
Конечно же, он подумал и о том, что Наоми держала свою беременность в секрете, подозревая, что отцом ребенка является не ее муж.
«Если анализ крови покажет, что отец — не я, Ванадий получит мотив убийства», — подумал Младший. Ложный мотив, поскольку он действительно не знал ни о беременности жены, ни о том, что она могла переспать с кем-то еще. Но детектив смог бы убедить прокурора, а тот — хотя бы нескольких присяжных.
Наоми, тупоголовая, неверная сука.
Теперь он жалел о том, что даровал ей такую легкую, быструю смерть. Если бы сначала помучил, то сейчас воспоминания о ее страданиях хоть как-то утешили бы его.
Какое-то время Младший искал светлую сторону. Но она ускользала от него.
Он съел лаймовое джелло. Крекеры.
И вот тут вспомнил о четвертаке. Сунул руку в правый карман больничного халата, но монеты не нашел, хотя ей полагалось быть именно там. Ничего он не обнаружил и в левом кармане.
Уолтер Пангло, владелец единственного похоронного бюро Брайт-Бич, веселый, добродушный, умеющий ладить с людьми, в свободное от подготовки покойников к похоронам время обожал возиться в саду. Выращивал розы и дарил большие букеты больным, влюбленным, школьной библиотекарше в день ее рождения, продавцам, которые хорошо его обслуживали.
Жена Дороти обожала его, в значительной мере потому, что он приютил в доме ее восьмидесятилетнюю мать и относился к пожилой даме как к герцогине или святой. Он был щедр к бедным, хороня их покойников за символическую плату, но со всеми положенными почестями.
Джейкоб Исааксон, брат-близнец Эдома, не мог сказать ничего дурного о Пангло, но все равно не доверял ему. И если бы владельца похоронного бюро застукали в тот самый момент, когда он вырывал у покойника золотые зубы или вырезал сатанинские символы на ягодицах, Джейкоб сказал бы: «Этого следовало ожидать». Не удивился бы Джейкоб, узнав, что Пангло собирает в бутылки зараженную кровь умерших от болезни, с тем, чтобы в один прекрасный день пробежаться по улицам и плеснуть ею в лица ничего не подозревающих горожан.
Джейкоб не доверял никому, за исключением Агнес и Эдома. Нет, еще доверял и Джо Лампиону, после того как тот выдержал многолетнюю тщательную проверку. Но теперь Джо умер, и его труп лежал в камере для бальзамирования «Похоронного бюро Пангло».
Джейкоб уже вышел из камеры для бальзамирования с твердым намерением не попадать туда вновь, во всяком случае, живым. И теперь Уолтер Пангло вел его по залу, заставленному образцами гробов.
Будь его воля, он похоронил бы Джо в самом дорогом гробу. Но Джейкоб знал, что Джо, скромный и застенчивый, такого выбора не одобрил бы. Поэтому выбор его пал на красивый, но без излишеств гроб чуть выше средней цены.
Глубоко опечаленный тем, что придется хоронить такого молодого, как Джо Лампион, вызывавшего у него самые теплые чувства, Пангло, положив руку на выбранный гроб, счел необходимым выразить сожаление и скорбь: «Невероятно, автомобильная авария, и в тот самый день, когда родился его сын. Так печально. Жалко до слез».
— Не так уж невероятно, — ответил ему Джейкоб. — Каждый год двадцать пять тысяч человек умирают в автомобилях. Автомобили — не средство передвижения. Они — машины смерти. Десятки тысяч людей получают увечья, на всю жизнь становятся инвалидами.
Если Эдом страшился гнева природы, то Джейкоб знал, что истинная угроза человечеству исходит от самого человечества.
— И поезда ничем не лучше. Вспомните катастрофу в Бей-керфилде в начале шестидесятых. Экспресс «Санта-Фе чиф» на выезде из Сан-Франциско врезался в бензовоз. Семнадцать человек погибли, сгорели в огненной реке.
Джейкоб боялся того, что могут сделать люди друг другу дубинками, ножами, пистолетами, бомбами, голыми руками, но куда больше его пугали другие источники смерти: приспособления, машины, сооружения, создаваемые людьми для того, чтобы облегчить себе жизнь.
— Пятьдесят человек погибли в Лондоне в 1957-м, когда столкнулись два поезда. И сто двенадцать погибли и получили увечья в пятьдесят втором, тоже в Англии.
— Это ужасно, вы совершенно правы. — Пангло нахмурился. — На земле случается много ужасного, но я не понимаю, почему поезда…
— Разницы нет никакой. Автомобили, поезда, пароходы, все одно, — гнул свое Джейкоб. — Вы помните «Тоя Мару»? Японский паром, перевернувшийся в пятьдесят четвертом. Погибли тысяча сто шестьдесят восемь человек. А в сорок восьмом, прости господи, взорвался паровой котел на китайском пароходе, вышедшем из одного маньчжурского порта. Результат — шесть тысяч смертей. Шесть тысяч на одном-единственном пароходе!
И весь следующий час, пока Уолтер Пангло согласовывал с Джейкобом основные этапы похорон, последний сообщал подробности авиакатастроф, кораблекрушений, столкновений поездов, взрывов на угольных шахтах и заводах по производству боеприпасов, пожаров в отелях и ночных клубах, на газопроводах и нефтяных вышках…
В итоге к тому времени, когда были утрясены все детали, у
Уолтера Пангло нервно задергалась левая щека. Глаза широко раскрылись, словно он чему-то так сильно удивился, что веки никак не желали возвращаться в нормальное положение. А ладони так потели, что ему то и дело приходилось вытирать их о полы пиджака.
Нервозность владельца похоронного бюро не укрылась от Джейкоба, и он понял, что его исходная недоверчивость в отношении Пангло имеет под собой веские основания. Этому недомерку наверняка было что скрывать. Не приходилось сомневаться в том, что так нервничать мог лишь тот, за кем числились серьезные проступки, в том числе и уголовно наказуемые.
И на прощание, когда Пангло уже открыл входную дверь похоронного бюро, Джейкоб наклонился к нему и прошептал: «У Джо Лампиона нет золотых зубов».
На лице Пангло отразилось недоумение, но скорее всего он его лишь изображал.
Пангло вновь высказал свои соболезнования, вместо того чтобы прокомментировать состояние зубов усопшего, а когда сочувственно положил руку на плечо Джейкоба, того от прикосновения даже передернуло.
Сбитый с толку, Пангло протянул правую руку.
— Извините, не обижайтесь, но я никому не пожимаю руку, — услышал он от Джейкоба.
— Да, конечно, я понимаю, — пробормотал Пангло, медленно опуская протянутую руку, хотя, разумеется, он ничего не понимал.
— Дело в том, что никогда не знаешь, к чему перед этим прикасалась рука другого человека, — пояснил Джейкоб. — Может статься, что на заднем дворе своего дома респектабельный банкир похоронил тридцать расчлененных им женщин. А милая набожная женщина из соседнего дома спит в одной постели с разлагающимся трупом любовника, который попытался ее бросить, или, в качестве хобби, мастерит украшения из косточек детей дошкольного возраста, которых мучает и убивает.
Пангло быстренько сунул руки в карманы брюк.
— У меня подобраны газетные вырезки по сотням таких случаев, — продолжил Джейкоб, — а то и более худшим. Если вас это интересует, я сниму для вас копии.
— Вы очень добры, — замямлил Пангло, — но у меня так мало времени для чтения, совсем мало.
Пусть и с неохотой оставив тело Джо в руках этого подозрительно нервного человека, Джейкоб спустился с крыльца и ушел, ни разу не оглянувшись. Милю, отделявшую похоронное бюро от его дома, он прошагал пешком, пристально поглядывая на проезжающие мимо автомобили, проявляя особую бдительность на перекрестках.
В его квартиру над большим гаражом вела наружная лестница. Квартира делилась на две части. Первую, побольше, занимали гостиная и ниша, служившая кухней, с угловым обеденным столиком, за который могли сесть только два человека. Вторую — спальня с примыкающей к ней ванной.
Вдоль стен выстроились книжные шкафы и бюро. Там он держал бесчисленные материалы о несчастных случаях, рукотворных катастрофах, маньяках, массовых убийствах: неопровержимые доказательства того, что человечество, как случайно, так и сознательно, уничтожает себя.
В тщательно прибранной спальне Джейкоб снял туфли, лег на кровать, уставился в потолок, остро чувствуя собственную ненужность.
Агнес овдовела. Бартоломью родился без отца.
Слишком много горя, слишком много.
Джейкоб не знал, как он сможет подойти к Агнес, когда та вернется из больницы. Печаль в ее глазах убьет его с той же легкостью, что и удар ножа в сердце.
Присущий ей оптимизм, радость жизни, которые не покидали ее все эти сложные годы, не могли пережить такого испытания. И теперь он и Эдом теряли островок надежды, который они в ней видели. Их будущее погружалось во мрак отчаяния.
Оставалось рассчитывать лишь на то, что в этот самый момент самолет упадет с неба и в мгновение ока разотрет его в порошок.
Дом и гараж находились слишком далеко от железнодорожных путей. Так что он не мог надеяться, что сошедший с рельсов поезд врежется в его жилище.
С другой стороны, квартира отапливалась газовым камином. Утечка газа, искра, взрыв, и ему не придется лицезреть несчастную Агнес.
Время шло, самолет с неба не падал, Джейкоб поднялся, прошел на кухню и замесил тесто для любимых пирожков Агнес. Шоколадных с орешками.
Джейкоб полагал себя совершенно бесполезным, живущим в мире, которому ничего не мог дать, но был великолепным кондитером. Мог взять любой рецепт, даже от первоклассного шеф-повара, и улучшить его.
Когда он месил тесто, мир уже не казался ему таким опасным. Иногда, увлеченный работой, Джейкоб даже забывал про страх.
Газовая плита могла взорваться, упокоив его душу, но, если уж она не взрывалась, он, по меньшей мере, мог испечь пирожки для Агнес.
В начале второго на него набросились Хэкачаки, распираемые яростью, с налитыми кровью глазами, оскаленными зубами, пронзительными голосами.
Младший ожидал их появления и хотел, чтобы они явились во всей своей устрашающей красе, присущей им в прошлом. Тем не менее он вжался в подушки, когда они ворвались в больничную палату и сгрудились у его кровати. Лицами напоминая раскрашенных людоедов, выдержавших долгий пост, они энергично размахивали руками, изо рта у каждого вместе с криком летела не только слюна, но и кусочки пищи, застрявшие в зубах после ленча.
Руди Хэкачак, для друзей — Большой Руди, возвышался над землей на добрых шесть футов и четыре дюйма, напоминая скульптуру из дерева, вырубленную топором дровосека. В костюме из зеленого полиэстера с короткими, не хватало, как минимум, дюйма, рукавами, рубашке цвета человеческой мочи и галстуке, который своей крикливостью мог бы сойти за флаг страны «третьего мира», он выглядел, как чудовище доктора Франкенштейна, отпущенное на вечер в бары Трансильвании.
— Тебе бы лучше начать соображать, что к чему, недоумок, — посоветовал Руди Младшему, схватившись руками за перекладину изножия кровати, словно хотел вырвать ее и, использовав вместо дубинки, научить зятя уму-разуму.
Если Большой Руди и был отцом Наоми, ей от него не досталось ни единого гена. Должно быть, яйцеклетка матери оплодотворилась его громоподобным ревом, потому что Наоми ничего не взяла от отца, ни внешне, ни внутренне.
Шина Хэкачак в свои сорок четыре года красотой превосходила любую из кинозвезд. Выглядела она на двадцать лет моложе своего возраста и так напоминала умершую дочь, что Младшего охватила эротическая ностальгия.
Но сходство между Наоми и матерью внешностью и заканчивалось. Шину отличали крикливость, себялюбие и грубость: лексиконом она могла соперничать с владелицей борделя портового города.
Она встала рядом с Большим Руди, и поток ругательств окатил Младшего, как струя нечистот, выплеснувшаяся из шланга ассенизаторской машины.
Затем к родителям присоединилась третья и последняя Хэкачак, двадцатичетырехлетняя Кайтлин, старшая сестра Наоми. Природа жестоко обошлась с Кайтлин, которая унаследовала внешность отца и самые отвратительные черты характера обоих родителей. Особый оттенок карих глаз приводил к тому, что при не слишком ярком освещении ее злые гляделки становились красными, как кровь.
К другим «достоинствам» Кайтлин относились пронзительный голос и пристрастие к ругани, характерное и для остальных Хэкачаков, но сейчас она не участвовала в словесной атаке, решив, что родители справятся сами. Но взгляд, которым она сверлила Младшего, в должных геологических условиях моментально пробил бы земную кору и добрался до скрытого под ней нефтяного месторождения.
К счастью для Младшего, они не пришли к нему днем раньше, скорбя об утрате, если, конечно, мысль о скорби заглянула в их головы.
С Наоми они никогда не были близки. Она как-то сказала, что в семье чувствовала себя Ромулом или Ремом, которых выкормила волчица, или Тарзаном, если бы он попал в руки злобных горилл. Младший видел в Наоми Золушку, красивую и добрую, а себя — любящим принцем, который ее спас.
Хэкачаки прибыли, отгоревав. В больницу их привела весть о том, что Младший выразил нежелание заработать деньги на трагической гибели жены. Они уже знали, что он отказался выслушать предложения Накера, Хисска и Норка.
Шансы родственников Наоми получить компенсацию за боль и страдания, причиненные смертью горячо любимой дочери и сестры, значительно уменьшались, если бы ее муж не пожелал взвалить ответственность за безвременную смерть Наоми на соответствующие структуры округа, штата, противопожарной службы. Вот тут, чего раньше никогда не случалось, они хотели, чтобы он выступил с ними единым фронтом, одной семьей.
Уже в тот момент, когда Младший сталкивал Наоми с наблюдательной площадки, он предвидел эту встречу с Руди, Шиной и Кайтлин. Он знал, что прикинется, будто предложение оплатить утрату деньгами, поступившее от штата, оскорбляет его, изобразит отвращение, очень убедительно будет сопротивляться нажиму… но потом, проведя в скорби и печали дни и недели, с неохотой позволит неутомимым Хэкачакам убедить его сдаться под напором их всесокрушающей жадности.
И к тому времени, как свирепые родственники его жены таки добились бы своего, Младший успел бы завоевать симпатии Накера, Хисска, Норка и всех остальных, у кого могли возникнуть подозрения в том, что он приложил руку к гибели жены. Возможно, даже Томас Ванадий поймет, что обвинял его напрасно.
Крича, как стервятники, ожидающие, когда же их предполагаемый обед отдаст концы, Хэкачаки получили два строгих предупреждения от медицинских сестер. Их попросили утихомириться и не тревожить пациентов, которые лежали в соседних палатах.
Чаще обычного встревоженные сестры, а один раз даже интерн, заглядывали в палату, чтобы проверить состояние Младшего. Они спрашивали, в силах ли он принимать посетителей, таких посетителей.
— Других родственников, кроме них, у меня нет, — отвечал Младший, как он надеялся, с печалью и готовностью к страданиям.
Его слова расходились с действительностью. Отец Младшего, неудачливый художник и большой любитель спиртного, жил в Санта-Монике, штат Калифорния. Его мать — она развелась с отцом, когда Младшему было четыре года, — двенадцать лет тому назад поместили в клинику для психохроников. Виделся он с ними редко. Наоми ничего о них не говорил. Такие отец и мать не делали сыну чести.
Когда очередная встревоженная медсестра покинула палату, Шина наклонилась к Младшему. Больно ухватила за щеку большим и указательным пальцами, словно хотела вырвать оттуда кусок мяса и сожрать его.
— Заруби себе на носу, безмозглый кретин. Я потеряла дочь, драгоценную дочь, мою Наоми, свет в окошке.
Кайтлин посмотрела на мать, как на предателя.
— Наоми… двадцать лет тому назад она выпрыгнула из моего чрева — не твоего, — яростным шепотом продолжала Шина. — Если кто-то сейчас и страдает, так это я, а не ты. И вообще, кто ты такой? Какой-то парень, который пару лет долбил ее, вот и все твои заслуги. А я — ее мать. Тебе никогда не понять мою боль. И если ты не встанешь плечом к плечу с семьей, чтобы заставить этих говнюков заплатить, сколько положено, я лично отрежу тебе яйца, когда ты будешь спать, и скормлю моему коту.
— У вас нет кота.
— Так я его куплю, — пообещала Шина.
И Младший знал, что это не пустая угроза. Даже если бы ему не хотелось брать деньги, а ему хотелось, он бы никогда не решился пойти наперекор Шине.
Руди, огромный, как Биг Фут[169], и лживый, как лис, и изворотливый, как ящерица, боялся этой женщины.
У всех троих были сугубо человеческие причины жаждать денег. В пяти городках Орегона Руди принадлежали шесть приносящих неплохой доход салонов по торговле подержанными автомобилями и один, его гордость, салон, продающий как новые, так и подержанные «Форды», но он привык жить на широкую ногу. К тому же четыре раза в год он ездил в Вегас, где просто сорил деньгами. Шине тоже нравился Вегас, но предпочтение она отдавала не казино, а магазинам. Кайтлин любила мужчин, особенно красавчиков, а поскольку в темной комнате ее могли спутать с отцом, за удовольствие приходилось платить.
В какой-то момент, когда трое Хэкачаков пошли в особенно яростную атаку, Младший заметил стоящего у двери и с любопытством наблюдающего за происходящим Ванадия. «Превосходно», — подумал он. Притворился, что не видит детектива, а когда еще раз скосил глаза на дверь, оказалось, что Ванадий исчез. Словно его и не было.
Хэкачаков выдворили из палаты на обед, но потом они вернулись и продолжили атаку. Больница никогда не видела такого спектакля. На работу пришла другая смена, новые сестры по делу и без оного заглядывали в палату Младшего, чтобы полюбоваться этим захватывающим зрелищем.
И когда все семейство, несмотря на протесты, выдворили из палаты — вышло время, отведенное на посещения, — Младший так и не уступил их напору. Он понимал, что должен сопротивляться как минимум несколько дней, чтобы убедить всех, что соглашается взять деньги против своей воли.
Оставшись один, он понял, что выжат досуха. Физически, эмоционально, интеллектуально.
Убийство далось ему легко, а вот последствия изматывали намного больше, чем он предполагал. И хотя денежные выплаты штата обеспечили бы ему безбедную жизнь до конца его дней, напряжение было слишком уж велико. Вот Младший и подумал, а стоило ли ради этого идти на такой риск.
Он решил, что никогда больше не пойдет на импульсивное убийство. Никогда. Более того, он дал зарок больше никого не убивать, разве что при самозащите. Скоро он станет богатым… если его поймают, будет что терять. Убийство — замечательная авантюра. Жаль, конечно, что он больше не сможет позволить себе такого удовольствия.
Если бы он знал, что до окончания месяца дважды нарушит данное себе слово и ни одна из жертв, к сожалению, не будет Хэкачаком, он бы не заснул с такой легкостью. Ему бы не снилось, как он ловко крадет сотни четвертаков из карманов Томаса Ванадия, тогда как детектив тщетно пытается найти хоть один.
В понедельник утром высоко над могилой Джо Лампиона прозрачное синее калифорнийское небо сияло таким ярким и чистым светом, что казалось, будто лежащий под ним мир отмылся от всей присущей ему грязи.
Огромная толпа скорбящих присутствовала на службе в церкви Святого Фомы. Места в церкви всем не хватило, многие остались на ступенях и тротуаре, а потом все до единого отправились на кладбище.
Агнес, сопровождаемую Эдомом и Джейкобом, на кресле-каталке катили по траве между каменными надгробиями к последнему прибежищу мужа. И хотя новое кровотечение ей не грозило, доктор порекомендовал ей избегать нагрузок.
На руках она держала Бартоломью. Погода выдалась достаточно теплой, так что младенца особо не кутали.
Без ребенка Агнес не пережила бы похорон. Но маленький комочек на руках стал для нее якорем, заброшенным в море будущего, не позволяющим ей с головой окунуться в воспоминания о прошлом, о всех хороших днях, проведенных с Джоем, в воспоминания, которые в этот критический момент словно удары молота разбили бы ей сердце. Потом эти воспоминания послужили бы ей утешением. Но не сейчас.
Земляной холм у могилы прикрывали охапки цветов и листья папоротника. На подвешенный гроб накинули черную материю, чтобы скрыть зев могилы.
Человек верующий, в тот момент Агнес не смогла отгородиться верой от мрачной, отвратительной реальности присутствия смерти. В черном балахоне, костлявая, Смерть была рядом, бродила среди тех, кто провожал Джоя в последний путь, твердо зная, что со временем заберет с собой всех и каждого.
Стоя по бокам кресла-каталки, Эдом и Джейкоб уделяли внимание не столько погребальной службе, сколько небу. Оба брата хмурились, оглядывая бездонную голубизну, потому что не ждали от нее ничего хорошего.
Ахнес полагала, что Джейкоб дрожал, предчувствуя, что им на головы вот-вот свалится аэробус, в лучшем случае легкий одномоторный самолет. Эдом, должно быть, прикидывал вероятность падения на кладбище в этот самый час астероида, который каждые несколько сотен тысяч лет уничтожал жизнь на всей планете.
Душу рвало в клочья, но Агнес не могла позволить себе дать волю чувствам. Променяй она надежду на отчаяние, как ее братья, Бартоломью умер бы до того, как родился. Он не мог обойтись без ее оптимизма, кто еще сумеет научить его радоваться жизни.
После службы среди всех, кто хотел выразить Агнес свои соболезнования, к ней подошел и Пол Дамаск, владелец «Аптеки Дамаска» на Океан-авеню. Смуглолицый, сказывалось средиземноморское происхождение, и невероятно рыжеволосый. С рыжими бровями, ресницами и усами, его симпатичное лицо отливало бронзой с патиной-морщинками.
Пол опустился на колено у ее кресла-каталки.
— Это знаменательный день, Агнес. Это знаменательный день со всеми его началами. Гм-м-м?
Слова эти он произносил в полной уверенности, что она понимает их смысл, улыбаясь, поблескивая глазами, чуть ли не подмигивая, словно они были членами некоего тайного общества, в котором три повторенных слова являлись кодом и содержали в себе нечто гораздо большее, чем слышалось в них всем остальным.
Прежде чем Агнес успела ответить, Пол поднялся и отошел. Другие друзья преклоняли колено у кресла-каталки, и скоро она потеряла из виду фармацевта, который растворился в толпе.
Это знаменательный день, Агнес. Это знаменательный день со всеми его началами.
Такие странные слова.
Покрывало таинственности окутало Агнес, нервируя, но не вызывая неприятия.
По ее телу пробежала дрожь, и Эдом, опасаясь, что она замерзла и может простудиться, снял пиджак и накинул его на плечи Агнес.
В тот же понедельник утро в Орегоне выдалось мрачным, тяжелые туши дождевых облаков низко повисли над кладбищем, устроив Наоми невеселые проводы, но не пролились дождем.
Стоя у могилы, Младший пребывал в отвратительном настроении. Ему обрыдло изображать горе.
Три с половиной дня прошло с того момента, как он столкнул жену со смотровой площадки пожарной вышки, и за это время ему пришлось многое вынести. Весельчак по натуре, он не отказывался ни от одного приглашения на вечеринку. Ему нравилось смеяться, любить, жить, но разве он мог наслаждаться жизнью сейчас, зная, что должен постоянно изображать скорбь и разговаривать с нотками печали.
Хуже того, чтобы убедительно демонстрировать душевную боль и избежать подозрений в причастности к смерти Наоми, ему предстояло играть роль безутешного вдовца как минимум пару недель, а то и целый месяц. Будучи убежденным последователем системы самосовершенствования, созданной доктором Цезарем Зеддом, Младший не терпел людей, которые в своих действиях руководствовались сентиментальностью и общественным мнением, а теперь ему предстояло прикидываться, что он — один из них, причем прикидываться достаточно долго.
Будучи необычайно впечатлительным, он выразил скорбь по Наоми страданиями тела, неудержимой рвотой, горловым кровотечением, потерей контроля над основными функциями организма. Горе его было так велико, что едва не убило его. Но сколько же можно горевать, надо и честь знать.
Лишь несколько человек собрались у могилы. Младшему и Наоми вполне хватало компании друг друга, поэтому, в отличие от большинства молодых пар, у них практически не было друзей.
Хэкачаки, разумеется, присутствовали. Младший до сих пор не согласился присоединиться к ним в погоне за кровавыми деньгами. И знал, что покоя ему не будет, пока они не добьются желаемого.
Синий костюм Руди, как обычно, был ему мал и чуть ли не трещал по швам. Но здесь, на кладбище, на ум не приходила мысль о том, что у него плохой портной. Нет, создавалось полное ощущение, что он — осквернитель могил и костюм этот снял с кого-то из покойников.
На фоне гранитных монументов Кайтлин казалась пришелицей из потустороннего мира, поднявшейся из сгнившего гроба, чтобы мстить живым.
Руди и Кайтлин то и дело злобно посматривали на Младшего, а Шина точно испепелила бы его взглядом, но он не мог различить ее глаз за черной вуалью. Затянув свою потрясающую фигуру в черное платье, скорбящая мамаша, похоже, хотела как можно скорее покончить с выражением горя, потому что по ходу службы не раз и не два подносила к глазам руку с часами.
Младший собрался капитулировать в этот же день, на встрече родственников и семьи. Руди пригласил всех на фуршет, который организовал в выставочном зале своего нового фордовского салона, закрытого по такому случаю до трех часов дня, скорбные вздохи, легкая закуска и трогательные воспоминания на фоне новеньких, сверкающих «Тандербердов», «Гэлакси» и «Мустангов». Фуршет предоставлял Младшему прекрасную возможность в присутствии свидетелей с неохотой, слезами, а то и злостью уступить яростному напору хэкачаковского материализма.
На том же кладбище, в ста пятидесяти ярдах от них, проходили еще одни похороны, причем народу на них собралось гораздо больше. Служба там началась раньше, и теперь люди уже тянулись к своим автомобилям.
Младший лишь мельком глянул на них, обратил внимание на то, что большинство — негры, и предположил, что хоронили тоже негра.
Его это удивило. Разумеется, Орегон не тянул на Глубокий Юг[170]. Наоборот, считался прогрессивным штатом. Тем не менее он удивился. В Орегоне жило не так уж много негров, горстка, в сравнении с другими штатами, однако до этого дня Младший полагал, что у них свои, отдельные кладбища.
Он ничего не имел против негров. Не желал им зла. Не испытывал к ним предубежденности. Живи и давай жить другим. По его разумению, пока негры держались своих и подчинялись общественным нормам, как все остальные, они имели право жить в мире и покое.
Но могила этого цветного человека располагалась выше могилы Наоми: кладбище находилось на склоне холма. Со временем, по мере того как тело негра начнет разлагаться, вытекающая из него жидкость проникнет в почву. Когда сильный дождь как следует промочит землю, почвенными водами жидкость, вытекшую из трупа негра, понесет вниз, пока она не доберется до могилы Наоми и не смешается с ее останками. Младший полагал, что такого быть не должно.
Но он ничего не мог с этим поделать. Перенос тела Наоми в другую могилу, на другое кладбище, на котором не было бы негров, вызвал бы множество разговоров. А ему не хотелось привлекать к себе дополнительное внимание.
Он решил, однако, обратиться к адвокату, чем быстрее, тем лучше, и составить завещание. Он хотел, чтобы тело его кремировали, а пепел захоронили в одной из мемориальных стен, выше уровня земли, чтобы в урну ничего не натекло.
Только один из участников вторых похорон направился не к стоящим в рядок автомобилям. Мужчина в темном костюме спускался по склону холма прямо к могиле Наоми.
Младший и представить себе не мог, с какой стати какому-то негру захотелось принять участие в похоронах его жены. Ему оставалось лишь надеяться, что не возникнет никакого конфликта.
Священник замолчал. Служба завершилась. Никто не подошел к Младшему с соболезнованиями. Их собирались выразить позже, на фуршете в салоне, где продавались автомобили компании «Форд».
Теперь он уже узнал приближающегося мужчину. Не негр и не незнакомец. Сам детектив Томас Ванадий, который достал его никак не меньше Хэкачаков.
Младший подумал о том, чтобы уйти до прихода Ванадия: их разделяло еще семьдесят пять ярдов. Но побоялся, что кто-то подумает, будто он стремится как можно скорее сбежать с могилы вроде бы любимой жены.
К этому времени у могилы, помимо Младшего, оставались только владелец похоронного бюро и его помощник. Они спросили, опускать ли гроб прямо сейчас или подождать его ухода.
Младший разрешил опускать гроб.
Двое мужчин отцепили и закатали зеленую складчатую юбку, прикрывавшую могильную лебедку, на канатах которой висел гроб. Зеленую, а не черную, потому что Наоми любила природу: Младший продумал и такие мелочи.
Открылась дыра в земле. С темными, поблескивающими влагой стенами. Под тенью гроба в черной глубине пряталось дно могилы.
Подошел Ванадий, встал рядом с Младшим. Дешевый черный костюм сидел на нем лучше, чем на Руди. Детектив держал в руке белую розу на длинном стебле.
Лебедка приводилась в движение двумя ручками. Владелец похоронного бюро и его помощник начали синхронно их поворачивать, и под скрип шестеренок гроб медленно опустился в могилу.
— Согласно лабораторным данным, ребенок, которого она носила, практически наверняка твой, — нарушил молчание Ванадий.
Младший ничего не ответил. Он по-прежнему злился на Наоми, потому что она скрыла от него беременность, но порадовался своему отцовству. Теперь Ванадий не мог использовать измену Наоми как мотив убийства.
Эта приятная новость одновременно и опечалила его. Он потерял не только любимую жену, но и своего первенца. Он хоронил всю семью.
Не желая показывать копу, что известие об отцовстве порадовало его, Младший, не отрывая глаз от могилы, спросил:
— На чьи вы приходили похороны?
— Дочь друга. Говорят, она погибла в дорожно-транспортном происшествии в Сан-Франциско. Она была моложе Наоми.
— Трагично. Ее струна оборвалась слишком быстро. Ее музыка преждевременно затихла. — Младший чувствовал себя настолько уверенно, что позволил себе иронизировать над идиотской теорией копа. — Во Вселенной сейчас диссонанс, детектив. Никто не знает, как отголоски этого диссонанса отразятся на вас, на мне, на всех нас.
Подавив ухмылку и сохраняя серьезное выражение лица, он искоса глянул на Ванадия, но детектив смотрел в могилу Наоми, словно и не расслышал насмешки… а если и расслышал, не понял, что над ним издеваются.
И тут Младший увидел кровь на правом манжете рукава Ванадия. Кровь капала и с руки.
С длинного стебля белой розы не срезали шипы. А Ванадий сжал его так сильно, что они вонзились в мясистую ладонь. Но он, похоже, не замечал боли.
На Младшего вдруг напал страх. Ему захотелось как можно скорее уйти от этого психа. Но он не мог заставить себя сдвинуться с места.
— Этот знаменательный день, — говорил Ванадий, как всегда монотонно, не отрывая взора от могилы, — казалось бы, наполнен ужасной завершенностью. Но, как всякий день, в действительности его наполняют начала, и ничего больше.
С глухим стуком гроб Наоми соприкоснулся с дном могилы. Для Младшего удар этот точно знаменовал завершенность целого периода его жизни.
— Этот знаменательный день, — пробормотал детектив. Решив, что ему нет необходимости выслушивать остальное,
Младший повернулся и направился к стоящему на дороге «Субарбану».
После его приезда на кладбище налитые дождем облака не стали темнее, однако теперь они казались Младшему более зловещими.
Подойдя к автомобилю, он оглянулся.
Владелец похоронного бюро и его помощник заканчивали разбирать лебедку. Еще немного, и кладбищенскому рабочему осталось бы только закопать могилу.
На глазах у Младшего Ванадий вытянул над могилой правую руку. С зажатой в ней белой розой, стебель и шипы которой пятнала кровь. Разжал пальцы, цветок упал в яму в земле, на гроб Наоми.
В тот же понедельник, вечером, после того, как Фими и солнце ушли в темноту, Целестина обедала с отцом и матерью в столовой дома священника.
Другие родственники, друзья, прихожане разошлись. И в доме воцарилась жуткая тишина.
Прежде в доме царили уют, тепло и любовь. Они никуда не делись, хотя иной раз по спине Целестины пробегал холодок, причину которого не следовало искать в сквозняке. Никогда раньше в доме не чувствовалось пустоты, но теперь он опустел: Фими навсегда покинула его.
Утром ей вместе с матерью предстояло вернуться в Сан-Франциско. Ей не хотелось оставлять отца наедине с этой пустотой.
Однако задерживаться в Орегоне они не могли. Младенца вскорости должны были выписать из больницы. Грейс и священник уже получили временное разрешение на опеку, так что Целестина могла, как и собиралась, взять на себя воспитание девочки.
Как обычно, обедали при свечах. Романтика давно и навечно поселилась в душах родителей Целестины. Опять же, они верили, что торжественная обстановка оказывает благотворное влияние на детей, даже если обед состоял всего лишь из куска мясного рулета.
Они не относились к баптистам, напрочь отказавшимся от спиртного, но вино ставилось на стол только по особым случаям. На первом обеде после похорон, после молитв и слез, семейная традиция требовала тоста за упокой души ушедшей. Один бокал. «Мерло».
В данном случае мерцание свечей создавало не просто романтическую атмосферу, но словно окутывало столовую благоговейной тишиной.
Медленно, словно совершая церемониальный обряд, отец Целестины открыл бутылку и наполнил три бокала. Руки его дрожали.
Отражения язычков пламени поблескивали на резных поверхностях хрустальных стенок, на высоких ножках бокалов.
Они сидели у одного края стола. Темно-красное вино засверкало рубинами, когда Целестина подняла свой бокал.
Священник произнес короткий тост, говорил он так тихо, что слова, минуя уши, казалось, сразу достигали разума и сердца Целестины.
— За нашу дорогую Фими, которая сейчас с богом.
— За мою нежную Фими… которая никогда не умрет, — добавила Грейс.
Очередь дошла до Целестины.
— За Фими, которая будет в моей памяти каждый час каждого дня до конца моей жизни, пока мы вновь не встретимся. И… за этот знаменательный день.
— За этот знаменательный день, — повторил отец.
Вино отдавало горечью, но Целестина знала, что оно сладкое. Горечь была в ней, а не в винограде.
Она чувствовала, что подвела сестру. Она не знала, что еще могла сделать, но, будь она мудрее, проницательнее, внимательнее, этой страшной потери можно было бы избежать.
Какую она может принести пользу, какой от нее может быть толк, если она не смогла спасти свою младшую сестричку?
В мерцании свечей лица родителей расплывались, они словно превращались в ангелов из детских снов.
— Я знаю, о чем ты думаешь. — Мать наклонилась над столом, накрыла ее руку своей. — Я знаю, что ты чувствуешь себя никому не нужной, беспомощной, но ты должна помнить вот о чем…
Отец Целестины накрыл их руки своей большой рукой.
И Грейс, вновь доказывая, что не зря ее так назвали, произнесла имя человека, который со временем принесет истинный покой душе Целестины.
— Помни о Бартоломью.
Дождь, который угрожал пролиться на утренние похороны, наконец начался во второй половине дня, но к ночи орегонское небо стало чистым и сухим. От горизонта до горизонта его заполнили звезды, среди которых завис яркий полумесяц, то ли серебристый, то ли стальной.
Около десяти вечера Младший вернулся на кладбище и поставил «Субарбан» на том месте, где утром стояли автомобили негров. Естественно, в столь поздний час на кладбище не было ни души.
Его привело туда любопытство. Любопытство и обостренный инстинкт самосохранения. Ванадий подходил к могиле Наоми не для того, чтобы проводить ее в последний путь. Он подходил по своим полицейским делам. Возможно, те же дела привели его и на другие похороны.
Пройдя по асфальтовой дорожке, проложенной между надгробиями, ярдов пятьдесят, он включил фонарик и осторожно ступил на скользкую после дождя траву.
В городе мертвых царила абсолютная тишина. Ночь замерла, ветерок не шептал в кронах елей и сосен, стоявших, как часовые, вкруг поколений костей.
Найдя новую могилу, примерно в том месте, где и рассчитывал ее найти, Младший удивился, обнаружив, что на ней уже установлено надгробие из черного гранита, а не простая металлическая табличка с именем усопшего. Простое надгробие, не поражающее ни размерами, ни дизайном. Тем не менее изготовители памятников обычно на недели отставали от могильщиков, потому что камни, с которыми они работали, требовали больше труда, да и спешки с ними не было никакой, в отличие от хладных трупов, которые лежали под надгробиями.
Младший предположил, что умершая девушка происходила из достаточно важной в негритянской среде семьи, отсюда и спешка с памятником. Ванадий, по его словам, был другом семьи. Следовательно, отец семейства скорее всего полицейский.
Младший приблизился к надгробию сзади, обошел его, направил фонарь на выбитые на камне факты: …любимой дочери и сестре… Серафиме Этионеме Уайт. Потрясенный, он погасил фонарь.
Почувствовал, что его изобличили, выставили напоказ, поймали.
В холодной тьме воздух с шумом вырывался изо рта, замерзая под лунным светом. Частота вздохов наглядно доказывала его вину любому свидетелю, который в этот момент оказался бы рядом.
Разумеется, эту девушку он не убивал. Она погибла в дорожно-транспортном происшествии. Так ведь сказал Ванадий?
Десятью месяцами раньше, после операции на сухожилии, вызванной травмой ноги, Серафиму направили в диспансер лечебной физкультуры, в котором работал Младший. Ей назначили три занятия в неделю.
Поначалу, когда Младшему сказали, что его пациенткой будет негритянка, ему очень не хотелось с ней заниматься. Программа реабилитации требовала не только специальных упражнений по восстановлению подвижности, но и массажа, что ему особенно не нравилось.
В принципе он не имел ничего против мужчин или женщин с другим цветом кожи. Живи и давай жить другим. Одна земля, одни люди. И все такое.
С другой стороны, человек обязан во что-то верить. Младший не засорял голову суеверной ерундой, не считал необходимым ограничивать себя взглядами буржуазного общества или его чопорными представлениями о том, что есть хорошо, а что плохо, где добро, а где зло. А верил он (собственно, только в это он и верил) исключительно в Каина Младшего, и вот тут вера его по истовости не знала равных. Себя он чтил как самого главного святого. Как доходчиво объяснял Цезарь Зедд, если человеку хватало ума отбросить все ложные верования и запрещения, которые дурили голову человечеству, если он приходил к единственно правильному выводу, что верить можно только в себя, тогда он обретал возможность доверять собственным инстинктам, ибо они освобождались от тлетворного влияния общества, и мог не сомневаться в том, что успех и счастье будут ему гарантированы, при условии, что он во всем будет следовать этим основополагающим чувствам.
Инстинктивно он знал, что не должен делать массаж неграм. Чувствовал, что этот контакт каким-то образом запачкает его, физически или морально.
Но просто так отказаться от черной пациентки он не мог. В июле предыдущего года президент Линдон Джонсон, поддержанный и демократической, и республиканской партиями, подписал «Закон о гражданских правах 1964 года», так что верящим в собственное превосходство стало опасно выражать свои взгляды, которые теперь могли истолковать как расовые предрассудки. Его могли и уволить.
К счастью, буквально перед тем, как заявить о своих истинных чувствах начальнику и рискнуть оказаться на улице, Младший увидел будущую пациентку. В пятнадцать лет Серафима была ослепительна красива, пожалуй, завораживала взор так же, как Наоми, и инстинкт подсказал Младшему, что шанс запачкаться от контакта с ней физически или морально ничтожно мал.
Как и на всех женщин, достигших половой зрелости и еще не задумывающихся о вечном, Младший произвел на нее впечатление. Она ничего такого ему не говорила, во всяком случае, словами, но он знал, что ее влечет к нему, по брошенным на него взглядам, по тону, которым она произносила его имя. За три недели, которые занял курс лечебной физкультуры, Серафима бессчетное число раз демонстрировала маленькие, но вполне убедительные доказательства горящего в ней сексуального желания.
На последнем занятии Младший узнал от девушки, что в этот вечер она останется дома одна: родители собрались куда-то отъехать. Она сказала об этом ненароком, как бы между прочим, но Младший превращался в ищейку, когда речь заходила о соблазнении, и унюхивал даже самый слабый запах готовности отдаться.
Позднее, когда он появился у ее двери, она изобразила изумление и тревогу.
Он понимал, что Серафима, как и многие женщины, хотела, чтобы ее трахнули, сама на это напрашивалась… однако в своей самооценке не могла посмотреть правде в глаза и признать собственную сексуальную агрессивность. Ей хотелось видеть себя скромной, застенчивой, невинной, какой и положено быть дочери священника… а сие означало, что от Младшего требовалось проявить грубость, чтобы дать Серафиме то, чего ей так хотелось получить. И он с радостью потрафил девушке.
Как выяснилось, Серафима действительно оказалась девственницей. Младшего это только распалило. Так же как мысль о том, что он овладеет ею в доме ее родителей… более того, в доме приходского священника.
На этом его везение не закончилось: он смог вкушать прелести девушки под голос ее отца, что возбуждало сверх всякой меры. Когда Младший позвонил в дверь, Серафима сидела в своей комнате, слушала магнитофонную запись проповеди, которую готовил ее отец. Преподобный обычно надиктовывал первый вариант, который потом дочь записывала на бумаге. Три часа Младший без устали долбил ее под отцовский голос. «Присутствие» священника действовало как стимулятор и толкало на эротические новации. И когда Младший насытился, Серафима прошла с ним полный курс сексуального образования. Ни один мужчина уже ничему не мог ее научить.
Она сопротивлялась, плакала, притворялась, что ей противно, пыталась имитировать стыдливость, клялась, что сдаст его полиции. Другой мужчина, не столь разбирающийся в психологии женщин, как Младший, мог бы подумать, что девушка действительно сопротивляется, действительно обвиняет его в насилии. Другой мужчина мог бы даже дать задний ход, но Младшего Серафима провести не могла.
Удовлетворенная, она хотела иметь оправдание для того, чтобы и дальше обманывать себя, верить, что она не шлюха, что она — жертва. На самом-то деле она никому не хотела говорить о том, что он с ней выделывал. Вместо этого она просила его, пусть не в лоб, но безусловно просила, дать ей повод сохранить в тайне их сексуальный секрет, предлог для того, чтобы и дальше притворяться, что она не напрашивалась на его визит и все, за этим последовавшее.
Поскольку он искренне любил женщин и ему хотелось во всем следовать их желаниям, Младший и тут пошел ей навстречу, красочно описав, как будет он мстить, если Серафима скажет кому-нибудь о том, чем они тут занимались. Князь Влад, обожавший усаживать своих пленников на колы, исторический прототип Дракулы Брэма Стокера, — спасибо тебе, клуб «Книга месяца», — не мог бы придумать более страшных пыток и мучений, чем те, которые, по словам Младшего, ждали священника, его жену и саму Серафиму. Ему страшно нравилось притворяться, что он запугивает девушку, и он видел, что и ей в равной степени нравится притворяться, будто она принимает его угрозу за чистую монету.
К словам он добавил несколько тумаков по тем местам, где синяки не будут видны, на животе и груди, а потом отправился к Наоми, на которой женился чуть меньше пяти месяцев тому назад.
К удивлению Младшего, когда Наоми проявила интерес к любовным утехам, он без труда выполнил супружеский долг. Хотя ему казалось, что весь его запал остался в доме преподобного Гаррисона Уайта.
Разумеется, он любил Наоми и никогда не мог ей отказать. В ту ночь он был особенно нежен с ней, а если бы знал, что менее чем через год судьба навсегда разлучит их, был бы еще нежнее.
Младший все стоял у могилы Серафимы, вырывающееся из его груди дыхание клубилось вокруг него в стылом ночном воздухе, словно он превратился в дракона.
Занимал его один вопрос: заговорила ли девушка?
Естественно, она жаждала получить все, что он ей дал, но, возможно, не желая признаться в этом себе самой, она все более поддавалась нарастающему чувству вины, пока окончательно не убедила себя, что ее таки изнасиловали. Психопатическая маленькая сучка.
Может, этим и объясняется, почему, в отличие от остальных, Томас Ванадий заподозрил Младшего в убийстве жены?
Если детектив верил, что Серафиму изнасиловали, естественное желание отомстить за дочь друга могло заставить его четыре дня так безжалостно давить на Младшего.
Но… пожалуй, что нет. Если бы Серафима сказала, что ее изнасиловали, полиция в считанные минуты появилась бы на пороге дома Младшего с ордером на арест. А то, что у них не было доказательств, не имело никакого значения. В этот век глубокой симпатии к тем, кто ранее жестоко притеснялся, слово несовершеннолетней негритянки имело бы куда больший вес, чем безупречная репутация Младшего и его уверения в том, что никакого преступления он не совершал.
Ванадий, конечно же, понятия не имел о том, что связывало Младшего и Серафиму Уайт. А теперь девушка уже никогда не заговорит.
Младший вспомнил точные слова детектива: «Говорят, она погибла в дорожно-транспортном происшествии». Говорят…
Как обычно, Ванадий все пробубнил на одной ноте, никак не выделив первое слово. Однако Младший чувствовал, что у детектива возникли сомнения в причине смерти девушки.
А может быть, любая смерть в результате несчастного случая казалась Ванадию подозрительной. И в навязчивом преследовании Младшего для него не было ничего необычного. После многих лет, отданных расследованию убийств, после многих встреч с исходящим от человека злом он, возможно, стал мизантропом и параноиком.
Младший мог разве что пожалеть этого грустного, приземистого, не ведающего душевного покоя детектива, рассудок которого повредился долгими годами службы обществу.
Вот тут светлую сторону искать не пришлось. Если среди копов и прокуроров у Ванадия репутация параноика, гоняющегося не за настоящими преступниками, а за фантомами, мало кто согласится с ним в том, что Наоми убили. Если каждая смерть выглядит для него подозрительной, он быстро потеряет интерес к Младшему и переключится на другого бедолагу, начнет с той же энергией выдавливать из него признание в убийстве.
И если он обратит эту энергию на поиски убийцы Серафимы, девушка даже после смерти окажет ему, Младшему, немалую услугу. Как бы она ни умерла, в ДТП или нет, уж к ее-то смерти Младший не имел абсолютно никакого отношения.
Постепенно к нему вернулось спокойствие. Клубы пара уступили место маленьким облачкам, которые испарялись в двух дюймах от губ.
Прочитав даты на надгробии, он увидел, что дочь священника умерла седьмого января, через день после падения Наоми с пожарной вышки. На тот день у Младшего было железное алиби.
Он выключил фонарик, несколько мгновений постоял, прощаясь с Серафимой. Такая нежная, такая невинная, с такой великолепной фигурой.
Грусть сжала ему сердце, но он не заплакал.
Если бы их отношения не ограничивались одним вечером страсти, если бы они не жили в двух разных мирах, если б она не была несовершеннолетней и связь с ней не грозила длительным тюремным сроком, тогда, возможно, они могли бы не скрывать свою близость и ее смерть поразила бы его в самое сердце.
Призрачный серп бледного света подрагивал на черном граните.
Младший перевел взгляд с надгробия на полумесяц. Прямо-таки серебряный турецкий ятаган с двумя зловеще-острыми концами, подвешенный на нити гораздо тоньше человеческого волоса.
И хотя он видел перед собой всего лишь полумесяц, ему вдруг стало как-то не по себе.
Внезапно он почувствовал, что ночь… наблюдает за ним.
Не зажигая фонарь, положившись только на лунный свет, он спустился к дороге. Подошел к «Субарбану», взялся за ручку дверцы со стороны водителя и нащупал ладонью какой-то лежащий на ней маленький, плоский, холодный предмет.
Резко отдернул руку. Предмет упал, глухо стукнувшись об асфальт.
Младший включил фонарь. Луч выхватил из темноты лежащий на черном асфальте серебряный диск. Полную луну в ночном небе.
Четвертак.
Конечно же, тот самый четвертак. Который в прошлую пятницу не обнаружился в кармане больничного халата, где ему полагалось лежать.
Он очертил фонарем круг, разгоняя нависшие над «Субарбаном» тени.
Никаких следов Ванадия. Правда, он мог спрятаться за одним из высоких монументов, благо около дороги их хватало, или за стволом дерева. Детектив мог стоять совсем рядом. А мог и уйти.
После короткого колебания Младший поднял монету. Хотел зашвырнуть ее в темноту, к надгробиям.
Однако, если Ванадий наблюдал за ним и увидел бы, что он выбросил четвертак, то мог бы прийти к выводу, что его нетрадиционный подход срабатывает, что нервы Младшего уже на пределе. Имея в противниках сумасшедшего копа, он не решался выказать даже секундную слабость.
Младший сунул монету в карман брюк.
Выключил фонарь. Прислушался.
Наверное, ожидал, что до него донесется голос Ванадия, где-то неподалеку напевающего один из куплетов песни «Кто-то поглядывает на меня».
Минуту спустя полез в карман. Нащупал монету.
Открыл дверцу «Субарбана», сел за руль, захлопнул дверцу, но двигатель не завел.
Конечно, ночной визит на кладбище — решение не из удачных. Вероятно, детектив выследил его. И теперь думает о том, какой мотив привел его сюда в столь поздний час.
Младший, поставив себя на место детектива, смог предложить несколько причин, объясняющих его появление на могиле Серафимы. К сожалению, ни одна из них не подтверждала его невиновность.
А самое ужасное заключалось в том, что Ванадий мог задаться вопросом: а что могло связывать Младшего и Серафиму? В этом случае для него не составило бы труда выяснить, что Серафима была пациенткой Младшего, а потом, в своей паранойе, прийти к выводу, что Младший имеет какое-то отношение к ДТП, унесшему жизнь Серафимы. Безумие, конечно, но детектив, похоже, не отличался здравомыслием.
В наилучшем варианте Ванадий мог бы решить, что Младший приехал, чтобы узнать, на чьи похороны приходила его Немезида, воплощенная в современного полицейского… Собственно, таковым и был истинный мотив. Но последнее означало, что Младший боялся детектива и стремился опережать его хотя бы на шаг. Невинный человек на такое бы не пошел. Так что, учитывая отношение к нему чокнутого копа, Младший с тем же успехом мог написать на лбу: «Я убил Наоми».
Он нервно провел рукой по брючине, нащупывая монету. Она по-прежнему лежала в кармане.
Бледный лунный свет словно перенес кладбище в Арктику. Трава серебрилась, как снег зимой. Надгробия казались ледяными глыбами, разбросанными по пустоши.
Черный асфальт дороги появлялся ниоткуда, чтобы уйти в никуда. Младший вдруг остро почувствовал свое одиночество и уязвимость.
Ванадий сам говорил, что он — необычный коп. В своей навязчивости, убежденный, что Младший убил Наоми, раздраженный тем, что не может найти доказательств вины Младшего, детектив вполне мог решиться на то, чтобы взять установление справедливости на себя. И что могло помешать ему подойти сейчас к «Субарбану» и хладнокровно пристрелить Младшего?
Младший заблокировал дверцу. Повернул ключ зажигания и, как только завелся двигатель, резко рванул с места.
По дороге домой то и дело посматривал на зеркало заднего обзора. Его никто не преследовал.
Дом он снимал: бунгало с двумя спальнями. Окружали дом огромные раскидистые кедры. Обычно ему казалось, что их ветви защищают жилище, теперь же в кедрах ему виделось что-то зловещее.
Пройдя в кухню из гаража, Младший включил свет, предчувствуя, что увидит сидящего за столом Ванадия с чашечкой кофе в руке. Но на кухне никого не было.
В поисках детектива Младший обследовал весь дом, комнату за комнатой, шкаф за шкафом. Не нашел.
Тревога, однако, не покинула его, и он повторил только что пройденный маршрут, на этот раз проверяя, надежно ли заперты все окна и двери.
Раздевшись, посидел на краю кровати, зажав монету между большим и указательным пальцами правой руки, размышляя о возможных шагах Томаса Ванадия. Попытался пробросить монету по костяшкам пальцев, как это проделывал детектив, но четвертак постоянно падал на ковер.
Наконец Младший положил монету на ночной столик, выключил лампу и забрался в постель.
Заснуть не смог.
Этим утром он переменил простыни. Запах Наоми больше не составлял ему компанию.
Но он еще не избавился от ее вещей. В темноте подошел к комоду, выдвинул ящик, нашел свитер из хлопчатобумажной ткани, который она недавно носила.
В кровати расстелил свитер по подушке. Сладкий, едва уловимый запах Наоми подействовал, как колыбельная, вскорости Младший заснул.
Проснувшись поутру, оторвал голову от подушки, посмотрел на будильник и увидел на ночном столике двадцать пять центов. Два десятика и пятачок.
Младший откинул одеяло, вскочил, но колени его подогнулись, и ему пришлось опуститься на край кровати.
В спальне хватало света, чтобы убедиться, что, кроме него, здесь никого нет. В доме царила полная тишина, совсем как в гробу, в котором сейчас покоилась Наоми.
Монеты лежали поверх игральной карты, повернутой картинкой вниз.
Младший вытащил карту из-под монет, перевернул. Джокер. И поперек, заглавными красными буквами, имя: БАРТОЛОМЬЮ.
Большую часть недели, следуя указаниям доктора, Агнес не поднималась на второй этаж. Обтиралась губкой в туалетной комнате на первом этаже, спала в гостиной, на диване, ставя рядом колыбель Барти.
Мария Гонзалез приносила запеканки из риса с овощами и домашние тамали[171]. Каждый день Джейкоб выпекал булочки и пирожные, всегда разные, и в таком количестве, что они не могли их съесть.
Каждый вечер Эдом и Джейкоб ужинали с Агнес. И хотя прошлое давило на них тяжелой ношей, когда они находились под крышей дома, они убегали в свои квартирки над гаражом лишь после того, как ставилась на полку последняя вымытая тарелка.
Со стороны Джоя никто помочь не мог. Его мать умерла от лейкемии, когда мальчику только исполнилось четыре года. Отца, любившего выпить пива и побузить — в этом сын совершенно не напоминал его, — убили в пьяной драке пять лет спустя. Поскольку близкие родственники не пожелали взять мальчика к себе, Джой отправился в сиротский приют. В Девять лет для усыновления он не годился, предпочтение отдавалось младенцам или маленьким детям, так что воспитывался Джой чужими людьми.
В отсутствие родственников, на помощь пришли друзья и соседи. Они то и дело заглядывали к Агнес, некоторые предлагали остаться на ночь. Она с благодарностью принимала помощь по уборке, стирке, покупкам, но на ночь никого не оставляла. Из-за своих снов.
Каждую ночь ей снился Джой. О кошмарах речи не было. Ни тебе крови, ни страшного скрежета металла. В снах она то отправлялась с Джоем на пикник, то веселилась с ним на карнавале. Шагала по берегу океана. Смотрела кино. Эти сны переполняла нежность, общность, любовь. Но в какой-то момент она отводила взгляд от Джоя, а когда поворачивалась к нему, он исчезал, и она знала, что он ушел навсегда.
Просыпалась она с катящимися по щекам слезами и не хотела, чтобы кто-то их видел. Агнес не стыдилась своих слез. Просто не хотела делить их с кем-либо, кроме Барти.
В кресле-качалке, держа крошечного сынишку на руках, Агнес тихонько плакала. Частенько Барти в это время спал. А просыпаясь, улыбался или недоуменно морщил личико.
Улыбка младенца, так же как его недоумение, оказывала на Агнес самое благотворное влияние. Горечь в ее слезах обращалась в сладость.
Барти никогда не плакал. В палате для новорожденных медсестры не могли на него нахвалиться. В то время «как другие младенцы то и дело закатывали скандалы, Барти неизменно сохранял абсолютное спокойствие.
В пятницу, 14 января, через восемь дней после смерти Джоя, Агнес сложила диван с твердым намерением далее спать наверху. И впервые после возвращения домой приготовила обед, не воспользовавшись запеканками друзей или замороженными продуктами из холодильника.
Мать Марии, приехавшая в гости из Мексики, осталась сидеть с детьми, так что Мария пришла, присоединилась к Агнес и братьям-близнецам Исааксонам, коллекционерам хроники несчастий. Ели они в столовой, а не на кухне, на кружевной скатерти, из китайского фаянса, пили из хрусталя, на столе стояли свежесрезанные цветы.
По разумению Агнес, этот обед показывал, больше для нее самой, чем для кого-то еще, что она возвращается к жизни, как ради Бартоломью, так и для собственного блага.
Мария пришла пораньше, чтобы помочь на кухне. Пусть и гостья, она не могла стоять с бокалом вина, ожидая, пока хозяйка поставит на стол последнюю тарелку.
Агнес поначалу упиралась, но потом смирилась.
— Когда-нибудь и ты научишься отдыхать, Мария.
— Мне нравится, что я так же полезна, как молоток.
— Молоток?
— Молоток, пила, отвертка. Я всегда счастлива, что от меня такая же польза, как от нужного инструмента.
— Хорошо, только не используй молоток, заканчивая сервировку стола.
— Это шутка. — Мария гордилась тем, что правильно истолковала слова Агнес.
— Нет, я серьезно. Никаких молотков.
— Это хорошо, что ты шутка.
— Это хорошо, что я могу шутить, — поправила Агнес.
— Я так и говорю.
Обеденный стол предназначался для шестерых, и Агнес попросила Марию поставить по два прибора по длинным сторонам стола.
— Будет уютнее, если мы сядем друг напротив друга. Мария поставила пять приборов вместо четырех. Пятый, ложки, ножи, вилки, тарелки, стакан для воды, бокал для вина, — во главу стола, в память о Джо.
Стремясь как можно быстрее сжиться с тем, что Джо уже не вернешь, Агнес, конечно же, не хотела бы видеть перед глазами напоминание о муже. Но Мария действовала из добрых побуждений, и Агнес не решилась останавливать ее.
За томатным супом и салатом из спаржи завязался приятный разговор о наиболее вкусных блюдах из помидоров, о погоде, о праздновании Рождества в Мексике.
Но потом, разумеется, душка Эдом упомянул о торнадо, прежде всего о печально знаменитом торнадо 1925 года, пронесшемся по территории трех штатов — Миссури, Иллинойса и Индианы.
— Как правило, торнадо оставляют на поверхности земли след длиной в двадцать миль или чуть меньше, — объяснил он, — но этот пропахал двести девятнадцать миль. А его ширина достигала мили. На своем пути торнадо разрушил и разбил вдребезги все, что мог. Дома, заводы, церкви, школы. Город Мюрфисборо, штат Иллинойс, просто исчез, только в нем погибли сотни людей.
Мария, широко раскрыв глаза, положила вилку и нож и перекрестилась.
— Торнадо полностью уничтожил четыре города, словно на них сбросили по атомной бомбе, изрядно потрепал шесть других городов. Сровнял с землей девятнадцать тысяч жилых домов. Только жилых домов. Огромный, черный, отвратительный, ощетинившийся молниями. Очевидцы рассказывали, что от громовых раскатов у некоторых лопались барабанные перепонки. Мария вновь перекрестилась.
— Всего в трех штатах погибли шестьсот девяносто пять человек. Ветер дул с такой силой, что некоторых поднимало на полторы мили, а потом бросало на землю.
Наверное, Мария жалела о том, что не захватила с собой четки. Пальцами правой руки она щипала костяшки пальцев левой, одну за другой, словно бусины.
— У нас в Калифорнии, слава богу, нет торнадо, — вставила Агнес.
— Зато у нас есть дамбы, — ответил ей Джейкоб, взмахнув вилкой. — Потоп в Джонстауне, 1889 год. Пусть это в Пенсильвании, но могло случиться и здесь. Как и случилось однажды. Когда прорвало дамбу в Сауи-Форк. Стена воды высотой в семьдесят футов полностью уничтожила город. Твой торнадо убил почти семьсот человек, а моя дамба — две тысячи двести девять. Девяносто девять семей погибли полностью. Девяносто восемь детей потеряли обоих родителей.
Мария перестала молиться, используя костяшки пальцев вместо бусин, и глотнула вина.
— Погибло триста девяносто шесть детей, не достигших десяти лет. Пассажирский поезд снесло с рельсов. В результате — двадцать убитых. Под удар попал и другой поезд, с нефтяными цистернами. Цистерны перевернулись, нефть пролилась, загорелась, пламя окружило тех, кто еще держался на поверхности, вцепившись в доски и бревна. Им оставалось или сгореть заживо, или утонуть.
— Десерт? — спросила Агнес.
За кофе с большущими кусками торта «Черный лес» Джейкоб рассказал о взрыве французского сухогруза, который в 1947 году ошвартовался от пристани Техас-Сити, штат Техас, с грузом аммиачной селитры. Взрыв отправил к праотцам пятьсот семьдесят шесть человек.
Продемонстрировав незаурядный дипломатический талант, Агнес сумела перевести разговор со взрывов на фейерверки Четвертого июля, потом — на летние вечера, когда она, Джой, Эдом и Джейкоб играли в карты, в безик, канасту, бридж, за столом во дворе. Джейкоб и Эдом представляли собой грозный дуэт, потому что обоих отличала отменная память, натренированная запоминанием массы статистических данных о природных и рукотворных катастрофах.
А когда заговорили о карточных фокусах и предсказаниях судьбы, Мария признала, что умеет гадать на обыкновенных игральных картах.
Эдом, которому не терпелось узнать точный момент, когда приливная волна или падающий астероид оборвут его жизнь, принес колоду карт из шкафчика в гостиной. Когда Мария объяснила, что в гадании может участвовать только каждая третья карта, и для того, чтобы полностью прочитать будущее, необходимы четыре колоды, Эдом вновь направился в гостиную, чтобы взять еще три колоды.
— Возьми четыре, — крикнул вслед Джейкоб. — Чтобы все были новыми.
Они часто играли в карты, так что в доме хранился большой запас новых колод.
— Если карты будут новыми и чистыми, то и будущее они предскажут более светлое, не так ли? — сказал он Агнес.
Возможно, надеясь узнать, какой сошедший с рельсов поезд или фабричный взрыв размажут его по земле, Джейкоб отодвинул десертную тарелку, перетасовал каждую колоду отдельно, потом все вместе, как следует перемешав карты. Положил их перед Марией.
Никто, похоже, не понимал, что предсказывать будущее — не самое подходящее развлечение для этого дома и в это время, учитывая, что совсем недавно судьба нанесла Агнес страшный удар.
Надежда всегда шла рука об руку с верой Агнес. Она никогда не сомневалась в том, что будущее будет светлым, но в этот момент ей как-то не хотелось проверять свой оптимизм безобидным гаданием на картах. Однако в присутствии пятого накрытого места у стола она не решилась высказать свои возражения.
Пока Джейкоб тасовал карты, Агнес взяла маленького Барти из колыбельки на руки. Удивилась и встревожилась, когда Мария сказала, что первому погадает младенцу.
Мария повернулась к столу боком, взяла верхнюю карту из стопки, составленной из четырех колод, положила перед Барти картинкой вверх.
Туз червей.
— Это очень хорошая карта, — сказала Мария. — Она означает, что Барти будет счастлив в любви.
Две следующие карты Мария отложила в сторону, не переворачивая, третью вскрыла. Вновь туз червей.
— Эй, да он у нас будет вечным Ромео, — прокомментировал Эдом.
Барти загукал, выдул пузырь из слюны.
— Эта карта означает также семейную любовь и любовь друзей, необязательно ту, что с поцелуйчиками, — пояснила Мария.
Третья карта легла перед Барти, и снова туз червей.
— И какова вероятность такого расклада? — задал Джейкоб риторический вопрос.
Хотя тузы червей несли в себе только плюсы и, согласно мнению Марии, их повторение эти плюсы только усиливало, по спине Агнес пробежал холодок, словно позвонки хотели ей что-то сказать.
Четвертая карта, и тоже туз червей.
Одинокое сердце в центре белого прямоугольника вызвало изумление и радость у братьев и Марии, а вот Агнес ужаснулась. Но попыталась скрыть свои чувства улыбкой, тонкой, как край игральной карты.
На ломаном английском Мария объяснила чудесное значение этого четвертого туза червей: Барти не только встретит достойную его женщину, любовь с которой сможет выразить словами только великий поэт, он не только всю жизнь будет наслаждаться любовью родственников, его не только будут любить многочисленные друзья, но то же чувство будут испытывать к нему множество людей, которые никогда не встретятся с ним лично.
— Как могут полюбить его люди, которые никогда его не встречали? — в недоумении спросил Джейкоб.
Мария просияла.
— Это должно означать, что придет день, когда наш Барти станет знаменитым.
Агнес хотела мальчику счастья. Слава ее не волновала. Интуиция подсказывала ей, что слава и счастье редко идут рука об руку.
Раньше она легонько покачивала Барти. Теперь крепко прижимала к груди.
Пятая карта, еще один туз, и Агнес чуть не ахнула, подумав, что Мария опять достала туза червей, которого просто не могло быть в четырех колодах. Но нет, на стол лег бубновый туз.
Мария объяснила, что это тоже очень хорошая, желанная карта, которая означает, что Барти никогда не будет бедным. И, что особенно важно, она появилась сразу за тузами червей.
Шестая карта — снова бубновый туз.
Они молча смотрели на нее.
Шесть тузов подряд — едва ли ординарное событие. Агнес не могла подсчитать его вероятности, но понимала, что она ничтожно мала.
— Это означает, что он не просто не будет бедным, но станет богатым.
Седьмая карта — третий бубновый туз.
Мария оставила его без комментариев, отложила две карты, вскрыла третью. Само собой, бубнового туза.
Мария перекрестилась, но совсем не так, как крестилась, когда Эдом рассказывал о торнадо, пронесшемся по территории трех штатов в 1925 году. Тогда она отгоняла плохое, а тут с улыбкой и изумлением на лице предсказывала милость божью, которая, согласно картам, изливалась на Бартоломью.
Барти, объяснила она, будет богат во многих смыслах этого слова. Богат не только финансово, но и талантом, душой, интеллектом. Богат мужеством и честью. Богат здравым смыслом, правильностью суждений, удачей.
Любая мать порадовалась бы тому, что ее ребенку пророчат такое славное будущее. Однако тревога Агнес только усилилась.
Пятой картой стал пиковый валет. И ослепительная улыбка Марии сразу поблекла.
Валеты обозначают врагов, объяснила она, как просто двуличных людей, так и тех, кто хочет причинить зло. Червовый валет — соперник в любовных делах или любовница, которая может предать: враг, способный глубоко ранить в самое сердце. Бубновый может принести финансовые неурядицы. Трефовый ранит словами, может навесить ярлык, морально уничтожить злобной и несправедливой критикой.
Но пиковый валет, которого она открыла, — самый худший из всех. Это враг, способный и готовый на прямое насилие.
С вьющимися волосами соломенного цвета, закрученными усами, наглым профилем, выглядел он так, словно в любой момент мог ударить ножом человека, которого невзлюбил.
А маленькая смуглая рука Марии уже держала десятую карту.
Никогда еще знакомый красный узор на рубашке карты, выпущенной «Ю-эс плейинг кард компани», не выглядел зловеще для глаз Агнес, но теперь он определенно вызывал страх, выглядел таким же странным, как знак вуду или сатанинский рисунок.
Рука Марии повернулась, рубашка сменилась картинкой, на стол лег второй пиковый валет.
Два пиковых валета, вытянутых один за другим, указывали не на двух смертельных врагов, но означали, что первый враг необычайно могущественный, крайне опасный.
Теперь Агнес понимала, отчего гадание на картах скорее пугало, чем радовало ее: если ты верил во все хорошее, предсказанное картами, не оставалось ничего другого, как поверить и в плохое.
У нее на руках маленький Барти удовлетворенно гукал, не подозревая о том, что судьба уготовила ему любовь, богатство и опасность насилия.
Такой невинный, такой сладкий, такой чистый младенец просто не мог иметь врагов в этом мире, и она представить себе не могла, как ее сын сможет нажить врагов, если она воспитает его, как должно. Это все ерунда, глупое карточное гадание.
Агнес уже хотела остановить Марию, не дать ей перевернуть третью карту, но любопытство не уступило дурному предчувствию.
— Как можно описать врага, которого обозначают три открытых подряд пиковых валета? — спросил Эдом Марию, когда карта легла на стол.
Она долго смотрела на пикового валета, словно нарисованные на бумаге глаза не отпускали ее взгляда.
— Чудовище. Чудовище в образе человеческом, — наконец ответила она.
Джейкоб нервно откашлялся.
— А если подряд откроются четыре валета?
Серьезность братьев раздражала Агнес. Они принимали гадание на картах за чистую монету, хотя речь-то шла о послеобеденном развлечении.
Приходилось, однако, признать, что и ее встревожило в высшей степени необычное сочетание выпавших карт. Не хватало только поверить, что они предсказывали подлинное будущее.
Но вероятность такого феноменального сочетания одиннадцати карт была крайне мала, равнялась одному шансу на многие и многие миллионы, что вроде бы указывало на достоверность предсказания.
Не всякое совпадение, разумеется, что-то да значило. Если подбрасывать четвертак миллион раз, примерно на полмиллиона бросков выпадет решка, а на другие полмиллиона — орел. Но в процессе вполне возможны случаи, когда орел будет выпадать тридцать, сорок, сто раз подряд. Это не означает, что в дело вмешалась судьба или что бог, пусть пути его и неисповедимы, предупреждает о близости Армагеддона. Просто законы теории вероятностей справедливы только для больших чисел, а аномалии, встречающиеся на коротких отрезках, лишь подтверждают их объективность.
А если подряд откроются четыре валета?
На вопрос Джейкоба Мария ответила шепотом, по ходу перекрестившись.
— Никогда не видела четырех валетов. Никогда не видела даже трех. Но четыре… значит, это сам дьявол.
Эти слова Эдом и Джейкоб восприняли на полном серьезе, словно дьявол частенько прогуливался по улицам Брайт-Бич и время от времени на глазах у многочисленных свидетелей выхватывал маленьких детей из рук матерей, чтобы съесть их с горчицей.
И Агнес так занервничала, что сказала:
— Достаточно. Это уже не забава.
Соглашаясь с ней, Мария отодвинула стопку неиспользованных карт и уставилась на свои руки, словно хотела долго мыть их с мылом под горячей водой.
— Нет, — голос Агнес дрожал от иррационального страха. — Подожди. Это абсурд. Это всего лишь карты. И нас разбирает любопытство.
— Нет, — предупредила Мария.
— У меня нет никакого желания видеть следующую карту, — согласился Эдом.
— И у меня тоже, — поддержал брата Джейкоб.
Агнес пододвинула стопку карт к себе. Две верхние положила на стол, как это проделывала Мария, перевернула третью. Открыла четвертого пикового валета.
И хотя холодная волна пробежала по всему позвоночнику, Агнес улыбнулась карте с твердой решимостью изменить мрачное настроение ее гостей.
— По-моему, не такой он и страшный, — она повернула валета так, чтобы младенец увидел картинку. — Он тебя пугает, Барти?
Бартоломью мог фокусировать взгляд гораздо раньше других младенцев. С удивительной быстротой он вписывался в окружающий его мир.
И теперь, вглядываясь в карту, Барти чмокнул губами, улыбнулся и произнес: «Га», — а мгновением позже добавил что-то еще губами, которые не говорят по-английски, испачкав подгузник.
Все, кроме Марии, рассмеялись. Агнес бросила пикового валета на стол.
— На Барти этот дьявол не произвел особого впечатления. Мария собрала четырех валетов, разорвала на три части.
Двенадцать клочков положила в нагрудный карман блузки.
— Я куплю вам новые карты, этими вы больше пользоваться не сможете.
Деньги для мертвых. Разлагающаяся плоть любимой жены и неродившегося ребенка, трансформирующаяся в целое состояние, куда до этого чуда жалким потугам алхимиков, которые стремились превратить свинец в золото.
Во вторник, менее чем через двадцать четыре часа после похорон Наоми, Накер, Хисск и Норк, представляющие интересы штата и округа, провели предварительные переговоры с адвокатами Младшего и скорбящего клана Хэкачаков. Как и прежде, хорошо одетое трио выражало максимум сочувствия и стремилось достичь договоренности, не доводя дело до судебного иска.
Более того, адвокаты потенциальных истцов почувствовали, что Норк, Хисск и Накер ну очень хотели достичь договоренности, а потому искренность сочувствия вызвала у них серьезные подозрения. Само собой, штату не хотелось выступать ответчиком в деле о смерти юной красавицы, только-только вышедшей замуж, и ребенка, которого она носила под сердцем, но их уступчивость на столь ранней стадии переговоров показывала, что позиции штата были куда слабее, чем казалось на первый взгляд.
Адвокат Младшего, Саймон Мэгассон, потребовал предоставить в их распоряжение все отчеты о проверках технического состояния пожарных вышек, которые находились в ведении округа и штата. Если бы иск о причинении смерти появился в суде, эти отчеты, по закону являющиеся общественным достоянием, поступили бы в распоряжении адвокатов в ходе подготовки к судебному разбирательству, так что Хисск, Накер и Норк тут же согласились выполнить это требование.
В тот же вторник, когда адвокаты совещались, Младший, отпросившись с работы, позвонил слесарю и попросил сменить в доме все замки. Будучи полицейским, Ванадий имел доступ к специальным отмычкам, которые открыли бы новые замки с той же легкостью, что и старые. Поэтому к замкам на парадной двери и двери черного хода Младший добавил крепкие засовы, открыть которые можно было только изнутри.
За замки и их установку он расплатился наличными, отдав и два десятика и пятачок, оставленные Ванадием на ночном столике.
Уже в среду, подтверждая стремление договориться как можно быстрее, штат представил затребованные отчеты. Пять последних лет значительная часть фондов, выделяемых на поддержание пожарных вышек в исправном состоянии, расходовалась бюрократами на иные цели. Последние три года старший обходчик, ведающий техническим состоянием пожарных вышек, ежегодно направлял специальный рапорт, касающийся той самой вышки, с которой упала Наоми, требуя ее капитальной реконструкции. В третьем из этих рапортов, написанном за одиннадцать месяцев до гибели Наоми, обходчик уже не просил, а требовал, снабдив его пометкой «Срочно».
Сидя в отделанном панелями красного дерева кабинете Саймона Мэгассона и читая последний рапорт обходчика, Младший пришел в ужас.
— Я мог бы погибнуть!
— Просто чудо, что вы оба не свалились с обзорной площадки, — согласился адвокат.
Маленького росточка, Мэгассон едва виднелся из-за огромного стола. Голова была великовата для щуплого тельца, но вот уши размером не превосходили серебряный доллар. Большие выпученные глаза горели умом и ненасытным честолюбием. Чувствовалось, что он из тех, кто может проголодаться уже через минуту после того, как поднялся из-за стола. Ни вздернутый нос, ни длинная, словно у орангутанга, верхняя губа, ни узенькая полоска рта не красили его, скорее вызывали отвращение. И если кто-то хотел нанять адвоката, злящегося на весь мир за свое уродство и умеющего в зале суда преобразовать эту злость в энергию и безжалостность питбуля, лучшего кандидата, чем Саймон Мэгассон, найти бы не удалось.
— Прогнило не только ограждение, — Младший все листал отчет, в нем закипала ярость. — Лестница тоже небезопасна.
— Прекрасно, не так ли?
— Одна из четырех стоек вышки треснула у самого основания…
— Изумительно.
— …и наблюдательная площадка закреплена недостаточно надежно. Она могла бы рухнуть вниз вместе с нами.
С другой стороны стола донесся клекот гоблина: Мэгассон смеялся.
— Я мог бы погибнуть, — повторил Младший. Внезапно ужас с такой силой поразил его, что на какое-то время онемели руки и ноги.
— Штату придется выложить кругленькую сумму, — пообещал адвокат. — И это еще не все хорошие новости. Власти округа и штата согласились прекратить уголовное расследование смерти Наоми. Официально признано, что она погибла в результате несчастного случая.
В руки и ноги Младшего начала возвращаться чувствительность.
— Пока дело открыто и вы остаетесь единственным подозреваемым, — продолжил адвокат, — они не могут договариваться о внесудебном улаживании вопроса о компенсациях. Но они боятся попасть в еще худшее положение, если не сумеют доказать вашу вину и дело дойдет до суда присяжных.
— Почему?
— Во-первых, присяжные могут решить, что власти никогда не подозревали вас по-настоящему и пытались повесить на вас убийство лишь для того, чтобы скрыть свои промахи в поддержании пожарной вышки в надлежащем техническом состоянии. Кстати, большинство копов считают вас невиновным.
— Правда? Это радует! — искренне воскликнул Младший.
— Поздравляю вас, мистер Каин. В этом деле вам крупно повезло.
И хотя Младший без крайней необходимости старался не смотреть на Мэгассона, на его выпученные, поблескивающие горечью и жаждой денег глаза, которые потом могли вызвать не один кошмарный сон, тут он оторвал взгляд от своих полуонемевших рук и перевел его на адвоката.
— Повезло? Я потерял жену. И неродившегося ребенка.
— А теперь ваша потеря будет должным образом компенсирована.
И маленькая жаба, восседавшая за огромным столом, самодовольно усмехнулась.
Отчет о техническом состоянии пожарной вышки заставил Младшего подумать о том, что и он смертен. Страх, обида, жалость к себе поднялись, как приливная волна. Голос звенел от негодования.
— Вы согласны, мистер Мэгассон, что происшедшее с моей Наоми — несчастный случай? Вы в это верите? Потому что я не знаю… я не знаю, как смогу работать с человеком, который думает, что я способен…
Миниатюрность адвоката столь не соответствовала массивности мебели его кабинета, что он напоминал жука, приколотого к огромному, обитому кожей креслу. И жук этот выдержал долгую театральную паузу, прежде чем ответить Младшему.
— Адвокат, участвующий в судебных разбирательствах, как криминальных, так и гражданских дел, тот же актер, мистер Каин. Он должен глубоко вжиться в роль, полностью уверовать в достоверность слов, которые произносит, если, конечно, хочет выглядеть убедительно. Я всегда верю в невиновность моих клиентов, с тем чтобы завершить процесс с максимальной для них выгодой.
У Младшего возникли подозрения, что других клиентов, за исключением его, у Мэгассона никогда не было. Им двигала возможность получения высокого гонорара, а не стремление установить справедливость.
И Младший уже подумал о том, а не уволить ли ему этого узкоротого тролля, когда Мэгассон неожиданно добавил:
— Детектив Ванадий более не будет докучать вам.
— Вы его знаете? — удивился Младший.
— Ванадия знают все. Он — крестоносец, борец за правду, справедливость и американский образ жизни. Если хотите, святой дурак. Поскольку дело закрыто, он более не вправе беспокоить вас.
— Я не уверен, что ему нужно для этого чье-либо разрешение, — пробормотал Младший.
— Если он потревожит вас снова, дайте мне знать.
— Почему они держат такого человека в полиции? — спросил Младший. — Он же нарушает все правила и инструкции.
— Зато добивается результатов. Находит преступников практически в каждом порученном ему расследовании.
Младший уже думал о том, что большинство копов полагают Ванадия не от мира сего, изгоем. Возможно, на самом деле все обстоит иначе… если это так, если Ванадия ценят, тогда он гораздо опаснее, чем полагал Младший.
— Мистер Каин, раз уж он так вас тревожит, может быть, вы хотите, чтобы я перекрыл ему кислород?
Младший уже не мог вспомнить, почему только что хотел отказаться от услуг Мэгассона. Да, с внешностью адвокату не повезло, но вот претензий к его компетентности Младший предъявить не мог.
— К вечеру завтрашнего дня, — добавил адвокат, — я надеюсь получить предложение штата, которое вы затем и рассмотрите.
И действительно, в четверг вечером, после девятичасовых переговоров Хисск, Норк и Накер, с одной стороны, и Мэгассон и адвокат Хэкачаков, с другой, достигли взаимоприемлемого соглашения. Для Кайтлин потерю горячо любимой сестры оценили в двести пятьдесят тысяч долларов. Шине и Руди за их душевную боль и страдания отписали девятьсот тысяч, на которые они могли пройти курс восстановительной терапии в Лас-Вегасе. Младший получил четыре с четвертью миллиона. Гонорар Мэгассона составлял двадцать процентов, если удавалось решить вопрос во внесудебном порядке, и сорок, если дело доходило до суда. Так что Младшему остались три миллиона четыреста тысяч долларов. С выплат истцам налоги не брались.
В пятницу утром Младший подал заявление об уходе из диспансера лечебной физкультуры. Он полагал, что процентов с капитала и дивидендов вполне хватит на жизнь, поскольку отличался скромностью запросов.
Воспользовавшись безоблачным днем и теплой, не по сезону погодой, он проехал семьдесят километров на север, среди шеренг хвойных деревьев, марширующих по склонам холмов к живописному побережью. По пути он постоянно поглядывал в зеркало заднего обзора. Слежки не заметил.
На ленч завернул в ресторанчик, обсаженный массивными соснами, из окон которого открывался фантастический вид на Тихий океан.
Официантка, очень симпатичная, в открытую флиртовала с ним, и он понял, что она с превеликим удовольствием готова лечь под него.
Ему этого хотелось, понятное дело, но интуиция предупреждала, что еще какое-то время следует вести себя как можно скромнее.
Томаса Ванадия он не видел с понедельника, когда тот подошел к нему на кладбище, и Ванадий более не выкидывал никаких фокусов с тех пор, как оставил на ночном столике двадцать пять центов. Четыре дня покоя, конечно, хорошо, но Младший уже понял, что с Ванадием нельзя расслабляться ни на секунду.
На работу он мог не спешить, поэтому засиделся в ресторанчике. Ощущение финансовой свободы приносило не меньшее наслаждение, чем секс.
Жизнь слишком коротка, чтобы тратить ее на работу, если у тебя есть средства для того, чтобы позволить себе бесконечный досуг.
В Спрюс-Хиллз он вернулся уже в темноте. По небу плыла бледная луна, городок загадочно серебрился среди деревьев, словно не настоящий город, а сказочная страна с разбросанными по ней цыганскими шатрами, подсвеченными янтарными отблесками фонарей и костров.
То ли во вторник, то ли в среду Младший в поисках Томаса Ванадия заглянул в телефонный справочник. Он ожидал, что номер в справочнике не значится, но ошибся. Нашел и номер, и адрес, который, собственно, его и интересовал.
И теперь он решил взглянуть, а где живет детектив.
Приехал в ухоженный район, со скромными, непритязательными домами, одноэтажными, без архитектурных излишеств. Дом Ванадия ничем не отличался от остальных. Белая обшивка стен, зеленые ставни. Примыкающий к дому гараж на два автомобиля.
Вдоль улицы выстроились черные дубы. Листья облетели, голые ветви тянулись к луне.
Большие деревья на участке Ванадия также лишились листвы, открыв дом. Мягкий свет горел лишь в двух окнах, выходящих на улицу.
Младший не сбавил скорость, проезжая мимо дома, но сделал круг и проехал мимо дома второй раз.
Он не мог сказать, чего искал. Просто чувствовал, что для разнообразия имеет право побыть не дичью, а охотником.
Пятнадцать минут спустя, уже дома, он сидел за столом в кухне, раскрыв перед собой телефонный справочник, с номерами не только Спрюс-Хиллз, но и всего округа, числом порядка семидесяти или восьмидесяти тысяч.
Каждая страница содержала четыре колонки фамилий, номеров, адресов. В одной колонке умещалось около сотни фамилий, четыреста — на странице.
Младший положил на страницу линейку и двинул ее вниз, выискивая имя Бартоломью, игнорируя фамилии. Он уже проверил, есть ли в округе люди с фамилией Бартоломью. Таковых в справочнике не оказалось.
Иной раз вместо имен в справочнике указывались инициалы. Натыкаясь на инициал Б., Младший красным фломастером ставил рядом жирную точку.
Он понимал, что под большинством Б. скрываются Бобы и Биллы. Возможно, Брэдли и Бернарды. Или Барбары и Бренды.
Вероятно, пристально просмотрев весь справочник и не добившись желаемого, ему предстояло звонить по всем номерам, отмеченным красными точками, и звать к телефону Бартоломью. Несколько сотен звонков, не больше. Некоторые придется оплачивать по междугородному тарифу, но теперь он мог позволить себе такие расходы.
Он мог внимательно просматривать пять страниц, прежде чем начинала болеть голова. Со вторника он садился за справочник дважды в день. Четыре тысячи имен в день. Шестнадцать тысяч, когда он закончит пятую из отведенных на этот вечер страниц.
Занудная работа, которая, возможно, не даст нужного результата. Но он должен был с чего-то начать, и телефонный справочник казался наиболее логичной отправной точкой.
Бартоломью мог оказаться подростком, живущим с родителями, или взрослым, проживающим у родственников. В этом случае поиск ничего не даст, поскольку в телефонном справочнике указано имя владельца дома. А возможно, этот парень терпеть не может своего имени и использует его исключительно в юридических документах, предпочитая, чтобы в повседневной жизни его звали вторым именем.
Если телефонный справочник не поможет, подумал Младший, он сможет отправиться в регистрационную палату при суде округа и просмотреть списки всех родившихся на территории округа, вплоть до начала века. Бартоломью, конечно, мог родиться в другом месте, мог переехать сюда подростком или взрослым. Если ему принадлежит какая-либо собственность, его имя наверняка указано в регистре недвижимости. А если он не владеет землей или домом, но каждые два года выполняет свой гражданский долг, ему самое место в списках избирателей.
Младший остался без работы, зато у него появилась цель жизни.
В субботу и воскресенье, отрываясь от телефонного справочника, Младший разъезжал по округу, чтобы окончательно-убедиться в том, что маньяк-коп более его не преследует. Судя по всему, правота была на стороне Саймона Мэгассона: дело действительно закрыли.
Погруженный в скорбь, как, впрочем, и положено вдовцу, Младший каждые вечер и ночь проводил дома, в одиночестве. К воскресенью он проспал один уже восемь ночей, считая с момента выписки из больницы.
А ведь он никогда не жаловался на здоровье, многие женщины не отказались бы от его ласк, и следовало помнить о том, что жизнь коротка. Бедная Наоми, ее милое личико, ужас в глазах так и стояли перед его мысленным взором, постоянное напоминание о том, сколь внезапно может забрать человека смерть. Гарантий на завтра нет ни у кого. И единственный выход — не упускать дня, в котором живешь.
Цезарь Зедд рекомендовал не просто не упускать дня, но сожрать его, насытиться им, проглотить целиком. «Пируйте, — говорил Зедд, — пируйте, подходите к жизни, как гурман и обжора, потому что у того, кто практикует воздержание, не останется даже приятных воспоминаний, когда неизбежно придут голодные времена».
Короче, к воскресному вечеру сочетание многих факторов: приверженность к философии Зедда, высокий уровень тестостерона, скука, жалость к себе, жажда риска — привело к тому, что Младший чуть надушился «Э'карате» и отправился покорять женщину. Вскоре после захода солнца, с красной розой и бутылкой «Мерло», он сел в «Субарбан» и поехал к дому Виктории Бресслер.
Перед отъездом позвонил ей, чтобы убедиться, что она дома. По уик-эндам она в больнице не работала, но на этот вечер ее могли пригласить в гости. Услышав ее соблазняющий голос, он пробормотал: «Ошибся номером», — и положил трубку.
Даже в любви ему хотелось ее удивить. Voila![172] Цветы, вино и moi[173]. После того как в больнице между ними сверкнул электрический разряд, она хотела его. Но ждала не сейчас, а еще через несколько недель. Ему не терпелось увидеть, как радостно вспыхнет ее лицо.
В прошлую неделю он выяснил о медсестре все, что смог. Тридцать лет, разведена, детей нет, живет одна.
Возраст стал для него сюрпризом. Она выглядела гораздо моложе. Но и в свои тридцать Виктория оставалась потрясающе красивой.
Младшего всегда влекла нежность и уязвимость молодости, он никогда не спал с женщинами старше его. Подобная перспектива интриговала его. Она наверняка знала многое такое, чего молодые, в силу своей неопытности, и представить себе не могли.
Младший не сомневался, что Виктории польстит внимание двадцатитрехлетнего жеребца и она постарается достойно выразить свою благодарность. Мысли о том, как будет она ее выражать, привели к резкому сокращению зазора между рулем «Субарбана» и его брюками.
Несмотря на захлестнувшую его страсть, Младший добирался до дома Виктории кружным путем, не забывая поглядывать в зеркало заднего обзора. Если кто и мог сидеть у него на хвосте, так это лишь человек-невидимка в автомобиле-призраке.
Тем не менее, не забывая об осторожности, пусть ему и хотелось использовать день, в данном случае ночь, по максимуму, Младший припарковался не рядом с домом Виктории, а на параллельной улице. И три квартала прошел пешком.
Бодрящий январский воздух пропитался ароматами хвои с легким привкусом Соли, доносившимся от далекого океана. Желтая луна поблескивала, как злобный глаз, изучая Младшего сквозь разрывы в темных облаках.
Виктория жила на северо-восточной окраине Спрюс-Хиллз, там, где улицы плавно переходили в дороги между полями.
И дома, скорее деревенские, чем городские, стояли на больших участках, подальше от мостовой, чем в центре города.
Тротуар оборвался, уступив место засыпанной гравием обочине. По пути Младшему не встретились ни пешеходы, ни автомобили.
На окраине города фонари отсутствовали. И Младший мог не беспокоиться, что в лунном свете его узнают, если кто-нибудь случайно выглянет из окна.
Младший прекрасно понимал: если он не будет вести себя благоразумно, если поползут слухи о романе вдовца Каина и сексапильной медсестры, Ванадий вновь возобновит расследование, пусть власти и закрыли дело. Коп с больной головой жил по своим, только ему ведомым законам. И пусть на какое-то время начальство смогло его сдержать, даже слухи о том, что у Младшего появилась женщина, послужат Ванадию достаточным предлогом для того, чтобы вновь открыть дело, что он и проделает, не ставя в известность своих боссов.
Виктория жила в двухэтажном, обитом досками, с узким фасадом и островерхой крышей доме. Над крыльцом выдавались вперед два большущих окна. Таких домов хватало на рабочих окраинах серых, однообразных городов Восточного побережья, но не в Орегоне.
Окна на первом этаже светились мягким золотистым светом. Младший уже представлял себе, как сидит с Викторией на диване в гостиной, маленькими глотками потягивает вино, пока они поближе знакомятся друг с другом. Она, возможно, попросит называть ее Викки, а он его Ини, тем самым именем, которое дала ему Наоми, узнав, что Еноха он на дух не переносит. И вскоре они будут обниматься, как два обезумевших от страсти подростка. Младший разденет ее прямо на диване, лаская упругое тело. В свете лампы кожа цветом будет напоминать липовый мед, а потом понесет ее, обнаженную, в темную спальню на втором этаже.
Избегая подъездной дорожки, где гравий мог поцарапать его тщательно начищенные кожаные туфли, Младший направился к дому через лужайку, пригибаясь, чтобы не задеть ветви большой сосны, раскидистой, как дуб.
Он ни на секунду не забывал об осторожности, потому что у Виктории могли быть гости. Скажем, родственница или подруга. Но не мужчина. Нет. Она знала, кто ее мужчина, и не подпустила бы к себе никакого другого, ожидая шанса отдаться ему и скрепить отношения, завязавшиеся в больнице десятью днями раньше с ложки со льдом.
И потом, если бы Виктория кого-то развлекала, на подъездной дорожке стоял бы автомобиль.
Младший подумал о том, чтобы подкрасться к дому и заглянуть в окна, убедиться, что она одна, прежде чем подходить к двери. Но если она вдруг заметит его, чудесный сюрприз не удастся.
«За риск всегда надо платить», — со вздохом подумал Младший, на секунду замялся, прежде чем подняться на крыльцо и постучать в дверь.
В доме играла музыка. Быстрая музыка. Возможно, свинг. Точнее он сказать не мог.
Младший уже собрался постучать вновь, когда дверь открылась вовнутрь и, перекрывая Синатру, поющего «Когда моя сладенькая идет по улице», Виктория сказала, открывая дверь: «Ты рано, я не слышала твоего авто…» — и оборвала себя на полуслове, выйдя на порог и увидев, кто стоит перед ней.
На ее лице действительно отразилось изумление, но выражение лица разительно отличалось от того, что Младший рисовал в своих грезах. В этом изумлении радость отсутствовала напрочь, и губы не растянулись в лучезарной улыбке.
На мгновение она вроде бы нахмурилась. Но тут Младший понял, что совсем она и не хмурится. Наоборот, горит страстью.
В сшитых по фигуре слаксах и обтягивающем свитере из хлопчатобумажной ткани Виктория Бресслер в полной мере оправдала ожидания Младшего. Белая униформа медсестры скрывала те самые сладострастные формы, которые он себе рисовал. V-образный вырез свитера показывал лишь малую часть сокровища, скрытого ниже.
— Что вам нужно? — спросила она.
Голос ровный, чуть резковатый. Другой мужчина мог бы услышать в нем осуждение, раздражительность, даже злость.
Но Младший знал, что она лишь дразнит его. Ей хотелось немножко поиграть с ним. Потому что в этих сверкающих синих глазах читалось желание.
Он протянул Виктории красную розу.
— Вам. Пусть она и не сравнится с вами. Ни одному цветку это не под силу.
Все еще притворяясь, что не рада его визиту, Виктория не взяла розу.
— За кого вы меня принимаете?
— За самую красивую и соблазнительную, — ответил Младший, похвалив себя за то, что прочитал много книг по искусству обольщения, а потому знал, что и когда надо сказать.
Виктория скорчила гримаску.
— Я сообщила полиции о вашей безобразной выходке с ложкой для льда.
Сунув красную розу в руку Виктории, чтобы отвлечь ее, Младший взмахнул бутылкой с «Мерло», и в тот самый момент, когда Синатра с чувством пропел слово «сладенькая», бутылка врезалась в лоб Виктории.
В церковь Непорочной Девы Брайт-Бич, тихую и гостеприимную по вечерам, очень скромную, без огромного купола, монументальных колонн и величественной лестницы, Мария Елена Гонзалез приходила как в свой второй дом. В мире Марии бог пребывал везде и всюду, но здесь его присутствие чувствовалось особенно явственно. Настроение Марии улучшилось, едва она переступила порог.
Служба бенедектинцев закончилась, верующие разошлись. Покинули церковь и священник, и служки.
Поправив заколку, удерживающую кружевную мантилью, Мария прошла в неф. Опустила два пальца в святую воду, которая поблескивала в мраморной купели, перекрестилась.
Пахло благовониями и полиролем на лимонном масле, которым натирали деревянные скамьи.
Впереди луч мягкого света падал на большое, в рост человека, распятие. В полумраке светились маленькие лампочки на стенах да на специальных подставках мерцали свечи, поставленные верующими.
По кутающемуся в сумрак проходу Мария прошла к одной из подставок.
Мария могла заплатить только по двадцать пять центов за свечу, но заплатила по пятьдесят, затолкав в ящичек пять купюр по одному доллару и два четвертака.
Зажгла одиннадцать свечек, все за здравие Бартоломью Лампиона, после чего достала из кармана разорванные игральные карты. Четыре пиковых валета. С пятницы, разорвав каждую из карт на три части, Мария носила двенадцать обрывков с собой, дожидаясь этого воскресного вечера.
Ее веру в гадание на картах и в маленький ритуал, который она намеревалась совершить, церковь бы не одобрила и не простила. Мистицизм такого рода считался грехом, уходом от веры, даже ее извращением.
В Марии, однако, прекрасно уживались католицизм и оккультизм, который она впитала с молоком матери. В Эрмосильо, где она родилась, последний играл в духовной жизни ее семьи не меньшую роль, чем первый.
Церковь давала пищу для души, тогда как оккультизм — для воображения. В Мексике, где редко кому удавалось вкусить земных благ, а надежды на лучшую жизнь в этом мире практически никогда не сбывались, приходилось кормить и душу, и воображение, иначе жизнь становилась невыносимой.
Помолившись Святой Матери, Мария поднесла треть пикового валета к яркому пламени первой свечи. Когда бумажка загорелась, Мария бросила ее на стеклянную подставку, а когда полностью сгорела, воскликнула: «Петру», — имея в виду самого знаменитого из двенадцати апостолов.
Она повторила ритуал одиннадцать раз, меняя только имена: «Андрею, Иакову, Иоанну…» — то и дело оборачиваясь, оглядывая неф, чтобы убедиться, что за ней никто не наблюдает.
Она зажгла по свече каждому из одиннадцати апостолов, но не двенадцатому, Иуде, предателю. Следовательно, после того, как на каждой из свечей сгорело по кусочку карты, последний остался у нее в руке.
В обычной ситуации она бы вернулась к первой свечке и предложила еще один обрывок святому Петру. Но в данном случае она обратилась с оставшимся обрывком к наименее известному из апостолов, чувствуя, что он сможет сыграть особую роль в этом вопросе.
С уничтожением всех двенадцати обрывков она сняла проклятие с плеч маленького Бартоломью: угрозу неизвестного, не останавливающегося ни перед каким насилием врага, которого символизировали четыре пиковых валета. Где-то в этом мире существовал злой человек, который мог убить Барти, но теперь, благодаря этому ритуалу, жизненный путь не выведет его на мальчика. Одиннадцать святых, во имя которых она сожгла двенадцать карточных обрывков, позаботятся об этом.
Вера Марии в действенность ритуала практически не уступала ее вере в церковь. Наклонившись над стеклянной подставкой для свеч, наблюдая за превращением в пепел последнего обрывка, она чувствовала, как чудовищная тяжесть снимается с ее хрупких плеч.
И несколько минут спустя Мария покинула церковь Непорочной Девы в полной уверенности, что этот пиковый валет, чудовище в образе человеческом или сам дьявол, никогда не встретится с Барти Лампионом.
Она рухнула, резко, тяжело, с глухим стуком ударилась об пол, врожденная грация в этот момент покинула ее, чтобы вернуться, когда она застыла на полу маленькой прихожей.
Виктория Бресслер лежала, закинув левую руку за голову, ладонью вверх, словно махала кому-то на потолке. Правая рука поддерживала левую грудь, одна нога вытянулась, вторая согнулась в колене. Обнаженная, на фоне осенних листьев или луговой травы, в такой позе она так и просилась на разворот «Плейбоя».
Младший удивился не столько внезапности своего нападения на Викторию, как тому, что бутылка не разбилась. В конце концов, после решения, принятого на пожарной вышке, он стал другим человеком, человеком действия, который делал то, что необходимо. Но бутылка-то из стекла, а бил он сильно, так, что стукнула она Викторию по лбу с тем звуком, какой слышится после удара молотка по мячу для крокета, бил достаточно сильно, чтобы она потеряла сознание, возможно, достаточно сильно, чтобы убить ее, однако с «Мерло» ничего не случилось. Как говорится, наливай и пей.
Младший вошел в дом, тихонько притворил за собой дверь, осмотрел бутылку. Стекло толстое, особенно у основания, с выдавленным на нем конусом, поднимающимся в бутылку, благодаря которому осадок собирался по периметру, а не по всему донышку. Такая конструкция также повышала прочность. Вероятно, он ударил Викторию нижней, наиболее прочной частью бутылки.
На лбу Виктории появилось розовое пятно — отметина от удара. Скоро оно превратится в отвратительный синяк. Но кость, похоже, не треснула.
«Сердце у нее жестокое, а голова крепкая, — подумал Младший. — Наверное, и с мозгом все в порядке, разве что легкое сотрясение».
В гостиной, на стереопроигрывателе Синатра пел «Год выдался очень хорошим».
Судя по всему, медсестра была в доме одна, но Младший на всякий случай крикнул, перекрывая музыку: «Эй? Есть кто-нибудь?»
И хотя никто не ответил, он быстро обыскал маленький дом.
Лампа под шелковым, с кистями абажуром, стоявшая в углу гостиной, заливала комнату мягким золотистым светом. На кофейном столике красовались три декоративные масляные лампы, с колпаками из коричневого стекла.
Из кухни доносился дразнящий аромат. В духовке тушилось мясо. Большая кастрюля стояла на маленьком огне, на разделочном столике рядом с плитой лежали макароны. Оставалось только бросить их в кастрюлю после того, как закипит вода.
Столовая. На одном конце стола два прибора. Бокалы для вина. Два литых оловянных подсвечника, свечи еще не зажжены.
Младший все понял. Ясно как божий день. У Виктории был любовник, а в больнице она пришла к нему не потому, что искала мужчину. Нет, она просто крутила «динамо». Принадлежала к тем женщинам, которые полагали забавным разжечь мужчину, а потом оставить его на бобах.
До чего же двуличная сука. После того, как пришла к нему, после того, как вызвала ту реакцию, какую хотела, еще и начала распускать слухи, будто эту игру он начал первый. Хуже того, чтобы придать важность своей персоне, выдала полиции свою версию, уж конечно, с красочными подробностями, которых не было и в помине.
Душ и туалет на первом этаже. Две спальни и ванна с туалетом на втором. Ни души.
Снова прихожая. Виктория в прежней позе, даже не шевельнулась.
Младший опустился на колени, приложил два пальца к сонной артерии. Есть пульс, может, чуть аритмичный, но хорошего наполнения.
И пусть теперь он знал, что медсестра — мерзкая личность, он все равно испытывал к ней физическое влечение. Но был не из тех, кто готов воспользоваться обмороком женщины.
А кроме того, вскорости она ждала гостя.
«Ты рано, я не слышала твоего авто…» — сказала она, открывая дверь на его стук, еще не зная, что перед ней Младший.
Он шагнул к окну у входной двери, отдернул занавеску, выглянул.
Луна в разрывах облаков, залитые бледным светом разлапистые ветви сосны, пустая подъездная дорожка. Гость еще не прибыл.
В гостиной он взял с дивана расшитую подушку. С ней вернулся в прихожую.
Я сообщила полиции о вашей безобразной выходке с ложкой для льда.
Он догадался, что ей не пришлось звонить в полицию, чтобы сообщить о случившемся. Зачем лишние телодвижения, когда Томас Ванадий отирался в больнице и днем и ночью, готовый выслушать о Младшем любую ложь, лишь бы она добавляла лишний штрих к портрету женоубийцы.
Скорее всего Виктория напрямую обратилась к копу-маньяку. Но, даже если она выложила всю эту грязную ложь другому сотруднику полиции, тот, конечно же, передал все Ванадию, который вел расследование, а уж последний нашел Викторию, чтобы самолично выслушать все эти инсинуации, да еще наверняка задавал ей наводящие вопросы, и в итоге, должно быть, получилось, что Младший ухватил ее за груди и попытался засунуть язык ей в горло.
Так что теперь, если Виктория даст знать Ванадию о том, что Младший появился у ее дверей с красной розой, бутылкой «Мерло» и романтичными намерениями, чокнутый детектив вновь выйдет на тропу войны. Ванадий еще мог подумать, что медсестра неправильно истолковала инцидент с ложкой для льда, но в данном случае двух мнений быть не могло, и коп-крестоносец, святой дурак, от него уже не отвяжется.
Виктория застонала, но не шевельнулась.
Медсестры по определению ангелы милосердия. Эта же в отношении его милосердия не выказала. То есть она точно не ангел.
Вновь опустившись на колени, Младший положил подушку на очаровательное лицо и давил на нее, пока Синатра закончил петь «Привет, молодые влюбленные» и спел, как минимум, половину «Все или совсем ничего». Виктория так и не пришла в сознание, потому и не сопротивлялась.
Проверив сонную артерию и убедившись, что пульса нет, Младший отнес подушку в гостиную. Взбил и положил на диван, на то самое место, откуда и брал.
Позывов на рвоту он не испытывал.
Но при этом не мог винить себя за бесчувственность. Ранее он видел эту женщину лишь однажды. У него не было с ней эмоциональной связи, не то что с обожаемой Наоми.
И потом, что-то он да чувствовал. Прежде всего печаль, печаль при мысли о той любви и счастье, которые могли бы познать вместе он и эта медсестра. Но выбор, в конце концов, сделала она, решив так жестоко продинамить его.
Когда Младший попытался поднять Викторию, ее сладострастность более не вызывала у него никаких эмоций. Мертвой она оказалась тяжелее, чем он ожидал.
На кухне Младший усадил ее на стул, привалил к столу. Со сложенными руками, с уткнувшимся в них лицом, она словно отдыхала.
С гулко бьющимся сердцем, но напоминая себе, что сила и мудрость требуют спокойного рассудка, Младший пристально оглядывал маленькую кухню.
Гость женщины мог приехать в любой момент, так что каждая минута была на счету. Но и внимание к мелочам играло ключевую роль, независимо от того, сколько требовалось времени на то, чтобы выдать убийство за домашний несчастный случай.
К сожалению, Цезарь Зедд не написал книгу о том, как совершить убийство и избежать наказания, поэтому Младшему, как и раньше, приходилось полагаться только на себя.
Поспешая, но не торопясь, он взялся за дело.
Прежде всего оторвал с висящего на стене рулона два бумажных полотенца, взял в руки по одному, заменив ими перчатки. Он прекрасно понимал, что отпечатков пальцев оставлять никак нельзя.
Мясо тушилось в верхней из духовок. Он включил нижнюю, установил рычажок на «малый нагрев», открыл дверцу.
В столовой взял со стола две тарелки. Принес их на кухню и поставил в нижнюю духовку, словно Виктория использовала ее для того, чтобы согреть фаянс.
Дверцу оставил открытой.
В холодильнике в пластиковом контейнере нашел кусок масла. Перенес контейнер на разделочный столик между плитой и раковиной, открыл его.
Нож уже лежал на столике. Младший взял его, отрезал четыре ломтика масла, каждый толщиной в полдюйма.
Три оставил в контейнере, четвертый осторожно положил на виниловые плитки пола.
Масло измазало бумажные полотенца. Младший смял их и бросил в мусорное ведро.
Он собирался смазать маслом подошву правой туфли Виктории и оставить длинный след на полу, чтобы все выглядело так, будто она поскользнулась и упала в сторону плиты.
А потом, крепко держа голову обеими руками, с силой ударить лбом об открытую дверцу, чтобы место удара совпало с отметиной от бутылки.
Младший полагал, что отдел следственной экспертизы полицейского управления штата Орегон может найти как минимум одну улику, чтобы поставить под сомнение трагическую цепочку событий, которую он создавал. Он мало что знал о технических средствах, которые использовала полиция на месте преступления, еще меньше о том, как трактуют результаты вскрытия судебные медики. Он лишь пытался по максимуму использовать имеющиеся у него возможности.
Полицейский участок Спрюс-Хиллз был слишком мал, чтобы иметь отделение следственной экспертизы. И если устроенная им картина покажется копам достаточно убедительной, они, возможно, спишут смерть на несчастный случай и не будут обращаться в полицейское управление штата за технической помощью.
Если же полиция штата примет участие в расследовании и даже найдутся доказательства того, что никакого несчастного случая не было и в помине, в качестве главного обвиняемого скорее всего придется отдуваться гостю, для которого Виктория готовила обед.
Теперь оставалось только приложить подошву Виктории к куску масла и ударить голову об угол дверцы.
Младший уже собрался поднять тело, когда услышал шум сворачивающего на подъездную дорожку автомобиля. Он бы не услышал звук работающего мотора на столь большом расстоянии, если бы в этот момент стереопроигрыватель не менял пластинки.
Времени имитировать несчастный случай не осталось.
Один кризис наезжал на другой. Да, человек действия, каким он стал, не мог пожаловаться на скучную жизнь.
В превратностях судьбы таятся огромные возможности, учил Цезарь Зедд, и, разумеется, как всегда, существовала светлая сторона, пусть сразу она и не бросалась в глаза.
Младший выскочил из кухни, поспешил к входной двери. Бежал бесшумно, на мысках, как танцор. Среди прочего женщин влекла к нему и врожденная грация атлета.
Грустные символы любовных грез, которые так и не материализовались, красная роза и бутылка вина, лежали на полу. При отсутствии трупа в прихожей не осталось следов насилия.
Когда Синатра запел «Я увижусь с тобой», Младший переступал через розу и «Мерло». Чуть отодвинул занавеску на одном из окон.
Седан остановился на подъездной дорожке справа от дома. Погасли фары, заглох двигатель, открылась дверца со стороны водителя. Из автомобиля вышел мужчина. В желтоватом лунном свете Младший различил лишь силуэт. Того самого гостя, которого поджидала к обеду Виктория.
Сложиться вовнутрь под давлением. Как складывается корпус подводной лодки, опустившейся на слишком большую глубину.
Младший узнал этот термин, «складываться вовнутрь под давлением», из книги по самосовершенствованию, призванной расширить лексикон и научить красиво говорить. В то время Он думал, что этот термин, который он заучил среди многих других, никогда ему не понадобится. А вот теперь то самое с ним и происходило: наружное давление так увеличилось, что он чуть ли не начал складываться вовнутрь.
Гость сунулся в кабину, словно что-то оттуда доставал. Возможно, он тоже явился к хозяйке дома не с пустыми руками.
«Если Виктория не откроет дверь, — думал Младший, — этот человек просто так не уйдет. Его пригласили. Его ждали: в доме горит свет. И если его стук в дверь останется без ответа, он поймет: что-то здесь не так».
Младший находился на критической глубине. Психологическое давление достигло пяти тысяч фунтов на квадратный дюйм и нарастало с каждой секундой. До складывания вовнутрь оставалось совсем ничего.
Если гостя оставить стоять на крыльце, он обойдет дом, заглядывая в окна, пробуя все двери, в попытке найти незапертую. Опасаясь, что Виктория заболела или получила бытовую травму, к примеру, поскользнулась на кусочке масла и ударилась головой об открытую дверцу духовки, он может попытаться вломиться в дом, скажем, разбив окно. И определенно попросит соседей вызвать полицию.
Шесть тысяч фунтов на квадратный дюйм. Восемь. Десять.
Младший метнулся в столовую. Схватил со стола бокал для вина и оловянный подсвечник. Свечу отбросил в сторону.
В прихожей, примерно в шести футах от двери, поставил бокал на пол. За ним положил бутылку «Мерло», за ней — красную розу.
Словно готовился нарисовать картину «Романтика». Снаружи хлопнула дверца автомобиля.
Дверь осталась незапертой. Младший тихонько повернул ручку и чуть потянул дверь на себя.
С подсвечником в руке бросился на кухню, в которую вел из прихожей короткий коридор. Даже при открытой двери гостю пришлось бы войти на кухню, чтобы увидеть Викторию, навалившуюся на стол.
Младший скользнул за дверь кухни и поднял над головой оловянный подсвечник. Весил он фунтов пять, благодаря мощному основанию напоминал дубинку.
Сердце Младшего яростно колотилось. Он тяжело дышал. Ароматы готовки, которые поначалу так понравились ему, теперь запахом напоминали кровь.
Медленные, глубокие вдохи. Как учил Зедд, медленные, глубокие вдохи. Любую тревогу, какой бы сильной она ни казалась, можно ослабить, а то и полностью снять медленными, глубокими вдохами, медленными, глубокими вдохами, помня при этом, что каждый из нас имеет право на счастье, на выполнение желания, на свободу от страха.
В последний припев «Я увижусь с тобой» врезался мужской голос из прихожей, в котором слышались вопросительные нотки, даже удивление: «Виктория?»
Медленно и глубоко. Медленно и глубоко. Спокойствие постепенно возвращалось.
Песня закончилась.
Младший затаил дыхание, прислушиваясь.
Короткая тишина между песнями, звон бокала о бутылку «Мерло». Гость, вероятно, поднял их с пола.
Он исходил из того, что гость — любовник Виктории, но внезапно его осенило, что это не единственный вариант. К ней мог приехать приятель. А то отец или брат. В этом случае прелюдия к романтическому продолжению, кокетливо положенные на пол бутылка вина и красная роза, совершенно неуместна и сразу наведет гостя на тревожную мысль: в доме что-то не так.
«Тупица, — дал себе Младший не самую лестную характеристику. — Безмозглый тупица. И о чем ты только думал раньше».
Но как только Синатра запел вновь, Младший вроде бы услышал скрип половицы под ногой гостя. Но музыка полностью заглушала приближающиеся шаги, если, конечно, гость направлялся по коридору к кухне.
«Подними подсвечник повыше. Несмотря на музыку, дыши бесшумно, ртом. Будь наготове.
Оловянный подсвечник тяжелый. Грязная будет работа».
От крови его мутило. Он не ходил на фильмы, где кровь лилась рекой, еще больше не терпел ее в реальной жизни.
«Действие. Сконцентрируйся на действии и игнорируй последствия, какими бы они ни были. Помни о мчащемся поезде и автобусе с монахинями, застрявшем на переезде. Оставайся с поездом, не возвращайся назад, чтобы посмотреть, что сталось с монахинями, продолжай двигаться вперед, и все будет хорошо».
Звук. Очень близко. По другую сторону открытой двери.
А вот и гость входит на кухню. В левой руке бокал для вина и роза. Бутылка под мышкой. В правой руке коробочка с подарком, завернутая в блестящую бумагу.
Войдя на кухню, гость оказался спиной к Младшему. И двинулся к столу, за которым, положив голову на руки, сидела мертвая Виктория. Но со стороны-то казалось, что она всего лишь отдыхает.
— Что все это значит? — спросил мужчина, когда Синатра запел «Полетай со мной».
Бесшумно шагнув вперед, взмахнув подсвечником, Младший увидел, как напряглась спина гостя, который, возможно, в последний момент почувствовал опасность, но отвести ее не смог. У мужчины не хватило времени даже на то, чтобы повернуть или наклонить голову.
Оловянная дубинка с чавканьем врезалась в затылок мужчины. Из рваной раны брызнула кровь, мужчина, словно сноп, повалился на пол, совсем как Виктория после удара бутылкой «Мерло», разве что он упал лицом вниз, а она — вверх.
Избегая лишнего риска, Младший вновь маханул подсвечником, наклоном тела добавив силы удару. Правда, на этот раз удар вышел не рубящим, а скользящим, но достаточно эффективным.
Разбился бокал, выпав из руки мужчины. А вот бутылка «Мерло» опять уцелела, катилась по выложенному виниловыми плитками полу, пока не уперлась в основание буфета.
Медленное, глубокое дыхание забылось, Младший жадно хватал ртом воздух, словно едва не утонувший пловец, его прошиб пот. Он ткнул мужчину ногой.
Тот не отреагировал. Тогда Младший просунул мысок правой туфли под грудь мужчины и перевернул на спину.
Сжимая в левой руке красную розу, а в правой — смятую коробочку с подарком, перед Младшим лежал Томас Ванадий. Все его трюки остались в прошлом, четвертак более не скользил по костяшкам пальцев.
Похрустывая целлофаном, Джейкоб, сидевший за угловым столом в своей маленькой кухоньке, снял обертки с карточной колоды. На этом хруст не закончился. За первой колодой пришел черед второй, третьей, четвертой. Звук этот напоминал треск огня на пожарах в радиопостановках тридцатых и сороковых годов, которые он слушал мальчишкой.
У него хранилось много газетных вырезок с информацией о пожарах, повлекших за собой человеческие жертвы, и большинство этих сведений он мог сообщить заинтересованному собеседнику, не заглядывая в свой архив. 8 декабря 1881 года, венский театр «Ринг», 850 покойников. 25 мая 1887 года, двести погибших в парижской «Опера комик». 28 ноября 1942 года, бостонский клуб «Кокосовая роща»… Джейкобу тогда было 14 лет, и он уже знал, что человечество стремится уничтожить себя, как сознательно, так и по глупости… 491 человек, задохнувшихся в дыму и сгоревших заживо, а ведь собрались они, чтобы выпить шампанского и повеселиться.
Бросив целлофан в корзинку для мусора, Джейкоб достал из коробок четыре колоды и рядком выложил перед собой на мраморной поверхности стола.
— Когда 30 декабря 1903 года во время дневного спектакля «Синяя борода» сгорел театр «Ирокез» в Чикаго, — процитировал он одну из газетных вырезок, проверяя память, — погибли шестьсот два человека, в основном женщины и дети.
Стандартные колоды игральных карт паковали машины, карты всегда лежали в одном и том же порядке, по мастям и старшинству. И не могло быть ни малейшего сомнения в том, что во взятой наугад колоде карты уложены в том же порядке, как в любой другой.
Вот эта самая неизменность позволяла карточным шулерам, и профессиональным картежникам, и фокусникам, уверенно манипулировать с новой колодой, поскольку они точно знали, где лежит любая карта. Натренированные, ловкие руки шулера-эксперта могут столь тщательно тасовать карты, что даже у самого недоверчивого наблюдателя не остается ни малейших подозрений, но при этом шулер все равно всегда точно знает местоположение любой карты. Ловкости его рук хватает и на то, чтобы разложить карты в желаемом порядке.
— 6 июля 1944 года в Хартфорде, штат Коннектикут, загорелся огромный шатер «Цирка братьев Ринглинг, Барнума и Бейли»[174]. Начался пожар в два часа сорок минут пополудни, когда шесть тысяч зрителей наблюдали за «Летающими Валлендами»[175], знаменитой труппой канатоходцев. К трем часам огонь погас, потому что шатер обрушился на зрителей. Сто восемьдесят шесть человек погибли. Еще пятьсот получили тяжелые травмы, но тысяча цирковых животных, включая сорок львов и сорок слонов, не пострадали.
Любому, кто надеется стать карточным шулером, необходима удивительная ловкость рук, но это требование не является единственным. Не менее важно стойко выносить скуку бесконечно долгих часов тренировки. Лучшие карточные шулера обладают также великолепной памятью, легко удерживая в голове массивы информации, недоступные обыкновенному человеку.
— 14 мая 1845 года в Кантоне, Китай, пожар в театре унес жизни тысячи шестисот семидесяти человек. 8 декабря 1863 года, после пожара в церкви Ла Компана в Сантьяго, Чили, на пепелище остались две тысячи пятьсот один человек. Сто пятьдесят погибли в огне на благотворительном базаре в Париже 4 мая 1897 года. 30 июня 1900 года пожар в порту Хобокена, штат Нью-Джерси, убил триста двадцать шесть…
Джейкоб родился с надлежащей ловкостью рук и прекрасной памятью. Проблемы с психикой, лишившие его работы и гарантирующие, что он не будет постоянным участником бесконечных вечеринок, привели к тому, что у него появилось время на освоение и доведение до совершенства самых сложных манипуляций с картами.
Поскольку с самого детства Джейкоба завораживали истории и образы катастроф, как личных, так и планетарного масштаба, от пожаров в театрах до атомной войны, круг его интересов не отличался широтой, зато воображение могло рисовать очень яркие картины. Так что для него в овладении карточной премудростью наиболее сложным элементом стали многочасовые тренировки, когда ему изо всех сил приходилось бороться со скукой, но за долгие годы он научился выходить победителем в этой борьбе. А двигали им любовь и восхищение сестрой Агнес.
И теперь он перетасовал первую из четырех колод точно так же, как тасовал первую колоду в пятницу вечером, и отложил ее в сторону.
Чтобы действительно стать мастером-шулером, любому начинающему любителю необходим наставник. Искусство полного контроля над картами невозможно освоить, руководствуясь только книгами и упорными тренировками.
Наставником Джейкоба стал некий Обадья Сефарад. Они познакомились, когда восемнадцатилетнего Джейкоба на короткое время поместили в психиатрическую клинику, так как его эксцентричность ошибочно приняли за нечто худшее.
Как и учил его Обадья, Джейкоб перетасовал три остальные колоды.
Ни Агнес, ни Эдом не знали о карточных талантах Джейкоба. Он не афишировал свои занятия с Обадьей и почти двадцать лет не поддавался желанию изумить родственников своим мастерством.
Для детей — а жили они в доме-тюрьме, где железной рукой правил суровый отец, убежденный в том, что любое развлечение — оскорбление бога, — карточные игры стали символом сопротивления. Размеры карточной колоды позволяли достаточно быстро прятать ее, да так ловко, что отцу не удавалось ее найти, если он и перетряхивал детскую.
Когда старик умер, а Агнес унаследовала дом и участок, они уже в день похорон сыграли в карты во дворе, наслаждаясь пьянящим чувством свободы. После того как Агнес влюбилась и вышла замуж, Джо Лампион стал участником их карточных игр, и Джейкоб и Эдом наконец-то почувствовали себя членами большой, дружной семьи.
Джейкоб стал карточным шулером исключительно с одной целью. Не потому, что собирался зарабатывать этим деньги. Или показывать друзьям карточные фокусы. Просто ему хотелось незаметно помочь Агнес выиграть, если она проигрывала слишком часто или пребывала в плохом настроении. Разумеется, он не слишком часто сдавал ей выигрышные карты, чтобы она ничего не заподозрила. Опять же, Эдом и Джо имели право получать от игры удовольствие. И затраченные им усилия, тысячи часов тренировок, окупались с лихвой всякий раз, когда он видел, как радостно смеется Агнес после того, как очередная партия заканчивается в ее пользу.
Если б Агнес узнала, что Джейкоб помогает ей выигрывать, она скорее всего больше не стала бы с ним играть. Не одобрила бы его поведения. А потому он до конца своих дней не собирался делиться с ней своим секретом.
Какую-то вину он чувствовал… но совсем маленькую. Сестра так много для него сделала. Безработный, преследуемый навязчивыми идеями, унаследовавший слишком многое от отца, он не мог ответить ей тем же. Оставалось только подыгрывать в карты.
— 20 сентября 1920 года в Бирмингеме, штат Алабама, сгорела церковь — сто пятнадцать погибших. 4 марта 1908 года, Коллинвуд, штат Огайо, пожар в школе — сто семьдесят шесть погибших.
Перетасовав по отдельности все четыре колоды, Джейкоб сложил их по две и перетасовал вновь, точно так же, как в пятницу, полностью контролируя местоположение всех карт.
— Нью-Йорк, 25 марта 1911 года, горит фабрика по пошиву верхней одежды, сто сорок шесть погибших.
В пятницу, после обеда, услышав от Марии, что для гадания необходимы четыре колоды, открывается только каждая третья карта, и тузы, особенно красные тузы, сулят самую большую удачу, Джейкоб с превеликим удовольствием позаботился о том, чтобы, гадая Барти, Мария один за другим открыла ему восемь красных тузов. Этим он хотел подбодрить Агнес, на плечи которой тяжелым грузом легла смерть Джо.
И поначалу все шло хорошо. Агнес, Мария и Эдом только ахали от радостного изумления. Лица за столом сияли улыбками. Все поражались удивительному благоволению карт к Барти, столь противоречащему законам теории вероятностей.
— 23 апреля 1940 года в Натчезе, штат Миссисипи, сгорел дансинг-холл — сто девяносто восемь жертв. 7 декабря 1946 года в Атланте, штат Джорджия, сгорел отель «Уайнкофф», сто девятнадцать трупов.
Сейчас, за кухонным столом, через два дня после гадания Марии, Джейкоб подготовил стопку из четырех колод, проделав те же самые манипуляции, что и в пятницу в столовой большого дома. Завершив работу, какое-то время сидел, глядя на высокую стопку карт, не решаясь прикоснуться к ней.
— 5 апреля 1949 года, пожар в больнице Эффингхэма, штат Иллинойс, убил семьдесят семь человек.
В его голосе слышалась дрожь, вызванная отнюдь не ужасной смертью семидесяти семи несчастных в Эффингхэме шестнадцатью годами раньше.
Первая открытая карта. Туз червей.
Две карты в сторону.
Вторая открытая карта. Туз червей.
Он продолжал, пока перед ним не легли четыре туза червей и четыре бубновых туза. Он подтасовывал первые восемь карт, и все вышло в полном соответствии с его желаниями.
У карточных шулеров всегда твердая рука, без этого нельзя, но руки Джейкоба тряслись, когда он откладывал в сторону две очередные карты и вскрывал девятую.
Должна была открыться четверка треф, а не пиковый валет.
И открылась четверка треф.
Джейкоб перевернул и две отложенные карты. Никаких пиковых валетов, как, собственно, он и ожидал.
Взглянул он и на две карты, следовавшие за четверкой треф. И тут пиковые валеты и близко не лежали, он мог заранее сказать, что это будут за карты, и не ошибся в своих предположениях.
В пятницу вечером он подтасовал открытие тузов, но ничего не делал для того, чтобы следующие карты открыли четырех пиковых валетов. Потому и остолбенел, глядя, как Мария выкладывает их один за другим.
Вероятность открытия подряд четырех пиковых валетов в стопке, составленной из четырех случайно перемешанных колод, равнялась исчезающе малой величине. Джейкоб не обладал необходимыми знаниями для того, чтобы ее подсчитать, но знал, что это будет число с десятками нолей после запятой.
И, разумеется, она просто равнялась нулю, если колоды тасовались карточным шулером, который не ставил целью вскрыть подряд четырех пиковых валетов, а он, Джейкоб, ее не ставил. Этого просто не могло быть. В данном случае элемент случайности отсутствовал напрочь. Карты в стопке должны были следовать друг за другом в заранее определенном порядке, установленном Джейкобом, словно пронумерованные страницы в книге.
В ночь с пятницы на субботу, озадаченный, встревоженный, спал он плохо, и всякий раз, когда удавалось заснуть, ему снилось, что он один, в густом лесу, и его кто-то преследует, невидимый, но страшный. Этот хищник крался по подлеску, неотличимый от кустов, бесшумный, сливающийся с темнотой, и расстояние между ними неумолимо сокращалось. Джейкоб уже чувствовал, что хищник изготовился к прыжку, и в этот момент всегда просыпался, с именем Барти на устах, словно хотел предупредить мальчика об опасности: «…валет…».
В субботу утром он пошел в аптечный магазин и купил восемь карточных колод. С четырьмя неоднократно проделал те же манипуляции, что и в пятницу вечером. Четыре пиковых валета не появились ни разу.
К тому времени, когда он улегся в постель в субботу вечером, карты, новые еще утром, заметно пообтрепались.
В воскресенье утром, когда Агнес вернулась из церкви, Эдом и Джейкоб пришли к ней на ленч. Во второй половине дня Джейкоб помог ей испечь семь пирогов, которые предстояло развезти в понедельник.
Весь день он старался не думать о четырех пиковых валетах. Но они, при его склонности к навязчивостям, само собой, не выходили у него из головы.
И в воскресенье вечером он вскрыл четыре новые колоды, словно новые карты могли что-то изменить.
Туз, туз, туз, туз червей.
— 1 декабря 1958 года в Чикаго, штат Иллинойс, при пожаре в приходской школе погибли девяносто пять человек.
Туз, туз, туз, туз бубен. Четверка треф.
Если появление валетов в пятницу вечером объяснялось магией, возможно, то была черная магия. И, возможно, ему не следовало вновь вызывать того, кто нес ответственность за четырех валетов.
— 14 июля I960 года в Гватемала-Сити, Гватемала, пожар в психиатрической больнице — двести двадцать пять трупов.
Цитирование этих фактов обычно успокаивало его, словно упоминание о беде отводило ее. С пятницы, однако, успокоения в этом он не находил.
С неохотой Джейкоб разложил карты по пачкам и признался себе в том, что новая идея глубоко засела у него в голове и не желала уходить. Где-то в мире жил валет, чудовище в человеческом образе, хуже того, по словам Марии, сам дьявол, и по неведомым причинам этот монстр хотел причинить вред маленькому Барти, невинному младенцу. И какая-то высшая сила, какая именно, Джейкоб понятия не имел, предупреждала их, через карты, что этот валет уже в пути. Уже предупредила.
На плоском лице темнело родимое пятно цвета портвейна. Правый глаз закрывало лиловое веко, гладкое и округлое, словно виноградина.
Жуткий испуг охватил Каина Младшего, когда он смотрел на лежащего на полу Ванадия. Внутри все тряслось, сердце выпрыгивало из груди, ему казалось, что кости выбивают друг о друга дробь, совсем как на скелете в каком-то мультике.
И хотя Томас Ванадий был без сознания, возможно, и умер, хотя он не раскрывал серых, напоминающих шляпки гвоздей глаз, Младший знал, что эти глаза наблюдают за ним, наблюдают сквозь веки.
Может, в тот момент он даже обезумел. Во всяком случае, не мог отрицать, что в голове у него помутилось.
Не осознавая, что делает, Младший взмахнул подсвечником и обрушил его на лицо Ванадия. Понял это, лишь когда подсвечник поразил цель. Не смог сдержать себя, нанес второй удар.
Потом увидел себя у раковины, выключающим воду. Как включал — не помнил. Наверное, отмывал подсвечник от крови, последний стал чистым, но в памяти сам процесс не отложился.
Опять провал, и он уже в столовой, понятия не имея, как туда попал.
Подсвечник сухой. Держа оловянную дубинку бумажным полотенцем, Младший поставил его на то самое место на столе, откуда взял.
Провал, гостиная. Младший выключил стереопроигрыватель, не дав Синатре допеть «Так стало одиноко».
Музыка была его союзником, скрывала от Ванадия его прерывистое дыхание, создавала иллюзию, что в доме царят мир и покой. Теперь он нуждался в тишине, чтобы сразу услышать шум подъезжающего автомобиля, если вдруг приедет кто-то еще.
Вновь столовая, на этот раз он помнил, как там очутился: пришел из гостиной.
Он открыл дверцы нижней части серванта, не нашел, что искал, обследовал стоящую рядом тумбу, обнаружил маленькие запасы спиртного. Шотландское, джин, водка. Остановился на полной бутылке водки.
Поначалу не мог заставить себя вернуться на кухню. Не сомневался в том, что в его отсутствие мертвый детектив ожил и теперь поджидает его.
Он едва поборол желание незамедлительно покинуть дом.
«Ритмичное дыхание. Медленно и глубоко. Медленно и глубоко. Согласно Зедду, путь к спокойствию лежит через легкие».
Младший не позволял себе думать о том, что привело сюда Ванадия, какие отношения существовали между копом и Викторией. Для раздумий на эту тему время еще не пришло, сейчас следовало разобраться с трупами.
Наконец он подкрался к двери, разделявшей столовую и кухню. Замер, прислушиваясь.
На кухне, превратившейся в abbattoir[176], мертвая тишина.
Впрочем, коп не издавал ни единого звука, перекидывая четвертак по костяшкам пальцев. И столь же бесшумно он передвигался по больничной палате, словно ночной зверь.
Перед мысленным взором Младшего возникла монета, скользящая по тыльной стороне ладони. Скользила она быстрее, смазка-кровь увеличивала скорость.
Трепеща от ужаса, Младший коснулся рукой двери, медленно толкнул.
Коп-маньяк лежал на полу, там, где и умер. По-прежнему с красной розой и коробочкой с подарком в руках.
На родимое пятно наложились более яркие пятна. Лицо стало не таким уж и плоским, на нем появились новые впадины и выступы.
«Во имя Зедда, медленные, глубокие вдохи. Концентрироваться не на прошлом, не настоящем, а только на будущем. Что произошло, значения не имеет. Главное то, чему только предстоит случиться.
Худшее уже позади.
Двигайся, не останавливайся. Не зацикливайся на отвратительных последствиях. Не отставай от уходящего поезда. Вперед, только вперед».
Осколки бокала для вина хрустели под туфлями, когда Младший подходил к маленькому столику. Он открыл бутылку водки, поставил ее перед мертвой женщиной.
Его предыдущий план, масло на полу, открытая дверца духовки, имитация несчастного случая, более не годился. Требовалось разработать и реализовать новую стратегию.
Раны Ванадия никак не могли сойти за травмы, полученные при случайном падении. Никто не поверил бы, что Виктория умерла, поскользнувшись на масле и ударившись головой о дверцу духовки, после чего Ванадий, поспешивший ей на помощь, тоже поскользнулся и умер, сильно ударившись головой. Нет, раны Ванадия слишком уж явственно свидетельствовали о насильственной смерти. Полиция Спрюс-Хиллз сразу бы все поняла.
«Ладно, тогда обмозгуй эту проблему и найди светлую сторону…»
Потратив минуту на то, чтобы совладать с нервами, Младший присел рядом с мертвым детективом.
Он не смотрел на изуродованное лицо. Не решался взглянуть на закрытые глаза, которые могли вдруг раскрыться, налитые кровью, и пронзить его испепеляющим взглядом.
Многие полицейские ведомства требовали, чтобы их сотрудники носили с собой оружие даже вне службы. Если управление полиции Орегона не установило такого правила, Ванадий скорее всего все равно ходил с оружием, потому что с его маниакальным стремлением выловить всех преступников он ни на секунду не становился обычным гражданином, двадцать четыре часа в сутки оставаясь копом, выступившим в крестовый поход.
Вздернув обе брючины, Младший не обнаружил кобуру на лодыжке, которой во внеслужебное время отдавали предпочтение многие копы.
Отводя глаза от лица Ванадия, Младший распахнул полы твидового пиджака, увидел наплечную кобуру.
Он мало что знал о стрелковом оружии. Боялся его. И, уж конечно, не держал дома.
Из кобуры достал револьвер. «И хорошо, — подумал он, — не придется возиться с предохранителем».
После нескольких неудачных попыток откинул цилиндр. Пять гнезд, в каждом по поблескивающему патрону.
Вернув цилиндр на место, Младший поднялся. У него уже созрел новый план, в исполнении которого револьверу копа отводилась самая важная роль.
Младшего приятно удивила гибкость собственного ума, умение приспосабливаться к новой ситуации. Он действительно стал другим человеком, бесстрашным авантюристом, и каждый день только прибавлял ему могущества.
По Зедду, целью жизни являлась самореализация, и Младший так быстро реализовывал свой экстраординарный потенциал, что его гуру наверняка остался бы доволен.
Младший отодвинул от стола стул, на котором сидела Виктория, развернул ее лицом к себе. Привалил к спинке так, что голова откинулась назад, а руки повисли плетьми.
Она оставалась прекрасной, и лицом, и телом, даже с отвисшей нижней челюстью и закатившимися глазами. Какое светлое будущее ожидало бы их, если бы она не решила обмануть его. Динамистка, обманщица, она не собиралась давать ему то, что обещала.
Такое поведение никак не могло привести к познанию себя, самосовершенствованию, самореализации. Мы сами делаем нашу жизнь несчастливой. Сами создаем свое будущее.
— Мне очень жаль, — пробормотал Младший.
Закрыл глаза и, держа револьвер обеими руками, в упор дважды выстрелил в мертвую женщину.
Отдача оказалась сильнее, чем он ожидал. Револьвер чуть не выскочил Из рук.
Выстрелы эхом отдались от закрытых полок, холодильника, духовки, задребезжали оконные стекла.
Младший не волновался из-за того, что выстрелы могут привлечь чье-нибудь ненужное ему внимание. Участки большие, деревья глушат шум, так что маловероятно, что кто-то из соседей услышит выстрелы.
После второго выстрела мертвая женщина соскользнула на пол, свалив и стул.
Младший открыл глаза и увидел, что только вторая пуля попала в намеченную цель. Первая пробила дверцу одной из полок, перебив стоявшие за ней тарелки.
Виктория лежала на полу лицом вверх. От былой красоты не осталось ни следа: трупное окоченение и рана забрали ее с собой.
— Мне действительно очень жаль, — повторил Младший, сожалея о том, что лишает медсестру возможности предстать на собственных похоронах во всей красе, — но твоя смерть должна выглядеть как преступление по страсти.
Стоя над телом, трижды нажал на спусковой крючок. И проникся еще большим отвращением к оружию.
В воздухе плавали запахи сгоревшего пороха и тушеного мяса.
Бумажным полотенцем Младший протер револьвер. Бросил на пол рядом с изувеченным телом медсестры.
Вкладывать в руку Ванадия не стал. Знал, что отделение следственной экспертизы не будет искать на револьвере отпечатки пальцев: после пожара рукоятка закоптится.
Два убийства и один поджог. Этот вечер Младший проводил очень результативно.
Плохишом, однако, он себя не считал. Не верил в хорошее и плохое, правое и неправое.
Существовали действия эффективные и неэффективные, социально приемлемое и неприемлемое поведение, решения мудрые и глупые. Но, если человек стремится максимально самореализовать себя, он должен понимать, что в жизни, при необходимости делать выбор, в любом вопросе, он не может принимать во внимание моральные критерии. Мораль — примитивная идея, полезная на более ранних стадиях социальной эволюции, но совершенно неуместная в современном мире.
Кое-что приходилось делать через силу, к примеру, обыскивать этого чокнутого копа в поисках ключей от автомобиля и полицейского жетона.
Избегая смотреть на то, что осталось от лица Ванадия, Младший нашел ключи в наружном кармане твидового пиджака. А бумажник со сверкающим жетоном и удостоверением с фотографией — во внутреннем.
Из кухни выскочил в прихожую, взбежал по лестнице на второй этаж, в спальню Виктории. Не для того, чтобы взять что-нибудь из ее нижнего белья, сувенир на память. За одеялом.
В кухне Младший расстелил одеяло на полу, там, где не было крови. Перекатил труп Ванадия на одеяло, связал концы, превратив одеяло в импровизированные сани, на которых он мог выволочь детектива из дома.
О том, чтобы нести Ванадия, речь не шла, Младший его бы не поднял: весил Ванадий слишком много, а вот волоком мог дотащить до автомобиля.
К сожалению, дорога для трупа выдалась ухабистая: коридор, прихожая, порог, ступеньки крыльца, через лужайку, по теням от сосен и полосы лунного света, на усыпанную гравием подъездную дорожку. Правда, жалоб не поступило.
Младший не видел света в окнах ближайших домов. То ли мешали деревья, то ли соседи легли спать.
Ванадий приехал не на полицейской машине, а на синем, модели 1961 года «Студебекере Парк Регал». Громоздком, тяжеловесном автомобиле, словно сконструированном под кряжистого, приземистого детектива.
Открыв багажник, Младший обнаружил, что рыболовное снаряжение и два деревянных ящика с плотницким инструментом не оставили свободного места для мертвого детектива. И засунуть его туда Можно было лишь по частям, предварительно расчленив.
Но впечатлительная душа Младшего не позволяла поработать с трупом ножовкой.
На такое изуверство способны только безумцы. Конченые психи вроде Эда Гайна из Висконсина, арестованного девять лет тому назад, когда Младшему было только четырнадцать. Эд, прототип главного героя «Психопата», сооружал мобайлы[177] из человеческих носов и губ. Использовал человеческую кожу на абажуры и обивку мебели. Тарелками для супа ему служили человеческие черепа. Он ел сердца и некоторые другие органы своих жертв, носил пояс, украшенный женскими сосками, и иногда танцевал под луной, натянув на голову скальп убитой им женщины.
Дрожа всем телом, Младший захлопнул багажник, огляделся. Черные ветви сосен тянулись к небу. Свет луны, казалось, только усиливал тьму.
Суеверия не довлели над Младшим. Он не верил ни в богов, ни в демонов, ни в кого бы то ни было.
Тем не менее, помня о Гайне, не составляло никакого труда представить себе чудовищное зло, отирающееся среди черных теней. Наблюдающее. Строящее козни. Неистощимое на гадости. В столетии, взорванном двумя мировыми войнами, отмеченном деятельностью таких врагов человечества, как Гитлер и Сталин, монстры более не были существами сверхъестественными, превратились в людей и благодаря своей человеческой природе нагоняли больше страха, чем вампиры или порождения ада.
Младшим двигали не извращенные потребности, но благоразумное желание обратить сложившуюся ситуацию себе на пользу. Вот он и решил загрузить тело детектива, с конечностями и головой, на заднее сиденье «Студебекера».
Вернулся в дом, погасил три масляные лампы на кофейном столике. И лампу под абажуром.
На кухне, обойдя лужи крови и Викторию, выключил обе духовки. Погасил и горелку под кастрюлей с кипящей водой.
Выключив свет на кухне, в коридоре и прихожей, плотно закрыл входную дверь, оставив за собой тихий и темный дом.
Он еще собирался вернуться сюда. Но сейчас его ожидало более срочное дело: избавиться от тела Томаса Ванадия.
Внезапный порыв холодного ветра сорвался с луны, принеся с собой едва уловимый инопланетный запах, черные кроны сосен зашуршали, словно юбки ведьм.
Младший сел за руль «Студебекера», завел двигатель, резко развернулся на сто восемьдесят градусов, зацепив колесами лужайку, вскрикнул от ужаса, когда тело Ванадия шумно сдвинулось на заднем сиденье.
Вдавил в пол педаль тормоза, перевел ручку переключения скоростей в нейтральное положение, распахнул дверцу, выскочил из автомобиля. Развернулся лицом к угрозе, под его ногами зловеще заскрипел гравий.
С бейсболкой в руке, воскресным вечером, он стоял на крыльце Агнес, крупный мужчина, своим видом больше напоминающий застенчивого мальца.
— Миссис Лампион?
— Это я.
Благородная внешность, решительное лицо, обрамленное золотыми волосами, должны были символизировать силу и мужество, но впечатление несколько портили кудряшки на лбу, тут же наводящие на мысли об изнеженных императорах Древнего Рима.
— Я пришел, чтобы… — Он замолчал, не договорив. Учитывая внушительные габариты, одежда, как водится, в должной мере соответствовала образу сильного мужчины: сапоги, джинсы, красная фланелевая рубашка. Но опущенная голова, поникшие плечи, переминающиеся ноги напоминали о том, что точно так же одеваются и подростки.
— У вас что-то случилось? — спросила Агнес.
На мгновение он встретился с ней взглядом, чтобы тут же уставиться в пол крыльца.
— Я пришел, чтобы сказать… что я сожалею о случившемся, очень сожалею.
За десять дней, прошедших после кончины Джоя, многие люди выражали ей свои соболезнования, но до появления этого мужчины она их всех знала.
— Я бы отдал все, что угодно, лишь бы этого не произошло, — с жаром продолжил незнакомец. В голосе слышалась боль. — Лучше бы умер я.
Агнес не нашлась с ответом.
— Я не пил, — продолжил мужчина. — Это установлено. Но я признаю, что для дождливой погоды ехал слишком быстро. Меня оштрафовали за то, что я проскочил на красный свет.
Внезапно она поняла:
— Так это вы.
Он кивнул, лицо его залила краска вины.
— Николас Дид, — с горечью выплюнула Агнес.
— Ник, — поправил он Агнес, словно ей надлежало обращаться по имени к человеку, убившему ее мужа. — Я не пил.
— Но сейчас выпили, — мягко указала она.
— Пару стаканчиков. Для храбрости. Чтобы прийти сюда. Попросить вашего прощения.
Его просьба подействовала как оскорбление. Агнес качнуло назад, словно от удара.
— Сможете вы простить меня, миссис Лампион?
Агнес не могла долго злиться на человека, никогда не помышляла о мести. Она даже простила своего отца, который надолго превратил ее жизнь в ад, искалечил души ее братьев, убил ее мать. Но простить не означало утешиться. Не означало, что виновный оправдан и все забыто.
— Я не могу спать, — Дид нервно мял бейсболку в руках. — Я худею, нервничаю, вздрагиваю от каждого шороха.
Несмотря на доброту и отходчивость, Агнес не могла найти в своем сердце прощения этому человеку. Слова отпущения грехов застряли в горле. Переполнявшая ее горечь не радовала Агнес, но она ничего не могла с собой поделать.
— Ваше прощение ничего не исправит, не сможет исправить, но принесет хоть какое-то успокоение моей душе.
— Почему меня должно волновать состояние вашей души? — спросила она, и ей показалось, что говорит какая-то другая женщина.
Дид дернулся.
— На то нет причин. Но, поверьте, я не хотел причинить вреда вашему мужу, миссис Лампион. И вашему ребенку тоже, маленькому Бартоломью.
При упоминании имени сына Агнес напряглась. Конечно же, так или иначе Дид мог узнать, как зовут младенца, однако он просто не имел права называть по имени ребенка, которого он оставил сиротой, чуть не убил.
Дыхнув на Агнес перегаром, Дид спросил:
— А как себя чувствует Бартоломью? Он в порядке? Со здоровьем все нормально?
Пиковые валеты, квартет, мелькнула мысль. Вспоминая желтые кудряшки на игральных картах, Агнес видела те же самые кудряшки прямо перед собой, на лбу Дида.
— Вас это не касается. — Она отступила на шаг, чтобы закрыть дверь.
— Пожалуйста, миссис Лампион.
На лице Дида отразилась то ли душевная боль, то ли злость.
Истолковать выражение его лица Агнес не смогла, вернее, не успела, потому что внезапно ее охватил страх, в кровь выплеснулся адреналин. Застучало, заухало сердце.
— Подождите, — Дид протянул руку, то ли умоляюще, то ли с тем, чтобы не дать закрыться двери.
Но Агнес успела захлопнуть дверь, не думая, хочет он остановить ее или нет, заперла на замок и на засов.
Искаженное стеклом лицо Дида вплотную приблизилось к выгравированным лепесткам и листочкам, он словно пытался разглядеть, что происходит в доме, напоминая демона, выпрыгнувшего из кошмарного сна.
Агнес побежала на кухню, где собирала коробки с продуктами, которые предстояло развезти вместе с грушевыми пирогами, испеченными утром.
Колыбель Барти стояла рядом со столом.
Она-то боялась, что младенца нет, что его выкрал сообщник Дида, пока он сам отвлекал ее разговорами у входной двери.
Но Барти крепко спал в колыбельке, где она его и оставила.
Агнес подскочила к окнам, опустила все жалюзи. Но ощущение, что за ней наблюдают, не исчезло. Дрожа всем телом, она села у колыбельки, с безмерной любовью глядя на младенца. Она ожидала, что Дид позвонит вновь. Не позвонил.
— Только представь себе, я думала, что тебя уже нет, — сказала она спящему сыну. — Твоя старая мать сходит с ума. Я никогда не зналась с Румпельштильцхеном, так что сюда он приходил зря.
Она пыталась обратить свой страх в шутку. Николас Дид не был пиковым валетом. Он уже принес их семье все горе, которое мог принести.
Но где-то этот валет существовал, и его день еще не наступил.
Чтобы Мария не чувствовала себя ответственной за резкую смену настроения сидящих за столом в пятницу вечером, когда за красными тузами последовали наделавшие столько переполоха пиковые валеты, Агнес сделала вид, что не придает гаданию абсолютно никакого значения, особенно мрачной его части. Но на самом деле ее сердце сковал лед.
Никогда раньше она не верила ни в какие предсказания. А вот в тихом шелесте этих двенадцати карт ей послышался слабый голос истины, некое послание, которое могло ей не нравиться, но которое она не могла игнорировать.
Крошечный Бартоломью во сне скорчил гримаску.
Его мать молилась за него.
Она также просила Всевышнего простить ее за суровость, с которой обошлась с Николасом Дидом.
И уберечь ее и Бартоломью от встречи с пиковым валетом.
Мертвый детектив, Дыбящийся в лунном свете, с двумя серебристыми четвертаками, поблескивающими в глазницах на месте глаз.
Этот самый образ вынырнул из бурных вод воображения Каина Младшего, когда его как ветром сдуло с водительского сиденья. Он повернулся лицом к «Студебекеру», сердце ушло в пятки.
Язык одеревенел, во рту пересохло, в горло сыпанули песку, под которым и остался заживо похороненный голос.
Даже не увидев ни копа-маньяка, ни мерзкой усмешки, ни четвертаков-глаз, Младший не почувствовал облегчения. Страх не отпускал его, когда он обходил машину, ожидая, что детектив притаился за колесом, изготовившись к прыжку.
Не притаился.
В кабине горела лампочка под потолком: водительская дверца осталась распахнутой.
Он не хотел всовываться в кабину и заглядывать через спинку переднего сиденья. Оружия у него не было. На него могли напасть сзади.
Поэтому осторожно приблизился к задней дверце, к окну. Тело Ванадия лежало на полу, завернутое в одеяло.
Услышав за спиной какой-то звук, он решил, что Ванадий поднимается с сиденья, чтобы поквитаться с ним. На самом же деле тело скатилось на пол, когда он резко развернул «Студебекер».
Младший почувствовал себя униженным. Ему хотелось вытащить детектива из автомобиля и потоптаться на его самодовольной, мертвой физиономии.
Но топтание отняло бы у него время. Удовольствие он бы получил, но минуты потратил зря. А Зедд учил, что время — самое драгоценное, что у нас есть, потому что с рождения до смерти нам его отведено очень мало.
Младший снова сел за руль, захлопнул дверцу, просипел:
— Плосколицый, двухподбородочный, полуплешивый, собирающий блевотину говнюк.
И неожиданно ему полегчало от высказанного, хотя мертвый Ванадий и не мог его слышать.
— Толстошеий, кривоносый, лопоухий урод. И лоб у тебя будто у обезьяны, не говоря уже о родимом пятне.
Слова успокаивали даже лучше медленных, глубоких вздохов. И по пути к дому Ванадия Младший время от времени высказывал все, что он думал о детективе.
И высказал достаточно много, потому что ехал не спеша, на пять миль не дотягивая до разрешенной в городе скорости. Очень уж не хотелось, чтобы полиция остановила его за нарушение правил дорожного движения и нашла у заднего сиденья завернутый в одеяло труп Томаса Ванадия, этого человеческого выродка.
На прошлой неделе Младший навел справки об этом фокуснике с полицейским жетоном. Неженатый коп жил один, так что этот смелый визит Младшему ничем не грозил.
Он загнал «Студебекер» в гараж на два автомобиля. Соседнее место пустовало.
Но одной стене висело множество приспособлений для работы в саду. В углу стояла скамья с керамическими горшками.
В шкафчике над скамьей Младший нашел пару чистых нитяных перчаток для работы в саду. Надел. Великоваты, но сойдут.
Не мог он представить себе детектива, копающегося по уикэндам в саду. Разве что под розами лежали покойники.
Воспользовавшись ключом Ванадия, вошел в дом.
Пока Младший лежал в больнице, Ванадий обыскал его жилище, с ордером или без. Мысль о том, что он отвечает тем же, грела Младшему душу.
Ванадий, безусловно, проводил много времени на кухне. Как чуть позже выяснил Младший, это было самое уютное и обжитое помещение во всем доме. Всякие разные штучки, используемые в кулинарии, кастрюли и сковороды, корзина с луком, корзина с картофелем. Бутылки с несколькими сортами оливкового масла.
Детектив полагал себя отменным поваром.
Другие комнаты обстановкой напоминали монастырские кельи. В столовой Младшего просто встретили голые стены.
Диван и кресло в гостиной. Никаких кофейных столиков. Разве что маленький столик у кресла. Но хорошая стереосистема и несколько сотен пластинок.
Младший просмотрел музыкальную коллекцию. Оркестры, певцы эры свинга.
То ли Виктория и детектив разделяли любовь к Френку Синатре, то ли медсестра купила несколько его пластинок специально к обеду с Ванадием.
Но сейчас Младший не мог размышлять об отношениях, связывавших предательницу-медсестру мисс Бресслер и Ванадия. Предстояло замести следы, а драгоценное время безвозвратно уходило.
Но сама возможность таких отношений вызывала у Младшего отвращение. Он просто не мог представить себе, что могло побудить красавицу Викторию отдаться такому уроду, как Ванадий.
Кабинет размерами не превышал ванную. Места едва хватило на обшарпанный письменный стол, стул и бюро.
Разнокалиберная дешевая мебель в спальне, словно купленная в комиссионном магазине. Двуспальная кровать, один ночной столик, маленький комод.
Так же как во всем доме, в спальне поддерживались идеальные чистота и порядок. Деревянный пол блестел, словно его полировали вручную. Туго натянутым белым покрывалом кровать напоминала солдатскую койку в казарме.
Ни безделушек, ни фотографий хозяина Младший в доме не обнаружил. В кухне на стене висел календарь. И лишь в спальне Младший заметил настенное украшение: над кроватью отлитая в бронзе фигура страдала, пригвожденная к лакированному ореховому дереву. Распятие, столь контрастирующее с белыми стенами, усиливало ощущение, что Младший попал не в жилой дом, а в монастырь.
По мнению Младшего, нормальный человек так жить не мог. Это был дом тронувшегося умом отшельника, обуреваемого опасными навязчивыми идеями.
Одной из них стала убежденность в том, что Младший убил свою жену. По телу Младшего пробежала дрожь. Он понял, что ему крепко повезло. Живым детектив не оставил бы его в покое.
В стенном шкафу скромный гардероб Ванадия занимал далеко не все отпущенное ему место. Не меньше половины деревянных вешалок сиротливо белели плечиками. На полу аккуратно стояли туфли. Верхнюю полку заполняли коробки и два дешевых чемодана: толстый картон, ламинированный зеленым пластиком.
Скромность Ванадия в одежде привела к тому, что двух чемоданов хватило, чтобы упаковать половину вещей из стенного шкафа и комода.
Что-то Младший оставил на полу и на кровати, чтобы создать видимость спешки: пять раз выстрелив в Викторию Бресслер из служебного револьвера, то ли из ревности, то ли потому, что просто поехала крыша, Ванадий, естественно, спешил уйти от ответственности.
Из ванной Младший забрал электрическую бритву и туалетные принадлежности. Бросил их в те же чемоданы.
Отнеся их в машину, вернулся в кабинет. Сел за стол, чтобы просмотреть содержимое ящиков, а потом заняться бюро.
Ничего конкретного он не искал. Разве что конверт с деньгами, который убегающий убийца наверняка бы захватил с собой. Оставленный конверт вызвал бы у полиции подозрения. Возможно, еще чековую книжку.
В первом ящике нашел записную книжку. Конечно же, Ванадий взял бы ее с собой, поэтому Младший сунул книжку в карман пиджака.
Он уже заканчивал со вторым ящиком, когда зазвонил телефон. Тон звонка показался Младшему необычным, но брать трубку он, разумеется, не собирался.
За вторым звонком последовал щелчок, после которого забубнил знакомый монотонный голос: «Привет. Я — Томас Ванадий…».
Младший вскочил со стула, словно в задницу ему вогнали шило.
«…но дома меня сейчас нет».
Развернувшись к открытой двери, увидел, что мертвый детектив не лжет: он не стоял на пороге.
А голос продолжал, раздаваясь из устройства, которое стояло на столе рядом с телефонным аппаратом: «Пожалуйста, не кладите трубку. Это телефон-автоответчик. Оставьте сообщение после сигнала, и я перезвоню вам позже».
На черном пластмассовом корпусе устройства виднелось его название: «ANSAPHONE».
Младший слышал об этом изобретении, но в деле увидел его впервые. И предположил, что такой одержимый, как Ванадий, мог пуститься во все тяжкие, включая использование новейших достижений технического прогресса, лишь бы не пропустить важный звонок.
Прозвучал звуковой сигнал, как и обещало устройство, послышался мужской голос: «Это Макс. Ну и чутье у тебя. Я нашел больницу. Бедняжка умерла от кровоизлияния в мозг, вызванного гипертоническим кризом, причина которого… эклампсия, если не ошибаюсь. Ребенок выжил. Позвони мне, хорошо?»
Макс положил трубку. «Ансафон» попищал, как маленькая механическая мышка, и затих.
Фантастика.
Младшему очень хотелось повозиться с управляющими клавишами. Возможно, машина записала и другие разговоры. Послушать их было бы приятно, даже если бы он из них ничего не понял, как из звонка этого Макса. Все равно что читать чужой дневник.
Не найдя в кабинете ничего интересного, Младший подумал о том, чтобы обыскать весь дом.
Но ночь уходила, а дела не двигались.
Он не погасил лампы, не запер дверь. Убийца, стремящийся уехать как можно дальше от места преступления до того, как найдут жертву, не стал бы заботиться о стоимости электроэнергии или о возможном ограблении.
Младший решительно уехал прочь. Зедд поощрял решительность.
Поскольку Младшему все время казалось, что с заднего сиденья раздаются какие-то звуки, он включил музыку. Настроился на станцию, транслирующую песни, входящие в «Топ-40».
Диджей объявил песню, занимавшую на этой неделе четвертую строку. «Битлз», «Она — женщина». Фантастическая четверка заполнила салон «Студебекера» музыкой.
Все думали, что эти волосатики лучше всех, но Младший не находил в них ничего особенного. Да, песни хорошие, но не более того. Подпевать никакого желания не было, и он полагал, что под их музыку особо не потанцуешь.
Младший был патриотом и предпочитал американский рок любой английской группе. Он ничего не имел против англичан, ничего не имел против людей любой национальности. Но при этом твердо верил, что в американском «Топ-40» должны быть только американские мелодии.
Пересекая Спрюс-Хиллз в компании Джона, Пола, Джорджа, Ринга и покойника Томаса, Младший приближался к дому Виктории, в котором уже не пел Синатра.
Третью строчку в чартах занимала песня «Мистер Одиночество» Бобби Винтона, американского самородка из Канонсбурга, штат Пенсильвания. Младший пел вместе с ним.
Мимо дома Бресслер он проехал, не снижая скорости.
К тому времени Винтон замолчал, прошла рекламная пауза и началась песня номер два, «Приходи ко мне», группы «Суп-римз».
Опять же, добротная американская музыка. Да, в «Супримз» играли черные, но Младший не был расистом. Более того, однажды он страстно любил негритянку.
Наслаждаясь голосами Дайаны Росс, Мэри Уилсон и Флоренс Боллард, он держал курс на гранитную каменоломню, которая находилась в трех милях от города.
Новая каменоломня, где гранит добывала та же компания, находилась милей дальше. В старой работы уже давно не велись.
Несколько лет тому назад в огромный карьер направили воды протекавшей по соседству речушки. Потом запустили мальков форели и окуня.
Рекультивационный проект удался лишь наполовину. При добыче гранита деревья вокруг карьера вырубили, так что в жаркий солнечный день на берегах новорожденного озера Куэрри-Лейк тени не было. И чуть ли не по всему периметру стояли предупреждающие таблички: «Осторожно: большая глубина». Действительно, даже у самого берега дно находилось в сотне футов от поверхности воды.
Когда Младший свернул с шоссе на дорогу, огибающую озеро с северо-востока, «Битлз» запели песню, занимавшую первую строчку чартов: «Я прекрасно себя чувствую». В первой пятерке самых популярных в Америке песен они занимали две позиции. Младший с отвращением выключил радио.
В прошлом апреле эти парни из Ливерпуля оккупировали все пять верхних позиций. Настоящим американцам, вроде «Бич бойз» или «Фор сизонз», пришлось довольствоваться более низкими строчками. Поневоле возникал вопрос: а кто, собственно, выиграл Войну за независимость?
Среди знакомых Младшего никого не заботил кризис американской музыки. Он полагал, что несправедливость чувствует более остро, чем другие люди.
В эту холодную январскую ночь ни туристов, ни рыбаков на озере не было. Деревья, растущие вдали, терялись в темноте, лишенный всего живого гранитный берег словно перенесся сюда с другой планеты.
Расположенное не очень-то далеко от Спрюс-Хиллз, Куэрри-Лейк тем не менее не пользовалось популярностью ни у подростков, ни у молодежи. По той причине, что здесь обитали призраки. За пятьдесят с лишним лет, в течение которых в карьере добывали гранит, четверо рабочих погибли в различных инцидентах. Слухи о призраках ходили по округу задолго до того, как карьер заполнили водой, а уж потом они стали только множиться.
Младший намеревался увеличить компанию призраков. Может, в разгаре летней ночи, на границе светового круга, отбрасываемого фонарем, какой-нибудь рыболов и увидит полупрозрачного Ванадия, развлекающегося со своим четвертаком.
Там, где берег под небольшим углом сбегал к глубокой воде, Младший съехал с дороги и остановил «Студебекер» в двадцати футах от озера, капотом к последнему. Выключил освещение и двигатель. Перегнувшись через пассажирское сиденье, опустил стекло на шесть дюймов. Проделал то же самое со стеклом у руля.
Протер рулевое колесо и все поверхности, к которым мог прикоснуться до того, как надел найденные в гараже Ванадия перчатки. Вылез из кабины, не закрывая дверцу, протер наружную ручку.
Он сомневался, что «Студебекер» когда-нибудь найдут, но помнил о том, что цели достигают только те, кто не оставляет без внимания мелочи.
Постоял у автомобиля, чтобы глаза привыкли к темноте.
Ночь вновь затихла, не раздавалось ни звука, воздух застыл.
За последние пару часов луна поднялась выше, из золотой перекрасилась в серебряную, ее отражение многократно дробилось на черной ряби.
Убедившись, что он один и никто за ним не наблюдает, Младший сунулся в кабину, перевел ручку переключения скоростей в нейтральное положение, снял «Студебекер» с ручника.
Закрыл дверцу и отступил на шаг. Набирая скорость, автомобиль покатился к воде.
Практически без всплеска соскользнул с берега. Закачался на воде, клонясь в сторону более тяжелой передней части. По мере того как вода проникала в кабину, выпрямился, обретая большую остойчивость, а потом, после того, как вода полилась в открытые окна, быстро затонул.
Сработанная в Детройте гондола могла плавать по Стиксу без помощи закутанного в черный плащ гондольера.
В тот самый момент, когда крыша «Студебекера» скрылась под водой, Младший повернулся и двинулся в обратный путь, уже на своих двоих. К счастью, идти ему предстояло не до жилища Ванадия, а до того темного дома, в котором он оставил Викторию Бресслер. Он шел на свидание с мертвой женщиной.
Не испытывая никакого желания поработать в саду, но в перчатках, предназначенных именно для этой цели, Младший включил свет в прихожей, коридоре, на кухне, обошел оглушенную-задушенную-застреленную медсестру, включил обе духовки, и с недотушенным мясом, и с двумя тарелками для супа. Зажег газ под кастрюлей с водой, бросил голодный взгляд на макароны, которые Виктория собиралась сварить в этой кастрюле.
Если бы при убийстве Ванадия и медсестры не пролилось столько крови, Младший, наверное бы, перекусил, прежде чем довести задуманное до конца. Прогулка от Куэрри-Лейк заняла почти два часа, частично потому, что он прятался за деревья всякий раз, когда видел фары приближающегося автомобиля. И теперь умирал от голода. Но, как бы хорошо ни готовила Виктория, в таком кровавом интерьере кусок просто не полез бы в горло.
Еще раньше он поставил открытую бутылку водки на стол, перед Викторией. Теперь медсестра распласталась на полу, словно осушила другую бутылку.
Младший вылил полбутылки на труп, оставшуюся водку выплеснул на пол и на плиту. Конечно, горела водка не так хорошо, как бензин, но к тому времени, когда Младший бросил бутылку в угол, на поверхности плиты появились язычки пламени.
Синие огоньки скатились на пол. Синее сменилось желтым, а потом темно-желтым, когда огонь добрался до трупа.
Играть с огнем — одно удовольствие, когда нет необходимости скрывать поджог.
Загорелся лежащий на груди мертвой женщины бумажник Ванадия. Младший понимал, что удостоверение с фотографией сгорит, но очень рассчитывал, что жетон не расплавится. Не сомневался он и в том, что полиция найдет револьвер и установит его владельца.
С пола Младший подобрал бутылку «Мерло», которая дважды не разбилась. Свой счастливый талисман.
Он попятился к двери в коридор, наблюдая, как распространяется огонь. Постоял у порога, пока окончательно не убедился, что в самом скором времени дом превратится в пылающий факел, и стремглав помчался к входной двери.
Под катящейся к горизонту луной пробежал три квартала, отделявшие его от «Субарбана», припаркованного на параллельной улице. По пути ему не встретилось ни одного автомобиля. Перчатки он снял и бросил в контейнер для строительного мусора, стоявший у дома, который основательно перестраивали.
Не оглянулся, чтобы посмотреть, освещает ли горящий дом ночное небо. События, связанные с Викторией, остались в прошлом. Эту страницу Младший перевернул. Как всегда, его интересовало только будущее.
Отъехав достаточно далеко, Младший услышал вой сирен, увидел приближающиеся маячки. Свернул на обочину. Мимо проехали два пожарных автомобиля, следом — машина «Скорой помощи».
Домой он прибыл в превосходном настроении: спокойный, гордясь тем, что быстро думал и быстро действовал, испытывая приятную усталость. На этот раз ему не пришлось решать, убивать или нет: судьба не оставила ему выбора. И он наглядно доказал, что решительность, продемонстрированная им на пожарной вышке, — не мимолетный порыв, а едва ли не основная черта его характера.
Хотя у Младшего не возникло ни малейшего опасения, что его могут заподозрить в убийстве Виктории Бресслер, он намеревался покинуть Спрюс-Хиллз в эту самую ночь. В этом сонном болоте для него не было будущего. Его ждал большой мир, и он заслужил право насладиться всем тем, что мир этот мог ему предложить.
Он позвонил Кайтлин Хэкачак, мужеподобной и жадной сестре Наоми, попросил ее позаботиться о вещах Наоми, их мебели и всем, что он оставит в доме. По соглашению со штатом и округом, Кайтлин получила четверть миллиона долларов, но Младший знал, что она явится с рассветом, если придет к выводу, что предложение Младшего принесет ей хотя бы десяток баксов.
Младший хотел взять с собой лишь один чемодан, оставив большинство вещей в доме. Он мог позволить себе новый гардероб.
В спальне, поставив чемодан на кровать, он увидел четвертак. Сверкающий. Лежащий на ночном столике. Орлом кверху.
Будь Младший слабохарактерным, в этот самый момент он нырнул бы в пучину безумия. Услышал, как в голове что-то хрустнуло, почувствовал, как мутная волна захлестывает сознание, но собрал волю в кулак, напомнил себе, что дышать надо медленно и глубоко.
Набравшись храбрости, шагнул к ночному столику. Руку болтало из стороны в сторону. Он очень надеялся, что четвертак — иллюзия, что его пальцы схватят пустоту, но монета оказалась настоящей.
Удержавшись на грани безумия, он, конечно, нашел логичное объяснение появлению монеты в своем доме: ее оставили ранним вечером, после того, как он поехал к Виктории. Несмотря на наличие новых замков, Ванадий мог проникнуть сюда по дороге к Виктории, не подозревая о том, что встретит смерть на ее кухне… и убьет его тот самый человек, которого сейчас он чуть не свел с ума.
Страх ушел, Младший даже улыбнулся, по достоинству оценив иронию сложившейся ситуации. Подбросил монету в воздух, поймал и сунул в карман.
Но улыбка еще не успела сойти с его лица, как произошло что-то ужасное. В животе громко заурчало.
Младший гордился тем, что, разобравшись с Викторией и детективом, не только сохранил спокойствие и самообладание, но и, что более важно, удержал ленч в желудке. Никакого тебе острого нервного эмезиза, последовавшего за смертью бедняжки Наоми. Наоборот, он только нагулял аппетит.
И вот беда. Отличная от той, что свалилась на него после первого убийства, но не уступающая ей по силе воздействия. Нет, позывов на рвоту у него не было, зато возникла необходимость опорожнить кишечник.
Сверхвпечатлительность оставалась его проклятьем. Трагичность гибели Виктории и Ванадия подействовала на него сильнее, чем ему казалось. И вот результат.
С тревожным вскриком он метнулся в ванную и лишь в самый последний момент успел спустить штаны. Просидел на троне достаточно долго для того, чтобы засвидетельствовать расцвет и падение империи.
Чуть позже, ослабевший, трясущийся, он собирал чемодан, когда новый позыв водрузил его на прежнее место. К своему удивлению, он обнаружил, что к этому моменту в кишечнике что-то осталось.
В ванной он держал несколько книг Зедда в обложке, чтобы время, проведенное на унитазе, не терялось попусту. Некоторые из самых глубоких мыслей о природе человека, несколько самых лучших идей, стимулирующих процесс самосовершенствования, родились именно здесь: в тишине и уединении ванной нетленные постулаты Зедда открывались во всей красе и величии.
Но в данном случае он не смог бы сосредоточиться на тексте, даже если бы ему хватило сил удержать книгу в руках. Дикие спазмы, раскаленными клещами хватавшие внутренности, лишили его способности концентрироваться на чем-либо, помимо боли.
К тому времени, как он перенес чемодан и три коробки книг, собрание сочинений Зедда плюс некоторые из шедевров, присланных клубом «Книга месяца», в «Субарбан», Младшему еще дважды пришлось мчаться в ванную. Ноги не держали его, в животе чувствовалась пустота, словно через прямую кишку выскочило не только дерьмо, но и половина внутренних органов.
Слово «диарея»[178] не могло в полной мере описать творящееся с ним. И пусть Младший прочел не одну книгу, позволяющую обогатить лексикон, он не мог подобрать ни одного слова, способного передать его боль и унижение.
Паника возникла в тот самый момент, когда он задался вопросом: а вдруг спазмы кишечника не позволят ему покинуть Спрюс-Хиллз? Что, если они потребуют госпитализации?
И какой-нибудь патологически подозрительный коп, зная об остром нервном эмезизе Младшего, который последовал за смертью Наоми, свяжет эпическую диарею с убийством Виктории и исчезновением Ванадия. О том, что могло за этим последовать, не хотелось и думать.
Младший понял, что ему необходимо выбираться из этого маленького городка, пока на это еще есть силы. Его свобода и счастье полностью зависели от быстроты отъезда.
За последние десять дней он доказал себе, что у него в достатке ума, храбрости, самообладания, внутренних ресурсов. И вот теперь ему вновь требовалось обратиться к ним, зачерпнуть силы и решительности из самых глубин. Он сумел через многое пройти, многого достиг, и простая физиология не могла положить его на лопатки.
Помня об опасности обезвоживания организма, Младший выпил бутылку воды и отнес в «Субарбан» две полугаллонные бутылки «Гаторейда»[179].
В холодном поту, дрожа всем телом, со слезящимися глазами, преисполненный жалостью к себе, Младший расстелил на водительском сиденье пластиковый мешок для мусора. Сел за руль, повернул ключ зажигания, застонал, когда вибрация двигателя отдалась во всем теле.
Состояние организма не позволило ему бросить последний сентиментальный взгляд на дом, который на четырнадцать месяцев стал любовным гнездышком для него и Наоми.
Он обеими руками вцепился в рулевое колесо, сжимал зубы с такой силой, что они едва не трескались, мысленно отдавал телу понятно какие приказы. Медленные, глубокие вдохи. Только позитивные мысли.
Диарея закончилась, осталась в прошлом, стала частью этого прошлого. С давних пор он приучил себя не думать о прошлом, концентрироваться исключительно на будущем. Потому что он — человек будущего.
Вот и сейчас он уезжал в будущее, но прошлое цеплялось за него спазмами кишечника, и, проехав только три мили, скуля, как больной пес, он был вынужден остановиться на бензозаправке и нестись в туалет.
Через четыре мили Младшему пришлось вновь останавливаться на бензозаправке. После этой остановки он таки решил, что все худшее позади. Но десять минут спустя уже сидел за придорожными кустами, криками боли распугивая окрестных маленьких зверьков.
Наконец в тридцати милях южнее Спрюс-Хиллз он с неохотой признал, что ни медленное, глубокое дыхание, ни позитивные мысли, ни высокая самооценка, ни твердая решимость не способны справиться с бунтующим кишечником. А потому надо останавливаться на ночлег. Его не интересовало наличие бассейна, двуспальной кровати и бесплатного континентального завтрака. Единственное, что требовалось — туалет в номере.
Невзрачный мотель назывался «Слипи тайм инн», но седоволосый, с прищуренными глазами, острыми чертами лица ночной портье не мог быть владельцем мотеля, потому что такие милые сердцу слова, как «Время спать», просто не могли прийти ему в голову. Ибо и внешностью, и манерами он больше всего напоминал коменданта нацистского лагеря смерти, который успел перебраться в Соединенные Штаты из Бразилии, на один шаг опередив выслеживавших его агентов израильской секретной службы, и теперь прятался в Орегоне.
Замученный спазмами, слишком ослабевший для того, чтобы нести багаж, Младший оставил чемодан в «Субарбане». В номер взял с собой только бутылки с «Гаторейдом».
Эта ночь вполне могла бы сойти за ночь в аду… правда, в том аду, где Сатана поил грешников фруктовым пуншем.
В понедельник утром, 17 января, Винни Линкольн, адвокат Агнес, пришел к ней домой с завещанием Джо и другими бумагами, которые требовали ее внимания.
Круглый и лицом, и телом, Винни не ходил, как все люди. А вроде бы легонько подпрыгивал, словно надутый смесью газов, в том числе и гелием. Смесь в значительной мере компенсировала силу тяжести, прижимающую Винни к поверхности земли, но не настолько, чтобы позволить ему взлететь в небеса, уподобившись воздушному шарику. Его гладкие щечки и веселые глаза создавали впечатление, что он так и остался мальчишкой, но дело свое он знал.
— Как Джейкоб? — спросил Винни, замешкавшись у порога.
— Его здесь нет, — ответила Агнес.
— На это я и надеялся. — Облегченно вздохнув, Винни последовал за Агнес в гостиную. — Послушай, Агги, ты знаешь, я ничего не имею против Джейкоба, но…
— Святой боже, Винни, конечно, знаю. — С этими словами она взяла Барти, чуть больше пакета с сахаром, из колыбельки и вместе с младенцем села в кресло-качалку.
— Дело в том… при нашей последней встрече он заловил меня в углу и рассказал захватывающую историю, с подробностями, слышать которые мне совершенно не хотелось, о каком-то английском убийце сороковых годов, монстре, который убивал людей молотком, пил их кровь, а потом избавлялся от тел, растворяя их в чане с кислотой, стоявшем в подвале его дома. — Винни содрогнулся.
— Должно быть, он говорил о Джоне Джордже Хайге. — Агнес проверила пеленку Барти, прежде чем осторожно положить его на сгиб руки.
Глаза адвоката стали такими же круглыми, как лицо.
— Агги, только не говори мне, что теперь и ты разделяешь… увлечения Джейкоба.
— Нет-нет. Но мы проводим вместе столько времени, что я поневоле запоминаю какие-то детали. Если он говорит о том, что его интересует, хочется слушать и слушать.
— Да-да, — покивал Винни, — признаю, скучно мне не было.
— Я часто думала, что Джейкоб мог бы стать прекрасным учителем.
— С условием, что после каждого урока дети проходили бы курс психотерапии.
— С условием, разумеется, что он избавился бы от своих навязчивых идей.
Винни достал из портфеля бумаги.
— Что ж, я не вправе его осуждать. Моя навязчивая идея — еда. Ты только посмотри на меня. Я такой толстый, словно меня откармливали для жертвоприношения.
— Ты не толстый, — запротестовала Агнес. — Просто круглый.
— Да, и своей круглостью до срока сведу себя в могилу. -
Грусти в голосе Винни не слышалось. — И должен признать, люблю поесть.
— Обжорством ты, Винни, возможно, и сведешь себя в могилу до срока, но бедный Джейкоб убил свою душу, а это гораздо хуже.
— Убил свою душу… Интересный словесный оборот.
— Надежда — пища веры, основа жизни. Или ты так не думаешь?
Лежа на руках матери, Барти с обожанием смотрел на нее.
— Если мы не разрешаем себе надеяться, мы лишаем себя возможности иметь цель. Без цели, без смысла жизнь темна. Если внутри нас нет света, мы живем только для того, чтобы умереть.
Крошечной ручонкой Барти потянулся к матери. Она дала ему указательный палец, в который младенец радостно и вцепился.
Какими бы ни были успехи или неудачи Агнес на родительском поприще, она дала себе зарок сделать все, чтобы Барти никогда не терял надежды, чтобы смысл и цель жизни стали его неотъемлемой частью.
— Я знаю, что Эдом и Джейкоб — тяжелая ноша. — Винни вздохнул. — Ты столько лет заботишься о них…
— Ничего подобного. — Агнес улыбнулась Барти, пошевелила указательным пальцем, за который он схватился. — Они всегда были моим спасением. Не знаю, что бы я без них делала.
— Я вижу, ты говоришь то, что думаешь.
— Я всегда говорю то, что думаю.
— Конечно, с годами они превратятся и в финансовую обузу, если в остальном все будет нормально, и я рад тому, что могу приятно тебя удивить.
Она оторвала взгляд от Барти, посмотрела на бумаги в руках адвоката.
— Удивить? Я знаю, что написано в завещании Джоя. Винни улыбнулся.
— Но у тебя есть активы, о которых тебе ничего не известно. Дом принадлежал ей, не обремененный закладными. Так же
как два накопительных счета, на которые Джой все девять лет совместной жизни каждую неделю вносил небольшую сумму.
— Премия по страховке, — добавил Винни.
— Я знаю. Пятьдесят тысяч долларов.
Она уже прикидывала, что сможет три года пробыть с Барти, прежде чем ей придется искать работу.
— Кроме этого страхового полиса, есть и другой… — Винни глубоко вдохнул, прежде чем озвучил сумму премии. — На семьсот пятьдесят тысяч долларов. Три четверти миллиона долларов. Агнес ему просто не поверила. Покачала головой:
— Это невозможно.
— Я говорю не о полисе страхования жизни, а о страховании на конечный срок.
— Я хотела сказать, что Джой не мог купить полис без…
— Он знал, как ты относишься к страхованию на большие суммы. Поэтому ничего тебе и не говорил.
Кресло-качалка перестало под ней поскрипывать. Она услышала искренность в голосе Винни, поверила ему.
— Я же суеверная, — только и смогла прошептать Агнес.
И побледнела, словно получив подтверждение тому, что не зря опасалась страховки на крупную сумму. Агнес не сомневалась, что страховаться на большие деньги — все равно что искушать судьбу.
— Разумная страховка… да, это нормально. Но большая… все равно что ставить на смерть.
— Агги, это всего лишь предусмотрительность.
— Я верю в ставку на жизнь.
— С такими деньгами ты сможешь по-прежнему раздавать пироги… и все остальное.
Под «остальным» подразумевались продукты, которые она и Джой частенько посылали вместе с пирогами, очередной платеж за дом для тех, кто попадал в крайне стесненные обстоятельства, и прочая благотворительность.
— Взгляни на это иначе, Агнес. Все эти пироги, все, что ты делаешь… это и есть ставка на жизнь. А теперь тебе представилась возможность все это продолжать, даже делать больше, чем раньше.
Такая мысль уже пришла ей в голову, примирила с необходимостью принять свалившееся на нее богатство. Однако по спине все равно пробегал холодок: она получала деньги в обмен на смерть любимого человека.
Глядя на Барти, Агнес видела в личике младенца черты Джоя, и, хотя продолжала верить, что ее муж остался бы в живых, если б не искушал судьбу, страхуясь на столь крупную сумму, она не могла заставить себя злиться на него. Не оставалось ничего другого, как принять его последний дар… пусть и без радости.
— Хорошо, — выдохнула она и вдруг задрожала от внезапного страха, не понимая его причины.
— И это еще не все. — Винни Линкольн, круглый, как Санта-Клаус, с розовыми щечками, все доставал и доставал подарки из своего мешка. — В страховом полисе имелся пункт, увеличивающий вдвое сумму премии, если смерть наступает в результате несчастного случая. Так что выплаты, свободные от налогов, составят полтора миллиона долларов.
Теперь уже зная причину страха, Агнес крепко прижала к себе младенца. Он только что появился на свет божий, но требовательная судьба уже засасывала его в свой водоворот.
Бубновые тузы. Четыре кряду. Туз, туз, туз, туз.
Карточное гадание, от которого она всеми силами стремилась отмахнуться, которое хотела представить себе не более чем игрой, оборачивалось явью.
Карты говорили о том, что Барти будет богат. Причем речь шла не только о деньгах. По словам Марии, он будет богат и талантом, душой, интеллектом. Богат мужеством и честью. Богат здравым смыслом, правильностью суждений, удачей.
И ему потребуется и храбрость, и удача.
— Что с тобой, Агги? — спросил Винни.
Она не могла объяснить ему свою озабоченность, потому что он верил в верховенство закона, в справедливость, которая должна торжествовать в этой жизни, в сравнительно простую реальность, и не смог бы оценить ту великолепную, пугающую, странную, на удивление сложную реальность, называемую жизнью, которую иной раз представляла себе Агнес скорее не разумом, а сердцем. То был мир, где следствие могло опередить причину, а совпадения являлись видимой частью намного большего замысла, который никому не открывался целиком.
Если четыре бубновых туза следовало воспринимать на полном серьезе, того же отношения требовали и остальные выпавшие карты.
Если страховая премия не просто совпадение, если это и есть предсказанное богатство, сколько пройдет времени до появления пикового валета? Годы? Месяцы? Дни?
— Ты словно увидела призрак, — сказал Винни, и Агнес искренне пожелала, чтобы угроза оказалась всего лишь не находящей покоя душой, стенающей и гремящей цепями, вроде диккенсовского Марлея, заявившегося к Эбенезеру Скруджу под Рождество.
Сон со своими чарами в эту ночь оказался бессильным, и Младший провел ее на унитазе, спустив столько воды, что ее хватило бы, чтобы заполнить приличных размеров бассейн.
На заре, когда спазмы наконец-то прекратились, смелый и решительный искатель приключений превратился в тряпичную куклу, выжатый досуха лимон.
Окунувшись в блаженную пучину сна, он вынырнул в общественном туалете, с неотложным желанием облегчиться, да только оказалось, что все кабинки заняты убитыми им людьми и никто из них не желает пустить его на такой желанный унитаз.
Проснулся он в полдень, с налитыми кровью глазами. Чувствовал он себя отвратительно, но контроль над внутренностями уже вернулся, и сил, похоже, хватало на то, чтобы принести чемодан, чего не удалось сделать ночью.
Однако, выйдя из номера, он обнаружил, что какой-то бессовестный прохиндей ночью забрался в его «Субарбан». Утащил не только чемодан и книги, полученные от клуба «Книга месяца», но и салфетки, жевательную резинку и освежитель дыхания, которые лежали в «бардачке».
А вот самое ценное, — невероятно, но факт, — что лежало в машине, полное собрание сочинений Цезаря Зедда, все книги в переплете, многие — первое издание, вор оставил. Коробку вскрыл, торопливо просмотрел ее содержимое, но не взял ни одного тома.
К счастью, ни деньги, ни чековую книжку Младший не положил в чемодан. Зедд остался с ним, а все остальное стоило не так уж и много.
Младший прошел к стойке, заплатил еще за одну ночь. Конечно, его не устраивали засаленные ковры, попорченная затушенными сигаретами мебель, шуршание тараканов в темноте, но он еще не набрался сил для того, чтобы садиться за руль.
Стареющий беженец-нацист уступил место за стойкой блондинке с начесанными волосами, грубым лицом и такими бицепсами, что даже чемпион мира по армрестлингу дважды подумал, бы, прежде чем вызвать ее на поединок. Она поменяла ему пятерку на монеты для торговых автоматов, а когда он поблагодарил ее, что-то пробурчала в ответ. Младшему показалось, что по-английски она говорит с сильным акцентом.
Младший умирал от голода, но не рискнул отважиться на обед в ресторане: не доверял своим внутренностям. Понос вроде бы прекратился, но мог начаться вновь с попаданием еды в пищеварительный тракт.
Он купил крекеры-сандвичи, с сыром и ореховым маслом, арахис, шоколадные батончики и кока-колу. И хотя эта пища не могла считаться здоровой, сыр, ореховое масло и шоколад обладали одним полезным свойством: закрепляли.
В номере он устроился на кровати с закусками и телефонным справочником округа. Поскольку он упаковал справочник в одну коробку с книгами Зедда, вор его не взял.
Младший уже просмотрел двадцать четыре тысячи фамилий, не нашел ни одного Бартоломью, зато поставил красные точки там, где вместо имени стоял инициал Б. Закладка из желтой бумаги отмечала страницу, с которой следовало продолжить просмотр. Раскрыв справочник, он обнаружил игральную карту. Джокера с надписью «БАРТОЛОМЬЮ» красными заглавными буквами.
Не ту, что лежала на его ночном столике под тремя монетками, двумя десятиками и пятачком, в ночь после похорон Наоми. С той картой он разобрался сразу: порвал на мелкие клочки и спустил в унитаз.
Но никакой загадки тут не было. Не имело смысла прыгать до потолка и визжать, словно до смерти испуганный кот.
Вероятно, прошлым вечером, до того, как приехать к Виктории, этот чокнутый детектив незаконно проник в жилище Младшего, чтобы оставить четвертак на ночном столике, увидел на кухонном столе раскрытый телефонный справочник. Сообразив, что означают красные точки, он положил карту между страницами и захлопнул справочник: еще один ход в психологической войне, которую вел с ним Ванадий.
Младший отругал себя за то, что ударил детектива подсвечником по лицу, когда тот лежал без сознания. Ему следовало связать мерзавца, привести в чувство и допросить с пристрастием.
Боль заставила бы Ванадия заговорить. По словам детектива, тот слышал, как во сне Младший в страхе повторял имя Бартоломью, и Младший ему верил, потому что это имя что-то ему говорило, но он сильно сомневался в утверждении копа, что тот ничего не знает о его Немезиде.
Теперь, конечно, о допросе не могло быть и речи: Ванадий спал вечным сном под многими фатомами[180] холодной воды.
Но замах, плавная дуга, описанная подсвечником, треск костей при ударе доставили Младшему безмерное наслаждение, сравнимое разве что с теми чувствами, которые испытывает болельщик, когда после отменного удара бэттер совершает круговую пробежку, выигрывая для своей команды «Уорлд сириз»[181].
Жуя «Миндальную радость»[182], Младший взялся за телефонный справочник. Другого способа найти Бартоломью у него не было.
В тот же понедельник, 17 января, еще один знаменательный день, завершение одного положило начало другому.
Под серым небом второй половины дня, среди унылых зимних холмов желто-белый универсал напоминал яркую стрелу, извлеченную из колчана и направленную в цель не охотником, а самаритянином.
Эдом сидел за рулем, страшно довольный представившейся возможностью помочь Агнес. Еще больше радовался он тому, что пироги не нужно развозить в одиночку.
Ему не приходилось мучительно искать в себе слова, необходимые для разговора с хозяевами. Эту обязанность целиком взяла на себя Агнес.
На пассажирском сиденье Барти нежился на руках матери. Иногда малыш гукал или пускал пузыри.
Эдом еще ни разу не слышал, чтобы ребенок плакал или даже капризничал.
Барти нарядили в крошечный, на эльфа, голубой вязаный комбинезон, по шее и манжетам отделанный белой тесьмой, и такую же шапочку. Белое одеяло украшали сине-желтые кармашки.
На первых четырех остановках младенец был в центре внимания. Его милое личико и улыбка служили мостиком, который помогал взрослым перебираться через темные воды смерти Джо.
Даже Эдом полагал, что день выдался неплохой… если бы не погода под землетрясение. Он не сомневался, что еще до наступления сумерек Большой Толчок обратит в руины прибрежные города.
Эта погода под землетрясение отличалась от той, что стояла десятью днями раньше, когда он развозил пироги в одиночку. Тогда — синее небо, не соответствующая сезону высокая температура воздуха, низкая влажность. Сейчас — низкие серые облака, холодный воздух, высокая влажность. Южная Калифорния как раз отличалась тем, что погода под землетрясение бывала там всякой и разной. Едва ли не каждый день, поднимаясь с кровати, посмотрев на небо и барометр, приходилось констатировать, что налицо все признаки надвигающейся катастрофы.
Однако земля еще не дрогнула у них под ногами, когда они прибыли в очередной пункт назначения, новую точку на благотворительном маршруте Агнес.
Дом стоял среди холмов в восточной части города, в миле от дома Джолин и Билла Клефтон, куда десятью днями раньше Эдом привозил черничный пирог, а заодно поделился с хозяевами подробностями страшного землетрясения в Токио и Иокогаме, которое произошло в 1923 году.
И сам дом напоминал жилище Клефтонов. Пусть оштукатуренный, а не обшитый досками, он давно нуждался в покраске. Трещину на одном из стекол залепили скотчем.
Агнес внесла хозяина дома в свой список по просьбе преподобного Тома Коллинса, местного баптистского священника, которого родители, не подумав, назвали точь-в-точь как коктейль[183]. Она поддерживала добрые отношения со всеми священниками Брайт-Бич, и ее пироги получали нуждающиеся прихожане всех вероисповеданий.
Эдом с грушевым пирогом и Агнес с Барти на руках пересекли аккуратно выкошенную лужайку, поднялись на крыльцо. Эдом нажал на кнопку звонка, и сквозь стеклянную панель двери до них донеслись первые десять нот мелодии «Этой древней черной магии».
В таких обшарпанных домах обычно не ставили дорогих звонков, скорее обходились без звонков вовсе, и гостю приходилось объявлять о своем прибытии стуком.
Эдом в недоумении повернулся к Агнес.
— Странно, — вырвалось у него.
— Нет. Очаровательно, — не согласилась с ним Агнес. — В этом есть какой-то смысл. Во всем есть какой-то смысл, дорогой.
Дверь открыл пожилой негр. Резкий контраст белоснежных волос с темно-шоколадной кожей создавал впечатление, что над его головой реет нимб. Белоснежная бородка, добрые черты, проницательные темные глаза, перед ними словно возник главный герой фильма о джазисте, который после смерти вновь вернулся на землю, уже чьим-то ангелом-хранителем.
— Мистер Сефарад? — спросила Агнес. — Обадья Сефарад?
Глянув на аппетитный пирог в руках Эдома, темнокожий джентльмен ответил мелодичным, но степенным голосом, достойным Луи Армстронга:
— Вы, должно быть, та дама, о которой говорил преподобный Коллинс.
Голос этот лишь добавил лишний штрих к сложившемуся в голове Эдома образу небесного аса бибопа[184].
Повернувшись к Барти, Обадья широко улыбнулся, сверкнув верхним золотым зубом.
— Вот кто слаще любого пирога. Как зовут малыша?
— Бартоломью, — ответила Агнес.
— Да, разумеется.
Эдом в изумлении наблюдал, с какой легкостью Агнес нашла контакт с хозяином дома, перейдя от «мистера Сефарада» к «Обадье» еще до того, как все они добрались от порога до гостиной. Пирог приняли с благодарностью, на столе появились чашки с кофе, двое из них сразу прониклись друг к другу самыми теплыми чувствами, а ведь времени с момента знакомства прошло совсем ничего. Эдому его хватило бы только на то, чтобы собраться с нервами, переступить порог и сообщить что-нибудь интересное об урагане, который пронесся через Галвестон в 1900 году, унеся с собой шесть тысяч жизней.
Обадья, усаживаясь в видавшее виды кресло, спросил Эдома:
— Сынок, могу я тебя откуда-то знать?
Устроившись на диване рядом с Агнес и Барти, приготовившись играть спокойную роль стороннего наблюдателя, Эдом переполошился из-за того, что разговор вдруг зашел о нем. Испугало его и обращение «сынок». За тридцать шесть прожитых лет слово это он слышал только от отца, который уж десять лет как умер, но по-прежнему пугал его во снах.
Эдом покачал головой, чашечка задребезжала на блюдце.
— О, нет, сэр, нет, не думаю, что мы встречались до этого дня.
— Может, и так. Но твое лицо кажется мне знакомым.
— У меня самое обычное лицо, какие можно увидеть где угодно, — ответил Эдом и решил рассказать о торнадо, который в 1925 году зацепил целых три штата.
Возможно, Агнес догадалась, о чем заведет речь Эдом, потому не позволила ему начать.
Откуда-то Агнес узнала, что в молодости Обадья показывал на сцене фокусы. И без малейшего усилия увела разговор в эту сторону.
Редкому негру удавалось пробиться в ряды фокусников-профессионалов. Обадья был одним из этих немногих.
Музыкальная традиция имела в негритянской среде глубокие корни. С фокусниками дело обстояло с точностью до наоборот.
— Возможно, мы не хотели, чтобы нас называли колдунами, — с улыбкой объяснил Обадья. — Еще одна причина, чтобы нас вешать, а у белых их и так хватало.
Пианист или саксофонист мог пойти достаточно далеко благодаря таланту и самообразованию, но будущий фокусник не мог обойтись без наставника, который открыл бы ему самые сокровенные секреты мастерства и помог овладеть навыками отвлечения внимания, без которых невозможно вызвать восторг зала. Эту сферу, за малым исключением, занимали белые, молодому негру требовалось положить немало усилий на то, чтобы найти наставника, особенно в 1922 году, когда двадцатилетний Обадья решил стать следующим Гудини[185].
Обадья взмахнул рукой, и на его ладони появилась колода карт, которую он словно достал из секретного кармана невидимого пальто.
— Желаете что-нибудь увидеть? — спросил он.
— Да, конечно, — в голосе Агнес слышалась неподдельная радость.
Обадья, удивив Эдома, бросил колоду ему.
— Сынок, тебе придется мне помочь. Мои пальцы ни на что не годятся.
И он поднял руки, демонстрируя шишковатые пальцы.
Эдом и раньше заметил, что с руками у Обадьи не все в порядке, но теперь понял, что дело обстоит гораздо хуже, чем ему показалось с первого взгляда. Суставы распухли, пальцы разошлись под неестественными углами. Наверное, решил Эдом, у Обадьи ревматический артрит, как и у Билла Клефтона.
— Пожалуйста, достань карты из колоды и положи их перед собой на кофейный столик, — попросил Обадья.
Эдом выполнил просьбу, потом, следуя указаниям, разделил колоду на две примерно равные стопки.
— Перетасуй один раз, — скомандовал фокусник. Эдом перетасовал.
Наклонившись вперед (седые волосы сверкнули, как крылья херувима), Обадья провел искалеченной рукой над картами, не приближаясь к ним ближе чем на десять дюймов.
— А теперь, пожалуйста, разложи карты веером, рубашками вверх.
Эдом разложил, в красной череде рубашек сверкнул белый уголок: одна карта каким-то образом перевернулась и легла картинкой вверх.
— Может, посмотришь? — предложил Обадья.
Вытащив карту, Эдом увидел, что это бубновый туз, одна из тех карт, что в пятницу, гадая Бартоломью, открыла Мария Гонзалез. Еще больше его удивило имя, написанное черными чернилами поперек карты: «БАРТОЛОМЬЮ».
Агнес ахнула, и Эдому пришлось перевести взгляд с карты на сестру. Она побледнела, как полотно, в ее глазах застыл ужас.
Грипп и разнообразные простуды набросились в тот понедельник на Брайт-Бич, так что в «Аптеке Дамаска» работа кипела.
Покупатели пребывали в прескверном настроении. Большинство выражало недовольство лекарствами, остальные ругали скверную погоду, мальчишек на скейтбордах, которых на тротуарах становилось все больше, недавнее повышение налогов, «Нью-Йорк джетс», плативших Джо Намату фантастическую сумму 427 ООО долларов в год за игру в футбол. В последнем видели свидетельство того, что страна безумеет от денег и катится в ад.
Пол Дамаск без устали заполнял рецепты, но в половине третьего решил, что пора прерваться на ленч.
Обычно он ел один в своем кабинете. Комната эта размером не превосходила кабину лифта, но, разумеется, не ездила ни вверх, ни вниз. Правда, расширялась в стороны, в том смысле, что позволяла Полу переноситься в удивительные места, где имели место быть самые разные приключения.
На книжных полках, занимавших одну стену от пола до потолка, стояли дешевые журналы, которые в несметном количестве публиковались в 20-х, 30-х и 40-х годах, до того, как их начали вытеснять книги в обложке. «Всевозможные истории», «Альманах приключений», «Все вестерны», «Черная маска», «Еженедельник детективных историй», «Преступления с перчинкой», «Страшные истории», «Загадочные истории», «Удивительные истории», «Тень», «Док Сэвидж и его боевые друзья», «Таинственный By Фанг»…
В кабинете находилась лишь малая часть коллекции Пола. Тысячи других журналов хранились у него дома.
Особенно ему нравились обложки журналов, яркие, будоражащие, полные насилия, необычности, завуалированной сексуальности. Обычно он съедал две половинки яблока, груши или персика, составляющие его ленч, читая какой-нибудь рассказ, но иногда просто смотрел на обложку, погрузившись в грезы о дальних краях и захватывающих приключениях.
Действительно, одного вида такого журнала, пожелтевшего от времени, хватало, чтобы у него разыгралась фантазия.
Необычное сочетание средиземноморской смуглости и рыжих волос, симпатичная физиономия, хорошая фигура придавали Полу сходство с героями, живущими на страницах этих дешевых журналов. Особенно ему нравилось отождествлять себя с братом Дока Сэвиджа.
Сам Док был одним из его фаворитов. Экстраординарный борец с преступностью. Человек-из-Бронзы.
В тот понедельник ему очень хотелось хоть на полчаса окунуться в мир приключений. Но он решил, что должен наконец заняться письмом, написать которое собирался как минимум дней десять.
Поэтому, разрезав яблоко пополам и очистив его от косточек, Пол достал чистый лист бумаги и снял колпачок с перьевой ручки. Он всегда гордился своим чуть ли не каллиграфическим почерком. «Дорогой преподобный Уайт…»
Ручка зависла над бумагой. Пол не знал, с чего начать. Он не привык писать письма совершенно незнакомым ему людям. Но не оставалось ничего другого, как продолжить:
«Приветствую вас в этот знаменательный день. Я пишу вам об удивительной женщине, Агнес Лампион, жизни которой вы, не зная того, коснулись и чья история может заинтересовать вас…»
Если другие могли видеть в окружающем мире магию, Эдома завораживало только одно: природа, эта чудовищная машина уничтожения, перемалывающая все в пыль. Однако он изумился, увидев туза с написанным на нем именем племянника.
Барти заснул, пока Эдом тасовал карты, проснулся вновь, когда последний вытащил открытого бубнового туза, возможно, потому, что его головка лежала на груди матери и его встревожило ее участившееся сердцебиение.
— Как это делается? — спросила Агнес Обадью.
Лицо старого негра стало очень серьезным, в этот момент он напоминал сфинкса, хранящего древние секреты.
— Если я скажу вам, дорогая леди, волшебство пропадет бесследно. Останется только трюк.
— Но вы не понимаете. — И она рассказала о гадании Марии в пятницу вечером, когда на стол один за другим легли восемь тузов.
Лицо сфинкса осветила улыбка, Обадья повернул голову, нацелив белую бородку на Эдома.
— Ага… так давно это было, — он словно говорил сам с собой. — Так давно… но теперь я вспоминаю, — и он подмигнул Эдому.
Подмигивание поставило Эдома в тупик. Он ничего не понимал. И почему-то подумал о загадочном, вырванном из телесной оболочки, никогда не мигающем глазе из плавающей вершины пирамиды, изображенной на обратной стороне однодолларовой купюры.
Рассказывая фокуснику о гадании, Агнес не упомянула о четырех пиковых валетах, только о червовых и бубновых тузах. Она никогда не делилась с другими людьми своими тяготами, и, хотя отшутилась, открыв четвертого пикового валета, Эдом знал, сестра не на шутку обеспокоена.
То ли Обадья почувствовал ее страх, то ли его тронула доброта Агнес, но он пошел ей навстречу.
— К сожалению, должен признаться, что это даже не фокус. Чистый обман. Я выбрал бубнового туза именно потому, что в гаданиях на картах он символизирует богатство, то есть на него люди всегда реагируют положительно. Туза с именем вашего мальчика я приготовил заранее, потом положил картинкой вверх в самый низ колоды, чтобы он не вскрылся, когда колоду делили пополам.
— Но до нашего приезда вы не знали имени моего Барти.
— Конечно же, знал. Преподобный Коллинс рассказал мне и о вас, и о Бартоломью. И при встрече, спросив, как зовут вашего малыша, я уже знал ответ и просто хотел удивить вас этим маленьким трюком.
Агнес улыбнулась.
— Очень ловко.
— Не ловко, — со вздохом возразил Обадья. — Грубо. Вот когда у меня были нормальные руки, я бы действительно мог вас удивить.
В молодости он выступал в ночных клубах, посещаемых неграми, и театрах, вроде гарлемского «Аполло». Во время Второй мировой войны в составе выездных бригад ОООВС[186] поднимал боевой дух солдат на Тихом океане, в Северной Африке, а после Дня высадки[187] — в Европе.
— После войны какое-то время с работой у меня стало получше. Для черных… времена менялись. Но я старел, а шоу-бизнес всегда ищет молодых. Так что на первые роли я так и не вышел. Господи, не вышел и на вторые, хотя дела у меня шли неплохо. Но… в начале пятидесятых мой агент все с большим трудом добивался для меня выступлений в хороших клубах.
Помимо грушевого пирога, Агнес приехала и с тем, чтобы предложить Обадье Сефараду годовой контракт… не показывать фокусы, а рассказывать о них.
Благодаря ее усилиям публичная библиотека Брайт-Бич взяла на себя координацию достаточно амбициозного исторического проекта, который финансировали два частных благотворительных фонда и ежегодная клубничная ярмарка. Местным старикам предлагалось надиктовать истории их жизней, чтобы их опыт, знания, мировоззрение не остались потерянными для будущих поколений.
Проект этот, помимо прочего, позволял оказать финансовую помощь некоторым из стариков, попавшим в стесненные обстоятельства, не унижая при этом их достоинства, вселяя надежду, возвращая самоуважение. Агнес попросила Обадью внести свою лепту в проект, принять одногодичный грант и с помощью старшего библиотекаря познакомить потомков с основными вехами своей жизни.
Тронутый до глубины души, заинтригованный, фокусник, однако, поначалу ушел от прямого ответа, выгадывая время на поиск причин для вежливого отказа, а потом печально покачал головой:
— Сомневаюсь, что я достоин войти в категорию тех людей, которых вы ищете, миссис Лампион. Боюсь, запись истории моей жизни проект не сможет поставить себе в заслугу.
— Чепуха. Я просто не понимаю, о чем вы говорите. Обадья поднял обезображенные руки с едва сгибающимися
пальцами.
— Как по-вашему, почему они стали такими?
— Артрит? — предположила Агнес.
— Покер. — Руки Обадья не опустил, словно кающийся грешник, обращающийся к богу просьбой о прощении. — Я специализировался на фокусах ближнего плана. Да. Конечно, мог вытащить кролика из шляпы, материализовать из воздуха шелковый шарф, выпустить голубей из шарфов. Но больше всего мне нравились фокусы, которые показывают в непосредственной близости от зрителей, у них под носом. С монетами, еще больше… с картами.
Произнеся «с картами», фокусник бросил многозначительный взгляд на Эдома, который недоуменно нахмурился.
— С картами я мог дать сто очков вперед любому фокуснику. Моим наставником был Моисей Мун, величайший карточный шулер своего поколения.
При слове «шулер» Обадья вновь глянул на Эдома, который решил, что от него ждут ответной реакции. Но понял, что сказать может только о цунами, вызванной подводным землетрясением волне высотой в 110 футов, которая 15 июня 1896 года обрушилась на японский город Санрику, убив 27 100 человек, большинство которых собрались на религиозную церемонию у синтоистского храма. Но даже Эдом сообразил, что в данный момент упоминание о цунами совершенно неуместно, поэтому промолчал.
— Вы знаете, что делают карточные шулеры, миссис Лампион?
— Зовите меня Агнес. Я полагаю, манипулируют с картами. Медленно покачивая руки перед глазами, словно видел их прежними, с ловкими пальцами, фокусник рассказал, какие чудеса может творить первоклассный карточный шулер. И хотя говорил он ровным голосом, не прибегая к восклицаниям или театральным паузам, фокусы с картами загадочностью превосходили и вытаскивание кроликов из шляпы, и голубей из шелковых шарфов, и распиливание блондинок.
Эдом внимал Обадье затаив дыхание, как, впрочем, и положено человеку, чей самый отчаянный поступок заключался в покупке фордовского желто-белого универсала модели «Кантри Сквайр».
— Когда меня перестали приглашать в ночные клубы и театры… я переключился на азартные игры.
Сидевший в кресле Обадья положил руки на колени, помолчал, переводя взгляд с Агнес на Эдома.
— Я ездил из города в город, выискивая места, где играли в покер по высоким ставкам. Это запрещено законом, но найти такие заведения не составляло особого труда. Я зарабатывал на жизнь жульничеством.
За вечер он старался много не выигрывать. Предпочитал небольшую, но верную прибыль, при этом забавляя своих жертв болтовней. Поскольку рассказывал он много интересного, партнерам казалось, что ему просто шла карта, поэтому его выигрыши ни у кого не вызывали подозрений. И скоро за карточными столами он стал зарабатывать больше, чем на сцене.
Его сгубила жадность. Легкость, с которой давались деньги. Вместо того чтобы и дальше выигрывать помалу, он использовал всякую возможность сорвать большой куш.
— В результате я привлек к себе внимание. Попал под подозрение. Однажды в Сент-Луисе кто-то из игроков опознал меня, вспомнил, что видел на сцене, хотя я и постарался изменить внешность. Играли по-крупному, да только игроки к высшему обществу не относились. Они схватили меня, избили, потом монтировкой по одному размозжили все пальцы.
По телу Эдома пробежала дрожь.
— По крайней мере, приливная волна в Санрику покончила со всеми сразу.
— Случилось это пять лет тому назад. И после несчетного числа операций я имею вот это, — он поднял изуродованные руки. — Во влажную погоду суставы болят, в сухую — меньше. Я могу обслуживать себя, но мне уже никогда не быть карточным шулером… или фокусником.
Какое-то время все молчали. И тишина эта напоминала затишье, которое, по свидетельству очевидцев, всегда предшествовало сильнейшим землетрясениям.
Даже Барти не гукал и не пускал пузыри.
Первой заговорила Агнес:
— Что ж, мне ясно, что вы не успеете рассказать о своей жизни за один год. Вам надо выделять двухлетний грант.
Обадья покачал головой.
— Я — вор.
— Вы были вором. И за это на вашу долю выпали жестокие страдания.
— Поверьте мне, я воровал не для того, чтобы потом искупить вину страданиями.
— Но сейчас вас мучают угрызения совести, — гнула своё Агнес. — Я вижу, что мучают. И не потому, что вам изуродовали руки.
— Не просто угрызения совести, — ответил фокусник. — Стыд. Я родился в хорошей семье. Меня воспитывали не для того, чтобы я стал жуликом. Иногда, пытаясь понять, почему я пошел по кривой дорожке, я думаю, что дело не в деньгах. Во всяком случае, не они стали главной причиной. Основным толчком послужила уязвленная гордость. Я гордился тем, что в картах нет равного мне, и когда потерял возможность демонстрировать свое мастерство в ночных клубах, решил показать себя в другом месте.
— Происшедшее с вами может многому научить и других, — заметила Агнес. — Если, конечно, вы захотите поделиться с ними всеми подробностями. Но, если вы предпочтете ограничиться более ранним периодом, до того, как сели за карточный стол, никто не вправе отказать вам. И без этого вы прожили интереснейшую жизнь, о которой должны знать наши потомки. Библиотеки забиты биографиями кинозвезд и политиков, большинство из которых не способны на самоанализ. О жизни знаменитостей мы уже знаем предостаточно, Обадья. И информация эта по большей части бесполезна. А вот что может нам помочь, возможно, даже спасти нас, так это знания о жизни реальных людей, которые никогда не смогли сыграть даже вторых ролей, зато знают, откуда они сами явились и к чему пришли.
Эдом, который за всю свою жизнь не сыграл ни первой, ни второй, ни какой-либо другой роли, наблюдал, как затуманился перед ним образ сестры. На глаза навернулись жаркие слезы. Он любил сестру, гордился ею и чувствовал, что его жизнь имеет хоть какой-то смысл, раз он может ездить с ней по городу, развозить ее пироги, а иногда своими словами вызывать ее улыбку.
— Агнес, — ответил ей фокусник, — вам бы лучше договориться о встрече с библиотекарем, чтобы оставить для истории вашу жизнь. Если вы затянете с этим еще на сорок лет, то потребуется десятилетие, чтобы все записать.
При общении с посторонними рано или поздно у Эдома возникало желание убежать, остаться одному, и момент этот настал. Не то чтобы Эдом злился на себя, не зная, что сказать. Не потому, что боялся сморозить какую-нибудь глупость и показать себя полным идиотом. Нет, просто ему не хотелось портить этот счастливый для Агнес день своими слезами. В последнее время на ее долю выпало много слез, и пусть его слезы были слезами радости, а не душевной боли, ему не хотелось обременять ими сестру.
Он резко поднялся, воскликнул:
— Консервированная ветчина, — тут же понял, что брякнул что-то не то, хотел добавить: «Картофель, чипсы», — но уловил тревожный взгляд Обадьи, так обычно смотрели на корчащегося в припадке эпилептика, и рванул из гостиной к входной двери, на ходу объясняя самому себе: — Мы их привезли, они в машине, но я должен их принести, коробки, вы понимаете, то, что лежит в коробках.
Рванув дверь, Эдом выскочил на крыльцо и наконец вспомнил слово, которого ему так не хватало. Обернулся, крикнул:
— Продукты! — крикнул с гордостью и облегчением. Обойдя «Форд», встав так, чтобы его не видели ни Агнес, ни
Обадья, Эдом, привалившись спиной к задней дверце универсала, смотрел в прекрасное серое небо и плакал. То были слезы благодарности за то, что в его жизни была Агнес, но, к своему изумлению, Эдом понял, что он плачет и по своей убитой матери, которая обладала состраданием Агнес, но не имела ее силы воли, человечностью Агнес, но не ее бесстрашием, верой Агнес, но не надеждой, никогда не оставляющей его сестру.
В огромном небе раскричалась стая чаек. Поначалу Эдом слышал только их крики, но, когда слезы высохли, различил крылья, белые лезвия, рассекающие серость облаков. И гораздо раньше, чем ожидал, смог занести коробки с продуктами в дом.
Нед («Зовите меня Недди») Гнатик стройной фигурой напоминал флейту. Правда, дырки от нее располагались у него в голове, чтобы мысль могла уйти через них до того, как придется крепко над ней задуматься. Говорил он тихим, мелодичным голосом, обычно быстро, иногда очень быстро, чем, несмотря на мягкость речи, раздражал слух собеседника.
Деньги он зарабатывал игрой на пианино, хотя особой необходимости в этом не было. Он унаследовал отличный четырехэтажный дом, расположенный в престижном районе Сан-Франциско, и получал приличную сумму от трастового фонда, достаточную для того, чтобы обеспечить все его потребности, разумеется, без экстравагантности. Тем не менее пять вечеров в неделю он работал в элегантном баре одного из знаменитых старых отелей в Ноб-хилле[188], развлекал веселой музыкой туристов, заезжих бизнесменов, богатых геев, продолжающих верить в романтику, хотя жизнь всеми способами убеждала их, что ее место давно уже заняли деньги, и неженатых парочек, которые стремились получить максимум удовольствия от адюльтера.
Четвертый этаж дома Недди занимал сам. На третьем и втором находились по две квартиры, на первом — четыре студии, которые он сдавал.
В самом начале пятого Недди, уже одевшийся на работу (черный смокинг, белая рубашка, черный галстук-бабочка, красная роза в петлице), стоял в дверях квартиры-студии Целестины Уайт и тараторил о том, что она нарушила условия договора аренды квартиры, а потому должна съехать в конце месяца. Причиной появления Недди в квартире Целестины, конечно же, стала Ангел, единственный во всем доме ребенок. Недди пугал ее плач, а плакала она крайне редко, производимый ею шум (у нее еще не хватало сил тряхнуть погремушку), заложенная в ней потенциальная угроза сохранности квартиры (она еще не могла выбраться из колыбельки, не говоря о том, чтобы обивать штукатурку молотком).
Целестина не смогла убедить его внять голосу разума, это не удалось даже ее матери, Грейс, которая переехала к дочери и славилась умением уладить самый бурный конфликт. Но против Недди Гнатика она оказалась бессильной. О существовании ребенка он узнал пять дней тому назад, и с тех пор только наращивал давление.
В тот период на рынке арендного жилья в Сан-Франциско сложилась напряженная обстановка, свободных квартир было куда меньше, чем желающих их арендовать. И вот уже пять дней Целестина пыталась объяснить, что ей нужно как минимум тридцать дней, чтобы найти подходящую по удобствам и цене квартиру. Днем она училась в Академии художественного колледжа, шесть вечеров в неделю работала официанткой и не могла полностью, пусть даже временно, переложить на Грейс все заботы о маленькой Ангел.
Недди тараторил, когда Целестина замолкала, чтобы перевести дух, тараторил, когда она говорила, слышал только свой мелодичный голос, и его это вполне устраивало. Продолжал тараторить, не обратив ни малейшего внимания на первое «Извините» высокого мужчины, который появился на пороге за его спиной, так же как и на второе и третье, и замолчал, лишь когда мужчина положил руку ему на плечо, легонько отодвинул в сторону и прошел в квартиру.
Пальцы у доктора Уолтера Липскомба были более длинными и подвижными, чем у пианиста. Он производил впечатление маститого дирижера симфонического оркестра, который одним поднятием палочки устанавливал полнейшую тишину и требовал внимания самим фактом своего появления. И голос его, когда он обратился к притихшему Недди, переполняли властность и уверенность в себе.
— Я — врач этого ребенка. Она родилась недоношенной и лежала в больнице по поводу ушной инфекции. По вашему голосу чувствуется, что через двадцать четыре часа у вас разыграется сильнейший бронхит, и, я уверен, вы не хотите нести ответственность за то, что заразите ребенка вирусным заболеванием.
Недди дернулся, словно получил оплеуху.
— У меня договор на аренду…
Доктор Липскомб чуть наклонился к пианисту, словно суровый учитель, решивший, что назидание будет более действенным, если не просто отчитать шкодливого ученика, но и как следует крутануть ему ухо.
— Мисс Уайт и ребенок покинут это помещение до конца недели… при условии, что вы перестанете докучать им своей трескотней. С каждой минутой их пребывание здесь будет удлиняться на день.
И хотя доктор Липскомб говорил столь же мягко, что и пианист, а на его добродушном лице не читалась склонность к насилию, Недди Гнатик отпрянул от него и бочком ретировался через порог.
— До свидания, сэр, — и Липскомб захлопнул дверь, едва не стукнув Недди по носу.
Ангел лежала на полотенце на разложенном диване. Грейс только что поменяла ей пеленку.
— Вот так жене пастора следует вести себя с несносным прихожанином, — прокомментировала Грейс действия доктора, когда тот взял малышку на руки. — Иногда я жалею о том, что не могу найти нужных слов.
— У вас хватает и других забот. — Липскомб покачивал девочку на руках. — Я в этом нисколько не сомневаюсь.
Целестину удивило появление Липскомба.
— Доктор, я не знала, что вы собираетесь зайти ко мне.
— Я сам этого не знал, пока не обнаружил, что нахожусь рядом с вашим домом. Я предположил, что ваша мама и Ангел наверняка дома, и подумал, что, возможно, застану и вас. Если я помешал…
— Нет, нет. Я просто…
— Я хотел сказать вам, что ухожу из медицины.
— Ради ребенка? — озабоченно спросила Грейс. Покачивая Ангел на больших руках, Липскомб улыбнулся:
— Нет. Нет, миссис Уайт, мне кажется, эта юная леди совершенно здорова. И не нуждается в медицинской помощи.
Ангел, словно очутившись в руках бога, круглыми глазками смотрела на врача.
— Я продаю свою практику и ставлю точку в медицинской карьере, — продолжил Липскомб. — И хотел, чтобы вы знали об этом.
— Не желаете чашечку чаю и кусочек кекса? — спросила Грейс, словно следуя рекомендациям справочника «Правила этикета для жен священников».
— Вообще-то, миссис Уайт, такое событие требует шампанского, если вы не имеете ничего против спиртного.
— Некоторые баптисты, доктор, на дух не переносят спиртного, но мы не придерживаемся столь жестких правил. Правда, можем предложить только бутылку теплого «Шардоне».
— Вы живете всего в двух с половиной кварталах от лучшего в городе армянского ресторана. Если вы позволите, я слетаю туда и вернусь с холодным шампанским и обедом.
— Без вас нам пришлось бы довольствоваться куском мясного рулета.
— Если вы, конечно, не заняты, — Липскомб повернулся к Целестине.
— У нее сегодня выходной.
— Уходите из медицины? — повторила Целестина, удивленная и его словами, и несвойственной ранее веселостью.
— Вот это мы и должны отпраздновать… завершение моей карьеры и ваш переезд.
Внезапно она вспомнила: Липскомб заверил Недди в том, что они съедут в конце недели.
— Но нам некуда уезжать. Липскомб передал Ангел бабушке.
— Мне принадлежит несколько домов. В одном из них вас ждет квартира на две спальни.
Целестина покачала головой.
— Я могу оплатить только квартиру-студию, причем маленькую.
— За новую квартиру вы будете платить столько же, сколько за эту, — заверил ее Липскомб.
Целестина и ее мать многозначительно переглянулись. Врач заметил и понял значение этих взглядов. Румянец вспыхнул на его бледном лице.
— Целестина, вы, конечно, красавица, и я уверен, что вы привыкли остерегаться мужчин, но клянусь вам, мои намерения абсолютно честны.
— О, я и не думала…
— Нет, подумали, и я понимаю, что жизнь научила вас так думать. Но мне сорок семь, а вам — двадцать…
— Почти двадцать один.
— …и мы живем в разных мирах, причем ваш я уважаю не меньше своего. Я уважаю вас и вашу удивительную семью… вашу преданность, вашу решительность. Я хочу помочь вам только потому, что я у вас в долгу.
— Что вы могли мне задолжать?
— Скажем, так, в действительности я в долгу перед Фими. Слова, которые она произнесла между двумя смертями на операционном столе, полностью изменили мою жизнь.
«Ровена вас любит, — сказала ему Фими в момент короткого просветления. — Бизил и Фризил с ней, у них все хорошо». Послание от погибших жены и детей из потустороннего мира, в котором они дожидались его.
Умоляюще, без намека на интимность, Липскомб взял руки Целестины в свои.
— Долгие годы, будучи хирургом-акушером, я приносил Жизнь в этот мир, но я не знал, что есть жизнь, не понимал значения этого слова, не понимал, что у него есть значение. До того, как Ровена, Гарри и Дэнни погибли В той авиакатастрофе, в душе у меня была пустота. А когда я их потерял, все стало гораздо хуже. Целестина, я думал, что душа у меня умерла. Фими дала мне надежду. Я не могу отплатить ей, но я могу что-то сделать для ее дочери и для вас, если вы мне позволите.
Ее руки дрожали не меньше его.
А поскольку она не сразу приняла его щедрое предложение, он добавил:
— Всю жизнь я старался просто прожить день. Сначала борьба за выживание. Потом достижения, приобретения. Дома, инвестиции, антиквариат… Во всем этом нет ничего плохого. Но этим не удается заполнить пустоту. Возможно, когда-нибудь я вернусь в медицину. Но это суета. А сейчас мне необходимы мир и покой, потому что мне есть о чем подумать. И чем бы я теперь ни занялся… я хочу, чтобы у моей жизни появилась цель, чего раньше не было. Вы можете это понять?
— Меня воспитывали так, чтобы я это понимала, — ответила Целестина и, взглянув на мать, увидела, как глубоко тронули Грейс ее слова.
— Мы можем перевезти вас завтра, — предложил Липскомб.
— Завтра у меня занятия, в среду тоже, а в четверг — свободный день.
— Значит, в четверг! — воскликнул он, страшно довольный тем, что получит только треть от арендной платы за предложенную им квартиру.
— Благодарю вас, доктор Липскомб. Я буду ежемесячно вести учет ваших убытков и со временем все вам возмещу.
— Мы это еще обсудим. А пока… пожалуйста, зовите меня Уолли.
Узкое, длинное лицо врача, с которого не сходила печаль, больше подходило владельцу похоронного бюро, но никак не человеку с именем Уолли. Каким еще мог быть Уолли, как не веснушчатым, розовым, круглощеким, веселым?
— Уолли, — без запинки повторила Целестина, потому что обнаружила Уолли в зеленых глазах врача, которые внезапно ожили.
Липскомб принес шампанское и два больших пакета с едой. Сахапур[189], миджура[190], плов с корицей, толма[191], артишоки с бараниной и рисом, аришта-пирог, шароц[192], все деликатесы армянской кухни. После молитвы, произнесенной Грейс, Уолли и три женщины семьи Уйат, усевшись за маленький столик с пластиковым верхом, пировали, смеялись, говорили об Искусстве и здоровье, о воспитании детей, о прошлом и будущем, а в это время Недди Гнатик, в смокинге, сидя за поблескивающим черным лаком пианино, развлекал гостей элегантного бара отеля в Ноб-хилле.
В белом халате фармацевта поверх белой рубашки и черных брюк Пол Дамаск, закончив рабочий день, резво шагал домой по улицам Брайт-Бич, под серым сумеречным небом, достойным попасть на обложку «Страшных историй», под зловещий шелест ветра в кронах пальм.
Ходьба являлась одним из элементов программы поддержания хорошей физической формы, а к программе этой Пол относился очень серьезно. Он понимал, что его не призовут спасать мир, как случалось с героями приключенческих и фантастических романов, которые он читал взахлеб, но твердо знал, что без отменного здоровья ему не справиться с возложенными на него обязанностями.
В кармане халата лежало письмо преподобному Гаррисону Уайту. Конверт Пол не запечатал, потому что хотел прочитать написанное письмо Перри, своей супруге, и внести предложенные ею поправки. Ее мнение Пол очень ценил.
Возвращение домой, встреча с Перри являлись кульминацией любого его рабочего дня. Они встретились, когда им было по тринадцать лет, поженились в двадцать два и в мае собирались отпраздновать двадцать третью годовщину свадьбы.
Детей у них не было… и быть не могло. Но Пол, по правде говоря, не испытывал никаких сожалений, не познав радости отцовства. Их семья состояла из двух человек, дети, если б судьба даровала их, не позволили бы им добиться достигнутой абсолютной близости, а Пол очень дорожил сложившимися отношениями с женой.
Их вечера, которые они всегда проводили вместе, казались ему вершиной блаженства, пусть они всего лишь смотрели телевизор или он ей что-нибудь читал. Последнее Перри очень нравилось. Предпочтение она отдавала историческим романам, но иногда соглашалась на детектив.
Перри часто засыпала в половине десятого, крайне редко — позже десяти вечера, тогда как Пол не ложился раньше полуночи или часа ночи. Поздним вечером, после того, как ровное дыхание жены убеждало его в том, что она заснула, он возвращался к журнальным приключениям.
Впрочем, этот вечер он мог посвятить и телевизору. Программа предлагала неплохой выбор. В половине восьмого фильм «Сказать правду», потом «У меня есть секрет», «Шоу Люси», «Шоу Энди Гриффита». Новые серии «Люси» нравились Полу и Перри не так, как прежние. Им недоставало Дези Арназ и Уильяма Фроули.
Повернув на Жасмин-уэй, он почувствовал, как в радостном предвкушении забилось сердце: сейчас он увидит свой дом. Не роскошный особняк, типичный дом с Главной улицы американского города, но для Пола он затмевал Париж, Лондон и Рим, вместе взятые, города, которых он не видел и не сожалел о несостоявшейся встрече с ними.
Но радостное предвкушение сменилось тревогой, когда он увидел стоявшую у тротуара машину «Скорой помощи». А на подъездной дорожке — «Бьюик» Джошуа Нанна, их семейного врача.
Пол побежал к распахнутой входной двери.
В прихожей Ганна Рей и Нелли Отис бок о бок сидели на ступеньках лестницы. Ганна, седая и полная, — домоправительница. Нелли, дневная компаньонка Перри, могла бы сойти за ее сестру.
Ганна от расстройства чувств не смогла встать. Нелли поднялась, но потратила на это все оставшиеся силы и лишилась дара речи. Губы шевелились, но с них не слетало ни звука.
По их лицам Пол, конечно же, понял, что произошло, и мог только поблагодарить Нелли за ее молчание. Он не знал, хватит ли у него духа услышать весть, которую она пыталась сообщить.
Заговорила Ганна, язык которой, в отличие от ног, ей еще подчинялся:
— Мы пытались дозвониться до вас, мистер Дамаск, но вы уже ушли из аптеки.
Из зазора между раздвижными дверьми в арке, ведущей в гостиную, доносились голоса, которые притягивали Пола как магнитом.
Просторная гостиная выполняла двойную роль. С одной стороны, там принимали друзей, с другой — здесь же стояли и две кровати, потому что Пол и Перри спали в гостиной каждую ночь.
Джефф Дули, фельдшер, стоял за раздвижной дверью.
От двери кровать Перри отделяли несколько шагов, но Полу казалось, что кровать находится дальше, чем Париж, в котором он не бывал, чем Рим, куда он и не стремился. Ковер цеплялся за ноги, засасывал, как трясина. Воздух плотностью напоминал жидкость, каждый дюйм давался с неимоверным трудом.
Джошуа Нанн, друг и врач, застыв у кровати, смотрел на приближающегося Пола. Плечи его словно гнулись под непосильной ношей.
Перри лежала на спине, с закрытыми глазами, верхняя часть ее тела покоилась на приподнятой половине больничной кровати.
Стойку с кислородной подушкой подкатили вплотную к кровати. Маска лежала на подушке, рядом с головой Перри.
Ей редко требовался кислород. Сегодня, однако, не помог и он.
Грудной респиратор[193], который тоже пытался применить
Джошуа, лежал на простыне. К помощи этого аппарата, облегчающего дыхание, Перри практически не прибегала, разве что иной раз ночью.
В первый же год болезни ее постепенно удалось снять с аппарата «железные легкие». До семнадцати лет ей приходилось постоянно пользоваться грудным респиратором, но постепенно она смогла дышать без посторонней помощи.
— Не выдержало сердце, — пояснил Джошуа Нанн.
У нее всегда было великодушное сердце. После того, как болезнь иссушила плоть, превратив Перри в тростинку, ее сердце, не поддавшееся страданиям, казалось, стало больше, чем тело, в котором находилось.
Полиомиелит, обычно болезнь маленьких детей, поразил Перри за две недели до ее пятнадцатого дня рождения. Тридцать лет тому назад.
Пытаясь помочь Перри, Джошуа отбросил одеяло. И материя светло-желтой пижамы не могла скрыть чудовищную худобу ее ног, которые превратились в две тоненькие веточки.
В ее случае болезнь протекала так тяжело, что ни о каком использовании фиксаторов или передвижении с помощью костылей не могло быть и речи. Неэффективной оказалась и мышечная реабилитация.
Вздернутые рукава пижамы открывали новые улики, оставленные болезнью. Мышцы левой руки полностью атрофировались. Кисть, когда-то изящная, скрючилась, словно пальцы сжимали некий невидимый предмет, возможно, надежду, которая никогда не покидала Перри.
Поскольку она могла хоть немного использовать правую руку, выглядела последняя получше левой, но далеко не так, как должно выглядеть здоровой руке. Пол сдвинул вниз рукава пижамы.
Накрыл одеялом иссохшее тело жены до тонюсеньких плеч, правую руку положил поверх одеяла, расправил его.
Болезнь не коснулась ее сердца, не тронула и лица. Она оставалась такой же очаровательной, как в молодости.
Пол опустился на край кровати, взял жену за руку. С момента смерти прошло совсем мало времени, так что кожа еще не успела остыть.
Джошуа Нанн и фельдшер молча вышли в прихожую, плотно прикрыв за собой двери.
Так много лет Пол и Перри провели вместе… но как быстро они пролетели…
Пол не мог вспомнить, когда он полюбил Перри. Не с первого взгляда. Но до того, как девочка заболела полиомиелитом.
Любовь росла и росла, а когда расцвела, корни ее укрепились в его сердце.
Зато он точно помнил, когда принял решение жениться на ней: на первом курсе колледжа, приехав домой на Рождество. В колледже он каждый день вспоминал ее, а как только увидел, буквально растаял от счастья. Напряжение, копившееся долгие месяцы, сняло как рукой.
Тогда она жила с родителями. Они переоборудовали столовую под ее спальню.
Когда Пол пришел с рождественским подарком, Перри лежала в кровати, в красной пижаме, читала один из романов Джейн Остин. Сложная конструкция из кожаных ремешков, блоков и противовесов обеспечивала большую свободу движений правой руке. Книга стояла на специальной подставке, но страницы она переворачивала сама.
Пол провел с ней вторую половину дня, остался к обеду. Ел у ее постели, кормил Перри, следил, чтобы их тарелки пустели параллельно, так что трапезу они закончили вместе. Он никогда не кормил ее раньше, но у него все получалось, а она не испытывала в его компании ни малейшего стеснения. И потому ему запомнился их разговор за обедом, а не движения ложек и вилок.
В апреле, когда он предложил Перри выйти за него замуж, она отказалась.
— Ты очень милый, Пол, но я не могу допустить, чтобы из-за меня ты загубил свою жизнь. Ты… прекрасный корабль, которому предстоит долгое плавание в удивительные страны, я буду тебе только якорем.
— Корабль без якоря не сможет остановиться, — ответил он. — И навсегда останется во власти волн.
Она напомнила, что из-за болезни не сможет выполнять супружеские обязанности, не сможет дать ему то, на что он имеет полное право.
— Твой ум завораживает меня как прежде. Твоя душа прекрасна, — не отступался Пол. — Послушай, Перри, твое тело меня никогда не интересовало. И ты бессовестно льстишь себе, если думаешь, что до болезни приковывала к себе взгляды.
Откровенность, прямота льстили ей, потому что слишком многие не видели ее твердости духа, говорили с ней так, словно болезнь согнула в бараний рог не только ее тело, но и душу… но она все равно отказала ему.
И лишь десять месяцев спустя ему удалось сломить сопротивление Перри. Она приняла его предложение, и они назначили день свадьбы.
В тот вечер, сквозь слезы, она спросила, не пугает ли его ответственность, которую он готов взвалить на себя.
По правде говоря, Пол был в ужасе. И хотя всеми фибрами души он стремился к Перри, какую-то его часть грыз червь сомнения.
Но в тот вечер, когда она согласилась стать его женой и спросила, не боится ли он ответственности, Пол ответил без запинки: «Уже не боюсь».
Но ужас, который он скрывал от Перри, бесследно исчез, как только священник их обвенчал. С первого поцелуя, которым они обменялись как муж и жена, он знал, что Перри — его судьба. И как интересно прожили они эти двадцать три года! Док Сэвидж мог им только позавидовать.
Заботясь о Перри, во всех смыслах этого слова, он полагал себя безмерным счастливчиком и точно знал, что ни с кем другим ему не испытать такого блаженства.
А теперь она более не нуждалась в его заботе. Он не сводил глаз с ее лица, держал ее холодеющую руку. Его якорь ускользал от него, оставлял на произвол ветра и волн.
Проведя вторую ночь в «Слипи тайм инн», Младший проснулся посвежевшим, отдохнувшим… и полностью контролирующим свой кишечник.
Он не мог понять, что же послужило причиной этого дикого поноса.
Симптомы пищевого отравления обычно сказывались через два часа после еды. Но жуткие спазмы кишечника настигли его как минимум через шесть часов после того, как он в последний раз поел. Кроме того, если бы он съел что-то недоброкачественное, к поносу добавилась бы и рвота. А никаких позывов он не испытывал.
Младший чувствовал, что вину за случившееся следует возлагать на его сверхчувствительность к насилию, смерти, утратам. Ранее эта самая сверхчувствительность проявила себя острым нервным эмезизом, теперь вот — чудовищным поносом.
В четверг утром, приняв душ вместе с плавающим в чуть теплой воде тараканом, Младший дал зарок никогда больше не убивать. Только при самозащите.
Он уже давал этот зарок. И вроде бы заслуживал упрека в том, что нарушил его.
Впрочем, не могло быть никаких сомнений в том, что, если бы он не убил Ванадия, этот коп-маньяк уничтожил бы его. Так что в данном случае речь шла о самой настоящей самозащите.
Однако только нечестный и обманывающий себя человек мог классифицировать как самозащиту убийство Виктории. В определенной степени им руководили злость и страсть, и Младшему хватало мужества это признать.
Как учил Зедд, в этом мире, где бесчестность — основа общественного и финансового успеха, человек должен уметь обманывать, чтобы жить среди людей, но никогда нельзя лгать самому себе, иначе не останется никого, кому можно доверять.
На этот раз он дал зарок никогда не убивать вновь, кроме как защищая собственную жизнь, не поддаваться ни на какие провокации. Он остался доволен столь жестким ограничением. Никому не удавалось достичь сколько-нибудь значимых результатов в самосовершенствовании, не установив для себя высоких критериев.
Отодвинув занавеску и выйдя из ванны, он оставил таракана на белой эмали, мокрого и живого.
Прежде чем уехать из мотеля, Младший просмотрел еще четыре тысячи фамилий в телефонном справочнике, пытаясь найти Бартоломью. Прошлым днем, который он провел в номере, Младший просмотрел двенадцать тысяч фамилий. Так что всего количество просмотренных фамилий составило сорок тысяч.
Из мотеля, без багажа, но в компании книг Цезаря Зедда, Младший отправился на юг, в Сан-Франциско. Его манила бурная жизнь мегаполиса.
Годы, проведенные в сонном Спрюс-Хиллз, порадовали его романтикой, счастливой женитьбой, богатством. Но маленький городок не стимулировал развитие интеллекта. А чтобы в полной мере ощутить, что ты живешь, необходимы не только плотские утехи, не только положительный эмоциональный фон, но и активное развитие умственных способностей.
Он выбрал маршрут, ведущий через округ Марин и мост «Золотые ворота». Сан-Франциско, в котором он никогда не бывал, предстал перед ним во всей красе, раскинувшись на холмах над сверкающей бухтой.
С час он катался по городу, любуясь архитектурой, парками, крутыми улочками. Город пьянил Младшего, как доброе вино.
Вот где открывались самые радужные перспективы как для развития умственных способностей, так и для самосовершенствования. Великолепные музеи, картинные галереи, университеты, концертные залы, книжные магазины, библиотеки, обсерватория на горе Гамильтон…
Меньше года тому назад в одном из увеселительных заведений Сан-Франциско на сцену, впервые в Соединенных Штатах, вышли обнаженные по пояс танцовщицы. Теперь подобные танцы вошли в моду во многих крупных городах, которые последовали примеру Сан-Франциско, и Младшему не терпелось посмотреть на первопроходцев, сказавших новое слово в танце.
К трем часам дня он уже снял номер в одном из знаменитых отелей в Ноб-хилле. Из окна открывался потрясающий вид на бухту.
В магазине модной мужской одежды он купил костюмы, рубашки, галстуки, нижнее белье, носки и туфли взамен украденных. К шести часам пиджаки и брюки подогнали по фигуре и доставили в номер.
В семь часов он уже наслаждался коктейлем в элегантном баре отеля. Пианист в смокинге играл что-то романтическое.
Несколько красавиц, сидящих в компании других мужчин, бросали на Младшего призывные взгляды. Он привык к тому, что женщинам не терпится очутиться в его объятиях. Но в этот вечер его интересовала только одна дама — Сан-Франциско, и он хотел остаться с ней наедине.
В баре желающие могли и пообедать. Младший с удовольствием откушал телятины, запив ее «Каберне совиньон».
За весь вечер настроение у него испортилось только раз, когда пианист заиграл мелодию песни «Кто-то поглядывает на меня».
Перед мысленным взором Младшего тут же возник четвертак, перекатывающийся по костяшкам пальцев, он услышал монотонный голос копа-маньяка: «Есть одна миленькая песенка Джорджа и Аиры Гершвин, которая называется «Кто-то поглядывает на меня». Ты ее слышал, Енох? Этот кто-то для тебя — я, разумеется, не в романтическом смысле».
Младший едва не выронил вилку, узнав мелодию. Сердце учащенно забилось. Ладони покрылись холодным потом.
Время от времени кто-нибудь из сидящих за столиками подходил к пианино, чтобы бросить деньги в стоящий на нем круглый аквариум, чаевые для музыканта. Некоторые просили исполнить любимую мелодию.
Младший не обращал внимания на тех, кто подходил к пианино, хотя, конечно же, заметил бы коренастую фигуру в дешевом костюме.
Не сидел чокнутый полицейский ни за одним из столиков. Младший в этом не сомневался, потому что не раз и не два обводил взглядом зал, правда, интересовали его главным образом женщины, а не мужчины.
Но он не видел, кто сидел у него за спиной, у стойки бара. Повернулся, пригляделся.
Одна мужеподобная женщина. Несколько женоподобных мужчин. Никто фигурой не напоминал безумца-копа.
Медленные, глубокие вдохи. Медленные. Глубокие. Глоток вина.
Ванадий мертв. С размозженной подсвечником головой лежит на дне затопленной каменоломни. Ушел навсегда.
Мелодия «Кто-то поглядывает на меня» наверняка нравилась не только детективу. Любой из сидящих в зале мог попросить исполнить ее. Она даже могла входить в обычный репертуар пианиста.
Едва прозвучал последний аккорд, Младшему сразу полегчало. Сердцебиение пришло в норму. Пот на ладонях высох.
И когда он заказал крем-брюле на десерт, он уже мог подсмеиваться над собой. Неужели он рассчитывал увидеть призрак, сидящий за стойкой бара и заедающий коктейль бесплатными орешками кешью?
В среду, через два дня после того, как Эдом развозил с Агнес пироги, он решился заглянуть к Джейкобу.
Хотя их квартиры располагались рядышком, над гаражом, каждая имела отдельную лестницу. И если судить по тому, как часто они бывали в гостях друг у друга, они могли бы жить в разных концах Америки.
Рядом с Агнес Эдом и Джейкоб вполне комфортно чувствовали себя в компании друг друга. Но без Агнес становились более чем чужими, потому что у чужих, в отличие от них, не было ничего общего.
Эдом постучал, Джейкоб открыл дверь.
Джейкоб подался назад, Эдом переступил порог.
Они стояли, стараясь не смотреть друг на друга. Входная дверь осталась открытой.
Эдом чувствовал себя не в своей тарелке в этом царстве чуждого ему бога. Бог, которого боялся его брат, звался человечеством, с присущими ему нетерпимостью и злобными намерениями. Эдом, со своей стороны, дрожал перед природой, которая в своем гневе в один момент могла уничтожить все вокруг, сжав Вселенную до размеров горошины.
По Эдому, из этих двух разрушительных сил человечество не являлось главенствующей. Мужчины и женщины — часть природы, а не попирающие ее высшие существа, вот и идущее от них зло всего лишь одно из проявлений черных намерений природы. Братья перестали обсуждать сей предмет многие годы тому назад, поскольку ни один не принимал во внимание доводы другого.
Так что Эдом сразу рассказал Джейкобу о встрече с Обадьей, фокусником с переломанными пальцами рук.
— Когда мы уходили, я — следом за Агнес, Обадья задержал меня, чтобы сказать: «Я твоего секрета не выдам».
— Какого секрета? — Джейкоб хмуро смотрел на туфли Эдома.
— Я надеялся, что ты, возможно, знаешь. — Эдом изучал воротник зеленой фланелевой рубашки Джейкоба.
— Откуда мне знать?
— Я подумал, что он принял меня за тебя.
— С чего бы это? — Джейкоб хмуро смотрел на нагрудный карман рубашки Эдома.
— Внешне мы очень похожи. — Эдом перевел взгляд на левое ухо Джейкоба.
— Мы — однояйцевые близнецы, но я — это не ты, не так ли?
— Это очевидно для нас, но не для других. Вероятно, это могло произойти несколько лет тому назад.
— Что могло произойти несколько лет тому назад?
— Ты мог встретиться с Обадьей.
— Он сказал, что мы с ним встречались? — Джейкоб щурился на яркий солнечный свет за спиной Эдома.
— Как я и объяснил, он, возможно, подумал, что я — это ты. — Эдом смотрел на книги, в идеальном порядке выстроившиеся на полках.
— У него съехала крыша?
— Нет, с головой у него все в порядке.
— Если у него старческий маразм, он мог принять тебя за своего брата, о котором много лет ничего не слышал, так?
— Нет у него старческого маразма.
— Если ты нес свою обычную чушь о землетрясениях, торнадо, извержениях вулканов, как он мог принять тебя за меня?
— Я ничего не нес. Говорила только Агнес. Джейкоб уставился на мыски собственных туфель…
— И… что я должен сделать по этому поводу?
— Ты его знаешь? — Эдом обернулся к открытой двери, от которой отвернулся Джейкоб. — Обадью Сефарада?
— Проведя последние двадцать лет в этой квартире, не имея автомобиля, как я мог встретиться с негром-фокусником?
— Ну и ладно.
Эдом вышел из квартиры, Джейкоб последовал за ним, вознося молитву своему богу:
— Рождество 1940 года, приют Святого Ансельмо, Сан-Франциско. Джозеф Крепп убил одиннадцать мальчиков в возрасте от шести до одиннадцати лет, убил во сне и из каждого вырезал сувенир на память, у кого глаз, у кого язык.
— Одиннадцать? — переспросил Эдом, молитва не впечатлила его.
— С 1604 по 1610 год Элжбет Батори, сестра польского короля, с помощью своих слуг замучила и убила шестьсот девушек. Она кусала их, пила кровь, уродовала лица щипцами, прижигала интимные места и наслаждалась их криками.
Спускаясь по лестнице, Эдом ответил:
— 18 сентября 1906 года тайфун обрушился на Гонконг. Погибло более десяти тысяч человек. Дул невероятной силы ветер, щепки, гвозди, осколки стекла вгоняло в тела со скоростью пули. Одного человека убило осколком похоронной чаши династии Хан. Осколок пробил череп и застрял в мозгу.
Ступив на землю с последней ступеньки, Эдом услышал, как наверху закрылась дверь.
Джейкоб что-то скрывал. До того, как заговорить о Джозефе Креппе, он отвечал исключительно вопросом на вопрос, а такое обычно случалось, когда разговор ему определенно не нравился.
Возвращавшемуся в свою квартиру Эдому пришлось пройти под ветвями великолепного дуба, главной достопримечательности двора между домом и гаражом.
В Калифорнии виргинские дубы оставались зелеными даже зимой, правда, листва по сравнению с более теплыми временами года заметно редела. И солнечные лучи, добираясь сквозь крону до травы, создавали на ней замысловатую мозаику из света и тени, которая на этот раз вдруг тронула его душу, захватила воображение. Эдом почувствовал, что находится на грани удивительного открытия.
А потом посмотрел на массивные ветви над головой, и настроение его переменилось. Сознание затуманил страх: в этот самый момент одна из ветвей могла треснуть, упасть и раздавить его в лепешку. А землетрясение просто могло свалить на него дуб.
Эдом метнулся к лестнице, которая вела в его квартиру.
Проведя среду туристом, в четверг Младший начал подыскивать себе квартиру. Несмотря на богатство, он не собирался надолго задерживаться в отеле: цены кусались.
И выяснил, что снять в Сан-Франциско квартиру далеко не просто. Первый день принес скромные результаты: ему лишь стало ясно, что даже за маленькую квартирку придется платить больше, чем он предполагал.
Вечер четверга, третий в отеле, он провел в том же баре, вновь поужинав телятиной. Развлекал гостей тот же пианист в смокинге.
На этот раз Младший был начеку. И внимательно следил за всеми, кто подходил к пианино, независимо от того, бросали они деньги в аквариум или нет.
Заиграв «Кто-то поглядывает на меня», пианист, похоже, не откликался на чью-то просьбу, потому что к нему давно уже никто не подходил. То есть эта мелодия входила в его постоянный репертуар.
Напряжение разом покинуло Младшего. Он даже подивился тому, что эта песня вызывала у него тревогу.
Так что до конца обеда все его мысли сосредоточились на будущем, прошлое ушло, казалось бы, навсегда. Но…
Младший наслаждался послеобеденной порцией коньяка, когда пианист взял тайм-аут. Зал наполнял едва слышный гул разговоров за столиками. И когда за стойкой зазвонил телефон, Младший услышал звонок.
Необычного тона, похожий на тот, что воскресным вечером зазвенел в крошечном кабинете в доме Ванадия: И Младшего мгновенно перенесло в то место и время.
«Ансафон».
Перед его мысленным взором с удивительной четкостью возник автоответчик. Любопытное устройство. «Ансафон» стоял на обшарпанном письменном столе.
В реальности — обычный бытовой прибор, облегчающий жизнь, создающий дополнительные удобства, но в памяти Младшего безобидный пластмассовый корпус обрел зловещие черты, словно в него вмонтировали готовую взорваться атомную бомбу.
Он выслушал тогда сообщение, но подумал, что оно никоим боком с ним не связано. И вот тут интуиция подсказала ему, что сообщение, возможно, для него более важное, чем даже звонок Наоми из могилы, которым она хотела дать знать детективу, что Младший виновен в ее смерти.
В тот вечер, с трупом Ванадия в «Студебекере» и трупом Виктории, дожидающимся, пока дом превратится в погребальный костер, у Младшего было столько хлопот, что он просто не мог осознать значимости сообщения. А теперь оно не давалось ему, прячась в темных закоулках подсознания.
Цезарь Зедд учит, что каждый эпизод нашей жизни, пусть самый маленький и незначительный, остается в памяти, даже самые бессмысленные разговоры с тупицами, с которыми иной раз приходится иметь дело. Этой проблеме он посвятил одну из своих книг, где указал, что мы не обязаны страдать в обществе зануд и дураков и должны как можно скорее избавляться от них, а также предложил сотни способов, с помощью которых их можно выдавить из нашей жизни.
Хотя Зедд рекомендовал жить будущим, он отдавал себе отчет в том, что у человека может появиться крайняя необходимость досконально вспомнить прошлое. И для того, чтобы вырвать воспоминания из упрямого подсознания, не желающего с ними расставаться, он предлагал встать под холодный душ, приложив к гениталиям лед, пока требуемые факты не всплывут на поверхность или переохлаждение не вызовет потерю сознания.
В элегантном баре роскошного отеля пришлось применить на практике другую методику доктора Зедда и выпить еще одну порцию коньяка, чтобы выцарапать из подсознания имя человека, который звонил Ванадию. Он сказал: «Это Макс».
Теперь сообщение… Что-то о больнице. Кто-то умер. От кровоизлияния в мозг.
Пока Младший пытался восстановить в памяти телефонное сообщение, вернулся пианист. И сразу заиграл мелодию песни «Битлз» «Я хочу держать тебя за руку». Медленная музыка вполне могла заменить снотворное. Вторжение британского попа Младший воспринял как знак того, что пора уходить.
Поднявшись в свой номер, раскрыл записную книжку Ванадия, которую так и не уничтожил. Нашел Макса. Макса Беллини. Проживающего в Сан-Франциско.
Это ему определенно не нравилось. Он-то думал, что все связанное с Ванадием осталось в прошлом. И вдруг появляется ниточка, ведущая в Сан-Франциско, где Младший собирался строить свое будущее.
Под адресом значились два телефонных номера. Первый с пометкой «раб.». Второй — «дом.».
Младший глянул на часы. Почти девять.
Тем не менее Младший решил набрать рабочий номер, в надежде, что механический секретарь сообщит рабочие часы фирмы, в которой работает Беллини. А если бы ему удалось узнать и название фирмы, он бы понял, чем тот занимается. Прежде чем звонить Беллини домой, Младшему хотелось выяснить об этом человеке как можно больше.
Трубку сняли после третьего звонка. Грубый мужской голос ответил:
— Убийства.
На мгновение Младший подумал, что ему высказано обвинение.
— Алле? — Мужчина на другом конце провода проявлял нетерпение.
— Кто… кто это? — пожелал знать Младший.
— УПСФ, Отдел по расследованию убийств.
— Извините. Ошибся номером.
Он положил трубку и отдернул руку от телефона, словно обжегся.
УПСФ. Управление полиции Сан-Франциско.
По всему выходило, что Беллини, как и Ванадий, детектив, расследующий убийства. И звонить ему домой — идея не из лучших.
Теперь пропали последние сомнения в том, что жизненно важно слово в слово вспомнить сообщение, оставленное Беллини коллеге из Орегона. Но память никак не хотела ему помогать.
Каждый вечер, расстилая кровать, горничная клала на подушку завернутый в фольгу мятный леденец и наполняла ведерко со льдом. Скривившись, процедура предстояла неприятная, Младший отнес ведерко в ванную.
Разделся, включил холодную воду, встал под душ. Постоял, надеясь, что шок будет достаточно силен, чтобы растормошить подсознание. Надежда не оправдалась.
С неохотой, но убежденный в том, что рекомендации учителя обязательно дадут нужный результат, Младший зачерпнул из ведерка горсть ледяных кубиков и прижал их к самому теплому и дорогому местечку.
Через несколько затянувшихся на часы минут, дрожа всем телом, вскрикивая от жалости к себе, но не потеряв сознания от переохлаждения, Младший вспомнил недостающие элементы сообщения, записанного «Ансафоном».
«Бедняжка… кровоизлияние в мозг… ребенок выжил…»
Он выключил воду, вышел из ванны, энергично растерся, надел две пары трусов, лег в постель, натянул одеяло до подбородка. И задумался.
Ванадий на кладбище, с белой розой в руке. Идет между надгробиями, чтобы постоять рядом с Младшим у могилы Наоми.
Младший спросил, на чьи тот приходил похороны.
«Дочь друга. Говорят, она погибла в дорожно-транспортном происшествии в Сан-Франциско. Она была моложе Наоми».
Друг оказался преподобным Уайтом. Дочь — Серафимой.
Заподозрив, что причина смерти не ДТП, Ванадий, судя по всему, попросил Беллини навести справки.
Серафима умерла… но ребенок выжил.
Простой расчет показал Младшему, что Серафима забеременела в тот самый вечер, когда делила с ним ложе в доме пастора, под аккомпанемент проповеди.
Бедная Наоми погибла с его ребенком под сердцем, Серафима умерла, рожая его ребенка.
Волна гордости разом согрела заледеневшие яички. Он достиг половой зрелости, его семя воспроизводит потомство. Конечно, Младшего это не удивило. Однако убедительное подтверждение того, что мужчина он хоть куда, грело душу.
Радость, правда, охладило осознание того, что анализ крови принимается судом в качестве вещественной улики. Судебные медики смогли определить, что он — отец ребенка, погибшего вместе с Наоми. Если они продолжат расследование, то выяснят, что отец ребенка Серафимы — тоже он.
Вероятно, дочь священника не выдала его и не обвинила в изнасиловании, прежде чем умерла. Иначе он давно бы сидел за решеткой. Но девушка мертва, и прокуратура не сможет предъявить ему убедительного обвинения, даже если лабораторные тесты и покажут, что ребенок от него.
Так что угроза, о которой предупреждала интуиция, заключалась в другом.
Дальнейшие раздумья скоро все прояснили. Младший сел, охваченный тревогой.
Двумя неделями раньше, в больнице Спрюс-Хиллз, его как магнитом тянуло к наблюдательному окну в палате новорожденных. А потом, стоя у окна, он вдруг почувствовал безотчетный страх, едва не лишивший его разума. Должно быть, благодаря шестому чувству осознал, что этот загадочный Бартоломью имел какое-то отношение к младенцам.
Младший отбросил одеяло, спрыгнул с кровати. В двух парах трусов закружил по номеру.
Наверное, он не смог бы выстроить всю цепочку умозаключений, если бы не был верным последователем Цезаря Зедда. Если общество побуждало людей не придавать особого значения интуитивным догадкам, считая их алогичными и даже параноическими, Зедд указывал, что в основе интуиции лежит животный инстинкт, что благодаря ей людям может открыться истина.
Бартоломью не просто имел какое-то отношение к младенцам. Бартоломью был младенцем.
Серафима Уайт уехала в Калифорнию, чтобы родить там ребенка и избавить родителей от позора.
Покидая Спрюс-Хиллз, Младший думал, что увеличивает расстояние, отделяющее его от смертельного врага, выгадывает время для организации его планомерного поиска, если телефонный справочник округа не позволит выявить Бартоломью. А вместо этого сунулся в пасть льва.
Детей незамужних матерей, особенно умерших незамужних матерей, отцы которых, священники, не хотят подвергаться публичному унижению, обычно ждет усыновление. Поскольку Серафима родила здесь, ребенок будет усыновлен, более того, наверняка уже усыновлен семьей, проживающей в регионе Сан-Франциско.
Пока Младший кружил по номеру, страх уступил место ярости. Он хотел покоя, искал возможности стать всесторонне развитой личностью. И на тебе! Несправедливость случившегося выводила его из себя. Душа требовала отмщенья.
Привычная всем логика утверждала, что младенец двух недель от роду не может представлять собой серьезной угрозы взрослому мужчине.
В принципе, Младший не отрицал этой самой привычной всем логики, но в данном случае ставил выше мудрость философии Зедда. Его страх перед Бартоломью, его идущая изнутри враждебность к ребенку, которого он никогда не видел, не подчинялась логике и не могла объясняться паранойей. Следовательно, речь шла о животном инстинкте самосохранения, который никогда не давал осечки.
Младенец Бартоломью здесь, в Сан-Франциско. Его надо найти. От него нужно избавиться.
К тому времени, когда в голове у Младшего созрел план, как обнаружить ребенка, он так разгорячился от злости, что даже вспотел, а потому стянул с себя вторые трусы.
Гроб с телом Перри, которое было высушено полиомиелитом, не показался носильщикам тяжелой ношей. Священник помолился за ее душу, друзья отдали ей последние почести, и земля приняла Перри в свое лоно.
Пол Дамаск получил несколько приглашений к обеду. Многие полагали, что не стоит ему проводить в одиночестве столь тяжелый вечер.
Он, однако, предпочитал именно одиночество. Сочувствие друзей превращалось в пытку, постоянно напоминало о том, что Перри больше нет.
Из церкви до кладбища Пол доехал с Ганной, своей домоправительницей, но обратно решил пойти пешком. Расстояние между новой и старой постелями Перри составляло всего лишь три мили, и день выдался достаточно теплым.
У него более не было необходимости поддерживать хорошую форму, держать себя в тонусе, чтобы выполнять обязанности, которые он сам возложил на себя. С его плеч, против воли Пола, сняли тяжелую ношу, которую он с радостью нес двадцать три года.
Так что он шел, а не ехал скорее по привычке. Опять же, идя пешком, он мог оттянуть встречу с домом, который теперь стал ему совершенно чужим, в котором с понедельника любой звук отдавался гулким эхом, как в огромной пещере.
И лишь когда сумерки спустились и перешли в ночь, Пол вдруг понял, что Брайт-Бич остался далеко позади, а он, шагая на юг вдоль Прибрежной автострады, добрался до соседнего городка. Отмахал порядка десяти миль.
Но о долгой прогулке у него остались самые смутные воспоминания.
Его это особенно не удивило. Среди того многого, что более не имело для Пего ровно никакого значения, значились и понятия времени и пространства.
Он развернулся и зашагал обратно, в Брайт-Бич.
Дом встретил его пустотой и тишиной. Ганна работала только днем. Нелли Отис, компаньонку Перри, он рассчитал.
Гостиная больше не служила спальней. Больничную кровать Перри увезли, кровать Пола унесли в комнату наверху, где он и провел три последние ночи, пытаясь уснуть.
Пол поднялся наверх, чтобы снять темно-синий костюм и сильно сбитые черные туфли.
На ночном столике нашел конверт. Пол предположил, что конверт положила туда Ганна, вытащив из кармана аптечного халата перед тем, как отправить его в стирку. В конверте лежало письмо об Агнес Лампион, которое Пол написал преподобному Уайту.
Ему так и не представилась возможность зачитать письмо Перри и подкорректировать его, следуя ее советам. И теперь, проглядывая ровные строчки своего каллиграфического почерка, он все более убеждался во мнении, что слова эти — пустые, глупые, неуместные.
Хотя у Пола появилось желание порвать письмо и бросить в корзинку для мусора, он знал, что горе туманит рассудок, и, возможно, чуть успокоившись, он придет к выводу, что напрасно придирался к содержанию письма. Поэтому вернул его в конверт, а последний положил в ящик ночного столика.
В том же ящике лежал пистолет, который он держал дома для самозащиты. Пол долго смотрел на него, решая, то ли спуститься вниз и перекусить, то ли покончить с собой.
Пол вытащил пистолет из ящика. Оружие не стало продолжением его руки, как сплошь и рядом случалось с героями приключенческих романов.
Он боялся, что самоубийство — билет в ад, и он знал, что безгрешная Перри не дожидается его в тех мрачных краях.
Цепляясь за отчаянную надежду вечного союза, пусть и не в этом мире, Пол отложил пистолет, пошел на кухню и сделал себе сандвич: хлеб, сыр, маринованные огурчики.
Великолепные, достойные богов, зубы Нолли Вульфстэна, частного детектива, уж очень выделялись на лице, которому природа уделила слишком мало внимания и заботы.
Белые, как зима в стране викингов, эти великолепные «кормоизмельчители» напоминали ряды зерен кукурузы, выложенных на стол Одина. Превосходные окклюзивные поверхности. Совершенные режущие края. Малые коренные зубы, словно сошедшие со страниц учебника, составляли идеальную композицию с молярами и клыками.
Прежде чем стать инструктором лечебной физкультуры, Младший собирался было выучиться на дантиста. Отвращение к неприятному запаху изо рта, свойственному людям с болезнями десен, отвратило его от стоматологии, но он мог по достоинству оценить такие превосходные зубы.
И десны у Нолли были под стать последним, крепкие, розовые, без признаков рецессии, плотно облегающие шейки зубов.
Такое великолепие не дается от рождения. И денег, которые Нолли потратил на приобретение такой вот улыбки, какому-нибудь удачливому дантисту вполне хватило на то, чтобы долгие годы дарить украшения своей любовнице.
К сожалению, ослепительная улыбка только подчеркивала недостатки лица, с которого она сияла. Бугристого, в оспинах, с бородавками, с синим от пробивающейся щетины отливом щек. Тут не могли помочь и лучшие, специализирующиеся на пластических операциях хирурги, вот Нолли и бросил все имеющиеся у него финансовые ресурсы на дантистов.
Пятью днями раньше, решив, что беспринципный адвокат знает, где найти не менее беспринципного частного детектива, пусть и в другом штате, Младший обратился за помощью к Саймону Мэгассону, позвонив ему в Спрюс-Хиллз. Отпали у Младшего и последние сомнения в том, что существовало братство уродов, члены которого всемерно помогали друг другу в бизнесе. Мэгассон, большеголовый и пучеглазый, рекомендовал Младшему Нолли Вульфстэна.
Нависнув над столом, заговорщицки наклонившись к клиенту, поблескивая свиными глазками, Нолли с интонациями людоеда, делящегося своим любимым рецептом приготовления жаркого из детей, произнес:
— Я готов подтвердить ваши подозрения.
Младший пришел к этому сыщику четыре дня тому назад с просьбой, от которой стало бы не по себе любому уважающему себя частному детективу. Он хотел знать, рожала ли некая Серафима Уайт в течение последнего месяца в одной из больниц Сан-Франциско и можно ли найти ребенка. Поскольку он не собирался рассказывать о своих отношениях с Серафимой и отказался от сочинения «легенды» (компетентный частный детектив сразу скумекал бы, что это липа), его интерес к ребенку, само собой, вызывал подозрения.
— Мисс Уайт поступила в больницу Святой Марии вечером пятого января, с очень высоким давлением, осложняющим беременность.
Одного взгляда на здание, в котором Нолли принимал клиентов (старый четырехэтажный кирпичный дом в районе Норт-Бич, нижний этаж которого занимал стриптиз-клуб), Младший понял, что нашел нужного ему человека. К детективу вели шесть пролетов узкой лестницы, никаких лифтов, и длинный коридор с порванным линолеумом и стенами в пятнах, о происхождении которых не хотелось и думать. В затхлом воздухе стояли запахи хлорки, табака, пива и умерших надежд.
— Ранним утром седьмого января, — продолжил Нолли, — мисс Уайт умерла в родах, как вы и предполагали.
В офисе частного детектива имелись крошечная приемная и маленький кабинет, секретарь отсутствовал, зато наверняка хватало тараканов и грызунов.
Сидя у стола детектива, во многих местах прожженного сигаретами, Младший слышал, или ему казалось, что слышит, как кто-то что-то грыз в одном из двух тронутых ржавчиной металлических шкафов. То и дело он вытирал шею или касался лодыжек в полной уверенности, что по нему ползают насекомые.
Ребенка отдали в «Католическую семейную службу» для последующего усыновления.
— Она — баптистка.
— Да, но больница католическая, и эту услугу они предлагают всем незамужним матерям, независимо от вероисповедания.
— И где сейчас ребенок?
Когда Нолли вздыхал и хмурился, казалось, что его шишковатое лицо сейчас сползет с черепа, словно овсяная каша — с ложки.
— Мистер Каин, к моему огромному сожалению, мне придется вернуть половину полученного от вас задатка.
— Да? Почему?
— По закону, все документы, касающиеся усыновления, секретны и так тщательно охраняются, что проще заполучить полный список агентов ЦРУ, работающих по всему миру, чем узнать, в какой семье находится ребенок.
— Но вы же добрались до больничных бумаг…
— Нет. Сведения, которые я вам сообщил, получены в управлении коронера, где выписывалось свидетельство о смерти. Но, даже если бы я добрался до документации больницы Святой Марии, в ней не содержалось бы и намека на то, куда «Католическая семейная служба» определила младенца.
Заранее предположив, что с получением нужной ему информации могут возникнуть проблемы, Младший достал из кармана пачку хрустящих сотенных, еще не распечатанную, в банковской обертке с надписью «$10 000».
Положил деньги на стол.
— Тогда загляните в бумаги «Семейной службы».
Детектив бросил на пачку денег голодный взгляд. Точно так же обжора мог бы посмотреть на аппетитный пирог, а сатир — на обнаженную блондинку.
— Невозможно. У них мощная система охраны. С тем же успехом вы можете попросить меня сходить в Букингемский дворец и принести трусики королевы.
Младший наклонился вперед, пододвинул пачку к детективу:
— Это только начало.
Нолли покачал головой, отчего бородавки и родинки заколыхались на его обвисших щеках.
— Спросите любого усыновленного ребенка, который, став взрослым, пытался выяснить, кто его настоящие родители. Проще зубами втащить в гору грузовой поезд.
«С твоими зубами это можно», — подумал Младший, но не стал озвучивать свою мысль.
— Неужели это тупик?
— Да. — Из ящика стола Нолли достал конверт, положил на пачку сотенных. — Я возвращаю пятьсот долларов из полученной от вас тысячи, — и подтолкнул конверт и пачку к Младшему.
— А почему вы сразу не сказали, что я прошу невозможного? Детектив пожал плечами:
— Девушка могла родить в третьеразрядной больнице, где нет жесткого контроля за медицинскими картами пациентов и сотрудникам недостает профессионализма. Или усыновлением младенца могло заниматься какое-то агентство, зарабатывающее на этом деньги. Но, выяснив, что она рожала в больнице Святой Марии, я понял, что дело швах.
— Если документы существуют, до них можно добраться.
— Я не взломщик, мистер Каин. Сколько бы мне ни предлагали денег, я не сделаю ничего такого, за что можно получить срок. А кроме того, если вы и доберетесь до документов, наверняка выяснится, что все сведения о детях, предназначенных для усыновления, зашифрованы, а следовательно, без знания шифра бесполезны.
— Уму непостижимо, — пробормотал Младший.
— Что-что?
— Такого я и представить себе не мог.
— Я вас понимаю. Мистер Каин, поверьте мне, я никогда не отказываюсь от таких денег, если есть хоть малейший шанс их заработать.
Улыбка детектива ничуть не померкла, но Младший уловил в ней ту самую меланхолию, которая подсказала ему, что детектив не кривил душой, говоря о невозможности найти ребенка Серафимы через больницу или «Католическую семейную службу».
Миновав устланный рваным линолеумом коридор и спустившись на шесть пролетов, Младший обнаружил, что зарядил дождь. Начали сгущаться сумерки, холодный мокрый город, в каменных складках которого затаился ненавистный Бартоломью, уже казался не светочем культуры, а полными опасности джунглями.
По сравнению с ним стриптиз-клуб — яркая неоновая вывеска, поблескивающие фонарики — выглядел теплым и уютным. Приглашающим.
Рекламный щит обещал выступление обнаженных по пояс танцовщиц. Младший жил в Сан-Франциско уже неделю, но так и не успел ознакомиться с этой авангардной формой искусства. Его так и тянуло переступить порог.
Останавливало одно: Квазимодо без горба, возможно, заглядывай в этот клуб после работы, чтобы пропустить парочку кружек пива. Да и где еще он мог полюбоваться миловидными женщинами. Детектив мог подумать, что он и Младший пришли туда по одной причине: наглазеться на голые груди, чтобы было что представить себе в одинокой постели. Ему бы и в голову не пришло, что Младшего привлекал исключительно танец, новый культурный феномен, родившийся именно в Сан-Франциско.
Раздраженный, Младший поспешил на автостоянку, расположенную в квартале от здания, в котором обосновался детектив, где он оставил новенькую «Шевроле Импалу». Мокрый от дождя красный автомобиль выглядел даже лучше, чем в салоне.
Но ни элегантность «Импалы», ни мягкость сиденья, ни мощь мотора не смогли поднять настроение Младшего, пока он кружил по холмам города. Где-то здесь, в одном из мрачных домов, выстроившихся вдоль мокрых улиц, прятался мальчишка. Наполовину негр, наполовину белый, носитель возмездия, Немезида Каина Младшего.
Нолли чувствовал себя глупо, вышагивая по мокрым улицам Норт-Бич под белым в красный горошек зонтиком. Зонтик, однако, уберегал его от дождя, а практические соображения Нолли всегда ставил выше имиджа и стиля.
Забывчивый клиент оставил зонтик в его кабинете шесть месяцев тому назад. В противном случае Нолли пришлось бы идти без зонтика.
Детективом он был очень даже хорошим, но вот в повседневной жизни ему определенно не хватало организованности. Он забывал откладывать для штопки заношенные до дыр носки и с год носил шляпу, пробитую пулей, прежде чем удосужился купить новую.
Не так уж много мужчин носили в те дни шляпы. Нолли с юношеских лет отдавал предпочтение кепочке-«пирожку». В Сан-Франциско частенько бывало холодно, а у него довольно-таки рано начали вылезать волосы.
Стрелял в него коп, уличенный в связях с преступниками. Стрелком он оказался никудышным, потому что целил в низ живота Нолли.
Произошло это десять лет тому назад, ни до, ни после в Нолли больше никто не стрелял. Настоящая работа частного детектива не имела ничего общего с тем, что показывают по телевидению и о чем пишут в книгах. В работе этой маловато риска, зато полным-полно рутины, если, конечно, с умом выбирать дела, за которые берешься, то есть держаться подальше от таких клиентов, как Енох Каин.
Нолли направлялся в расположенный в четырех кварталах от его офиса Толлман-Билдинг. Здание построили в тридцатых годах в стиле арт деко[194]. Полы в холлах и коридорах из белого туфа, в вестибюле фрески, прославляющие век машин, выполненные по заказу УОР[195].
На четвертом этаже он увидел, что дверь в приемную доктора Клеркле приоткрыта. Поскольку рабочий день закончился, приемная пустовала.
Из приемной двери вели в три комнаты, два зубоврачебных кабинета и маленький офис, в котором хранилась документация.
Будь Кэтлин Клеркле мужчиной, она занимала бы куда более просторные апартаменты в здании поновее в престижном районе Сан-Франциско. Нежностью рук и заботой о пациенте Кэтлин превосходила любого мужчину-дантиста, с которым приходилось иметь дело Нолли, но пациенты в большинстве своем относились с недоверием к женщинам.
Едва Нолли повесил плащ и «пирожок» на вешалку, на пороге одного из зубоврачебных кабинетов появилась Кэтлин.
— Готов страдать?
— Я же рожден человеком, не так ли?
— Я смогу обойтись минимумом новокаина. Так что к обеду заморозка отойдет, и ты сможешь насладиться вкусом пищи.
— И что ты ощущаешь, являясь участником этого исторического события?
— Ощущения у меня куда более сильные, чем у Линдберга[196], когда тот приземлялся во Франции.
Она сняла временную коронку со второго левого нижнего малого коренного зуба и заменила фарфоровой, которую этим утром получила из лаборатории.
Пока она работала, Нолли наблюдал за ее руками. Тонкими, изящными, словно у молоденькой девушки.
Нравилось ему и ее лицо. Косметикой она не пользовалась, каштановые волосы завязывала узлом на затылке. Кто-то мог бы сказать, что она похожа на мышку, но, по разумению Нолли, от мышки у нее были разве что чуть вздернутый носик да миниатюрность.
Закончив, она дала ему зеркало, чтобы он мог полюбоваться своей новой коронкой. За каких-то пять лет, без излишней спешки, Кэтлин исправила ошибки, допущенные природой. Нолли получил идеальный прикус и фантастическую улыбку. Установка этой коронки завершила процесс.
Кэтлин распустила волосы, и Нолли повел ее обедать в их любимый ресторан, обстановкой напоминающий классический салун и с божественным видом из окон. Захаживали они туда часто, так что и метрдотель, и официант встречали их как добрых знакомых.
Нолли, естественно, все звали «Нолли», а вот к Кэтлин обращались не иначе как «миссис Вульфстэн».
Они заказали мартини, а когда Кэтлин, проглядев меню, спросила мужа, чему бы он отдал предпочтение, он предложил:
— Устрицы?
— Да, то самое, что тебе нужно, — в ее улыбке не было ничего мышиного.
За ледяным мартини она спросила о клиенте, и Нолли ответил:
— Он купился. Больше я его не увижу.
Закон не требовал грифа секретности для документов об усыновлении ребенка Серафимы Уайт, потому что заботу о нем взяла на себя семья матери.
— А если он выяснит, что к чему? — обеспокоилась Кэтлин.
— Подумает, что я — никудышный детектив. Если придет за своими пятью сотнями баксов, я их ему верну.
На столе, в стакане цвета янтаря горела свечка. Нолли полагал, что в этом мерцающем свете лицо Кэтлин сияет куда ярче, чем язычок пламени.
Причиной их взаимного интереса стало увлечение бальными танцами. Познакомились они, когда перед очередным турниром каждому потребовался новый партнер для фокстрота и свинга. Заниматься танцами Нолли начал за пять лет до встречи с Кэтлин.
— Этот подонок хоть сказал, почему он хочет найти ребенка? — спросила она.
— Нет. Но я уверен, что ребенку будет гораздо лучше, если его местопребывание останется в тайне.
— Почему он так уверен, что ребенок — мальчик?
— Понятия не имею. Но я не стал разубеждать его. Чем меньше он знает, тем лучше. Я не понимаю, какой у него мотив, но, если уж разыскивать этого типа по его следам, искать нужно отпечатки копыт.
— Будь осторожен, Шерлок.
— Он меня не пугает.
— Тебя никто не пугает. Но хороший пирожок стоит дорого.
— Он предложил мне десять тысяч баксов, чтобы я заглянул в документацию «Католической семейной службы».
— И ты сказал ему, что по нынешним расценкам такая работа стоит двадцать?
Позже, дома в постели, после того Нолли доказал, что не зря ел устрицы, они лежали держась за руки.
— Это загадка, — нарушил тишину Нолли.
— Где?
— Почему ты со мной?
— Доброта, нежность, человечность, сила.
— Этого достаточно?
— Глупыш.
— Каин выглядит словно кинозвезда.
— У него хорошие зубы?
— Хорошие. Но не идеальные.
— Так поцелуй меня, мистер Идеал.
Каждая мать верит, что ее ребенок ослепительно красив. И будет утверждать то же самое, дожив до ста лет, когда этот самый ребенок превратится в восьмидесятилетнего старика.
Каждая мать уверена, что ее ребенок умнее других детей. К сожалению, время и жизненный выбор ребенка обычно заставляют ее пересмотреть свои взгляды, тогда как в вопросе красоты первоначальным мнением она никогда не поступится.
На первом году жизни Барти вера Агнес в удивительные способности ее сына с каждым месяцем лишь укреплялась. Большинство младенцев к концу второго месяца жизни могут улыбнуться в ответ на улыбку, но осмысленно улыбаются лишь на четвертом месяце. Барти часто улыбался уже на второй неделе. Многие дети громко смеются на третьем месяце, но Барти впервые рассмеялся на шестой неделе.
В начале третьего месяца, а не, как положено, в конце пятого, он уже говорил: «Ба-ба-ба, га-га-га, ла-ла-ла, ка-ка-ка».
В конце четвертого, а не на седьмом, сказал: «Мама», — четко зная, о чем толкует. И произносил это слово, когда хотел привлечь ее внимание.
Играл в «ку-ку» на пятом месяце, а не на восьмом, мог стоять, за что-то держась, на шестом, а не на восьмом.
В одиннадцать месяцев его словарь расширился до девятнадцати слов, тогда как большинство детей в этом возрасте обычно произносят три-четыре.
Вторым словом после мама стало папа, которому она учила малыша, показывая фотографии Джоя. Третьим — пирог, которое он произносил, опуская букву «р» — пиог.
Эдома он звал Е-бомб. Марию — Ми-а.
Когда Бартоломью впервые сказал: «Кей-юб», — и протянул ручку к своему дяде, Джейкоб удивил Агнес, расплакавшись от счастья.
Барти начал ходить на десятом месяце, к одиннадцати твердо стоял на маленьких ножках.
К двенадцатому месяцу освоил горшок и всякий раз, когда у него появлялась необходимость усесться на стульчик из яркой пластмассы, гордо объявлял: «Барти а-а».
1 января 1966 года, за пять дней до первого дня рождения малыша, Агнес застала его в манеже за необычной игрой. Он не просто изучал пальцы ног. Нет, сначала крепко ухватив самый маленький пальчик левой ноги большим и указательным пальцами правой руки, он, хватаясь за каждый пальчик, добрался до большого. Потом проделал ту же операцию с правой ногой, только на этот раз начал с большого.
Все это время лицо Барти оставалось серьезным и задумчивым. Ухватив десятый палец, он долго смотрел на него, сдвинув бровки.
Затем поднес руку к лицу, изучая пальцы. Свободную руку. И вновь прошелся по всем пальцам обеих ног. Потом еще раз.
У Агнес возникла безумная мысль о том, что он считает пальцы, хотя в его возрасте он просто не мог воспринять концепцию счета.
— Сладенький, — она наклонилась над манежем, — что это ты делаешь?
Барти улыбнулся и поднял одну ножку.
— Это твои пальчики.
— Пальсики, — незамедлительно повторил Барти новое для себя слово.
Просунув руку между вертикальными стойками манежа, Агнес пощекотала розовые крохотульки левой ноги.
— Пальчики. Барти рассмеялся:
— Пальсики.
— Ты хороший мальчик, умненький Барти. Он указал на свои стопы.
— Пальсики, пальсики, пальсики, пальсики, пальсики, пальсики, пальсики, пальсики, пальсики, пальсики.
Подняв руку, он сказал:
— Пальсики, пальсики, пальсики, пальсики, пальсики.
— Молодец, только это пальчики руки, а не ноги.
— Пальсики, пальсики, пальсики, пальсики, пальсики.
— Ты совершенно прав.
Пятью днями позже, в день рождения Барти, утром, Агнес и Эдом возились в кухне, готовясь к очередным визитам, которые принесли Агнес титул «Дама-Пирожница». Барти сидел в высоком стульчике, ел вафлю с ванилином, чуть смоченную молоком. Каждую падающую крошку он аккуратно подбирал с подноса и отправлял в рот.
На кухонном столе стояли восемь яблочных пирогов. Круглые, с подрумяненной корочкой, они напоминали золотые монеты.
Барти указал на стол.
— Пиог, пиог, пиог, пиог, пиог, пиог, пиог, пиог.
— Это не для тебя, — заметила Агнес. — Твой пирог в холодильнике.
— Пиог, пиог, пиог, пиог, пиог, пиог, пиог, пиог, — повторил Барти тем же радостным тоном, которым возвещал: «Барти а-а».
— Никто не начинает день с пирога, — ответила Агнес. — Пирог получишь после обеда.
Тыкая пальцем в стол после каждого слова, Барти настаивал:
— Пиог, пиог, пиог, пиог, пиог, пиог, пиог, пиог.
Эдом оторвался от коробки, в которую укладывал консервы. Посмотрел на пироги.
— Тебе не кажется… Агнес повернулась к брату:
— Кажется что?
— Не может быть, — покачал головой Эдом.
— Пиог, пиог, пиог, пиог, пиог, пиог, пиог, пиог.
Эдом взял со стола два пирога, поставил на разделочный столик у плиты.
Барти, проследив за действиями дяди, снова посмотрел на
стол.
— Пиог, пиог, пиог, пиог, пиог, пиог. Эдом убрал со стола еще два пирога.
Ткнув в стол четыре раза, Барти прокомментировал: «Пиог, пиог, пиог, пиог».
Хотя руки у Агнес дрожали, а колени подгибались, она перенесла на разделочный столик два пирога.
— Пиог, пиог, — откликнулся Барти, указав пальчиком на каждый из оставшихся пирогов.
Агнес вернула на стол два пирога, которые только что убрала.
— Пиог, пиог, пиог, пиог, — улыбнулся ей Барти.
Агнес в изумлении таращилась на своего сына. Горло перехватило от гордости, благоговейного трепета и страха, хотя она не могла понять, почему удивительные способности сына должны ее пугать.
Один, два, три, четыре — Эдом убрал со стола все пироги. Барти вздохнул, словно от разочарования.
— Нет пиога.
— Господи! — выдохнула Агнес.
— Еще год, и Барти заменит меня за рулем, будет сам тебя возить, — улыбнулся Эдом.
Внезапно Агнес осознала, что причина страха лежит в твердой убежденности ее отца, о чем он неустанно повторял, что попытка выделиться в чем-либо — грех, за который человек обязательно будет наказан. По его разумению, все виды развлечения также являлись грехом, и тот, кто стремился к ним, терял душу. Но еще худшими грешниками были те, кто развлекал, потому что их обуревала гордыня, стремление выделиться, превратить себя в ложных богов, удостоиться поклонения и обожания, на которые имел право только бог. Актеры, музыканты, певцы, писатели обрекались на адские муки за свое творчество, потому что мнили себя творцами, равными Создателю. Желание выделиться в чем-либо следовало рассматривать как гниение души, пусть даже человек хотел стать классным плотником, автомехаником или селекционером роз. Талант, с точки зрения отца, являл собой дар не бога, а подарок дьявола, призванный отвлечь нас от молитвы, смирения и поклонения господу нашему.
Без талантливых людей не было бы, разумеется, ни цивилизации, ни прогресса, ни радостей жизни, и Агнес поразилась тому, сколь глубоко запала философия отца в ее подсознание, понапрасну тревожа и нервируя ее. Ей-то казалось, что она уже полностью освободилась от его влияния.
«Если моему удивительному сыну суждено стать знаменитостью, — подумала Агнес, — я поблагодарю господа за дарованный ему талант и сделаю все, что в моих силах, чтобы помочь Барти достигнуть поставленной перед ним цели».
Она шагнула к столу, провела над ним рукой, подчеркивая, что пирогов на нем нет.
Барти проследил за движением ее руки, вскинул на нее глаза, замялся, а потом спросил:
— Нет пиога?
— Именно так. — Агнес широко улыбнулась сыну. Купаясь в ее улыбке, мальчишка воскликнул:
— Нет пиога!
— Нет пирога! — согласилась Агнес. Наклонилась к сыну и расцеловала в обе щеки.
Для американцев китайского происхождения, а в Сан-Франциско велика доля китайцев, 1965-й был годом Змеи. Для Каина Младшего он также стал годом Пистолета, хотя поначалу ничто об этом не говорило.
Первый год его пребывания в Сан-Франциско принес много событий и нации, и миру. Умер Уинстон Черчилль, по мнению многих, величайший человек столетия. Соединенные Штаты нанесли первые авиационные бомбовые удары по Северному Вьетнаму, а Линдон Джонсон увеличил численный состав американского военного контингента до 150000 человек. Советский космонавт впервые вышел в открытый космос, покинув орбитальный корабль. Расовые беспорядки пять дней сотрясали Уотте, пригород Лос-Анджелеса. Законопроект об избирательных правах 1965 года, подписанный президентом, стал законом. Сэнди Кауфакс, питчер[197] профессиональной бейсбольной команды «Лос-анджелесские ловкачи», идеально провел матч, не позволив ни одному из бэттеров добежать даже до первой базы. Умер Томас Стерне Элиот, и Младший через клуб «Книга месяца» купил томик стихотворений поэта. Умерли и другие знаменитости: Стэн Лорел, Нэт Кинг Коул, Ле Корбюзье, Альберт Швейцер, Сомерсет Моэм… Индира Ганди стала первой женщиной, занявшей пост премьер-министра Индии, популярность группы «Битлз», как полагал Младший, незаслуженная, потому и раздражавшая его, росла день ото дня.
Если не считать покупки книги Элиота, времени на прочтение которой у Младшего так и не нашлось, он лишь мельком следил за текущими событиями, именно потому, что они были текущими, а он всегда пытался сосредоточиться на будущем. Новости дня оставались для него музыкальным фоном, вроде песни, льющейся из радиоприемника в соседней квартире.
Жил он высоко над городом, на Русском холме, в доме, построенном в викторианском стиле, со стенами, облицованными известняком. Квартира включала спальню, большую кухню и просторную гостиную, окна которой выходили на извилистую Ломбардную улицу.
Воспоминания о спартанской обстановке жилища Ванадия не отпускали Младшего, и он, обставляя свою квартиру, руководствовался стилем детектива. Обошелся минимумом мебели, хотя покупал все новое и высшего качества, не идущее ни в какое сравнение с хламом, которым пользовался Ванадий. Элегантный, современный дизайн, ореховое дерево, ворсистая обивка цвета овсянки.
Стены Младший оставил голыми. Квартиру украшало одно-единственное произведение искусства — скульптура. Младший записался в университет на курс искусствоведения, ежедневно бывал в бесчисленных галереях города, постоянно углубляя свои знания. Он решил собрать коллекцию произведений искусства, но приступить к реализации намеченного плана намеревался после приобретения необходимых знаний, которые позволили бы ему разбираться в живописи и скульптуре не хуже директора любого городского музея.
А купил он произведение молодого скульптора из района Залива, Бэрола Пориферана, которого взахлеб хвалили критики всей страны, единодушно утверждая, что его ждет великое будущее. Скульптура стоила более девяти тысяч долларов, немалая сумма для человека, пытающегося жить на проценты с честно заработанного капитала, но ее присутствие в гостиной сразу говорило знатокам искусства об изысканности вкуса хозяина дома.
Шестифутовую скульптуру обнаженной женщины Бэрол Пориферан сработал из обрезков металла, часть которых покрывала ржавчина. На стопы пошли различные шестерни и согнутые лезвия секачей. Поршни, трубы и колючая проволока сформировали ноги. С бюстом скульптор не поскупился: груди — большие миски для супа, соски — штопоры. Руки-скребки скрещивались на груди. Лицо из согнутых вилок и лопастей вентиляторов с пустыми черными глазницами являло невыносимое страдание, широко разинутый рот в молчаливом, но отчетливом крике ужаса обвинял мир.
Иногда, когда Младший возвращался домой, проведя день в галерее, а вечер в ресторане, «Индустриальная женщина», так назвал свое творение скульптор, пугала его. Не раз и не два он испуганно вскрикивал, прежде чем понимал, что перед ним дорогой сердцу Пориферан.
Просыпаясь от кошмара (случалось и такое), Младший вздрагивал: ему казалось, что он слышит шаги ступней-шестеренок. Скрип суставов из ржавого металла. Стук друг о друга рук-скребков.
Обычно он замирал, напрягшись всем телом, прислушиваясь, пока тишина не убеждала его, что звуки эти прислышались ему во сне, а к реальному миру они никакого отношения не имели. Если же тишина не успокаивала его, он шел в гостиную, чтобы всякий раз увидеть, что женщина стоит там, куда он ее и поставил, а лицо из вилок-лопастей искажено беззвучным криком.
В этом, разумеется, и заключалось предназначение искусства: будоражить, не давать успокаиваться, где-то даже пугать, и все для того, чтобы человек постоянно совершал переоценку того, что казалось ему ясным и понятным. Величайшие творения искусства потрясали эмоционально, раздавливали интеллектуально, доставляли физическую боль и наполняли презрением к культурным традициям, которые вяжут людей по рукам и ногам, придавливают, затягивают в пучину конформизма. Все это Младший узнал на курсах искусствоведения.
В начале мая, продолжая самосовершенствоваться, он начал брать уроки французского. Языка любви.
В июне купил пистолет.
Не для того, чтобы кого-то убить.
Наоборот, он намеревался прожить остаток 1965 года без единого убийства. Стрельбе в сентябре предстояло стать печальным, достойным сожаления, неприятным событием, но необходимым и досконально просчитанным с тем, чтобы свести урон к минимуму.
Но до этого, в начале июля, он прекратил занятия французским. Не язык — кошмар. Трудное произношение. Нелепая структура предложений. И потом, ни одна из симпатичных женщин, с которыми он встречался, не говорила по-французски, и их абсолютно не интересовало, знает ли он этот язык.
В августе в нем проснулся интерес к медитации. Начал он с медитации сосредоточения, той ее разновидности, которая включала в себя визуализацию: человек закрывал глаза и мысленно представлял себе некий объект, очищая рассудок от всего остального.
Его инструктор, Боб Чикейн, который приходил дважды в неделю, рекомендовал ему в качестве объекта медитации представлять себе идеальный фрукт. Яблоко, гроздь винограда, апельсин, что-то еще.
Младшему эта рекомендация на пользу не пошла. Почему-то, когда он, закрыв глаза, пытался сосредоточиться на образе фрукта, яблока, персика, банана, в голову начинали лезть мысли о сексе. Он возбуждался, и ни о каком очищении рассудка не могло быть и речи.
В конце концов он нашел подходящий объект: «затравкой» стал образ кегли для боулинга. Гладкий, элегантный предмет, который наводил на мысли о вечном, а не дразнил либидо.
Во вторник вечером, 7 сентября, проведя полчаса в позе лотоса, не думая ни о чем другом, кроме кегли, белой, с двумя круговыми черными полосками на горлышке и номером один на головке, Младший лег спать в одиннадцать часов, поставив будильник на три часа ночи, когда он собирался выстрелить в себя.
Спал крепко, проснулся отдохнувшим, откинул одеяло.
На ночном столике его дожидались стакан с водой, стоявший на картонном кружке, на какие в барах обычно ставят кружки с пивом, и аптечный пузырек с несколькими капсулами сильного болеутоляющего средства.
Работая в диспансере лечебной физкультуры, Младший украл несколько рецептов, в том числе и на этот анальгетик. Какие-то продал, по этому получил лекарство.
Он проглотил одну капсулу, запил ее водой. Поставил пузырек на ночной столик.
Какое-то время, сидя на кровати, читал любимые, помеченные карандашом абзацы из книги Зедда «Весь мир — это ты». В книге убедительно доказывалось, что эгоизм — наиболее понятная, высоконравственная, рациональная и смелая из всех человеческих мотиваций.
Болеутоляющее не содержало морфинов, поэтому не вызывало сонливости и притупления чувств. Однако он точно знал, что сорока минут вполне хватило для того, чтобы лекарство всосалось в кровь и начало действовать, а потому отложил книгу.
Заряженный пистолет тоже лежал на ночном столике.
Босиком, в синей шелковой пижаме, он прошелся по комнатам, зажигая лампы.
На кухне достал из ящика чистое посудное полотенце, подошел к столику с гранитным верхом, на котором стоял телефон, сел. Обычно он сидел за этим столиком с ручкой в руке, составляя список покупок. На этот раз ручку заменил пистолет двадцать второго калибра.
Мысленно повторив то, что он хотел сказать, взвинтив себя, он набрал номер экстренного вызова УПСФ.
Услышав голос полицейского оператора, завопил: «Меня застрелили! Господи! Застрелили! Помогите мне, «Скорую», о-о-о-о-дерьмо! Быстрее!»
Оператор попыталась успокоить его, но он продолжал истерично вопить. А между ахами и вскриками от воображаемой боли дрожащим голосом продиктовал имя, фамилию, адрес и номер телефона.
Она просила его оставаться на связи, продолжать говорить с ней, но Младший положил трубку.
Наклонился вниз, держа пистолет обеими руками.
Прошло десять, двадцать, почти тридцать секунд, когда зазвонил телефон.
На третьем звонке Младший отстрелил себе большой палец на левой ноге.
Bay!
Выстрел прозвучал громче, а боль была не столь острой, как он ожидал. Бум-бум-бум, эхо выстрела заметалось между стенами и высоким потолком.
Он выронил пистолет. На седьмом звонке схватил телефонную трубку.
В полной уверенности, что звонит полицейский оператор, Младший орал как резаный, в надежде, что крики его звучат естественно, ибо возможности отрепетировать их у него не было. А потом, несмотря на анальгетик, боль так усилилась, что крики действительно стали естественными.
Отчаянно всхлипывая, он бросил телефонную трубку и схватился за посудное полотенце. Обвязал им култышку, чтобы сжатием остановить кровотечение.
Отстреленный большой палец лежал чуть в стороне, на белых плитках пола. Поблескивающий ноготь торчал вверх, казалось, что пол — это снег, и палец — единственная оставшаяся снаружи часть погребенного под ним тела.
Он чувствовал, что может упасть в обморок.
Прожив более двадцати трех лет, он не обращал на большой палец левой ноги никакого внимания, воспринимал его как должное, относился к нему с крайним пренебрежением. Теперь же, лишившись пальца, Младший думал о том, что палец этот — такая же важная часть его тела, как нос или глаз.
Темнота надвигалась со всех сторон, суживая поле зрения.
Голова кружилась, он наклонился вперед, вывалился из стула на пол.
Полотенце по-прежнему стягивало ступню, но краснело на глазах.
Он не позволил себе отключиться, не мог позволить.
«Последствия не имеют ровно никакого значения, — напомнил он себе. — Движение — все. Забудь о монахинях, размазанных по рельсам, оставайся с несущимся поездом. Двигайся и смотри вперед, всегда только вперед».
Ранее эта философия всегда срабатывала, но забыть о последствиях оказалось куда как труднее, если последствия эти — твой собственный бедный, несчастный, отстреленный палец. Игнорировать свой собственный бедный, несчастный, отстреленный палец несравненно сложнее, чем размазанных по рельсам монахинь.
На грани обморока, Младший приказал себе сосредоточиться на будущем, жить в будущем, освободиться от бесполезного прошлого и трудного настоящего, но не смог перенестись в будущее без боли.
Он подумал, что слышит шаги «Индустриальной женщины». Сначала в гостиной. Потом в холле. Приближающиеся шаги.
Не в силах задержать дыхание или положить конец всхлипываниям, Младший не мог понять, реальные эти шаги или воображаемые. Знал, что должны быть воображаемыми, но чувствовал, что они — реальные.
В испуге разворачивался на полу, пока не оказался лицом к двери. Сквозь слезы пытался разглядеть, как из холла появится франкенштейновская тень, а потом и само существо, поблескивая зубами-вилками, с торчащими вперед сосками-штопорами.
Зазвонил дверной звонок.
Полиция. Глупая полиция. Чего звонить, если они знают, что его подстрелили. Звонить, когда он лежит, совершенно беспомощный, когда «Индустриальная женщина» крадется к нему, когда от пальца его отделяют несколько футов, звонить, когда крови, которую он теряет, хватило бы на переливание целой палате раненых гемофиликов. Эти кретины, должно быть, рассчитывают на то, что он угостит их чаем с пирожными.
— Ломайте эту чертову дверь! — прокричал он.
Младший оставил входную дверь запертой, потому что в противном случае все выглядело бы так, словно он хотел облегчить им проникновение в квартиру, и у копов могли зародиться подозрения относительно всего остального.
— Ломайте эту чертову дверь!
После того, как эти идиоты дочитали газету или выкурили несколько сигарет, до них наконец дошло, что дверь придется высаживать. Получилось все достаточно драматично, почти как в кино, с громким треском ломающегося дерева.
Наконец они появились в дверях, с револьверами в руках, настороженные. От копов Орегона, толпившихся у пожарной вышки, они отличались только формой. А лица, суровые, подозрительные, остались такими же.
И если бы из-за их спин выглянул Ванадий, Младший выблевал бы не только содержимое желудка, но и все внутренние органы, все кости, пока под кожей не образовалась бы абсолютная пустота.
— Я подумал, что в доме грабитель, — простонал Младший, понимая, что нельзя выкладывать все сразу, иначе выглядеть это будет так, словно он отрепетировал эту сцену.
За копами, разошедшимися по квартире, появились фельдшеры, и Младший разжал пальцы, вцепившиеся в посудное полотенце.
Через минуту или две вернулся один из копов, присел рядом с фельдшерами, которые перевязывали Младшему ногу.
— Грабителя нет.
— Я думал, что был.
— Нет даже следов взлома. Младший выдавил сквозь гримасу боли:
— Несчастный случай.
Коп поднял пистолет двадцать второго калибра, просунув карандаш под предохранительную скобу у спускового крючка, чтобы не стереть отпечатки пальцев.
— Мой, — Младший кивнул в сторону пистолета. Брови удивленно взлетели вверх.
— Вы ранили себя?
Младший попытался изобразить печаль:
— Думал, что кто-то ходит. Обыскивал квартиру.
— Вы выстрелили себе в ногу?
— Да, — ответил Младший, едва удержавшись от добавления: «Тупица безмозглый».
— Как это произошло?
— Нервы, — ответил Младший и взвыл от боли, когда один из фельдшеров продемонстрировал свою садистскую сущность, скрывающуюся под личиной ангела милосердия.
Еще двое полицейских появились из кухни, завершив осмотр квартиры. На их лицах читалась насмешка.
Младшему ужасно хотелось их перестрелять, но он сказал:
— Возьмите его. Оставьте у себя. Уберите его отсюда к чертовой матери.
— Вы про ваш пистолет? — спросил присевший рядом с ним коп.
— Я больше не хочу его видеть. Ненавижу оружие. Господи, как же больно.
«Скорая помощь» доставила его в больницу, там его сразу же положили на операционный стол, и он на какое-то время провалился в блаженное небытие.
Фельдшеры привезли в больницу и отстреленный палец, поместив его в пластиковый контейнер, найденный в буфете. Младший знал, что больше он не будет хранить в нем остатки супа.
Но бригада хирургов, при всем своем мастерстве, не смогла пришить палец на место: сильнейшие повреждения ткани не позволяли соединить вновь тоненькие косточки, нервы и кровеносные сосуды.
Так что шов сформировали над клиновидной костью, практически полностью лишив Младшего большого пальца. Его такое решение хирургов только порадовало, потому что успешное восстановление пальца означало бы катастрофу.
В пятницу утром, 10 сентября, через какие-то пятьдесят с небольшим часов после самострела, он вновь отлично себя чувствовал и пребывал в прекрасном расположении духа.
С радостью подписал полицейский бланк, аннулирующий разрешение на хранение пистолета, купленного им в конце июня. В городе действовала программа по переплавке конфискованного или добровольно сданного оружия в детали сельскохозяйственных машин, ксилофонов и хомутов для дренажных труб.
И к 23 сентября призывная комиссия (уйдя с работы в диспансере лечебной физкультуры, Младший лишился брони и подлежал призыву в армию), в связи с несчастным случаем и хирургическим вмешательством, согласилась перенести дату нового медосмотра на декабрь.
Младший полагал потерю пальца печальной, но необходимой, поскольку она обеспечила ему надежную защиту от милитаристов, правящих этим миром. С врачами и медсестрами он шутил, поминая свою травму, и вообще держался молодцом, чем всем очень даже нравился.
В конце концов, при всей своей трагичности, потеря пальца не стала самым ужасным происшествием, выпавшим на его долю в тот год.
Процесс выздоровления высвободил ему много времени для медитации. Он так наловчился сосредотачиваться на воображаемой кегле для боулинга, что отключался от всего остального. Настойчиво звонящий телефон не мог нарушить его транса. Даже Бобу Чикейну, который вроде бы знал о медитации все, не удавалось заставить Младшего услышать его голос, когда тот оставался один на один с кеглей.
Хватало ему времени и для поисков Бартоломью.
Еще в январе, получив разочаровывающий отчет Нолли Вульфстэна, Младший решил, что частный детектив не пожелал выполнить поручение с должным усердием. Заподозрил, что Нолли столь же ленив, сколь и уродлив.
Под вымышленным именем, прикидываясь, что хочет усыновить ребенка, Младший навел справки в нескольких организациях, занимающихся этими вопросами так же, как в государственных учреждениях. И выяснил, что Вульфстэн говорил чистую правду: все документы, касающиеся усыновления, помечались грифом «секретно», ради защиты настоящих родителей, и добраться до них не представлялось возможным.
Ожидая, пока интуиция подскажет ему новый план действий, Младший продолжил поиски Бартоломью с помощью телефонного справочника. Только не Спрюс-Хиллз и соответствующего округа, а Сан-Франциско.
Город занимал площадь, равную сорока шести квадратным милям, так что перед Младшим стояла нелегкая задача. В городской черте проживали сотни тысяч людей.
Хуже того, люди, усыновившие ребенка Серафимы, могли жить и в любом из девяти округов района Залива. Предстояло просмотреть миллионы телефонов.
Напомнив себе, что фортуна благоволит к настойчивым и во всем надо искать светлую сторону, Младший начал с самого города и его жителей с фамилией Бартоломью. Таковых оказалось не так уж и много.
Выдавая себя за советника «Католической семейной службы», он звонил каждому Бартоломью и интересовался недавним усыновлением. Те, кто выражал недоумение или заявлял, что никого не усыновлял, обычно вычеркивались из списка.
В нескольких случаях, когда ответы вызвали у него подозрения, Младший проводил более детальную проверку. Осматривал дома, задавал наводящие вопросы соседям, пока не убеждался, что добычу следует искать в другом месте.
К середине месяца он разобрался со всеми жителями Сан-Франциско, носящими фамилию Бартоломью. А к сентябрю, когда отстрелил палец, прошерстил четверть миллиона телефонных номеров в поисках тех, кого звали Бартоломью.
Разумеется, у ребенка Серафимы не могло быть телефона. Речь шла о младенце, пусть и представлявшем собой опасность для Младшего, какую именно, он пока не имел ни малейшего понятия, но младенце.
Имя Бартоломью встречалось не так уж и часто, вот логика и подсказывала, что ребенка скорее всего могли назвать Бартоломью в честь приемного отца. Таким образом поиск по телефонному справочнику мог принести нужный результат.
Хотя Младший все также ощущал угрозу, по-прежнему доверял в этом вопросе интуиции, он не тратил на охоту все свободное от сна время. В конце концов, жизнь дана человеку для того, чтобы ею наслаждаться. Самосовершенствование, галереи, женщины, все требовало времени.
И Младший все более склонялся к мысли, что их с Бартоломью пути пересекутся совершенно неожиданно для него, не в результате его планомерных поисков, а случайно. А следовательно, от него требовалась постоянная готовность, чтобы сразу, раз и навсегда, покончить с угрозой, используя подручные средства.
В общем, после отстрела пальца продолжились и охота на Бартоломью, и хорошая жизнь.
Через месяц, ушедший на перевязки и восстановление здоровья, Младший вновь начал дважды в неделю посещать занятия по искусствоведению. И возобновил ежедневные экскурсии по лучшим галереям и музеям города.
Из упругой резины, непосредственно по ноге, ему изготовили вкладыш, который заполнил пространство, ранее занимаемое в ботинке большим пальцем. С этим простеньким приспособлением любая обувь вновь становилась удобной, так что к ноябрю Младший практически не хромал.
Впрочем, 15 декабря, в среду, придя на медицинскую комиссию призывного участка, он оставил вкладыш в ботинке, а потому захромал не хуже старого Уолтера Бреннана, актера, ковыляющего по ранчо в «Настоящих Маккоях».
Врач без раздумий признал Младшего увечным и непригодным к службе. Спокойно, но решительно Младший обратился к нему с просьбой дать ему шанс доказать, что он может хоть как-то послужить в вооруженных силах, но врача не тронул его патриотизм, поскольку главное для него заключалось в том, чтобы очередь призывников двигалась без остановки.
Желая отпраздновать вердикт медицинской комиссии, Младший отправился в художественную галерею и купил второй экспонат своей коллекции. На этот раз не скульптуру — картину.
Не столь молодой, как Бэрол Пориферан, художник ходил в любимчиках у критиков, многие из которых не стеснялись называть его гением. Звали его загадочно, Склент, а с фотографии, выставленной в галерее, смотрел скорее не художник, а преступник.
Шедевр, купленный Младшим, отличали скромные размеры, квадрат со стороной в шестнадцать дюймов, но стоил он две тысячи семьсот долларов. Называлась картина «Рак подкрадывается незаметно, версия 1». На сплошной черноте лишь в правом верхнем углу пузырилось что-то маленькое и бесформенное, цвета зеленой блевотины и желтого дерьма. Младший полагал, что не зря потратил свои деньги.
Договорившись с владельцем галереи о времени доставки картины, Младший завернул на ленч в соседний ресторан. Заведение специализировалось на милых сердцу простого американца блюдах: рубленых котлетах, жареных курах, макаронах с сыром.
Сев на высокий стул у стойки, он заказал чизбургер, шинкованную капусту, жареный картофель и вишневую колу.
Переехав в Калифорнию, Младший, в рамках процесса самосовершенствования, решил стать гурманом и знатоком вин. В этих дисциплинах Сан-Франциско по праву считался одним из лучших университетов, поскольку многочисленные и в большинстве своем высококлассные рестораны города предлагали весь спектр национальных кухонь.
Но иногда он позволял себе вернуться к корням, пище, знакомой с детства. Отсюда и чизбургер, и сопутствующие гарниры.
Ему принесли все, что он заказал, да еще с довеском. Сняв колпачок с пластиковой бутылки с горчицей, чтобы выжать ее на бургер, он увидел четвертак, вдавленный в полурасплавленный сыр.
Рванувшись со стула, с колпачком в одной руке и пластиковой бутылкой в другой, Младший оглядел узкий зал ресторана. В поисках копа-маньяка. Мертвого копа-маньяка. И уже приготовился к тому, что сейчас увидит его: голова в крови, размозженное лицо, капающая на пол вода, словно он только что вылез из гроба-«Студебекера».
Половина стульев у стойки пустовала, рядом с Младшим просто никто не сидел, посетители ресторана отдавали предпочтение кабинкам. Некоторые расположились спиной к Младшему, трое фигурой напоминали Ванадия.
Он прошел вдоль всех кабинок, проталкиваясь мимо официанток, проверив всех троих. Ни один не напоминал мертвого детектива, более того, этих людей Младший никогда не встречал. Он искал… призрак? Но мстительные призраки не ходят на ленч в рестораны.
И потом, в призраков Младший не верил. А верил он в плоть и кровь, в строительный камень и известковый раствор, в деньги и власть, в себя и будущее.
Никакого призрака тут не было. Никакого ходящего мертвяка. Было что-то другое, но что именно, он пока не знал, и для выяснения ему оставалось только одно: искать Ванадия.
Каждая кабинка располагалась у большого окна, каждое окно выходило на улицу. Ванадий не стоял и на тротуаре. Его плоское, как сковородка, лицо не поблескивало под бледным декабрьским солнцем.
Теперь уже все посетители ресторана обратили внимание на странное поведение Младшего, все взгляды скрещивались на нем, когда он бросил на пол и колпачок, и пластиковую бутылку с горчицей. Пройдя через вращающийся турникет у края стойки, он шагнул в узкий проход за ней.
Он протиснулся мимо двух официанток-раздатчиц, мимо повара, который жарил яичницы, рубленые котлеты и бекон на открытом огне. Должно быть, на лице Младшего читалось что-то очень страшное, потому что сотрудники ресторана безмолвно пропускали его, вжимаясь в стойку.
Рванувшись со стула, он одновременно потерял контроль над собой. Волны ярости и страха одна за другой накрывали его с головой.
Он понимал, что ему необходимо взять себя в руки. Но не мог заставить себя дышать медленно и глубоко, не мог вспомнить другие эффективные методы самоконтроля, предложенные Зеддом, не мог вспомнить ни единого полезного в текущий момент вида медитации.
Когда он проходил мимо своей тарелки, стоявшей на стойке, и вновь увидел сверкающий четвертак, с его губ сорвалось проклятье.
Обследовав проход за стойкой, Младший кинулся на кухню. В шипение и грохот, в облака паров жарящегося лука, в аппетитные ароматы куриного жира и картофельной соломки, обретающей желтизну в глубинах кипящего масла.
На кухне работали только мужчины. Одни в изумлении таращились на него, другие просто не замечали. Он шел по проходам между раскаленными плитами и разделочными столами, глаза слезились от пара и жары. Искал и искал Ванадия.
На кухне никого не нашел, а в коридоре, ведущем к кладовой и двери черного хода, дорогу ему преградил владелец ресторана. Младшего бросало то в жар, то в холод, когда он крыл владельца ресторана последними словами. Тот в долгу не остался. Безобразная получилась сцена.
Но владелец ресторана заметно смягчился, стоило Младшему упомянуть о четвертаке в чизбургере. Еще больше смягчился, когда они проследовали к стойке и он собственными глазами увидел сверкающий диск, вдавленный в полурастопленный сыр. Праведный гнев сменился нижайшими извинениями.
Извинения Младшего не интересовали. Так же, как бесплатный ленч, даже целая неделя бесплатных ленчей. Не отреагировал он и на предложение взять домой яблочный пирог. В качестве подарка.
Ему требовалось объяснение, а вот с этим в ресторане помочь ему не могли. Никто, кроме него, не понимал, что означает появление в чизбургере четвертака.
Ресторан он покинул голодным и злым.
Уходя, видел лица, прилипшие к окнам, глупые, как морды жующих коров. Что ж, им будет что рассказать, когда после ленча они вернутся в свои магазины и конторы. Своей дурацкой выходкой он развлек незнакомых ему людей, на короткое время пополнил армию городских эксцентриков.
Младший ужасался собственному поведению.
По пути домой он дышал медленно и глубоко, медленно и глубоко. Не шагал — плыл, пытаясь избавиться от сковывавшего тело напряжения, сосредоточиться на приятном: освобождении от армейской службы, покупке картины Склента.
Но окутавшее Сан-Франциско предрождественское веселье ускользало от него. Блеск витрин и сияние вывесок потускнели, на Младшего наползло что-то мрачное и зловещее, ранее таившееся в купленной им картине «Рак подкрадывается незаметно, версия 1».
За то время, что ушло у Младшего на дорогу домой, он не смог придумать ничего лучшего, кроме как позвонить Саймону Мэгассону, своему адвокату в Спрюс-Хиллз.
Позвонил из кухни, с телефонного аппарата, который стоял на угловом столике с гранитным верхом. Кровь давно замыли, повреждения от рикошета пули заделали.
Как это уже не раз случалось, войдя на кухню, он почувствовал зуд в отстреленном пальце. Не имело никакого смысла снимать ботинок и носок и чесать культю: облегчения это не приносило. Зудел палец, которого не было, а следовательно, почесать его Младший не мог.
Когда адвокат наконец взял трубку, в голосе его явственно слышалось недовольство, словно Младший виделся ему эквивалентом зудящего пальца, который он бы с удовольствием отстрелил.
Но этот большеголовый, пучеглазый, узкогубый карлик заработал на смерти Наоми 850 тысяч долларов, так что Младший полагал, что имеет право не только задавать вопросы, но и рассчитывать на ответ. Хотя он бы не удивился, получив от Мэгассона после этого новый счет.
Младший понимал, что должен соблюдать предельную осторожность, пусть с ночи его отъезда из Спрюс-Хиллз прошло одиннадцать месяцев. Чтобы не навлечь на себя подозрения, следовало демонстрировать полное неведение, но при этом хотелось узнать, сработал ли его план, убедил ли он полицию в том, что смерть Виктории и исчезновение Ванадия связаны между собой. Вдруг произошло что-то непредвиденное, чем и удастся объяснить появление четвертака в чизбургере.
— Мистер Мэгассон, вы как-то предложили обратиться к вам, если детектив Ванадий вновь начнет мне докучать, и вы примете меры. Так вот, я думаю, вам надо с кем-то об этом поговорить.
— Он что, вышел на вас? — В голосе Мэгассона слышалось изумление.
— Ну, кто-то определенно портит мне жизнь…
— Ванадий?
— Подозреваю, что он имеет к этому…
— Вы его видели? — гнул свое Мэгассон.
— Нет, но я…
— Говорили с ним?
— Нет-нет. Но в последнее время…
— Вы знаете, что здесь натворил Ванадий?
— Я? Откуда? — солгал Младший.
— До того, как вы звонили в первый раз, с просьбой найти частного детектива, в сгоревшем доме нашли мертвую женщину, а Ванадий исчез, но поначалу эти два происшествия не связали между собой.
— Женщину?
— Во всяком случае, если полиция уже тогда знала правду, они не предавали эти сведения гласности. Поэтому у меня не было причин говорить вам об этом. Собственно, я даже не знал об исчезновении Ванадия.
— Что вы такое говорите?
— Улики указывают на то, что Ванадий убил женщину, медсестру местной больницы. Поджег дом, чтобы замести следы, но, должно быть, понял, что полиция все равно выйдет на него, и сбежал.
— Сбежал куда?
— Никто не знает. Он не давал о себе знать. Вы — первый, кто обнаружил его присутствие.
— Но я его не видел, — напомнил Младший адвокату. — Я просто предположил, когда почувствовал к себе чье-то внимание…
— Вам следует обратиться в полицию Сан-Франциско. Пусть установят наблюдение за вашей квартирой и возьмут его, как только он высунется.
Поскольку копы поверили ему, что он отстрелил себе палец, ища в квартире несуществующего грабителя, Младший понимал, что в картотеке полиции он проходит по категории идиотов. И попытайся он объяснить, как Ванадий мучил его с четвертаком и как теперь четвертак появился в чизбургере, копы могли записать его еще и в истерики.
Кроме того, ему не хотелось извещать полицию Сан-Франциско о том, что в Орегоне его подозревали, пусть и один чокнутый детектив, в убийстве собственной жены. Вдруг кто-то из местных проявит чрезмерное любопытство и затребует все материалы по расследованию смерти Наоми? Вдруг Ванадий сделал запись о том, что Младший, забывшись в кошмарном сне, несколько раз со страхом в голосе произнес имя Бартоломью? Тогда, если Младший таки найдет маленького Бартоломью и расправится с ним, этот местный коп, прочитавший донесение Ванадия, сложит два и два и начнет задавать вопросы. Конечно, вероятность такого развития событий минимальна. Однако ему не хотелось вновь привлекать к себе внимание УПСФ и уж тем более просить копов установить наблюдение за своей квартирой.
— Вы хотите, чтобы я позвонил и подтвердил, что Ванадий вам докучает?
— Позвонил кому?
— В дежурную часть сан-францисского УП. Чтобы подтвердить ваши слова.
— Пожалуй, необходимости в этом нет. — Младший старался изгнать из голоса эмоции. — Вы убедили меня в том, что Ванадий докучать мне не может. Если он в бегах, если у него забот полон рот, он не поедет сюда только для того, чтобы пощекотать мне нервы.
— От людей, одержимых какой-то идеей, можно ожидать всякого, — предупредил Мэгассон.
— Нет, чем больше я об этом думаю, тем сильнее склоняюсь к мысли о том, что это какие-нибудь подростки. Решили подшутить надо мной, ничего больше. По всему выходит, что в свое время Ванадий очень уж меня напугал, вот теперь мне и мерещится черт знает что.
— Если передумаете, дайте мне знать.
— Благодарю вас. Но теперь я уверен, что это какие-то подростки.
— Вы, похоже, не слишком удивлены, — отметил Мэгассон.
— Да? А чему удивляться?
— Тому, что Ванадий убил эту медсестру и смылся. Здесь все в шоке.
— Откровенно говоря, я всегда думал, что он психически неуравновешен. Я же вам об этом говорил, в вашем кабинете.
— Да, говорили, — согласился Мэгассон. — Но я-то принимал его за крестоносца, святого дурака. Похоже, вы разобрались в нем лучше меня, мистер Каин.
Признание адвоката изумило Младшего. В голосе Мэгассона словно слышалось: «Возможно, вы даже не убивали свою жену». Но Мэгассон от природы был несносным типом, так что и подобные реверансы следовало почитать за честь… — И как вам живется в Городе у Залива? — спросил адвокат.
Заботливость, звучащая в голосе Мэгассона, не могла провести Младшего. Он прекрасно понимал, что адвокат не из тех друзей, с которыми можно делиться сокровенным. У этой жадной до денег жабы был только один настоящий друг, которого Мэгассон каждое утро видел в зеркале, когда брился. И узнав, что Младший, похоронив Наоми, наслаждается жизнью, адвокат приберег бы эту информацию, чтобы при первом удобном случае использовать ее с выгодой для себя.
— Скучаю, — ответил Младший. — Мне очень одиноко.
— Говорят, первый год самый трудный. Потом время затягивает душевные раны.
— Год почти прошел, но настроение у меня не улучшается, — лгал Младший.
Положив трубку, долго смотрел на телефонный аппарат. Тревога не уходила.
Из разговора он почерпнул только одно: Ванадия и его «Студебекер» не нашли в глубинах Куэрри-Лейк.
С того самого момента, как в чизбургере сверкнул четвертак, Младший укреплялся в мысли, что коп-маньяк выжил. Несмотря на смертельные раны, поднялся со стофутовой глубины, не утонул.
Но разговор с Мэгассоном наглядно показал Младшему, что его страхи лишены всякой логики. Если детектив и вынырнул из холодных вод озера, ему требовалась срочная медицинская помощь. Он бы добрался до шоссе в поисках помощи, не подозревая о том, что Младший «навесил» на него убийство Виктории.
Если Ванадий по-прежнему находится в розыске, значит, он лежит в восьмицилиндровом гробу.
Но оставался четвертак.
В чизбургере.
Кто-то положил его туда.
Если не Ванадий, то кто?
Барти быстро научился ходить и вскоре, когда Агнес в очередной раз развозила пироги, с важным видом, осознавая возложенную на него ответственность, пронес один от автомобиля до крыльца.
Из колыбельки он перебрался на собственную кровать, с ограждением, на много месяцев опередив обычных детей. Через неделю потребовал убрать ограждение.
Восемь ночей кряду Агнес стелила на пол одеяла по обе стороны кровати, на случай, если он свалится ночью. На девятое утро обнаружила, что Барти убрал одеяла в шкаф. Не просто рассовал по полкам, а аккуратно сложил, как поступила бы и сама Агнес.
Об этом мальчик ей ничего не сказал, но она перестала беспокоиться о том, что он может упасть с кровати.
В период от своих первого до третьего дня рождения Барти оставил не у дел авторов всех книг о воспитании и развитии детей, к которым обращаются молодые матери, чтобы знать, чего ждать от их первенцев. Он рос и развивался по индивидуальному графику.
Отличие мальчика от других детей проявлялось не только в том, что он делал, но и в том, чего не делал. К примеру, обошелся без периода «ужасного двухлетки», когда малыши изрядно портят нервы большинству родителей. Сын Леди-Пирожницы не закатывал ни истерик, ни скандалов.
Отличало его и отменное здоровье. Он не болел ни ларингитом, ни гриппом, ни синуситом, ни большинством других болезней, которые часто случаются у детей.
Очень часто люди говорили Агнес, что она должна найти агента для Барти, потому что он удивительно фотогеничен. Ее заверяли, что он будет нарасхват и в рекламном бизнесе, и в кино. Хотя ее сын действительно был симпатягой, Агнес знала, что он не так красив, как казалось многим. Людям нравились не столько его внешность, сколько другие присущие ему качества: необычная для ребенка грациозность, легкость движений, добродушие и быстрая улыбка, от которой, казалось, вспыхивало все лицо, в том числе и завораживающие сине-зеленые глаза. Наибольший эффект, возможно, производило отменное здоровье Барти, проявляющееся и в блеске густых черных волос, и в золотисто-розовом сиянии кожи. Иной раз казалось, что он буквально светился изнутри.
В июле 1967-го, в два с половиной года, он впервые простудился. Врачи поставили диагноз — ОРЗ. Горло у него покраснело, но он не плакал и не жаловался. Без возражений принимал лекарства, иной раз ложился отдохнуть, но продолжал играть и с присущим ему удовольствием рассматривал книжки-картинки.
Утром, на второй день болезни Барти, Агнес, спустившись вниз, нашла мальчика за кухонным столом. В пижаме, вооружившись карандашами, он придавал должный вид одной из страниц книжки-раскраски.
Когда она похвалила сына за то, что он, как доблестный маленький солдат, не жалуется на простуду, он пожал плечами. Не отрывая глаз от книжки-раскраски, ответил:
— Она всего лишь здесь.
— Ты про что?
— Мою простуду.
— Твоя простуда всего лишь здесь?
— Не везде.
Агнес обожала разговоры с сыном. Барти, конечно, опережал детей своего возраста, но оставался ребенком, так что его фразы отличали наивность и очарование.
— Ты хочешь сказать, что твоя простуда в твоем носу, но не в твоих ногах?
— Нет, мамик. Простуды в ногах не бывает.
И синим мелком начал раскрашивать улыбающегося кролика, который танцевал с белочкой.
— Ты хочешь сказать, что она с тобой на кухне, но ее не будет с тобой, если ты перейдешь в гостиную? У твоей простуды есть своя голова?
— Это просто глупо.
— Но ты сам сказал, что простуда только здесь. Может, она останется на кухне, в надежде, что ей дадут кусок пирога?
— Моя простуда только здесь, не везде, где я есть, — уточнил он.
— То есть… ты не только здесь, на кухне, со своей простудой?
— Да.
— А где же ты еще, мистер Лампион? Во дворе у песочницы?
— Где-то еще, да.
— В гостиной, с книгой?
— Где-то еще, да.
— И везде одновременно, да?
Высунув от напряжения язык, стараясь не выскочить карандашом за контур кролика, Барти кивнул:
— Да.
Зазвонил телефон, но Агнес вспомнила об этом разговоре в конце года, за день до Рождества, когда Барти попал под дождь и полностью изменил представления Агнес об окружающем ее мире и о самой себе.
В отличие от большинства малышей, Барти очень легко поднимался по ступенькам развития. От бутылочки к чашке, от колыбели — к обычной кровати, от любимым блюд — к незнакомой пище. Новое его только радовало. И хотя Агнес практически всегда была рядом, Барти не возражал, если его оставляли с Марией Гонзалез или дядей Эдомом, а сумрачному дяде Джейкобу улыбался так же ослепительно, как всем остальным.
Он никогда не возражал против того, чтобы его целовали и обнимали, обожал ходить за руку.
Приступы иррационального страха, свойственные едва ли не всем детям, не омрачали первые три года жизни Барти. Также он не боялся ни врача, ни дантиста, ни парикмахера. Не боялся засыпать, а снились ему, похоже, только приятные сны.
Темнота, еще одна причина детского страха, которая не отпускает и многих взрослых, не являлась для Барти источником ужаса. И хотя какое-то время в его спальне горел ночник в форме Микки-Мауса, миниатюрная лампочка служила скорее для успокоения нервов матери, которая боялась, что Барти испугается, проснувшись в полной темноте.
Возможно, Агнес тревожилась не больше других матерей. А может, срабатывало таинственное шестое чувство, и подсознательно Агнес уже знала о грядущей трагедии: опухолях, хирургическом вмешательстве, слепоте.
Предчувствия Агнес, что ее сын будет вундеркиндом, получили более чем веские подтверждения утром того дня, когда Барти исполнился год: сидя В своем высоком стульчике, он пересчитал все яблочные пироги. За два последующих года предчувствия эти переросли в уверенность: Барти многократно демонстрировал и блестящий ум, и разнообразные таланты.
Оставалось только понять, в какой именно области Барти в полной мере раскроет свои способности. Слишком уж многое было ему по силам.
На подаренной детской губной гармошке он, пусть в упрощенном виде, воспроизводил мелодии, которые слышал по радио. «Тебе нужна только любовь» «Битлз», «Письмо» «Бокс топс», «Я создан, чтобы любить ее» Стиви Уандера. Один раз услышав мелодию, Барти мог наиграть узнаваемую версию.
Хотя маленькая, из жести и пластика, губная гармошка была скорее игрушкой, чем настоящим музыкальным инструментом, мальчик выдувал на ней на удивление сложные мелодии. И, насколько могла сказать Агнес, никогда не фальшивил.
Так что одним из лучших подарков на Рождество 1967 года стала для него сверкающая хромом губная гармошка с двенадцатью каналами для воздуха, сорока восемью язычками, охватывающая три полных октавы. Даже в его маленьких ручонках, с учетом маленького рта, этот более сложный инструмент позволял ему точно воспроизводить мелодию любой понравившейся ему песни.
С той же легкостью Барти овладевал и языком.
С самого раннего возраста Барти с удовольствием слушал, как мать читает ему детские книжки, не выказывая ни малейшего желания заняться чем-то еще. Он предпочитал сидеть рядом с Агнес и просил ее вести пальцем по странице, со строчки на строчку, чтобы он видел слово, которое она произносит. Таким образом он выучился читать на третьем году жизни.
Вскоре он перешел от книг с картинками к коротким рассказам, предназначенным для умеющих читать, а потом к книгам для подростков. Летом и в начале осени его увлекали приключения Тома Свифта и загадочные истории Нэнси Дрю.
Писать он учился параллельно, занося в блокнот свои впечатления о понравившихся ему рассказах. Его «Дневник молодого читателя», как он озаглавил блокнот, привел Агнес (дневник она читала с его разрешения) в восторг, но она замечала, как из месяца в месяц записи становятся менее наивными, более содержательными.
За свою жизнь Агнес обучила английскому двадцать взрослых учеников, ее стараниями Мария Гонзалез говорила на английском без малейшего акцента, но своему сыну ей приходилось помогать лишь по минимуму. Вопрос «почему?» он задавал гораздо чаще других детей, почему это, почему то, но никогда не спрашивал дважды об одном и том же и зачастую уже знал ответ, и ему требовалось лишь подтверждение правильности своей догадки. Талантливый самоучка, он обучал себя сам и справлялся с этой задачей лучше любого колледжа со всеми его профессорами.
Агнес находила все это изумительным, забавным, ироничным и… чуть грустным. Ей бы очень хотелось учить мальчика читать и писать, наблюдать, как под ее руководством расширяются его знания. Но, содействуя Барти в развитии его талантов, гордясь его удивительными достижениями, она чувствовала, что столь быстрый прогресс лишает ее возможности разделить с ним радости детства, пусть во многих аспектах он оставался ребенком.
Судя по удовольствию, которое получал Барти от учебы, он не считал себя лишенным чего бы то ни было. Для него мир напоминал огромный кочан капусты, с которого он снимал слой за слоем, познавая неведомое ранее.
К ноябрю 1967 года Барти увлекся детективными рассказами об отце Брауне, написанными для взрослых Гилбертом К. Честертоном. Рассказы эти заняли особое место в его сердце, как чуть позже роман Роберта Хайнлайна «Звездный зверь», подаренный ему на Рождество.
Однако, при всей любви к чтению и музыке, вскоре выяснилось, что он еще успешнее овладевает математикой.
Еще не научившись читать книги, он уже разобрался с численным счетом и умел определять время по часам. Его потрясло само понятие времени. Как правильно догадалась Агнес, он сразу понял, что Вселенная бесконечна, а человеческая жизнь — миг между прошлым и будущим, и полностью осознал, что сие означает. У большинства из нас на это уходит большая часть, если не все отведенные нам годы, тогда как Барти в течение нескольких недель сумел определить, что любой человек всего лишь песчинка на бескрайних просторах Вселенной.
Какое-то время он забавлялся тем, что определял количество секунд, прошедших с некоего исторического момента. После того, как ему называли какую-нибудь дату, все вычисления он проделывал в уме, и на получение правильного ответа у него уходило от двадцати секунд до минуты.
Ответы эти Агнес проверила только дважды.
Первый раз ей потребовались карандаш, бумага и девять минут, чтобы сосчитать количество секунд, прошедших от события, имевшего место быть 125 лет, шесть месяцев и восемь дней тому назад. Полученный ею результат отличался от его ответа, но, проверяя вычисления, она поняла, что не учла високосные годы.
Второй раз, использовав прежние расчеты (в обычном году 31536000 секунд, в високосном — на 86400 секунд больше), она проверила ответ Барти за четыре минуты. После чего уже верила ему на слово.
Без всяких усилий Барти держал в голове и количество прожитых им секунд, и количество слов в каждой прочитанной им книге. Агнес не подсчитывала количество слов в книге, но, если тыкала пальцем в какую-то страницу, он тут же говорил, сколько на ней слов.
Его музыкальные способности скорее всего вытекали из экстраординарного математического таланта. Он говорил, что музыка — это цифры, и, должно быть, мог представить любую мелодию в виде только ему понятного численного ряда, запомнить, а потом воспроизвести по памяти, получив на выходе ту самую мелодию. И, глядя на ноты, он видел перед собой последовательности цифр.
Читая о вундеркиндах, Агнес узнала, что большинство, если не все дети с уникальными математическими способностями, также обладали музыкальным талантом. А многие молодые музыкальные гении прекрасно ладили с математикой.
Быстрое овладение Барти навыками чтения и письма, похоже, тоже определялось математическим талантом. Для него язык являл собой набор звуков, музыку, которая символизировала предметы и понятия, и эта музыка записывалась на бумаге посредством алфавита. Запись эта представлялась ему математической системой, содержащей двадцать шесть цифр вместо десяти.
Агнес выяснила, что среди вундеркиндов Барти не был чудом из чудес. Некоторые математические гении к трем годам осваивали алгебру и даже геометрию. Яша Хейфиц в три года был известным скрипачом, а в шесть играл концерты Мендельсона и Чайковского. Ида Гендель исполняла их в пять лет.
Но со временем Агнес пришла к мысли, что при всем удовольствии, которое получает мальчик от математики и манипуляций с цифрами, его главный дар и призвание должны проявиться в чем-то другом. И он лишь ищет свою судьбу, которая скорее всего окажется более удивительной и необычной, чем у всех вундеркиндов, о которых она читала.
Гениальность Бартоломью могла бы вызвать страх, даже отталкивать, если б во многом он не оставался самым обычным ребенком. Соответственно, общение с ним не доставляло бы столько радости, если бы собственная одаренность производила на него хоть какое-то впечатление.
При всех талантах Бартоломью оставался мальчишкой, который любил бегать, прыгать, играть. Катался на автомобильной шине, подвешенной к ветке дуба. Дрожал от восторга, когда ему подарили трехколесный велосипед. Радостно смеялся, когда дядя Джейкоб перекатывал сверкающий четвертак по костяшкам пальцев или показывал другие простенькие фокусы с монетами.
Барти не отличался застенчивостью, но не был и выскочкой. Не стремился получать похвалу за свои достижения, более того, о них знали только близкие родственники. Его вполне устраивало то, что он растет, развивается, обретает новые знания.
При этом мальчику вполне хватало компании матери и дядьев. Но Агнес волновало отсутствие в округе детей его возраста. Она думала, что один или два товарища по играм ему бы не помешали.
— Где-то они у меня есть, — заверил он мать, когда она укладывала его в постель.
— Да? И где же ты их держишь? Прячешь в стенном шкафу?
— Нет, там живет чудище, — ответил Барти и, конечно же, пошутил, потому что ночных страхов он не знал.
— Хо-хо, — она взъерошила сыну волосы. — У меня появился мой собственный маленький Ред Скелтон[198].
Телевизор Барти смотрел редко. Лишь несколько раз засиживался допоздна и захватывал начало «Шоу Реда Скелтона», но этот комик всегда ужасно его смешил.
— Где-то дети живут в соседнем доме.
— Насколько мне известно, к югу от нас живет мисс Гал-лоуэй. Вышедшая на пенсию. Незамужняя. Без детей.
— Да, но где-то она — замужняя дама с внуками.
— Так у нее две жизни?
— Гораздо больше, чем две.
— Сотни!
— Гораздо больше.
— Селма Галлоуэй, загадочная женщина.
— Возможно, иногда.
— Днем вышедшая на пенсию профессорша, по ночам — русская шпионка.
— Нет, она не шпионка.
В тот же вечер, у кровати сына, Агнес вдруг начала осознавать, что эти веселые разговоры с Барти совсем не шутка, как ей могло показаться, что он по-детски хочет поделиться с ней какими-то знаниями, которые она принимала за плод фантазии.
— А к северу от нас Джейни Картер уехала в прошлом году в колледж, она единственный ребенок.
— Картеры не везде живут здесь.
— Да? Они сдают свой маленький дом пиратам с маленькими пиратиками и клоунам с маленькими клоунятами?
Барти засмеялся:
— Ты — Ред Скелтон.
— А у тебя слишком богатое воображение.
— Скорее нет, чем да. Я люблю тебя, мама. — Он зевнул и мгновенно заснул, чем всегда ее удивлял.
Но все изменилось в один момент. Изменилось раз и навсегда.
За день до Рождества утром калифорнийское побережье еще заливали солнечные лучи, но после полудня небо заволокли тяжелые облака, правда, не пролившиеся дождем.
Ореховые пирожные, торты с корицей и заварным кремом, подарки, обернутые яркой бумагой и перевязанные лентами: Агнес Лампион объезжала не только тех, кто значился в списке нуждающихся, но и своих многочисленных друзей. И каждое милое лицо, каждое объятие, каждая улыбка, каждое радостное восклицание: «Веселого Рождества!» укрепляли ее дух, позволяли набраться сил, приготовиться к грустному ритуалу, предстоявшему ей после раздачи подарков.
Барти ехал вместе с матерью в зеленом «Шевроле»-универсале. Поскольку пирожные, торты и подарки не уместились в одном автомобиле, за ними, на своем желто-белом «Форде», следовал Эдом.
Колонну из двух автомобилей Агнес назвала рождественским караваном. Барти, большому любителю приключений и фантастических историй, название это очень понравилось. Он частенько оборачивался, вставал на колени и энергично махал рукой дяде Эдому.
Остановки, очень короткие, следовали одна за другой, перед глазами бесконечной чередой сменялись по-разному украшенные елки, их угощали пирожками, горячим шоколадом, лимонными дольками, эгногом[199], из кухонь долетали аппетитные запахи, все желали друг другу всего наилучшего, подарки они не только раздавали, но и получали, в автомобиле место ореховых пирожных занимали булочки, залитые шоколадом, по радио исполняли «Серебряные колокольчики», «Послушай, как поют колокола», «Колокольный перезвон»… и в три часа дня, за девять часов до полуночи, раздали все подарки, выполнив намеченный план еще до того, как Санта-Клаус сел в запряженные оленями сани.
От дома Обадьи Сефарада, последней точки их маршрута, Эдом поехал домой, нагруженный булочками, сливовыми пирогами и подарками. Его «Кантри Сквайр» сразу рванул с места, словно Эдом стремился опередить и торнадо, и приливные волны.
Агнес и Барти предстояло съездить еще в одно место, на могилу Джоя, мужа, которого ей так не хватало каждый день, и отца, которого сын ни разу не увидел.
Кипарисы, высокие и строгие, выстроились вдоль дороги на кладбище, словно охраняли страну живых от рвущихся туда не находящих покоя душ.
Джой лежал не под кипарисом, а под калифорнийским перечным деревом. Изогнутые, наклоненные вниз ветви, казалось, замерли в размышлениях или молитве.
Стало прохладнее, но еще не подморозило. Из-за холма долетал пахнущий океаном ветерок.
На могилу они принесли красные и белые розы. Агнес — красные, Барти — белые.
Весной, летом и осенью они украшали могилу розами, выращенными Эдомом в садике у дома. Рождественские букеты приходилось покупать у цветочника.
Чуть ли не с детства Эдома тянуло к земле, особенно нравилось ему выводить новые сорта роз. В шестнадцать лет один из его цветков занял первое место на конкурсе, который проводился в рамках цветочной выставки. Когда отец узнал об этом, он воспринял желание Эдома получить приз как грех гордыни. Наказание последовало незамедлительно, и Эдом три дня не мог подняться с постели, а когда спустился вниз, то увидел, что отец вырвал с корнем все розовые кусты.
Одиннадцать лет спустя, через несколько месяцев после женитьбы на Агнес, Джо предложил Эдому «кое-куда с ним съездить». И привез его в питомник. Домой они вернулись с пятидесятифунтовыми мешками специальной мульчи, удобрениями, инструментами. Вместе убрали дерн, вскопали землю в саду, подготовили ее под саженцы гибридных роз, которые привезли неделей позже.
Этот розарий стал единственной ниточкой, связывающей Эдома с природой, которая не вызывала в нем ужаса. Активная помощь Джоя в восстановлении розария, как полагала Агнес, и послужила главной причиной того, что Эдом, в отличие от Джейкоба, не ушел в себя и гораздо лучше приспособился к реалиям окружающего мира.
Розы, уже стоявшие в вазах у надгробия Джоя, привез Эдом. Он тоже купил их в цветочном магазине, тщательно выбирая каждую, но не смог набраться смелости и поехать на кладбище вместе с Агнес и Барти.
— Моему папе нравится Рождество? — спросил Барти, присев на травку перед надгробием.
— Твоему папе не просто нравилось Рождество, он его обожал. Начинал готовиться к нему в июне. Если бы Санта-Клаус не появился раньше, твой папа точно занял бы его место.
Протирая надгробие чистой тряпочкой, которую они привезли с собой, Барти спросил:
— Он считает так же хорошо, как я?
— Ну, он работал страховым агентом, где без математики никуда. А также был хорошим инвестором. Конечно, с тобой он сравниться не мог, но я уверена, что часть способностей ты унаследовал от него.
— Он читает детективные истории про отца Брауна? Присев на корточки рядом с сыном, наводя глянец на граните, Агнес спросила:
— Барти, сладенький, почему ты?…
Он перестал протирать надгробие и встретился с ней взглядом.
— Что?
И хотя она понимала, что нелепо задавать такой вопрос трехлетнему мальчику, она не могла не спросить своего вундеркинда:
— Сынок… ты понимаешь, что говоришь о своем отце в настоящем времени?
Барти никто не учил правилам грамматики, но он впитывал их в себя, как корни роз Эдома — полезные вещества.
— Конечно.
— Почему?
Мальчик пожал плечами.
На кладбище по случаю праздника скосили траву. Агнес не отрывала взгляда от сине-зеленых глаз сына, и почему-то запах свежескошенной травы с каждой секундой становился все сильнее.
— Сладенький, ты понимаешь… разумеется, понимаешь… что твой папа ушел.
— Конечно. В день моего рождения.
— Вот именно.
Необыкновенный ум и способности Барти приводили к тому, что Агнес он казался больше и сильнее, чем был на самом деле. А вот теперь, окутанная запахом скошенной травы, она вдруг со всей отчетливостью поняла, что Барти совсем еще маленький, у него нет отца, а дарованные свыше таланты лишают его нормального детства, и взрослеет он гораздо быстрее, чем обычные дети. Видя, как хрупок Барти, как он уязвим, Агнес испытывала ту самую беспомощность, которая никогда не отпускала Эдома и Джейкоба.
— Я бы хотела, чтобы твой папа мог играть с тобой, воспитывал тебя.
— Где-то он играет, воспитывает.
Поначалу она подумала: Барти хочет сказать, что отец наблюдает за ним с небес, и от любви к сыну, от щемящей тоски по мужу на ее глаза навернулись слезы.
Но следующей фразой Барти уточнил свои слова:
— Папа умер здесь, но он умер не везде, где я есть.
Агнес тут же вспомнилась другая фраза, произнесенная Барти в июле: «Моя простуда здесь, но не везде, где я есть».
Чуть раньше перечное дерево что-то шептало ветру, розы кивали яркими головками. А тут все кладбище словно застыло.
— Мне тут одиноко, — продолжил Барти, — но одиноко мне не везде.
Агнес вспомнила сентябрьский разговор в спальне Барти: «Где-то дети живут в соседнем доме».
И где-то Селма Галлоуэй, их соседка, была не старой девой, а замужней дамой с внуками.
Непонятная слабость вдруг охватила Агнес, ноги подогнулись, и она опустилась на колени рядом с мальчиком.
— Иногда здесь грустно, мамик. Но не грустно везде, где ты есть. Во множестве мест папа с тобой и со мной, и мы там счастливее, и все в полном порядке.
Вновь эти странные грамматические конструкции, которые она поначалу принимала за ошибки, допустить их мог даже вундеркинд, а иногда интерпретировала как фантазии. Но теперь она начала понимать, что все не так просто. И охвативший ее страх вызвала мысль о том, что психические расстройства братьев обусловлены не только пагубным влиянием отца, но и генетическими причинами, которые могли дать себя знать и в сыне. Несмотря на чрезвычайную одаренность, Барти, возможно, грозило психическое заболевание, которое сейчас проявлялось в этих более чем странных фразах.
— И во многих местах для нас все складывается гораздо хуже. Где-то ты умираешь тоже, когда я родился, поэтому я остаюсь круглым сиротой.
Эти слова только подлили масла в огонь. Агнес по-настоящему испугалась за психическое здоровье сына.
— Пожалуйста, сладенький… пожалуйста, не…
Она хотела попросить его не говорить так странно и непонятно, но не смогла вымолвить этих слов. Когда Барти спросил бы ее, почему, а он обязательно бы спросил, ей пришлось бы сказать, что она боится за него, боится, что у него ужасная болезнь, но она не могла поделиться своими страхами с мальчиком. Она жила только ради него, и, если бы с ним что-то случилось из-за того, что она потеряла веру в него, она бы этого не вынесла.
Внезапно начавшийся дождь избавил ее от необходимости заканчивать предложение. Несколько крупных капель упали им на лица, и они еще не успели подняться на ноги, как небесный душ включился на полную мощность.
Розы они на могилу принесли, а вот о зонтах не подумали. Синоптики предупреждали об облачности, но не о дожде.
Здесь дождь, а где-то мы ходим под солнцем.
Мысль эта, как стрелой, пронзила Агнес, встревожила ее и почему-то согрела заледеневшее сердце.
Их «шеви» стоял на дороге, в сотне ярдов от могилы. При полном безветрии дождь лил как из ведра, и за пеленой воды автомобиль подрагивал, словно мираж.
Уголком глаза следя за Барти, Агнес соизмеряла свой бег со скоростью его коротеньких ножек, поэтому, пока они добрались до машины, замерзла и вымокла до нитки.
Мальчик побежал к дверце пассажирского сиденья. Агнес не последовала за ним, зная, что он вежливо, но твердо выразит недовольство, если помогать ему в деле, с которым он мог справиться сам.
Едва Агнес села за руль, как Барти оказался рядом. И когда она вставляла и поворачивала ключ зажигания, заводя мотор, уже обеими ручонками захлопывал дверцу.
Она дрожала от холода, вода с мокрых волос струилась по лицу. Агнес протерла лоб рукой, чтобы вода не заливала глаза.
Запахи мокрой шерсти и парусины поднимались от свитера и джинсов. Агнес включила обогреватель и повернула направляющие центрального воздуховода к Барти.
— Сладенький, направь на себя другой воздуховод.
— Мне и так хорошо.
— Ты заболеешь пневмонией, — она перегнулась через мальчика, чтобы отрегулировать направление потока в боковом воздуховоде.
— Тепло нужно тебе, мама. Не мне.
Только тут она посмотрела на сына, моргнула, скинув с ресниц крошечные капельки воды, и увидела, что Барти совершенно сухой. Ни единый дождевой бриллиант не сверкал в его густых темных волосах или на по-детски гладком лице. Рубашка и свитер были совершенно сухими, словно их только что достали из шкафа или взяли из ящика комода. Несколько капель воды темнели на брюках цвета хаки, но Агнес поняла, что капли эти упали с ее руки, когда она перегибалась через Барти, чтобы повернуть направляющие воздуховода.
— Я бежал там, где дождя нет, — объяснил он.
Воспитанная отцом, который любое развлечение полагал богохульством, Агнес только в девятнадцать лет увидела выступление иллюзиониста, когда Джой Лампион, еще ее ухажер, повез ее на представление, которое давал заезжий цирк. Кролики, появляющиеся из цилиндра, голуби, вылетающие из клубов дыма, ассистентки, распиленные пополам и вновь сложенные в единое целое, все эти фокусы, устаревшие еще во времена Гудини, в тот вечер потрясли ее до глубины души. И сейчас она вспомнила, как иллюзионист вылил кувшин молока в воронку, свернутую из нескольких газетных страниц, после чего молоко куда-то исчезло, а воронка осталась совершенно сухой. Иллюзионист развернул страницы, и все убедились, что на них не размазалась ни одна буква. Но восторг, испытанный ею на том представлении, тянул лишь на один балл по шкале Рихтера в сравнении с десятью баллами изумления, которые тряхнули Агнес при виде абсолютно сухого Барти. Он словно не бежал с ней под дождем, а провел это время у разожженного камина.
Пусть и мокрые от дождя, волосы на загривке Агнес встали дыбом. И не влажная и холодная одежда вызвала мурашки, побежавшие по коже.
Когда Агнес попыталась спросить, как, язык и губы отказались ей подчиниться, она вдруг напрочь лишилась дара речи.
В отчаянном усилии взять себя в руки Агнес оглядела пустынное кладбище, скорбящие деревья, массивные монументы, расплывающиеся в стекающей по ветровому стеклу воде. И каждая искаженная форма, каждый мазок цвета, каждое световое пятно в царстве теней изо всех сил сопротивлялись ее попыткам связать их с миром, который она знала, словно по мановению волшебной палочки она перенеслась в страну грез.
Она включила «дворники». Раз за разом в арке очищенного от воды стекла возникало то самое кладбище, которое она многократно видела, и все-таки у нее не было уверенности, что она вернулась в знакомый ей мир. Потому что Барти, оставшись сухим после пробежки под дождем, разительно его переменил.
— Это всего лишь… старый фокус, — услышала она свой голос, доносящийся издалека. — Не мог же ты пройти между каплями?
Веселый смех Барти зазвенел серебряными колокольчиками, дождь нисколько не испортил его рождественского настроения.
— Не между, мамик. Такое невозможно. Просто я бежал там, где дождя не было.
Она не решалась вновь взглянуть на него.
Но он по-прежнему оставался ее сыном. Ее мальчиком. Бартоломью. Барти. Ее сладеньким. Ее кровинушкой.
Но в нем было заложено гораздо больше, чем она даже могла себе представить, гораздо больше, чем в любом вундеркинде.
— Как, Барти? Святой боже, как?
— Так ты не чувствуешь?
Он склонил голову набок. Вопросительно посмотрел на нее. Глазами, прекрасными и завораживающими, словно его душа.
— Чувствую что? — переспросила она.
— Как все устроено. Неужели ты не чувствуешь… как все устроено?
— Устроено? Я не понимаю, о чем ты.
— Правда? Так ты совершенно ничего не чувствуешь?
Она чувствовала сиденье под ягодицами, мокрую, прилипающую к коже одежду, влажный, холодный воздух, она чувствовала ужас перед неизвестным, словно заглядывала в темные бездонные глубины пропасти, балансируя на краю обрыва, но не чувствовала того, о чем он говорил, чем бы это ни было, ибо это что-то вызывало у него улыбку.
В ней же сухим оставался только голос, и, с трудом произнеся следующие четыре слова, она опасалась, что вместе с ними с губ сорвется клуб пыли:
— Чувствую что? Объясни мне.
Совсем юный, еще не познавший жизненных тревог, он даже не смог наморщить лоб. Долго смотрел на дождь, потом сказал:
— Слушай, у меня нет нужных слов.
И хотя своим словарным запасом Барти мог дать сто очков вперед любому трехлетнему ребенку, а читал и писал он на уровне ученика одиннадцатого класса, Агнес поняла, почему ему не хватает слов. Даже она, владеющая языком куда лучше сына, онемела, увидев, на что он способен.
— Сладенький, ты никогда не делал этого раньше? Он покачал головой.
— Не знал, что могу.
Горячий воздух, вырывавшийся из воздуховодов на приборном щитке, не согревал промерзшую до костей Агнес. Отбросив со лба прядь мокрых волос, она заметила, как дрожат ее руки… — Что с тобой? — спросил Барти.
— Я немного… немного испугана, Барти.
Брови взметнулись вверх, удивление прозвучало и в его голосе:
— Почему?
Потому что ты можешь ходить под дождем и оставаться при этом сухим. Потому что ты можешь ходить в КАКОМ-ТО ДРУГОМ МЕСТЕ, и только богу известно, где находится это место и не сможешь ли ты каким-то образом ТАМ ЗАСТРЯТЬ, застрять и НИКОГДА НЕ ВЕРНУТЬСЯ. А если тебе это под силу, значит, ты можешь и многое другое, совершенно невозможное, но даже с твоим умом ты не можешь знать, сколь это опасно, никто не может этого знать. И есть люди, которые заинтересуются тобой, если узнают, на что ты способен, ученые, которые захотят тебя изучать, и, того хуже, ОПАСНЫЕ ЛЮДИ, которые скажут, что национальная безопасность стоит выше прав матери на ребенка, ЛЮДИ, КОТОРЫЕ МОГУТ ВЫКРАСТЬ ТЕБЯ И НЕ ПОЗВОЛИТЬ МНЕ ВИДЕТЬСЯ С ТОБОЙ. Для меня это будет смертью, потому что мне хотелось, чтобы у тебя была нормальная счастливая жизнь, хорошая жизнь, и я хочу защищать тебя и наблюдать, как ты растешь и из мальчика превращаешься в достойного мужчину, каким, я знаю, ты обязательно станешь. ПОТОМУ ЧТО Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ БОЛЬШЕ ЖИЗНИ, А ТЫ ТАКОЙ МАЛЕНЬКИЙ И НЕ ПОНИМАЕШЬ, КАК ВНЕЗАПНО ВСЕ МОЖЕТ ИЗМЕНИТЬСЯ К ХУДШЕМУ.
Все эти мысли пронеслись у нее в голове, она закрыла глаза и сказала совсем другое:
— Все будет в порядке. Дай мне секунду, хорошо?
— Бояться тут нечего, — заверил ее Барти.
Она услышала, как открывается дверца, а когда открыла глаза, мальчик уже выскользнул из кабины, прямо под ливень. Она позвала его, но он продолжал отходить от автомобиля.
— Мамик, смотри! — Он повернулся, раскинув руки. — Совсем не страшно!
Порывисто дыша, с гулко бьющимся сердцем, Агнес наблюдала за сыном через открытую дверцу.
Он кружился под дождем, закинув голову, подставив лицо прохудившемуся небу, смеясь.
Теперь она видела то, чего не заметила, когда бежала от могилы Джоя к «шеви», потому что смотрела прямо на него. Однако рассудок отказывался верить тому, что видели глаза.
Барти стоял под дождем, окруженный дождем, бомбардируемый дождем, в дожде. Мокрая трава приминалась под его кроссовками. Капельки, все их миллионы, не огибали его, чудесным образом изменив траекторию падения, не превращались в пар в миллиметре от его кожи. Однако он оставался сухим, как младенец Моисей, плывущий по реке в сделанном матерью ковчеге из тростника[200].
В ночь рождения Барти, когда Джой лежал мертвый в разбитом «Понтиаке», а фельдшер закатывал носилки с Агнес в заднюю дверцу машины «Скорой помощи», она видела своего мужа, стоящего у задней дверцы, и он, как и ее сын, оставался сухим под дождем. Но она полностью отдавала себе отчет в том, что увиденный ею Джой-не-мокнувший-под-дождем — призрак или иллюзия, вызванная шоком или потерей крови.
Тогда как Барти в этот клонящийся к вечеру день накануне Рождества — ни в коей мере не призрак, не иллюзия.
Барти тем временем обошел автомобиль спереди, помахал матери рукой, наслаждаясь ее изумлением, вновь крикнул: «Совсем не страшно!»
Испуганная и потрясенная, Агнес наклонилась вперед, всматриваясь в ветровое стекло.
Мальчик, махая руками, радостно прыгал перед передним бампером.
Не прозрачный, в отличие от призрака отца, который три года тому назад стоял у задней дверцы машины «Скорой помощи». В таком же сером свете второй половины дождливого дня она видела мокрые надгробия и деревья, сухого Барти, но никакого сияния другого мира, отблески которого вырывались из умершего-и-восставшего Джоя.
К окошку дверцы водителя Барти подбежал, строя смешные гримасы, потом даже показал Агнес нос.
— Совсем не страшно, мамик!
Реагируя на ужасное чувство невесомости, вдруг охватившее ее, Агнес с такой силой сжала руль, что побелели костяшки пальцев. Держалась за руль изо всех сил, словно боялась выплыть из машины и взмыть к брызжущим дождем облакам.
За окном же с Барти не происходило ничего такого, чего можно было бы ждать от призрака. Он не дрожал, как изображение на телеэкране при статических помехах, не мерцал, как мираж в пустыне Сахара, не расплывался, как отражение на затуманенном паром зеркале.
Он ничем не отличался от любого другого трехлетнего мальчика. Он принадлежал дню, но не дождю. Он держал путь к багажнику.
Агнес повернулась, стараясь не упускать сына из виду.
Потеряла его. Ее охватил страх, екнуло сердце, она не сомневалась, что он исчез навсегда, будто корабль в Бермудском треугольнике.
Потом увидела его спешащим к дверце со стороны пассажирского сиденья.
Чувство невесомости пропало. Страх остался — за Барти, перед будущим, перед недоступной осознанию сложностью Творения, но его пересилили ощущение чуда и надежда на лучшее.
Улыбаясь, Барти подскочил к открытой дверце. Ничего общего с улыбкой чеширского кота: висящая в воздухе, зубы без тела. Нет, ей улыбался Барти во плоти и крови.
Он забрался в машину. Мальчик. Маленький. Хрупкий. Сухой.
Для Каина Младшего год Лошади (1966) и год Козы (1967) предложили много возможностей для развития личности и самосовершенствования. И пусть к Рождеству 1967 года Младший не мог оставаться сухим под дождем, за это время он многое постиг и получил от жизни немало удовольствия.
Не обошлось, однако, и без тревог.
Пока лошадь и коза пощипывали отведенные каждой из них двенадцать месяцев, водородная бомба случайно упала с самолета «В-52» и затерялась в океане, неподалеку от Испании. На поиски ушло два месяца. Мао Цзэдун начал Культурную революцию, чтобы убийством тридцати миллионов человек улучшить китайское общество. Джеймс Мередит, активист борьбы за гражданские права, получил пулевое ранение во время марша в штате Миссисипи. В Чикаго Ричард Спек убил восемь медсестер, проживавших в общежитии, а месяцем позже Чарльз Уитмен забрался на крышу одного из корпусов Техасского университета и застрелил двенадцать человек. Астронавты Гришэм, Уайт и Чаффи погибли на земле, при пожаре, в мгновение ока уничтожившем их корабль «Аполлон» в ходе полномасштабной имитации полета к Луне. Среди великих обменяли славу на вечность Уолт Дисней, Спенсер Трейси, саксофонист Джон Сол-рейн, писательница Карсон Маккалерс, Вивьен Ли и Джейн Мэнсфилд. Младший купил роман Маккалерс «Сердце — одинокий охотник», и хотя у него не возникло ни малейших сомнений в том, что она прекрасная писательница, сам роман показался ему очень уж заумным. В эти годы не обошлось без землетрясений, ураганов, тайфунов, наводнений, засух и эпидемий. Во Вьетнаме продолжалась война.
Правда, Вьетнам Младшего более не интересовал. Не волновали ни природные, ни рукотворные катастрофы. Причиной всех его тревог был Томас Ванадий.
От копа-маньяка, пусть и убитого, по-прежнему исходила угроза.
На какое-то время Младший наполовину убедил себя, что четвертак в чизбургере, увиденный им в декабре 1965 года, случайность, не имеющая ни малейшего отношения к Ванадию. Его короткий визит на кухню, в поисках злоумышленника, позволил воочию убедиться в том, что санитарные нормы ресторана ниже всякой критики. Вспоминая грязных людей, которые изображали из себя поваров, он понимал, что ему еще повезло, поскольку вместо четвертака в полурасплавленном сыре он мог найти дохлую мышь или старый носок.
Но 23 марта 1966 года, после неудачного свидания с Фрайдой Блисс, которая собирала картины Джека Лиэнтери, молодого, но уже добившегося известности художника, Младший испытал очередное потрясение, которое заставило его иначе взглянуть на эпизод в ресторане и пожалеть о том, что он сдал пистолет на переплавку.
Впрочем, три месяца, предшествовавшие мартовскому инциденту, прошли как по писаному.
С Рождества и до февраля он встречался с очаровательной Тэмми Бин, аналитиком рынка ценных бумаг и брокером, которая специализировалась в поиске компаний, с большой выгодой для себя ведущих дела с самыми жестокими диктаторами.
Она также обожала кошек, сотрудничала с «Киттен консерватори» в благородном деле спасения брошенных хозяевами и бродячих животных. За десять месяцев Тэмми превратила двадцать тысяч долларов, принадлежащих «Консерватори», в четверть миллиона, спекулируя на акциях южноафриканской фирмы, которая росла как на дрожжах, продавая технику, необходимую для ведения бактериологической войны, Северной Корее, Пакистану, Индии и Танзании.
Какое-то время, руководствуясь советами Тэмми, Младший получал огромную прибыль с инвестиций, да и в постели она была отменной партнершей. В благодарность за приличные комиссионные, которые она зарабатывала, не говоря уже об оргазмах, Тэмми подарила ему «Ролекс». Он не имел ничего против ее четырех кошек, не возражал даже, когда их стало шесть, а потом и восемь.
К сожалению, 28 февраля, в два часа ночи, проснувшись в одиночестве в кровати Тэмми, Младший отправился на поиски и нашел ее, закусывающей на кухне. Прямо пальцами, забыв о существовании вилки, Тэмми ела из консервной банки кошачью еду, основу которой составляла конина, и запивала ее сливками.
Понятное дело, его стало мутить от одной мысли о поцелуе, и их пути разошлись.
Примерно в это же время, купив абонемент в оперный театр, Младший побывал на постановке вагнеровского «Кольца нибелунгов».
Музыка потрясла его, но он не понял ни слова, а потому стал брать уроки немецкого у частного преподавателя.
Не прекращал он и занятия медитацией, добившись в этом немалых успехов. Под руководством Боба Чикейна Младший овладел медитацией сосредоточения до такой степени, что уже обходился без визуализации, то есть необходимость представлять себе кеглю для боулинга отпала. На этой более высокой ступени медитации достигалось полное очищение сознания от каких-либо образов.
Безнадзорная медитация без визуализации, при продолжительности сеанса больше часа, сопряжена с риском. В сентябре Младший испытал это на собственной шкуре.
Но до этого он пережил 23 марта: разочаровавшее его свидание с Фрайдой Блисс и неприятный сюрприз, ожидавший его по возвращении домой.
Размером бюста не уступая тогда еще не почившей в бозе Джейн Мэнсфилд, Фрайда не носила бюстгальтер. В 1966 году этот стиль еще не вошел в моду. Естественно, Младший не понимал, что отсутствие бюстгальтера — декларация внутренней свободы Фрайды. По его разумению сие означало, что она — шлюха.
Встретился он с ней на университетском курсе для взрослых, который назывался «Повышение самооценки через контролируемый крик». Здесь учили идентифицировать подавляемые эмоции и рассеивать их звуковыми имитациями криков различных животных.
Потрясенный криком гиены, с помощью которого Фрайда избавлялась от детской эмоциональной травмы, причиненной властной бабушкой, Младший пригласил ее на свидание.
Фрайда возглавляла пиаровскую фирму, специализировавшуюся на художниках, и после обеда начала расхваливать работы Джека Лиэнтери. Его последние полотна — голодающие дети на фоне спелых фруктов и других символов изобилия, приводили критиков в экстаз.
Довольный тем, что наткнулся на знатока искусства, особенно после двух месяцев разговоров о рынке ценных бумаг (ничего другого Тэмми Бин не знала), Младший, однако, подивился тому, что не сумел после первого свидания уложить Фрайду в постель. Обычно перед ним не могли устоять и женщины, которые не были шлюхами.
Но в конце второго свидания Фрайда пригласила Младшего в свою квартиру, чтобы показать коллекцию картин Лиэнтери и, безусловно, устроить скачки под одеялом. Ей принадлежали семь полотен художника, которыми тот оплатил часть счетов за пиаровские услуги.
Картины Лиэнтери полностью соответствовали критериям великого искусства, о котором Младший многое узнал на университетских курсах по искусствоведению. Они разрушали его ощущение реальности, вызывали в нем неуверенность в себе, наполняли гневом и отвращением ко всему человеческому, заставляли сожалеть о недавнем плотном обеде.
При переходе от шедевра к шедевру комментарии Фрайды становились менее связными. Она выпила несколько коктейлей, большую часть бутылки «Каберне совиньон» и две послеобеденные порции коньяка.
Младшему нравились пьющие женщины. Их обычно отличала любвеобильность… по меньшей мере, они не сопротивлялись.
К тому времени, когда они добрались до седьмого полотна, алкоголь, отменная французская кухня и высокое искусство Джека Лиэнтери доконали Фрайду. По ее телу пробежала дрожь, одной рукой она оперлась о раму и провела крайне неэффективную пиаровскую акцию.
Младший успел вовремя отпрыгнуть и оказался за чертой зоны выброса.
Надежда на романтическое продолжение угасла, Младший остался недоволен. Человек, обладавший меньшим самоконтролем, мог бы схватить стоявшую под рукой бронзовую вазу, неуловимо напоминающую судно для динозавра, и засунуть в нее голову Фрайды.
Когда Фрайда выблевалась и отключилась, Младший оставил ее на полу и отправился осматривать квартиру.
После обыска дома Ванадия, более четырнадцати месяцев тому назад, Младший с удовольствием вызнавал подробности жизни других людей, обследуя их квартиры в отсутствие хозяев. Поскольку он не хотел, чтобы его арестовали за несанкционированное проникновение в чужое жилище, экскурсии эти случались крайне редко. Обычно речь шла о домах женщин, с которыми он встречался достаточно долго, чтобы поменяться ключами от квартиры. К счастью, в этот золотой век доверия и крушения многих табу для получения ключей вполне хватало недели качественного секса.
Единственный недостаток состоял в том, что Младшему приходилось часто менять замки.
Но с Фрайдой он более не собирался поддерживать никаких отношений, а потому воспользовался единственным шансом познакомиться с сокровенными сторонами ее жизни. Начал с кухни, заглянув в холодильник, буфет, полки, закончил осмотр спальней.
Из всего обнаруженного в квартире Фрайды наиболее удивил Младшего ее арсенал: револьверы, пистолеты, даже два дробовика с пистолетными рукоятками. Шестнадцать единиц оружия.
Большую часть оружия Фрайда зарядила и полностью подготовила к использованию, но пять единиц лежали в коробках, нераспакованные, в глубинах стенного шкафа в спальне. Исходя из документов, найденных в этих пяти коробках, Младший понял, что все оружие она приобрела законным путем.
Он не сумел отыскать в квартире никаких объяснений ее паранойи, но, к своему изумлению, увидел в маленькой библиотеке Фрайды шесть книг Цезаря Зедда, зачитанных чуть ли не до дыр, с многочисленными пометками и подчеркиваниями.
Но у Младшего не осталось ни малейшего сомнения в том, что из этих книг она ничего не почерпнула. Все последователи учения Зедда обладали высочайшим уровнем самоконтроля, который у Фрайды Блисс отсутствовал напрочь.
Младший позаимствовал из стенного шкафа одну коробку с полуавтоматическим 9-миллиметровым пистолетом. Он не сомневался, что пройдет не один месяц, прежде чем Фрайда хватится пистолета, а к тому времени она уже не сможет вспомнить, кто мог его стащить.
Патроны нашлись в ящиках с нижним бельем и кофточками. Младший взял одну упаковку.
Оставив Фрайду рядом с лужей блевотины — тут уж не возбуждало и отсутствие бюстгальтера, — Младший отбыл.
Двадцатью минутами позже, дома, он наливал херес в стакан со льдом. Потом постоял в гостиной, пил вино мелкими глотками, наслаждаясь двумя своими картинами.
Долю прибыли, полученной от биржевых спекуляций Тэмми Бин, Младший потратил на приобретение второй работы Склента. Названная «В мозгу ребенка таится паразит обреченности, версия 6», картина вызывала такое отвращение, что отпадали последние сомнения в гениальности художника.
Какое-то время спустя Младший отвернулся от картин и шагнул к «Индустриальной женщине». Ее миски-груди напомнили ему не менее внушительный бюст Фрайды, а рот, распахнутый в беззвучном крике, — блюющую Фрайду.
Эти ассоциации не позволили ему в должной мере насладиться искусством, и Младший уже собрался отойти от «Индустриальной женщины», когда заметил четвертаки. Три монеты лежали на полу у ее ступней из шестеренок и согнутых лезвий секачей. Раньше их там не было.
Металлические руки женщины по-прежнему прикрывали грудь. Художник приварил к кистям-скребкам большие шестигранные гайки, имитирующие костяшки пальцев, и на одной гайке покоился четвертый четвертак.
Словно «Индустриальная женщина» в отсутствие Младшего разучивала фокус с монетами.
Словно кто-то приходил сюда этим вечером, чтобы обучить ее этому фокусу.
Пистолет и патроны остались на столике в прихожей. Трясущимися руками Младший вскрыл упаковку с патронами, зарядил пистолет.
Пытаясь не замечать фантомного пальца, который страшно зудел, обыскал квартиру. Двигался медленно, осторожно, чтобы, не дай бог, вновь случайно не подстрелить себя.
Ванадия не нашел, ни живого, ни мертвого.
Младший позвонил в фирму по установке замков, работавшую круглосуточно, и по тройной ночной ставке оплатил установку новых замков и двойных засовов.
Наутро он отказался от уроков немецкого. Невозможный язык. Невозможно длинные слова.
Кроме того, он более не мог тратить бесконечные часы на изучение нового языка или походы в оперу. У него слишком много увлечений, и приходилось ограничивать себя, чтобы оставлять время на поиски Бартоломью.
Животный инстинкт подсказывал Младшему, что четвертак в ресторане и четвертаки в квартире связаны с неудачами в поиске Бартоломью, незаконнорожденного ребенка Серафимы Уайт. Логически он объяснить эту связь не мог, но, как учит Зедд, животный инстинкт — единственная непреложная истина, в которую можно верить.
В итоге он стал проводить больше времени за телефонными справочниками. Приобрел справочники всех девяти округов, которые, вместе с городом, образовывали район Залива.
Кто-то по имени Бартоломью усыновил ребенка Серафимы и дал ему свое имя. Медитация научила Младшего терпению, без которого он не смог бы решить поставленную задачу, и интуитивно он придумал мотивирующую мантру, которая не выходила у него из головы, пока он просматривал телефонные справочники: «Найди отца — убей сына».
Ребенок Серафимы прожил ровно столько, сколько пролежала в могиле Наоми: почти пятнадцать месяцев. За пятнадцать месяцев Младшему давно следовало найти маленького мерзавца и избавиться от него.
Иногда он просыпался ночью и слышал, как бормотал мантру вслух, вероятно, повторяя ее и во сне: «Найди отца — убей сына».
В апреле Младший нашел трех Бартоломью. Наводя справки, готовясь совершить убийство, он установил, что ни у одного не было сына с таким именем и никто не усыновлял ребенка.
В мае всплыл еще один Бартоломью. Не тот.
Младший, однако, заводил досье на каждого, на случай, если инстинкт подскажет, который из них его смертельный враг. Он мог бы убить их всех из соображения безопасности, но множество убитых Бартоломью, пусть и жили они на территории разных полицейских управлений, рано или поздно привлекло бы к нему очень уж пристальное внимание копов.
Третьего июня он нашел еще одного ни на что не пригодного Бартоломью, а двадцать второго произошли два тревожных события. Он включил радио на кухне и тут же узнал, что еще одна битловская песня, «Писатель дешевых романов», заняла первую строчку чартов, а потом ему позвонила мертвая женщина.
Томми Джеймс и «Шонделы», хорошие американские парни, занимали в мартах более скромное место с песней «Ханки Панки», которая Младшему нравилась куда больше, чем творение «Битлз». Нежелание соотечественников поддерживать доморощенные таланты огорчало его. Нация, похоже, отдавала свою культуру на откуп иностранцам.
Телефон зазвонил в три часа двадцать минут пополудни, аккурат после того, как он с отвращением выключил радио. Сидя за столиком с гранитным верхом, на котором лежал раскрытый телефонный справочник Окленда, он, взяв трубку, едва не сказал: «Найди отца — убей сына», — вместо «Алле».
— Бартоломью здесь? — спросила женщина. Остолбенев, Младший не нашелся с ответом.
— Пожалуйста, мне надо поговорить с Бартоломью. — По голосу чувствовалось, что действительно надо.
Она не говорила — шептала, очень тревожно и — что было, то было — сексуально.
— Кто это? — просипел Младший.
— Я должна предупредить Бартоломью. Я должна.
— Кто это?
В трубке воцарилась тишина. Но женщина слушала, он это чувствовал.
Осознав, что лишнее слово может оказаться роковым, что он может подставиться, Младший ждал, сцепив челюсти. Наконец голос донесся, из далекого далека:
— Вы скажете Бартоломью?…
Младший так крепко прижимал трубку, что заболело ухо.
— Вы скажете?… — Расстояние увеличилось.
— Что мне ему сказать?
— Скажите ему, Виктория звонила, чтобы предупредить его. Щелчок.
Связь оборвалась.
Он не верил в мертвых, которым не лежится в могиле. Совершенно не верил.
Голос Виктории он слышал только два раза, женщина, которая позвонила ему неизвестно откуда, говорила очень тихо, поэтому Младший ничего не мог сказать об идентичности голосов.
Нет, такого просто не могло быть. Он убил Викторию чуть ли не за полтора года до этого телефонного разговора. Если человек умирает, то умирает навсегда.
Младший не верил в богов, дьяволов, небеса, ад, жизнь после смерти. Верил он только в одно — себя.
Тем не менее летом 1966 он вел себя словно преследуемый. Внезапное дуновение ветерка, даже теплого, пробирало его до костей и заставляло поворачиваться на все триста шестьдесят градусов в поисках источника ветра. Глубокой ночью самый невинный звук выдергивал его из кровати и отправлял на осмотр квартиры. Он обходил тени и шарахался от воображаемых чудищ, которых вроде бы выхватывал из темноты уголком глаза.
Иногда, бреясь или причесываясь, стоя перед зеркалом в ванной или прихожей, он улавливал какое-то отражение, темное и бесформенное, словно клуб дыма, стоящее или движущееся за его спиной. Случалось, что этот «клуб дыма» находился в зеркале. Разглядеть его не удавалось, потому что «клуб» исчезал в тот самый момент, когда Младший замечал его присутствие.
Разумеется, в квартире никого не было. Причину следовало искать в разыгравшемся воображении.
Чтобы снять напряжение, Младший все чаще прибегал к медитации. И действительно, медитация сосредоточения без визуализации, в которой он стал асом, помогала: получасовой сеанс освежал, как ночной сон.
Девятнадцатого сентября, в понедельник, ближе к вечеру, усталый Младший вернулся домой из поездки в Корте-Мадеру, округ на другой стороне Залива, где обнаружился еще один Бартоломью. Поездка, так же как и все предыдущие, закончилась ничем, постоянные неудачи вгоняли в депрессию, и Младший попытался найти убежище в медитации.
В спальне, раздевшись до трусов, он бросил на пол подушку с шелковым чехлом, набитую гусиным пухом, сел на нее, принял позу лотоса: спина прямая, ноги перекрещены, руки положены ладонями вверх.
— Один час, — объявил он, установив предельный срок, с тем чтобы через шестьдесят минут внутренний будильник вывел его из транса.
Закрыв глаза, он сразу увидел кеглю для боулинга, остаточный образ тех дней, когда приходилось представлять себе какой-то предмет. В течение минуты избавился от кегли, наполнив сознание бестелесной, беззвучной, успокаивающей, белой пустотой.
Белой. Пустотой.
Какое-то время спустя в идеальную тишину ворвался голос. Боба Чикейна. Его инструктора.
Боб мягко рекомендовал ему постепенно выходить из глубокого транса, выходить, выходить, выходить…
Конечно, то было воспоминание, не реальный голос. Даже после того, как Младший освоил медитацию, сознание сопротивлялось блаженному забвению, пыталось сорвать его слуховыми или визуальными воспоминаниями.
Используя все свои внутренние ресурсы, не такие уж малые, Младший сконцентрировался на том, чтобы заглушить фантомный голос Чикейна. И поначалу голос глохнул, глохнул, глохнул, но вскоре зазвучал все громче, настойчивее.
Паря в белой пустоте, Младший почувствовал давление на глаза, потом начались визуальные галлюцинации, потревожившие его глубокий внутренний покой. Он чувствовал, как кто-то пытается разлепить его веки. Обеспокоенное лицо Боба Чикейна (острые, лисьи черты, курчавые черные волосы, длинные, свисающие усы) возникло в нескольких дюймах от его глаз.
Он предположил, что Чикейн ему только чудится.
Скоро понял, что предположение неверно. Потому что инструктор пытался распрямить его ноги, скрещенные в позе лотоса, и белая пустота в сознании начала наполняться болью, острой болью.
Болело все тело, от шеи до девяти пальцев на ногах. Особенно бедра, их рвало раскаленными клещами.
Чикейн был не один. За его спиной суетился Спарки Вокс, техник-смотритель дома. В свои семьдесят два года подвижностью он не уступал мартышке, не шел, а подпрыгивал от распиравшей его энергии.
— Я надеюсь, что поступил правильно, впустив его в квартиру, мистер Каин, — затараторил Спарки. — Он сказал, что дело не терпит отлагательства.
Распрямив ноги Младшего, Чикейн уложил его на спину и начал энергично массировать бедра и голени.
— Очень сильные судороги, — пояснил он.
Младший почувствовал, что из правого уголка рта течет слюна. С трудом поднял трясущуюся руку, чтобы вытереть ее.
Вероятно, слюна текла давно. На подбородке и шее вытекшая раньше слюна засохла и образовала корочку.
— Когда вы не ответили на звонок, я сразу понял, что произошло, — сказал Чикейн Младшему.
Потом что-то добавил, повернувшись к Спарки, и тот выкатился из комнаты.
От боли Младший не мог ни говорить, ни стонать. Вся слюна выливалась изо рта, так что пересохшее горло резало, как ножом. В глотку словно насыпали бритвенных лезвий. Дышал он, как выброшенная на берег рыба.
Массаж только начал приносить хоть какое-то облегчение, когда Спарки вернулся с шестью резиновыми мешочками, набитыми льдом.
— Это все, что было в аптеке.
Чикейн разложил мешочки по бедрам Младшего.
— Сильные судороги вызывают воспаление. Лед будем чередовать с массажем, пока худшее не останется позади.
Худшее, однако, еще не наступило.
Теперь Младший уже понимал, что пробыл в трансе никак не меньше восемнадцати часов. В позу лотоса он сел в понедельник, в пять вечера, а Боб Чикейн пришел на их обычное занятие во вторник, к одиннадцати утра.
— Медитация сосредоточения без визуализации удается вам лучше, чем всем моим ученикам, лучше, чем мне. Вот почему вы никогда не должны входить в транс без должного надзора, — отчитывал Чикейн Младшего. — В крайнем случае, в самом крайнем случае, вы должны использовать электронный медитационный таймер. Что-то я его здесь не вижу. Есть у вас таймер?
Младший виновато помотал головой.
— Это плохо. И пользы от медитационного марафона нет никакой. Двадцати минут вполне достаточно. Полчаса — это максимум. Вы понадеялись на внутренние часы, не так ли?
Но прежде чем Младший успел кивнуть, пришел черед худшего: начались позывы на мочеиспускание.
Он уже успел поблагодарить судьбу за то, что не обмочился во время длительного транса. Теперь он думал о том, что лучше было бы обмочиться, чем испытывать такую жуткую боль.
— О боже, — простонал Чикейн, когда он и Спарки понесли Младшего в ванную.
Ему ужасно, ужасно, ужасно хотелось облегчиться, но он не мог выдавить из себя ни капли. На более чем восемнадцать часов естественный процесс мочеиспускания был прерван медитацией сосредоточения. И теперь канал, ведущий из хранилища золотистой жидкости, словно закупорили. Всякий раз, когда Младший пытался потужиться, его сотрясал новый, еще более сильный спазм. Ему казалось, что «Озеро Мид»[201] заполнило его растянувшийся мочевой пузырь, тогда как в мочеиспускательном канале возвели дамбу Боулдера[202].
За всю свою жизнь Младший не испытывал такой боли, никого перед этим не убив.
Не желая уходить, не убедившись, что его ученику более не угрожает ни физическая, ни эмоциональная, ни психологическая опасность, Боб Чикейн оставался в квартире Младшего до половины четвертого. А уходя, поделился с ним плохой новостью:
— Я не могу оставить вас в списке своих учеников. Извините, но вы мне не по зубам. Очень уж вы увлекающийся. Что женщинами, что искусством, что телефонными справочниками… теперь вот медитацией. Я не могу удерживать вас в рамках. Извините. Удачи вам.
Оставшись один, Младший сел за стол с полным кофейником и шоколадным тортом «Сара Ли»[203].
После того, как дамба Боулдера рухнула и Младшему таки удалось слить «Озеро Мид», Чикейн порекомендовал принять большую дозу кофеина и сахара, чтобы предотвратить маловероятный, но возможный спонтанный переход в состояние транса. «Вообще-то после столь длительной медитации спать вам еще долго не захочется», — предупредил его Чикейн.
И действительно. Несмотря на слабость и ломоту в теле, Младший чувствовал себя на удивление бодрым.
Голова работала, как часы, так что пришло время серьезно подумать о сложившейся ситуации и о будущем. Самосовершенствование оставалось конечной целью, но следовало не распыляться по мелочам, а сосредоточить усилия на главных направлениях.
Он понял, что в долговременной перспективе медитация совершенно ему не подходила. Медитация подразумевала под собой пассивность, бездействие, тогда как он по характеру был человеком действия. Именно процесс радовал его, доставлял наслаждение.
Он искал убежища в медитации, потому что его раздражала безрезультатность охоты на Бартоломью и тревожили паранормальные явления: неизвестно откуда берущиеся четвертаки, телефонные звонки мертвецов. Тревожили куда как сильнее, чем он думал.
Страх перед неизвестным — слабость, ибо предполагает, что есть стороны жизни, не поддающиеся человеческому контролю. Зедд учит, что контролю подвластно все, что природа — всего лишь безмозглая дробильная машина, и загадок в ней не больше, чем в яблочном пюре.
Страх перед неизвестным — слабость еще и потому, что лишает нас чувства собственного достоинства. Смиренность, покорность, — утверждает Цезарь Зедд, — удел неудачников. Для того, чтобы достигнуть социального или финансового успеха, мы должны изображать смиренность, переминаться с ноги на ногу, опускать голову, каяться, ибо обман — валюта цивилизации. Но если смиренность эта действительная, а не мнимая, мы ничем не лучше человеческого стада, которое Зедд называет «сентиментальным отребьем, влюбленным в неудачи и перспективу собственной обреченности».
Поглощая шоколадный торт и запивая его кофе, дабы не впасть в транс помимо воли, Младший мужественно признал, что проявил слабость, испугался неизвестного и отступил, вместо того чтобы храбро сразиться с ним. Поскольку каждый из нас может доверять только себе, самообман исключительно опасен. Младший нравился себе за то, что честно и откровенно признал свою слабость.
Отрезвленный последними событиями, он дал себе зарок отказаться от медитации, избегать любой пассивной реакции на вызовы, которые будет бросать ему жизнь. Неизвестное следует изучать, а не бежать от него. Только через изучение неизвестного он сможет доказать, что имеет дело с самыми простыми вещами вроде яблочного пюре или тапиоки.
Пора разобраться с призраками, духами, привидениями и местью мертвых.
До конца 1966 года в жизни Каина Младшего произошло только два паранормальных события, первое из которых имело место в среду 5 октября.
В очередной раз обходя любимые художественные галереи, Младший прибыл к витринам «Галереи Кокена». На суд прохожих предлагались скульптуры Рота Грискина, две большие, как минимум, по пятьсот фунтов бронзы, семь маленьких, поставленных на отдельные пьедесталы.
Грискин, бывший заключенный, провел в тюрьме одиннадцать лет за тяжкое убийство второй степени, прежде чем комитет художников и писателей не добился его освобождения на поруки. Он обладал непомерным талантом. До Грискина никому не удавалось выразить в бронзе столько ярости и насилия, и
Младший давно уже подумывал над тем, чтобы приобрести одно из его творений.
Восемь из девяти скульптур, выставленных в витринах, производили столь неизгладимое впечатление на прохожих, что большинство, после первого случайно брошенного на них взгляда, тут же отворачивались и ускоряли шаг. Не каждый из нас рожден ценителем искусства.
Девятая скульптура к искусству отношения не имела, во всяком случае, создал ее не Грискин, и если она могла кого-то потрясти, так только Младшего. На черном пьедестале стоял оловянный подсвечник, идентичный тому, которым Младший сокрушил череп Томаса Ванадия, а потом в значительной мере изменил конфигурацию его плоского лица.
Едва ли не весь подсвечник покрывал черный налет. Возможно, копоть. Словно он побывал в огне.
В верхней части подсвечника тарелочка для сбора воска и гнездо под свечу замарали чем-то красно-бурым, по цвету неотличимым от засохшей крови.
К этим красно-бурым пятнам прилипли какие-то волокна, должно быть, до того, как пятна высохли. Волокна эти очень уж напоминали человеческие волосы.
Страх перекрыл вены Младшего, он застыл, как памятник, среди спешащих по своим делам пешеходов, в полной уверенности, что сейчас его хватит удар.
Закрыл глаза. Досчитал до десяти. Открыл глаза.
Подсвечник по-прежнему стоял на пьедестале.
Напомнив себе, что природа — всего лишь тупая машина, полностью лишенная загадочности, а потому неизвестное всегда окажется чем-то знакомым, стоит только приглядеться к нему поближе, Младший понял, что может двигаться. Каждая его ступня весила не меньше любой из бронзовых скульптур Рота Грискина, но он пересек тротуар и вошел в «Галерею Кокена».
В первом из трех больших залов не оказалось ни покупателей, ни сотрудников. Только в дешевых галереях толпились зеваки и продавцы. В заведениях высшего класса, вроде «Галереи Кокена», зевак отваживали, а отсутствие продавцов, всячески навязывающих свой товар, только подчеркивало ценность и значимость выставленных произведений искусства.
Второй и третий залы ничем не отличались от первого, тишиной напоминая похоронное бюро, но в дальней стене третьего зала Младший увидел дверь, ведущую в служебные помещения. И уже направился к ней, когда из нее вышел мужчина; должно быть, предупрежденный электронной системой наблюдения, скрытые камеры которой проследили путь Младшего.
Высокого, с серебристыми волосами над классическим лицом, галерейщика отличали безупречные манеры, свойственные и гинекологу, и особе королевской крови. Из-под левого рукава сшитого по фигуре темно-серого костюма поблескивал золотой «Ролекс». В годы бурной молодости Рот Грискин за такие часы мог не моргнув глазом и убить.
— Меня интересует одна из маленьких скульптур Грискина, — Младшему удавалось сохранять внешнее спокойствие, хотя во рту у него пересохло от страха, а перед мысленным взором то и дело возникал образ копа-маньяка, мертвого, гниющего, но тем не менее выслеживающего его на улицах Сан-Франциско.
— Да? — ответил седоволосый галерейщик, чуть наморщив нос, словно ожидал, что следующим вопросом покупатель осведомится, а входит ли пьедестал в стоимость скульптуры.
— Мне больше по вкусу картины, чем объемные произведения искусства, — объяснил Младший. — Собственно, в моей коллекции имеется только одна скульптура Пориферана.
«Индустриальная женщина», купленная за девять с небольшим тысяч долларов восемнадцать месяцев тому назад и в другой галерее, сейчас стоила никак не меньше тридцати тысяч, так быстро росла известность и популярность Бэрола Пориферана.
Это доказательство вкуса и финансовых возможностей произвело самое благоприятное впечатление. Галерейщик заметно оттаял, то ли улыбнулся, то ли скорчил гримасу, словно от неприятного запаха, и признался, что он — Максим Кокен, владелец галереи.
— Скульптура, которая заинтересовала меня, — Младший указал на витрину, — очень напоминает под… подсвечник. И разительно отличается от остальных.
Выразив недоумение, галерейщик направился в первый зал, скользя по натертому полу, как на коньках.
Подсвечник исчез. На пьедестале, который он занимал, стояла великолепная бронзовая скульптура Грискина, одного взгляда на которую хватило бы, чтобы и монахиням, и убийцам долго снились кошмары.
Младший попытался объяснить, что к чему, но выражением лица Максим Кокен напоминал полисмена, выслушивающего оправдания убийцы, который стоял перед ним с обагренными кровью руками. И его слова не принесли радости Младшему: «Я уверен, что Рот Грискин никогда не отливал подсвечников. Если вам нужен этот, безусловно, полезный предмет обихода, я рекомендую обратиться в отдел домашней утвари универмага «Гаме».
Униженный и оскорбленный, Младший покинул галерею. Его распирала злость, но не уходил и страх.
На улице он повернулся к витрине. Ожидал увидеть подсвечник, который по какой-то сверхъестественной причине открывался человеческому глазу только с улицы, но на пьедестале стояла скульптура Грискина.
Всю осень Младший читал книги о призраках, полтергейстах, домах, где водились призраки, кораблях, на которых не было никого, кроме призраков, сеансах вызова духов, записях, сделанных духами, съемках духов, общении с духами через контактеров, экзорцизме, выходах в астрал, гадальных досках и вышивании.
Он пришел к выводу, что гармонично развитый, самосовершенствующийся человек должен овладеть каким-либо ремеслом, и вышивание приглянулось ему больше гончарного дела или художественного склеивания. Для работы с глиной требовались гончарный круг и сушильная печь, от второго отпугивали клей и лак. К декабрю он начал первый проект: на наволочке к маленькой подушке вышил крестиком цитату из Зедда: «Смиренность — удел неудачников».
13 декабря, глубокой ночью, последовавшей за крайне утомительным днем, который Младший потратил на поиски Бартоломью по телефонным справочникам и вышивание, его разбудило пение. В двадцать две минуты четвертого. Слышал он только голос. Пела женщина. Без музыкального сопровождения.
Полусонный, Младший поначалу решил, что пение это — элемент сна. Голос едва слышался, поэтому прошло какое-то время, прежде чем он узнал мелодию: «Кто-то поглядывает на меня». Вот тут он сел и отбросил одеяло.
Зажигая по пути все лампы, Младший отправился на поиски исполнительницы серенады. В руке он зажал 9-миллиметровый пистолет, хотя против призрака стрелковое оружие не помогало. Однако, несмотря на то что про призраков он прочитал горы книг, они не убедили его в их существовании. Поэтому его вера в эффективность пуль, а также оловянных подсвечников осталась непоколебимой.
Пусть и едва слышное, пение женщины ласкало слух. Она так точно вела мелодию, что оркестра и не требовалось. Но при этом песня волновала и будоражила. Слышались в ней тоска и раздирающая душу грусть. Так петь определенно мог только призрак.
Младший выслеживал женщину, а она ускользала от него. Песня всегда доносилась из соседнего помещения, но, стоило Младшему зайти туда, звучала в той комнате, откуда он только что ушел.
Три раза пение смолкало, но дважды, когда он уже думал, что больше не услышит ее, она начинала петь вновь. На третий раз тишина так и осталась непотревоженной.
Жил Младший в доме старой постройки, с отличной звукоизоляцией. Шум из других квартир долетал до его ушей крайне редко. И никогда раньше он не мог разобрать в голосах соседей хоть слово… не говоря уже о песне.
Он сомневался в том, что пела Виктория Бресслер, умершая медицинская сестра, но, по его разумению, именно этот голос он слышал в телефонной трубке 25 июня, когда кто-то, представившись Викторией, просил его срочно предупредить Бартоломью о грозящей ему опасности.
Когда голос окончательно смолк, часы показывали тридцать одну минуту четвертого. До зари оставалось еще много времени, но Младший чувствовал, что больше не сможет заснуть. В этом нежном, меланхоличном голосе не было ничего угрожающего… и тем не менее пение призрака сильно напугало Младшего.
Он подумал о том, чтобы принять душ и начать день раньше обычного. Но вспомнил «Психопата»: Энтони Перкинс, одевающийся в женскую одежду и держащий в руке мясницкий нож.
Вышивание не помогало обрести покой. Руки Младшего так тряслись, что об аккуратных стежках не могло быть и речи.
Читать о полтергейстах и тому подобном решительно не хотелось.
Вместо этого он сел за столик на кухне и раскрыл телефонный справочник, чтобы продолжить поиски Бартоломью. Найди отца — убей сына.
За девять дней Младший переспал с четырьмя красивыми женщинами: с одной — накануне Рождества, со второй — после, с третьей — перед Новым годом, с четвертой — после. И впервые в жизни, во всех четырех случаях, не получил удовольствия.
Не то чтобы он не оправдал ожиданий. Как всегда, показал себя быком, жеребцом, ненасытным сатиром. Ни одна из его любовниц не пожаловалась, ни у одной не было сил жаловаться после того, как он свое отработал.
Но чего-то недоставало.
Он чувствовал какую-то пустоту. Незавершенность.
При всей своей красоте эти женщины не могли удовлетворить его, как удовлетворяла Наоми.
Он подумал, а вдруг Недостающий Элемент — это любовь?
Секс с Наоми приносил глубокое удовлетворение прежде всего потому, что они сливались на многих уровнях, из которых плотский находился на самой поверхности. Единым целым становились и эмоции, и интеллект. Поэтому, занимаясь любовью с ней, он словно занимался любовью с собой, и с той поры ни разу не сумел достичь столь высокой степени единения.
Он жаждал обрести новую подругу сердца. Но он прекрасно понимал, что самое интенсивное желание не сможет трансформировать одну из встреченных им женщин в ту самую, единственную. Любовь не поддавалась планированию. В этом деле от его усилий ничего не зависело. Любовь приходила внезапно, обрушивалась на тебя, когда ты меньше всего этого ожидал, совсем как Энтони Перкинс, надевший платье и с ножом в руке.
Ему оставалось только ждать. И надеяться.
В конце 1966 года и в 1967-м поддерживать надежду стало легче. Причиной тому стал величайший, после изобретения иглы для швейной машинки, прорыв в женской моде: появление мини-юбок, а потом микромини. Мэри Куонт, это же надо, английский модельер, уже покорила Британию и Европу своим бесподобным творением, и теперь вытягивала Америку из трясины психопатической скромности.
Повсюду на суд восхищенных зрителей выставлялись голени, колени и немалая часть бедра. Зрелище это навевало Младшему романтические мысли, и он больше, чем когда бы то ни было, жаждал встречи с идеальной женщиной, идеальной любовницей, второй половинкой своего большого сердца.
И при этом за весь год больше всего ему запомнилась певица-призрак.
18 февраля он вернулся домой во второй половине дня, с семинара, на котором обсуждались принципы вызова духов, и, открыв дверь, услышал голос. Тот самый голос. Та самая ненавистная песня. Голос совсем тихий, иной раз даже пропадающий.
Младший бросился на поиски, но менее чем через минуту в квартире воцарилась тишина. В отличие от декабря, второй раз голос уже не запел.
Более всего Младшего обеспокоило то обстоятельство, что загадочная певунья давала концерт в его отсутствие. Его дом более не был крепостью. В него мог проникнуть кто-то еще.
Конечно, замки никто не взламывал. И он по-прежнему не верил в призраков, поэтому не думал, что кто-то из их братии слонялся по комнатам, пока он сидел на семинаре.
Однако ощущение, что в доме кто-то побывал, не пропадало. Раздраженный, поставленный в тупик, Младший еще долго кружил по молчаливым комнатам.
19 апреля, в тот самый день, когда непилотируемый «Сервейер-3» после мягкой посадки на поверхность Луны начал передавать изображения на Землю, Младший, выйдя из душа, вновь услышал это странное пение, которое доносилось из мест более далеких, более инопланетных, чем Луна.
Голый, с капающей с тела водой, Младший обследовал всю квартиру. Как и ночью 13 декабря, голос словно звучал из воздуха, впереди него, потом позади, справа, теперь слева.
На этот раз пение продолжалось долго, достаточно долго для того, чтобы он заподозрил, а не слышится ли оно из воздуховодов. Высота потолка составляла десять футов, так что выходные отверстия воздуховодов располагались достаточно высоко.
Воспользовавшись стремянкой, он добрался до решетки воздуховода в гостиной, но понять, оттуда ли доносится песня, ему не удалось: певунья замолчала, едва он поставил ногу на первую ступеньку.
Несколькими днями позже Младший узнал от Спарки Вокса, что каждая квартира имеет автономную систему воздуховодов. И голоса по ней передаваться из одной квартиры в другую не могут.
Весной, летом и осенью 1967 года Младший встречался с новыми женщинами, с некоторыми спал, и у каждой из них после нескольких часов, проведенных с ним в постели, несомненно, оставались незабываемые воспоминания. В сердце его, однако, по-прежнему царила пустота.
После нескольких свиданий он более не домогался ни одной из этих красоток, и никто из них не домогался его, если он давал знать, что дамочка его больше не интересует, хотя, безусловно, потеря такого любовника их печалила, даже приводила в отчаяние.
А вот певунья-призрак, в отличие от своих сестер из плоти и крови, не выказывала желания расстаться с ним.
Однажды июльским утром, в публичной библиотеке, где Младший просматривал книги по оккультизму, знакомый голос послышался у него за спиной. В библиотеке женщина пела еще тише, чуть ли не шепотом.
Две сотрудницы сидели за своими столиками, так далеко, что, конечно же, не могли ничего слышать. Младший пришел в библиотеку к самому открытию, и других посетителей в зале не было.
Сплошная стенка полок, уставленных книгами, не позволяла Младшему заглянуть в соседний проход. Стоящие рядами тома уходили вдаль.
Поначалу он фланировал от прохода к проходу, потом ускорил шаг, убежденный, что найдет певунью за следующим поворотом, еще за одним. Вроде бы впереди мелькнула тень. Вроде бы на него пахнуло ее духами.
Он метался по лабиринту библиотечных полок, кружил, то и дело возвращаясь в исходную точку. Оккультизм, современная литература, история, научно-популярная литература, вновь оккультизм. Тень, ухваченная уголком глаза, могла оказаться игрой воображения. Едва уловимый аромат духов затерялся в запахах старой бумаги и клея. Но он спешил, огибал полки, снова спешил, пока наконец не остановился, тяжело дыша: вдруг осознал, что давно уже не слышит песню.
К осени 1967 года Младший просмотрел сотни тысяч телефонных номеров, изредка выуживая очередного Бартоломью. В Сан-Рафаэле или Маривуде, в Гринбрэе и Сан-Ансельмо. Находил, проводил расследование, убеждался, что и этот Бартоломью не имеет никакого отношения к незаконнорожденному ребенку Серафимы Уайт.
Между свиданиями с женщинами и вышиванием Младший участвовал в спиритических сеансах, ходил на лекции охотников за духами, посещал дома, в которых обитали призраки, читал книги о непознанном. Даже сидел перед камерой знаменитого медиума, на фотографиях которой в ауре иногда просматривалось что-то инородное и зловещее, но в его случае камера ничего аномального не обнаружила.
15 октября Младший приобрел третью картину Склента: «Сердце — скопище червей и тараканов, все извивается, все копошится, версия 3».
Чтобы отпраздновать покупку, он отправился в кафетерий отеля «Фэрмонт» с твердой решимость заказать пиво и чизбургер.
И хотя Младший обычно питался в ресторанах, за последние двадцать два месяца он ни разу не заказывал чизбургер, с того самого момента, как в декабре 95-го обнаружил четвертак в полурасплавленном чеддере. Более того, в ресторанах он даже не заказывал и сандвичи, ограничиваясь только теми блюдами, которые выкладывали на тарелку в один слой.
В кафетерии «Фэрмонта» Младший заказал жареный картофель, чизбургер и шинкованную капусту. Потребовал, чтобы чизбургер принесли ему приготовленным, но не сложенным: половинки булочки отдельно, рубленую котлету — на своей тарелке с кружочками помидора, кусок сыра — на другой тарелке.
Официант, если и удивился, то вида не подал и в точности выполнил указания клиента.
Младший приподнял рубленую котлету вилкой, убедился, что четвертака под ней нет, положил ее на половинку булочки. Сам соорудил сандвич, добавил кетчупа и горчицы, с удовольствием откусил.
Заметив блондинку, которая поглядывала на него из соседней кабинки, улыбнулся и подмигнул ей, пусть красотой она не дотягивала до его стандартов. Обстановка требовала галантности.
Должно быть, она почувствовала, что оценку он ей поставил невысокую, поняла, что очаровать его не удастся, потому отвернулась и больше в его сторону не смотрела.
Без помех съеденный чизбургер и покупка третьего Склента привели Младшего в превосходное настроение. Давно он уже так не радовался жизни. Благо что и певунью-призрака он больше не слышал после июльской арии в библиотеке.
Но через две ночи ее пение вырвало Младшего из сна, набитого червями и тараканами.
Тут он поразил себя, сев на кровати и заорав во всю глотку: «Заткнись, заткнись, заткнись!»
Но певунья, словно не слыша его, продолжала куплет за куплетом выводить «Кто-то поглядывает на меня».
Должно быть, Младший прокричал «заткнись» большее число раз, чем ему поначалу показалось, потому что соседи забарабанили в стены, чтобы он перестал нарушать ночной покой.
Ничего из того, что он узнал о сверхъестественном, ни на йоту не увеличило его веру в призраков и все с ними связанное. Он по-прежнему верил исключительно в Еноха Каина Младшего, который занимал алтарь целиком и отказывался подвинуться и уступить хоть краешек кому-либо еще.
Поглубже забравшись под одеяло, он накрылся подушкой, чтобы заглушить пение, и нараспев повторял: «Найди отца — убей сына», пока в изнеможении не заснул.
Наутро, за завтраком, он более хладнокровно взглянул на свои ночные крики и задался вопросом, а все ли у него в порядке с психическим здоровьем. Решил, что пока оснований для тревоги нет.
В ноябре и декабре Младший изучал тайные тексты о сверхъестественном, менял женщин с удивительной даже для него быстротой, нашел троих Бартоломью и вышил десять подушек.
В прочитанном не нашлось убедительных объяснений того, что произошло и происходило с ним. Никто из женщин не заполнял пустоты в его сердце, а все найденные им Бартоломью не имели никакого отношения к ребенку Серафимы Уайт. Только вышивание приносило хоть какую-то удовлетворенность, но, хотя Младший и гордился своим мастерством, он понимал, что мужчина в расцвете сил не может полностью реализовать себя исключительно в стежках.
18 декабря, когда битловская песня «Привет, прощай» круто взлетела на вершину чартов, Младший так разозлился на себя из-за неспособности найти как свою любовь, так и ребенка Серафимы, что поехал через мост «Золотые ворота» в округ Марин и в городе Терра-Линда убил Бартоломью Проссера.
У Проссера, пятидесяти шести лет, вдовца, бухгалтера, была тридцатилетняя дочь Зельда, адвокат из Сан-Франциско. Младший уже побывал в Терра-Линде, навел справки и знал, что Прос-сер никого не усыновлял.
Из трех последних Бартоломью Младший выбрал Проссера только потому, что, сам названный Енохом, испытывал симпатию к любой девочке, которую родители обрекали на страдания, нарекая Зельдой.
Бухгалтер жил в белом доме, построенном в стиле начала XIX века, на тихой улочке, обсаженной огромными старыми елями.
В восемь вечера Младший припарковал автомобиль в двух кварталах за домом жертвы. Обратно вернулся пешком, руки в перчатках не вынимал из карманов, воротник поднял.
Густой белый туман медленно заволакивал округу, к туману примешивался запах дыма: соседи жгли дерево в открытом огне, готовя угли для барбекю, и могло показаться, что где-то горит лес.
Дыхание Младшего паром вырывалось изо рта, словно и внутри у него что-то горело. Он чувствовал, как конденсат оседает на лице, холодит кожу.
Многие дома украшали рождественские гирлянды: лампочки весело поблескивали вдоль стоек крыльца, над окнами, на карнизах. Сами дома терялись в тумане, так что Младшему казалось, что он идет по сказочной стране, увешанной китайскими фонариками.
Вечер выдался тихим, лишь где-то вдалеке гавкала собака. Этот грубый лай, столь отличный от тихого пения призрака, тем не менее будоражил его, как-то по-особенному отзывался в сердце.
Поднявшись на крыльцо дома Проссера, Младший позвонил.
Пунктуальный, каким и положено быть хорошему бухгалтеру, Бартоломью Проссер не заставил Младшего звонить дважды. На крыльце зажегся свет.
Где-то далеко, под покровом ночи и тумана, собака замолчала, ожидая развития событий.
Менее осторожный, чем типичный бухгалтер, возможно, расслабившийся в канун Рождества, Проссер открыл дверь, не поинтересовавшись, кто за ней стоит.
— Это тебе за Зельду. — Младший переступил порог, выбросив вперед руку с ножом.
Дикая радость вспыхнула в нем, словно фейерверк в небе, по телу пробежала та же волна возбуждения, как и после смелых и решительных действий на пожарной вышке. К счастью, с Проссером, в отличие от любимой Наоми, Младшего ничего не связывало, так что остроту его ощущений не притупляли сожаление или сочувствие.
Все завершилось, едва начавшись. Поскольку последствия Младшего не интересовали, он, естественно, и не огорчился из-за краткости события, доставившего ему столько удовольствия. Прошлое осталось в прошлом, и, закрыв дверь и переступив через тело, Младший уже устремился мыслями в будущее.
В доме, кроме бухгалтера, никто не жил, но у него мог быть гость.
Готовый к любым неожиданностям, Младший вслушивался в домашние шорохи, пока окончательно не убедился, что воспользоваться ножом второй раз не придется.
Он прошел на кухню, налил воды из-под крана. Проглотил две таблетки противорвотного, которые принес с собой. Не хватало еще, чтобы его вывернуло наизнанку.
Раньше, до отъезда из дома, он принял закрепляющее. И пока кишечник не давал повода для беспокойства.
Его по-прежнему интересовало, как живут другие люди, в данном случае — жили, поэтому Младший обследовал дом, заглядывая в ящики и стенные шкафы. Для вдовца Бартоломью Проссер поддерживал идеальные чистоту и порядок.
Впрочем, эта экскурсия оказалась куда менее интересной, чем большинство других. Похоже, бухгалтер не таил никаких секретов, от мира скрывать ему было нечего.
Из постыдного Младший нашел разве что произведения «искусства» на стенах. Безвкусный, сентиментальный реализм. Яркие пейзажи. Застывшие фрукты и цветы. Даже лубочный групповой портрет: Проссер, его ранее умершая жена и Зельда. Ни одно полотно не говорило о незащищенности и ужасе человеческого бытия: картинки — не искусство.
В гостиной стояла наряженная елка, под ней лежали завернутые в блестящую бумагу подарки. Младший с удовольствием развернул их все, но не нашел ничего такого, что хотелось бы взять с собой.
Ушел он через черный ход, чтобы не видеть бухгалтера, растянувшегося на полу прихожей. Туман принял его в свои объятия, прохладные и освежающие.
По дороге домой Младший бросил нож в ливневой сток в Ларкспуре. Перчатки отправились в контейнер для мусора в Корте-Мадере.
Въехав в город, он остановился на минуту, чтобы подарить плащ бездомному, который, конечно же, не заметил нескольких странных пятен. Этот негодяй с радостью взял плащ, надел его, а потом начал крыть своего благодетеля последними словами, плюнул в него, замахнулся гвоздодером.
Но Младший, будучи реалистом, и не ожидал благодарности.
Уже в квартире, наслаждаясь коньяком и фисташками, на грани понедельника и вторника, он решил, что должен подготовиться на тот случай, если, несмотря на принимаемые меры предосторожности, оставит какие-нибудь компрометирующие его улики. Решил, что должен обратить часть принадлежащих ему средств в ликвидные активы, вроде золотых монет и бриллиантов. Пришел к выводу, что не помешает и комплект фальшивых документов, а еще лучше, два или три.
За последние несколько часов он вновь изменил свою жизнь так же круто, как и три года тому назад, на пожарной вышке.
Когда он столкнул с вышки Наоми, мотивом служила грядущая выгода. Викторию и Ванадия убил при самозащите. Без этих смертей обойтись не мог.
А вот Проссера зарезал, чтобы снять раздражение и оживить скучную рутину жизни. Безрезультатные поиски Бартоломью и секс без любви вгоняли его в тоску. Жизнь он, конечно, оживил, но при этом возрос и риск. А потому следовало подстраховаться.
В постели, потушив свет, Младший восхищался собственной смелостью. Он вновь и вновь удивлял самого себя.
Ни чувства вины, ни угрызений совести он не испытывал. Такие понятия, как хорошо и плохо, правильно и неправильно, ничего для него не значили. Действия могли быть эффективными или неэффективными, мудрыми или глупыми, и мораль в этом не играла никакой роли.
Не задавался он вопросом и о своей психике, который мог бы возникнуть у человека, не продвинувшегося так далеко по пути самоусовершенствования. Ни у одного сумасшедшего не могло возникнуть мысли о том, чтобы расширить свой словарный запас или углубить свои познания в искусствоведении.
Гадал Младший о другом: почему, чтобы стать еще более бесстрашным искателем приключений, он выбрал именно эту ночь из всех ночей, почему не сделал того же месяцем раньше или месяцем позже? Инстинкт подсказал, что у него возникла потребность проверить себя, что кризис приближался и, чтобы встретить его во всеоружии, он должен был убедиться в том, что в решающий момент сделает все как надо. Заснул Младший с мыслью о том, что Проссера он убил, конечно же, не от скуки. Просто начался переход к новому этапу его жизни.
Но последующие шаги, покупку золотых монет и бриллиантов, заказ фальшивых документов, пришлось отложить из-за крапивницы. За час до рассвета Младший проснулся от жуткого зуда, который не ограничивался отстреленным пальцем. На этот раз зудело все тело, мало того — горело огнем.
Пошатываясь, почесываясь, Младший поплелся в ванную. Посмотрев в зеркало, едва узнал себя. Лицо раздулось, перекосилось, пошло красными пятнами. О теле не хотелось и говорить.
Сорок восемь часов он накачивался антигистаминными препаратами, ложился в наполненную холодной водой ванну, мазался снимающими зуд лосьонами. Несчастный, преисполненный жалостью к себе, он старался не думать о девятимиллиметровом пистолете, украденном у Фрайды Блисс.
К четвергу крапивница пошла на убыль. Самоконтроль позволил ему не раздирать кисти и лицо, так что он смог выйти в город. Если б кто из прохожих увидел множественные расчесы на теле, от него шарахались бы во все стороны в полной уверенности, что он — разносчик какой-то страшной болезни.
Десять следующих дней он снимал наличные с нескольких счетов и продал кое-какие акции и ценные бумаги.
Он также искал высококлассного специалиста по поддельным документам. Задача эта оказалась не столь сложной, как он поначалу предполагал.
Из его любовниц многие, чтобы расслабиться, принимали наркотики, так что за последние пару лет он познакомился с несколькими торговцами, которые и снабжали их этим зельем. У одного, который показался ему наиболее добропорядочным, Младший накупил на пять тысяч долларов кокаина и ЛСД, чтобы доказать свою кредитоспособность, а потом поинтересовался насчет фальшивых документов.
За скромное вознаграждение торговец свел Младшего с нужным человечком, которого звали Гугли, косоглазым, с большими вывороченными губами, выпирающим кадыком.
Поскольку наркотики сводили на нет все усилия по самосовершенствованию, Младший не употреблял ни кокаина, ни ЛСД. Не решался он их и продать, чтобы вернуть деньги. Пять тысяч долларов не стоили ареста. Вместо этого он отдал свое приобретение юношам, игравшим в баскетбол на школьном дворе, и пожелал им веселого Рождества.
Утром двадцать четвертого декабря зарядил дождь, но через пару часов облака унесло к югу. Город купался в солнечных лучах, улицы запрудили люди, еще не успевшие купить подарки к Рождеству.
Младший влился в толпу, хотя подарки покупать не собирался. Просто не хотелось сидеть в квартире: интуиция подсказывала, что певунья-призрак вновь споет ему серенаду.
Она не появлялась с 18 октября, не происходило и других паранормальных событий. Но ожидание еще сильнее действовало на нервы.
Два года подряд, после того как в чизбургере обнаружился четвертак, кто-то так или иначе пытался запугать его, и Младший чувствовал, что до очередного стресса оставалось совсем ничего. И если людей вокруг распирала радость, Младший брел в препоганом настроении, временно позабыв о поисках светлой стороны.
Понятное дело, при его любви к искусству ноги сами повели его к галереям. В витрине четвертой, обычно не пользующейся его предпочтением, он увидел небольшую, восемь на десять дюймов, фотографию Серафимы Уайт.
Девушка улыбалась, такая же ослепительная, какой он ее запомнил, но уже не пятнадцатилетняя, как при их последней встрече. После своей смерти в родах три года тому назад она повзрослела и стала еще красивее.
Не будь Младший здравомыслящим человеком, воспитанным на логике и аргументации книг Цезаря Зедда, он бы тут же рехнулся перед фотографией Серафимы, начал бы дрожать, рыдать, лопотать что-то бессвязное, и его отвезли бы в психиатрическую клинику. Колени его подогнулись, но все-таки держали. С минуту он не мог дышать, на периферии поле зрения затянуло черными полотнищами, шум проезжающих автомобилей резал слух, словно крики людей, вздернутых на дыбу, но он не переступил черту, за которой начиналось безумие, и успел прочитать надпись под фотографией, расположенной в центре афиши: ЦЕЛЕСТИНА УАЙТ. Имя и фамилию набрали четырехдюймовыми буквами. Целестина — не Серафима.
Афиша объявляла о грядущей выставке картин молодой художницы Целестины Уайт, которая называлась «Этот знаменательный день». Открывалась выставка в пятницу, 12 января, продолжалась более двух недель, до субботы, 27 января.
На негнущихся ногах Младший решился войти в галерею. Он ожидал, что ее сотрудники изумятся, услышав про Целестину Уайт, ожидал, что афиша исчезнет, когда он вновь подойдет к витрине.
Вместо этого ему дали цветной буклет с фотографиями нескольких картин художницы. В буклете нашлось место и ее улыбающемуся лицу, которое он увидел в витрине.
Из краткой биографической справки следовало, что Целестина Уайт окончила Академию художественного колледжа Сан-Франциско, а родилась и выросла в Спрюс-Хиллз, штат Орегон, в семье священника.
Агнес всегда нравился рождественский обед с Эдомом и Джейкобом, потому что только в этот вечер они вдруг забывали о своем пессимизме. Точной причины она назвать не могла: то ли на них действовала присущая событию атмосфера, то ли они хотели доставить удовольствие сестре. Если милый Эдом упоминал о торнадо, а дорогой Джейкоб — о мощных взрывах, каждый говорил не о количестве жертв, как обычно, но о подвигах и мужестве тех, кто в эпицентре катастрофы не терял присутствия духа, спасся сам и помог спастись другим.
С Барти рождественский обед проходил еще веселее, особенно в этом году, когда до его третьего дня рождения оставалось лишь несколько дней. Он без умолку болтал о визитах к друзьям, у которых он, его мать и Эдом побывали с утра, об отце Брауне, словно священник-детектив был реальным человеком, а не книжным персонажем, о лягушках, которые расквакались в ближайшем болотце, когда он и Агнес приехали с кладбища, и его болтовню все слушали с большим удовольствием, потому что детская наивность переплеталась в ней с точными наблюдениями, свойственными умудренным опытом взрослым.
За супом, тушеной свининой и сливовым пудингом он говорил о чем угодно, но только не о том, что остался сухим после пробежки под дождем.
Агнес не просила сына не рассказывать дядьям о его удивительных способностях. По правде говоря, и приехав домой, она еще не оправилась от изумления и, готовя с Джейкобом обед и контролируя Эдома, накрывавшего на стол, никак не могла решить, поведать ли им о том, что произошло, когда она и Барти бежали под дождем от могилы Джоя к автомобилю. Восхищение соседствовало со страхом, близким к панике, и она боялась делиться своими впечатлениями до того момента, как придет полное осознание случившегося.
В тот вечер в комнате Барти, после того, как он помолился на ночь и она подоткнула ему одеяло, Агнес присела на его кровать.
— Сладенький, я все задаю себе этот вопрос… Теперь, когда у тебя было время подумать, ты можешь объяснить мне, что произошло?
Он помотал головой.
— Нет. Тут просто надо чувствовать.
— Как все устроено?
— Да.
— Нам придется еще не раз говорить об этом, так что у нас будет много возможностей вновь все обдумать.
— Конечно.
Рассеянный абажуром свет настольной лампы золотил лицо Барти, глаза сверкали сапфирами и изумрудами.
— Ты не рассказал об этом ни дяде Эдому, ни дяде Джейкобу.
— Лучше не надо.
— Почему?
— Ты испугалась, так?
— Да, — она не говорила ему, что причина ее страха — не его заверения и не вторая прогулка под дождем.
— А ведь ты никогда ничего не боишься.
— Ты хочешь сказать… Эдом и Джейкоб и так боятся слишком многого.
Мальчик кивнул:
— Скажи мы об этом, им бы, возможно, пришлось стирать трусы.
— Где ты это услышал? — спросила Агнес, не в силах скрыть улыбки.
Барти хитро усмехнулся:
— В одном из домов, где мы сегодня побывали. От больших детей. Они говорили, что смотрели такой страшный фильм, что потом им пришлось стирать трусы.
— Большие дети не становятся умными только потому, что они большие.
— Да, я знаю. Агнес помялась.
— У Эдома и Джейкоба была трудная жизнь, Барти.
— Они работали в шахтах?
— Что?
— По Ти-Ви говорили, что у шахтеров трудная жизнь.
— Не только у шахтеров. Ты, конечно, многое уже знаешь, но все же слишком мал, чтобы я могла тебе это объяснить. Со временем объясню.
— Хорошо.
— Ты помнишь, мы говорили об историях, которые не сходят у них с языка.
— Ураган. В Галвестоне, штат Техас, в 1900 году. Погибло шесть тысяч человек.
— Да, эти истории, — Агнес хмурилась. — Сладенький, ураганы, которые уносят людей, взрывы, которые разрывают людей… это еще не вся жизнь.
— Но случается и такое.
— Да, — кивнула Агнес. — Случается.
Агнес и раньше пыталась найти нужные слова, чтобы объяснить Барти, что его дядья потеряли надежду, объяснить, каково жить без надежды, рассказать, не травмируя детскую психику, о том, что вытворял его дед, ее отец, с ней и ее братьями. Но пока она не знала, как к этому подступиться. Уникальные умственные способности Барти не облегчали задачу. Чтобы понять, требовался не только интеллект, но и опыт, и эмоциональная зрелость.
Вот и теперь пришлось обойтись без объяснений.
— Даже когда Эдом и Джейкоб говорят о катастрофах, я хочу, чтобы ты всегда помнил о том, что главное в жизни — сама жизнь и счастье, а не смерть.
— Мне бы так хотелось, чтобы они это знали, — вздохнул Барти.
Агнес от избытка чувств расцеловала Барти.
— Мне тоже, сладенький. Очень бы хотелось. Послушай, сынок, несмотря на все эти истории и иногда странное поведение, твои дядья — хорошие люди.
— Я это знаю.
— И они очень тебя любят.
— Я тоже их люблю, мамик.
Еще раньше облака перестали проливаться дождем. Теперь и с ветвей окружающих дом деревьев упали последние капли. Ночь выдалась такая тихая, что Агнес слышала шум прибоя на берегу океана, расстояние до которого превышало полмили.
— Хочешь спать?
— Немного.
— Санта-Клаус не придет, если ты не заснешь.
— Я не уверен, что он существует.
— С чего ты это взял?
— Где-то прочитал.
Агнес опечалилась. Ее мальчик сам отказывался от этой чудесной выдумки человечества. Ее же веры в существование Санта-Клауса лишил жестокий отец.
— Он существует, — заверила Агнес сына.
— Ты так думаешь?
— Я так не думаю. И даже не знаю. Просто чувствую. Ты же чувствуешь, как все устроено. Готова спорить, чувствуешь ты и то, что Санта-Клаус — настоящий.
И всегда-то яркие глаза Барти сверкнули еще сильнее, словно подсвеченные полярным сиянием.
— Может, и чувствую.
— Если нет, значит, твоя чувствительная железа не работает. Хочешь, чтобы я почитала тебе на ночь?
— Нет. Я закрою глаза и расскажу себе сказку.
Она поцеловала его в щеку, а он вытащил руки из-под одеяла, чтобы обнять ее. Такие маленькие ручонки, такое крепкое объятие.
Она вновь укрыла его одеялом.
— Барти, я думаю, никто не должен видеть, что ты можешь оставаться сухим под дождем. Ни Эдом, ни Джейкоб. Никто. А если выяснится, что ты можешь делать еще что-то удивительное… это должно остаться нашим с тобой секретом.
— Почему?
Наклонившись к нему, коснувшись носом носа, она прошептала:
— Потому что будет забавнее, если мы будем держать все в секрете.
Так же шепотом, радуясь новой игре, Барти спросил:
— Так мы теперь — члены тайного общества?
— Что ты знаешь о тайных обществах?
— Только то, что показывают по Ти-Ви и о чем пишут в книгах.
— И что там пишут?
Его глаза широко раскрылись, а голос осип от притворного страха.
— Они всегда… плохие.
— Значит, и мы станем плохие? — прошептала Агнес.
— Возможно.
— А что случается с членами плохих тайных обществ?
— Их сажают в тюрьму, — очень серьезно ответил мальчик.
— Тогда давай не будем плохими.
— Хорошо.
— У нас будет хорошее тайное общество.
— У нас должно быть секретное рукопожатие.
— Нет. Секретное рукопожатие есть в каждом тайном обществе. А у нас будет другой тайный знак, — Агнес вновь наклонилась к сыну и потерлась носом о его нос.
Барти едва подавил смешок.
— И пароль.
— Эскимо.
— И название.
— Общество веселых приключений Северного полюса.
— Отличное название!
Агнес еще раз потерлась о нос Барти, поцеловала его, встала.
— У тебя нимб, мама, — сказал Барти, глядя на нее с кровати.
— Спасибо тебе, милый.
— Нет, правда, нимб. Она выключила лампу.
— Спокойной ночи, мой ангел.
Мягкий свет из коридора не проникал дальше открытой двери.
Из кровати донеслось: «О, посмотри. Рождественские огни». Решив, что мальчик закрыл глаза и говорит сам с собой, рассказывая историю на ночь, которая плавно перетекала в сон,
Агнес переступила порог, прикрыв за собой дверь, оставив лишь щелочку.
— Спокойной ночи, мамик.
— Спокойной ночи, — прошептала она.
Агнес выключила свет в коридоре, прислушиваясь, постояла у прикрытой двери.
Дом наполняла такая тишина, что она даже не услышала трагичных воспоминаний прошлого.
И хотя снег Агнес видела только на картинках и в кино, эта глубокая тишина словно говорила о медленно падающих снежинках, о белом покрывале, укутавшем землю, так что ее бы не удивило, если б, выйдя за дверь, она перенеслась в далекую северную страну, столь непохожую на вечно бесснежные холмы и берега Калифорнии.
Ее удивительный сын, который ходил там, где не было дождя, мог перенести ее и туда.
А из темноты комнаты донеслись слова Барти, которых и дожидалась Агнес. В звенящей тишине шепот его разнесся по всему дому: «Спокойной ночи, папочка».
И в другие ночи эти подслушанные слова брали ее за живое. Сегодня же, накануне Рождества, слова эти наполняли ее изумлением и ожиданием чуда, ибо ей вспомнился разговор у могилы Джоя:
«— Я бы хотела, чтобы твой папа мог играть с тобой, воспитывал тебя.
— Где-то он играет, воспитывает. Папа умер здесь, но он умер не везде, где я есть. Мне тут одиноко, но одиноко мне не везде».
Беззвучно, с неохотой, Агнес еще сильнее прикрыла дверь, оставив крохотную щелочку, спустилась вниз, посидела на кухне с чашкой кофе в руке, погрузившись в глубокие раздумья.
Из всех подарков, которые Барти получил в рождественское утро, больше всего ему понравился фантастический роман Роберта Хайнлайна «Звездный зверь». Забавный инопланетянин, космические путешествия, удивительное будущее, множество приключений тут же захватили его внимание, и в этот суетливый день он улучал каждую свободную минутку, чтобы открыть книгу и перенестись из Брайт-Бич в куда более необычные края.
В отличие от дядьев-интровертов, Барти нравились праздники. Агнес не приходилось напоминать ему, что семья и друзья важнее самого удивительного книжного персонажа, и радушие и доброжелательность, с которыми мальчик встречал гостей, очень радовали его мать.
С утра и до обеда люди приходили и уходили, поднимали тосты за веселое Рождество, за мир на земле, за здоровье и счастье, вспоминали прошлые Рождества, изумлялись первой операции по пересадке сердца, проведенной в этом самом месяце в Южной Африке, молились за скорейшее возвращение солдат из Вьетнама, за то, чтобы ни одна семья из Брайт-Бич не потеряла в далеких джунглях своего сына.
Веселые приливы друзей и соседей, повторяющиеся ежегодно, практически смыли все пятна темной ярости, которые оставил в этих комнатах отец Агнес. Она надеялась, что ее братья в конце концов поймут, что ненависть и злость — всего лишь следы на песке, тогда как любовь — набегающая волна, которая без устали разглаживает песок.
Мария Елена Гонзалез, более не портниха в химчистке, а владелица «Моды от Елены», небольшого магазина-ателье, который располагался в квартале от городской площади, вечером присоединилась к Агнес, Барти, Эдому и Джейкобу за праздничным столом. Она привела своих дочерей, семилетнюю Бониту и шестилетнюю Франческу, которые принесли с собой новеньких Барби, ее подружек Кейзи и Тутти, сестру Скиппер и приятеля Кена, и вскоре Барти увлекли в новый сказочный мир, столь непохожий на созданный Хайнлайном, где у подростка завелся инопланетный домашний любимец, с восемью ногами, характером котенка и отменным аппетитом, который мог слопать что угодно, от гризли до «Бьюика».
Позже, когда все семеро уселись за стол, взрослые подняли бокалы с «Шардоне», дети — стаканчики с пепси и Мария произнесла тост: «За Бартоломью, так похожего на своего отца, добрейшего человека из всех, кого я знала. За моих Бониту и Франческу, которые расцветают с каждым днем. За Эдома и Джейкоба, от которых… от кого я узнала так много, что задумалась о хрупкости человеческой жизни и научилась ценить каждый прожитый день. И за Агнес, мою самую близкую подругу, которая дала мне все, включая и эти слова. Пусть господь благословит нас всех и каждого из нас».
— Пусть господь благословит нас всех и каждого из нас, — повторила Агнес и, пригубив вино, под каким-то предлогом упорхнула на кухню, где чуть смоченным в холодной воде посудным полотенцем промокнула слезы.
В эти дни она частенько объясняла Барти различные аспекты жизни, о которых, как ей представлялось, речь должна зайти минимум через несколько лет. Не раз и не два она задавалась вопросом, а удастся ли ей показать ему главное: жизнь может быть такой хорошей, такой полной, что иногда сердце готово просто разорваться от счастья.
Вернувшись в гостиную и включившись в разговор за столом, какое-то время спустя Агнес тоже подняла бокал, предложив тост:
— За Марию, которая мне больше чем подруга. Сестра. Я не могу слышать о том, что я дала тебе, не сказав твоим девочкам, что получила от тебя гораздо больше. Ты показала мне, что мир так же прост, как шитье, и самые ужасные проблемы можно зашить, заштопать. — Она чуть выше подняла бокал. — Первая курица должна появиться с первым яйцом внутри ее. Да благословит нас бог.
Мария после маленького глотка «Шардоне» упорхнула на кухню, вроде бы для того, чтобы тоже проверить пирог с артишоками, который она принесла, а на самом деле чтобы промокнуть глаза смоченным в холодной воде полотенцем.
Дети, конечно, пожелали узнать, что означает фраза о курице и яйце, все много смеялись, а потом, когда Бонита и Франческа помогали матери раскладывать по тарелкам куски пирога, Барти наклонился к матери и, указав на стол, восторженно прошептал:
— Посмотри, какие радуги!
Она проследила за его взглядом, но не заметила ничего необычного.
— Между свечами, — пояснил он.
Они обедали при свечах. Большой канделябр со свечами из ароматического воска стоял на комоде, но Барти говорил о пяти красных свечах, расставленных в центре стола, вкруг букета из еловых веток и белых гвоздик.
— Между язычками пламени, видишь, радуги.
Агнес не видела многоцветных дуг, переброшенных от одной свечи к другой, и подумала, что сын хочет, чтобы она смотрела на резной хрусталь бокалов, грани которых действительно переливались всеми цветами радуги.
Наконец каждый получил свой кусок пирога с артишоками, дочки Марии заняли свои места, и Барти, моргнув, вздохнул: «Радуги пропали», — хотя бокалы по-прежнему поблескивали красным, оранжевым, желтым, зеленым, голубым, синим и фиолетовым. А потом Барти с таким аппетитом набросился на пирог, что Агнес тут же забыла про загадочные радуги.
После того, как Мария, Бонита и Франческа ушли, а Агнес и ее братья принялись за уборку и мытье посуды, Барти пожелал им спокойной ночи, поцеловал и ретировался в свою комнату со «Звездным зверем».
Ему уже два часа как полагалось спать. В последние месяцы режим у него определенно сбился. Иной раз он целыми днями ходил сонный, а вечером вдруг оживал, как совы и летучие мыши, и мог читать глубоко за полночь.
Агнес понимала, что в данном случае нельзя полностью полагаться на книги по воспитанию детей, имеющиеся в ее библиотеке. Уникальные способности Барти требовали особого подхода. Поэтому, несмотря на поздний час, она разрешила ему почитать о Джоне Томасе Стюарте и Ламмоксе, зверушке Джона из другого мира.
Без четверти двенадцать, заглянув в комнату Барти по пути в спальню, она увидела, что он все читает, подложив под спину подушки.
— Хорошая история? — спросила она. Он на мгновение поднял голову.
— Фантастическая!
И вновь уткнулся в книгу.
Без десяти два Агнес проснулась словно от толчка. Не отпускала смутная тревога, причину которой она не могла установить. В окно вливался лунный свет.
Огромный дуб во дворе спал, укутавшись безветрием ночи.
Тишина царила и в доме. Ни незваных гостей, ни призраков.
Агнес выбралась из постели, подошла к комнате сына. Он заснул сидя, с книгой в руках. Она осторожно высвободила «Звездного зверя» из его ручонок и, прежде чем закрыть книгу и положить ее на ночной столик, вложила клапан суперобложки между страницами, на которых он остановился.
Когда Агнес поправляла подушки и укрывала Барти одеялом, тот наполовину проснулся и забормотал о том, что полиция собирается застрелить бедного Ламмокса, который и не хотел причинять столько вреда, но его напугали выстрелы, а если ты весишь шесть тонн, у тебя восемь ног и вокруг мало свободного места, обязательно что-то да заденешь.
— Не волнуйся, — прошептала Агнес. — Ничего плохого с Ламмоксом не случится.
Он закрыл глаза и вроде бы заснул, но, когда она выключила свет, прошептал:
— У тебя опять нимб.
Утром, приняв душ и одевшись, Агнес спустилась вниз и нашла Барти за кухонным столом. Он ел овсяные хлопья, залитые молоком, не отрываясь от книги. Позавтракав, вернулся в свою комнату, читая на ходу.
К ленчу закончил книгу и, переполненный впечатлениями, все время забывал о том, что надо есть. Когда мать напоминала ему о полной тарелке, он начинал рассказывать ей об удивительных приключениях Джона Томаса Стюарта с Ламмоксом. Она слушала его, и ей казалось, что написанное Хайнлайном не научная фантастика, а чистая правда.
Потом Барти устроился в одном из больших кресел в гостиной и принялся перечитывать книгу заново. Впервые в жизни он перечитывал роман… и к полуночи вновь перевернул последнюю страницу.
На следующий день, в среду, 27 декабря, Агнес отвезла его в библиотеку, где он взял две рекомендованные библиотекарем книги Хайнлайна: «Красную планету» и «Космическое семейство Стоунов». Судя по его энтузиазму по дороге домой, детективы оказались легким увлечением, тогда как фантастика стала истинной любовью.
Агнес с нескрываемым удовольствием наблюдала за сыном. Благодаря Барти она видела, каким могло бы быть ее детство, если бы не отец. Иногда, слушая рассказы Барти о приключениях Стоунов или тайнах Марса, Агнес чувствовала: где-то, пусть на самую малость, она остается ребенком и ни человеческая жестокость, ни время не в силах лишить ее свойственного только детям чистого восхищения жизнью.
В четверг, в четвертом часу дня, Барти в тревоге прибежал на кухню, где Агнес пекла пироги с пахтой и изюмом. Держа «Красную планету», открытую на страницах 104 и 105, Барти с горечью пожаловался на то, что в библиотеке оказался дефектный экземпляр.
— На странице какие-то зигзаги, буквы перекошены, совершенно невозможно разобрать слова. Можем мы купить такую же книгу? Поехать и купить прямо сейчас?
Вытерев вымазанные в муке руки, Агнес взяла книгу из рук мальчика, посмотрела и не нашла никаких дефектов. Пролистнула несколько страниц назад, потом вперед, но везде увидела лишь четкие, ровные строчки.
— Покажи мне эти зигзаги, сладенький.
Мальчик не ответил сразу, и Агнес, вскинув глаза с «Красной планеты» на сына, увидела, что он как-то странно смотрит на нее. Прищурился, словно в изумлении, потом выдавил из себя: «Эти зигзаги перепрыгнули со страницы на твое лицо».
Смутная тревога, от которой она проснулась в ночь на вторник, время от времени возвращалась и в последующие два дня. И теперь у нее перехватило дыхание и сжало грудь: она поняла, что на то есть причина.
Барти отвернулся от нее, оглядел кухню.
— Ага. Зигзаги у меня в глазах.
Агнес вспомнились нимбы и радуги, от которых вдруг повеяло чем-то зловещим.
Она опустилась перед мальчиком на одно колено, положила руки ему на плечи.
— Дай-ка мне взглянуть. Он прищурился.
— Раскрой глаза пошире. Он раскрыл.
Те же сапфиры и изумруды, окруженные белоснежными белками, с черными зрачками посередине. Прекрасные своей загадочностью глаза, по ее разумению, такие же, как прежде.
Она могла списать эти зигзаги на перенапряжение глаз: слишком уж много Барти прочитал за последние дни. Она могла закапать ему в глаза капли, могла попросить отложить книгу и поиграть во дворе. Могла напомнить себе, что не относится к тем матерям, которые каждый чих ребенка принимают за пневмонию, а за каждой головной болью подозревают опухоль мозга.
Вместо этого, стараясь не показать Барти своей озабоченности, она велела ему взять из стенного шкафа пиджак, надела жакет и, оставив недоделанные пироги на столе, повезла его к врачу, потому что жила только ради него, потому что он был ее радостью и надеждой, единственной ниточкой, связывающей с погибшим мужем.
Доктору Джошуа Нанну только исполнилось сорок восемь, но Агнес он показался стариком, когда она появилась у него в первый раз, более десяти лет тому назад, после смерти отца. Его волосы поседели еще до того, как он разменял четвертый десяток. Каждую свободную минутку он или собственноручно драил, красил, полировал, чинил свою двадцатифутовую яхту, «Лодка Гиппократа», или бороздил на ней воды Брайт-Бэй: ловил рыбу с таким азартом, словно от величины улова зависело спасение души. От ветра, соленого воздуха и солнца его кожа продубилась, лицо загорело дочерна, а в уголках глаз собрались морщинки, свойственные более пожилым людям. С тем же усердием Джошуа заботился о сохранении круглого животика и второго подбородка, а с учетом очков в тонкой металлической оправе, галстука-бабочки, подтяжек и нашлепок на локтях пиджака он, похоже, сознательно создавал образ, внушающий пациенту максимум доверия. Той же цели служил и тщательно подбираемый гардероб.
Как обычно, с Барти у него сразу установился тесный контакт, разве что на этот раз Джошуа чуть больше шутил, то и дело вызывая у мальчика смех или улыбку, когда тот читал буквы таблицы Снеллена, предназначенной для определения остроты зрения. Потом он потушил свет в смотровой комнате, чтобы исследовать глаза на офтальмометре[204] и офтальмоскопе[205].
Агнес, устроившейся на стуле в углу, показалось, что на это достаточно быстрое исследование у Джошуа ушло очень уж много времени. Так что тревога, не отпускавшая ее ни на секунду, только усилилась.
Закончив, Джошуа извинился и прошел в свой кабинет, оставив их в смотровой комнате. Вернувшись через пять минут, отправил Барти в приемную, где у регистратора всегда была наготове коробка с лимонными и апельсиновыми дольками.
— На некоторых выдавлена первая буква твоего имени, Бартоломью.
Искажения поля зрения, мешающие читать, в остальном не причиняли Барти никаких беспокойств. Так что дорогу в приемную он нашел без труда.
Как только за ним закрылась дверь, врач повернулся к Агнес.
— Я хочу, чтобы вы показали Барти специалисту в Ньюпорт-Бич. Франклину Чену. Он — прекрасный офтальмолог и офтальмологический хирург. В нашем городе с ним никто не сравнится.
Агнес сцепила пальцы с такой силой, что заболели мышцы предплечий.
— А в чем дело?
— Я не офтальмолог.
— Но вы что-то заподозрили.
— Я не хочу тревожить вас понапрасну…
— Пожалуйста, подготовьте меня. Джошуа кивнул.
— Пересядьте сюда.
Она села за столик, Джошуа опустился напротив. Прежде чем Агнес успела вновь переплести пальцы, взял ее руки в свои, загорелые, мозолистые.
— В правом зрачке Барти есть белое пятнышко… которое, я думаю, указывает на появление новообразования. Искажения зрения остаются, даже когда он закрывает правый глаз. Это означает, что с левым тоже что-то не так, хотя я не нашел в нем никаких отклонений от нормы. У доктора Чена завтрашний день полностью расписан, но он сделал мне одолжение, согласился принять Барти утром, до первого пациента. Так что выехать вам придется рано.
Ньюпорт-Бич находился в часе езды к северу от Брайт-Бич.
— И приготовьтесь к тому, что день будет долгим. Я практически уверен, что доктор Чен направит вас на консультацию к онкологу.
— Рак, — прошептала Агнес и тут же мысленно отругала себя за то, что произнесла это страшное слово вслух и тем самым дала опухоли право на существование.
— Мы этого еще не знаем, — покачал головой Джошуа. Но она знала.
Барти, веселый, как всегда, нисколько не волновался из-за проблем со зрением. Он ожидал, что все пройдет само собой, как насморк при простуде.
Куда больше его занимала «Красная планета», очень хотелось знать, что произошло после 103-й страницы. Когда они поехали к врачу, он взял книгу с собой, а на обратном пути, в машине, то и дело открывал ее, пытаясь читать, обходя «извилистые» места.
— Джим, Френк и Уиллис попали в беду.
Агнес приготовила ему вкусный обед: хот-доги с сыром, картофельные чипсы. Рутбир[206] вместо молока.
Она не собиралась откровенничать с Барти, говорить ему правду, которой добивалась от Джошуа Нанна, частично потому, что известие очень уж потрясло ее.
Но и привычная легкость разговора ей не давалась. Она чувствовала напряженность в собственном голосе и понимала, что рано или поздно мальчик догадается: что-то не так.
Она боялась, что ее страх окажется заразительным и, поддавшись ему, Барти не сможет в полную силу бороться с той гадостью, что завелась в его правом глазу.
Спас ее Роберт Хайнлайн. Пока Барти ел, она читала ему «Красную планету», начав со страницы 104. Ранее он поделился с Агнес самыми важными подробностями, так что она достаточно хорошо знала содержание предыдущих глав. И с головой ушла в роман, чтобы забыть свои тревоги.
Потом, бок о бок, они уселись в его комнате, с тарелкой шоколадных пирожных. И на весь вечер перенеслись с Земли в мир приключений, где дружба, верность, смелость и честь могли справиться с любой бедой.
После того как Агнес дочитала последние слова на последней странице, Барти, переполненный впечатлениями, принялся фантазировать о том, что еще могло бы произойти с персонажами книги, которые стали его друзьями. Он говорил без остановки, пока надевал пижаму, справлял малую нужду, чистил зубы, и Агнес даже засомневалась, а сможет ли он успокоиться и уснуть.
Конечно же, он успокоился. И, уснул быстрее, чем она ожидала.
С огромным трудом она заставила себя уйти из комнаты, оставить его наедине с той мерзостью, что тихонько росла у него в глазу. Ей хотелось пододвинуть кресло к кровати и оберегать сына всю ночь напролет.
Но она понимала, что Барти сразу поймет, сколь серьезна его болезнь, если утром, проснувшись, увидит ее рядом с собой.
Поэтому Агнес прошла в свою спальню, где, как и в многие вечера, обратилась за помощью к тому, кого почитала своей опорой, своим пастырем. Она просила милосердия, а если в милосердии будет отказано — мудрости, чтобы понять смысл страданий ее дорогого мальчика.
В канун Рождества, с буклетом грядущей выставки Целестины Уайт, Младший вернулся в свою квартиру, размышляя над таинствами, не имеющими никакого отношения к путеводным звездам и роженицам-девственницам.
За окнами зимняя ночь накрыла поблескивающий огнями город, а он сидел в гостиной со стаканом «Драй сэк» в одной руке и буклетом с фотографией Целестины Уайт в другой.
Он точно знал, что Серафима умерла в родах. Он видел негров, собравшихся на кладбище у ее могилы, в день похорон Наоми. Он слышал послание Макса Беллини, зафиксированное «ансафоном».
Так или иначе, будь Серафима жива, ей было бы только девятнадцать, маловато для выпускницы Академии художественного колледжа.
Потрясающее сходство между художницей и Серафимой, как и биографические факты, приведенные в буклете, указывали на то, что эти женщины — сестры.
Вот это и ставило Младшего в тупик. Насколько он помнил, за две недели лечебной физкультуры Серафима ни разу не упомянула о сестре.
Более того, как Младший ни напрягал память, он вообще не мог вспомнить, о чем говорила ему Серафима во время занятий, словно в те дни оглох на оба уха. Сохранились только визуальные и чувственные ощущения: красота ее лица, шелковистость кожи, упругость плоти под его умелыми руками.
Конечно, он пытался вспомнить и вечер страсти, который разделил с Серафимой почти четыре года тому назад в доме священника. Опять на ум не пришло ни единого сказанного ею слова, лишь совершенство ее обнаженного черного тела.
В доме священника Младший не увидел доказательств существования сестры. Ни семейных фото, ни фотографии с выпускного вечера средней школы. Разумеется, семья Уайт нисколько его не интересовала, все его внимание поглощала Серафима.
Кроме того, он относил себя к тем, кто устремлен в будущее, от прошлого старался избавиться с максимально возможной быстротой, а потому не старался сохранять какие-либо воспоминания. В отличие от большинства людей, его не прельщало сентиментальное бултыхание в ностальгии.
«Драй сэк», должно быть, помог ему вызвать из памяти не только обнаженное тело Серафимы, но и голос ее отца. С магнитофонной ленты. Под монотонный бубнеж преподобного Младший вжимал и вжимал в матрац его дочь.
Несмотря на необычную остроту ощущений, привносимую в любовные утехи черновым вариантом проповеди, который она распечатывала отцу, Младший не мог вспомнить ни одного слова преподобного, только тон и тембр голоса. Он не знал, кого надо винить за столь неприятную мысль, инстинкт, нервозность, а возможно, и просто херес, но теперь ему казалось, что из содержания проповеди он мог бы почерпнуть что-то крайне важное.
Он повертел буклет в руках, вновь взглянул на первую страницу. Заподозрил, что название выставки имеет какое-то отношение к ускользающей из памяти проповеди преподобного.
«Этот знаменательный день».
Младший произнес эти три слова вслух и вдруг понял, что они определенно прозвучали с магнитофонной ленты в тот вечер. Однако эта ниточка не потянула за собой клубок воспоминаний.
Представленные в блокноте полотна Целестины Уайт Младший нашел наивными, скучными, пресными до невозможности. Она уделяла особое внимание тому, что презирали настоящие художники: реалистичности деталей, красноречивости композиции, красоте, оптимизму, даже очарованию.
Искусством тут и не пахло. Потворство низким вкусам, какие-то иллюстрации, их бы вышивать на бархате, а не рисовать на холсте.
Проглядывая буклет, Младший чувствовал, что оптимальная реакция на «творения» этой художницы — пойти в ванную, сунуть два пальца в рот и блевануть. Но, учитывая некоторые особенности своего организма, понимал, что не может позволить себе столь выразительную критику.
Вернувшись на кухню, чтобы добавить в стакан хереса и льда, он поискал Уайт, Целестину в телефонном справочнике Сан-Франциско. Номер нашел, адрес — нет.
Подумал, а не позвонить ли, но не знал, что сказать, если она снимет трубку.
Не веря ни в предопределенность, ни в судьбу, ни во что бы то ни было, кроме себя самого и способности формировать свое будущее, Младший не мог не признать, что появление на его жизненном пути этой женщины в тот самый момент, когда невозможность найти Бартоломью, певунья-призрак и другие сверхъестественные явления просто сводили с ума, — событие неординарное. Удача наконец-то улыбнулась ему. От нее тянулась ниточка к Серафиме, а через Серафиму — к Бартоломью.
Документы об усыновлении, наверное, держались в секрете и от Целестины. Но, возможно, она что-то знала о судьбе незаконнорожденного сына сестры, чего не знал Младший. Какую-нибудь мелкую подробность, несущественную для нее, которая, однако, могла вывести его на след Бартоломью.
И он понимал, что должен проявить предельную осторожность. Ни в коем случае не торопить события. Все обдумать. Разработать стратегию. Он не имел права не использовать представившийся ему шанс на все сто процентов.
Вновь наполнив бокал, глядя на фотографию Серафимы, Младший вернулся в гостиную. Такая же красивая, как сестра, но, в отличие от бедняжки, живая, а потому открытая для любви. Ее знания могли помочь ему в розыске Бартоломью, но посвящать Целестину в свои планы он, естественно, не собирался. А параллельно у них мог завязаться легкий роман, даже более серьезные отношения.
Почему бы иронии судьбы не проявиться в том, что Целестина, тетя незаконнорожденного сына Серафимы, окажется той самой единственной, способной заполнить пустоту в сердце Младшего, которую он безуспешно искал все эти годы, не получая никакого удовольствия от беспорядочных и случайных связей. Маловероятно, конечно, учитывая убогость ее картин, но, возможно, с его помощью в ее творчестве произойдут качественные сдвиги. Его отличал широкий кругозор, к людям с другим цветом кожи он относился без предубеждения, так что все могло случиться после того, как он найдет и убьет ребенка.
Сексуальные воспоминания о вечере с Серафимой возбудили Младшего. К сожалению, рядом находилась только «Индустриальная женщина», а до того, чтобы совокупляться с металлом, он еще не дошел.
На Рождество Младшего пригласили на сатанинскую вечеринку, но идти туда он не собирался. Устраивали ее не настоящие сатанисты, это как раз было бы интересно, а молодые художники, сплошь атеисты, обожающие черный юмор.
Но теперь все-таки решил пойти, его увлекла перспектива встретить там женщину, более приятную на ощупь, чем скульптура Бэрола Пориферана.
Уже уходя, он сунул в карман пиджака буклет выставки «Этот знаменательный день». Хотелось послушать, что скажут молодые художники при виде лубочных картинок Целестины. Кроме того, Академия художественного колледжа считалась на Западном побережье ведущей, так что на вечеринке он мог встретить людей, которые лично знали Целестину и могли сообщить ему какие-нибудь важные подробности ее жизни.
Вечеринка ревела в просторном зале на третьем (и последнем) этаже реконструированного промышленного здания. Теперь в нем жила и работала группа художников, которые верили, что искусство, секс и политика — три составных части революции насилия.
Мощные динамики обрушивали на собравшихся музыку «Доре», «Джефферсон Эрплейн», «Мамас и папас», «Строуберри аларм клок», «Кантри Джо и фиш», «Лавинг спунфил», «Донован» (к сожалению), «Роллинг стоунз» (что раздражало) и «Битлз» (а вот это повергало в ярость). Мегатонны музыки отражались от кирпичных стен, металлические рамы вибрировали в такт барабанам, создавали ощущение обреченности, предрекали скорый Армагеддон, но обещали, что все пройдет очень даже весело.
Красное и белое вина показались Младшему дешевкой, поэтому он отдал предпочтение мексиканскому пиву и едва не за-торчал, надышавшись дымом от сигарет с марихуаной, которого хватило бы для того, чтобы закоптить не один десяток тонн свинины. Среди двухсот или трехсот участников вечеринки некоторые отдавали предпочтение ЛСД, другие героину, третьи ловили кайф от кокаина, но Младший не поддался ни одному из этих искушений. Самоконтроль и самосовершенствование играли в его жизни наиважнейшие роли. Саморазрушения он не признавал ни в каком виде.
Кроме того, он подметил, что многие наркоманы, словив кайф, становились больно уж говорливы, стремились рассказать о себе все, искали душевного успокоения через исповедь. Младший такого позволить себе не мог. Вызванные наркотиками откровения для него могли закончиться электрическим стулом или инъекцией яда, в зависимости от года и штата, где ему вдруг захотелось бы поплакаться у кого-либо на груди, поделиться сокровенным.
Мысли о груди пришли в голову Младшему не случайно: в зале тон задавали девушки, оставившие бюстгальтеры дома. Их наряд состоял из свитеров и мини-юбок, футболок и мини-юбок, обшитых шелком кожаных жилеток и джинсов, топиков, отделенных от мини-юбок полоской голого живота. В толпе хватало и мужчин, но Младший их не замечал.
Собственно, заинтересовал его только один мужчина, очень заинтересовал. Речь шла о Скленте, художнике без имени, с одной лишь фамилией или прозвищем, три картины которого украшали стены квартиры Младшего.
Художник, ростом в шесть футов и четыре дюйма и весом в двести пятьдесят фунтов, в жизни выглядел еще более опасным, чем на фотографиях. Младший решил, что ему чуть меньше тридцати лет. Прямые белые волосы, падающие на плечи. Мертвенно-бледная кожа. Глубоко посаженные глаза, серебряно-серые, как дождь, с чуть розоватым отливом, свойственным альбиносам, и холодным, будто у пантеры, хищным блеском. Жуткие шрамы на лице, ужасные красные рубцы на кистях, словно ему частенько приходилось голыми руками отбиваться от людей, вооруженных мечами.
Даже в самой удаленной от динамиков точке приходилось громко кричать, чтобы донести до собеседника что-либо глубоко интимное. Художник, который создал «В мозгу ребенка таится паразит обреченности, версия 6», обладал мощным и резким, под стать своему таланту голосом.
Склент доказал, что он злобен, подозрителен, капризен, но при этом обладает незаурядным интеллектом. Прекрасный оратор, он насквозь видел человеческую сущность, потрясающе разбирался в искусстве, выдвигал революционные философские идеи. Позже, за исключением высказываний о призраках, Младший не мог вспомнить ни единого слова, произнесенного Склентом, но осталось ощущение, что каждое из них следовало высечь в камне в назидание потомкам.
Призраки. Склент был атеистом, однако верил в призраков. Вот как все выходило: небес, ада, бога не существовало в природе, но человеческие существа накапливали в теле столько энергии, что она оставалась после того, как тело отживало свое. «Мы — самые упрямые, эгоистичные, жадные, злобные, жестокие, психопатизированные существа во Вселенной, — объяснял Склент, — и некоторые из нас просто отказываются умирать. Мы слишком уверены в себе, чтобы умереть. Призрак — это сгусток энергии, который частенько жмется к знакомым ему когда-то местам и людям, отсюда привидения в домах, бедолаги, которых мучают их давно умершие жены, и все такое. А иногда сгусток энергии цепляется к эмбриону, в тот самый момент, когда накачивают какую-то шлюху, и мы имеем реинкарнацию. Для всего этого бог совершенно не нужен. Так уж все устроено. Жизнь и жизнь после смерти существуют одновременно, здесь и сейчас, и мы — всего лишь стадо грязных, паршивых мартышек, копошащихся в бесконечном нагромождении бочек».
За два года, прошедших после того, как в чизбургере обнаружился четвертак, Младший пытался найти философское обоснование случившемуся, не противоречащее истинам, которые он почерпнул из книг Цезаря Зедда, и не требующее наличия высшего существа. И теперь он его получил. Совершенно неожиданно. В завершенном виде. С мартышками и бочками он, конечно, чего-то и недопонял, зато остальное уяснил полностью, и спокойствие разлилось по его мятущейся душе.
Младший с удовольствием продолжил бы разговор о призраках, но и другим участникам вечеринки хотелось пообщаться с великим человеком. Расставаясь, Младший решил позабавить художника, вытащил из кармана буклет выставки «Этот знаменательный день» и игриво спросил, что тот думает о картинах Целестины Уайт.
Про Склента говорили, что он никогда не смеется, какой бы хорошей ни была шутка. Вот и тут он нахмурился, вернул буклет Младшему и рыкнул: «Застрели суку!»
Полагая, что слова Склента — забавная гипербола, Младший рассмеялся, но практически бесцветные глаза художника превратились в щелочки, и смех застрял в горле Младшего.
— Что ж, может, все так и обернется, — сказал он, с тем чтобы Склент числил его на своей стороне, и тут же пожалел, поскольку произнес эти слова при свидетелях.
Используя буклет как палочку-выручалочку, Младший кружил по залу, выискивая тех, кто учился в Академии художественного колледжа и знал Целестину Уайт. Ее картины воспринимали негативно, часто поднимали на смех, но убивать ее больше никто не предлагал.
В конце концов он наткнулся на блондинку без бюстгальтера, в блестящих белых пластиковых сапожках, мини-юбке и ярко-розовой футболке с портретом Альберта Эйнштейна на груди.
— Конечно, я ее знаю, — прочирикала блондинка. — Учились вместе. Она девушка милая, но уж очень занудная, особенно для афроамериканки. Я хочу сказать, зануд среди них нет… я права?
— Да, может, за исключением Алфалфы.
— Кого? — прокричала она, хотя они сидели бок о бок на маленькой, обитой черной кожей банкетке.
— Из старого телесериала, — Младший еще больше возвысил голос. — «Маленькие сорванцы».
— Я не люблю ничего старого. А вот Уайт старое обожала: людей, дома, все такое. Словно не понимала, что она — молодая. Ее хочется схватить, тряхнуть, сказать: «Эй, давай шевелись, время не ждет!»
— Прошлое — это прошлое.
— Это что? — прокричала блондинка.
— Прошлое!
— Истину глаголешь.
— Но моей жене нравился сериал «Маленькие сорванцы».
— Ты женат?
— Она умерла.
— Такая молодая?
— Рак, — ответил он, потому что такая смерть вызывала больше сочувствия и меньше подозрений по сравнению с падением с пожарной вышки.
В утешение она положила руку ему на бедро.
— Это были трудные годы. Потерять ее… потом выбраться из Вьетнама живым, — продолжал Младший.
У блондинки округлились глаза.
— Ты там был?
В глазах блондинки сверкнули слезы.
— Часть моей левой стопы осталась в тамошних горах, когда мы возвращались из рейда.
— О, бедный ты мой. Это ужасно. Как же я ненавижу войну.
Блондинка льнула к нему, как и десяток других женщин, положивших на него глаз на вечеринке, но Младший старался не только соблазнять, но и собирать информацию. Он накрыл своей руку блондинки, поглаживающей его бедро.
— В Наме я познакомился с ее братом. Потом меня ранили, увезли в Америку, связь оборвалась. Хотелось бы его найти.
— С чьим братом? — в недоумении переспросила блондинка.
— Целестины Уайт.
— У нее есть брат?
— Отличный парень. У тебя есть ее адрес? Может, она подскажет мне, где его найти.
— Я не очень хорошо ее знала. На вечеринках она бывала редко… особенно после появления ребенка.
— Так она замужем. — Младший решил, что, может, оно и к лучшему, если Целестина не заполнит пустоты в его сердце.
— Возможно. Я давно ее не видела.
— Да нет, я про ребенка.
— А, он не ее — сестры. Но потом сестра умерла.
— Да, я знаю. Но…
— Вот Целестина его и взяла.
— Его?
— Младенца. Ребенка.
О соблазнении Младший забыл напрочь.
— И она… что? Усыновила ребенка сестры?
— Странно, не так ли?
— Маленького мальчика по имени Бартоломью?
— Я никогда его не видела.
— Но его звали Бартоломью?
— Насколько мне известно — Пупси-Тутси.
— Что?
— Я же говорю, понятия не имею. — Она убрала руку с его бедра. — И сколько можно говорить о Целестине?
— Извини. — Младший поднялся.
Ушел с вечеринки, постоял на улице, медленно, глубоко вдыхая чистый ночной воздух, очищая легкие от дыма марихуаны, разом протрезвев от выпитого пива. Он весь заледенел, и отнюдь не из-за холодной ночи.
Он не мог поверить, чтобы документы об усыновлении хранились за семью печатями, если ребенок оставался в семье, у родной сестры матери.
Объяснений напрашивалось два. Первое: бюрократы свято соблюдали правила, даже бессмысленные. Второе: Самый Уродливый Частный Детектив на Свете, Нолли Вульфстэн, проявил полную некомпетентность.
Какое из объяснений больше соответствовало действительности, Младшего не волновало. Главное заключалось в другом: охота на Бартоломью приближалась к логическому завершению.
В среду, 27 декабря, Младший встретился с Гугли, специалистом по поддельным документам, в кинотеатре, на дневном просмотре «Бонни и Клайда».
Следуя полученным по телефону инструкциям, Младший купил в буфете большую коробку печенья с изюмом и поменье — с шоколадными конфетами. Он бы предпочел встретиться на «Докторе Дулитле» или «Выпускнике». Но Гугли, такой же параноик, как лабораторная крыса, на которой всю ее жизнь проводили эксперименты с электрошоком, настоял на гангстерском фильме.
И хотя Младший исповедовал моральный релятивизм и автономию личности, с каждой новой сценой насилия отвращение к фильму нарастало, и он уже закрывал глаза, чтобы не видеть столько крови. Ему пришлось выдержать девяносто минут этого кошмара, прежде чем Гугли плюхнулся на соседнее сиденье.
Его скошенные к носу глаза поблескивали отраженным светом экрана. Он облизал толстые губы, кадык заходил вверх-вниз.
— Неплохо кончить в эту Фэй Данауэй, а?
Младший посмотрел на него с нескрываемой неприязнью.
Гугли, однако, не расшифровал взгляда Младшего. Пошевелил бровями, показывая тем самым, что они по одну сторону баррикады, двинул Младшего локтем.
Дневной сеанс почтили своим вниманием лишь несколько зрителей. Все они сидели далеко от них, так что Гугли и Младший открыто обменялись конвертами из плотной бумаги: пять на шесть дюймов получил Гугли, девять на двенадцать — Младший.
Гугли вытащил из конверта толстую пачку сотенных, просмотрел купюры в мерцающем свете.
— Я ухожу сейчас, ты — когда закончится фильм.
— Почему бы не уйти мне, а вам — подождать?
— Потому что, если попытаешься уйти, я воткну тебе в глаз шило.
— Я только задал вопрос. — Младший отпрянул.
— И, слушай, не вздумай уходить сразу за мной. За тобой следит мой человек, он влепит тебе пулю в задницу.
— Дело в том, что меня тошнит от этого фильма.
— Ты чокнутый. Это же классика. Слушай, печенье есть будешь?
— Я же по телефону сказал вам, что не люблю изюм.
— Давай сюда.
Младший отдал коробку с печеньем, и Гугли покинул зал, унося и сладкое, и деньги.
Замедленный балет смерти, когда Бонни и Клайда нашпиговывали пулями, стал самым мерзким эпизодом фильма, который слышал Младший. Не увидел ни кадра, потому что плотно закрыл глаза.
Девятью днями раньше, следуя указаниям Гугли, Младший арендовал абонентные ящики в двух компаниях по получению почты, один для Джона Пинчбека, второй — для Ричарда Гаммонера, потом сообщил эти имена и фамилии Гугли. Для них последний и подготовил пакет документов.
В четверг, 28 декабря, используя поддельные водительские удостоверения и карточки социального обеспечения, Младший открыл сберегательные счета и арендовал две банковские ячейки для Пинчбека и Гаммонера в разных банках, с которыми ранее не имел дела. В качестве адресов он указал арендованные абонентные ящики.
На каждый из счетов Младший положил по пятьсот долларов. По двадцать тысяч, новенькими хрустящими банкнотами, легли в банковские ячейки.
Для Гаммонера, так же как и для Пинчбека, Младший получил от Гугли следующие документы: водительское удостоверение, действительно зарегистрированное в Калифорнийском отделе транспортных средств, а потому к нему не смог бы придраться ни один коп, оформленную по всем правилам карточку социального обеспечения, свидетельство о рождении, запись о выдаче которого имелась в архиве отдела регистрации соответствующего округа, и настоящий, действующий паспорт.
Поддельные водительские удостоверения Младший носил в бумажнике вместе с настоящим, выданным на его имя. Все остальные документы положил к двадцати тысячам долларов в банковские ячейки, арендованные, соответственно, Пинчбеком и Гаммонером.
Он также открыл Гаммонеру счет в банке Большого Кайманового острова, а Пинчбеку — в швейцарском банке.
В тот вечер он чувствовал себя настоящим искателем приключений. И отпраздновал это событие тремя бокалами превосходного «Бордо» и телячьей вырезкой в элегантном баре отеля, в котором обедал по приезде в Сан-Франциско три года тому назад.
Зал ничуточки не изменился. Даже пианист остался прежний, разве что сменил смокинг и цветок в петлице.
Несколько красивых женщин сидели в баре в одиночестве, что указывало на разительные подвижки, происшедшие в обществе за последние три года. Младший чувствовал на себе их горячие взгляды, знал, чего им хочется, понимал, что любая с радостью ляжет под него.
Но теперь в нем нарастало напряжение иного рода, отличное от того, которое он снимал с помощью женщин. Это напряжение придавало сил, приятно щекотало нервы, ему хотелось, чтобы оно копилось и копилось, чтобы разрядиться вечером того дня, когда откроется выставка Целестины Уайт, 12 января. Это напряжение он мог снять не совокуплением с женщиной, но лишь убийством Бартоломью, и он рассчитывал, что острота ощущений даст оргазму сто очков вперед.
Он думал о том, чтобы выследить Целестину и, соответственно, отродье Серафимы, до открытия выставки. Адрес могли дать в отделе выпускников колледжа. Наверняка он мог бы получить его от галерейщиков или других художников.
Однако после убийства Бартоломью кто-нибудь мог вспомнить о человеке, который интересовался его матерью, Целестиной. Младший не мог пожаловаться на внешность, он производил на людей, особенно на женщин, неотразимое впечатление. Следовательно, рано или поздно копы постучались бы в его дверь.
Разумеется, он имел наготове документы Пинчбека и Гаммонера, две запасные позиции. Но использовать их не хотелось. Младшему нравилось жить на Русском холме.
Он уже расплачивался за обед и обдумывал размер чаевых, когда пианист заиграл «Кто-то поглядывает на меня». И хотя он весь вечер ждал этой мелодии, с первых же нот его передернуло.
Как и в первый вечер в Сан-Франциско, и в два последующих, он вновь сказал себе, что эта мелодия входила в репертуар пианиста. Искать объяснение в сверхъестественном не имело смысла.
Однако, когда он подписывал чек, рука заметно дрожала.
Последний раз Младший сталкивался с паранормальным событием в предрассветные часы 18 октября, когда певунья-призрак выдернула его из кошмара, наполненного червями и тараканами. Тогда, криком требуя, чтобы она замолчала, он перебудил соседей.
Но и теперь ненавистная музыка нервировала его. Возникла и не отпускала мысль: приди он домой один, фантом, то ли призрак мстительной Виктории Бресслер, то ли кого-то еще, обязательно навестит его. Так что ему требовалась компания.
Потрясающе красивая женщина, в одиночестве скучающая у стойки бара, пробудила в нем желание. Блестящие черные волосы, крылья ночи, слетевшие с неба. Смуглая, шелковистая кожа. Глаза как бездонные озера, поблескивающие отражением вечности и звезд.
Bay. Она настраивала его на поэтический лад.
Завораживала и элегантность. Розовый костюм от Шанель, юбка до колена, нитка жемчуга на шее. Она даже носила бюстгальтер. В этот век эротического раскрепощения притворная скромность возбуждала намного сильнее.
Усевшись на свободный стул рядом с красоткой, Младший предложил угостить ее выпивкой. Она согласилась.
Рене Виви говорила с мягким южным акцентом. Избегала откровенного кокетства, не навязывала своего мнения, хотя чувствовалось, что она образованна и начитана, не стремилась монополизировать разговор, короче, была отличной собеседницей.
Младший прикинул, что ей чуть больше тридцати, то есть она старше его лет на шесть, но его это нисколько не смущало. К более старшим по возрасту, как и к людям другого цвета кожи или национальности, он относился без предубеждения.
Если дело касалось любовных утех или убийства, он никогда не руководствовался расистскими принципами. Шутка, которой он ни с кем не мог поделиться. Но правда.
Младший задался вопросом, а каково будет трахнуть Рене, а потом убить ее. Однажды он уже убил безо всякой на то причины. Одного из ненавистных ему Бартоломью. Проссера в Терра-Линде. Мужчину. В том случае эротический элемент отсутствовал напрочь. Его ожидали новые ощущения.
Каин Младший, конечно же, не был сексуальным маньяком, его не толкали на убийство бушующие в нем, не поддающиеся контролю страсти. Одна ночь секса и убийства, первая и последняя, не требовала серьезного самоанализа и переоценки личностных особенностей.
Две указывали бы на опасную тенденцию. Три — не заслуживали оправдания. Но одна — не более чем эксперимент. Познавательный эксперимент.
Любой истинный искатель приключений его бы понял.
Когда Рене, не подозревая о грядущем, упомянула, что унаследовала приличное состояние, Младший решил, что выдуманным богатством она хочет крепче привязать его к себе. Но когда они поднялись к ней, роскошь обстановки подсказала, что он имеет дело не с продавщицей, воображающей себя богатой наследницей.
Чтобы попасть в ее апартаменты, им не пришлось ни ехать на автомобиле, ни идти пешком, потому что жила она в отеле, где он обедал: три верхних этажа занимали квартиры.
Переступив порог, он словно перенесся в другое столетие и на другой континент — в Европу времен Людовика Четырнадцатого. Огромные комнаты, высоченные потолки, царство барокко: золоченая лепнина, музейные шкафы, стулья, столы, массивные зеркала, комоды.
Младший понял, что убивать Рене в эту самую ночь, мягко говоря, непрактично. Сначала надо на ней жениться, какое-то время наслаждаться ее компанией, а потом устроить несчастный случай или самоубийство и утешиться если не всем, то немалой долей ее состояния.
Он убьет не для того, чтобы пощекотать себе нервы, теперь, при здравом размышлении, Младший понимал, что уже перерос эти ребячества, пусть и приобрел бы в процессе какой-никакой новый жизненный опыт. Для убийства у него будет веская причина.
За последние годы он убедился, что паршивые несколько миллионов могут купить куда больше свободы, чем он рассчитывал, сталкивая Наоми с пожарной вышки. Настоящее богатство, пятьдесят или сто миллионов, могло не только расширить горизонты свободы, не только придать новый импульс самосовершенствованию, но и принести власть.
Перспектива обретения власти интриговала Младшего.
Он нисколько не сомневался в том, что сможет убедить Рене выйти за него замуж, несмотря на все ее богатства и утонченность. Он подчинял женщин своим желаниям с той же легкостью, с какой Склент переносил на холст свое видение мира, а Рот Грискин отливал из бронзы шедевры.
И действительно, еще до того, как Рене опробовала машину любви Каина Младшего, до того, как испытала на себе, что в сравнении с ним остальные мужчины вовсе и не мужчины, она так разгорячилась, что Младшему хотелось вылить на нее бутылку шампанского, чтобы спонтанное самовозгорание не уничтожило костюмчик от Шанель.
В гостиной, у огромного центрального окна, из которого открывался великолепный вид на город, стоял большой золоченый диван, обитый дорогой декоративной тканью. Вот на этот диван и увлекла Младшего Рене, чтобы именно здесь он одержал над ней решительную победу.
Она с жадностью впилась в его губы, ее гибкое тело излучало вулканический жар, и, когда рука Младшего скользнула ей под юбку, думал он исключительно о сексе, богатстве и власти. Пока не обнаружил, что имеет дело не с наследницей, а с наследником, чьи половые органы смотрелись бы куда уместнее в боксерских трусах, чем в шелковом женском белье.
В диком ужасе он отпрянул от Рене. Потрясенный, оскорбленный, униженный, вскочил с дивана, отплевываясь, вытирая рот, матерясь.
К его полному изумлению, Рене потянулась к нему, томно и соблазнительно, пытаясь успокоить, вновь привлечь в объятия.
Младшему хотелось ее убить. Убить его. Кем бы ни была эта тварь. Но он чувствовал, что Рене лучше его владеет приемами рукопашного боя, и не мог заранее просчитать, чем закончится схватка.
Когда Рене поняла, что ее отвергли окончательно и бесповоротно, она, он, оно… превратилась из воспитанной южной леди в злобную, брызжущую ядом рептилию. Глаза яростно заблестели, губы разошлись в зверином оскале, а поток ругательств, который обрушился на Младшего, расширил его лексикон лучше всех самоучителей.
— Слушай сюда, красавчик, ты знал, кто я, с того самого момента, как предложил мне выпить. Ты знал, ты меня хотел, а когда мы подошли к главному, струсил. Струсил, красавчик, а желание-то у тебя осталось.
Пятясь, стараясь поскорее добраться до прихожей и входной двери, боясь, что она, как коршун на мышь, набросится на него, если он споткнется о стул и упадет, Младший отрицал ее обвинения.
— Ты чокнутая. Откуда я мог это знать? Посмотри на себя. Как я мог это узнать?
— У меня характерный мужской кадык, не так ли? — выкрикнула Рене.
Да, кадык у нее был, но не такой уж большой в сравнении, к примеру, с Гугли, да и кто, глядя на женщину, обращает внимание на кадык.
— А как насчет моих рук, красавчик, как насчет моих рук? — прорычала она.
Более женственных рук видеть ему не доводилось. Тонкие, изящные, красивые, куда лучше, чем у Наоми. Он просто не понимал, о чем она говорит.
Рискнув жизнью, он повернулся к ней спиной и побежал. А она, чего он совсем не ожидал, позволила ему беспрепятственно покинуть квартиру.
Дома он полоскал рот, пока не извел половину флакона мятного зубного эликсира. Потом принял самый долгий душ в своей жизни и извел вторую половину флакона.
Выбросил галстук, потому что в лифте, спускаясь из пент-хауза Рене, и по пути домой вытирал об него язык. А подумав, выбросил все, в чем был в этот день, включая туфли.
Поклялся себе, что напрочь забудет об этом инциденте. В бестселлере Цезаря Зедда «Как не позволить прошлому взять верх» автор предложил несколько способов, как полностью вытравить из памяти воспоминания о событиях, которые могут вызвать психологическую травму, боль или всего лишь раздражение. Младший улегся в кровать с этой книгой и коньячным бокалом, наполненным чуть ли не до краев.
Встреча с Рене Виви стала для него важным уроком. Он понял, что многое в этой жизни нельзя принимать за чистую монету. И то, что видишь, на поверку оказывается совсем иным. Младший, однако, с радостью обошелся бы без этого урока. Он стоил ему самых унизительных воспоминаний, которые могли еще долго преследовать его.
Но совместные усилия Цезаря Зедда и «Реми Мартина» привели к тому, что Младший таки погрузился в глубины сна, успокаивая себя мыслью о том, что день 29 декабря будет лучше, чем 28 декабря.
И ошибся.
В последнюю пятницу каждого месяца, в солнце и в дождь, Младший совершал обход шести галерей, своих любимых, заходил в каждую, беседовал с галерейщиками, в час дня прерываясь на ленч в отеле «Святой Франциск». Для него обход этот превратился в традицию, и всякий раз к концу дня он приходил в превосходнейшее настроение.
В пятницу 29 декабря погода выдалась как на заказ. Прохладный — не холодный воздух, редкие облачка, разбросанные по синему небу. И улицы не напоминали растревоженный улей, как частенько случалось. Жители Сан-Франциско, вообще по натуре приветливые, все еще пребывали в праздничном настроении, а потому улыбались по поводу и без оного.
После отменного ленча Младший побывал в четвертой по списку галерее и неспешным шагом направлялся к пятой. Поначалу он и не понял, откуда взялись четвертаки. Прежде чем он успел сообразить, что к чему, первые три монеты одна за другой ударили в щеку. Отпрянув, он посмотрел вниз и увидел, как они прыгают по тротуару.
Плюх, плюх, плюх! Еще три четвертака отлетели от левой половины головы: виска, щеки, челюсти.
Когда и эти монеты запрыгали по тротуару, Младший наконец-то обнаружил их источник: монеты вылетали из вертикальной прорези автомата по продаже газет. Одна угодила Младшему в нос, вторая — в зубы.
Автомат, один из четырех, стоявших рядком, продавал не обычные газеты, стоимостью в десять центов, а богато иллюстрированный таблоид, предназначенный для мужчин и женщин, отрицающих постоянство в сексе и часто меняющих партнеров.
Сердце в груди Младшего ухало, как выстрелы из миномета. Он отступил назад и вбок, уходя с линии огня автомата.
Тут же, словно один из четвертаков угодил в ухо и включил запрятанный в голове магнитофон, в голове Младшего зазвучали слова Ванадия, произнесенные им в больничной палате в ночь после гибели Наоми: «Когда ты перерезал струну Наоми, ты положил конец воздействию ее музыки на жизни остальных и на будущее…»
Второй автомат, продававший столь же иллюстрированный журнал для геев, выстрелил четвертаком, который угодил Младшему в лоб. Следующий отскочил от переносицы.
«…Ты внес диссонанс, который будет слышен, пусть и слабо, во всех концах Вселенной…»
Если бы Младшего по грудь погрузили в бетонный раствор, он бы обладал куда большей мобильностью, чем в тот момент перед газетными автоматами. Ног он просто не чувствовал.
Не в силах бежать, он поднял руки, скрестив их перед лицом, хотя попадания монет практически не причиняли боли. Теперь четвертаки отлетали от пальцев, ладоней, запястий.
«…Этот диссонанс вызовет множество других вибраций, часть которых вернется к тебе…»
Торговые автоматы конструировались с тем, чтобы принимать четвертаки, а не швыряться ими. Они не выдавали сдачу. Исходя из логики и здравого смысла, такого обстрела просто не могло быть.
«…Какие-то ты мог предугадать, какие-то — нет…»
Два подростка и пожилая женщина ползали по тротуару, подбирая сыплющиеся из автоматов монеты. Некоторые проскальзывали у них между пальцами и скатывались в ливневую канаву.
«…Я — самая худшая из тех вибраций, которые ты предугадать не мог…»
Помимо этих стервятников, рядом был кто-то еще, невидимый глазу, но засекаемый другими органами чувств. Ледяной холод, которым веяло от этого монстра, пробирал Младшего до костей: упрямый, злобный, одержимый призрак Томаса Ванадия не пожелал оставаться в доме, где умер коп-маньяк, не пожелал вселяться в какой-нибудь эмбрион, чтобы начать новую жизнь. Нет, он преследовал своего подозреваемого даже после смерти, перефразируя Склента, прыгая, как невидимая, грязная, вонючая мартышка по залитой солнечным светом улице Сан-Франциско.
«…Я — самая худшая из тех вибраций, которые ты предугадать не мог…»
Один из сборщиков монет ткнулся в Младшего, выведя его из ступора, но, едва он вышел из-под прицела второго автомата, четвертаки полетели из третьего.
«…Я — самая худшая из тех вибраций, которые ты предугадать не мог… Я — худшая… Я — худшая…»
Под звон монет, вылетающих из бездонных призрачных карманов копа-маньяка, Младший позорно бежал.
В свете свечей глаза Кэтлин отливали янтарем. На столе стояли запотевшие стаканы с мартини. За окном лежала легендарная бухта, более темная и холодная, чем глаза Кэтлин, но не превосходящая их по глубине.
Нолли, рассказывавший о проделанной за день работе, подождал, пока официант поставит на стол тарелки с закуской: пирожки с мясом краба под горчичным соусом.
— Нолли, миссис Вульфстэн, приятного аппетита.
Нолли продолжил, лишь прожевав несколько кусочков мяса в тонкой корочке теста. Вкуснотища!
Кэтлин с улыбкой наблюдала за ним, понимая, что ее очевидное нетерпение он смакует не меньше, чем пирожок.
Из примыкающего бара в ресторан залетала музыка, там играл пианист, мягко и ненавязчиво.
— Так он и стоял, закрыв лицо руками, четвертаки отскакивали от него, и их тут же подбирали эти парнишки и старуха.
Кэтлин широко улыбнулась:
— Значит, устройство сработало. Нолли кивнул:
— Джимми Механик отработал свои деньги сполна. Автоматы, которые выплевывали монеты, вместо того чтобы глотать их, перенастроил Джимми Ганниколт, которого все называли не иначе как Джимми Механик. Специализировался он на электронном наблюдении, встраивал камеры и микрофоны в самые, казалось бы, неподходящие для этого предметы, но при необходимости мог решить практически любую задачу, связанную с модернизацией уже существующих или созданием новых механизмов.
— Пара четвертаков ударила ему по зубам.
— Я одобряю любые действия, прибавляющие работы дантистам, — с очень серьезным видом изрекла Кэтлин.
— Если бы я смог описать его лицо! Снеговик никогда не был таким белым. Машина наблюдения стояла тут же, в двух шагах к югу от торговых автоматов…
— Вы сидели прямо на сцене.
— Зрелище было таким захватывающим, что за эти места следовало брать плату. Когда третий автомат начал швыряться четвертаками, он рванул как ошпаренный. — Нолли рассмеялся, вспомнив, как улепетывал Младший.
— Это тебе не слежка за неверным мужем, так?
— Ты бы это видела, Кэтлин. Он распихивал людей, отталкивал. Джимми и я наблюдали за ним, пока он не повернул за угол. В трех длинных кварталах от нас, и все вверх по склону холма. Холм этот сбил бы дыхание даже у олимпийского чемпиона, но он так и не сбавил скорости.
— За ним же гнался призрак.
— Я думаю, он в этом не сомневался.
— Какая-то фантасмагория, — Кэтлин покачала головой.
— Как только Каин скрылся из виду, мы убрали модифицированные автоматы и поставили на их место настоящие. Люди еще собирали четвертаки, когда мы с этим покончили. И, поверишь ли, они пожелали узнать, где находится камера.
— Они…
— Да, подумали, что мы из программы «Откровенная камера»[207]. Тогда Джимми указал на микроавтобус «Юнайтед парсел»[208], припаркованный на другой стороне улицы, и заверил их, что камера там.
Кэтлин даже захлопала в ладоши от удовольствия.
— Пока мы не отъехали, люди махали руками водителю микроавтобуса. Тот поначалу смутился, не понимая, с чего к нему такое внимание, потом замахал в ответ.
Нолли обожал ее смех, такой музыкальный и очень женственный. Он зачастую дурачился только для того, чтобы услышать смех Кэтлин.
Тарелки из-под пирожков унесли, зато на столе появились салаты и полные стаканы мартини.
— Как по-твоему, почему он тратит деньги на все эти приколы? — спросила Кэтлин далеко не в первый раз.
— Он говорит, что несет моральную ответственность.
— Да, я уже об этом думала. Но если он чувствует моральную ответственность… почему он представлял интересы Каина?
— Он — адвокат, а тут скорбящий муж приходит к нему с очень выгодным предложением. Деньги-то надо зарабатывать.
— Даже если знаешь, что жену столкнули с пожарной вышки?
Нолли пожал плечами:
— Тогда он этого не знал. И потом, мысль о том, что Каин — убийца, пришла ему в голову уже после того, как он взялся за дело.
— Каин получил миллионы. А Саймон?
— Его вознаграждение составило двадцать процентов. Восемьсот пятьдесят тысяч баксов.
— С учетом тех денег, которые он заплатил тебе, у него осталось почти восемьсот тысяч.
— Саймон — хороший человек. Теперь он практически уверен в том, что Каин убил ее. И его гложет совесть за то, что он польстился на легкие деньги. Но в настоящее время он не является адвокатом Каина, так что конфликта интересов нет, этических проблем тоже, вот он и пытается хоть как-то загладить свою вину.
В январе 1965 года Мэгассон послал Каина к Нолли, не зная, для чего тому потребовался частный детектив. Как выяснилось, речь шла о ребенке Серафимы Уайт. Предупреждение Саймона о том, что с Енохом Каином надо держать ухо востро, сыграло важную роль: Нолли решил придержать информацию о местонахождении младенца.
Двумя месяцами позже Саймон позвонил вновь, опять же по поводу Каина, только теперь клиентом Нолли стал адвокат, а Каин — объектом наблюдения. Следуя указаниям Саймона, своими действиями Нолли, мягко говоря, причинял беспокойство Младшему, балансируя на грани дозволенного. И эти два года, начиная с четвертака в чизбургере и заканчивая стрельбой из автоматов по продаже газет, изрядно повеселили и Нолли, и Кэтлин.
— Знаешь, я бы жалела о том, что это дело закончено, даже если бы тебе не платили такие хорошие деньги.
— Я тоже. Но оно не закончено. Пока мы не встретимся с этим человеком.
— Через две недели. Я не собираюсь пропустить этот исторический момент. Освободила себе весь день.
Нолли поднял стакан с мартини.
— За Кэтлин Клерке Вульфстэн, дантиста и сообщницу детектива.
Подняла стакан и Кэтлин:
— За моего Нолли, мужа и лучшего друга. Боже, как же он ее любил!
— Телячье филе, достойное королей, — сообщил официант, ставя на стол тарелки, и не обманул.
Мерцающая за окном бухта, горящие свечи создали идеальную атмосферу для песни, мелодию которой заиграл пианист в баре.
Кэтлин узнала ее сразу, пусть пианино находилось далеко от их столика и музыка растворялась в ресторанном шуме. Она оторвалась от тарелки, вскинула на Нолли смеющиеся глаза.
— Исполняется по заказу, — признал он. — Я надеялся, что ты споешь.
Даже в полумраке Нолли увидел, что она залилась краской, как молоденькая девушка. Коротко глянула на соседние столики.
— Учитывая, что я — твой лучший друг и это наша песня… При словах «наша песня» брови Кэтлин взлетели вверх.
— У нас никогда не было своей песни, хотя мы давно танцуем вместе. Я думаю, она очень даже ничего. Но до сих пор ты пела ее другому мужчине.
Кэтлин положила вилку, вновь оглядела ресторан, наклонилась к Нолли. Покраснев еще сильнее, тихонько напела первые строчки «Кто-то поглядывает на меня».
— У вас прекрасный голос, дорогая, — прокомментировала пожилая женщина, сидевшая за соседним столиком.
Смутившись, Кэтлин замолчала, но Нолли не преминул сказать пожилой женщине:
— Прекрасный голос, не правда ли? Правда, несколько призрачный.
По Прибрежной автостраде они ехали на север, в Ньюпорт-Бич. И то и дело Агнес видела дурные предзнаменования.
Холмы на востоке напоминали спящих гигантов, укрывшихся одеялом из зимней травы, сверкающих в лучах утреннего солнца. Но с моря натянуло облака, склоны потемнели, стали зеленовато-черными, и создалось ощущение, что гиганты эти не спят, а давно уже превратились в хладные трупы.
Поначалу Тихий океан скрывала завеса тумана. Позднее туман рассеялся, открыв плоскую, бесцветную поверхность воды, напомнившую ей бездонные глаза слепых, ужасную, печальную пустоту, которая заменяла собой великолепие окружающего мира.
Барти вновь обрел возможность читать. Строчки более не змеились перед глазами.
И хотя Агнес никогда не переставала надеяться на лучшее, она понимала, что эти надежды скорее всего ложные, и просто гнала от себя мысли о том, что проблема рассосется сама собой. Другие симптомы, нимбы и радуги, тоже пропадали, чтобы потом вернуться.
Прошлым вечером Агнес дочитала Барти вторую половину «Красной планеты», но он взял книгу с собой, чтобы перечитать заново.
И хотя природа в это утро выглядела зловеще, Агнес не могла отрицать красоты, которая окружала ее и Барти. Она хотела, чтобы Барти впитал в себя эти великолепные виды, запомнил их до мельчайших деталей.
Но мальчикам обычно не до земных красот, а уж тем более в тот момент, когда сердцем они на Марсе.
Барти читал Агнес вслух, потому что она подключилась к приключениям героев только на 104-й странице. А ему хотелось, чтобы она знала, что произошло с Джимом, Френком и их марсианским компаньоном, Уиллисом, на первой сотне страниц.
И хотя Агнес опасалась, что чтение не пойдет ему на пользу, вызовет чрезмерное утомление глаз, она понимала нелогичность ее страхов. Мышцы не атрофируются, если все время в работе, глаза не устают от того, что видят.
Преодолев мили тревог, природных красот, воображаемых дурных предзнаменований и ржаво-красных песков Марса, они добрались до клиники Франклина Чена в Ньюпорт-Бич.
Невысокого росточка, хрупкий, доктор Чен непроницаемостью лица напоминал буддийского монаха, а уверенностью в себе и благородством движений — китайского императора. Одним своим видом он вселял в пациентов спокойствие.
Полчаса он исследовал глаза Барти на различных приборах. Потом, как и предполагал Джошуа Нанн, направил его к онкологу.
Когда Агнес пожелала знать диагноз, доктор Чен спокойно ответил, что необходимо проведение дополнительных исследований. Так что о диагнозе и лечении речь могла идти только во второй половине дня. После консультации у онколога и получения результатов анализов.
Агнес радовало отсутствие проволочек и одновременно пугало. Быстрое развитие событий, с одной стороны, объяснялось дружескими отношениями Чена и Джошуа, но с другой — она чувствовала, исходя из нежелания доктора поговорить с ней, что болезнь Барти очень серьезна и требует принятия незамедлительных мер.
Офис доктора Морли Скарра, онколога, располагался неподалеку от больницы Хога. Если бы не высокий рост и внушительный живот, Морли Скарр являл бы собой копию Франклина Чена: те же доброта, спокойствие, уверенность.
Однако Агнес боялась его. По причинам, которые заставляют суеверного дикаря дрожать в присутствии колдуна. Пусть он и лечил людей, но знания тайн рака придавало ему божественную власть: его мнение определяло судьбу.
Осмотрев Барти, доктор Скарр отправил их в больницу на анализы. Там они провели весь день, прервавшись на час: перекусили в местном ресторанчике.
За ленчем, да и больнице Барти не подавал вида, что понимает серьезность ситуации. Оставался веселым, очаровывал врачей и техников общительностью и болтовней.
Во второй половине дня доктор Скарр пришел в больницу, чтобы ознакомиться с результатами анализов и вновь осмотреть Барти. Когда ранние зимние сумерки уже готовились перейти в ночь, отправил их к доктору Чену. Агнес не стала докучать Скарру вопросами. Весь день ей не терпелось услышать диагноз, но внезапно ее охватил страх: она уже не хотела знать правду.
И на коротком пути к офтальмологу Агнес так и подмывало не останавливаться у его клиники, а мчаться дальше, в декабрьскую ночь, не возвращаться в Брайт-Бич, где дурная весть могла настигнуть их по телефону, но уехать далеко-далеко, где они никогда не узнают диагноза, а потому болезнь останется неназванной и не сможет поразить Барти.
— Мамик, ты знаешь, что марсианский день на тридцать семь минут и двадцать семь секунд длиннее нашего?
— Странно, что никто из моих марсианских друзей об этом не упомянул.
— Как по-твоему, сколько дней в марсианском году?
— Ну… Марс расположен дальше от Солнца…
— На сто сорок миллионов миль!
— Тогда… четыреста?
— Гораздо больше. Шестьсот восемьдесят семь. Я бы хотел жить на Марсе. А ты?
— Дольше ждать Рождества. И дней рождения. Я бы сэкономила на подарках кучу денег.
— Меня ты не обманешь. Я тебя знаю. Мы бы праздновали Рождество дважды в год и отмечали каждые прожитые полгода.
— Ты думаешь, я так люблю праздники?
— Нет. Но ты очень хороший мамик.
Словно чувствуя ее нежелание возвращаться к доктору Чену, Барти отвлекал ее разговорами о Красной планете, когда они подъезжали к клинике, когда сворачивали на подъездную дорожку, когда парковались на автостоянке, и наконец она отказалась от мысли уехать в далекое далеко.
Без четверти шесть, когда рабочий день давно закончился, в клинике доктора Чена царили тишина и покой.
Регистратор Ребекка задержалась в приемной, чтобы составить компанию Барти. Когда она села в кресло рядом с мальчиком, тот спросил, знает ли она, какова сила тяжести на Марсе.
Ребекка созналась в собственном невежестве, и Барти ее просветил:
— Всего тридцать семь процентов от земной. Вот где можно действительно попрыгать!
Доктор Чен пригласил Агнес в кабинет и плотно прикрыл дверь.
Руки Агнес тряслись, дрожало все тело, она с трудом удерживала зубы от перестука.
Офтальмолог видел ее страдания, его лицо стало еще добрее, глаза переполнила жалость.
В этот момент она поняла: грядет ужасное.
Вместо того чтобы сесть за стол, доктор Чен занял второе кресло для пациентов, рядом с тем, куда села Агнес. Это тоже свидетельствовало о том, что ничего хорошего ей не услышать.
— Миссис Лампион, в вашем случае я считаю себя обязанным говорить прямо и откровенно. У вашего сына ретинобластома. Злокачественная нейроэпителиома сетчатки.
Все три года, прошедшие после смерти Джоя, ей недоставало мужа, но особенно остро она почувствовала его отсутствие именно сейчас. Семья — это не только любовь, уважение, доверие, вера в будущее, но и союз мужа и жены, которые плечом к плечу противостоят вызовам судьбы и трагедиям жизни. Венчаясь, каждый обещает другому: я с тобой, ты всегда можешь рассчитывать на мою помощь и поддержку.
— Опасность заключается в том, — продолжил доктор Чен, — что рак может распространиться на глазную впадину, а потом, по зрительному нерву, и в мозг.
Не в силах лицезреть жалость Франклина Чена, указывающую на безнадежность положения Барти, Агнес закрыла глаза. Но тут же открыла их, потому что избранная ею темнота напомнила ей о незваной темноте, которая могла стать судьбой Барти.
Дрожь била ее все сильнее, а ведь она была матерью и отцом Барти, его единственной опорой. Агнес сжала зубы, напряглась и усилием воли подавила дрожь.
— Ретинобластома обычно односторонняя, то есть образуется только в одном глазу. Но у Бартоломью опухоли в обоих глазах.
Агнес это предчувствовала, потому что Барти видел зигзаги вместо ровных строк и правым, и левым глазом. Но легче от этого не стало.
— В таких случаях один глаз обычно поражен сильнее второго. Если есть такая возможность, мы удаляем глаз с большей опухолью, а второй лечим радиацией.
«Ибо ты, господи, благ и милосерд и многомилостив ко всем, призывающим тебя», — в отчаянии подумала она, ища утешения в псалме.
— Зачастую симптомы проявляются достаточно рано, и радиационная терапия одного, а то и обоих глаз дает хорошие результаты. Иногда страбизм, когда глаза движутся не синхронно и один смещается относительно второго то ли к носу, то ли к виску, может служить ранним признаком наличия опухоли, но обычно нас настораживают возникающие у пациента проблемы со зрением.
— Зигзаги.
Чен кивнул.
— Учитывая прогрессирующую стадию опухолей Бартоломью, он должен был пожаловаться раньше.
— Симптомы появляются и исчезают. Сегодня он может читать.
— Это тоже необычно, и мне бы хотелось, чтобы этиология этой болезни, которая достаточно понятна, вселяла в нас надежду, основанную на временности симптомов… но мне нечем вас порадовать.
«Услышь, господи, молитву мою, и внемли гласу моления моего».
Редкий человек соглашается провести большую часть своей юности в школе, получая образование, необходимое для получения медицинского диплома, если только его не обуревает стремление лечить людей. Франклин Чен был настоящим целителем, который изо всех сил старался сохранить людям зрение, и Агнес видела душевную боль, стоявшую в его глазах.
— Величина опухолей указывает, что они скоро распространятся, а может, и уже распространились, из самого глаза на глазную впадину. Надежды на то, что радиационная Терапия поможет, нет, и нет времени на попытки ее использования, даже если бы и была хоть малая толика этой надежды. Времени нет вообще. Просто нет. Доктор Скарр и я считаем, что для спасения жизни Бартоломью мы должны немедленно удалить оба глаза.
Наконец-то, через четыре дня после Рождества, через два дня тревог, Агнес узнала худшее: ее бесценный сын должен остаться без глаз или умереть, должен выбирать между слепотой или раком мозга.
Она ожидала чего-то ужасного, пусть, возможно, и не такого кошмара, она ожидала, что ужас этот сокрушит ее, раздавит, уничтожит, потому что такой беды не смогла бы пережить ни одна мать. Вот и она думала, что у нее не хватит сил вынести такого удара, страданий, на которые судьба обрекала ее невинное дитя. Однако она выслушала врача, приняла на свои плечи тяжеленную ношу и не согнулась под ней, кости ее не обратились в пыль, хотя она и предпочла бы стать пылью, не чувствовать боли, которая сейчас разрывала ее сердце.
— Немедленно, — повторила она. — И что это значит?
— Завтра утром.
Она посмотрела на свои переплетенные пальцы. Они не боялись никакой работы. Сильные, крепкие, надежные руки, но сейчас они ничем не могли ей помочь, не годились для совершения чуда, о котором она мечтала.
— У Барти через восемь дней день рождения. Я надеялась… Голос Чена еще больше смягчился.
— Болезнь зашла слишком далеко. До операции мы даже не можем сказать, поражена ли глазная впадина. Возможно, мы уже опоздали. А если нет, запас времени у нас минимальный. Отложить операцию на восемь дней — слишком большой риск.
Она кивнула, не в силах оторвать глаз от своих рук. Не в силах встретиться с ним взглядом, боясь, что его боль подпитает ее, и она не выдержит, боясь, что его сочувствие станет причиной ее слез.
— Вы хотите, чтобы я был с вами, когда вы скажете ему?
— Я думаю… нам лучше поговорить вдвоем.
— Здесь, в моем кабинете?
— Хорошо.
— Хотите побыть одной, прежде чем я приведу его? Она кивнула.
Он поднялся, шагнул к двери.
— Миссис Лампион…
— Что? — Она по-прежнему не поднимала головы.
— Он — прекрасный мальчик, очень умный, очень жизнелюбивый. Слепота — это беда, но еще не конец. Он сможет обходиться без света. Сначала будет трудно… но этот мальчик… у него все получится.
Она прикусила нижнюю губу, задержала дыхание, не позволив рыданиям вырваться из груди.
— Я знаю.
Доктор Чен вышел из кабинета, закрыл за собой дверь. Агнес наклонилась вперед, уперлась лбом в лежащие на коленях руки.
Она думала, что уже знала все о смирении, о его необходимости, о том, что оно умиротворяет душу и излечивает душевные раны, но в последующие несколько минут она поняла, что ее знания далеко не полны.
Ее вновь затрясло, сильнее, чем раньше, и опять она сумела справиться с собой.
Какое-то время ей не хватало воздуха. Она задыхалась, жадно и часто раскрывала рот, думала, что уже не сможет нормализовать дыхание, но смогла.
Опасаясь, что слезы испугают Барти, что несколько слезинок превратятся в поток, она сдержала соленый прилив. Материнский долг стал тем материалом, из которого она возвела несокрушимую дамбу.
Она поднялась. Подошла к окну, подняла венецианские жалюзи, вместо того чтобы раздвинуть пластины.
Ночь, звезды.
Вселенная безгранична, а Барти мал, но благодаря бессмертной душе значимостью своей он не уступал целым галактикам, и Творец знал и помнил о нем. Агнес в это верила. Она бы не вынесла жизни без убежденности в том, что для всего есть замысел и предназначение, хотя иной раз чувствовала себя воробышком, падение которого осталось бы незамеченным.
Барти сидел на краю стола доктора Чена, болтая ногами, зажав пальцем страницу «Красной планеты», на которой остановился.
Агнес усадила его на этот шесток. Пригладила волосы, одернула рубашку, завязала шнурки, никак не решаясь начать этот тяжелый разговор. Даже подумала, что, возможно, без доктора Чена не обойтись.
А потом, внезапно, нашла нужные слова. Точнее, они, казалось, лишь передавались через нее, ибо она лишь произносила, но не формулировала предложения. Смысл сказанного, выбранный ею тон столь идеально вписывались в ситуацию, что ей уже казалось, будто ангел вселился в ее тело и взял на себя тяжкий труд помочь ее сыну понять, что должно случиться и почему.
Барти считал и читал лучше большинства восемнадцатилетних, но, несмотря на незаурядные умственные способности, ему еще не исполнилось и трех лет. Вундеркиндам далеко не всегда свойственно и эмоциональное взросление, но Барти слушал внимательно, задавал вопросы, потом посидел молча, глядя на книгу в своих руках, без слез и видимых признаков страха.
— Ты думаешь, врачи знают, что говорят? — наконец спросил он.
— Да, сладенький. Думаю, знают.
— Хорошо.
Он отложил книгу и потянулся к ней. Агнес взяла его на руки, крепко прижала к себе, он положил голову ей на плечо, уткнулся носом в шею, и она покачивала его, как младенца.
— Можем мы подождать до понедельника? — спросил он.
Она сказала ему не все. Умолчала о том, что раковая опухоль, возможно, уже распространилась на глазную впадину и тогда его ждала скорая смерть, несмотря на удаление глаз. А если еще не распространилась, то произойти это могло в любой момент.
— Почему до понедельника? — спросила она.
— Сейчас я могу читать. Зигзагов больше нет.
— Они вернутся.
— Но за уик-энд я, возможно, смогу прочитать еще несколько книг.
— Хайнлайна?
Он знал названия книг, которые хотелось прочесть: «Тоннель в небе», «Между планетами», «Астронавт Джонс».
С Барти на руках Агнес подошла к окну, посмотрела на звезды, луну.
— Я всегда смогу почитать тебе, Барти.
— Это другое.
— Да. Да, другое.
Хайнлайн грезил о путешествиях к далеким мирам. Незадолго до своей гибели Джон Кеннеди пообещал, что еще до конца десятилетия человек ступит на поверхность Луны. Барти хотелось самой малости — прочитать несколько сказок, раствориться в страницах книг, потому что в самом скором будущем ему придется только слушать, то есть он не сможет отправиться в эти удивительные приключения в одиночку.
Его дыхание грело шею.
— И я хочу вернуться, чтобы увидеть лица.
— Лица?
— Дяди Эдома. Дяди Джейкоба. Тети Марии. Чтобы я мог помнить их лица после того… ты знаешь.
Холодные звезды смотрели на нее из глубин бездонного неба.
Луна замерцала, звезды расплылись, но лишь на мгновение, ибо любовь к сыну стала тем яростным огнем, в котором выковывалась сталь ее позвоночника и высыхали слезы.
Франклин Чен не одобрил принятого решения, но согласился с ним, и Агнес повезла Барти домой, чтобы в понедельник вернуться в больницу Хога. Операцию наметили на вторник.
По пятницам библиотека в Брайт-Бич работала до девяти вечера. Приехав за час до закрытия, они вернули уже прочитанные романы Хайнлайна и взяли те три, которые хотел прочитать Барти. А потом прихватили и четвертый, «Марсианку Подкейн».
— Может, нам ничего не говорить дяде Эдому и дяде Джейкобу до воскресного вечера? — предложил Барти, когда они сели в машину. — Для них это будет очень тяжело. Ты знаешь.
Агнес кивнула:
— Знаю.
— Если сказать им сразу, счастливого уик-энда нам не видать.
Счастливый уик-энд. Его отношение к происходящему поражало, его стойкость придавала ей мужества.
Дома Агнес, есть ей совершенно не хотелось, наскоро соорудила Барти ужин: сандвич с сыром, картофельный салат, кукурузные чипсы, стакан коки — и на подносе отнесла в комнату сына. Тот уже улегся в постель и читал «Тоннель в небе».
Эдом и Джейкоб пришли в дом, спросили, что сказал доктор Чен, и Агнес им солгала:
— Результаты некоторых анализов будут готовы только в понедельник, но он думает, что с Барти все в порядке.
Если кто и заподозрил, что она лжет, так это Эдом. На его лице отразилось недоумение, однако новых вопросов Агнес от него не услышала.
Она попросила Эдома побыть в доме, чтобы Барти не оставался один, пока она будет у Марии Гонзалез. Эдом, конечно же, не отказал, тем более что по телевизору показывали документальный фильм о вулканах, в котором обещали сообщить интересные подробности об извержении Монтань-Пеле на Мартинике в 1902 году, в течение нескольких минут унесшем жизни 28 тысяч человек, и о других, не менее чудовищных катастрофах.
Она знала, что Мария дома, ждет ее телефонного звонка.
В квартиру над магазином «Мода от Елены» вела наружная лестница. Подъем никогда не вызывал у Агнес никаких затруднений, но тут, когда она поднялась на верхнюю площадку, ноги дрожали от усталости, а рот жадно хватал воздух.
Мария, открыв дверь, побледнела, как полотно: без единого слова поняла, что приход Агнес, а не звонок, означает что-то ужасное.
На кухне Марии, всего через четыре дня после Рождества, Агнес позволила себе сбросить маску стоика и наконец-то разрыдалась.
Потом, уже дома, отправив Эдома в его квартиру над гаражом, Агнес откупорила бутылку водки, которую купила, возвращаясь от Марии. Плеснула в стакан для воды, добавила апельсинового сока.
Села за кухонный стол, уставившись на стакан. Какое-то время спустя вылила содержимое в раковину, не пригубив.
Налила холодного молока, быстро выпила. Когда мыла стакан, вдруг почувствовала, что ее сейчас вырвет, но приступ тошноты тут же прошел.
Долго сидела в темной гостиной, в любимом кресле Джоя, думая о многом, но чаще всего о том, как Барти оставался сухим под дождем.
Поднялась наверх в десять минут третьего, увидела, что мальчик спит при зажженной лампе. Рядом лежала раскрытая книга, «Тоннель в небе».
Она устроилась в кресле, не сводя глаз с Барти. Не могла на него наглядеться. Подумала, что не заснет, так и будет смотреть на него до утра, но усталость победила.
В начале седьмого она резко раскрыла глаза, вырвавшись из беспокойного сна, увидела, что Барти читает.
Ночью он просыпался, обнаружил ее в кресле и укрыл одеялом.
Агнес улыбнулась:
— Заботишься о своей старой мамочке, а?
— Ты печешь очень вкусные пироги.
Она рассмеялась, вдруг забыв про свои горести.
— Приятно слышать, что я хоть на что-то гожусь. И какой пирог мне сегодня испечь?
— Со взбитым ореховым маслом. С кокосовым кремом. И с шоколадным кремом.
— Три пирога? Ты превратишься в маленького толстого поросенка.
— Я поделюсь, — заверил ее Барти.
Так начался первый день последнего уик-энда их прежней жизни.
Мария пришла в субботу, сидела на кухне, расшивая воротник и рукава блузки, пока Агнес пекла пироги.
Барти за кухонным столом читал «Между планетами». Время от времени Агнес замечала, что он смотрит, как работает она, или изучает лицо и ловкие руки Марии.
На закате мальчик постоял во дворе, глядя сквозь ветви гигантского дуба, как темнеет оранжевое небо, становясь коралловым, красным, пурпурным, синим.
На заре он и Агнес прогулялись к океану, наблюдали, как пенистые волны накатывали на песок, вызолоченный утренним солнцем, смотрели на парящих в небе чаек, разбрасывали крошки, заманивавшие птиц на землю.
В воскресенье к обеду пришли Эдом и Джейкоб. После десерта, когда Барти поднялся в свою комнату, чтобы почитать «Астронавта Джонса», за эту книгу он принялся во второй половине дня, Агнес сказала братьям правду.
Их попытки выразить свою печаль глубоко тронули Агнес. Не столько из-за их переживаний, как потому, что они просто лишились способности связно выражать свои мысли. И душевная боль разъедала их изнутри. Интроверты, они не обладали способностью снять тяжесть с собственной души или утешить другого человека. Хуже того, поскольку смерть, во всех ее проявлениях, превратилась для них в навязчивую идею, они нисколько не удивились тому, что у Барти обнаружен рак, известие это не шокировало их, они разве что смирились с неизбежным. Они бормотали что-то бессвязное, махали руками, по их щекам текли слезы, в общем, Агнес пришлось их утешать.
Они хотели подняться в комнату к Барти, но в этом она им отказала, потому что помочь мальчику они не могли, только бы расстроили.
— Он хочет дочитать «Астронавта Джонса», и не надо ему мешать. Мы выезжаем в Ньюпорт-Бич в семь утра, тогда вы с ним и повидаетесь.
В начале десятого, через час после ухода Эдома и Джейкоба, Барти спустился вниз с книгой в руке.
— Зигзаги вернулись.
Для себя и для сына Агнес бросила по шарику ванильного мороженого в высокий стакан с рутбиром, потом они переоделись в пижамы, устроились на кровати Барти и лакомились угощением, пока она прочитала вслух последние шестьдесят страниц «Астронавта Джонса».
Ни один уик-энд не проходил так быстро, и ни одна полночь не приносила такого ужаса.
В ту ночь Барти спал в кровати матери.
— Сынок, — заговорила Агнес, погасив свет, — прошла неделя с того дня, как ты ходил там, где нет дождя, и я много об этом думала.
— Это не страшно, — вновь заверил ее Барти.
— Мне страшно. Но вот о чем я подумала… когда ты говоришь о том, как все устроено… есть место, где у тебя нет этой болезни глаз?
— Конечно. Именно так все и устроено. Все, что может случиться, случается, но каждый вариант случившегося создает новое место целиком.
— Этого я понять не могу. Барти вздохнул:
— Я знаю.
— И ты видишь все эти места?
— Только чувствую.
— Даже если ты можешь там ходить?
— В действительности я там не хожу. Я вроде бы хожу… в идее этих мест.
— Не думаю, что ты смог хоть что-то прояснить для своего старого мамика.
— Может, когда-нибудь. Не сейчас.
— Тогда… как далеко находятся эти места?
— Они все здесь.
— Другие Барти и другие Агнес в других домах, как этот… и они все здесь.
— Да.
— И в некоторых из них твой отец жив.
— Да.
— И в некоторых я умерла в ночь твоего рождения, и ты живешь со своим отцом.
— В некоторых местах должно быть так.
— И есть места, где глаза у тебя в полном порядке?
— Есть множество мест, где у меня нет проблем с глазами. И множество мест, где все обстоит гораздо хуже, или не так плохо, как здесь.
Агнес так ничего и не смогла понять, но, как и неделю тому назад, на залитом дождем кладбище, почувствовала, что это не пустые слова.
— Сладенький, я вот подумала… можешь ты ходить там, где у тебя нет больных глаз, как ты ходил в местах, где нет дождя… и оставить опухоли в каком-то другом месте? Можешь ты пойти туда, где у тебя здоровые глаза, и вернуться с ними сюда?
— Так не получается.
— Почему?
Он задумался над ее вопросом.
— Не знаю.
— Но ты об этом подумаешь?
— Конечно. Это хороший вопрос.
Агнес улыбнулась:
— Вот и славно. Я люблю тебя, сладенький.
— Я тоже люблю тебя.
— Ты уже помолился на ночь?
— Сейчас помолюсь.
Помолилась и Агнес.
Лежала в темноте рядом со своим мальчиком, смотрела на окно, на лунный свет, прорывающийся в щелки жалюзи, думала о тех странных мирах, которые существуют наравне с ее миром.
Засыпая, Барти шепнул отцу, в тех местах, где Джой оставался в живых: «Спокойной ночи, папочка».
Вера Агнес подсказывала ей, что мир бесконечно сложен и полон тайн, и, так уж вышло, слова Барти о многовариантности исхода любого события поддержали ее веру и позволили уснуть.
В понедельник утром Агнес вынесла два чемодана через дверь черного хода, поставила на крыльцо и изумленно моргнула, увидев стоящий на подъездной дорожке желто-белый «Кантри Сквайр» Эдома. Он и Джейкоб укладывали в автомобиль свои чемоданы.
Они поднялись на крыльцо, взяли чемоданы, которые она поставила на пол.
— Я поведу машину, — сказал ей Эдом.
— Я сяду рядом с Эдомом, — добавил Джейкоб. — А ты поедешь с Барти, на заднем сиденье.
За прожитые годы братья ни разу не покидали пределов Брайт-Бич. Они нервничали, но не теряли решимости.
Барти вышел из дома с библиотечным экземпляром «Марсианки Подкейн». Агнес обещала, что прочитает ему этот роман в больнице.
— Мы едем все? — спросил он.
— Похоже на то, — ответила Агнес.
— Bay!
— Полностью с тобой согласна.
Несмотря на грозящие землетрясения, взрывы на автострадах грузовиков, набитых динамитом, торнадо, который мог в любую минуту обрушиться на побережье, дамбы, находящиеся на грани прорыва, ледяные ливни, которые могли пролиться с непредсказуемых небес, высокий процент вероятности резкого изменения наклона земной оси, они рискнули пересечь границы Брайт-Бич и отправиться в чужие и опасные края.
Когда они выехали на Прибрежную автостраду, Агнес начала читать Барти «Марсианку Подкейн»: «Всю жизнь мне хотелось побывать на Земле. Не для того, чтобы поселиться там — просто увидеть. Все знают: Терра — удивительное место для экскурсий, но не для жизни. Она абсолютно не подходит для человека».
На переднем сиденье Эдом и Джейкоб согласно кивнули: автор выражал их мысли.
В понедельник вечером Эдом и Джейкоб сняли две смежных комнаты в мотеле неподалеку от больницы. Они позвонили в палату Барти, чтобы сообщить Агнес номер телефона и доложить, что они побывали в восемнадцати отелях и мотелях, прежде чем нашли сравнительно безопасный.
Учитывая возраст Барти, доктор Франклин Чен договорился о том, чтобы Агнес могла провести ночь на второй кровати.
Впервые за много месяцев Барти не хотел спать в темноте. Они оставили дверь приоткрытой, и из коридора в палату падала полоска дневного света.
Ночь тянулась дольше марсианского месяца. Агнес то засыпала, то просыпалась от кошмара: ее сына отнимали у нее по частям: сначала глаза, потом руки, уши, ноги…
В больнице стояла тишина, изредка нарушаемая поскрипыванием туфель медсестер на резиновой подошве по виниловым плиткам пола.
На рассвете пришла медсестра, чтобы подготовить Барти к операции. Зачесала волосы назад и упрятала их под шапочку. Потом, воспользовавшись кремом для бритья и безопасной бритвой, сбрила брови.
После ухода сестры, когда они дожидались появления санитара с каталкой, Барти попросил:
— Подойди ближе.
Агнес и так стояла у кровати. Она наклонилась.
— Ближе.
Она склонилась к самому его лицу.
Барти приподнял голову и потерся носом о ее нос.
— Эскимо.
— Эскимо, — повторила Агнес.
— Заседание «Общества веселых приключений Северного полюса» открыто.
— Все члены в сборе, — согласилась она.
— У меня есть секрет.
— Ни один член общества никогда не разбалтывает чужие секреты, — заверила его Агнес.
— Я боюсь.
За свои тридцать три года Агнес часто доводилось собирать волю в кулак, но никогда раньше ей не приходилось прилагать столько усилий, чтобы остаться опорой для Барти и не дать слабину.
— Не бойся, сладенький. Я с тобой, — она взяла его крошечную ручку в свои. — Я буду тебя ждать. И всегда буду рядом.
— Ты не боишься?
Любому трехлетке она, наверное, солгала бы. Но ее чудесный ребенок, ее вундеркинд, сразу бы это понял.
— Боюсь, — призналась Агнес. — Но доктор Чен — прекрасный хирург, и больница эта очень хорошая.
— Долго продлится операция?
— Нет.
— Я что-нибудь почувствую?
— Ты будешь спать, сладенький.
— Бог наблюдает?
— Да. Как всегда.
— Кажется, он не наблюдает.
— Он здесь, так же, как я, Барти. Он очень занят, на нем целая Вселенная, за столькими людьми надо приглядывать, и не только здесь, но и на других планетах, вроде тех, о которых ты читал.
— Я не думаю о других планетах.
— Ну, слишком тяжелая ноша лежит на его плечах, ты понимаешь, он постоянно занят, но он всегда наблюдает за каждым из нас, пусть и уголком глаза. С тобой все будет в порядке. Я знаю.
Санитар, весь в белом, вкатил в палату каталку. Одно колесо дребезжало. За санитаром вошла медсестра.
— Эскимо, — прошептал Барти.
— Эскимо, — откликнулась Агнес.
— Это заседание «Общества веселых приключений Северного полюса» официально закрывается.
Она сжала ладонями его лицо, поцеловала каждый из прекрасных глаз.
— Ты готов?
Он чуть улыбнулся:
— Нет.
— Я тоже, — призналась Агнес.
— Тогда поехали.
Санитар переложил Барти на каталку.
Медсестра накрыла его простыней, подсунула под голову тонкую подушку.
Пережив ночь, Эдом и Джейкоб ждали в коридоре. Оба поцеловали племянника, но не произнесли ни слова.
Медсестра шла первой, за ней санитар катил каталку.
Агнес шагала рядом с сыном, держа его за правую руку.
Эдом и Джейкоб взяли каталку в клещи, каждый держался за ногу Барти. Своими каменными лицами они напоминали агентов Секретной службы, охраняющих президента Соединенных Штатов.
У лифта санитар предложил Эдому и Джейкобу поехать в другой кабине и встретиться вновь на этаже хирургического отделения.
Эдом прикусил губу, покачал головой, не выпуская левой ноги Барти.
Держась на правую ногу Барти, Джейкоб заявил, что спускаться в одном лифте относительно безопасно, если же они будут спускаться на двух, один, учитывая ненадежность машин, сделанных человеком, обязательно рухнет на дно шахты.
Медсестра отметила, что грузоподъемности лифта более чем достаточно для того, чтобы они все могли ехать в одной кабине, если их не смущает теснота.
Теснота их не смущала, и они на положенной скорости, но, как показалось Агнес, очень уж быстро, спустились вниз.
Двери кабины разошлись, они покатили Барти по коридорам, к операционной сестре в зеленых шапочке, маске, халате.
Когда она вкатывала Барти, головой вперед, в операционную, он приподнялся с подушки. И не отрываясь смотрел на мать, пока их не разделила закрывшаяся дверь.
Агнес улыбалась из последних сил, чтобы на ее лице, навсегда остающемся в памяти сына, не было и тени отчаяния.
Вместе с братьями она прошла в комнату ожидания. Они сидели и пили из бумажных стаканчиков черный кофе, который наливал автомат.
Агнес вдруг подумала о том, что нож хирурга предсказали карты, почти три года тому назад. Она-то считала, что пиковый валет — человек с хищным взглядом и злым сердцем, а он обернулся страшной болезнью.
За четыре дня, прошедшие после визита к Джошуа Нанну, она сумела подготовить себя к худшему. Она понимала, что должна сохранять крепость духа, потому что теперь ее сын как никогда нуждался в опоре.
И все-таки в глубине сердца она продолжала надеяться на чудо. Мальчик у нее был удивительный, вундеркинд, который мог ходить там, где нет дождя, поэтому в операционной могло произойти все, что угодно. Доктор Чен мог прибежать в комнату ожидания, без хирургической маски, с сияющим лицом, и объявить, что диагноз выставлен неверно и рака нет и в помине.
И в положенное время хирург появился, с хорошими новостями: опухоль не распространилась на глазную впадину и зрительный нерв, но не с вестью о чуде.
2 января 1968 года, за четыре дня до дня рождения, Бартоломью Лампион отдал свои глаза ради спасения жизни, погрузился в темноту безо всякой надежды вновь насладиться красотой окружающего мира. Во всяком случае, в этой жизни.
Пол Дамаск шагал по северной части побережья Калифорнии, от Пойнт-Рейс-Стейшн к Томалесу, Бодега-Бэй, Стюартс-Пойнт, Гуалале, Мендосино. В некоторые дни он проходил по десять миль, в другие — по тридцать.
3 января 1968 года Пол находился примерно в 250 милях от Спрюс-Хиллз, штат Орегон. Он не знал, что до этого города не так уж и далеко, не знал в тот момент, что Спрюс-Хиллз станет целью его путешествия.
С решимостью героев столь любимых им приключенческих романов, Пол шагал в солнце и дождь, в жару и холод. Его не останавливали ни ветер, ни молнии.
За три года, прошедшие после смерти Перри, он отшагал тысячи миль. Учета не вел, потому что не собирался ни вписывать свое имя в Книгу рекордов Гиннесса, ни что-либо доказывать себе или кому-то еще.
В первые месяцы его марш-броски не превышали восьми или десяти миль: по берегу, на север или на юг от Брайт-Бич, или в глубь материка, к пустыне за холмами. Он уходил из дома и возвращался в тот же день.
Первое, более продолжительное путешествие пришлось на июнь 1965 года. Он отправился в Ла-Холью, к северу от Сан-Диего. Нес слишком тяжелый рюкзак и надел брюки, хотя для столь жаркой погоды куда больше подходили бы шорты.
То было первое и, на этот момент, последнее путешествие, которое Пол предпринял с определенной целью: он хотел свидеться с героем.
В журнальной статье о герое мимоходом упоминался ресторан, в котором иногда завтракал этот великий человек.
Выйдя из дома с наступлением темноты, Пол шел на юг, вдоль Прибрежной автострады. Его обдавало ветром от проносящихся мимо автомобилей, он слышал крики голубой цапли, шелест травы и листвы, с моря дул соленый бриз, мерный рокот прибоя. Без особого напряжения он добрался до Ла-Хольи на заре.
Ресторан не производил особого впечатления. Зато вкусно пахло жарящимся беконом, только что сваренным кофе, выпечкой. И все сверкало чистотой.
Удача благоволила Полу: в это утро герой завтракал в ресторане. Он и еще двое мужчин о чем-то оживленно беседовали за столиком в углу.
Пол сел в дальнем конце ресторана. Заказал апельсиновый сок и вафли.
Короткая прогулка до столика героя страшила Пола куда больше, чем проделанный им путь. Он — никто, фармацевт из маленького городка, все чаще отсутствовавший на работе, полагаясь на своих служащих. Он ничего не совершил, никого не спас. Он не имел права отнимать время у этого человека, а теперь понимал, что у него не хватит духа даже подойти к герою.
И однако (как это произошло, Пол вспомнить так и не смог) он поднялся, закинул рюкзак за спину и пересек зал. Трое мужчин вопросительно посмотрели на него.
Ночью, шагая вдоль автострады, Пол только и думал о том, что он скажет, что должен сказать, если эта встреча таки произойдет. Теперь же все слова вылетели из головы.
Он открыл рот, но ни звука не слетело с губ. Поднял правую руку, зашевелил пальцами, словно пытался поймать ускользавшие от него слова. Понимал, что выглядит ужасно глупо.
Но, вероятно, герой привык к встречам с такими чудаками. Он поднялся, отодвинул от стола четвертый, пустующий стул.
— Пожалуйста, присядьте.
Столь радушный прием не вернул Полу дара речи. Наоборот, горло перехватило, перед словами встала вторая преграда.
Ему-то хотелось сказать: «Тщеславные, жаждущие власти политиканы, которые наслаждаются приветственными криками невежественной толпы, спортивные знаменитости и кинозвезды, которые слышат, как их называют героями, и воспринимают это как само собой разумеющееся, должны сгореть от стыда при упоминании вашего имени. Ваша целеустремленность, ваша борьба, годы неустанной работы, ваша несгибаемая вера в успех, ваша готовность рискнуть карьерой и репутацией ради результата… вам принадлежит одно из величайших достижений науки, и я сочту за великую честь, если смогу пожать вашу руку».
Ни одно из этих слов Пол так и не смог произнести, но потом только похвалил себя за вынужденное молчание. Ибо знал, что хвалы герой не любил.
Опустившись на предложенный стул, он достал из бумажника фотографию Перри. Черно-белую школьную фотографию, чуть пожелтевшую от времени, сделанную в 1933 году, том самом, когда он начал в нее влюбляться. Им тогда было по тринадцать лет.
Джонас Солк[209] взял фотографию. Должно быть, он привык и к этому.
— Ваша дочь?
Пол покачал головой. Передал вторую фотографию Перри, сделанную на Рождество 1964 года, меньше чем за месяц до ее смерти. Она лежала в кровати в гостиной, иссохшее тело и прекрасное, одухотворенное лицо.
Наконец голос вернулся к нему, осипший от горя.
— Моя жена. Перри. Перрис Джин.
— Она красавица.
— Мы прожили вместе… двадцать три года.
— Когда она заболела? — спросил Солк.
— В пятнадцать лет… в 1935-м.
— В тот год вирус особо свирепствовал.
Перри стала калекой за семнадцать лет до того, как вакцина Джонаса Солка избавила последующие поколения от проклятия полио.
— Я хотел… Я не знаю… Я только хотел, чтобы вы увидели ее. Я хотел сказать… сказать…
Слова вновь ускользнули, он оглядел зал, словно надеялся, что кто-то шагнет к столу и заговорит вместо него. Он понимал, что на него смотрят, и смущение завязывало язык еще более крепким узлом.
— Почему бы нам не прогуляться вдвоем? — предложил доктор Солк.
— Извините. Я помешал. Вел себя недостойно.
— Отнюдь. Ничему вы не помешали, — заверил его ученый. — Мне нужно поговорить с вами. Если вы сможете уделить мне толику вашего времени…
Слово нужно, заменившее хочется, заставило Пола последовать за Солком к выходу из ресторана.
И уже на улице до него дошло, что он не заплатил за сок и вафли. Обернувшись, он увидел через окно, что один из спутников доктора Солка берет со стола его чек.
Обняв Пола за плечи, доктор Солк повел его по улице, обсаженной эвкалиптами и пальмами, к небольшому скверику. Они сели на скамью и наблюдали, как утки ковыляют по берегу маленького пруда.
Солк по-прежнему держал фотографии в руке.
— Расскажите мне о Перри.
— Она умерла.
— Примите мои соболезнования.
— Пять месяцев тому назад.
— Мне действительно хочется побольше узнать о ней.
Если у Пола не нашлось слов, чтобы выразить его восхищение доктором Солком, то о Перри он мог говорить, говорить и говорить. Ее остроумие, ее открытое сердце, доброта, красота, мужество служили теми путеводными нитями, на которых строился его рассказ. После смерти Перри ему ни разу не удавалось поговорить о ней с теми, кто ее знал, потому что друзей больше интересовал он, его страдания и переживания, тогда как Пол хотел, чтобы они лучше поняли Перри, осознали, какой она была неординарной личностью. Он хотел, чтобы ее помнили и после того, как Перри покинула этот мир, хотел, чтобы уважали ее добродетельность и силу духа. Она была слишком хорошей женщиной, чтобы уйти без следа, и у Пола щемило сердце при мысли о том, что память о ней исчезнет вместе с ним.
— Я могу поговорить с вами, — обратился он к Солку. — Вы поймете. Она была из породы героев, единственная, кого я знал до встречи с вами. Я читал о них всю жизнь, в журналах и книгах. Но Перри… она была настоящая. Она не спасла десятки тысяч… сотни тысяч детей, как сделали вы, не изменила мир, как изменили его вы, но она без единой жалобы встречала каждый новый день и жила для других. Люди приходили к ней со своими проблемами. Она слушала и разделяла эти проблемы, и к ней всегда шли с хорошими вестями, потому что она так им радовалась! У нее спрашивали совета, хотя по многим вопросам у нее не было никакого жизненного опыта, но она всегда знала, что ответить, доктор Солк. И всегда правильно. У нее было большое, доброе сердце, ей свыше даровали врожденную мудрость, и она очень любила людей.
Джонас Солк все смотрел на фотографии.
— Жаль, что мне не удалось познакомиться с ней.
— Она была героической женщиной, как вы — герой. Я хотел… Я хотел, чтобы вы увидели ее и узнали ее имя. Перри Дамаск. Так ее звали.
— Я его никогда не забуду, — пообещал доктор Солк. — Я, я боюсь, вы меня переоцениваете. Я — не супермен. Эту работу выполнял не только я. Вместе со мной трудились многие талантливые люди.
— Я знаю. Но все говорят, что вы…
— А вот себя вы недооцениваете, — продолжил доктор Солк. — В том, что Перри была героической женщиной, сомнений у меня нет. Но она вышла замуж за героя.
Пол покачал головой:
— О нет. Люди смотрели на нас, думали, что я отдаю слишком много, но на самом деле я получал больше, чем отдавал.
Доктор Солк вернул фотографии, положил руку на плечо Пола.
— Но так всегда и бывает. Герои всегда получают больше, чем отдают. Сам факт, что ты что-то отдаешь, гарантирует, что твое деяние окупится сторицей.
Солк встал, Пол последовал его примеру. У тротуара перед парком уже ждал автомобиль. Рядом стояли два спутника Солка.
— Вас куда-нибудь подвезти? — спросил герой.
Пол покачал головой:
— Я пойду пешком.
— Спасибо, что подошли ко мне. Пол не нашелся с ответом.
— Подумайте о том, что я вам сказал, — добавил Солк. — Ваша Перри хочет, чтобы вы об этом подумали.
Потом герой сел в автомобиль и вместе со спутниками укатил в залитое солнцем утро.
Слишком поздно Пол вспомнил о том, что еще хотел сказать герою. Слишком поздно, но все равно сказал: «Благослови вас бог».
Он стоял, пока автомобиль не превратился в точку, а потом и вовсе не растворился вдали. Долго смотрел вслед исчезнувшей точке. Усилившийся ветер шуршал в кронах деревьев, бросал эвкалиптовые листочки ему под ноги. Наконец Пол повернулся и зашагал домой.
С тех пор он все время куда-то шел, два с половиной года, лишь изредка заглядывая в Брайт-Бич.
Признавшись себе, что бизнес его более не интересует, он продал аптеку Джиму Кесселю, прекрасному фармацевту, который давно уже был его первым помощником.
Дом сохранил, потому что в нем жила Перри. И возвращался туда, как в храм, чтобы освежить воспоминания о ней.
В первый год он побывал в Палм-Бич и вернулся обратно, отшагав более двухсот миль, потом отправился на север, к Санта-Барбаре.
Весной 1966 года полетел в Мемфис, штат Теннесси, пробыл там несколько дней и прошагал 288 миль до Сент-Луиса. Из Сент-Луиса направился на запад, в Канзас-Сити, штат Миссури, оттуда — на юго-запад, в Уичито. Из Уичито в Оклахома-Сити. Из Оклахома-Сити на восток к Форт-Смит, штат Арканзас, откуда приехал в Брайт-Бич на «грейхаундах»[210].
Он редко спал на открытом воздухе, обычно останавливался в недорогих мотелях, пансионах или общежитиях Ассоциации молодых христиан.
В рюкзаке нес смену одежды, запасную пару носков, шоколадные батончики, бутылку с водой. Маршрут планировал так, чтобы к вечеру попасть в город, где стирал одну смену одежды и надевал другую.
Он путешествовал по прериям, горам и долинам, проходил мимо полей, на которых росли все виды сельскохозяйственных культур, пересекал леса и широкие реки. Его не останавливали ни громы и молнии, ни ветер, срывающий листья с деревьев и гнущий их к земле. Но порою, когда он шагал под ярким солнцем, сияющим с синего неба, ему казалось, что раскинулось оно над Эдемом.
Мускулы его превратились в камень. Бедра — гранит, голени — мрамор, испещренный венами.
Несмотря на тысячи часов, проведенных на ногах, Пол редко задумывался о том, а почему он шагает. Он встречал людей, которые задавали ему эти вопросы, он им отвечал, но никогда не знал, говорит ли правду.
Случалось, он думал, что шагал ради Перри, проходил те мили, которые ей пройти не удалось, реализовывал ее, оставшуюся неутоленной, страсть к путешествиям. Иногда ему казалось, что в пеших путешествиях ему никто не мешает в мельчайших подробностях вспоминать жизнь с Перри… или забывать. Обретать умиротворенность… или искать приключения. Приходить к пониманию через осмысление… или освобождать разум от всех мыслей. Видеть мир… или избавляться от него. Возможно, он надеялся, что койоты съедят его в сгущающихся сумерках, или голодная пума разорвет на куски на заре, или собьет пьяный водитель.
В конце концов, побудительным мотивом ходьбы стала сама ходьба. Шагая, он обретал какую-то цель. Движение наполнялось значимостью. Движение становилось лекарством от меланхолии, избавлением от безумия.
Вечером 3 января 1968 года, миновав подернутые туманом холмы, заросшие дубами, кленами, земляничными и перечными деревьями, и великолепные леса секвой, возвышавшихся над землей на добрых триста футов, Пол прибыл в Уиотт, где и остановился на ночь. И в этом путешествии он не ставил перед собой какой-то цели, разве что хотел добраться до города Юрика и поесть крабов из залива Гумбольдта там, где их добывают. В свое время и ему, и Перри они очень нравились.
Из мотеля он позвонил Ганне Рей в Брайт-Бич. Она по-прежнему приглядывала за домом, оплачивала счета во время его отсутствия и сообщала о важных событиях. От Ганны он и узнал, что Барти Лампион лишился глаз.
Пол вспомнил письмо, которое написал преподобному Гаррисону Уайту через пару недель после смерти Джо Лампиона. Он нес его домой из аптеки в тот день, когда умерла Перри, хотел показать, узнать ее мнение. Письмо он так и не отправил.
Первый абзац не стерся из памяти, потому что он долго над ним корпел, тщательно выверяя каждое слово: «Приветствую вас в этот знаменательный день. Я пишу вам об удивительной женщине, Агнес Лампион, жизни которой вы, не зная того, коснулись, и чья история может заинтересовать вас…»
Тогда он подумал, что Агнес, которую в Брайт-Бич все любили и звали не иначе как Дама-Пирожница, может вдохновить преподобного Уайта на продолжение проповеди, которая тронула Пола до глубины души, хотя тот не был баптистом и в церкви бывал от случая к случаю. Проповедь эту он услышал по радио более трех лет тому назад.
Теперь, однако, он думал не о том, что история Агнес может вдохновить преподобного Уайта на еще одну проповедь. Ему хотелось, чтобы священник смог хоть как-нибудь утешить Агнес, которая всю свою жизнь утешала других.
После ужина в придорожном ресторане Пол вернулся в свой номер и склонился над потрепанной картой западной части Соединенных Штатов. В зависимости от погоды и местности, по которой предстояло идти, он мог добраться до Спрюс-Хиллз, штат Орегон, за десять дней.
Впервые после похода в Ла-Холью на встречу с Джонасом Солком он планировал путешествие, ставя перед собой конкретную цель.
Многие ночи сон не приносил ему отдыха, ибо ему снилось, что он бредет по бесплодным землям. Иногда во все стороны простиралась выжженная безжалостным солнцем соляная пустыня, из которой тут и там торчали изъеденные ветром скалы. Случалось, что соль оборачивалась снегом, а скалы — ледяными глыбами, блестевшими под холодным солнцем. Каким бы ни был ландшафт, во сне Пол шел медленно, хотя у него хватало и сил, и желания прибавить шагу. Раздражение копилось, копилось и таки будило его. Он открывал глаза и отбрасывал одеяло, взбудораженный и взъерошенный.
В ту ночь в Уиотте, под сенью секвой, он спал без сновидений.
После столкновения с автоматами по продаже газет, этими зловещими устройствами, которые обстреляли его четвертаками, Младшему хотелось убить еще одного Бартоломью, любого Бартоломью, даже если для этого пришлось бы поехать в далекий пригород, вроде Терра-Линды, даже если бы пришлось ехать дальше, останавливаться на ночь в «Холидей инн» и питаться со шведского стола, где дополнительным гарниром к блюдам служили выпавшие волосы других посетителей гостиницы, а в самих блюдах хватало микробов, попавших туда с их дыханием и слюной.
Он бы убил этого Бартоломью, рискуя привлечь внимание полиции, которая могла бы связать два преступления, но тихий голос Зедда, как не раз случалось и раньше, указал ему правильный путь, посоветовал успокоиться и сосредоточиться, сконцентрироваться.
Концентрация, учит Цезарь Зедд, единственное человеческое качество, которое отличает миллионеров от вшивых, изъязвленных, воняющих мочой алкоголиков, живущих в картонных коробках и обсуждающих повадки блох с крысами. Миллионеры умеют концентрироваться, алкоголики — нет. Точно так же именно умение концентрироваться отличает участника Олимпиады от калеки, потерявшего ноги в автомобильной аварии. Высококлассному спортсмену это по силам, калеке — нет. В конце концов, отмечает Зедд, если бы калека умел концентрироваться, он бы лучше водил автомобиль, мог бы стать и миллионером, и участником Олимпиады.
Среди многих талантов Младшего умение концентрироваться было едва ли не самым главным. Боб Чикейн, его бывший инструктор в вопросах медитации, даже заявил, после того печального инцидента с медитацией сосредоточения без визуализации, что для Младшего медитация превратилась в навязчивую идею. Разумеется, его слова не имели ничего общего с действительностью. Ни о какой навязчивости речь не шла. Просто Младший умел концентрироваться.
Он мог, к примеру, сконцентрироваться на том, чтобы найти Боба Чикейна, убить оскорбившего его мерзавца и выйти сухим из воды.
Но личный, давшийся такими потом и кровью опыт научил его, что убийство знакомого человека, даже и крайне необходимое, не снимает напряжения. А если и снимает, то приводит к непредвиденным и крайне нежелательным последствиям, которые становятся причиной еще более сильного стресса.
С другой стороны, убийство незнакомца вроде Бартоломью Проссера снимало напряжение лучше секса. Бессмысленное убийство расслабляло почище медитации сосредоточения без визуализации и, возможно, сопровождалось меньшим риском.
Он мог бы убить какого-нибудь Генри или Ларри, не рискуя навести полицию на мысль, что какой-то маньяк, по ему только ведомым причинам, убивает разных Бартоломью, но сдержал себя.
Концентрация превыше всего!
Теперь он концентрировался на том, чтобы во всеоружии подойти к вечеру 12 января: открытию выставки Целестины Уайт. Она усыновила ребенка сестры. Маленький Бартоломью находился при ней. Теперь Младший знал, где его искать.
Если убийство случайного Бартоломью разрушало дамбу и спускало озеро скопившегося напряжения, то смерть того единственного Бартоломью, за которым, собственно, и шла охота, высвободила бы целый океан. Младший знал, что именно в тот момент он обретет настоящую свободу, какой не чувствовал никогда в жизни, даже на пожарной вышке, столкнув с нее Наоми.
И он не сомневался в том, что со смертью Бартоломью его прекратят преследовать призраки. В голове Младшего Ванадий и Бартоломью превратились в сиамских близнецов, потому что коп-маньяк первым услышал, как Младший во сне произнес имя Бартоломью. Была ли в этом логика? Скорее да, чем нет, во всяком случае, для Младшего связь Ванадия и Бартоломью стала аксиомой. И избавиться от мертвого, но никак не желающего отстать от него детектива он мог, лишь уничтожив Бартоломью.
И тогда все встанет на свои места. Пытка прекратится. Наверняка. Ощущение, что он просто дрейфует, бесцельно переходит из ночи в день, изо дня в ночь, пропадет. Он вновь займется самосовершенствованием. Определенно выучит французский и немецкий. Начнет ходить на курсы кулинарии и научится готовить самые сложные блюда. Освоит карате.
Шестое чувство подсказывало Младшему, что именно злобный призрак Ванадия несет ответственность за то, что ему так и не удалось найти подругу сердца, хотя он не знал отбоя от женщин. Так что со смертью Бартоломью и исчезновением призрака Ванадия к нему не могла не прийти настоящая любовь.
Лежа на кровати, на боку, полностью одетый, подтянув колени, сложив руки на груди, упрятав кулаки под подбородок, в классической эмбриональной позе, Младший пытался выстроить в логическую цепочку все этапы этой долгой и трудной охоты на Бартоломью. Цепочка эта уходила на три года в прошлое, а для Младшего три года казались вечностью, и в ней не хватало многих звеньев.
Но это не имело значения. Он концентрировался на будущем. Прошлое — для неудачников. Нет, подождите, для неудачников — смиренность. «Прошлое — это сиська для слабаков, боящихся смотреть в будущее». Да, эту фразу Зедда Младший вышил на одной из подушек.
Концентрация. Подготовиться к тому, чтобы убить Бартоломью и любого, кто попытается защитить его 12 января. Подготовиться ко всем непредвиденным обстоятельствам.
На Новый год Младший отправился на вечеринку, проходящую под знаком близкой атомной войны. Гости собрались в особняке, стены которого обычно украшали полотна абстракционистов. По случаю вечеринки картины сняли и заменили их большущими фотографиями разрушенных Хиросимы и Нагасаки.
Потрясающе сексуальная рыжеволосая девица подкатилась к Младшему, когда тот выбирал канапе, формой напоминающее бомбу. Поднос, на котором канапе лежали рядком, держал официант, одетый в обгорелые лохмотья и вымазанный сажей. Словно чудом оставшийся в живых после взрыва. Миртл, рыжеволосая, предпочитала, чтобы ее называли Крошкой. Младший ее хорошо понимал. Она прекрасно смотрелась в зеленой мини-юбке, широком белом свитере и зеленом берете.
От ног Крошки захватывало дух, отсутствие бюстгальтера только подчеркивало внушительные размеры и отменную форму груди, но после часа разговоров ни о чем, перед тем как предложить Крошке покинуть вечеринку, Младший отвел ее в относительно укромный уголок и залез под юбку, чтобы окончательно убедиться, что имеет дело с существом противоположного пола.
Они отлично провели ночь, но любовью и не пахло.
Не исполнила свою арию и певунья-призрак.
Когда утром Младший разрезал грейпфрут, четвертака там не обнаружилось.
Во вторник, 2 января, Младший встретился с торговцем наркотиками, который сводил его с Гугли, и заказал девятимиллиметровый пистолет с глушителем.
Один пистолет, позаимствованный из коллекции Фрайды Блисс, у него уже был, но без глушителя. А готовиться следовало ко всем непредвиденным обстоятельствам. Концентрироваться.
Помимо обычного пистолета, он заказал пистолет-отмычку. Это устройство открывало любой замок после нескольких нажатий на спусковой крючок. Продавалось оно только полицейским управлениям, и каждый экземпляр находился на строгом учете. На черном рынке за пистолет-отмычку просили очень высокую цену. За такие деньги Младший мог бы приобрести небольшую картину Склента.
Подготовка. Детали. Концентрация.
Ночью он просыпался несколько раз, ожидая услышать ненавистную песню, но ни единый звук не нарушал тишины.
Среду он провел с Крошкой. О любви речь по-прежнему не шла, но он с удовольствием знакомился с тем арсеналом, которым природа наградила партнершу.
В четверг, 4 января, он воспользовался водительским удостоверением Джона Пинчбека для того, чтобы купить фордовский микроавтобус. Расплатился чеком. Арендовал гараж неподалеку от Пресидио[211], на имя Пинчбека, и поставил в него микроавтобус.
В тот же день решился посетить две галереи. Ни в одной витрине не увидел оловянного подсвечника.
Тем не менее у Младшего не оставалось ни малейших сомнений в том, что источавший враждебность призрак Томаса Ванадия, этот ужасный сгусток злобной энергии, не исчез навсегда. Он знал: пока Бартоломью не умрет, этот мерзопакостный призрак будет возвращаться и возвращаться, и злоба его будет только расти.
Младший понимал, что должен держаться настороже. Не терять бдительности и концентрации до того, как наступит и уйдет 12 января. Оставалось продержаться восемь дней.
Пятница принесла с собой Крошку, и она заполнила собой весь день и всю квартиру, так что в субботу у него хватило сил лишь на то, чтобы принять душ.
В воскресенье Младший прятался от Крошки с помощью «Ансафона» и так сконцентрировался на вышивании, что забыл лечь спать. Заснул над очередной подушкой уже в понедельник, в десять утра.
Во вторник, 9 января, обратив за несколько предыдущих дней кое-какие инвестиции в наличные, перевел полтора миллиона долларов на счет Гаммонера в банк на Большом Каймановом острове.
В старой церкви Святой Марии в Чайнатауне получил пистолет-отмычку и пистолет с глушителем. В десять утра в церкви никого не было. От царящего там сумрака и зловещих фигур святых Младшего бросило в дрожь.
Посыльный, молодой бандит с холодными глазами головореза, с отстреленными или отрубленными большими пальцами на обеих руках, принес оружие в большом пакете из китайского ресторана. В пакете стояли контейнеры из вощеной бумаги, два белых пакета, с мясом и рисом, один большой, ярко-розовый, с миндальными пирожными, в самом низу — второй розовый, с пистолетом-отмычкой, 9-миллиметровым пистолетом, глушителем, кожаной наплечной кобурой и подарочной карточкой: «С наилучшими пожеланиями и надеждой на продолжение деловых отношений».
В оружейном магазине Младший приобрел двести патронов. Потом решил, что столько ему не нужно. А чуть позже добавил к ним еще двести.
Купил ножи. Чехлы к ним. Станок для заточки и весь вечер затачивал лезвия.
Четвертаки ниоткуда не сыпались. Никто не пел. И не звонил из царства мертвых.
В среду утром, 10 января, он перевел полтора миллиона долларов со счета Гаммонера Пинчбеку в Швейцарию. Потом закрыл счет в банке на Большом Каймановом острове.
Чувствуя, что скопившееся напряжение достигло опасного предела, Младший решил, что ему необходима помощь Крошки, хотя и понимал, чем это чревато. Остаток среды и ночь на четверг он провел в ее спальне, ломившейся от ароматных массажных масел. Этого количества наверняка хватило бы для того, чтобы смазать колесные пары половины вагонов всех железнодорожных компаний, работающих к западу от Миссисипи.
К утру четверга у него болело все тело, даже в тех местах, где он никогда не испытывал боли. Но внутреннее напряжение определенно спало.
Крошка обладала многими достоинствами, чего только стоили персиковая гладкость кожи и округлости тела, от которых рот сразу наполнялся слюной, но полностью расслабиться с ней Младший так и не смог. Только Бартоломью, найденный и уничтоженный, мог вселить покой в его душу.
Он посетил банк, в котором арендовал ячейку на имя Джона Пинчбека. Взял двадцать тысяч наличными и поддельные документы.
На своем автомобиле — ездил он на «Мерседесе» — трижды обернулся между квартирой и гаражом, где стоял «Форд», купленный на имя Пинчбека. Всякий раз поглядывал, нет ли за ним слежки.
Два чемодана с одеждой и туалетными принадлежностями, а также с содержимым банковской ячейки Пинчбека оставил в микроавтобусе. Добавил к ним самые дорогие сердцу вещи, которые не хотелось бы терять в том случае, если бы покушение на Бартоломью не удалось и ему пришлось бы покинуть Русский холм, бежать, спасаясь от ареста. Книги Цезаря Зедда. Три шедевра Склента. Наволочки всех форм и размеров, на которых он разными нитками вышил мудрые изречения Зедда. 102 штуки, на них он потратил последние тринадцать месяцев.
Если б он убил Бартоломью и не навлек на себя подозрения, а Младший полагал, что так оно и будет, он все бы перевез обратно в квартиру. Просто он с особой тщательностью планировал будущее, потому что, в конце концов, именно будущее и являлось его естественной средой обитания.
Он хотел бы взять с собой и «Индустриальную женщину», но она весила четверть тонны. Один бы он ее не дотащил, а нанимать помощника, даже иммигранта, незаконно проникшего в страну, не решался, чтобы не связывать себя с микроавтобусом и Пинчбеком.
И потом, непонятно почему, но «Индустриальную женщину» он теперь ассоциировал с Крошкой. А боль в теле постоянно напоминала ему, что на какое-то время Крошкой он наелся досыта.
Наконец день наступил: пятница, 12 января.
Каждый нерв в теле Младшего напоминал растяжку. Малейшее неверное движение, и последовавший взрыв мог отправить его в палату психиатрической лечебницы.
К счастью, он признавал собственную уязвимость. Понимал, что до вечерней встречи с Целестиной Уайт должен находить себе исключительно успокаивающие занятия, чтобы в решающий момент действовать хладнокровно и эффективно. Медленные, глубокие вдохи.
Он не выходил из-под горячего душа, пока мышцы не стали мягкими, как масло.
За завтраком обошелся без сахара. Съел холодный ростбиф и запил его молоком, в которое плеснул коньяка.
Погода выдалась хорошей, поэтому он отправился на прогулку и всякий раз переходил на другую сторону улицы, завидев автоматы по продаже газет.
Покупка модных аксессуаров еще больше успокоила Младшего. Он провел несколько часов, выбирая заколки для галстуков, шелковые носовые платки, необычные ремни.
Поднимаясь на эскалаторе со второго на третий этаж универмага, в пятнадцати футах от себя увидел Ванадия, спускающегося на второй этаж.
Ничего призрачного в копе-маньяке Младший не заметил. Человек человеком. Твидовый пиджак спортивного покроя, брюки, собственно, та самая одежда, в которой он и умер. Вероятно, духи из атеистического призрачного мира Склента на веки вечные оставались в одежде, в какой туда попали.
Младший периферийным зрением ухватил профиль Ванадия, а потом, когда эскалатор унес детектива вниз, увидел только затылок. С их последней встречи прошло почти три года, но Младший мгновенно понял, что это не совпадение. На его глазах по эскалатору нагло спускался призрак.
Едва ступив на третий этаж, Младший бросился к идущему вниз эскалатору.
Приземистый призрак уже сошел с движущихся ступенек и направился в отдел спортивной женской одежды.
Младший слетел с эскалатора, перепрыгивая через две ступеньки. Но, добравшись до второго этажа, обнаружил, что призрак Ванадия исчез в присущей всем призракам манере: растворился в воздухе.
Так и не завершив поиски наилучшей заколки для галстука, но в твердой решимости сохранять спокойствие, Младший направился на ленч в отель «Святой Франциск».
Тротуары заполняли бизнесмены в деловых костюмах, хиппи в ярких лохмотьях, изящно одетые дамы из пригородов, приехавшие за покупками. Хватало и обычных праздношатающихся. Кто улыбался, кто-то бросал на прохожих мрачные взгляды, кто-то бормотал себе под нос что-то нечленораздельное. В этой толпе могли встретиться и наемные убийцы, и поэты, и эксцентричные миллионеры и даже карнавальные шуты, которые зарабатывали на жизнь, откусывая голову живым курицам.
Даже в хорошие дни, когда его не преследовали призраки мертвых копов и он сам не готовился совершить убийство, Младший не очень-то уютно чувствовал себя в бурлящей толпе. А в тот день, когда он с трудом прокладывал себе путь в людском море, его просто охватила клаустрофобия и, чего уж там скрывать, параноический страх.
Он настороженно посматривал на тех, кто шел навстречу, время от времени оглядывался. И, конечно, занервничал, но не удивился, когда один из брошенных за спину взглядов нашел в толпе Ванадия.
Призрачный коп следовал в сорока футах от него, скрываясь за другими прохожими. Все они вдруг превратились в манекены без лиц, похожие друг на друга как две капли воды, потому что взгляд Младшего выхватывал из толпы лишь лицо одного шагающего мертвяка. Преследующий его мрачный призрак то появлялся, то исчезал за манекенами, не упуская из виду свою жертву.
Младший прибавил шагу, проталкиваясь сквозь толпу, то и дело оглядываясь, и, хотя он видел лишь части лица копа, ему показалось, что оно разительно изменилось. Собственно, Ванадий никогда не претендовал на роль героя-любовника, но теперь стал еще страшнее. Родимое пятно цвета портвейна по-прежнему окружало правый глаз, а вот лицо уже не было плоским, как сковорода. Его словно… перекосило.
Младший тут же понял, откуда эти перемены. Подсвечник. Тесный контакт с ним не прошел для лица даром.
На следующем перекрестке вместо того, чтобы и дальше шагать на юг, Младший резким броском прорвался к бордюрному камню, ступил на мостовую и двинулся через улицу, игнорируя запрещающий сигнал. Загудели клаксоны, городской автобус едва не размазал Младшего по асфальту, но он сумел добраться до противоположного тротуара живым и невредимым.
И тут же сигнал «Стойте» сменился на «Идите». Обернувшись, Младший, конечно же, заметил преследователя. Будь Ванадий из плоти и крови, одетый лишь в пиджак и брюки, он дрожал бы от холода.
Теперь Младший держал путь на восток, лавируя между пешеходами, убежденный в том, что различает приближающиеся шаги призрака в топоте легионов живых людей, в шуме городского транспорта. Шаги мертвяка не только эхом отдавались в ушах Младшего, но и сотрясали все его тело.
Какая-то часть его рассудка понимала, что звуки эти — удары сердца, а не шаги настигающего преследователя, но в тот момент не эта часть определяла поведение Младшего. Он все убыстрял шаг, еще не бежал, но уже производил впечатление человека, опаздывающего на свидание.
Всякий раз, оглядываясь, Младший видел за своей спиной Ванадия. Приземистый, дородный детектив не шел — плыл сквозь толпу. Лицо его становилось все мрачнее. А расстояние сокращалось.
По левую руку чернел зев проулка. Младший нырнул в узкий проход между высокими зданиями, еще прибавил шагу, но не побежал, потому что продолжал верить в непоколебимое спокойствие и самоконтроль, присущие человеку, достигшему такой высокой, как у него, степени самосовершенствования.
Пройдя половину проулка, он сбавил скорость, оглянулся.
Меж мусорных контейнеров, сквозь пар, поднимающийся из канализационных люков, к нему приближался мертвый коп. Бегом.
И внезапно, в самом сердце большого города, Младшему показалось, что проулок безлюден, как английские вересковые пустоши, и далеко не самое лучшее место, чтобы искать в нем спасения от жаждущего мщения призрака. Забыв о самоконтроле, Младший рванул к соседней улице, где множество людей, прогуливающихся под зимним солнцем, более не вызывали ни неприятных ощущений, ни страха. Наоборот, Младший видел в них давно потерянных братьев и сестер.
Я — самая худшая из тех вибраций, которые ты предугадать не мог.
Если бы тяжелая рука сейчас легла на его плечо, он бы против воли обернулся и перед ним возникли бы глаза-гвозди, родимое пятно цвета портвейна, лицевые кости, переломанные дубинкой…
Он достиг выхода из проулка, чуть не сшиб с ног пожилого китайца, обернулся… и увидел, что никакого Ванадия нет и в помине.
Исчез.
Мусорные контейнеры стояли у стен. Из канализационных люков поднимался пар. На серые тени более не накладывалась бегущая тень мертвяка в твидовом пиджаке.
Слишком потрясенный, чтобы съесть ленч в отеле «Святой Франциск» или где-либо еще, Младший вернулся домой.
Повернув ключ в замке, не сразу решился открыть дверь. Боялся, что увидит сидящего в гостиной Ванадия.
Но его ждала лишь «Индустриальная женщина».
Вышивание, медитация, секс более не помогали снять напряжение. Картины Склента и книги Зедда находились в микроавтобусе, не мог он найти успокоения и в них.
Молоко с бренди помогли, но не так чтобы очень.
По мере того как вторая половина дня перетекала в сумерки и приближалось время открытия выставки Целестины Уайт, Младший готовил ножи и пистолеты.
Острые лезвия и патроны чуть успокоили нервы.
Ему ужасно хотелось поставить окончательную точку, перевернуть страницу своей жизни, связанную со смертью Наоми. Вот где следовало искать причину сверхъестественных событий, которые происходили вокруг него в последние три года.
Да, Склент все доходчиво объяснил: некоторые из нас живут после смерти, выживает душа, потому что мы слишком упрямые, эгоистичные, жадные, злобные, чтобы покорно принять уготованную судьбу. Наоми не обладала ни одним из этих качеств, она была слишком доброй, нежной и любящей, чтобы остаться призраком после того, как ее бренную плоть погребли в могилу. Нет, конечно, Наоми не представляла никакой угрозы для Младшего, более того, округ и штат заплатили за то, что некоторые чиновники недобросовестно выполняли возложенные на них обязанности, и окончательную точку на всем вроде бы можно было поставить три года тому назад. Но этому помешали два обстоятельства: во-первых, упрямая, эгоистичная, жадная и злобная душа Томаса Ванадия, во-вторых — незаконнорожденный сын Серафимы — маленький Бартоломью.
Анализ крови мог бы доказать, что Младший — отец ребенка. Рано или поздно родственники выдвинули бы против него обвинения. Не для того, чтобы отправить его в тюрьму, но исключительно с целью наложить лапу на немалую часть его состояния, оттяпать эти деньги на содержание ребенка.
А потом полиция Спрюс-Хиллз пожелала бы знать, с чего это он трахался с несовершеннолетней негритянкой, если, по его же словам, с Наоми они жили душа в душу, как два голубка. К сожалению, преступления, повлекшие за собой убийство, не имели срока давности. Закрытые дела вытаскивались из архива, расследования возобновлялись. И хотя властям не удалось бы найти улик, доказывающих его вину, ему опять пришлось бы потратиться: на адвокатов.
Он не собирался становиться банкротом или бедняком. Никогда. Состояние досталось ему ценой огромного риска, выдержки и решительности. И Младший намеревался защищать свои деньги любой ценой.
Со смертью незаконнорожденного ребенка Серафимы отпадал и вопрос о признании его отцовства. Никто не мог потребовать с него денег на содержание ребенка. Даже упрямому, эгоистичному, жадному, злобному призраку Ванадия пришлось бы признать, что Младшего к ногтю не прижмешь, и от досады он бы рассеялся или, вспомнив о реинкарнации, вселился в какого-нибудь младенца.
До окончательной точки оставался один шаг.
С точки зрения Младшего, безупречность его логических построений сомнений не вызывала.
Он приготовил ножи и пистолеты. Лезвия и патроны. Всем известно: судьба любит смелых, решительных, уверенных в себе, целенаправленных.
Нолли сидел за столом, повесив пиджак на стул, но с кепкой-«пирожком» на голове. Снимал он его, лишь когда спал, принимал душ, ел в ресторане или занимался любовью.
Дымящаяся сигарета, свисающая из уголка жесткого рта, скривившегося в циничной усмешке, являлась фирменным знаком частного детектива, но Нолли не курил. В результате, к некоторому удивлению клиентов, его кабинет не плавал в сизом тумане, как можно было того ожидать.
К счастью, стол не раз и не два прижигали сигаретами, потому что он достался Нолли вместе с кабинетом. Раньше тут восседал Отто Зелм, который занимался розыском угнанных автомобилей и неплохо на этом зарабатывал. Но однажды, выслеживая одного из угонщиков, заснул в машине с зажженной сигаретой. В итоге жена получила страховку, а кабинет с обстановкой — нового арендатора.
Но даже без сигареты и циничной усмешки Нолли имел достаточно грозный вид, главным образом потому, что природа одарила его грубым лицом, превосходно скрывающим сентиментальность и мягкость характера. С бычьей шеей, могучими руками, торчащими из закатанных выше локтей рукавов, он производил на клиентов должное впечатление, словно Хэмпфри Богарта, Сидни Гринстрита и Питера Лорре смешали в шейкере и вылили в один костюм.
Кэтлин Клерке, миссис Вульфстэн, усевшись на краешке стола детектива, смотрела на гостя, расположившегося на стуле, предназначенном для клиентов. Вообще-то в кабинете Нолли было два таких стула, и Кэтлин могла сесть на второй, но она решила, что женщине детектива пристало находиться с ним рядом. Наверное, она казалась себе Мирной Лой, играющей роль Норы Чарлз в «Тонком человеке»: практичной, но элегантной, грубой, но забавной.
До появления Нолли романтика практически отсутствовала в жизни Кэтлин. Детство и школьные годы выдались настолько серыми, что она решила стать дантистом, полагая, что это экзотическая и чрезвычайно интересная профессия. Она встречалась с несколькими мужчинами, которых объединяло занудство и отсутствие доброты. Бальные танцы, как уроки, так и турниры, обещали ей романтику, которую не принесли ни стоматология, ни встречи с мужчинами, но даже танцы разочаровывали ее, пока инструктор не познакомил Кэтлин с этим лысеющим, с бычьей шеей, некрасивым, но прекрасным душой Ромео.
Выпала ли романтика на долю гостя, сидящего на стуле для клиентов, Кэтлин не знала, но в том, что ему многое пришлось пережить, сомнений быть не могло. Лицо Томаса Ванадия напоминало территорию, покореженную землетрясением. Белые шрамы выглядели как разломы, брови, щеки, челюсти неестественно перегибались. Гемангиома вокруг правого глаза досталась ему с рождения, но к переломам костей лица приложил руку не бог — человек.
И среди руин сверкали дымчато-серые глаза Ванадия, наполненные прекрасной… печалью. Не жалостью к себе. Он определенно не числил себя в жертвах. Кэтлин чувствовала — это была печаль человека, который видел страдания многих людей, который знал, сколь злобен окружающий его мир. Эти глаза сразу тебя просчитывали, загорались состраданием, если ты того заслуживал, или выносили приговор, если о сострадании речь не шла.
Ванадий не видел человека, который оглушил его, ударив сзади, а потом изуродовал лицо несколькими ударами оловянного подсвечника, но, когда он упоминал Еноха Каина, в глазах его сострадание отсутствовало напрочь. Ни в сгоревшем доме Виктории Бресслер, ни в «Студебекере», вытащенном из Куэрри-Лейк, полиция не нашла отпечатков пальцев Младшего или каких-либо других улик, свидетельствующих о его причастности к этим преступлениям.
— Но вы думаете, это был он. — В голосе Нолли не слышалось вопросительных интонаций.
— Я знаю.
Восемь месяцев, последовавших за той ночью, Ванадий пролежал в коме, и врачи уже потеряли надежду, что он очнется. Проезжающий водитель обнаружил его на обочине автострады, рядом с озером, мокрого и грязного. Потом, придя в сознание после долгого сна, Ванадий не смог вспомнить, что происходило после того, как он вошел на кухню Виктории. Лишь очень смутно помнилось, как выплывал он из затонувшего автомобиля.
Хотя у Ванадия не было ни малейших сомнений относительно личности убийцы, интуиция без доказательств не могла побудить власти к действиям, тем более против человека, которому штат и округ только что выплатили четыре миллиона двести пятьдесят тысяч долларов: компенсацию за преступную халатность, повлекшую за собой смерть его жены. Расследование смерти Наоми Каин на тот момент также не выявило доказательств виновности Младшего. В общем, руководствоваться только инстинктом полицейского власти не решились.
Саймон Мэгассон, который за приличествующее случаю вознаграждение мог бы представлять в суде самого дьявола, но при этом не лишенный совести, навестил Ванадия в больнице, как только узнал, что тот вышел из комы. Адвокат разделял убежденность Ванадия в виновности Младшего, не сомневался, что тот убил и свою жену.
Мэгассон, разумеется, полагал, что убийство Виктории и нападение на Ванадия, который чудом остался жив, отвратительные преступления, но, кроме того, счел, что, совершив их, Младший оскорбил его достоинство и бросил тень на репутацию. Он-то ожидал, что клиент, вознагражденный за совершение преступления четырьмя с четвертью миллионами долларов, в дальнейшем станет законопослушным гражданином.
— Саймон далеко не прост, — говорил Ванадий, — но он очень мне нравится, и я полностью ему доверяю. Он хотел знать, чем можно помочь мне. Когда я очнулся, слова вязли у меня во рту, левую руку частично парализовало, я потерял пятьдесят пять фунтов веса. Я знал, что мне еще долго не придется искать Каина, но тут же выяснилось, что Саймону известно, где тот находится.
— Потому что Каин позвонил ему и попросил порекомендовать частного детектива в Сан-Франциско, — вставила Кэтлин. — Чтобы выяснить, что произошло с ребенком Серафимы.
Улыбка Ванадия на изуродованном лице могла бы испугать многих, но Кэтлин она нравилась, потому что открывала несломленную душу.
— Эти два с половиной года меня поддерживало только осознание того, что я смогу добраться до мистера Каина и сделать все возможное, чтобы он понес заслуженное наказание.
Будучи детективом по расследованию убийств, Ванадий доводил до логического завершения девяносто восемь процентов дел, которыми занимался. Убедившись в том, что вычислил преступника, он не ограничивался только сбором улик. Обычные полицейские процедуры и методы он дополнял разработанными им приемами психологической войны, иногда тонкими, иногда — нет, которые зачастую заставляли подозреваемого совершать ошибки, выдававшие с головой.
— Четвертак в сандвиче. — Нолли улыбнулся: это было первое из оплаченных Саймоном Мэгассоном заданий.
Как по волшебству, в правой руке Томаса Ванадия появилась сверкающая монетка. Заскользила по костяшкам пальцев, исчезла между большим и указательным, тут же появилась у мизинца, вновь заскользила по костяшкам.
— Через несколько недель после выхода из комы, когда мое состояние стабилизировалось, меня перевели в портлендскую больницу, где сделали одиннадцать челюстно-лицевых операций.
Ванадий либо уловил тщательное скрываемое удивление, либо предположил, что им небезынтересно знать, почему, несмотря на столь активное хирургическое вмешательство, он остался с лицом а-ля Борис Карлофф[212].
— Удары оловянным подсвечником повредили левую лобную пазуху, клиновидную пазуху, пещеристую пазуху. Досталось верхней челюсти, лобной, скуловой, решетчатой, небной костям. Все это врачам пришлось восстанавливать, не говоря уже о зубах. Я решил обойтись без пластической хирургии.
Он помолчал, очевидно, дожидаясь вопроса, потом улыбнулся, отметив их тактичность.
— Я никогда не был Гэри Грантом, — четвертак все кружил по руке Ванадия, — поэтому не придавал особого значения собственной внешности. Пластическая хирургия добавила бы еще год к реабилитационному периоду, возможно, больше, а мне не терпелось взяться за Каина. К тому же я подумал, что моя физиономия сгодится на то, чтобы еще сильнее напугать его, подтолкнуть к ошибке, а то и к признанию.
Кэтлин подумала, что логика в этом есть. Лично ее внешность Томаса Ванадия совершенно не пугала, но она заранее знала, что увидит. И она не была убийцей, страшащимся возмездия, для которого это лицо могло показаться предвестием Судного дня.
— Кроме того, я, насколько это возможно, продолжаю следовать моим обетам, хотя меня освободили от них едва ли не на самый длительный срок в истории христианства. — На этот раз от улыбки Ванадия по спине Кэтлин пробежал холодок. — Тщеславие — этот тот самый грех, избежать которого мне куда легче, чем многих других.
До и после операций Ванадий все свое время делил между восстановлением речи и физической реабилитацией. Постоянно помнил про Еноха Каина, и многие его предложения реализовывались Саймоном Мэгассоном через Нолли и Кэтлин. Ванадий прекрасно понимал, что взывать к совести Каина не имело смысла, потому что совесть его давным-давно атрофировалась. А вот идея постоянно держать его в напряжении, щекотать нервы, усиливая эффект новой встречи с ожившим Ванадием, сработала на все сто.
— Должен признать, — сказал Нолли, — меня удивило, что наши шалости оказывали на него столь сильное воздействие.
— Он — пустой человек, — ответил Ванадий. — Ни во что не верит. Пустышки очень уязвимы перед теми, кто предлагает заполнить внутреннюю пустоту. Поэтому…
Монетка перестала скользить по костяшкам и, словно по собственной воле нырнув под согнутый указательный палец, легла на ноготь большого. Резким движением Ванадий подбросил четвертак в воздух.
— …я предложил ему дешевый и понятный мистицизм… Подбросив монету, он развел руки ладонями вверх, растопырив пальцы.
— … безжалостного, жаждущего мести призрака…
Ванадий потер ладони.
— …Я предложил ему страх.
А монетка исчезла, словно Амелия Эрхарт[213], вынырнула из сумеречной зоны, ухватила ее и унесла с собой.
— …сладостный страх, — закончил Ванадий.
— А монета? — Нолли нахмурился. — У вас в рукаве?
— Нет, — ответил Ванадий. — В нагрудном кармане вашей рубашки.
В удивлении Нолли сунул руку в карман, достал четвертак.
— Это другая монета.
Брови Ванадия взлетели вверх.
— Вы, должно быть, сунули ее мне в карман, когда вошли.
— Тогда где та, которую я только что подбросил?
— Страх? — спросила Кэтлин, которую слова Ванадия интересовали гораздо больше, чем его фокусы. — Вы сказали, что предложили Каину страх… словно чего-то такого ему и недоставало.
— В определенном смысле да. Когда человек внутренне пуст, как Енох Каин, пустота эта вызывает боль. Он отчаянно хочет заполнить ее, но у него нет ни терпения, ни стремления заполнить ее чем-то достойным. Любовь, милосердие, вера, мудрость — эти добродетели, как и другие, требуют немалых усилий, терпения, стремления и даются малыми порциями. Каин хочет заполнить пустоту быстро. Он хочет залить пустоту, словно из брандспойта, и немедленно.
— Похоже, в наши дни многие хотят того же, — заметил Нолли.
— Похоже, — согласился Ванадий. — Поэтому у такого, как Каин, одна навязчивая идея сменяет другую: секс, деньги, еда, власть, наркотики, алкоголь, все, что угодно, придающее смысл существованию и не требующее самооценки и самопожертвования. На какое-то время он чувствует, что пустоты больше нет. Но субстанция, которой он наполняет себя, испаряется, и он вновь пуст.
— Так вы утверждаете, что страх может заполнить его внутреннюю пустоту, как секс и спиртное? — удивленно спросила Кэтлин.
— Даже лучше. Страх не требует от него соблазнять женщину или покупать бутылку виски. Всего-то надо открыться страху, и пустота заполнится, как стакан, подставленный под текущую из крана воду. Пусть это и может показаться странным, но Каин предпочитает оставаться в бездонном озере ужаса, отчаянно пытаясь удержаться на плаву, лишь бы не страдать от внутренней пустоты. Страх может придать смысл его жизни, но я собираюсь не просто наполнить Каина страхом, но утопить его в нем.
Учитывая изувеченное лицо, учитывая его трагическую жизнь, говорил Ванадий на редкость буднично. Голос звучал ровно и спокойно, даже монотонно.
Однако на Кэтлин его слова оказывали не меньшее воздействие, чем знаменитые монологи Лоренса Оливье в «Ребекке» или «Леди Гамильтон». В спокойствии Ванадия, его сдержанности чувствовались не только убежденность и правота, но что-то еще. И пусть не сразу, но она начала понимать, что это естественная реакция человека, в душе которого нет места пустоте. Душа его заполнена добродетелями, не рассеивающимися, как дым.
Они посидели в молчании, и Кэтлин нисколько бы не удивилась, если бы исчезнувший четвертак вдруг материализовался в воздухе и, упав, запрыгал бы по столу Нолли.
— Значит, сэр… — прервал паузу Нолли, — вы — психолог. Изуродованное лицо осветила улыбка.
— Нет. С моей точки зрения, психология — еще один легкий источник ложного насыщения… вроде секса, денег и наркотиков. Но я признаю: о зле мне кое-что известно.
За окнами погас дневной свет. Зимняя ночь пятнала улицы сгущающимся туманом.
— Мы бы хотели знать, почему делали то, о чем вы нас просили? — спросила Кэтлин. — Почему четвертаки? Почему песня?
Ванадий кивнул.
— Я тоже хотел бы услышать более детальный отчет о реакции Каина. Я, разумеется, читал ваши отчеты, они достаточно подробны, но многие мелочи могут открыться только в разговоре. А зачастую именно мелочи играют самую важную роль при разработке стратегии.
Нолли поднялся.
— Если вы разрешите пригласить вас на обед, чувствую, мы проведем отличный вечер.
Несколько мгновений спустя, уже в коридоре, когда Нолли запирал дверь на ключ, Кэтлин взяла Ванадия под руку.
— Как мне вас называть, детектив Ванадий, брат, отец?
— Пожалуйста, зовите меня Том. Меня заставили уволиться из полицейского управления Орегона, из-за лица признали нетрудоспособным, поэтому официально я более не детектив. Однако пока Енох Каин не за решеткой, где ему самое место, я остаюсь копом, числят меня в полиции или нет.
Ангел оделась во все красное, словно сам дьявол: ярко-красные туфли, красные носки, красные леггинсы, красная юбка, красный свитер и красное, до колен пальто с красным капюшоном.
Она стояла у входной двери, любуясь собой в зеркале в рост человека, терпеливо дожидаясь, пока Целестина упакует в сумку кукол, книги-раскраски, лекарства и коробки с цветными карандашами.
Хотя три года Ангел исполнилось лишь неделю тому назад, она выбирала наряд и одевалась сама. Обычно предпочитала одноцветную гамму, иногда добавляла шарф, пояс или шапку другого цвета. Но, бывало, смешивала цвета. С первого взгляда вроде бы хаотически, но при внимательном рассмотрении выяснялось, что цвета находятся в гармоничном единстве.
Какое-то время Целестине казалось, что девочка отстает в развитии от других детей: позже начала ходить, позже заговорила, медленно увеличивала словарный запас, хотя Целестина каждый день читала ей книжки. Но за последние шесть месяцев Ангел наверстала упущенное: просто она шла дорогой, отличной от тех, что описывались в книгах по воспитанию детей. Первым ее словом стала мама, как и положено, но вторым — синий. В три года, когда средний ребенок называет четыре цвета, Ангел могла назвать одиннадцать, включая белый и черный, потому что отличала розовый от красного, а лиловый от синего.
Уолли, доктор Уолтер Липскомб, который выводил Ангел на свет божий и стал ее крестным отцом, никогда не волновался из-за того, что девочка медленно развивается, полагая, что у каждого ребенка свой, индивидуальный темп. И пусть говорил Липскомб со знанием дела, по специальности он был не только хирургом-акушером, но и педиатром, Целестина все равно волновалась.
Впрочем, волноваться матери всегда умеют. Ангел видела в Целестине именно мать, она еще не знала и не могла понять, что судьба даровала ей двух матерей: одну — которая родила, и вторую — которая воспитала.
Недавно Уолли протестировал Ангел, и результаты показали, что она не сильна ни в математике, ни в знании языка, зато обладает другими талантами. Там, где дело касалось оценки цвета, распознавания оттенков, пространственного мышления, определения основных геометрических фигур, под каким бы углом они ни находились, она на порядок опережала детей своего возраста. Уолли сказал, что девочка одарена исключительно острым зрительным восприятием и, возможно, покажет себя вундеркиндом, если выберет материнскую стезю.
— Красная Шапочка, — объявила Ангел, разглядывая себя в зеркале.
Целестина застегнула «молнию» сумки.
— Тогда тебе лучше остерегаться большого серого волка.
— Не мне. Пусть остерегается волк, — ответила Ангел.
— Так ты думаешь, что сможешь дать ему пинка?
— Бам! — Ангел наблюдала за своим отражением, давая пинка воображаемому волку.
Целестина достала из стенного шкафа пальто.
— Тебе следовало надеть зеленое, мисс Шапочка. Тогда волк никогда бы не заметил тебя.
— Сегодня я не хочу быть лягушкой.
— Ты и не похожа на лягушку.
— Ты очень красивая, мамочка.
— Спасибо тебе, сладенькая.
— А я красивая?
— Невежливо напрашиваться на комплимент.
— Так я красивая?
— Ослепительная.
— Иногда я в этом не уверена. — Ангел хмурилась, уставившись в зеркало.
— Можешь мне поверить. Второй такой нет.
Целестина присела перед Ангел, завязала тесемки капюшона под подбородком.
— Мамочка, почему собаки косматые?
— Откуда взялись собаки?
— Я тоже об этом думаю.
— Нет, я о другом. Почему ты вдруг заговорила о собаках?
— Потому что они похожи на волков.
— Да, конечно. Ну, бог сделал их косматыми.
— А почему меня бог не сделал косматой?
— Потому что он не хотел, чтобы ты была собакой. — Завязав тесемки на бантик, Целестина поднялась. — Вот. Теперь ты выглядишь как «Эм-и-эм».
— Это же конфетка.
— Так ты же у нас сладенькая, не так ли? Снаружи ярко-красная, внутри — молочно-шоколадная, — и Целестина легонько коснулась пальцем светло-коричневого носика девочки.
— Я бы предпочла быть «Мистером Гудбаром»[214].
— Тогда тебе надо было надеть желтое.
В холле, общем на две квартиры первого этажа, они встретились с Реной Моллер, пожилой женщиной, которая жила в соседней квартире. Она натирала темное дерево двери лимонным маслом. Сие говорило о том, что к обеду миссис Моллер ждала сына с семьей.
— Я — «Эм-и-эм», — гордо сообщила Ангел соседке, пока Целестина запирала дверь.
Рену отличали веселый характер, маленький-рост и дородность. Ширину талии, и так составляющей не меньше двух третей роста, оптически увеличивали ее любимые цветастые платья. А немецкий акцент в голосе смягчали радостные нотки.
— Madchen lieb[215], мне ты кажешься рождественской свечкой.
— Свечки тают. Я не хочу таять.
— «Эм-и-эм» тоже тают, — предупредила Рена.
— Волки любят конфеты?
— Возможно. О волках я ничего не знаю, liebling[216].
— Вы выглядите как цветочная клумба, миссис Моллер, — переменила тему Ангел.
— Выгляжу, это точно, — согласилась Рена и пухлой рукой оправила плиссированную юбку яркого платья.
— Большая клумба, — добавила девочка.
— Ангел! — ахнула Целестина. Рена рассмеялась:
— Но это правда! Я не просто клумба. Я — целое поле цветов! Так у тебя знаменательный день, Целестина.
— Пожелайте мне удачи, Рена.
— Тебя ждет огромный успех, полная распродажа. Я гарантирую!
— Будет хорошо, если купят хотя бы одну картину.
— Все! Ты — прекрасная художница. Ни одной не останется. Я знаю.
— С ваших бы уст да до слуха господу.
— Так уже было, и не раз, — заверила ее Рена.
На улице Целестина взяла Ангел за руку, и по лесенке они спустились на тротуар.
Жили они в пятиэтажном викторианском доме в престижном районе Пасифик-Хейтс. За несколько лет до того, как Липскомб купил дом, здание капитально отремонтировали, разделив на отдельные квартиры, но полностью сохранив великолепие фасада.
Собственный дом Уолли находился в том же районе, в полутора кварталах, — трехэтажная жемчужина викторианского стиля. Жил он в нем один.
Сумерки практически перешли в ночь. Над поднимающимся с бухты туманом небо приобрело фиолетовый цвет, а пробивающаяся сквозь него неоновая подсветка превращала сверкающий огнями город в модное кабаре, только-только открывшееся для приема гостей.
Целестина взглянула на часы и поняла, что безнадежно опаздывает. Но коротенькие ножки Ангел не позволяли прибавить шагу.
— Куда уходит синева? — спросила девочка.
— Какая синева?
— Небесная.
— Следует за солнцем.
— А куда уходит солнце?
— На Гавайи.
— Почему на Гавайи?
— Там у него дом.
— Почему там?
— Недвижимость там дешевле.
— Я тебе не верю.
— Я лгу?
— Нет. Разыгрываешь меня.
Они подошли к перекрестку, пересекли мостовую. Вырывавшийся изо рта воздух превращался в пар. Пар этот Ангел называла дыхательным призраком.
— Сегодня вечером веди себя, как полагается, — наказала ей Целестина.
— Я остаюсь с дядей Уолли?
— С миссис Орнуолл.
— Почему она живет с дядей Уолли?
— Ты знаешь. Она его домоправительница.
— Почему ты не живешь с дядей Уолли?
— Я же не его домоправительница, так?
— Разве дядя Уолли не останется дома?
— Только на короткое время. Потом поедет в галерею, а после окончания вернисажа мы вместе поужинаем.
— Вы будете есть сыр?
— Возможно.
— Вы будете есть курицу?
— Почему тебя волнует, что мы будем есть?
— Я бы тоже поела сыру.
— Я попрошу миссис Орнуолл сделать тебе, если ты захочешь, сандвич с сыром.
— Посмотри на наши тени. Они то впереди, то сзади.
— Потому что мы проходим мимо фонарей.
— Должно быть, они очень грязные.
— Фонари?
— Наши тени. Они всегда на земле.
— Я уверена, что они очень грязные.
— Тогда куда уходит чернота?
— Какая чернота?
— Черное небо. Утром. Куда оно уходит, мама?
— Не имею понятия.
— Я думала, ты знаешь все.
— Раньше знала. — Целестина вздохнула. — А сейчас у меня совсем плохо с головой.
— Поешь сыра.
— Вроде бы с сыром мы все решили.
— Сыр полезен для мозга.
— Сыр? Кто тебе это сказал?
— Сырный дядя в телевизоре.
— Нельзя верить всему, что ты видишь в телевизоре, сладенькая.
— Капитан Кенгуру[217] не лжет.
— Нет, не лжет. Но капитан Кенгуру — не сырный дядя.
До дома Уолли оставалось еще полквартала. Он стоял на тротуаре, болтал с водителем такси. Заказанная машина уже прибыла.
— Давай поспешим, сладенькая.
— Они знают друг друга?
— Дядя Уолли и таксист? Не думаю.
— Нет. Капитан Кенгуру и сырный дядя.
— Скорее всего.
— Тогда капитан должен попросить его не лгать.
— Я уверена, что попросит.
— А какая еда полезна для мозга?
— Наверное, рыба. Ты не забудешь помолиться перед сном?
— Я всегда молюсь.
— Не забудешь попросить бога, чтобы он благословил меня, дядю Уолли, бабушку и дедушку…
— Я помолюсь и за сырного дядю.
— Дельная мысль.
— Вы будете есть хлеб?
— Обязательно.
— Положите на него рыбу.
Улыбаясь, Уолли протянул руки. Ангел побежала к нему, он подхватил ее, закружил в воздухе.
— Ты выглядишь как перчик чили.
— Сырный человек — ужасный лгун, — объявила она.
Целестина протянула сумку Уолли.
— Куклы, карандаши и ее зубная щетка.
— Какая очаровательная юная леди! — воскликнул таксист, глядя на Ангел.
— Бог не хотел сделать меня собакой, — сообщила ему девочка.
— Почему ты так решила?
— Он не сделал меня косматой.
— Поцелуй меня, сладенькая. — Целестина присела рядом с дочерью, и та громко чмокнула ее в щеку. — Кто тебе будет сниться сегодня?
— Ты, — ответила Ангел, которой иногда снились кошмары.
— И какие ты будешь видеть сны?
— Только хорошие.
— А что будет, если этот глупый страшила посмеет забрести в твой сон?
— Ты дашь ему пинка под волосатую задницу.
— Совершенно верно.
— Лучше поторопись, — посоветовал Уолли, целуя поднявшуюся Целестину во вторую щеку.
Вернисаж продолжался с шести вечера до половины девятого. Успеть к началу она могла только в том случае, если ангелы-хранители устроили бы ей «зеленую волну».
— Этот господин говорит, что вы — звезда сегодняшнего шоу, — сказал таксист, когда они тронулись с места и влились в транспортный поток.
Целестина оглянулась, чтобы посмотреть на Уолли и Ангел, которые махали ей вслед руками.
— Похоже на то.
— У художников говорят: «Сломай ногу»[218].
— Почему нет?
— Тогда сломай ногу!
— Спасибо вам.
Такси повернуло за угол. Уолли и Ангел исчезли из виду. Повернувшись лицом вперед, Целестина вдруг радостно рассмеялась.
Таксист глянул на нее в зеркало заднего обзора.
— Настроение отличное? Ваша первая большая выставка?
— Да, но дело не в этом. Я подумала о том, что сказала моя маленькая девочка.
И Целестина вновь захихикала. В итоге ей пришлось доставать из сумочки бумажную салфетку, чтобы высморкаться и вытереть слезы.
— Мне показалось, она — удивительный ребенок.
— Я тоже так думаю. Она для меня — все. Я говорю ей, что она — луна и звезды. Наверное, я ужасно ее балую.
— Нет. Любовь не портит детей.
Господи, как же она любила свою сладенькую, свою маленькую малышку. Три года пролетели как один миг, и, хотя прожила она их в бешеном ритме, в каждом дне ей не хватало нескольких часов, на искусство она тратила меньше времени, чем ей хотелось, на личную жизнь времени не оставалось вовсе, она не променяла бы материнство на все богатство мира, ни на что… разве только… на возвращение Фими. Ангел была для нее солнцем, звездами и всеми кометами, бороздящими бесконечную Вселенную, неугасимым светом.
Без помощи Уолли — и не только с квартирой, он отдавал ей и время, и любовь — она, наверное, не справилась бы.
Целестина часто думала о его жене и близнецах, Ровене, Дэнни и Гарри, погибших в авиакатастрофе шесть лет тому назад, и иногда ощущала острое чувство утраты, словно они были членами ее семьи. Она скорбела об их смерти, как скорбел Уолли, и пусть эта мысль и была кощунственной, задавалась вопросом, почему бог поступил так жестоко, разрушив эту прекрасную семью. Ровена, Дэнни и Гарри пересекли воды страдания и жили теперь в царстве божьем, где в будущем лежал день, который принес им встречу с отцом и мужем. Но даже жизнь на небесах представлялась Целестине неадекватной компенсацией за многолетнюю земную разлуку с таким хорошим и добрым человеком, как Липскомб.
Целестина даже не соглашалась на всю ту помощь, какую он хотел ей оказать. Два года она работала по вечерам официанткой, продолжая учиться в колледже художественной академии, и ушла с работы, лишь когда ее картины начали продаваться и выручка превысила жалованье и чаевые.
Поначалу Элен Гринбаум, хозяйка «Галереи Гринбаум», взяла три полотна и продала их в течение месяца. Взяла четыре новых, а потом еще три, потому что два из четырех очень быстро ушли. После того, как коллекционеры приобрели десять картин Целестины, Элен включила ее в выставку, на которой свои работы показывали шесть молодых художников. И вот теперь Целестина ехала на свою первую персональную выставку.
Поступив в колледж, она надеялась, что ее в лучшем случае возьмут иллюстратором в журнал или в штат рекламного агентства. О карьере художника она могла только мечтать и теперь благодарила господа за то, что ее мечта обернулась явью. В свои двадцать три года она многого достигла и не собиралась почивать на лаврах.
Иногда Целестина думала о том, как тесно переплетаются в жизни трагедия и радость. Печаль зачастую служила корнем будущей радости, в радости закладывалось семечко грядущей печали. Переплетения эти давали все новые и новые сочетания, которые могли служить основой для стольких сюжетов, что для перенесения их на холст не хватило бы и нескольких ее жизней. Она стремилась ухватить окружающий ее мир во всем его ужасе и красоте, но, похоже, пока на полотне отражалась лишь бледная тень того, что видели ее глаза.
Ирония судьбы: проснувшийся в ней талант, коллекционеров, по достоинству оценивших ее взгляд на мир, открывшиеся перед ней перспективы — все-все она бы отбросила безо всякого сожаления, если бы пришлось выбирать между искусством и Ангел, ибо ребенка она ценила превыше всего. Фими ушла, но душа ее осталась, служа для сестры путеводной звездой.
— Вот и приехали. — Такси остановилось у входа в галерею. Ее руки тряслись, когда она отсчитывала плату за проезд и чаевые.
— Я так боюсь. Может, вам отвезти меня домой? Обернувшись и с улыбкой наблюдая, как Целестина возится с деньгами, таксист сказал:
— Если кто и боится, то только не вы. Всю дорогу вы молчали, но думали не о том, что стали знаменитой. Вы думали о вашей девочке.
— По большей части.
— Я знаю таких, как вы, милая моя. Вы пойдете по жизни независимо от того, продадутся сегодня ваши картины или нет, станете вы знаменитостью или останетесь никем.
— Вы, должно быть, говорите о ком-то еще. — Целестина протянула водителю деньги. — Я сейчас медуза на высоких каблуках.
Водитель покачал головой.
— Я узнал все, что можно о вас узнать, когда вы спросили свою дочку, что будет, если к ней в сон забредет глупый страшила.
— Ей недавно приснился этот кошмар.
— Вы готовы защитить ее даже во сне. Если в нем появится страшила, я не сомневаюсь, что вы так пнете его в волосатую задницу, что он забудет дорогу в сны вашей дочурки. Так что идите в галерею, произведите незабываемое впечатление на всех, кто там собрался, заберите их деньги и станьте знаменитой.
Возможно, потому, что Целестина была дочерью своего отца и ей передалась его вера в человечность, ее всегда глубоко трогала доброта незнакомых людей.
— Ваша жена знает, какая она счастливая женщина?
— Будь у меня жена, она не чувствовала бы себя счастливой. Я не из тех, кому нужна жена, дорогая.
— Значит, в вашей жизни есть мужчина?
— Один и тот же на протяжении восемнадцати лет.
— Восемнадцать лет. Тогда он должен знать, какой он счастливчик.
— Я говорю ему об этом как минимум дважды в день. Целестина вышла из такси, постояла перед входом в галерею. Ноги у нее подгибались, словно у новорожденного теленка.
В витрине висел огромный постер. Ей показалось, что он стал больше. Своими размерами он просто требовал от критиков размазать ее по стенке, призывал судьбу тряхнуть город землетрясением именно в день ее триумфа. Она пожалела о том, что Элен Гринбаум не ограничилась несколькими строчками, напечатанными на листке бумаги, который она могла бы приклеить к стеклу скотчем.
Взглянув на свою фотографию, она почувствовала, что краснеет. Она надеялась, что никто из пешеходов, проходящих мимо галереи между ней и витриной, не узнает ее. О чем только она думала? Крикливая, бросающаяся в глаза шляпа славы совершенно ей не шла. Она — дочь священника из Спрюс-Хиллз, штат Орегон, ей куда удобнее в обычной бейсболке.
Два из ее самых больших полотен красовались в витрине, подсвеченные маленькими лампочками. Завораживающие. Ужасные. Прекрасные. Отвратительные.
Ей было бы гораздо легче, если бы на открытие выставки приехали родители. Они и собирались прибыть в Сан-Франциско этим утром, но прошлым вечером умер прихожанин и близкий друг семьи. В таких случаях обязанности священника и его жены перед паствой выходили на первый план.
Она прочитала вслух название выставки: «Этот знаменательный день».
Глубоко вдохнула. Вскинула голову, расправила плечи и распахнула дверь, за которой ее ждала новая жизнь.
Каин Младший бродил среди филистимлян, в серой стране ортодоксов, выискивая одно, хотя бы одно отталкивающее полотно, но находя только приятные глазу красоты. Он жаждал настоящего искусства, эмоционального водоворота отчаяния и отвращения, а видел лишь веру, надежду и любовь. И окружали его люди, которым в этот холодный январский вечер нравилось решительно все, от картин до канапе, люди, которые за всю свою жизнь ни разу не размышляли о неизбежности ядерного пожара еще до конца текущего десятилетия. Эти люди, в отличие от истинных интеллектуалов, слишком много улыбались, и он чувствовал себя более одиноким, чем ослепленный Самсон, закованный в цепи в Газе.
Младший не собирался заходить в галерею. Ни один из его знакомых не пошел бы на этот вернисаж, если только, спасибо наркотикам или спиртному, не оказался бы в том состоянии, когда утром совершенно не помнишь, где и с кем был вечером, поэтому он не боялся, что его узнают или запомнят. Но все равно светиться не хотелось. Если маленький Бартоломью, а то и сама художница умрут в эту ночь, полиция, в привычной ей паранойе, захочет связать выставку и убийства, а потому попытается найти и допросить каждого из присутствующих в галерее.
Кроме того, он не числился в списке покупателей «Галереи Гринбаум» и, соответственно, не получил приглашения на вернисаж.
В тех галереях, куда он ходил на вернисажи, без приглашений не пускали на порог. Но даже с приглашением тебя могли выпроводить, если ты не проходил фейс-контроль. По строгости он не уступал тому, что действовал в самых модных танц-клубах. Собственно, вышибалы и в лучших авангардных галереях, и в модных танц-клубах были одни и те же.
Младший неспешно вышагивал вдоль витрин, разглядывая две выставленные картины Целестины Уайт, ужасаясь их красотой, когда открылась дверь и сотрудник галереи пригласил его войти. От него не потребовали приглашение, не заставили пройти фейс-контроль. Не стояли у двери и вышибалы. Такая доступность являлась прямым доказательством, если оно кому-то требовалось, того, что выставленные полотна не имели никакого отношения к настоящему искусству.
Презрев осторожность, Младший вошел в галерею по причине, которая заставляет утонченного любителя оперы раз в десять лет посещать концерт музыки в стиле кантри: чтобы убедиться в превосходстве собственного вкуса и с улыбкой на устах послушать то, что чернь принимает за музыку.
Целестину Уайт окружала толпа пьющих шампанское, жующих канапе буржуа, которые, будь у них меньше денег, покупали бы ее акварели.
Из справедливости Младший отметил, что своей красотой она привлекла бы не меньше внимания даже на выставке настоящих художников. Младший понимал, что шансы добраться до маленького засранца и не убить при этом Целестину невелики, но, при удаче, если Целестина не догадается, кто расправился с Бартоломью, он мог бы попытаться узнать, хороша ли она в постели и не годится ли на роль подруги сердца.
Младший обошел выставку, стараясь не выдать своего отвращения, а потом попытался подобраться поближе к Целестине Уайт, чтобы слышать, что она говорит, не показывая вида, что его интересуют ее слова.
Она как раз объясняла, что название выставки взято из проповеди ее отца, которая прозвучала в еженедельной национальной радиопрограмме три года тому назад. Программе не религиозной, скорее философской, связанной с поиском смысла жизни, но иногда приглашающей и священников. Программа выходила в эфир двадцать лет, но ни одна передача не вызвала такой активной реакции слушателей, как проповедь отца. Так что три недели спустя ее повторили, выполняя их многочисленные просьбы.
Помня о том, что название выставки показалось ему знакомым, как только он взглянул на вывешенную в витрине галереи афишу, Младший еще больше укрепился в мысли, что именно первый вариант этой проповеди служил музыкальным фоном в тот вечер страсти с Серафимой. Он не мог вспомнить ни слова, не знал, что так тронуло радиоаудиторию, но сие не означало, что философские осмысления ему не по зубам. Просто его отвлекало эротическое совершенство тела юной Серафимы. Желание проявить себя перед ней во всей красе так захватило, что он не запомнил бы ни слова, даже если бы рядом с кроватью сидел сам Цезарь Зедд и со свойственным ему блеском рассуждал о человеческой сущности.
Скорее всего пассажи преподобного Уайта были переполнены сентиментальностью и иррациональным оптимизмом, которых с избытком хватало в картинах дочери, поэтому Младший не стремился узнать название радиопрограммы, чтобы обратиться туда с просьбой прислать запись проповеди.
Он уже собрался отправиться на поиски канапе, когда кто-то из гостей, разговаривавших с дочерью священника, упомянул Бартоломью. Ухо Младшего выхватило из вопроса только имя.
— О, да, — ответила Целестина Уайт, — каждый день. Сейчас я работаю над несколькими картинами, на которые меня вдохновил Бартоломью.
Младший не сомневался, что она вела речь о портретах этого незаконнорожденного мальчишки, с большими коровьими глазами, окруженного щенятами и котятами — иллюстрациями для дешевых календарей, а не картинами, опасными для здоровья диабетиков, которыми следует украшать галерейные стены.
Тем не менее Младший затрепетал, услышав имя Бартоломью. Ведь Целестина говорила о том самом Бартоломью, который до смерти напугал его в кошмарном сне, который угрожал его деньгам и будущему. Но, к счастью, жить этому маленькому паршивцу оставалось совсем ничего.
Придвинувшись к Целестине, чтобы лучше слышать разговор, Младший вдруг почувствовал на себе чей-то взгляд. Повернув голову, увидел антрацитово-черные, птичьи глаза на худом, удлиненном лице тридцатилетнего мужчины, тощего, словно оголодавшая за зиму ворона.
Их разделяло пятнадцать футов, заполненных посетителями вернисажа. Однако внимание незнакомца встревожило Младшего.
Тревога только усилилась, когда внезапно он понял, что этот мужчина совсем не незнакомец. Он уже видел это лицо, оно ассоциировалось с какой-то неприятной ситуацией, но какой именно, вспомнить не удавалось.
Нервно дернув птичьей головой, мужчина отвернулся и быстро растворился в толпе, хрупкий кулик среди толстых чаек.
Когда мужчина поворачивался, Младший заметил, что у него под плащом: белая рубашка, галстук-бабочка, черные атласные лацканы смокинга.
В голове вдруг зазвучало пианино, на котором наигрывали мелодию «Кто-то поглядывает на меня». Ну конечно, то был пианист из элегантного бара, где Младший обедал в свой первый вечер в Сан-Франциско. И еще бывал там пару-тройку раз.
Музыкант определенно узнал его, чего Младший никак не мог ожидать, учитывая, что они ни разу не разговаривали, а за последние три года через бар прошли тысячи людей.
Более того, пианист таращился на него с неподдельным интересом, хотя они не знали друг друга. А когда Младший отреагировал на его взгляд, быстро отвернулся, стремясь избежать дальнейших контактов.
Младший-то рассчитывал, что в галерее его никто не узнает. И пожалел о том, что отказался от первоначального плана: вести наблюдение за галереей из припаркованного неподалеку автомобиля.
Поведение музыканта требовало объяснений. Покружив по галерее, Младший обнаружил его перед одной из картин, столь прекрасной, что любого ценителя настоящего искусства так и подмывало выхватить нож и изрезать холст на куски.
— Я — большой поклонник вашей музыки, — сказал Младший.
Вздрогнув от неожиданности, пианист повернулся к нему лицом, отпрянул, словно Младший ступил на его личную территорию.
— О, благодарю вас, это очень приятно. Мне нравится моя работа, знаете ли, я даже не могу назвать то, что делаю, работой, скорее это удовольствие. Я играю на пианино с шести лет и никогда не стремился увильнуть от занятий. Наоборот, с нетерпением ждал следующего.
То ли этот болтун всегда строчил, как пулемет, то ли очень разнервничался, оказавшись лицом к лицу с Младшим.
— И что вы думаете о выставке? — спросил Младший, шагнув, к музыканту.
Тот, явно чувствуя себя не в своей тарелке, отступил на шаг.
— Картины прекрасные, удивительные, я потрясен до глубины души. Я — хороший знакомый художницы, знаете ли. Она снимала у меня квартиру, когда училась в колледже, в дни ее становления как художницы, маленькую студию, до появления ребенка. Очаровательная девушка, я всегда знал, что ее ждет успех, это чувствовалось по ее ранним работам. Я не мог не прийти сюда сегодня, попросил приятеля заменить меня в первую половину вечера. Не мог не побывать на ее первой выставке.
Монолог пианиста определенно огорчил Младшего. Опознанный любым из посетителей выставки, Младший в ходе расследования мог привлечь к себе внимание полиции. Но ситуация существенно менялась к худшему, если его мог опознать близкий знакомый Целестины. Так что теперь ему не оставалось ничего другого, как выяснить, а почему пианист так пристально разглядывал его.
Младший вновь надвинулся на свою добычу.
— Я удивлен тем, что вы узнали меня. В вашем баре я бывал не так уж и часто.
Обманывать пианист не умел. Глазки у него забегали, он переводил их с ближайшей картины на гостей, смотрел и в пол, лишь бы не встретиться взглядом с Младшим. На левой щеке задергался нерв.
— Знаете, я очень хорошо запоминаю лица, они словно впечатываются в мою память, уж не знаю почему. Так она у меня устроена.
Протянув руку, пристально наблюдая за пианистом, Младший представился:
— Меня зовут Ричард Гаммонер.
На мгновение пианист встретился с ним взглядом, его глаза изумленно округлились. Очевидно, он знал, что Гаммонер — вымысел. А следовательно, настоящая фамилия Младшего не составляла для него тайны.
— Я, конечно, должен знать, как вас зовут, из афиши, что висела при входе в бар, но фамилии тут же вылетают у меня из головы.
Не без колебания пианист пожал протянутую руку.
— Я… я — Нед Гнатик. Все зовут меня Недди.
Недди предпочел бы короткое рукопожатие, но Младший не выпустил его руки. Не сжимал изо всей силы, так, чтобы затрещали хрупкие косточки, просто не выпускал. Он намеревался еще сильнее смутить и даже запугать этого человека, которому явно не нравились чьи-либо прикосновения, с тем чтобы вызнать, чем вызвано внимание Гнатика к его особе.
— Мне всегда хотелось научиться играть на пианино, но, наверное, начинать лучше молодым.
— Нет-нет, начинать никогда не поздно.
Недди, конечно же, не радовало желание Младшего затянуть рукопожатие, но он не хотел устраивать сцену, привлекая к себе внимание, и лишь легонько подергивал руку. Младший, вежливо улыбаясь, не собирался пойти ему навстречу. А лицо Недди начала заливать краска.
— Вы даете уроки?
— Нет… э, нет, не даю.
— Деньги — не проблема. Я могу заплатить, сколько вы запросите. И буду прилежным учеником.
— Я уверен, что будете, но, к сожалению, у меня нет терпения, необходимого учителям. Я — исполнитель, не инструктор. Но я могу порекомендовать вам хорошего учителя.
И хотя цветом лица Недди уже соперничал с помидором, Младший все держал его за руку, более того, наклонился к пианисту.
— Ваша рекомендация гарантирует, что я попаду в хорошие руки, но мне бы хотелось, чтобы меня обучали вы, Недди. И я надеюсь, что вы передумаете…
Терпение Гнатика лопнуло, он вырвал руку из пальцев Младшего. Нервно огляделся, в полной уверенности, что на них все смотрят, но гости или болтали ни о чем, или таращились на картины, так что никто не наблюдал за разворачивающейся драмой.
— Извините, — пунцово-красный, Недди понизил голос до шепота, — но насчет меня вы ошиблись. Я не такой, как Рене или вы.
Поначалу Младший не понял, о ком речь. С неохотой копнул прошлое и выудил неприятное воспоминание: роскошная «дама» в костюме от Шанель, наследник или наследница огромного состояния.
— Я ничего не имею против, поймите меня, — шептал Недди, — но я не гей, и у меня нет ни малейшего желания учить вас игре на пианино или чему-то еще. Кроме того, после истории, которую рассказала о вас Рене, я и представить себе не могу, с чего вы решили, что кто-то из его… ее друзей будет иметь с вами дело. Вам нужна психиатрическая помощь. Рене — такая, как она есть, с этим ничего не поделаешь, но человек она хороший, щедрая, добрая, веселая. Она не заслужила того, чтобы ее били, оскорбляли… не заслужила тех страданий, которым вы ее подвергли. Извините меня.
В праведном гневе Недди повернулся к Младшему спиной и уплыл сквозь толпу.
Младший покраснел, точь-в-точь как только что пианист, словно приливы крови к лицу вызывались вирусом.
Поскольку Рене Виви жила в отеле, она, вероятно, рассматривала бар как свою вотчину, где и находила кавалеров. Само собой, люди, работавшие в баре, хорошо ее знали, находились с ней в приятельских отношениях. Они могли запомнить любого мужчину, поднявшегося с ней в пентхауз.
Более того, эта мстительная и злобная сука, или сучонок, никакой разницы Младший уже не видел, в своих историях, которыми она делилась с Недди, барменом, любым, кто хотел слушать, превратила его в грубого и жестокого садиста. Она могла обвинить его в чем угодно, даже сказать, что он хотел отрезать «ее» гениталии.
Прекрасно. Великолепно. Итак, Недди, знакомый Целестины, знал, что Младший, известный в узких кругах садист, появился на вернисаже под вымышленным именем. А из того, что Младший был извращенцем, клюющим на гомиков да еще избивающим их, следовал однозначный вывод: такой, чего тут спорить, способен и на убийство.
Услышав о смерти Бартоломью и (или) Целестины, Недди в течение двенадцати, максимум четырнадцати секунд позвонил бы в полицию и указал на Младшего.
Тут уж последнему не оставалось ничего другого, как приглядывать за музыкантом. Близко к нему он не подходил, используя в качестве прикрытия толпу.
Недди помогал ему тем, что ни разу не оглянулся. В какой-то момент остановил молодого человека, судя по табличке на груди, сотрудника галереи. Они о чем-то пошептались, а потом музыкант нырнул в арку, ведущую во второй зал.
Желая узнать, о чем шла речь, Младший подошел к тому же сотруднику.
— Извините, я в этой толпе безуспешно искал своего приятеля и вдруг увидел, что он разговаривает с вами, джентльмен в плаще и смокинге, а потом снова потерял его из виду. Он, часом, не сказал, что уезжает? Я собирался уехать вместе с ним.
— Нет, сэр, — молодому человеку пришлось повысить голос, чтобы перекрыть шум толпы. — Он только спросил, где мужской туалет.
— И где же?
— В дальней стене второго выставочного зала дверь ведет в коридор. Туалеты в конце, за служебными помещениями.
Младший миновал три двери в кабинеты и нашел мужской туалет, который занял Недди. Дверь не открывалась, то есть туалет был на одного.
Младший привалился к двери.
Других желающих облегчиться в коридоре не наблюдалось. Из одного служебного кабинета вышла женщина и направилась в зал, даже не взглянув в сторону Младшего.
9-миллиметровый пистолет лежал в наплечной кобуре, под кожаным пиджаком. Но без глушителя: тому нашлось место только в кармане. Удлиненный ствол в кобуру не умещался.
Он не хотел наворачивать глушитель на ствол в коридоре, где его могли увидеть. Кроме того, разлетевшиеся по туалету брызги крови Недди могли создать серьезные проблемы. Особенно если некоторые попали бы на него. По той же причине он не мог взяться за нож.
Недди спустил воду.
Последние два дня Младший ел только крепящие продукты, а буквально перед отъездом принял, в целях профилактики, закрепляющую таблетку, решив, что хуже не будет.
До Младшего донесся звук льющейся воды: Недди мыл руки.
Петли находились за дверью, то есть открывалась она вовнутрь.
Вода перестала литься. Зашуршало отрываемое бумажное полотенце.
В коридоре никого.
Теперь главное — рассчитать момент.
Младший уже не стоял, небрежно привалившись к двери. Нет, приложил к ней обе ладони. И, как только щелкнула задвижка, ворвался в туалет.
Недди Гнатик отшатнулся, захваченный врасплох.
Прежде чем пианист успел закричать, Младший бросил его на стену между раковиной и унитазом. У того перехватило дыхание.
За их спинами пружина закрыла дверь. Но не заперла, поэтому в любой момент из коридора могли войти.
Недди обладал музыкальным талантом, но мышечная сила была на стороне Младшего. Его руки изо всей силы сжимали горло пианиста, и только чудо могло помочь тому вновь пройтись по клавишам пианино.
Вверх взлетели его руки, белые, как голуби, словно пытаясь вырваться из широких рукавов плаща. Но он был не магом — музыкантом.
Продолжая сжимать горло Недди, Младший отвернулся, оберегая глаза. Коленом ударил пианиста в пах, окончательно лишив способности сопротивляться.
Умирающие руки-голуби скользнули по предплечьям Младшего, заскребли по кожаному пиджаку, словно пытались зацепиться за него, и повисли плетьми.
Птичьи глазки Недди потускнели. Розовый язык вывалился изо рта, как недоеденный червь.
Младший отпустил музыканта, тело заскользило по стене, а сам метнулся к двери, чтобы запереть ее. Протягивая руку к задвижке, испугался, что дверь сейчас распахнется и на пороге появится Томас Ванадий, ходячий мертвяк. Призрак не появился, но от одной мысли о том, что такое возможно, Младшего бросило в дрожь.
От двери он повернулся к раковине, трясущейся рукой доставая из кармана пластиковый пузырек с таблетками. Приказал себе сохранять спокойствие. Медленные, глубокие вдохи. Что сделано, то сделано. Живи в будущем. Действуй, а не реагируй. Концентрируйся. Ищи светлую сторону.
Пока он не принимал ни противорвотных, ни антигистаминных препаратов, потому что намеревался проглотить таблетки перед самым действом, чтобы обеспечить их максимальный эффект. Сначала следовало проводить Целестину от галереи до дома и убедиться, что Бартоломью именно там, а не в каком-то другом месте.
Руки так тряслись, что он не мог свернуть с пузырька крышку. Он гордился тем, что впечатлительностью превосходит большинство людей, но иногда эта самая впечатлительность становилась его проклятьем.
В конце концов крышку он отвернул. И сумел вытряхнуть на ладонь левой руки одну синюю и одну желтую капсулы, не рассыпав остальные по полу.
Его охота близилась к концу, Бартоломью, единственный нужный ему Бартоломью, находился буквально на расстоянии вытянутой руки. И Недди Гнатик едва все не испортил. Неудивительно, что Младшего охватила ярость.
Он завернул крышку, убрал пузырек в карман, пнул мертвеца, пнул еще раз, плюнул на него.
Медленные, глубокие вдохи. Предельная концентрация.
Может, светлая сторона заключалась в том, что музыкант не надул в штаны и не обделался перед тем, как отойти в мир иной. Иногда жертва удушения теряла контроль над функциями организма. Он читал об этом в каком-то романе, полученном через клуб «Книга месяца». Не у Юдоры Уэлти. Скорее у Нормана Мейлера. Конечно, в туалете пахло не так приятно, как в цветочном магазине, но пока и не воняло.
Если это и была светлая сторона, то особой пользы для себя Младший в ней не находил, поскольку для него ничего не менялось: он по-прежнему пребывал в туалете в компании трупа, вечно, питаясь сандвичами из бумажных полотенец и водой из-под крана, оставаться тут он не мог, не мог и бросить тело, потому что полиция появилась бы в галерее до завершения вернисажа, до того, как у него появился бы шанс проводить Целестину, домой.
Тут же в голову пришла еще одна невеселая мысль: молодой сотрудник галереи вспомнит, что Младший спрашивал его о Недди, а потом проследовал за ним к мужскому туалету. Он составит словесный портрет и, будучи знатоком искусства, тем более реалистичного искусства, сможет очень точно описать Младшего, без кубистских изысков Пикассо и импрессионистского тумана. Так что портрет этот, полный точных деталей, по приближенности к реальности соперничающий с картинами Нормана Рокуэлла, не сулил Младшему ничего хорошего.
Отыскивая светлую сторону, Младший чуть не нарвался на темную.
Когда вдруг грозно колыхнулся желудок и зачесалась голова, его охватила паника. Он понял, что ему не уйти от острого нервного эмезиза и зуда всего тела, причем обе беды свалятся на него одновременно. Сунул капсулы в рот, но слюны не хватило, чтобы проглотить их. Пришлось включать воду, наполнять сложенные лодочкой ладони, пить, обливая пиджак и свитер.
Глянув в зеркало над раковиной, Младший увидел не уверенного в себе, полностью реализовавшего заложенные в него способности человека, каким стремился стать, а бледного, с округлившимися глазами маленького мальчика, прячущегося от нанюхавшейся кокаина, накачавшейся амфетамином матери, встреча с которой сулила ему только побои. Такое случалось не раз, прежде чем ее отправили в клинику для психохроников. Словно временной водоворот выхватил его из настоящего и забросил в ненавистное прошлое. Все его усилия, затраченные на самосовершенствование, пошли прахом.
Он чуть не заплакал. Как же несправедливо обошлась с ним судьба! Ведь он преодолел столько преград, выдержал столько испытаний. Нашел в стоге сена иголку — Бартоломью, пережил дикий зуд, жуткие приступы рвоты и поноса, потерял палец, потерял любимую жену, брел по холодному и враждебному миру без подруги сердца, его унижали геи, мучили мстительные призраки, его лишили возможности успокоить душу и сердце с помощью медитации, то по одной, то по другой причине перед ним маячила перспектива тюрьмы, он не мог снять распирающее его внутреннее напряжение ни вышиванием, ни сексом.
Младшему чего-то не хватало в жизни, какого-то элемента, без которого он не мог стать гармоничной личностью, чего-то большего, чем подруга сердца, большего, чем знание немецкого или французского языков или карате. Насколько Младший себя помнил, он искал эту загадочную субстанцию, этот таинственный объект, это что-то, но проблема заключалась в том, что он не знал, чего ищет, а потому очень часто, когда он что-то да находил, выяснялось, что нашел он другое, ненужное, вот он и начинал тревожиться, а вдруг он уже нашел то, что искал, но потом выбросил за ненадобностью, не отдавая себе отчета в том, что вот оно, это желанное, то самое, что он разыскивал с детства.
Зедд одобрял жалость к себе, но только в тех случаях, когда человек умел использовать ее, чтобы разжечь злость, потому что злость так же, как ярость, Зедд полагал положительной реакцией, при условии, что она должным образом направлялась. Злость могла подтолкнуть на свершения, иным путем недостижимые, даже если речь шла о подогреваемой яростью решительности доказать мерзавцам, высмеивающим тебя, что они не правы, и утереть им нос собственным успехом. Злость и ярость двигали всеми великими политическими лидерами: Гитлером, Сталиным, Мао. Их имена на веки вечные остались в истории человечества, хотя в молодости им досаждала жалость к себе.
Глядя в зеркало, которому следовало, словно от пара, затуманиться от исторгаемой Каином Младшим жалости к себе, последний искал злость и, конечно же, ее нашел. Черную и горькую злость, смертоносную, как яд гремучей змеи. И практически безо всякого труда сердце его перегнало эту злость в чистейшую ярость.
Вырванный из пучины отчаяния закипевшим в нем гневом, Младший отвернулся от зеркала вновь в поисках светлой стороны. И она открылась ему в виде окна.
Когда Вульфстэны и их гость уселись за столик у окна, белый туман толстым одеялом укутал черные воды бухты и двинулся на улицы города.
Для официанта Нолли — как обычно, был Нолли — Кэтлин — миссис Вульфстэн, Том Ванадий — сэр, причем в слове этом слышалась не только вежливость. Официант впервые видел Тома, но его неординарное лицо требовало особого отношения. А кроме того, в его манере поведения, в идущих от него флюидах присутствовало что-то необъяснимое, вызывающее уважение и даже доверие.
Они заказали мартини. Никто не давал обета абсолютной трезвости.
На посетителей ресторана Том произвел не столь сильное впечатление, как этого ожидала Кэтлин. Его, конечно, заметили, но после одного или двух взглядов ужаса или жалости перестали обращать на него внимание. Как и официант, они поняли, что перед ними неординарный человек, и сочли невежливым пялиться на него.
— Я все думаю, — начал Нолли, — если вы более не сотрудник полиции, то в каком качестве вы намерены расследовать деятельность Каина?
Том Ванадий изогнул бровь, как бы говоря, что ответ более чем очевиден.
— Не подходите вы на роль линчевателя, — добавил Нолли.
— Я им и не являюсь. Хочу стать совестью, которая у Еноха Каина, похоже, отсутствует с рождения.
— Вы вооружены? — спросил Нолли.
— Не буду вам лгать.
— Значит, вооружены. А разрешение на ношение оружия у вас есть?
Том промолчал. Нолли вздохнул:
— Да, если бы вы хотели просто пристрелить его, то уже пристрелили бы по приезде в город.
— Я никого не могу просто так пришить, даже такую мразь, как Каин. Не могу я и покончить с собой. Помните, я верю в вечную жизнь.
Кэтлин повернулась к Нолли:
— Вот почему я вышла за тебя замуж. Чтобы стать свидетелем таких вот разговоров.
— Ты про вечную жизнь?
— Нет, про «пришить».
Неслышно подошел официант. Поднос с тремя стаканами мартини словно плыл перед ним по воздуху. Сначала обслужил даму, потом — гостя, третьим — хозяина.
— О соучастии в преступлении можете не волноваться, — сказал Том после ухода официанта. — Если мне придется завалить Каина, чтобы не дать ему причинить вред другому человеку, я это сделаю без малейшего промедления. Но в ином случае не стану брать на себя обязанности присяжных и судьи.
Кэтлин двинула Нолли локтем.
— Завалить. Это великолепно. Нолли поднял стакан:
— За восстановление справедливости любыми способами. Кэтлин пригубила мартини.
— М-м-м… холодное, как сердце киллера, и бодрящее, как новенькая сотенная из бумажника дьявола.
Тут уж поднялись обе брови Тома.
— Она читает слишком много детективных романов, — пояснил Нолли. — А в последнее время поговаривает о том, что сама хочет писать.
— Готова спорить, что не только напишу, но и продам, — вставила Кэтлин. — Возможно, писатель из меня получится не такой хороший, как дантист, но уж получше многих из тех, кого мне довелось читать.
— У меня такое ощущение, — улыбнулся Том, — что в любом деле вы добьетесь не меньшего успеха, чем в стоматологии.
— В этом можно не сомневаться, — согласился Нолли, сверкнув великолепной улыбкой.
— Том, — Кэтлин обратилась к Ванадию, — я знаю, почему вы стали копом. Сиротский приют Святого Ансельмо… убийство детей.
Он кивнул.
— После этого я стал сомневающимся Фомой.
— Вы задались вопросом, почему бог позволяет невинным страдать, — уточнил Нолли.
— Я усомнился в себе больше, чем в боге, хотя и в нем тоже. Кровь этих мальчиков пролилась и на мои руки. Мне полагалось их защищать, а я не справился.
— Но тогда вы были слишком молоды, чтобы руководить приютом.
— Мне было двадцать три. В приюте Святого Ансельмо я занимал должность воспитателя на одном из этажей. Том самом, на который проник убийца. И тогда… я решил, что смогу лучше защищать невинных, если стану копом. Закон давал мне в этом больше возможностей, чем вера.
— Я без труда вижу вас полицейским. Все эти «пришить», «завалить» так и слетают с вашего языка. Но требуется приложить некое усилие, чтобы вспомнить, что вы еще и священник.
— Был священником, — поправил ее Ванадий. — Может, еще и буду. По моей просьбе меня освободили от данных мной обетов и возложенных на меня обязанностей на двадцать семь лет. С того дня, как этих детей убили.
— Но что заставило вас выбрать эту жизнь? Получается, что в семинарию вы поступили еще подростком.
— В четырнадцать лет. Если человек приходит к богу в столь молодом возрасте, за этим обычно стоит влияние семьи, но в моем случае мне пришлось уговаривать родителей.
Он смотрел на клубящийся туман, полностью скрывший бухту. Словно все призраки матросов, ушедших в море и не вернувшихся назад, сгрудились у окна, безглазые, но всевидящие.
— Даже маленьким мальчиком я воспринимал окружающий мир иначе, чем другие люди. И не потому, что был умнее. Ай-кью[219] у меня, возможно, чуть выше среднего, но хвалиться особо нечем. Дважды завалил географию, один раз — историю. Никому не спутать меня с Эйнштейном. Просто я чувствовал… сложность и загадочность, недоступные другим, многослойную красоту, причем каждый новый слой открывался в возрастающем великолепии. Не могу все это объяснить, не показавшись вам святым чудаком, но даже мальчиком я хотел служить богу, который создал это чудо, каким бы он ни был странным и недоступным пониманию.
Кэтлин не доводилось слышать, чтобы религиозное призвание описывали столь необычно. Ее удивляло, что священник характеризует бога словом «странный».
Отворачиваясь от окна, Том перехватил ее взгляд. Его дымчато-серые глаза заледенели, словно призраки тумана проникли в них сквозь окно. Но тут же пламя свечи качнуло ветерком, мягкий свет растопил лед в его взгляде, она вновь увидела тепло и прекрасную печаль, которые так тронули ее.
— У меня не столь философский склад ума, как у Кэтлин, — сказал Нолли, — поэтому меня больше интересует, где вы научились всем этим штучкам с четвертаком. Как вышло, что вы не только священник и коп, но еще и фокусник?
— Видите ли, был такой фокусник…
Том указал на свой стакан с остатками мартини. На ободке (как — непонятно?) лежала монета.
— …который называл себя Король Обадья, Фараон страны Фантазии. Он ездил по всей стране, выступая в ночных клубах…
Том смахнул четвертак со стакана, зажал в правом кулаке, тут же разжал пальцы: монета исчезла.
— И везде между выступлениями устраивал бесплатные представления — в домах престарелых, школах для глухих…
Кэтлин и Нолли смотрели на сжатые пальцы левой руки, хотя, по их разумению, монета никак не могла перекочевать из одного кулака в другой.
— Когда наш добрый Фараон приезжал в Сан-Франциско, а такое случалось несколько раз в году, он всегда заглядывал в приют Святого Ансельмо, чтобы поразвлечь мальчиков.
Вместо того чтобы разжать левую руку, Том правой поднял стакан с мартини. На скатерти заблестела лежавшая под ним монета.
— Вот я и упросил его научить меня нескольким самым простым фокусам.
Наконец разжались пальцы левой руки. На ладони лежали два десятика и пятачок.
— И это называется простым фокусом, — покачал головой Нолли.
Том улыбнулся:
— Я практиковался много лет.
Он сжал кулак с монетами, а потом резко бросил их в Нолли. Тот отпрянул, но монетки не полетели к нему, не растворились по пути в воздухе, просто исчезли.
Кэтлин не заметила, как Том ставил стакан на стол, на четвертак. А когда он поднял стакан вновь, чтобы допить мартини, под ним на скатерти поблескивали два десятика и пятачок, зато четвертак, лежавший там ранее, пропал.
Кэтлин долго смотрела на монеты, прежде чем сказать:
— Я не думаю, что среди героев детективных романов был священник-детектив, который при этом умел показывать фокусы.
Подняв свой стакан, театральным жестом указав на то место, где он стоял, словно отсутствие монеток свидетельствовало о его колдовской силе, Нолли спросил:
— Еще по стакану этого магического напитка?
Никто не возражал, и они заказали по мартини, когда официант принес закуски: мясо краба, запеченное в тесте, для Нолли, норвежские омары для Кэтлин, кальмары для Тома.
— Вы знаете, — сказал Том, когда официант вернулся с полными стаканами, — как ни трудно в это поверить, но есть места, где не слышали о мартини.
Нолли содрогнулся:
— Дикие земли Орегона. Ноги моей там не будет, пока туда не придет цивилизация.
— Не только в Орегоне. Есть и в Сан-Франциско.
— Так попросим господа бога о том, чтобы его заботами нам удавалось обойти эти места стороной.
Они чокнулись.
Под скрип несмазанных петель половинки окна раскрылись в проулок.
На оконном косяке блеснули контакты системы охранной сигнализации, но ее, похоже, включали лишь после закрытия галереи.
Подоконник находился на высоте полутора футов над полом. Младший лег на него.
Половинки окна встали под углом к наружной стене, сужая поле зрения. Младшему пришлось высунуться из окна, чтобы увидеть весь проулок, примерно посередине которого находилась галерея.
Густой туман дезориентировал во времени и пространстве. В обоих концах проулка перламутровый свет фонарей указывал на место пересечения с главными улицами, но не освещал сам проулок. Несколько лампочек, прикрытых сверху дугой навеса или забранных в решетчатый кокон, горели над дверьми служебных входов в магазины и рестораны, расположенные в том же квартале, что и галерея. Их свет едва пробивался сквозь туман.
Туман не только маскировал город, но и заглушал все звуки. В проулке стояла удивительная тишина. Все магазины давно закрылись, работникам ресторанов было не до перекура, так что Младший не увидел ни людей, ни грузовиков, подвозящих товары, ни каких-либо других автомобилей.
Прекрасно понимая, что в дверь вот-вот может нетерпеливо постучать желающий облегчиться, Младший соскользнул с подоконника.
Недди, одетый для работы, но не для похорон, привалился к стене, свесив голову на грудь. Бледные руки лежали на полу, словно он хотел сыграть марш на плитках.
Младший выволок музыканта из зазора между раковиной и унитазом.
— Тощий, бледный, болтливый маменькин сынок, — прошипел он, все еще злясь на Недди. Он бы с удовольствием засунул голову пианиста в унитаз и потоптался на ней. Топтался бы и смывал водой вываливающиеся мозги.
Но чтобы обратить злость на пользу себе, ею надо управлять, учил Зедд в своем наиболее поэтическом бестселлере: «Прелесть ярости: управляй своей злостью и побеждай». Положение Младшего определенно не улучшилось, если бы пришлось вызывать сантехников, чтобы выковыривать музыканта из канализационных труб.
От этой мысли Младший рассмеялся. К сожалению, смешок вышел очень уж визгливым и дрожащим и только напугал его.
Управляя своей прелестной яростью, Младший положил труп на подоконник, а потом, головой вперед, столкнул в проулок. Туман поглотил глухой звук удара тела о землю.
Младший последовал за трупом. Спрыгивая с подоконника, ему удалось не наступить на тело.
Никто не спросил, что тут происходит, никто не обвинил Младшего в убийстве. В затянутом туманом проулке он был наедине с трупом, но, конечно же, в любой момент туда мог забрести кто угодно.
Кого-то другого, возможно, пришлось бы волочить по земле, но Недди весил совсем ничего. Младший легко поднял тело и перекинул через плечо.
Несколько больших контейнеров для мусора стояли неподалеку, проступая сквозь туман, зловещие, как кладбищенские саркофаги, каждый из них мог принять пианиста в свое чрево.
Волновало Младшего только одно: Недди могли обнаружить в контейнере в проулке, а не на свалке, где ему было самое место. А потому следовало оттащить его подальше от тех контейнеров, которыми пользовалась галерея. Если копы не свяжут Недди с «Галереей Гринбаум», они тем более не смогут связать его с Младшим.
Согнувшись, как обезьяна, Младший потащил музыканта вдоль проулка. Первоначальную брусчатку залили асфальтом, но кое-где покрытие потрескалось и выкрошилось, отчего Младший то и дело спотыкался и чуть не падал. Только злость позволяла ему сохранять равновесие и выходить победителем в сражении с дорогой, пока он не нашел мусорный контейнер, достаточно далеко отстоящий от галереи.
Этот контейнер, помятый, тронутый ржавчиной, покрытый капельками конденсата, размером превосходил многие другие. Крышка состояла из двух половинок, которые кто-то предусмотрительно поднял.
Без прощальных слов или молитвы, по-прежнему кипя от ярости, Младший перебросил музыканта через верхнюю кромку контейнера. На мгновение его левая рука зацепилась за ремень, перепоясывающий плащ Недди. Сцепив зубы, Младший рывком высвободил руку и отпустил тело.
Глухой звук, с которым оно упало, подсказал Младшему, что контейнер примерно наполовину наполнен мусором. Тем самым возрастала вероятность того, что Недди увезут на свалку, где его могли обнаружить разве что голодные крысы.
«Двигайся, двигайся, — приказал себе Младший, — как уходящий поезд, оставляя мертвых монахинь, или, как в данном случае, одного мертвого музыканта, позади».
Через открытое окно он вновь залез в мужской туалет. Распирающая его ярость не утихала. Он злобно захлопнул окно, отсекая заползающие в щель щупальца тумана.
На случай, если кто-то ждал в коридоре, спустил воду, хотя принятые им закрепляющие таблетки гарантировали, что кишечник будет вести себя как смирный котенок.
Рискнув взглянуть в зеркало, он ожидал увидеть осунувшееся лицо, запавшие глаза, но нет, пережитое не оставило ни малейшего следа. Младший быстро причесался. Выглядел он прекрасно, и женщины, он это знал, будут, как и всегда, ласкать его призывными взглядами, когда он вновь появится в галерее.
Оглядел одежду. Не такая уж и мятая, а главное, чистая.
Вымыл руки.
На всякий случай принял лекарства. Одну желтую капсулу, одну синюю.
Посмотрел на пол. От музыканта ничего не осталось, ни оторвавшейся пуговицы, ни лепестков цветка из петлицы.
Младший открыл дверь и обнаружил, что коридор пуст.
Вернисаж тем временем продолжался. В обоих залах толпились малокультурные, ничего не смыслящие в искусстве люди, привлеченные бесплатными закуской и выпивкой и под посредственное шампанское возносящие хвалу этой горе-художнице, творения которой настоящие ценители не удостоили бы и взглядом.
Сытый по горло и «знатоками», и самой выставкой, Младший подумал о том, что сейчас острый нервный эмезиз пришелся бы очень кстати. Пусть и страдая, он бы с радостью полил эти отвратительные полотна потоком блевотины, выразив тем самым свое отношение к ним.
В первом, большом, зале, направляясь к выходу, Младший увидел Целестину Уайт, окруженную обожателями: кретинами, простаками, идиотами, дундуками, тупицами, недоумками. Выглядела она великолепно, как и ее бесстыдно прекрасные картины. И, представься такая возможность, Младший скорее использовал бы ее, чем созданные ею так называемые произведения искусства.
Туман затопил и улицу, на которую выходила галерея. Фары проезжающих автомобилей с трудом пробивались сквозь него, напоминая лучи глубоководных субмарин, обследующих океанское дно.
Он дал взятку швейцару соседнего ресторана, чтобы тот приглядывал за его «Мерседесом», который Младший поставил чуть ли не перед входом в ресторан, на случай, если автомобиль ему срочно потребуется. А если Целестина решила бы отправиться домой пешком, он мог последовать за ней, не волнуясь о сохранности дорогого автомобиля.
Приняв решение наблюдать за входом в галерею из «Мерседеса», Младший, направившись к нему, взглянул на часы. Но обнаружил лишь свое запястье: «Ролекс» исчез.
Младший остановился как вкопанный, мгновенно оценив весь ужас случившегося.
Подогнанный по руке многозвенный браслет закрывался защелкой, которая в раскрытом виде позволяла браслету легко соскользнуть с руки. Младший уже знал, что защелка расстегнулась, когда он выдергивал руку, зацепившуюся за пояс плаща Недди. Труп упал на дно мусорного контейнера, прихватив с собой часы Младшего.
И хотя «Ролекс» стоил недешево, материальные потери Младшего не волновали. Он мог купить две дюжины «Ролексов», увешаться ими от запястья и до плеча.
Не волновался он из-за того, что на стекле циферблата мог остаться четкий отпечаток его пальца. И многозвенный браслет в части отпечатков ничем бы не помог полиции.
Все бы ничего, если бы не гравировка на задней крышке: «Ини с любовью. Тэмми Бин».
Тэмми, аналитик рынка акций, брокер, любительница кошек и кошачьей еды, с которой он встречался с Рождества 1965 года чуть ли не до конца февраля 1966-го, подарила ему эти часы в благодарность за заработанные на нем комиссионные и отменный секс, которым он ее радовал.
Младшего потрясло, что эта сука вернулась в его жизнь чуть ли не двумя годами позже, чтобы погубить его. Зедд учил, что настоящее всего лишь миг между прошлым и будущим, который ставит нас перед дилеммой: жить или в прошлом, или в будущем. Прошлое, с которым покончено, уходит без последствий, если только мы сами не привязываем его к себе, отказываясь целиком жить в будущем. Младший всегда стремился к последнему и полагал, что преуспел в этом устремлении, но, очевидно, ему еще не удалось использовать мудрость Зедда с максимальным эффектом, потому что прошлое продолжало хватать его своими длинными щупальцами. Теперь он горько сожалел о том, что просто расстался с Тэмми, а не задушил ее, не увез ее труп в Орегон, не сбросил с пожарной вышки, не размозжил голову оловянным подсвечником и не утопил в Куэрри-Лейк, засунув ей в рот золотой «Ролекс».
Возможно, для того, чтобы полностью жить в будущем, хватило бы и малой части этой программы, но Младший был вне себя от ярости.
Может, часы не найдут вместе с трупом. Может, они затеряются в мусоре и отыщутся только при археологических раскопках свалки через две тысячи лет.
Но сослагательное наклонение — это для младенцев, учил Зедд в еще одном бестселлере: «Действуй сейчас, думай потом: учись доверять своим инстинктам».
Он мог застрелить Тэмми, покончив с Бартоломью, застрелить до рассвета, до того, как полиция выйдет на нее, и она не раскрыла бы копам личность Ини. Он мог вернуться в проулок, залезть в мусорный контейнер и найти «Ролекс».
Младший застыл посреди тротуара, словно город окутал не туман, а паралитический газ. Очень ему не хотелось лезть в мусорный контейнер.
Но, будучи безжалостно честным с самим собой, как, впрочем, и всегда, он признал, что убийство Тэмми не решит проблемы. О «Ролексе» она могла рассказать друзьям и коллегам. Делилась же она со своими подругами самыми смачными подробностями ночей, проведенных с Младшим. За те два месяца, что он встречался с этой женщиной-кошкой, многие слышали, как Тэмми называла его Ини. Он не мог убить Тэмми и всех ее друзей и коллег, хотя бы потому, что не располагал таким временным запасом.
Из ящика для инструментов, который лежал в багажнике, Младший достал фонарик. Сунул швейцару еще пару купюр.
Вернулся в проулок. На этот раз не через мужской туалет галереи. Быстрым шагом обошел угол и нырнул в узкий зазор между домами.
Он понимал, что упустит свой лучший шанс выйти на Бартоломью через Целестину, если не найдет «Ролекс» и не вернется к автомобилю до завершения вернисажа.
Вдали звякнул колокол трамвая. Чисто и ясно, несмотря на глушащий звуки туман.
Младшему этот звон напомнил сцену из старого фильма, Наоми любила их смотреть. Дело происходило во время эпидемии чумы. Запряженная лошадью телега медленно катилась по средневековым улицам то ли Лондона, то ли Парижа, и возница бил в колокол и кричал: «Приносите ваших мертвых, приносите ваших мертвых!» Если бы современный Сан-Франциско предлагал аналогичную услугу, ему не пришлось бы сбрасывать Недди Гнатика в мусорный контейнер.
Мокрая брусчатка, разбитый асфальт. Торопись, торопись! Мимо освещенного окна мужского туалета галереи.
Младший опасался, что не сможет найти нужный ему контейнер среди многих, стоявших в проулке. Однако фонаря не зажигал, решив, что лучше сориентируется в темноте и тумане, которые нисколько не изменились после его прошлого визита в эти края. И действительно, контейнер он узнал, как только к нему приблизился.
Засунув фонарь за пояс, схватился руками за холодный, шершавый, мокрый металл. Хороший плотник взмахивает молотком с тем же изяществом, что дирижер — палочкой. Коп, регулирующий движение транспорта, чем-то похож на солиста балета. К сожалению, в телодвижениях Младшего, забирающегося в мусорный контейнер, элегантность отсутствовала напрочь. С другой стороны, он и не работал на публику.
Младший присел, с силой оттолкнулся от земли, попытался перекинуть тело через край контейнера и приземлиться на ноги. Но перестарался, ударился плечом о противоположную стенку, упал на колени, а потом растянулся на мусоре лицом вниз.
Тело его сыграло роль языка в колоколе-контейнере, выбив из последнего глухой звук, как в некачественно отлитом кафедральном колоколе. Звук этот, отражаясь от стен соседних домов, затих в тумане.
Младший лежал, не шевелясь, дожидаясь возвращения тишины, чтобы узнать, не привлек ли «гонг» чьего-то внимания.
Отсутствие неприятных запахов говорило о том, что контейнер не предназначался для пищевых отходов. В темноте, на ощупь, он убедился, что мусор сбрасывали не навалом, а в пластиковых мешках. Ничего жесткого не нащупал. Должно быть, мешки были наполнены обрезками бумаги и лоскутами ткани.
Его правый бок, однако, соприкасался с чем-то более твердым, чем бумага, какой-то угловатой массой. Когда «гонг» утих и вернулась ясность мыслей, Младший вдруг ощутил, что его правой щеки касается некий неприятный, чуть теплый, влажный предмет.
Гадать, а что же это такое, не пришлось: если угловатая масса — Недди, то чуть теплый и влажный предмет — вывалившийся изо рта язык.
Зашипев от отвращения, Младший отпрянул, вытащил из-за пояса фонарик, прислушался к доносящимся из проулка звукам. Ни голосов. Ни шагов. Только далекий шум транспорта, очень приглушенный, напоминающий низкое рычание ночных хищников, крадущихся в городском тумане.
Наконец Младший решился включить фонарик. Осветил лежащего на спине Недди. Слава богу, тот молчал, не то что при жизни, когда рот у него не закрывался ни на секунду. Убитый склонил голову вправо, изо рта торчал распухший язык.
Одной рукой Младший энергично потер щеку, облизанную языком мертвеца. Потом вытер ладонь о плащ музыканта.
Порадовался тому, что принял двойную дозу противорвотного. Несмотря на столь неприятное происшествие, желудок даже не колыхнулся. Прямо-таки не желудок, а банковский сейф.
В свете фонаря лицо Недди уже не казалось таким бледным. Оттенки серого, может, даже синего, затемнили кожу.
«Ролекс». Поскольку большая часть мусора лежала в мешках, Младший решил, что поиски окажутся не столь уж сложной задачей и не займут много времени, как он поначалу ожидал.
И хорошо.
За работу!
Надо двигаться, двигаться, провести поиск, найти часы, выбраться из этого чертова мусорного контейнера, но Младший не мог оторвать глаз от мертвого музыканта. Что-то в этом трупе нервировало его… помимо того, что он мертвый и отвратительный, и если его, Младшего, обнаружат рядом, ему гарантирован билет в газовую камеру.
Разумеется, Младший не впервые сталкивался с трупами. За последние несколько лет он попривык к их обществу, совсем как работник морга или похоронного бюро. Трупы он не различал между собой, как пекарь не различает булки одного замеса.
И все же сердце тяжело и гулко молотило по ребрам, а от страха волосы вставали дыбом.
Его внимание привлекла правая рука пианиста. Левая лежала разжатой, ладонью вниз. Но пальцы правой сжались в кулак.
Он потянулся к сжатой руке мертвеца, но ему не хватило духа, чтобы коснуться ее. Он боялся, что, разогнув пальцы, обнаружит на ладони четвертак.
Нелепо. Невозможно.
Но если?
Тогда не смотри.
Концентрируйся. Концентрируйся на «Ролексе».
Вместо этого он концентрировался на руке, выхваченной из темноты световым пятном фонарика. Четыре длинных, тонких мертвенно-бледных пальца, прижатые к ладони, большой палец, торчащий в сторону, словно Недди, лежа в мусорном контейнере, собирался остановить машину, которая отвезла бы его к пианино в баре отеля на Ноб-хилл.
Концентрируйся. Не позволяй страху взять верх над злостью.
Помни о прелести ярости. Направляй злость и побеждай. Действуй сейчас, думай потом.
Решительным движением Младший оторвал пальцы от ладони… и не нашел четвертака. Не нашел и двух десятиков и пятачка. Не нашел пяти пятачков. Не нашел ничего. Недди не прятал в кулаке денег.
Младший чуть не рассмеялся, но вспомнил смешок, который не так уж давно сорвался с его губ в мужском туалете, когда он хотел запихнуть Недди Гнатика в унитаз. Поэтому прикусил язык чуть ли не до крови, с тем чтобы не выпускать изо рта этот отвратительный звук.
«Ролекс».
Первым делом он обвел лучом мертвеца, предположив, что часы могли зацепиться за пояс плаща или за манжеты. Не зацепились.
Он перекатил Недди на бок, но часы не обнаружились и под телом, поэтому он вновь уложил музыканта на спину.
Тревога не отпускала его. Если раньше волновала мысль о том, что в правой руке мертвеца зажат четвертак, то теперь начало казаться, что Недди следит взглядом за всеми его движениями.
Он понимал, что это иллюзия, если что и двигается, то не уставившиеся в никуда глаза, а отблески на глазных яблоках от перемещающегося по мусору светового пятна. Он знал, что ведет себя глупо, но тем не менее с большой неохотой поворачивался к трупу спиной. А когда вдруг резко оглядывался, не раз и не два ухватывал, пусть и уголком глаза, преследующий его мертвый взгляд.
А потом Младшему вроде бы послышались приближающиеся к контейнеру шаги.
Он погасил фонарь, застыл в кромешной тьме, привалившись к стенке контейнера, потому что иначе ноги скользили по влажным от конденсата пластиковым мешкам.
Если шаги и были, то они стихли в тот самый момент, когда Младший замер, чтобы получше расслышать их. Несмотря на гулкие удары сердца, он бы смог услышать любой посторонний звук. Но туман глушил все вокруг.
Чем дольше прислушивался Младший, беззвучно дыша широко раскрытым ртом, тем больше укреплялся в мысли, что к контейнеру кто-то приближается. И вскоре он уже практически не сомневался в том, что кто-то стоит рядом с контейнером, склонив голову, тоже дыша ртом, прислушиваясь к Младшему точно так же, как Младший прислушивался к движениям незнакомца.
Что, если…
Нет. Он не собирался поддаться панике. Да, но что, если…
Сослагательное наклонение, конечно же, предназначено для младенцев, Цезарь Зедд убедительно это доказал, но Младшему все равно не удавалось побороть сомнения.
Что, если упрямый, эгоистичный, жадный, злобный призрак Томаса Ванадия, который чуть раньше, при свете дня, гнался за Младшим в другом проулке, сейчас, уже ночью, которая для призраков что дом родной, последовал за ним в этот проулок? Что, если в этот самый момент мерзкий призрак стоит у контейнера? Что, если он опустит обе половинки крышки и загонит в проушины стержень? Что, если Младший окажется в ловушке с задушенным им Недди Гнатиком? Что, если фонарик не включится, когда он нажмет на кнопку, и из тьмы раздастся голос Недди: «Есть у кого-нибудь из дорогих гостей особые пожелания?»
Красный восход — к шторму, красный закат — к хорошей погоде.
В сумерки этого январского дня, когда Мария Гонзалез ехала по Прибрежной автостраде на юг от Ньюпорт-Бич, все любители хорошей погоды могли тянуться к бутылкам, чтобы отпраздновать закат, предвещающий отменную погоду: горизонт — зрелые вишни, над головой — яркие апельсины, на востоке — темный пурпур.
Да только Барти, который ехал на заднем сиденье рядом с Агнес, не мог любоваться всем этим великолепием. Не мог он видеть, как багряное небо разглядывало свое лицо в зеркале океана, не мог видеть полыхавшие румянцем волны, не мог видеть, как пелена ночи медленно гасит костер небес.
Агнес подумывала о том, чтобы описать великолепный закат слепому ребенку, но колебания переросли в нежелание, и к тому времени, когда на небе загорелись звезды, она так и не сказала ни слова о том, как завершился этот длинный день. Во-первых, она волновалась, что не сможет подобрать достойных слов и только смажет память о тех закатах, которые видел Барти. А во-вторых, и эта причина была главной, она боялась, что ее рассказ напомнит ему обо всем, чего он лишился.
Последние десять дней выдались самыми трудными в ее жизни, труднее тех, что последовали за смертью Джоя. Тогда, пусть она потеряла и мужа, и нежного любовника, и самого близкого друга, при ней остались непоколебимая вера, новорожденный сын и ожидающее его будущее. Ее дорогой мальчик по-прежнему оставался при ней, пусть и будущее его не казалось таким светлым, сохранялась и вера, хотя Агнес не находила в ней того утешения, как прежде.
Барти выписали из больницы Хога с задержкой, причиной послужила легкая инфекция, а потом он провел три дня в реабилитационной клинике Ньюпорта. Реабилитация сводилась в основном к обретению навыков ориентирования в новом темном мире, поскольку утерянная функция организма не восстанавливалась ни специальными упражнениями, ни терапией.
Обычно трехлетнего ребенка полагали слишком маленьким для того, чтобы учить его пользоваться тростью для слепых, но Барти был необычным ребенком. Не нашлось для него и подходящей тросточки, поэтому начинал он с деревянной линейки, которую укоротили до двадцати шести дюймов. Но в последний день Барти получил настоящую трость, белую, с черным набалдашником, при виде которой из глаз Агнес брызнули слезы, хотя она думала, что готова к выполнению миссии, которую возложила на нее судьба.
Трехлеток не учили шрифту Брайля, но и здесь для Барти сделали исключение. Агнес договорилась о том, что с ним проведут несколько циклов занятий, хотя и подозревала, что он освоит шрифт и научится им пользоваться за одно-два занятия.
Заказали ему и искусственные глаза. И вскоре им предстояло приехать в Ньюпорт-Бич для третьей примерки протезов. Изготовляли их совсем не из стекла, как думали многие, и они представляли собой подогнанные в размер вкладыши из тонкого пластика, которые устанавливались под веки в каверны, оставшиеся после удаления глаз. На внутренней поверхности прозрачной искусственной роговой оболочки вручную, очень точно рисовалась радужка, и движение глазных протезов могло быть обеспечено за счет контакта движущих глаз мышц со слизистой оболочкой глаза.
И хотя образцы протезов произвели на Агнес сильное впечатление, у нее не было ни малейшей надежды на то, что удастся воссоздать удивительные изумрудно-сапфировые глаза Барти. Пусть художник знал свое дело, эти радужные оболочки рисовали руки человека — не бога.
Сейчас же Барти ехал с веками, запавшими в пустые глазницы, глаза его под темными очками прикрывали повязки. Рядом с ним, прислоненная к сиденью, стояла трость. Его словно одели для исполнения роли в достойной Диккенса пьесе о детских страданиях.
Днем раньше Джейкоб и Эдом уехали в Брайт-Бич, чтобы подготовить дом к прибытию Барти. И уже сбегали с заднего крыльца и спешили к автомобилю, когда Мария, по подъездной дорожке объехав дом, остановила его у гаража.
Джейкоб собрался нести багаж, Эдом заявил, что понесет Барти. Мальчик, однако, настоял на том, что сам дойдет до дома.
— Но, Барти, уже темно, — обеспокоился Эдом.
— Разумеется, темно, — ответил Барти. И, почувствовав ужас, охвативший взрослых от его слов, добавил: — А я подумал, что это неплохая шутка.
Сопровождаемый держащимися в паре шагов позади матерью, дядьями и Марией, Барти двинулся по подъездной дорожке, не прибегая к помощи трости. Правой ногой шел по бетону, левая — по траве. Нашел выбоину, которую, должно быть, искал. Остановился, повернулся лицом на север, задумался, потом указал на запад.
— Дуб там.
— Совершенно верно, — подтвердила Агнес.
Зная местоположение дуба, мальчик сумел определить, где находится заднее крыльцо. Указал на него тростью, которую ранее не использовал.
— Крыльцо?
— Да, — ответила Агнес.
Без заминки и спешки мальчик направился к крыльцу через лужайку. Агнес знала, что ей с закрытыми глазами по такой прямой не пройти.
— И что же нам делать? — прошептал рядом с ней Джейкоб.
— Не мешать ему, — посоветовала она. — Пусть остается Барти.
Ровным шагом Барти прошел под темными ветвями дуба. Когда решил, что крыльцо неподалеку, выставил вперед трость. Через два шага она ткнулась в нижнюю ступеньку.
Он нащупал перила. Пусть и не с первой попытки. Держась за них, поднялся по лестнице.
Дверь на кухню братья оставили открытой. Из нее лился яркий свет, но Барти промахнулся на два фута. Пощупал стену, нашел сначала дверной косяк, потом проем, изучил порог тростью, переступил через него.
Повернувшись к четверке сопровождающих, столпившихся за дверью, вспотевших от напряжения, спросил:
— Что на обед?
Два последних дня Джейкоб не отходил от плиты: пек любимые пироги, пирожки, пирожные Барти, готовил обед. Своих девочек Мария еще до отъезда отвела к сестре, поэтому осталась пообедать. Эдом налил вина всем, кроме Барти, последний получил стакан рутбира, и, хотя о праздновании речь не шла, настроение у Агнес заметно улучшилось, появилась надежда, что все как-то да утрясется, образуется.
Они пообедали, вымытая посуда вернулась на полки, Мария и дядья ушли, Агнес и Барти остались наедине с лестницей, ведущей на второй этаж. Агнес стояла за его спиной, с тростью, пользоваться ею в доме Барти не пожелал, готовая поймать сына, если он споткнется и начнет падать.
Держась рукой за перила, Барти медленно поднялся на три ступеньки. Останавливался на каждой, проверяя ногой ширину, потом мыском определял высоту следующей ступеньки.
К подъему по лестнице Барти подходил как к математической проблеме, рассчитывал, какое движение ногой следует сделать и куда поставить ступню, чтобы успешно преодолеть препятствие. На следующие три ступени он затратил даже больше времени, чем на первые, зато дальше поднимался более чем уверенно, ставя ноги с точностью автомата.
Агнес буквально видела трехмерную геометрическую модель, которую ее маленький вундеркинд создал в своей голове и на которую теперь полагался, взбираясь на верхнюю площадку. Гордость, изумление, печаль переполняли ее сердце.
Отметив, как быстро, спокойно и без жалоб ее сын приспосабливается к темноте, Агнес пожалела о том, что не рассказала ему о потрясающей красоты закате, который сопровождал их по пути домой. Наверное, ей бы не удалось найти адекватных слов, но мальчик, отталкиваясь от них, смог бы представить себе, что происходило на самом деле. Страшная болезнь лишила Барти возможности видеть мир, но творческие способности позволяли воссоздать его красоты перед мысленным взором.
Агнес надеялась, что мальчик проведет ночь или две в ее комнате, пока не привыкнет к дому, но Барти пожелал спать в собственной кровати.
Ее беспокоило, что ночью, встав по малой нужде, полусон-, ный, он может пойти не в ту сторону, к лестнице, и свалиться с нее. Три раза они вместе проделали путь от двери комнаты Барти к ванной. Она бы прошла его сто раз и не успокоилась, но Барти твердо заявил: «Все, теперь не заблужусь».
Пока Барти лежал в больнице, они покончили с романами Роберта Хайнлайна, написанными для подростков, и перешли к произведениям того же автора, рассчитанным на более широкую аудиторию. И теперь, переодевшись в пижаму, с очками на ночном столике, но в повязке, Барти слушал начало «Двойной звезды».
Не имея возможности судить о сонливости Барти по его глазам, Агнес рассчитывала на то, что он сам ей скажет, когда заканчивать чтение. И по его просьбе закрыла книгу, прочитав сорок семь страниц, две первых главы.
Наклонилась к Барти, поцеловала, пожелав спокойной ночи.
— Мамик, если я тебя кое о чем попрошу, ты это сделаешь?
— Конечно, сладенький. Разве я когда-либо что-то не делала?
Он откинул одеяло и сел, прислонившись спиной к подушкам и изголовью.
— Тебе будет трудно сделать то, о чем я тебя сейчас попрошу, но это действительно важно.
Сидя на краешке кровати, взяв его за руку, она смотрела на маленький бантик-рот, прежде чем перевела взгляд на черные повязки, закрывающие глаза.
— Скажи мне.
— Не грусти. Хорошо?
Агнес надеялась, что и в больнице, и в реабилитационной клинике, и по пути домой, и дома ей удавалось скрыть от сына глубину своего горя. Но и здесь, как и во многом другом, мальчик продемонстрировал проницательность и зрелость, недостижимые для детей его возраста. Теперь она чувствовала, что подвела его, и от этой неудачи болели и сердце, и душа.
— Ты ведь Леди-Пирожница.
— Когда-то была ею.
— Оставайся и дальше. И Леди-Пирожница… она никогда не грустит.
— Иногда такое случается даже и с ней.
— После встречи с тобой у людей всегда поднимается настроение, как после встречи с Санта-Клаусом.
Она сжала ему ручонку, но промолчала.
— Я это чувствую, даже когда ты мне читаешь. Грусть. Она изменяет историю, последняя становится не такой интересной, потому что я не могу притворяться, будто не слышу, какая ты грустная.
— Извини, сладенький. — Слова давались ей с большим трудом, голос до неузнаваемости исказила душевная боль, даже ей самой показалось, что говорит не она, а другой человек.
Следующий вопрос Барти задал после долгой паузы.
— Мамик, ты всегда мне верила, не так ли?
— Всегда, — ответила она, потому что он действительно никогда ей не солгал.
— Ты смотришь на меня?
— Да, — заверила она его, хотя перевела взгляд со рта на ручку, такую маленькую, которую держала в своих.
— Мамик, я выгляжу грустным?
По привычке она посмотрела на его глаза, ибо, хотя научные мужи и утверждают, что сами по себе глаза не могут ничего выражать, Агнес, как и любой поэт, знала: точные сведения о состоянии скрытого телом сердца надо искать там, куда недосуг заглядывать ученым.
Повязки на глазах пугали ее. Она вдруг с предельной ясностью осознала, что отсутствие глаз полностью лишило ее возможности чувствовать настроение мальчика, читать его мысли. Она словно потеряла доступ к целому миру. И теперь ей предстояло учиться замечать и истолковывать нюансы других языков: его тела и голоса. Потому что раскрашенные художником пластиковые протезы не открывали душу.
— Я выгляжу грустным? — повторил Барти.
Даже рассеянный свет прикрытой абажуром лампы слепил ей глаза, поэтому она ее выключила.
— Подвинься. Мальчик подвинулся.
Агнес скинула туфли и села на кровать, спиной к изголовью, не отпуская его руки. И пусть темнота для нее не была такой же кромешной, как для Барти, Агнес поняла, что, не видя сына, может лучше контролировать свои эмоции.
— Я думаю, тебе должно быть грустно, сладенький. Ты это хорошо скрываешь, но ты должен грустить.
— Я, однако, не грущу.
— Чушь собачья, как говорят они.
— Они говорят не так. — Мальчик хохотнул, потому что в книгах он многократно наталкивался на слова, которые они, по обоюдной договоренности, согласились не использовать в разговоре.
— Они, возможно, так и не говорят, но это самое крепкое, что можем сказать мы. Более того, в этом доме предпочтение отдается просто чуши.
— Просто чуши недостает выразительности.
— Обойдемся и без нее.
— Я действительно не грущу, мамик. Честное слово. Мне не нравится, что все так вышло, что я ослеп. Это… тяжело. — Его голосок, музыкальный, как и у большинства детей, трогательный в своей невинности, казался слишком уж нежным для того, чтобы произносить столь горькие слова. — Действительно тяжело. Но грусть не поможет. Грусть не вернет мне зрение.
— Нет, не вернет, — согласилась Агнес.
— Кроме того, я слепой здесь, но не слепой во всех местах, где я есть.
Опять об этом.
А Барти продолжил, как всегда, если они касались этой темы, загадочно-обтекаемо:
— Возможно, в большинстве мест, где я есть, я не ослеп. Да, конечно, мне лучше бы быть мною в одном из тех мест, где с глазами у меня все в порядке, но так не вышло. И знаешь что?
— Что?
— Должно быть, есть причина, по которой я ослеп в этом месте, но не везде, где я есть.
— Какая причина?
— Должно быть, есть что-то важное, что я должен сделать именно здесь и нигде больше, что-то такое, что я смогу сделать лучше, будучи слепым.
— Например?
— Я не знаю. — Он помолчал. — Но наверняка что-то интересное.
Помолчала и она.
— Знаешь, сладенький, эти разговоры по-прежнему ставят меня в тупик.
— Я знаю, мамик. Когда-нибудь я сумею понять, что к чему, и тогда все тебе объясню.
— Наверное, мне не остается ничего другого, как ждать.
— И это не чушь.
— Полностью с тобой согласна. И знаешь что?
— Что?
— Я тебе верю.
— А как насчет грусти? — спросил Барти.
— Насчет грусти? Ты действительно не грустишь… и меня это просто поражает, сладенький.
— Я злюсь, — признал он. — Все эти попытки научиться жить в темноте… выводят из себя, как говорят они.
— Они говорят иначе, — подначила его Агнес.
— Значит, мы так говорим.
— Пожалуй.
— Я выхожу из себя, и мне многого недостает. Но я не грущу. И ты, пожалуйста, не грусти, потому что твоя грусть все портит.
— Я обещаю попытаться. И знаешь что?
— Что?
— Может, мне не придется прилагать особых усилий, потому что ты мне в этом здорово помогаешь, Барти.
Более двух недель сердце Агнес гулко билось, переполненное тревогой, страданием, предчувствием беды, но теперь в нем вдруг воцарилось спокойствие, умиротворенность, ожидание радости.
— Могу я потрогать твое лицо? — спросил Барти.
— Лицо твоего старого мамика?
— Ты не старая.
— Ты читал о пирамидах. Я появилась раньше.
— Чушь собачья.
В темноте он нашел ее лицо обеими руками. Провел пальцами по лбу, глазам, носу, губам. Щекам.
— Ты плакала.
— Плакала, — признала она.
— Но теперь не плачешь. Слезы высохли. Ты у меня красивая мама. И на душе у тебя сейчас легко.
Она взяла маленькие ручки в свои, поцеловала.
— Я всегда узнаю твое лицо, — пообещал Барти. — Даже если ты уедешь и вернешься через сотню лет, я буду помнить, как ты выглядела, что чувствовала.
— Я никуда не уеду, — заверила его Агнес. По голосу сына она поняла, что тот совсем сонный. — А вот тебе пора отправляться в сказочную страну.
Она поднялась, зажгла лампу, укрыла Барти.
— Не забудь помолиться.
— Уже молюсь, — Сонно ответил он.
Она надела туфли, постояла, наблюдая, как шевелятся его губы, пока он благодарил господа за дарованное ему милосердие и просил милосердия для тех, кто в нем нуждался.
Агнес нашла выключатель, вновь погасила свет.
— Спокойной ночи, маленький принц.
— Спокойной ночи, королева-мать.
Она направилась к двери, остановилась, В темноте повернулась к нему.
— Сын мой?
— Что?
— Я когда-нибудь говорила тебе, что означает твое имя?
— Мое имя… Бартоломью?
— Нет, Лампион. Где-то в далеком прошлом, среди французских предков твоего отца, должно быть, были люди, которые изготавливали лампы. Лампион — это маленькая лампа, масляная, с колбой из цветного стекла. В те далекие дни такими лампами, среди прочего, освещали кареты.
Улыбаясь в темноте, она прислушивалась к ровному дыханию спящего сына.
— Будь моим маленьким лампиончиком, Барти, — прошептала она. — Освещай мне путь.
В ту ночь она спала крепко, как давно уже не спала, как, думала, уже никогда не будет спать. Ей не снились сны, не снились кошмары, она не видела ни страдающих детей, ни переворачивающихся на скользкой улице автомобилей, ни тысячи опавших листьев, которые ветер гнал по пустынной мостовой, листьев, с каждого из которых на нее смотрел пиковый валет.
Это был знаменательный для Целестины день, ночь ночей, заря новой эры: начиналась жизнь, о которой она мечтала еще совсем юной девушкой.
По одному, по двое, толпа постепенно рассосалась, но для
Целестины праздник продолжался, она словно и не заметила ухода гостей.
На столах остались лишь подносы для канапе с крошками да салфетками и пустые пластиковые стаканчики из-под шампанского.
Целестина так нервничала, что весь вечер ничего не ела. В руке она держала стаканчик с нетронутым шампанским, вцепившись в него, словно в буй, который не позволял течению унести ее в океан.
Теперь таким буем стал Уолли Липскомб, акушер, детский врач, лендлорд и лучший друг, который прибыл уже ближе к завершению вернисажа. Слушая сообщение Элен Гринбаум о проданных картинах, Целестина сжимала его руку так крепко, что, будь на ее месте пластиковый стаканчик с шампанским, он бы треснул.
По словам Элен, более половины картин нашли на вернисаже своего владельца, рекорд галереи. И она нисколько не сомневалась, что за две недели выставки уйдут если не все, то абсолютное большинство картин.
— Теперь время от времени о тебе будут писать, — предупредила Элен. — Готовься к тому, что найдутся один или два критика, которых твой оптимизм приведет в ярость.
— Мой отец подготовил меня к этому, — заверила ее Целестина. — Он говорит, что искусство вечно, а критики — жужжащие насекомые в один отдельно взятый летний день.
Жизнь принесла ей столько радости, что она чувствовала себя в силах схлестнуться с тучей саранчи, не говоря уже о нескольких комарах.
По просьбе Тома Ванадия около десяти вечера таксист высадил его за квартал от нового, временного жилища.
Хотя сильный туман прятал в своей белизне целые кварталы, не говоря уже об отдельных пешеходах, Ванадий старался не афишировать свой приход. И сколько бы ни длилось его пребывание в этом месте, он не собирался входить в дом через подъезд или подземный гараж, за исключением разве что последнего дня.
Вот и теперь по проулку он проследовал к служебному входу, от которого, в отличие от остальных жильцов, у него был ключ. Открыл металлическую дверь, вошел в маленький, освещенный тусклой лампочкой холл с серыми стенами и выстланным синим линолеумом полом.
Дверь по его левую руку, ключ у него тоже имелся, вела на черную лестницу. По правую — в кабину грузового лифта. И здесь требовался отдельный ключ.
На лифте, которым другие жильцы пользовались лишь при переезде или покупке громоздких предметов, Ванадий поднялся на четвертый этаж. Другой лифт, для общего пользования, его не устраивал: слишком людно.
Квартиру на четвертом этаже, аккурат над квартирой Еноха Каина, Саймон Мэгассон снял, как только ее освободил предыдущий жилец, в марте 1966 года, двадцать два месяца тому назад.
К моменту завершения операции, в ходе которой попахивающему серой мистеру Каину хоть как-то воздалось за его деяния, Саймон потратил от двадцати до двадцати пяти процентов гонорара, полученного за достижение договоренности о сумме компенсации, которую выплатили власти в связи с безвременной смертью Наоми Каин. Репутация и достоинство адвоката стоили недешево.
И хотя Саймон никогда бы не признался, что у него есть совесть, с пеной у рта стал бы доказывать, что адвокату она только помеха, ему не были чужды понятия добра и зла, он четко знал, что есть хорошо, а что — плохо. И если он где-то сбивался с дороги, моральный компас выводил его на путь истинный.
В гостиной Ванадий нашел два складных стула и матрас. Матрас лежал прямо на полу, кровати к нему не прилагалось.
В кухне вещей было побольше: радиоприемник, тостер, кофейник, два дешевых столовых прибора, разнокалиберные тарелки, миски, чашки и морозильник, набитый «телеужинами»[220] и английскими сдобами.
Эта спартанская обстановка полностью устраивала Ванадия. Он прибыл из Орегона прошлым вечером с тремя чемоданами, полагая, что сумеет максимум за месяц благодаря детективному чутью и в совершенстве освоенным методам психологической войны загнать Каина в ловушку. За это время аскетизм квартиры не мог начать действовать на нервы тому, кто привык жить в монастырской келье.
С одной стороны, месяц мог показаться слишком уж оптимистичным сроком. С другой — он затратил много времени на обдумывание стратегии.
Этой квартирой пользовались Нолли с Кэтлин, проводя некоторые из операций первой фазы войны. Именно здесь Кэтлин исполняла серенады, выступая в роли певуньи-призрака. Квартиру они оставили в идеальном порядке. Собственно, единственным свидетельством их присутствия был забытый на подоконнике пакетик с нитью для чистки межзубных промежутков.
Телефон работал, и Ванадий набрал номер Спарки Вокса, техника-смотрителя. Спарки занимал квартиру в подвале, на верхнем из двух подземных этажей, рядом с воротами гаража.
Хотя Спарки перевалило за семьдесят, он не уставал радоваться жизни и время от времени с удовольствием ездил в Рено, пообщаться с «однорукими бандитами» или перекинуться в «блэк джек». Так что ежемесячные, не облагаемые налогом чеки, которые присылал Саймон, гарантировали, что старик будет всемерно содействовать заговорщикам.
Спарки не относился к плохишам, не клевал на легкие деньги, и, если бы речь шла не о Каине, а о другом жильце, Саймон скорее всего ничего бы от него не добился. Но Каина Спарки невзлюбил с первого взгляда, ассоциировал его с «сифилитической мартышкой».
Такое сравнение поначалу показалось Тому Ванадию странным, но потом выяснилось, что основано оно на жизненном опыте Спарки. В свое время он работал в медицинской лаборатории, где, среди прочего, изучалось воздействие сифилиса на мартышек. Так вот, иной раз зараженные болезнью приматы вели себя более чем странно, и схожие странности Спарки Вокс замечал в Каине.
Прошлой ночью в подвальной квартире Спарки за бутылкой вина техник-смотритель рассказал Ванадию много интересного: о ночи, когда Каин отстрелил себе палец, о дне, когда его спасли от медитационного транса и парализованного мочевого пузыря, о дне, когда сумасшедшая подружка Каина привела в его квартиру вьетнамскую свинку, скормила ей слабительное и привязала в спальне…
После всех страданий, причиненных ему Каином, Том Ванадий, к своему изумлению, смог смеяться над этими очень образными рассказами о злоключениях женоубийцы. Да, вроде бы своим смехом он проявлял неуважение к памяти Виктории Бресслер и Наоми, и Ванадий разрывался между желанием услышать больше и ощущением, что, смеясь над Каином, он пачкает свою душу и пятна этого не смыть никаким покаянием.
Но Спарки Вокс, уступающий своему гостю в знании теологии и философии, но разбирающийся в жизненных проблемах ничуть не хуже, а то и получше образованного иезуита, успокоил совесть Ванадия:
— К сожалению, кинофильмы и книги прославляют зло, придают ему привлекательность, которой на самом деле нет и в помине. Зло — это скука, тоска, глупость. Преступники жаждут дешевых удовольствий и легких денег, а получив их, вновь стремятся к ним же, не замахиваясь на большее. Они скучны и занудны, говорить с ними не о чем. Случается, конечно, что некоторые из них проявляют дьявольскую хитрость, но умных среди них нет. И господь бог, безусловно, хочет, чтобы мы смеялись над этими дураками, потому что, если мы не будем над ними смеяться, так или иначе получится, что мы их уважаем. Если ты не смеешься над таким мерзавцем, как Каин, если ты боишься его или хотя бы воспринимаешь серьезно, значит, как ни крути, ты его уважаешь. Еще вина?
И теперь, двадцать четыре часа спустя, Спарки, сняв телефонную трубку и услышав голос Ванадия, спросил:
— Ищешь теплую компанию? У меня есть еще бутылка «Мерло». Сестричка той, что мы вчера уговорили.
— Спасибо, Спарки, но не сегодня. Я хочу заглянуть в квартиру внизу, убедиться, что Девятипалого вновь не прихватил паралич мочевого пузыря.
— Вроде бы его машины я не заметил. Сейчас взгляну. — Спарки положил трубку и пошел в гараж. Вернувшись, доложил: — Его нет. Если он гуляет, то задерживается допоздна.
— Ты увидишь, как он возвращается?
— Если нужно.
— Если он появится в течение следующего часа, позвони к нему, чтобы я успел удрать.
— Позвоню. Взгляни на его картины. Люди платят за них большие деньги, даже те, кому нечего делать в дурдоме.
Уолли и Целестина отправились обедать в тот самый армянский ресторан, из которого Уолли привез еду в далекий день 1965 года, когда спас ее и Ангел от Недди Гнатика. Красные скатерти, белые блюда, темное дерево обшивки стен, свечи в красных стаканах на каждом столике, воздух, пропитанный запахами чеснока, жарящегося перца, кебаба и суджука, плюс вымуштрованный персонал, в основном родственники хозяина, создавали атмосферу, подходящую как для празднования, так и для интимного разговора. Целестина чувствовала, что ее ждет и то, и другое, знала, что этот знаменательный день должен был принести ей не только общественное признание, но и личное счастье.
Эти три года доставили немало приятных минут и Уолли. Продав медицинскую практику и уйдя из больницы, он сократил рабочую неделю с шестидесяти до двадцати четырех часов, которые проводил в педиатрической клинике, заботясь о детях-инвалидах. Всю жизнь он много работал, деньги тратил с умом и теперь мог заниматься тем, что доставляло ему удовольствие.
Для Целестины он стал даром небес, потому что любовью к детям и вновь открытым в себе умением радоваться жизни он щедро делился с Ангел. Для нее он был дядей Уолли. Ходящим вразвалочку Уолли. Шатающимся Уолли. Моржом Уолли. Вервольфом Уолли. Уолли с забавным акцентом. Уолли с большими ушами. Насвистывающим Уолли. Крикуном Уолли. Уолли, другом всех маленьких головастиков. Ангел обожала его, просто души в нем не чаяла, а он любил ее не меньше своих погибших сыновей. Разрывающаяся между учебой, работой и живописью, Целестина всегда могла рассчитывать на то, что Уолли возьмет на себя заботу об Ангел. Он стал не просто дядюшкой Ангел, но ее отцом, за исключением юридического и биологического аспектов. Не просто ее врачом, но ангелом-хранителем, который волновался из-за самой легкой простуды и старался уберечь девочку от всех бед, которые могли подстерегать ребенка в этом суровом мире.
— Сегодня плачу я, — заявила Целестина, как только они сели за столик. — Теперь я — известная художница, изничтожить которую не терпится полчищам критиков.
Он схватил винную карту, прежде чем она успела взглянуть на нее.
— Если ты платишь, я заказываю самое дорогое вино, независимо от его вкуса.
— Логично.
— «Шате ле бак», урожай 1886 года. Бутылка стоит как хороший автомобиль, но лично я утоление жажды ставлю выше приобретения средства передвижения.
— Ты видел Недди Гнатика? — спросила она.
— Где? — Уолли оглядел ресторан.
— Нет, на вернисаже.
— Не может быть!
— Он вел себя так, словно в свое время укрыл меня и Ангел от грозы, а не выставил за порог в лютый мороз.
— Вы, художники, любите все драматизировать… или я забыл о сан-францисском буране 1965 года?
— Ты не можешь не помнить лыжников, скатывающихся по Ломбардной улице.
— О да, вспоминаю. Полярные медведи, пожирающие туристов на Юнион-сквер, стаи волков, выискивающих добычу в Пасифик-Хейтс.
Лицо Уолли Липскомба, длинное и узкое, как прежде, утратило грусть, свойственную владельцу похоронного бюро, которая ранее не сходила с него. Теперь он больше напоминал циркового клоуна, который мог рассмешить, изобразив печаль и широко улыбнувшись. Целестина видела тепло души там, где раньше царило душевное безразличие, ранимость — где прежде было укрытое броней сердце, доброту и мягкость, которые присутствовали всегда, но не в такой степени, как теперь. Она любила это узкое, длинное, домашнее лицо, любила мужчину, которому оно принадлежало.
Слишком многое говорило за то, что совместная жизнь у них не сложится. В этот век, когда расовые различия вроде бы не имели никакого значения, они с каждым годом играли все более важную роль. Не стоило забывать и о разнице в возрасте: в свои пятьдесят он был на двадцать шесть лет старше ее, мог быть ей отцом, на что наверняка бы намекнул ее настоящий отец. Он получил прекрасное образование, многого добился в медицине, она же закончила только художественный колледж.
Но, каким бы длинным ни был перечень возражений, пришло время выразить словами чувства, которые они испытывали друг к другу, и решить, что же им с этим делать. Целестина знала, что глубиной, силой, страстью любовь Уолли к ней ни в чем не уступает ее любви к нему. Возможно, сомневаясь в том, что он годится на роль желанного любовника, Уолли пытался скрыть истинную мощь своих чувств и полагал, что ему это удавалось, но на самом деле он буквально светился любовью. Его когда-то братские поцелуи в щечку, прикосновения, восхищенные взгляды с течением времени становились более целомудренными и притом нежными. А уж когда он держал ее за руку, как в этот вечер в галерее, чтобы выказать свою поддержку или для того, чтобы уберечь от возможных неприятностей на перекрестке или в уличной толпе, милого Уолли переполняли томление и страсть, запомнившиеся Целестине со школы: они читались в восхищенных взглядах тринадцатилетних мальчишек, которые немели, не зная, как поступить в новой для себя ситуации. В последнее время трижды он находился на грани того, чтобы открыть свои чувства, которые, по его разумению, стали бы для нее сюрпризом, а то и шокировали бы, но всякий раз что-то мешало.
Для Целестины напряжение, растущее по ходу обеда, не имело особого отношения к тому, затронет Уолли главный вопрос или нет, потому что в крайнем случае она взяла бы инициативу на себя. Волновало Целестину другое: ожидал ли Уолли, что признания в любви окажется достаточным, чтобы убедить ее лечь в его постель?
На этот счет готового решения у нее не было. Она хотела его, хотела, чтобы ее обнимали и ласкали, хотела наслаждаться и дарить наслаждение. Но она была дочерью баптистского священника, так что идея греха и его последствий укоренилась в ней куда сильнее, чем в дочерях банкиров или пекарей. В век свободной любви она была анахронизмом, девственницей по выбору: возможностей вкусить сладкий плод хватало, желающих помочь — тоже. В одной из журнальных статей Целестина прочла, что даже теперь сорок девять процентов невест лишались девственности в первую брачную ночь, но не верила приведенным цифрам, полагая, что автор статьи принимает желаемое за действительное. Не будучи ханжой, она не была и шлюхой, дорожила своей честью и не собиралась выбрасывать ее, как старый хлам. Честью! С такими разговорами ее могли принять за старую деву, выглядывающую из окна замка в ожидании сэра Ланселота. «Я не просто девственница, я — выродок!» Но, даже отставив в сторону идею греха, даже предположив, что девичья честь давно не в моде, она предпочитала ждать, смаковать мысль о грядущей интимности, грезить о будущем, с тем чтобы начало совместной жизни не несло в себе и йоты сожаления. И в конце концов Целестина приняла решение: если он готов сделать признание, на грани которого оказывался уже трижды, она отбросит все сомнения во имя любви, ляжет с ним, обнимет его и отдастся ему со всей душой.
Дважды во время обеда он подходил к теме, но ему не хватало духа, и он перескакивал на какие-то малозначительные новости или вспоминал что-то забавное, сказанное Ангел.
Они уже допили вино и просматривали меню десерта, когда Целестина вдруг задалась вопросом, а не ошибается ли она, несмотря на свою интуицию и все внешние признаки, насчет того, что творилось в сердце Уолли. Вроде бы все было ясно, если он излучал не любовь, а радиацию, то счетчик Гейгера точно бы зашкалил, но вдруг она не права? Интуиция ей не чужда, она — художница, видит многое из того, что недоступно простому глазу, но в романтических делах она полный профан, и ее наивность, возможно, должна вызывать жалость. Пробегая взглядом список пирожных, тортов, домашнего мороженого, она впустила в душу сомнения, задумалась о том, а вдруг Уолли не любит ее как женщину. Она отчаянно хотела это знать, чтобы положить конец сомнениям, потому что, если он не хотел ее так, как хотела его она, тогда отцу не оставалось ничего другого, как смириться с ее переходом из баптизма в католичество, ибо ей и Ангел предстоял бы долгий курс сердечной реабилитации в монастыре.
Где-то между описаниями пахлавы, гаты и алани подозрение стало столь велико, сомнения столь усилились, что в какой-то момент Целестина оторвалась от меню и голоском маленькой девочки залепетала:
— Может, это не то место, может, сейчас не время, может, время, но не место, может, место, но не время, может, и место, и время, но не та погода, я не знаю… Господи, послушай меня… но я действительно должна знать, можешь ли ты, хочешь ли ты, чувствуешь ли ты, я хочу сказать, чувствуешь ли ты то, что, как мне кажется, должен чувствовать…
Вместо того чтобы вытаращиться на нее — в общем-то, нормальная реакция на поведение человека, вдруг потерявшего способность ясно выражать свои мысли, — Уолли выхватил из кармана маленькую коробочку и пробормотал:
— Ты выйдешь за меня замуж?
Он оглоушил Целестину этим вопросом, серьезнейшим вопросом, аккурат в тот момент, когда она прервала свой лепет, чтобы набрать в грудь воздуха. И от его вопроса у нее перехватило дыхание, она точно знала, что не сможет дышать без помощи медиков, но тут Уолли открыл коробочку, представив ее взору прекрасное обручальное кольцо, от одного вида которого заточенный в легких воздух вырвался на свободу, и на выдохе, уже плача от счастья, она успела произнести:
— Я люблю тебя, Уолли.
Улыбаясь, но с тенью тревоги, которую Целестина разглядела даже сквозь слезы, Уолли спросил:
— Это означает… ты согласна?
— Ты спрашиваешь, буду ли я любить тебя завтра, послезавтра, всегда? Разумеется, Уолли, всегда.
— Я про то, чтобы выйти замуж.
Мысли Целестины путались, сердце выскакивало из груди.
— Разве ты меня об этом не спрашивал?
— А что ты ответила?
— О! — Она вытерла глаза. — Подожди! Дай мне еще один шанс. На этот раз у меня получится лучше, я уверена, что получится.
— У меня тоже. — Он закрыл коробочку. Глубоко вдохнул. Открыл. — Целестина, когда я встретил тебя, сердце у меня билось, но оно было мертвым. В нем царил холод. Я думал, оно уже никогда не согреется, но это произошло благодаря тебе. Ты вернула мне жизнь, и теперь я хочу отдать ее тебе. Ты выйдешь за меня замуж?
Целестина протянула к нему левую руку, которая так тряслась, что едва не опрокинула оба их бокала. — Да.
Они не подозревали, что их личная драма, во всей нескладности и красоте, привлекла внимание тех, кто находился в ресторане. И аплодисменты, и радостные крики, последовавшие за согласием Целестины, привели к тому, что от неожиданности она вышибла кольцо из руки Уолли, когда тот уже надевал его ей на палец. Кольцо упало на стол, они оба потянулись за ним, поймал его Уолли и на этот раз должным образом надел на палец Целестины под бурную овацию и смех.
Десертом их угостили за счет заведения. Официант принес четыре лучших блюда, чтобы не утруждать их маленькими решениями после того, как эти двое приняли большое и главное.
После кофе, когда Целестина и Уолли уже перестали быть в центре внимания, он указал на остатки десерта и улыбнулся.
— Я хочу, чтобы ты знала, Цели, что этих сладостей нам должно хватить до свадьбы.
Ее поразили и тронули его слова.
— Я безнадежно застряла в девятнадцатом веке. Как ты узнал, что у меня на душе?
— То же самое и в твоем сердце, а обо всем, что есть в твоем сердце, написано у тебя на лице. Твой отец обвенчает нас?
— После того, как очнется от обморока.
— У нас будет грандиозная свадьба.
— Грандиозной ей быть необязательно, — тут она соблазнительно улыбнулась, — но, раз уж мы собираемся подождать, тянуть с ней не следует.
От Спарки Том Ванадий получил мастер-ключ, который открывал замки квартиры Каина, но предпочитал не пользоваться им до тех пор, пока мог войти в квартиру иным путем. Ванадий прекрасно понимал: чем реже он будет появляться в коридорах, тем меньше будет вероятность встречи с жильцами. Внешность-то у него была уж больно запоминающаяся. Его появление могло стать предметом разговора между соседями, который мог услышать и женоубийца. А Ванадию хотелось поддерживать в
Каине убежденность в том, что тот имеет дело не с человеком из плоти и крови, а с призраком.
Он поднял окно на кухне и выбрался на площадку пожарной лестницы. Ощущая себя кузеном Фантома Оперы, шрамы на его лице безусловно заслуживали любви сопрано, Ванадий, окутанный ночным туманом, спустился на два пролета железных ступеней, к кухне квартиры Каина.
Все окна, выходящие на пожарную лестницу, защищал сандвич из стекла и сетки из толстой стальной проволоки, дабы квартиры не стали легкой добычей грабителей. Ванадий знал все хитрости домушников, но необходимости в использовании этих навыков не было.
Во время чистки, настилки нового ковра и малярных работ, последовавших после того, как страдающая поносом свинка, которую принесла одна из подружек Каина, уделала всю спальню, женоубийца провел несколько ночей в отеле. Нолли воспользовался этим моментом, чтобы вновь прибегнуть к услугам Джимми Ганниколта, Джимми Механика. По его просьбе Джимми снабдил окно секретным, невидимым постороннему глазу механизмом, открывающим его снаружи.
Следуя полученным инструкциям, Ванадий вел рукой по резному декоративному наличнику справа от окна, пока не нащупал торчащую на дюйм стальную шпильку диаметром в четверть дюйма. На шпильке имелись выемки, позволяющие уцепиться за нее двумя пальцами. Ванадий потянул за шпильку, и, как ему и сказали, встроенный механизм открыл запор.
Ванадий без труда поднял нижнюю половину высокого окна и проскользнул на темную кухню. Поскольку окно служило и запасным выходом, находилось оно невысоко над полом, что еще больше облегчило задачу.
Кухня не выходила на улицу, по которой Каин мог подъехать к дому, поэтому Ванадий зажег свет. Провел пятнадцать минут, изучая содержимое ящиков и полок, не искал ничего особенного, старался понять, как жил подозреваемый, но где-то в глубине души надеясь найти компрометирующие улики: отрезанную голову в холодильнике или завернутый в пластик килограмм марихуаны в морозильной камере.
Ничего такого не нашел, погасил свет и двинулся в гостиную. Свет зажигать не стал, окна выходили на улицу, и Каин мог заподозрить неладное, ограничился ручным фонариком, прикрывая лампочку одной рукой.
Нолли, Кэтлин и Спарки, конечно же, рассказывали ему об «Индустриальной женщине», но, когда луч фонаря отразился от лица из вилок и лопастей вентилятора, Ванадий вздрогнул от страха. И, не отдавая себе отчета, перекрестился.
Белый «Бьюик» плыл сквозь туман, как корабль-призрак по призрачному морю.
Уолли вел машину медленно, со всей осторожностью, какую можно ожидать от акушера, педиатра и новоиспеченного жениха. Дорога к Пасифик-Хейтс заняла в два раза больше времени, чем в ясную погоду.
Он хотел, чтобы Целестина ехала на заднем сиденье и пристегнулась ремнем безопасности, но она настояла на том, чтобы устроиться рядом с ним, словно была школьницей старших классов, а он — ее не менее юным кавалером.
И хотя вечер этот стал счастливейшим в жизни Целестины, он не обошелся без нотки меланхолии. Потому что она не могла не вспомнить Фими.
Счастье могло пышным цветом прорасти на непоправимой трагедии. Это допущение вдохновляло Целестину на ее картины, рассматривалось ею как доказательство милосердия, дарованного нам в этом мире.
Из унижения Фими, ее ужаса, страдания и смерти явилась Ангел, которую Целестина поначалу ненавидела, но теперь любила больше, чем Уолли, чем себя, чем саму жизнь. Фими, через Ангел, привела Целестину к Уолли и более глубокому пониманию смысла, который вкладывал в свои слова их отец, говоря об этом знаменательном дне, и понимание это отражалось в ее картинах и трогало душу людей, которые видели и покупали их.
Любой день в жизни каждого человека, учил ее отец, пусть даже лишенный каких-либо событий, играл важную роль для человечества, каким бы скучным и занудным он ни казался, и не имело значения, шла ли речь о швее или королеве, чистильщике обуви или кинозвезде, знаменитом философе или ребенке с болезнью Дауна. Потому что каждый день давал человеку возможность творить добро для других, то ли своими делами, то ли примером. А самое маленькое доброе деяние, даже слова надежды, произнесенные, когда без них не обойтись, даже напоминание о дне рождения, даже комплимент, вызывающий ответную улыбку… отзывается через дальние расстояния и любые промежутки времени, сказываясь на жизни тех, кто слыхом не слыхивал о щедрой душе, источнике этого доброго эха, потому что доброта передается от человека к человеку и с каждым переходом растет и крепнет, пока простое доброе слово годы спустя и совсем в других краях не оборачивается самоотверженным поступком. Точно так же и всякая маленькая подлость, всякое сгоряча высказанное оскорбление, всякие зависть и ожесточение, пусть и по мелочам, могут множиться, и в итоге из семечка злобы вырастает горький плод. А уж он отравит людей, которых ты никогда не встречал и никогда не встретишь. Все человеческие жизни переплетены, и тех, кто умер, и тех, кто живет, и тех, кто еще не родился на свет божий, и судьба всех есть судьба каждого, так что надежда человечества находится в каждом сердце и в каждой паре рук. Поэтому после каждой неудачи мы обязаны подниматься и вновь стремиться к успеху, если что-то рухнуло, мы должны на обломках начинать новую стройку, из боли и горя ткать надежду, ибо каждый из нас — нить, обеспечивающая прочность полотна-человечества. Каждый час в жизни каждого несет в себе потенциал, зачастую никому не заметный, который оказывает влияние на весь мир, и великие дни, которых мы ждем, уже с нами; и все великие дни и удивительные возможности всегда сливаются воедино в этом знаменательном дне.
Или, как частенько говаривал ее отец, в шутку высмеивая собственное красноречие: «Освети уголок, в котором ты находишься, и ты осветишь весь мир».
— Бартоломью, а? — вырвалось у Уолли, прокладывающего путь среди опустившихся на землю облаков.
Целестина даже вздрогнула.
— Тьфу на тебя! Откуда ты узнал, о чем я думаю?
— Я же говорил тебе… все, что у тебя в сердце, читается, словно открытая книга.
В проповеди, которая принесла ему славу, скорее смутившую, чем обрадовавшую, преподобный Уайт упомянул жизнь Бартоломью[221] в качестве примера того, насколько важен каждый день в жизни каждого. Бартоломью, по мнению многих, самый неприметный из двенадцати апостолов. Некоторые, правда, отводили эту роль Леввею[222], а кто-то упоминал и Фому «неверующего». Но Бартоломью определенно играл меньшую роль, чем Петр, Матфей, Иаков, Иоанн и Филипп[223]. Отец Целестины сознательно объявил Бартоломью самым неприметным из двенадцати с тем, чтобы потом наглядно показать, как деяния этого апостола, вроде бы не оказавшие никакого воздействия на события того времени, проявились через историю человечества, через жизни сотен миллионов. Тем самым преподобный Уайт доказывал, что жизнь каждой горничной, слушавшей эту радиопередачу, жизнь каждого автомеханика, каждого учителя, каждого водителя грузовика, каждого врача, каждого дворника не менее важна для человечества, чем жизнь Бартоломью, пусть о них никто не знает и деяния их не вызывают аплодисменты миллионов.
А завершая свою знаменитую проповедь, отец Целестины пожелал всем добропорядочным людям пройти по жизни под плодоносным дождем добрых и самоотверженных поступков бесчисленных Бартоломью, с которыми они никогда не встречались. И он заверил всех думающих только о себе, завистливых и лишенных сострадания, а также тех, кто творил зло, что их деяния возвратятся к ним, усиленные многократно, ибо они воевали с целью жизни человеческой. Если душа Бартоломью не может войти в их сердца и изменить их, тогда она найдет их и свершит страшный суд, которого они заслуживают.
— Я знал, что ты сейчас думала о Фими. — Уолли нажал на педаль тормоза, останавливая «Бьюик» на красный сигнал светофора. — А мысли о ней не могли не привести тебя к словам отца, потому что, пусть Фими и прожила совсем ничего, она была Бартоломью. И оставила свой след.
Наверное, Фими порадовалась бы, если б после этих слов Целестина рассмеялась бы, а не заплакала. Она действительно оставила Целестине много радостных воспоминаний, а главное, одарила ее Ангел. И, чтобы остановить слезы, Целестина сказала:
— Послушай, дорогой, у нас, женщин, должны быть свои маленькие секреты, наши личные мысли. Если ты можешь так легко читать все, что написано в моем сердце, наверное, мне придется носить свинцовые бюстгальтеры.
— Ты обречешь себя на массу неудобств.
— Не волнуйся, милый. А я позабочусь о том, чтобы ты без труда справлялся с застежками.
— Ага, похоже, ты можешь читать мои мысли. Это пострашнее, чем чтение записанного в сердце. Должно быть, очень тонкая грань отделяет дочь священника от ведьмы.
— Возможно. Поэтому лучше не серди меня.
Красный свет сменился зеленым. «Бьюик» тронулся с места.
С «Ролексом», вновь поблескивающим на левом запястье, Каин Младший вел «Мерседес», едва сдерживая себя. Ради этого ему пришлось мобилизовать всю свою волю, привлечь на помощь всю мудрость Зедда.
От чувства обиды кипела кровь, ему хотелось мчаться по холмистым улицам города, не обращая внимания на светофоры и дорожные знаки, выжать из автомобиля максимальную скорость в надежде, что набегающий ветер собьет поднимающуюся к критической отметке температуру тела. Он хотел сшибать с ног пешеходов, слышать хруст ломающихся под колесами костей, видеть, как удары бампера разбрасывают их в стороны.
Злость так раскочегарила его, что от тепла, передающегося через руки к рулю, «Мерседес» мог темным рубином светиться в январской ночи, пробивая в холодном тумане тоннели прозрачного воздуха. Мстительность, злобность, желчность, бешенство, все слова, выученные ради самосовершенствования, потеряли для Каина всякий смысл, поскольку ни одно не могло даже в минимальной степени отразить переполняющую его ярость, огромную и раскаленную, как солнце, намного более жуткую, чем значение любого слова из его обширного лексикона.
К счастью, холодный туман не конденсировался вокруг «Мерседеса», что сильно затруднило бы преследование Целестины. Но в том же тумане белый «Бьюик» просто растворялся, так что Младшему приходилось прилагать неимоверные усилия, чтобы не потерять его из виду. Правда, туман прятал и «Мерседес», поэтому Целестине и ее дружку ив голову не приходило, что за ними постоянно следует один и тот же автомобиль.
Младший понятия не имел, кто сидит за рулем «Бьюика», но уже ненавидел этого долговязого сукиного сына, который, несомненно, долбил Целестину, хотя право долбить ее имел только Младший, потому что, если бы он встретил красотку первым, она так же, как ее сестра, как все прочие женщины, нашла бы его неотразимым. Право это определялось и его взаимоотношениями с семьей. В конце концов, он был отцом незаконнорожденного ребенка ее сестры, в определенном смысле кровным родственником.
В своем шедевре «Прелесть ярости: управляй своей злостью и побеждай» Зедд объяснял, что каждая гармонично развитая личность могла мгновенно перенацеливать свою ярость с одного человека или предмета на другого человека или предмет, достигая господства, контроля, любой поставленной цели. Злость — не то чувство, которое должно возникать по каждому новому требующему того поводу. Ее следует копить в сердце, беречь и холить, держать в узде, но наготове, чтобы, раскаленной добела, мгновенно выстрелить в нужный, по твоему разумению, момент, независимо от того, провоцировали тебя на это или нет.
Вот и теперь, испытывая глубокое удовлетворение, Младший перенацеливал свою злость на Целестину и сопровождавшего ее мужчину. Эти двое так или иначе оберегали Бартоломью, а следовательно, были его, Младшего, врагами.
Мусорный контейнер и мертвый музыкант унизили его сверх всякой меры, как прежде унижали разве что острый нервный эмезиз и вулканический понос, а он не терпел унижений. Смиренность — это для неудачников.
В темноте мусорного контейнера, мучимый легионами видений, убежденный в том, что призрак Ванадия намерен вот-вот закрыть крышку и запереть его на пару с готовым ожить трупом, Младший на какое-то время превратился в беспомощного ребенка. Парализованный страхом, забившись в дальний от задушенного пианиста угол, сжавшись в комок, он так дрожал, что зубы-кастаньеты выбивали ритм фламенко, а кости колотились друг о друга, как подошвы чечеточника об пол. Он слышал, что скулит, но ничего не мог с собой поделать, он чувствовал, как горячие слезы стыда текут по щекам, но не мог остановить этот поток, ему уже показалось, что мочевой пузырь разрывается, не выдержав уколов ужаса, и лишь героическим усилием воли сумел удержаться и не надуть в штаны.
Младший уже думал, что страх останется с ним до конца его дней, но постепенно он отступил, и на его место из бездонной скважины хлынула жалость к себе. А последняя, как известно, служила идеальным горючим для злости. Вот почему, преследуя «Бьюик» сквозь туман, приближаясь к Пасифик-Хейтс, Младший буквально кипел от ярости.
Добравшись до спальни Каина, Том Ванадий уже догадался, что на аскетическое убранство квартиры Младшего вдохновил минимализм, который женоубийца увидел в доме детектива в Спрюс-Хиллз. Это неприятное открытие встревожило его. По каким причинам, он пока не понимал, но Ванадий не сомневался в правильности своей догадки.
Дом Каина в Спрюс-Хиллз, который тот делил с Наоми, не имел с этой квартирой ничего общего. И такая резкая перемена, причем в направлении, невольно указанном Ванадием, не объяснялась внезапно свалившимся на голову Каина богатством или новыми идеями, возникшими у него в связи с переездом в крупный город.
Голые бедные стены, минимум мебели, никаких безделушек и чего-то личного, характеризующего хозяина квартиры, вызывали прямые ассоциации с монашеской кельей, вынесенной за пределы монастыря. Конечно, размерами квартира превосходила келью, и значительно, но замена «Индустриальной женщины» распятием навела бы на мысль, что живет здесь удачливый священнослужитель.
Отсюда следовал вывод: они оба были монахами. Но один служил неугасимому свету, а второй — вечной тьме.
Прежде чем обыскать спальню, Ванадий быстро прошелся по уже осмотренным комнатам, внезапно вспомнив про три странных картины, о которых говорили Нолли, Кэтлин и Спарки, и гадая, как он мог их пропустить. Картин не было. Но по крюкам он нашел места, где они висели.
Интуиция подсказывала Ванадию, что отсутствие картин — важная информация, но талантом сыщика он уступал Шерлоку и не смог тут же догадаться, что из этого следует.
В спальне, прежде чем заглянуть в ящики ночного столика, комода и в стенной шкаф, он открыл дверь в ванную, включил свет, поскольку окон в спальне не было, и обнаружил на стене Бартоломью, обезображенного сотнями ран.
Уолли припарковал «Бьюик» у тротуара перед подъездом своего дома, а когда Целестина отодвинулась от него, чтобы открыть дверцу со стороны пассажирского сиденья, остановил ее:
— Нет, подожди здесь. Я принесу Ангел и отвезу вас домой.
— Зачем? Мы прекрасно дойдем пешком, Уолли.
— На улице холодно, сильный туман, время позднее, на вас могут напасть бандиты, — очень серьезно, пусть и со смешинкой в глазах, ответил он. — Вы теперь женщины Липскомба, или скоро станете ими, а женщины Липскомба никогда не выходят одни на полные опасностей ночные улицы города.
— М-м-м-м. Я чувствую, как становлюсь маленькой девочкой.
Поцелуй длился, длился и длился, полный сдерживаемой страсти, обещающей несказанное блаженство в супружеской постели.
— Я люблю тебя, Цели.
— Я люблю тебя, Уолли. Никогда не была такой счастливой, как сейчас.
Оставив включенными и двигатель, и обогреватель, Уолли вылез из кабины, потом наклонился.
— Запрись, пока меня не будет, на всякий случай, — и захлопнул дверцу.
И хотя Целестина полагала, что это паранойя, все-таки район из самых безопасных, она нашла на приборном щитке и нажала кнопку, запирающую все дверцы.
Женщины Липскомба с радостью подчинялись своему мужчине, разумеется, в тех случаях, когда считали это возможным.
Пол просторной ванной устилали плитки бежевого мрамора с ромбовидными инкрустациями черного гранита. Тот же мрамор использовался для отделки столика под зеркалом и душевой. Для стен использовалась комбинированная обшивка. Нижняя часть, примерно в человеческий рост, — мрамор, над ней — пластиковые панели. На одной из них Енох Каин трижды написал: «Бартоломью».
В этих неровных печатных красных буквах чувствовалась распирающая Каина злость. Но процесс написания выглядел спокойным и рациональным поступком в сравнении с тем, что произошло после того, как на пластике трижды пропечатали имя Бартоломью.
Каким-то острым инструментом, возможно, ножом, Каин колол и скреб красные буквы, набросившись на пластиковую панель с такой яростью, что от двух Бартоломью практически ничего не осталось. Лишь сотни царапин и кратеров от острия ножа.
Судя по смазанности букв, некоторые потекли, прежде чем засохнуть, Ванадий понял, что писались они не маркером, как он поначалу решил. Капли на закрытой крышке унитаза и мраморном полу, уже высохшие, подсказали ему, какая жидкость использовалась вместо краски.
Плюнув на большой палец правой руки, он потер им одно из пятен на полу, потом поднес к носу. Убедился в правильности своей догадки. Палец пах кровью.
Но чьей кровью?
Другие трехлетки, разбуженные в начале двенадцатого ночи, были бы сонными, вялыми, некоммуникабельными, то и дело терли бы глаза. Ангел всегда просыпалась мгновенно, свеженькая, как огурчик, в прекрасном настроении, готовая наслаждаться цветом и формой всего, что окружало ее в этом мире, чем в определенной степени подтверждала мнение Уолли, что со временем она проявит незаурядные способности в изображении этих самых красот.
Забравшись через открытую дверцу на колени Целестины, девочка сообщила:
— Дядя Уолли дал мне «орео»[224].
— Положил его тебе в туфельку?
— Почему в туфельку?
— Оно у тебя под колпаком?
— Оно у меня в животе!
— Ты не могла его съесть.
— Я его съела.
— Значит, оно исчезло навсегда. Как грустно.
— Это не единственное «орео» в мире, знаешь ли. А туман будет всегда?
— Никогда не видела такого густого тумана.
Когда Уолли сел за руль и захлопнул дверцу, Ангел спросила:
— Мамик, а откуда берется туман? Только не говори, что он прилетает с Гавайев.
— Из Нью-Джерси.
— Прежде чем она набросилась на меня с вопросами, я дал ей «орео», — улыбнулся Уолли.
— Она их все равно задает.
— Мамик думала, что я положила его в мою туфельку.
— Чтобы она не одевалась до понедельника, потребовалось дать ей взятку.
— Что такое туман? — спросила Ангел.
— Облака, — ответила Целестина.
— Что делают облака так низко?
— Легли спать. Они устали. — Уолли включил первую передачу и снял автомобиль с ручника. — А ты?
— Дай мне еще «орео».
— Они не растут на деревьях, знаешь ли.
— У меня внутри облако?
— С чего ты это взяла, сладенькая?
— Потому что я дышу туманом.
— Держи ее крепче, — предупредил Уолли Целестину, тормозя на перекрестке. — Она сейчас поднимется и улетит, и тогда нам придется вызывать пожарную команду, чтобы опустить ее на землю.
— А что на них растет? — спросила Ангел.
— Цветы, — ответил Уолли.
— А «орео» — лепестки, — добавила Целестина.
— И где есть цветки «орео»? — подозрительно спросила Ангел.
— На Гавайях.
— Я так и думала. — Она скорчила гримаску. — Миссис Орнуолл накормила меня сыром.
— Миссис Орнуолл всех кормит сыром, — кивнул Уолли.
— Сделала мне сандвич, — уточнила Ангел. — Почему она живет с тобой, дядя Уолли?
— Она — моя домоправительница.
— Мамик может быть твоей домоправительницей?
— Твоя мама — художница. Кроме того, ты же не хочешь, чтобы бедная миссис Орнуолл осталась без работы, не так ли?
— Всем нужен сыр, — заявила Ангел, как бы говоря, что без работы миссис Орнуолл не останется. — Мамик, ты не права.
— В чем, сладенькая? — спросила Целестина, когда Уолли свернул к тротуару и остановил машину.
— «Орео» не исчезло навсегда.
— Так все-таки оно у тебя в туфельке?
Повернувшись на коленях Целестины, Ангел сунула указательный палец правой руки под нос матери. — * Понюхай.
— Нехорошо совать пальцы людям под нос, но, должна признать, пахнет приятно.
— Это «орео». Печенье я съела, а его запах заполз мне в палец.
— Если запахи всех «орео», которые ты съешь, будут заползать тебе в палец, он станет толстым-претолстым.
Уолли выключил двигатель, погасил фары.
— Домой, где сердце.
— Какое сердце? — спросила Ангел. Уолли открыл рот, но не нашелся с ответом. Целестина рассмеялась.
— Последнее слово все равно останется не за тобой.
— Может, дом не там, где сердце, — поправился Уолли. — Может, дом там, где пасется буйвол.
На столике под зеркалом лежала вскрытая упаковка с лейкопластырями различного размера, стояли пузырьки со спиртом и йодом.
Том Ванадий заглянул в маленькое мусорное ведро под раковиной и обнаружил окровавленные бумажные салфетки и смятые обертки с двух полосок лейкопластыря.
Вероятно, кровь была Каина.
Если женоубийца порезался случайно, написанные на стене слова говорили о взрывном темпераменте и хлещущей через край злости.
Если он специально порезал палец, чтобы трижды написать на стене ненавистное имя, сие свидетельствовало, что злости в Енохе Каине еще больше, и она все копится и копится за дамбой, имя которой — навязчивая идея.
В любом случае написание имени кровью — ритуальное действо, а приверженность подобным ритуалам однозначно указывала на психическую неуравновешенность. «Вероятно, — подумал Ванадий, — расколоть женоубийцу будет легче, чем я предполагал, потому с психикой у Каина уже возникли серьезные проблемы».
Ванадий понял, что имеет дело не с тем Енохом Каином, с которым судьба столкнула его три года тому назад в Спрюс-Хиллз. Того Каина отличала абсолютная безжалостность, но он был человеком, а не диким разъяренным зверем. Тем Каином двигал холодный расчет, а не навязчивая идея. Тому Каину хватало самоконтроля для того, чтобы обойтись без кровавого граффити и символического уничтожения Бартоломью.
Том Ванадий смотрел на запятнанную и изрезанную стену, а холодок, спускавшийся с шеи на спину, проникал в кровь и пробирал до костей. Крепла убежденность в том, что ему противостоит не тот человек, мысли и действия которого он понимал и мог просчитать, но новый, куда более чудовищный Енох Каин.
С большой сумкой, набитой куклами и книжками-раскрасками Ангел, Уолли первым пересек тротуар и поднялся по ступенькам крыльца.
Целестина следовала за ним, с дочерью на руках.
Девочка глубоко вдохнула, набрав полные легкие облаков.
— Держи меня крепче, мамик, а не то я улечу.
— Ты съела столько сыра и «орео», что они удержат тебя на земле.
— Почему нас преследует этот автомобиль?
— Какой автомобиль? — спросила Целестина и остановилась у первой ступеньки, огляделась.
Ангел указала на «Мерседес», припаркованный в сорока футах от «Бьюика». В этот самый момент водитель погасил фары.
— Он не преследует нас, сладенькая. Наверное, сосед.
— Могу я съесть «орео»?
— Ты одно уже съела, — ответила Целестина, поднимаясь по ступенькам.
— Могу я съесть сникерс?
— Никаких сникерсов.
— Могу я съесть «мистера Гудбара»?
— Не надо перечислять названия шоколадных батончиков. На ночь их не едят.
Уолли открыл входную дверь.
— Могу я съесть ванильную вафельку? Целестина вошла в подъезд.
— Никаких ванильных вафелек. Ты не сможешь заснуть из-за избытка сахара в организме.
Уолли последовал за ними.
— Может у меня быть автомобиль? — спросила Ангел.
— Автомобиль?
— Может?
— Ты же не умеешь его водить, — напомнила Целестина.
— Я ее научу. — Уолли шагнул к двери, доставая из кармана ключи.
— Он меня научит! — торжествующе сообщила матери Ангел.
— Тогда, полагаю, мы сможем купить тебе автомобиль.
— Я хочу тот, который летает.
— Летающих автомобилей не делают.
— Делают, делают. — Уолли открыл оба замка. — Но водить их могут лишь те, кому исполнился двадцать один год и у кого есть специальная лицензия.
— Мне исполнилось три.
— Значит, тебе придется подождать всего восемнадцать лет. — Уолли открыл дверь и отступил в сторону, вновь пропуская Целестину вперед.
А когда переступил порог, Целестина, повернувшись к нему, широко улыбнулась.
— Из машины в гостиную, легко и непринужденно. У нас будет немалая фора по сравнению с другими молодоженами.
— Я хочу пи-пи, — заявила Ангел.
— Совсем не обязательно всем об этом говорить, — одернула ее Целестина.
— Приходится говорить, если очень хочется.
— Все равно, без этого можно обойтись.
— Сначала поцелуй меня, — попросил Уолли. Девочка чмокнула его в щеку.
— Меня, меня! — воскликнула Целестина. — В конце концов, у невест есть свои права.
И хотя Целестина держала Ангел на руках, Уолли поцеловал ее в губы. Поцелуй вышел таким же сладким, но более коротким.
— Это толстый поцелуй, — прокомментировала Ангел.
— Я приду в восемь, к завтраку, — предложил Уолли. — Мы должны определить дату.
— Две недели — не слишком долгий срок?
— Я должна пописать раньше, — объявила Ангел.
— Люблю тебя, — сказал Уолли, а услышав от Целестины те же слова, добавил: — Я подожду в холле, пока ты не закроешься на оба замка.
Целестина опустила девочку на пол, и она побежала в ванную. Уолли вышел в холл и закрыл за собой дверь.
Целестина заперлась на один замок. Второй.
Постояла, пока не услышала, как дверь подъезда открылась и закрылась за Уолли.
Привалилась к двери, крепко держась за ручку, в полной уверенности, что, переполненная счастьем, взлетит к потолку, если отпустит ее, словно ребенок, наглотавшийся облаков.
В красном пальто и красном капюшоне, Бартоломью появился на руках долговязого, худого мужчины, который также нес перекинутую через плечо большую сумку.
Долговязый, похоже, представлял собой легкую добычу, руки его занимали сумка и ребенок, и Младший уже собрался выскочить из «Мерседеса», подбежать к долбящему Целестину сукиному сыну и выстрелить ему в лицо. С пулей в голове Долговязый тут же повалился бы на тротуар вместе с ребенком, и Младший смог бы пристрелить маленького паршивца, всадить в него для верности три, а то и четыре пули.
Остановила его сидевшая в «Бьюике» Целестина. Она, увидев, что происходит, могла перебраться за руль и умчаться. Двигатель-то работал: из выхлопной трубы вырывался дымок, тут же смешиваясь с туманом. Так что, действуя быстро, она могла спастись.
Он успел бы броситься за ней. Бегом. Застрелить в кабине. После одной пули, всаженной в долговязого и четырех — в Бартоломью, у него осталось бы еще пять патронов.
Но, с навинченным глушителем, пистолет годился только для стрельбы в упор. Миновав глушитель, пуля значительно теряла в скорости, а уж точность падала чуть ли не с каждым дюймом.
О точности его предупреждал молодой бандит без больших пальцев на руках, который передал ему оружие, лежащее в большом пакете из китайского ресторана, при встрече в церкви Святой Марии. Младший предупреждению поверил, потому что решил, что восьмипалого бандита лишили больших пальцев именно за то, что в прошлом он забыл сообщить клиенту ту же самую или не менее важную информацию, так что теперь он старался не упустить ни единой мелочи.
Разумеется, бандит мог сам отстрелить себе оба пальца, чтобы наверняка не попасть в армию и не отправиться во Вьетнам.
Так или иначе, если бы Целестине удалось скрыться, остался бы свидетель, а присяжные не приняли бы в расчет, что она — бесталанная сучка, рисующая китч. Она видела бы, как Младший вылезал из «Мерседеса», смогла бы, несмотря на туман, достаточно точно описать и его, и автомобиль. А он все еще надеялся решить все стоявшие перед ним задачи, не лишившись красивой жизни на Русском холме.
Снайпером он себя не считал. Прекрасно понимал, что попасть сможет, стреляя с самого близкого расстояния.
Долговязый через открытую дверь передал Бартоломью Целестине, сидевшей на пассажирском сиденье, обошел «Бьюик», поставил сумку на заднее сиденье, сел за руль.
Если б Младший знал, что ехать им всего полтора квартала, он бы последовал за ними не на «Мерседесе». Прошел бы остаток пути пешком. Когда он вновь припарковал «Мерседес» неподалеку от «Бьюика», мелькнула мысль, а не заметили ли его.
Но теперь они стояли на тротуаре втроем, легкая добыча, Долговязый, Целестина и мальчишка.
Младший понимал, что три трупа — зрелище не из приятных, тем более что стрелять придется в лицо, но он наглотался противорвотных, антигистаминных и закрепляющих таблеток и мог не опасаться, что впечатлительный организм его подведет. Более того, на этот раз ему не хотелось уноситься от последствий на мчащемся поезде. Наоборот, следовало убедиться, что мальчишка мертв и длящиеся многие годы мучения закончились раз и навсегда.
Младший, однако, волновался, а вдруг они заметили, что он второй раз пристраивается следом за ними у тротуара, и приглядывают за ним, готовые убежать, как только он выскочит из машины, а в этом случае они могли запереться в квартире до того, как он успел бы их пристрелить.
И действительно, когда Целестина и ребенок подошли к ступеням, Бартоломью указал на «Мерседес» и женщина повернула голову. Вроде бы тоже (в тумане не разберешь) посмотрела на машину Младшего.
Если они что-то и заподозрили, то особой тревоги не проявили. Без спешки вошли в подъезд, и, исходя из их поведения, Младший решил, что слежки они не заметили.
Свет зажегся в окнах первого этажа, справа от входной двери.
«Подожди в машине, — скомандовал себе Младший. — Пусть угомонятся. В столь поздний час они должны первым делом уложить ребенка. А потом отправиться в свою спальню, раздеться, улечься в кровать».
Вот тогда Младший и намеревался проникнуть в квартиру, убить Бартоломью, прямо в кроватке, потом пришить Долговязого и использовать шанс трахнуть Целестину.
Он уже не надеялся на то, что их может ждать общее будущее. Отпробовав любовной машины Каина Младшего, Целестина так же, как и все женщины, запросила бы добавки, но время для серьезного романтического увлечения безвозвратно ушло. За всю душевную боль, которую ему пришлось претерпеть, он, однако, заслужил право хотя бы раз насладиться ее соблазнительным телом. Получить маленькую компенсацию. Вернуть хотя бы часть долга.
Если бы не блядовитая младшая сестра Целестины, Бартоломью не существовало бы. Ничто не угрожало бы Младшему. У него была бы другая, лучшая жизнь.
Целестина приняла решение воспитывать этого незаконнорожденного мальчишку и тем самым объявила себя врагом Младшего, хотя он ничего плохого ей не сделал. Она его не заслуживала, не заслуживала даже того, чтобы он взял ее, после смерти Долговязого, и он решил отказать ей в близком знакомстве с его «молодцом», как бы она об этом ни молила, сразу отправить вслед за Бартоломью.
Мимо, гремя, промчался грузовик, расплескав окутавший «Мерседес» туман.
У Младшего начала кружиться голова. Появились какие-то странные ощущения. Оставалось только надеяться, что не начинается грипп.
Средний палец правой руки пульсировал под двумя полосками лейкопластыря. Он порезался раньше, когда на электроточиле затачивал ножи, и ранка вновь начала кровоточить, когда ему пришлось задушить Недди Гнатика. Он бы и не порезался, если бы Бартоломью и охранники мальчишки не вынудили его вооружиться до зубов.
За последние три года из-за этих сестер на его долю выпали неимоверные страдания, включая недавнее общение с мертвым музыкантом в мусорном контейнере, тонкошеим приятелем Целестины, который посмел лизнуть его после смерти. Воспоминание об этом ужасе сверкнуло вдруг с такой ужасающей ясностью, что мочевой пузырь Младшего вдруг расперло до последнего предела, хотя совсем недавно он от души отлил в узком проулке напротив ресторана, в котором эта рисовальщица почтовых открыток и Долговязый никак не могли закончить обед.
Про обед вспомнилось некстати. Младший не поел днем, потому что призрак Ванадия чуть не прихватил его, когда он выбирал заколки для галстука и шелковые носовые платки перед тем, как отправиться на ленч. Остался он и без обеда, поскольку следил за Целестиной, которая после вернисажа отправилась не домой, а в ресторан. Теперь ему хотелось есть. Он просто умирал от голода. Опять он страдал из-за нее. Этой суки.
Мимо изредка, но проезжали автомобили, белый туман клубился и клубился.
«Твои деяния возвратятся к тебе, усиленные многократно… душа Бартоломью… она найдет тебя и свершит страшный суд, которого ты заслуживаешь».
Эти слова прокрутились в памяти Младшего, словно кто-то включил хранящийся там магнитофон, в тот самый миг, когда перед его мысленным взором возник мусорный контейнер, где он соседствовал с мертвым пианистом. Младший не мог вспомнить, где он их слышал, кто их произносил, сведения эти ускользали от него, хотя он и чувствовал, что вот-вот все вспомнит, надо только копнуть чуть глубже.
Но копнуть не удалось, потому что он увидел выходящего из дома Долговязого. Мужчина вернулся к «Бьюику». Он словно плыл сквозь туман, призрак в вересковой пустоши. Включил двигатель, быстро развернулся и укатил к тому дому, из которого чуть раньше вынес Бартоломью.
В спальне Каина Том Ванадий направил луч фонаря на высокий книжный шкаф, в котором стояло не меньше сотни томов. Верхняя полка и большая часть второй пустовали.
Он вспомнил собрание сочинений Цезаря Зедда, которое занимало почетное место в прежнем доме женоубийцы в Спрюс-Хиллз. У Каина было по два экземпляра каждой книги, в переплете и в обложке. С более дорогих книг, похоже, сдували пылинки, а если их и брали в руки, то предварительно надев перчатки. Зато книги в обложке, судя по многочисленным подчеркиваниям и закладкам, читали постоянно.
Ванадию не составило труда убедиться, что книг Зедда в шкафу нет.
В стенном шкафу, следующем объекте исследований Ванадия, одежды оказалось меньше, чем он ожидал. Половина вешалок были пустыми, указывая на то, что немалая часть одежды Каина отправилась в какое-то другое место.
На полке Ванадий обнаружил только один чемодан, «Марк Кросс», элегантный и дорогой, хотя места на ней хватало еще для трех.
Спустив воду, Ангел встала на скамеечку и вымыла руки.
— Заодно почисти и зубы, — предложила Целестина, прислонившись к дверному косяку.
— Уже почистила.
— Почистила до того, как съела «орео», — напомнила Целестина.
— Я не запачкала зубы, — запротестовала Ангел.
— Как такое могло быть?
— Я его не жевала.
— Вдохнула через нос?
— Проглотила целиком.
— Что случается с людьми, которые обманывают? Глаза Ангел широко раскрылись.
— Я не обманываю, мамик.
— А что же ты делаешь?
— Я…
— Да?
— Я просто говорю…
— Да?
— Я почищу зубы, — решила Ангел.
— Хорошая девочка. А я принесу твою пижаму.
Младшего окутывал туман. Ему так хотелось жить в будущем, где и положено жить победителям, но память все время уволакивала его в прошлое.
В голове крутилось, крутилось, крутилось загадочное предупреждение: «…душа Бартоломью… она найдет тебя и свершит страшный суд, которого ты заслуживаешь».
Слова эти повторялись снова и снова, но вот до источника угрозы он добраться не мог. Их вроде бы произносил его собственный голос, выходило, что он где-то их прочитал, но Младший все-таки склонялся к тому, что их слышал, только никак не…
Мимо проплыла патрульная машина с молчащей сиреной, но включенной мигалкой.
Младший замер, откинувшись на спинку сиденья, сжимая пистолет с навинченным на ствол глушителем, но патрульная машина не притормозила и не остановилась у тротуара перед «Мерседесом», как он ожидал.
Красно-синие лучи попеременно пронзали белый туман, словно бестелесные призраки, ищущие, в кого бы вселиться.
Взглянув на часы, Младший вдруг понял, что не знает, сколько прошло времени с того момента, как Долговязый сел в «Бьюик» и уехал. Может, одна минута, а может, и десять.
Свет все еще горел в окнах первого этажа справа от входной двери.
Он бы предпочел войти в квартиру, где еще горел свет. Не хотел красться в темноте по незнакомым комнатам. От одной этой мысли по коже бежали мурашки.
Он натянул на руки хирургические перчатки из тонкой резины. Согнул и разогнул пальцы. Порядок.
Выскользнул из машины, прошел по тротуару, поднялся по ступенькам. От «Мерседеса» сквозь туман к убийству. С пистолетом в правой руке, отмычкой в левой, тремя ножами в кожаных чехлах на поясе.
Входная дверь не запиралась: после реконструкции дом стал многоквартирным.
Из холла на первом этаже лестница вела на три верхних. Он услышал бы шаги задолго до того, как кто-нибудь спустился бы вниз.
Никакого лифта. Он мог не беспокоиться о том, что кабина тихим звонком возвестит о своем присутствии, разойдутся двери и в холле появятся нежелательные свидетели. Одна квартира справа, одна — слева. Младший направился направо, к двери квартиры номер один, в окнах которой на его глазах зажегся свет.
Уолли Липскомб заехал в гараж, выключил двигатель и уже вылезал из машины, когда увидел, что Целестина оставила на сиденье сумочку.
Со всей суетой этого вечера, помолвкой, вернисажем, Ангел, сыплющей вопросами, несмотря на поздний час, он мог лишь удивляться тому, что при доставке этого красного водоворотика из одного дома в «Бьюик», а из «Бьюика» в другой дом в автомобиле они оставили всего лишь женскую сумочку. Само собой, этот вечер мог охарактеризоваться только одним словом — хаос, но этот хаос жизни, переполненный радостью, весельем, счастьем, надеждой, любовью и детьми, Уолли не променял бы ни на спокойствие, ни на королевство.
Без вздохов и жалоб он решил, что отнесет ей сумочку. Прогулку эту он никак не мог счесть за труд. Наоборот, возвращение сумочки гарантировало еще один прощальный поцелуй.
Ночной столик, два ящика.
В верхнем, помимо обычного содержимого, Том Ванадий обнаружил буклет художественной выставки. В свете фонарика на глянцевой бумаге блеснули имя и фамилия художника: Целестина Уайт.
В январе 1965 года, когда Ванадий лежал в коме, Енох Каин обратился к Нолли с просьбой найти новорожденного ребенка Серафимы Уайт. Узнав об этом, гораздо позже, от Саймона Мэгассона, Ванадий догадался, что Каин услышал сообщение Макса Беллини, записанное «Ансафоном», связал его со смертью Серафимы в «дорожно-транспортном происшествии» в Сан-Франциско и решил найти ребенка, потому что имел к нему самое непосредственное отношение. Только отцовство и могло пробудить в нем интерес к младенцу.
Позже, в начале 1966 года, уже выйдя из комы и немного набравшись сил, Ванадий провел очень тяжелый для обоих час со своим давним другом Гаррисоном Уайтом. Из уважения к памяти умершей дочери, а не заботясь о репутации священника, преподобный отказался признать, что Серафиму изнасиловали и она родила ребенка, хотя Макс Беллини подтвердил беременность и, исходя из инстинкта копа, утверждал, что насильник и есть отец младенца. Гаррисон исходил из того, что Фими ушла, а потому нет нужды бередить эту рану, потому что долг христианина — простить, если не забыть, и верить в божественную справедливость.
Гаррисон был баптистом, Ванадий — католиком, и, хотя они по-разному проповедовали одну и ту же веру, жили они не на разных планетах, однако именно такое ощущение осталось у Ванадия после завершения разговора. Да, Еноха Каина не удалось бы посадить в тюрьму за изнасилование Фими, поскольку главная свидетельница умерла и не могла дать показаний. Да, проведение расследования разбередило бы раны семьи Уайт. Но при этом надежда исключительно на божественную справедливость казалась очень уж наивной, да и моральная правота преподобного вызывала определенные сомнения.
Ванадий понимал глубину боли своего друга, знал, что потеря ребенка заставляет многих руководствоваться в своих действиях эмоциями, а не здравым смыслом, и согласился с решением Гаррисона оставить все как есть. А по прошествии времени, после долгих раздумий, пришел к выводу, что Гаррисон сильнее его в своей вере и, возможно, остаток жизни ему, Ванадию, лучше провести в полиции, а не в служении богу.
В тот день, когда Ванадий побывал на похоронах Серафимы, а потом остановился у могилы Наоми, чтобы подколоть Каина, он уже подозревал, что не дорожно-транспортное происшествие является причиной смерти Фими, но не мог и подумать, что женоубийца имеет к этому хоть какое-то отношение. Теперь же, найдя в ящике ночного столика выпущенный галереей буклет выставки, Ванадий расценил его как еще одну косвенную улику виновности Каина.
Находка эта встревожила Ванадия. Выходило, что Каин, пусть и не получив нужной информации от Нолли, все-таки выяснил, что Целестина взяла девочку и растила ее, как собственную дочь. Раньше Девятипалый по какой-то причине полагал, что Фими родила мальчика, но теперь он наверняка знал правду.
Для Ванадия оставалось загадкой, почему Каин, пусть он был и отцом, интересовался маленькой девочкой. В этом крайне эгоистичном, абсолютно пустом человеке не было ничего святого. Отцовство не вызывало в нем никаких эмоций, он определенно не чувствовал за собой никаких обязательств перед ребенком, которого он зачал, изнасиловав Фими.
Может, он продолжал розыски из любопытства, предположил Ванадий, может, ему хотелось узнать, похожа ли девочка на него. Но, каковы бы ни были намерения Каина, Ванадий не сомневался, что добром тут и не пахло. Скорее они сулили Целестине и маленькой девочке неприятности, а может, даже угрожали их жизням.
Поскольку Гаррисон из лучших побуждений не хотел бередить старые раны, Каин мог где угодно, когда угодно подойти к Целестине, и она бы не поняла, что перед ней насильник ее сестры. Она увидела бы в нем обычного незнакомца, такого же, как тысячи других.
И теперь Каин знал о ее существовании, интересовался ею. Ванадий подумал, что Гаррисон, услышав об этом, скорее всего изменил бы свою позицию в этом вопросе.
С буклетом в руке Ванадий вернулся в ванную и включил свет. Посмотрел на истыканную ножом стену, трижды написанное и дважды стертое имя.
Интуиция, опыт, даже логика подсказывали, что существовала некая связь между Енохом Каином, Целестиной и Бартоломью. Это имя ужаснуло Каина в его кошмарном сне, в ночь, последовавшую за убийством Наоми, и Ванадий использовал его в психологической войне, не зная, что оно означает для подозреваемого. Все указывало на то, что вышеуказанная связь существовала, но установить ее Ванадий не мог. Не хватало какого-то одного, критически важного звена.
В ярком свете он присмотрелся к лицу Целестины. Отметил разительное сходство с сестрой, пусть они и не были близняшками.
Если одна женщина привлекла Каина своей внешностью, конечно же, он клюнул бы и на вторую. Возможно, сестры разделяли не только красоту, но и какие-то другие качества, еще сильнее притягивавшие Каина. Невинность, доброту. И то и другое демон счел бы отменной добычей.
Выставка называлась «Этот знаменательный день».
Ванадий почувствовал, как волосы на затылке встали дыбом.
Разумеется, он знал эту проповедь. Пример Бартоломью. Идея о взаимосвязи и взаимовлиянии человеческих жизней. Мысль о том, что даже самое малое доброе дело вызовет цепную реакцию, о всех звеньях которой мы никогда не узнаем, которая проявится в жизнях тех, кто далеко отнесен от нас как во времени, так и в пространстве.
Он никогда не ассоциировал Бартоломью, которого страшился Енох Каин, с апостолом Бартоломью из проповеди Гаррисона Уайта, прозвучавшей по радио в декабре 1964 года, за месяц до убийства Наоми, а потом повторенной в январе 1965-го. Даже теперь, увидев написанное кровью имя Бартоломью на стене и держа в руке буклет выставки «Этот знаменательный день», Том Ванадий не находил единственного, нужному ему звена, которое позволило бы связать воедино все имеющиеся в его распоряжении улики, выстроить стройную версию.
И увиденное им на второй странице буклета поначалу не показалось ему тем самым недостающим звеном, но так взволновало, что буклет едва не вывалился из рук. Выставка Целестины открылась в этот самый вечер, и вернисаж уже три часа как закончился.
Совпадение, ничего больше. Совпадение.
Но и церковь, и квантовая физика сходились в том, что такого не бывает. Совпадение — результат неведомого человеку замысла… или пусть странный, но порядок, лишь кажущийся хаосом. Выбирай на вкус. Но, по сути, разницы нет никакой, речь идет об одном и том же.
Значит, не совпадение.
Надписи на стене. Попытки их стереть. Кратеры, оставшиеся после ударов ножа. Какая же ярость стояла за этими телодвижениями!
Нет чемоданов. В шкафу много пустых вешалок. Конечно, Каин мог уехать и на уик-энд.
Человек собственной кровью пишет имена на стене, яростно соскребает их ножом, а потом летит в Рено, чтобы сыграть в «блэк джек», посмотреть варьете, выпить и закусить в свое удовольствие. Нелогично.
Ванадий поспешил в спальню, включил лампу на ночном столике, уже не тревожась о том, что свет заметят с улицы.
Картин нет. Книг Зедда нет. Такие вещи на уик-энд в Рено не везут. Их берут с собой только в том случае, когда не собираются возвращаться.
Несмотря на поздний час, он позвонил Максу Беллини домой.
Он и детектив подружились почти тридцать лет назад, когда Макс был еще простым патрульным УПСФ, а Ванадий — молодым священником, только что направленным в сан-францисский приют Святого Ансельмо. В свое время Макс выбирал между полицией и религией и потому, возможно, почувствовал в Томе Ванадии будущего копа.
Услышав голос Макса, Ванадий облегченно выдохнул:
— Это я, Том, возможно, у меня глюки, но я попрошу тебя кое-что сделать, и сделать немедленно.
— Глюков у тебя точно нет, — ответил Макс. — А твоей интуиции можно только позавидовать. Выкладывай, что случилось.
Два очень надежных замка. Достаточная защита от обычного воришки, но неспособная удержать человека, столько времени отдавшего самосовершенствованию и научившегося управлять собственной злостью.
9-миллиметровый пистолет с глушителем Младший сунул под мышку левой руки, чтобы пальцы обеих рук оставались свободными.
Голова больше не кружилась. Но теперь он знал, что с ним происходит. Никакого гриппа. Он вырывался из кокона жизни, который скрутился вокруг него, чтобы возродиться в новом и намного лучшем образе. Он был куколкой, скованной страхом и замешательством, но теперь стал бабочкой, потому что обратил себе на пользу энергию прекрасной ярости. И со смертью Бартоломью мог наконец расправить крылья и взмыть к небесам.
Приложив правое ухо к двери, Младший затаил дыхание, ничего не услышал и занялся верхним замком. Осторожно вставил язычок пистолета-отмычки в щель для ключа.
Вот когда он рисковал: шум могли услышать снаружи. Но он все равно нажал на спусковой крючок. Раздававшиеся легкие пощелкивания скорее всего не могли долететь до Целестины: все-таки она не стояла по ту сторону двери, а находилась в другой комнате, возможно, за закрытой дверью.
С первого раза такой замок никогда не открывался полностью. Требовалось как минимум три нажатия и, соответственно, поворота язычка, чтобы открыть замок, иногда даже шесть.
Младший решил трижды нажимать на спусковой крючок на каждом замке, а потом попытаться толкнуть дверь.
Тик, тик, тик. Тик, тик, тик.
Он повернул ручку. Дверь подалась, но приоткрыл он ее только на толику дюйма.
Гармонически развитый человек никогда не полагается на богов удачи, учил Зедд, потому что он сам творит свою удачу, да еще так надежно и основательно, что может плюнуть в лицо этих богов, не опасаясь последствий.
Младший сунул пистолет-отмычку в карман кожаного пиджака.
В правой руке вновь появился пистолет, заряженный десятью патронами. Младший чувствовал, что никто не сможет его остановить: жить Бартоломью осталось считанные минуты.
Если для выхода на улицу Ангел оделась во все красное, то в постель отправилась в желтом. Желтая пижама, желтые носки, желтый бант, который Целестина, по просьбе девочки, завязала в ее вьющихся волосах.
История с бантом началась несколько месяцев тому назад. Ангел заявила, что должна хорошо выглядеть во сне, на случай, что ей приснится красивый принц.
— Желтое, желтое, желтое, желтое, — удовлетворенно отметила Ангел, оглядев свое отражение в зеркале.
— Все равно ты моя маленькая «Эм-и-эм».
— Я увижу сон про цыплят, — сообщила девочка Целестине. — А раз я вся желтая, они подумают, что я тоже цыпленок.
— Ты можешь увидеть сон и про бананы, — заметила Целестина, откидывая одеяло.
— Не хочу быть бананом.
Из-за того, что Ангел иногда снились кошмары, она, случалось, предпочитала спать в кровати матери, а не в своей собственной. И в эту ночь она не пожелала идти к себе.
— Почему ты хочешь быть цыпленком?
— Потому что еще никогда им не была. Мамик, ты и дядя Уолли уже поженились?
— С чего ты это взяла? — в изумлении спросила Целестина.
— У тебя такое же кольцо, как у миссис Моллер из квартиры напротив.
Одаренная обостренным визуальным восприятием окружающего мира, девочка мгновенно замечала малейшие изменения. Вот и сверкающее обручальное кольцо на левой руке Целестины не ускользнуло от ее внимания.
— Он толсто тебя поцеловал, — добавила Ангел, — совсем как в кино.
— Ты мой маленький детективчик.
— Мы поменяем мою фамилию?
— Возможно.
— Я буду Ангел Уолли?
— Ангел Липскомб, пусть и звучит это не так хорошо, как Уайт.
— Я хочу быть Уолли.
— Не получится. Залезай в постель.
Ангел не заставила себя упрашивать, скользнув под одеяло.
Бартоломью уже умер, пусть он этого еще не знал. С пистолетом в руке, сбросив кокон, готовый расправить яркие крылья, Младший распахнул дверь, увидел перед собой пустую гостиную (мягкий свет, удобная мебель) и уже собрался переступить порог, когда открылась входная дверь и в холл вошел Долговязый.
Он нес женскую сумочку, на лице его играла блаженная улыбка, которая тут же исчезла, едва он увидел Младшего.
Опять двадцать пять, та же история снова и снова, ненавистное прошлое возникало в тот самый момент, когда Младший думал, что навсегда освободился от него. Этот высокий, худощавый, долбящий Целестину сукин сын, охранник Бартоломью, уехал домой, но не пожелал остаться в прошлом, к которому принадлежал. И уже открывал рот, чтобы спросить: «Кто вы?» — или поднять тревогу, поэтому Младший трижды выстрелил в него.
— А ты бы хотела, чтобы дядя Уолли стал твоим папочкой? — спросила Целестина, укрывая Ангел.
— Это было бы лучше всего.
— Я тоже так думаю.
— У меня никогда не было папочки, знаешь ли.
— Стоило подождать, пока им станет Уолли, не так ли?
— Мы переедем к дяде Уолли?
— Обычно так и бывает.
— А миссис Орнуолл уедет?
— Об этом у нас еще будет время подумать.
— Если она уедет, кормить меня сыром будешь ты.
Глушитель, конечно, не полностью поглощал грохот выстрелов, но три негромких хлопка, словно кто-то откашлялся, прикрыв рот рукой, не разнеслись дальше холла.
Первая пуля угодила Долговязому в левое бедро, потому что выстрелил Младший, поднимая пистолет, но две следующие попали в корпус. Неплохой результат для непрофессионала, хотя и находился Долговязый совсем рядом. Младший даже решил, что во Вьетнаме он бы показал себя с лучшей стороны, если бы отсутствие пальца на левой ноге не закрыло ему путь в армию.
Сжимая сумочку, словно решив не допустить ограбления и после смерти, Долговязый повалился на пол, дернулся и затих. Не закричал, упал так тихо, что Младшему хотелось его за это расцеловать, да только не целовал он мужчин, живых или мертвых. Хотя один раз пришлось, когда мужчина обманул его, переодевшись женщиной. И еще — мертвый пианист лизнул его в темноте.
Спать Ангел, похоже, не собиралась. Желтенькая, как цыпленок, она приподняла голову с подушки и спросила:
— У тебя будет свадьба?
— Обязательно, — пообещала Целестина, доставая из ящика комода пижаму.
Ангел наконец-то зевнула.
— Торт?
— Какая же свадьба без торта.
— Я люблю торт. Я люблю щенков.
Целестина расстегнула блузку.
— Обычно на свадьбах щенкам делать нечего. Зазвонил телефон.
— Мы не будем продавать пиццу, — сказала Ангел.
В последнее время к ним частенько звонили любители пиццы, набирая номер новой пиццерии, отличающийся от их на одну цифру.
На втором гудке Целестина сняла трубку.
— Алле?
— Мисс Уайт?
— Да?
— Это детектив Беллини, из управления полиции Сан-Франциско. У вас все в порядке?
— В порядке? Да. А что?
— С вами есть кто-нибудь?
— Моя маленькая дочка, — ответила она и вдруг осознала, что звонит, возможно, не полицейский, а человек, пытающийся вызнать, одни ли они в квартире.
— Пожалуйста, не тревожьтесь, мисс Уайт, но я выслал по вашему адресу патрульную машину.
И внезапно Целестина поверила, что Беллини — коп. Не из-за голоса, по которому чувствовалось, что его обладатель привык командовать. Нет, сердце подсказало, что у ее порога появился враг, о котором три года тому назад ее предупреждала Фими.
— У нас есть основания предполагать, что вас выслеживает человек, который изнасиловал вашу сестру.
Он пришел. Она знала, что придет. Всегда знала, но как-то забыла об этом. Ангел была необычным ребенком, и, в силу этой необычности, над ее жизнью все время висела та же угроза, что и над младенцами Вифлеема, приговоренными к смерти указом царя Ирода. Целестина давным-давно это поняла и в глубине души ни на секунду не сомневалась, что рано или поздно отец Ангел обязательно объявится.
— Вы заперли двери? — спросил Беллини.
— У меня только одна дверь. В квартиру. Да. Она заперта.
— Где вы сейчас?
— В спальне.
— Где ваша дочь?
— Со мной.
Ангел уже сидела на кровати, жадно вслушиваясь в разговор.
— Дверь в спальню запирается на замок? — спросил Беллини.
— Да, только замок плохонький.
— Все равно запритесь. И не кладите трубку. Оставайтесь на связи до прибытия патрульных.
Младший не мог оставить труп в холле, если хотел какое-то время побыть с Целестиной.
Труп обычно находили, зачастую в самый неподходящий момент. Он это знал и из фильмов, и из детективных романов, и даже по собственному опыту. А потом всегда появлялась полиция, очень быстро, с включенными сиренами, и энергично бралась за дело. Эти мерзавцы жили исключительно в прошлом, их интересовали только последствия, не мчащийся поезд, а оставшиеся на рельсах и насыпи монахини.
Он сунул 9-миллиметровый пистолет за пояс, схватил Долговязого за ноги и поволок к квартире. На полу из светлого известняка заблестели пятна крови.
Но не озера, всего лишь пятна, Младший мог быстренько вытереть их, убрав тело из холла, но их вид еще больше разъярил его. Он пришел сюда, чтобы поставить последнюю точку в истории, начавшейся в Спрюс-Хиллз три года тому назад, освободиться от мстительных призраков, начать новую, лучшую жизнь, вырваться в светлое будущее, а не для того, черт побери, чтобы мыть полы.
Длина шнура не позволила Целестине взять аппарат с собой, поэтому она положила трубку на ночной столик, рядом с лампой.
— Что случилось? — спросила Ангел.
— Тихо, сладенькая. — Она направилась к приоткрытой двери.
В том, что окна закрыты, она не сомневалась.
Знала, что заперта и входная дверь, потому что Уолли ждал в коридоре, пока она не закрылась на оба замка.
Тем не менее она вышла в коридор, прошла мимо спальни Ангел к освещенной ночником гостиной и увидела мужчину, который, повернувшись к ней спиной, через открытую входную дверь затаскивал что-то в гостиную, затаскивал что-то большое и темное, затаскивал…
О, святой боже, нет.
Он уже наполовину перетащил Долговязого через порог, когда услышал, как кто-то сказал: «Нет».
Повернул голову в тот самый момент, когда Целестина метнулась назад, к спальне. Успел, однако, заметить ее.
«Концентрируйся, — приказал себе Младший. — Затащи Долговязого в квартиру. Действуй сейчас, думай потом. Нет, нет, настоящая концентрация требует определенной последовательности действий: изучить факты, провести анализ, выбрать приоритеты. Пришить суку, пришить суку! Медленные, глубокие вдохи. Гармонично развитая личность всегда сохраняет самоконтроль и спокойствие. Шевелись, шевелись, шевелись.»
Внезапно многие из постулатов Зедда вдруг начали конфликтовать друг с другом, тогда как раньше они составляли стройную систему, вели от успеха к успеху.
Хлопнула дверь, и, после короткой внутренней борьбы на предмет действовать или выбирать приоритеты, Младший оставил Долговязого на пороге, чтобы разобраться с Целестиной до того, как та успеет позвонить по телефону. Затащить тело в квартиру он мог и потом.
Целестина захлопнула дверь, повернула защелку встроенного в ручку замка, заблокировала дверь комодом, изумляясь собственной силе, услышала, как Ангел говорит в трубку:
— Мамик двигает мебель.
Выхватила трубку у Ангел, сообщила Беллини:
— Он здесь. — Бросила трубку на кровать, шепнула Ангел:
— Держись ближе ко мне. — Подбежала к окну, распахнула портьеры.
Ставь перед собой цель и добивайся своего. Не имеет значения, благоразумен выбранный тобой путь или опрометчив, неважно, как оценивает твои действия общество, правильно ты поступаешь с его точки зрения или неправильно. Если ты безоговорочно отдаешь себя поставленной цели, ты обязательно ее достигнешь, потому что так мало людей готовы полностью, без остатка, посвятить себя чему-либо, хорошему или плохому, мудрому или глупому, но тем, кто на это решается, успех гарантирован, даже если их действия абсурдны, а цель идиотская.
Но целью Младшего были выживание и спасение, идиотизмом тут и не пахло, и отдавал он себя целиком, стремился к ней всеми фибрами души, разумом и сердцем.
Три двери в темном коридоре. Одна справа, приоткрыта. Две слева, закрыты.
Сначала правая. Пинок в дверь и одновременно два выстрела, возможно, это ее спальня, где она держит пистолет.
Зазвенело разбитое стекло, осколки зеркала посыпались на пол и на фаянс, наделав куда больше шума, чем сами выстрелы.
Младший понял, что расстрелял пустую ванную.
Шум привлекает внимание. На романтику времени не оставалось. Он уже понял, что вторую сестру в список романтических побед занести не удастся. «Убить Целестину, — наметил он план действий, — убить Бартоломью, и ходу, ходу».
Первая дверь налево. Действуй. Пинок в дверь. Ощущение, что комната за ней больше и темнее. Два быстрых выстрела. Никакого шума.
Выключатель слева от двери. Младший моргнул от яркого света.
Детская. Комната Бартоломью. Мебель веселой расцветки. На стенах постеры с Пухом.
Куклы, вот сюрприз. Много кукол. Вероятно, этот паршивец — женоподобная неженка, эти качества он точно не унаследовал от отца.
Никого нет.
Может, он под кроватью? В стенном шкафу? Поиски — пустая трата времени. Значит, женщина и мальчишка в последней комнате.
Шустрая и желтая, Ангел подлетела к матери и схватилась за портьеру, словно хотела спрятаться за ней.
Узкие створки французского окна не позволяли Целестине просто разбить стекло и выбраться на улицу.
Крепкая рама. Два шпингалета с правой стороны. Один высоко, второй — низко. Съемная ручка, лежащая в специальном углублении в подоконнике. Гнездо привода поворотного механизма.
Целестина разобралась со шпингалетами, попыталась вставить стержень ручки в гнездо. Ничего не вышло. Руки тряслись. Стальные ребра стержня не желали входить в соответствующие пазы гнезда. Она все тыкала и тыкала стержнем.
Господи, пожалуйста, помоги мне в этом.
Маньяк пнул дверь.
Несколькими мгновениями раньше он ворвался в комнату Ангел, но этот пинок прозвучал громче, гораздо громче, оглушающе громко. Этот пинок должен был перебудить весь дом.
Стержень удалось вставить. Поворачивайся, поворачивайся.
Где патрульная машина? Почему не слышно сирены?
Заскрипел поворотный механизм, створки окна начали расходиться, открываясь наружу, но до чего медленно. В щель ворвался холодный ночной воздух.
Маньяк вновь пнул дверь, но она даже не шевельнулась, подпертая тяжелым комодом, он пнул опять, сильнее, — с тем же результатом.
— Скорее, — прошептала Ангел.
Младший отступил на шаг и дважды выстрелил, целясь в замок. Одна пуля вырвала кусок дерева из дверного косяка, но вторая попала в цель, едва не вышибив латунную ручку.
Он толкнул дверь, но она по-прежнему не подавалась, и он удивил себя, раздраженно взвыв. Последнее указывало на потерю самоконтроля, пусть у того, кто мог его услышать, и не возникло бы ни малейших сомнений в том, что он, Младший, нацелен исключительно на результат.
Опять он выстрелил в замок, еще раз нажал на спусковой крючок и обнаружил, что патронов в обойме не осталось. Зато их хватало в карманах.
Но он не мог перезаряжать пистолет в этот критический момент, когда секунды решали, добьется он успеха или потерпит поражение. То был бы выбор человека, который сначала думает, а потом делает, — поведение прирожденного неудачника.
Пули вышибли часть двери размером с тарелку. В падающем из второй спальни свете Младший видел, что от замка ничего не осталось. Он всмотрелся в дыру и понял, что дверь подперта чем-то из мебели. Все стало ясно.
Прижав левую руку к боку, он с размаху ткнулся плечом в дверь. Должно быть, ее подперли чем-то тяжелым, но на дюйм она подалась. «Если подалась на дюйм — подастся на два, — торжествующе подумал Младший. — Ее можно открыть, а значит, я уже там».
Целестина не слышала выстрелов, но прекрасно поняла, что дверь пробили пули.
Комод, благодаря установленному на нем зеркалу, мог служить и туалетным столиком. Одна пуля, пробив заднюю деревянную стенку, оставила на посеребренном стекле паутину трещин, ткнулась в стену над кроватью и вместе с кусочками штукатурки упала на одеяло.
Разойдясь менее чем на семь дюймов, половинки окна застыли. Механизм отвратительно заскрипел, сообщая тем самым о возникшей проблеме: коррозия. Вращаться далее ручка отказалась.
Даже крохотная Ангел не смогла бы протиснуться в семидюймовую щель.
А в коридоре маньяк завывал от злобы.
Отвратительное окно. Отвратительное, заклинившееся окно. Целестина изо всех сил налегла на ручку, почувствовала, как что-то подалось, ручка чуть повернулась, но тут же вылетела из гнезда и заскакала по подоконнику.
На этот раз она тоже не услышала выстрела, но затрещало расщепляемое металлом дерево.
Отвернувшись от окна, Целестина схватила девочку и подтолкнула к кровати. Прошептала:
— Под кровать. Быстро.
Ангел не хотела лезть под кровать, возможно, потому, что именно оттуда в некоторых из ее кошмаров вылезал страшила.
— Быстро! — настаивала Целестина.
Наконец Ангел улеглась на пол и уползла под кровать. Из-под свешивающегося одеяла блеснули желтые пятки, и девочка исчезла.
Тремя годами раньше, в больнице Святой Марии, с предупреждением Фими, звенящим в ушах, Целестина поклялась, что будет готова к приходу монстра, но вот он пришел, а у нее не нашлось, чем его встретить. Время проходит, угрозы забываются, засасывает масса дел: работа, учеба, воспитание девочки, такой активной, такой веселой, такой жизнерадостной. Казалось, что ей жить и жить, до скончания веков. И потом, она, Целестина, в конце концов, дочь священника, верящая в торжество сострадания, в Принца Мира, уверенная, что кроткие унаследуют Землю. Вот она и не купила пистолета, не прошла курса самообороны, как-то забыла, что кроткие, которым суждено когда-то унаследовать Землю, это те, кто воздерживается от агрессии, но не те, кто так жалостливо кротки, что не могут защитить себя, ибо непротивление злу — грех, а сознательный отказ от защиты собственной жизни — смертный грех: пассивное самоубийство. И нежелание защитить маленькую желтенькую «Эм-и-эм» наверняка обеспечит билет в идущий в ад экспресс, на котором отправлялись туда работорговцы, палачи Дахау и старина Джо Сталин. А потому теперь, когда дикий зверь бился об дверь, стараясь отодвинуть комод, ей оставалось только одно: бороться.
Младший протолкнулся сквозь забаррикадированную дверь в спальню, и эта сука огрела его по спине стулом. Маленьким стулом с деревянной спинкой. Размахнулась им, словно бейсбольной битой, и, должно быть, она приходилась дальней родственницей Джеки Робинсону[225], потому что, если бы удар пришелся по мячу, он пролетел бы от Бруклина до Бронкса.
Если б она попала по левому боку, куда и метила, то сломала бы ему руку, а то и несколько ребер. Но он вовремя увидел стул и успел повернуться, подставив спину.
Этот удар, конечно, тоже не доставил удовольствия, но чем-то напомнил его рассказы о Вьетнаме, которыми он потчевал своих женщин. Словно отброшенный взрывной волной, он упал на пол, ударился подбородком так, что лязгнули зубы. Окажись между ними язык, они бы разрезали его надвое.
Он знал, что она не отступит назад, чтобы подсчитать средние очки в бэттинге[226], поэтому тут же откатился в сторону, несказанно обрадовавшись тому, что может двигаться: судя по боли, пронзившей спину, она могла сломать ему позвоночник и парализовать его. Стул ударился об пол в том самом месте, где только что лежал Младший.
Обезумевшая сука вложила в удар столько силы, что у нее, должно быть, онемели руки. Она отшатнулась, потащила за собой стул. Поднять вновь, похоже, уже не могла.
Врываясь в спальню, Младший намеревался отбросить пистолет и взяться за нож. Но теперь ему как-то не хотелось вступать в ближний бой. К счастью, пистолет остался у него в руке.
Ему сильно досталось, поэтому он не сумел мгновенно восстановиться и воспользоваться тем, что женщина на какое-то время потеряла способность сопротивляться. Пошатываясь, Младший поднялся и попятился от Целестины, доставая из кармана патроны.
Бартоломью она где-то спрятала.
Наверное, в стенном шкафу.
Разберись с художницей, убей ребенка.
Он принадлежал к тем людям, которые ставят себе цель, концентрируются на ее выполнении, сначала действуют, потом думают, и он, конечно же, намеревался действовать, как только вернутся силы. Приступ боли пронзил руку. Патроны выскользнули между пальцами, посыпались на пол.
«Твои деяния возвратятся к тебе, усиленные многократно».
Опять эти зловещие слова, вновь и вновь повторяющиеся в памяти. Голос, требовавший внимания, более глубокий, басовитый, отличался от его собственного.
Он выдернул обойму из рукоятки пистолета. Чуть не выронил на пол.
Целестина кружила вокруг него, наполовину несла, наполовину тащила стул за собой: должно быть, в ее руки еще не вернулась сила… а может, она лишь изображала слабость, чтобы спровоцировать его на непродуманную реакцию. Младший кружил вокруг Целестины, пытаясь вставить патроны в обойму, не сводя глаз с женщины.
Сирена.
«…душа Бартоломью… она найдет тебя и свершит страшный суд, которого ты заслуживаешь».
Уверенный, в чем-то театральный, но абсолютно искренний голос преподобного Уайта вырвался из прошлого: Младший вспомнил, что эта угроза прозвучала с магнитофонной ленты в тот самый вечер, когда он отплясывал горизонтальный танец с Серафимой в спальне дома священника.
Угроза преподобного забылась, подсознание скрыло ее в своих глубинах. В то время она прозвучала лишь фоном для любовных игр, слова позабавили Младшего, он не воспринял их всерьез, не придал им никакого значения, не счел, что они как-то отразятся на нем. А теперь, в тот самый момент, когда над ним нависла смертельная опасность, они вырвались из подсознания, и Младший остолбенел, окаменел, потому что ему вдруг открылась истина: священник наложил на него заклятие!
Сирена ревела все громче.
Выпавшие из рук патроны поблескивали на полу. Наклониться, поднять? Нет. Не стоило напрашиваться на удар по голове.
Целестина, эта бэттерша-баптистка, набравшись сил, наступала на него. Одна ножка стула сломалась, вторая надломилась, треснула стяжка между ножками, но стул все равно оставался смертоносным орудием. Она размахнулась, Младший увернулся, она ударила вновь, Младший попытался ухватиться за стул, она отскочила, тяжело дыша.
Сука определенно уставала, но Младший по-прежнему не рвался в рукопашную. Ее волосы растрепались. Глаза сверкали таким безумием, что зрачки изменили форму, из круглых стали эллипсовидными, словно у дикой кошки. Губы разошлись в зверином оскале.
Выглядела она точь-в-точь как его сумасшедшая мать.
И сирена, совсем близко.
Еще карман, новые патроны. Затолкать в обойму хотя бы два, но руки тряслись, скользкие от пота.
Стул. Скользящий удар, ничего страшного, разве что отбросил его к окну.
Сирена уже здесь, рядом с домом.
Копы у порога, сумасшедшая сука со стулом, проклятие священника… со всем этим одновременно не справиться и самому целеустремленному человеку. Надо выметаться из настоящего — бежать в будущее.
Младший отбросил пистолет, обойму, патроны.
Когда сука снова взмахнула стулом, сумел схватить его за ножки. Не для того, чтобы вырвать стул из ее рук, а чтобы с силой оттолкнуть.
Она наступила на отломившуюся ножку стула, потеряла равновесие, повалилась на кровать.
Передвигаясь с трудом, словно старый кот, плача от боли, Младший все-таки запрыгнул на подоконник и навалился на приоткрытые створки окна. Но дальше они раскрываться не желали.
Присев на подоконнике, всем своим весом давя на створки окна, маньяк пытался вырваться из спальни.
Сквозь гулкие удары сердца и оглушающее дыхание Целестина слышала, как, подаваясь, трещит дерево, звенит выбитое стекло, скрежещет металл.
Окно выходило не на улицу, а в узкий проулок между этим и соседним домами. Копы могли упустить Младшего.
Она бы снова врезала ему стулом, но тот развалился. Поэтому она отбросила обломки, упала на колени, схватила обойму.
Вой сирены стих. Должно быть, патрульная машина остановилась у подъезда.
Целестина подняла с ковра тускло поблескивающий патрон.
Зазвенело еще одно разбитое стекло. Дерево трещало все сильнее. Спиной к ней маньяк вырывался из окна с яростью попавшего в ловушку зверя.
Целестине не приходилось иметь дело с оружием, но она видела, как Младший пытался вставить патроны в обойму, поняла, что для этого надо сделать. Вставила один патрон. Потом второй. Достаточно.
Проржавевший поворотный механизм подавался, щель между створками окна расширилась.
От входной двери донесся мужской крик: «Полиция!»
— Сюда! Сюда! — закричала в ответ Целестина, досылая обойму в рукоять пистолета.
Стоя на коленях, подняла оружие и вдруг поняла, что стрелять придется в спину маньяка, другого не дано, из-за неопытности она не смогла бы попасть ни в руку, ни в ногу. Моральная дилемма навалилась на нее, но тут перед ее мысленным взором возникла Фими, лежащая в операционной на окровавленных простынях. Она нажала на спусковой крючок. Отдача чуть не сшибла ее на пол.
Окно раскрылось за мгновение до того, как прозвучал выстрел. Мужчина пропал из виду. Она не знала, попала пуля в цель или нет.
К окну. Теплая комната засасывала холодный туман. Она легла на подоконник, выглянула.
Узкий, мощенный кирпичом проулок в пяти футах внизу. Маньяк, убегая, переворачивал мусорные контейнеры, но его тело не лежало среди мусора. Из тумана и темноты доносились удаляющиеся шаги. Он бежал в глубь проулка.
— Бросай оружие!
Целестина бросила пистолет до того, как обернулась, и крикнула входящим в комнату копам:
— Он убегает!
Из проулка за дом, в другой проулок, на улицу, в город, туман, ночь, Младший бежал из прошлого Каина в будущее Пинчбека.
В течение этого знаменательного дня он следовал рекомендациям Зедда, направляя раскаленную добела ярость. Теперь же, безо всякого участия, поток ярости сам изливался в нужном направлении.
Мало того, что его изводили мстительные призраки, так над ним три года властвовала жуткая сила заклятия священника, черного баптистского колдуна, превратившего его жизнь в сущий кошмар. Теперь он знал, что вызвало острый нервный эмезиз, невообразимую диарею, жуткий зуд всего тела. Неудача в поисках подруги сердца, унижение с Рене Виви, гонорея, подхваченная дважды, медитативный транс, едва не обернувшийся трагедией, неспособность выучить французский и немецкий, одиночество, внутренняя пустота, неудачные попытки найти и убить мальчишку, рожденного Фими… Все это и многое, многое другое являлось ненавистными последствиями мерзкого заклятия, которое наложил на него этот лицемерный христианин. Младший, с его стремлением к самосовершенствованию, гармоническим развитием, умением концентрироваться и следовать инстинктам, должен был спокойно плыть по жизни под вечно безоблачным небом, со всегда наполненными ветром парусами, а вместо этого жизнь превратилась для него в бушующий океан. К его разуму, сердцу, характеру никто не мог предъявить претензий. Теперь-то он точно знал, что причина всех его бед — черная магия.
В больнице Святой Марии, той самой, где тремя годами раньше Уолли вывел Ангел в этот мир, он боролся за свою жизнь, за шанс увидеть, как вырастет девочка, за право быть ей отцом, в котором малышка так нуждалась.
Детектив Беллини отвез их в больницу Святой Марии на патрульной машине. Том Ванадий, друг отца, которого она несколько раз видела в Спрюс-Хиллз, но не очень хорошо знала, ни на секунду не мог успокоиться, вглядывался в каждый автомобиль на затянутых туманом улицах, словно ожидал, что в нем окажется маньяк.
Целестина помнила, что Том служил в полиции Орегона, и не могла понять, что он делает в Сан-Франциско.
Не представляла она себе и какое с ним случилось несчастье, в результате чего его лицо так разительно изменилось, причем не в лучшую сторону. В последний раз она видела детектива на похоронах Фими. И несколько минут тому назад, на пороге своей квартиры, узнала только по родимому пятну.
Ее отец уважал и восхищался Томом, поэтому она возблагодарила бога за его присутствие. В критической ситуации ее радовало, что рядом есть человек, который смог пережить катастрофу, до такой степени изуродовавшую его лицо.
Прижимая к себе испуганную Ангел на заднем сиденье патрульной машины, Целестина поражалась храбрости, с которой она вступила в бой, и спокойствию, которое сейчас пришлось так кстати. Ее не трясло от мыслей о том, что могло случиться с ней и с ее дочерью, потому что душой и сердцем она была с Уолли, а кроме того, она всегда жила с надеждой на лучшее и теперь не желала менять устоявшегося порядка.
Беллини заверил Целестину, что у Еноха Каина не хватит наглости преследовать патрульную машину и вновь напасть на нее в больнице Святой Марии. Тем не менее он оставил вооруженного полицейского в коридоре у комнаты ожидания, предназначенной для родственников и друзей пациентов палат интенсивной терапии. И, судя по бдительности копа, Беллини все-таки не исключал возможность появления в больнице Каина, с тем чтобы довершить начатое в Пасифик-Хейтс.
Как любая комната ожидания при палатах интенсивной терапии, где терпеливо, в предвкушении добычи, притаилась Смерть, эта была чистенькой, но мрачной, с простенькими жесткими стульями и диванчиками, словно яркие цвета и уютная обстановка могли рассердить нежеланную гостью, и она, в отместку, собрала бы более богатый урожай.
Даже после полуночи здесь, случалось, толпились родные и близкие тех, кто балансировал у последней черты. Но в эту ночь Смерть занесла свою косу только над Уолли, и тех, кто находился в комнате ожидания, интересовало только его самочувствие.
Травмированная вспышкой насилия в спальне матери, не понимая, что произошло с Уолли, Ангел плакала и нервничала. Догадливый врач дал ей стакан апельсинового сока, добавив в него малую дозу легкого транквилизатора. Медсестра принесла подушки. В розовом халате, надетом поверх желтой пижамы, девочку устроили на двух сдвинутых стульях, и вскоре она крепко спала.
Получив от Целестины предварительные показания, Беллини отправился вытаскивать из постели судью, чтобы тот выдал ордер на обыск квартиры Еноха Каина, приказав взять под наблюдение дом на Русском холме. Приметы нападавшего, которые сообщила Целестина, полностью совпадали с внешностью Каина. Более того, рядом с ее домом стоял «Мерседес» подозреваемого. Беллини уверенно заявил, что в самое ближайшее время они найдут и арестуют этого человека.
Том Ванадий, наоборот, не сомневался в том, что найти Каина, который, похоже, заранее продумал свои действия на случай, если нападение на Целестину не удастся, будет очень непросто. Ванадий полагал, что маньяк или залег на дно где-нибудь в городе… или уже покинул территорию, на которую распространялась юрисдикция УПСФ.
— Возможно, ты и прав, — пробурчал Беллини, прежде чем уйти, — но ты воспользовался возможностью провести незаконный обыск, тогда как я не могу войти в чужой дом без подписанного судьей ордера.
Целестина чувствовала, что мужчин связывала близкая дружба, но и уловила нотку напряженности, возможно, связанную с упоминанием незаконного обыска.
После ухода Беллини Том подробно допросил Целестину, делая упор на изнасилование Фими. И хотя тема эта по-прежнему причиняла боль, она могла лишь поблагодарить детектива за его вопросы. Без них, несмотря на огромный резервуар надежды, она позволила бы своему воображению одну за другой рисовать ужасные картины, и в ее голове Уолли умер бы добрую сотню раз.
— Твой отец напрочь отрицал, что Фими изнасиловали. Как мне представляется, потому, что в этом вопросе полностью полагался на божественное правосудие.
— Частично да, — согласилась Целестина. — Но поначалу отец хотел, чтобы Фими назвала насильника, чтобы этого человека арестовали и осудили. Отец пусть и баптист, но ему не чужда жажда мести.
— Рад это слышать, — чуть улыбнулся Том. Вроде бы с иронией, но кто мог правильно истолковать выражение столь изуродованного лица.
— И даже после того, как Фими ушла… отец надеялся выяснить, кто этот человек, чтобы посадить его в тюрьму. Но потом что-то в нем изменилось… года два тому назад. Внезапно он захотел оставить все как есть, вверить правосудие в руки господа. Он говорил, если насильник такой зверь, как рассказывала Фими, тогда Ангел и я будем в опасности, даже если мы узнаем его имя и обратимся в полицию. Не вороши осиное гнездо, не буди зверя, и все такое. Я и представить себе не могу, почему он вдруг передумал.
— Я знаю, — ответил Том. — Теперь. Благодаря тебе. Он передумал из-за меня… моего лица. Это дело рук Каина. Большую часть 1965 года я провел в коме. Когда я пришел в себя и смог принимать посетителей, я попросил позвать твоего отца. Примерно два года тому назад… как ты и говоришь. От Макса Беллини я узнал, что Фими умерла при родах, а не в дорожно-транспортном происшествии, и полицейский инстинкт подсказал Максу, что Фими изнасиловали. Я объяснил твоему отцу, почему этим насильником мог быть только Каин. Я хотел, чтобы он рассказал мне все, что знал. Но, полагаю… сидя в палате, глядя на мое лицо, он решил, что Каин — самое большое осиное гнездо, какое только может существовать, и не захотел подвергать дочь и внучку неоправданному риску… — И вот к чему это привело.
— И вот к чему это привело. Но, даже если бы твой отец все рассказал, ничего бы не изменилось. Поскольку Фими не назвала имени насильника, я не смог действовать более эффективно.
На кроватке, составленной из двух стульев, рядом с матерью, Ангел испуганно вскрикивала во сне. Целестина не могла сказать, что ей снилось, но определенно не желтые цыплята.
— Тихо, сладенькая, тихо, все хорошо, — шептала Целестина и гладила дочку по лбу и волосам, пока ее прикосновения не прогнали дурной сон.
В поисках чего-то недоговоренного, факта, который мог бы объяснить, отчего имя Бартоломью так глубоко запало в подсознание маньяка, Ванадий задавал все новые вопросы, пока наконец Целестина не вспомнила и не поделилась с ним искомой информацией: Каин, насилуя сестру, крутил и крутил на магнитофоне черновой вариант проповеди «Этот знаменательный день».
— По словам Фими, этот псих полагал, что это забавно. Но голос отца при этом и… ну, возбуждал его, возможно, тем, что Фими испытывала большее унижение, ибо, насилуя ее под проповедь нашего отца, он унижал и его. Но об этом мы папе так и не рассказали. Не видели особого смысла.
Какое-то время Том сидел, наклонившись вперед, вглядываясь в виниловые плитки пола, обдумывая ее слова. Потом заговорил:
— Связь, конечно, есть, но мне далеко не все ясно. Итак, он получал дополнительную остроту ощущений, насилуя Фими под аккомпанемент проповеди ее отца… и, возможно, пусть он этого не понимал, слова преподобного запали ему в душу. Я не думаю, что наш трусливый женоубийца обладает чувством вины… хотя, кто знает, может, твой отец сотворил чудо и брошенное им семечко проросло.
— Мама всегда говорит, что свиньи точно полетят, если папа сочтет нужным убедить их, что у них есть крылья.
— Но в проповеди «Этот знаменательный день» Бартоломью — апостол, историческая фигура, и он используется как метафора с тем, чтобы показать последствия наших самых обычных дел.
— И что?
— Он — не реальный, ныне живущий человек, которого следует бояться Каину. Откуда у него взялась эта навязчивая идея? Почему он ищет Бартоломью? — Он встретился взглядом с Целестиной, словно она могла ответить на его вопросы. — А существует ли настоящий Бартоломью? И какое отношение имеет он к нападению на тебя? Есть ли здесь какая-то связь?
— Я думаю, мы свихнемся, как и он, если попытаемся разобраться в его перевернутой с ног на голову логике.
Ванадий с ней не согласился.
— Я думаю, он одержим злом, но не считаю его сумасшедшим. И он глуп, каким зачастую бывает зло. Он слишком самодовольный и тщеславный, чтобы признать собственную глупость, поэтому и попадает в ловушки, которые сам же и ставит. Но глупость не делает его менее опасным. Он даже более опасен, чем мудрый человек, думающий о последствиях.
Монотонным, гипнотизирующим голосом, убедительными доводами, неспешностью манер, меланхоличностью, умом, светящимся в серых, особенно прекрасных на изуродованном лице глазах, Ванадий напоминал мощную гранитную глыбу, которая устояла бы в любом катаклизме, укрыла бы от любой опасности.
— Все полисмены такие же философы, как вы? — спросила Целестина.
Ванадий улыбнулся:
— Только те, кто вначале побывал в священниках. Да, мы любим поразмышлять. Насчет остальных… их немного, но, наверное, больше, чем ты думаешь.
Шаги в коридоре привлекли их внимание к открытой двери. В комнату ожидания вошел хирург, во всем зеленом, только что из операционной.
Целестина поднялась, сердце забилось в груди, его удары напоминали приближающиеся шаги человека, несущего дурную весть. И в голове теснились ужасные мысли. Но две секунды спустя хирург развеял ее опасения:
— Операция прошла хорошо. Сейчас он в реанимации, но скоро его переведут в палату интенсивной терапии. Состояние у него тяжелое, но я уверен, что до окончания этого дня положение улучшится. Он выкарабкается.
Этот знаменательный день. Завершение одного дает начало другому. Но, слава богу, на этот раз обошлось без завершения.
На миг освобожденная от необходимости быть опорой спящей Ангел и Уолли, Целестина повернулась к Тому Ванадию, увидела в его серых глазах печаль и надежду, которые испытывала сама, увидела в его изуродованном лице уверенность в том, что добро всегда возьмет верх над злом, прислонилась к нему и наконец позволила себе расплакаться.
В своем «Форде», с вышитыми подушками, картинами Склента и книгами Зедда, Каин Младший, для всех Пинчбек, покинул район Залива, можно сказать, через черный ход. По шоссе № 24 доехал до Орехового Ручья. Орехов он там не заметил, зато нашел гору и небольшой заповедник с милым названием: «Гора дьявола». Шоссе № 4 привело его к Антиоху, реку он пересек к западу от Бетел-Айленд. Те, кто занимался расширением своего словарного запаса, знал, что слово «bethel» означает «святое место».
От дьявола к святым местам и дальше мчался Младший по шоссе № 160, которое гордо именовалось живописной дорогой, хотя в эти предрассветные часы он видел лишь тьму. Следуя извилистому руслу реки Сакраменто, шоссе № 160 вело Младшего от одного маленького городка к другому.
Между Айлетоном и Локом Младший обнаружил на лице несколько болевых точек. Пальцы его не нащупывали ни припухлости, ни порезов, ни царапин, в зеркале заднего обзора он видел классические черты лица, от одного взгляда на которое женские сердца начинали биться сильнее, чем от любого из амфетаминов.
Тело тоже болело, особенно спина, ему крепко досталось от Целестины. Он вспомнил, как врезался в пол подбородком, и решил, что повредил лицо сильнее, чем ему поначалу показалось. Если так, то скоро проявятся синяки, но они со временем сойдут, а в промежутке только добавят ему привлекательности, потому что женщинам захочется утешить его и поцелуями снять боль, особенно если они узнают, что синяки — результат жестокой схватки с насильником, который набросился на соседку.
Однако болевые точки на лбу и щеках досаждали ему все сильнее, поэтому он остановился на автозаправочной станции около Кортленда, купил в автомате бутылку пепси и запил ею еще одну капсулу антигистаминного. Заодно принял противо-рвотное, четыре таблетки аспирина и, хотя кишечник вел себя паинькой, дозу закрепляющего.
Подстраховавшись на все случаи жизни, за час до рассвета Младший прибыл в Сакраменто. Жители этого города, название которого на итальянском и испанском означает «причастие», отдают предпочтение другому названию: «Всемирная столица камелий», благодаря проводящемуся в начале марта десятидневному фестивалю. Уже в середине сентября рекламные щиты сообщали об этом выдающемся событии. Камелия, как куст, так и цветок, получила свое названия от Камелия, миссионера-иезуита, который в восемнадцатом веке привез его из Азии в Европу.
Дьявольские горы, святые острова, причастие в образах реки и города, иезуиты — Младшему становилось не по себе от встречающихся за каждым поворотом упоминаний о высших силах. Веселенькая у него выдалась ночь, сомневаться в этом не приходилось. Наверное, он не очень бы и удивился, если б в зеркале заднего обзора увидел севший ему на хвост синий «Студебекер» Томаса Ванадия, с призраком детектива за рулем, разложившимся трупом Наоми на пассажирском сиденье и устроившимися сзади Викторией Бресслер, Долговязым, Бартоломью Проссером и Недди Гнатиком. «Студебекер», набитый призраками, словно клоунский автомобиль в цирке, хотя, наверное, Младший не нашел бы ничего забавного, когда распахнулись бы дверцы и призраки полезли наружу.
К тому времени, когда он добрался до аэропорта, нашел частную чартерную компанию, связался через службу безопасности с ее владельцем и арендовал для полета в Юджин, штат Орегон, двухмоторную «Сессну», болевые точки на лице начали пульсировать.
Владелец чартерной компании, он же пилот, порадовался тому, что ему заплатили вперед, наличными, хрустящими сотенными, а не чеком или по кредитной карточке. Но деньги он брал с опаской, даже скривился, словно боялся, что с купюрами ему передастся какая-то зараза.
— Что у вас с лицом? — спросил он.
Вдоль линии волос Младшего, на щеках, подбородке и верхней губе появились десятки твердых бугорков, красных и горячих на ощупь. Имевший уже дело с зудом по всему телу, Младший понимал, что на него обрушилась новая и, похоже, намного худшая напасть.
— Аллергическая реакция, — ответил он пилоту.
Через несколько минут после восхода солнца, в прекрасную погоду, они вылетели из Сакраменто, держа курс на Юджин. Младший, безусловно, насладился бы лежащими под ними красотами, если бы злобные тролли, населявшие все сказки, которые в детстве рассказывала ему мать, не рвали его лицо раскаленными добела клещами.
В Юджине они приземлились около десяти утра, и таксист, который вез Младшего в крупнейший торговый центр города, большую часть пути смотрел не на дорогу, а в зеркало заднего обзора, где отражалось лицо пассажира. Младший вылез из машины, через открытое окно протянул деньги таксисту. Тот перекрестился, прежде чем пламенеющее красными островками лицо отвернулось от него.
Дикая боль могла бы заставить Младшего выть, как воет изъязвленный пес, или даже упасть на колени, если бы он не направлял ее в костер своей ярости. Кожа его стала такой чувствительной, что даже легкий ветерок превращался в наждачную бумагу. Распираемый яростью, красота которой возрастала по мере того, как его внешность становилась все более уродливой, он пересекал автомобильную стоянку, заглядывая в окна в надежде увидеть ключ, оставленный в замке зажигания.
Но наткнулся на пожилую женщину, вылезавшую из красного «Понтиака», на антенне которого болтался лисий хвост. Оглядевшись, он убедился, что их никто не видит, и ударил старушку рукояткой пистолета по голове.
Он, пожалуй, и застрелил бы ее, но пистолет был без глушителя. Первый, с глушителем, остался в спальне Целестины, и теперь Младший пользовался другим, позаимствованным у Фрайды Блисс, а шума из него вырвалось бы не меньше, чем из Фрайды — блевотины.
Старушка упала с бумажным шелестом, словно смятый пакет. Младший полагал, что она достаточно долго пролежит без сознания, а придя в себя, не сможет вспомнить ни кто ее ударил, ни на какой машине она приехала. А если и вспомнит, так Младшего к тому времени будет отделять от Юджина не один десяток миль.
Водитель стоящего рядом пикапа не запер дверцы кабины, и Младший уложил бабулю на переднее сиденье. Легкую и неприятно костлявую, словно насекомое-мутант, принявшее человеческий образ. Он порадовался, что не убил ее: душа бабули, ставшая сгустком энергии, могла увеличить число его преследователей. Сумочку бросил на пол и захлопнул дверцу.
Подобрал с асфальта ключи, скользнул за руль «Понтиака» и отправился на поиски аптеки. Более до Спрюс-Хиллз он останавливаться не собирался.
Смерть не увела Уолли с собой, но какое-то время они определенно провели бок о бок.
Войдя в палату интенсивной терапии и увидев лицо Уолли, Целестина жутко напугалась, несмотря на заверения хирурга. Кожа Уолли посерела, щеки ввалились, у нее создалось ощущение, что на дворе восемнадцатое столетие и приложенные к его телу пиявки отсосали слишком много крови.
Он лежал без сознания, под капельницей, с подключенным кардиомонитором. Чуть шипел подаваемый в нос кислород, из отрытого рта доносился слабый присвист дыхания.
Долго-долго она стояла рядом с кроватью, держа его за руку, уверенная, что на каком-то подсознательном уровне ему известно о ее присутствии, пусть он и ничем не выказывает, что знает об этом.
Она могла бы сесть, но со стула не увидела бы его лица.
Наконец его рука чуть напряглась. А через какое-то время, после вздоха, веки дрогнули, открылись глаза… Поначалу он ничего не понял, нахмурился, глядя на кардио-монитор, стойку с установленной на ней бутылкой, от которой трубка тянулась к его руке. Когда его глаза нашли Целестину, затуманенный взгляд очистился и его улыбка осветила ее сердце ничуть не слабее обручального кольца, которое он надел на ее палец лишь несколькими часами раньше.
Но улыбка тут же сменилась тревогой.
— Ангел?…
— С ней все в порядке. Она цела и невредима.
Прибыла величественная медсестра: датчик на ее столе сообщил, что пациент пришел в сознание. Она измерила Уолли температуру, положила два кусочка льда в пересохший рот. Уходя, многозначительно посмотрела на Целестину и постучала пальцем по циферблату часов.
Как только они остались одни, Целестина наклонилась к Уолли.
— Меня предупредили, что я могу проводить с тобой не больше десяти минут, после того, как ты придешь в сознание, и не очень часто.
Он кивнул:
— Устал.
— Врачи говорят, что ты полностью поправишься. Он опять улыбнулся:
— Должен успеть к назначенному дню свадьбы. Целестина наклонилась ниже, поцеловала щеку, лоб, правый глаз, левый, потрескавшиеся губы.
— Я так тебя люблю. Если бы ты не мог быть со мной, я бы тоже предпочла умереть.
— Никогда не говори про смерть, — приказал Уолли. Целестина протерла глаза бумажной салфеткой.
— Хорошо. Не буду.
— Это был… отец Ангел?
Ее удивила его интуиция. Три года тому назад, только переехав в Пасифик-Хейтс, она поделилась с ним своими страхами, но за последние два с половиной года ни разу не касалась этой темы.
Целестина покачала головой:
— Нет. Не ее отец. Ее отец — ты. А он всего лишь сукин сын, который изнасиловал Фими.
— Они его взяли?
— Я чуть не застрелила подонка. Из его же пистолета. Уолли вопросительно изогнул бровь.
— И я ударила его стулом, без синяков он не ушел.
— Bay.
— Ты не знал, что собрался жениться на амазонке?
— Разумеется, знал.
— Он убрался за минуту до того, как прибыла полиция. И они думают, что он — маньяк, который в своем безумии может вновь попытаться напасть на меня и Ангел, если они не смогут быстро его найти.
— Я с ними согласен, — в голосе Уолли слышалась озабоченность.
— Они не хотят, чтобы я возвращалась в квартиру.
— Послушайся их.
— И они волнуются из-за того, что я нахожусь в больнице Святой Марии, потому что он может попытаться добраться до меня здесь.
— Со мной все будет в порядке. Здесь у меня много друзей.
— Я готова спорить, что завтра тебя переведут из палаты интенсивной терапии. У тебя будет телефон, и я тебе позвоню. И приду, как только смогу.
Он нашел в себе силы пожать ей руку.
— Будь осторожна. И береги Ангел. Целестина снова поцеловала его.
— Две недели, — напомнила она. Он печально улыбнулся:
— К свадьбе я, возможно, и буду готов, но не к медовому месяцу.
— Медовый месяц у нас продлится до конца жизни.
К дому преподобного Уайта Пол Дамаск добрался в пятницу, 12 января, уже под вечер, как обычно, пешком.
Холодный ветер завывал, словно голодный зверь, кружась и кружась внутри бронзового колокола церкви, стряхивал засохшие иголки с елей, дул Полу в лицо, так и норовя сбить с пути. За много миль до Спрюс-Хиллз, между городами Брукинг и Пистол-Ривер, Пол дал себе слово никогда больше в это время года не заходить так далеко на север, пусть все путеводители и утверждали, что на побережье Орегона зимой температура воздуха остается достаточно высокой.
Грейс и Гаррисон Уайт радушно встретили путника, пусть видели его впервые в жизни и прибыл он без приглашения. На пороге, возвысив голос, чтобы перекричать вой ветра, он выпалил цель своего визита, словно боялся, что иначе они захлопнут дверь перед его носом: «Я пришел сюда из Брайт-Бич, штат Калифорния, чтобы рассказать вам об удивительной женщине, чья жизнь будет эхом отражаться в бесчисленных жизнях других и после того, как покинет она этот мир. Ее муж умер в ночь рождения их сына, но успел назвать сына Бартоломью, потому что ваша проповедь «Этот знаменательный день» произвела на него неизгладимое впечатление. Теперь мальчик ослеп, и я надеюсь, что вы сможете и захотите хоть как-то утешить его мать».
Уайты, конечно же, не отпрянули от него, приняв за сумасшедшего, не захлопнули перед ним дверь. Наоборот, пригласили в дом, потом к обеденному столу, а позже предложили провести ночь в комнате для гостей.
Ему и раньше приходилось встречать таких добрых, отзывчивых людей, и их действительно заинтересовал его рассказ. Он не удивился тому, что Агнес Лампион очаровала их, по-другому просто быть не могло. Но ничуть не меньше их увлекла и его, Пола, собственная история. Может, из вежливости, но, безусловно, и с любопытством они выспрашивали у Пола подробности его длинных пеших походов, просили описать места, где он бывал, рассказать о жизни с Перри.
И в ночь с пятницы на субботу, впервые с того момента, как Пол вернулся из аптеки и увидел стоящих в скорбном молчании у кровати Перри Джошуа Нанна и фельдшера, он спал глубоко и крепко. Ему не снилось, что он бредет по бесплодным землям, вроде солончаковых пустынь и засыпанных снегом ледяных полей, и утром проснулся, отдохнув телом, разумом и душой.
Гаррисон и Грейс принимали его с распростертыми объятиями, несмотря на то что их близкий друг и прихожанин умер в четверг и в субботу предстояло проводить его в последний путь.
— Вы посланы нам небесами, — заверила его Грейс за завтраком в субботу утром. — Своими рассказами вы ободрили нас в тот самый момент, когда мы особенно в этом нуждались.
Похороны намечались на два часа, а потом родственники и друзья усопшего собирались прийти в дом преподобного на поминки, чтобы вместе преломить хлеб и разделить друг с другом воспоминания об ушедшем, близком им человеке.
В субботу утром Пол помогал Грейс готовить еду и переносил из кухни в столовую тарелки, столовые приборы, стаканы.
В двадцать минут двенадцатого он был на кухне, ровным слоем размазывал по большому коржу шоколадную пасту. Преподобный проделывал то же самое с другим коржом, только с кокосовой начинкой. Грейс собиралась печь большой слоеный торт.
Она как раз домыла посуду и, вытирая руки, контролировала действия мужчин, когда зазвонил телефон. Сняла трубку, сказала: «Алло» — и в этот момент фасад дома взорвался.
Грохнуло, как от разрыва бомбы. Тряхнуло пол, задрожали стены, заскрипели потолочные балки, словно полчища летучих мышей одновременно снялись с насиженных мест.
Грейс выронила телефонную трубку. Лопаточка, которой Гаррисон размазывал кокосовую начинку, выскользнула из его рук.
Сквозь звон бьющегося стекла, треск ломающегося дерева, грохот падающей штукатурки Пол уловил рев двигателя, вой клаксона и предположил, что могло произойти. Какой-то пьяный или неумелый водитель врезался на автомобиле в дом священника.
Должно быть, Гаррисон также пришел к этому выводу.
— Наверное, кому-то сильно досталось, — сказал он и поспешил из кухни. Пол последовал за ним.
Переднюю стену гостиной, с огромным панорамным окном, срезало, как ножом. В гостиную рекой вливался солнечный свет. Кусты, вырванные с корнем, метили тропу разрушения. В центре комнаты, проломившись сквозь диван и разметав другую мебель, стоял разбитый красный «Понтиак». Ветровое стекло разлетелось вдребезги, клубы пара поднимались из-под покореженного капота.
Хотя Пол и Гаррисон правильно угадали причину взрыва, оба остолбенели, увидев масштаб разрушений. Они-то думали, что автомобиль просто ткнулся в стену, и никак не ожидали, что он буквально снес ее и вкатился в гостиную. Пол безуспешно пытался прикинуть, с какой же скоростью должен был мчаться автомобиль, чтобы проломить такую преграду, и сколько выпил водитель перед тем, как сесть за руль.
Дверца со стороны водительского сиденья распахнулась, отшвырнув в сторону перевернутый чайный столик, из «Понтиака» выбрался мужчина.
Прежде всего им в глаза бросилось его лицо. Вернее, то, что осталось от лица. Голову он обмотал белыми бинтами, став похожим на Клода Рейнса из «Человека-невидимки» или Хэмфри Богарта из того фильма, где сбежавший преступник делает себе пластическую операцию, чтобы сбить со следа полицию и начать новую жизнь, назвавшись Лореном Баколлом. Над бинтами топорщились светлые волосы. Из-под бинтов виднелись только глаза, ноздри и губы.
На этом сюрпризы не закончились: в руке мужчина держал пистолет.
Перевязанное лицо открыло в преподобном все шлюзы сострадания, поэтому он тут же вышел из шока и устремился к бедняге… прежде чем понял, что в руке тот держит оружие.
Для водителя, только что лобовым ударом снесшего стену дома, человек с перевязанным лицом держался на ногах очень уверенно и действовал без колебаний. Он повернулся к Гаррисону Уайту и дважды выстрелил ему в грудь.
Пол понял, что Грейс последовала за ними в гостиную, лишь когда она закричала. Начала протискиваться мимо него к падающему на пол мужу.
Держа пистолет в вытянутой правой руке, прямо как палач, двинулся к упавшему священнику и убийца.
Грейс Уайт отличала миниатюрность, Пола — нет. Иначе он не сумел бы остановить жену священника, обхватить ее руками, оторвать от пола и унести в безопасное место.
Дом преподобного светился чистотой и уютом, но великолепием здесь и не пахло. Не было роскошной лестницы на второй этаж, достойной Скарлетт О'Хары. Наоборот, ступени были скрыты стенкой, вела к ним дверь в углу гостиной.
Пол находился рядом с этим углом, когда перехватил Грейс, рванувшуюся к мужу. Без раздумий, не отдавая себе отчета в том, что делает, он распахнул дверь и, ни разу не споткнувшись, преодолел прямой лестничный пролет, словно Док Сэвидж, Святой или кто-то еще из героев дешевых фантастических романов и детективов, приключения которых многие годы вносили разнообразие в его размеренную жизнь.
За их спинами прогремели еще два выстрела, и Пол понял, что преподобный покинул этот мир.
Поняла это и Грейс, потому что обмякла в его руках, перестав вырываться.
Однако, когда он осторожно опустил ее на пол в коридоре второго этажа, она воскликнула: «Гарри!» — и попыталась метнуться к узкой лестнице.
Пол ее не пустил. Мягко, но решительно увлек в комнату для гостей, в которой провел ночь.
— Оставайтесь здесь и ждите, — приказал он.
У изножия кровати стоял комод из кедра. Длиной в четыре фута, шириной в два, высотой в три. С латунными ручками.
Судя по выражению, появившемуся на лице Грейс, когда Пол оторвал комод от пола, вес у него был немалый. Но сам он ничего об этом сказать не мог, потому что пребывал в странном состоянии, ибо кровь его с невероятной скоростью насыщалась адреналином. Комод, по его ощущениям, весил не больше подушки, хотя такого просто не могло быть, даже если бы в ящиках ничего не лежало.
Не совсем понимая, зачем он вышел из комнаты для гостей, Пол взглянул на лестницу.
Мужчина с забинтованным лицом выскочил из порушенной гостиной, растрепавшиеся бинты взлетали над верхней губой от его тяжелого дыхания, доказывая тем самым, что он — не мумия давно умершего фараона, воскресшая исключительно для того, чтобы наказать безмозглого археолога, который пренебрег всеми предупреждениями и вскрыл его гробницу. Значит, происходящее не имело отношения к «Страшным историям».
Пол спустил комод по ступеням.
Выстрел. Полетели кедровые щепки.
С криком боли убийцу потащило вниз, он не устоял под напором комода, дребезжащего оловянными ручками.
Пол вновь вернулся в комнату для гостей. Сбросив настольную лампу на пол, ухватился за ночной столик.
Вынес его к лестнице.
Внизу убийца выбрался из-под комода, встал. Из-под сползающих на глаза бинтов глянул на Пола, выстрелил в его сторону, наобум, не надеясь попасть, и исчез в гостиной.
Пол поставил столик на пол, но ждал, готовый сбросить его вниз, если убийца появится вновь.
Внизу прогремели два выстрела, и после второго дом пастора потряс мощный взрыв, словно наступил давно обещанный Судный день. Но это был настоящий взрыв, а не удар в стену еще одного свернувшего с дороги «Понтиака».
Оранжевое пламя бушевало в гостиной, волна жара поднялась по лестнице, за ней последовали клубы черного, маслянистого дыма.
Пол прыгнул в комнату для гостей. Потащил Грейс к окну. Шпингалет не открывался. Заржавел или залип от краски. Маленькие створки не сулили надежды на спасение.
— Наберите полную грудь воздуха, и быстро за мной, — распорядился Пол и вместе с Грейс вернулся к двери в коридор.
Там их встретил черный дым и характерное потрескивание: огонь пожирал деревянную лестницу.
Коридор превратился в черный тоннель, в дальнем конце которого виднелся свет: окно в торце.
Снаружи, справа и слева от окна, тоже виднелись языки пламени: горели стены.
Назад пути не было: в густом дыму они могли потерять ориентировку, упасть, задохнуться, просто сгореть. Кроме того, открытое окно вызывало сквозняк, который засасывал огонь, с лестницы.
— Быстро, только быстро, — предупредил Пол, помогая Грейс выбраться через окно на крышу крыльца.
Кашляя, отплевываясь черной от копоти слюной, последовал за ней, хлопая по одежде там, где огонь уже принялся за его рубашку.
Огонь, словно красный по осени плющ, обвил дом. Под ними горело и крыльцо. Кровельная дранка обугливалась под ногами, из-под крыши вырывалось пламя.
Грейс шагнула к краю.
Пол закричал, останавливая ее.
Хотя до земли было десять футов, прыгая вслепую, она могла приземлиться слишком близко от огня. Прыгать, конечно, следовало на лужайку. Но только не на дорожку. Последнее грозило переломом ноги.
Она вновь оказалась на руках Пола. Он побежал по уже вспыхнувшей крыше, оттолкнулся, прыгнул сквозь клубящийся дым. Огонь успел опалить только подошвы его ботинок.
Падая, он старался отклониться назад, в надежде, что окажется под ней и смягчит для нее удар, если они приземлятся на дорожку.
Вероятно, сильно отклониться назад ему не удалось, потому что приземлился он на ноги, но не на дорожку, а на увядшую, прихваченную холодом траву. От удара его бросило вперед, он упал на колени. Осторожно опустил Грейс на землю, так же нежно, как раньше укладывал в кровать Перри, с таким видом, будто все вышло, как задумывалось.
Вскочил на ноги, а может, поднялся, пошатываясь, все зависело от того, где он себя видел, в приключенческом романе или в реальности, огляделся в поисках человека с перевязанным лицом. Несколько соседей спешили по лужайке к Грейс, другие шли со стороны улицы. Но убийца исчез.
Сирены завыли так громко, что у Пола завибрировали зубные пломбы. В визге тормозов из-за поворота показалась одна пожарная машина, за ней вторая.
Слишком поздно. Дом преподобного горел, как факел. При удаче они могли отстоять только церковь.
Только теперь, когда концентрация адреналина в крови начала падать, Пол задался вопросом, кто мог убить слугу господа и такого хорошего человека, как Гаррисон Уайт.
«Этот знаменательный день», — подумал он и содрогнулся от неизбежности новых начал.
Крупная сумма, переведенная Саймоном Мэгассоном, позволила оплатить трехкомнатный люкс в комфортабельном отеле. Одну спальню занял Том Ванадий, вторую — Целестина и Ангел.
Сняв люкс на три дня, Том полагал, что проведет большую часть времени в гостиной, охраняя покой своих подопечных.
В субботу, в одиннадцать утра, прибыв в отель из больницы Святой Марии, они ждали, пока полицейские привезут чемоданы с одеждой и туалетными принадлежностями, которые Рена Моллер, соседка Целестины, собрала, следуя ее инструкциям. Заодно они и поели, устроили себе то ли поздний завтрак, то ли ранний ленч. Еду им принесли в номер.
Ванадий полагал, что и несколько последующих дней им придется есть в гостиной. Он считал, что Каин скорее всего покинул Сан-Франциско. Но даже если убийца и залег где-нибудь на дно, казалось маловероятным, чтобы он нашел их в огромном городе. Тем не менее, взяв на себя роль телохранителя, Том Ванадий готовился к любым неожиданностям, ибо мистера Каина отличала склонность к нестандартным ходам.
Том не приписывал убийце сверхъестественные возможности. Енох Каин был смертным, а не всевидящим и всезнающим. Злоба и глупость нередко шли рука об руку, и наглость частенько являлась плодом их союза, о чем он уже говорил Целестине. Наглый человек, который только думает, что он умен, не понимающий, что хорошо, а что плохо, не знающий угрызений совести, может вести себя абсолютно безрассудно, и безрассудство это становится его главной силой. Потому что он способен на все, идет на риск, перед которым отступил бы и безумец, противники не могут заранее просчитать его действия, и внезапность очень даже неплохо ему служит. Он также обладает звериной хитростью, действует на основе инстинктов и может быстро реагировать на негативные последствия своей безрассудности… Так что кому-то и может показаться, что он супермен.
Благоразумие требовало, чтобы они воспринимали Еноха Каина как самого Сатану, глазами и ушами которому служили все мухи, пчелы, крысы, которого не могли остановить обычные меры предосторожности.
В дополнение к разработке стратегии защиты Том много думал о виновности: своей — не Каина. Ухватившись за имя, которое Каин произнес в кошмарном сне, использовав его в психологической войне, он стал архитектором навязчивой идеи Каина, если не архитектором, то уж чертежником точно. Если бы его, Тома, стараниями не подогревалась ненависть Каина к Бартоломью, еще неизвестно, напал бы он на Целестину и Ангел.
Женоубийца был злом, и зло это так или иначе обязательно проявило бы себя, какие бы силы ни воздействовали на него. Если бы он не убил Наоми на пожарной вышке, то убил бы где-то еще, если бы представилась еще одна возможность выйти сухим из воды. Если бы Виктория не стала его жертвой, вместо нее умерла бы другая женщина. Если бы Каин не уверился в том, что Бартоломью может стать причиной его смерти, он заполнил бы внутреннюю пустоту другой навязчивой идеей, которая все равно привела бы его к Целестине, и без насилия никак бы не обошлось.
Том действовал из лучших побуждений, руководствуясь здравомыслием и благоразумием, дарованными ему богом. Лучшие намерения, конечно, могут быть теми камнями, которыми мостится дорога в ад, но лучшие намерения, рожденные из сомнений и долгих раздумий, без которых Том не мыслил себя, пожалуй, самое большее, чего можно требовать от человека. Нежелательные последствия, которые можно предвидеть, — это одно, но те, что предвидеть невозможно, являлись, как он надеялся, частью некоего замысла, за который он не мог нести ответственности.
Но он продолжал пребывать в глубоких раздумьях и за завтраком, его не могли отвлечь ни взбитые сливки с клубникой, ни булочки с изюмом, ни сливочное масло с корицей. В лучших мирах более мудрые Томы Ванадии выбирали другую тактику, которая причиняла меньше вреда, и позволяли гораздо быстрее отправить Еноха Каина за решетку, где ему и было самое место. Но здесь тех Томов Ванадиев не существовало. Тут был только этот Том, не лишенный недостатков, ошибающийся, и он не находил утешения в мысли, что где-то еще он сработал гораздо эффективнее.
Сидя на двух подушках, положенных на стул, Ангел вытащила из сандвича хрустящий ломтик поджаренного бекона и спросила Тома:
— Откуда берется бекон?
— Ты знаешь, откуда берется бекон. — Ее мать зевнула, выдав усталость, накопившуюся после бессонной ночи и драматических событий.
— Да, но мне интересно, знает ли он, — объяснила девочка. Хорошо выспавшись, досыпала она даже в такси по дороге из больницы в отель, Ангел собственным примером доказывала, что маленькие дети в своей невинности быстро приходят в себя после любой трагедии. Она не понимала, сколь серьезно ранен Уолли, а если нападение Каина, за которым она наблюдала из-под кровати, и напугало ее, то не настолько, чтобы психологическая травма осталась с ней навсегда.
— Ты знаешь, откуда берется бекон? — вновь спросила она Тома.
— Из супермаркета, — ответил Том.
— А как он попадает в супермаркет?
— От фермеров.
— А где его берут фермеры?
— Выращивают его на беконовых лозах. Девочка захихикала:
— Ты так думаешь?
— Я их видел, — заверил ее Том. — Милая моя, нет ничего лучше запаха, который стоит над полем, засаженным беконовыми лозами.
— Глупость, — вынесла вердикт Ангел.
— А откуда, по-твоему, берется бекон?
— От свиней/
— Правда? Ты действительно так думаешь? — спросил он своим монотонным голосом, которому, Том это знал, не хватало мелодичности, но зато звучащим очень убедительно. — Ты думаешь, что такая вкуснятина может получиться из жирной, вонючей, грязной, хрюкающей, старой свиньи?
Хмурясь, Ангел всматривалась в мясной ломтик, зажатый между пальцами, переоценивая свои знания о происхождении бекона.
— А кто тебе сказал о свиньях? — спросил Том.
— Мамик.
— Ага. Что ж, мамик никогда не обманывает.
— Да, — Ангел подозрительно скосилась на мать, — но иногда разыгрывает.
Целестина рассеянно улыбнулась. Уже час после приезда в отель она никак не могла решить, звонить ли родителям немедленно или подождать до второй половины дня, когда она могла бы сообщить не только о том, что у нее появился жених, в которого стреляли и чуть не убили, но и добавить, что он идет на поправку и состояние его уже не крайне тяжелое, а средней тяжести. Как она объяснила Тому, если история с Каином просто добавит им лишних волнений, то слова о том, что она выходит замуж за белого, который вдвое ее старше, повергнет их в шок. «Мои родители начисто лишены расовых предрассудков, но у них твердые убеждения насчет того, что пристойно, а что нет». И решение Целестины по шкале семейства Уайт далеко выходило за рамки приличий. Кроме того, они готовились к похоронам прихожанина, и по собственному опыту Целестина знала, что в такие дни у родителей хватало хлопот. Тем не менее в десять минут двенадцатого, едва притронувшись к завтраку, она убедила себя в том, что звонить надо.
Когда села на диван с телефонным аппаратом на коленях, собираясь с духом, чтобы снять трубку, Ангел спросила Тома:
— А что случилось с твоим лицом?
— Ангел! — одернула ее мать. — Это невежливо.
— Я знаю. Но как я могу выяснить, не спросив?
— Тебе необязательно все выяснять.
— Мне обязательно, — запротестовала Ангел.
— По мне пробежал носорог, — признался Том. Ангел вытаращилась на него:
— Большой, уродливый зверь?
— Совершенно верно.
— Со злыми глазками и рогом на носу?
— Он самый.
Ангел скорчила гримаску.
— Не люблю бегающих носорогов.
— Я тоже.
— А почему он пробежал по тебе?
— Я оказался у него на пути.
— А почему ты оказался у него на пути?
— Потому что переходил улицу, не посмотрев по сторонам.
— Мне не разрешают переходить улицу одной.
— Теперь ты понимаешь почему?
— Ты грустный?
— С чего мне быть грустным?
— Потому что у тебя продавленное лицо?
— Господи, — выдохнула Целестина.
— Все нормально, — заверил ее Том и добавил, уже обращаясь к Ангел: — Нет, я не грустный. И знаешь почему?
— Почему?
— Видишь? — он поставил перед ней перечницу, а солонку спрятал в руке.
— Это перечница.
— Но давай представим себе, что это я, хорошо? Вот я схожу с тротуара, не посмотрев сначала налево, а потом направо…
Он двинул перечницу по скатерти, покачивая из стороны в сторону, словно демонстрируя собственную беззаботность при переходе улицы.
— …и бах! Носорог сшибает меня с ног и бежит дальше, даже не извинившись…
Он положил пепельницу на скатерть, а потом со стоном вновь поднял.
— …и на тротуаре я оказался в порванной одежде и с таким вот лицом.
— Тебе следовало подать в суд.
— Следовало, — согласился Ванадий, — но дело в том… — Ловким движением руки он поставил рядом с перечницей солонку. — Это тоже я.
— Нет, вот ты, — Ангел указала на перечницу.
— Видишь ли, есть одна забавная особенность во всех тех случаях, когда мы принимаем важные решения. Если мы делаем неправильный выбор, если мы действительно поступаем неправильно, нам дается шанс и дальше идти по правильному пути. В тот самый момент, когда по глупости я ступил на мостовую, не оглядевшись, я создал новый мир, где я посмотрел и направо, и налево и вовремя увидел приближающегося носорога. Так что…
Держа в одной руке перечницу, а в другой солонку, Том двинул их по скатерти параллельно друг другу.
— …хотя этот Том живет с потоптанным носорогом лицом, у второго Тома, в его собственном мире, лицо самое обычное. Может, и некрасивое, но обычное.
Наклонившись, чтобы повнимательнее разглядеть солонку, Ангел спросила:
— И где же его мир?
— Прямо здесь, вместе с нашим. Но мы не можем его видеть.
Ангел оглядела комнату.
— Он невидимый, как чеширский кот?
— Весь его мир такой же реальный, как наш, но мы не можем его увидеть, а люди в его мире не могут увидеть наш. Здесь, в этом самом месте, миллионы и миллионы миров, но они невидимы друг для друга. И мы получаем шанс за шансом поступать правильно и служить добру.
Такие люди, как Енох Каин, разумеется, выбирали не между правильным и неправильным, а между двух зол. И один за другим создавали для себя миры отчаяния. А для других — миры боли.
— Теперь ты понимаешь, почему я не грустный?
Ангел вскинула глаза на лицо Тома, какое-то время изучала его шрамы, потом ответила:
— Нет.
— Я не грустный, потому что, пусть в этом мире у меня такое лицо, знаю главное: есть другой я, более того, есть множество Томов Ванадиев, у которых лицо совершенно нормальное. И там у меня все хорошо.
Девочка долго обдумывала его слова.
— Мне бы было грустно. Ты любишь собак?
— Кто же не любит собак?
— Я хочу щенка. У тебя был щенок?
— В детстве.
Сидевшая на диване Целестина наконец-то собралась с духом и набрала номер телефона родителей в Спрюс-Хиллз.
— Ты думаешь, собаки могут говорить? — спросила Ангел.
— Скажу тебе честно, — признался Том, — я как-то об этом не задумывался.
— Я видела, как лошадь говорила в телевизоре.
— Ну, если лошадь может говорить, почему такое не под силу собаке?
— Я тоже так думаю.
На другом конце провода сняли трубку, и Целестина сказала:
— Привет, мама, это я.
— А как насчет кошек? — спросила Ангел.
— Мама? — повторила Целестина.
— Если собаки могут говорить, почему не кошки?
— Мама, что у вас происходит? — В голосе Целестины послышались тревожные нотки.
— И я так думаю.
Том отодвинул стул, встал, направился к Целестине. Та вскочила с дивана.
— Мама, где ты?
Повернулась к Тому, ее лицо побледнело как полотно.
— Я хочу говорящую собаку, — сказала Ангел.
— Выстрелы, — выдохнула Целестина подошедшему Тому. — Пистолетные выстрелы. — Держа трубку в одной руке, второй она дернула себя за волосы, словно, причинив боль, могла отогнать этот кошмар. — Он в Орегоне.
Неподражаемый мистер Каин. Король сюрпризов. Мастер невероятного.
— Фурункулы.
В украденном черном «Додж Чарджер 440 Магнам» Каин Младший вырвался из Спрюс-Хиллз, держа курс на Юджин по извилистым дорогам южной части Орегона, сторонясь автомагистрали № 5, где полиция отличалась особой бдительностью.
— Точнее, карбункулы.
По пути радостный смех Младший чередовал воплями боли. Колдун-баптист умер, вместе с его смертью ушло и наложенное им заклятье. Но Младшему еще предстояло побороть свалившуюся на него напасть.
— Фурункул — это воспалившийся, заполненный гноем волосяной мешочек или пора.
На улице, в полумиле от аэропорта Юджина, Младший просидел в припаркованном «Додже» ровно столько времени, сколько потребовалось для того, чтобы размотать бинты и салфетками стереть с лица едкую и бесполезную мазь, приобретенную в аптеке. И хотя к лицу он прикасался так нежно, что не потревожил бы этими прикосновениями поверхность стоячей воды, от боли едва не терял сознание. В зеркале заднего обзора увидел россыпь отвратительных, огромных красных прыщей с поблескивающими желтыми головками и действительно на минуту-другую лишился чувств. Ему вдруг привиделось, что он — нелепое, неправильно понятое существо, за которым грозовой ночью гонится толпа злобных крестьян с факелами и вилами, но пульсирующая боль тут же прогнала это видение.
— Карбункулы — это взаимосвязанные скопления фурункулов.
Сожалея о том, что не оставил повязку на лице, но понимая, что полиция наверняка уже ищет человека с забинтованным лицом, убившего священника в Спрюс-Хиллз, Младший вылез из «Доджа» и торопливо зашагал к терминалу частных авиакомпаний, где его дожидался пилот из Сакраменто. При виде своего пассажира пилота перекосило и он выдохнул: «И на что же у вас такая аллергия?» — «На камелии», — ответствовал Младший, потому что Сакраменто считалось всемирной столицей камелий, и ему хотелось поскорее вернуться туда. Там его ждал «Форд» с картинами Склента, книгами Зедда и всем необходимым для того, чтобы жить в будущем. Пилот и не пытался скрыть свое отвращение, и Младший понимал, что, не заплати он вперед, о полете в Сакраменто пришлось бы забыть…
— В обычном случае я бы порекомендовал делать горячие компрессы каждые два часа, чтобы снять боль и усилить выход гноя, и отправил бы вас домой с рецептом на антибиотики.
Младший лежал на кровати в приемном отделении больницы Сакраменто, в субботу, уже под вечер, за шесть недель до открытия фестиваля камелий. Осматривал его дежурный врач, такой молодой, что создавалось ощущение, будто он играет в доктора.
— Но я никогда не видел ничего подобного. Фурункулы появляются на шее. В зонах повышенного потоотделения, вроде подмышек и паха. Крайне редко на лице. И уж конечно, не в таком количестве. Честное слово, я никогда не видел ничего подобного.
«Естественно, ты не видел ничего подобного, — думал Младший. — Что ты вообще видел по своей молодости? Небось для тебя и ушиб в диковинку. Но такого ты бы и не увидел, даже если бы дожил до ста лет, дорогой ты мой доктор Килдейр, потому что эти фурункулы — дело рук колдуна-баптиста, так что встречаются они крайне редко».
— Даже не знаю, что более необычно, местоположение фурункулов, их число или размеры.
«Пока ты будешь решать, дай мне нож, и я перережу тебе горло, безмозглый недоучка».
— Я рекомендую вам остаться в больнице, чтобы мы могли вскрыть карбункулы в стерильных условиях. Из некоторых попытаемся отсосать гной стерильной иглой, есть такие большие, что придется прибегнуть к помощи скальпеля и, возможно, вырезать центральную массу некротизированной ткани. Обычно такие операции проводятся под местным наркозом, но в данном случае, пусть общий наркоз и не потребуется, мы, скорее всего, дадим вам успокаивающее… образно говоря, во время операции вы будете в полусонном состоянии.
«Я бы отправил тебя в полусонное состояние, трепливый кретин. Где ты получил свой диплом, ублюдок? В Ботсване? В Королевстве Тонга?»
— Вас сразу привели сюда или вы уже решили все вопросы со страховкой при поступлении в приемное отделение, мистер Пинчбек?
— Наличными, — ответил Младший. — Я заплачу наличными, только скажите, сколько нужно внести.
— Тогда я займусь вами немедленно. — И доктор потянулся к занавеске, отделяющей кровать, на которой лежал Младший, от приемного отделения.
— Только попрошу вас дать мне что-нибудь обезболивающее, — взмолился Младший.
Юный врач повернулся к нему, столь неискренне изобразив сочувствие, что, играй он доктора в самой паршивой телевизионной мыльной опере, его тут же лишили бы членства в актерской гильдии, уволили и на пушечный выстрел не подпускали бы к съемочной площадке.
— Операцию мы будем проводить сегодня, и мне не хотелось бы давать вам что-либо до анестезии и снотворного. Но вы не волнуйтесь, мистер Пинчбек. Как только мы вскроем эти фурункулы, боль на девяносто процентов уйдет. Так что проснетесь вы другим человеком.
До предела униженный болью, Младший с нетерпением ждал операции. Под нож он шел с куда большей охотой, чем даже несколько часов тому назад. Само обещание операции возбуждало его больше, чем все радости секса, которыми он наслаждался с тринадцати лет до прошлого четверга.
Юный врач вернулся с тремя коллегами, которые, столпившись у кровати Младшего, заявили в унисон, что нигде и никогда ничего такого не видели. Самый старый, лысый, подслеповатый, замучил Младшего вопросами: женат ли он, какие у него отношения с родственниками, что ему снится, как он оценивает себя. Чуть позже выяснилось, что лысый занимал пост психиатра больницы и предположил наличие психосоматической составляющей.
Идиот.
Но наконец наступил долгожданный момент: на Младшего надели халат, ввели в вену все лекарства, миловидной медсестре он вроде бы и понравился, а потом наступило блаженное забытье.
В понедельник вечером, 15 января, Пол Дамаск и Грейс Уайт прибыли в отель Сан-Франциско, в котором проживали Целестина, Ангел и Том Ванадий. Пол оберегал покой Грейс в Спрюс-Хиллз, ночами спал на полу у двери ее комнаты, держался рядом, когда она появлялась на людях. Они оставались у ее друзей, пока этим утром тело Гаррисона не предали земле, а потом полетели на юг, к дочери и внучке Грейс.
Тому Ванадию Пол понравился с первого взгляда. Инстинкт полицейского подсказал ему, что человек этот честный и надежный. Инстинкт священника говорил о том, что этим список положительных качеств Дамаска далеко не исчерпывается.
— Мы как раз собирались заказать обед в бюро обслуживания. — Том протянул меню Полу.
Грейс от еды отказалась, но Том заказал и для нее, выбирая те блюда, которые нравились Целестине, исходя из предположения, что вкусы матери и дочери не должны слишком разниться.
Две скорбящие женщины сели рядышком в углу гостиной, обнимались, плакали, о чем-то тихонько говорили, пытаясь понять, как помочь друг другу и заполнить так внезапно возникшую, ужасную пустоту в их жизнях.
Целестина хотела поехать в Орегон на похороны, но Том, Макс Беллини, полиция Спрюс-Хиллз и Уолли Липскомб, с которым к воскресенью она говорила по телефону чуть ли не каждый час, резко возражали против этой поездки. Такой безрассудный безумец, как Енох Каин, мог выследить ее у церкви или на кладбище и напасть, каким бы мощным ни был полицейский кордон.
Ангел не присоединилась к женщинам, но сидела на полу перед телевизором, переключаясь с «Дымящегося ружья»[227] на «Манкиз»[228] и обратно. В силу юного возраста зрительницы ни одна из передач Ангел не захватывала, тем не менее она воспроизводила пистолетные выстрелы, когда Маршал Диллон вступал в очередную схватку, или сочиняла свои стихи, чтобы петь их вместе с «Манкиз».
Один раз она оставила телевизор и подошла к Тому, который о чем-то негромко беседовал с Полом.
— Все равно что «Дымящееся ружье» и «Манкиз» в телевизоре, рядом друг с другом и одновременно. Но «Манкиз» не видит ковбоев, а ковбоц не видят «Манкиз».
И хотя Пол подумал, что это ничего не значащая детская болтовня, Том сразу уловил, что девочка соотносит телепередачи с наглядным примером, которым он объяснял, почему не грустит из-за своего уродливого лица: солонка и перечница представляли собой двух Томов, носорогов и разные миры, находящиеся в одном месте.
— Да, Ангел. Примерно об этом я и говорил. Она вернулась к телевизору.
— Это очень необычный ребенок, — задумчиво заметил Том.
— Очень милая девочка, — согласился Пол. Но Том имел в виду не красоту девочки.
— Как воспринимает она смерть дедушки? — спросил Пол.
— Немного грустит.
Иногда Ангел становилась печальной, вспоминая то, что ей сказали о дедушке. Но в три года она еще не могла понять, что смерть навсегда уводит человека из этого мира. Так что она, наверное, не слишком бы удивилась, если бы Гаррисон Уайт вошел в дверь во время показа «Шоу Люси» или какой-то другой телепередачи.
Ожидая, пока официант принесет еду, Том подробно расспросил Пола о нападении Еноха Каина на дом преподобного. Многое он уже знал от сотрудников расследования убийств полицейского управления Орегона, которые помогали в расследовании полиции Спрюс-Хиллз. Но рассказ Пола был куда более живым. Неистовость атаки убедила Тома, что, какими бы ни были мотивы убийцы, Целестине, ее матери и, разумеется, Ангел угрожала смертельная опасность, пока Младший остается на свободе. И возможно, этот дамоклов меч висел бы над ними до самой его смерти.
Принесли обед, Том убедил Целестину и Грейс сесть за стол, ради Ангел, даже если у них не было аппетита. После таких переживаний девочка нуждалась в стабильности и порядке. А ощущению, что жизнь возвращается в норму, в наибольшей степени способствовали друзья и родственники, усевшиеся за обеденный стол.
По молчаливой договоренности, они избегали разговоров о смерти, но атмосфера за столом оставалась мрачной. Ангел, задумчиво-молчаливая, скорее гоняла еду по тарелке, чем ела. Ее поведение интриговало Тома и, как он заметил, тревожило мать, которая истолковывала его иначе, чем он.
Он отодвинул тарелку. Достал из кармана четвертак, которым и пугал убийц, и развлекал детей.
Ангел просияла при виде монеты, скользящей по костяшкам пальцев.
— Я могу этому научиться, — заявила она.
— Когда твои ручки станут больше, безусловно, научишься, — согласился Том. — Собственно, я сам тебя научу.
Сжав монету в правом кулаке, покрутив вокруг него левой, он произнес: «Джангл-джангл, джангл-мангл» — и разжал пальцы правой руки. Четвертак, само собой, исчез.
Ангел, склонив голову набок, изучала его левую руку, которую он сжал в кулак, разжимая правую. На нее она и указала.
— Монета там.
— Боюсь, ты ошибаешься. — Когда Том разжал левый кулак, она увидела, что ладонь пуста, как жестянка слепого нищего в стране воров. А Том уже сжал в кулак правую руку.
— Куда же делась монетка? — спросила Грейс внучку, прилагая немалые усилия, чтобы ради нее прогнать печаль.
Ангел подозрительно оглядывала правую руку детектива.
— Там ее нет.
— Принцесса права. — Том показал, что в правом кулаке ничего нет. Потом потянулся к девочке и достал четвертак из ее уха.
— Это не магия, — заявила Ангел.
— А мне кажется, что магия, — возразила Целестина.
— Мне тоже, — согласился с ней Пол. Ангел стояла на своем:
— Нет. Этому я могу научиться так же, как одеваться и говорить спасибо.
— Можешь, — кивнул Том.
А потом, зажав монету между ногтем указательного и большим пальцем, подбросил в воздух. Как только четвертак оторвался от ногтя и начал подниматься, Том взмахнул обеими руками, растопырил пальцы, чтобы показать, что руки пусты, и отвлечь внимание. А монета вдруг исчезла, то ли растворилась в воздухе, то ли нырнула в щель невидимого торгового автомата.
Вокруг стола взрослые зааплодировали, но более недоверчивая аудитория все вглядывалась в потолок, к которому вроде бы полетела монетка, потом уставилась на стол, куда ей следовало упасть, то ли между стаканов с водой, то ли в ее тарелку. Наконец Ангел повернулась к Тому:
— Не магия.
Грейс, Целестина и Пол с недоумением восприняли критическое суждение Ангел. Но девочка гнула свое:
— Не магия. Но, возможно, этому я научиться не смогу. Волосы на обратных сторонах ладоней Тома поднялись, словно от статического электричества, на мгновение у него перехватило дыхание.
С далекого детства он ждал этого момента, если действительно наступил ЭТОТ МОМЕНТ, и уже практически потерял надежду на то, что такое может случиться. Но он ожидал найти человека с такими же, как у него, способностями среди физиков и математиков, монахов и мистиков, поэтому и представить себе не мог, что обнаружатся они у трехлетней девочки, одетой во все небесно-синее, за исключением красных пояса и двух бантов.
Во рту у Тома пересохло.
— Ну, мне-то кажется, что без магии здесь не обошлось… я про исчезновение монетки.
— Магия — это что-то такое, когда никто не знает, что происходит.
— А ты знаешь, что случилось с четвертаком?
— Конечно.
Слюны во рту становилось все меньше, так что Том осип.
— Значит, ты сможешь научиться это проделывать. Ангел покачала головой, красные банты запрыгали.
— Нет. Потому что ты не просто ее перекидывал.
— Перекидывал?
— Из этой руки в другую или куда-то еще.
— Тогда что же я с ней сделал?
— Ты забросил ее в «Дымящееся ружье», — ответила Ангел.
— Куда? — переспросила Грейс.
С учащенно бьющимся сердцем Том достал из кармана еще один четвертак. Для взрослых проделал все положенные пассы, потому что любой фокус так же, как и бриллиант в кольце, должен иметь соответствующее обрамление.
При этом он не хотел, чтобы взрослые увидели то, что открылось Ангел. Он предпочитал, чтобы они верили в ловкость его рук… или магию. После обычных пассов он на мгновение зажал монету в правом кулаке, а потом, резким движением, бросил в Ангел, сопроводив это круговертью пальцев.
Исчезновение монеты трое взрослых вновь отметили аплодисментами и уставились на руки Тома, сжавшиеся в кулаки.
Ангел же смотрела на какую-то точку в воздухе над столом. Брови ее сошлись у переносицы, а потом лицо расплылось в широкой улыбке.
— Эта монета тоже отправилась в «Дымящееся ружье»? — сипло спросил Том.
— Возможно, — ответила Ангел. — А может, в «Манкиз»… или туда, где по тебе не пробегал торопыга-носорог.
Том разжал кулаки. Взял в руку стакан с водой. Позвякивание льда выдавало волнение, скрывающееся за внешне спокойным лицом.
— Ты знаешь, откуда берется бекон? — спросила Ангел у Пола.
— От свиней.
— Не-е-е-е-е! — Ангел засмеялась. Ох уж эти взрослые, ну ничего-то они не знают.
Целестина с любопытством смотрела на Ванадия. Она стала свидетельницей того, что монета исчезла, но не могла утверждать, что четвертак исчез в воздухе. Однако чувствовала, что видела нечто большее, чем ловкий фокус.
Но прежде чем она задала вопросы, которые позволили бы докопаться до сути, Том начал рассказывать о Короле Обадья, Фараоне страны Фантазии, как он себя называл, который научил его всем этим фокусам.
Потом, когда они закончили есть, но все еще сидели за кофе, разговор коснулся более серьезных тем, хотя говорили они не о Гаррисоне Уайте. Сколько времени могли скрываться две женщины и девочка? Когда и как должно было произойти их возвращение к нормальной, насколько возможно, жизни? На этот момент для них не было более насущных вопросов.
Чем дольше они сидели в отеле, тем больше возрастала вероятность того, что Целестина отбросит всякую осторожность и вернется на Пасифик-Хейтс. Том уже знал ее достаточно хорошо и видел, что по натуре она скорее борец, чем бегун. Пребывание в убежище раздражало ее. С каждым днем, с каждым часом, не зная, когда же все это закончится, она теряла терпение. Чувство собственного достоинства, жажда справедливости подталкивали ее к действиям. Возможно, она в большей степени руководствовалась эмоциями, а не здравым смыслом.
Чтобы выторговать у Целестины максимум времени, пока оставались свежими воспоминания о нападении Еноха Каина, Том предложил, чтобы они провели в отеле еще две недели, если, конечно, убийца не объявится раньше.
— А потом, если ты переедешь в дом Уолли, тебе придется установить самую совершенную систему сигнализации и какое-то время вести жизнь затворницы, даже нанять телохранителя, если позволят финансы. Лучше всего уехать из Сан-Франциско, как только Уолли поправится. С работы он ушел, так? А художник может рисовать где угодно. Продать недвижимость здесь, обустроиться в другом месте и постараться как следует замести следы. В этом я вам помогу.
— Неужели все так плохо? — спросила Целестина, заранее зная ответ. — Я люблю Сан-Франциско. Город вдохновляет мое творчество. Я пустила здесь корни. Неужели все так плохо?
— Так и даже хуже, — твердо ответила Грейс. — Даже если они его и поймают, ты будешь бояться того, что он может сбежать. Пока ты будешь знать, что он жив и сможет тебя найти, покоя тебе не будет. А если ты так любишь этот город, что готова поставить под угрозу жизнь Ангел… тогда кого ты слушала все эти годы, дочь? Определенно не меня.
Они уже договорились о том, что пока Грейс поживет у Целестины, а после свадьбы будет жить с Целестиной и Уолли. Со Спрюс-Хиллз, хотя там и остались ее добрые друзья, Грейс связывал только клочок земли на кладбище, на котором покоился Гаррисон и где в указанный богом срок собиралась лечь и она.
Пожар уничтожил все ее вещи и семейные реликвии, включая фотографии. Она хотела быть ближе к оставшимся у нее единственной дочери и внучке, стать частью новой жизни, которую они собирались строить с Уолли Липскомбом. Принимая совет матери, Целестина вздохнула:
— Хорошо. Будем надеяться, что его поймают. Если нет… две недели, а потом будем действовать по вашему плану, Том. Только я не выдержу двух недель в этом отеле, без городских улиц, без солнца, без свежего воздуха.
— Поедем со мной, — вдруг предложил Пол Дамаск. — В Брайт-Бич. От Сан-Франциско это далеко, ему и в голову не придет искать вас там. Зачем? Вы никак не связаны с этим городком. У меня дом, в котором достаточно места. Я с радостью приглашаю вас к себе. И вам не придется жить среди незнакомцев.
Целестина едва знала Пола, и, пусть он и спас ее мать, к его предложению отнеслась скептически.
А вот Грейс не выказала ни малейших сомнений.
— Это очень великодушное предложение, Пол. Я его принимаю. Ты говоришь о том самом доме, в котором жил с Перри?
— Да, — кивнул он.
Том понятия не имел, кто такая Перри, но по тону, по отношению Грейс к Полу понял, что к Перри она относилась с глубочайшим уважением, даже восхищением.
— Хорошо, — согласилась Целестина с явным облегчением. — Спасибо вам, Пол. Вы не только удивительно храбрый человек, но и не менее добрый.
Заметить краску румянца на смуглой коже Пола обычно удавалось с трудом, то тут его лицо цветом практически сравнялось с рыжими волосами. От смущения он даже не мог заставить себя встретиться взглядом с Целестиной.
— Я не герой, — пролепетал он. — Я вытащил вашу мать из огня в процессе спасения собственной жизни.
— Хорош процесс. — По голосу чувствовалось, что Грейс такой скромности не одобряла.
Ангел, которая во время этого разговора разбиралась с пирожным, слизнула с губ крошки и спросила Пола:
— У тебя есть щенок?
— Щенков, к сожалению, нет.
— А коза у тебя есть?
— В своем решении приехать по мне в гости ты будешь исходить из того, есть ли у меня коза?
— Это зависит.
— От чего? — спросил Пол.
— Коза живет в доме или во дворе?
— Вообще-то козы у меня нет.
— Хорошо. А сыр у тебя есть?
Знаком Целестина показала, что хочет поговорить с Томом наедине. И пока Ангел продолжала донимать Пола Дамаска бесконечными вопросами, отвела его к большому окну, подальше от обеденного стола.
Ночь уже накрыла город темным покрывалом, сквозь которое поблескивали миллионы огней.
Какое-то время Целестина смотрела на них, потом повернулась к Тому. Ее глаза сверкали отблеском огней мегаполиса.
— И что все это значило?
Он подумал о том, чтобы сыграть под дурачка, но знал, что она слишком умна, чтобы поверить ему.
— Ты про «Дымящееся ружье»? Послушай, я понимаю, что ты сделаешь все необходимое для безопасности Ангел, потому что ты очень ее любишь. Любовь придает тебе сил и решительности. Но вот что тебе надо знать… Ты должна беречь ее и по другой причине. Она — не такая, как все. Я не хочу объяснять, что в ней особенного или откуда мне это известно, потому что не время сейчас говорить об этом. Твой отец только что умер, Уолли в больнице, ты не пришла в себя после нападения Еноха Каина.
— Но я должна знать. Том кивнул:
— Должна. Да. Но тебе нет необходимости узнавать об этом здесь и сейчас. Я расскажу все потом, когда ты станешь спокойнее и у тебя полностью прояснится в голове. Это слишком важный разговор. Ты пока к нему не готова.
— Уолли ее тестировал. Для своего возраста она блестяще разбирается в цветах, взаиморасположении предметов, геометрических формах. В этом она, возможно, вундеркинд.
— Да, я знаю, — кивнул Том. — Мне отлично известна острота ее зрения.
Глядя ему в глаза, Целестина тоже многое разглядела.
— И вы не такой, как все, во многих аспектах. Но, как и у Ангел, в вас есть что-то особенное, никому не ведомое… так?
— Есть, — признал Том. — Это необычный дар. Разумеется, в нем нет ничего грандиозного. Устои мира мне не потрясти. Мои органы чувств могут воспринимать то, что недоступно обычному человеку. У Ангел, похоже, другой дар, но он связан с моим. За пятьдесят лет она — единственный встреченный мною человек, обладающий сверхъестественными способностями. Я все еще не пришел в себя от осознания того, что судьба таки свела нас. Но, пожалуйста, давай перенесем этот разговор в Брайт-Бич. Завтра вы уедете с Полом, хорошо? Я останусь, чтобы приглядеть за Уолли. Как только он сможет выдержать дорогу, сразу привезу его в Брайт-Бич. Я знаю, ты хочешь, чтобы и он услышал мой рассказ. Договорились?
Разрываясь между любопытством и эмоциональной опустошенностью, Целестина долго вглядывалась ему в глаза, прежде чем ответить: «Договорились».
Том смотрел на океан городских огней, на рифы-здания, на рыб-автомобили, снующих по темным ущельям-улицам.
— Я собираюсь рассказать вам кое-что о твоем отце. Тебя это утешит, но я попрошу больше ни о чем меня не спрашивать. Сейчас я готов сказать только то, что скажу. А все остальное мы тоже обсудим в Брайт-Бич.
Целестина промолчала.
И Том, естественно, истолковал ее молчание как согласие.
— Твой отец ушел отсюда, ушел навсегда, но он живет в других мирах. И мое утверждение основано не только на вере. Если бы Альберт Эйнштейн был жив и сейчас стоял рядом, он бы подтвердил, что это правда. Твой отец с тобой во многих местах, как и Фими. Во многих местах она не умерла при родах. В некоторых ее не насиловали, не корежили ее жизнь. Но в этих местах, ирония судьбы, иначе не скажешь, не существует Ангел… а Ангел — чудо и дар божий. — Он перевел взгляд с ночного города на Целестину. — Поэтому, когда ты лежишь в постели, не в силах уснуть от горя, не думай о том, что потеряла отца и Фими. Думай о том, что у тебя есть в этом мире и нет в других… об Ангел. Кем бы ни был бог, католиком, баптистом, иудеем, мусульманином или квантовой механикой, он дает нам компенсацию за нашу боль, компенсацию, которую мы получаем прямо здесь, в этом мире, а не в параллельных или в последующем. Мы всегда получаем компенсацию за боль… если признаем ее, когда видим.
Ее глаза, черные озера, горели желанием услышать продолжение, но она уважала заключенное соглашение.
— Я поняла вас только наполовину и даже не знаю, меньшая она или большая, но у меня такое ощущение, что вашими устами глаголет истина. Спасибо вам. Я подумаю об этом ночью, если не смогу уснуть. — Она придвинулась к нему, поцеловала в щеку. — Кто вы, Том Ванадий?
Он улыбнулся, пожал плечами:
— Раньше я спасал людей. Теперь охочусь на них. Во всяком случае, на одного.
Они прибыли в Брайт-Бич во вторник, когда голубизна неба уже потемнела, а морские чайки разлетелись по тихим бухтам, готовясь к ночи. Из Сан-Франциско на самолете местной авиалинии долетели до аэропорта округа Орандж, взяли напрокат автомобиль и покатили на юг.
Первым делом Пол Дамаск привез Грейс, Целестину и Ангел в дом Агнес Лампион.
— Прежде чем мы поедем ко мне, я хочу познакомить вас с одним человеком. Я знаю, она нас не ждет, но уверен, что дверь перед нами не захлопнется.
С мучной отметиной на щеке, вытирая руки посудным полотенцем в красно-белую клетку, Агнес открыла дверь, увидела автомобиль на подъездной дорожке.
— Пол! — воскликнула она. — Ты не пришел, а приехал?
— Не мог донести трех дам, — ответил он. — Они, конечно, миниатюрные, но все-таки весят больше рюкзака.
Они перезнакомились по пути с крыльца до прихожей.
— Пойдемте на кухню, — предложила Агнес. — Я пеку пироги. Ароматы, наполнявшие воздух, отбили бы охоту поститься у самого стойкого монаха.
— Чем это так вкусно пахнет? — спросила Грейс.
— Пирогами с грушей, изюмом и грецкими орехами, — ответила Грейс. — С шоколадной глазурью.
— Да тут прямо-таки кондитерский цех! — воскликнула Целестина.
На кухне Барти сидел за столом, и у Пола защемило сердце, когда он увидел белые повязки, закрывавшие глаза мальчика.
— Ты, должно быть, Барти, — сказала Грейс. — Я все о тебе знаю.
— Садитесь, садитесь, — Агнес указала на стулья вокруг стола. — Кофе я могу предложить прямо сейчас, а пироги чуть позже.
Целестина не сразу отреагировала на имя. Но потом до нее дошло.
— Барти? Уменьшительное от… Бартоломью?
— Так точно, — кивнул Барти. Целестина повернулась к матери:
— Что значит — ты все о нем знаешь?
— Пол рассказал в тот вечер, когда пришел к нам. Об Агнес… и о том, что случилось с Барти. И о своей ушедшей жене, Перри. У меня такое ощущение, что я давно уже живу в Брайт-Бич.
— Тогда у вас перед нами большая фора, и вы должны рассказать нам о себе, — улыбнулась Агнес. — Я поставлю кофе… если только вы не хотите мне помочь.
Грейс и Целестина тут же включились в работу, помогая Агнес не только с кофе, но и с пирогами.
Вокруг стола стояли шесть стульев с высокими спинками, по одному на каждого, но на своих остались только Барти и Пол.
Ангел, знакомясь с необычной обстановкой, периодически возвращалась к стулу, чтобы глотнуть яблочного сока и сообщить о своих открытиях:
— У них на полках желтая бумага. Они хранят картошку в кладовке. В холодильнике у них четыре сорта соленых огурцов. У них тостер в носке с вышитыми на нем птичками.
— Это не носок, — объяснил Барти. — Стеганый чехол.
— Что? — переспросила Ангел.
— Чехол для тостера.
— А почему на нем птички? Птички любят тосты?
— Конечно, любят, — ответил Барти. — Но я думаю, Мария вышила птичек для красоты.
— У вас есть коза?
— Я надеюсь, что нет.
— И я тоже, — с тем Ангел и отправилась навстречу новым открытиям.
Очень скоро Агнес, Целестина и Грейс работали как одна команда. Пол не раз замечал, что большинство женщин буквально с первого момента составляют впечатление о себе подобных и, если отрицательных эмоций не возникает, удивительно быстро находят общий язык. То же случилось и с Агнес, Целестиной и Грейс. Не прошло и получаса, как женщины вели себя так, словно были одного возраста и не разлучались с самого детства. Наверное, впервые после убийства преподобного Грейс и Целестина хоть немного отвлеклись от своего горя, с головой уйдя в готовку.
— Здорово. — Барти, похоже, прочитал мысли Пола.
— Да, — согласился тот. — Здорово.
Закрыл глаза, чтобы представить себе, как воспринимает кухню Барти. Запахи, мелодичное позвякиванье ложек, стук сковородок, звуки льющейся воды, жар от духовок, женские голоса. Отметил, что при закрытых глазах обостряются другие чувства.
— Очень здорово, — повторил Пол, но глаза открыл. Ангел вернулась к столу, чтобы выпить сока и сообщить:
— У них форма для пирожных в виде распятия.
— Мария привезла ее из Мексики, — пояснил Барти. — Она подумала, что это забавно. Я с ней согласен. Это милая шутка. Мама говорит, что это не богохульство. Во-первых, те, кто делал эти формы, не стремился оскорбить господа, а во-вторых, Христос хочет, чтобы люди ели пирожные. И потом, эта форма напоминает нам, кого мы должны благодарить за все хорошее, что у нас есть.
— У тебя мудрая мама, — кивнул Пол.
— Мудрее всех сов этого мира, — согласился мальчик.
— Почему ты носишь чехлы на глазах? — спросила Ангел. Барти рассмеялся:
— Это не чехлы.
— Но это же не носки.
— Это повязки, — объяснил Барти. — Я слепой. Ангел подозрительно всмотрелась в повязки:
— Правда?
— Я слеп уже пятнадцать дней.
— Почему?
Барти пожал плечами:
— Захотелось новых ощущений.
Дети были одного возраста, но, слушая их, казалось, что Ангел разговаривает со взрослым человеком, обладающим неиссякаемым запасом терпения и тонким чувством юмора.
— А что это на столе? — спросила Ангел.
Барти положил руку на устройство, о котором она говорила.
— Когда вы приехали, мама и я слушали книгу. Это говорящая книга.
— Книги могут говорить? — в голосе Ангел слышалось изумление.
— Говорят, если ты слеп, как камень, и если знаешь, где их взять.
— Ты думаешь, что и собаки говорят? — спросила Ангел.
— Если бы они говорили, одна из них уже стала бы президентом. Все любят собак.
— Лошади говорят.
— Только в телевизоре.
— Я собираюсь завести говорящего щенка.
— Если кто-то и сможет, то это ты, — ответил Барти.
Агнес пригласила всех остаться к обеду. Как только последний пирог исчез в духовке, в дело пошли кастрюли, сковородки, дуршлаги и прочие тяжелые орудия кулинарного арсенала Лампионов.
— Мария придет с Франческой и Бонитой, — сказала Агнес. — Так что стол придется раздвигать. Барти, позвони дяде Джейкобу и дяде Эдому и пригласи их к обеду.
Пол наблюдал, как Барти спрыгнул со стула и по прямой, решительно и уверенно, направился к висящему на стене телефонному аппарату.
Ангел последовала за ним, не спускала с него глаз, когда он встал на скамеечку и снял трубку. Набрал сначала один, потом второй номер, коротко поговорил с дядьями.
От телефонного аппарата Барти, также по прямой, проследовал к холодильнику. Открыл дверцу, достал банку апельсиновой газировки, без единого лишнего движения вернулся к своему стулу.
Ангел не отходила от него, держась в двух шагах сзади, остановилась за стулом, наблюдая, как он открывает банку с газировкой.
— Чего ты ходишь за мной? — спросил Барти.
— Откуда ты знаешь?
— Знаю. — Барти повернулся к Полу: — Она ходила, не так ли?
— Всюду, — подтвердил Пол.
— Я хотела посмотреть, упадешь ли ты, — объяснила Ангел.
— Я не падаю. Ну если и падаю, то редко.
Прибыла Мария Гонзалез с дочерьми. Казалось бы, компания девочек должна была заинтересовать Ангел, но она не отлипала от Барти.
— А зачем повязки?
— Потому что пока у меня нет глаз.
— А где ты возьмешь новые глаза?
— В супермаркете.
— Не разыгрывай меня. Ты же не один из них.
— Один из кого?
— Из взрослых. Если они меня разыгрывают, это нормально. А если ты, это жестоко.
— Хорошо. Новые глаза я получу у врача. Они не настоящие, из пластмассы, и заполнят то пространство, которое занимали глаза.
— Зачем?
— Чтобы поддерживать веки. И потом, если в глазницах ничего нет, я выгляжу очень страшным. Люди пугаются. Старушки падают в обморок. Маленькие девочки вроде тебя писают в трусики и убегают, громко крича.
— Покажи мне.
— Ты привезла с собой чистые трусики?
— Боишься мне показать?
Повязки держались двумя эластичными лентами, так что Барти поднял их одновременно.
Кровожадные пираты, безжалостные секретные агенты, пожирающие мозги инопланетяне из далеких галактик, суперпреступники, правящие миром, жаждущие крови вампиры, зубастые вервольфы, жуткие гестаповские головорезы, безумные ученые, сатанисты, людоеды, куклуксклановцы, прирожденные убийцы, лишенные чувств солдаты-роботы с других планет резали, кололи, жгли, расстреливали, душили, забивали дубинками, раздирали на куски, увечили, пытали бесчисленных жертв в сотнях и тысячах рассказов, повестей и романов, которые Пол прочитал в дешевых журналах и книгах в обложках. Однако ни один эпизод из этих колоритных историй, призванных наводить на человека ужас, не тронул его так сильно, как вид пустых глазниц Барти. Пола передернуло, он отвел взгляд. Несчастье мальчика со всей очевидностью показало ему, сколь уязвимы в этом мире даже невинные дети, вновь разбередило вроде бы начавшуюся затягиваться рану, которую оставила в душе смерть Перри.
И вместо того, чтобы смотреть на Барти, он наблюдал за Ангел, которая изучала лицо слепого мальчика. Запавшие веки не вызвали у нее ужаса, а когда одно веко приподнялось, открывая черную каверну, она не выказала отвращения. Наоборот, подошла поближе, протянула руку, коснулась щеки Барти чуть ниже того места, где был левый глаз. И Барти не отпрянул от ее прикосновения.
— Ты боялся? — спросила она.
— Более чем.
— Было больно?
— Не очень.
— А теперь боишься?
— В основном нет.
— Но иногда?
— Иногда боюсь.
Пол вдруг понял, что в кухне воцарилась тишина, что женщины повернулись к двум детям и застыли, словно восковые фигуры.
— Ты помнишь вещи? — спросила девочка, кончики ее пальцев по-прежнему касались щеки Барти.
— В смысле как они выглядят?
— Да.
— Конечно, помню. Прошло только пятнадцать дней.
— Ты забудешь?
— Не знаю. Возможно.
Целестина, стоявшая рядом с Агнес, обняла ее за талию, как когда-то обнимала сестру.
А рука Ангел двинулась к правому глазу Барти, и вновь он не отпрянул, когда ее пальчики коснулись закрытого, сморщенного правого века.
— Я не дам тебе забыть.
— Как это у тебя получится?
— Я могу видеть. И могу говорить, как твоя говорящая книга.
— Говорить ты можешь, это точно, — согласился Барти.
— Вот я и буду твоими говорящими глазами. — Ангел опустила руку. — Ты знаешь, откуда берется бекон?
— Его дают свиньи.
— Неужели ты думаешь, что такая вкуснятина может получиться из жирной, вонючей, грязной, хрюкающей, старой свиньи?
Барти пожал плечами:
— Спелый желтый лимон тоже выглядит сладким.
— Так ты говоришь, свиньи?
— Кто еще?
— Ты по-прежнему говоришь — свиньи?
— Да. Бекон делают из свиней.
— Так я и думала. Можно мне выпить апельсиновой газировки?
— Я тебе принесу, — предложил Барти.
— Я видела, где ты ее взял.
Она взяла банку газировки, вернулась к столу, села, похоже, закончив исследование нового дома.
— Ты хороший, Барти.
— Ты тоже.
Пришли Эдом и Джейкоб, подали обед, еда была отменной, разговор — еще лучше, пусть братья-близнецы иногда и делились своими обширными познаниями о железнодорожных катастрофах и извержениях вулканов, повлекших за собой немалые человеческие жертвы. Пол говорил мало, зато слушал с удовольствием. Если бы он не знал этих людей, если бы случайно вошел в комнату во время обеда, то решил бы, что видит перед собой большую семью, потому что в общении только-только познакомившихся людей не могло слышаться такой теплоты, близости и — последнее относилось исключительно к братьям — эксцентричности. Пол не улавливал ни претенциозности, ни фальши, никто не избегал неудобных тем, что иной раз приводило к слезам, ибо смерть преподобного Уайта оставалась свежей раной в сердцах тех, кто любил его. Но, пусть врачующие средства женщин остались загадкой для Пола, он видел, как за слезами следовали воспоминания, вызывающие улыбку и успокоение, а цветок надежды всякий раз распускался из семечка безнадежности.
К немалому изумлению Пола, Агнес, как выяснилось, понятия не имела о том, что на имя Бартоломью ее мужа вдохновила знаменитая проповедь преподобного «Этот знаменательный день». Пол слышал первую передачу, на которой проповедь прозвучала впервые, узнал, что по многочисленным заявкам слушателей ее повторят через три недели, и убедил Джо послушать ее. Джо услышал ее в воскресенье, второго января 1965 года… за четыре дня до рождения сына.
— Он, должно быть, слушал проповедь по автомобильному приемнику, — сказала Агнес, порывшись в памяти. — Джо пытался заранее сделать большую часть работы, намеченной на следующую неделю, чтобы провести ее со мной и младенцем. Поэтому с некоторыми клиентами встречался и в воскресенье. Он много работал, а я старалась испечь все пироги и выполнить другие обязательства до главного дня моей жизни. В те дни мы проводили вместе меньше времени, чем обычно, и, даже если проповедь произвела на него сильное впечатление, мне он о ней ничего не успел сказать. Но последнее слово, которое он произнес, было… «Бартоломью». Он хотел, чтобы я назвала нашего сына Бартоломью.
Связь между семьями Лампион и Уайт, о которой Грейс уже слышала от Пола, стала для Целестины такой же новостью, как и для Агнес. Это вызвало новые воспоминания об ушедших мужьях и сожаления о том, что Джой и Гаррисон так и не встретились.
— Мне бы очень хотелось, чтобы мой Рико тоже встретился с твоим Гаррисоном, — Мария, обращаясь к Грейс, говорила о муже, который оставил ее. — Может, преподобный словами бы сделал то, чего мне не удалось добиться пинками по trasero Рико.
— По-испански это «задница», — прокомментировал Барти незнакомое Ангел слово.
Девочка зашлась от хохота, а Агнес укоризненно сказала сыну:
— Спасибо за урок иностранного языка, мистер Лампион. Пола совершенно не удивило, что Агнес предложила Уайтам пожить у нее в доме, пока все образуется.
— Пол, — сказала она, — у тебя прекрасный дом, но Целестина и Грейс не могут сидеть без дела. Они должны себя чем-то занять. Просто сойдут с ума, если будут сидеть сложа руки. Я права?
Они согласились, но настаивали на том, что не хотят причинять лишние хлопоты.
— Ерунда, — отмела их возражения Агнес. — Никаких лишних хлопот вы не причините. Наоборот, вы поможете мне и с выпечкой пирогов, и с доставкой, со всеми делами, которые мне пришлось отложить из-за болезни Барти. Или вам это понравится, или я вас загоняю, но так или иначе обещаю, что сидеть сложа руки вам не удастся. У меня есть две свободные комнаты. Одна — для Цели и Ангел, вторая для Грейс. Когда приедет Уолли, мы сможем переселить Ангел к Грейс или Грейс ко мне.
Возникшая дружба, совместная работа, а главное, ощущение, что они дома, которое пришло к ним, как только они переступили порог, конечно же, не могли не подействовать на Целестину и Грейс. Но им не хотелось вот так с ходу отметать гостеприимство, предложенное Полом.
Он, однако, решительно пресек эти дебаты.
— Я привез вас сюда по дороге в свой дом только для того, чтобы не таскать вперед-назад ваши вещи. После встречи с Агнес по-другому просто быть не могло. Здесь вы будете счастливы, хотя я всегда готов принять вас у себя, если она попытается измучить вас работой.
Весь вечер Барти и Ангел сидели бок о бок напротив Пола, слушали взрослых, иногда включались в разговор, но по большей части что-то обсуждали между собой. Когда головки детей не сближались, как у двух заговорщиков, Пол улавливал их голоса и, случалось, выхватывал обрывки разговора. В какой-то момент услышал слово «носорог», а пару минут спустя увидел, как Целестина, сидевшая через два стула от него, поднялась и удивленно смотрит на детей.
— Поэтому, когда он бросал четвертак, — объяснял Барти внимательно слушавшей Ангел, — он бросал его не в «Дымящееся ружье», потому что такого места нет, это телепередача. Видишь ли, возможно, он бросал его в то место, где я не слепой, или в то, где ему не изуродовали лицо, или в то, где ты, по какой-то причине, никогда не попала бы в этот дом. Этих мест гораздо больше, чем кто-либо может сосчитать, даже я, а я считаю очень хорошо. Именно это ты и чувствуешь. Как… как все устроено?
— Я вижу. Иногда. Очень быстро. Как блик. Словно стоишь между двумя зеркалами. Ты знаешь?
— Да, — ответил Барти.
— Между двумя зеркалами, ты идешь и идешь, снова и снова.
— И ты это все видишь?
— Как блик. Иногда. Есть место, где в Уолли не стреляли?
— Уолли — тот человек, который будет твоим папой?
— Да, это он.
— Конечно. Есть множество мест, где в него не стреляли, но есть места, где в него стреляли и он умер.
— Не нравятся мне эти места.
Хотя Пол видел ловкий фокус Тома Ванадия с монеткой, он не понимал смысла разговора детей и предположил, что и для остальных, за исключением, возможно, матери Ангел, разговор этот — китайская грамота. Тем временем и остальные, заметив поднявшуюся Целестину, замолчали.
Не замечая, что она и Барти оказались в центре внимания, Ангел спросила:
— Четвертаки к нему возвращаются?
— Скорее всего нет.
— Должно быть, он богач. Разбрасываться четвертаками.
— Четвертак — небольшие деньги.
— Очень большие, — не согласилась Ангел. — Уолли дал мне «орео», когда я видела его в последний раз. Ты любишь «орео»?
— Они вкусные.
— Можешь ты бросить «орео» туда, где ты не слепой или где в Уолли не стреляли?
— Наверное, если ты можешь бросить четвертак, то сможешь бросить и «орео».
— Можешь ты бросить свинью?
— Возможно, он смог бы, если бы поднял ее, но я не могу бросить свинью, «орео» или что-то еще в любое другое место. Я просто не знаю, как это делается.
— Я тоже.
— Но я могу идти под дождем и оставаться сухим.
На дальнем конце стола Агнес вскочила, услышав слово «дождь», а одновременно со словом «сухим» предупреждающе бросила:
— Барти/
Ангел подняла голову, удивилась тому, что все на нее смотрят.
— Ой! — проронил Барти, повернув голову к матери. Собравшиеся за столом в недоумении взирали на Агнес, а она переводила взгляд с одного на другого. На Пола. Марию. Франческу. Бониту. Грейс. Эдома. Джейкоба. Целестину.
Две женщины долго смотрели друг на друга, пока у Целестины не вырвалось:
— Святой боже, что же здесь происходит?
В следующий вторник, во второй половине дня, небо над Брайт-Бич стало черным, как варево в ведьмином котле. Чайки улетели прочь, ища убежища под более безопасными небесами, а земля внизу замерла, приготовившись к жуткой грозе, которая подбиралась со стороны океана.
Том Ванадий и Уолли Липскомб прилетели из Сан-Франциско в аэропорт округа Орандж, а потом на взятом напрокат автомобиле поехали на юг, следуя указаниям, полученным от Пола, в точности повторяя маршрут, неделей раньше пройденный им самим и тремя вверенными в его попечение дамами.
Одиннадцать дней прошло с того момента, как три пули уложили Уолли на пол у двери квартиры Целестины. Он все еще испытывал остаточную слабость в руках, уставал быстрее, чем до того, как стал мишенью, жаловался на вялость мышц и ходил с тростью, чтобы снять часть нагрузки с раненой ноги. Но необходимое амбулаторное лечение и курс лечебной физкультуры он мог пройти в Брайт-Бич с тем же успехом, что и в Сан-Франциско. К марту он должен был восстановиться полностью, если не считать шрамов и внутренней полости, образовавшейся на месте, которое занимала селезенка.
Целестина встретила их у двери, бросилась Уолли на грудь, обняла за шею. Он уронил трость (ее тут же подхватил Том) и обнял Целестину с такой страстью, так крепко поцеловал, что, казалось, остаточная слабость в руках ушла в прошлое.
Том тоже получил крепкое объятье и сестринский поцелуй, немало порадовавшие его. Слишком долго он прожил в одиночестве, для охотников на людей такое не в диковинку, если они идут по длинной дороге борьбы со злом, на которой не обойтись без насилия, пусть и называется это борьбой за справедливость. Те несколько дней, которые Том охранял Целестину, Ангел и Грейс, а потом и неделю, проведенную с Уолли, Том чувствовал себя членом семьи, пусть это и была семья друзей, и его самого поразило, сколь необходимым для него оказалось это чувство.
— Все ждут, — сказала Целестина.
Том знал, что за эти несколько дней произошли какие-то важные события, что-то определенно изменилось. Целестина упомянула об этом по телефону, но обсуждать отказалась. Так что Том понятия не имел, о чем пойдет речь, когда она провела его и Уолли в столовую дома Лампионов, но если бы попытался представить, то никогда не подумал бы, что попадет на спиритический сеанс.
А с первого взгляда все выглядело именно так. Восемь человек сидели вкруг обеденного, совершенно пустого стола, на котором не стояли ни блюда с едой, ни напитки, ни тарелки, ни стаканы. Люди же с нетерпением ожидали откровений медиума, где-то со страхом, а где-то с надеждой.
Том знал только троих: Грейс Уайт, Ангел и Пола Дамаска. Остальных ему быстро представила Целестина. Агнес Лампион, хозяйка. Эдом и Джейкоб Исааксоны, братья Агнес. Мария Гон-залез, самая близкая подруга Агнес. И Барти.
Телефонный звонок подготовил его к встрече с этим ребенком. Том, конечно, не ожидал, что Бартоломью, навязчивая идея Еноха Каина, зарождению которой он способствовал, войдет в их жизни, но полностью согласился с Целестиной в том, что женоубийца никоим образом не мог знать о существовании мальчика и уж тем более иметь основания бояться его. Если у них и было что-то общее, так это проповедь Гаррисона Уайта, которая вдохновила отца мальчика на то, чтобы назвать его Бартоломью и, возможно, заронила семя вины в сознание Каина.
— Том, Уолли, извините за столь краткую преамбулу, — первой заговорила Агнес. — Познакомиться у нас будет время за обедом. Но все, кто сидит за этим столом, целую неделю ждали вашего рассказа, Том. Откладывать дольше просто невозможно.
— Моего рассказа?
Целестина знаком предложила Тому сесть во главе стола, напротив Агнес. Когда Уолли опустился на пустой стул слева от Тома, Целестина взяла с комода два предмета и поставила перед Томом, прежде чем сесть справа от детектива.
Солонку и перечницу.
— Для начала, Том, — вновь подала голос Агнес, — мы все хотим услышать о носорогах и другом Томе.
Он замялся, потому что до короткого разговора с Целестиной в Сан-Франциско ни с кем не обсуждал свои необычные способности, за исключением двух духовных наставников в семинарии. Поначалу ему было не по себе, говорить о столь тонких материях с незнакомцами все равно что исповедоваться человеку, не имеющему права отпускать грехи, но после того, как он заговорил, сомнения быстро отпали, и собственные откровения показались Тому такими же естественными, как разговор о погоде.
С помощью солонки и перечницы Том объяснил, почему он не грустит из-за изуродованного лица, практически теми же словами, что и десять дней тому назад, когда отвечал на вопросы Ангел.
— Прямо-таки научная фантастика, — вырвалось у Марии, уставившейся на Тома-солонку и Тома-перечницу, стоящих рядом друг с другом в параллельных мирах.
— Наука, — поправил ее Том. — Квантовая механика. То есть теория… физики. Именно теория, а не фантастическая гипотеза. Квантовая механика работает. Она способствовала изобретению телевизора. Еще до конца этого столетия, может, даже до восьмидесятых годов, основанная на квантах технология даст нам мощные и дешевые компьютеры, размером с брифкейс, размером с бумажник, с часы, которые будут работать быстрее и справляться с большими объемами информации, чем современные компьютеры величиной с трехэтажный дом. Компьютеры станут крошечными, как почтовая марка. Вполне возможно, что со временем удастся создать компьютер размером с молекулу, и тогда технология, более того, все человеческое общество невероятно изменится, причем только к лучшему.
Он оглядел аудиторию, ожидая увидеть в глазах сидящих непонимание и недоверчивость.
— Не волнуйтесь, — успокоила его Целестина. — После того, что мы увидели на прошлой неделе, нас уже мало что может удивить.
Барти, похоже, внимательно слушал Тома, а вот Ангел разрисовывала цветными карандашами книжку-раскраску, что-то напевая себе под нос.
Том верил, что девочке свойственно врожденное интуитивное понимание сложности мира, но ей было всего три года, и она, само собой, не очень-то интересовалась научной теорией, которая подтверждала ее интуицию.
— Хорошо. Так вот… иезуитов поощряют изучать дисциплину, которая их интересует, и не только теологию. Меня всегда интересовала физика.
— Потому что вы с детства чувствовали свою необычность, — предположила Целестина, вспомнив сказанное им в Сан-Франциско.
— Да. Но об этом позже. Только поймите, что интерес к физике не сделал из меня физика. А если бы я был им, то не смог бы объяснить вам положения квантовой механики ни за час, ни за год. Некоторые говорят, что квантовая теория такая странная, что никто не может полностью понять все ее нюансы. Некоторые доказательства, полученные в квантовых экспериментах, опровергают здравый смысл. К примеру, на субатомном уровне следствие может опережать причину. То есть событие происходит раньше появления причины, его вызывающей. Не менее странным является и другое… в эксперименте с человеческим наблюдателем субатомные частицы ведут себя иначе, чем в эксперименте без наблюдателя. По результатам можно заключить, что человеческая воля, даже выраженная подсознательно, может изменять реальность.
Он, конечно, старался все упростить, но не знал иного способа донести до них удивительный, загадочный, даже пугающий мир, открываемый квантовой механикой.
— Вот и получается, — продолжал он, — что каждая точка пространства напрямую связана с любой другой точкой, независимо от расстояния, то есть любая точка на Марсе так же близка мне, как любой из вас. Это означает, что информация… и предметы, и люди могут мгновенно перемещаться между, скажем, этим домом и Лондоном, без помощи проводов или микроволн. Более того, так же мгновенно между этим домом и далекой звездой. Мы просто не знаем, как это осуществить технически. Действительно, на глубоком структурном уровне все точки пространства — это одна и та же точка. Эта взаимосвязь такая полная, что стая птиц, взлетевших в Токио, может изменить погоду в Чикаго.
Ангел оторвалась от книжки-раскраски:
— А как насчет свиней?
— Что насчет свиней? — переспросил Том.
— Ты можешь забросить свинью, куда забрасывал четвертак?
— Я к этому еще подойду, — пообещал он.
— Bay! — воскликнула Ангел.
— Он не обещает забросить свинью, — предупредил ее Барти.
— Забросит, могу поспорить, — ответила Ангел, вновь взявшись за карандаш.
— Один из фундаментальных постулатов квантовой механики заключается в том, — продолжил Том, — что существует бесконечное число реальностей, других миров, параллельных нашему, которые мы не можем видеть. К примеру… миры, в которых, благодаря определенным решениям и действиям отдельных личностей с обеих сторон, Германия выиграла Вторую мировую войну. В других мирах северяне проиграли Гражданскую войну. Есть и миры, где между США и Советами началась атомная война.
— Миры, — вставил Джейкоб, — в которых бензовоз не останавливался на железнодорожных путях в Бейкерсфилде в шестидесятом году. Поэтому в него не врезался поезд и семнадцать человек не погибли в огне.
Слова Джейкоба поставили Тома в тупик. Получалось, что Джейкоб знал кого-то из погибших… но ни тон, ни выражение лица Джейкоба не указывали на то, что мир без катастрофы в Бейкерсфилде представлялся ему более приятным, чем тот, в котором они жили. Поэтому комментарий Джейкоба Том оставил без внимания.
— И миры такие же, как наш, только там мои родители никогда не встретились, а я, соответственно, не появился на свет. Миры, в которых в Уолли не стреляли, поскольку он так и не собрался, то ли по глупости, то ли потому, что не хватило духу, пригласить Целестину на обед в тот вечер и попросить выйти за него замуж.
К этому времени все уже хорошо знали Целестину, так что последний пример Тома вызвал добродушный смех.
— Даже в бесконечном числе миров, — запротестовал Уолли, — нет ни одного, в котором я был бы так глуп.
— А теперь я хочу добавить и человеческий фактор. Когда для каждого из нас наступает момент принятия важного решения, которое может повлиять как на его собственную судьбу, так и на судьбы других, если решение принимается не самое мудрое, в это я твердо верю, создается новый мир. Когда я принимаю аморальное или глупое решение, создается еще один мир, в котором я принимаю правильное решение, и в этом мире я на какое-то время получаю искупление грехов, получаю возможность стать лучшим Томом Ванадием, чем в тех мирах, где я делаю ошибочный выбор. Существует множество миров с несовершенными Томами Ванадиями… но где-то я прямым путем иду к благодати.
— Всякая жизнь похожа на дуб, который растет у нас во дворе, только намного больше, — подал голос Барти Лампион. — Вначале один ствол, а потом ветви, миллионы ветвей, и каждая ветвь — та же жизнь, идущая в новом направлении.
В изумлении, Том наклонился вперед, всмотрелся в слепого мальчика. По телефону Целестина упомянула лишь о том, что Барти — вундеркинд, но лишь этим Том не мог объяснить столь удачного сравнения многообразия миров с дубом.
— И, возможно, — задумчиво добавила Агнес, — когда твоя жизнь заканчивается во всех ветвях, о тебе судят по форме и красоте этого дерева.
— Слишком частые неправильные решения приводят к появлению множества ветвей, — внесла свою лепту Грейс Уайт, — кривых, скрученных, уродливых.
— А слишком мало ветвей, — не удержалась и Мария, — указывает на то, что человек делал минимум моральных ошибок, но при этом отказывался идти на разумный риск и не смог полностью воспользоваться даром жизни.
— Ой! — воскликнул Эдом, за что его вознаградили любящими улыбками Мария, Агнес и Барти.
Том не понял ни подтекста восклицания Эдома, ни улыбок, которые оно вызвало, но, с другой стороны, на него произвела впечатление легкость, с какой эти люди восприняли сказанное им. По всему выходило, что в принципе он не сообщил им ничего нового, разве лишь некоторые несущественные подробности.
— Том, — обратилась к нему Агнес, — несколько минут назад Целестина упомянула о вашей… «необычности». В чем она заключается?
— С самого детства я знал, что мир — бесконечно более сложная реальность, чем та, которая воспринимается пятью основными органами чувств. Мистики утверждают, что могут предсказывать будущее. Я — не мистик. Кем бы я ни был… я могу чувствовать, что любая ситуация разрешается самыми разными путями, знать, что одновременно с моей реальностью существует множество других, которые так же реальны, как моя. В костях, в крови…
— Вы чувствуете, как все устроено, — закончил за него Барти.
Том посмотрел на Целестину:
— Вундеркинд, да? Она улыбнулась:
— Похоже, нас ждет еще один знаменательный день.
— Да, Барти, — подтвердил Том. — Я чувствую глубину жизни, ее многослойность. Иногда меня это… пугает. Но по большей части вдохновляет. Я не вижу других миров, не могу перемещаться между ними. Но этот четвертак доказывает, что миры эти — не плод моего воображения, — он достал монетку из кармана пиджака, зажал ее между ногтем большого и указательным пальцем, где ее видели все, кроме Барти. — Ангел?
Девочка оторвалась от книжки-раскраски.
— Ты любишь сыр?
— Рыба полезна для мозга, но сыр вкуснее.
— Ты когда-нибудь ела швейцарский сыр?
— «Велвита» — самый лучший.
— Что тебе прежде всего приходит в голову, когда ты думаешь о швейцарском сыре?
— Часы-кукушка.
— Что еще?
— Наручные часы.
— Что еще?
— «Велвита».
— Барти, помоги мне.
— Дырки, — ответил Барти.
— Да, дырки, — согласилась Ангел.
— Забудьте сейчас о дереве Барти и представьте себе все эти миры в виде сложенных ломтиков швейцарского сыра. Через некоторые дырки вы можете видеть только следующий ломтик. Через другие — два, три, четыре ломтика, пока не упретесь в стенку очередного. Между мирами тоже есть дырки, но они постоянно перемещаются, изменяются по форме, находятся в непрерывном движении. Я их не вижу, но каким-то шестым чувством могу находить. Смотрите внимательно.
На этот раз он бросил монету не вверх, а в направлении Агнес.
И над серединой стола, прямо под люстрой, блестящий четвертак сверкнул в последний раз и вылетел из этого мира в другой.
Кто-то ахнул, кто-то вскрикнул. Ангел засмеялась и захлопала в ладошки. Том, надо признать, ожидал более бурной реакции.
— Обычно я стараюсь отвлечь внимание людей, размахиваю руками, сжимаю и разжимаю кулаки, чтобы зрители не поняли, что их никто не обманывает и они видят именно то, что и происходит на самом деле. Они думают, что исчезновение монеты — ловкий фокус.
Все взирали на него, словно ожидая продолжения, чего-то более оригинального, с таким видом, будто для них его умение закинуть монету в другую реальность — обычная развлекалочка, из тех, что они каждую неделю или две видят в «Шоу Эда Салливана», между акробатами и жонглером, который одновременно вращает десять тарелок на десяти шестах.
— Н-да, — покачал головой Том, — люди, которые думают, что это фокус, реагируют более бурно, чем вы, а вы знаете, что четвертак действительно отправился в другой мир.
— А что еще вы умеете? — спросила Мария, донельзя удивив Тома.
И в этот самый момент, не возвестив о своем приходе громами и молниями, хлынул ливень. Мириады капель забарабанили по крыше.
Все как один подняли головы и заулыбались В том числе и Барти, обративший к потолку пустые, прикрытые повязками глазницы.
Не понимая, почему сидящие за столом столь странно отреагировали на дождь, даже занервничав, Том ответил на вопрос Марии:
— Боюсь, больше я ничего не могу… ничего сверхъестественного.
— Вы молодец, Том, просто молодец, — проговорила Агнес тем тоном, которым обращаются к мальчику, который только что отыграл этюд на рояле с большим желанием, но невыразительно. — Все было очень интересно.
Она отодвинула стул и поднялась, остальные последовали ее примеру.
— В прошлый вторник нам пришлось включать разбрызгиватели на лужайке, — сказала Целестина, повернувшись к Тому. — На этот раз дождь пришелся очень кстати.
Том взглянул на окно, стекло которого целовала влажная ночь.
— Разбрызгиватели? — повторил он.
Ожидание, с которым встретили Тома, напоминало разреженный воздух гималайских высот, в сравнении с той атмосферой предчувствия чуда, что сгустилась в доме.
Держась за руки, Барти и Ангел повели взрослых на кухню, к двери черного хода. Эта церемониальная процессия заинтриговала Тома, и к тому времени, когда они вышли на крыльцо, ему не терпелось узнать, чем вызвана такая эйфория всех собравшихся в доме, за исключением его и Уолли.
Когда они столпились на крыльце, окутанные влажным ночным воздухом, который пах озоном и жасмином, Барти обратился к Тому:
— Мистер Ванадий, ваш трюк с монеткой, конечно, необычен. Но вот это просто из Хайнлайна.
Скользя одной рукой по поручню, мальчик быстро спустился по ступенькам на пропитанную водой лужайку, под дождь.
Его мать, вытолкнувшая Тома к верхней ступеньке, словно в первый ряд партера, нисколько не волновалась из-за того, что мальчик остался один на один со стихией.
На Тома произвела впечатление та уверенность, с которой слепой ребенок расправился со ступеньками, и поначалу он не заметил ничего необычного в его прогулке под ливнем.
Лампочка на заднем крыльце не горела. Молнии не освещали лужок. Барти превратился в серую тень, скользящую по темноте двора.
— Сильный дождь, — заметил Эдом, стоявший рядом с Томом.
— Это точно, — согласился тот.
— Совсем как в августе 1931 года. В Китае. Тогда река Хуанхэ вышла из берегов. В наводнении погибло три миллиона семьсот тысяч человек.
Том не знал, как реагировать.
— Это много.
Барти шагал по прямой к дубу.
— 13 сентября 1928 года. Озеро Окичоби, штат Флорида. При прорыве дамбы погибло две тысячи человек.
— Не так уж много, две тысячи, — услышал Том свою идиотскую реплику. — Я хочу сказать, в сравнении с чуть ли не четырьмя миллионами.
В десяти футах от ствола Барти отклонился от прямой и зашагал вокруг дерева.
После операции прошел только двадцать один день, и адаптация мальчика к слепоте, конечно же, поражала, но аудиторию определенно восхищало не его умение ходить по прямой и по кругу.
— 27 сентября 1962 года. Барселона, Испания. Наводнение унесло четыреста сорок четыре жизни.
Том отошел бы вправо, подальше от Эдома, но с другой стороны его подпирал Джейкоб. Ему вспомнились слова последнего о железнодорожной катастрофе в Бейкерсфилде.
Огромная крона дуба не защищала от дождя. Листья прогибались под тяжестью воды и сливали излишек вниз, на траву.
Барти обогнул дерево и вернулся к крыльцу. Поднялся по ступеням, встал рядом с Томом.
Несмотря на густой сумрак, никаких сомнений в исключительных способностях мальчика быть не могло: и волосы, и одежда после прогулки остались совершенно сухими, словно гулял он под дождем в плаще с капюшоном.
Охваченный благоговейным трепетом, Том опустился на колено, коснулся пальцами рукава Барти.
— Я шел там, где дождя нет, — пояснил мальчик.
За пятьдесят лет, до Ангел, Том не встречал себе подобных, а тут за неделю судьба свела его сразу с двумя.
— Я не могу сделать то, что посильно тебе.
— А я не могу забросить четвертак в другой мир. Возможно, мы сможем научить друг друга тому, что умеем сами.
— Возможно.
По правде говоря, Том не верил, что один носитель экстрасенсорных способностей может чему-то научить другого. Они родились со своим особым даром и по-разному воспринимали великое множество существующих миров. Он не мог объяснить, как ему удавалось забросить четвертак или другой маленький предмет неведомо куда. Он только чувствовал наличие «дырки», и монета всякий раз исчезала, подтверждая, что чувство это его не подвело. Он подозревал, что Барти, шагая там, где нет дождя, не предпринимал для этого каких-то сознательных усилий, просто решал, что будет идти в сухом мире, оставаясь в мокром… и шел. Ни он сам, ни Барти на волшебников или колдунов никак не тянули, не было у них тайных заклинаний и снадобий, которыми они могли бы поделиться с учениками.
Том Ванадий выпрямился, положил руку на плечо мальчика, оглядел стоящих вокруг людей. Многих он увидел только сегодня, других едва знал, но впервые после приюта Святого Ансельмо у него появилось ощущение, что он попал домой. И его место здесь.
Агнес шагнула к нему.
— Когда Барти берет меня за руку и ведет меня под дождем, я мокну, тогда как он остается сухим. То же происходит и с остальными… кроме Ангел.
Девочка уже взяла Барти за руку. Вдвоем они спустились с крыльца под дождь. Не направились к дубу, просто остановились в шаге от нижней ступеньки и повернулись лицом к дому.
Теперь Том знал, куда смотреть, так что сумрак ничего не скрывал.
Они стояли под дождем, под ливнем, ничем не отличающимся от того, под которым Джин Келли пел, танцевал и кружился на городской улице в том знаменитом фильме[229], но, если актер к завершению эпизода промок до нитки, то дети оставались сухими. Том напрягал зрение, чтобы разобраться в этом парадоксе, пусть и знал, что чудеса не разглядишь простым глазом.
— Отлично, детки, — сказала Целестина. — Пора переходить ко второму действию.
Барти отпустил руку девочки, и, хотя сам он остался сухим, дождь тут же накрыл Ангел.
Ее розовый наряд потемнел, и девочка, заверещав, бросила Барти. Взлетела по ступенькам крыльца, с мокрыми волосами и каплями дождя на щеках. Бабушка подхватила дочку на руки.
— Ты заработаешь воспаление легких, — покачала головой Грейс.
— А какие чудеса может творить Ангел? — спросил Целестину Том.
— Пока мы их еще не видели.
— Но она знает, как все устроено, — добавила Мария. — Как вы и Барти.
Барти поднялся по ступенькам, не держась за поручень, протянул правую руку.
— Том, — повернулся к нему Пол Дамаск, — мы вот гадаем, сможет ли Барти прикрыть тебя от дождя, как прикрывает Ангел. Возможно, и сможет… потому что вы втроем… обладаете этим знанием, этим чувством, уж не знаю, как вы хотите его называть. Но он этого не знает, пока не предпримет такую попытку.
Том взял мальчика за руку, маленькую, но крепкую. Им не пришлось спускаться по всем ступенькам, чтобы понять, что невидимый плащ вундеркинда не прикрывает его, как прикрывал девочку. Холодные капли дождя ударили по лицу, Том подхватил Барти на руки, совсем как Грейс — Ангел, и вернулся на крыльцо.
Агнес встретила их, рядом с ней стояла Грейс с Ангел на руках. Глаза Агнес сверкали.
— Том, вы были священнослужителем, пусть иногда и сомневались в том, во что верили. Скажите мне, что вы обо всем этом думаете.
Он знал, что думает об этом она, видел, что и остальные это знали, но хотели, чтобы он подтвердил вывод, к которому Агнес пришла задолго до того, как он и Уолли появились в доме Лампионов. Даже в столовой, до того, как прогулка под дождем это доказала, Том понял, что между слепым мальчиком и маленькой шустрой девочкой существует особая связь. Собственно, он и не мог прийти к иному выводу, чем Агнес, поскольку верил, что события каждого дня находятся в неразрывной связи, если, конечно, хочется ее увидеть, и каждая жизнь имеет свою цель.
— Из всего, что я сделал за свою жизнь, — ответил он Агнес, — не было ничего более важного, чем та маленькая роль, которую я сыграл, чтобы свести вместе этих двоих детей.
И хотя заднее крыльцо освещалось лишь слабым светом, падающим из окон кухни, все лица словно осветились изнутри, как лики святых в темной церкви. Органную музыку заменял дождь, запах жасмина — благовония. Том знал, что этот миг останется в его памяти до конца жизни.
Он переводил взгляд с одного лица на другое.
— Когда я думаю о том, что произошло, чтобы в результате привести нас сюда в эту ночь, как о трагедиях, так и о счастливых поворотах судьбы, когда я думаю о тех бесчисленных вариантах, по которым могли развиваться события, ибо мы были разбросаны по стране и некоторые из нас могли никогда не встретиться, я знаю, что наше истинное место здесь, так как мы прибыли сюда, несмотря ни на что, — он встретился взглядом с Агнес и дал ей ответ, который, он это знал, она и надеялась услышать: — Эти мальчик и девочка родились для того, чтобы встретиться, по причинам, которые откроет только время, и все мы… всего лишь инструменты, винтики, способствующие выполнению этого неведомого нам замысла.
Ощущение общности заставило их сгрудиться, обнять друг друга, разделить причастность к чуду. И они надолго замерли в тишине, нарушаемой лишь шумом дождя.
— Теперь ты бросишь свинью? — наконец спросила Ангел.
Все это случилось в ясное и безоблачное мартовское утро, через два месяца после того, как Барти и Ангел остались сухими, прогулявшись под дождем, через семь недель после свадьбы Целестины и Уолли, через пять недель после покупки молодыми дома Галлоуэев, соседей Лампионов. Селма Галлоуэй, давно вышедшая на пенсию, решила освободиться и от домашних хлопот и поменяла свой дом на квартиру в Карлсбаде, на берегу океана.
Целестина выглянула из окна кухни и увидела Агнес на подъездной дорожке Лампионов, где формировался караван из трех автомобилей. Агнес что-то загружала в универсал.
Справив новоселье Целестины и Уолли, сообща снесли высокий забор между участками, поскольку все они стали одной большой семьей, пусть и носили разные фамилии: Лампион, Уайт, Липскомб, Исааксон. С объединением дворов и прокладкой дорожки для Барти значительно упростились путешествия из дома в дом. И не проходило дня, чтобы в гости не приходили Гонзалезы, Дамаск и Ванадий.
— Мама, Агнес нас опередила, — Целестина повернулась к Грейс.
Последняя как раз открывала дверь кухни, нагруженная четырьмя коробками с пирогами.
— Возьми, пожалуйста, еще четыре пирога со стола. Только не помни их, дорогая.
— Кому же их мять, как не мне. В списке преступников, разыскиваемых ФБР за смятые пироги, я стою на первом месте.
— Ты занимаешь его по заслугам. — И Грейс понесла свои пироги к «Субарбану», купленному Уолли специально для благотворительных поездок.
Стараясь исправиться и не помять четыре порученных ей пирога, Целестина последовала за матерью.
Наполненное пением ласточек, которые, похоже, предпочитали участок Лампионов-Уайтов более знаменитому адресу в Сан-Хуан-Капистрано, это теплое мартовское утро как нельзя лучше подходило для благотворительности. А по количеству выпеченных ореховых и кофейных пирогов Агнес и Грейс могли соперничать с целой пекарней.
Под руководством Целестины мужчины: Уолли, Эдом, Джейкоб, Пол и Том — прошлым вечером загрузили в автомобили ящики с консервами и бакалеей плюс коробки с одеждой для детей.
До Пасхи оставалось еще несколько недель, но Целестина уже начала украшать более чем сотню корзинок, чтобы в последнюю минуту осталось только положить в них сладости. Ее гостиная превратилась в склад корзин, лент, бантов, бусин, браслетов, листов зеленого, пурпурного, желтого и розового целлофана, маленьких плюшевых кроликов и уточек.
Половину своего рабочего времени Целестина посвящала объезду нуждающихся соседей (маршрут этот с ее приездом Агнес существенно удлинила), половину — рисовала. С новой выставкой она не спешила, более того, не решалась возобновить контакты с «Галереей Гринбаум» или любой другой из ее прошлой жизни до поимки полицией Еноха Каина.
В благотворительных поездках с Агнес она открывала для себя все новые и новые темы, которые потом отражала на холсте, с радостью ощущая, как ее полотна наполняются жизнью. «Перекладывая содержимое своих карманов в карманы других, — как-то сказала Агнес, — утром ты становишься богаче в сравнении с предыдущим вечером».
Едва Целестина и Грейс уложили последний пирог в «Субарбан», к ним подошли Агнес и Пол. Их универсал возглавлял караван.
— Отправляемся? — спросила Агнес.
Пол заглянул в «Субарбан», поскольку возложил на себя обязанности руководителя каравана. Он хотел убедиться, что все загружено и уложено так, чтобы не соскользнуть и не помяться в дороге.
— Упаковано плотно. Похоже, полный порядок, — объявил он, закрывая заднюю дверцу.
Из стоявшего посередине микроавтобуса «Фольксваген» вышла Мария.
— Если мы потеряемся, плана сегодняшнего маршрута у меня нет.
Руководитель каравана Пол Дамаск тут же протянул ей листок.
— Где Уолли? — спросила Мария.
В тот самый момент Уолли выбежал из дома с тяжелым медицинским саквояжем: страждущие получали не только пироги, но и квалифицированную медицинскую помощь.
— Погода оказалась лучше, чем я ожидал, вот я и вернулся в дом, чтобы переодеться.
Даже в прохладный день мужчинам приходилось попотеть, потому что они не только разносили ящики и коробки, но и выполняли домашние работы, непосильные старикам и больным.
— Тогда в путь, — распорядился Пол и направился к универсалу, на котором ехал вместе с Агнес.
— Во вторник вечером он опять ходил с ней в кино, — сказала Целестина, вместе с Уолли и Грейс усевшись в «Субарбан».
— Кто, Пол? — спросил Уолли.
— Кто же еще? Я думаю, в воздухе запахло любовью. Он так на нее смотрит, что может упасть без чувств, если она ему подмигнет.
— Не сплетничай, — с заднего сиденья осекла дочь Грейс.
— Ты начала первой, — ответила Целестина. — Кто сказал нам, что они сидели на качелях, держась за руки?
— Я не сплетничала, — возразила Грейс. — Я только сказала, что Пол починил и повесил качели.
— Уж не ты ли рассказала нам о том, как ходила с ней в магазин и Агнес купила Полу спортивную рубашку, решив, что она будет ему к лицу?
— Я рассказала об этом только потому, — ответила Грейс, — что рубашка действительно была очень красивая, и я подумала, что ты могла бы купить такую же Уолли.
— Уолли, я вся в тревоге. Я ужасно боюсь. Моя мама сможет купить билет первого класса в ад, если не прекратит увиливать от прямых ответов.
— Я уверена, что через три месяца он сделает ей предложение.
Широко улыбаясь, Целестина повернулась к матери, находившейся на заднем сиденье:
— Через месяц.
— Будь он и Агнес твоего возраста, я бы с тобой согласилась. Но она старше на десять лет, а он — на двадцать, а прежние поколения не такие сумасшедшие, как нынешнее.
— Выходят замуж за белых и все такое, — подколол тещу Уолли.
— Именно так, — ответила Грейс.
— Пять недель максимум, — Целестина сделала поправку на поколение.
— Десять недель, — уточнила ее мать.
— А если я выиграю? — полюбопытствовала Целестина.
— Тогда я месяц буду выполнять твою долю домашней работы. А вот если мой прогноз окажется более точным, ты месяц будешь мыть противни, миски, миксеры и все прочее, чем я пользуюсь, когда пеку пироги.
— Заметано.
Пол, сидевший за рулем универсала, высунул руку из окна и махнул платком.
— Вот уж не знал, что баптисты заключают пари, — улыбнулся Уолли, включив первую передачу.
— Это не пари, — возразила Грейс.
— Если не пари, то что? — удивился Уолли.
— Взаимные обязательства дочери и матери.
— Да, — согласилась Целестина. — Взаимные обязательства. Универсал Агнес тронулся с места, за ним последовал
«Фольксваген», замкнул колонну Уолли.
— Покатились фургончики, — прокомментировал он происходящее.
В утро, когда все случилось, Барти завтракал в кухне Лампионов с Ангел, дядей Джейкобом и двумя безмозглыми подругами Ангел.
Джейкоб испек кукурузный хлеб, приготовил омлет с сыром и петрушкой и поджарил картофель.
За круглым столом могли сесть шестеро, но им требовалось только три стула, потому что безмозглым подругам, то есть куклам, стулья не требовались.
За завтраком Джейкоб читал новую книгу о прорывах дамб. Разговаривал он больше сам с собой, чем с Барти и Ангел. Читая текст или глядя на картинки, то и дело комментировал. «О, боже», — нейтрально. «Какой ужас!» — с грустью. «Преступление так плохо строить, просто преступление», — негодующе. Иногда только цокал языком, вздыхал или стонал.
Слепота несла в себе очень мало плюсов, но Барти находил, что один из них — возможность не видеть книги дядьев и их архивы. В прошлом ему тоже никогда не хотелось смотреть на мертвецов, сгоревших при пожарах театров или плывущих по затопленным улицам, но, случалось, он заглядывал в эти книги. Агнес, если б узнала, конечно же, пристыдила бы его. Но его влекла тайна смерти, и иной раз детективная история с добрым отцом Брауном не могла утолить его любопытства. Потом он всегда сожалел о том, что смотрел на эти фотоснимки или читал мрачные отчеты о катастрофах, но теперь слепота поставила на этом крест.
Когда, кроме дядя Джейкоба, с ним завтракала и Ангел, у него появлялся собеседник, пусть она предпочитала говорить с ним не напрямую, а через кукол. Вероятно, куклы сидели на столе, подпертые мисками. Первую, мисс Пикси Ли, отличал высокий, писклявый голос. Вторая, мисс Велвита Чиз, говорила, по разумению трехлетней девочки, хрипловатым голосом много повидавшей женщины, хотя Барти казалось, что голос этот больше присущ плюшевому медвежонку.
— Этим утром вы выглядите очень, очень симпатично, мистер Барти, — пропищала Пикси Ли, иной раз склонная к флирту. — Сегодня вы выглядите совсем как большая кинозвезда.
— Вам нравится завтрак, Пикси Ли?
— Я бы, конечно предпочла «Кикс»[230] или «Чириоуз»[231] с шоколадным молоком.
— Н-да, дядя Джейкоб не понимает детей. Но и это неплохая еда.
Джейкоб хмыкнул. Наверное, не потому, что речь шла о нем. Просто перевернул страницу и увидел фотографию дохлой коровы, прибитой, словно сплавной лес к берегу, к мемориалу Американского легиона в каком-нибудь затопленном городке Арканзаса.
Снаружи послышался шум автомобильных двигателей: караван тронулся в путь.
— В моем доме в Джорджии на обед мы едим «Фрут лупе»[232] с шоколадным молоком.
— А потом у всех в вашем доме начинается дрист.
— Что такое дрист!
— Диарея.
— Что… диа… как вы сказали!
— Нескончаемый, неконтролируемый понос.
— Какой вы грубый, мистер Барти. В Джорджии ни у кого нет дриста.
Ранее мисс Пикси Ли проживала в Техасе, но Ангел недавно узнала, что Джорджия знаменита своими персиками, и у Пикси Ли началась новая жизнь, в особняке, вырезанном из огромного персика.
— Я ВСЕГДА ЕМ НА ЗАВТРАК ЧИОРН-Н-НУЮ ИКРУ, — медвежачьим голосом заявила Велвита Чиз.
— Черную, — поправил ее Барти.
— МИСТЕР БАРТИ, НЕ НАДО МЕНЯ УЧИТЬ, КАК ПРОИЗНОСИТЬ СЛОВА.
— Как скажете, но иной раз у вас совсем заплетается язык.
— И Я ПЬЮ ШАМПАНСКОЕ ВЕСЬ ДЕНЬ, — продолжила мисс Чиз, произнеся вместо шампанское — шампьянское.
— Я бы тоже пил без просыпа, если бы меня звали Велвита Чиз.
— Вы выглядите очень симпатичным с вашими новыми глазами, мистер Барти, — пропищала Пикси Ли.
Искусственные глаза он получил месяц тому назад. С помощью хирургической операции глазодвигательные мышцы соединили с конъюнктивой, и все говорили Барти, что выглядят и двигаются его глаза, как настоящие. В первые одну или две недели говорили слишком уж часто, и у него закралось подозрение, что глаза у него совершенно не поддаются контролю и вращаются, как захотят.
— МОЖЕМ МЫ ПОСЛУШАТЬ ПОСЛЕ ЗАВТРАКА ГОВОРЯЩУЮ КНИГУ? — спросила мисс Велвита Чиз.
— Я собираюсь слушать «Доктора Джекила и мистера Хайда», а это довольно-таки страшная книга.
— МЫ НЕ ИЗ ПУГЛИВЫХ.
— Правда? А как же паук на прошлой неделе?
— Я не испугалась глупого, старого паука, — своим голосом ответила Ангел.
— Так с чего ты так кричала?
— Я просто хотела, чтобы все пришли и посмотрели на паука, ничего больше. Это действительно очень интересное, пусть и противное насекомое.
— Ты так испугалась, что у тебя начался дрист.
— Если у меня когда-нибудь начнется дрист, ты об этом узнаешь. — И тут же продолжила голосом Велвиты Чиз: — МЫ СМОЖЕМ ПОСЛУШАТЬ ГОВОРЯЩУЮ КНИГУ В ТВОЕЙ КОМНАТЕ?
Ангел обожала устраиваться с доской для рисования на диване у окна в комнате Барти, смотреть на дуб и рисовать картинки, черпая вдохновение в говорящей книге, которую они слушали в тот момент. Все сходились во мнении, что для трех лет она рисовала очень даже хорошо, и Барти очень хотелось увидеть, так ли оно на самом деле. Хотелось ему увидеть и Ангел.
— Слушай, Ангел, — в голосе мальчика слышалась искренняя забота, — книга действительно страшная. Если хочешь, давай послушаем другую.
— Мы хотим страшную книгу, особенно если в ней есть пауки, — пропищала Пикси Ли.
— Хорошо, будем слушать страшную.
— Я ИНОГДА ДАЖЕ ЕМ ПАУКОВ С МОЕЙ ИКРОЙ.
— Так кто у нас грубый?
Тем утром, когда все и произошло, Эдом проснулся рано, вырвавшись из кошмарного сна о розах.
Во сне он перенесся на тридцать лет в прошлое. Ему шестнадцать. Двор. Лето. День жаркий, воздух недвижный и тяжелый, словно вода в пруду, пропитанный ароматом жасмина. Под огромным раскидистым дубом травяной ковер. Там, где на траву падают лучи солнца, она ярко-зеленая, в тени — темно-изумрудная. Толстые вороны, черные, словно ошметки ночи, то взлетают, то садятся на ветви, каркающие, взбудораженные. Прыгают с ветви на ветвь, черные демоны. Кроме карканья, слышатся глухие удары кулаков, сильные удары, и тяжелое дыхание отца. Он всегда так дышит, наказывая детей. Эдом лицом вниз лежит на траве, молчит, потому что балансирует на грани потери сознания, уже слишком сильно избитый, чтобы протестовать или молить о пощаде, прекрасно знающий: крик боли только вызовет у отца приступ ярости и новые, еще более жестокие удары. Отец сидит на нем и молотит кулаками по спине, по бокам. Высокие заборы и кусты скрывают происходящее от соседей, но они все знают, давно знают. Увы, их воспитательные методы отца волнуют куда меньше, чем ворон. На траве лежат осколки фарфорового кубка, врученного Эдому за выращенную розу, символа его греховной гордости, свидетеля самого знаменательного момента его жизни. Сначала его били кубком. Потом в ход пошли кулаки. А теперь отец перевернул его на спину и заталкивает вырванные с корнем розы ему в рот, с землей и шипами, не замечая, что шипы рвут ему самому ладони, заталкивает и заталкивает, раздирая в кровь кожу и губы. «Ешь свой грех, парень, ешь свой грех», — приговаривает он. Эдом не хочет есть розы, но он боится за свои глаза, шипы слишком близко подбираются к его глазам, зеленые острия уже касаются ресниц. Но на сопротивление нет сил, оно подорвано ударами кулаков и годами страха. Он открывает рот, чтобы поскорее с этим покончить, позволяет затолкать в него розу, чувствует языком горечь зеленого сока, острия шипов. И тут появляется Агнес. Она бежит по двору и кричит: «Прекрати, прекрати!» Агнес только десять лет, она худенькая, прямо-таки тростиночка, но она осознает свою правоту, до того момента сдерживаемую собственным страхом, воспоминаниями об избиениях, выпавших на ее долю. Она кричит на отца и ударяет его книгой, которую вынесла из дома. Библией. Ударяет отца Библией, которую он читал им каждый вечер. Он роняет розы, выхватывает святую книгу из рук Агнес, отшвыривает от себя. Вновь берется за розы, чтобы скормить сыну обед из греха, но Агнес опять возникает рядом, с Библией в руках, и говорит то, что они все знают, но не решались сказать, даже Агнес не решалась сказать после этого дня, до самой смерти старика, но тут решается, протягивая к нему Библию, чтобы он видел золотой крест, выдавленный в переплете из кожзаменителя. «Убийца, — говорит Агнес. — Убийца». И Эдом знает, что теперь они покойники, что отец в ярости убьет их прямо здесь, в эту самую минуту. «Убийца», — обвиняет отца Агнес под защитой Библии, и говорит она не о том, что он убивает Эдома, а о матери, которую он убил три года тому назад. Они слышали его в ту ночь, слышали шум короткой, но яростной борьбы, и знали, что никакой это не несчастный случай. Розы выпадают из расцарапанных, пропоротых шипами рук отца, выпадают дождем желтых и красных лепестков. Он поднимается, делает шаг к Агнес, его кулаки обагрены кровью, своей и Эдома. Агнес не отступает, лишь выше поднимает книгу, солнечные лучи ласкают крест. Вместо того чтобы вновь вырвать у нее книгу, их отец уходит в дом, наверняка чтобы вернуться с дубинкой или плетью… однако в тот день они больше его не видят. Потом Агнес, с пинцетом, чтобы вынимать вонзившиеся шипы, тазиком теплой воды, чистой тряпкой, йодом, «неоспорином» и бинтами, занимается ранами Эдома. Джейкоб вылезает из-под крыльца, откуда он в ужасе наблюдал за тем, что вытворял отец. Его трясет, он плачет, лицо его раскраснелось от стыда за то, что он не вмешался, хотя поступил правильно, спрятавшись, ибо если отец за что-то бьет одного близнеца, потом за компанию достается и второму. Агнес успокаивает Джейкоба, привлекает его к обработке ран Эдома, а Эдому говорит: «Я люблю твои розы, Эдом. Я люблю твои розы. Бог любит твои розы, Эдом». Над головой замолкает хлопанье крыльев, вороны утихомириваются, больше не каркают. Воздух по-прежнему недвижный и тяжелый, как вода в пруду, двор замирает…
И теперь, после стольких лет, Эдому все еще снился этот кошмар, пусть и не столь часто, как раньше. А в последние годы начал трансформироваться в сон, вселяющий нежность и надежду. До этого он всегда просыпался, когда розы запихивали ему в рот, когда шипы касались ресниц, когда Агнес начинала бить отца Библией. Трансформация от ужаса к надежде произошла после того, как Агнес забеременела. Эдом не знал, почему так получилось, и не пытался разобраться, что к чему. Изменения несказанно радовали его, ибо теперь он просыпался умиротворенным, а не от крика душевной боли.
В то мартовское утро, через несколько минут после того, как караван с пирогами тронулся в путь, Эдом выехал из гаража на своем «Форде» и направился в питомник. Весна приближалась, в розарии, который ему помог разбить Джо Лампион, предстояло много работы. Он с радостью думал о том, как будет выбирать саженцы, садовые инструменты, удобрения.
В то утро, когда все произошло, Том Ванадий встал позже, чем обычно, побрился, принял душ, потом воспользовался телефоном в кабинете Пола на первом этаже, чтобы позвонить Максу Беллини, в полицейское управление штата Орегон и полицейский участок Спрюс-Хиллз.
В это утро он ощущал непривычную тревогу. Его стоическая натура, впитанная за долгие годы философия иезуитов, требовавшая смиренно воспринимать то, что дарует следующий день, приобретенное на службе в отделе расследования убийств терпение не могли подавить зародившегося в нем раздражения. За более чем два месяца, прошедшие после убийства преподобного Уайта, Енох Каин никак не дал о себе знать. Словно сквозь землю провалился. И зернышко раздражения выросло сначала в дерево, а потом в целый лес, так что теперь каждое утро начиналось для Тома с того, что он продирался сквозь заросли нетерпения.
После январских событий, связанных с Барти и Ангел, Целестина, Грейс и Уолли больше не заикались о возвращении в Сан-Франциско. Они начали новую жизнь в Брайт-Бич-и, судя по всему, собирались жить здесь долго и счастливо, в полной уверенности, что полезных дел им хватит до самой смерти.
Том тоже был намерен обосноваться в Брайт-Бич, помогая Агнес в ее благотворительных хлопотах. Однако колебался, надевать ли вновь сутану или до конца своих дней остаться мирянином. И окончательное решение хотел принять после завершения дела Каина.
С другой стороны, он не мог и дальше пользоваться гостеприимством Пола Дамаска. После того как Том привез Уолли в город, он занял спальню для гостей. Понимал, что может оставаться в ней сколько угодно, но, несмотря на ощущение, что в этих людях он нашел свою настоящую семью, Том тем не менее чувствовал, что злоупотребляет добрым отношением к себе.
Перед звонками Беллини в Сан-Франциско и в Орегон он обращался к богу с просьбой о том, чтобы с другого конца провода до него донеслась благая весть, но молитвы его оставались без ответа. Каина никто не видел, о нем ничего не слышали, даже вездесущие журналисты, жаждавшие сенсации, не могли его отыскать.
Утренние звонки лишь добавили Ванадию раздражительности. Он поднялся из-за стола, взял с крыльца газету и пошел на кухню, чтобы выпить кофе.
Заварил покрепче и с газетой сел за стол, поставив перед собой дымящуюся кружку. Кофе он пил черным и без сахара.
И уже раскрывал газету, когда заметил на столе четвертак. Блестящий. С надписью «LIBERTY»[233] поверху, полукругом, над головой патриота, со словами «IN GOD WE TRUST»[234] под подбородком.
Том Ванадий не полагал себя тревожно-мнительной личностью, поэтому первым к нему пришло наиболее логичное объяснение. Пол хотел научиться фокусу с монеткой и, хотя не мог добиться хоть каких-то успехов, время от времени тренировался по утрам. Несомненно, он проделывал это ранним утром или вчера вечером, перед тем как пойти спать, пока хватало терпения.
Уолли продал принадлежащую ему в Сан-Франциско недвижимость, точно следуя инструкциям Ванадия. Любая попытка найти его в Брайт-Бич закончилась бы неудачей. Автомобили он покупал через специально созданную для этого корпорацию, а владельцем его нового дома считался фонд, названный в честь его первой жены.
Целестина, Грейс, да и сам Том приняли экстраординарные меры предосторожности, дабы не оставить никаких следов. Те немногие полицейские чины, которые знали, как найти Тома и, через него, остальных, прекрасно понимали, что его местопребывание и телефонный номер должны храниться в строгом секрете.
Четвертак поблескивал серебром. Под шеей патриота значилась дата чеканки монеты: 1965. По чистому совпадению, год смерти Наоми. Год встречи с Каином. Год, когда все и началось.
Когда Пол пытался заставить четвертак скользить по костяшкам пальцев, он обычно проделывал это на диване или в кресле, всегда в комнате, на полу которой лежал ковер, потому что, падая на твердую поверхность, монета звенела, отскакивала, и приходилось подниматься, чтобы взять ее в руки.
Из ящика буфета Том достал нож. С самым большим и острым лезвием.
Револьвер он оставил наверху, в ночном столике.
Отдавая себе отчет, что переигрывает, Том тем не менее покинул кухню как коп, а не священник: пригнувшись, выставив вперед нож, быстро миновав порог.
Из кухни в столовую, потом в коридор, спиной к стене, двигаясь быстро, наконец в холл. Там остановился, прислушался.
Том был в доме один. Следовательно, никаких звуков раздаваться не могло. Ганна Рей, домоправительница, не приходила раньше десяти часов.
И ему действительно ответила полная тишина. Дом словно замер, до Тома не долетало ни звука.
Поиски Каина отошли на второй план. Первым делом следовало добраться до револьвера. А уж вооружившись им, выходить на охоту. Найти Каина, обследуя комнату за комнатой. Найти, если он был здесь. И если он не начал охоту первым.
Том Ванадий поднялся по ступеням.
Дядя Джейкоб — повар, нянька и исследователь гибели людей в бушующих потоках воды, убрал со стола и вымыл посуду, пока Барти терпеливо выдерживал разговор ни о чем с Пикси Ли и мисс Велвита Чиз, имя которой не являлось почетным титулом, присуждаемым победительнице конкурса красоты, организованного компанией «Крафт фудс», как он поначалу думал. Согласно мнению Ангел, она приходилась «хорошей» сестрой отвратительному лживому сырному человеку из телевизионных рекламных роликов.
Протерев тарелки и поставив их на полки, Джейкоб удалился в гостиную и сел в кресло, чтобы, забыв обо всем, даже о сандвичах для ленча, с головой уйти в книгу о прорывах дамб, пока Барти и Ангел не вытащили бы его с затопленных улиц какого-то города, на горе его жителям оказавшегося на пути бурного потока.
Закончив беседу с куклами, Барти и Ангел поднялись наверх, в его комнату, где их молчаливо ждала говорящая книга. Вооруженная цветными карандашами и альбомом для рисования, Ангел забралась на диван у окна. Барти сел на кровать и включил магнитофон, стоявший на ночном столике.
Слова Роберта Льюиса Стивенсона, с выражением прочитанные, выливались из другого времени и места в комнату Барти с той же легкостью, с какой лимонад выливается из бутылки в стакан.
Часом позже Барти решил, что хочет газировки, выключил магнитофон и спросил Ангел, не хочет ли она чего-нибудь попить.
— Апельсиновой газировки, — ответила девочка. — Я принесу.
Иногда Барти очень уж яростно отстаивал свою независимость, Агнес говорила ему об этом, вот и теперь он резко осадил Ангел:
— Я не хочу, чтобы меня обслуживали. Я не беспомощный, знаешь ли. И газировку могу принести сам. — Подойдя к двери, он уже пожалел о резкости своего тона и повернулся к тому месту, где стоял диван. — Ангел?
— Что?
— Извини. Я грубый.
— Я знаю.
— Я сейчас тебе нагрубил.
— Не только сейчас.
— А когда еще?
— С мисс Пикси и мисс Велвитой.
— Извини и за это.
— Хорошо.
Когда Барти переступал порог, выходя в коридор, мисс Пикси пропищала вслед:
— Ты хороший, Барти. Он вздохнул.
— ТЫ ХОТЕЛ БЫ БЫТЬ МОИМ БОЙФРЕНДОМ? — спросила мисс Велвита, ранее не питавшая к нему романтических чувств.
— Я об этом подумаю, — ответил Барти.
Размеренно шагая по коридору, он держался дальней от лестницы стены.
В голове он носил план дома более точный, чем тот, что был вычерчен архитектором. Он знал все расстояния с точностью до дюйма и каждый месяц вносил поправки в длину шага и прочие расчеты, учитывающие его постоянный рост. Число шагов, каждый поворот, особенности пола накрепко впечатались в память. Поход за газировкой превращался в сложную математическую задачу, но он обладал потрясающими математическими способностями, поэтому по дому передвигался с той же легкостью, что и зрячий.
Он не полагался на звуки, не рассчитывал, что они укажут дорогу, но иногда они служили ему маркерами. На двенадцатом шаге под ковром, как всегда, едва слышно скрипнула половица, подсказав, что до лестницы еще семнадцать шагов. И без скрипа он совершенно точно знал, где находится, но этот звук вселял дополнительную уверенность.
Через шесть шагов после скрипящей половицы у Барти вдруг возникло ощущение, что в коридоре есть кто-то еще.
Он не полагался на шестое чувство (некоторые слепые заявляли, что оно у них есть), чтобы определить препятствия или открытые пространства. Иногда инстинкт подсказывал ему, что на пути у него объект, которого раньше не было, но гораздо чаще он, если не пользовался тростью, спотыкался об него и падал. Так что в случае Барти ни о каком шестом чувстве речи быть не могло.
Если кто-то и находился с ним в коридоре, то определенно не Ангел: он слышал, как девочка болтала в комнате на разные голоса. Дядя Джейкоб никогда не стал бы его так разыгрывать, а больше в доме никого не было.
Тем не менее он отошел от стены и, раскинув руки, повернулся, ощупывая окутывавшую его темноту. Ничего. И никого.
Выбросив из головы мысли о привидениях, Барти продолжил путь к лестнице. Но когда протянул руку к балясине перил, услышал, как за спиной едва скрипнула половица-маркер.
Повернулся, мигнул пластмассовыми глазами, сказал:
— Привет!
Ему не ответили.
В домах всегда слышались усадочные шумы. В том числе и по этой причине он не полагался на звуки в своих странствиях в темноте. Причиной звука, возникшего, как он думал, от давления ноги на половицу, могла стать усадка дома, связанная с изменением наружной температуры или временем.
— Привет! — вновь вырвалось у него, но опять ему никто не ответил.
Убежденный, что это проделки дома, Барти спустился вниз, к холлу и коридору первого этажа.
Проходя мимо арки, ведущей в гостиную, сказал:
— Берегись приливной волны, дядя Джейкоб.
Захваченный рукотворными катастрофами, полностью растворившись на страницах книги, отгородившись от мира переплетом, дядя Джейкоб не ответил.
Барти зашагал на кухню, думая о докторе Джекиле и отвратительном мистере Хайде.
Держась левой рукой за перила, правой крепко сжимая нож, Том Ванадий осторожно, но быстро поднялся на второй этаж, дважды оглянувшись, чтобы убедиться, что Каин не пристроился у него за спиной.
По коридору, в свою комнату. Быстро, пригнувшись, сразу отметив, что дверь стенного шкафа чуть приоткрыта.
Бросок к ночному столику. Ванадий ожидал, что револьвер исчез из ящика. Но нет, лежал на месте. Заряженный.
Он бросил нож на пол и схватил револьвер.
Покинув семинарию более тридцати лет тому назад, пройдя через многие испытания, Том Ванадий принял решение убить человека. Даже имея шанс обезоружить Каина, имея возможность только ранить его, он тем не менее решил выстрелить ему в голову или сердце, выступить в роли присяжных и палача, выступить в роли бога и оставить последнему судить его запятнанную душу.
Он промчался по комнатам второго этажа. Заглянул во все чуланы и стенные шкафы, за громоздкую мебель, за портьеры. В ванные. Никаких следов Каина.
Метнулся к лестнице, вниз, на первый этаж, быстро, беззвучно, задерживая свое дыхание, прислушиваясь к возможному дыханию другого человека, к легким шагам туфель на каучуковой подошве, хотя его не удивил бы стук копыт и запах серы.
Наконец он вернулся на кухню, замкнув круг, от сверкающего на столе четвертака к тому же четвертаку. Никаких следов Каина.
Возможно, два месяца копящегося раздражения сыграли свою роль: нервы, как натянутые струны, разыгравшееся воображение, предчувствие того, чего и быть не может.
Он мог бы обозвать себя дураком, если бы не опыт личного общения с Каином. Возможно, это ложная тревога, но, зная повадки и способности своего врага, не так уж вредно время от времени устраивать себе хорошую встряску.
Положив револьвер на газету, Том плюхнулся на стул. Взялся за кружку с кофе. Обыск дома он провел с такой быстротой, что кофе практически не успел остыть.
Держа кружку в правой руке, левой Том взял четвертак, погонял по пальцам. Все-таки четвертак Пола. Паниковал он зря.
С кошачьей грацией Младший неслышно подкрался к двери в комнату Барти, привалился к дверному косяку.
Девочка, сидевшая на диване у окна, похоже, не заметила его появления. Она сидела боком к нему, спиной к стене, подняв колени, и что-то рисовала цветными карандашами в альбоме.
За большим окном чернели ветви огромного дуба, листочки чуть подрагивали, словно природа трепетала в предчувствии ужаса, который мог сотворить Каин Младший.
И действительно, вид дерева подсказал ему отличную идею. Застрелив девчонку, он распахнет окно и зашвырнет тело на дуб. Пусть Целестина найдет дочь там, распятую на ветвях.
Его дочь, его беда, его бремя, внучка наводящего прыщи колдуна-баптиста…
После того, как хирург вскрыл пятьдесят три фурункула и вырезал центральную массу некротизированной ткани из тридцати одного наиболее трудноизлечимого (пациенту пришлось обрить голову, потому что двенадцать «расцвели» на волосяной поверхности), после трех дней госпитализации, с тем чтобы исключить стафилококковую инфекцию, после того, как он вернулся в мир, лысый, словно бильярдный шар, с лицом, обезображенным шрамами, Младший заглянул в библиотеку Рено, чтобы войти в курс событий.
Убийство преподобного Уайта всколыхнуло всю страну, особенно подробно освещали ход расследования газеты Западного побережья. Подчеркивалась расистская мотивация преступления. Указывалось, что убийца не только застрелил преподобного, но и сжег его дом.
Полиция назвала Младшего в качестве главного подозреваемого, и практически все газеты поместили его фотографии. Его характеризовали как «красавчика», «очаровашку», «мужчину с внешностью кинозвезды». Репортеры написали, что его хорошо знали в среде художников-авангардистов. Он чуть не запрыгал от радости, прочитав в одной из статей, что Склент отозвался о нем как о «харизматической фигуре, глубоком мыслителе, человеке с тонким художественным вкусом… таком умном, что он мог остаться безнаказанным после убийства с той же легкостью, с какой другому удается избежать штрафа за неправильную парковку». «Такие люди, как он, — подчеркнул Склент, — подтверждают правильность моего видения мира, отражением которого и являются мои полотна».
Младшему польстила такая оценка, но широкое распространение его фотографий стало слишком высокой ценой даже за признание значимости его вклада в искусство. К счастью, с лысым черепом и испещренным шрамами лицом он более ничем не напоминал Еноха Каина, которого разыскивала полиция. Последняя, кстати, полагала, что бинты на лице, в которых он ворвался в дом преподобного, служили пусть экзотической, но маской. Один психиатр даже указал, что эти бинты свидетельствовали о чувстве вины и стыда, которые он испытывал на подсознательном уровне. Спорить с ним Младший не собирался.
Он уже понимал, что 1968 год, год Обезьяны по китайскому календарю, для него будет годом Пластической Хирургии. Ему предстояли дорогие операции, призванные возвратить лицу и гладкость, и цвет, которые так влекли к нему женщин. Требовались и операции по изменению черт. Над этим предстояло крепко подумать. Он не хотел менять совершенство на анонимность. А значит, следовало заранее принять все меры к тому, чтобы и после операций сохранить неотразимость, поражавшую женщин в самое сердце.
Из газет следовало, что полиция обвиняла его в убийствах Наоми, Виктории Бресслер и Недди Гнатика (копы связали Недди с Целестиной). В список его преступлений вошли также покушение на убийство доктора Уолтера Липскомба (должно быть, так звали Долговязого), покушение на убийство Грейс Уайт, нападение с покушением на убийство на Целестину Уайт и ее дочь Ангел и нападение на Ленору Кикмул (ее «Понтиак» он украл в Юджине, штат Орегон).
Младший пошел в библиотеку прежде всего для того, чтобы убедиться в смерти Гаррисона Уайта. Он всадил в него четыре пули. Еще две, выпущенные в бак украденного «Понтиака», вызвали пожар, в котором должны были сгореть и дом, и тело. Но, когда имеешь дело с черной магией, никакая осторожность не могла быть лишней.
Помимо того, что газеты окончательно убедили Младшего в гибели колдуна, наложившего на него заклятие, он почерпнул из статей много важной информации.
Во-первых, Виктория Бресслер числилась в списке его жертв, хотя, по разумению Младшего, полиция имела все основания обвинить в ее убийстве Ванадия.
Во-вторых, Томас Ванадий не упоминался ни разу. Вроде бы из этого следовало, что его тело так и осталось в озере. Но тогда в убийстве Бресслер должны были подозревать именно детектива. А если какие-то улики сняли с него подозрения, тогда репортеры должны были написать о его исчезновении и включить детектива в список жертв Стыдливого Убийцы, Забинтованного Мясника, как окрестила Младшего пресса.
В-третьих, у Целестины была дочь. Не мальчик по имени Бартоломью. То есть Серафима родила девочку. Младший не знал, что и думать об этом.
Бресслер, но не Ванадий. Девочка по имени Ангел. Что-то не вязалось. Где-то чувствовался подвох.
И, наконец, его удивило, что у кого-то может быть фамилия Кикмул[235]. Вроде бы эта информация на текущий момент особого значения для него не имела, но он решил, на случай, если полиция прознает про Гаммонера и Пинчбека, выправить себе новые документы на Эрика Кикмула. А может, Вольфганга Кикмула. Звучало круто. Кому охота связываться с человеком по фамилии Кикмул?
Чтобы получить исчерпывающий ответ на вопрос, почему он пребывал в убеждении, что Серафима родила сына, Младший решил вернуться в Сан-Франциско и пыткой вытрясти правду из Нолли Вульфстэна. Но потом он вспомнил, что Вульфстэна ему рекомендовал тот самый человек, который сказал, что Томас Ванадий исчез и его обвиняют в убийстве Виктории Бресслер.
Поэтому, выждав два месяца после убийства Гаррисона Уайта, с тем чтобы полиция поубавила рвения в розыске убийцы, Младший вернулся в Спрюс-Хиллз. Лысый, с изуродованным шрамами лицом, он ехал только ночью, с документами Пинчбека.
Совершив задуманное и выяснив все, что хотел, на автомобиле быстро примчался из Спрюс-Хиллз в Юджин, на зафрахтованном самолете перелетел из Юджина в аэропорт округа Оранж и на украденном «Олдсмобиле 4-4-2 Херст» добрался до Брайт-Бич, чтобы на все сто процентов использовать элемент внезапности. Вооруженный новым 9-миллиметровым пистолетом с глушителем, несколькими запасными обоймами, тремя острыми ножами, полицейским пистолетом-отмычкой и одним дымящимся местом багажа, Младший прибыл в Брайт-Сити прошлым вечером.
Тайком проник в дом Дамаска, где и провел ночь.
Он мог бы убить Ванадия во сне, однако решил тоже развязать психологическую войну, оставить мерзавца в живых, чтобы тот сам сдох от угрызений совести после того, как двое детей, которых он охранял, отправятся к праотцам.
Кроме того, у Младшего была еще одна причина не убивать Ванадия: он всерьез опасался, что детектив, превратившись после смерти в сгусток энергии, будет и дальше безжалостно преследовать его, не давая покоя.
Призраки двух маленьких детей его не тревожили. Карлики, чего их бояться.
В то утро Дамаск ушел из дома рано, до того, как Ванадий спустился вниз, что полностью отвечало планам Младшего. Пока коп-маньяк брился и принимал душ, Младший проник и обследовал его комнату. Нашел револьвер во втором из трех мест, где ожидал его найти, сделал с ним все, что хотел, положил оружие на то самое место, откуда и брал. Едва избежав встречи с Ванадием в коридоре, спустился на первый этаж. Оставив четвертак и багаж, где счел нужным, затаился, потому что Ванадий спустился вниз. И задержал Каина на полчаса: вместо того чтобы пойти на кухню, говорил по телефону в кабинете. Но в конце концов детектив отправился варить кофе, Младший выскользнул за дверь и завершил свои дела в доме Дамаска.
А потом прямиком направился к Лампионам.
Ангел, на диване у окна, сидела вся в белом. Белые туфельки и носки, белые брючки, белая футболка, два белых банта в волосах.
Чтобы полностью соответствовать своему имени, ей не хватало только белых крыльев. И он намеревался дать ей крылья, после чего отправить в короткий полет: из окна до ветвей дуба.
— Ты пришел, чтобы послушать говорящую книгу? — спросила девочка.
Она не отрывалась от альбома. И хотя Младший думал, что она его не видит, его присутствие, похоже, не составляло для девочки тайны.
Младший двинулся в комнату.
— И о чем говорит эта книга?
— Сейчас она рассказывала о безумном докторе. Чертами лица девочка полностью напоминала мать. От Младшего она ничего не взяла. Только более светлая кожа указывала на то, что Серафима обошлась без непорочного зачатия.
— Не нравится мне этот безумный старый доктор. — Девочка все рисовала. — Лучше бы книга была о кроликах, отправившихся на каникулы… а может, о лягушке, которая училась водить автомобиль и попадала в разные истории.
— А где твоя мама? — спросил Младший. Он-то ожидал, что путь к детям ему придется прокладывать ножом и пистолетом.
Но в доме Липскомбов он не обнаружил ни души, а мальчишку и девчонку судьба свела вместе. С одним же охранником он разобрался без труда.
— Она развозит пироги, — ответила Ангел. — Как тебя зовут?
— Вольфганг Кикмул.
— Какая глупая фамилия.
— Совсем не глупая.
— Меня зовут Пикси Ли.
Младший уже подошел к дивану, уставился на нее сверху вниз.
— Я не верю, что это правда.
— Самая правдивая правда.
— Тебя зовут не Пикси Ли, маленькая лгунья.
— Ну, уж наверняка не Велвита Чиз. И не груби.
Различные сорта лимонада всегда стояли в одном и том же порядке, поэтому Барти без ошибки брал то, что хотел. Взял банку апельсиновой газировки для Ангел, рутбир для себя и закрыл холодильник.
Пересекая кухню, уловил слабый запах жасмина, доносящийся со двора. Странно, подумал он, жасмин в доме. Через два шага почувствовал легкий ветерок.
Остановился, сделал быстрый расчет, повернулся и направился к двери черного хода. Обнаружил, что она наполовину открыта.
Из-за мышей и пыли двери в дом Лампионов всегда плотно закрывали.
Взявшись рукой за дверной косяк, Барти высунулся за порог, прислушиваясь к звукам дня. Пели птицы. Мягко шелестела листва. На крыльце никого. Человек, как бы он ни стремился стоять тихо, какие-то звуки да издавал.
— Дядя Джейкоб? Нет ответа.
Плечом Барти захлопнул дверь и с банками газировки в руках зашагал по коридору. Остановившись у арки, ведущей в гостиную, позвал вновь:
— Дядя Джейкоб?
Ни ответа. Ни звуков. Дяди в гостиной не было. Очевидно, он решил по какому-то делу сходить в свою квартирку над гаражом и оставил дверь черного хода открытой.
— Ты доставила мне много хлопот, знаешь ли, — процедил Младший. Всю ночь он пестовал прекрасную ярость, думая о том, что ему пришлось пережить из-за блядовитой матери этой девчонки, образ которой он ясно видел в этой маленькой сучке. — Очень много хлопот.
— И что ты думаешь о собаках?
— Что ты рисуешь? — спросил он.
— Говорят они или нет?
— Я спросил, что ты рисуешь.
— То, что видела этим утром.
Наклонившись, он выхватил альбом из ее рук, всмотрелся в рисунок.
— И где ты такое видела?
Она не желала смотреть на него, как не смотрела ее мать, когда он занимался с ней любовью в доме преподобного. Вставила красный карандаш в точилку, начала поворачивать, следя за тем, чтобы стружки падали в специально поставленную для этого на подоконнике банку.
— Здесь.
Младший бросил альбом на пол.
— Чушь собачья.
— В этом доме мы говорим «ерунда».
«Странный какой-то ребенок», — подумал Младший. Не нравилась ему такая компания. Вся эта болтовня о говорящей книге и говорящих собаках, матери, развозящей пироги, и еще этот рисунок. Маленьким девочкам такого рисовать не следует.
— Посмотри на меня, Ангел.
Карандаш все вращался, вращался и вращался.
— Я сказал, посмотри на меня.
Он ударил ее по рукам, вышиб и карандаш, и точилку. Они запрыгали по подоконнику, потом упали на диван.
Она по-прежнему не желала встретиться с ним взглядом, поэтому он схватил ее за подбородок, задрал голову.
Увидел ужас в ее глазах. И кое-что еще, неприятно его удивившее. Судя по взгляду, она его узнала.
— Ты знаешь меня, не так ли? Она молчала.
— Ты знаешь меня, — настаивал он. — Да, знаешь. Так скажи мне, кто я, Пикси Ли?
— Ты — страшила, — после короткой паузы ответила она, — только когда я видела тебя, я пряталась под кроватью, где полагалось находиться тебе.
— Как ты могла меня узнать? Без волос, с таким лицом.
— Я вижу.
— Видишь что? — спросил он, с силой сжав подбородок девочки, причиняя ей боль.
Из-за того, что его пальцы мешали ей говорить, она просипела:
— Я вижу, какой ты везде.
После поисков Каина Том Ванадий напрочь утратил интерес к утренней газете. А крепкий черный кофе, ранее отменного качества, вдруг стал горьким.
Он отнес кружку к раковине, вылил кофе и тут увидел стоявшую в углу сумку-холодильник. Раньше он ее не видел. Среднего размера, в пластмассовом корпусе, какие обычно набивают банками с пивом и берут на пикник.
Пол, должно быть, хотел взять ее с собой, но забыл.
Крышка сумки не была плотно закрыта. Из уголка поднимался дымок. Словно внутри что-то горело.
Еще не дойдя до сумки, Ванадий понял, что это не дымок. Слишком быстро он растворялся в воздухе. И на ощупь холодный. Пар от сухого льда.
Том снял крышку. Никакого пива, одна голова. Отрубленная голова Саймона Мэгассона лежала на льду лицом кверху, с открытым ртом, словно адвокат стоял в суде и возражал против вопроса, заданного прокурором.
Не было времени ужасаться, переваривать увиденное. Счет шел на секунды. Каждая потраченная попусту могла обернуться еще одной смертью.
К телефону, звонить в полицию. В трубке абсолютная тишина. Бессмысленно давить на рычаг. Провод перерезан.
Соседей может не быть дома. Пока он будет стучать в дверь, просить разрешения воспользоваться телефоном, набирать номер… На это ушло бы слишком много времени.
Думай, думай. До дома Лампионов ехать три минуты. Может, даже две, если не останавливаться перед знаками «Стоп», проходить повороты на предельной скорости.
Том схватил револьвер со стола, автомобильные ключи с буфета.
Вылетел из двери, которая с такой силой захлопнулась у него за спиной, что треснула одна из стеклянных панелей, скатился с крыльца и только тут понял, до чего прекрасный выдался день. Невероятно синее, невероятно яркое, невероятно глубокое небо, под таким просто не могло быть места смерти, и, однако, находилось. Рождение и смерть, альфа и омега, неразрывно связанные друг с другом, сплетенные в единое целое. Своей неземной красотой день словно предвещал что-то ужасное.
Автомобиль стоял на подъездной дорожке. Такой же бесполезный, как телефонный аппарат.
«Господи, помоги мне, — взмолился Том Ванадий. — Отдай мне его, отдай мне этого человека, и я сделаю все, что ты мне прикажешь. Я всегда буду твоим инструментом, но, пожалуйста, пожалуйста, ОТДАЙ МНЕ ЭТОГО БЕЗУМНОГО ЗЛОБНОГО СУКИНОГО СЫНА!»
Три минуты на автомобиле, может, две, без остановок на знаках «Стоп». Он мог пробежать это расстояние за то же время. Сил ему хватит. Он уже не тот, что раньше. Ирония судьбы, но после комы и реабилитации он не стал таким же толстяком, каким был до того, как Каин утопил его в Куэрри-Лейк.
Я вижу, какой ты везде.
От этой девочки мурашки по коже бежали, по-другому и не сказать, и Младший чувствовал себя точно как в вечер вернисажа Целестины в «Галерее Гринбаум», когда, сбросив тело Недди Гнатика в мусорный контейнер и выйдя на улицу, решил взглянуть на часы и обнаружил, что на левом запястье их нет. Сейчас ему тоже чего-то недоставало, но отнюдь не «Ролекса». Речь вообще не шла о чем-то материальном. Что-то он упускал, Младший это прекрасно понимал, что-то очень-очень важное ускользало, не давалось ему.
Он разжал пальцы, сжимавшие подбородок девочки, и она незамедлительно отползла от него к дальнему концу дивана. А в ее глазах — взгляда она не отрывала от него ни на секунду — не было ничего детского. И он мог поклясться, что это не игра его воображения. Ужас был, да, но, помимо ужаса, Младший видел во взгляде демонстративный вызов, взгляд словно просвечивал его насквозь, открывал ей то, чего знать она никак не могла.
Он выудил из кармана пиджака глушитель, вытащил пистолет из наплечной кобуры, начал накручивать глушитель на ствол. С первой попытки не удалось: сильно тряслись руки.
На ум пришел Склент, возможно, из-за странного рисунка в альбоме девочки. Склент на новогодней вечеринке, от которой его, Младшего, отделяло несколько месяцев и целая вечность. Теория существования жизни после смерти, позволяющая обойтись без бога. Призраки — сгустки энергии, остающиеся на земле благодаря злобе и упрямству. Некоторые исчезали. Другие вселялись в тела младенцев.
Его любимая жена упала с пожарной вышки и умерла за несколько часов до рождения этой девочки. Эта девочка… сосуд.
Он вспомнил, как стоял на кладбище неподалеку от могилы Серафимы, которая находилась чуть выше по склону, только тогда он думал, что хоронят какого-то негра, а не его бывшую жертву, и думал о том, что почвенными водами, если сильный дождь как следует промочит землю, жидкость, вытекшую из трупа негра, понесет вниз, пока она не доберется до могилы Наоми и не смешается с ее останками. Неужели уже тогда подсознание намекнуло ему о существовании другой, куда более опасной связи между мертвой Наоми и мертвой Серафимой?
И, навернув таки глушитель на ствол пистолета, Каин Младший наклонился к девочке, заглянул ей в глаза и прошептал:
— Наоми, ты здесь?
Еще на лестнице Барти показалось, что он слышит голоса, доносящиеся из его спальни. Тихие голоса. Когда он остановился, чтобы прислушаться, голоса исчезли, а может, они просто ему послышались.
Конечно, Ангел могла сама включить говорящую книгу. Или, пусть куклы и остались внизу, пока он отсутствовал, она решила поболтать с мисс Пикси и мисс Велвитой. Для других кукол у нее были свои голоса, в том числе и для той, что сидела на стеганом чехле для чайника. Ее Ангел назвала Смелли.
За свои три года Барти не встречал человека с более живым воображением, чем у Ангел. Он собирался жениться на ней лет через двадцать.
Даже вундеркинды не шли под венец в три года.
А пока, до того, как возникла бы необходимость готовиться к-свадьбе, у них было время, чтобы выпить апельсиновую газировку и рутбир и послушать «Доктора Джекила и мистера Хайда».
Барти поднялся на верхнюю ступеньку и проследовал в свою комнату.
После двух лет реабилитации Тому объявили, что здоровье его восстановилось полностью, сочтя случившееся чудом науки и силы воли. Но в тот момент у него сложилось ощущение, что лишь клей, веревочки и скотч не позволяют телу развалиться на отдельные части. Работая руками, выбрасывая вперед ноги, он ощущал каждый из восьми проведенных в коме месяцев и атрофировавшимися, но потом восстановленными массажем и лечебной гимнастикой мышцами, и обедненными кальцием, но потом обогащенными этим элементом костями.
Он бежал, жадно хватая ртом воздух, шаги его, гулко отдающиеся от бетонного тротуара, распугивали птиц и кошек. Визжали тормоза, когда он на перекрестках перебегал мостовую, не глядя по сторонам, не обращая ни малейшего внимания на легковушки, грузовики и носорогов.
Иной раз мысленным взором Том видел, что бежит он не по улицам Брайт-Бич, а по коридору общежития, где он служил воспитателем. Его отбрасывало в прошлое, в ту ужасную ночь. Он пробуждается от какого-то звука. Сдавленного крика. Думая, что голос этот ему снится, он тем не менее выбирается из кровати, берет фонарь и идет смотреть, все ли спокойно в комнатах, где спят вверенные ему мальчики. Слабенькие лампы едва разгоняют мрак в коридоре. В комнатах темно, двери, согласно инструкции, приоткрыты, чтобы при пожаре не пришлось мучиться с тугим замком. Он прислушивается. Тишина. Заходит в первую комнату… и попадает в ад на земле. Два маленьких мальчика, живущие в одной комнате, конечно же, ничего не могут противопоставить взрослому мужчине, силы которого многократно увеличило безумие. Луч фонаря открывает мертвые глаза, перекошенные лица, кровь. Другая комната — прыгающее пятно фонаря тоже фиксирует страшную смерть. Вновь коридор, движение в тенях. Фонарь выхватывает из темноты Джозефа Креппа, скромного, тихого, принятого на работу в Сан-Ансельмо шесть месяцев тому назад, с блестящими рекомендациями. Джозеф Крепп, улыбаясь, стоит в коридоре, с ожерелья из «сувениров» на пол капает кровь.
В настоящем, через много лет после казни Джозефа Креппа, в полуквартале от себя, Том уже видел дом Липскомбов. За ним жили Лампионы.
Еще одна кошка метнулась в сторону. Кошки, вечные спутницы ведьм. Хороший это знак или плохой?
Вперед, вперед. К дому Леди-Пирожницы. На поле боя.
— Наоми, ты здесь? — вновь прошептал Младший, вглядываясь в окна души девочки.
Она не ответила ему, но ее молчание убедило его в собственной правоте, как убедило бы и признание, да и отказ тоже. Ее дикие глаза все открыли ему, ее дрожащий рот. Наоми вернулась, а в определенном смысле и Серафима, потому что девочка эта — плоть от плоти Серафимы, рожденная из ее смерти.
Младшему это польстило, действительно польстило. Женщины никогда не могли насытиться им. Так уж повелось. Никогда не отпускали его добровольно. Хотели его, обожали, обожествляли. Продолжали звонить и приходить после того, как он ясно давал им понять, что все кончено, продолжали слать ему письма и подарки. Так что Младшего не удивляло, что женщины могли вернуться к нему из мира мертвых, не удивляло, что женщины, которых он убил, попытались и успешно нашли дорогу к нему из потустороннего мира, пришли без злобы, без желания отомстить, лишь снедаемые страстью, чтобы снова быть с ним, чтобы обнять его и утолить его желания. Вот оно, еще одно свидетельство его неотразимости, его желанности, да только не испытывал он больше романтических чувств ни к Наоми, ни к Серафиме. Они принадлежали прошлому, а прошлое он ненавидел и точно знал, что никогда не сможет жить в будущем, если они не оставят его в покое.
Он приставил глушитель ко лбу девочки со словами:
— Наоми, Серафима, вы были прекрасными любовницами, но давайте смотреть правде в глаза. Вместе нам больше не жить.
— Эй, кто здесь? — спросил слепой мальчик, о котором Младший уже успел забыть.
Он отвернулся от перепуганной девочки и посмотрел на мальчика, который стоял в нескольких шагах от порога, держа в каждой руке по банке с газировкой. Искусственные глаза очень походили на настоящие, но в них Младший не увидел того всезнания, которым так встревожил его взгляд девочки.
Младший наставил пистолет на мальчика.
— Саймон говорит, что тебя зовут Бартоломью.
— Какой Саймон?
— Ты не кажешься мне угрозой, слепой мальчик. Барти не ответил.
— Тебя зовут Бартоломью?
— Да.
Младший шагнул к нему, прицелился в лицо.
— Почему я должен бояться спотыкающегося мальчика, ростом с карлика?
— Я не спотыкаюсь. Во всяком случае, редко. — Барти обратился к девочке: — Ангел, ты в порядке?
— У меня сейчас начнется дрист, — ответила она.
— Почему я должен бояться маленького спотыкающегося слепого мальчика? — вновь повторил Младший, но на этот раз уже другим тоном, потому что внезапно почувствовал: и этот мальчик не так-то прост, он тоже знает, знает многое из того, что доступно этой странной девочке.
— Потому что я — вундеркинд, — ответил Бартоломью и бросил банку с рутбиром.
Банка попала Младшему точно в лицо и сломала нос, прежде чем он успел увильнуть.
В ярости он дважды нажал на спусковой крючок.
Пробегая мимо арки в гостиную, Том увидел Джейкоба, сидящего в кресле под торшером, словно заснувшего над книгой. Да только перерезанное горло и кровавое пятно на рубашке ясно указывали на вечный сон.
Привлеченный голосами на втором этаже, Том взлетел по лестнице, перепрыгивая через ступеньки. Мужчина и мальчик. Каин и Барти. Налево, в коридор, потом в комнату направо.
Наплевав на правила стандартной полицейской процедуры, Том метнулся к двери, переступил порог, увидел, как Барти бросает банку с газировкой в обритую голову и покрытое шрамами лицо неузнаваемо изменившегося Еноха Каина.
Мальчик упал и откатился в сторону, едва бросив банку, предчувствуя грядущие выстрелы. И действительно, пули вонзились в дверной косяк на уровне колен Тома.
Подняв револьвер, Том дважды нажал на спусковой крючок, но вот тут выстрелов не последовало.
— Боек-то спилен. — Ухмылка Каина сочилась ядом. — Я об этом позаботился. Я надеялся, что ты прибежишь сюда и успеешь увидеть последствия своих глупых игр.
Каин прицелился в Барти, но, когда Том бросился к нему, навел пистолет на него. Пуля убила бы Тома, в наилучшем случае тяжело ранила, да только Ангел скатилась с дивана за спиной Каина и сильно толкнула его, сбив прицел. Убийца пошатнулся, потом замерцал.
Исчез.
Провалился сквозь какую-то дыру, какую-то щель, какой-то разрыв, размерами куда больше тех дыр, щелей, разрывов, через которые Том метал свои четвертаки.
Барти не мог этого увидеть, но каким-то образом он узнал, что произошло.
— Ну, ты даешь, Ангел, — прокомментировал он.
— Я отправила его туда, где нас нет, — объяснила девочка. — Он вел себя грубо.
Том оцепенел.
— Значит… когда ты этому научилась?
— Только что. — И пусть Ангел пыталась говорить ровным голосом, ее всю трясло. — Не уверена, что получится еще раз.
— Пока ты не уверена… будь поосторожнее.
— Хорошо.
— Он вернется?
Она покачала головой.
— Обратно пути нет. — Она указала на альбом для рисования, лежащий на полу. — Я запихнула его туда.
Том посмотрел на рисунок девочки, очень неплохой, учитывая ее возраст. По его коже побежали мурашки.
— Это…
— Большие жуки, — кивнула девочка.
— Их много.
— Да. Это плохое место. Барти поднялся.
— Эй, Ангел.
— Что?
— Сейчас ты сама бросила свинью.
— Пожалуй, что бросила.
Дрожа от страха, не имеющего ничего общего ни с Каином Младшим и разящими пулями, ни даже с воспоминанием о Джозефе Креппе и его страшном ожерелье, Том Ванадий закрыл альбом и положил его на диван у окна. Раскрыл окно, и в комнату ворвался шелест дубовых листьев.
Поднял на руки Ангел, потом Барти.
— Держитесь крепче.
Вынес их из комнаты. Спустился по лестнице, вышел из дома во двор, под дуб, где они могли подождать приезда полиции и где не могли увидеть, как сотрудники службы коронера выносят тело Джейкоба через парадную дверь.
А полиции, решил Том, они расскажут, что пистолет Каина заклинило, когда Том ворвался в комнату Барти. Слишком трусливый для рукопашной, Стыдливый Убийца бежал через окно. И вновь оказался на свободе.
Последнее полностью соответствовало действительности. С маленьким уточнением: на свободе, но не в этом мире. А в том, куда он попал, ему более не удастся найти легкие жертвы.
Оставив детей под деревом, Том вернулся в дом, чтобы позвонить в полицию.
Его часы показывали 9.05. Утро этого знаменательного дня только начиналось.
Пусть гибель Джейкоба стала огромным горем в его маленькой семье, мимо Агнес Лампион не прошли смерти более знаменитых людей, имевшие место быть до того, как закончился год 1968-й и начался год Петуха. 4 апреля Джеймс Эрл Рей застрелил Мартина Лютера Кинга на балконе мотеля в Мемфисе, но надежды убийцы не оправдались, потому что из крови мученика еще пышнее распустились цветы свободы. 1 июня в возрасте восьмидесяти семи лет мирно умерла Элен Келлер. Слепая и глухая с раннего детства, немая до подросткового возраста, мисс Келлер добилась на удивление многого: научилась говорить, ездить на лошади, танцевать, с отличием закончила Рэдклифский колледж, написала и опубликовала более десятка книг о себе, своих ощущениях, учебе, мировоззрении и понимании религии. 5 июня сенатора Роберта Кеннеди застрелили на кухне отеля «Амбассадор» в Лос-Анджелесе. Многие погибли, когда советские танки вторглись в Чехословакию, сотни тысяч человек умерли на завершающем этапе Культурной революции в Китае, значительную часть из них съели: председатель Мао полагал людоедство приемлемым способом борьбы с политическими противниками. Джон Стейнбек, писатель, Таллала Бэнкхед, актриса, закончили свой путь в этом мире, если не во всех других. Но Джеймс Лоувелл, Уильям Андерс и Френк Борман, первые люди, побывавшие на орбите вокруг Луны, пролетели в космосе 250 тысяч миль и благополучно вернулись на Землю.
При всей доброте любого из нас одарить кого бы то ни было самым дорогим из всех даров, временем, не в наших силах. Помня об этом, Агнес сделала все возможное, чтобы через скорбь о Гаррисоне и Джейкобе вывести свою большую семью к более счастливым дням. Ушедшим следует воздать должное, воспоминания навсегда должны остаться в сердце, но жизнь-то продолжается, не останавливаясь ни на секунду.
В июле она отправилась на прогулку по берегу с Полом Дамаском, собрать ракушки, понаблюдать за забавными песочными крабами. И в какой-то момент, между ракушками и крабами он спросил, может ли она полюбить его.
Внешне Пол отличался от Джоя, как небо и земля, но сердцем напоминал брата-близнеца. Агнес шокировала его, предложив немедленно пойти в его дом, в его спальню. Покраснев до корней волос, чего никогда не случилось бы с героями его любимых приключенческих романов, Пол забормотал, что так скоро он не ждал от нее физической близости, но она заверила его, что ему ничего и не обломится.
Оставшись с ним наедине, Агнес, не обращая внимания на его смущение, сняла блузку и бюстгальтер и, прикрыв руками грудь, повернулась к Полу изуродованной спиной. Если братьям-близнецам отец давал уроки любви к господу открытой ладонью и кулаками, то дочь предпочитал учить тростью и плеткой, твердо веря, что подобное прикосновение к ее плоти разрушающе подействует на грех. Шрамы покрывали спину Агнес от плеч до ягодиц, бледные шрамы и темные, перекрещивающиеся и сливающиеся друг с другом.
— У некоторых мужчин пропадало всякое желание, когда их руки касались моей спины. Я пойму, если ты окажешься одним из них. Она неприятна глазу, а на ощупь напоминает дубовую кору. Поэтому я и привела тебя сюда, чтобы ты знал обо всем, прежде чем решать, хочешь ли ты прийти туда… где мы сейчас.
Пол заплакал, расцеловал шрамы и заверил ее, что для него она прекрасней всех женщин на свете. Какое-то время они постояли, обнявшись, его руки гладили ей спину, ее груди прижимались к его груди, дважды поцеловались, почти что целомудренно, прежде чем она надела блузку.
— Мой шрам — моя неопытность, — признался он. — В некоторых вопросах мои знания равны нулю, Агнес. Я бы ни на что не променял мои годы с Перри, но, при всей своей насыщенности, наша любовная жизнь не включала… Ну, я хочу сказать, ты можешь найти меня неумехой.
— Я нахожу, что ты ни в чем никому не уступаешь. А кроме того, Джой был отменным любовником. И всему, чему он научил меня, я могу поделиться с тобой. — Она улыбнулась. — Ты найдешь, что я очень хорошая учительница, и я чувствую, что из тебя получится прекрасный ученик.
Они поженились в сентябре, гораздо позже, чем предрекала Грейс Уайт. Но догадка Грейс оказалась ближе к реальности, чем догадка ее дочери, поэтому Целестина месяц трудилась на кухне за двоих.
Вернувшись из Кармеля, где они проводили медовый месяц, Агнес и Пол обнаружили, что Эдом полностью очистил квартиру Джейкоба. Архивы и книги усопшего он подарил университетской библиотеке, и эта коллекция могла утолить аппетиты любого профессионала или студента, которых интересовали рукотворные катастрофы и параноическая философия.
Удивив не столько остальных, как себя, Эдом передал в библиотеку и свои архивы, с торнадо, ураганами, приливными волнами, землетрясениями и вулканами, сосредоточившись исключительно на розах. В своей квартирке сделал косметический ремонт, покрасил стены в более яркие тона, а книжные полки уставил томами по садоводству, планируя по весне значительное расширение розария.
В его чуть ли не сорок лет любовь к природе, которую он боялся едва ли не всю сознательную жизнь, давалась ему нелегко. По ночам он иной раз лежал без сна, уставившись в потолок, ожидая самого разрушительного за столетие землетрясения, и избегал гулять по берегу, помня о возможных цунами. Время от времени он ездил на могилу брата, садился на траву у надгробного камня и озвучивал ужасные подробности беспощадных штормов и других природных катастроф, а также любимую Джейкобом статистику, связанную с серийными убийцами и бедствиями, причиной которых становились созданные человеком сооружения и машины. Визиты эти вызывали приятную ностальгию. Но он всегда приходил с розами и приносил новости о Барти, Ангел и других членах семьи.
Когда Пол продал дом, чтобы переселиться к Агнес, Том Ванадий занял квартирку Джейкоба. Он вышел в отставку, закончив службу в полиции, но сутану надевать не стал. Взял на себя управление благотворительной деятельностью семьи, объем которой постоянно увеличивался, и создание благотворительного фонда, имеющего определенные налоговые льготы. Агнес предложила несколько удачных названий для этой организации, но большинством голосов все ее предложения были отвергнуты, и, несмотря на ее возражения, фонд зарегистрировали под названием «Служба Леди-Пирожницы».
Саймон Мэгассон, у которого не было ни семьи, ни родственников, оставил все свое состояние Тому. Его это крайне удивило. Сумма оказалась весьма значительной. И Тома, пусть он и снял с себя все обеты, в том числе и обет бедности, смущало свалившееся на него богатство. Но он быстро нашел решение, успокоившее его душу: пожертвовал все наследство «Службе Леди-Пирожницы».
Их свели вместе два удивительных ребенка, убеждение, что Барти и Ангел являются частью неведомого им замысла с далеко идущими последствиями. Ибо задумки бога открываются нам, если такое вообще случается, лишь по прошествии длительных отрезков времени. Вот и теперь, по прошествии трех, заполненных всяческими событиями лет, они не видели еженедельных чудес, ни на небе, ни на земле им не открывались божественные знаки вроде неопалимой купины или других форм внимания к ним высших сил. Ни Барти, ни Ангел не поражали их новыми достижениями, более того, они вели себя как два обычных вундеркинда, разве что он был слеп, а она служила ему глазами в этом мире.
И семья не жила в ожидании из ряда вон выходящих свершений Барти и Ангел, для них дети не стали центром, вокруг которого вращалось все остальное. Вместо этого они творили добрые дела, разделяя удовлетворенность, которую приносила всем и каждому работа в «Службе Леди-Пирожницы».
Жизнь шла своим чередом.
Целестина рисовала лучше, чем прежде, а в октябре забеременела.
В ноября Эдом пригласил Марию Гонзалез на обед и в кино. И хотя он был лишь на семь лет старше Марии, оба решили, что это свидание друзей, а не мальчика и девочки.
Также в ноябре в груди Грейс обнаружили опухоль. К счастью, она оказалась доброкачественной.
Том купил новый выходной костюм. Выглядел он точь-в-точь как прежний.
Обед на День благодарения прошел очень весело, Рождество принесло еще больше положительных эмоций. На Новый год Уолли выпил на один стаканчик виски больше, чем следовало, и то и дело предлагал членам семьи сделать им хирургическую операцию, абсолютно бесплатно, «здесь и сейчас», говоря, что ему уже приходилось сталкиваться с таким заболеванием.
В первый день Нового года в городок пришло известие о гибели во Вьетнаме первого из здешних ребят. Агнес знала родителей погибшего всю жизнь и была в отчаянии, потому что ни ее желание помочь, ни самые добрые намерения не могли облегчить их боль. Ей вспомнилось не столь уж далекое прошлое, когда она с ужасом ждала приговора врачей: распространилась ли опухоль по зрительному нерву в мозг Барти или нет. Мысль о том, что ее соседи потеряли сына на войне, заставила Агнес ночью повернуться к Полу.
— Просто обними меня, — прошептала она.
Через несколько дней Барти и Ангел вступили в свой пятый год жизни.
1969–1973 годы: Петух, Собака, Свинья, Крыса и Бык с калейдоскопической быстротой сменяли друг друга. Умер Эйзенхауэр. Амстронг, Коллинз и Олдрин прилетели на Луну: шагнули на планету, нетронутую войной. Обтягивающие женские брюки, похищения самолетов, психоделическое искусство. Шарон Тейт и ее друзья, убитые женщинами Мэнсона за семь дней до Вудстока, век Водолея мертворожденного, да только о смерти этой узнали лишь годы спустя. Маккартни ушел, «Битлз» развалились. Землетрясение в Лос-Анджелесе, смерть Трумэна, сползание Вьетнама в хаос, волнения в Ирландии, новая война на Среднем Востоке, Уотергейт.
Целестина родила Серафиму в 1969 году, в 70-м ее картина появилась на обложке «Америкен артист», в 72-м родила Гаррисона.
Благодаря финансовой поддержке сестры Эдом в 1971-м купил цветочный магазин, убедившись, что торговый центр, в котором находился магазин, построен даже с большим запасом прочности, чем требовалось по нормам строительства в сейсмо-опасной зоне, стоит на участке земли, не подверженном оползням, не находится на пути водяных потоков, которые могли возникнуть при прорыве окрестных дамб, и расположен достаточно высоко, чтобы не оказаться под приливной волной, за исключением разве что того случая, когда ее вызовет упавший в Тихий океан астероид. В 1973-м он женился на Марии Елене (все-таки то свидание было не только дружеским, но и где-то любовным), которая, духовно давно уже будучи сестрой Агнес, стала еще и ее невесткой. Они купили дом с другой стороны участка Лампионов и снесли еще один забор.
Перестав быть копом и не став священником, Том оказался неоценимой находкой для «Службы Леди-Пирожницы», потому что у него открылся талант менеджера. Ему удалось не просто сберечь средства фонда в условиях двенадцатипроцентной инфляции, но и приумножить их.
Пришел год Тигра, 1974-й. Нехватка бензина, паническая скупка товаров в магазинах, длиннющие очереди на автозаправках. Патти Херст похищена. Никсон уходит с позором. Хэнк Аарон бьет давний рекорд по круговым пробежкам Бейба Рута, инфляция зашкаливает за пятнадцать процентов, легендарный Мухаммед Али побеждает Джорджа Формена и возвращает себе титул чемпиона в тяжелом весе.
А на одной улице Брайт-Бич самым значительным событием года стал приятный апрельский день, точнее, вторая его половина, когда девятилетний Барти забрался на вершину огромного дуба и встал там во весь рост, победив и дерево, и свою слепоту.
Агнес вернулась из обычной благотворительной поездки, теперь караван состоял из пяти автомобилей, а за рулем сидели наемные шоферы, и увидела, что во дворе собрался народ, а Барти находится аккурат на полпути между подножием и вершиной дуба.
С выпрыгивающим из груди сердцем она побежала с подъездной дорожки к дубу. Закричала бы, если б горло не перехватило от ужаса: упади Барти, он бы точно сломал себе шею. А когда к ней вернулся дар речи, она поняла, что кричать-то ни в коем случае нельзя. Неожиданный звук мог напугать его, привести к неверному движению и пагубному падению.
Среди тех, кто стоял под деревом, она увидела людей, которые вполне могли бы остановить это безумие. Тома Ванадия, Эдома, Марию. Они, бледные и встревоженные, тоже не отрывали глаз от мальчика, и Агнес осталось только предположить, что прибыли они уже после того, как Барти забрался на дерево.
Пожарная команда. Пожарники могли бы подъехать без сирен, спокойно выдвинуть лестницы, не нарушая концентрации Барти.
— Все нормально, тетя Агги, — услышала она голос Ангел. — Ему действительно хочется это сделать.
— Что хочется и что следует делать — далеко не одно и то же, — строго ответила Агнес. — Кто тебя воспитывал, сладенькая, если ты этого не знаешь? Или ты скажешь, что все девять лет твоим воспитанием занимались исключительно волки?
— Мы давно уже это планировали, — заверила ее Ангел. — Я забиралась на дерево сто раз, может, и двести, все запоминала, подробно описывала Барти, дюйм за дюймом, ствол, толстые и тонкие ветви, толщину каждой, упругость, углы, раздвоения, шероховатость. Он слушал внимательно, тетя Агги, и все запомнил. Для него это всего лишь математика, ничего больше.
Они не разлучались, ее сын и эта очаровательная девочка, с того самого момента, как встретились более чем шесть лет тому назад. Свойственная им сверхъестественная восприимчивость — они оба видели, как все устроено, — частично являлась причиной их неразлучности, но лишь частично. Глубина их связи не поддавалась пониманию, была такой же загадочной, как идея Троицы, трех божеств в одном.
Из-за слепоты и интеллектуальной одаренности Барти учился дома. Ни один учитель не мог утолить его жажду знаний, не мог составить для него адекватную программу обучения. Ангел ходила в тот же класс, и ее единственный соученик был одновременно и ее учителем. Периодические экзамены, в соответствии с требованиями закона об образовании, они сдавали с блеском. Их постоянное общение напоминало игру, но при этом они набирались знаний.
Вот они и придумали этот проект, где слились воедино математика и сумасбродство, геометрия конечностей и ветвей, наука обитания на деревьях и детская болтовня, планирование, сила и ловкость… и бравада девятилетних.
И хотя Агнес понимала, что спрашивать бесполезно, бессмысленно, она не удержалась от вопроса:
— Но зачем? Господи, ну зачем слепому мальчику лазать по деревьям?
— Он слепой, это точно, но он и мальчик, — беззаботно ответила Ангел. — А деревья для того и созданы, чтобы по ним лазали мальчики.
Теперь уже под дубом собрались все, кто уезжал с Агнес. Вся семья, с их многочисленными фамилиями, взрослые и дети, стояли, задрав головы, ладонью прикрывая глаза от лучей заходящего солнца, в полной тишине наблюдая, как Барти с каждой минутой сокращает расстояние до вершины.
— Мы наметили три маршрута, — добавила Ангел, — и каждый сопряжен со своими трудностями. Барти со временем собирается пройти все, но начал он с самого сложного.
— Да, конечно, иначе и быть не могло, — выдохнула Агнес. Ангел улыбнулась:
— Это же Барти.
А мальчик продолжал подъем, преодолевая ветвь за ветвью, перехватывая руками, упираясь коленями, иной раз вставал и шел по горизонтальной ветви, перелетал по воздуху, держа курс на вершину, все уменьшаясь и уменьшаясь в размерах. Сорок футов от земли, пятьдесят, уже и крыша далеко внизу, между ним и небом оставалась лишь зеленая вершина.
Двигаясь вокруг дерева, чтобы получше разглядеть Барти, люди останавливались, чтобы подбодрить Агнес, но только жестом — не словом, словно боялись говорить во время подъема. Мария легонько сжала ее предплечье. Целестина помассировала шею. Эдом обнял. Уолли улыбнулся и сжал кулаки, оттопырив большие пальцы. Том Ванадий колечком из большого и указательного пальцев показал, что все будет хорошо. Обязательно будет. И бояться тут нечего. Знаки, жесты, возможно, потому, что они не хотели, чтобы она слышала дрожь в их голосах.
Пол держался рядом с ней, иногда вдруг смотрел на землю, словно опасность исходила снизу, а не сверху, и в этом где-то был прав, потому что убивал не полет — удар о землю, обнимал ее, прижимая к себе, но тоже молча.
Говорила только Ангел, и в ее голосе чувствовалась абсолютная уверенность в Барти.
— Все, чему он может научить меня, я могу выучить, и все, что я могу увидеть, он может узнать. Все, тетя Агги.
Барти поднимался выше и выше, страх Агнес нарастал, но к нему примешивалась удивительная, иррациональная радость. Осознание, что это можно сделать, что темноту можно победить, затрагивало глубинные струны ее души. Время от времени мальчик останавливался, то ли передохнуть, то ли вновь «взглянуть» на трехмерную карту, которая находилась у него в голове. И всякий раз вновь начинал подъем, хватаясь рукой там, где следовало, ставя ногу на прочную опору. Сердце Агнес было высоко на дереве, слилось с сердцем Барти, словно он вновь оказался с ней, внутри ее, в безопасности ее матки, как в тот дождливый день, когда в переворачивающемся автомобиле она из жены превращалась во вдову.
Наконец, уже на закате солнца, Барти добрался до самой высокой из развилок, за которой ветви, слишком молодые и тонкие, не могли выдерживать вес его тела. На фоне красного неба, предвещавшего прекрасную погоду, он выпрямился во весь рост, левой рукой ухватившись за ветку, а правую гордо уперев в бедро, хозяин, поднявшийся над темнотой и обозревающий свои владения.
Семья и друзья радостными криками отметили его успех, но Агнес понимала, что невозможно представить себе, каково быть таким, как Барти, слепым и благословенным, с сердцем, заполненным не только добротой, но и смелостью.
— Теперь вам нет нужды волноваться насчет того, что будет, когда вы уйдете, тетя Агги, — раздался рядом голосок Ангел. — Если он может такое, ему все по плечу, и вы сможете спать спокойно.
Агнес шел только сороковой год, ее распирала энергия, в голове роились грандиозные планы, так что слова Ангел казались преждевременными. Однако уже в последующие годы у нее появились основания задаться вопросом: а вдруг эти дети знали, подсознательно, как необходим этот подъем для нее, как поддержат ее эти воспоминания?
— Лезу вверх, — сообщила Ангел.
И с ловкостью лемура вскарабкалась на нижнюю ветку.
— Подожди, сладенькая, — крикнула вслед Агнес. — Ему же надо спускаться прямо сейчас, чтобы успеть до темноты.
Уже на дереве девочка улыбнулась.
— Даже если он останется на вершине до рассвета, он все равно будет спускаться в темноте, не так ли? Не беспокойтесь за нас, тетя Агги.
Проверяя нервы Целестины по полной программе, как Барти проверял нервы Агнес, девочка шустро запрыгала по ветвям и добралась до Барти, когда солнце уже зашло, но еще подсвечивало пурпуром небо. Встала рядом с ним, и с вершины высоченного дуба донесся ее серебристый смех.
1975–1978 годы. Заяц убежал от Дракона, Змея уползла от Лошади, 78-й вибрировал, потому что им заправляло диско. Возрожденные «Би Джиз» захватили эфир. Джон Траволта зачаровывал девушек. Родезийские мятежники, осознав опасности честного боя, предпочитали убивать невооруженных монахинь и школьниц. Спинке победил Али, Али победил Спинкса.
В одно августовское утро, вернувшись от доктора Джошуа Нанна с анализом и диагнозом «острый миелоидный лейкоз», Агнес попросила всех собраться, но караван отправился не развозить пироги, а в парк развлечений. Она хотела покататься на «русских горках», покружиться на карусели, а главное, посмотреть, как смеются дети. Она хотела сохранить в памяти смех Барти так же, как он сохранял ее лицо таким, каким оно было до того, как ему удалили глаза.
Она не стала скрывать от семьи диагноз, но не спешила сказать им о прогнозе, который не сулил ей ничего хорошего. Ее кости уже стали хрупкими, их забивали видоизмененные, недоразвившиеся белые тельца, которые препятствовали выработке нормальных белых телец, красных телец, тромбоцитов.
Тринадцатилетний Барти, слушающий книги для докторов наук, изучил лейкозы, пока они ждали результаты анализов, чтобы сразу понять смысл поставленного диагноза. Он постарался ничем не выдать себя, услышав «острый миелоидный», самую худшую форму болезни. Он, конечно, держался, но, не будь у него искусственных глаз, все бы сразу поняли: произошло что-то ужасное.
Перед отъездом в парк развлечений Агнес отвела его в сторону, обняла.
— Послушай, мой мальчик, я не сдаюсь. И не думай, что сдамся. Давай сегодня как следует повеселимся. А вечером ты, я и Ангел проведем заседание «Общества веселых приключений Северного полюса», — девочка давно уже стала его третьим членом, — и поделимся всеми секретами.
— Глупость какая-то, — Барти чуть не плакал.
— Не надо так говорить. Тайное общество — совсем не глупость, особенно теперь. Это мы, наше прошлое и будущее, а я люблю все, что касается нас.
В парке «русские горки» запомнились Барти не только резкими поворотами и крутыми спусками. Ему открылись новые возможности организма, и он необычайно оживился. Такое, на памяти Агнес, происходило с ним, только когда он овладевал новой и сложной математической теорией. Закончив одну поездку, он хотел немедленно ее повторить, и ему, конечно же, шли навстречу. Слепым в парках развлечений ждать не приходится: их всегда пропускают без очереди. Агнес дважды прокатилась с ним, потом Пол, тоже дважды, и, наконец, Ангел, три раза. Его одержимость «русскими горками» обусловила не жажда острых ощущений. Восторг уступил место раздумчивому молчанию, особенно после того, как морская чайка пролетела в нескольких дюймах от его лица, распушив перья, застав врасплох перед предпоследним крутым спуском. Другие аттракционы не вызвали у него никакого интереса, и он лишь сказал, что подумал о новом способе ощутить, как все устроено… новом подходе к этой тайне.
После посещения парка развлечений Леди-Пирожница не отправилась в больницу. С таким доктором, как Уолли, необходимости в этом не было. Он мог дать ей лекарства, мог сделать укол и переливание крови. Радиационная терапия, к которой прибегают при остром лимфоидном лейкозе, гораздо менее эффективна при миелоидной форме заболевания. Врачи сочли возможным обойтись без нее, что также облегчило лечение на дому.
В первые две недели, когда Агнес уже не объезжала своих подопечных, в дом потянулись гости. Слишком многих людей она хотела увидеть в последний раз. Она боролась изо всех сил, не желала сдаваться на милость болезни, крепко держалась за надежду, но все-таки принимала гостей, на всякий случай.
Ломкость костей, кровоточащие десны, головные боли, уродливые синяки, приступы слабости и затрудненного дыхания огорчали ее куда меньше, чем страдания, которые она своей болезнью причиняла тем, кого любила. Шли дни, и им уже не удавалось скрыть свою тревогу и печаль. Она брала их за руку, когда у них тряслись руки. Она просила их помолиться с ней, когда они злились из-за того, что такое могло случиться с ней, из всех именно с ней, и не отпускала от себя, пока их злость не уходила. Не раз и не два она сажала Ангел на колени, гладила по волосам, успокаивала разговорами о том, как хорошо они проводили время в былые дни. И всегда рядом был Барти, наблюдающий за ней в своей слепоте, осознающий, что она умирает далеко не везде, где она есть, но не находящий утешения в том, что она будет жить в других мирах, в которых он не сможет оказаться с ней рядом.
Но, как бы тяжело ни было Барти, Агнес знала, что и Полу ничуть не легче. Она могла только обнимать его по ночам, приходя в его объятия. И много раз говорила ему:
— Если случится самое худшее, ты не должен возобновлять свои пешие походы.
— Хорошо, — соглашался он, возможно, слишком уж легко.
— Я серьезно. У тебя и здесь хватит дел. Барти. «Служба Леди-Пирожницы». Люди, которые полагаются на тебя. Друзья, которые тебя любят. Раз уж вы оказались со мной в одной упряжке, мистер, просто так вам не уйти.
— Я обещаю, Агги. Но и ты никуда не уйдешь.
В третью неделю октября она уже не могла подняться с кровати.
Первого ноября они переставили кровать Агнес в гостиную, чтобы она, как всегда, могла быть в центре событий, хотя гостей они больше не принимали, и окружали ее только члены семьи с самыми разными фамилиями.
Утром третьего ноября Барти попросил Марию спросить у Агнес, какую книгу та хотела бы послушать.
— А потом, когда она ответит, просто повернитесь и выйдите из комнаты. В дело вступлю я.
— В какое дело? — переспросила Мария.
— Я придумал одну шутку.
Книги стопкой лежали на столике у кровати, любимые романы и томики поэзии, все их Агнес уже читала. Из-за ограниченности отпущенного ей времени она предпочитала уже знакомые ей истории и стихи новым, которые могли ей и не понравиться. Ей часто читал Пол, так же как и Ангел. Немало времени у ее кровати проводили Том Ванадий, Целестина и Грейс.
В то утро Барти стоял за изголовьем, она попросила Марию почитать ей Эмили Дикинсон.
Мария, в полном недоумении, сделала все, как он просил, и выходила из комнаты, когда Барти без чьей-либо помощи достал из стопки нужную книгу. Сел в кресло у кровати матери, начал читать:
Ни пустоши вересковой…
Ни моря не видела я…
Но знаю, как выглядит вереск лиловый,
Как грозно встает из глубин волна[236].
Приподнявшись, Агнес подозрительно посмотрела на Барти.
— Ты выучил все стихи старушки Эмили.
— Я читаю с листа, — заверил ее Барти.
Ни разу Ему не сказала: «Боже»,
На Небесах не была,
Но знаю так точно, на что там похоже,
Как будто подсказка была дана.
— Барти? — с благоговейным восторгом выдохнула она. Радуясь произведенному эффекту, Барти закрыл книгу.
— Помнишь, о чем мы говорили давным-давно? Ты спрашивала, если я могу ходить там, где нет дождя, то…
— …почему бы тебе не ходить там, где у тебя здоровые глаза, а опухоли оставить здесь, — вспомнила она.
— Я сказал, что так не получается, и это правда. Однако в действительности я же не хожу в тех мирах, чтобы избежать дождя, но как бы в идее тех миров…
— В полном соответствии с квантовой механикой. Ты это уже говорил.
Он кивнул.
— Здесь следствие не только появляется перед причиной, но и безо всякой причины. Следствие — оставаться сухим под дождем, но причина… передвижение в сухом мире… не имеет места быть. Только идея.
— Ты говоришь еще более странно, чем Том Ванадий.
— Так или иначе, что-то щелкнуло у меня в голове, когда мы катались на «русских горках», и я нашел новый подход к проблеме. Я решил, что могу ходить в идее зрячести, каким-то образом разделить зрение с другим Барти, в другой реальности, не попадая туда физически. — Он улыбался, глядя на ее изумленное лицо. — Что ты на это скажешь?
Ей так хотелось поверить, что это правда, хотелось увидеть сына совершенно здоровым, и, самое забавное, она чувствовала, что может в это поверить, не опасаясь последующих разочарований, потому что так оно и было.
И, чтобы окончательно убедить мать, Барти по ее просьбе прочитал страничку из Диккенса. Потом из Марка Твена.
Агнес спросила, сколько она подняла пальцев, и он ответил — четыре. Столько она и поднимала. Потом два. Потом семь. Кожа у нее на руках стала белой, как полотно, на обеих ладонях темнели синяки.
Поскольку нож хирурга не затронул слезные железы и каналы, Барти мог плакать и с пластиковыми глазами. И по его щекам покатились слезы.
Умение видеть без глаз требовало от него гораздо большего напряжения, как умственного, так и физического, в сравнении с хождением там, где нет дождя.
Но радость, которую он видел на лице матери, того стоила.
Хотя само лицо, которое он не видел столько лет, его ужаснуло, так оно осунулось и побледнело. И образ красивой, цветущей женщины, который он долгие годы слепоты столь бережно хранил в памяти, стерся, уступив место другому, той же женщины, но изможденной страшной болезнью.
Они согласились, что для всех Барти должен по-прежнему оставаться слепым. Иначе его или будут принимать за выродка, или, даже без его желания, сделают подопытным кроликом в научных экспериментах. В современном мире чудес не терпели. Только семья могла знать о его возможностях.
— Если такое может случиться, Барти… что еще?
— Может, достаточно и этого.
— Да, разумеется! Разумеется, достаточно! Но… Ты знаешь, я практически ни о чем не сожалею. Разве что об одном: я не смогу увидеть, ради чего судьба свела тебя и Ангел. Я знаю, ради чего-то хорошего, Барти. Более того, чего-то прекрасного.
Несколько дней они тихо радовались возвращению его зрения, и все это время она не уставала наблюдать, как он ей читает. Барти подозревал, что она его не слушает. Сам факт, что он вновь стал зрячим, поднимал ей настроение лучше любых слов, кем-либо написанных.
Девятого ноября, после полудня, когда Пол и Барти сидели у ее кровати, предаваясь воспоминаниям, а Ангел на кухне готовила им чай, Агнес вдруг ахнула и закаменела, став белее мела. А когда вновь смогла говорить, выдохнула:
— Позовите Ангел. Остальных некогда.
Все трое сгрудились вокруг нее тесным кружком, словно надеясь, что смерть не сможет отнять у них то, что они не хотели отдавать.
— Как мне нравилась твоя невинность… — сказала она Полу. — Как мне нравилось учить тебя.
— Агги, нет! — молил он.
— Только никуда больше не уходи, — напомнила она ему. Голос ослабел, когда она обратилась к Ангел, но Барти почувствовал в нем безмерность любви к девочке.
— В тебе господь, Ангел, ты вся сияешь, и нет в тебе ничего дурного.
Не в силах говорить, девочка поцеловала ее и положила голову ей на грудь, чтобы навсегда сохранить в памяти биение ее чистого сердца.
— Вундеркинд, — сказала Агнес Барти.
— Супермамик, — ответил он.
— Бог дал мне чудесную жизнь. Помни об этом.
Покажи свою силу, как бы говорила она.
— Хорошо.
Она закрыла глаза, он уже подумал, что она ушла, но глаза Агнес вновь раскрылись.
— Есть одно место, за всеми теми мирами…
— Я надеюсь на это.
— Твой старый мамик не стал бы тебе лгать, не так ли?
— Мой старый мамик — нет.
— Дорогой… мальчик.
Он сказал ей, что любит ее, и она ушла, вслушиваясь в его слова. Ушла, унося с собой изможденность человека, больного лейкозом, и, прежде чем серая маска смерти накрыла лицо Агнес, Барти увидел ту красоту, которая оставалась в его памяти с трех лет, с той самой поры, когда у него удалили глаза, увидел на долю мгновения, словно что-то неземное вырвалось из тела Агнес, чистое и светлое, — ее душа.
Из уважения к матери Барти оставался зрячим, пребывал в идее мира, где у него сохранялось зрение, пока Агнес не воздали положенные ей почести и ее тело не упокоилось рядом с телом его отца.
В тот день он надел темно-синий костюм.
Он шел, притворяясь слепым, держа руку Агнес, но ничего не упускал, каждая деталь сохранялась в его памяти, чтобы остаться с ним и в темноте.
Ей было только сорок три, но за столь короткую жизнь она сумела сделать очень и очень многое. Более двух тысяч человек пришло на ее похоронную службу, которую проводили священники семи вероисповеданий. Процессия на кладбище столь растянулась, что некоторым пришлось парковать автомобиль за милю от ворот и идти пешком. Люди тянулись и тянулись между зеленых холмов и надгробных камней, но священник не начал службу, пока все не собрались у свежевырытой могилы. И никто не выражал неудовольствия из-за задержки. А когда произнесли последнюю молитву и гроб опустили в землю, люди не хотели расходиться, толпились у могилы, пока Барти не понял, что они, как и он сам, ожидали чудесного воскрешения, ибо совсем недавно среди них шагала безгрешная женщина.
Агнес Лампион. Леди-Пирожница.
Вернувшись домой, в круг семьи, Барти потерял сознание от усталости: слишком много сил ушло на то, чтобы видеть не принадлежащими ему глазами. Десять дней он пролежал в кровати, мучаясь от головокружения и мигрени, его рвало, он потерял восемь фунтов, прежде чем полностью выздоровел.
Он не солгал своей матери. Она решила, что благодаря квантовой магии он вернул себе постоянное зрение, и для этого ему не приходилось прилагать никаких усилий. Он лишь позволил ей уйти в мир иной с убежденностью, пусть и ошибочной, что ее сын раз и навсегда вырвался из темноты.
Сам же оставался слепым до 1996 года.
В каждый из знаменательных дней многое делалось в память его матери. «Служба Леди-Пирожницы» постоянно выискивала новые рецепты, чтобы облегчить жизнь тех, кто нуждался в помощи.
Уникальные математические способности Барти теперь использовались в практических целях. Даже слепой, он видел недоступное зрячим. Совместно с Томом Ванадием он разрабатывал исключительно успешные инвестиционные планы, основываясь на тончайших нюансах фондового рынка. К восьмидесятым годам вложения фонда приносили двадцать шесть процентов ежегодной прибыли: прекрасный результат с учетом того, что к концу семидесятых удалось укротить инфляцию.
Пять лет, последующих за смертью Агнес, их семья с разными фамилиями процветала. Барти и Ангел свели их воедино пятнадцать лет тому назад, но цель, о которой говорил Том Ванадий на заднем крыльце в ночь дождя, так и не открылась им. Барти не мог найти безболезненного способа поддерживать зрение, поэтому жил во тьме. У Ангел больше не было причин заталкивать кого-либо в мир больших жуков, куда она отправила Каина. Единственными чудесами в их жизни были чудеса любви и дружбы, но семья продолжала пребывать в полной уверенности, что они еще много чего увидят.
Никого не удивило его предложение руки и сердца, ее согласие, свадьба. В июне 1983 года восемнадцатилетние Барти и Ангел поженились.
Один час, на это сил хватило, он шел в идее мира, где у него были здоровые глаза, и делил зрение с другими Барти в других мирах, поэтому видел свою невесту, когда она шагала по центральному проходу церкви, принимала обеты и протягивала руку, чтобы он надел на ее палец кольцо.
И Барти верил, что во всем множестве миров не существовало женщины, сравнимой с Ангел красотой и добротою сердца.
По завершении церемонии бракосочетания он отказался от заимствованного зрения. И жил в темноте до Пасхи 1986 года, хотя Ангел освещала каждую минуту его жизни.
Свадьбу, большую, шумную, веселую, устроили на территории, образованной из трех участков. Имя его матери повторялось постоянно, ее присутствие столь явственно ощущалось в жизнях гостей, что, казалось, она невидимой ходит среди живых.
Утром, после первой брачной ночи, не говоря ни слова, они вышли во двор и вместе взобрались на дуб, чтобы встретить рассвет на вершине самой высокой башни.
Тремя годами позже, в пасхальное воскресенье 1986 года, сказочный кролик принес им подарок: Ангел родила Мэри.
— Пора в нашей семье появиться человеку с самым обычным именем, — заявила она.
Чтобы увидеть новорожденную, Барти позаимствовал зрение у других Барти, и крошка произвела на него столь сильное впечатление, что он оставался зрячим весь день, пока жуткая мигрень и расстройство речи не заставили его вновь уйти в блаженную тьму.
Речь восстановилась через несколько минут, но он опасался, что столь длительное заимствование зрения может привести к инсульту, а то и к чему-то похуже.
Слепым он оставался до мая 1993 года, когда наконец и произошло чудо, которое давно уже предрек Том Ванадий.
Ангел, задыхаясь от волнения, побежала на поиски Барти и нашла его, о чем-то беседующим с Томом Ванадием, в офисе фонда над гаражом. Многими годами раньше две квартиры соединили и расширили: пришлось увеличивать гараж, поэтому места над ним хватило и административным помещениям, и жилым апартаментам для Тома.
В свои семьдесят шесть он по-прежнему работал в «Службе Леди-Пирожницы». Ограничения по возрасту для сотрудников не было, и отец Том рассчитывал умереть на работе. «Если это случится в день, когда развозят пироги, бросьте меня там, где я и умру, пока не побываете у всех адресатов. Я не хочу, чтобы из-за меня кто-то остался без обещанного пирога».
Отцом Томом он стал три года тому назад, вновь взяв на себя ранее принятые обеты. По его просьбе церковь определила его в капелланы «Службы Леди-Пирожницы».
Барти и Том говорили о специалисте по квантовой механике, которого видели (Том видел, Барти слышал) по телевизору в документальной передаче о безусловных совпадениях между верой в созданную Вселенную и самыми последними открытиями в квантовой механике и молекулярной биологии. Физик заявлял, что многие его коллеги, пусть и не большинство, убеждены, что более полное понимание квантового уровня реальности со временем приведет к удивительному сближению между наукой и верой.
Ангел ворвалась в дверь, прервав беседу, жадно ловя ртом воздух:
— Пойдемте скорее! Это невероятно. Это прекрасно. Вы должны увидеть все сами. И… и про тебя, Барти, ты должен это увидеть.
— Хорошо.
— Я говорю, ты должен это увидеть.
— О чем она говорит? — спросил Барти Тома.
— Она хочет, чтобы ты что-то услышал.
Поднимаясь со стула, Барти начал вспоминать, что следует сделать, чтобы соединить в голове реальность, в которой он жил, с теми, в которых видел, и к тому времени, когда он, следом за Томом и Ангел, спустился по лестнице во двор, накрытый тенью дуба, окружающая его вечная ночь сменилась днем.
Мэри играла во дворе, и, увидев девочку, впервые за семь лет, Барти чуть не упал на колени. Она живо напомнила ему мать, и он знал, что в ней есть маленькая толика от Ангел, какой та была в три года, когда впервые появилась в их доме, в 1968-м, начала обследовать кухню и нашла стеганый чехол на тостере.
Если вид дочери чуть не заставил Барти упасть на колени, то вид жены, которую он также лицезрел впервые за семь лет, буквально приподнял над травой.
На лужайке лежал на спине Коко, их четырехлетний золотистый спаниель, дабы его молодая хозяйка Мэри могла почесать ему животик.
— Сладенькая, — обратилась Ангел к дочери, — покажи нам, как ты играешь с Коко. Покажи нам, сладенькая. Давай. Покажи. Покажи.
— Мамик воспринимает все очень уж эмоционально, — поделилась Мэри с отцом своими наблюдениями.
— Ты же знаешь мамика, — ответил Барти, стараясь наиболее полно запечатлеть в памяти лицо дочери, чтобы сохранить дорогой образ после очередного ухода в темноту.
— Папик, ты действительно можешь прямо сейчас посмотреть, как я играю?
— Действительно могу.
— Как тебе нравятся мои туфельки?
— Очень изящные.
— Как тебе нравится моя прическа?
— Покажи нам, покажи, покажи! — настаивала Ангел.
— Хорошо, — кивнула Мэри. — Коко, давай поиграем. Собака вскочила, помахивая хвостом, всегда готовая принять участие в игре.
Мэри подняла желтый виниловый мяч, за которым Коко с удовольствием гонялся весь день, а всю ночь грыз, если ему дозволяли, не давая всему дому заснуть.
— Хочешь? — спросила она Коко.
Коко, конечно же, хотел, не просто хотел, жить без мяча не мог, и метнулся в сторону, когда Мэри показала, что бросает мяч.
После нескольких прыжков собака поняла, что Мэри не бросила мяч, развернулась и помчалась обратно.
Мэри побежала.
— Поймай меня, если сможешь!
Коко развернулся в воздухе и устремился за девочкой. Мэри резко повернула влево… …и пропала.
— Господи! — выдохнул Том Ванадий.
В один момент они видели перед собой девочку и желтый виниловый мяч. В следующий они исчезли. Словно их и не было.
Коко остановился в замешательстве, посмотрел налево, направо, чуть приподнял вислые уши, прислушиваясь к хозяйке Мэри.
Мэри возникла из воздуха позади собаки, с мячом в руках, Коко развернулся и вновь бросился к ней.
Трижды Мэри исчезала и трижды появлялась, прежде чем подвести совершенно сбитого с толку Коко к отцу и матери.
— Здорово, правда?
— Когда ты поняла, что можешь это сделать? — спросил Том.
— Недавно. Я сидела на крыльце, ела попсикл[237] и сообразила, как это делается.
Барти посмотрел на Ангел, Ангел — на Барти, а потом они упали на колени перед дочерью. Они улыбались… но улыбки эти вышли несколько натянутыми.
Несомненно, они оба подумали о мире больших жуков, куда Ангел вышвырнула Еноха Каина, когда Ангел выразила их общее мнение:
— Сладенькая, это удивительно, это прекрасно, но ты должна соблюдать осторожность.
— Это не страшно, — успокоила их Мэри. — Я только захожу в другое место на чуть-чуть и сразу назад. Все равно что перейти из одной комнаты в другую. Я не могу упасть, обо что-то споткнувшись, — она посмотрела на Барти. — Ты знаешь, как это, папа.
— В общем-то да. Но твоя мама говорит о том…
— Там могут быть плохие места, — предупредила Ангел.
— Да, конечно, я знаю. Но плохое место чувствуется до того, как входишь туда. Поэтому ты просто обходишь его, чтобы попасть в другое место, не такое плохое. Это просто.
Просто, однако.
Барти захотелось ее обнять. Он и обнял. Потом обнял Ангел. Обнял Тома Ванадия.
— Мне надо выпить, — сказал отец Том.
Мэри Лампион, очень умненькая, училась дома, так же как ее отец и мать. Но изучала она не только чтение, правописание и арифметику. Постепенно в ней открывались таланты, которые не развивают ни в одной школе, и она изучала, как все устроено, путешествуя по мирам, находящимся здесь же, но невидимым.
В своей слепоте, Барти выслушивал ее отчеты и через нее видел больше, чем мог бы увидеть, оставаясь зрячим.
На Рождество 1996 года семья собралась в центральном из трех домов на праздничный обед. В гостиной мебель отодвинули к стенам, а во всю длину составили три стола, чтобы места хватило всем.
Когда налили вино, когда все, кроме Мэри, заняли свои места, Ангел объявила:
— Моя дочь говорит мне, что она хочет устроить маленькое представление перед тем, как я прочту молитву. Я не знаю, что это будет, но она заверяет меня, что не собирается петь, танцевать или декламировать стихи.
Барти, сидевший во главе стола, почувствовал приближение Мэри, лишь когда она коснулась его. Она взяла его руки в свои.
— Папик, тебя не затруднит отодвинуться от стола, чтобы я могла сесть тебе на колени?
— Если это представление, значит, я тоже в нем участвую. — Барти отодвинулся от стола. — Только помни, галстуков я не ношу.
— Я люблю тебя, папик, — сказала Мэри и прижала ладони к его вискам.
В темноту, которая окутывала Барти, ворвался свет. Он увидел улыбающуюся Мэри, сидящую у него на коленях, оторвавшую руки от его висков, увидел лица членов семьи, стол, украшенный к Рождеству, мерцающие свечи.
— Теперь свет останется с тобой навсегда. Ты будешь разделять зрение с другими Барти в других местах, но безо всяких на то усилий. Не будет ни головных болей, ни других неудобств. Веселого тебе Рождества, папик.
Вот так, в тридцать один год, после двадцати восьми лет слепоты, перемежаемой короткими промежутками зрячести, Барти Лампион получил от своей десятилетней дочери дорогой подарок: к нему вернулось зрение.
С 1996-го к 2000 году: день за днем они творили добрые дела в память об Агнес Лампион, Джо Лампионе, Гаррисоне Уайте, Серафиме Уайт, Джейкобе Исааксоне, Томе Ванадии, Грейс Уайт и, недавно, Уолли Липскомбе, в память тех, кто отдал так много и, возможно, живущих в других мирах, но ушедших из этого.
На обеде в День благодарения, опять за тремя составленными столами, в год трех нолей, Мэри Лампион, теперь четырнадцатилетняя, за тыквенным пирогом сделала любопытное заявление. В ее путешествиях туда, куда никому, кроме нее, доступа не было, после семи лет изучения малой толики из бесконечных миров, она получила безусловные доказательства того, что сказала ее бабушка на смертном ложе: существовало особое место, которое находилось за всеми мирами, сверкающее место.
— И, если мне хватит времени, я найду, как добраться туда, и все увижу собственными глазами.
— Не умерев? — озабоченно спросила ее мать.
— Разумеется, не умерев, — ответила Мэри. — Умереть — это самый легкий путь, каким можно туда попасть. Я же Лампион, не так ли? Разве мы идем легким путем, если у нас есть выбор? Разве папик взобрался на дуб легким маршрутом?
Барти установил еще одно непременное условие:
— Не умерев… и точно зная, что сможешь вернуться.
— Если я туда попаду, то уж наверняка найду путь назад, — пообещала Мэри собравшейся семье. — Вы только представьте себе, сколько у нас появится тем для разговоров. Может, я даже принесу оттуда новые рецепты пирогов.
2000-й, год Дракона, без рева и грохота уступил место году Змеи, а за Змеей идет Лошадь. День за днем делается работа, в память тех, кто ушел до нас, и часть этой работы выполняет юная Мэри. Пока только семья знает, на что она способна. Но придет знаменательный день, когда все изменится.
Исключительно для разрешения сюжетных коллизий я несколько изменил месторасположение палат и отделений больницы Святой Марии в Сан-Франциско. В этом романе все персонажи, работающие в больнице Святой Марии, вымышленные и не списаны с сотрудников, нынешних и бывших, этого великолепного медицинского учреждения.
Я — далеко не первый из тех, кто заметил, что открытия квантовой механики, объясняющие природу реальности, во многом близки с постулатами веры, особенно в идее создания Вселенной. Несколько блестящих физиков писали об этом до меня. Однако, насколько мне известно, идея о том, что человеческие взаимоотношения чем-то схожи с принципами квантовой механики, впервые высказана именно в этой книге: каждая человеческая жизнь связана с любой другой на уровне столь же глубинном, как субатомный уровень — для реального мира. В каждом хаосе есть определенный порядок и «эффект стороннего наблюдателя», как называют это специалисты квантовой физики, столь же легко проявляется в человеческом обществе, как и в атомных, молекулярных и других физических системах. В этом романе Том Ванадий пытается максимально упростить сложнейшие положения квантовой механики, втиснув их в несколько предложений в одной главе, поскольку, пусть и не зная, что он — вымышленный персонаж, он старается увлечь читателя. Я надеюсь, что физики, которые прочтут его объяснения, будут к нему снисходительны.