Моего старшего брата зовут Жак. Младшего — Жан. А меня — Рене.
Смешно, правда?
Когда старик умер, Жак по завещанию получил мельницу. А Жан — кота. В общем-то, по заслугам. Старик знал, что делал. Когда раздавал имущество, нажитое горбом… Жан, младшенький, из тех раздолбаев, которые либо умирают в канаве, либо женятся на принцессах. С равной вероятностью. Уже после похорон пришел ко мне, говорит, дай, мол, денег на сапоги коту. Ну, зачем, дурень, говорю, куроцапу твоему сапоги? Как он по деревьям будет лазать, как мышей ловить? В сапогах-то. А просит, говорит.
То есть кот просит. И говорит. Говорящий кот попался. Так Жан утверждает, по крайней мере. При мне кот только мяукал. Причем препротивно.
Наверное, Жан решил помянуть старика в ближайшем кабаке, вот и все. Ну, я что, жмот? Дал ему пару су. Больше-то у меня ничего и не было. Только Салли.
Вы не подумайте чего, Салли — это ослик. Мой ослик.
Жак, старший, как я уже сказал, получил мельницу. Ему принцесса не нужна — где вы видели принцессу, которая согласилась бы на мельнице ишачить? У старого Пьера по соседству дочка на выданье, крепкая девка, Жаку в самый раз.
Кстати, насчет ишачить…
Он все подкатывался ко мне — живи сколько хошь, но отдай Салли. Она тебе ни к чему. Пускай вертит мельничный жернов.
Я отказался. Жак кого хочешь заездит. Я Салли помню, еще когда она маленьким таким осликом была. Ушки бархатные, хвостик кисточкой… Копытца такие, знаете, стук-постук.
Тогда, говорит, выметайся. Вместе с Салли. И скажи спасибо, что Салли все-таки ослица, а не кот. Говорящий.
То есть намекнул на то, что Жану, младшенькому, еще хуже. Но Жан, как я уже говорил, из везунчиков.
Не то что я. Я средний.
Во всем.
Думаете, легко быть средним братом?
— Если бы ты умела говорить, — я слегка хлопнул Салли по холке, — если бы ты умела говорить! Ты же не кот какой-то! Ты же умное животное! Осел, почти лошадь!
Салли равнодушно повела бархатным ушком.
Перед нами уходила вдаль пыльная горячая дорога. Мимо масличных кустов, мимо стогов сена, мимо тополей, лениво кланявшихся нам. Топ-топ-топ — выбивают в белой пыли копытца, солнце припекает. Я высматривал чучело, чтобы снять с него шляпу. Не для себя, для Салли. Чучело обойдется, а Салли жалко. Живое божье создание.
На самом деле осел — почтенное животное.
На осле Господь наш въехал в белый город Иерусалим, и валаамова ослица была поумней своего всадника. И, кстати, умела говорить.
А Салли… Эх!
Золотятся поля на солнце, пылит дорога…
Чучело стоит средь поля, рукавами машет.
Шляпа на нём соломенная, даже отсюда вижу, хорошая шляпа — как раз для моей Салли.
Свернул я с белой дороги, оставил Салли щипать сухую травку у обочины, а сам углубился в поле. Там, в поле, мелькают согнутые спины, сверкают, как молнии, серпы в руках, белые рубахи темны от пота…
— Бог в помощь, люди добрые!
— И тебе, — говорят, — странничек.
— Чьи будете?
Переглянулись они, помолчали.
— Маркиза Карабаса, — говорит один как-то неуверенно, — ступай, ступай отсюда, добрый человек, твой осел нам всю рожь вытопчет.
Смотрю, Салли надоело пастись у дороги, и она направилась ко мне прямо через поле.
— Салли-то? — говорю. — Да она легче пушинки ступает. А замок вон тот чей?
Далеко, за полем, за лесом высится замок, темный, будто грозовая туча.
— А тоже маркиза Карабаса, — говорят.
— А мне сдается, — отвечаю, — что это замок людоеда. Потому как знаю, что в этих краях отродясь людоеды замок держали. А вы, люди добрые, врете все, путников заманиваете. Своих-то он не ест, людоед-то ваш, только пришлых.
— Иди, — говорят, — отсюда, странничек, а то как наваляем! И скотину свою забери от греха подальше.
Ну мы и пошли с Салли. Мимоходом стащил я шляпу с чучела, нахлобучил Салли на голову, а в прорехи ушки вытащил, чтобы не мешали.
— Эй! Эй! — кричат, да мы уж далеко.
А надо сказать, земли у нас только с виду мирные. Замков что грибов, и в каждом кто-то сидит. Где людоед, где великан, где колдун, где все вместе взятое сразу. В лесах полным-полно всякой нечисти, вилии, русалки, маленький народец. И опять же людоеды да колдуны. Или просто разбойники. Как раз мы с Салли мимо рощицы проходили, я дубинку себе выломал покрепче…
На самом деле в пути очень одиноко.
Несколько раз нас обогнали горячие всадники на горячих конях. Кони гнедые, шкура блестит, проскачет такой по дороге, только пыль оседает, а его уж и не видать. Несколько раз обгоняли господа в каретах. И телеги, ежели честно, тоже обгоняли.
Чего уж там!
Фрр! — карета пронеслась, с нас с Салли ветром аж чуть шляпы не посдувало. Пара лошадей черных, лоснящихся, кучер на запятках важный такой. А сама карета, только я и успел заметить, золотом отделана и вся в гербах. Только я успел ее взглядом проводить, смотрю, кучер поводья натянул, остановилась карета. Только пыль под колесами змеится. Кружевная занавеска чуть отодвигается, и блестит из-за нее чей-то черный глаз.
Потом дверца приоткрылась, и на ступеньку выпорхнул башмачок — пряжка-бабочка. И белая ручка подол платья бархатного приподнимает, чтобы удобней было спускаться, значит. Так что я вижу, башмачок этот сидит на маленькой белой ножке в кружевном чулке.
— Что же ты, мужлан, — говорит чей-то нежный голос, — помоги мне спуститься!
Я с Салли спрыгнул, подскочил, локоть ей подставил, — она оперлась своей крохотной ручкой, пальцы у нее маленькие, розовые, точно виноградинки, но цепкие. Спустилась. Стоит, меня разглядывает.
— Ты чей будешь, мужик?
— Ничей, сударыня, — говорю, — сам по себе.
— А я думала, — говорит она несколько разочарованно, — что ты мой лесничий. Потому как еду я осматривать свои владения.
— Ты, дурак, голову-то наклони, — советует кучер, — это новая хозяйка твоя, господину нашему молодая жена.
Я поклонился пониже, однако говорю:
— Ты уж прости меня, сударыня, дурака, только твой господин мне не господин. Не местные мы с Салли. Странствую я, удачи ищу.
— Как знать, — говорит она, а сама глазами блестит, — может, твоя удача рядом ходит. Хочу я на волшебный источник посмотреть, говорят, он тут где-то в лесу бьет прямо из земли, и цветы вокруг него с мельничные колеса… Проводишь к источнику, получишь золотой.
— Ничего я про сие чудо не слыхал, госпожа моя, — говорю, — правда, родом я не из этих мест.
— А если омыться в источнике том, — продолжает она, — или хотя бы лицо умыть, то удача от тебя никогда не отступится и во всех твоих делах и начинаниях будет тебе успех. И вообще, — говорит, — умыться тебе не помешает.
— Полагаю, ты права, сударыня, — согласился я, — да и Салли, наверное, хочет пить. С утра идем, по холодку вышли, а сейчас ведь самое пекло.
Она как-то поморщилась, когда я сказал про Салли, но ничего не сказала, а только позволила кучеру накинуть себе на плечи плащ и юркнула в придорожные заросли, что твоя ящерица. Мы с Салли за ней, правда, помедленней, потому что Салли моя по бурелому ходить непривычна.
Деревья вокруг будто колонны, мох точно бархат, папоротник колышется, птица поет, лучи отвесно падают, словно на пути их встречает не листва, а цветные стеклышки в нашей церкви. Храм, а не лес.
До чего, говорю, красиво!
Она только обернулась, усмехнулась. Белыми зубами сверкнула…
Смотрю, а мы на поляну вышли, а там и впрямь источник меж двумя камнями журчит, вокруг березки белые, точно свечки, а она уже поставила корзинку, накрытую салфеткой, плащ с себя скинула и на траву расстилает.
— Иди сюда, мужик.
— Ты что же, сударыня? — говорю. — Негоже это.
Она усмехается.
— Да ты никак дурень, — говорит. — Когда это мужчине с женщиной было негоже?
— Ты, сударыня, высокого роду, я низкого… Наверное, маркиза или баронесса…
— Когда лежишь, — отвечает, — все одинаковы. Но да, ты угадал, я маркиза.
— Карабас? — спрашиваю.
— Первый раз слышу про такого.
— Где-то там он живет, — я махнул рукой в сторону полей, — в замке, темном, как грозовая туча.
— Нет, — отвечает, — я живу вон там, — и рукой в другую сторону показывает, — в замке белом и высоком, муж мой, славный рыцарь, все время в разъездах, вот я и на хозяйстве, осматриваю принадлежащие мне владения. А в том замке, что ты говоришь, у нас людоед живет. Это все знают.
— Что ж твой супруг, коли он рыцарь, не побился с людоедом?
— С соседом? — подняла она брови. — Зачем? У них был один спор межевой, так они миром уладили.
Салли тем временем сунула свою бархатную мордочку в источник, фыркнула, напилась воды и стала щипать травку. А маркиза молодая легла на плащ, кудри эдак разбросала, на меня поглядывает. А мне не по себе что-то, слыхал я, вот так можно и на вилию нарваться, и на кого еще похуже… Мало ли кто на дорогах нынче встречается? Отведут глаза, да и отравят душу на всю жизнь.
Откашлялся я, спрашиваю:
— Ты часом не вилия, госпожа моя?
— Проверь, — говорит.
Ну, думаю, не проверю, так ведь всю жизнь буду жалеть — дурак, дурак, такой случай упустил, одно слово — средний брат, не узнал, как оно там у маркиз устроено, может не как у наших девок?
Принялся я проверять, и дальше уж не до разговоров стало. Хотя, между нами, особой разницы и нет.
Только вот что-то в бок меня кололо, неудобно так.
— Что там у тебя, сударыня? — спрашиваю, когда отдышался.
Она отцепляет от пояса огромную связку ключей и трясет у меня перед носом.
— Господин мой и супруг, — говорит важно, — отправляясь в странствие, доверил мне ключи от всех своих владений. И теперь я полноправная хозяйка и гардероба, и кладовых, и оружейных, и…
Между бровями ее стала маленькая морщинка.
— Один вот только ключик не велел трогать. Вот этот, — говорит. И тычет мне в лицо маленький такой ключик, а тот на солнце сверкает, лучики бросает, точно серебро… впрочем, наверняка оно и есть серебро, светлое, ясное, будто только что начищенное.
Лучше бы он тебе ключиком известное место запер, думаю. Слышал я, есть сеньоры, которые делают такое, когда уезжают в дальние края… А вслух говорю:
— Доверяет тебе господин твой…
— Да, — важно кивает она, — во всем доверяет, вот ключи от кладовых, заходи хоть сейчас и на каретный двор, и в амбар, и в оружейную, и…
Помрачнела.
— Только вот этот маленький… от чего он?
— Да ладно тебе, сударыня, — говорю, — чего зря голову ломать? Давай лучше посмотрим, что у тебя в корзинке?
А в корзинке у нее пулярка и хлеб, белый, как облако, и зелень…
— Пойду, — говорю, — и правда умоюсь и воды из родника попью…
— Умыться тебе, как я уже сказала, не мешает, — отвечает, — а воды зачем? Вот у меня вино есть наших виноградников, с западного склона, хорошее вино… С восточного склона похуже будет, а это отменного качества вино, и если его распробовать, то на языке будет такой, почти незаметный привкус, знаешь…
— Батюшка твой, сударыня, часом не винодел был?
— Ну… — опять морщинка у нее меж бровей появилась, — владел папа виноградниками. Знал в этом толк. Ну, продавал иногда на сторону… Но это еще не значит, что мы какие-то там виноделы. А я теперь и вообще маркиза…
Я все ж таки наклонился над источником, сложил руки ковшиком и глотнул. Чистая, свежая вода, холодная, аж зубы ломит. Лучи в ней играют, пляшут на дне, на камушках…
— Думаешь, это и правда источник, который удачу дарит? — спрашивает она. — Это я так… приврала для красного словца. Просто вода. Это ж теперь мои владения, я тут про все знаю. Вон осел твой сколько выдул, думаешь, теперь ему везти во всем будет?
Я поглядел на свою Салли. Та тихонько объедала куст терновника.
— В жару напиться из источника, — говорю, — уже удача. А теперь давай, сударыня, собираться, дорога дальняя, а нам с Салли еще ночлег найти надо.
— Зачем? — поднимает она бровки. — Поедешь в карете… ну, на запятках. Хочешь, конюхом тебя сделаю, хочешь, и правда лесничим? Я ведь хозяйка этих владений, кем захочу, тем и будешь.
И правда, думаю, почему бы мне лесничим не стать? Надену я куртку с галунами, возьму мушкет, и пойдем мы с Салли по окрестным лесам, вон какая тут красота. Людоед тут, правда, по соседству живет, ну так он вроде бы со здешним господином в ладу.
Или конюхом. Чем конь лучше осла? Разве что крупнее.
— Добро, — говорю, — сударыня. Поехали.
— Госпожа, — поправляет она меня.
— Поехали, госпожа…
Она бросает корзинку на поляне, оправляет свои шелка и идет из лесу, не глядя, значит, следую я за ней или нет. А Салли так к терновому кусту и приросла. Еле я ее отогнал, пока то, се… В общем, вышли мы на дорогу, а там уже кони копытами роют, она из окошка высовывается, рукой машет.
— Влезай на запятки, поехали!
— Погоди, сударыня, — говорю.
— Госпожа!
— Погоди, госпожа, а как же Салли?
— Осел твой? Ну, брось его на дороге.
— Никак я не могу бросить свою Салли на дороге. Мне ее батюшка покойный в наследство оставил. Позвольте, я ее привяжу за каретой, госпожа моя.
— И что, прикажешь мне шагом ехать до замка? Да меня ж… меня ж прачки да поварята засмеют, как увидят, что у меня за каретой осел трюхает!
— Ну так поезжай, — говорю, — сударыня. А мы сами доберемся.
Она что-то кучеру говорит, дотрагивается до его камзола белой ручкой, он как дернет поводья! Как свистнет кнутом!
Рванулись горячие кони, аж пыль за ними столбом встала.
Она высунулась из окна, кашляет, сквозь пыль кричит мне:
— Осел! Осел!
— Если вы про мою Салли, — кричу ей вслед, — так она ослица у меня.
— Я про тебя, дурень, — визжит она из последних сил, карета скрывается из глаз в белой пыли, и опять мы с Салли одни на дороге.
— Эх ты, — говорю я Салли, — такую удачу я из-за тебя упустил!
Она ухом повела и молчит.
А с другой стороны, думаю, вернется ее господин, с людоедом-то он по-соседски, в ладу он с людоедом, а вот как начет конюха или там лесничего? И почему это у него обе вакансии свободны?
— Ладно, — говорю я Салли, — может, это еще не удача была, а так — приключение? А настоящая удача ждет меня впереди? Пойдем, — говорю, — ей навстречу.
Поправил на ней соломенную шляпку, и пошли мы с ней дальше по белой дороге…
Только она уже не белая, а золотая, и с отливом в багрянец, потому что солнце, которое до этого жарило немилосердно, садится за лесом…
Облака крохотные золотятся в синеве, а замок людоеда синеет вдали, как грозная грозовая туча.
Пчелы, которые сновали в придорожных цветах, потихоньку затихают, улетают в свои ульи, и цветы закрываются понемногу, сжимают свои соцветия в маленькие душистые кулачки, выходит, и нам пора бы найти себе на ночь прибежище, тем более Салли моя устала топать по дороге, чертополох щипать.
В общем, вышли мы к постоялому двору. Не то чтобы большой, не то чтобы шикарный какой, обычный придорожный постоялый двор, при нём трактир, конюшня, все, что положено. Называется «Кот в сапогах». Читать-то я не обучен, но на вывеске именно что кот, и именно что в сапогах.
Вот, думаю, откуда младшенький наш эту идею взял про сапоги для кота своего драного! Наверняка ведь ошивался в этом самом трактире, когда батюшка посылал его муку продавать!
В общем, зашли мы с Салли во двор, я ее привязал у колоды, воды ей налил, а сам захожу в трактир. Не то чтобы там полно народу было. Сидит у окна какая-то небольшая компания в темных суконных плащах, и пара местных у огня пиво пьет. Хозяйка ходит, еду разносит. И пахнет, ох, братцы, как пахнет! Нет, скажу вам, пулярка эта самая, господская еда, ни в какое сравнение не идет с жарким из бараньих потрошков! У меня в брюхе желудок аж заворочался от этого запаха!
И тут я сообразил, что ни монеты у меня, потому как младшенький-то последние су выпросил, на сапоги эти… Коту сапоги, ну где это видано, кроме как на трактирной вывеске?
— Хозяйка, — говорю, — вечер добрый. Не приютишь ли нас с Салли на ночь?
Хозяйка отвечает в том смысле, что можно наверху, в спальне, а можно на сеновале, и сеновал дешевле будет. Только, говорит, глупостей я не потерплю. У меня все строго, мы не городские какие-нибудь. Кто такая эта твоя Салли? Малолетка небось, чья-то дочка, яблочко недозрелое…
— Господь с тобой, — говорю, — Салли — это ослик мой! Я ее у коновязи привязал! И кстати, хозяйка, в карманах у меня сегодня ветер гуляет, так что могу за ночлег и ужин дрова поколоть, воды натаскать, что там еще тебе требуется…
— Воды натаскать не помешает, — говорит она, — ступайте со своим ослом и натаскайте.
— Ладно, чего там, сам натаскаю! Салли, бедняжка, целый день шла по пыльной дороге, по белой дороге, по красной дороге…
— Не иначе как ты умом тронутый, — говорит хозяйка, — осла жалеешь, а себя не жалеешь.
А я чего уж там, я двужильный. Старший брат Жак меня колотил, в хвост и в гриву гонял, младшенького Жана я на закорках таскал. Одна у меня была радость, приду я к Салли, бархатную мордочку ей поцелую, в ушко пошепчу. Она ресницами моргнет, копытцами переступит — вроде что-то понимает…
Старик мой, царство ему небесное, когда мне Салли отписал, доброе дело сделал.
— Ужин на стол, и все сделаю, — говорю, — а ночевать на сеновал пустишь, и то хорошо. Мы деревенские, нам не привыкать!
Она поглядела на меня, вздохнула, так что блузка на груди натянулась;
— Иди уж, ешь, — говорит, — блаженный!
Я присел за столик к господам в темных плащах, и она ставит передо мной миску с тушеными бараньими потрохами.
— Бог в помощь, — говорю, — люди добрые.
— И тебе, странничек, — отвечает один, видимо самый старший, — издалека ли пришел?
— С дальних мельниц, — отвечаю, — мы с Салли. Вот шли целый день по белой дороге, глядишь, и к вам дошли.
— И по какой надобности странствуешь?
— Долю свою ищу.
— Богатства, славы, денег, удачи?
— Всего понемножку. Я средний сын, мне много не надо…
— Похвальная умеренность, — отвечает. — Не выпьешь ли с нами пива за компанию?
— Если за компанию, охотно, — говорю, — только погляжу, как там Салли, и вернусь.
Салли моя стояла у кормушки, сено жевала — и ее пожалела добрая хозяйка.
— А вот скажи, — спрашивает старший, когда я вернулся, — чего это ты со своим ослом так носишься? Не иначе он у тебя заколдованный. Слышал я про такие случаи — с виду вроде осел, а на деле принцесса зачарованная, или там юный принц, или старый волшебник…
— Насколько я Салли знаю, — говорю, — а я присутствовал при ее появлении на свет, она самый что ни на есть ослик. А уж симпатичная была, когда маленькая, сил нет, ну прямо как игрушка. А вообще-то ее папаша мой покойный мне завещал, а значит, надо беречь — это все, что мне от дома родного осталось.
— Как я понял, ты средний сын, — замечает он, — интересно, а старшему твой папа что завещал?
— Мельницу.
Он усмехается.
— Не подумай о моем почтенном родителе дурного. Младшему он и вовсе кота паршивого оставил. Папаша знал, кому что завещать. Жак человек солидный, он за мельницей присмотрит так, что лучше не надо. А Жан пустобрех, ветер у него в голове. И кот его пустобрех, ежли Жан не врет.
— Говорящий, значит, кот?
— Говорящий, сударь.
— Ну и дурень же ты, я погляжу! Впрочем, ты мне нравишься. Выпей со мной, сделай милость.
— Мне с утра воды хозяйке надо натаскать, — говорю, — и я подозреваю, что еще и дров наколоть, и огонь развести… В общем, сделать все, что делают честные люди, когда у них денег нет в уплату за кров и пищу. Потому пива я с тобой выпью по кружечке, да и спать пойду. Устали мы с Салли, хлопотный денек выдался.
— Опять же, похвальная умеренность, — говорит старший, — сразу видно, ты и впрямь самый что ни на есть средний сын. А вот ежели бы у тебя были деньги, что бы ты сделал?
— Не знаю, — говорю, — приоделся бы, купил Салли новую уздечку, попону купил бы.
— Мелко плаваешь, средний. Я про деньги говорю, а не про мелочь эдакую!
— Домик бы купил с садиком. Лужок для Салли, маленький. Посватался бы к хорошей девушке. Свадьбу справил. Чего еще?
— А больше?
— А зачем мне больше? Я что, маркиз? — отвечаю.
— Эх, — говорит, — средний, ничем тебя не проймешь! Ладно, бывай здоров!
— И тебе того же, добрый человек!
Он, значит, бросает на стол монету, служаночку проходящую по попке потрепал и встает. И остальные за ним.
— Кто это, милая девушка? — спрашиваю я служанку.
— Один добрый господин, — отвечает та, — он к нам частенько заглядывает. А уж какой щедрый! И другие господа, его друзья, щедрые тоже.
— И где живет добрый господин этот?
— Сдается мне, — говорит служанка, — что он нигде не живет, потому как господин вольный.
Ох, вовремя ушел господин вольный со своими вольными дружками. Потому как чуть солнце село, слышу я во дворе шум, и крики, и лязг железа, и служанки все забегали, и хозяйка тоже.
— Ты вроде подсобить мне обещал, — говорит, — так давай, начинай. Вон там, в углу, поленница, топор, вон колун, давай-ка, работай. А еще воду натаскать надо, ты вроде обещал воду натаскать, если слух меня не подвел, когда я тебя похлебкой из бараньих потрошков кормила.
— Кто это к нам пожаловал? — спрашиваю.
— Господин наш и хозяин здешних мест, — говорит она, — вернулся из дальнего похода. То ли он неверных трепал, то ли они его, то ли по каким другим делам ездил, а только вот он, а вот его рыцари, и все голодные, что твои сарацины.
— А не оставлял ли ваш хозяин за себя госпожу свою? — спрашиваю я. — Такую беленькую, пухленькую, что твоя куропаточка, еще у нее папаша винодел?
— Что там в замке творится, — говорит она, — до нас не касаемо. Наше дело накормить-напоить, а спать он в замок к себе поскачет, в свои владения, к госпоже своей, беленькой, пухленькой, и туда ему и дорога, потому как уж очень больно щиплется он, господин наш и хозяин, и нраву он до ужаса крутого, чуть что не по нём, так ярится, что держись!
Ну, делать нечего, пошел я во двор, к поленнице. Пока проходил, вижу их, несколько дюжих молодцов, с факелами, с мушкетами да палашами, на горячих конях, хозяин среди них как башня, на сером жеребце высится, красивый господин, видный, борода такая черная, аж синяя.
Уж я и дрова наколол, и воду наносил, и огонь раздул, а они за столами сидят, кружками стучат, хозяйка бараний бок подает, и зелень, и сыр, и еще много чего, чего мне не подавала… Тут мальчишка конюший к господину подбежал, шепчет что-то на ухо. Тот вышел, возвращается, мрачный как туча, в руках у него какая-то тряпка, то есть, теперь-то это тряпка, а была шелковая попона, шитая золотыми цветами и весьма красивая…
— Кто это сделал? — спрашивает. — Я, говорит, эту попону в самом Париже покупал, у лучшего тамошнего галантерейщика, золотом за нее платил, потому как шитье мавританское, тонкое… Я, говорит, ваш трактир вонючий сейчас по бревнышку растащу…
— Уж не взыщи, сударь! — хозяйка бедная аж руками всплеснула. — Сдается мне, это вот его осел! Он тоже у коновязи был привязан, вот и пожевал изделие-то твое.
— Твой осел? — повернулся ко мне господин, глазами черными сверкает. — Ах ты, жалкий, никудышный, мерзкий мужлан… Я эту попону хотел госпоже моей подарить, для ее кобылки-иноходца, а твой осел поганый… я его сейчас порешу, чтобы впредь неповадно было! Понаехали, понимаешь, тут!
Я на колени бух! В ноги ему бух!
— Помилосердствуй, — говорю, — кормилец ты наш, благодетель! Мы ж за тобой, как за каменной стеной! Ты нам пример и опора. Кому, как не тебе, судить по справедливости? Неужто осел, тварь бессловесная, наказания заслуживает? Нешто она со злости?
А сам думаю, ах ты, Салли, глупая ты животина, неужто позавидовала красивой попоне на чужой спине? Вот ежели выберемся из этой передряги, куплю ей попонку, хорошенькую, чтобы с вышивкой по краям, маргаритками там или незабудками…
Он вроде как остыл немножко.
— Были такие казусы, — говорит вроде рассудительно, — когда судили животное по человечьим законам, если преступление было соразмерное, и карали соответственно.
— Так ведь какое тут, ваша милость, соразмерное преступление? Как мерить, когда ни один человек в жизни ни одной попоны не сжевал!
Он опять подумал.
— Если осел недееспособен, — говорит он, — тогда судить надо хозяина, проявившего столь преступное небрежение.
Я опять — бух головой ему в ноги.
— Смилуйся, — говорю, — я человек бедный. У меня, кроме осла-то, и нет ничего.
— Ну, раз ничего нет, — говорит, — то осла я и конфискую. Хотя твой паршивый осел и клочка шелковой попоны не стоит.
— Господин, — говорю, — да как же так! Это ж наследство мое, папаша покойный мне Салли завещал, чтобы я о ней заботился, холил и лелеял. Старшему он, значит, мельницу, младшему кота, а мне, среднему…
Тут-то его терпение вышло, и он как засветит мне кулаком в ухо. Я где стоял, там и повалился. Крепко он бил, этот синебородый. Пришел я в себя, а их уж и след простыл. Хозяйка мне мокрую холстину на лоб положила и на лавку кое-как устроила. Я холстину скинул — тихо вокруг. Огонь в очаге трещит.
— Где этот? — спрашиваю. — Синебородый?
— Уехал, — отвечает, — слава тебе господи, уехал, ох, крутой же господин, но на этот раз обошлось вроде.
— А Салли где?
— Увез он твою Салли, — говорит, — за жеребцом привязал и увез. В замок, не иначе, к хозяйству приспособит.
Я, кряхтя, с лавки сполз.
— Это что ж тут у вас такое делается, — спрашиваю, — что у честного человека последнего осла отбирают?
— А ты бы смотрел за своим ослом лучше, дурень, — говорит хозяйка, — вот напасти-то на свою голову и не нажил бы. Иди, говорит, отдохни, бедолага, завтра уж на своих ногах в путь пойдешь…
— Спасибо, хозяюшка, — говорю, — а только пойду я в замок. Салли свою выручать. Пойду, упаду хозяину в ноги, отработаю ему и за попону, и за Салли. Может, госпожа за меня слово замолвит, вроде как не чужие мы с ней.
Хозяйка на меня поглядела, прищурившись.
— На твоем месте, — говорит она, — об этом я бы не упоминала.
— Да я и не собираюсь, господь упаси, а только попрошу ее, чтобы она к делу меня пристроила.
— Неизвестно еще, как оно обернется, — говорит трактирщица. — Не везет что-то нашему господину с хозяйками.
— Это как?
— Да так, — говорит она, — впрочем, мое дело маленькое. Хочешь — иди, может, что и выгорит. Сейчас выйдешь, как раз к рассвету и придешь. Давай я тебе еду на дорогу соберу, что ли.
Вот истинно говорят, свет не без добрых людей. Она мне в котомку положила сало, и сыр, и полкаравая хлеба, и вино в баклажке. Пожалела. А то, говорит, хочешь — оставайся, трактир, он мужской руки требует, а одинокую женщину может обидеть каждый. А ты парень крепкий, здоровый, да и вроде душа у тебя добрая, вон как за свою Салли болеешь…
— Я и рад бы, — отвечаю, — хозяюшка, — ты и добрая, ты и красивая. Да и о хозяйстве таком я даже и не мечтал. Только ты понимаешь, как же с Салли быть? Она же, бедная, совсем растерялась, ничего не понимает. С чего бы это ее увезли, почему к тяжелой работе приставили, куда я подевался? Я ж родителю моему покойному как бы обязался за ней присматривать, а то с чего бы он мне ее оставил, Салли-то?
— Лучше бы он тебе кота оставил, — говорит она с досадой. — Кот, он что — запустил его в амбар мышей ловить, и каждый из вас сам себе хозяин. Или хотя бы мельницу. Ты бы муку молол, я бы хлеб пекла…
— Я средний брат, — виновато развожу руками, — вот и получил что заслужил.
— Ладно уж, — говорит она, — иди, горе ты мое. Только как надумаешь, приходи, пока я не передумала.
Замок у того господина белый, как сахар. Так и сверкает на солнце. Красивый такой замок, с башенкой.
Я, значит, стучу в ворота, отпирает мне какой-то малый.
— Куда? — говорит.
— На работу наниматься. Господин-то где?
Он пожал плечами.
— Ночью приехал хозяин, и верная его дружина с ним. Погуляли-погуляли, да и спать легли. По сию пору спят. Так что погоди, пока спустится он.
— Ночью, говоришь? А ослика с ним не видел?
— Там все сплошь почти ослы, — говорит он, — кто не жеребцы.
— Нет, настоящий ослик, маленький такой ослик, ушки бархатные… Ах да, он еще в шляпке.
— А! — говорит. — Видел ослика в шляпке. Хозяин его огороднику отдал, воду возить, навоз таскать…
Огородник, думаю, это еще ничего. Все ж не мельник.
— Ладно, проснется твой господин, спустится вниз, как бы с ним словом перемолвиться?
— А как будет он на охоту выезжать или на прогулку, ты и подгадай… В замок, — говорит, — не пущу тебя, не того полета ты птица.
— Тогда, мил человек, ты мне какую-нибудь работу придумай, — говорю я, — может, огороднику помощник нужен?
А чего, думаю, по крайней мере буду вместе с Салли, и ей полегче, бедняге, что свой человек рядом.
— Я чего? — отвечает он. — Я на воротах стою. А ты ступай к конюху или еще к кому. Может, у кого для тебя работа и найдется. Парень ты, вижу, здоровый, хотя и глупый.
За замком огороды разбиты, и сад яблоневый, и яблоки уже созревают, боками красными в листве светятся, и пчелы гудят в листве, и птичка какая-то свистит. Солнце сквозь лучи пробивается, листва шумит… Богатый у синебородого замок, что и говорить. Тут же, смотрю, старик какой-то яблоки собирает, а рядом моя Салли стоит. На боках у нее корзинки, и он туда уже яблоки положил, и еще собирается.
Я к ней, за шею обнял, в мордочку поцеловал.
— Салли моя, Салли, — говорю, — как же ты без меня, бедняжка?
Она копытцами переступила, вздохнула грустно так, ресницами махнула. Знаете, какие у осликов ресницы? Длиннее, чем у иных девиц.
— Э! — говорит старик. — Полегче, малый! Оставь моего осла в покое. Ты кто такой?
— Я ее прежний хозяин, — говорю, — мне ее папаша покойный завещал. Зовут ее Салли, она отзывается на это имя, вы уж сделайте милость, потрудитесь ее по имени звать, и ей знакомо, и вам удобно.
— Надо же, — говорит, — а я Женевьевой ее назвал. Ну да ладно, Салли так Салли. А ты чего стоишь, малый? Давай, собирай яблоки, да в корзины — вон сколько нападало. И веди ее на кухню, славный сидр будет.
— Я сам отнесу корзины, дедушка, — говорю, — Салли к такой ноше не привыкла.
— Ты что, малый, — говорит, — совсем сдурел? Ты ж ездил на ней.
— Да я больше рядом шел. А она смотри какая маленькая.
— Вот оно и видно, что ты большой дурень. Ладно, — говорит, — бери корзину и давай на кухню. Потом лопату возьмешь, яблоньки окопаешь, а вечером натаскаете с Салли воды, польете, а потом траву сгребете на сено, а потом…
— Полегче, — говорю, — я тебе не лошадь.
Впрочем, мы с ним поладили. Он на самом деле добрый старикан оказался, хотя и ворчливый, и нас с Салли попусту не гонял. Вот только никак не мог я господина этого замка увидеть, упросить его, чтобы Салли вернул обратно. Не сейчас, конечно, через годик-другой. Когда отработаю. С одной стороны, работа не пыльная, огородничать это вам не мешки на мельнице таскать, да и кормили тут вроде неплохо. С другой — ну как взбредет господину синебородому в голову продать Салли или отобрать у огородника — кто ж ему помешает? Опять же, не всю ведь жизнь в чужой земле копаться, надо и мир повидать, и себя показать…
Да только господин долго в замке не сидел. Приехал, привел дела в порядок и уехал опять.
Тут-то я почесал в затылке и задумался.
— Госпожа-то ваша где? — спрашиваю.
— Госпожи у нас вообще-то долго не задерживаются, — говорит старик садовник, — но последняя вроде уже полгода как госпожой стала и до сих пор тут. На хозяйстве, где ж ей еще быть? Господин, он как ветер в поле, а госпожа как скала у него на пути…
— Повидать бы ее, — говорю.
Он головой качает.
— И не думай, — говорит, — ты мужлан, а она маркиза. У нее слуги есть, лакеи, служанка есть, беленькая, хорошенькая. Тебя и не пустят в замок-то.
— Ну, наверняка ваша госпожа маркиза выезжает погулять, поохотиться?
А сам думаю: уж мы-то с Салли знаем, как она выезжает! Впрочем, не до того мне; как будет она на лошадь у крыльца садиться или в карету, тут я ей в ножки-то и кинусь! Неужто не отпустит она нас с Салли со двора, по старой-то дружбе?
— Кстати, — говорю, — а куда другие маркизы подевались?
Старик плечами пожимает.
— Не лезь не в свое дело, парень, — говорит, — целее будешь.
Людям, как я понял, под синебородым неплохо жилось. Не то чтобы они его любили, но уважали — это точно. Хозяин он был крепкий, с соседями в ладу, своих в обиду не давал. Рука, правда, тяжелая у него, так нашему брату мужику это только на пользу. Я сам ничего плохого про него сказать не могу — справедливый господин, иной мог бедняжку Салли и порешить сгоряча за попону шелковую, съеденную, а он просто конфисковал да к делу приставил, вон, цела-невредима, падалицей лакомится.
Вот только хозяйки, как я понял, у него что-то не задерживались.
Болтаюсь я, значит, во дворе, то соломки свежей постелю, то разровняю, то навоз лошадиный уберу… Вроде как при деле, а сам посматриваю на ворота, вдруг хозяйка выедет? Смотрю, и правда, едет, на кобылке-иноходце, кобылка попоной вышитой крыта, правда, похуже той, что Салли пожевала… Сама госпожа в платье из Парижа, ух, какое платье, с хвостом, блестящее, с цветочками, с кружевами.
Я, значит, подошел, поклонился.
— Не обессудь, госпожа, — говорю, — вот, пришлось свидеться.
Она бровки хмурит.
— Мы разве знакомы? — спрашивает высокомерно.
— Как же, госпожа, — говорю, — встречались на белой дороге, а потом в лесу на полянке…
— В каком еще лесу? — говорит эдак чуть визгливо, на повышенных тонах.
— Ну, как проезжали вы в карете, а я с моей Салли… Это ослик мой, Салли, если помните…
Она носик вздернула, кобылка под ней пляшет.
— Что ты, мужлан, бред какой-то несешь? Где и когда я могла тебя встречать? Я маркиза, господин мой и хозяин души во мне не чает, все мои просьбы выполняет, и даже то, о чем я не прошу. Вон какое платье мне из Парижа привез, гляди, — одной рукой хвост платья подобрала и у меня перед глазами вертит. — И на руках меня носит, и лучшие куски мне, и всякие заморские яства — мне, и все ключи у меня, и от кладовых, и от бельевых, и от погребов… вот только этот ключик, — опять нахмурилась немножко, — маленький, беленький…. От чего он?
— О ключике потом, госпожа, — я придержал ее кобылку за узорный повод, — раз ты надо всем хозяйка, прошу, отпусти нас с Салли, смилуйся! Или позволь мне выкупить ее, я отработаю, вот увидишь! Или…
— Салли твоя кто? Осел? Так Господь ослам трудиться назначил, — говорит она уже сердито и повод дергает — она на себя, я на себя, кобылка ее на месте пляшет, — и ты осел, хуже Салли твоей. И чтобы больше на глаза мне не попадался, — говорит, — а то велю тебя высечь на конюшне!
Я повод отпустил, она хлыстиком кобылку сердито стукнула и поскакала, только солома из-под копыт. Я гляжу, приоткрыв рот, дурень я дурень, средний брат, не умею я с высокородными, напомнил ей о полянке, а надо было по-другому подойти… Как по-другому? Не ведаю.
Побрел я на огород к Салли.
— Эх, — говорю ей, — Салли, ослинька моя, дурак у тебя хозяин, средний брат, одно слово. Впрочем, я теперь тебе и не хозяин! Потерял я отцовское наследство, а с ним и отцовское благословение, вот уж воистину с женщинами хуже, чем с ослицами. И глупые они, и упрямые… Ты-то, — говорю, — Салли, мое золотко!
Ничего Салли, понятное дело, не отвечает, она же не кот говорящий, только копытцами переступает и мордой мне в руку тычется.
Я ее яблочком угостил и за лопату взялся, потому как дела есть дела, а я кто? — средний брат, помощник огородника на заднем дворе белого замка, где живет маркиз со своей маркизой.
Уже ближе к вечеру, значит, распрямил я спину… Белый замок на фоне синей тучи под закатными лучами то розовый, то золотой, в небе словно гирлянды роз закат развесил, в саду настоящие розы пахнут, сил нет, а еще душистый горошек, и маттиола, и другие вечерние бледные цветы, которые только-только начали раскрываться, все лепестки в вечерней росе. Аист пролетел, машет тяжелыми крыльями.
Тут Салли моя что-то насторожила ушки, мордочку подняла. И я слышу, бежит кто-то, ломится через кусты.
Вот так диво, бежит ко мне госпожа маркиза. Платье нарядное кустами изодрано, она его руками исцарапанными придерживает, волосы растрепаны, лицо в слезах, нос распух, глаза вытаращены.
— Там, — кричит, — там!!!
Бросается мне на грудь, и в слезы. Аж трясется вся.
— Успокойся, госпожа, — говорю я, похлопывая ее по спинке, — ты успокойся и все как есть мне расскажи.
Она нос утерла, всхлипнула.
— Ах, Жан, — говорит.
— Рене, сударыня.
— Ну, Рене, какая разница! — и тут опять как всхлипнет, как затрясется. — Какой ужас, Рене, какой ужас!
А вокруг тихо, цветы благоухают, небо темнеет, красные полосы в нём гаснут, яблони стоят темные, как вырезанные…
— Кто вас обидел, госпожа маркиза?
— Ключик, — рыдает она, — ключик!
И тычет мне в лицо зажатый кулачок.
— Разожмите ручку, — говорю.
На ладошке у нее ключик лежит, маленький. Только он уже не белый, а вроде как в бурых пятнах, в сумерках и не разглядеть.
— Ничего, — говорю, — что ж вы так убиваетесь? Сейчас песочком ототрем, и все будет в порядке.
Она головой растрепанной кивает.
— Да, да, ототри, будь любезен, Жан.
— Рене, сударыня.
— Да, Рене. Ототри, а то он убьет меня, — рыдает, — он меня тоже убьет и на крюк повесит, ах!
— Что ж вы такое говорите, сударыня! Кто ж на вас, на маркизу, осмелится руку поднять? Супруг ваш, маркиз, никому вас и пальцем тронуть не даст. Он господин строгий, но справедливый.
Говорю, а сам тру этот ключик. И вот в чем притча-то, не оттираются пятна! Как ни тру, они словно бы все ярче проступают…
— Не получается, сударыня, — говорю.
Она аж взвизгнула, бедняга.
— Он, строгий, но справедливый, и повесит. Ах, беда, беда! Я так и знала! — плачет. — Я уж и сама терла-терла, и служанка терла-терла, и платочком шелковым, и уксусом винным, и уксусом яблочным, и…
— Полегче, — говорю. — Я средний брат, соображаю туго, вы уж простите, сударыня.
Она всхлипнула и вытерла нос ладонью.
— Я все думала, что там в этой кладовке, которую открывать нельзя? — говорит она жалобно. — Ведь как же это так: все можно, а это нельзя? Что там такое замечательное?
— Не велено, значит, не велено, — говорю, — чего ж тут думать?
— Да-а, — она утирает нос уже рукавом, — тебе легко говорить. Ты мужлан, тебе что скажут, то ты и делаешь. А я у папы не так воспитывалась, я ни в чем отказу не знала. Значит, раз господин и хозяин мне не доверяет, он меня не лю-ю-ю-юбит!
И опять в рев.
— Так ведь доверял же он тебе все ключи! Яствами заморскими кормил. Платья из Парижа возил. Попону вот привез, ну, ее, правда, Салли сжевала. От супруги что требуется? Слушаться. Мужчина, — говорю, — он что ветер, а женщина — скала на его пути.
Красиво сказано было, я и запомнил, только ввернул, похоже, все-таки не совсем к месту.
— Да, — плачет, — а клю-ю-ючик! Я ночами не спала, все думала, пойду проверю, что там! Вот он в Париже был — я терпела, с маврами бился — я терпела, а как уехал на охоту, — я и не вытерпела. Открыла кладовку, а та-а-а-ам!!!
И опять в рев.
— Да что там такое, в кладовке той, сударыня?
А у самого аж в животе холодеет. Потому что понимаю, ничего хорошего в той кладовке быть не может. У нас, видите ли, что ни маркиз, то чернокнижник, что ни владетель, то людоед, места неспокойные, времена тяжелые… Этот, синебородый, еще не из худших, уверяю вас, судари мои.
— Крови-и-ищи на полу… И крюки на стенах. А на крюках…
Она меня за шею руками обхватила, трепещет, как птичка.
— Там мертвые женщины на крюках! Семь или восемь! Платья белые, висят, качаются. Глаза пустые. Семь или восемь. Не знаю, у меня в глазах потемнело, ноги подкосились, я ключик в лужу крови уронила, и он теперь кра-а-сный.
— От такого, — говорю, — у кого хочешь в глазах потемнеет. А ключик, он не иначе как зачарованный.
Вот куда, думаю, прежние хозяйки-то подевались.
— Что делать, Жан, — плачет, трясется, — что делать?
— Повиниться. В ноги кинуться, может, простит. Он же любит вас, вон платье из Парижа привез!
— Нет-нет, — головой мотает, аж волосы ее мне по щекам хлещут. — Это он нарочно… это испытание такое… они тоже, Жан, тоже эту кладовку открывали. За то и повешены. Семь или восе-е-е-емь! И один крюк пусто-о-ой!
— Бежать надо, госпожа моя, — говорю, — может, и не найдет, не догонит.
Уж и не стал ей говорить, что я не Жан, а Рене, все равно не запомнит, бедняга.
— Вы на свою кобылку, я на своего ослика… довезу вас до дома батюшки вашего, он вас спрячет, не выдаст!
Она вроде как немножко успокоилась и говорит:
— Ах, как ты прав, Жан! Именно к батюшке! Сейчас только платья свои парижские соберу, и поедем!
И, подбирая юбки, бежит через кусты обратно к замку.
— Стой, сударыня! — кричу. — Ну зачем тебе эти платья? Тут жизнь свою драгоценную спасать надо, знаю я этих маркизов-чернокнижников! А платья батюшка твой тебе другие купит.
— Ты ничего не понимаешь, дурень, — кричит она на бегу, не оборачиваясь, — они же парижские! И колье, колье, которое маркиз, мой супруг, чтоб ему пусто было, на свадьбу подарил, оно бриллиантовое, с рубинчиком.
Чего с бабы возьмешь, хоть она маркиза, хоть кто. Я бегу за ней, чтобы, значит, уговорить ее сесть на лошадку да и скакать отсюда, и тут слышу, рога трубят, серебряные трубы поют. Маркиз в замок возвращается.
Маркиза бедная моя совсем побледнела, руки с растопыренными пальчиками к щекам прижала, а пальчики у нее розовые, что виноградинки. Впрочем, это я уже говорил, кажется.
— Что же делать, Жан, — говорит, — что же делать?
— Пожалуй, сударыня, — говорю ей, — мне пора вернуться к своим обязанностям. Мне еще две яблони полить, и дрова натаскать, и золу рассыпать… Чеснок, опять же, зелень… Раз супруг ваш с охоты, значит, дичь надо шпиговать, все такое, уж извините.
Она мне в руку вцепилась.
— Нет-нет, не оставляй меня, Жан, умоляю!
— Какой я тебе Жан, — говорю, — пусти, дура!
— Ох, Рене! — плачет (вспомнила!). — Я ж с тобой!.. Мы ж с тобой!.. Мы ж не чужие… Полянку ту помнишь? Там еще источник волшебный?
— Обыкновенный был источник. И полянку я почти не помню, — отвечаю холодно, — подзабыл что-то…
А она все плачет, мне за руки цепляется, на шее виснет.
— На кого мне тут положиться, — спрашивает, — все кругом чужие люди! Все его вассалы. Ты ему клятвы не давал, ведь так, Рене? Ты ж сам по себе?
— Что с того, сударыня, — говорю, — я сам по себе, вы сама по себе. Ладно, — говорю, — не оставлю вас. Только вот куда нам деваться? Ведь не выберешься уже, вон они в ворота въезжают — трубы трубят, псы лают.
— Ах! — стонет она, хватает меня за руку и куда-то тащит. — В башню надо. Вот туда, наверх, по винтовой лестнице!
— Ну и что, госпожа моя? Заберемся мы в башню… Он же нас оттуда выкурит по всем правилам фортификационной науки.
— Ничего ты не понимаешь в фортификации, дурень! Я заберусь на самый верх, буду платочком махать, будет рыцарь проезжать полем, белой дорогой, увидит, приедет, сразится с маркизом, спасет!
— А я тут при чем?
— А ты будешь лестницу от маркиза оборонять, — она уже пришла в себя, охорашивается и платье разглаживает — видимо, представляет, как будет шевалье ее спасать по всем правилам фортификации. — Лестница узкая, винтовая. Там в одиночку целому отряду противостоять можно. У того, кто сверху, явное преимущество при обороне.
— Эх, сударыня, — говорю, — во что ты меня втравила!
Снял со стены алебарду и побежал с ней наверх. Пока бежал, аж упрел весь.
Внизу слышу топот, хлопанье дверей, грохот… И такой, полный ярости и боли, вопль. Нашел-таки маркиз открытую каморку.
Госпожа на балкончик вспрыгнула, платочком машет.
Вот ведь беда какая, вы понимаете, маркиза эта на самом деле хуже травы-белены. Дурная баба, так и норовит с кем попало на лужайке поваляться, в голове только платья да украшения, да еще мужчины. А маркиз этот синебородый на все глаза закрывал, и наряды ей парижские дарил, и что там еще, и попонку на лошадку, ладно, бог с ней, с попонкой, но ведь и колье с рубинчиком, и ключи, и всему она полная хозяйка была, и вообще неплохой маркиз, ежели честно, строгий, но справедливый. Одно только от дуры-бабы требовалось — каморку не открывать. Не открыла бы, так и прожили бы всю жизнь в мире и согласии, вот ведь какая петрушка получается.
Слышу, по винтовой лестнице топот и лязг. Идет грозный синебородый господин вешать свою госпожу на крюк в кладовку, где уже семь таких висит. Или восемь.
Госпожа на каменном парапете так и скачет, платочком размахивает.
— Едет рыцарь?
— Нет. Никак не едет.
— Тогда, — говорю, — что ж.
И встал поперек лестницы, алебарду на изготовку.
Грозный маркиз бежит, пыхтит.
Увидел меня.
— А это кто еще такой? — спрашивает.
— Я это, ваша милость, — отвечаю, — моя Салли еще попону вашу съела, помните?
— Что за болезненный бред, — говорит, — я тебе что, лошадь, чтобы в попонах ходить?
— Вы-то не лошадь, — говорю, — да вот Салли ослик.
— Пшел вон, дурак!
— Не выйдет, — отвечаю, — госпожа ваша дура дурой, но вы бы ее оставили в покое, господин хороший! Отпустили к папе-виноделу.
— Не выйдет, — говорит он в свой черед, — висеть ей на крюке, потому как нарушила она единственный запрет, который я на нее наложил. А коль скоро она этот единственный нарушила, значит и остальные перед Богом не соблюдет.
— Господь с вами, добрый господин, она этот ваш запрет дольше остальных соблюла.
— Не смей так говорить про маркизу, мужлан, — ревет он, — это тебе не шлюха какая-нибудь.
— Никуда эта госпожа не годится, — пробую я его уговорить, — вытолкали бы ее взашей, отпустили бы ее обратно к папе. А себе бы нашли другую, хорошую…
— Со временем найду, — говорит мрачно, — не эта, так другая.
— Да вы же скольких эдак перевешаете!
— Я хозяин, — ревет, — моя жена, что хочу, то и делаю.
Понял я, что дело плохо. Он из нежных, из мечтателей, все идеальную любовь ищет. Пока искать будет, у него там, в кладовке, черт знает сколько баб скопится, крюков не хватит…
— Ну, так извини, — говорю, — эту дуру и мне не жалко, потому как дура сущеглупая, но сколько ж их еще будет, дур-то! Еще в Священном Писании сказано: баба, она запретов не терпит, ежели что бабе запрети, то она первым делом и сотворит, назло всему миру. Эдак вы всех дочерей Евы в округе изведете.
И шарах его алебардой.
Он с лестницы-то и покатился.
— Едет кто? — кричу наверх.
— Ах, нет, — отвечает, — нет никого.
— Да и ладно, — говорю, — пришиб я твоего господина, уж не взыщи.
Она с парапета спрыгнула, глянула вниз, а там уже люди у подножия лестницы толпятся, и все в растерянности.
— Лучше бы рыцарь его в честном бою победил, — говорит она, — как-то тактичней было бы. Да ладно, и так сойдет. Ты, — говорит, — следом за мной ступай.
Спускается, величаво так, голову держит, и провозглашает громко:
— Господин ваш и хозяин был чернокнижник и злодей. Если кто хочет в этом убедиться, пускай заглянет в его кладовку, ту, что я отперла вот этим ключиком… Но я разоблачила его, и вызвала моего брата, чтобы он сразился с убийцей женщин. И брат мой храбро сражался, и злодея одолел в честной схватке.
И мне наверх нежно:
— Рене, где же ты, братец? Иди сюда!
Люди с ноги на ногу переминаются, жмутся — похоже, кое-кто уже успел в кладовку заглянуть.
— Я господину вашему супруга и наследница, — и она остальные ключи отвязывает от пояса и значительно ими звенит. — А потому велю я тело убрать, кровь затереть, супруга моего преступного похоронить с почестями, несчастных этих, им убиенных, тоже, а вас призываю в свидетели, что бой был честный, а вам я есть законная госпожа!
Я свирепое лицо сделал и пару раз алебардой взмахнул. На всякий случай.
Они кивают, на меня косятся с опаской и приступают к делам… Госпожа смотрит на меня.
— Ох, — говорит, — натерпелась же я страху.
— Ладно, — отвечаю, — чего уж там.
— Награжу тебя по-царски, — говорит она, — сейчас велю, чтобы тебе пять золотых отсыпали… нет, все-таки два. Два золотых, целое состояние.
— Два золотых мне не помешают, а главное, — говорю, — Салли мою отпустите, ее ваш господин, ныне покойный, в уплату ущерба забрал.
— Какого ущерба? — она прищурилась.
— Попону она сжевала, шелковую…
— Вот оно что… ну, так золотой я с тебя за попону удерживаю, — говорит она, — а попона была вышитая? Из Парижа?
— Вышитая. Из Парижа.
— Два золотых удерживаю, — она говорит, — забирай свою Салли и проваливай.
Задумалась.
— А то, — говорит тихонько, — оставайся. Я скажу, что ты мне брат не родной, а двоюродный, и священник, как отпоет несчастных этих, в положенный срок нас обвенчает. Хочешь маркизом стать?
— Нет, сударыня, — говорю, — уж не взыщите. Ну какой из меня маркиз?
А сам думаю, этой дай войти в силу, она еще похлеще своего господина дела тут закрутит.
— Тогда убирайся, — взвизгнула она, — бери свою ослиху и убирайся!
Я не стал дожидаться, пока она передумает. Побежал к Салли.
— Салли, — говорю ей, целуя ее в мордочку, — вот ты опять со мной, а я с тобой. Доедай свое яблоко, Салли, не скоро ты другое такое найдешь! Потому как пора нам в путь. Так что прощай, добрый человек, — это я огороднику.
Тот даже расстроился.
— Я к тебе уже привык, — говорит, — и к Салли твоей.
Подумал.
— И все-таки, — говорит, — для ослика Женевьева больше подходит.
— Салли, Салли, — пел я во все горло, пока мы с Салли топали по белой дороге, — опять мы вместе! Вот какой прекрасный божий мир вокруг, синий и зеленый, золотой и белый, а мы с тобой в самом его сердце, точно в драгоценном сосуде.
Ветки деревьев, что росли у обочины, стали гуще, и вот они уже смыкаются над моей головой, как зеленый шатер, и вокруг такой зеленоватый свет, точно мы с Салли идем по дну озера.
Кругом ни души, птички поют… И тут кто-то как спрыгнет с дерева!
Я поначалу испугался, а потом смотрю, старый знакомец: господин вольный, из трактира «Кот в сапогах», и его дружки тут как тут, выходят из-за кустов. У всех морды повязаны черными платками, но я их все равно узнал.
— Кошелек или жизнь! — говорит вольный господин.
— Бог в помощь, — отвечаю я, — и всей твоей честной братии. Нет у меня кошелька, только жизнь. Но зачем она тебе, добрый господин? Жизнь это такая штука — она может принадлежать только тому, кто ею владеет, и ни отдать ее, ни поменять не представляется никакой возможности. Так, во всяком случае, философы говорят.
— А! — говорит он и стаскивает с морды платок. — Это ты, средний брат! Прости уж, не признал тебя.
— Меня признать непросто, — соглашаюсь я, — потому что я во всем средний. Я как все. А вот Салли мою по шляпке можно признать.
— Я на осликов, — говорит вольный господин, — редко обращаю внимание. Все больше на жеребцов в богатой сбруе.
— Ну, — говорю, — у каждого свои слабости.
— Ладно, — говорит вольный господин, — раз уж судьба нас свела, милости прошу к нашему шалашу. Пошли, выпьем, как раз пора перехватить чего-нибудь, а то все утро торчим тут на дороге без толку.
— Отчего ж, — говорю, — не выпить с тобой и твоими доблестными друзьями? Пошли, выпьем. Спрыснем удачу.
И, держа Салли за повод, нырнул за ним следом по незаметной тропинке.
Даже вольному человеку какая-никакая, а крыша над головой нужна, потому наши вольные господа устроили себе настоящее логовище, на стенках у них висели мавританские ковры, на полу шелка всякие… Пили и ели они на серебре — не я один проезжал по белой дороге… В котле варится похлебка из зайчатины…
— Ну, — говорит вольный господин, — садись и угощайся, средний брат.
— Весело живете, — говорю я, — а чьи это земли?
— Людоеда.
Я заячью ножку чуть не уронил.
— Не боитесь, господа хорошие?
— Людоеду и без нас хватает, с кого шкуры драть, — отвечает вольный господин, — а владения у него большие, леса богатые… Вот рядом рыцарь живет, такой, с синей бородой, так он победнее будет маленько…
— Жил, — поправляю.
— Э? — поднял брови вольный господин.
— Эге, — говорю я, — неудачно получилось, право слово…
— Я-то думал, что ты простак.
— Я и есть простак. Даже два золотых, что заработал, госпожа его, а ныне безутешная вдова, и то с меня удержала.
— Баба, — говорит вольный господин, — она баба и есть. Дочь змеи.
Только-только завязался у нас душевный разговор, как вдруг — фррр! Что-то врывается в шатер и кидается мне на грудь, такой комок взъерошенной шерсти.
Я, значит, беру его за шкирку, отрываю от себя, а он мне когтями в куртку вцепился, не отпускает.
— Ох ты! — говорю. — Да это ж кот Жана, младшенького моего. И до чего перепуганный! Как бы чего не приключилось с малышом нашим.
Малыш-то уже пару лет как бороду бреет, и не одну девку в округе обрюхатил, но ведь все равно братик, младшенький…
Кот когти убрал, морду лапой утер, и тут я вижу: батюшки, да он в сапогах!
Ну, сапоги, конечно, паршивые, скроены кое-как, да и чего хотеть: кроились-то на кошачью лапу.
— Бедау-у! — вопит кот жалостно.
— Ишь ты! — восхитились вольные люди.
— Хозяин мой-я-я-яу!!! — продолжает орать кот. — На вер-р-р-ную смер-рть!
— Да ты никак и впрямь говорящий! — я все-таки исхитрился взять кота за шкирку, и теперь он медленно поворачивался у меня в руках вокруг своей оси.
Он, бедняга, только муркнул.
— Все коты говорящие, — уныло признался он, — дело-то нехитрое. Но кому охота себя выдавать? С говорящего-то и спрос другой!
В общем, выяснилась такая история. Кот уговорил всех окрестных работников, чтобы на вопрос проезжающего короля (а короли у нас не так уж часто проезжают, будьте уверены!), чьи земли, отвечать, что, мол, земли маркиза Карабаса. А младшенький, значит, одежонку свою припрятал, засел в пруд и стал кричать, что он этот самый маркиз Карабас и есть, и пока он купался, его, мол, разбойники ограбили.
— Погоди-погоди, — нахмурился старшой, — какие-такие разбойники? Да мы твоего маркиза пальцем не трогали.
Кот уныло повесил усы.
В общем, король распорядился выдать Жану запасной комплект одежды, посадил его к себе в карету и поехал по его приглашению в гости. Иными словами, прямо людоеду в лапы! Потому как и земли, и замок, понятное дело, людоеда. А не Жана вовсе. У Жана, повторюсь, кроме кота, ни движимого, ни недвижимого — никакого имущества сроду не водилось.
А коту поручено было людоеда извести. Как? А как знаешь!
А с кота что взять? Вы когда-нибудь слышали, чтобы кот людоеда одолел?
Вот и я нет.
И теперь Жан в королевской карете катит прямо людоеду в лапы. А также сам король и, как выяснилось, принцесса. Так я и думал. Где Жан, там принцесса. Уж такая его удача. Только вот с людоедом ему не повезло.
— И впрямь беда, братцы, — говорю, — выручать надо Жана.
Вольные люди мнутся, переглядываются.
— Начнем с того, — это старшой, — что он нас оговорил. Не трогали мы его.
— Вы уж, братцы, простите, но неужто никогда ни одного честного путника вы не облегчали на толику благ земных?
— Ну, — признается старшой, — бывало дело. А только брата твоего мы не трогали. К чему голодранца грабить? К тому же не пойдем мы на людоеда. Во-первых, он нас не трогает. А во-вторых, уж больно он неприятный тип, людоед этот. Ух до чего неприятный.
— Братцы, — говорю, — вот ежели бы вместо людоеда мой Жан в замке сидел, он бы вам жалованье платил серебром, и кормил до отвала, и браконьерь не хочу, и что там еще…
— До этого, — мотает башкой, — еще дожить надо.
— Ладно, — говорю, — я пошел. Вы уж, будьте любезны, присмотрите за Салли. Она вам пригодится. Только не перегружайте ее работой, она хороший ослик.
— Погоди, — мнется старшой, — неловко оно как-то. Или мы не разбойники? Сейчас выпьем еще немного, расхрабримся, колья да пики похватаем…
— Нет, — говорю я, — тут приступом не возьмешь. Тут надо хитростью. Большая у него дружина, у людоеда?
— Нет у него никакой дружины. Вообще никого нет.
— Не понял. Как же он замок держит?
— Чернокнижник он.
— Что с того? У нас тут любой сеньор чернокнижник.
— Да, но этот особенный. Всем чернокнижникам чернокнижник. Его даже маркиз-сосед боялся, а уж на что горяч был!
— Ладно, — говорю я коту, — пошли, проводишь!
Кот шерсть вздыбил, хвост распушил, уши прижал.
— Няу-у-у! — отвечает.
Я вообще против котов ничего не имею. Но какие-то они… ненадежные, что ли?
— Признавайся, — говорю, — кто из вас такой замечательный план удумал? Ты своей кошачьей башкой, или Жан, братишка мой?
Тот молчит, сапожком землю ковыряет.
— Ты хоть был там?
— Уш-ш-шас, — шипит, — уш-ш-шас-с-с-с!!!
И от страху аж глаза свои зеленые жмурит.
— Ладно, — говорю, — я пошел.
— Что? — говорит старшой. — Без оружия?
— Я так думаю, с оружием он меня на порог не пустит. А мы по-простому. А вы королевскую карету подзадержите-то, как умеете!
— Это мы завсегда, — говорит старшой, — это, можно сказать, наша работа!
Поцеловал Салли в мордочку, еще раз попросил вольных господ не обижать ее и двинулся в путь. Замок людоеда темнеет, точно грозовая туча, да и неудивительно — гроза, кажется, и впрямь собирается… И в далеких синих тучах вроде бы как искры вспыхивают, и раскат грома далеко-далеко, чуть слышный…
Для чего Господь пристроил в тучах небесный огонь? Ума не приложу.
Долго ли, коротко ли, а дошел я до ворот. Ворота закрыты на железный засов, крепкие, дубовые…
Рядом молоток висит и дощечка медная.
Стукнул я молотком по дощечке.
Гляжу, охо-хо, ворота сами открываются, медленно так, на скрипящих петлях. Я осторожненько заглядываю внутрь — за ними двор пустой, серым камнем мощен. И ни души.
Замок уж такой огромный, что, когда на его башню смотришь, голову задирать приходится.
Гроза тем временем собирается уже бесповоротно, стянулись тучи над замком, бурлят, точно вода в мельничной запруде.
Как только я на крыльцо взошел, двери тоже распахнулись. И голос из полумрака тихий:
— Добро пожаловать, мил человек!
Окна в зале зашторены, в камине только пепел, пылью подернутый, а посредине залы стоит старичок, хилый такой, чуть сгорбленный.
— Ты, — говорит, — никак грозу переждать решил. Милости прошу.
Я оглядываюсь — зала тоже тихая, пустая, факелы на стенах не горят, только пара свечей в подсвечнике на столе чуть теплится, и стол пустой — ни скатерти, ни приборов, ничего… И тихо-тихо, даже мыши в соломе не шуршат.
Ох, братцы, как мне страшно стало. Стою и крою про себя Жана последними словами.
— Я, сударь, мимо проходил. Позволите — грозу пережду и дальше пойду, а может, сделаете милость, на работу наймете. Я странствую налегке, тут наймусь, там поработаю…
Он ручки сухонькие потирает.
— Нет, — говорит, — мне работники не нужны. Хозяйство у меня маленькое, коза да куры… Я за ними сам ухаживаю.
— Так ведь печь натопить, воды натаскать…
— Мне, мил человек, много не надо.
Мне аж стыдно стало. Тихий человек, любезный… А на него поклеп все возводят.
Я и бухнул:
— А в округе говорят, ты, мол, людоед!
— Темный у нас люд, — говорит хозяин замка, — безграмотный. Вот если бы было просвещение распространено повсеместно и селяне тянулись к свету науки, то суевериям быстро конец бы пришел. А их только в кабак и тянет…
— Вон дверь у тебя сама собой распахивается!
— Механизм, и больше ничего, — говорит он, — вон блок укрепленный, вон веревка. Что ж я буду под дождем бегать дверь открывать?
— Что обращаться можешь во всяких зверей…
— Суеверие, — отвечает, — темнота и невежество. Ты вообще представляешь себе, как человек устроен?
— А как же. Смертная плоть и бессмертная душа.
— Волосяной покров, кожа и мышцы. Далее идут соразмерно расположенные внутренние органы. Как они могут трансформироваться в звериное тело? Это противоречит законам натуры.
— Жаль, — говорю, — я бы посмотрел на сие удивительное зрелище!
А сам думаю — уж очень он осведомлен о том, как человек изнутри устроен! Все ж таки наверняка людоед. С другой стороны, если не брать в расчет бессмертной души, человек отличается от животных только тем, что ходит на двух ногах. Взять, например, мою Салли…
— Добрый господин, — спохватился я, — раз уж ты столь щедр и милостив, то, может, и еда у тебя найдется?
— А как же, — говорит он, семенит к буфету и достает оттуда блюдечко, а на блюдечке высохший сухарик и корочка сыра.
— Благодарствую, — говорю.
А сам думаю, — это тебе не синебородый рыцарь, грозный, гневливый убийца женщин, это почтенный старец. Ну вот повернулся ко мне спиной, что бы мне его не шарахнуть подсвечником? Так ведь не могу… Жалко и его живую душу, и мою, бессмертную!
А все ж таки едет, едет карета к замку, а в карете король, и принцесса, и братец Жан… Разве что ребятишки вольные и правда задержат ее немного на дороге, дерево поперек положат, или что там…
— Господин, — говорю, — ты уж позволь, я в курятник схожу, курицу зарежу. Я ее так сготовлю, королю подать не стыдно будет!
— Питаться животной пищей, — отвечает он кротко, — для мыслящего человека неразумно. Потому как от мяса полнокровие, гневливость и избыточная отвага. Можешь пойти собрать яйца.
Ну что тут скажешь?
— Да возвращайся поскорее, — говорит, — потому как вон, гроза собирается.
— Да что мне, я не сахарный!
— Не в том дело, — говорит ласково, — а в том, что эта гроза как раз то, что мне требовалось для дальнейших изысканий! И коль уж ты здесь, то будь любезен, окажи мне одну услугу… Мне помощь требуется, а прислуга разбежалась вся.
— Располагай мной, сударь, как душе твоей угодно, — говорю я, а у самого поджилки трясутся.
Людоед он, вот те крест, людоед!
— Тогда пойдем, — возвысил он голос, — бог с ним, с курятником! Бери свечу и пойдем…
Там лестница в подвал была, он впереди идет, ключи от пояса отцепил, держит за кольцо, а я за ним, со свечой. Иду, рука у меня трясется, тень его на стене растет, огромная, синяя, дурак, думаю, дурак, средний брат, сам своей рукой себя в подвал на крюк разделочный подвешиваю! Ах, у него там на холоде все и хранится… И бочки для засола, и коптильня, и еще, как на бойне, такие тазы медные, в которые кровь сливают…
Прислуга разбежалась у него, у людоеда!
Он ключами гремит, дверь отпирает…
Ничего подобного в подвале-то и нету. А есть много такого, чего я и пересказать не могу: колдовские сосуды, стеклянные кувшины, шары, катушки какие-то медные, проволочки, столб железный посреди погреба от пола до потолка, а у столба…
— Отец мой, — говорит тихонько, — грозный победитель мавров, получил этот замок от старого короля… Однако я с ранней юности отринул кровавые игрища и обратил свой взор к познанию натуры… И родитель на смертном одре проклял меня, единственного своего сына, за то, что я пренебрег семейным поприщем и славный род опозорил.
С тех пор преследуют меня неудачи в моей науке, хотя, признаться, верить в то, что проклятие может неблагоприятно повлиять на ход научных опытов, — есть чистейшей воды суеверие, недостойное культурного человека.
— Это ты, сударь, зря, — говорю я, а сам еле зубы разжимаю, которые так и норовят стукнуть друг о друга, — ибо родительское проклятие — самое страшное, что может произойти с человеком.
— Предрассудки, — машет он рукой. — Признаю, я не только воинским долгом, я и семьей в азарте научных исследований пренебрег. Ибо, когда умирала в горячке супруга моя и маркиза, я, увлекшись, записывал симптомы и поздно лекаря вызвал.
Тут он хихикнул.
— Однако, — говорит, — эту беду я поправлю. Ибо после долгих лет исследований убедился я, что все в природе обратимо. И ежели можно жизнь отнять, то можно ее и вернуть.
— Да, коли ты сам Господь Бог.
— То, что Богу подвластно, то и человеку под силу. Огонь, скрытый в молнии, есть движущая сила… И приспособив эту движущую силу в небольшом количестве к мертвой мышечной ткани, можно заставить ее сокращаться, иными словами, вернуть ее в живое состояние, хотя и на небольшое время, пока движущий импульс не иссяк.
Вот тут я и взглянул на то, что к столбу было примотано. Высохший труп женщины, кожа что твой пергамент, лицо прядями светлых волос прикрыто, платье истлевшее, но видно, что парчовое было, дорогое…
— Кто это, господин? — спрашиваю я шепотом.
— Моя жена, — говорит он спокойно. — Когда скончалась супруга моя, я ее при соответствующей температуре сохранил в относительно неповрежденном виде по рецепту египетских мудрецов, с тем, чтобы, когда овладею тайной жизни и смерти, вдохнуть в нее жизненную искру и тем самым вновь обрести помощницу, разделяющую мои духовные интересы.
— Негоже это, сударь, — говорю я шепотом.
А сам дрожу — людоед он, как есть людоед, всех вокруг извел, отца в могилу свел, жену свою опять же, а кого не свел, те, видно, разбежались…
— Ты, — отвечает он, — в суевериях погряз, потому как темнота, а в науках ничего негодного и противоестественного нет, поскольку они следуют законам природы. Сейчас ассистировать мне будешь.
— Чего, сударь?
— Видишь, — говорит, — столб железный, а от него медная проволока тянется. Надо ее поднять на самый высокий шпиль самой высокой башни, тогда небесный огонь ударит в нее, пойдет по столбу, переродившись в жизненную силу, и сообщит ее неживой материи, чтобы опять сделать ее живой. Ибо что есть живая материя, как не мертвая, оживленная движущей силой? Я это окончательно доказал, и дело теперь за тем, чтобы поставить решающий опыт, подтверждающий многолетние исследования.
— Ага, — говорю, хотя в глазах у меня уже темно от ужаса.
— Так что бери вон ту катушку с проволокой, которую я называю «провод», поскольку по ней должен пройти жизненный импульс, и тащи ее наверх, разматывая по дороге. На самую высокую башню, ясно тебе? Только держи катушку за деревянные ручки и к проволоке не касайся, а то сила, соприкоснувшись с живой тканью, оказывает действие обратное, иначе губительное!
Я, значит, беру катушку и, пятясь, выбираюсь из погреба, оставляя за собой блестящий след, будто слизняк какой, и в голове только одна мысль — убраться бы отсюда подальше… Из залы на башню ведет винтовая лестница, узкая, темная, проволока, именуемая проводом, по всему залу тянется медным ручейком, и тут мне кто-то темным комком бросается под ноги.
— Ты чего тут делаешь? — говорю. — Или не страшно?
— Ох-х-х-х! — шипит кот. — Страш-шно!!!
— Так беги отсюда! Мне самому страшно!
— Фррр! Не брош-шу…
Никогда этих котов не поймешь.
— Тогда, — говорю, — держи катушку. И лезь на самый верх. Там прицепишь. Только, — говорю, — за проволоку не берись и сапоги не снимай. Знаю я этот небесный огонь! Как шарахнет, костей не соберешь.
— Ож-ж-живит, — шипит кот, — уж-жас-с-с!
— А мне сдается, — говорю, — что мы тут все собрались для того, чтобы разрешить его участь раз и навсегда. Недаром оно все так совпало. Уж не знаю как, но верю, что пришел его час, господина этого ученого! А посему делай, как он говорит, и поглядим, что из этого получится.
А молнии так и лупят, и у кота уже вся шерстка дыбом, и искры проскакивают.
— А ты? — говорит котишка, сверкая глазищами.
— А я, пожалуй, кол возьму покрепче. Господь помогает тому, кто сам себе помогает.
Ни оружия у него не было на стенах, ни деревяшек во дворе. Ученый человек, одно слово. Так что взял я кочергу у камина и боком-боком вниз спустился. Как раз вовремя — котишка, видно, дотащил на башню этот самый «провод», потому что в погребе все голубым светом озарилось, по столбу пробежали огненные вспышки, и вижу я, тело в захватах начинает шевелиться.
Как же мне, братцы, страшно стало!
А старикашка-людоед подпрыгивает, словно и в него небесный огонь бьет, руки потирает.
— Вот, — кричит, — подруга моя, в которую я вдохнул жизнь своим искусством и знаниями. Вот, берегись, природа, ибо я силой вырвал у тебя то, что другие вымаливают понапрасну! Нет таких темных областей, — говорит, — которые бы наука не могла пронзить своим сияющим светом. Чего стоишь, — это уже мне, — разводи скобы.
— Господин, — говорю, — ты бы уж лучше сам…
— Я должен вести наблюдение, — отвечает он важно, — и записывать все в дневник.
Я перекрестился и приблизился к столбу. Только за скобу взялся, оно голову подняло и глянуло на меня своими белыми глазами. И такая мука была в этом взгляде, что у меня даже страх на миг прошел.
— Сейчас, — говорю, — госпожа моя. Потерпи.
И разъял скобы, одну за другой.
Оно стоит, пошатывается, медленно головой поводит.
Учуяло его. Обернулось к нему, сделало шаг и застыло.
А он, людоед, стоит у конторки и в тетрадку что-то быстро-быстро пишет. Потом отбросил перо, шагнул к ней.
— Добро пожаловать, моя дорогая супруга! — говорит он, и протягивает ей руку, чтобы, значит, ввести ее в эту юдоль скорби.
И оно протянуло к нему обе руки. И как схватит за шею.
Что говорить?
Я ей мешать не стал.
Уж не знаю, было ли оно человеком, только сам он давно уж им не был. Не может бессмертная душа так низко пасть. Значит, он ее потерял где-то во время своих опытов.
Он на пол повалился, захрипел и умер. И тут иссяк жизненный импульс у его творения. Глянуло оно на меня, на пол повалилось и застыло — и на высохшем лице вроде как улыбка довольная…. Или гримаса, кто его знает?
Тут клубок мохнатый, разбрасывая искры, скатился по лестнице. Я его поймал за шкирку; все, говорю, кранты людоеду, давай беги, зови ребятишек в помощь, да пускай прихватят хоть чего из еды и убранства, тут ничего нет кроме пыли…
Что тут говорить? Похоронили бедняжку эту по христиански, а людоеду кол осиновый меж ребер — а то ну как он и в могиле не успокоится? Залу в порядок привели, все инструменты чернокнижные во дворе сложили и сожгли, пыль вымели, огонь разожгли в очаге, пауков повыгоняли… Котишка важный ходит, командует.
— Вы, — говорю, — были люди вольные, а теперь дружина маркиза Карабаса! А потому веселитесь, гуляйте и меня не забывайте! Крыша над головой есть, а золото наживете!
А тут гляжу, карета едет — шестерка лошадей вороных, ох, красавцы, и лакеи на запятках, и гербы на дверцах…
— Встречай, — говорю, — хозяина. Только это… ты уж ему не рассказывай ничего про людоеда, он же тут с молодой женой жить будет… Ты лучше скажи, что ты его, людоеда, съел!
Он фыркает, усы лапкой расправляет.
— Кот, — говорю, — в доме — к счастью. А я пошел. Где там моя Салли?
— Мы ее к козам поставили, — говорит старшой, — чтобы дождик не мочил, ветер не хлестал! И куда ты пойдешь, а, средний брат? Дорогу-то вон как развезло.
— Осел не лошадь, — говорю, — везде пройдет!
И пока карета въезжала в ворота, мы с Салли тихонько вышли через задний двор. Нахлобучил я на нее шляпку поплотнее, чтобы дождь не хлестал, закутался в плащ потеплее, и пошли мы с ней дальше. Жан счастье свое вроде бы нашел, а я-то нет.
Идем мы, значит, идем… Гроза прошла, тучи разошлись, и видно, как солнце заходит за синим лесом… И на востоке уже звезды проглядывают, такие ясные, будто умытые… Вот интересно, как они к небесному своду крепятся? Думаю, не очень прочно, потому что время от времени ведь падают…
Салли травку по обочине щиплет, а я ж не травоядный — живот подвело, сил нет.
— Эх, Салли, может, поторопились мы? Посидели бы на кухне, глядишь, нам бы чего и перепало!
Салли фыркнула и дальше себе семенит, ей-то что.
— Нет, — говорю, — давай свернем-ка в лес, пока не стемнело. Наверняка малинник где-нибудь поблизости на вырубке или земляника в овражке. Говорят знающие люди, в земле растут такие грибы, называются трюфели, вкусные, сил нет, так вот, Салли, тебе сроду их не найти, потому как ты не свинья, а на них свиней натаскивают.
Чуть мы только в лес углубились, как и правда стало темнеть, и стемнело быстро. Какой там малинник!
Я только и успел оглядеться: вроде замок какой-то виднеется, но вдалеке и за деревьями — не видать ничего. У нас замков кругом, как я уже говорил, что грибов, но в третий раз что-то счастья пытать не хочется, особенно на ночь глядя.
Так что я подыскал дерево пораскидистей, умостился меж корней, плащ под голову подложил, а Салли рядом привязал, чтобы, значит, не ушла далеко.
И уснул.
Говорят, когда под деревом спишь, могут произойти с человеком всякие неприятности. Кипарисы, например, высасывают разум. Засыпает человек умным, а просыпается полным идиотом. Но мне это, честно говоря, не грозит.
Еще в деревьях живут лесные девы. И ежели ты такой понравишься, она может тебя зачаровать. Тебе вроде бы снится, что ты сидишь на подушках в зеленом дворце, играешь с прекрасной зеленовласой девой в любовную игру… Такой хороший сон, что и просыпаться не хочется. А на самом деле заморочила тебя нечисть, запутала, силушку выпила… Приходит такой в себя, а он уже не бравый молодец, а как бы с виду старец столетний — всю его жизненную силу нечисть к рукам прибрала.
Хоть бы лесная дева приснилась, не так обидно было бы. Но я, братцы, так намахался — сначала с одним чернокнижником, потом с другим, — что даже и снов не видел. Только глаза закрыл и сразу заснул. А как открыл их, лучи солнечные падают почти отвесно сквозь листву, птицы в ветвях возятся, а вот Салли рядом нет.
Свели ее, не иначе! Или волк утащил, бедную мою Салли. Я чуть не заплакал с досады.
Но, порассудив и оглядевшись, увидел, что уздечка ее на земле валяется. То есть стояла Салли, стояла, потом надоело ей это, она головой помотала, уздечку скинула и пошла куда-то по своим ослиным делам. А какие у ослов могут быть дела? Глупости одни!
И я, дурак, плохо, видать, в темноте ее привязал.
Кусты в одном месте были слегка примяты, видно, она туда и нырнула. Я следом. Получается так, что убежала моя Салли прямо в чащу леса, туда, где за густыми зарослями вчера я замок увидел. А кто у нас в замках сидит? Чернокнижники и людоеды, понятное дело. Разве ж они осла пожалеют…
Я руки ковшиком сложил.
— Салли! — крикнул. — Салли!
И слышу из-за дерева недовольное:
— Чего орешь?
Гляжу, девчонка выходит, шустрая такая, лет десяти, на голове красная шапочка, в руках корзинка. Будете смеяться, братцы, я подумал поначалу, что моя Салли в девчонку превратилась. Говорят же, бывают такие случаи.
Потом гляжу, в корзинке вроде пирожки салфеточкой прикрыты. Если бы Салли превратилась, откуда бы она пирожки взяла? Нет, думаю, Салли где-то там, в лесу, а девчонка тоже в лесу, но сама по себе.
— И что ты, — спрашиваю, — ходишь одна-одинешенька?
Она нос рукавом вытерла, говорит:
— А чего?
— Не страшно? Лес все-таки.
— А чего мне бояться? Деревьев?
— Ну, разбойников там… Волков…
— Ох, насмешил, — говорит.
— Вон там я какой-то замок видел. Там наверняка колдун живет.
— Никто там не живет, — говорит она, — знаю я этот замок.
— Так ты, выходит, местная.
Девка как девка, на вилию уж никак не похожа… Вилий с таким сопливым носом не бывает.
— Ты куда это собралась?
— К бабушке, — она говорит, — она одна в лесу живет, в избушке. Она заболела, я ей пирожки несу.
— Откуда ты знаешь, что она заболела?
— А маме приснилось.
Так, думаю, мама умом похвастаться не может. И бабушка тоже, раз живет в лесу, в избушке, одна-одинешенька.
Хотя…
— А скажи-ка, деточка, твоя бабушка колдовать умеет?
— Еще как! — оживилась Красная Шапочка. — Она вообще ведьма. Думаешь, почему тот замок пустой? Это она его заколдовала сто лет назад!
— Целый замок?
— Ага!
— Сколько же твоей бабке лет?
— Пятьсот. Вот!
— Ну и горазда же ты врать, — говорю, — послушай, ты ослика не видела случаем? Маленький такой ослик, в шляпке.
— Это твой?
— Ага. Мой ослик. Салли.
— Он там, в шиповнике, — говорит она, — я тоже хотела его поймать, но там колючки… А зачем он в шляпке?
— Чтобы солнце голову не припекало. Вот ты зачем в шляпке?
— Я-то для красоты.
— Ну, — говорю, — мы за красотой не гонимся. Угостишь пирожком, а?
— Да пожалуйста, — она отворачивает уголок салфетки и подает мне пирожок. — Это с капустой. А тот с ягодами. Ты какой хочешь?
— Оба.
Она задумалась.
— Пожалуй, я тоже поем, — говорит, устраивается на бревне, пристраивает корзинку рядом и берет пирожок, — а бабушке скажу, что волк напал. И все съел!!!
— А ты волка не боишься?
— Взаправду? Нет. Бабка тут на всех страху нагнала. Волки эти места десятой дорогой обходят. Ну ладно, пару пирожков я ей оставлю все-таки. И малины соберу. А то еще разозлится, в лягушку превратит. А ты в тот замок не ходи.
— Это почему?
— Я ж говорю, заколдовано там, — говорит она с набитым ртом.
— Но там же мой ослик!
— Подумаешь, ослик!
— Это тебе подумаешь…
Иногда дети говорят и вытворяют такие жестокие вещи, что диву даешься. А все потому, что дети на самом деле добра от зла не отличают, хотя большинство добрых людей думают наоборот, что, мол, человек рождается с чистой душой, а потом она в процессе жизни постепенно портится, вроде как сыр или масло, а я так полагаю — человек растет, и душа с ним растет, а у детей она еще маленькая…
И ведьмы, я думаю, что дети — у них душа так и остается маленькой, не вырастает, вот они добро со злом и путают. Всем известно, что ведьмы злопамятны, и мстительны, и обижаются-то на всякую ерунду, а воздают за обиду так, что мало не покажется.
— И все-таки, — говорю, — нехорошо, что ты одна по лесу шастаешь. Тут неподалеку один людоед жил. До вчерашнего дня. А ну как забрал бы тебя на опыты!
Она задумалась.
— Мне и самой надоело. Она меня все время гоняет. Самой лень, вот меня и гоняет. Я, пожалуй, ей расскажу, что бабушку волк съел, — говорит она, — и меня тоже. А потом пришли лесорубы, разрубили волку живот и нас выпустили.
— Ерунда. Так только в сказках бывает.
— Она поверит. Всему верит, прям как маленькая. Ну ладно, я пошла. Все-таки отнесу бабке пару пирожков, а она мне за это волшебную травку покажет. Ей кого хошь приворожить можно, ага. Только надо в полночь собирать, когда роса сойдет и сова ухнет…
— Рано еще тебе.
— И вовсе не рано. В самый раз. Бабка мне обещала все свои секреты передать, потому что с мамой, она говорит, ей трудно работать, у нее в одно ухо влетает, в другое вылетает. И ругаются они все время. Тебе еще пирожок дать?
— Давай, — говорю, — ладно, я побежал. Если что, зови.
— Да что со мной сделается, меня тут все боятся, — отмахнулась она, опять нос рукавом утерла и пошла своей дорогой. А я, значит, за Салли.
Ослы, видите ли, устроены очень толково. Они любую колючку переварят, через любые заросли продерутся. Что им какой-то шиповник! А я, пока лез, все руки ободрал.
Гляжу, передо мной и впрямь замок. Только какой-то очень уж запущенный. Во-первых, ни двора, ни ворот, все травой поросло и кустарником, во вторых, окна все плющом увиты.
И на лужайке перед входом стоит Салли, раздраженно обмахиваясь хвостом, и жует розанчик на кусте шиповника. Шляпка набок съехала.
— Что ж ты, — говорю, — дурочка!
Еще повезло, что целую-невредимую нашел ее, спасибо этой Шапке.
— Куда ты забралась? Опять замок? Хватит с меня замков.
А сам стараюсь в распахнутую дверь заглянуть — вроде как в замке темным-темно, потому как плющ на окнах…
Шапка эта говорила, что замок заколдован, но Шапка, как я понял, вообще приврать здорова, есть такие особы, ни слова правды от них не добьешься. Травка приворотная, надо же!
Алчность — смертный грех, но я ж не то чтобы обобрать хотел кого… Мне бы пару монет отыскать, или там, серебряный кубок, чтобы обменять его в трактире на сытный обед… мало ли что в пустом замке найти можно!
Я Салли привязал покрепче, перекрестился и шагнул внутрь.
Поначалу я думал, на полу ковер, потом понял, пыль… Может, ковер там тоже был когда-то, но давно истлел.
На стене ржавое оружие висит, алебарды, пики перекрещенные… герб какой-то паутиной весь затянут…
Ох, думаю, неладно дело-то. Замки у нас просто так не оставляют — один владетель уйдет, другой въедет, а тут за сто лет никто не озаботился поселиться, пыль подмести…
Может, не так уж она врала, Шапка-то?
Факел торчал на стене, я его снял, зажег — он вспыхнул, ну прямо как солома… Тени по потолку, точно летучие мыши, мечутся. Пустая зала, а посредине вроде как стол стоит.
Подошел ближе — никакой это не стол. Здоровенное дубовое ложе, и на нём, вся в белом, спит девица. Причем, что характерно, все в замке сгнило, а она цела-целехонька и даже вроде дышит. Или это у меня факел в руке дрожит?
Молоденькая совсем, хотя, наверное, лет сто тут пролежала, свеженькая…
Я ее даже целовать не собирался, вот те крест! Просто хотел проверить, есть ли дыхание.
В общем, она хлоп! И открыла глаза.
— Ты кто? — говорит.
— Рене, сударыня.
Она протягивает свои белые руки, берет меня за ворот, притягивает к себе и целует. При этом платье ее истлевшее расползается, и видно, что девица беленькая, пухленькая и весьма привлекательная.
— Ах, — говорит она, переведя дух, — не иначе мне это снится.
— Напротив, сударыня, — говорю я вежливо, — вы спали волшебным сном, а теперь проснулись. Нечаянно я вас разбудил, но, коль разбудил, полагаю, надо бы вам подняться. Обопритесь на мою руку!
Она встает, несколько неуверенно, поскольку еще не обвыкла, и я на всякий случай отворачиваюсь, потому что вместо платья на ней одни лохмотья. Снимаю с себя куртку, накидываю ей на плечи. А сам думаю: еще разжиться тут каким добром надеялся, дурак! Тут не то что разбогатеешь, последнее отнимут.
— Ничего не понимаю, — говорит девица, — где все? Где слуги? Где маман и папа? Почему темно так?
— Заколдовали вас, сударыня, — говорю, — наверное, вы с какой-нибудь здешней ведьмой не поладили…
— А, — говорит она, наморщив лобик, — было дело, одна уродливая старушенция все просилась, чтобы ее на праздник пустили. Но я велела не пускать. Я люблю, чтобы меня все красивое окружало. Говорят, она, когда выходила, через правое плечо плюнула и три раза обернулась вокруг своей тени!
— Вот, — говорю, — оно самое. А как следствие, вы, сударыня, проспали, нетронутая, лет сто, не меньше…
— И меня должен спасти прекрасный принц? — говорит она с надеждой в голосе.
Я что, похож на принца?
— Самое разумное, — говорю, — лечь обратно на ложе и подождать принца. Только я бы на вашем месте сначала поел что-нибудь.
— Лучше куропатку с трюфелями, — говорит девица, хлопая ресницами.
— С этим придется подождать. Поищу чего-нибудь в саду, — отвечаю, — там вроде какая-то дичка была… и малина разрослась. Вы бы пока прибрали там, в замке, что ли? Принц придет, а там пылища в ладонь толщиной, негоже это!
— Я очень устала, — томно говорит принцесса и усаживается на ложе.
— Еще бы, — говорю, — столько спать! Вы походите, сударыня, разомнитесь, поглядите на божий мир, вон, солнышко взошло!
— Слишком ярко для моих глаз, — говорит она, — а принц вообще когда придет?
— Понятия не имею, сударыня!
— Может, — говорит она с надеждой, — я еще посплю?
И тут я слышу, трубят рога над лесом…
Голоса, смех, треск кругом стоит, словно целая компания прорубается сквозь заросли — я-то прошел, и ничего, только поцарапался слегка, но он же принц!
Сильный, красивый, на белом коне. Свита впереди бежит, дорогу расчищает.
— Оп-па! — говорю. — Вот и принц!
Она так и заметалась, бедняга.
— Что же делать, — говорит, — что же делать! Я не одета! Сижу тут на крыльце, неизвестно с кем, неизвестно зачем! И вообще, что он подумает?
— На вашем месте, — говорю, — я бы тихонько лег на ложе, глаза закрыл… А когда принц вас увидит, он, очарованный вашей красотой, конечно, поцелует вас, и вы его вознаградите соответственно. А я пойду, пожалуй.
Она швырк — и в замок… Даже спасибо не сказала.
Салли отвязал и в кусты! А куртку не стал обратно требовать, ну ее в самом деле!
Родитель мой, царство ему небесное, рассказывал, что знал одну семью, там девица от какого-то потрясения заснула так крепко, что ее двадцать лет добудиться не могли. А когда проснулась, тоже была молоденькая и свеженькая. Первые два дня. Потом как-то быстро постарела и стала выглядеть на все восемьдесят. Папаша говорил, время обмануть нельзя, оно само кого хошь обманет.
И вот идем мы с Салли по белой дороге. Двух чернокнижников одолели, принцессу разбудили, ни гроша у меня в кармане… Трактирщица, думаю, славная была, может, вернуться? А может, еще кто впереди встретится, нам с Салли торопиться некуда, все нас обгоняют — и господа на горячих конях, и гонцы королевские, и кареты…
Нет, одного догнали. Пешего. Идет, на посох опирается.
— Бог помощь, — говорю, — добрый старец.
— И тебе, — отвечает.
— Откуда и куда путь держишь? — спрашиваю.
— Из самого Ерусалима, — говорит, — ходил поклониться Гробу Господню. Видишь вот, раковина-жемчужница? Ее носят все, кто удостоился этой великой чести. Потому как я пилигрим и странствую во славу Господа. А иду я в Лурд, к святому источнику…
— А я просто так иду, — говорю, — тоже странствую, но без цели и назначения. И ежели тебе тяжело, может, моя Салли тебя подвезет немного? Она девица хрупкая, да вроде и ты не тяжелый.
— Славный у тебя ослик, — говорит пилигрим, — видишь, у него черная полоска на спине, а на холке вроде бы поперек такая же — эдак крестом… Это знак того, что кто-то из его предков возил на своей спине Христа, так что роду он у тебя весьма почтенного. Таким осликом можно гордиться. А почему его Салли зовут?
— Папаша мой, — отвечаю, — который и завещал мне заботиться об этом ослике, в молодости своей воевал в Великой Британии, наемником. И вообще, пока мельником не стал, был он человеком горячим, храбрым и любвеобильным. И была там одна Салли… Он говорил, у нее такие же глаза были… Ну, почти такие же. Потому как с этой Салли никто сравниться не может. Вы поглядите, какие ресницы! Жаль только, что она не говорит!
— Ослы говорят только в исключительных случаях, — говорит пилигрим, — и этим отличаются, скажем, от котов… И видят порой такое, что недоступно взору их хозяина. Ты про Валаама слыхал?
— А как же, — говорю, — и про его ослика. Интересно, не Салли ее часом звали?
— Сие, — говорит старец, — священная книга не сохранила.
— А жаль…
— Да, — согласился старец, — жаль. Однако вот, коль скоро ослик твой не говорит, хотел бы я услышать от тебя какие-нибудь разумные и рассудительные речи. Так и путь короче будет.
— Я средний брат, — говорю, — какие уж тут разумные речи! Дурень я, как есть дурень… То есть ни то ни се…
— Иными словами, простак, — замечает старец, — про которого в Писании говорится. А вот что бы я хотел услышать, простая твоя душа, с пользой ли провел ты время в странствиях?
— Не знаю, отче. Я убил рыцаря и людоеда, уговорил шайку разбойников поступить на службу, три раза чуть не женился — один раз на трактирщице, второй — на маркизе, а третий — на принцессе… Невелика польза. Вот, иду вместе с Салли, в карманах ни гроша, да и карманов-то нет, поскольку куртку свою оставил я в одном заколдованном замке, брюхо подвело, поскольку с утра я всего лишь два пирожка съел… нет, вру, три.
— Это поправимо, — говорит пилигрим, — у меня в котомке сыр, и хлеб, и медовые соты… Однако ж скажи, чего ты ищешь, коли до сих пор не успокоился?
— Не знаю, — отвечаю. — Вот хотел божий мир поглядеть. Как и чем звезды к небу крепятся? Отчего Солнце вокруг Земли ходит? Отчего в тучах порой небесный огонь полыхает? Ведь как удивительно мир устроен! Это ж не захочешь, а залюбуешься. А более всего, отче, хотел бы я узреть Чудо! Ведь как без чудес тошно жить нам тут, на земле… Раньше, говорят, чудеса на каждом шагу были, вот ты сам сказал, Валаам, да и другие, кто по этой земле ходил… А теперь что?
— Чудо, — говорит старец, — само выбирает, кому показаться. Это тебе не кот говорящий. Что ж, простая твоя душа, ежели со мной в Лурд пойдешь, может, и сподобит нас Господь увидеть Чудо! Ибо я тоже всю свою жизнь Чуда взыскую, да, видать, не заслужил. А вообще, — говорит, — божий мир сам по себе Чудо, пойдем, разглядим его получше.
— Пойдем, отче, — говорю, — ну их, этих людоедов и чернокнижников… хочу на людей посмотреть… и знаешь что? Все-таки я думаю, что ту ослицу тоже Салли звали!
— Поскольку имя ослицы, как мы уже установили, затерялось в анналах, — говорит старец, — то и такая возможность не исключена. Давай-ка обсудим этот вопрос по дороге…