В начале времен пена была черного цвета. В начале времен не было ни еды, ни лекарств. В начале времен люди были с хвостами.
Мы заявляли, что Венера не пройдет транзитом по Солнцу, и она не прошла.
Фантастическая сага времен застоя» — так сама Мария Галина определяет жанр этого романа.
Невероятные события разворачиваются в маленьком портовом городке на юге России. Из далеких теплых стран приходит нефтеналивной танкер, в документах которого значится загадочное: «Заражение третьей степени объектом Д-8…». Разгадать загадку груза предстоит простым советским гражданам.
Когда темнота спускается на город, когда последний трамвай ушел в депо и на улицах нет ни души, СТРАХ выходит на охоту…
— Куда, зараза?
На нее надвинулось что-то большое, грохочущее, пахнущее железом и разогретой соляркой. Розка отпрянула.
— Я это, — опомнившись, она засеменила за погрузчиком, вытягиваясь на цыпочках и заглядывая в кабину, — мне нужно строение 5/15 А. Вот…
Она на всякий случай еще раз заглянула в скомканную бумажку. Розка себе не доверяла, потому что вечно витала в облаках.
— Вниз, — сказал водитель, высунувшись из кабинки, — склады видишь?
— Ага…
— Налево к пятому причалу и вниз. Там это… контейнеры видишь?
— Спасибо, — обрадовалась Розка.
— Так ты туда не ходи. Мористее забирай. Ясно?
Розка, окончательно запутавшись, пожала плечами. Она попыталась еще что-то спросить, но погрузчик взревел. Она опять отскочила. Водитель снова высунулся из кабинки.
— Чего? — переспросила Розка с надеждой.
— Ноги не переломай, — крикнул водитель, — ишь ты, каблучищи какие.
Розка из-под руки глянула в сторону моря, белого и сверкающего. Грузовоз у пятого причала казался вырезанным из черной бумаги. Над головой истерично вскрикнула чайка.
Вообще-то чаек принято любить. Они отблескивают серебром и сталью в воздухе и пляшут на волне, как поплавки. Чайки романтичны.
Но Розка в чайках разочаровалась.
Как раз этим летом одну отдыхающую на надувном матрасе унесло волнами, и, пока она болталась в море, чайки до костей расклевали ей руки. Они пытались добраться до глаз, но та заслоняла глаза руками. Розка эту историю запомнила, и в душе у нее навсегда осело горькое чувство. Как будто ее обманули.
Бетонка внезапно кончилась; пришлось сойти на раскаленный гудрон, и острый каблук тут же увяз. Розка выдернула его и тут же оглянулась — не смотрит ли кто. Крыши складов и ремонтных мастерских сухо отблескивали на солнце, море, казалось, шуршало рыбьей чешуей.
Вдруг внезапно стало очень тихо. Иногда так бывает, в самом конце лета. Время начинает двигаться словно нехотя, потом совсем останавливается. Воздух делается прозрачен и пуст, каждый звук словно подвисает в нём, отдельный и очень отчетливый. Длится это всего лишь краткий миг, потом застывший мир трогается с места и в усиливающемся лязге и грохоте набирает скорость, скользит, катится с вершины огромного хрустального шара…
Тогда наступает осень.
Из трещин в асфальте торчали пучки сухой травы. Рельсы вдруг возникли у самых Розкиных ног и ушли сверкающей колеей вниз, к причалу. Розка вздохнула и двинулась следом, мимо стендов с плакатами по технике безопасности. На миг она остановилась, завороженно рассматривая стоящего под грузом нарисованного рабочего; тот ковырял в носу, и Розке показалось, что на ковыряющей руке шесть пальцев. Она поймала себя на том, что тянет время, еще раз вздохнула, поправила на плече ремень сумочки и пошла дальше.
Низенькое одноэтажное строение 5/15 А (номер выведен бурой краской на розовом боку) действительно притулилось за складом 5/15. Пупырчатая штукатурка местами отвалилась, немытые окошки забраны решеткой-солнышком, у двери табличка «СЭС». Дверь закрыта. Звонка нет.
Розка подумала немного, примерилась и стукнула ладонью по нагретому дерматину. Звук получился как от пощечины; ощутимый, но короткий. Никто не отозвался. Розка потопталась на порожке, зацепилась каблуком за пыльный выгоревший половичок, отцепилась, еще раз оглянулась, не смотрит ли кто, и потянула дверь на себя.
Поморгала, привыкая к полумраку. На самом деле здесь было не так уж темно — под потолком горела лампочка в проволочном каркасе, а в торце коридора солнце просачивалось сквозь розовую, в горошек, выгоревшую занавеску.
В коридор выходило только две двери. Она заглянула в первую — там посреди комнаты стоял длинный стол и штативы с пробирками, как в школьном кабинете химии. Остро пахло реактивами. Тетка в белом халате, заляпанном чем-то желтым, что-то сосредоточенно мешала стеклянной палочкой.
— Вы к кому? — спросила тетка равнодушно.
— К Петрищенко, — Розка вновь покосилась на мятую бумажку, — Елене Сергеевне.
— Нет, — тетка не отрывала взгляда от пробирки, жидкость в которой начала медленно розоветь, — это вам в СЭС-2… Следующая дверь.
Следующая дверь тоже была обита дерматином. Над дверью — подкова. Веселые люди тут работают. Розка опять на всякий случай шлепнула по дерматину и, услышав приглушенное «открыто», — шагнула внутрь. Комната скучная, крашенная бледной зеленью, самое уютное место боком к окну занимал стол, над которым висел календарь с пушистым котенком… Пробирок нет, и то хорошо. Молодая женщина в пергидрольных кудряшках обернулась и уставилась на Розку голубыми глазами, — точь-в-точь, как у котенка на календаре.
Розка вдохнула поглубже:
— Елена Сергеевна, здравствуйте, я вот тут… вам должны были позвонить… ну, от Льва Семеновича… тут…
— А! — сказала голубоглазая. — Елена Сергеевна там, солнышко, — она пухлой белой рукой неопределенно махнула в сторону боковой стены — там была перегородка и тоже дверь. — Иди, иди, лапушка, — руки женщины мелко зашевелились, и Розка сначала испугалась, потом поняла, что та что-то вяжет под столом, розовое и пушистое… — Только постучи сначала.
Розке почему-то стало отчетливо неприятно, хотя она никак не могла понять, в чем состоит ее, Розки, обида. Розка вообще обижалась очень легко, переживала молча, а потом жалела, что вовремя не подобрала гордый и остроумный ответ.
В крохотном кабинете за перегородкой, перерезавшей окно пополам, было негде повернуться. Половину пространства занимал потертый письменный стол; под стеклом фотография толстой девочки. Фотография старая, черно-белая. Еще были сейф, крашенный бурой краской, и маленький столик у окошка, на котором стояла пишущая машинка в чехле; календарь Морфлота с парусником, прорезающим бурное море, два стула и фикус в кадке. Розке тут не понравилось.
Особенно ее раздражали календарь Морфлота и бледный коралловый куст на столе, прижимающий бумаги. Эти предметы обстановки говорили ей, Розке, о том, что где-то есть замечательные места и смелые, яркие люди, но отсюда до них было так же далеко, как, скажем, от поликлиники Приморского района, где работала тетя Рая.
И Петрищенко ей не понравилась, хотя она была не пухлая и голубоглазая, а, напротив, высокая и костистая. И старая — лет под сорок. Серый костюм джерси, белая блузка.
— Да? — Петрищенко пошарила рукой по столу, надела очки, и глаза ее сразу стали маленькими.
— Это… — опять завела Розка, — Елена Сергеевна…
— Да, — устало повторила Петрищенко.
И ноги у нее наверняка большие, злорадно подумала Розка…
— Я вот тут… от Льва Семеновича… Он вот тут… Потому что…
— А, — Петрищенко несколько оживилась, — по поводу трудоустройства?
— Ну… да.
Розка подавала на романо-германский. Все родственники хором говорили, что это безумие, туда без блата не сунешься, даже взятку без блата не возьмут, сказал Лев Семенович, но Розка опрометчиво верила в свои языковые способности…
Она закончила двухгодичные курсы английского при Доме офицеров, где преподавала сама Фараонова, неплохо освоила разговорник Скалкина и прочла на английском дебильную книжку «Daddy Long-Leggs» и еще «Love story» Эрика Сигала, над которой украдкой поплакала. Еще была какая-то совсем детская, по которой Розка и учила морскую терминологию; там у двух бедных арабских детишек злодей Хаджи пытался отобрать кусок драгоценной амбры.
Оказалось, этого недостаточно.
На семейном совете решили, что Розке лучше поработать, а после подавать на вечерний, все-таки девочка, не мальчик, ничего страшного, но с работой по профилю возникли проблемы. Был призван Лев Семенович — мамин родственник, двоюродный брат, что ли. Лев Семенович почти гарантировал, что Петрищенко даст направление, а с направлением она почти гарантированно поступит, а потом, может, так и осядет при Пароходстве; там, сказал Лев Семенович, есть возможности для карьерного роста.
Кажется, и Розка Петрищенко не понравилась. Мама права, надо было надеть ту, ниже колен.
— Мы хотели мальчика, — сказала Петрищенко недовольно.
Розка молча пожала плечами. Ее мама тоже хотела мальчика. А получилась она, Розка. Что уж тут поделаешь.
— Хотя бы английский знаете?
— Трехгодичные курсы с отличием, — дважды соврала Розка, — при Доме офицеров, лучшие в городе, между прочим.
— Здесь судовые документы, — сухо заметила Петрищенко, — грузы… накладные… Терминология…
— Ну, я… освою.
— На машинке печатать умеете?
Машинка под чехлом — Розка успела разглядеть — была новенькая электрическая «Ятрань».
— Ага, — сказала Розка, заглядывая Петрищенко в глаза. Ничего не поймешь, стекла очков отблескивают.
— Сколько знаков в минуту?
— Чего? — удивилась Розка, бойко печатавшая двумя пальцами.
Та скорбно кивнула головой, словно подтверждая — иного она и не ожидала. Розка украдкой вытерла ладонь о юбку.
— Родственники за границей есть?
— Откуда?
Розка уже готова была сказать, что она — круглая сирота, и сама в это поверить.
— Поймите, девушка, — печально сказала Петрищенко, — у нас в общем-то режимная контора…
Лев Семенович насчет режима предупреждал. «Режимных предприятий, Розочка, — говорил он, — вообще гораздо больше, чем кажется, и СЭС — в том числе, потому что — а вдруг холера? Или чума, не приведи господи, или еще что… а вообще любая работа, связанная с языком, режимная, а ты как думала?»
— А эти… горничные, которые на заграницу? — спросила тогда Розка.
— Ты что, — сказал Лев Семенович, — маленькая? Какие они горничные? Но здесь, деточка, — сказал Лев Семенович, — на что подписываешься, то и получаешь… поработаешь несколько лет с бумагами, освоишь терминологию, а там подумаем, что с тобой делать… тебе же спешить некуда, да и режим тут… вегетарианский, можно сказать, хи-хи…
Из чего Розка заключила, что он тоже слушает радио «Голос Америки», там недавно передавали воспоминания Лидии Чуковской об Анне Ахматовой. Люди способны удивлять, даже такие, как Лев Семенович.
Петрищенко опять вздохнула и встала из-за стола. Розка потянулась за ней, отметив, что из-под юбки-четырёхклинки у Петрищенко выглядывает кружевная комбинашка.
Голубоглазая по-прежнему сидела у окна, правда, вязание куда-то делось, впрочем, Розка увидела, что из ящика стола торчит розовая мохеровая нитка.
Пахло от голубоглазой, как в парфюмерном отделе универмага. Даже воздух стал липким.
— Вот, Катюша, — печально сказала Петрищенко, — секретаря прислали.
— Опять девочка? — выщипанные бровки Катюши полезли вверх.
— От Льва Семеновича, — пояснила Петрищенко.
Катюша молча окинула Розку взглядом бледных выпуклых глаз.
И задвинула боком ящик стола так, что розовая пушистая ниточка совсем исчезла из виду.
Воцарилось молчание. Потом Петрищенко вздохнула и сказала:
— Бумаги при тебе?
— Ага, — жизнерадостно ответила Розка, — паспорт и аттестат.
Она втайне надеялась, что не подойдет. Она была глубоко разочарована.
— Ну, так неси в кадры. Трудовую оформишь, приходи.
— А долго оформлять?
— Недели две-три. Тебя как зовут, Роза, да? Это, Роза, серьезная работа. Так быстро дела не делаются.
Прав был Лев Семенович, уныло подумала Розка, везде, где язык нужен, проверяют…
— А в кадры — куда?
— Наверх, в Пароходство. С башенкой такое здание, зелененькое. Еще якорь перед ним. Спросишь на вахте.
— Спасибо, — вежливо сказала Розка.
— И в следующий раз, пожалуйста, — сказала Петрищенко, и на шее ее появились красные пятна, — оденься поскромнее. Это ж порт.
Новую жизнь надо начинать в новой одежде. Под это дело Розка выцыганила себе пальто джерси, ярко-зеленого цвета. Оказалось, оно чуть маловато и топорщится на талии, но Розка не позволяла такой мелочи испортить себе удовольствие от новой вещи.
Тем более, как только окончательно повернет на осень, погода опять установится и дни будут солнечные. Правда, все короче и короче.
У крыльца строения 5/15 А сидел на корточках парень в брезентовой робе и курил, заслонившись от ветра. Он поглядел на Розку, помахал рукой, отгоняя дым, и подмигнул ей.
Розка пожала плечами и величественно прошла мимо, но опять зацепилась о половичок. Они нарочно его сюда положили, чтобы люди выглядели глупо. Она оглянулась, но парень уже и не смотрел в ее сторону. Розка что-то пробормотала себе под нос от неловкости и боком зашла внутрь. Вкрутили еще одну лампочку в коридоре, а вот в самой конторе мало что изменилось. Только стало темновато; море больше не передвигало по поверхности зеркала света, а было тусклым и шуршало, как смятая фольга. На подоконнике отращивало деток чахлое каланхоэ, на календаре рыжий котенок сменился серым, Катюши не было, а в углу стоял тот самый столик с «Ятранью», из кабинета, и чехол был снят.
Дверь в кабинет была открыта, и Петрищенко, увидев Розку, кивнула.
— Вот и хорошо, — сказала она и стала выбираться из-за стола. Для этого надо было отодвинуть стул к стене и обойти стол. Но Петрищенко не поленилась. Она вышла к Розке и похлопала ладонью по пишмашинке.
— Специально для тебя переставили.
Розке стало неловко. Она представила себе, как Петрищенко с Катюшей, кряхтя и задевая за косяк боками и задом, тащат столик из кабинета… Ну, может, они кого-то попросили, но все равно старались, а значит, ей, Розке, пути к отступлению отрезаны. Придется оправдывать ожидания.
— Это теперь твое рабочее место.
— Ага, — уныло сказала Розка.
— Ну, вот и приступай, — доброжелательно сказала Петрищенко. — Протоколы видишь? Их надо пронумеровать и подшить.
Она уткнула ноготь в облезлом розовом лаке в кипу бумажек рядом с машинкой.
— Чтобы последовательно были, по датам. А вот в эту книгу внести номер протокола, дату и судно. Тоннаж, порт приписки, все такое. Там уже есть, посмотришь. Если в протоколе на английском, переведешь. А то запустили все, сил нет.
— Ага, — опять согласилась Розка. — А печатать?
— Что печатать? — рассеянно переспросила Петрищенко.
— Откуда я знаю, что.
— Пока не надо. — Петрищенко подумала и налила в каланхоэ воды из кружки.
— А переводить?
— Я ж сказала. Если в протоколе на английском, тогда переводи. Только название судна сохраняй.
Розка вздохнула, подвинула стул и села. Ей стало совсем грустно. Если не надо печатать, зачем ей полстола заняли этой дурой? Тем более печатать она, как ни странно, любила. Если машинка была механическая, Розка с такой энергией лупила по клавишам, что они гудели и цеплялись друг за друга. А электрическая вообще класс: чуть дотронешься, и она уже работает. И при этом теплая и урчит, точно кошка.
Она придвинула кипу заполненных бланков. Лесогруз «Бирюса». Столько-то кубометров леса. Зерновоз «Тимур Фрунзе». Пшеница сортовая. Легковые автомобили «Лада», экспортный вариант. Лиловый штамп «Санитарная инспекция № 2». Подпись и дата. Еще штамп. Еще подпись. Розка, чтобы не перепутать, нумеровала бумажки соответственно дате — карандашиком в верхнем правом углу, и подкладывала под зажим в папочку. Одну за другой.
— Корабли постоят, — бормотала сквозь зубы Розка, — и ложатся на курс… Но они возвращаются сквозь непогоду…
«Машинистка приравнивается к рабочему, — сказал Лев Семенович, — в трудовой книжке так и будет написано «рабочий», для анкеты это хорошо… С такой анкетой, может, и проскочит. И скажи спасибо, Эммочка, что она у тебя не захотела на востоковедение. Дочка Майи Владимировны захотела на востоковедение, золотая медалистка, прекрасная анкета, придраться не к чему, так ей пришлось пять лет на сталелитейном оттрубить, мастером цеха и попутно комсоргом — за рабочую путевку. Ну, понятно, там известно, на кого учат».
Розка отчаянно затосковала. Красивая, насыщенная жизнь опять отодвинулась куда-то в неопределенную перспективу. Осталась кипа бумажек, на некоторых отчетливо виднелись бурые круги, видно, чашку с чаем ставили.
— «Оil-tanker» — «нефтеналивной танкер», — прикусив кончик языка, переводила Розка. Потом задумалась, занеся ручку над пустой строкой, неохотно встала и заглянула в кабинет.
— Елена Сергеевна, а «DISPLACEMENT» — это что такое? Порт приписки?
— То же, что и «tonnage», — сухо отозвалась Петрищенко, занятая какими-то своими унылыми делами, — водоизмещение. «Порт приписки» — это «registration».
— Спасибо! — громко и вежливо сказала Розка и опять уселась на стул, поджав под себя ногу.
— Crue — это команда, это я знаю, — бормотала про себя Розка. — Дисплейсмент это сволочное так похоже на «порт приписки», это же надо… Ладно, тогда получается, «порт приписки» — «Кувейт». Ну и фиг с ним.
Большей частью поперек штампа «Санитарная инспекция № 2» была приписка шариковой ручкой по-русски: «Посторонних объектов не обнаружено». И подпись. Только к кувейтскому подколота бумажка с надписью «Заражение третьей степени объектом Д-8. Объект обнаружен и уничтожен. Команда отправлена на профилактический осмотр и восстановительные процедуры на МБМ». Наверняка какие-нибудь мухи, подумала Розка, личинки песчаных мух. Они откладывают свои яички в теле человека, и, скажем, палец, а то и вся рука постепенно превращаются в гниющую, шевелящуюся массу. От воображаемого зрелища ее передернуло.
Перемещаясь по морю, люди таскают за собой самые разные вещи. Багаж. Воспоминания. Надежды. Прошлое. Будущее. В том числе и свои болезни. И не только люди.
Кто хотя бы раз бывал в порту, видел плоские диски, нанизанные на швартовочные канаты. Розка тоже видела. Крысы — великолепные канатоходцы, но перебраться через вставший на их пути плоский и гладкий диск они не в состоянии. А значит, ни одна крыса не поднимется на корабль. И ни одна не спустится с корабля на землю — что не менее важно.
Давно уже прошли те времена, когда покачивались на волнах парусники и веселились горожане («Ты гляди!»), наблюдая, как корчится на причале, пляшет, падает кверху лапками, замирает в смертельном оскале крыса с бомбейского клипера… Розка, кстати, недавно прочла «Охотников за микробами» Поля де Крюи и какое-то время даже мыла руки каждые пять минут.
Знающий человек объяснил бы Розке, что чума пришла в Европу, скорее всего, не морем, а по суше — когда из Средней Азии на смену местной и, скажем так, более лояльной черной крысе мигрировали зловредные серые. Впрочем, тот же знающий человек, скорее всего, добавил бы, что в общем и целом Розка права, припомнив в качестве аргумента колумбовских матросов, возивших туда-сюда туберкулез и сифилис.
Сзади хлопнула дверь. На Розку пахнуло сладким липким запахом; Катюша стянула плащик-болонью, повесила на рогатую вешалку. В комнате сразу стало душно.
— А, вот и наша Розочка, приступила наконец, — Катюша раскрыла сумку, усеянную капельками дождя, достала кулечек с карамельками. — Давно пора. На, угощайся. Держи, держи… кушай.
Розка карамельки не любила, но отказаться постеснялась, потому просто зажала конфету в руке, надеясь как-нибудь незаметно положить в ящик стола. Или затолкать под «Ятрань». В карман джинсов, слишком тесно облепивших зад, конфету было не протолкнуть.
— Да ты ешь, — сказала Катюша, причесываясь перед зеркалом, — кушай. Она не ядовитая.
Розка развернула липкую бумажку и послушно положила конфету в рот. Карамель оказалась точно такая, как Розка и думала, — приторная и липкая.
— Вот и хорошо, — доброжелательно сказала Катюша, глядя из зеркала на Розку голубыми бледными глазами, — вот и ладненько.
И когда это дождь успел пойти, а я не заметила? Розка выглянула в окно. Море запестрело рябью, мокрые чайки, нахохлившись, бродили по причалу. Петрищенко появилась из своего кабинета, полезла в хлипкий конторский шкаф и извлекла оттуда электрочайник, спрятанный за стопкой папок.
Розке вдруг остро захотелось спать.
Мимо, обдав липким карамельным запахом, прошла Катюша. Розка слышала, как она шуршит бумажкой, потом звук выдвигаемого ящика.
— Пересядь, — сказала Петрищенко.
— Чего? — пробормотала Розка, встряхнувшись.
Она, оказывается, сидела, бессмысленно уставившись в одну точку.
— Так, чтобы окно было слева, — пояснила Петрищенко. — Положено так. По охране труда.
Катюша продолжала чем-то шуршать. Накатывали волны душного аромата.
— Ага, — сказала Розка.
Петрищенко воткнула чайник в розетку и поставила на подоконник большую щербатую чашку с красным цветком на боку.
Розка передвинула стул. Катюши теперь совсем не было видно, а рябое море теперь дышало в левую щеку. Почему-то сразу стало легче.
— «ЭМ-БЭ-ЭМ» что такое, Елена Сергеевна?
— Межрейсовая база моряков, — рассеянно пояснила Петрищенко.
— Это которая на Шевченко?
— Да. Которая на Шевченко.
— А объект Д-8 — это что?
— Узнаешь еще, — сухо сказала Петрищенко, — ты переписываешь? Вот и переписывай.
— Уже, — гордо сказала Розка.
Розка надеялась, что Петрищенко ее хотя бы как-нибудь одобрит, похвалит — все-таки первый рабочий день… Но Петрищенко только сказала:
— Ну и почерк!
Розка прочла в старой книге «Хиромантия и графология», что по почерку можно определить характер человека. Поэтому она старалась, чтобы хвостики у «д» и «р» резко и остро уходили вниз, в надежде на то, что характер как-нибудь сам собой станет твердым и решительным. Но иногда машинально украшала буквы завитушками, потому что у них в классе было так модно.
Петрищенко тем временем вновь быстро пролистала бумажки, захлопнула папку и вернула ее Розке.
— Отнеси в контору, там спросишь, где первый отдел, отдашь секретарю, он отдаст Лещинскому под расписку. По дороге ни с кем не болтай и папку никому в руки не давай. Ясно?
— Первый отдел, это который?
— Первый — это первый. Потому что второго нет. И скажи секретарю, пусть скажет Лещинскому, бланки кончились.
— Ладно. Контора — это наверху, где якорь?
— Ну да, ну да… якорь… и можешь не возвращаться сегодня. Льву Семеновичу привет передавай. Он тебе кто?
— Дядя. Двоюродный.
— Вот и передай привет дяде. Скажи, Ледка привет передает. Ну, Ледка-Енка, — пояснила она, встретив недоумевающий взгляд Розки.
Только теперь Розка сообразила, что Елена Сергеевна Петрищенко имеет в виду себя.
Лев Семенович тоскливо покосился на беленький телефон, стоявший на полированном журнальном столике. Пять минут, буквально пять минут, и позвоню. Новости вот только досмотрю. Нужно же знать, что в мире делается. Или, может, сначала поужинаю, а потом позвоню. Да, наверное, вот так.
Зазвонил телефон.
Лев Семенович вздрогнул и зачем-то поднес руку к губам.
— Лека, звонят, — сказала жена из кухни.
— Меня нет, солнышко, — крикнул Лев Семенович и опять покосился на телефон. — Вдруг услышит? — Возьми, скажи, меня нет.
— А где ты?
— Ну, мало ли? За хлебом вышел. Или нет. Уехал. Или нет…
Звонил телефон. Звонил, звонил, звонил.
Жена, шаркая шлепанцами, подошла к столику и взяла трубку. Лев Семенович настороженно наблюдал за ней, слегка втянув голову в плечи и не замечая этого.
— Да? — Голос ее чуть изменился, стал кокетливым и звонким. — Да. Лека? Дома. Сейчас, сейчас он подойдет.
И кивнула Льву Семеновичу, протягивая ему трубку.
— Кто? — шепотом спросил Лев Семенович.
Трубка глядела на него черным оком змеи.
— Герега, — шепотом пояснила жена.
Лев Семенович затряс головой и выставил перед собой ладонь, изображая нежелание и даже отвращение, но трубка по-прежнему смотрела ему между глаз, и он, кинув в сторону жены укоризненный взгляд, вытянул руку, взял нагретый пластик и прижал к уху.
Сглотнул и сказал:
— Да?
— Левушка, — раздался в трубке дружелюбный голос, — ты еще дома? Я же тебе сказал — жду! Давай одевайся, одна нога здесь, другая там. То есть наоборот, — в трубке хохотнули.
— Я не могу, — сказал Лев Семенович, чувствуя острое отвращение к себе и к окружающему миру, — у меня что-то с желудком.
— Через «не могу», — дружелюбно посоветовал голос. — Лови тачку, и чтобы через двадцать минут был у меня. Нет, лучше прямо к Пушкину подъезжай. Ясно?
— Ясно, — проблеял Лев Семенович. Он хотел еще что-то сказать, но в трубке уже пищали короткие гудки. Он вздохнул, разжал липкую и холодную ладонь и уронил трубку на рычаг.
— Римма, я же просил!
— Он твой научный руководитель, — скучным голосом ответила она, пожимая плечами и отворачиваясь.
«Она права, — подумал Лев Семенович, — а я тряпка. Ничтожество. А он мой научный руководитель. У него безобидные слабости. Такое чувство юмора. Я могу отказаться. Подойти к нему и твердо сказать: «Извините, я никуда не пойду». Ведь я уважаемый человек, можно даже сказать, хороший человек, ведь должно же хватить у меня твердости».
— Лева, не дури, — сказала жена, глядя в черное окно, — тебе ясно сказали — будет диссертация, возьмут в министерство. Там степень нужна. У него связи. Защита пройдет как по маслу. Ты хочешь, чтобы тебе накидали черных шаров?
Она с удовольствием повторила это Герегино «как по маслу» и «черных шаров», что должно было означать, что в таком деле, как диссертация, уж кто-кто, а она прекрасно разбирается. «Кандидатская» она тоже выговаривала с удовольствием.
Гордится…
Тебе даже делать ничего не придется, мы распатроним твою тему по главам и раздадим студиозусам. Им все равно курсовые делать. А потом соберем, останется только автореферат написать. Брось, Лева, ножкой сучить, все так делают.
Когда он говорит, все кажется таким убедительным, таким… нормальным. Все так делают. Нет, тут как раз не придерешься, я не обязан делать все сам от и до, это нормальная практика, я же занятой человек, как бы я все это сам писал? Она, дура, думает, что я поздно домой прихожу, потому что остаюсь на работе данные обсчитывать…
Может, ну ее, эту диссертацию к богу, не нужна мне эта Москва. Нет, наоборот, я уеду от Гереги в Москву, и все будет хорошо, нет, он же все равно однажды вот так позвонит, и…
— Лева, одевайся, — твердо сказала жена, — что стоишь с раскрытым ртом!
— Да-да, — торопливо ответил Лев Семенович и стал втискивать ноги в осенние чешские ботинки.
Каждый фонарь, казалось, был замкнут в еще один мутный шар, внутри которого сновала мелкая морось. Лев Семенович, подпрыгивая, махал поднятой рукой, машины пролетали, лаково блестя, по мокрой брусчатке, и каждая швыряла ему в лицо пучок ослепительного света, столько света вокруг, откуда, зачем?
Город был полон света и воды, как тонущий корабль. Все едут домой, подумал он с тоской, или сидят по домам, все нормальные люди сидят по домам…
Наконец ему удалось поймать «жигуленок».
Тоска и острое одиночество сжали горло, и он даже перевести дух не успел, а они уже подъезжали к памятнику, и зеленоватая курчавая голова с бакенбардами высилась над столбом, блестя в дождевом ореоле. Почему никто не замечает, как это нелепо, когда голова на столбе?
Герега стоял под освещенным портиком Горсовета, плотная фигура в черном плаще с поднятым воротником на фоне бестелесных колонн. Конечно, ему же близко, он же здесь живет, в старом центре, на Ласточкина. И почему он всегда носит темные очки? Что такое у него в глазах, что он не хочет, чтобы это видели другие?
Вспыхнул и погас столб водяной пыли, и человек в плаще скатился по ступенькам, как могут передвигаться полные, но подвижные и жизнерадостные люди. Он был точно шарик ртути, подвижный, юркий и неуязвимый. Дождевик-болонья оказался не черным, а серым…
Лев Семенович сунул шоферу деньги и неуклюже выбрался из машины. Дождь еще раз вспыхнул тысячей искр и погас окончательно.
— Лева, — укоризненно сказал Герега, всплеснув пухлыми ручками, — ну, сколько же можно! Тут же мокро.
— Я не… — Лев Семенович огляделся. На площади было совершенно пусто, если не считать милицейского поста перед Горсоветом, но что толку? Это же смешно. Герега доктор наук, профессор…
— Пойдем, пойдем, — Герега короткими пальцами теребил его за рукав.
— Куда? — Лев Семенович попробовал замедлить шаг.
— Работать, разумеется. — Брови над темными очками поползли вверх. — Ты же план диссертации захватил?
— Захватил, — Лев Семенович потрогал зачем-то пузатый портфель, где лежала бутылка армянского коньяка.
Он почувствовал некоторое облегчение. Никаких приключений, как в тот раз. И этой ужасной сауны тоже не предвидится. Они просто пойдут к Гереге домой, откроют коньяк и будут делать вид, что обсуждают план диссертации. Высокая красивая жена Гереги внесет на блюдечке нарезанный лимон с горкой сахарной пудры или, может быть, маленькие бутерброды с красной икрой — Герега умел жить хорошо, с размахом, и жадным не был, что да, то да… Лев Семенович даже на миг почувствовал во рту вкус красной икры. Потрясающе красивая женщина, и как сумел такую отхватить? Говорят, влюбился без памяти, преследовал вечером до самого дома, прячась в кустарнике у обочины тротуара, а она его в упор не видела, и нарочно прижималась к кавалерам, и насмехалась над ним. А потом вдруг раз — и он уже ведет ее в загс. Что-то, говорили, он узнал такое про нее или про ее отца, большую шишку…
Но Герега свернул не на Ласточкина, не в темную арку, где тускло светила одинокая лампочка в проволочной сетке, а к лестнице, ведущей в порт. Лестница была черная и мокрая, к ступенькам липли бледные кленовые листья.
— Но работать… — Лев Семенович даже попытался придержать его, ухватив за рукав.
— Потом, потом, — отмахнулся пухлой рукой Герега, — еще дело есть!
— Но мне надо завтра пораньше… у меня работа… пятиминутка…
— На работу, — наставительно произнес Герега, — надо приходить вовремя. То есть тогда, когда тебе хочется. Ты начальник или где?
— Начальник, — согласился Лев Семенович, — но ведь, Толя, пойми, надо мной есть тоже начальник…
— Поставить ты себя не можешь, вот что я тебе скажу.
Да если бы я мог себя поставить, чуть не сказал Лев Семенович, разве болтался бы я тут с тобой?
Мимо шел морячок под руку с девушкой. Девушка семенила в обтягивающей юбке. Морячок держал над ней зонтик и, склонившись, говорил ей что-то на ухо, и она громко, заливисто смеялась, откидывая голову назад. Смех показался Льву Семеновичу фальшивым.
Шлюха, подумал он…
Ему захотелось подойти и ударить девушку, чтобы она перестала смеяться, и он поплотнее засунул руки в карманы.
— Пойдем, Лева, — Герега коротко потер ручки, — пойдем. Поскорее. А потом — работать.
— Куда пойдем? — Лев Семенович даже попытался чуть притормозить.
— Вон, видишь? — Герега кивнул круглой береткой в сторону порта, где сиял на приколе огнями белый теплоход. Другие огни плясали под ним в темной воде — праздник, отдых, дальнее путешествие в страны, где нет Гереги. Льву Семеновичу даже показалось, что оттуда, с теплохода, мокрый ветер донес нежную танцевальную музыку.
— Зачем в порт? — робко спросил он.
— А затем, мой дорогой, что на морвокзале есть такой бар, на третьем этаже, а в баре такой бармен Рома, он делает потрясающие совершенно шейки, ну, коктейли, с яичным желтком, никто больше таких не делает. Так что мы с тобой посидим, кофе возьмем, по коктейлю выпьем….
Обошлось. Бар — это еще туда-сюда. Но, на всякий случай, он выразил робкое недовольство.
— Но ведь… диссертация…
— Там и обсудим. Пойдем-пойдем!
И потащил Льва Семеновича за рукав к сверкающему, прозрачному зданию морвокзала. Но, когда тот уже направился было к эскалатору, округло хохотнув, вновь потянул его за руку.
— Погоди, Левушка! Еще буквально полчаса… И — в бар!
Белый теплоход у причала сиял круглыми иллюминаторами и палубными витринами так близко, что уже не только музыка слышалась, но и скрип канатов, тершихся о чугунные причальные бухты.
— Зачем мы здесь? — с тоской произнес Лев Семенович. Нет, не обошлось…
— Надо, — значительно ответил Герега. — Левушка, у тебя удостоверение с собой?
— Какое?
— Служебное, разумеется! Давай, давай, давай его сюда! — Он подпрыгивал от нетерпения, но тут же стал очень значительным, как-то выше ростом и квадратнее, и, неторопливо взяв Льва Семеновича под руку, подошел к трапу, величественно кивнув вахтенному.
— Вы куда? — Вахтенный попробовал преградить им дорогу.
— Санитарная инспекция, — веско сказал Герега, держа руку Льва Семеновича с развернутым удостоверением, — позови, дружок, кого-нибудь из командного состава… Нету? На берегу? Непорядок, непорядок… тогда сам проводи… Не можешь пост оставить, да? Ну, ничего, мы сами.
И он величественно проследовал внутрь.
Лев Семенович поплелся за ним.
— Мама, ты спишь?
Старуха приоткрыла один глаз и посмотрела на Елену Сергеевну. Черный рот был приоткрыт. Поэтому она сначала закрыла его, потом вновь открыла:
— Нет.
— Как ты себя чувствуешь?
— На горшок хочу, — сказала мама.
Елена Сергеевна наклонилась и выдвинула из-под кровати судно, положила его под бок старухи.
— Приподнимись, мама… ну давай же, не ленись.
Не вини себя, подумала Петрищенко, это же естественно, то есть животные всегда огрызаются на больных и слабых, это природный инстинкт, я не должна себя за это упрекать, в диких племенах стариков вообще бросают или просто съедают… Но я, как мыслящий человек, контролирую себя.
Старухе на мгновение удалось выгнуться тощими бедрами, и Петрищенко ловко подставила судно под ягодицы. Почему мама? Почему не папа? С ним бы она не так раздражалась. Но женщины живучие. Папа ее любил, свою девочку, а вот мама стеснялась. Тогда в этой кафешке, в Ялте… До сих пор ведь помню. Сколько мне тогда было? Пять? Шесть? Красивый ребенок — подтверждение полноценности женщины. Есть чем похвастаться перед подругами. Как она кричала тогда, боже мой, как она на меня кричала… Елена Сергеевна почувствовала, как рот ее сам собой сжался в тонкую ниточку.
— Я покакала, — сказала мама игривым голосом маленькой девочки.
— Очень хорошо, — устало отозвалась Елена Сергеевна и достала из пакета свежую марлевую пеленку. — Приподнимись на минутку. Сейчас я тебя поверну на бок.
— А где китаец? — забеспокоилась мама. — Ушел китаец?
— Какой китаец?
— Твой муж новый. При нём неловко…
— Нет, мама, никакого китайца.
— А куда же он делся?
Окружающая действительность у мамы сжалась до узкого светового конуса: выцветшие обои, коврик, уголок книжной полки… Рожденные сумеречным мозгом образы были гораздо ярче и полнокровнее.
— Ушел, — сухо сказала Петрищенко.
— Я так и знала! И этот ушел! — Мама торжествовала. — Даже китаец, и тот!
Петрищенко плотнее сжала губы.
— Ты ни одного мужчину не умеешь удержать. И в кого ты такая? Меня в молодости на руках носили. Помнишь, ну, ту фотографию, Ялта, ну?
— Очень хорошо помню, — сказала Петрищенко.
Она протерла старухе ягодицы, выбросила скомканную бумажку в судно, перекатила маму на бок и одернула на ней ночную рубашку. Потом, осторожно ступая, вышла, неся судно перед собой, вылила содержимое в унитаз, вымыла руки, прошла в кухню, достала из кошелки две банки сгущенки, пакет гречки, плоскую баночку шпрот и высокую — с горбушей.
В этот раз заказ был беднее, чем в прошлый. Интересно, к празднику какой будет?
В раковине валялась грязная кастрюля. Петрищенко пустила воду и подвинула кастрюлю под струю. Села, подперла рукой щеку и стала смотреть, как вода, ударяя в эмалированное дно, разбивается мелким гейзером.
— Мама, ты чего?
Петрищенко вздрогнула.
— Сидишь в темноте.
— Задумалась, — виновато сказала Петрищенко, спохватываясь, что до сих пор не переоделась в домашнее. Даже туфли не сняла. Туфли лаковые, черные, тяжелые. Ноги у нее последнее время к вечеру опухают, вот что.
— Ты меня напугала. Включаю свет и вижу…
— Ну, я нечаянно… Ты почему посуду не помыла, Лялька?
— Времени не было, — надменно сказала дочь, — у нас языковая практика. Как бабушка?
— Бабушка покакала. И имей в виду, я вышла замуж за китайца.
— Как? — неприязненно удивилась дочь. — Когда?
— Да никак. Бабушке так показалось.
— Все шутишь?
— Я заказ принесла, — виновато сказала Петрищенко, поскольку Лялька уже начала раздражаться. Она всегда раздражалась, даже когда ничего не происходило.
— Я худею, — сухо сказала дочка.
— И правда, не помешает, — согласилась Петрищенко.
Лялька мрачно посмотрела на нее и вышла из кухни, хлопнув дверью.
Господи, уныло думала Петрищенко, до чего ж нехороша. Вся в меня. Да еще характер этот ужасный. Ну, как можно с такой внешностью иметь еще и такой ужасный характер? Неудивительно, что этот Вова больше не звонит… Ох, да что же это я, хуже мамы, честное слово!
Она выглянула из кухни. Дочка стояла перед молчащим телефоном.
— Лялька, — сказала Петрищенко неестественно веселым голосом, — а давай… устроим тоже праздник, что ли? Напечем пирожков, откроем шпроты. Или ту банку икры, которую мы к праздникам зажухали? Позовем кого-нибудь.
Дочка, обернувшись, неподвижно смотрела перед собой.
— Кого позовем, мама? — сказала она высоким тонким голосом. — Кого позовем?
Знаменитый коктейль с сырым желтком проскользнул внутрь, не оставив следа, а черный кофе был безвкусным. Лев Семенович возвращался пешком просто потому, что ему надо было пройтись… привести в порядок мысли… вообще, отдышаться. Он брел по лужам, неподвижно глядя перед собой и шевеля губами. Как Герега, вальяжно переваливаясь, потребовал у кока провести их на камбуз, чтобы посмотреть, насколько соблюдаются правила гигиены и санитарии! Как прошли они в столовую сначала для комсостава, потом для пассажиров, и как Герега придирчиво разглядывал белейшие льняные скатерти и накрахмаленные салфетки! Как в буфете, отослав под каким-то предлогом сопровождающего, смел в свой обширный портфель из-за барной стойки несколько бутылок коньяку и банки красной икры, при этом лицо его, закрытое черными очками, оставалось деловито-непроницаемым…
Боже мой, если кто узнает!
Успокойся, сказал он сам себе, «Аджария» завтра с утра уходит, на ней делегация от профсоюзов и артисты, там все по первому разряду, а когда бармен недосчитается коньяку, он не станет поднимать шум, потому что первым делом, естественно, подумают на него же, коньяк вообще имеет свойство испаряться, ну, разбавит низкосортным, после очередной рюмки никто уже и не замечает вкуса выпивки… ничего, ничего страшного, бармены ведь всегда крадут, зачем иначе бы они ходили на внутренних-то линиях.
Лев Семенович с тоской смотрел в темноту. Море за парком, за черными деревьями его почти не различишь, но ощущаешь, как оно дышит, ворочается там, в ночи, все эти воздушные массы, холодные рваные облака, вытягивающиеся вдоль воздушных течений, рассыпчатые нитки перелетных птиц, как они только не боятся вот так, над черной водой! Наверное, все-таки есть утиный бог, который отвечает за то, чтобы их перелеты проходили без особых потерь. А есть еще и совсем маленькие птицы, крохотные, ныряющие в воздухе комочки, сердце, одетое взъерошенными перьями. Даже бабочки, и все они летят над морем, и страхи их просты и достойны — не намочить крылья, не ослабнуть, не упасть, долететь…
Бог маленьких животных, перепуганных слабых существ, быть может, он обратит свое благосклонное внимание и на него, на Льва Семеновича, который в мировом опасном масштабе тоже маленький и слабый. Он отчетливо почему-то вспомнил, как был ребенком и болел ангиной, и неизвестно почему встал ночью с кровати и подошел к окну, и в фонаре падал снег, и снег этот падал с огромного неба, на огромную землю, до самого горизонта все белое и пустое, до самого дальнего Северного моря, до льдов Северного полюса, и он, Лева, стоит в самом центре этого хрустального шара, а мир вокруг сжимается, пульсирует, точно огромное сердце, и давит, давит со всех сторон…
На миг собственные его проблемы показались ему незначительными. Ничего, думал Лев Семенович, ничего, я позвоню завтра Ледке, вот так — возьму и позвоню, это, в конце концов, не смертельно, и вообще, ничего особенного, сильные думают, что судьба на их стороне, но на самом деле есть особый бог, он покровительствует слабым, потому что слабые — основа жизни, ее сила.
Он вздрогнул, вспомнив, как Герега смотрел на него — смотрел черными стеклами очков, которые он не снял даже в полутемном баре.
— А теперь, Левушка, — весело сказал Герега, раскрывая все тот же пухлый портфель и доставая из него кожаную, с клапаном-застежкой папку, — займемся твоей диссертацией.
— Тебе сессун сделать или гарсон?
Розка пошевелила укутанными простыней плечами.
— Боб.
Розке хотелось маленькую круглую голову. В «Работнице» недавно была заметка «Химия или маленькая головка?». Химию Розка уже пробовала. Что она только не пробовала, даже перья! И ни разу облик в зеркале не совпал с ее внутренним представлением о себе. Вернее, о том, какой она, Розка, хотела бы себя видеть.
— Боб нам еще не давали, — созналась Скиба, — а гарсон мы уже проходили. Давай, я тебе лучше гарсон сделаю. Хотя вообще-то тоже сложная стрижка.
— А гарсон ты точно умеешь? — засомневалась Розка.
— Не боись. — Скиба взмахнула ножницами прямо у Розкиного глаза. Розка еле успела отпрянуть.
— Да не дергайся ты… Ты как, поступила?
— Не-а, — Розка покрутила головой, поскольку Скибины ножницы лязгнули возле уха. — Балл недобрала. Всего балл, представляешь?
— Обидно, — равнодушно согласилась Скиба.
— Ничего, — сказала Розка не менее равнодушно, — год отработаю, и на вечерний. Работа не бей лежачего. В Пароходстве, представляешь? Там иностранные специалисты приезжают по обмену, потом моряки, командный состав… а я переводчиком…
— Да ну! — Скиба снова лязгнула ножницами, и Розка благоразумно замолчала. Но долго молчать у нее не получалось.
— А Кисель в медучилище поступила, знаешь? Говорит, если с отличием закончить, то в мед без экзаменов принимают…
— Да ну?
— Какая-то ты, Скиба, равнодушная…
— А мне чего, — Скиба в зеркале пожала плечами над Розкиной головой, — у меня профессия на руках… Еще полгода, и ко мне запись будет, а твоя Кисель так и будет мочу палочкой мешать. А ты, Белкина, все врешь, кстати. Я знаю, ты в СЭС работаешь. Тоже мочу палочкой мешаешь.
— А ты откуда знаешь? — Розка насторожилась. Скиба, похоже, уже переместилась в тайное общество взрослых, где все всё знают, и про нее, Розку, в том числе. А она ни про кого ничего…
— Твоя Петрищенко со своей Лялькой с нами на одной площадке живут. Слушай, чего говорят, если она хочет новую тряпку, а мама говорит, что, мол, денег сейчас нет, она становится на подоконник и угрожает, что вниз бросится.
— Кто? Петрищенко? — Розка не выдержала и удивилась.
— Да Лялька же. Она и говорит, взяли тут одну… Тебя то есть.
— Лялька?
— Нет, Петрищенко. У тебя фамилия такая, Белкина, издалека видно. Так что нашла кому голову дурить. Командный состав, командный состав… И чего было из кожи вон лезть, спрашивается? Высовывалась, руку тянула…
— Я не мочу, — защищалась Розка.
— Так еще что похуже. Умнее всех быть захотела, да?
Розке стало совсем горько и обидно. Захотелось встать, содрать проклятую простыню и уйти, но тогда сразу будет понятно, что Скиба ее достала, а такого удовольствия доставлять не хотелось. Она стала раздумывать, как бы ответно уесть Скибу, но Скиба была здоровая и наглая, Розка ее побаивалась. Тогда она жалостно подумала, что вот, она, Розка, сейчас уйдет, а Скиба останется. Будет дышать лаком и обрезками волос и заработает себе астму, изо всех сил сочувствовала Розка, а на ногах начнут проступать вены. Бедная, бедная Скиба!
Пахло липким лаком для волос и еще чем-то неопределенным, но неприятным. Рядом с креслом тетка в синем халате сметала шваброй в совок состриженные волосы.
Отобрать бы эти волосы у тетки и сжечь. Нехорошо, когда часть тебя болтается где-то в мусорном ящике.
Но тетка, наверное, удивится. Скиба тоже удивится и утвердится в мысли, что у Розки не все дома.
Ножницы опять щелкнули у виска, потом Скиба отложила их и взяла в руки опасную бритву. Розка зажмурилась.
Сзади по шее прошло прохладное лезвие. Потом оно ушло, а холод остался.
— Ну вот, — Скиба щеточкой пощекотала Розкину шею. — Укладка? Лак?
— Нет-нет, — Розка испуганно потянула у горла простыню вниз. Девичья головка с аккуратно уложенными волосами укоризненно смотрела на нее с выцветшей фотографии на стене.
— Тогда иди, сушись, — индифферентно сказала Скиба.
Розка взяла свою сумочку, висевшую рядом на загнутом рожке вешалки, и проследовала в каморку, где стояли три колпака. С одной стороны, Скиба может подумать, что Розка ей не доверяет. С другой, кто-то ведь мимоходом, выходя, может просто прихватить с собой её сумочку, а Скиба и ухом не поведет. Пусть лучше обижается…
Она переступила через толстые ноги толстой тетки в первом кресле, потом через тощие ноги толстой тетки во втором кресле, устроилась на потертом дерматиновом сиденье, сунула голову в сушилку и рукой нащупала выключатель на колпаке. В затылок ударила волна теплого воздуха, в ушах зашумело.
Дать Скибе на чай или не дать? Если не дать, неловко, потому что так положено, если дать, то получится, что из школьной подружки Скиба для Розки превратилась теперь в парикмахершу. Обслугу. Хотя они, честно говоря, не дружили никогда, Скиба всегда была такая — громкоголосая, нахальная и, как бы это помягче сказать… не очень умная?
А если дать на чай, то сколько?
Розка выключила сушилку и попробовала откинуть колпак, но не сумела. То ли колпак застрял, то ли Розка не знала, куда нажимать. Она сложилась пополам и вылезла. Тетки продолжали сидеть. Вопрос «химия или маленькая головка» они решили в пользу химии. На голову одной были накручены крупные бигуди, на голову другой — мелкие, баранчиком.
— Все? — спросила Скиба, она сидела в парикмахерском кресле и щипчиками загибала себе ресницы. — Ладно, садись.
И неохотно поднялась.
— Ты только расчеши, и все. — Розка уселась в кресло, оно еще было теплое от Скибиного зада.
Из зеркала на нее смотрело знакомое лицо. Прическа топорщилась над ушами.
— С этой стороны короче получилось, — деловито сказала Скиба, — надо подровнять.
Она вновь накинула на Розку грязноватую простыню и щелкнула ножницами около уха. Потом вновь скептически поглядела на Розкино отражение.
Отражение укоризненно моргало на нее из зеркала.
— Тебе под мальчика не идет, — печально констатировала Скиба.
Боже мой, тоскливо подумала Розка, она же меня нарочно изуродовала. Терпеть не может, вот и изуродовала…
— Сколько с меня? — покорно спросила она.
— Три двадцать. И еще укладка. Семьдесят копеек.
Розка положила на квитанцию пять рублей. Скиба сгребла их и сунула в карман несвежего халата.
— Тебе, кстати, плащ не нужен? — спросила она дружелюбно. — Хороший плащ, польский. С погончиками. И недорого. Алла продает, из стоматологии.
— Нет, я пальто купила уже. Чешское.
— Твое, что ли, там висит?
— Ага.
— Где брала?
— У тети Вали, на почте.
— Попроси, чтобы она мне тоже отложила.
— У нее твоего размера нет, — с удовольствием сказала Розка.
— Личность установлена? — спросил лейтенант.
— Вот, — старший патрульный, заслоняясь от мокрого ветра, протянул потертую на углах зеленую книжечку, — пропуск на территорию порта. Мунтян Петр Михайлович. Машинист автокара.
Патрульный продрог и отсырел, пока стоял тут, ожидая наряда, и еще ему почему-то было страшно. Он много чего повидал в жизни и причины своего страха не понимал.
— Ладно, — лейтенант спрятал пропуск в планшетку. — Думаешь, по пьяни он? Сам?
Тени черных веток метались по лицу мертвого, отчего казалось, что тот гримасничает. Вдалеке, внизу, в черной мешанине воды и неба надрывался ревун.
— Может, и сам… — Патрульный пытался раскурить сырую сигарету. — А только, ёжкин кот, трудно представить, кем надо быть, чтобы так исхитриться. То есть… Ну, следака надо вызывать. Ты только погляди, Палыч…
Он отбросил сигарету, которая, упав в лужу, зашипела и погасла, и посветил фонариком. Лейтенант, всмотревшись, ошеломленно покачал головой.
— Йопт, — потрясенно проговорил он, — что это у него с ногами?
— Ты зря постриглась, золотко, — сказала Катюша, доброжелательно глядя на Розку, — тебе не идет.
Розка молча скрипнула зубами.
Делать было совершенно нечего, замечательная «Ятрань» так и стояла под чехлом, снаружи сиял торжествующий солнечный день, отчего стало видно, что стекло в окне мутное и пыльное. Вообще, подумала Розка, когда погода плохая, здесь даже уютно, а когда солнце, сразу видно, что беспорядок и комната нежилая, все эти чашки со следами заварки, эти поцарапанные столы, календарь, который выцвел и пожелтел на уголках, а в паутине под потолком еще с лета завязла муха.
Розка прихватила с собой «Анжелику в Новом Свете», которую ей под честное слово дала Элка, но читать не получалось. Катюша так и зыркала на нее, и на Розку напала тоска бездействия, хуже нет, когда нечем заняться. Чтобы хорошенько помучить человека, надо его посадить в такую вот контору и запретить что-либо делать, подумала Розка. Потом все-таки достала Бонка и стала читать текст. Учебник все-таки, как-то не так неловко, вроде бы человек делом занят, хотя, если вдуматься, каким делом?
— Ты где стриглась-то?
— На Пироговской, на углу, — неохотно ответила Розка. Внимание Катюши ее раздражало.
— Та женщина, что тебя стригла, золотко, — Катюша достала из ящика пузырек с розовым лаком, взболтала его и стала задумчиво красить ногти; на Розку она больше не глядела, — молодая, крашеная, на тебя какое-то зло таит. Ты держись от нее подальше, золотко.
Розка молча пожала плечами. Скиба на нее зло таит? Ну да, было дело, они даже дрались в классе пятом, кажется, или четвертом. Но вообще за что Скибе на нее злиться? Розка ей всегда давала списать и на выпускных подсказала, когда та запуталась в общественных формациях. Откуда, правда, Катюша знает, что Скиба крашеная? С другой стороны, все парикмахерши крашеные, им импортную краску выдают, они все на себе пробуют.
— Бывает так, — Катюша растопырила пальчики и разглядывала их, склоняя попеременно голову то на один бок, то на другой, — ты к человеку хорошо, а он тебя не любит. Кавалера ты у нее не отбивала, кусок хлеба не отнимала… А она все равно тебе зла желает. И почему, спрашивается? Ты к ней со всей душой, а она…
«Что она несет?» — тихо недоумевала Розка. Почему-то ей было неприятно.
— Да вовсе нет, — с досадой сказала она, из принципа защищая зловредную Скибу, — у нас нормальные отношения… вообще…
— Одноклассница, — задумчиво продолжала Катюша, — может, ты сильно умная была, золотко? Выскакивала вперед все время? Тебя вообще в классе любили, нет?
Розка почувствовала, как у нее краснеют уши. Встать, уйти, чтобы доставить этим Катюше еще одно удовольствие? Или уверять, что ничего подобного? На самом деле, конечно, были такие, кто Розку недолюбливал, но ведь были и нормальные люди, которые к ней относились вполне себе ничего.
— А вам какое дело? — спросила она злобным придушенным голосом.
— Да никакого. Вот хочешь, погадаю тебе.
— Нет, — на всякий случай сказала Розка.
— На любовь погадаю. На судьбу. Ты ж молодая, лапушка. Разве не интересно?
Розка замялась. Катюша ей радикально не нравилась. С другой стороны, ей и правда было интересно. Розка всегда считала, что во всем этом, в гадании и прочих тому подобных вещах, что-то есть.
— А вы умеете? — спросила она на всякий случай.
— Меня, золотко, еще бабушка научила, земля ей пухом. А уж она умела!
— А на чем? По руке?
«Хиромантию и графологию» Розка успела изучить основательно и знала, что бугор Венеры у нее плосковат, а вот в конце линии головы — очень примечательная такая звезда, обещающая славу и народное признание. Линия жизни на правой руке была ничего, глубокая, четкая, а на левой почему-то двоилась, рядом с основной шла еще одна, тоненькая, бледная и призрачная. Что это значило, Розка так и не поняла.
Катюша чуть прищурилась и оглядела Розку. Взгляд был неприятный, словно она ставила Розке диагноз.
— По руке гадают на жизнь. А на судьбу по картам. Вот мы карты разложим…
— А…
Розку один раз у вокзала обобрала цыганка. Как это получилось, непонятно. Катюша светленькая и на цыганку вовсе не похожа, но все равно что-то Розку настораживало.
Она мне нагадает какую-нибудь гадость, а та вдруг возьмет и сбудется? А если бы не нагадала, то ничего бы и не было. Может такое быть? Розка не знала. Но отказываться было поздно, Катюша достала из ящика стола пачку затрепанных карт с клетчатыми рубашками. Помимо карт у нее в столе лежал клубок розового мохера с воткнутыми спицами.
Розке захотелось показать свою осведомленность.
— А это не Таро?
— Это они там у себя Таро пускай раскладывают, — неопределенно ответила Катюша, — а нам и это подойдет. Ты будешь дама трефовая, крестовая дама будешь. На что тебе? На судьбу? На суженого? На желание? Или на все?
— На все, — на всякий случай сказала Розка.
— Богаделенку? Цыганку?
Она деловито тасовала колоду, время от времени придерживая ее пухлыми пальчиками и замирая, словно прощупывая карты с изнанки.
— Мы, лапушка, люди простые. Это у них арканы, повешенные там всякие. А у нас что, — приговаривала она тем временем, — дальняя дорога, казенный дом. Богаделенку? Цыганку?
— Цыганку, — неуверенно сказала Розка, поскольку слово «богаделенка» звучало гаденько. Что-то в нём чудилось такое…
— Тогда сними вот.
Розка послушно сняла, потом придвинула стул и села, выглядывая из-за Катюшиной спины. Карты ложились кучками на исцарапанную столешницу.
— Прошлое твое незавидно, солнышко, — говорила Катюша, быстро толкая карты пальчиками, — вот, гляди, дама пик, король треф и десятка треф. Из-за прошлых дел неприятности с пожилыми людьми. В институт поступала? Кто у тебя экзамены принимал? Вот видишь! А в результате в жизни твоей настала крупная перемена.
— К лучшему? — с надеждой спросила Розка.
— Не скажу, что к лучшему. Просто перемена. А вот настоящее у тебя ну…
— Ну?
— Малые деньги, веселая компания и еще…
Она задумалась, на гладком лбу легла горизонтальная морщинка.
— Хлопоты. Напрасные хлопоты… Это что-то с казенным домом связано. И малые деньги, и веселая компания.
Откуда тут веселая компания, удивилась Розка. Катюша, что ли, веселая компания?
— На сердце у тебя… ну есть у тебя трефовый король, немолодой, но веселый, не очень богатый, но так… какой-то свободной профессии король. Артист? Художник?
Она вопросительно взглянула на Розку.
— Ну, — Розка прикусила губу, — художник…
— Ты с ним, лапушка, не водись, — ласково пропела Катюша, — у него таких, как ты… он их голыми пишет. И тебя голой пишет, да, лапушка?
— Не-а, — сказала Розка, красная до ушей. Откуда она знает? Или это потому, что режимная контора? За ней, Розкой, кто-то исподтишка следит, а Катюша знает… Чтобы она, Розка, не выдала страшные секреты зарубежной разведке, которой не спится.
— Ну не пишет, а завтра предложит. Давай, скажет, я тебя напишу… голенькой, ну…
— Ню, — выдавила Розка.
— А ты не соглашайся, лапушка. Он тебя обманет. Вообще завтра к нему не ходи.
— Почему?
— А не до тебя ему завтра. Вот ты злишься на меня, я же вижу, злишься, а я тебе хорошего хочу. Еще один есть, он бубновый. Молодой. Только не выйдет у тебя с ним. И не надейся.
Розка искоса взглянула на Катюшу. Катюша раскраснелась. На щеках горели два круглых пятна, голубые глаза подернулись слезой.
— Это гадание, — сказала она сквозь зубы, — ерунда какая-то.
— И художник ерунда? — дружелюбно уточнила Катюша. — Вон как покраснела-то.
Розка почувствовала, что краснеет дальше, совсем уж неудержимо. И чего, спрашивается.
— Ладно, — смилостивилась Катюша, — давай на будущее посмотрим. Вот это у нас что? Это…
Она замолчала.
Розка вытянула шею, заглядывая в карты.
Два туза. Пиковый и трефовый[2]. Это же хорошо, что тузы, подумала Розка, что-то большое и важное.
У Катюши глаза были совсем пустые, розовая губа прикушена, как автомат она смешала карты и начала раскладывать опять.
— А что… — спросила Розка, но Катюша не слушала. Она выкладывала карты быстро и бесшумно, картонные прямоугольнички мелькали в воздухе, Розка не успевала смотреть. Катюша при этом стеклянно глядела перед собой, в окне переливался и торжествующе трубил солнечный осенний день.
Наконец карты легли вновь, причудливой розеткой, наподобие бабушкиного пасьянса «Гробница Наполеона». Розка заглянула в них, но ничего не поняла, а Катюша, напротив, водила по атласной поверхности пальчиком с облупившимся розовым маникюром и что-то шептала.
— А? — снова шепотом произнесла Розка. Ей сделалось страшно, словно ни с того ни с сего заговорила кошка. В углу в паутине дергалась некстати проснувшаяся муха.
— Добрый день. — Петрищенко сняла пальто, и Розка увидела, что у нее опять из-под юбки торчит комбинация. И чулок перекручен. — Катюша, чем вы тут занимаетесь?
— Да так. — Катюша ловкими пухлыми руками смешала карты.
— Опять? Я же просила, Катюша…
— Она сама, — сказала Катюша и в упор поглядела на Розку. Розка издала неопределенный звук.
— Сама попросила карты разложить? Роза, ты просила?
Розка уставилась в пол. Скажешь «нет», получится, будто она доносчица какая-то. Розка еще со школы усвоила, что ябедничать нехорошо. Но вот, она старалась вести себя честно, а Катюша играла не по правилам, нечестно, и ничего, получалось — все преимущества на стороне Катюши.
— Чтобы этого больше не было, — сказала Петрищенко и решительным мужским шагом прошла в кабинет.
«Сказать Катюше, что нехорошо же так? — мучилась про себя Розка. — Или сделать вид, что вообще ничего не было?»
Она еще немного помялась у Катюши за плечом, но та сложила карты стопочкой и убрала в стол.
— Все, — сказала Катюша весело, — сеанс окончен. А ты бы, золотко, окно помыла. Пока вон погода золотая стоит. Помыть и на зиму заклеить. А то скоро холода, и с моря дует, аж спину ломит.
— Не буду, — сказала Розка сквозь зубы.
— Это почему? — весело удивилась Катюша.
— Я не уборщица, — выпалила Розка, чувствуя, как ее заливает краска.
— А кто же ты? — подняла бровки Катюша.
— Я… переводчик!
— Тоже мне переводчик. — Катюша порылась в ящике и достала розовое вязание. — Тебя зачем, думаешь, взяли? Тебя взяли место придержать. Регинка в декрет ушла, вот тебя и взяли. И скажи спасибо, лапочка, сюда так просто не берут.
— Катюша, — раздался из-за двери голос Петрищенко, — подойди ко мне, пожалуйста!
— Сейчас, Елена Сергевна! — сладко пропела Катюша и пухлым боком стала выбираться из-за стола.
Розка поймала себя на том, что так и стоит, приоткрыв рот. Она с лязгом свела зубы и уселась на рабочее место. «Ятрань» под чехлом уже начала подергиваться пылью. Розка провела по ней рукой, но «Ятрань» не отозвалась, словно спала или умерла. И Розке вдруг стало тоскливо и одиноко, словно кроме нее больше никого-никого не было в этом страшном и пустом мире.
Она оглядела комнату. Муха в паутине билась и жужжала. Розка встала и, вытянувшись, на цыпочках, оборвала паутину ребром ладони. Потом натянула зелененькое пальто и вышла.
Дорога от порта была бессмысленная и длинная, короткая тень плясала перед Розкой, билась круглой головой о выбоины асфальта, свет расплывался в глазах и играл на ресницах, и знаменитая лестница, росшая в небо, тоже расплывалась и плясала в синем веселом воздухе.
Розка, впрочем, предпочла эскалатор, и теперь медленно ползла наверх мимо подвешенных в небе, перекрученных стручков акаций.
На площади перед лестницей она купила сливочный пломбир в вафельном стаканчике и, чтобы хотя бы немного развеселиться, яростно вонзила в него зубы. Зубы тут же заломило. Она заглотнула крупный кусок мороженого и шмыгнула носом.
На скамейках сидели довольные девки с колясками, старушки в сдвинутых набок мохеровых шапках кормили голубей, никому не было дела до нее, Розки.
Особенно противный парень в штормовке и высокогорлом свитере нагло рассматривал ее узкими глазами. Розке казалось, она его где-то видела. Вот сейчас скажет: «Такая красивая девушка, и плачет!»
— Такая красивая девушка, и плачет, — сказал парень.
Розка оскалилась. Зубы опять заболели, все сразу.
— Ну, не очень красивая, — сказал парень, оценивающе окинув ее взглядом, — но в общем симпатичная. Стрижка только так себе. Кто тебя стриг?
— Что ты понимаешь, дурак, — холодно сказала Розка, — это в Париже так носят. Последняя модель.
— Тот, кто тебя постриг, — продолжал парень, не дав себя сбить, — очень тебя не любит. А ты небось на чай дала. Признавайся, дала, нет?
Розка почувствовала, как у нее малиновым цветом наливаются уши. Сговорились сегодня все, что ли?
— А хочешь, я тебе страшное скажу. — Парень не хотел отвязываться, и Розка, к которой привязывались достаточно редко, заколебалась между открытым хамством и некоторым хамством, но скрытым поощрением.
— Ну, чего еще? — спросила она мрачно, так до конца и не определившись.
— Открою тебе страшную тайну. Хочешь, угадаю, как тебя зовут.
— Ну? — неуверенно сказала Розка. С ее именем попасть в точку было практически невозможно. Розке оставалось только надеяться, что покойной тете Розе отольется на том свете.
— Ну, вот я вижу, что совершенно определенно, цветок. — Парень закрыл глаза и начал двигать перед собой руками. — Маргарита? Нет, определенно нет… Лиля? Нет, это так вульгарно. Роза! Точно, Роза. В самую точку. Ваша аура, все переплетение тонких энергий, все говорит в пользу Розы. Признавайтесь.
— Дурак, — сказала Розка, вся красная.
— Хочешь, фамилию отгадаю? Определенно, что-то связанное с животным.
— Дурак, — тупо повторила Розка. Она вспомнила, где видела парня.
— А вот и не угадала, — сказал парень весело. — Меня зовут Вася. А ты Розка Белкина, работаешь в СЭС-2. И я работаю в СЭС-2.
— Что-то я тебя там не видела, — мрачно сказала Розка.
— А я молодой специалист, человек вольный, — парень подумал и позвенел мелочью в кармане, — безответственный. Вот куплю-ка я себе мороженого.
Он улыбнулся угрюмой мороженщице, и та улыбнулась в ответ.
— Вон, скамейка освободилась, пойдем сядем.
На скамейке лежало несколько желтых листьев, и Вася смахнул их рукой.
— Садись, Розалия, — он сделал широкий жест, включивший в себя скамейку, несколько голубей и две маленькие лужи.
— Я не Розалия, — возразила Розка, — я просто Роза.
Вафельное донышко у ее стаканчика уже начало подтекать, и она боялась, что струйка липкого мороженого побежит за рукав пальто.
— И очень зря, — сказал парень, — Розалия гораздо симпатичнее. В этом есть что-то величественное.
— Ну и глупо.
— Твоя речь, Розалия, — парень развернул пломбир и аккуратно кинул бумажку в урну, — страдает однообразием. Ну и как тебе работается, Розалия?
Розка пожала плечами.
— Никак.
— А, — Вася с удовольствием откусил от мороженого, — обманули тебя, да, Розалия? Пообещали рост профессиональной квалификации и все такое. А ты сидишь, бумажки перебираешь, ага? Окна мыть еще не заставляли?
Розка издала неопределенный звук.
— Тебя пугает моя проницательность, — сказал Вася, — но вынужден тебя разочаровать. Меня тоже пытались заставить мыть окна. Только весной. Я вымыл. Заметила, наши окна — самые чистые окна в мире? Ну, по крайней мере, в СЭС. Потому что наши соседи, коротко именуемые Чашками Петри, вообще не моют окон. И вообще, Розалия, вынужден тебя предупредить. Временами из окошечка в дверях, ведущих в странную маленькую комнатку, именуемую боксом, у них льется странный неземной свет.
— Это кварцевая лампа, — сказала Розка авторитетно, — она для стерилизации.
— Как ты думаешь, что они там стерилизуют, Розалия? — Парень откусил еще мороженое и закатил узкие глаза. — Ох, не к добру это. Ты, кстати, на учет встала? Не встала. Подозреваю, даже еще не снялась.
— Комсомольский? Я не знаю, кому карточку сдавать.
— Мне, — сказал парень и вытер руки о штормовку, — я, будучи единственным лицом комсомольского возраста, автоматически являюсь комсоргом строения 5/15 А. Правда, есть еще Лилька из СЭС, но ей нельзя доверять. Она женщина. Ее легко может перевербовать какой-нибудь красивый и опасный иностранец. И он сразу узнает, что комсомольские взносы у нас сдаются нерегулярно. К сожалению. Потом, у нее, как я уже сказал, вульгарное имя. Женщина с именем Лилия — и комсорг? Согласись, в этом есть что-то неправильное. Ты что читаешь? Надеюсь, не «Алые паруса»?
Розка окончательно сбилась с толку.
— Нет, — сказала она неуверенно.
Вася одобрительно кивнул.
— Главное, не читать «Алые паруса». Погляди вон туда, Розалия.
Розка покосилась на соседнюю скамейку.
Страшная старуха с подведенными глазами, с распущенными волосами, в белом платье до щиколоток, выглядывающем из-под драпового пальто, сидела там, на ее коленях лежала книжка, прикрытая сморщенной рукой, и длинный тонкий узловатый палец с длинным тонким желтоватым ногтем закладывал страницу. Старуха смотрела опухшими глазами в сторону моря.
— Она читала «Алые паруса», — печальным шепотом сказал Вася, — она так и не дождалась своего Грея.
— Ой, — сказала Розка.
— Сначала она была совсем маленькой, лет восьми, потом ей было четырнадцать, — продолжал Вася, обгрызая вафельный стаканчик, — ну, Грин тогда еще не печатался, кажется. Или нет, как раз еще печатался? В общем, вот она прочла «Алые паруса». Очень неправильная книга, там говорится: если ждать и верить, то оно все получается обязательно. И вот она стала ждать и верить, и ходить сюда, ждать, когда покажется алый парус. И когда за ней ухаживал один серьезный человек, с самыми серьезными намерениями, она даже не заметила этого, а все продолжала ходить на бульвар. И сначала было солнце и акации в цвету, но потом погода вдруг почему-то стала портиться. И сначала ей казалось, что у нее много времени, а потом времени совсем не осталось, но она уже не понимала, что времени совсем не осталось. Тебе дать носовой платок?
— Я не плачу, — сказала Розка, шмыгая носом.
— У тебя мороженое за рукав затекло. — Вася протянул ей сложенный вчетверо, но довольно мятый платок. — А пальто у тебя импортное, с виду ничего, но легко пачкается. И тебе придется спарывать пуговицы и сдавать его в химчистку. А потом опять пришивать пуговицы, и ты обязательно пришьешь их криво. Сколько с тебя содрали? Рублей семьдесят?
— Ну…
— И за джинсы где-то так. Шикарно живешь, Розалия. Не по зарплате.
— Не твое дело, — автоматически ответила Розка.
— Поела? Тогда пошли сдаваться. Окна мы с тобой вместе помоем, заодно Катюшу выкурим, она не любит, когда дует, сразу домой смоется.
— Это не мое…
— Дело? А у тебя вообще никаких дел нет, — неожиданно сухо сказал парень, но тут же смягчился: — Пошли-пошли. Окна вымоем, я тебя пообедать свожу. Ты нашу столовку видела? Не видела? Какой там компот, знаешь?
При этом он, держа Розку твердой рукой под локоть, неуклонно вел ее вниз по ступеням знаменитой лестницы.
— Пошли-пошли, Розалия, через полчаса дойдем… Ну и липкая же ты, мать.
Розка насупилась и вырвала руку.
— В хорошем смысле.
Розка задумалась, какой тут может быть хороший смысл. Вася сбил ее с толку совершенно, говорить с ним было все равно что идти по кочкам — не знаешь, где навернешься.
— А вот и мы! — жизнерадостно сказал Вася, распахивая дверь. — Я ее уговорил. Она сначала отпиралась, говорила «нет-нет-нет», я ей говорил «да-да-да», и в конце концов она не устояла. Сейчас будем окна мыть. Лена Сергеевна, вы чего?
У Лещинского в кабинете вместо Ленина, или там Дзержинского, или Брежнева на худой конец висел портрет Гагарина. Гагарин белозубо улыбался. Петрищенко прикрыла глаза и отвернулась.
Еще в кабинете рос фикус в кадке. Рядом с фикусом на гнутом венском стуле сидел незнакомый человек. А стул, который был свободен, стоял напротив Лещинского и был дико неудобным. Она поерзала, но никак не могла уместиться.
— Вот, — скучным голосом сказал Лещинский, вообще-то мужик неплохой, в столовой всегда пропускавший ее вперед. — Товарищи из уголовного розыска к нам обратились.
Он рукой пододвинул ей стопку фотографий. Петрищенко взяла одну, поглядела и быстро повернула глянцем вниз.
— У нас все в порядке, — она чаще задышала, почувствовала, как на шее проступают красные пятна, и как бы незаметно поправила шарфик, — последнее время вообще… все чисто. С июня чисто, да и там… последствия ликвидированы, все в отчетах есть, я хоть сейчас.
— Значит, упустили, — от голоса Лещинского вполне могло скиснуть молоко, — значить, халатность…
Дурной знак. Лещинский говорил «Значить», подражая кому-то из покойных вождей. Хуже этого было только, если он вдруг начинал изъясняться в высшей степени интеллигентно. Петрищенко такое слышала только один раз, а человека, с которым тогда Лещинский разговаривал, не видела больше никогда.
— Не могли мы упустить… такое? Нет! Это… ну, маньяк какой-то.
— Ваше, — сказал следователь, — точно ваше. Потому как никакой нормальный человек такого не сотворит.
— Это вы убийц называете нормальными людьми?
Следователь смотрел ей на шею, а значит, красные пятна полезли выше… вот зараза, почему она так легко краснеет?
— Ну какие у нас убийства? — скучным бумажным голосом сказал следователь. — Бытовуха. Уголовщина. По пьяни монтировкой по голове или пером под ребро, вот и все убийства. А всякие там собаки Баскервилей — это, извиняюсь, не по нашему профилю.
Следователь постучал пальцем по фотографиям.
— Инструкция есть. Если что странно, или непонятно, или ни на что не похоже, к вам надо. В общем, так. Зафиксирован случай смерти. По непонятной причине… вы когда-нибудь видели такие ноги?
— Никогда, — твердо ответила Петрищенко, глядя на Лещинского отчаянными глазами. — Но, Вилен Владимирович, мы все четко. Каждое приходящее судно. Все грузы. Без исключения. И ничего подобного! Никогда! Я в первый раз!
— Это вы не мне объясняйте. — Лещинский приподнялся из-за стола, и лицо у него стало такое, что Петрищенко сделалось дурно. — Это вы там будете объяснять. Почему в преддверии Октябрьских праздников. Именно сейчас. Страна готовится к Олимпиаде, а вы тут…
— Я не… — Петрищенко поерзала на неудобном стуле. Нарочно такой стул поставил, зараза. По ноге куда-то вверх, под юбку, пробежала шустрая сороконожка… Опять стрелка пошла. Новые же чулки!
— Я свое место терять не хочу. Поэтому потеряете свое место вы. Если что. Ясно?
— Да. — Петрищенко прикусила губу.
— Товарищ из следственных органов окажет вам посильную помощь. Окажет ведь товарищ?
— Да, — сказал следователь, раздражение его утихло, и теперь ему было жалко Петрищенко. — Мне что? Я всегда… А что нужно-то?
Петрищенко вздохнула.
— В морг нужно, — сказала она, закрывая от омерзения глаза, — или где у вас он там лежит?
— У медэкспертов.
— Пропуск, наверное, нужен. Выпишете?
— На кого?
— На двоих. На меня и на Басаргина. Петрищенко Елена Сергеевна, Басаргин Василий Трофимович. Сегодня подъедем. Я только зайду за Басаргиным, и поедем.
— Так я пошел? — Следователь не боялся Лещинского, не таких видел, но в чужие разборки влезать не хотел.
И правильно, мрачно подумала Петрищенко, в жизни следователя приятных моментов мало, зачем еще и чужие неприятности.
— Идите, идите, — дружелюбно сказал Лещинский, и Петрищенко на миг остро позавидовала следователю, — они через полчаса подъедут, вы уж обеспечьте им… А ты, Елена, — продолжал он, когда за следователем захлопнулась дверь, — ты, того… постарайся, все могут полететь… потому что год такой, ответственный. И праздники на носу. Ты тогда не работала, а в 72-м вообще пришлось оцепить область, хорошо, на холеру все свалили. А в СЭС-2 кто тогда сидел? Что с ним стало? Учти!
Праздники на носу… подумала Петрищенко, что-то она хотела… Катюша просила… ах да…
— К праздникам на премиальные представите?
— Какие еще премиальные? С ума сошла?
— Не поймут люди.
— Прекрасно все поймут. Ты распустила их, Елена. На Басаргина, кстати, сигнал поступил. И не первый уже. Твой ведь любимчик, Басаргин-то.
Она опустила глаза, разглядывая кашалотовый зуб на пластиковой подставке. На зубе были выгравированы алые паруса, плохо выгравированы, топорно, но сам зуб ого-го… Тот еще зуб. Какое же должно быть животное, если у него такие зубы?
— Господь с вами, Вилен Владимирович, какой любимчик? Отработает, и пусть катится на все четыре стороны.
— Ну-ну… безответственный он у тебя.
— Вы хотите, чтобы и не пил и чтобы ответственный, а у нас сами знаете, какая специфика… Где я вам такого найду?
Кто же это стукнул, думала она. Катюша, зараза такая. Стерва, давно уже ждет, когда я поскользнусь. На мое место метит… Ох, не пожелаю я ей оказаться на моем месте. Васька тоже дурень, словно нарочно…
— В общем, значить так, Елена Сергеевна, обстановка, сама знаешь, сложная, я пока наверх не отзвонил. Мало ли, вдруг и правда не ваш. Вдруг провокация какая-нибудь.
— Какая провокация? — тупо спросила она.
— Откуда я знаю. Обстановка, говорю, там, за рубежом, далеко не все довольны, что Олимпиада в Москве планируется. Да и у нас кое-кто не рад, а ты как думала? Так что берите этого своего диссидента и щупайте. Что толку гадать. Но если выяснится, что ваш…
— Да?
— Тогда молитесь, — сказал Лещинский, — или что вы там у себя делаете?
Холодный коридор с вытертым коричневым линолеумом казался пустым, хотя на приставных стульях у стены сидели две женщины, старуха и молодая. Старуха молча и беззвучно плакала, молодая сидела прямо, как палка, поправляя черную кружевную косынку…
Ей хотелось встать и уйти. Чужое горе липнет как зараза. Старость тоже — она недавно поймала себя на том, что избегает садиться в общественном транспорте рядом со стариками, словно старость — что-то вроде этой новой американской болезни, о которой ходили всякие страшные слухи: вообще-то смертельно, но если предохраняться, можно избежать.
Окованная железом тяжелая дверь открылась, выглянул мрачный Вася. Поманил кивком головы. Она неохотно поднялась и пошла, зря она надела эти новые, на каблуках, но кто же знал, что придется ехать так далеко…
— Ну что? — спросила она на ходу.
— Наш он, Лена Сергеевна, — сказал Вася неохотно.
— Этого не может быть. — Она вдруг почувствовала приступ головокружения и прислонилась к грязной крашеной стене.
— Сам знаю, Лена Сергеевна, ну нереально это. Не могли мы упустить. Тем более такое. А все-таки наш, к бабке не ходи. В порту работал человек, на автокаре. Удостоверение у него. Дык, сами поглядите.
— Не дыкай, — машинально сказала Петрищенко. — А… очень страшно, Вася, да?
— В общем, да, — честно сказал Вася, — неприятное зрелище. Они сначала думали, ему в костер ноги кто-то совал. Что пытали его… только ни фига. Это вообще не его ноги. Это и не ноги вовсе. Сами посмотрите.
— Ладно, Вася. — Петрищенко глубоко вздохнула, — воздух был холодным липким и вонял формалином. — Пошли.
— Вы вот. В руке держите, Лена Сергеевна. Нюхните, если что. Нашатырь. Мне там этот хмырь дал, а я зажухал. Полезная вещь.
Почему-то ей пришел на ум бункер Гитлера. Наверное, из-за железной двери, откуда отчетливо потянуло холодом. Хотя в бункере же наверняка топили. А тут — цинковые столы, помятые какие-то, и на каждом что-то лежит. Кто-то лежит, поправила себя она, увидев торчащие в разные стороны желтые ступни.
Равнодушный человек в сатиновом синем халате стащил с рук резиновые перчатки, бросил их в ведро и уже начал было разворачивать завтрак, но, завидев их, глотнул, отвернулся к стене и стал изучать календарь.
— Наш вон тот, — дружелюбно подсказал Вася, — крайний.
Петрищенко подошла к столу. Грязноватая простыня чуть сползла, открыв заострившийся нос и бледные запавшие веки… Ноги же, напротив, были укутаны с особой тщательностью, даже, сказала бы Петрищенко, заботливо.
— Вы сначала отвернитесь, Лена Сергеевна, — сказал Вася, — потом посмотрите.
Она послушно зажмурила глаза, рассматривая кольчатую радужку с черной дырой посредине, вспыхнувшую на обратной стороне закрытых век.
— Теперь можно?
— Только осторожно, Лена Сергеевна. Вы как бы не сразу смотрите. Как бы сквозь щелочку…
— Вася, за кого ты меня принимаешь? Я и не такое видела.
— Такого, Лена Сергеевна, вы не видели. И я не видел. Никто такого не видел, Лена Сергеевна. А кто увидел, тот, извините за пафос, до гробовой доски не забудет…
— Вася, не преувеличивай, — сказала Петрищенко и открыла глаза.
— Ничего, Лена Сергеевна, теперь полегче будет. — Она обнаружила, что сидит на стуле в прихожей и Вася заботливо подсовывает ей под нос нашатырь. — Это вы просто без подготовки.
— У меня прекрасная подготовка. — Петрищенко отпихнула пузырек с нашатырем. — Я, между прочим, в анатомичке практику проходила. Но это…
Она вяло махнула рукой.
— Вот с этим нам и придется работать, Лена Сергеевна, — терпеливо сказал Вася, — с этим вот…
— Вася, что делать? Мы же не потянем.
— Точно, — жизнерадостно сказал Вася, — Не потянем. Это ж такой форс-мажор, какого давно не было. Надо бы, кстати, Лена Сергеевна, под это дело потребовать, чтобы ставку еще дали. А то мы пупы сорвем… Точно говорю.
Она поднялась и, опираясь на Васину руку, двинулась по коридору, машинально поймав себя на том, что идет под руку с мужчиной первый раз за несколько лет. Пусть это даже всего-навсего Вася.
— Погоди, Вася, с пупами. Надо с этим сначала разобраться… Как-то… скоординировать с угро, или как там они называются.
— А нечего координировать, Лена Сергеевна. Я со следаком тут слегка пообщался. Он говорит, что, раз наш, нам и расхлебывать. У него потому как два висяка, и квартал надо закрывать. Ладно, чего там… Я сейчас тачку тормозну, поедем в контору, там обсудим. А то тут эти сидят…
Он покосился на старуху и женщину в черном платке.
— Им тело должны выдать, — сказал он шепотом.
— Мунтяна? — так же тихо ужаснулась Петрищенко.
— Не, этот как бы официально и не найден, — шепотом сказал Вася, — и до конца расследования найден не будет. Нет, антиквара этого, ну вы знаете, который задохнулся. Ну, дело-то громкое было. — Он хмыкнул довольно и с надеждой посмотрел на Петрищенко, но та не отреагировала. — Пришли, в дверь позвонили. «Скорая». Ошибка? Ах, позвольте по телефону позвонить. Срочно, больной погибает… В белых халатах, и тачка с красным крестом под окном стоит, сигналит. А как вошли, замотали ему и старухе рты пластырем и затолкали в ванную. И вывезли все. Покидали в «Скорую» и уехали. Старуха ничего, а он задохнулся. Хронический насморк. Когда полынь пыльцу дает, самый пик аллергии. Целая банда орудует, Лена Сергеевна, и все по антиквариату, вон, доценту истмата в пищевом, который античные геммы и квартира на сигнализации, так потолок разобрали… И хрен найдешь. Они за бугор уже вывезли все, я вам говорю. «Уазиком», через Румынию. Как бы барахлишко эмигрантское. Ладно, чего там, Лена Сергеевна, как в контору приедем, я чай заварю. Крепкий. Оно помогает, знаете как? И это… бумажки поднять надо, ну все бумажки…
— Помолчи, Вася, — устало сказала Петрищенко, — пожалуйста.
В кабинете тоже было холодно. Злющая красная Розка, распахнув настежь окно, скребла по стеклу скомканной газетой «Знамя коммунизма». На подоконнике стояло ведро с водой, вода остро пахла нашатырем.
Петрищенко содрогнулась.
— Господи, что за запах! — пробормотала она.
— Мне Лилька налила из СЭС-1, — дерзко сказала Розка, раздувая ноздри, — сказала, так лучше отмывается. А чего?
— Ничего. — Петрищенко сняла пальто, попробовала повесить его на вешалку, но петля оборвалась, пальто соскользнуло вниз, в грязноватую лужу, пролитую Розкой, и легло бесформенной кучкой. Вася молча поднял пальто и нахлобучил его на рожок.
— Роза, заканчивай и выйди, — устало сказала Петрищенко, глядя, как по рукаву ворсистого, цвета бутылочного стекла пальто стекают капли воды. — Нам работать надо.
— Вы же сами сказали. — Розка начала медленно наливаться краской. Краснела она не от шеи, а почему-то от висков.
— Розалия, я умоляю, — начал Вася, но махнул рукой и, подойдя к Розке, обхватил ее за обтянутые джинсой бедра и аккуратно снял с подоконника. — Все. Завязывай. Премия. Благодарность от профкома. Укороченный рабочий день. Сходи к Чашкам Петри, что ли.
— Я окно не домыла, — защищалась Розка.
— Ничего. Это даже красиво. По-своему. Вон какие разводы. Где Катюша?
— Ушла, — Розка пожала плечами. — Сказала, ей дует.
— Это к лучшему, — задумчиво сказал Вася, — а, Лена Сергеевна?
— Не знаю, Вася. — Петрищенко уселась за стол и украдкой стянула с ног проклятые туфли. — Иди, Роза. Или нет, сначала принеси реестр… Нет, иди. Вася принесет.
— Я, — начала Розка, но Вася взял ее за плечи и вытолкал из помещения, приговаривая: «Вот и ладненько, вот и умница», как будто уговаривал особо зловредную козу.
Петрищенко продолжала сидеть, глядя в пространство. Губы ее беззвучно шевелились.
— Я чай поставил, Лена Сергеевна, — сказал Вася, появившись в дверях, — ну и все бумажки… вот. Только я не понимаю, Лена Сергеевна, правда не понимаю. С июля же ничего не было.
Петрищенко потерла руками виски. Говорят, от этого лучше соображаешь.
— Реестр. Я список кораблей прочел до середины. Названия судов, даты, переписанные детским Розкиным почерком. Бессонница, Гомер… Везде в графе номер четыре: ответственный — Басаргин В. Т. Нигде ничего.
— Вася… — она замялась, — ну… я знаю, ты человек добросовестный… но может… ну, с каждым бывает…
— Лена Сергеевна, — изумленно спросил Вася, — вы что, и вправду хотите на меня свалить? Я вас всегда за человека считал!
— Что ты, Вася! Я просто спрашиваю!
— А если спрашиваете, — сухо сказал Вася, — я вам официально скажу. Нет, Елена Сергеевна. Я работаю чисто. Поищите крайних в другом месте.
Она прикрыла глаза, отчетливо ощущая тяжесть наложенных на веки жирных голубых теней.
— Извини, Вася. Я что-то совсем…
— Ладно, Лена Сергеевна. Проехали. Только я вам вот что, Лена Сергеевна, скажу: если он и пробрался, то не через нас… ну, не могли мы! А вдруг это и правда… — Он вдруг замялся, застеснялся, потом с трудом выговорил: — Диверсия?
Петрищенко оглянулась зачем-то на телефон, стоящий на краю стола. И этот туда же, с тоской подумала она…
— Вася, диверсия — это из области, извини меня, бабьих сказок. Это халатность чья-то… разгильдяйство наше обычное. Тут он, Лещинский, прав. К сожалению.
— Не скажите, Лена Сергеевна, во время войны…
— Во время войны, Вася, не разобрать было, где диверсия, а где пропаганда. Вася, я тебя очень прошу, соберись. Ну, давай подумаем вместе.
— Давайте, Лена Сергеевна, — сдержанно сказал Вася, — и Катюшу позовем?
Он искоса поглядел на нее.
— Пока нет. Потом, если что, привлечем, конечно.
— А привлечем, поздно будет, — зловеще сказал Вася. — В общем, я, Лена Сергеевна, так думаю. По списку все чисто. Хоть сейчас звоните Лещинскому, я палец готов на отсечение. Но только я уверен, что это наш, а значит, он как-то пролез. Значит, где-то дырка была. Ну, вот и надо думать, где. Но я, как циник и монстр, вам скажу: статистика нужна. Чтобы было с чем работать. Потому как есть у меня, Лена Сергеевна, предчувствие, что одним случаем мы все равно не отделаемся.
— Не приведи Господь, — испугалась Петрищенко.
— А чего вы пугаетесь, не хуже меня знаете. Я бы, Лена Сергеевна, вот еще что выяснил — никто из наших в дурку там не попал или в инфекционку? Потому что где наша не пропадала? В психушке и инфекционке наша не пропадала, во-от, но про инфекционку Чашки Петри бы знали. Значит, дурка. И, понятное дело, коллег надо бы запросить. Нет ли чего по другим портам. Если нет, ну, тогда что ж…
— А если есть?
— А если есть, тогда это государственного масштаба ЧП, тогда нас не спросят, такая каша заварится. В общем, чего гадать, пара дней, и все прояснится. Ну, давайте докладную писать, что ли?
Нельзя сказать, что Петрищенко особенно любила больницы. Кто же их любит? Но, вдохнув запах асептики и жидкого больничного супа, она словно опять становилась молодым специалистом: преддипломная практика, ординатура. И дернула же ее нелегкая пойти по научной части! Сидела бы сейчас вот так, в белом крахмальном халате, небрежно накинутом на плечи… А если бы на халате хотя бы одно пятно, вот бы кастелянше врезала! Какое-то время она представляла себе, как выговаривает кастелянше. Ей очень хотелось на ком-то сорвать раздражение, но ведь приходится быть любезной…
«Улыбайся! — говорила она себе. — Шире улыбку. Еще шире. Теплее…»
Она знала, что улыбка у нее заискивающая, а под очками, на подведенных веках, выступают капельки пота. Она всегда старалась быть хорошей — услужливой, любезной — как результат, ее считали бестолковой и мягкотелой, все, даже Лялька… Когда стараешься не привлекать к себе внимание, рано или поздно на тебя действительно перестают обращать внимание.
Господи, ну почему же Лялька оказалась такой жесткой, это, наверное, врожденное…
Она, спохватившись, потерла пальцами переносицу и поглядела на завотделением почти умоляюще.
Завотделением был шикарный мужчина, в крахмальном халате, смуглый, с тонкой полоской усов. Халат нарочно, подумала Петрищенко, накинут на плечи так, чтобы был виден румынский костюм, асфальтово-серый в тонкую светлую полоску… В нагрудном кармане ручка, и наверняка с золотым пером… Надо же, какое хлебное место — психушка! Вот и надо было специализироваться по психиатрии, сказала она себе…
От завотделением пахло хорошим одеколоном.
Совершенно бесполезный малахитовый чернильный прибор на столе и часы такие же, зелененькие… очень солидно. Наверняка у него в сейфе стоит дорогой коньяк, может быть, даже привозной. А если я сейчас ему предложу выпить по рюмочке? Интересно, что он скажет?
Держал себя завотделением любезно и понимающе, словно с потенциальным пациентом. Впрочем, каждый человек ведь и есть его потенциальный пациент.
— Ригиден, — прочла она вслух, — на раздражители реагирует слабо, наблюдаются навязчивые стереотипные движения и высказывания. Диагноз: острый маниакально-депрессивный психоз с последующим распадом личности…
— Товарищ доктор, а по-нашему, по-простому нельзя? — встрял Вася. — Нам чё, мы в институтах не обучались. Ты бы перевёл…
Этого она и боялась. Вася начал опрощаться. Его раздражал напомаженный доктор. Вася решил, что доктор сноб и вообще враждебный классовый элемент. Иногда на Васю ни с того ни с сего находило.
Петрищенко попробовала пнуть Васю под столом ногой, но ушибла палец о ножку стола.
Завотделением посмотрел на него сквозь очки, обрамленные тонкой золотистой оправой.
— Если применить обыденную лексику, — сказал он вежливо, поскольку Васино опрощение на него никакого впечатления не произвело, — то Бабкин свихнулся. Сидит и раскачивается на койке. И долбит, как попугай.
У завотделением был едва уловимый иностранный акцент. Тоже выделывается, подумала Петрищенко.
— Чё долбит-то? — напирал Вася, который уже не мог выйти из образа.
— Вася, хватит, — прошипела углом рта Петрищенко и с ужасом ощутила знакомый характерный зуд; наверняка шея пошла красными пятнами.
— Я — проклятый пожиратель моха! — сказал завотделением.
— Что? — переспросил Вася нормальным голосом.
Он решил, что психиатр рехнулся. Прямо у них на глазах, в кабинете. У них, у психиатров, это обычное дело.
— Я — проклятый пожиратель моха, — с удовольствием повторил врач. — Так он говорит… хотя «моха» по-моему, неправильная форма. Надо бы «мха». Вы как полагаете?
— Понятия не имею, — растерянно сказал Вася, — хотя да, скорее «мха». А что это значит?
— А вот это вы должны мне сказать, — сказал психиатр, доброжелательно наблюдая за стремительной Васиной эволюцией, — вы ведь СЭС-2, разве нет? Мне из Пароходства звонили. Из первого отдела. Кто-то из ваших гуляет?
— Похоже на то. К сожалению, — согласилась Петрищенко.
Она полагала, что раз уж ей так не повезло быть начальником, то всякие неприятные разговоры надо брать на себя. И хотя она об этом и не знала, именно за это редкое качество придирчивый и брезгливый Вася ее уважал и любил. Сама она полагала, он ее презирает за мягкотелость.
— Плохо. Ваши практически неизлечимы. Тех, с семьдесят второго, до сих пор держим… кто еще жив, понятное дело.
Он нажал на кнопку селектора.
— И еще — у меня допуск, а у лечащего врача нет. Теперь я сам буду его вести.
— Извините, — сказал вдруг Вася, — спросить можно?
— Да, молодой человек, — устало сказал врач, и вдруг стало понятно, что он старик. И волосы, вдруг осенило Петрищенко, у него крашеные. Вон, кожа прокрасилась на висках.
— Откуда у вас этот акцент? Ну, такой…
— Меня аннексировали вместе с Бессарабией, — объяснил психиатр, — я вообще до восьми лет русского не знал. А что?
— Да нет, ничего.
— Мама коммунисткой была, — пожаловался врач, — в застенках Сигуранцы сидела… в первую отсидку. И назвала меня Эрнст, в честь Тельмана. Ух и били же меня в школе. Ладно, пойдемте, коллеги, посмотрим на вашего Бабкина.
— А мне можно спросить? — не выдержала Петрищенко.
— И вам можно, — печально сказал завотделением.
— А какой коньяк у вас в сейфе стоит?
— «Наполеон», — удивился врач.
— Настоящий французский?
— Да. Пациент подарил. А что?
— Да нет, — покачала головой Петрищенко, — нет. Ничего.
— Может, все-таки не наш, — с надеждой сказал Вася.
Бабкин сидел на койке и раскачивался. Вася хмыкнул; он ожидал смирительной рубашки и вообще всяких ужасов, но Бабкин был в длинном фланелевом халате…
На столике стояла эмалированная кружка с торчащей из нее алюминиевой столовой ложкой и лежал полуочищенный одинокий апельсин.
— Вот он, Бабкин-то. — Дежурный врач, в кармане халата которого торчал свернутый в трубку журнал «За рулем», при завотделением сохранял кислую вежливую мину. — Амитриптилин, мелипрамин, электрошок… стандартные процедуры. Только он вам ничего не скажет. Неконтактен. Неадекватен.
— Я — проклятый пожиратель моха, — сообщил Бабкин.
— Да, да, — согласился дежурный врач, — уже знаем. Есть он, кстати, отказывается. Насильно приходится кормить.
— Я — проклятый пожиратель моха, — вновь сказал Бабкин.
— Ясно, — опять согласился врач.
— Звать-то тебя как, мужик? — дружелюбно спросил Вася.
— Проклятый…
— Вася, ты же видишь, он зациклился.
Больница больше не вызывала у Петрищенко ностальгии. Ей хотелось уйти отсюда поскорее, пока больница не засосала ее, как она в конце концов делает со всеми.
— Родственники у него есть? — спросила она.
— Сестра приезжала. Из Конотопа. — Врач вздохнул.
— А… улучшения не наблюдается?
— Нет. Хроника. Похоже, он тут надо-олго останется, — с плохо скрытым удовольствием произнес врач.
Диссертацию пишет, зуб даю, с отвращением подумал Вася.
— Понятно, — сказал он вслух. — А теперь это… выйдите, доктор.
— Вы что себе…
— Под мою ответственность, Ашотик, — сказал завотделением.
— Это… Если каждый.
— Ашотик, это из СЭС-2. Ты же знаешь, у них своя специфика. Да, и отдайте Бабкина теперь мне.
— Ну…
— Я проклятый, — сказал Бабкин.
— Да-да, — согласился Вася, — послушайте, а может, это, дать ему?
— Что? — удивился Ашотик.
— Ну, мох… пусть себе жрет. Если хочет.
— Не положено, — рассеянно ответил Ашотик.
Казалось, он утратил всякий интерес и к Бабкину, и к его посетителям. С миг потеребив карман халата, он развернулся, пожал руку завотделением и, насвистывая, вышел.
Дождавшись, пока за врачом закроется глухая дверь, Вася на миг склонился над койкой, проведя сложенными ладонями сверху вниз, потом пожал плечами и оглянулся на Петрищенко.
Рядом со скамейкой торчали из земли сухие астры. Худая бело-серая кошка появилась откуда-то из-за урны и стала тереться о ноги.
Из окна пищеблока несло вареной капустой и дезинфекцией. На соседней скамейке желтая опухшая женщина тихо разговаривала с другой — худой и пожилой. Опухшая была в байковом халате и пуховой мохеровой кофте, пожилая — в сером пальто. Между ними на столе лежал пакетик с конфетами, и опухшая время от времени разворачивала очередную конфету и торопливо бросала ее в рот. Весь асфальт был усеян блестящими бумажками.
Если бы Катюша сошла с ума, она бы, наверное, выглядела похоже. Только Катюша никогда не сойдет с ума. Скорее у остальных крышу снесет. Интересно, эти сны, которые мне последнее время… это ее работа? Или это я сама?
— Не волнуйтесь вы так, Лена Сергеевна, — тихо сказал Вася.
Интересно, думала Петрищенко, отвечает ли человек за то, что творится в его голове даже во сне? Ведь это же его собственный мозг! Или все-таки не отвечает?
— Хотя, — продолжал Вася, — я и сам расстроился, ей-богу. Паршиво. Он и вправду наш. И ведь не спросишь, кто его так отделал, Лена Сергеевна, все мозги мешаные. Ах ты…
— Погоди-погоди, Вася. — Она порылась в сумке, развернула бутерброд с колбасой и отломила кусочек кошке, хотя, подумала она, ей, наверное, перепадает на пищеблоке. Поймав Васин взгляд, вместо того чтобы убрать бутерброд обратно, протянула Васе: — Получается, все-таки мы упустили?
— Получается, так, — согласился Вася с набитым ртом, — ну, я не знаю, выговор мне, что ли, влепите… С занесением… Или…
Петрищенко вздохнула.
— Это, Вася, не от меня зависит.
Боже мой, думала она лихорадочно, какой дурак, он думает, если я ему выговор… Да меня саму, и тут строгачом или предупреждением о несоответствии не отделаешься, люди гибнут! Лещинский, сука, под статью подведет и глазом не моргнет. Мама… Лялька… Господи ты боже!
— Только я работаю серьезно, Лена Сергеевна. — Вася слегка заерзал на скамейке, но взгляда не отвел. — Там было чисто. Все чисто.
— Точно?
— Точно, Лена Сергеевна, — сказал Вася, выкатив для достоверности глаза и давясь бутербродом, — я же помню «Мокряка» этого.
Петрищенко казалось, что она никак не может ухватить что-то очень важное. Вася иногда поблажки дает и мелочь всякую безвредную щадит, она закрывала на это глаза, но, если что серьезное, он никогда бы не спустил. Или спустил? Зарплата у него курам на смех, у молодого специалиста… Чтобы Вася, да брал взятки? Нет, только не Вася.
— А почему помнишь, Вася?
— Ну… — Вася задумался, машинально заглотив остатки бутерброда и вытерев руки о скамейку, — разве что…
— Да?
— Не знаю, Лена Сергеевна, говорю, чисто было, но я подумал… знаете, как бывает… Из-за названия, наверное. Это же надо, такое идиотское название. В общем, я два раза прошелся. Меня еще этот кэп торопил, мол, быстрее, план горит, разгрузка, все такое… Я ж не зверь, Лена Сергеевна. Я всегда готов навстречу. Но тут назло второй раз медленно прошел.
— Должно быть что-то. Ну, вот смотри, Вася. Моторист с «Мокряка». Снят с судна с симптомами острого МДП.
— МДП что такое? Психоз? Маниакально-депрессивный?
— Да.
— Я у Леви читал, — похвастался Вася, — «Охота за мыслью».
— Я рада, — сухо сказала Петрищенко.
— Снят с судна, говорите? Кем снят? Как? Когда?
Они посмотрели друг на друга.
— Ах, суки, — медленно сказал Вася, — как же они нас подставили! Судовой журнал бы хоть глазком, Лена Сергеевна!
Розка уперлась ладонями в край столешницы и откинулась на стуле. Стул двумя ножками повис в воздухе. В животе у Розки булькал чай, который она пила в СЭС-1, у Чашек Петри. Чашки были добрые. Они ее, Розку, жалели. Кормили бутербродами с домашними котлетами и поили чаем с вареньем. Петрищенко, говорили они, вздорная баба, потому что у нее жизнь не удалась, и Катюша тоже не сахар, а хуже всех этот Вася, потому что для него нет ничего святого, он надо всеми смеется. Правда, Лилька потом сказала, что она бегала к Катюше гадать. И Катюша ей нагадала жениха, приличного, но пожилого, а теперь за ней, Лилькой, ухаживает их препод с вечернего. А Вере Петровне Катюша нагадала, что ее муж крутит с блондинкой, и точно, Вера Петровна их застукала в баре «Ореанда», совершенно нечаянно, когда пошла со своим этим премию обмывать. И теперь они разводятся, а Катюша как раз нагадала казенный дом, потому что муж Веры Петровны тоже был не рад, когда застукал ее с этим… в общем, Розка так поняла, что все они ходили гадать к Катюше.
Розка читала «Анжелику в Новом Свете». Она уже дошла до того места, где граф де Пейрак, властно обняв Анжелику сильной рукой, повлек ее на ворох медвежьих шкур, но читать про это на работе было как-то неудобно. Розке казалось, когда она читает, все остальные совершенно точно знают не только то, что Розка в данный момент читает, но даже о чем она при этом думает. Бонка третий том таскать сюда, что ли, уныло думала Розка, разглядывая ярко-зеленые, под цвет пальто, ногти.
Ногти выглядели омерзительно.
Розка гадала, не сходить ли еще раз к Чашкам Петри, не взять ли у них ацетону.
Потом прислушалась, опустила стул на все четыре ножки, оперлась на руку и сделала умное лицо. Наверняка Петрищенко, это она ходит, словно сваи забивает.
— Роза, — тут же сказала Петрищенко, — ты недомыла окно.
— Сами же сказали, Елена Сергеевна, — возразила Розка противным плачущим голосом.
— Это когда еще было. Превратили учреждение черт знает во что. И прекрати ты скрипеть, бога ради. Мурашки по спине бегают.
Ясно, Петрищенко пришла жутко злая. У нее опять по всей шее ползли красные пятна, а шарфик сбился набок. За ней торопился Вася, один раз вроде подмигнул Розке, но потом отвернулся и стал стаскивать с Петрищенко пальто, а та вроде не давалась, выдергивала руки, торопливо и резко шагая к себе в кабинетик. Вот же противная тетка, ей-богу.
— Они, когда бумаги заполняли, в графе «Есть ли больные на борту?» — говорил Вася на ходу, — «нет» написали. И ведь действительно не было. Бабкина сняли еще на рейде. С острым психозом. Вот же сволочи, а? И нас не известили!
— Понятно почему. Мы бы поставили судно на карантин. А если бы «Мокряк» до вечера на разгрузку не стал, все, плакала квартальная премия. Многие ведь вообще считают, что мы так… профанация, — отвечала Петрищенко, топая ножищами.
— Эх! — горько сказал Вася. — Я так и знал. И ведь имя паскудное какое — Мокряк!
— Федор Мокряк. Партизан такой, кажется, был, что ли.
— Я по Канаде информацию подниму, — Вася задумался, — хотя, если честно, мало что есть…
Они прошли в кабинет и закрыли дверь, но не очень плотно. Розка прислушалась.
— Ты меня извини, Вася…
— Да, ладно, Лена Сергеевна.
Розка покачала головой и принялась меланхолично разглядывать ногти.
— Я подумала, может, они тебя… попросили… чтобы ну, формально закрыть…
— Меня очень трудно уговорить, Лена Сергеевна, — спокойно сказал Вася, — практически невозможно меня уговорить. Слышали, кстати, космонавт Рукавишников с ума сошел?
— Как? — испугалась Петрищенко. — Что ты? Почему?
— Обыкновенно сошел. Увидел с орбиты две Земли. Одну — Большую, одну — Малую.
— Фу ты… Ну тебя, Вася. Все шутишь?
— Вот как раз не шучу, Лена Сергеевна. Ладно, пошел я, жрать охота, сил нет. Вы бы, кстати, поосторожней, Лена Сергеевна, он ведь где-то рядом ходит. И, я так думаю, томно ему… Домой он хочет. Так что и до нас может добраться, Лена Сергеевна.
Петрищенко сняла очки и посмотрела на него. Глаза у нее сделались совсем беспомощные.
— Ты думаешь?
— Они видят того, кто их видит. Будто вы не знаете. Вон, Вий что с товарищем Хомой сотворил, был такой казус.
— Вия в реестре нет, — машинально ответила Петрищенко. Она думала о своем.
Дома она первым делом сняла туфли и с наслаждением пошевелила обтянутыми нейлоном пальцами ног.
Сейчас она накормит маму, сама выпьет чаю и ляжет. Накроется пледом и просто полежит. Ляльки нет, но это даже и к лучшему, не надо притворяться, что все в порядке. Хорошо бы, чтобы оно как-то разрешилось само собой, она завтра проснется, придет на работу — а там все хорошо!
Она стащила пальто, повесила его на крюк в прихожей и прошла в кухню. Посуда стояла в раковине немытая; Генриетта просто оставляет ее и уходит, а от Ляльки, понятное дело, помощи не дождешься. А когда тарелки в раковине долго стоят стопкой, у них на обратной стороне скапливается грязь, которая очень трудно отмывается.
Она, как была, не переодевшись, только сняв пиджак, включила воду. Вода тут же плюнула ржавым и забрызгала блузку. Она вздохнула и запоздало повязала фартук.
Когда раздался звонок, она не сразу сообразила, что это в дверь. Метнулась к телефону, но он выглядел вполне безобидно и молчал.
Зато из коридора вновь раздался резкий, противный звук.
(Сколько раз себе говорила, нужно поменять на более музыкальный, но кто будет менять? Она не умеет, Лялька тоже. Соседа разве что попросить.)
Лялька? Вряд ли, разве что ключи забыла. Ох, лучше бы она сейчас не шлялась допоздна, надо будет ей сказать. А если…
Сердце ее ухнуло на миг куда-то вниз.
В полумраке лестничной площадки маячила мужская фигура; искаженное смотровым глазком лицо выдвинулось вперед, как рыбье.
— Кто там? — спросила она, замирая.
— Ледочка? — донеслось из-за двери. — Это я.
— Лева?
И как она сразу не узнала?
Она торопливо отперла дверь:
— Да, да, конечно, Лева, проходи.
На кухне отчаянно свистел чайник.
Она метнулась в кухню, на ходу пытаясь развязать на спине затянувшиеся завязки фартука, выключила чайник, огладила волосы и вернулась обратно; пробегая по коридору, мимоходом посмотрела на себя в мутное зеркало. Усталое лицо, бесцветные волосы собраны в пучок. Глаза бы не глядели.
Лев Семенович, сидя на пуфике, кряхтя, снимал туфли. Лысинка у него розовела над воротом пиджака.
— Что ты, что ты, Лева, — заторопилась она, — можно так.
— Шел вот, — неопределенно сказал Лев Семенович, — подумал, дай, загляну…
Петрищенко почувствовала, что краснеет. Катюшу, что ли, попросить? Говорят, она такие вещи легко снимает…
Катюшу, впрочем, ни о чем просить не хотелось.
— Это хорошо, — она попятилась, пропуская гостя, — ты садись, Лева, вон туда. Я сейчас чай принесу. Хочешь чаю?
— Не очень, — сказал Лев Семенович.
Он умостился в низенькое кресло и теперь сидел, выпрямившись, положив руки на колени, как прилежный ученик.
— А, впрочем, давай, Ледочка…
— Я сейчас…
Петрищенко заторопилась в кухню, поставила на поднос две парадные чашки. Нарезала лимон, положила печенье. Что еще? Лева любит, когда много сахара. Поставила сахарницу. Как вообще можно пить такой сахарный сироп, ей-богу? Всегда над ним смеялась. Варенье еще. Блюдечки. Может, сыр нарезать? Нет, пока хватит… Она поставила поднос на столик, сбросив на пол Лялькины «Уроду» и «Пшекруй». От Ляльки опять влетит. Хорошо бы не при Леве. В последнее время Лялька не очень-то стеснялась посторонних…
— Как ты, Ледочка? — спросил Лев Семенович, размешивая сахар ложечкой. — Как мама?
— Мама? Ну, как мама? Лежит… Иногда вроде бы все понимает, иногда плывет. Знаешь, так… решила, что я замужем за китайцем… Очень меня ругала…
И зачем я все это рассказываю? Ему же совершенно неинтересно.
— И, представляешь, Лева, Лялька тоже оказалась замужем за китайцем. Ну, в общем, что-то она себе придумывает такое… странное… вчера спросила, куда папа ушел? Когда придет? Женщину вот взяли. Культурную. Она с мамой сидит, разговаривает, Ахматову читает. «Четки». Может, это из-за Ахматовой у нее такие фантазии, как ты думаешь?
— Вряд ли, — рассеянно сказал Лев Семенович, — вот если бы твоя сиделка Вертинского ей пела… — Он улыбнулся своей шутке. — Помнишь: где вы теперь? Кто вам целует пальцы? Куда ушел ваш китайчонок Ли?
— Помню, конечно… Лиловый негр, ага… Я альбом недавно купила, две пластинки, знаешь, горчичного такого цвета, и потрет в овальной рамке.
— А, да… надо будет и мне купить. Кстати, как там моя девочка?
На миг ей показалось, что он спросил о Ляльке.
— Прижилась в коллективе?
Нет, это он об этой, о Белкиной. Ну да, она же через него.
— Ничего. Работает. Обживается понемножку.
Нет-нет, сказала она себе, все-таки он, Лева, приличный человек. Пришел ведь поддержать… Несмотря.
Неприятности заразны, особенно для начальства. Со мной сейчас как с зачумленной, ну не то чтобы совсем, но все-таки лучше не надо. Особенно в гости приходить…
— Спасибо тебе, Лева, — сказала она вслух.
— А? — Лев Семенович звякнул ложечкой о край чашки.
— Что поддержал. А то надо с кем-то посоветоваться, а ведь мало с кем можно.
— Да, — сказал Лев Семенович, — да… Ты знаешь, Ледочка, — он оглянулся на молчащий телефон, — очень между нами… неприятная ситуация. Ну, перед самыми Октябрьскими, да еще эта Олимпиада, будь она неладна! Они сейчас так боятся всяких инцидентов. Так что там, — он поднял палец, — пока решили наверх не сообщать. Тем более достоверно не установлено, по вашей ли это части.
— Совершенно очевидно, Лева, что это по нашей части, — печально сказала Петрищенко.
— Халатность, повлекшая за собой смертельный исход, это очень плохо, Ледочка. Но, если честно, все эти ваши методы, если честно… кустарщина какая-то, одно сплошное мракобесие. Будем надеяться, все же совпадение. Крайний всегда виноват, а под тебя, между нами, давно копают, не будем говорить кто…
Опять, подумала Петрищенко. Все знают, одна я не знаю. Вот же стерва, господи прости. Халатность. Смертельный исход. Это…
Маму жалко. И Ляльку.
— Что же делать, Лева? — спросила она печально, кроша печенье.
— Ну… если вы сможете доказать, что это не вы…
— Как? — Она даже всплеснула руками. — Как мы можем доказать?
— Ну, акты же есть. Подписанные. У вас же бумаги все в порядке?
— В порядке, — сказала она уныло.
— Я так им и сказал. Нельзя вот так, с бухты-барахты. Так что наверх не пойдет. По крайней мере, пока.
Он моргнул, выпрямился и покосился на дверь в Лялькину комнату.
— Но и ты помоги мне, Ледочка.
И откуда взялся этот туман? Вообще-то Розка осень любила, и желтые пятипалые листья на темном асфальте казались ей похожими на следы какого-то доисторического животного. Но сейчас на душе у нее было гнусно. На мерзкой этой работе ей дали понять, что толку он нее, Розки, никакого, разве что окна мыть. А потом вообще выставили.
Она шла по бульвару, мимо тополей, которые трясли листвой, как печальные паралитики, и ненавидела все вокруг — ограды в лишаях облупившейся штукатурки, а за ними — мокрые сады, и асфальт весь в трещинах, и воет ревун за темным стадионом, где мокнут гравийные беговые дорожки…
И все-таки она внимательно смотрела под ноги, чтобы не наступать на желтые листья.
Вдобавок она встретила на углу, у магазина «Альбатрос», Светку Ружанскую, и Светка сказала, что выходит замуж. Под мышкой Ружанская несла рулон фотообоев, оклеивать семейное гнездышко. Розка очень обрадовалась, поздравляла и желала счастья, но голос у нее от злости сделался тонкий и пронзительный.
Может, это лично ей, Розке, не везет? И все прекрасное и интересное всегда случается с другими? Или, внезапно осеняет Розку, и с другими на самом деле ничего не происходит, а они тоже врут бессовестно и безбожно, чтобы остальные завидовали?
Неужели будущее сначала мигнет впереди, яркое и красивое, а когда догонишь, запыхавшись и обмирая заранее от восторга, возьмет да и обернется гнусной серой харей…
Затылок стянуло и начало покалывать, как бывает, когда кто-то очень пристально смотрит в спину.
Розка на всякий случай покосилась на темную витрину гастронома. Но там ничего не отражалось. Даже сама Розка.
Отблески фонаря круглились на мокрых черных ветках. Розка поежилась. Воздух, сырой и липкий, вдруг напитался гнилью. Сладковатый, тяжелый такой запах, словно от подтухшего мяса.
Розке захотелось присесть, вжаться в землю и затаиться, как затаиваются маленькие зверьки, над которыми в ночи мягким комком мрака пролетает сова.
Она ускорила шаг, ощущая, как натирают в паху швы новых, купленных с рук, позорно дорогущих джинсов. Розка как раз хотела, чтобы в обтяжку, «без мыла не влезешь», говорила мама, а они, заразы, жесткие и натирают. Это же вроде ковбойская одежда — как она может натирать?
Главное, говорит спрятавшийся в Розке маленький пушистый дрожащий зверек, главное — не обернуться…
Она оборачивается.
Никого. Ствол дерева у дороги завивает вокруг себя волокна тумана, она видит воздуховороты, маленькие такие вихри, словно кто-то быстро и резко спрятался за деревом, вон какая горбатая тень от ствола, а может, и две тени, горбатые, слипшиеся, но не совсем, что-то такое, очень…
Ее шаги отчетливо звучат на пустой улице. Или это эхо отражается от мокрых, увитых увядшим диким виноградом оград на той, противоположной стороне улицы. А там, за оградами, дорожки, исчерканные слизистыми следами улиток, и мокрые сады, где гниет под черными деревьями падалица, мокрые крыши, мокрое, темное, яростное море.
Она останавливается, изо всех сил задерживает дыхание и прислушивается. Никого.
Тогда она осторожно выносит вперед ногу и возобновляет путь, но, когда она ускоряет шаг, эхо возникает вновь.
Она не выдерживает и бросается бежать, чувствуя, как горячий, липкий воздух застревает комом в горле. Под ложечкой режет. Это потому, что я не тренированная, думает Розка, я же собиралась бегать по утрам. Но ведь утром так не хочется вставать, особенно сейчас, когда совсем темно. Она раскрывает рот, жадно хватая воздух, и слышит хлюпающие тяжелые шаги за спиной, уже открыто, нагло, не таясь, и она не может обернуться, потому что тогда она потеряет несколько секунд…
Трамвай вынырнул из-за поворота и, звеня, прокатил мимо, как наполненная светом и звуком сверкающая шкатулка, и притормозил у перекрестка, где застыла в тумане рубиновая капля светофора. Розка глубоко вдохнула сладковатую гниль и бросилась вперед из последних сил… Кажется, она позорно упустила капельку мочи.
Она бежит так, что свет фонаря распластался по мокрому воздуху, и, когда дверь-гармошка начинает закрываться, хватается скользкой рукой за скользкий поручень и плечом протискивается в щель.
И дверь отрезает Розку от страшного внешнего мира, и Розка оказывается в закрытой коробочке, по мокрым стеклам ползут капли, отражая огни светофора — красный, зеленый, желтый, как маленькие драгоценности на черной стеклянной витрине. Трамвай звякнул и покатился дальше, а Розка, шатаясь и цепляясь за поручни, прошла к местам «Для инвалидов и пассажиров с детьми» и плюхнулась на сиденье.
— Уселась, проститутка, — сказала вредная бабка, хотя в трамвае почти все места были пустые, — в штаны эти похабные вырядилась и уселась!
Розка осторожно выглянула в окно: пусто, даже машин почти нет, из-за тумана, наверное, кто захочет ездить в такой туман? Перед ней на спинке переднего сиденья накарябано монеткой: «Рыба — дура». Розка сидит, ощущая, что между ногами у нее горячо и неприятно, и тупо глядит на надпись.
— Рыба — дура, — повторяет она про себя, шевеля губами. — Рыба — дура.
— Лева, — Елена Сергеевна водила пальцем, чертя на столешнице бурые узоры пролитого чая, — я не возьмусь. Я же медик, Лева. Я клятву Гиппократа давала.
— Я же ничего плохого, — Лев Семенович склонился через стол, проведя пальцем по горлу, — просто пускай его уберут куда-нибудь. И он от меня отстанет.
— Ну куда его уберут, Лева? Я же его помню, он у нас организацию здравоохранения вел. Он, знаешь, какой хваткий? Его сотрудники все боялись. Даже с чужих кафедр. Его даже партком не трогает. Был сигнал, что-то там хотели разбирать, принять меры… потом все стихло. А ведь, куда ни глянь, милейший человек. Всегда вежливый такой, веселый. А студентки, когда ему сдавать ходили, плакали, Лева… Особенно хорошенькие.
Ей Герега, выслушав сбивчивый лепет, дружелюбно кивнул и поставил «Хорошо». Она не была хорошенькой. Даже в ту пору юности, когда хорошенькими кажутся почти все. Лева, осенило ее, пришел вовсе не затем, чтобы поддержать ее в трудную минуту. У него самого трудная минута.
— Ну должна же быть управа? Ледка, он же абсолютно, абсолютно беспринципный. Он на все способен. Буквально на все.
— А тебя он чем держит, Лева?
— Диссертация эта, — брезгливо выговорил Лев Семенович, — протоколы, внутренняя защита, все…
— Лева, — тихо спросила Петрищенко, — ты хочешь сказать, это подделка?
— Нет, почему подделка? — Лев Семенович задвигал на столе руками. — Я сам планировал. То есть с его помощью, конечно. То есть под его руководством.
— А делал кто?
— Он раздавал как курсовые, дипломные заочникам, ну фрагменты темы, они и делали. А я сводил вместе, обсчитывал… выводы делал. То есть с его, конечно, помощью.
— Не знаю, — сказала она неуверенно, — если он твой научный руководитель, это, кажется, допустимо… Материал же не всегда сам диссертант собирает. Его же коллектив собирает.
Лев Семенович страдальчески сморщил лицо и заглянул ей в глаза.
— Ледка, ну, пожалуйста… тебе же это…
— Я не люблю, когда ты меня так называешь, — устало сказала Петрищенко. Она пошевелила под столом ногами, которые уже начали отекать.
— И потом, извини, это неубедительно. Пока что я не понимаю, чем он лично тебе досадил. Да, знаю, скользкий тип. Но он твой научный руководитель, вроде старается для тебя.
Наверняка что-то еще есть, думала она, что-то у Гереги есть на Леву. Он скользкий, Герега, ну и Лева тоже скользкий стал. Чиновник, типичный чиновник, и взгляд рыбий, и женился он тогда из-за карьеры, Римма же из такой семьи! Я всегда думала, если что, он мне поможет, Лева, а он сам ничего не может, жалкий такой, нет, мне не на кого надеяться, я совсем-совсем одна. И эта тварь меня съест. Наверняка это она меня подставила, всю контору подставила, не может быть, чтобы она не чувствовала, что там неладно что-то, она же такая сильная, самая сильная, наверное, во всей конторе, может, во всем городе даже, потому ее и держат, без образования, без ничего…
— Так я пойду? — устало спросил Лев Семенович, как-то сразу погаснув.
Какой он низенький, подумала Петрищенко, а раньше я и не замечала. И лысинка эта, круглая.
— Лева, — сказала она, помолчав, — у нас в конторе есть такая Катюша, знаешь?
Вася шел, ссутулившись и спрятав руки в карманы. У штормовки много карманов, за это он ее и любил. А в карманах можно разместить всякие важные вещи, мелкие, но важные. Если меня связать и бросить в море, думал Вася, даже не надо наталкивать в карманы мелкие монеты, как гангстеры делали, меня и так потянет на дно.
Некоторое время он почему-то думал о штормовке, о содержимом карманов, например, о складном ноже с очень хорошей отверткой, маленькими ножницами и еще несколькими полезными приспособлениями, и сами мысли были маленькие, но отчетливые и дельные, как эти приспособления, думать такие мелкие мысли было приятно и безопасно. Он шел и смотрел вниз, под ноги, вернее, на носки кедов, на белые их мыски, под подошвы уходили желтые листья и стремительные полосатые тени. Неожиданно стало холодно. Он поднял воротник штормовки, ссутулился и огляделся.
Тучи разошлись, над головой сияли холодные белые звезды, и под этими звездами, отбрасывая на землю тени, что-то перемещалось, словно гонимые ветром клочки мрака, трубя заунывно, проносясь по звездам, по холодным белым облакам, по разрывам между ними.
Вася стоял, запрокинув голову и приоткрыв рот. Тени вокруг него стали стремительно вращаться, плотная тень от платана, спутанная — от акаций, прямая — от фонарного столба; тени, полосы теней, все сдвинулось с места, под ногами у него сновали другие, пушистые тени, мохнатые комки мрака, и все они, словно перекати-поле, подпрыгивая и ударяясь о землю, неслись на восток, на восток, на восток, и везде, везде, по всей пустынной ночной земле стоял тоскливый вой. Маленькие жалобные голоса, мяуканье, словно кошки, сотни кошек сорвались с места, и все это неслось мимо него, а деревья вращались, и вращались над головой страшные белые звезды, и на восток, на восток неслась, всхлипывая и трубя, дикая охота…
Последние меховые комки, смешно и трогательно подпрыгивая, покатились догонять остальных, небо захлопнулось, и Вася остался один. Пространство вокруг словно забито ватой, не пропускающей ни звука, ни дальнего голоса, пустое, никакое, без следа шевеления жизни, наполнявшего его испокон веку…
Телефонная будка стояла на углу, поблескивая в свете звезд неподвижной молнией треснувшего стекла. Он нахмурился и, вынув из кармана горсть мелочи, разложил ее на ладони, передвигая пальцем в поисках двушки.
В двери повернулся ключ. Осторожно. Надеется, что сплю, подумала Петрищенко. Она было взялась за реферат для ВИНИТИ — завтра платить Генриетте и до получки останутся копейки, но поняла, что уже полчаса смотрит на английскую строчку, совершенно не понимая ее. Тогда она отложила реферат в сторону и теперь, грызя карандаш, разглядывала «Кроссворд с фрагментами», предлагавший назвать, в частности, химическую фракцию нефти, надо полагать, парафин, и подняла голову.
— Погуляла? — спросила она изо всех сил дружелюбно.
Лялька сразу бросилась в атаку.
— А ты когда обещала прийти? — Она села на калошницу и, морщась и удивительно напоминая при этом мать, стала стаскивать с ног сапоги-чулки. — Ты обещала в семь прийти. Ты обо мне подумала? Я же договорилась с одним человеком. Ты хочешь совсем меня дома запереть, да? Чтобы я с бабушкой сидела. А сама…
Она швырнула сапоги в угол, и они, опав голенищами, как пустые воздушные шарики, легли там, кособоко прижавшись друг к другу.
— Лялька, но бывает же ЧП.
— У тебя каждый день ЧП. Пожрать ничего нет?
— Ты же худеешь.
— Так что мне теперь? Умереть от голода?
Это гормоны, подумала Петрищенко, бушующие гормоны, они бьются в крови и не находят себе выхода. Поэтому все молодые такие жестокие. И скандалисты. Она сжала зубы и уставилась на фарфорового Пушкина, сидевшего за фарфоровым столиком, задумчиво подперев щеку, в другой фарфоровой руке — обломок пера. Перья эти ломаются первыми. Сколько она видела таких Пушкиных, и у всех сломаны перья.
— Ну, иди, поешь. Я колбасу купила.
— Эту дрянь есть невозможно, — высокомерно сказала дочка.
— Где ж я тебе другую возьму?
— У всех нормальные матери, — завелась Лялька, — они готовят. Домашнюю еду, слышала такое слово? А мы все время жрем всухомятку, ты посмотри на меня… Вот это, вот на эту складку, нет, ты посмотри…
— Лялька, ну это просто гены. Наследственность.
— Это неправильное питание, — упиралась Лялька, — ты меня насильно кашей закармливала. Манной. Вот и сорвала мне обмен.
— Когда я тебя закармливала?
— А в детстве. Тебе лень было в молочную кухню, и ты кашу…
— Что ты можешь помнить?
— Бабушка сказала, — охотно пояснила дочь.
— Твоя бабушка уже лет десять сама не помнит, что говорит. А ты, если так ее мнение уважаешь, вот сидела бы с ней, вместо того чтобы по гулянкам…
— А тебе жалко, да? Хочешь меня дома запереть? — Голос у Ляльки сразу сделался высоким и злым.
Петрищенко, сообразив, что препирательство пошло по второму кругу, махнула рукой.
— Сапоги хоть на место поставь, — сказала она безнадежно.
Лялька, двумя пальцами держа сапоги за скользкие клеенчатые голенища, запихивала их в шкаф в прихожей.
— Ты их вытерла? Там мокро, на улице.
— Меня подвезли, — холодно ответила дочка, — на машине.
У Петрищенко нехорошо заныло под ложечкой. Машина? У кого, откуда? Она ж ничего не говорит, зараза.
Порыв ветра навалился на окно, что-то звякнуло, взвился край тюлевой занавески. Она подошла к окну, приложила обе ладони к стеклу, ощущая, как оно содрогается под напором воздуха.
Неровные, размазанные тени веток и облаков пронеслись по стеклу, а за ее спиной, в комнате, звонил и дергался серенький телефон.
— Совсем с ума сошли, — пробормотала она.
— Не трогай. — Лялька кинулась к телефону, как тигрица, оттирая ее локтем. На Петрищенко пахнуло разгоряченным телом, почему-то сигаретным дымом (курят они там втихую, знаю я их) и еще чем-то кислым и неприятным. — Это меня…
— Скажи своему кавалеру, — кисло сказала Петрищенко, с удовольствием выговаривая противное слово «кавалер», но, видя, как у Ляльки, схватившей трубку и прижавшей ее к уху обеими руками, обиженно вытягивается лицо, замолкла.
— Это тебя, — сухо сказала Лялька. Она бросила трубку на тумбочку, и та, соскользнув, висела, беспомощно поворачиваясь на шнуре.
— Кто? — Петрищенко вновь почувствовала мягкий удар под ложечку. Она оглянулась на Ляльку, но та, демонстративно топая, прошла мимо в ванную и включила воду на полную мощность.
— Что? — перекрикивая воду, спросила Петрищенко.
— Лена Сергеевна, — сквозь треск орал в трубку далекий голос, — это я… Я тут шел, дай, думаю, позвоню.
— Ты откуда? Откуда звонишь?
— Да хрен его тут поймешь, — злобно сказал Вася. — Тут, это… замучаешься, пока телефон неразбитый найдешь. Вот же шпана поганая.
— Вася, ты что, выпил? Тебе завтра судно работать… Я же тебе говорила сколько раз…
— Да ни хрена я не выпил, Лена Сергеевна. Я провалился.
— Что?
— Ну, как бы ни с того ни с сего. Знаете, как это бывает.
— Нет, — ответила Петрищенко.
— Ну, фиг с ним, в общем, шел-шел, и раз! Провалился. Наверное, сдвинулось там что-то. Потому что это, паника там, в нижнем мире. Уходят они. Отваливают. Вся мелочь в панике.
— Что ты такое говоришь, Вася? — Она оглянулась, но Лялька все еще шумела в ванной, и тогда она позволила себе прислониться к стене и закрыть глаза.
— Он всех распугал, Лена Сергеевна. Говорю вам, это кто-то страшный… Ох, страшный. А эти суки нам никого в помощь не дают. Не дают ведь?
— Ну, я еще завтра поговорю, Вася.
— Пусто все, — жаловался Вася, — на всей земле пусто… Никогда так еще не было, Лена Сергеевна.
Петрищенко помолчала, провела по лицу рукой и тем самым сбила набок очки. Хотела поправить, но они упали в щель между стеной и тумбочкой, и она никак не могла сейчас до них дотянуться.
Она собрала в стопочку нарезанный сыр и подложила в холодильник, к большому куску сыра, рядом с которым прел кубик сахара. Один ломтик машинально укусила. Сыр оказался пресным и резиновым. Духи «Дзинтарс», которыми она поспешно подушилась, когда пришел Лева, вообще-то ей нравились, но, кажется, она плеснула на себя слишком много. Приторный какой-то запах…
Лампочка в холодильнике перегорела. И лампочка-свечка в бра над столом — тоже. Почему все начинает обрушиваться как-то сразу?
Одиночество навалилось, как прелое ватное одеяло.
Лялька такая симпатичная была, когда маленькая. Ходила, переваливаясь на пухлых ножках, говорила басом. Очень серьезная. Очень трогательная. И беспомощная — а значит, ей, Елене Сергеевне Петрищенко, просто необходимо было стать сильной и здоровой. Они были вместе, они были одним целым, она даже с мамой помирилась. Потому что надо было, чтобы кто-то сидел с Лялькой, когда она болела, и забирал ее сначала из садика, потом из школы. А мама не хотела. Маме казалось, что она еще молодая и у нее своя жизнь. Она вдруг вспомнила, как мама, уже после папы, на отложенные для английского репетитора деньги купила себе светлое габардиновое пальто, и даже на миг зажмурилась от ненависти.
СЭС-2 гнилое место. А куда деваться? Оклад хороший, премиальные. И надбавка за вредность. А Лялька выросла, и они больше не одно целое, а каждый сам по себе. И Лялька, кажется, ее ненавидит. Страшная, злокачественная форма ненависти, циркулирующая в их убогой семье, замкнутая, не находящая выхода.
Есть же семьи, где все в порядке, ну, я не знаю, полные семьи, и там все трудности преодолеваются вместе… У всех ее знакомых семьи какие-то убогие — или муж пьет, или нету его, или просто тихо ненавидят друг друга, но ведь должны же быть. Ну, вот у Левы, например…
Она опять на миг зажмурилась, в носу защипало.
Они меня съедят, подумала она. Съедят. Господи, до чего же глупое слово.
Дом выглядывал эркером-фонарем на разрытую улицу. Фасад облупился, с карниза осыпалась лепнина, кое-где торчали ржавые погнутые прутья.
— В Москве, наверное, фасады мыльным порошком моют, — прокомментировал Вася ни с того ни с сего.
На третий этаж вела широкая мраморная лестница, со щербинами на ступеньках. На мраморном подоконнике, сложив крылья, лежала серая ночная бабочка. Дверной косяк усеян фурункулами звонков.
— В коммуналке живет товарищ, — проницательно заметил Вася, нажимая на кнопку над табличкой, «Трофименко — 2 звонка», — мне бы такую коммуналку.
Какое-то время ничего не происходило, затем за дверью послышались осторожные шаги, дверь приоткрылась на ширину цепочки, и в щелку выглянул блестящий глаз.
— Коля, это из Пароходства, — дружелюбно сказал Вася.
— А точнее? — спросили за дверью.
— СЭС номер два, если точнее. Но неофициально. Пока еще.
— А! — За дверью зашаркали тапочками, и кожа у Петрищенко на предплечьях тут же покрылась мурашками, — она не выносила этого звука. — Учтите, я списался.
— Гм, — сказал Вася, — а поговорить бы все равно надо.
Дверь отворилась. Трофименко стоял в майке и трусах. Увидев Петрищенко, он смутился.
— Подождите, — сказал он, — я сейчас.
— Гордый, — тихонько пояснил Вася.
Ответить Петрищенко не успела, поскольку сэконд опять возник на пороге, на сей раз в нейлоновом тренировочном костюме, синем с белой молнией.
— Вот теперь проходите, — он указал рукой в неопределенном направлении, — сюда. Направо и еще раз направо. Третья дверь. Нет-нет, не сюда. Там гальюн. Мористее загребайте.
Окно в торце комнаты-пенала выходило на перекресток, где, мигая желтым, стоял асфальтоукладчик. По обоям ползли пятна сырости. На стене висел на плечиках белоснежный китель, прихлопнутый фуражкой с крабом. Рядом, на календаре, застенчиво прикрывала рот подмигивающая японка.
Петрищенко подвинула себе венский стул с гнутой спинкой, но ножка за что-то зацепилась.
— Извиняюсь, — сказал сэконд.
Под стулом высился неровный строй пустых бутылок.
Вася уселся на диван и какое-то время мрачно разглядывал сэконда. Тот занервничал, на верхней подбритой губе выступили капельки пота.
— Извиняюсь за бардак, — повторил он, — мы с супругой разошлись… ну, разменялись… остался диван, вот, а что?
— А что? — доброжелательно переспросил Вася.
— Погода паршивая, — сказал Трофименко, — спину так и ломит. Застудил в прошлом рейсе. Сыро.
— И не говори, — согласился Вася, достал пачку «Беломора» и стал стучать по донышку, выстукивая папиросу.
— Ну, — Трофименко глубоко вздохнул, — грубо говоря, чем обязан?
— А ты, друг, так уж и не знаешь? Нет?
— Это с «Мокряком» связано? Или как?
— Тебе «Мокряка» мало, друг? — печально сказал Вася.
Он поднялся с дивана, взял ободранную табуретку и устроился на ней верхом.
— Все тайное, — укоризненно сказал он, — когда-нибудь становится явным.
— Ну да? — удивился сэконд.
— Вы, случайно, — ласково спросил Вася, — совершенно случайно, ничего на берег не списали? В обход СЭС-2… Ну, мало ли что, острый аппендицит или там острый психоз, э?
— Таки Бабкин, — печально заметил сэконд.
— Таки Бабкин, — согласился Вася.
— Так я и знал! — сказал сэконд и замолчал.
— Да? — подсказал Вася.
— Кэп для «Мокряка» премию, ну, экипажу… непопулярен он был, хотел популярность поднять… вот и дал отмашку. А что?
— Да ничего, собственно, — сказал Вася, — ну, как бы отвечать придется. А у нас тоже премия горит, из-за вас, между прочим.
— Вы это… на работе пьете? — тоскливо спросил сэконд. — Только у меня рюмок нет. Одна вот, для дамы.
— Мы Океан любим, песни про него поем, а он нас нет.
Трофименко подлил Васе водки. Петрищенко поморщилась, но промолчала.
— То есть, ну, терпит иногда… кое-кого. Но вообще нет, не любит. Потому что мы сверху его тревожим. И еще потому, что теплые и гудим. Винты, всякие токи, вибрация. Его и раздражает.
— Постой, — вмешался Вася, — а киты?
— Что — киты?
— Они тоже теплые и гудят. Я читал, они песни поют, идет стадо и поет, а другое стадо за тысячу километров его слышит.
— Киты, — сказал сэконд, — явление природное. Океан к ним привык. А мы каких-то паршивых двести лет плаваем на железках. Ему противно. Зудит везде. Вроде блох или еще чего похуже.
— Ты, Коля, — доброжелательно сказал Вася, — фантастику любишь. Стругацкие, Лем… Мыслящая плазма, то-се…
— А какая разница? Я читал, вода, если ее много, тоже не просто вода. Вся между собой связана. Вся.
— Ты хочешь сказать, мой мариман, что весь Мировой океан — одна большая молекула? — уточнил Вася.
— Ну да. И внутри нее, внутри этой штуки все движется. Течения глубинные, донные… Слои пресной воды, тяжелой воды, холодной воды. И галлюцинирует он, сам себе, просто так, для интереса. То есть, я думаю, НЛО всякие… это его глюки. Недаром люди видели, как они из океана взлетали. А до этого — сирены, русалки. Чудовища на скалах. Тоже глюки. Он наводит. Он и «Марию Целесту» распугал. Нарочно.
— Насчет НЛО не уверен, — возразил Вася, — Леонов вроде видел, когда в открытый космос выходил. Кстати, американцы наблюдали на обратной стороне Луны какие-то корабли на грунте. Вообще — объекты на грунте. И огни.
— Вася, а ты откуда знаешь? — удивилась Петрищенко.
— Так записи переговоров же есть, — пояснил Вася.
— Наверняка секретные.
— Ну и что?
— Верно, — согласился Трофименко. — От людей ничего не скроешь. Ну, будьмо.
— Будьмо. Я так думаю, их лет через тридцать рассекретят. Тогда мы все узнаем. Есть на Луне наши братья по разуму или нет. И какого черта они там делают. Так ты из-за НЛО списался или что?
— При чем тут НЛО, — отмахнулся Трофименко. — Что я, НЛО не видел? Просто нервы стали никуда.
— Это я вижу. Пить, Коля, надо меньше. Я знаю, я опытный.
— Ни хрена ты не видишь. Что пальцы трясутся, это, извиняюсь, фигня. Цветочки. А ягодки это там, в море. Прикинь, восьмибалльный вторую неделю подряд, вахта тяжелая, несколько ночей не спал. И вот начинаю слышать музыку. Играет все время, играет. И казачий хор поет.
— Радио у кого-то играет, а тебе фонит. По переборке или там вентиляция…
— Я и сам сначала так подумал. Но казачий хор петь пять часов подряд не может! А потом оно еще со мной говорить начало.
— Кто?
— Так радио же. Боцман, говорит, соскочить собирается, ты рапорт на него подай, а не подашь, тебя из каюты выселят. А у меня хорошая каюта была, удобная. Жалко.
— Подал рапорт?
— Вот еще. Буду я какому-то радио верить. Боцман у нас хороший мужик, старательный.
— Соскочил?
— Где? Посреди океана? Нет, в порту приписки сошел, все как положено, не просыхал весь рейс — это да. Но знаешь, что смешно? Из каюты-то и правда выселили, к третьему подселили. Под совершенно идиотским предлогом. Все, думаю, пора на берег. Жена опять же заела. Хватит, хватит, мол, поживем как люди. А сама взяла и ушла, с этим… И где были мои глаза? Ведь что такое крашеная блондинка? Заведомо нечестная женщина!
— Коля, ты гонишь. Уводишь от темы. Ты про последний рейс давай.
Трофименко покачал в стакане водку, на манер коньяка, он и стакан держал словно коньячную пузатенькую рюмку.
— Да, — сказал он наконец, — паршивый рейс. Хуже еще не было. Заводили судно в порт, чуть танкер кормой не задели… И вообще паршиво, собачились всю дорогу, комсостав собачился, а это последнее дело. Бабкин этот ходит, и лицо у него…
— Да?
— Уши острые, или… если краем глаза посмотреть, так и не Бабкин вовсе… и усмехается. А потом и вовсе рехнулся, все бежать куда-то пытался. Повязали его.
Он замолк.
Слышно было, как за дверью в длинном темном коридоре старуха говорит по телефону, жалуясь на плохое пищеварение.
— Выпьешь еще?
— Я да, — охотно согласился Вася. — Не смотрите так, Лена Сергеевна, я в норме. Закусить у тебя есть чем, друг?
— Шпроты где-то были, — неопределенно ответил Трофименко.
— Тащи их сюда.
Трофименко вышел, зацепившись плечом о дверной косяк. Вася оглянулся на дверь, быстро встал, провел руками по кителю, сверху вниз, и вернулся на место.
Вернулся сэконд, поставил на стол банку плавающих в масле шпрот, и к ним — нарезанный толстыми ломтями серый зачерствевший хлеб. Петрищенко вдруг поняла, что ему, сэконду, перед ними, и особенно перед ней, очень неловко и что сэконд привык к совсем другой жизни, легкой и красивой.
— Будьмо?
— Будьмо.
Вася положил шпротину на хлеб, полюбовался, отправил в рот и сказал:
— Вот, люблю я балтийский шпрот. Анчауса наши неплохо делают, а шпрот загубили.
— Да! — с пониманием кивнул сэконд.
— Или там, например, килька. Маленькая. Лучку накрошишь, зелененького, ее на черный хлеб… А она вся в маринаде, перчик, травка на ней… Еще селедка с картошкой, чтоб картошка горячая, рассыпчатая, и соленый огурчик, но это все-таки зимняя еда. И под водочку, под водочку ее. Или настойку, горькую.
— Еще маслята хорошо, — сказал сэконд, — сопливенькие такие… а за бугром нормальных грибов нет совсем, какая-то, извиняюсь, дрянь в жестянках, тинз, совсем есть невозможно, безвкусная как резина, веришь, нет?
— Угу, — сказал Вася и выудил еще одну шпротину. Положил на хлеб, полюбовался…
— Вернемся к Бабкину, ага? Он вообще когда двинулся?
— Ну, он всегда психованный был, — сэконд задумался, покачал в руке стакан, — чуть не по нём, сразу в морду. Он в порту, в канадском, подрался, еле разняли.
— Где, на погрузке?
— Ага. С индейцем каким-то. Еле растащили. Тот Бабкина оскорбил, Бабкин на трапе как раз стоял, с вахтенным трепался. Ну, и…
— Чем оскорбил, конкретно?
— Валите, мол, отсюда… Ну, гоу эвэй, гоу эвэй… Такой себе индеец, хуже бичей наших, в порту все время ошивался, сигареты стрелял. А тут ни с того ни с сего руками машет, на Бабкина орет, кроет его. На самом деле, я тебе скажу, не любят наших. Даже пролетарии не любят. Даже нацмены. Соберутся и давай крыть. Рашн, гоу хоум, все такое… Мы с ними как с людьми, а они тут же в морду. Третий на берег запретил сходить — провокаций боялся.
— Понятно, — сказал Вася, — гоу эвэй, значит…
— Им кричали с берега, уходите, мол, а они, дурачки, решили, что это провокация американская. А здесь, видишь, с Бабкина соскочил и пошел себе. Но я про такого, Лена Сергеевна, первый раз слышу! Видно, эндемик.
— Эндемик, да. Мне, Вася, не нравится вот это твое пьянство на работе. Вот это твое пьянство мне не нравится.
— А с такими иначе нельзя, Лена Сергеевна. Он бы замкнулся в себе, хрен чего узнаешь. Гордый. Гонор у него. А так все понятно. Гоу эвэй. Индейцы. Что будем делать, а?
— Капитана под суд, — мечтательно сказала Петрищенко.
— Ну, снимут его в ближайшем порту, это уж точно. А нам-то что делать? Я вот, Лена Сергеевна, все, что по Канаде есть, поднял. Ни фига не понятно. В Институт США и Канады надо звонить, в Москву. Лещинский даст добро, сразу и отзвоним.
— Что у нас вообще по «Мокряку» есть, Вася?
— Ну, зерновоз. Самый крупный зерновоз в истории кораблестроения, между прочим. Кто у нас на зерне живет, Лена Сергеевна?
— Головня и спорынья, — механически ответила Петрищенко.
— Да, еще мыши, долгоносики всякие. Из наших кто?
— Ни разу такого не слышала. Говорят, при Хрущеве один раз юм-кааш к кукурузе прицепился. Тогда много кукурузы закупали, на зерно. Но, по-моему, врут.
— Хрен его знают, Лена Сергеевна, может, и не врут. Тогда с доступом еще хуже было, все секретили. Что там делалось, непонятно. Хрен с ней, с кукурузой, а вот на пшенице кто сидит?
— По-моему, никто, Вася. Пшеница — поздняя культура. Особенно мягкие сорта.
— Кто-нибудь универсальный может сесть. Нет?
— Ну, в принципе, может, — Петрищенко задумалась, — какая-нибудь мелочь. Дух плодородия там… У тебя, кстати, Вася, диплом по малым народам, нет? Как раз по палеоазиатам. Какие у канадских индейцев духи плодородия?
— Не знаю, смотреть надо. Ничего себе мелочь! Америкосы вообще самые паскуды. И с вывихом каким-то, все палеоазиаты с вывихом. Я бы чего сделал? Нагнал бы народу побольше, кольцо бы замкнул и гнал бы его, тварюку эту, пока не вытолкнул в нижний мир.
— Откуда народ брать, Вася? Кого брать? Белкину?
— Лещинский что, совсем дурак? Понимать же должен.
— Понимать-то он понимает. Только над ним тоже начальство есть. Оно, Вася, страшнее индейских духов плодородия. Вот он и тянет до последнего.
— Хуже будет, — зловеще сказал Вася.
— Хуже не будет, — печально ответила Петрищенко.
— Розалия, — строго сказал Вася, — что ты вообще делаешь на работе?
— Ну, — Розка захлопнула «Анжелику», но так ловко, как это получалось у Катюши, затолкать ее в ящик стола не могла. Тем более пухлая «Анжелика» в ящик не влезала.
— Во дни моей суровой молодости, — продолжал Вася, — все романтические девицы зачитывались «Птичкой певчей». Турецкая такая книжка, про Гюльбешекер. Читала?
— Нет.
— И слава богу. Я бы тебе вообще, Розалия, на работе советовал заниматься делом.
— Каким делом? — скорбно сказала Розка. — Каким делом, Вася?
— Ну, я не знаю… Может, Чашкам Петри нужно чего? У них там тоже иногда… ну, Анналы всякие, рефераты, то-се. Хочешь, я поговорю?
— Я не хочу… рефераты, — губы у Розки задрожали. — И вообще, — она оглянулась на пустой столик у окна, — почему Катюше можно, а мне нельзя?
— Катюша, — строго сказал Вася, — на особом положении. А тебя еще раз с книгой увижу на рабочем месте, с посторонней, выговор, на первый раз без занесения…
Розка начала было фыркать, как рассерженная кошка, но Вася, очень довольный, захохотал. Но как-то невесело.
— Ну тебя, — сказала сердитая Розка.
— Ты правда по-английски понимаешь? Или врешь для понту?
— Ну, понимаю. — Розка подумала и честно добавила: — Немного.
— Тогда вот. — Вася расстегнул необъятный потрепанный рюкзак и стал там рыться. — Вот тебе такая книжка. Почитай, законспектируй. Все такое. А я тебя потом спрошу. Только, — он сделал страшные глаза и огляделся, — конспект вон в тот сейф будешь класть каждый вечер. Под расписку. И книгу тоже.
— Опять врешь, — проницательно сказала Розка.
— Ну… — Вася подумал, — преувеличиваю. Слегка. Очень важная книга. Очень страшная.
— Клод Леви-Стросс, — прочла Розка, водя пальцем по обложке, — это кто? «Взаимоотношения… между ритуалами и мифами… ближних людей».
— Соседних народов, дурында, — сказал Вася.
— Ну да, соседних народов. Я просто сразу не поняла. Конечно, соседних народов. А зачем тебе?
— Для кандминимума, реферат буду писать, — пояснил Вася.
— А чего это я…
— А ты обязана исполнять любое мое желание. Ясно? Потому что ты маленькая и беззащитная. Даже я над тобой начальник. Ясно?
— Ну… У тебя что-то из рюкзака выпало.
— А! — Вася наклонился и поднял пучок черных перьев, связанных метелочкой.
— Вася, это что? — спросила пораженная Розка.
— Очень важная вещь, — рассеянно ответил Вася, заталкивая пучок обратно в рюкзак, — ладно, я пошел. Мне еще кубинца работать. А ты пока книжку почитай, все дело. И, это… ты Лену Сергеевну не очень зли, ладно? А то она тебя в жабу превратит.
— А она может? — с замиранием сердца спросила Розка.
— Надеюсь, — печально сказал Вася, — у всех есть скрытые возможности. Должны быть. Иначе какой смысл жить на земле? Ладно, пока. Чао-какао.
Он подхватил рюкзак, помахал ей рукой и вышел. Розка вздохнула, покосилась на дверь, затолкала Леви-Стросса в ящик стола и опять взялась за «Анжелику».
«В голубых клубах табачного дыма, проникавших через открытую дверь, Анжелика казалась неправдоподобно прекрасной. В этой хрупкой и нежной женщине нельзя было узнать ту, не знавшую усталости всадницу, вместе с которой он проделал весь путь от самого Голдсборо. Она словно сошла с одной из тех картин, что висят во дворце губернатора Квебека, и стояла сейчас перед ним с золотистыми распущенными волосами, в ярко-малиновом плаще, положив тонкую белую руку в кружевном манжете на грубо обструганные перила».
Розка посидела еще с минуту, поджав под себя ногу. Потом встала и подошла к круглому зеркалу рядом с вешалкой, вытащила из рукава зеленого пальто розовый японский платочек с золотой ниткой и повязала его на шее бантом, после чего изящно облокотилась о вешалку и поглядела в зеркало. Она попробовала выглядеть загадочно и томно, но получилось как-то неубедительно, вдобавок она отчаянно напомнила себе котенка из Катюшиного календаря.
— Очень приятно, шевалье, — томно произнесла она, улыбаясь и расправляя рукой концы шарфа, — позвольте выразить вам… выразить вам…
— Роза, — произнесла Петрищенко с отвращением, — что это ты делаешь?
— Опять наш? — Вася прикрыл глаза и на какое-то время замолк, что было непривычно и страшно, потом так же, с закрытыми глазами, полез в карман за «Беломором», и Петрищенко, которая вообще-то в кабинете курить не разрешала, на сей раз промолчала.
За окном дул ветер, на ярко-синих волнах блестели белые гребни, и даже отсюда было видно, какое оно, это море, холодное.
— Как Лещинский? — спросил Вася на всякий случай.
— Уже даже и не кричит, — ответила она печально.
— Он хотя бы помощь какую даст?
— Говорит, даст.
— А вы этого видели? Ну, этого…
— Видела, — вздохнула она. — Лещинский на машине отвез. На своей.
— Точно наш?
— Куда точнее, Вася.
Она прислушалась к себе. Там, где раньше сидел противный, гложущий страх, сейчас была пустота. «Когда я перестала бояться? — подумала она. — И почему?»
— Хотя бы известно, кто?
— Человек, — устало сказала она. — Александр Борисович Бескаравайный. На стадионе его нашли, на беговой дорожке. Поздно вечером. Практически ночью. Там по вечерам всякие любители бегают, они его и нашли.
— Ноги? — деловито спросил Вася.
— Да.
— В порту работал?
— На метеостанции. Такой… По всему, немножко с приветом.
— А что он делал на стадионе?
— Бегал. Каждый вечер. Каждый вечер на стадионе.
— Это который «Трудовые резервы»?
— Да.
— Понятно, — задумчиво произнес Вася, при этом он продолжал разминать папиросу, не замечая, что из нее уже сыпалась труха. — То есть ничего не понятно…
— Кто это, Вася? Кто это может быть? — шепотом спросила Петрищенко.
— Не знаю, Лена Сергеевна. Нетипичный случай. Не знаю. Двое — слишком маленькая статистика.
— Типун тебе на язык.
— Я к тому, что непонятно, где тут общее. Ну, правда, оба — мужчины. Непонятно, это важно или нет. Один грузчик, ну, водитель автокара, а этот…
— Бездельник, — твердо сказала Петрищенко. — Тунеядец. Я говорила с его женой, — она передернулась от тоски и ужаса, — она дом на себе тянула, а он — дурака валял; работа не бей лежачего… За собой следил, голодал по системе, бегал. Философский труд писал.
— Тогда он не тунеядец, а философ, — рассудительно сказал Вася, — философ-надомник. В общем, поглядеть надо — в кадрах взять… все, что есть; трудовая, характеристика, может, карточка из поликлиники… Сядем, разложим, подумаем. Вместе сядем…
— Вместе сядем, это точно, — машинально отозвалась она.
— Да ну вас, Лена Сергеевна, все шутите. А что жене сказали?
— Показали лицо, ноги не стали. Сказали, маньяка работа. Похоронят в закрытом гробу. Ты кубинца отработал?
— Ага. Чисто все. Сейчас на кубинцев редко что цепляется. Я, Лена Сергеевна, по порту походил, поглядел. Нет его в порту, ну, это теперь понятно. Он на склонах ошивается, около стадиона. Я пойду туда, пощупаю, ага? Пока светло. Розку с собой возьму.
— Белкину? Это еще зачем?
— Вот вы ее посадили рядом с Катюшей, а это нехорошо, Лена Сергеевна. Вредно ей это. Потом, ходит один мужик, выспрашивает… непонятно. А с Розкой — понятно, что глупость одна.
— Она, Вася, по-моему, и вправду дура.
— Да нет, просто зеленая еще. Зелененькая. Глупенькая. И пальто у нее зеленое. И ногти. А шарфик — розовый, оцените, Лена Сергеевна. Может, все-таки проинструктировать ее, на всякий случай? Серьезное ведь дело.
— Страшное дело, Вася. Не надо пока, просто скажи ей, ну…
— Уж найду что, вы не волнуйтесь, Лена Сергеевна. Так я пошел?
— Ладно, Вася, иди. Вернешься, подумаем вместе. А я пока личные дела в кадрах затребую. И это, осторожней, а?
— Кому вы это говорите, Лена Сергеевна? — удивился Вася.
— Вот ты на каблуках ходишь, — упрекнул Вася, — а это вредно. Искривляет свод стопы. Будешь потом хромать, как японка. Япо-оночка.
— Как хочу, так и хожу, — буркнула Розка, краснея.
— Нет, вообще-то все верно, — рассуждал Вася, — это у тебя правильные инстинкты. Каблук зрительно изменяет соотношение бедра и голени и тем самым делает женские ноги более привлекательными. Ивана Ефремова читала? «Лезвие бритвы»?
— Не-а.
— Ну темная! — удивился Вася и достал из кармана потрепанную «Иностранку». — И «Таис Афинскую» не читала?
— Нет.
— Я тебе принесу. Тебе понравиться должно. Романтика-эротика, любовь-морковь. Полезная для тебя книга, во-от… А что это у тебя в сумочке, такое квадратное? Толстенькое такое? Леви-Стросс?
— Нет, «Анжелика», — буркнула Розка и покраснела.
— Ты безнадежна. В кино сходить с тобой, что ли? — задумался Вася. — В «Родине» как раз «Анжелика и король» идет. Вот же дурной фильм! Но красивый. Буржуазный.
— А ты что, уже смотрел? — заинтересовалась Розка.
— Ну смотрел. Водил тут одну. Но ведь можно же еще раз сходить.
Розку, честно говоря, еще никто не приглашал в кино. Никто. Никогда.
А Розка так старалась. Она даже купила у цыганок тушь — страшную, липкую, черную тушь в спичечном коробке, но мама ее нашла и выкинула. Она сказала, что цыганки туда кладут ваксу. Им, цыганкам, все равно, что будет у нее, у Розки, с глазами.
Анжелике в такой ситуации полагалось откинуть голову и призывно засмеяться. Розка уже было начала откидывать голову, но в шею врезался проклятый капроновый шарфик.
— На той неделе, ага? Ты только сбегай заранее, билеты купи, — сказал Вася, — а то перед сеансом не протолкнешься. Особенно на вечерние.
— Я вообще-то вечерами все больше занята, — величественно сказала она, — подготовительные курсы, и вообще…
— Да ладно врать-то, — миролюбиво сказал Вася. — Послушай… а можно тебе задать один вопрос… очень личный?
— Да? — выдохнула Розка.
— Как тебе удалось добиться такой нечеловеческой раскраски ногтей?
Розка прикусила губу.
— Ну, — сказала она наконец, — вообще это просто. Берешь зеленый стержень, ну, пастовый, обрезаешь шарик. Потом выдуваешь пасту в белый перламутровый лак. Перемешиваешь. Ну вот…
— Ужас, — честно сказал Вася.
— Я сведу, — на всякий случай пообещала Розка.
— Да, и поскорее. А то, когда я смотрю на твои ногти, мне есть не хочется. Ладно, еще посидим немножко и пойдем, купим по пирожку.
— А зачем мы вообще здесь сидим?
Пустые скамьи стадиона «Трудовые резервы» обтекал прохладный прозрачный воздух, на свежеокрашенных скамейках выступила роса. Море вдалеке за деревьями переливалось розовым и сиреневым, как голубиная грудка, и свет вокруг был розовым и сиреневым. Печальный уходящий свет, от которого замирает сердце и делается ни с того ни с сего невыносимо грустно и прекрасно. Мерцает воздух, и свет все льется и льется, и вдалеке, за морем, льется он на чужие странные города, в которых она, Розка, возможно, когда-нибудь побывает.
— Во-первых, — сказал Вася, — на свежем воздухе полезно. Во-вторых, это подшефный стадион Пароходства. Общественная работа. Ходим, выясняем, нет ли нареканий, жалоб…
— Мы же сидим!
— Знающий человек сидит над рекой и ждет, когда река сама принесет ему жалобы и нарекания, — значительно сказал Вася, — так оно чаще всего и происходит.
— А разве спортсмены сейчас тренируются? Мне казалось, они по утрам.
— Мы поощряем любительский спорт. Что ж ты, Розалия, дикая какая-то, постановления Партии и Правительства не изучаешь! Мы поощряем спорт в широких массах. Но и серьезный спорт не забываем, стране нужны олимпийские медали.
— А-а…
Розка ничего не поняла, но на всякий случай кивнула.
— А еще спросить можно? А то я не понимаю…
Печальное лицо Петрищенко, со съехавшим набок шиньоном-куличиком, плавало у нее перед глазами.
— Я тоже много чего не понимаю, — мрачно сказал Вася. — Например, что они кладут в сосиски. Не надо было мне в столовой сосиски брать. Что они в котлеты кладут, я понимаю.
— Нет, я не про то. Я про нас.
— Да ну? Про нас с тобой? — удивился Вася.
— Нет, — Розка начала стремительно краснеть. — Я, вот… в СЭС-один хотя бы понятно, они заразой всякой занимаются. А мы чем?
— Как это — чем. — Вася оглянулся по сторонам, выпучил узковатые татарские глаза и шепотом сказал: — Мы — последний рубеж обороны.
— А? — Розка в свою очередь вытаращилась на него.
— Ты знаешь, сколько в мире сил, которым люди доброй воли, что кость в горле? Спят и видят, как бы Олимпиаду сорвать… и вообще все погубить… Поэтому мы под скромной личиной СЭС… СЭС-один с вредителями борется, с жучками-долгоносиками, а мы с другими… хотя тоже долгоносиками…
— Вася, но…
— Чш… — Вася выпучился еще страшнее. — Ты знаешь, что у цыганок на базаре появилась отравленная тушь? Наши женщины мажут этой тушью ресницы в погоне за ложными идеалами, а в каком свете потом они все видят? Во-от. А еще помада… купила тут одна помаду, красила-красила губы, потом какие-то пузырики подозрительные стали появляться… Она тогда смотрит-смотрит, а на футлярчике написано мелко так, по-английски: «Спасибо за распространение сифилиса!»
— Это в пятом классе…
— В пятом классе понимают, что говорят. Дети все понимают. У них еще мозги не зашорены.
— Ты еще про отравленные конфеты…
— А что отравленные конфеты? Ты знаешь, Розалия, что такое отравленная конфета? А если ее подсунут нашему спортсмену-олимпийцу? Ведь были такие случаи, Розалия! Теперь ты все знаешь. Я сказал!
Розке сделалось неловко, потому что Вася нес очевидную чушь, а она робела возразить. Она вообще относилась к чужим высказываниям с большой степенью доверия, но потом все же не выдержала.
— Вася, — она даже покраснела от стыда и злости, — что ты… вы… зачем?
— Все тебе расскажи, — сказал очень довольный Вася. — Вот так, за здорово живешь! Вырастешь, Роза, узнаешь… Будешь отчаянно молить, чтобы сняли с тебя страшный груз ответственности, поскольку не такое это простое дело, Розочка, стоять на страже мира и прогресса!
— Дурак, — с чувством сказала красная Розка, потому что постигла полную Васину непрошибаемость. — А ты вот кто по специальности?
— Физик-ядерщик, — твердо сказал Вася, — меня перебросили сюда из секретного ящика. Я, знаешь, какую бомбу делал!
— Врешь, — с удовольствием сказала Розка.
— Хитрая ты, Розка, — с удовольствием сказал Вася, — настырная. В институт хочешь? На иняз?
— На эргээф. Ага.
— За границу хочешь? Своими глазами поглядеть, как там они разлагаются?
— Ага…
— Тогда не спрашивай меня ни о чем! — торжественно сказал Вася и скрестил руки на груди. — Вон, видишь, бегун бежит.
Дорожка была посыпана чем-то мелким и красно-розовым, и лиловый свет лился на нее с неба, и от этого тени, пересекающие дорожку, казались густо-лиловыми. Немолодой сухощавый бегун был из тех, подумала Розка, что следят за своим здоровьем, промывают желудок всякой дрянью и едят все сырое.
На нижней скамейке аккуратной стопкой лежала его штормовка, почти такая же, как у Васи, но застиранная добела.
— Видишь, какой умный, — сказал Вася с уважением, — куртку бы увели, потому что и на стадионе, Розалия, случается всякое. А он в штормовке пришел.
Бегун аккуратно протрусил два круга, остановился и начал шагать на одном месте, резко вдыхая и выдыхая. Вдыхал он через нос, а выдыхал через рот, шумно и резко: «Ххха!»
— Здоровый образ жизни, — Вася постучал «беломориной» о ноготь, — это очень важно.
— Ну да, — на всякий случай согласилась Розка.
Мужик продолжал свои упражнения, но Розка заметила, что он поглядывает в их сторону с опаской.
Вася доброжелательно помахал ему рукой и выпустил облако дыма.
Мужик занервничал и начал нагибаться и разгибаться в тщетной надежде, что Васе с Розкой надоест и они уйдут. Но Вася не уходил, а, напротив, раскрыл «Иностранку» и погрузился в чтение, всем своим видом показывая, что обосновался он тут прочно и основательно. Розка заглянула ему через плечо. Он читал «Сто лет одиночества».
Розка подумал, и достала из сумочки «Анжелику».
«Сердце Анжелики начинало колотиться, когда он подходил к ней, малейшее его внимание наполняло ее радостью, когда его не было рядом, ее охватывал страх. Она еще не привыкла к тому, что его уже не надо больше терять, не надо больше ждать, что теперь он всегда будет с ней.
«Как я люблю тебя. И как мне страшно…» Она не сводила с него глаз. Де Пейрак разглядывал в подзорную трубу противоположный берег озера».
Розка подняла голову от книги и огляделась. Бегун уперся в соседнюю скамью выпрямленной ногой и теперь делал наклоны, налегая на ногу негнущимся корпусом. Потом переменил ногу.
Розка вновь уперлась в книгу, еле различая строки в нежных сумерках. О, прекрасная Анжелика, как тебе вообще удается не попадать во всякие смешные и унизительные истории, как все, буквально все, что с тобой происходит, оборачивается к твоей же пользе. В розоватом, льющемся из-за края неба свете, она перелистнула страницу.
«Что это могло быть? Я будто слышала, как треснули ветки и что-то черное мелькнуло в кустах… Кто там был? Кто видел меня?» Во всяком случае, взгляд, который она на себе ощутила, вряд ли принадлежал человеку. В этом было что-то таинственное.
Она напряженно вглядывалась в золотое кружево листвы на фоне темно-голубого неба. Стояла такая тишина, что было слышно, как под слабыми порывами ветра чуть шелестит листва. Но теперь этот покой казался Анжелике обманчивым, она не могла отделаться от охватившей ее тревоги.
«Там только что мелькнул чей-то взгляд! И он перевернул мне всю душу!»
— Ты чего вертишься? — рассеянно спросил Вася. — Клиента спугнешь.
— Неуютно тут немножко, — виновато сказала Розка.
Вася захлопнул журнал и поглядел на нее неожиданно внимательно. Глаза у него в сумерках были черные и раскосые.
— Ну, вроде стадион как стадион, — неуверенно возразил он.
— Ага, — опять согласилась Розка, — только вот… ну, я не знаю… у тебя, Вася, нет такого ощущения… иногда… ну, что смотрит кто-то. В спину… И ты…
Вася остановил ее движением руки: спортсмен-любитель, вконец утратив надежду, собрался с духом и решительно был намерен отвоевать свою штормовку, к которой Вася придвинулся незаметно.
Уже когда он протянул к одежде руку, Вася дружелюбно сказал:
— Ну, как дорожка?
— Что? — удивился тот.
— Дорожка… грунт плотный? Упругий?
— А что? — подозрительно спросил в свою очередь спортсмен-любитель.
— Ну, мы из Пароходства, вот с ней… Подшефный стадион. Ходим, собираем претензии. Если есть, конечно. Душевая работает?
— Господь с вами, — удивился собеседник, — она только для спортсменов. А я так… разминаюсь.
И тут же агрессивно спросил:
— А что, нельзя?
— Наоборот, — доброжелательно сказал Вася, — наоборот, надо… чтобы доступность. Массовость. Мы за это боремся. И за рекорды… за все боремся… Вас сюда пропускают? Без проблем?
— Ну, — сказал спортсмен-любитель, сроду мимо проходной не ходивший, — нет, нет проблем… спасибо…
Он опять протянул руку к штормовке.
— Жалобы есть? — тут же перехватил его Вася. — Нам обязательно нужны жалобы. Чтобы зафиксировать. Если непорядок. Для отчетности. Ну, вы понимаете. Чтобы бороться. За массовый спорт.
Синенький пропуск Пароходства с корабликом на корочке он держал перед лицом собеседника, ограничивая поле зрения.
Спортсмен-любитель испугался и отступил на шаг.
— Нету, — сказал он, тряся перед собой рукой и тем самым тактично отодвигая пропуск, — нет… никаких. Прекрасный… прекрасный стадион… дорожки… выше всякой…
— А все-таки, — ласково сказал Вася, — потому что, если что, мы всегда… тут все для вас… а нам отчитаться. Ну?
Спортсмен-любитель заложил руки за спину и задумчиво покачался с пятки на носок.
— Пусть собак не водят, — наконец сказал он. — Повадились, понимаешь, с собаками… Ты бегаешь, а она за тобой, с лаем… А он за ней… «Лесси, назад, Лесси, назад…»
— Фиксируем, — сказал Вася и вынул из кармана потрепанный блокнот.
— Это что, условия? — Спортсмен-любитель осмелел и замахал руками: — Он говорит, у них рефлекс на бегущего человека. Так не води, где люди бегают. Штаны мне порвали, буквально вчера, вот…
Он ухватил рукой за вытянутые на коленях тренировочные и слегка потянул, чтобы обнаружить следы штопки.
— Непорядок, — солидно сказал Вася, — разберемся. Что за собака?
— Белая с рыжим… то есть, скорее всего, может, с черным, но скорее с рыжим. Темно, не видно. Нос с горбинкой. Ну, фильм еще был.
— Колли, — заключил Вася, — ясно. Приметы собачника?
— Какие приметы у собачника? Куртка, сапоги резиновые. Кажется. Свистит.
— Ясно, — сказал Вася, — разберемся. Поднимем этот вопрос. Больше ничего?
— Что — ничего?
— Подозрительного? Неадекватного? Все спокойно в районе?
— Не знаю, — неуверенно сказал спортсмен-любитель, — вроде все… А что?
— Ничего. Мы обязаны проверить любой сигнал. Если поступает.
— Нет-нет, — замахал ладонью собеседник и торопливо ухватил штормовку, которую наконец Вася великодушно ему протянул, — собачники, это да. Они через дырку в заборе лезут. Написано — с собаками нельзя, — а они лезут!
Он запнулся и закусил губу, потому что и сам лез именно через ту дырку в заборе. А если ее заделают, то придется идти мимо проходной. Пропуска на стадион у него, понятное дело, не было, а бегать хотелось.
— Ладно, — Вася неторопливо поднялся, затолкав в карман Маркеса, — спасибо за помощь. Пойдем, Розалия.
— И все? — удивился спортсмен-любитель.
— Ну да. А вы чего хотели? Чтобы мы вам медаль дали? Олимпийское золото? Извиняйте, не сезон.
Бегун обиженно пожал плечами и потрусил к выходу. Вася и Розка двинулись следом, но без спешки. Здоровый образ жизни, сказал Вася, надо соблюдать с умом. И снова закурил свой «Беломор».
Красные и зеленые листья подстриженного кустарника были усыпаны круглыми белыми ягодами. С моря волнами накатывало ощущение сырости и тоски.
Васина папироса светилась рубиновым огоньком. Где-то вдалеке, на линии, разделяющей море и небо, таким же чистым светом отблескивал маяк.
— Куда мы идем, Вася? — тоскливо спросила Розка.
— На этот вопрос, Розалия, — рассеянно ответил Вася, — философы отвечают по-разному. Но сторонники диалектического материализма полагают, что к победе коммунизма однозначно.
— Вася, ты опять…
— Ну, если конкретно, в данный момент, то собаку ищем. Белую с рыжими пятнами. Или черными, но скорее рыжими. И главное, Розалия, нос с горбинкой. Такая вот ярко выраженная семитская собака, ну…
— Зачем она тебе?
— Зачем человеку собака? — удивился Вася. — Лоренца не читала? Долгими первобытными ночами собака была человеку единственным другом, и во мраке, наполненном страшными чужими звуками и запахами, оба они сидели у костра, вглядываясь в ночь. Впрочем, это не мешает людям с собаками обращаться по-свински. Что для друзей, в общем, обычное дело.
Розка замолкла. Васины объяснения, всегда очень подробные и совершенно не по делу, постоянно заводили ее в тупик.
— Они должны гулять тут каждый вечер, — бормотал тем временем Вася. — Собачники, они, знаешь, какие настырные? А собаки ритуальщики, еще патер Браун говорил. Один и тот же маршрут, круглый год, в любую погоду. Поэтому мы торопиться, Розалия, не будем. Ага, вот…
Розке было скучно, и чтобы развлечь себя, она стала Анжеликой. На чистокровной кобыле Долли она ехала по темным канадским лесам, бок о бок с ее любимым мужем Жоффреем де Пейраком, и сердце ее замирало от любви и тоски, а над ней смыкались багряные кроны кленов и темные ветви елей. И над озером, отражавшим темное небо, и круглые красные деревья, и острые черные деревья, кто-то чужой и странный смотрел, смотрел ей в спину…
— Ой! — сказала Розка.
Но тут же облегченно выдохнула. Крупная колли с темными, чуть раскосыми глазами (совсем как у Васи) ткнулась черным влажным носом Розке в руку.
— Стой спокойно, — велел Вася, — не дергайся.
— Да я и не дергаюсь, — обиделась Розка, — я собак люблю.
— Ну, тогда погладь ее, что ли…
Розка наклонилась и стала трепать собаку за ушами. Собака вывалила язык и захакала. Нос у нее действительно был с горбинкой.
— А вот и хозяин…
Немолодой сухопарый хозяин очень напоминал давешнего спортсмена-любителя. Только тот был в штормовке и бритый, а этот — в куртке и с бородкой.
— Естественный антагонизм, — прокомментировал Вася, — особенно драматичен, если возникает между сходными особями или группами, различающимися по минимальному числу признаков. Сечешь?
— Ага, — механически согласилась Розка.
— Не нравится мне, Розалия, — сообщил Вася, — вот этот твой либеральный оппортунизм. Вот это твое соглашательство. Точнее надо быть. Определенней.
— Лесси, — подал голос хозяин, — Лесси.
— Мало воображения у людей, — вздохнул Вася.
Собака, игриво, боком отскочив от Розки, бросилась к хозяину.
— Это он ревнует, — пояснил Вася Розке, — между хозяином и собакой обычно устанавливаются интимные, особо прочные отношения. Это называется «импринтинг».
— Аг… — Розка прикусила губу.
Вася тем временем дружелюбно махал рукой собачнику. Вася был хамелеон.
Он ухитрялся сразу понравиться собеседнику. Тогда почему он так гнусно ведет себя с ней, Розкой? Потому что не хочет понравиться? Или, подумала она с ужасом, потому что ей, Розке, это в глубине души приятно?
— Хорошая у вас собачка. — Вася оценивающе окинул взглядом колли, которая так виляла хвостом, что контур его размылся. — Шестьдесят пять в холке? Шестьдесят восемь?
— Они поменяли стандарты, — обиженно сказал собачник, — и влепили нам хорька. Вы ведь подумайте, — обратился он к Розке, как к сочувствующей, — с войны ведь выводили русскую версию колли, сухую, высокую, крупный костяк, мощный щипец, хорошая рабочая собака, и на тебе… минус десять сантиметров и переводят из служебных в декоративные. Здрасте-пожалуйста!
— Плакал наш план вязки?
— А то! Привез секретарь секции из Польши эту карлицу, и пошло-поехало! А ведь к нам раньше очередь была!
— У нас разве можно мелких держать? — прицокнул Вася. — С мелкими и выйти-то страшно. Вы вот как, без эксцессов гуляете?
— Она вообще-то, — смущенно сказал собачник, — ласковая у меня. Ко всем идет. А лает только на бегунов этих. Рефлекс у нее… бежит, догоняет и делает вид, что за пятки хватает. Уроды, видят же, собака играет просто. Зачем так орать? Милицию позову, милицию позову! Правила выгула нарушаете, с собаками нельзя, вон табличка висит! А где гулять? Со двора гоняют, на улице тоже…
— А! — сказал Вася. — Это все от комплексов. С собакой не умеет обращаться, пугается, а когда человек пугается, он выделяет такой особый запах…
— Естественно, — согласился собачник.
— Не боялся бы, ничего бы и не было. Верно, Лесси?
Собака кивнула.
— Лишь бы не бандиты, — обеспокоенно продолжал Вася, — склоны близко, там всякая шваль ошивается.
— Ну… — собачник вздохнул, — я вообще-то милицейский свисток с собой ношу. На всякий случай. От нее, если честно, какая защита? ЗКС она сдала, на задержание шла лучше всех, так и висела на ватнике. А в реальных условиях не работает. Не хочет. Пару дней назад, — он наклонился и потрепал собаку по холке, — за бегуном увязалась, что он ей сделал, не знаю… как взвоет, как подбежит ко мне! Хвост поджат, сама дрожит…
— Вот сука, — сказал Вася, имея в виду не собаку.
— Ну… Я осмотрел ее, вроде все в порядке. Только напугалась очень. А этот дальше бежит…
Он понизил голос.
— Мне и самому стало страшно. Будто с ним еще кто-то, или просто тень такая… нет, правда странно.
— А подробней? — заинтересовался Вася.
— Он так быстро бежал… и сразу через кусты перемахнул — вон те… ну, как бег с препятствиями… И исчез. Не надо, пожалуй, нам тут гулять. А так хорошо было — машин нет, детей тоже. А этот… бежит и кричит, бежит и кричит! Ноги, слышь, жжет… Хотя она даже не зацепила его, я уж знаю.
— Пьяный? — предположил Вася.
— Пьяные так не бегают, — неуверенно возразил хозяин. — Может, сумасшедший?
— Может, — равнодушно пожал плечами Вася, словно вдруг потеряв интерес к странным поступкам бегущего человека. — Ладно, Розалия, пошли. Темно уже. И вам всего хорошего. А только вы и правда лучше не ходили бы сюда. Этот, покусанный, сказал, жалобу пишет.
— Житья от них нет, — сказал расстроенный собачник, взял Лесси на поводок и пошел к дырке в заборе.
— Ну вот, — сказал Вася Розке, — пошли и мы. Тебя, должно быть, мама-папа ждут.
— Я уже взрослая, — сердито сказала Розка.
— Ну да, ну да… — Он помолчал, потом неуверенно сказал: — Ты, Розалия, вот что: если что заметишь… странное… сразу звони Петрищенко. Или лучше мне. В общежитие Пароходства звони, на вахту, я тебе телефон дам, позовут.
— В каком смысле странное? — обмирая, спросила Розка. — Вербовать будут? Иностранные агенты?
Красивые шпионы в темных очках, в свежайших белых костюмах, пистолет под мышкой в кобуре, почти невидим, но когда он прижмет ее своими горячими руками…
— Кому ты, дура, нужна, — грубо сказал Вася, — я просто… — он помолчал в затруднении, — ну, в общем, если померещится что.
У входа на стадион с колонн сползала розовая штукатурка, ползли по стене отблески неоновых букв, трамвай прозвенел и промчался мимо, обдав их теплым воздухом…
— Вот, возьми. И сразу звони, если что.
Розка сложила бумажку и попыталась запихнуть ее в карман джинсов. Вася сочувственно наблюдал за ее усилиями.
— Если что? — переспросила она.
— Сама поймешь! — Вася махнул рукой и побежал догонять трамвай. Бежал он как-то особенно ловко и успел втиснуться в двери прежде, чем они захлопнулись. Почему это у одних все получается, а у других — наоборот?
Боже мой, я же Ляльке обещала, что приду в семь, кровь из носу, чтобы она могла пойти на эту свою вечеринку…
— Я позвоню…
— Вот это правильно, Лена Сергеевна, — одобрительно сказал Вася. — Позвоните. Объясните ситуацию.
— Я домой звонить хотела, — беспомощно сказала Петрищенко. За Васиным бесстрастным лицом она прочла скрытое неодобрение. — А потом обязательно Лещинскому. Если он еще на работе…
— Он на работе. Он, Лена Сергеевна, не совсем идиот.
Петрищенко уже прижимала трубку телефона к уху и накручивала номер. Гудок. Еще гудок.
— Не отвечают? — сочувственно спросил Вася, но Петрищенко видела, как у него дергается колено; он отбивал ногой слышимый ему одному ритм. Осуждает, подумала она, ну, не то чтобы осуждает, но как бы считает, что дело важнее. Дело для него — большое, а все остальное — маленькое. И, что самое обидное, он по-своему прав.
Она покачала головой и положила трубку на рычаг.
— Мне, Вася, домой надо. Очень.
— Ну, дык, Лена Петровна, — сказал Вася, и Петрищенко поморщилась, — к Лещинскому все равно ведь надо. А вы мне дайте ключи, что ли.
— Я… у меня мама лежачая.
— Да знаю я. Я, если что, «Скорую» вызову. А если ничего, просто посижу. Что я, с лежачими не сидел? Я вам из дому позвоню, хотите? Через полчаса, идет?
Она торопливо порылась в сумочке и достала из кошелька скомканную трешку.
— Ты машину возьми, Вася. Довженко восемь, квартира двадцать пять.
— Да знаю я.
Петрищенко поглядела в обтянутую штормовкой спину и потерла переносицу. Вася знал о ней гораздо больше, чем она ему говорила, и чем говорила вообще. Это было неприятно, особенно потому, что не соответствовало образу Васи, который сложился у нее в голове, отчего картина мира, и так не слишком устойчивая, начинала размываться и дрожать. Иногда ей начинало казаться, что все вокруг какое-то ненастоящее.
Ну не может быть, что ее вот-вот уволят или даже посадят. Это какая-то ошибка.
У них, у начальства, подумала она уныло, разглядывая брошенную на рычаг трубку, с которой испарялись влажные пятна от пальцев, своя магия, непостижимая для нее. Вот сказал он — работайте, — и тем самым привел в действие какой-то странный маховик, и закрутились эти шарниры или там шестерни, и люди забегали, и все наладится… к Октябрьским праздникам.
Леве она в последнее время звонила редко, да и телефон был новый; он недавно получил новую квартиру на Гагарина и новый номер… Но вот же помнила…
После нескольких долгих гудков взяла трубку Римма.
— А его нет.
Она что-то жевала. Ужинает, наверное, подумала Петрищенко, которой вдруг остро захотелось есть.
— А кто его спрашивает?
— По работе, — сказала Петрищенко.
— А именно?
Не твое дело, стерва, чуть не сказала она, но примирительно произнесла:
— Это из СЭС-2, из Пароходства. Скажите, я позвоню позже…
— Только не позже десяти, пожалуйста, — недовольно сказала Римма, и Петрищенко услышала в трубке гулкое глотательное движение.
— Но это…
— После десяти мы отключаем телефон!
— Хорошо, — сказала Петрищенко, чувствуя, как от бессильной ярости на шее натянулась кожа, — я постараюсь до.
— Вот не надо на меня орать, Вилен Владимирович. Вот не надо орать. Я вам еще вчера говорила, это ЧП.
— Правильно, — Лещинский затряс красными щеками, — у вас с самого начала были пораженческие настроения. И вот! Вот! Вот результат!
— У нас своя специфика.
— Не знаю я вашу проклятую специфику и знать не хочу! Вы должны были обнюхать весь порт, на брюхе его пропахать… Выследить тварь!
— Как? С кем? Я вас когда еще просила о ставке! А вы мне кого подсунули? Белкину?
— Вам страна зарплату платит!
— Так страна же, а не вы лично! — Она тоже орала, исказив лицо и упершись руками в столешницу красного дерева. — Ничего в нашей работе не понимаете, вечно лезете с какими-то инструкциями, а когда что-то позарез нужно, от вас не допросишься. Мне люди нужны!
— Ну где я вам возьму людей? Осень, самая горячая пора. Везде, во всех портах план горит! Пупки люди рвут. А вы тут мракобесие развели!
— А где хотите, там и берите.
— Под суд пойдете. — Лещинский прикрыл глаза и, как подозревала Петрищенко, считал про себя до десяти. Потом извлек из кармана пиджака трубочку с валидолом, кинул таблетку в рот и начал громко причмокивать. Глаза у него оставались закрыты, рука с растопыренными пальцами массировала левую сторону груди.
На жалость бьет, подумала она.
— На меня хотите свалить? — завизжала она, остро презирая себя. — Не получится. Где моя докладная? Я вам подавала докладную. Там все зафиксировано.
— Ушла ваша докладная! Нет вашей докладной!
— У меня есть копия.
— Вот и подотрись своей копией.
Они застыли, тяжело дыша и исподлобья глядя друг на друга.
— Ты, Елена Сергеевна, развела тут средневековье какое-то, — сказал, успокаиваясь, Лещинский. — Работать надо тщательней, тогда все будет. А ты позволяешь себе политинформацию пропускать. Сама не ходишь и этого своего выгораживаешь. И овощебазу…
— Вы идиот, — с удовольствием сказала она.
— Хамишь, Елена Сергеевна, — он горько покачал головой, — а за тебя так просил Маркин.
— И Маркин — идиот.
Она почувствовала странное облегчение. Как приятно иногда высказаться! Но Лещинский только слабо махнул рукой, указывая на дверь, плюхнулся на стул и закрыл глаза. А вдруг ему правда плохо? Сколько вообще ему лет?
— Я вам навстречу, — сказал он, не открывая глаз, — и вы мне навстречу. Работайте, ладно?
Надо будет в гастроном по дороге заскочить, вот что. Вася голодный, а он там с мамой сидит. А дома шаром покати, Лялька худеет, перестала еду покупать. Вообще. Чтобы не соблазняться. Она натянула пальто, в который раз отмечая про себя, что надо пришить вешалку. Пальто сидело как-то слишком плотно, может, ей тоже неплохо бы похудеть.
Она вышла, и сумерки облепили ее, как сырое полотенце.
Оттенок у них был странный, розовато-лиловый.
Якорь на клумбе был покрыт испариной, а на чугунной крышке люка сидели и грелись, прижавшись друг к другу, три одинаковые полосатые кошки с белыми лапками.
По пути в гастроном к ней привязался человек в перчатках без пальцев. Он выступил из густой тени и взял ее за рукав.
— Мы заявляли, что Венера не пройдет транзитом по Солнцу, и она не прошла, — сказал он. Пахло от него сырыми тряпками.
— Да, да, — послушно ответила Петрищенко.
— Она прошла только половину пути. Причем не по диаметру, а по хорде.
— Понятное дело, — согласилась Петрищенко.
Мимо прошла женщина с кошелкой. Из кошелки торчал рыбий хвост. Милиционера позвать, что ли?
— Говорю вам, она не проходила мимо Солнца по своей обычной орбите. Вы спросите, откуда мы знаем? А я вам отвечу на это — мы и другие подталкивали ее туда — в это положение, несмотря на ее нежелание, и делали это как следует, чтобы она была видна с Земли.
— Послушайте, — не выдержала Петрищенко, — мне надо идти. Я тороплюсь.
— Но зачем? — настаивал человек, кривя брови. — Затем, что мы хотели, чтобы публика ее увидела, хотели, чтобы наблюдение других аномалий вокруг Солнца вызвало гул среди любителей. Как и Луна, сошедшая со своей обычной орбиты! Власти игнорируют это? Пусть! Эти явления исчезать не будут! Хвост Планеты X, вереницы ее лун, рост количества болидов, проносящихся в атмосфере…
Петрищенко выдернула руку и, порывшись в сумке, которую держала плотно прижав локтями к телу, достала еще одну смятую трешку и сунула в середину перчаточной ладони. Ладонь сомкнулась.
— Мы, любители, видим вещи, которые недоступны профессионалам, — сказал человек, — ни один астроном не признается вам в надвигающейся катастрофе.
— Я верю, — сказала Петрищенко, — как вас зовут?
— Фима, — шепотом сказал человек, оглядевшись и приложив палец к губам…
— Это вам на новый телескоп. Ну, еще подкопите…
Фима вдруг подмигнул ей, как ей показалось, совершенно похабным образом, вновь отпрыгнул к лысому стволу близлежащего платана и скрылся за ним. Петрищенко видела, как он стоит там, вытянув тощую шею и высматривая очередного прохожего, чуть дальше того места, где освещенная витрина гастронома отбрасывала квадратное пятно света на мокрый асфальт.
У гастронома толпился народ.
Внутри тоже. Очередь змеилась и раздваивалась, и непонятно было, кто к какому прилавку стоит.
Она заняла в хлебный, молочный и сразу в кассу, но очередь в хлебный продвигалась быстро и подошла раньше, чем подошла очередь в кассу. Пришлось занять еще раз. Она выбила песочное печенье и нарезной, но, когда пробилась к прилавку, оказалось, что песочное закончилось, а батон то ли надкушен, то ли вообще погрызен. Она попросила поменять, продавщица отказалась, тогда она начала вытаскивать из сумки удостоверение СЭС, но тут из очереди на нее стали кричать: «Женщина, не задерживайте!» На полке рядом с хлебом спала большая толстая кошка. Она опять пошла в кассу с чеком, чтобы забрать обратно деньги за печенье, но пропускать ее отказались, толпа напирала, тут подошла очередь в молочный и колбасный, продавщица кинула на весы палку докторской и протянула ей клочок серой бумаги, на которой была шариковой ручкой неразборчиво выведена цена.
Петрищенко уставилась на эту бумажку, а на нее уже напирали сзади. С ума все сегодня сошли, что ли?
— Что вы мне даете? — Она повысила голос, чтобы перекричать какую-то тетку, требовавшую, чтобы ей взвесили килограмм российского.
— Колбасу, — флегматично ответила продавщица.
— Я просила триста грамм. А вы мне сколько взвесили?
— Вы просили три кило, я вам взвесила три кило. Женщина, не морочьте голову.
— Я не просила три кило. — Она почувствовала, как ее оттесняют от прилавка, и в отчаянии ухватилась за пластиковую стойку. — Я просила триста грамм. Взвесьте мне триста грамм!
— Женщина, вы что, глухая? Вы сказали — три кило! Сегодня все как взбесились! Все расхватали! Скоро прилавок разнесут.
— Я…
— Я передумала! — орала тетка у нее за плечом. — Килограмм российского и килограмм пошехонского. Если вы не берете, — она обратилась к Петрищенко, — я возьму.
— Да бога ради, — с сердцем ответила Петрищенко, но тут же с ужасом осознала, что остается вообще без колбасы. Она пошире расставила ноги, укрепившись у прилавка.
— Пока вы меня не обслужите, я не уйду! — заорала она в полный голос, чувствуя, как искажается лицо и сползают набок очки. — Или вы меня… или я на вашу лавочку… санэпидстанцию! Я, между прочим, завотделом! А у вас крысы в подсобке! Вот хлеб, видите?
Она выхватила батон и ткнула его через прилавок отшатнувшейся продавщице.
— Вот сука-то, — отчетливо сказал кто-то за ее спиной.
— На! — Продавщица в сердцах отхватила от трехкилограммового батона колбасы небольшой кусок, бросила на весы и, накарябав новую цену на бумажке, швырнула ей клочок через стойку. — Подавись.
Петрищенко схватила клочок и стала пробиваться к кассе. Кто-то подставил ей ножку. У кассы творилось уже что-то невообразимое, она еле нашла свою очередь, протиснулась боком, выбила чек, сгребла сдачу и, сжимая мелочь в руке, стала пробиваться обратно. Когда она, мокрая и красная, в выбившемся шарфе, выбралась наружу, судорожно засовывая в сумку измятый батон и мокрую докторскую в промокшей бумаге, в гастрономе уже дрались.
Фима подмигивал ей и кривлялся из-за ствола платана.
Она с удивлением обнаружила, что в руке у нее до сих пор был зажат чек с пометкой.
— Ах ты, забыла деньги за печенье стребовать!
Но возвращаться в магазин она не стала.
Уже подходя к дому, она задрала голову, выискивая свое окно в ряду таких же окон. Окно светилось.
А если Лялька дома? А она зря подняла панику. Могла же Лялька сидеть в ванне, она залезает туда с книгой и сидит, сидит, пока не размокнут страницы. А она отправила туда Васю с ключами. Вася открывает дверь, выскакивает голая Лялька… Она замотала головой, чтобы развеять какие-то причудливые похабные картинки, сами собой нарисовавшиеся у нее в голове. Вася пользуется успехом у девок. В Пароходстве уже сплетни пошли.
Она поудобней переложила авоську с продуктами и поймала себя на том, что рука сама собой, непроизвольно сжимается и разжимается, словно примеривается к пощечине или удару.
Сама же ему ключи дала, дура!
Она нажимала, нажимала, нажимала на кнопку дверного звонка.
За дверью послышались торопливые шаги, и дверь отворилась. Кажется, она была и не заперта.
Вася стоял на пороге и что-то поспешно дожевывал.
— Вы чего, Лена Сергеевна? — удивился он, принимая у нее авоську.
Она вдруг почувствовала, что у нее подогнулись колени, и прислонилась к стенке. Вася топтался рядом, видимо, намереваясь, как вежливый человек, помочь ей снять пальто.
— Ничего, — она осторожно перевела дух.
— Я вашу маму покормил. Сварил ей кашу. Только она подгорела. Немножко.
— Ничего, — повторила она слабо, — то есть спасибо, Вася. А что подгорела, это ничего.
— Я отчистил, вы не думайте.
— Да-да, — устало сказала она, — это… хорошо. А… где Лялька?
— Не знаю, — честно сказал Вася, — должна была позвонить, да?
— Не то чтобы должна… Я бы на ее месте позвонила… наверное.
Страх уходил, и на его место заступало раздражение.
— Я чай заварил, Лена Сергеевна, — радостно сказал Вася.
— Да? — Она села на галошницу и, цепляя носком за задники, скинула туфли. — Хорошо.
Она не помнила, чтобы кто-то кроме нее заваривал чай. Ляльку не допросишься.
— Из тебя получился бы хороший зять, Вася, — сказала она нелогично.
— Вот уж нет, Лена Сергеевна. — Вася сразу насторожился.
— Есть хочешь? — она кивнула на авоську, в которой расползалась на серой колбасе серая бумага.
— Да я поел. Там сыр был. И хлеб. Чего Лещинский сказал?
— Чтобы мы сами. Чтобы панику не поднимали.
— Вот же гад, Лена Сергеевна, — удивился Вася.
— У него свои проблемы.
— Ладно, Лена Сергеевна, — Вася вздохнул и отставил чашку. — Что мы имеем?
— Личные дела мы имеем.
Она заторопилась в прихожую, где на галошнице стояла, растопырившись, ее сумка.
— Вы их домой взяли? — спросил Вася, исподлобья наблюдая за ней. — Не положено ведь…
— Хватит, Вася…
— Ну хватит так хватит, — сказал Вася, принимая синенькую картонную папку, — значит, что у нас тут? Мунтян П. М., русский, беспартийный. Почему русский, если Мунтян? Ладно. Разведен. Имеет сына. До чего же, Лена Сергеевна, дурацкие, пошлые формулировки, ну что это такое — имеет сына? Как имеет? Выговор с занесением в личное дело. За пьянство и прогул. Выговор снят. Опять выговор. Оскорбил нецензурно члена профкома Передрееву В. А. Ох ты, какой Мунтян! Ну, Передреева, знаете ее? И еще… за кражу двух ящиков консервов. Шпрот балтийских. Объяснительная прилагается. Мотивирует тем, что страдает булимией. Не смог удержаться. Справка тоже прилагается. Вот она. Уголовная ответственность заменена административными мерами. Лишен квартальной премии. Что такое булимия, Лена Сергеевна?
— Невроз, при котором человек постоянно ощущает чувство голода, — рассеянно пояснила Петрищенко. — С Мунтяном все?
— Вроде все. — Вася еще раз просмотрел личное дело и захлопнул папку.
— Ну и что общего?
— Пока не понял. Нету общего. Один интеллигент, гнилой, но с образованием, о себе заботился, второй — грузчик. Матерщинник, скандалист и ворюга. Плохо, Лена Сергеевна. Торопиться нам надо. А то еще кого-нибудь привезут с ногами…
— Тьфу на тебя, Вася! — с чувством сказала Петрищенко.
— Он наверняка не ушел, залег неподалеку. Где-то около стадиона. — Вася шумно выхлебал свой чай и с удовольствием потянулся. — Шпроты он, значит, украл…
— Шпроты, — сказала Петрищенко, — ах, да. Погоди, Вася.
Она открыла дверцу кухонного шкафчика и пошарила за пачкой макарон и красными рижскими баночками в горошек.
— Вот… А то что-то есть захотелось.
— Шикарно живете, Лена Сергеевна, — одобрил Вася, ладонью вгоняя консервный нож в высокую баночку с тресковой печенью.
— Я ее на Октябрьские зажала, — почему-то оправдываясь, сказала Петрищенко. — Это из заказа. Прошлого. А то бы Лялька раньше съела. Нашла и съела. Она то худеет, то кидается на все, что в доме есть…
— Это который в августе? — удивился Вася. — А у меня не было. Вот суки, а? Вам, значит, положено, а мне — не положено. Несправедливость. Худеет, говорите? Худеет, худеет… Голодает… Один страдал этой, как вы сказали?
— Булимией.
— Булимией, во-от. То есть жрать хотел все время. А другой все время голодом лечился. Вот вам пожалуйста. Вот что общего. И ноги.
— Ты что, Вася?
— Я, пожалуй, знаю, кто это, Лена Сергеевна, — сказал Вася неохотно. — У нас спецкурс был… по зарубежной этнике.
Он помолчал, потом нацарапал на салфетке горелой спичкой и передвинул через стол к Петрищенко. Та, недоуменно приподнимая выщипанные брови, какое-то время разглядывала салфетку, потом покачала головой.
— Я и не слышала про такого, — сказала она наконец.
— Редкий он. Эндемик. Только это… — Вася протянул руку, смял салфетку и поджег ее в пепельнице. Салфетка вспыхнула быстрым желтым пламенем, свернулась в черную трубочку и рассыпалась. — Я не понимаю, что он здесь делает. Правда не понимаю. Почему зерно? Почему «Мокряк»? Он же лесной дух… вообще из лесу ни ногой… то есть… ну да, ноги…
— Ты, Вася, яснее выражаться можешь?
— Это дух голода, — сказал Вася.
Нет-нет, — думал Лев Семенович под звуки «Время, вперед», — я, пожалуй, не стану… не пойду… начнем с того, что кто-нибудь обязательно стукнет. Я приличный человек, без пяти минут кандидат наук, в горздраве работаю, и вдруг ни с того ни с сего к какой-то бабке… Потом, это вообще нехорошо.
Почему нехорошо, Лев Семенович толком не понимал, но ему отчетливо казалось, что, когда он наберет номер и попросит эту, как ее, Катюшу, в его жизни что-то изменится окончательно и навсегда, потому что ничего нельзя будет отменить.
Лев Семенович старался не пропускать программу «Время» и всегда старался поужинать до того, как прозвучат энергичные позывные «Время, вперед!». А если не успевал, то размещался перед телевизором с тарелкой, чем очень раздражал Риммочку. Но сегодня даже сообщения об одностороннем выводе наших войск из ГДР (интересно, зачем нам это понадобилось?) он слушал вполуха, думая о своем, и очнулся, когда под музыку «Из Манчестера в Ливерпуль» пошла погода. Мелодию эту Лев Семенович любил и сам порой с удовольствием подпевал: «Пого-ода, пого-ода…»
Но в этот раз дослушать мелодию до того места, где гул самолетных винтов, не дала Римма. Она с удивительной точностью выбирала именно те моменты, когда ему было хорошо и приятно.
— Ты про Олимпийскую деревню слышал, Лека? — Римма кончиками пальцев вбивала крем под челюсть и в шею.
— Нет, Риммочка, а что? Что случилось с Олимпийской деревней?
Римму почему-то очень интересовала Олимпиада. Он этого не понимал. Тем более Олимпиада летняя, ее любимого фигурного катания нет.
— В зеленой зоне, на юго-западе, в Тропарево, — пояснила Римма (слово «Тропарево» она выговорила звучно и с удовольствием, она вообще имела пристрастие к московской топонимике и даже фамилию режиссера Лиозновой произносила как «Лианозова»). — Они жилые дома построили. Не общежития для спортсменов, а квартиры, которые после Олимпиады будут заселять. Очень разумно, по-моему. Там, говорят, все очень современно, и даже на полу какое-то новое покрытие, ковровое, и мебель встроенная, даже кухни уже со встроенной мебелью. Надо будет похлопотать, чтобы нам именно там дали…
— Они и метро туда провели? — сухо спросил Лев Семенович.
— Нет, — Римма на миг смутилась и пожала плечами, — это на окраине, почти Подмосковье, и правильно, им же надо ограждать спортсменов от всяких провокаций… но там воздух хороший, и потом, тебе… — она вновь оживилась, — ведь будет положена служебная машина, разве нет?
— Вот, Риммочка, — начал Лев Семенович, скулы которого уже начинало сводить от бессильной ненависти, — это…
Она что думает, что шофер будет и ее возить? На базар, за курицей? Хотя нет, в Москве все куры заморожены, упакованы и в тушках лежат их собственные внутренности, завернутые отдельно в целлофан…
Неизвестно еще, будет ли эта Москва вообще. История-то неприятная, с этими трупами. Ледка на роль крайнего очень даже подходит, беспартийная, да еще мать-одиночка, тут ей сразу все и припомнят, и выговор тот, и моральную неустойчивость, ее и держат специально, чтобы козел отпущения был, если что, и еще хорошо, что он, Лев Семенович…
А к этой все-таки не хочется обращаться, вернулся он к неприятной мысли, не нашего круга человек, и хотя, говорят, она умеет такие вещи, к ней люди обращались, я знаю, но если вскроется? Да, конечно, если удастся все утрясти, он уже будет в Москве, в министерстве, на недосягаемой высоте, и у него будут свои начальники, тот же Головачев хотя бы, потом, это же недоказуемо, хрен докажешь…
— Лека, ты что, не слышишь? Звонят…
Обычно Римма торопилась всегда брать трубку, потому что очень хотела знать, кто и зачем звонит Льву Семеновичу, но сразу после новостей показывали «Вечный зов», а Римма любила, чтобы несколько серий и про жизнь. Вот если бы, с тоской подумал Лев Семенович, они бы догадались отснять какой-нибудь сериал и крутили его несколько месяцев, а то и год, говорят, так на Западе делают, и чтобы про жизнь, чтобы герои там сходились-расходились, и всякие потерянные родственники, Римму было бы не оторвать!
Когда он брал трубку, у него нехорошо заныло в животе. Дурной знак.
В трубке что-то зашипело, потом резкий сухой голос произнес:
— Маркин? Лев Семенович?
— Да, — проблеял Лев Семенович, чувствуя, как в животе становится совсем плохо.
— Завтра в двенадцать ноль-ноль на Бебеля, восемь. Кабинет двести два, к майору Петрову.
— Я же… буквально в понедельник был… уже…
— Пропуск выписан, — сказал неумолимый голос. — Просьба не опаздывать.
— Слушаюсь, — выдохнул Лев Семенович.
Значит, все зашло так далеко. Это из-за ЧП? Из-за СЭС-2, точно! Эх, Ледка, Ледка! Документы в Москву ушли, а тут такое! Или… что-то еще хуже? Римма в августе письмо передавала, через Рейдерманов, тете Але. Тетя Аля — сионистка, я ведь знал, она убежденная сионистка, а мы — письмо! Или…
— И бутылку коньяка с собой захватите. Пять звездочек! — сказал голос и жирно захихикал.
Лев Семенович почувствовал, как ноги становятся ватными, а ладони — липкими.
— Толя, — выговорил он слабым голосом, — Анатолий Гаврилович! Зачем?
— Проверочка, — весело сказал голос, — небольшая. Значит, стучишь все-таки? Ходишь на Бебеля? Ах, Лева, Лева…
— Почему — стучу? Я не стучу… — Он сам стучит, сволочь, сволочь, иначе бы не осмелился вот так, по телефону, — я по долгу службы… У меня, Толя, ЧП в порту, я каждую неделю туда докладывать обязан.
— Пуглив ты уж больно, Левушка, — сказал веселый голос, — давай бери коньяк и дуй сюда.
— На Бебеля? — механически переспросил Лев Семенович.
— Какая, на хрен, Бебеля, домой ко мне дуй, ясно? Супруга к маме уехала на пару дней, мы с тобой как раз над диссертацией поработаем, а? — Голос упал до интимного шепота. — В баньку сходим… есть у меня один телефончик…
— Я не хочу в баньку, — зашептал в трубку Лев Семенович, оглядываясь на жену. Жена глядела на экран, где назревала ссора между кулаком и подкулачником. — Телефончик… не надо.
— Брось, Левушка, выеживаться. Бери коньяк, а там посмотрим… посидим, поработаем… само пойдет.
— Хорошо… — сдался Лев Семенович, — через час буду.
— Какое через час? Ноги в руки, коньяк в зубы и дуй на Ласточкина. И чтобы через полчаса был у меня. Ясно?
— Ясно…
Он положил трубку, с ненавистью поглядел почему-то на жену, на негнущихся ногах пошел в спальню, где на дверце шкафа аккуратно на вешалке висел его пиджак, достал записную книжку, раскрыл ее на букву «К» и заложил ленточкой. Вот же зараза. Ничего не боится. Если бы его хотя бы можно было припугнуть, но он же неуправляем! Не-ет, подумал он, это же не человек, это стихийное бедствие, с ним и надо как со стихийным бедствием. Он позвонит из автомата, перед тем как поймать такси. Если перетащить аппарат в кухню, чтобы поговорить оттуда, Римма наверняка подумает невесть что.
Вася поглядел на Ляльку и вежливо сказал:
— Здрасте.
— Добрый вечер. — Лялька была милая и кроткая, просто замечательная Лялька.
— Погуляла? — мрачно спросила Петрищенко.
— Я не гуляла, — сказала Лялька и поправила прядку, — я готовилась. К семинару. Я же тебе говорила. Поесть нечего?
— Уже нет, — сказала Петрищенко, — впрочем, там колбаса, в холодильнике. Сделай себе бутерброд и иди к себе. Нам работать надо.
Лялька прошла к холодильнику мимо Васи, нарочно очень близко, и Петрищенко в который раз печально отметила, что ноги у нее тяжеловаты.
Бутеброды она резала нарочито медленно, то и дело поглядывая на Васю, и Петрищенко не выдержала.
— Не много ли?
— Что?
— Лопнуть не боишься?
Лялька поглядела на нее с ненавистью, открыла рот, увидела, что Вася смотрит на нее с участливым, доброжелательным интересом, покраснела — точно так же, как мать, от шеи, швырнула тарелку с бутербродами на стол и, хлопнув дверью, скрылась в своей комнате.
— Зачем вы так, Лена Сергеевна, — укоризненно прогудел Вася, рассеянно подбирая бутерброд, — она, вон, обиделась.
— Она все время обижается.
— Красивая же девушка…
— Красивая? — удивилась Петрищенко.
— Конечно. Вы просто привыкли, не замечаете. А можно еще чаю? — вежливо спросил Вася.
— Да-да, — устало сказала она, — я сейчас.
Она вытряхнула в ведро остатки чая и засыпала в чайник свежий, распечатав припасенную для торжественных случаев пачку со слоном. Вася с интересом наблюдал за ее манипуляциями.
— А вы чайник не ополаскиваете кипятком перед тем, как засыпать? — удивился он.
— Ну, вообще-то… — смущенно ответила Петрищенко, — как когда.
— Это неправильно, — серьезно сказал Вася.
Он покосился на дверь, но дверь была прикрыта, и даже отсюда было слышно, как в Лялькиной комнате орет «АББА».
Розка, морщась при каждом шаге, потому что туфли-лодочки намяли пальцы ног, шла по тротуару. Она была Анжеликой, и горячая кобылка приплясывала под ней, а она сдерживала ее маленькой твердой рукой с нервными сильными пальцами. За стенами форта поджидали раскрашенные индейцы, грубоватые поселенцы и мальтийские рыцари… И очень хорошо, думала она, очень хорошо, что Жоффрей позаботился о припасах, потому что грядет зима, а с зимой — голод, и рыщут в окрестных лесах страшные раскрашенные ирокезы, сжимая в окровавленных руках дымящиеся скальпы своих извечных врагов сиу…
В лесу росли колючие акации с перистой полупрозрачной листвой, и ажурная тень падала на ее белую кожу, на замшевый костюм для верховой езды, на гнедой круп лошади, а по правую руку тянулась глухая, сырая и бледная стена санатория-профилактория «Чайка». Спину Анжелике сверлил пристальный взгляд.
Розка вздрогнула и тряхнула головой. Акация трясла сухими стручками.
Почему, бормотала она про себя, ну почему он прицепился ко мне?
Если я побегу, я погибну. Она вдруг поняла это с отчетливой ясностью, и шла, прижимая локтем к боку сумку на длинном ремне — чтобы не колотила по бедру, оскальзываясь на своих высоких каблуках, перебирая ногами в узких жестяных джинсах с наклейкой «Ранглер».
— Нельзя, — выдыхала она при каждом шаге сквозь стиснутые зубы, — нельзя… нельзя бежать…
Холодный взгляд сверлил ей затылок, как раз то место, где курчавились волосы, уже отросшие после Скибиной стрижки. Плохо ее Скиба, честно говоря, подстригла!
— Так идут….
Мимо гостиницы киностудии, мимо девятиэтажки-башни для семей высшего плавсостава — «дворянского гнезда»…
— Спокойным шагом…
Мимо ограды с мавританскими башенками, мимо ворот со львами, откуда дохнуло сыростью и темнотой.
— Впереди… с кровавым флагом… Тьфу, все-таки с багряным флагом… впереди с багряным флагом…
Дура я дура, я же еще на стадионе чувствовала, как оно за мной следит, надо было сказать Васе, он расспрашивал собачника, я же поняла, специально, только не поняла, зачем, и ведь сказал, чтобы я звонила, если что… И цокают, цокают по асфальту подковки кобылки Долли…
— И от пули невредим…
Мимо трехэтажной коробки киностудии с корабликом на фасаде, трех памятных досок, одна с профилем Довженко, теперь через улицу, красный, наплевать, проскочим, не в первый раз…
— И за вьюгой невредим…
Визг тормозов…
— В белом венчике из роз…
Фу ты…
Она стояла на углу Гагарина. Прижимая руку к груди, под ложечкой остро кололо непонятно почему, она же не бежала… Почти не бежала.
Навстречу шла их соседка, а заодно и дворничиха тетя Шура, большая, толстая, ее даже сняли один раз в эпизоде, она там играла на трубе, сама Кира Муратова и сняла.
— Ты чего, мамочка? — спросила тетя Шура густым доброжелательным басом. — Напугал кто? А нечего вечером по улицам шляться.
— Я с работы. — Розка раз-другой глубоко вдохнула, выравнивая дыхание.
— А чего это ты с работы белая такая и задыхаешься?
— Хочу — и задыхаюсь, — автоматически ответила Розка.
— Шляшься по вечерам, а тут человека убили. На стадионе. Совсем под боком, можно сказать.
— Как… убили?
— А, маньяк зарезал. И покалечил так страшно… Или, может, — она понизила голос до шепота, — и не покалечил… Говорят, что-то с ногами.
— А что?
— Не знаю, что, — сурово сказала тетя Шура. — Пытали его, может? В костер совали? Там, на склонах. Там вообще гулять опасно, сплошные маньяки. Так что шла бы ты, мамочка, домой. Я своей говорю, вырядилась в эти джинсы, словно отштамповали вас, вот и ходите, как приманка для всяких маньяков. Все же видно, и спереди, и сзади… И от этих джинсов женские органы страдают, я сама читала. Кровь застаивается… И потертости, аж до воспаления, ну, сама знаешь, где… Поэтому и такие хлипкие вы, вон, бледненькая какая… Вот, когда я была молодая, никаких джинсов не было, так у меня щеки были, как помидор…
— Ага, — тихо сказала Розка. Она заглянула в сумочку, потом в кошелек…
— Тетя Шура, две копейки не одолжите?
— Наверное, мальчику звонить, — проницательно сказала тетя Шура. — Не хочешь, чтобы мама знала, да? Ой, золотко, с джинсов все и начинается…
Две копейки она тем не менее достала из потрепанного черного кошелька с замочком-поцелуйчиком и протянула Розке.
У ближайшего телефона-автомата оказалась оторвана трубка, но рядом, у гастронома, был еще один, стекло разбито, щель-копилка погнута, но двушку удалось протолкнуть. Чтобы вытащить бумажку с Васиным телефоном из джинсов, ей пришлось резко выдохнуть и втянуть живот. Никто долго не подходил, но наконец старческий голос, не поймешь даже, мужской или женский, сказал «але?».
— Общежитие Пароходства? — выдохнула торопливо Розка. — Васю позовите, пожалуйста.
Тут только она сообразила, что не знает Васиной фамилии. Понятия не имеет. И как его, интересно, позовут? Сейчас вот спросят: «Какого вам Васю надо?»
Но бесплотный голос сказал: «Сейчас». Она услышала звяканье, бульканье, словно отодвинулся стакан с чаем, и глухие шаркающие шаги, почти не различимые из-за треска разрядов в трубке.
— У нас там вроде Прендель стоял, довоенный, там должно быть что-то на него. В разделе «Духи-эндемики коренных народов». В общем, я смутно помню. Но, по-моему, все-таки дух голода.
— А «Мокряк», — тоже почему-то шепотом сказала Петрищенко, — самый большой зерновоз в истории кораблестроения. Он, наверное, с ума сошел, когда увидел столько зерна…
— Точно, — Вася мрачно кивнул. — А потом не смог соскочить. Текучая вода. Целая Атлантика текучей воды. А здесь зерно увезли… погрузили и увезли. Он и свихнулся. Крутится поблизости, не знает, куда деваться..
— Да-да, — она покачала головой, — что делать, Вася, что делать? Надо специалистов вызывать.
— Я, по-вашему, не специалист, выходит? — вежливо спросил Вася.
— Извини, Вася… но… мне кажется, одному тебе не справиться.
— Вот и посмотрим, — сказал Вася, поднимаясь и машинально отряхивая ладони.
— А если он, пока мы тут сидим, еще кого-нибудь вот так?
— Вероятность практически нулевая, Лена Сергеевна. Это совпадение было. Гадское совпадение.
— С чего вообще индейскому духу голода болтаться на стадионе?
— Он с людьми бегать любит. Хобби у него такое, ну. А тут людей полно, и все бегают. Ладно, пошел я.
— Может, я с тобой, Вася? — нерешительно спросила Петрищенко.
— Вот этого не надо, Лена Сергеевна. Вы, если честно… ну, помешаете только.
— Это нарушение, Вася. Наблюдатель должен быть.
— Я ж ничего не буду делать, — сказал Вася, глядя на нее честными глазами, — только пощупаю.
— Ну…
— Слово даю, Лена Сергеевна. Я нежно пощупаю. Очень аккуратно. А потом вам позвоню, ага?
— Не знаю, Вася.
— Вот и ладно. — Вася натянул штормовку. — Дождь вроде собирается, это хорошо. Бегунов этих не будет. И собачников.
— Ты бы, Вася, куртку купил. Распространяли же в Пароходстве хорошие куртки. Румынские. Сравнительно дешевые. А ты как бич какой-то.
— Поглядим, Лена Сергеевна, — ответил Вася неопределенно.
— Жениться тебе надо, Вася, — вновь сказала она невпопад.
Вася сразу как-то подобрался, и Петрищенко смутилась, а вдруг он подумал, что я его и правда на Ляльке хочу женить? И что я специально все подстроила? Она почувствовала, что краснеет уже от одного только, что он может такое подумать. И от того, что она подумала, что он может такое подумать, покраснела еще сильнее.
— Так я пошел, Лена Сергеевна?
— Да, конечно. Спасибо тебе. Ни пуха ни пера, Вася.
— К черту, Лена Сергеевна, — серьезно сказал Вася.
Петрищенко заперла за Васей дверь. На два оборота. Подумала, и задвинула еще и на задвижку. Постояла, прислонившись к косяку и близоруко моргая, потом полезла в сумку и достала сначала складной зонтик, потом скомканные перчатки, потом косметичку и, наконец, то, что она искала — записную книжку. Подошла к телефону и, шевеля губами и водя пальцами по строкам, нашла номер. Набрала. Подождала. Послушала долгие гудки. Посмотрела на часы, усмехнулась, покачала головой, не отнимая трубку от уха. Когда на том конце провода раздалось сонное «Але», оглянулась на закрытую дверь в Лялькину комнату.
— Вилен Владимирович, — сказала она с некоторым даже злорадством в голосе, — к сожалению, мне нечем вас порадовать.
Представим себе обнесенные бревенчатым забором хижины у замерзшей реки. Перевал завалило снегом, провизия съедена. Патроны кончились. Нет больше сил поддерживать огонь в очаге. И трупы даже не выволакивают за дверь, они лежат у стены, твердые и холодные, точно бревна. Снег у порога бурый от экскрементов.
И тогда, ночью, когда над головой загораются холодные и страшные, с кулак, звезды, к людям приходит вендиго.[3]
Морозный лес полон звуков. Скрипят деревья, в воздухе стоит чуть слышный треск вымерзающей влаги. Ветви трутся друг о друга. Шурша, падает с вершины ели снежная шапка. Кто-то стонет во сне, потому что неслышный голос окликает его из темноты. Кто-то зовет, зовет его по имени. Тело обретает странную легкость, кажется, само летит по воздуху… Опухшие ноги тянут к земле, надо их отбросить… Они болят, они тяжелые… Они мешают держаться вровень с тем, кого ты уже почти догнал. С тем, кто так сладко зовет из тьмы. И ты бежишь, так бежишь, что ноги у тебя начинают дымиться.
Потом они сгорают, на их месте вырастают новые. Нечеловеческие.
Теперь вендиго — это ты.
Ты возвращаешь себе прежнюю людскую личину. Ты изо всех сил стягиваешь безгубый рот, чтобы скрыть клыки, ты прячешь во мраке свои новые ноги. Ты возвращаешься в поселок, где живые лежат вповалку с мертвыми. Ты говоришь с живыми тихо-тихо, на своем языке. И видишь, как живые грызут мох, растущий на могучих деревьях. Потом начинают пожирать мертвых. А потом — друг друга.
Вендиго. Дух-людоед.
Темная фигура маячила у двери в телефонную будку, и Розка внутренне напряглась, но тут же сообразила, что это просто какой-то нетерпеливый гражданин переминается с ноги на ногу в ожидании, пока телефон освободится.
— Сейчас-сейчас, — крикнула она и, прижимая трубку к уху, замерла.
В трубке шуршало и потрескивало.
Потом до нее донеслись все те же шаркающие шаги. Не могут они там быстрее шевелиться, что ли?
— А его нет, — сказал все тот же бесполый старческий голос.
— А когда он будет?
— Что?
— Девушка, может, вы будете решать свои личные проблемы при личной встрече?
— Когда он будет, пожалуйста?
— Не знаю.
— Девушка…
— Сейчас-сейчас…
— Девушка, да что же это такое!
Она с виноватым видом открыла дверцу будки. Лев Семенович стоял, нетерпеливо притоптывая чищеным черным ботинком…
— Ой! — сказала Розка.
— Ну, сколько же…. — укоризненно начал Лев Семенович, но тут, разглядев Розкино лицо в сгустившихся сумерках, удивленно сказал:
— Розочка, это ты?
— Лев Семенович… Я хотела…
Лев Семенович шутливо погрозил ей пальцем.
— Что, молодежь, секреты от мамы? Уже кавалер завелся, так?
Розка, которую передернуло при мерзком слове «кавалер», тем не менее промолчала, чуть заметно поведя плечами.
— Ну ладно, — торопливо продолжал Лев Семенович, придерживая дверь телефонной будки и стоя к Розке вполоборота, — дело молодое, дело молодое… Как работа?
— Спасибо, Лев Семенович, ничего.
— Тренируешься?
— В каком смысле?
— Ну, язык, машинопись?
— Да, все нормально, — соврала она. — Скучновато, правда, но ничего…
— Я в твои годы, — неопределенно сказал Лев Семенович. — Ладно, маме привет передавай. Как работа? Как сослуживцы? Сработались?
— Ничего, Лев Семенович, — холодея, ответила Розка.
Ну да, он ведь живет тут поблизости, на Гагарина, а что звонит из автомата, так, наверное, завел кого-нибудь, по секрету от тети Риммы… Но до чего же у него странный вид. И не слушает, что ему говорят. Вообще не слушает…
— Так я пошла, Лев Семенович? — на всякий случай спросила она.
— Да, Розочка, иди, иди…
На весу он держал блокнотик и пальцем уже заложил в нём страничку…
Не хочет, чтобы застукали, подумала Розка. Особого сочувствия к лысоватому, суетливому, с брюшком Льву Семеновичу она не испытывала, но ощущала неловкость, как всегда бывает, когда застанешь другого в неловкой ситуации. Протиснувшись мимо него, она заторопилась домой, когда он окликнул ее в спину:
— Розочка, двушки, случайно, не найдется?
У мамы в комнате мерцал старенький черно-белый телевизор. Шел «Подпасок с огурцом», какая-то там серия фильма «Следствие ведут знатоки». Мама спала.
Петрищенко где-то читала, что мозг работает всегда. Даже если кажется, что человек ничего не видит и не понимает, мозг все равно работает. Сам в себе, сам для себя, порождая странные и причудливые картины… Мама, возможно, сейчас разговаривает с папой или гуляет по набережной в Ялте, и все смеются, и едят мороженое, и всем хорошо, вот только тени падают под каким-то немножко странным углом.
А телевизор создавал обманчивое впечатление, что все в порядке. Что мама смотрит многосерийные фильмы и в состоянии удержать в памяти содержание предыдущих серий. Или программу «Время»…
Впрочем, зачем-то же ей нужен этот телевизор, зачем-то она просит, и поднимает слабую руку, и пытается указать на него… Зачем? Она же давно уже видит только мелькание черно-белых пятен…
Она вздохнула, присела рядом с кроватью, поставила на колени тарелку и зачерпнула ложкой кашу.
— Мама, проснись, — сказала она ровным голосом, — будем кушать.
Дождь припустил сильнее, и Вася какое-то время тщетно пытался чиркнуть отсыревшей спичкой.
Все вокруг было мокрое, черное и блестящее, и решетка была мокрой, черной и блестящей. На решетке висел мокрый, черный и блестящий замок.
Между колонн клубилась тьма.
Какое-то время он стоял неподвижно, привалившись к одной из колонн, поддерживающих арку с надписью «Трудовые резервы», и вдыхая темный влажный воздух. Со стадиона отчетливо тянулся млечный след страха, но уже застарелый, вчерашний… Это он Розку так пуганул? Ничего себе! Или кого-то еще?
За колоннами, у входа вспыхнуло окошко; ну правильно, должен быть сторож, и дырка в заборе обязательно должна быть. Он подумал, обошел колонну и постучал в окошко.
— Ну? — крикнул изнутри сторож.
Вася полез во внутренний карман штормовки, извлек удостоверение и приблизил к грязноватому стеклу.
— Сейчас! — отозвался сторож.
Он вылез из каптерки и, недовольно отряхиваясь на дожде, отпер калитку.
— И что? — спросил он мрачно.
— Кипяточку попить бы, — честно сказал Вася.
— Положим, — сказал сторож, пропуская Васю внутрь. На электроплитке кипел чайник.
Каптерка была тесная и пахла внутри сырыми тряпками. Вася уселся на хлипкую скамью и, морщась, взял в руки горячий стакан.
— И что? — повторил сторож.
— Да ничего, — неопределенно сказал Вася, — дай, думаю, загляну!
— Это насчет трупа? — спросил сторож равнодушно. — Так тогда не моя смена была.
— Ну и фиг с ним, — сказал Вася.
Какое-то время они сидели молча, прихлебывая чай. Чай отдавал веником, но был горячим и крепким.
— Все-таки, ну? — повторил настырный сторож.
— Ну дык, — сказал Вася, — ты как, только по пропускам пускаешь?
— Как положено, так и пускаю.
— У тебя, кстати, дырка в заборе, через нее все лезут, кто ни попадя.
— Хрен полезут, — отмахнулся сторож, — в такой-то дождь.
— Смотри, неприятности будут!
— И что со мной сделают? В должности понизят?
Они помолчали, шумно прихлебывая чай.
— Ну ладно. — Вася поставил стакан и поднялся. — Спасибо этому дому, пойдем к другому. Ты и сам-то, друг… поосторожней.
— Да мне чего? — пожал плечами сторож. — Я отсюда вообще не выхожу. Дураков нет.
На бугристой фанере стола лежала вверх переплетом книжка. Вася заглянул: сторож читал Монтеня.
На стадионе мокрые трибуны отсвечивали в ртутном свете, гаревые дорожки казались черными. Пространство над стадионом было полым и бесформенным, совсем пустым, даже крохотные и вездесущие твари, вскормленные футбольными фанатами и разбухающие в дни крупных матчей, в панике бежали… По левую руку отчетливо ощущалось море, тоже огромное, пустое и безмолвное.
Он на всякий случай посидел минут пятнадцать на мокрой скамье, пряча папиросу в ладони, потом встал и осмотрелся.
Темные кусты за трибунами шевелились под дождем, как будто по ветвям пробегали десятки мелких насекомых.
Вася загасил папиросу о скамейку, поднялся и осторожно пошел по дорожке. Здесь было совсем темно, даже ветра почему-то не было.
Кусты шевельнулись.
Он отпрыгнул в сторону, спрятавшись за постамент гипсового жизнерадостного пионера с горном, такого белого, что даже сейчас словно бы светящегося в темноте.
На всякий случай он повел рукой, ощупывая пространство… ничего.
Кусты шевелились, послышался треск.
Он осторожно выглянул из-за постамента.
Бесформенная темная фигура в остроконечном капюшоне, вместо лица темное пятно…
На миг он ощутил, как сердце проваливается куда-то вниз, и тут же облегченно вздохнул.
Рядом трусило еще одно существо, на четырех лапках… Это был другой собачник, и собака другая — низенькая и узенькая.
— Фу ты, — пробормотал Вася, — вот же неймется дуракам!
Он отлепился от постамента и шагнул к собачнику.
Руку он при этом засунул в карман, и походка его приобрела какую-то особую легкость и небрежность.
— Эй, фраер, закурить не найдется? — сказал он развязным голосом.
Собака тоненько тявкнула. Вася, полагая, что это собаки должны бояться его, сделал шаг вперед.
— Не курю, — проблеял собачник, понимая, что последует дальше, и подтягивая собаку к себе на короткий поводок.
— Закуришь, — пообещал Вася, держа на уровне пояса согнутую правую руку с разболтанной кистью. Призрачный нож как бы возник в его руке, зловеще отблескивая сталью.
Собачник издал какой-то неопределенный звук, отскочил и, волоча за собой собаку, которая коротко взвыла, ринулся, ломая кусты, к дырке в заборе. Вася услышал треск рвущейся ткани; похоже, протискиваясь, собачник за что-то зацепился.
Зловеще ухмыляясь, Вася подбросил на ладони несуществующий нож и замер на месте, чуть присев на полусогнутых. Что-то тяжело и нежно смотрело ему в затылок…
— Ух, и тварь, Лена Сергеевна! Ух и страшный…
Вася помотал головой.
— Я такого еще никогда не видел! Оборачиваюсь, а он стоит. И смотрит. Я затаился сразу, ну, ушел в глухую, он потоптался, потоптался, пощупал и ушел… Вжжик! — и ушел! И все! Я даже вытолкнуть его не пробовал. Вы уж извините, Лена Сергеевна. Не моего масштаба тварюга.
Он вытер лоб рукой.
— На что похож хоть, Вася? — слабым голосом сказала Петрищенко.
По оконному стеклу ползли капли. В туманном море тоскливо гудел ревун. Петрищенко включила рефлектор, который обычно прятала в шкафу, но в кабинете все равно было холодно. Когда же они начнут наконец топить?
— На зверя немножко похож. На медведя. Но очень немножко, Лена Сергеевна. Чумной какой-то. Псих.
— Они все логикой не блещут.
— Нет, я не об этом… Он, ну, людьми очень интересуется, Лена Сергеевна. Смотрит-смотрит, ну, внимательно смотрит и высвистывает как бы… Очень трудно не отозваться, Лена Сергеевна. Вот, погодите, сейчас.
Он взял с полки потрепанный серый томик.
— Это ты у страниц уголки загибаешь? — строго спросила Петрищенко.
— Ну… вот, смотрите… Раздел «Редкие и исчезающие виды», на букву «В». Ага, вот: «Считается, что те, кто уцелел после атаки вендиго, навсегда остаются с «лихорадкой вендиго» — своеобразным клиническим состоянием, наподобие психоза, когда после ночи, проведенной в кошмарах, сопровождающихся сильными болями в ногах, человек раздевается догола и с дикими криками убегает в лес». То есть, Лена Сергеевна, применительно к городу, гарантированный клиент для дурдома. Те, кто уцелел, заметьте!
— Я заметила.
— Зона обитания — область вокруг Великих Озер. Леса. А тут лесов совсем нет. Какие тут леса. Вот и тронулся он из-за этого. Помешался.
— Ладно, Вася. Твои рекомендации?
— А черт его знает, — злобно сказал Вася. — «Мокряка» зерном загрузить и в Канаду отправить. Обратно. Пускай валит отсюда. Стадион закрыть на реконструкцию. И дырку в заборе заварить.
— Этого хватит?
— Нет, конечно. По уму, спецов надо. Команду. Иначе не справимся.
— А если Катюшу подключить, как ты думаешь?
— Ну… — с сомнением сказал Вася. — Катюша сильная. Поговорите, Лена Сергеевна, мало ли… Я это, посплю у ребят пару часов пока что, а? Ну и ночка выдалась. Розалия, ты чего?
Розка просунула голову в кабинет и смотрела на Васю отчаянными глазами.
— Вася, — сказала она вежливым шепотом, — а можно с тобой поговорить?
— У меня в трудовом договоре записано — последующая антипаразитарная обработка, — сказала Катюша, моргая кукольными ресницами, — это значит, Елена Сергеевна, голубушка, что разделение труда должно быть. Вася с кораблями работает, с железом, а я — с людьми.
— Начнем с того, Катюша, — Петрищенко глубоко вдохнула и медленно посчитала до трех, — что ты опоздала. На час как минимум. Это уже никуда не годится.
— Так тушенку же выбросили, — подняла бровки Катюша, — с гречей. Я иду, а ее на углу Ленина и Свердлова дают, где кооперация, знаете? Я и на вас взяла баночку.
— Спасибо, Катюша, мне не надо.
— Зря, — спокойно сказала Катюша, — хорошая тушенка, минская. А что опоздала, так у меня ненормированный рабочий день, сами знаете.
— У нас всех ненормированный рабочий день. И это значит, что мы можем только перерабатывать. Что нас можно среди ночи поднять, если что. А вовсе не на работу опаздывать. Так что, Катюша, подключайся. Серьезное положение же…
— Это вам этот ваш Вася сказал? — Катюша уютно разгладила пуховую кофточку, сняла шерстинку с юбки. — А вы ему и поверили? Это он себе цену набивает…
— Какую цену? Два трупа, Катюша… Тебе мало?
— Это еще доказать надо, что наши покойники, — равнодушно сказала Катюша, — я бы на вашем месте так этому Лещинскому и сказала — пускай докажет сначала… А то валят все на нас.
— Наши, к сожалению.
— Опять Вася сказал? Вы, Елена Сергеевна, дорогая, уж извините, ничего в этом не понимаете. Вас в мединституте вашем не тому учили. А у нас трудовые нормативы. Вот если сигнал сверху будет, если хотя б Вилен Владимирович скажет — Катюша, помогай, а то не справляется Елена Сергеевна, — тогда отчего ж нет.
— С людьми ты хочешь работать, — сказала Петрищенко, закипая, — так иди в дурку… там Бабкин сидит этот несчастный. Или в морг… работай… Ликвидируй последствия.
— Вот вы, Елена Сергеевна, голубушка, зря кипятитесь так… Спокойней надо. Добрее к людям надо. А то как бы не пожалеть вам…
— Знаю, — сказала Петрищенко, оттягивая пальцем душивший ее воротничок блузы, — знаю, что пожалею.
— Ну, — устало спросил Вася, — что еще стряслось?
Розка схватила Васю за рукав и потянула на улицу. В комнате сидела Катюша и смотрела своими круглыми голубыми глазами. Говорить при ней не хотелось.
С серого неба сеял мелкий дождик, пришлось спрятаться под козырек. Невидимое море монотонно шумело за темными коробками складов.
Она закусила губу. Что стряслось? На самом ведь деле, ничего… ну, показалось что-то. Вася ведь засмеет…
— Я тебе вчера звонила вечером, — сказала она, — а тебя не было.
— Я был на задании, — Вася понизил голос, — очень ответственном. Очень важном. Я не имел права об этом говорить, но теперь ты знаешь, Розалия.
— Вася, вот ты всегда… ты же сам сказал, позвонить, если что.
— Ну да, — сказал Вася деловито, — так если что?
— Вот если мне кажется, что кто-то за мной следит, это считается? — спросила она наглым, для куражу, голосом.
— Предположим, — неопределенно ответил Вася. — Кто? Человек в черных очках? Рыжий? Косоглазый?
— Нет, — совсем растерялась Розка, — просто… ну, у меня такое ощущение, ну, я тебе еще вчера на стадионе говорила, помнишь? Что смотрят в спину… Два вечера уже как. Когда домой иду, как раз мимо стадиона, там такой отрезок пустынный, знаешь?
— Знаю, — сказал Вася и замолчал.
— Ты чего? — спросила Розка на всякий случай.
— Ничего. Слушай, Розалия, ты вот что… Ты иди домой, а? Я отпускаю. И не выходи вечером. Вообще не выходи.
— У меня вечером подготовительные, — сказала Розка.
— Ну, пропусти, что ли. Скажи маме, голова болит.
Розка, которая пропустила прошлое занятие на подготовительных именно под этим предлогом, страдальчески нахмурилась.
— Это платные курсы, — пояснила она, — жалко пропускать.
— Что значит, жалко пропускать, Розалия? — спросил Вася вкрадчиво. — Ну, ради меня. Один разик. А мы с тобой на той неделе в кино пойдем, а? Точно пойдем! Только ты слово дай, что сегодня вообще из дому не выйдешь.
— Мама…
— Ну, хочешь, я маме сам позвоню?
— Нет, — окончательно испугалась Розка.
— Пойдешь домой? Сиди там и переводи Леви-Стросса. Ты переводишь Леви-Стросса?
— Ну…
— Это задание. Идешь домой, берешь Леви-Стросса, берешь словарь…
— Вася…
— Десять страниц. Машинописного текста. Нет, двадцать. Ясно?
— Ясно, — сказала Роза уныло.
— Это очень ответственное задание. Завтра можешь не приходить. В понедельник выйдешь. И на улицу не выходи больше ни в коем разе сегодня. Ага?
— А… завтра можно?
— И завтра нельзя. Можно будет, если я тебе позвоню и скажу — можно. Ясно?
— А… что это было, Вася? Что это такое?
Вася огляделся по сторонам. Потом высунулся под дождь и заглянул за угол. Вернулся. Водяная пыль осела в темных волосах.
— Вроде никого, — раздумчиво сказал он, — в общем, так. Про психотронное оружие слышала?
— Нет.
— Не понимаю, — раздраженно сказал Вася, — в каком мире ты живешь… Кругом враги, империалисты везде, так и думают, как бы Олимпиаду сорвать. Ночами не спят. Ну и мы не дремлем. В общем, на случай всяческих провокаций у нас есть асимметричный ответ. Это, Розалия, испытания. Что тебе еще сказать?
— Вот ты опять врешь, Вася, — обиженно сказала Розка.
Вася захохотал, но как-то невесело.
— Ну, вот все тебе скажи, Розалия. Леви-Стросс у тебя где?
— Дома, — сказала Розка, шмыгнув носом.
— Вот и вали домой.
— А ты?
— А мне надо мир спасать. Я занят. Ладно, ты иди, Розалия. А я еще к Лене Сергеевне забегу. Вот ведь какая петрушка получается!
Он удивленно покачал головой. Розка вообще-то девка ничего себе, в этом возрасте они все ничего себе, но что этот в ней нашел? Уму же непостижимо.
— Ты вроде поспать собирался, Вася, — удивилась Петрищенко, увидев в дверях кабинета мрачную Васину морду.
— Хрен тут поспишь, — сказал Вася злобно. — Ну что, говорили с Лещинским?
— Стадион закроют.
— И все?
— И все.
— Он что, совсем дурак?
— Он говорит, — губы ее задрожали, — сами нагадили, сами и подчищайте.
— Вот ведь урод, Лена Сергеевна! — восхитился Вася. — А Катюша?
— А ты как думаешь?
— Все уроды, — подытожил Вася, — все как один уроды. Тут еще одно непредвиденное обстоятельство выяснилось, Лена Сергеевна. Розку он гоняет. Видит он ее.
— Что? — Петрищенко потянула пальцем вниз ворот блузки, и Вася увидел, как на ее шее проступают яркие пятна.
— Два вечера как гоняет. Она, оказывается, вчера мне звонила. Говорит, в спину смотрит…
— Ты уверен, Вася?
— Стопудово.
— Опять Белкина, — с тоской проговорила Петришенко.
— Вы чего, Лена Сергеевна? Нормальная же девка.
— Нормальная? — взвилась Петрищенко. — Тупая, нахальная… ни квалификации, ничего. Она ж двумя пальцами печатает!
— Да бросьте, Лена Сергеевна. Она просто не осмотрелась еще. А работать, извините, вообще дураков нет.
— Когда осмотрится, — зловеще сказала Петрищенко, — будет еще хуже.
— Тем не менее, Лена Сергеевна, факт остается фактом. Он ее гоняет. Пасет. Не так, как тех, а так… балуется… Я вот все думаю — почему, Лена Сергеевна? Что в ней, Розке, такого?
— Не знаю. Она, по-моему, еще хуже Ляльки.
Ох, что это я говорю! — одернула она себя.
— А вдруг он ее до смерти загоняет? Или с ума сведет? Прикрыть бы ее надо.
Петрищенко вздохнула, вынула из сумочки ключи и открыла сейф.
— Вы чего, Лена Сергеевна, — укоризненно сказал Вася, — вы ж сами говорите — на работе!
— Ну, — Петрищенко подумала, куда бы разлить спирт, и не нашла. — Жизнь строится на исключениях из правил. Она, Вася, в сущности, и есть исключение из правил. Ты сходи к Чашкам Петри, Вася, у них там над мойкой шкафчик, там такие стаканчики стоят химические.
— Да знаю я. Откуда спирт, Лена Сергеевна?
— Выписала. Шрифт у пишмашинки протирать. И ленту. Не волнуйся, это даже не гидролизный. Спирт-ректификат, из пищевого сырья.
— Чего мне волноваться? Я и не такое пил.
— У всех, Вася, есть аналогичный опыт. Тебе тут нравится работать, только честно?
— Не очень. Вот по распределению отработаю, и махну во Владик. Или на Игарку. Там поживее будет. А тут — без перспектив…. Нет, Лена Сергеевна, мне тут не нравится. Если честно. Ну, к вам это не относится, понятное дело. Вы — хорошая женщина. Душевная.
— Средств на отдел не выделяют, — виновато сказала Петрищенко, — ставки. Нам давно пора… омолаживать.
— Вы уж его лучше без меня омолаживайте. Я лучше где-нибудь еще омоложу.
— А я думала, ты меня заменишь. Со временем.
— А это вот хренушки. Лена Сергеевна, вам еще до пенсии лет пятнадцать, что я буду это время сидеть тут как сыч? А потом раз, и кого-то сверху назначат. Молодого, перспективного.
— А ты диссер сделай.
— По нафаням, что ли? На Дальнем только на одном местном субстрате знаете, сколько материала набрать можно? А у вас только долгоносики…
— У нас тоже очень интересные случаи попадаются, — обиделась Петришенко, — вот этот, например.
— Да. Верно. Этот.
Вася нахмурился и молча выпил.
— Убийца он, Лена Сергеевна.
— Ну, так… если смотреть правде в глаза, — она отпила и поморщилась, — все они убийцы. Кто больше, кто меньше. Это там всякие народные сказки их идеализируют… для детей… А на деле… Ты закуси лучше.
— Чем, Катюшиными конфетками? Дураков нет!
— Я сыр купила. И кильку.
— Правда, кильку? — заинтересовался Вася. — Настоящую?
Они выпили еще.
— Вот все-таки хорошо, что у нас с суевериями борются, Лена Сергеевна, — рассуждал Вася, выуживая кильку пальцами. — Есть шанс, что совсем изживут. Но есть одна вещь, которая меня сильно беспокоит. Вот, скажем, нападет на нас Китай…
— Что вдруг? — сухо сказала Петрищенко.
— Ладно, или мы на Китай… Уже один раз чуть не дошло дело, с Даманским когда. И кого мы против них выставим?
— Китайцы тоже с суевериями борются, Вася.
— Не скажите, а вдруг это для отвода глаз? Дезинформация. А на самом деле у них и лисы-оборотни, и драконы даже… Или еще хуже, внедрили в народное сознание какую-то сущность убойную… А ведь их миллиард с хвостиком! Вы хоть представляете степень ее эффективности!
— Вася, — твердо сказала Петрищенко, у которой слегка шумело в голове. — Это не наше с тобой дело. Нам бы с этой пакостью разобраться. И помощи никакой.
— А не думаете, Лена Сергеевна, что ее, — он покосился на телефон на столе, — тоже под оборонку приспособить захотят?
— Нереально, Вася. Он же не исконный. Чужак.
Вася задумался.
— Да, — сказал он наконец, — этот никого жалеть не будет. Ни своих, ни чужих. Ну что, может, еще по одной? Ладно, Лена Сергеевна, за ваше здоровье. Душевная вы баба… жалко. Снимут вас, эх!
— Вася, — заискивающе сказала Петрищенко, — а может… все-таки есть какой-нибудь способ, а, Вася?
— Знаю я одного человека, — неохотно сказал Вася, — он, наверное, может. Он молоток в этом смысле. Спецкурс у нас вел. Только он вам, Лена Сергеевна, не понравится.
— Почему?
— Ну… не понравится, и все.
— Вася, — Петрищенко заглянула ему в глаза, — а, Вася?
Вася подумал, с нежностью покосившись на колбу со спиртом, но предусмотрительная Петрищенко взяла ее за горлышко и убрала в сейф.
— Ладно, — сказал он наконец, — я попробую. Может, и согласится. А проезд кто ему оплатит? Вы?
— Он кто, — тоскливо спросила Петрищенко, — шаман?
— Вроде того.
Петрищенко сделала широкий жест рукой и задела пыльный коралловый куст на столе.
— Ну и фиг с ним, — сказала она бесшабашно, — оплачу. Пускай приезжает. Нелегалом! И чемодан с двойным дном. И эту… «Искру»… обязательно.
— Хватит бузить, Лена Сергеевна. Трешку только дайте. На межгород.
— Отсюда звони.
— Не буду я отсюда звонить. Дураков нет. Я с Почтамта.
— Ты уверен, Вася, что на межгород? — усомнилась Петрищенко, но трешку дала.
— Розалия, ты все еще здесь? — удивился Вася.
Петрищенко высунулась из кабинета, оглядела ее, поджав губы. Розка сидела, развалясь на стуле, и читала «Анжелику». Поскольку в комнате было холодно, она так и осталась в омерзительно зеленом пальто, с ядовито-зелеными ногтями на обкусанных пальцах… Какой ужас.
— Там дождь…
— Ну и что? Немедленно домой. Тебе что сказали? И чтобы до понедельника не было тебя. Тридцать страниц! Леви-Стросса! Из дому не выходить. Ясно?
Розка повернулась на каблуках и маршевым шагом пошла к двери. Издевается, зараза.
— Погоди! — сказала Петрищенко.
Розка резко остановилась и сделала «кру-угом».
— Ты что ешь? — спросила Петрищенко.
— Чего? — выщипанные бровки Розки поползли вверх.
— Ну… — Петрищенко в затруднении постучала пальцем по столу, — ты как… на диете? Ну, как-то ограничиваешь себя в еде?
— У меня шестьдесят ровно талия, — сказала Розка, презрительно глядя на Петрищенко. — Куда мне еще себя ограничивать?
— Ну, я не знаю, там… вон, джинсы как сидят… как барабан…
Господи, что я такое несу?
Розка надулась и покраснела. На глазах выступили слезы.
— Вам все не нравится, — сказала она со всхлипом, — все, что я ни делаю, вам не нравится… Думаете, если мне семнадцать, а сама уже старая, так можно вот так издеваться над человеком?
— Роза, я вовсе не… Я только хотела…
— На себя посмотрите! — выкрикнула Розка, замирая от собственной отваги, вновь повернулась на каблуках и пулей вылетела из комнаты.
Вася торопливо вышел вслед за ней, укоризненно кинув на Петрищенко взгляд через плечо.
Петрищенко смотрела им вслед, недоуменно потирая ладонью лоб. Вернулась в кабинет, взяла со стола пыльный том в сером матерчатом переплете и стала его листать. Какая-то ерунда. Индейцы, тотемные животные, духи предков. Откуда у нас духи предков? Почему я вообще этим занимаюсь? Вася недвусмысленно и не раз давал понять, что я в этом плане — полный ноль. И Катюша вместе с ним. И каким ветром меня вообще сюда занесло? Была бы районным терапевтом… смотрела бы старушек… Надо было еще прошлым летом увольняться, после той истории с диббуком. Сионистскую символику не рекомендовано, видите ли…
Звонок был внезапным и таким резким, что она невольно вздрогнула. Неужели Вася? Вот это скорость! Она усматривала в Васе множество самых неожиданных способностей, но, видимо, все-таки его недооценивала.
Но в трубке дребезжал старушечий голос, картавый и кокетливый:
— Елена Сергеевна, я сегодня пораньше хотела уйти. У меня свидание с одним человеком, — Генриетта интимно понизила голос, давая понять, что это свидание не просто так. — А Лялечки нет. А обещала в четыре прийти.
— А сейчас сколько? — механически спросила Петрищенко, хотя на руке у нее тикали часы.
— Так полпятого же. А я не могу… больше ждать не могу.
Вот зараза, подумала Петрищенко, наверняка очередной брачный аферист. Генриетта все время страдала от брачных аферистов — у нее была неплохая старая комната в центре.
— И не звонила?
— Нет, не звонила, — обиженно сказала Генриетта, — я мамочку вашу покормила и сама поела немножко, ничего?
— Ничего.
— Так я пойду?
— А мама что делает?
— Спит, — сказала Генриетта, и Петрищенко с миг гадала, врет или нет, — я ей почитала, включила телевизор, и она заснула. Она всегда под телевизор…
— Я знаю. Ладно, идите, я сейчас подъеду. Через полчаса подъеду.
— Так мне вас ждать? — Генриетте очень не хотелось ждать. Старческая любовная лихорадка. Старческое обжорство. Кора сдает первой, напомнила себе Петрищенко.
— Нет, — сказала она, — идите. Телевизор только выключите и идите. Я скоро буду.
Она положила трубку и задумалась. Позвонить Лещинскому? Вроде и смысла нет.
Не обманывай себя, сказала она себе, ты плохой руководитель. Вдобавок ничего не смыслишь в своей работе. Остается надеяться на Васю, а как проверишь, что он может, если сама не можешь ничего? Вася суда чисто работает, нареканий нет, и амбиции у него, понятное дело, и если уж он говорит, что не может — значит, не может. А Лещинскому как докажешь? Маркин просил его не давать делу хода, вот он и не дает. Хорошо хоть, стадион закрыли. А если эта тварь со стадиона уйдет, что тогда? Куда она пойдет? На Москву? Или в Сибирь пойдет, там леса, в Сибири… Если в Сибирь, то ладно, хотя, тьфу, почему ладно, можно подумать, там не люди живут.
Телефон опять зазвонил, и она потянулась к трубке. Может, Лялька пришла. Но Лялька ни в жизнь звонить не станет, чтобы ее успокоить.
Звонил Вася.
— Приедет он, Лена Сергеевна. Сказал, что приедет.
— Хорошо, — неуверенно сказала Петрищенко, прислушалась к себе и повторила: — Хорошо. А… когда приедет, а, Вася?
— Завтра и приедет. Он, Лена Сергеевна, в отличие от Лещинского, фишку сечет. Его в Киев вызывали, а он на Киев плюнул, сказал, что билет поменяет и приедет. Сказал, возьмет билет, позвонит. Скажет когда. И вагон.
— А в Киев зачем?
— А хрен его знает, может тучи разгонять. Там матч намечался. Спартак-Динамо. Киевское. А тучи вон какие…
— Выдумываешь опять.
— Почему выдумываю? — обиделся Вася. — Он может.
— Ну, — сказала она с сомнением в голосе, — будем надеяться, что он может не только это.
Боже, вот бред! Антинаучный бред, средневековье какое-то, как вся эта их контора. Почему я вообще паникую? Ну, авантюрист вроде Остапа Бендера, вот ведь какая петрушка, все почему-то симпатизируют Остапу Бендеру, какой он умный и как все здорово у него получается… почему никому никогда не жалко, например, васюковских шахматистов? Вроде как так им и надо, лохам! Но, в сущности, у них была мечта, а он, значит, воспользовался этой мечтой, и никогда уже больше они ни о чем мечтать не будут… Никогда мне этот Бендер не нравился.
А если он меня под статью подведет? Сам-то выкрутится, он скользкий. А меня подставит. Удостоверение-то мое. Инспекцию самозваную я проводил.
Интересно, чем он их держит — и ученый совет, и оппонентов, неужели тоже запачкал липкими своими лапками? Когда я принес на внутренний отзыв в Институт Гигиены, этот, как там его, так на меня посмотрел и спросил — у вас что, Герега? И покачал головой. Но вроде ведь даст отзыв!
Ветер показался ему острым и холодным, как нож, и он поднял воротник солидного драпового пальто.
— Лева? Ты меня ждешь?
Ледка шла к нему со стороны клумбы с мокрыми бурыми астрами и еще такими красными цветочками, названия которых он не знал. Зря она прическу такую делает. Хотя какую ей вообще прическу делать? В руке матерчатая сумка, в ней банка. Плоская. Малосольная селедка в пресервах. Или килька. И еще что-то, угловатое.
— Нет, Ледочка. Жду… одного человека, — сказал Лев Семенович, переминаясь с ноги на ногу.
Сама же посоветовала обратиться к этой Катюше, а теперь спрашивает. Не понимает, что ли? Или вид делает?
— А я вот в перерыв в магазин успела, — сказала Петрищенко, — а то к вечеру все расхватают.
Воцарилось молчание.
— А вообще, паршивое дело, Лева, ЧП вот это.
— Знаю, знаю, Ледочка, — Лев Семенович в затруднении покрутил шеей, — я договорился с Лещинским, он сказал, что дал вам шанс. Своими силами. Тогда, может, еще и… капитана «Мокряка» под суд, это без сомнения, а тебе, если возьмете его, может, удастся и выговором отделаться.
— Лева, все серьезнее. Это…
— Ледочка, я сейчас не могу. Давай завтра, ладно? Или нет, давай созвонимся…
— Ладно, — сказала Петрищенко.
Глаза за очками у нее были очень большие, это, наверное, потому, что она дальнозоркая, и красноватые глаза эти часто мигали. Невезучая она, Ленка, хотя и баба неплохая, только скучная какая-то, и почему она так ноги ставит? У женщины должны быть ножки, а не ноги…
Лев Семенович поймал себя на том, что думает о каких-то глупостях, и даже покраснел. И Ледка, словно в ответ, покраснела тоже — он видел, как краска, поднимаясь почему-то из выреза, заливает шею.
— Так я пойду? — спросила она неуверенно.
«Иди, иди, Ледка», — хотел сказать Лев Семенович, но вместо этого он нагнулся и взялся за ручку ее сумки. Петрищенко машинально потянула сумку на себя. Боже мой, какая глупость, подумал Лев Семенович, чувствуя, как кровь приливает к лысинке. Да пусти же, дура, подумал он.
— Дай, я тебе помогу. Ну, хотя бы до остановки….
— Что ты, что ты, Лева, — слабо защищалась Петрищенко, — я сама…
Но разжала пальцы и отдала ему мятую ручку сумки. Сумка оказалась неожиданно тяжелой, — из чего делают эти банки? Из противотанковой брони?
Петрищенко широко, не по-женски шагала рядом, подлаживаясь под его шаг. Попрут ее, как пить дать попрут.
— Лещинский говорит, вы молодцы, оперативно работаете, — сказал он для порядка.
Они миновали черный якорь на постаменте. У якоря одинокая кошка деловито ковыряла лапкой землю в клумбе.
— Да, идентифицировать, кажется, удалось, — осторожно ответила Петрищенко. — Только ты бы еще поговорил с Лещинским, Лева. Это такая палеоазиатская тварь, эндемик такой, нам бы специалиста…
Она поняла, что Лев Семенович ее не слушает. Он кивал, погруженный в свои мысли, и уже у остановки неловко сунул ей сумку обратно в руку, так быстро и сильно, что Петрищенко чуть не уронила ее себе на ногу от неожиданности.
— Ну вот, — с облегчением сказал он, — держи, Ледка.
— Да, да, — благодарно сказала Петрищенко, — спасибо.
Лев Семенович посмотрел ей в спину. Ледка явно косолапит, подумал он, раньше она так не косолапила. Оглянулся. Кошка сделала свое дело и теперь сидела на крыльце, лениво вылизывая грудку. Лев Семенович любил кошек, но у Риммы была аллергия, и кошку в квартире они держать не могли.
Под ногами маленькие серые лужи морщили, как плохо выглаженная ткань.
— Вы меня ждете?
Она смотрела на него снизу вверх, уютная, розовая, голубые глаза невинные. Как у куклы.
— Вы ведь… Екатерина? — У него почему-то пересохло в горле.
— Да. — она улыбнулась, отчего на свежих пухлых щеках появились ямочки.
Впрочем, улыбка тут же исчезла, и она просто стояла, глядя на него неподвижными кукольными голубыми глазами, и молчала. Подбородок у нее тоже был с ямочкой. Кудряшки, выбивающиеся из-под розового мохерового беретика с начесом, тоже походили на кукольные кудельки.
И эта… она мне может помочь? Лев Семенович зачем-то провел руками по бокам пальто.
— Это… — тоскливо произнес Лев Семенович, — мне Елена сказала… то есть… что вы можете помочь…
Этот ее беретик!
— Это моя профессия, — сказала Катюша, глядя на него прозрачными голубыми глазами, — помогать людям.
Она была в болоньевой пухлой куртке, из-под которой виднелась серая юбка.
— Я думаю, — сказала Катюша, по-прежнему глядя на него неподвижным взглядом, — что вы как раз по моему профилю.
Может, она думает, что мне нужны ее услуги в интимном плане? Господи, ну и вид! Ледка вот же удружила, дура.
Он стоял, набычившись, упершись взглядом в асфальт, и молчал.
— Не хотите — не говорите. — Катюша запахнула шарфик, тоже розовый, мохеровый. — Сама скажу. У вас камень на сердце. Давит, мешает… вздохнуть не дает. Вот вам дальняя дорога в большие люди, а камень-то лежит! Большой человек положил большой камень.
— Вы что? — спросил Лев Семенович и украдкой вытер ладони о пальто. — Следили за мной? Или Ледка сказала? То есть Елена Сергеевна?
— Мне не надо ничего говорить, — Катюша улыбнулась, у нее были мелкие ровные зубки, — я и сама все вижу, касатик.
«Касатик» прозвучало издевкой.
— Вы… можете помочь? — шепотом спросил Лев Семенович.
Что я несу, думал он торопливо, это же… мракобесие какое-то, чертовщина, эта их СЭС-2 вообще странными вещами занимается, но вот чтобы настолько…
— Не знаю, — деловито сказала Катюша, — это поглядеть надо. Так сразу сказать нельзя.
Они миновали длинный газон, миновали красный облупившийся дом с маленькими балкончиками и осыпавшейся лепниной… На одном балкончике сидела старуха в пальто и крест-накрест завязанном платке и мрачно смотрела на улицу.
В луже два голубя спорили за размокшую корку хлеба с наглой молодой чайкой.
— А… как бы… — Лев Семенович набрал побольше воздуха, — как бы это устроить?
— Ну, — Катюша была спокойна и доброжелательна, — посидим, поговорим…
Лев Семенович неожиданно остро осознал, что совершенно не знает, что творится за этим гладким розовым лбом, за чуть выкаченными светлыми глазами… Я для нее пустое место, подумал он обиженно.
— Там на углу кафе-мороженое есть, — продолжала Катюша, — вот там и посидим…
Это же, считай, центр города, хочешь не хочешь, кого-нибудь встретишь, а я сижу с такой вот. Еще и Римме доложат. Ладно, решил он, если что, скажу Римме, что это медсестра из поликлиники нашей или, лучше, регистраторша…
В кафе шумела и толпилась у стойки наглая джинсовая молодежь, и он уже было обрадовался, что придется искать другое кафе, менее людное и шумное, но тут, как по команде, молодая пара встала и отодвинула стулья. Катюша сразу уселась и доброжелательно сказала:
— Мне бы мороженого и ну… коктейль есть такой, сладкий, с вишенкой.
— Шампань-коблер, — машинально ответил Лев Семенович.
— Ага, значит, шампань, а мороженое с сиропом. Двойным. Три шарика. Или четыре. Ну, сколько не жалко. И кофе.
Лев Семенович кивнул и пошел проталкиваться к стойке. Молодежь стояла толпой, занимая друг другу очередь, отчего очередь не убывала, и Лев Семенович раздражался. Все вокруг казалось чуть-чуть нереальным, словно он сам за собой наблюдал в кино.
Наконец он получил поднос с мороженым, два кофе и бокал, который нацедил ленивый, наглый бармен, и, проталкиваясь, боясь опрокинуть бокал на чей-то обтянутый джинсовый зад, поставил поднос на липкий столик.
Катюша вновь улыбнулась, поиграв ямочками, и придвинула к себе мороженое.
— А вы что ж? — Она запустила ложечку в подтаявшую массу.
— У меня сахар повышенный, — словно оправдываясь, сказал Лев Семенович.
— Жаль, — равнодушно сказала Катюша и зачерпнула сироп.
— А я думал, — мучаясь от неловкости, проговорил он, — вы на дому принимаете… консультируете…
— Зачем на дому? — строго сказала Катюша, подняв реденькие бровки. — Дом — это личное. Дом — это дом…
«Почему мы здесь? — тоскливо спросил он себя. — Что я здесь делаю?»
— Ну, вам, наверное, надо карты разложить? — сказал он почти шепотом. — Или там… ну, может, ладонь вам показать?
— Зачем? — Катюша вновь улыбнулась, на этот раз лукаво, и покачала головой. — Карты — это так, несерьезно. А серьезным людям мне морочить голову ни к чему.
— А!
— Так я слушаю, — сказала Катюша, речь у нее была деловитая, словно он был пациентом на приеме, а она — врачом.
— Уберите его, — сказал Лев Семенович хрипло и оттянул пальцем узел галстука.
Вокруг шумели люди.
— Совсем? — вновь подняла брови Катюша. — То есть — извести его? Этого недоброжелателя вашего?
— Как — совсем? — переспросил Лев Семенович.
— Ну, чтобы умер он, — буднично сказала женщина.
Лев Семенович оглянулся. Никто не обращал на них внимания; сидели, болтали, длинноволосые, в штанах.
— Нет, что вы, зачем? Ничего плохого, ничего… Я ему зла не желаю! Я хотел сказать… Может, переведут его куда-то?
— На повышение? — деловито поинтересовалась Катюша, облизывая ложку.
Господи, господи, во что это такое я влез!
— Нет, — промямлил он, — зачем на повышение. То есть… можно и на повышение. Просто… я бы хотел, чтобы убрали его, ну, отсюда куда-нибудь.
— А вот это нелегко будет, Лев Семенович. — Катюша раскраснелась, сняла куртку и бросила ее на спинку стула. Кофта у нее тоже была мохеровая, пушистая, только не розовая, как беретик, а голубая.
— У него на плече сторож сидит, беду отводит. С таким как справишься? Уже и сигналы снизу были, и ОБХСС приезжала, и проверяли его, и аморалка… все как с гуся вода. Потому как сторож исключительной силы у него. — Катюша ткнула пластиковой трубочкой в компотную вишенку, плавающую среди пузырьков.
— Он страшный человек, — шепотом сказал Лев Семенович, — страшный! У него жена из такой семьи, из такой! Красавица, так он ее… он шантажировал ее, запугал, женился. А могла бы…
— Вовсе нет. — Катюша наконец подцепила вишенку и отправила ее в круглый рот. — Это она.
— Что — она?
— Ну, было у нее на него кое-что. Когда он по молодости, ну там, глупость сделал. Одну. Вот она его и приперла к стенке. Ну, чтобы женился. Еще бы, такого мужика упускать.
— Откуда вы знаете? — Лев Семенович навалился грудью на острую кромку стола, и грудная клетка отозвалась резкой болью. — Вы что, тоже на него собирали?
— Зачем?
Она пожала круглыми плечами. Потом кивнула.
— Хорошо.
— Что — хорошо? — не понял он.
— Я займусь вашей проблемой. — Она кинула ложку в пустую вазочку из-под мороженого.
— У него сам Панаев в друзьях, — уныло сказал Лев Семенович, — они семьями дружат.
— Да, — согласилась Катюша, — это интересно…
И замолчала, водя трубочкой по столу, выводя на скользкой столешнице вроде какие-то водяные линии.
— Пусть он, — Лев Семенович осторожно вдохнул, — пусть он… ну, ему как бы все сходит с рук, может, хотя бы один раз, как-то… Только чтобы без вреда ему.
— Это называется, — назидательно сказала Катюша, — противоречивые условия. Ладно, гарантий не даю, но попробую.
— Я… отблагодарю, — перехваченным горлом сказал Лев Семенович.
— Я человек покладистый, — сказала Катюша, натягивая куртку, — меня просят, а как я откажу? Даже денег не возьму. Так, символически.
Если я сниму с книжки, подумал Лев Семенович, Римма сразу спросит — на что.
— У меня защита на носу, я уже автореферат разослал, отзыв из Гигиены Водного Транспорта, оппоненты, все… Оппоненты его люди. Банкет в ресторане заказать на пятьдесят персон. Он любит, когда его кормят. За чужой счет.
— Я же сказала, чисто символически. Ну… Хотите, прямо сейчас. Рубль.
— Что?
— Рубль. Один.
— Это…
— Чисто символически.
Лев Семенович вынул из бумажника рубль и передвинул его пальцами на сторону Катюши. Рубль почему-то был мокрый, словно он долго возил им по столу. Катюша пальчиком подвинула к себе рубль и улыбнулась. Накрыла денежку ладонью. Потом подняла ладонь и поднялась сама, отодвинув стул. Рубль исчез.
— Хотите, чтобы до праздников? — Она уже шла к выходу, и он заторопился за ней, проталкиваясь меж длинноволосыми к стеклянной двери, на которую оседала морось.
— Да, — сказал он, — только… чтобы защите не помешать, мне в Москву предлагают, в министерство.
— Как сложно все у вас, — почти кокетливо произнесла она, при этом ее голубые кукольные глаза оставались совершенно неподвижны. — И чтобы ему вреда не было, так? И чтобы защитились вы спокойно, и чтобы в ВАКе не зарубили.
Она уже, перебирая полными ножками в коротких сапожках — над голенищами нависала розовая плоть в капроновых чулочках, — торопилась куда-то вниз, по Жуковского, а он еле за ней успевал. Откуда она знает, боже мой?
— А то бывает, защищается человек, все чин чином, а когда работа в ВАК уходит, смотрят — кто руководитель? А, такой-то… а ему буквально вчера выговор по партийной линии за пьяный дебош. Ну, придерживают диссертанта. На всякий случай. Ладно, человек вы хороший, пойду навстречу, чего уж.
Она остановилась так внезапно, что он чуть не налетел на нее, резким движением схватила его за руку и вновь поглядела ему в лицо несколько бараньим взглядом.
— Ладонь, — требовательно сказала она, — раскройте же ладонь.
Он только сейчас заметил, что стало совсем темно и что они стоят у крыльца археологического музея. Над входом мерцал одинокий фонарь. Тяжелые резные двери были закрыты, то ли потому, что дело близилось к семи, то ли сегодня у них вообще был выходной. К каменным ступенькам прилипло несколько бурых листьев платана…
Катюша удерживала его ладонь неожиданно твердыми, цепкими пальцами, вглядываясь в нее. И что она там видит, в такой-то темноте… Зачем все это?
— Да, — сказала она наконец, — если я его не уведу, большие неприятности будут. Не у него, у вас.
— Какие?
— Не знаю. Но большие. А уведу его от вас, все будет хорошо. И в Москву переведут на повышение. Вы уж меня тогда не забудьте… Я к вам в гости приеду.
Она хихикнула. Лев Семенович представил себе, что скажет Римма, если увидит в дверях новой московской квартиры Катюшу с чемоданом и в розовом мохеровом беретике с латунной кошечкой, пришпиленной на боку, и ему сделалось дурно.
— Да, — сказал он, — да, конечно. В гости…
По-прежнему держа его за раскрытую ладонь, Катюша двинулась чуть в сторону, и он вынужден был следовать за ней боком, точно краб. Фонарь отбрасывал на землю размытое пятно света, и на границе этого пятна, на границе света и тени маячило что-то бесформенное, огромное, мокрое…
Слепое безглазое лицо надвинулось на Льва Семеновича, и лишь миг спустя он понял, что лицо это вырезано из объеденного временем песчаника… Крохотные ручки были сложены под грудью, тяжелые круглые плечи стекали вниз, как вода.
— Это… зачем? — проговорил он с трудом.
— Так ведь царица же, — строго сказала Катюша, — обязательно надо к царице.
Теперь он рассмотрел на голове у каменной бабы что-то вроде рогов или полумесяца.
— А ты поклонись ей, золотко мое, — певуче сказала Катюша, — поклонись, спина не отломится.
По-прежнему держа его ладонь и не давая ей закрыться, она и сама низко согнулась так, что мохеровый беретик съехал ей на лоб.
— Шляпу-то сними…
Лев Семенович, содрогаясь от ужаса и безнадежности, снял шляпу и теперь стоял, согнувшись, одной рукой держа за руку Катюшу, другой — неловко ухватив шляпу за поля. «Если вдруг мимо кто-то знакомый, — думал он торопливо, и мысли носились в голове, как стая вспугнутых птиц — решат, что я напился, или свихнулся, и неизвестно, что еще хуже…»
— Да ты не бойся, — Катюша выпрямилась и поправила беретик, — не увидит нас никто…
А вот, подумал Лев Семенович, хорошо бы в задницу ее, эту диссертацию, и Москву туда же. Римме хочется, но ведь это хорошо здесь перед подружками, перед косметичкой форсить — в Москву, в Москву, Левочку приглашают в Москву… тоже мне, три сестры, а там она кто будет? Жена чиновника средней руки? Ни друзей, ни знакомых… Ну да, сейчас последний шанс зацепиться, и возраст, и возможности такой не будет больше, но… Плоское тяжелое лицо каменной женщины безглазо таращилось на него, кленовые ветки метнулись перед фонарем, и оттого казалось, что «царица» гримасничает. Из полузабытья его вывела острая боль, пронзившая палец раскрытой руки; он вздрогнул и дернулся, но Катюша держала цепко. В руке у нее блеснула беретная брошечка — латунная кошечка с зелеными глазками-камушками.
— Это зачем? — проговорил он, пока она тем временем деловито стряхивала капельку крови, выступившую у него на пальце, к плоским ступням каменной женщины.
— Как зачем? — удивилась она. — Должен быть подарок… царице-то… как же не подарить?
— Предрассудки какие-то, — брезгливо сказал он. Она наконец выпустила его руку, и он поднес палец ко рту… — Дикость.
— Царица ходит темными путями, — мягко сказала Катюша, — ты не смотри, что здесь она на месте стоит… Не волнуйся, яхонтовый мой, она все сделает. Вот поклонился ты ей, ну и иди теперь, иди, дальше я сама…
— А… я?
— А ты домой, мой золотой, — фамильярно сказала Катюша, потрепав его по плечу, — иди… жена небось заждалась… ужин приготовила. Диетический.
Он, уходя, краем глаза видел, как она стоит перед каменной бабой, уже не кругленькая, как колобок, а такая же массивная, коренастая, темная. Ну, что это я, уговаривал он сам себя, торопясь к перекрестку, где можно было поймать машину, ничего же страшного, я же не попросил убить его. Или навредить как-то. Я вовсе не желаю ему зла, даже наоборот! Он почувствовал даже некоторую гордость от того, что вот он, Лев Семенович, не питает зла даже к такому человеку, как Герега. Но к страшным темным теням в его мозгу, к непредсказуемому Гереге, всегда маячившему на краю сознания, теперь прибавилась Катюша в своей розовой мохеровой шапочке. Ему вдруг остро захотелось домой, словно только там и было безопасно. Он встал на обочине и замахал рукой.
Троллейбуса все не было и не было, потом прошел один с табличкой «В парк». На остановке стояли, нахохлившись, темные люди… А ей так надо было домой.
Хотя какой это, если честно, дом? Лялька сама по себе, борется с килограммами, ходит с каким-то Вовой, которого она, Петрищенко, и в глаза не видела, а мама все время живет в какой-то другой жизни, веселой и молодой, где папа водит ее в рестораны, и она тоже, наверное, хочет есть, неужели Лялька ее не покормила? Чувство голода — очень древнее чувство, и когда умирают остальные, оно, наоборот, становится все сильнее и сильнее. Мама начала с того, что прятала конфеты под подушку, а потом стала ходить по соседям, жаловалась, что дома ее не кормят, и клянчить еду. А она все гадала, почему милейшая Наташа из соседней квартиры перестала с ней здороваться.
Проклятье, вот если были бы такие маленькие телефончики, ну, вроде милицейских этих раций, только поменьше, чтобы можно было в кармане носить или в сумочке, я хотя бы знала, где сейчас Лялька.
Складной зонтик вывернуло порывом ветра, она попробовала развернуть спицы обратно, но не смогла, наоборот, сломала одну спицу, которая теперь болталась, как перебитое крыло. Она бежала, чувствуя, как из-под каблуков выплескивается грязная вода, заляпывая ей чулки и пальто, опять будет весь подол в пятнах!
На перекрестке она отчаянно замахала рукой, но первая машина пронеслась мимо, да еще обдала ее целым фонтаном брызг из лужи.
Вторая остановилась.
— Смерти захотела? — злобно спросил водитель. — Чего под колеса кидаешься?
— Пожалуйста… я умоляю… Чкалова, угол Белинского. С мамой плохо.
Я ведь не соврала, уговаривала она себя, я знаю, что нельзя добиваться своего, ссылаясь на болезни родственников, так и беду накликать недалеко, но ведь с мамой последнее время действительно плохо.
— Ладно, — сказал водитель, — чего уж там? Садитесь. Я все равно в ту сторону еду.
— Спасибо, — она с облегчением умостилась на переднем сиденье.
— Зонтиком-то мне в бок не тычьте.
— Ох!
Она убрала зонтик, который сжимала в руке, как пистолет.
— Вы вот под чужие машины бросаетесь, — укорил водитель, — а слышали, что в городе делается?
— Нет, — сказала Петрищенко, глубоко вздохнув. — А что?
— Какая-то тварь по улицам ходит. То ли из секретной лаборатории сбежала, то ли оттуда, — он оторвал руку от руля и поднял палец кверху.
— Откуда?
— Ну, из космоса. Вот не надо было попов отменять.
— Космос и попы как-то не стыкуются, — сказала Петрищенко.
— Не скажите. Когда они были, к нам никто из космоса и не лез. А сейчас любая тварь так и норовит. Вот, трибуны сейчас строят, на Октябрьском поле. А знаете, на что они похожи, трибуны? На зиккураты. Знаете, что такое зиккураты?
— Храмы такие, — устало ответила Петрищенко. — В Вавилоне, кажется.
— Вот-вот. Человеческие жертвы там приносили. А мавзолей на что похож? Они на мертвеце ногами стоят, и что, по-вашему, это там, наверху, нам простится, вот так, за здорово живешь?
Господи, подумала Петрищенко, еще и водитель сумасшедший попался. Но как же быстро слухи расходятся, а?
— Вы бы поскорее, — произнесла она тоскливо.
— Быстрее нельзя. Скользко.
— Ну тогда… а то, что из космоса кто-то напал, это бабьи сказки. Кто вам вообще сказал?
— Вы что, с Луны свалились? — удивился водитель. — Все знают, а вы — нет!
Лифт опять застрял где-то на восьмом, она здесь, внизу, слышала, как он там гудит и истерично хлопает дверьми. Несколько раз она надавила на кнопку — бесполезно.
В пролете между пятым и шестым было темно, она поскользнулась и подвернула ногу; но уже через пару минут стояла на площадке седьмого этажа и звонила, звонила, звонила в дверь.
Никто не отвечал.
Она начала рыться в сумочке в поисках ключей, как всегда в таких случаях, ей попадалось под руку все, что угодно, только не ключи — губная помада, кошелек, чехол от зонтика…
Зонтик, только тут сообразила она, так и остался в машине.
А если там изнутри заперто на ключ? Или на засов? Зачем мы вообще запираем дверь на засов, бандитов, что ли, боимся?
Придется звонить соседям, просить дядю Мишу лезть через их балкон на наш балкон. Он, правда, моряк, но ведь сейчас мокро, перила скользкие… А если он, проникнув, увидит там… Что?
Что ей вообще делать?
Тут под пальцы подвернулись ключи, она потащила их, обламывая ногти, и, когда вытащила, обнаружила, что пальцы у нее в крови. Когда она успела порезаться?
Тьфу ты, это же помада!
Никогда не буду больше покупать помаду такого цвета…
Ключ после нескольких попыток вошел в скважину и повернулся там неожиданно легко. Она даже не стала вынимать его — так и вошла, оставив дверь открытой.
— Лялька! — крикнула она из коридора.
Никого.
В зеркале отразилось ее собственное бледное лицо с обвисшими на дожде прядями и перекосившимися очками.
Из маминой комнаты доносились неразборчивые звуки.
— Мама! — шепотом позвала она. — Лялька!
Зажигая по дороге свет, она метнулась в мамину комнату. И чуть не закашлялась от вони мочи и немытого тела; мама лежала на полу, одеяло спутало ей ноги, и она силилась, но никак не могла повернуться на бок. Неразборчиво орал телевизор.
— Ах ты!
Петрищенко подбежала, схватила старуху под мышки и, чувствуя, как внизу живота что-то обрывается, втащила ее на кровать. На полу осталась мутная желтая лужа.
— Мама, что же ты? Упала?
— Ты ушла, и я сразу упала, — отчетливо произнесла старуха, — я хотела немножко поиграть, встала, и ножки запутались…
— Да, да, — машинально отозвалась Петрищенко, — ножки запутались…
Она протерла мать салфеткой и поправила ей подушку.
— Какая ты равнодушная мать, — пожаловалась старуха, — я плакала-плакала.
— Извини.
Нам кажется, тело — это как оболочка, думала она устало, снашивается, а под ним личность. Твердая, как алмаз. И ничего этой личности не делается. То есть ты как бы всегда одна и та же, и если сбросить оболочку… Но ведь вот что осталось от мамы? Обрывки воспоминаний? Личность — это гормоны, хрупкая гормональная настройка, плюс кора головного мозга, а кора всегда сдает первой. Остаются древние структуры, страшные… Те, которые у змей есть, у ящериц… Откуда я знаю, что это — моя мама? Вот эта старуха, со змеиной кожей под подбородком? Вечно голодная, лепечущая капризным тоном маленькой девочки? Только потому, что эти изменения происходили у меня на глазах, постепенно?
Она взяла с полки чистую салфетку и вытерла себе глаза и нос.
Но где все-таки Лялька?
В Лялькиной комнате в беспорядке разбросаны были вещи, косметика, какие-то ватки с остатками косметики и пятнами лака для ногтей, бобины, у шкафа туфли боком, одна к другой, она их раньше не видела, пахло ацетоном и духами. Почему она любит такие приторные духи, она же молодая девушка!
Она вернулась в коридор; Лялькиной джинсовой куртки не было на вешалке. То есть она и не приходила? Если бы она забежала днем, она бы переоделась, надела бы плащ, вон дождь какой.
Ну, не приходила, уговаривала она себя, ничего, еще детское, в сущности, время, она в библиотеке сидит, или с подружками… или семинар у них, у нее в последнее время много семинаров. Она же не знает, что у меня сейчас аврал, чего я от нее хочу, в самом деле?
Телефон на тумбочке в гостиной зазвонил громко и резко. Она вздрогнула. В последнее время она не ждала от телефона ничего хорошего.
— Мама, я сегодня у Людки заночую, ладно? Нам к семинару готовиться, а…
— Что ж ты даже днем не забежала, бабушку проведать?
— Не успела, у нас дополнительную пару поставили. И практические. Ты не волнуйся, ладно?
Петрищенко прислушалась: в трубке где-то далеко, на заднем плане играла музыка. Они что же, и занимаются под музыку?
— Хотя бы телефон скажи этой твоей Людки, — начала она, — я…
Но Лялька уже бросила трубку.
— Не волнуйся, — передразнила Петрищенко.
Однако в глубине души она ощутила облегчение; Лялька не будет возвращаться по ночным улицам.
Она заперла дверь изнутри, стащила пальто, машинально попыталась повесить его за петельку, махнула рукой и повесила так. Морщась, скинула туфли, пошевелив для разминки пальцами ног, потом побрела обратно в Лялькину комнату.
Подняла и аккуратно повесила на спинку стула брошенную на пол юбку, сгребла все косметические ватки в ладонь, приподняла подушку, чтобы взбить ее и аккуратно положить в изголовье, и замерла на миг, затем извлекла то, что лежало под подушкой, и бессильно уселась на кровать.
В духовой музыке, даже самой бравурной, заключена какая-то тоска. На вокзале играли «Прощание славянки».
Вася стрельнул у Елены Сергеевны рубль, убежал куда-то в толпу, но вскоре вернулся и принес бурые слипшиеся пирожки, обернутые в промасленную бумажную ленту.
— Беляши, — сказал он, как будто это говорило в пользу пирожков. — Хотите?
— Нет, Вася, спасибо, — вежливо сказала Петрищенко.
«А я ведь позавтракать не успела», — подумала она.
Вася пристроился у фонарного столба и стал сосредоточенно есть. Беляш неожиданно аппетитно пах жареным тестом.
— Как вы думаете, Лена Сергеевна, — сказал Вася, дожевав беляш, — вон тот молдаван… с мешком… видите?
— Ну?
— Вам не кажется, что он за нами следит? — Он вытер руки о бумажку, в которую были завернуты пирожки, скомкал ее и бросил в урну, а потом еще раз вытер руки о штормовку.
— Вася, — устало сказала Петрищенко, — я тебе не Белкина.
— Ну, дык… — начал Вася, но тут объявили прибытие поезда тем торжественным, гулким, немного таинственным голосом, которым делаются все объявления на железных дорогах.
— Вот он, идет!
У нее почему-то сладко замерло сердце, словно она была маленькая, и они вместе с мамой стояли на вокзале, встречая из командировки папу — веселого папу в ратиновом пальто, с чемоданом, набитым замечательными московскими подарками.
Поезд зашипел, три раза ухнул и остановился.
— Не приехал? — спросила Петрищенко, глядя на то, как спешили друг к другу встречающие и пассажиры.
— Почему не приехал? Приехал. Видите вон того, с саквояжем?
— Это и есть твой специалист? — в ужасе спросила Петрищенко.
Петрищенко беспомощно смотрела на мальфара. Мальфар сидел за ее столом, на ее обычном месте, и пил из блюдечка чай. Мальфар сидел в пальто. В глухом пальто, черном и долгополом. Еще он попросил включить в кабинете калорифер.
Чай принесла Катюша, щеки ее пылали, рот ее был изумленно открыт.
— Катюша, — сухо сказала Петрищенко, — можешь идти. Спасибо за чай. Ты что, Роза? Что тебе надо? Вася…
— Я, вот… — Розка протиснулась в приоткрытую дверь кабинета, вручила Петрищенко сложенный вдвое листик бумаги и теперь стояла в своем зелененьком пальто, переминаясь с ноги на ногу, и искоса поглядывала на гостя.
— Ты что здесь делаешь, Розалия? — удивился Вася. — Я тебе сказал дома сидеть!
— Заявление об уходе, — пояснила Розка, как будто бы Петрищенко не умела читать, — ну… вот…
— Так, Роза… — Петрищенко со вздохом изучила листок бумаги с причудливыми Розкиными каракулями. — В чем дело?
— Ну… мне языковая практика нужна, — сказала Розка, глядя большими честными глазами, — а вы ее мне обеспечить не можете.
— Что я еще обеспечить не могу? — железным голосом спросила Петрищенко.
— Ну… Перспектив тут нет, — сообщила Розка, потупившись.
— Ясно. Перспектив нет. Вася, — Петрищенко сложила листок, согнула еще раз пополам и протянула Васе, — возьми это, возьми Белкину и разберись. Хотя нет, погоди. Роза, выйди на крыльцо и подожди там. Извините, товарищ Романюк.
— Вообще-то я не товарищ, — сказал мальфар.
Розка, демонстративно топая, направилась к выходу. Петрищенко поглядела ей вслед, схватила Васю за рукав, протащила его мимо стола, где, позабыв о вязании, сидела с полуоткрытым ртом Катюша, и потащила к окну в коридоре. Угол окна был затянут паутиной, а дохлая муха на подоконнике, похоже, лежала здесь с весны.
— Вася, — сказала она свистящим шепотом, — это кого ты мне привел? Это что за этнографический раритет? Я перед Лещинским поручилась, а ты…
— Что вы как маленькая, Лена Сергеевна, — укоризненно прогудел Вася, — сильный мужик, я ж говорю, его в Киев… сам секретарь горкома… купе-люкс, все такое, тучи разгонять. Это ж хорошо, когда чистое небо…
— Ты мне, Вася, не заливай. Я тебе не Белкина. Мракобесие какое-то развели.
— О! — сказал Вася. — Кто бы говорил? А у нас что? Кафедра научного атеизма?
— У нас совершенно другое дело. Совершенно. Есть методика, есть система. Есть рекомендации, в конце концов. Потом, ты посмотри, во что он одет? Лапсердак какой-то!
Петрищенко потерла переносицу под очками.
— А тучи, Вася, это такие… это конденсат атмосферного пара. Влага. Образуется в воздухе при столкновении холодных и теплых воздушных потоков. Кажется.
— Так я не возражаю, — жизнерадостно сказал Вася, — а еще облака делятся на кучевые, перистые и слоистые… и грозовые. Типичный вид грозового облака…
— Вася!
— Катюша и то лучше вас понимает. Вон, сидит, уши горят. А я бы на вашем месте, Лена Сергеевна, за любую соломинку бы ухватился. Вы поговорите с ним. Поговорите, послушайте. А вечером, ну… Сходим с ним. Вместе сходим. Может, что и получится.
— Вася, это точно не самозванец?
— Какой самозванец, я ж говорю, я ему в семьдесят шестом практику сдавал. Это вы, Лена Сергеевна, с настоящими специалистами просто не работали еще. Вы бы поглядели, какой шикарный шаман Игарский порт обслуживал! Он без мухомора не приходил.
— Ладно, Вася. — Она отмахнулась, поскольку граница между правдой и ложью в Васиных рассуждениях была устроена как-то особенно ловко. — Иди, разберись там с Белкиной. Только ее сегодня не хватало. Посади эту Розу… то есть…
— Ну я понял, Лена Сергеевна. Не расстраивайтесь так. Вон, Катюша сидит, щеки горят. Чует, кошка! Ух, чует, зараза.
— По-моему, они, Вася, два сапога пара.
— Вот и нет, Лена Сергеевна, не по ней кусок. Кстати, знаете, кто рентген изобрел? — добавил он, уже выходя и оборачиваясь, но тут от удовольствия даже остановился и прихлопнул себя по бокам. — Иван Грозный. Официально зафиксировано в летописях. Он боярам своим сказал — я вас, сучар, насквозь вижу, во-от…
— Хватит, Вася, я этот анекдот в пятом классе слышала.
Катюша стояла в дверях, красная, как малина, сложив губки бантиком и склонив голову набок, отчего она еще больше напоминала куклу.
Петрищенко, в детстве кукол не любившая, неприязненно поежилась, но, сдержавшись, сказала:
— Что же ты, Катюша, гостю конфет своих не предложила?
— Вы, Елена Сергеевна, человек с высшим образованием, кандидат наук, — сказала Катюша, пылая, — а проявляете несознательность, мракобесие развели. Оттого и бдительность утратили.
— Что за ерунда, какое мракобесие? — возмутилась Петрищенко, пять минут назад обвинявшая в мракобесии Васю.
— У нас серьезная работа. Ответственная. А тут неизвестно кто. Чуждый элемент, пережиток.
— Здесь я решаю, Катюша, — сухо сказала Петрищенко, — кто пережиток, а кто — нет. А не нравится, сходи к Лещинскому. Сходи, поговори. Тебе не в первый раз.
— Вот вы гордая, Елена Сергеевна, — с осуждением сказала Катюша. — Нет, чтобы попросить. Я бы все для вас…
— Упаси боже.
— А я-то этому вашему Маркину… Для вас же старалась, Елена Сергеевна.
— Я-то тут при чем? — отмахнулась Петрищенко, а что-то внутри у нее кисленько подтвердило: при чем, при чем.
— А кто, как не вы, ко мне его отправили? И я пошла навстречу, забесплатно все сделала. Потому что хорошего хочу. Мы ему навстречу, и он нам — навстречу. Климат в коллективе должен быть. Тогда и работа спорится. А если плохой климат, то упущения. Я же понимаю, Елена Сергеевна, голубушка, вы ж не нарочно, просто по халатности, ну, так все люди, у вас голова не тем занята, вы женщина одинокая.
Если она сейчас не заткнется, с отчетливой ясностью подумала Петрищенко, я ее убью.
Катюша с удовольствием наблюдала за ней. Румянец у нее на щеках стал совсем круглый.
— Тебе что, нечем заняться, Катя? — спросила она спокойно. — Так иди домой. А мой моральный облик завтра обсудим, договорились?
— Вот вы зря, Елена Сергеевна, — сказала Катюша, но убралась с дороги и, переваливаясь с боку на бок, как утка, пошла к холодильнику, где лежали у нее какие-то пищевые свертки и пакетики. — Вася, любимчик ваш, вон какого маху дал, на весь город уже слух пошел, а вы даже и…
— Катюша, я сказала, все! — сквозь зубы выдавила Петрищенко и позорно ретировалась в кабинет. Мальфар сидел все там же, за ее столом, на ее месте.
«Кто сидел на моем большом стуле?» — уныло подумала Петрищенко, но ничего не сказала, а села на «гостевой», напротив.
— Вы бы себе чаю налили, — дружелюбно сказал мальфар.
— Спасибо, — сердито сказала Петрищенко, — я уж как-нибудь сама разберусь.
— Ну, я так думал, посидим, поговорим… Это даже хорошо, что больше никого нет.
— Вася скоро придет, — сказала она. — Стефан… Михайлович, да? Он с Белкиной разберется, «Бугульму» отработает и придет. Ну, девочка эта, которая заявление принесла, он ее гоняет вроде, этот наш… подопечный.
Как и все работающие с тонкими материями, она инстинктивно избегала точных имен.
— Ей велели дома сидеть, а она пришла..
— Да, — мальфар поставил пустую чашку кверху донышком на блюдце и теперь с интересом рассматривал клеймо Дулевского фарфорового завода, — Вася мне говорил. Да, девочка. Ничего так. Жалко, хорошая девочка.
— Почему — жалко? — удивилась Петрищенко.
Мальфар промолчал.
— Может, вы пообедать хотите? — сказала наконец Петрищенко, не выдержав молчания. — Устроиться? Я вам покажу, где столовая. А потом…
— Елена Сергеевна, — мальфар прислушался, даже, вытянув шею, выглянул из-за стола в приоткрытую дверь. — Кто-нибудь может желать вам зла?
— Хм… — сказал Вася, разворачивая листок и с интересом вглядываясь в Розкин почерк. Он присел на крыльцо, неторопливо вытряхнул из пачки папиросу, положил листок с заявлением на колени и, прищурившись, поглядел на Розку снизу вверх. Розка осталась стоять; крыльцо было мокрым, а пальто жалко.
— Так. В чем, Розалия, проблемы?
— Я ж сказала… — Розка переминалась с ноги на ногу.
— Языковой практики, значит, нет? — ласково переспросил Вася. — А кому я Леви-Стросса велел переводить? Где результаты, Розалия?
— Я не успела, — прошипела Розка, постепенно наливаясь краской.
— Так кто виноват, Розалия?
— Мне мама говорит — увольняйся, — выпалила Розка, — говорит, ты что, смерти моей захотела? У вас, говорит, черт знает чем занимаются, секта какая-то. И какую-то заразу упустили.
— Секта, и упустили. Понятно. А мама откуда знает? — Голос Васи стал совсем ледяным. — Значит, ты, Розалия, внедрилась… Мы к тебе с доверием… а ты вынюхала. Разболтала… государственную тайну, можно сказать.
Розка замотала головой так, что волосы хлестнули ее по щекам.
— Нет… она откуда-то сама. Тетки в очереди в химчистку… Говорят, в Пароходстве есть контора, страшными делами занимается. Выводит чумных животных и подсаживает их на американские корабли. И у них экспериментальный зверь наружу вырвался.
— Удивительные вещи можно узнать от нашего населения, — сказал Вася и потер лоб рукой. — Ну, ладно, тогда я тебе скажу. В штаны ты наложила, Розалия. Испугалась. Ну, ладно. Я тебе правду скажу. Работа у нас тяжелая. Опасная работа. Усекла?
— Ну, — угрюмо сказала Розка.
— Ты что же, вправду думаешь, что тебя вот так, за здорово живешь, отпустят? Возьмут и отпустят? Отсюда, милая, по своей воле еще никто не уходил, — зловеще сказал Вася.
Розка стояла красная, как свекла, у корней волос выступила испарина.
— Все ты, Вася, врешь! — вдруг завизжала она пронзительным базарным голосом. — Ты всегда врешь! Ну почему, почему ты никогда не говоришь правду? Все вы врете! Вы все притворяетесь, а ты особенно! Как так можно жить? Как работать? Кому верить?
Вася вздохнул, поднялся с крыльца и жесткой рукой потрепал Розку по волосам.
Она всхлипнула и разревелась.
— Мне никто не говорит, а я что, слепая? — проговорила она сквозь слезы и сопли. — Все мне врут все время, смеются, а я что? И еще пугаете…
— Вот я тебя как раз мало пугаю, Розалия, — вздохнул Вася, протягивая ей мятый носовой платок, — надо бы больше… Тогда бы ты осознала и не лезла сейчас к Лене со всякими глупостями. Ладно, все, успокоилась. Сосчитала до десяти. Глубоко вдохнула. Выдохнула. А теперь слушай, я буду говорить правду.
Розка вытерла нос платком, потом, для верности, рукой, и мелко-мелко закивала.
— У нас, Розалия, нештатная ситуация. Она продлится еще… ну, не знаю, сколько продлится. Пока нештатная ситуация, авральный режим, увольняться нельзя. Начальство не поймет. Ты потерпи, все развяжется, тогда вернемся к этому вопросу.
— Но мама…
— Маме скажи, что заявление рассматривают. Хотя, если честно, Розалия, вот твое заявление. — Вася вытащил заявление, сложил его еще раз пополам, порвал на мелкие клочки и высыпал на стол. — Ну, ничего. Если что, через две недели новое напишешь. А маме скажи, что если каждая тетя Мотя с Нового рынка о нас языком треплет, то она, мама, может спать спокойно. Фигня все это. Настоящей тайны никто, Розалия, не знает. На то она и тайна. Пойдем, Розалия. Я тебе покажу, чем мы занимаемся. Прямо сейчас покажу. Мне все равно «Бугульму» сейчас работать.
— Ладно. — Розка всхлипнула и еще раз утерла рукой нос.
— Вот и умница.
Вася подхватил рюкзак, мокнувший на крыльце, и поманил Розку за собой.
Борт лесовоза нависал над водой, ржавый и темный, и вода под ним тоже казалась ржавой и темной. На борту белыми буквами было выведено «Бугульма». И сквозь буквы проступала ржавчина.
— Ну вот, — Вася скинул с плеч старый брезентовый рюкзак, весь заляпанный мазутом и известкой, и задрал голову, озирая корабль (вблизи корабль показался Розке огромным, даже страшным), — вот, Розалия, и наступил ответственный момент! Боевое крещение, или, грубо говоря, инициация. Только губу-то не раскатывай. Делать тебе ничего, Розалия, не придется, потому что начинать осваивать нашу нелегкую профессию надо постепенно. Здесь я — сантехник Вася, ясно? А ты будешь подавать мне гаечный ключ номер два. В фигуральном, конечно, смысле.
Он подхватил рюкзак и полез по трапу. Трап был весь в заусенцах и вдобавок скрипел и норовил вывернуться из-под ног. Когда Розка забралась наверх, Вася уже пожимал руку человеку в фуражке — фуражка была мятая, и китель тоже мятый, и сам человек был весь какой-то мятый… И корабль весь какой-то мятый, видно, что недавно покрашен поверх ржавчины и старой краски, и оттого эта краска бугрится и топорщится. Зато пахло здесь остро и даже приятно — дегтем и свежим деревом.
— Ты чего стала? — тут же сказал Вася. — Шевелись, Катти Сарк!
Грузовой люк был распахнут. Срезы шершавых стволов светились в полумраке.
— Стоп, — сказал Вася.
Он поставил рюкзак на пол и обернулся к помощнику, который, оказывается, следовал за ними.
— Ерша не вижу, — сказал он мрачно.
— Это… Был ерш, — помощник поморгал, — висел тут. Вон, шнурок остался. Сперли. Вот уроды.
— Ладно. — Вася развязал рюкзак и извлек, к Розкиному удивлению, сушеного ерша с распяленным ртом и растопыренными колючими плавниками. Ерша он повесил на веревочку, которая свешивалась с какой-то балки. Розка покосилась на помощника — тот стоял, нетерпеливо барабаня пальцами по переборке.
— Быстрей, ребята, — сказал помощник, — график у меня. Отгрузка же.
— Порядок должен быть. Вон, леща сперли. Я тебе еще в прошлый раз говорил. Опять же подцепил что-то, к гадалке не ходи.
Тем временем Вася деловито натягивал на себя извлеченную из рюкзака доху, расшитую узорами, а потом, к удивлению Розки, достал плоский круглый предмет, оказавшийся бубном.
— Чего смотришь, — сердито сказал он Розке, которая так и осталась стоять с разинутым ртом, уподобившись пресловутому ершу, — протокол оформляй! И запиши, Розалия, ерш отсутствовал.
Розка нерешительно застыла с шариковой ручкой, зажатой в красных холодных пальцах. Издевается он, что ли?
И этот, второй — тоже?
Неужели ради нее одной они разыграли такой спектакль?
— Шевелись, Розалия, — сердито повторил Вася и ступил внутрь темного зева.
Розка потащилась следом, опасливо озираясь. В трюме глухо бухало — море стучало в днище, и стволы, скрипя, терлись друг о друга.
Вася ударил в бубен.
Розка моргнула.
Удар был глухой и мягкий, Вася в дохе до пят умудрялся двигаться так быстро, что казался в полумраке размытым пятном.
На всякий случай Розка покосилась на суперкарго. Тот стоял, нетерпеливо притопывая ногой.
Тьма в трюме, казалось, налилась пурпуром и стала вибрировать сама по себе. Розке стало страшно.
Она боялась ряженых — если человек так странно выглядит, он теоретически и ножичком пырнуть может. Розка вообще много чего боялась — цыган, например.
Розкино сердце само по себе начало колотиться в такт ударам бубна. Бу-бух… бу-бух… Дышать было трудно, почему-то не хватало воздуха. Розке показалось, что обшивка корабля стала прозрачной или вообще исчезла, а над головой шевелится серое небо, и тянутся, тянутся из него, врастая в землю, воздушные корни… По корням ползли, тускло отсвечивая, серые и розовые слизняки.
Розка замотала головой и моргнула: высохший ерш глядел на нее тусклыми пустыми глазницами и покачивался…
Розка сделала шаг назад, но суперкарго, стоявший у нее за спиной и чуть сбоку, преградил ей путь.
— Стой, где стоишь, дура, — прошипел он, — выпустить хочешь?
Из-за груды стволов, пронзительно крича, метнулось что-то черное, на черных крыльях, взвилось вверх, ударилось о металлическую переборку и рухнуло обратно. Бубен продолжал гудеть, стволы в трюме скрипели, волны бились о днище…
Черное вновь вынырнуло из-за стволов и, трепеща, зависло в воздухе. Крылья бились так часто, что Розка не могла разглядеть, сколько их. Ей показалось, четыре, но, впрочем, полной уверенности не было. Огромный клюв тускло отсвечивал… Существо стремительно ринулось вперед, к пятну дневного света, маячившему у Розки за спиной, но упало, ударившись о невидимую преграду, как о стекло. Затем еще один разгон, на сей раз вбок. Клюв ударил в переборку.
— Здоровый какой! — почти восхищенно произнес суперкарго у Розки за спиной.
Бубен вибрировал и гудел, и, словно в ответ на зов, с потолка спустилась воронка сгустившейся тьмы. Существо каркнуло и попыталось вновь отпрянуть в сторону, но клейкое щупальце метнулось из воронки, присосалось и втянуло его внутрь. Воронка сократилась, втянулась в потолок и исчезла.
В трюме было тихо.
Под ногами мерно шуршали волны.
Вася скинул доху, отложил бубен и утер лоб.
— Чистая работа, — уважительно сказал сэконд. — Это кто ж был?
— Бусиэ[4], — устало пояснил Вася.
— Вот зараза!
— Ну, так сами виноваты, растяпы. Скажите еще спасибо, что саган-бурхан[5] не пробрался.
— Так они ж вымерли, — удивился помощник.
— Вон, про рыбу латимерию тоже думали, что она вымерла, — мрачно сказал Вася, — а потом ученый по имени Смит ее выловил у Коморских островов. «Старина четвероног» читал, нет?
— Так то рыба…
— А какая разница? Только в том, что саган-бурхан лет двадцать назад вроде вымер. Когда оспу всем попрививали. А латимерия — миллион лет до нашей эры. Ты все зафиксировала? — лишь через какое-то время Розка поняла, что он обращается к ней.
Розка растерянно замотала головой.
— Новенькая еще, — пояснил Вася, обращаясь к суперкарго, — не обвыкла. Пиши: «Вследствие нарушения правил техники безопасности…»
— Позвольте, — запротестовал суперкарго.
— Ерша у тебя сперли? Сперли. Зафиксировано при свидетелях — ерша не было. Значит, вследствие нарушения правил техники безопасности осуществлено проникновение в трюм лесовоза «Бугульма» паразитарного существа второго рода…
— Проникновение, — добросовестно повторила Розка.
— Но своевременно проведенная инспекция выявила заражение объектом ограниченной опасности, а именно — локальной формой паразита. Имя формы — с вероятностью девяносто процентов — бусиэ. Категория Ц-4. Записала? Особо хочу отметить правильные и своевременные действия суперкарго во время операции по зачистке.
— Ага, — сказала Розка. — А почему…
— Что — почему? — переспросил Вася.
— Почему я записываю?
Вася молча вытянул вперед руки. Пальцы ходили ходуном.
— Я свое уже отработал, — мрачно сказал он. — Ну, сэконд, с тебя бутылка. Как минимум.
— Ясно, — печально ответила Розка. — А…
— Да?
— А суперкарго — это что такое? Тоже какое-нибудь… существо?
— Хуже всего диббуки, — говорил Вася, с доброжелательным любопытством разглядывая котлету, — они, во-первых, к технике испытывают интерес, во-вторых, не любят на одном месте сидеть. Евреи тоже не любят на одном месте сидеть. Двинут куда-то — и диббуков прихватят. Тем нравится. Потому и лезут на всякие транспортные средства. Они людей под руку толкают, как результат — крушение или катастрофа. Паршивый паразит и практически неуловимый. Ты компот будешь?
— Не-а, — помотала головой Розка, — я его не люблю.
В компоте плавали разваренные бурые сухофрукты, словно экспонаты в банке со спиртом. Розка всегда считала, что повара просто особо изощренным образом издеваются.
— Ну, так минералки возьми. Если люди в море начинают делать что-то странное, ищи диббука. Я так полагаю, «Титаник» из-за диббуков затонул. Там знаешь сколько эмигрантов в третьем классе набилось? И у каждого горстка родной земли в платочке. С тех пор на Западе гнилом на корабли мезузы вешают.
— Медузы?
— Мезузы, дура. Такая трубка, в ней слова из Торы, священной книги мирового сионизма. Диббук ее не любит. А у нас из-за обострения международной обстановки запретили вешать мезузы. Могендовиды чертить тоже запретили, уроды. Ох, Розалия, — он вздохнул и отхлебнул ее компот, — не хочу накаркать, но жди теперь особенно подлой катастрофы. Когда люди вдруг начинают глупости непонятные делать, одну за другой…
— Корабль утонет? — с замиранием сердца спросила Розка.
— И корабль тоже!.. Диббуки, они вообще технику любят. И чем сложнее, тем лучше!
Он перевел взгляд с пустой тарелки на плакат «Хлеб — всему голова!» с изображением каравая, оплетенного колосками.
— Так получается, санитарная инспекция номер два занимается нечистой силой? — шепотом спросила Розка.
За спиной у Васи крепкая девушка, выложенная мозаикой из разноцветного кафельного боя, несла на плече сноп колосьев.
— Нет такого слова «нечистая сила», — строго сказал Вася. — Паразит второго рода, во-от.
— А они откуда берутся?
— Они вообще-то к естественной среде привязаны. К грузу. Почему, думаешь, на таможне так шерстят? Продукты животного и растительного происхождения, минералы… Если один эмигрант прихватит горсть земли, это еще ничего. А если таких эмигрантов тысяча? И у всех — по горсти родной земли! Поэтому все больше на грузовозах. Лес, фрукты, ну… руда… есть за что зацепиться.
— Но это же… — Розка осознала, что глаза у нее раскрыты так широко, что глазные яблоки начали сохнуть. — Вася, ведь бога нет…
— Кто тебе про бога говорит? — удивился Вася. — Марксистско-ленинская диалектика нас чему учит? Что мысль материальна! А если мысль материальна, она порождает что?
— Что? — тупо переспросила Розка, у которой голова окончательно пошла кругом.
— Материальный феномен. Это просто паразиты, Розалия. Ментальные паразиты. Их совокупное сознание порождает. На месте среда их давит, а вот если прорываются, наглеют. Вроде колорадского жука. В естественной среде он просто жук, жучок даже, а у нас — стихийное бедствие. Так что СЭС-один всяческие биологические объекты обезвреживает, типа жучка-долгоносика или палочки Коха, а мы — эти. Потому что, Розалия, — он помрачнел, — если прорвутся, пиши завещание. Когда парусники начали ходить, ну, за пряностями, туда-сюда, паразиты как поперли! Ты думаешь, почему чума тогда пол-Европы выкосила? Думаешь, почему за ведьмами тогда охота началась? Потому что чуяли звон, но не знали, где он, во-от. Не боись, — он дружелюбно потрепал ее по плечу и стал выбираться из-за стола. — Привыкнешь.
— А… если я расскажу кому-то?
— Кому?
— Ну, я не знаю.
— Скибе? Рассказывай, кто тебе мешает. Она в парикмахерской волосы стрижет, а ты, значит, нечисть ловишь.
— Откуда ты про Скибу?
— Я, Розалия, все знаю. Кстати, как ты думаешь, куда они там, в парикмахерской, обрезанные волосы девают? Почему, ты думаешь, ведомственные парикмахерские есть? И всякие шишки партийные только там стригутся? Потому что там доверенные люди работают и волосы уничтожаются сразу, а ты как думала?
Розка молчала, прикусив губу. Вася сначала казался ей тут самым страшным, потом самым симпатичным, почти своим, а сейчас опять стал самым страшным. Враг. Ее, Розки, враг. Откуда он знает про Скибу?
Чужой, враждебный мир взрослых, связанных круговой порукой, замкнул вокруг нее кольцо.
— Мне Катюша не нравится, — неожиданно для себя сказала Розка, — Петрищенко эта еще ничего, а Катюша… Когда она есть, как будто дышать трудно, или нет, словно свет гаснет, или…
— Катюша — ведьма, — равнодушно сказал Вася. — Потомственная. Берет она у тебя… Ты попробуй это… как бы в кокон себя посадить. Воображаемый. Может, легче станет. А может, нет.
Катюша — ведьма? Розка, честно говоря, не очень удивилась. Она подозревала что-то в этом роде; не может же человек ни с того ни с сего настолько давить одним только своим взглядом.
— А ты кто? — на всякий случай спросила она, стараясь, чтобы ее голос звучал как можно более небрежно.
— В каком смысле? — удивился Вася.
— Ну, колдун, или…
Розка пыталась скрыть неловкость за развязностью.
— Я этнограф, — сухо сказал Вася, — выпускник Красноярского университета. Специализировался по легендам и обрядам малых народов. А сюда по распределению попал. Это все из-за леса. Специфика тут такая — лесовозы и танкеры… В основном…
— Вася, — она судорожно порылась в памяти, — а что такое объект Д-8? Ну, которого заражение второй степени? Или третьей?
— Суккуб, — буднично сказал Вася.
Катюша, не скрываясь, отложила вязание.
— И как же оно, Васенька? — она вздохнула, подперла щеку рукой. — Как ваше ЧеПе?
— Не боись, — сказал Вася сквозь зубы, — прорвемся.
— А все почему? План надо было закрывать. Конец квартала. «Мокряк» торопился с разгрузкой, и ты, Васенька, поторопился. Пожалел их.
Вася заиграл скулами, но ничего не ответил.
— А если он до Москвы дойдет, а, Васенька? Он, похоже, у вас быстро бегает.
— Ты, Катерина, у нас сильная, — Вася прищурился и поглядел на нее тяжелым раскосым взглядом, — давай сходи вечерком… Может, вытолкнешь его. А боишься одна, с нами сходи. Вместе попробуем, может, и вытолкнем, вдвоем. Вместе, это, весело шагать… Друг друга надо держаться, во-от.
— Это, Васенька, не мой профиль, — сказала Катюша, доставая из шкафчика голубую дулевскую чашку. — Тебя зачем на работу брали? Вот ты и работай. Хотя если попросют меня, я подключусь, это само собой, только просить не ты должен, Васенька.
— Испугалась? — Вася оскалил острые неожиданно белые зубы. — Думаешь, начальство тебя попросит, на коленях подползет, по головке погладит? Сладко начальство любить, да, Катерина?
— Как скажешь, Васенька, — кротко сказала Катюша и опять придвинула к себе вязание.
— Ты меня, Розалия, дождись, — строго сказал Вася, — провожать буду. Я сейчас.
Он приоткрыл плотно закрытую дверь в кабинет, протиснулся сквозь нее и исчез из виду.
— А ты что стоишь? — обратилась Катюша к Розке, не знающей, куда деть озябшие красные руки. — Да еще с зелеными ногтями, как у упыря какого-то. Занялась бы чем.
Розка как раз прикидывала, не пойти ли к Чашкам Петри попить чаю. Чай они заваривали правильный, со слоником, и приносили из дому салатики в майонезных баночках и бутерброды с котлетами.
— Ах ты, мамочка, бедная Елена Сергеевна наша.
Катюша вновь принялась за вязание и в перерывах между словами продолжала беззвучно шептать, подсчитывая петли. Потом вдруг подняла голову и поглядела на Розку, весело блеснув глазами.
— Вот уж неприятность так неприятность! А все почему? Ответственная ведь работа. Дело делать надо, а не с любимчиками чаи распивать.
Она повернулась к Розке всем круглым телом и посмотрела на нее холодным липким взглядом.
— А ты меня держись. Я к тебе со всей душой. И ты ко мне с уважением.
— Ага, — невыразительно сказала Розка.
— Уволиться хочешь, — проницательно заметила Катюша. — Молодая, бойкая. Наглая. Кто тебя отпустит, дуру? Раньше думать надо было. Чего молчишь?
Она залезла в сумочку, достала карамельку, развернула ее, бросила в розовый рот, скатала в комок фантик.
— Отсюда, милая моя, — повторила она вслед за Васей, — по своей воле никто не уходил.
— Это? — Петрищенко сняла очки, протерла их полой пиджака и вновь уставилась на ржавую иголку в сухой руке мальфара. — Я думала, вы о тех доносах…
— Каких тех доносах?
— Ну, сигналах. Лещинский мне намекал.
— Ничего не знаю ни о Лещинском, ни о доносах. Хотя… — Он покосился на дверь.
В соседней комнате горел свет, и было отчетливо слышно, как булькает вода в радиаторе. Проверяли систему.
Петрищенко встала и плотно прикрыла дверь.
— Доносами извести можно. И иглой тоже. А лучше и тем и другим. Надежней будет.
— При чем тут игла? — Петрищенко почувствовала, как опять неприятно обрывается что-то внутри.
— Игла была под порожком. В вашем кабинете, под порожком. У вас погано убирают. С утра убирают, кстати, или вечером?
— Вечером она приходит. По средам и пятницам.
— А с утра кто первым в кабинет заходит? Вы?
— Ну… В общем, да. Да.
— У вас в последнее время все не добре, так? Неприятности всякие. Проблемы.
— У всех проблемы, — сквозь зубы сказала Петрищенко, — у всего отдела. А больше всего проблем у тех, кто с этой тварью бегал. Только те проблемы уже им не решить.
— Все вы о работе. А дома как? — Мальфар по-прежнему сжимал иглу в пальцах. На безымянном она заметила перстень, вроде тех, что дети плетут себе из цветного телефонного кабеля, только проволока серебряная, что ли…
— Ну… — она встряхнулась. — В наших условиях, Стефан Михайлович, донос гораздо действенней иглы.
— Не скажите. — Он слегка шевельнул пальцами, и игла, словно сама собой, сухо треснув, переломилась на две части. — Иглой босорка многое может.
— Зачем ей это? Цивилизованные же люди.
Да, да, это она, я знаю, она меня ненавидит, всегда ненавидела… Неужели она надеется на мое место сесть? У нее даже высшего образования нет, так, техникум, кто ж ей даст! Ну, работает она гладко, что верно, то верно, ни одного выговора, сплошные премии, кто ж ее всерьез принимал, почему бы не дать убогой премию, а оно вон как… Или она просто меня ненавидит, не знаю за что. Просто потому, что я — женщина, и она — женщина… как будто я ей соперница в чем-то, господи!
— Знал я бабку Катьки вашей. — Мальфар бросил обломки на стол и неторопливо разминал цигарку. — Сильная была. Крепкая. Но злая. Не поладила с кумом. Вроде посмеялся он над ней. Ты, говорит, смеяться любишь? Добре. Через неделю у него сын умирает. И вот на похоронах этот кум смеяться начал, смеется, остановиться не может. Сын в гробу лежит, награды на красных подушках, родственники стоят, а он смеется. И бабка, тоже Катерина, как и эта, стоит, вся в черном. И смотрит. И все смотрят. Он ей в ноги — бух! Сними, говорит, сил нет, люди же. Немножко покуражилась, но сняла.
— А Катюша? — осторожно спросила Петрищенко.
— Послабее, — согласился мальфар, — ну так на вас и этой хватит.
— Мне все-таки кажется, — сказала Петрищенко, — что это предрассудки. Суеверия.
— Странные вы вещи говорите, Елена Сергеевна. Будто и не работаете с этими… как вы их называете?
— Паразитами? Но это же совсем другое дело.
— Почему бы вам их не называть, как спокон веку звали? Бесы. Демоны. Правильно будет, ото.
— Не рекомендовано, — устало сказала Петрищенко, — впрочем, какая разница? Так вы нам поможете?
— Не знаю, — сказал мальфар, разглядывая перстень, — посмотреть надо.
— Вася вот придет, — заискивающе сказала Петрищенко, — посмотрите, ладно? Ну, очень осторожно. Стадион-то закрыт, даже все пивные точки рядом СЭС закрыла. А он там все равно ходит…
— Ясно.
В кабинете повисло неловкое молчание.
— А вы разве из Сибири? — Петрищенко машинально двигала взад-вперед коралловый куст на столе.
— Почему из Сибири?
— Ну, Вася говорил, вы у них практику вели. В Красноярске.
Сейчас спросит — какую практику?
— А, — сказал мальфар, — я туда езжу каждый год. На могилу отца. Он там так и осел. Завел новую семью. Хотел вернуться, но не успел. Там и помер.
— В эвакуации?
— Нет. На поселении.
— Простите.
— Чего ж. Из наших почти все сидели тогда. Его, когда новая власть пришла, таскали в контору эту ихнюю, просили отдать магию. На пользу победившему пролетариату. Он сказал, вот вам, а не магия. Его и посадили.
— Что за…
— Мракобесие? — вежливо спросил мальфар.
— Я думала, разработки по ментальным паразитам начались только после пятидесятых. Когда генетику разрешили. И кибернетику.
— Господь с вами, — удивился мальфар. — Всегда так было. И того пуще. Наоборот, ваши пришли, прикрутили. А еще до войны на рынке в Косиве можно было инклузника в бутылочке купить.
— Кого?
— Инклузника, ну, нечисть такую, вроде черта, его мальфары в бутылочке тогда выращивали.
— Гомункулюса?
— Я ж говорю, черта. Он удачу приносил. Тогда сильные мальфары были.
— Удача — это хорошо, — задумчиво отозвалась Петрищенко.
Есть люди, которым все в жизни достается по блату, вспомнила она папину присказку. Есть люди, которые все покупают по госцене. А есть, которые покупают все на базаре.
Она даже не переплачивала на базаре за то, что другим доставалось даром. Она стояла в конце огромной очереди, где скудный жизненный паек выдавался по карточкам из всевластного распределителя, и ее все время оттирали наглые молодые тетки с огромными кошелками.
— Много сейчас несчастных, ото. А все почему? Раньше было кому держать мир. Четыре великих мальфара держали углы мира. Сейчас нет великих мальфаров. Ни одного. Некому мир держать.
— Мир круглый, — возразила Петрищенко, кивнув за окно, затянутое дешевой кисеей, — это всем известно. Его космонавты видели.
— Это земля круглая. А мир вроде покрова. Ткань над бездной.
— Красиво, но антинаучно, — сказала Петрищенко.
— Отца потом в штрафбат — и на войну. Вернулся. Наши всегда живыми возвращались. Рассказывал странные вещи и сам видел странные вещи. Чудеса видел во множестве.
— На войне?
— На войне всегда много чудес. Мир — тонкий покров, для него кровь, что кислота, где много крови проливается, там и разъедает. Дыра открывается. Как мертвяки вставали, видел. Как беженцы под покровом прятались, невидимые лихому глазу. Столбы света, бьющие из земли, видел. Сильных видел. Говорил с ними. Об одном просил. Только чтобы выжить. Потом жалел.
— О чем?
— Что силу не попросил, — пояснил мальфар, достал из кармана и развернул упаковку с двумя кусочками сахара и паровозиком на обертке и положил в остывающий чай.
— Силу?
— Держать мир. Был бы великим мальфаром, жил бы и посейчас. Держал бы мир. Если б выдюжил. Чтобы силу принять, надо сильным быть. Такая петрушка. Ладно, Елена Сергеевна, — он поднялся и кивнул заглянувшему в кабинет Васе, — пойду, вещи отнесу, и сходим, вот с ним. Поглядим, чего там у вас.
— Думаете, справитесь? — с робкой надеждой спросила она.
— Ну… сказать трудно, ото. Поглядим.
— Может, я с вами?
— Вам-то зачем? Не ваше это, извиняюсь, дело. А вы это… вот вы сегодня, вы с кем ни будете говорить, вы потверже, потверже. И все получится. А что на стадионе сегодня будет, так это не ваша забота.
— Вы так думаете? — устало спросила она.
— А я с одним художником познакомилась, — похвасталась Розка.
Ей очень хотелось поднять себя в глазах Васи.
Они шли по бульвару, начал накрапывать дождик, и Розка очень надеялась, что Вася будет держать над ней зонтик. Но Вася только поднял капюшон штормовки, и Розке приходилось держать зонтик самой. Жалко. Если бы Розка прошла мимо тети Шуры с Васей, а он держал над ней зонтик, ее, Розкин, статус в глазах тети Шуры, а значит, и остального двора, резко вырос бы.
— Да ну? — равнодушно сказал Вася. — Это не тот, который пишет обнаженку, а потом на базаре продает? Он тебе позировать не предлагал?
— Вася, ну что ты, — надулась Розка, которой художник предлагал позировать, и как раз обнаженной, и Розка полагала это за большую его, художника, продвинутость и нонконформизм.
— Он сказал, что у меня боттичеллиевский тип, — не сдавалась она.
— Ну да, тот самый. Ты на Приморском с ним познакомилась, зуб даю. Он, наверное, подошел к тебе и сказал: «Девушка, я давно за вами наблюдаю, у вас боттичеллиевский тип, не хотите ли позировать для искусства?» А если бы ты потолще была, он бы сказал, что у тебя рубенсовский тип. Ты вообще что ешь? На диете, наверное, сидишь?
— Вася, — удивилась Розка, — вы все что, с ума сошли? И Петрищенко вот спрашивала.
— Нет, это я так… Ты, Розалия, лучше бы, чем самоутверждаться таким пошлым образом, Леви-Стросса переводила. Почему не вижу результатов?
— Там терминология, Вася, — призналась Розка. — Сложно.
— Конечно, — сурово согласился Вася, — это тебе не «Анжелика».
— Я прочту, — заторопилась Розка, — я правда прочту. А ты сейчас куда?
— Нам работать еще, — неохотно сказал Вася. — Со Стефаном Михайловичем.
— А я?
— А ты, Розалия, иди домой и не морочь мне голову. И сиди там, не высовывайся, бога ради.
— Я передумала, — сказала Розка и остановилась.
Вася тоже остановился, недоуменно глядя на нее.
— В каком это смысле?
— А в таком. Почему это я должна все выходные дома сидеть? Ты мне кто вообще такой, чтобы указывать? У меня, может, планы на выходные. Я, может, тоже человек.
— Розалия, тебя какая муха укусила? — удивился Вася.
— Вот, опять. Вы же со мной как с полной идиоткой, — глаза ее опять наполнились слезами, — Розалия, не твое дело, Розалия, что ты ешь? Петрищенко эта все время мне гадости говорит. Почему я должна слушаться? Я, когда сюда устраивалась… Я вам не рабыня, ясно? Мне выходные по закону положены.
— Ты что, совсем дура? Тебе нельзя вечером выходить. За тобой следят, ясно тебе?
— Кто? — спросила Розка и взмахнула зонтиком.
— Ну…
— Вот видишь? Ты даже говорить не хочешь! А я в кино собиралась. — Розка опять потрясла зонтиком, с краев сорвались капли воды и полетели Васе в лицо. — Я вам не нанималась… сидеть все выходные сиднем с Леви-Строссом вонючим.
— Ну, положим, он не вонючий, — сказал Вася устало, — это очень хороший Леви-Стросс, и мне он нужен для работы… ну, ладно. Хочешь завтра гулять? Гуляй. Только со мной. Идет?
— Правда? — обрадовалась Розка.
— Правда. Я за тобой зайду, и пойдем гулять. Если погода будет хорошая, конечно. А без меня нельзя. Обещаешь?
— Ну…
— Нет, Розалия, вот «ну» не пойдет. Либо твердое «да», либо твердое «нет».
— Ну да, — сказала Розка, которая из принципа не хотела уступать вот так, сразу.
— Тогда мы сделаем вот как… Я за тобой зайду, с утра, пройдем судно, у меня завтра еще судно по плану. Заодно и потренируешься. А потом пойдем гулять, ага? Устроим себе выходной. Настоящий.
— Точно?
— А чего нам! — сказал Вася и беспечно махнул рукой. — Мы с тобой молотки, железные ребята! Имеем право на заслуженный отдых. Только без меня никуда. Договорились?
— Договорились, — вздохнула Розка, — А куда мы пойдем?
— Мы, Розалия, решим на месте, идет?
— Идет, — неуверенно сказала Розка.
Она осторожно вдохнула и выдохнула. В груди по-прежнему сидела игла.
Он же ее вынул, подумала она. Вынул и сломал.
Нет, все-таки легче дышать. Или кажется?
Катюша, вот же тварь! Не успокоится, пока ее не изведет, и ведь никакой управы нет. В профком, что ли, жаловаться? Что подчиненная Каганец Е. В. в злонамеренных целях подложила своей непосредственной начальнице, Петрищенко Е. С., к. м. н., беспартийной, предмет швейного дела, а именно иглу ржавую, б. у., под порожек кабинета? И кого из них, интересно, уберут первой?
Можно, конечно, пожаловаться Лещинскому. Он за то время, что в Пароходстве сидит, и не такое видел. Так, мол, и так, эта сука меня подсиживает. Пользуясь нашими профессиональными методами в сугубо личных целях. Только понятно, что он скажет. Ты, Елена Сергеевна, он скажет, потерпи. У вас сейчас аврал. А ты счеты сводишь. Вот закроете дело, тогда поговорим. А кстати, где гарантия, что и ему Катюша время от времени не оказывает услуги. Мелкие. Так что некому пожаловаться. Васе? Смешно.
Если бы за вендиго взялась Катюша, интересно, у нее бы получилось? Тогда бы ей все — и почет, и, возможно, даже, скорее всего, ее, Петрищенко, нынешнее место и должность. Тогда почему она даже и не пробует? Боится? Знает, с кем придется работать, и потому боится? Или ждет, пока они все не окажутся в полном дерьме? И вот тогда-то…
А тут еще Лялька…
Лялька стояла в дверях кухни и что-то жевала. Наверное, опять перестала голодать.
— Ты у меня ничего не брала, мама?
— Где? — невинно спросила Петрищенко.
— Ну… у меня. Сколько раз я говорила, не трогай ничего в моей комнате.
— А ты не разводи срач. Сама убирай, тогда ничего трогать не буду. Войти же невозможно.
— Нечего входить, когда не просят.
— Ну, так предупреждать надо, когда уходишь. Я же волновалась.
— Я и предупредила. Я позвонила. Так ничего не брала?
Глаза она тем не менее отводила, и вызывающий вид был больше для куражу.
Петрищенко из-за книг, стоявших рядком на «Сваляве», извлекла пачку фотографий и бросила их на столик. Фотографии рассыпались веером, и теперь уже Петрищенко отвела глаза.
— Ты вот это ищешь?
— Да, — сказала Лялька с вызовом. — И нечего у меня по вещам шарить.
— Я хотела постель тебе перестелить, они под подушкой были. Что это такое, может, объяснишь?
— Не твое дело, — набычилась Лялька, — это моя личная жизнь. А ты занимайся своей. Ты просто завидуешь, что у меня хоть кто-то есть, вот и лезешь.
— Какая же это личная жизнь? Это мерзость какая-то. Лялечка, ну как же можно? Ну, в голове же не укладывается…
— Мама, если двое что-то делают, то это их личное дело.
— Ну да, двое… Но ведь снимал же кто-то третий! Лялечка, ну это же… ну, порнография.
— Ну и что? — с прежним вызовом спросила Лялька.
— Лялечка, ну за это же… сажают!
— А кто на меня донесет? Ты?
— Да при чем тут я? Где-то же негативы есть! Ты бы хоть головой подумала.
— А мне плевать! — На глазах у Ляльки выступили слезы. — У меня своя жизнь! А ты, ты… старомодная дура. Господи, хоть бы замуж скорее, чтобы эту твою дурацкую фамилию!
— А какую бы ты хотела, — низким угрожающим голосом спросила Петрищенко, — Маркина?
— Что?
— То, что слышала! Уйди, дура, и не показывайся мне на глаза. И Вове своему скажи, что, если он, тварь такая, завтра же не принесет негативы, я сама его посажу. Поняла? Я… да я его закопаю… Он у меня будет землю есть, я…
— Мама, ты что? — с ужасом спросила Лялька, отступая к двери.
— Ты меня поняла? Или негативы, или его родители ко мне на брюхе приползут. Он вообще представляет себе, с кем связался? Где я работаю?
— Мама, только не… Мама, телефон!
Петрищенко схватила трубку. Перед глазами плыли красные и черные пятна, и из них складывались изображения на этих проклятых фотографиях.
— Да? — крикнула она.
— Ледочка, поздравь меня, — оживленно прокричал на том конце провода Лев Семенович, — предзащита прошла удачно! Теперь только защититься!
— Что? — машинально переспросила Петрищенко, пытаясь собраться с мыслями. — от кого защититься?
— Ледочка, с тобой все в порядке?
— Нет, — сказала Петрищенко, но Лев Семенович не расслышал.
— Как по маслу, Ледочка, как по маслу… И сам председатель совета сказал, что я могу не волноваться. Вообще не волноваться. Понимаешь? Он был прав, Ледочка, как по маслу!
— Я очень рада, Лева, — устало сказала Петрищенко.
— Головачев звонил, поздравлял, представляешь, сам Головачев! Сказал, ждет меня весной, уже держит ставку. Представляешь?
— Да. Отлично представляю.
— Ты знаешь, — понизил голос Лев Семенович, — я тут подумал… может, не надо?
— Что — не надо?
— Ну, все так хорошо прошло, и он действительно помог, и Головачев… скажи этой своей, не надо, пусть все будет как будет. В конце концов, я уеду в Москву, и…
Ржавая иголка.
— Лева, я ничего говорить не буду.
— Что? Но, Ледочка… ты же начальник, просто скажи ей, и все, мол, не надо, и все. Я передумал.
— Лева, я в таких делах ничего не понимаю, но, по-моему, это остановить нельзя. Ты же… что ты, собственно, ей заказывал?
— Ничего плохого, Ледочка, — она словно видела, как Лев Семенович там, у себя в комнате с румынской стенкой, мелко затряс головой, — абсолютно ничего плохого.
— Ну, так что же ты волнуешься?
— Я просто подумал, ведь он по-своему старался, и я уеду в Москву, и… так скажешь ей, все отменяется, да, Ледочка?
— Лева, — сказала она, пытаясь взять себя в руки. — Я. Ничего. Не буду. Говорить.
— Но я…
— Лева, я тебя, конечно, поздравляю, и все такое, диссертация — это замечательно, но у нас сейчас аврал, и…
— Что, еще не кончился? — удивился Лев Семенович.
— Нет. Даже и не собирается.
— Но, Ледочка, это же очень плохо. Мне же придется сообщать наверх, а это…
— Ну и сообщай, — крикнула Петрищенко, — прямо сейчас! Позвони своему Головачеву или кому там еще, и сообщи! Прямо в Москву сообщи, пусть они у себя в Москве хотя бы почешутся, мерзавцы.
— Но, Лена, ты же понимаешь, как это будет воспринято?
— Я отлично понимаю, Лева, как это будет воспринято. Это будет вот как воспринято: у тебя защита на носу и перевод в Москву, а тут аврал такой. Вот ты, извиняюсь, и зассал. Потому что ставку-то тебе Головачев держит, а он не любит, когда у людей пятно на трудовой биографии. Любит, чтобы все чисто было.
— Лена, ну зачем ты так, — очень сухо сказал Лев Семенович.
— А затем, что мне надоело. Я, Лева, если ты завтра не отсигналишь наверх по всей форме, подаю рапорт через твою голову. И через голову Лещинского. Я, Лева, крайней быть не хочу. Все.
— Но, Ледочка, диссертация же…
— А мне плевать на твою диссертацию, — сказала Петрищенко, с некоторым даже облегчением чувствуя, как прорывается и подхватывает ее багровая волна гнева, — какой ты, Лева, ученый? Не смеши меня. Ты бюрократ, Лева, и самой паршивой разновидности. Ты благонамеренный бюрократ.
— Но я же для тебя! Я ж тебя покрывал.
— Не ври. Ты меня один раз покрыл, и то сгоряча.
— Леда, ну зачем ты…
— Хватит, Лева. Я все сказала.
Она с силой опустила трубку на рычаг и увидела полные ужаса глаза дочери.
— Мама, — сказала Лялька шепотом, — ты чего?
— Ничего, — сказала Петрищенко, — иди спать. Только сначала эту пакость забери, порви на мелкие клочки, и в мусоропровод. Ясно? И. Если. До вечера. Я. Не увижу. Негативы. Я. Твоему Вове. Вырву глаза. Глазные яблоки вырву вот этими ногтями. Поняла?
— Я завтра… негативы.
— Я рада, — сказала Петрищенко, — что наконец-то мы достигли полного взаимопонимания.
Рваные быстрые облака бегут по небу, и тени их бегут по окну. Из щели между рамами тянет сырым воздухом. Розка устраивается спать: она утащила в постель шоколадку и соорудила из одеяла уютную норку. Пухлую потрепанную «Анжелику» она устроила на коленях.
«Она слышала, как там кричат и смеются люди. Но вокруг нее раскинулось спящее царство. И тут на память ей пришли истории, что по вечерам у костров рассказывали Перро и Мопертюи жуткие истории, которые случаются в дебрях Нового Света, населенных еще и поныне нечистой силой; сколько раз миссионеры, путешественники и торговцы, попавшие в эти места, испытывали на себе ее злобные колдовские чары.
Здесь кругом затаились дикие чудища, здесь блуждали неприкаянные души язычников, принимающие самые неожиданные обличья, чтобы легче заманивать путников в свои сети… Анжелика пыталась убедить себя, что просто ей стало нехорошо, потому что, разгоряченная, она бросилась в ледяную воду. Но в душе она знала, что с ней произошло нечто таинственное, поразившее ее в самое сердце».
Если честно, то ей, Розке, больше нравилась «Анжелика — маркиза ангелов», там, где про наряды и про любовь. И еще «Анжелика и король». А тут слишком много индейцев, стрельбы, припасов, пороха, а про любовь совсем мало, хотя граф де Пейрак по-прежнему очень загадочный и романтичный и сердце Анжелики замирает, когда она смотрит в его властные темные глаза. Она его представляла таким, каким видела в кино, высоким, широкоплечим, с утомленным гордым лицом интеллектуала.
Розка засыпает. Она думает, что обязательно все наладится и жизнь будет яркая, замечательная; насыщенная жизнь, и большая любовь, ничем не хуже, чем у Анжелики, и, может, удастся выцыганить у мамы деньги на те тупоносенькие замшевые ботинки на манке, которые она видела в комиссионном. Прекрасные ботинки для путешествия по Канаде. Пешком в лесах очень трудно, сплошные выбоины и корни, да еще холодно, она обязательно должна уговорить маму купить ей хорошую верховую лошадь, и кто там, наверное, Жоффрей зовет, зовет, зовет ее за темными стволами деревьев. Розка спит, и ноги ее под одеялом идут, идут, идут куда-то.
Наверху на красной растяжке, которая в темноте казалась черной, крупными белыми буквами было написано: «Вперед к олимпийским рекордам!», а на воротах висела аккуратная табличка «Стадион закрыт на реконструкцию». Подтверждением чернела жирная точка мощного висячего замка.
— Молодцы! — сказал мальфар искренне. — Правильное решение!
— Дырку в заборе заварили, — доложил Вася, — а только эти все равно поблизости бродят. Собачники. И эти, которые бегом от инфаркта. Я тут две ночи уже хожу, распугиваю. Не помогает.
— Дурни у вас в городе, — мальфар и сам, как собака, потянул носом воздух, — и собаки дурные. Ни одна нормальная собака сюда не сунется. Чуешь?
Вася принюхался, но ничего, кроме прелой листвы и соли с моря, не унюхал.
— А там что? — Мальфар показал на темную на фоне неба уступчатую громаду.
— Санаторий «Чайка». Дальше пара кафешек. И ботсад. Старый, университетский. Новый, тот на другом конце города, там рядом трасса, неприятно. Вот он здесь и окопался. Стадион. Ботсад. Его профиль.
Вася чиркнул спичкой.
— Не кури, — мальфар стоял, нахохлившись и приподняв острые плечи, — мешаешь…
Вася послушно затушил папиросу в ладони.
— И что будем делать, пан Романюк?
— Ждать, — кивнул мальфар, — там, в тылах, что? Кусты?
— Да, — с сомнением сказал Вася, — туда лучше не соваться, там обычно всякие уроды сидят.
— Ты кого больше боишься? Вендиго или уродов?
— Да никого я не боюсь, — с досадой ответил Вася, — драться неохота.
— Так и не дерись, — равнодушно сказал мальфар.
В тылах обнаружилась грубо сколоченная лавка на двух сосновых полешках, рядом валялись битые бутылки и еще какой-то мусор, но поблизости никого не было, даже вечных алкашей, кротко распивающих здесь на троих.
— Газету бы постелить, что ли, — проворчал мальфар.
— Да нет у меня газеты, — досадливо отозвался Вася, — откуда?
— Что ж ты, такой политически не подкованный?
— Я настолько подкованный, что мне и газеты читать не надо. Не боитесь?
— Какой смысл, ото, бояться, пока не началось? А когда начинается, бояться вообще смысла нет.
— Логично, — согласился Вася.
Ему хотелось спать и одновременно хотелось курить, и он для успокоения ощупывал в кармане папиросную пачку.
По кустарнику прошла влажная ладонь ветра.
— Началось?
Он увидел, что белые звезды побледнели, уплотнились, стали совсем огромными, и целые созвездия их понеслись, стронувшись с места, за крыши домов, и только потом понял, что это чайки.
— Ты это, — сказал мальфар негромко, — видишь меня?
Вася его действительно видел — сутулую фигуру в сердаке, четко, как днем.
— Ага.
— Ну, так держись рядом. Это тебе не бусиэ пугать.
Небо, после того как звезды сорвались с места и ушли, стало беззвездным. Залитое муторным мерцающим светом, оно расползалось, как гнилая материя.
— Видишь меня? — повторил мальфар.
— Да, — сказал Вася сквозь зубы, — вроде.
«Ух, и здоров же, — успел подумать он с восхищением, — я так не умею».
Каждый раз все здесь было не таким, как прежде, и Вася не уставал гадать, то ли он сам тому причиной, то ли здесь действительно нет ничего устойчивого; сейчас вокруг была заснеженная пустая равнина, мертвый холод ел пальцы и уши, верхушки сосен раскачивались от ветра и медленно двигались взад-вперед, размазывая по небу темные полосы.
— Ты смотри-смотри, — сказал мальфар; из его рта вырвалось белое облачко пара.
Таким же мертвым холодом тянуло откуда-то справа, он оглянулся и увидел огромную черную тень, дыру во мраке; два круглых фосфорных глаза медленно поворачивались вместе с головой. Загребая передними лапами, как медведь, создание двинулось к ним, и тут мальфар сильно и страшно ухватил Васю костистыми пальцами за запястье и дернул, и Вася еле успел увидеть бледное, почти человечье лицо, ощупывающее воздух вытянутым рыльцем.
Потом все исчезло; черные деревья в какой-то момент уменьшились и вновь стали кустами, мимо скамейки потянулась светлая галечная тропка, и только ощущение холода осталось…
— Вон какую дырищу вырыл, — сказал мальфар, отряхиваясь. На сукне под его ладонью вспыхивал и гас осевший иней. — Сейчас сюда полезет.
Он мягко отстранил Васю ладонью, как бы заводя его себе за спину, и Вася послушался, потому что спорить ему было не положено.
Кусты раздвинулись.
Здесь, в этом мире, оно было поменьше — с очень крупную собаку или маленького медведя, и морда, насколько успел заметить Вася, была медвежья, а вот из мохнатых лап торчали разбухшие человечьи пальцы, и они, эти пальцы, тискали и мяли палую листву у обочины.
— Ночь темна, ночь пышна, сидишь ты на коне буланом, на седле соколином, замыкаешь ты коморы, дворцы и хлевцы, церкви и монастыри, и киевски престолы, замкни моим ворогам губы и губища, щеки и пращеки, очи и праочи… — глухо бормотал мальфар, и зверь перед ним топтался на месте и никак не мог прыгнуть.
Холодным ветром потянуло из дыры, и Вася поежился. Страшный холод, липкий, сладковатый, удушливый запах.
Внезапно зверь поднялся на задние лапы и вновь стал неожиданно большим, потом совсем маленьким. Ворочая пастью, он проговорил что-то почти человечьим голосом, а потом отпрыгнул назад, в клубящуюся мутную дыру за спиной.
— Ох ты, — сказал Вася и сел на корточки. Его замутило, и он виновато прижал руку к губам.
— Да, — согласился мальфар, — такого я еще не видел.
— Удалось, Стефан Михайлович?
— Что?
— Вытолкнуть его, ну…
— Нет. — Мальфар вновь отряхивался, словно на его сердак налипла невидимая грязь. — Так, пуганул немного. Добром не уйдет. Сильный очень. Растет.
— Так что же делать?
— Так не знаю я, — печально сказал мальфар, — ты чуял, что он кричал такое?
— Нет. Черт, как человек, прямо.
— Он кричал: «Роза!»
Фонари погасли, лишь название санатория «Чайка» тускло светилось синим неоновым светом. Рядом с названием светился стилизованный контур чайки. Чушь какая-то, подумал Вася, разве чайки синими бывают?
— Почему, Стефан Михайлович? Почему он за нее взялся?
— За девку? Непонятно. Но крепко взялся. Не отпускает, только о ней и думает, или что он там.
— Я спрашивал. И Лена спрашивала. Ничего. Абсолютно же ничего, не бегает, не голодает. Они сейчас все почти на диете сидят, дуры. Но эта вроде нет.
— Что-то должно быть. Иначе с чего бы… Ты б ее, Вася, придержал как-то. Пропадет ведь девка.
— Да я вроде стараюсь, — Вася потер рукой глаза, которые закрывались сами собой.
— Мало, значит, старался. А сейчас иди. Не придет он больше этой ночью.
— А завтра?
— Кто его знает. Поглядим. Иди, поспи.
— Уйдет он хоть когда? — с надеждой спросил Вася. Так ребенок спрашивает взрослого, который может все поправить.
— Не хочет он никуда уходить. Он, Вася, богом быть хочет. Он Розку выпьет, еще выпьет, знаешь, каким будет? Ух!
— Что? — Вася в изумлении остановился.
— Все они хотят. Только кишка тонка. А этот большой. Сильный. Очень. Он, Вася, людей любит. Только по-своему, как псих.
— Что ж делать, пан Стефан? Вы ж великий мальфар.
— Нет сейчас великих мальфаров. Были и все вышли. Мальфар большой, когда у него дух-покровитель большой. А сейчас все духи маленькие. И мальфары маленькие.
— А услать Розку? — с надеждой спросил Вася. — В командировку, а? Ну, на курсы там, английские или что? Тогда как он, а, Стефан Михайлович?
— Другую найдет. Говорю, нравится ему тут. Жиреет. Растет.
— Да, — устало согласился Вася. — Надо же… богом… представляете, что за страна будет?
— Почему ж нет, — сухо сказал мальфар, — очень хорошо представляю.
— Ты чего? — очень удивилась Розка.
— Да, так, — Вася пожал плечами, — проходил мимо. Дай, думаю, подожду.
Розка совершенно растерялась. Вышла из подъезда, глядя себе под ноги, прошла несколько шагов и наткнулась на Васю. Вдобавок ей снились какие-то дурные сны, и поэтому она не очень понимала, что к чему.
— Как это — мимо? Почему — мимо?
— Да так, — неопределенно сказал Вася, — ну, шел-шел. Может, заскочим по дороге в кафешку, кофе выпьем.
— А… откуда ты знаешь, где я живу?
— Розалия, — строго сказал Вася, — это знает практически весь город.
Розка огляделась; тетя Шура для виду шаркала метлой, а на самом деле с любопытством косилась в их сторону. Наверняка скажет маме: «А у Розочки кавалер завелся, он ее прямо у подъезда ждал, с утра». Почему взрослые всегда лезут не в свое дело?
Утро выдалось прохладным, но солнечным, обещая ясный осенний день, из тех, после которых погода портится уже окончательно и бесповоротно. В луже, растопырив перья, сидел жирный голубь.
Проехала мимо желтая цистерна с молоком.
— А давай, Розалия, мы кефира по дороге купим, — сказал Вася увлеченно, — с булкой. И позавтракаем, как приличные люди, в городском саду, на скамеечке.
— Я завтракала, Вася. А в гастрономе нашем вчера драка была, даже стекло разбили.
— А я не завтракал, — мрачно сказал Вася, — не успел.
«Ма-алако! — кричали вдалеке. — Чистое, свежее ма-алако!»
— А мне кошмары снятся, — пожаловалась Розка. — Будто я иду куда-то, иду…
— Плохо, — серьезно сказал Вася.
Розка шла рядом с ним, бок о бок, сумочка на длинном ремне била ее по бедру, и Розка отчаянно пыталась идти так, чтобы попадать с Васей в ногу. Но шаг у Васи был широкий, и Розка все время сбивалась. Тем не менее ей было ужасно лестно, что ее вот так, как большую, кто-то специально встретил, чтобы вместе пойти на работу. Она, конечно, читала что-то такое, да и в кино это в порядке вещей, герой всегда встречает и провожает героиню, и рано или поздно он набирается храбрости и говорит самое главное. Но Вася, кажется, не собирался набираться храбрости, он просто шел себе к трамвайной остановке. Розке хотелось одновременно и чтобы трамвай пришел поскорее, потому что было ей с непривычки как-то неуютно, и чтобы Вася шел с ней как можно дольше, может, вообще не садились бы они в трамвай, а пришли бы в порт пешком, вместе. Жаль только, что сегодня все-таки нерабочий день, вот бы Катюша удивилась, да и Петрищенко тоже, но так им и надо.
— Вася, — спросила она на всякий случай, — а ты женат?
И кокетливо заправила за ухо прядку волос.
— Ты что, Розалия? — удивился Вася. — Я в таких условиях даже кошку завести не могу.
— Так ведь здесь можно, — сказала Розка, не отклоняясь от опасной темы, — к жене переехать. Ну, взять и переехать.
— А потом куда ее? Я тут оставаться не собираюсь. Домой поеду, на север. Бесперспективно тут, Розалия.
— А жены декабристов? — игриво спросила Розка.
— Как только встретишь жену декабриста, — мрачно ответил Вася, — сообщи мне. Ты Леви-Стросса как, переводишь?
— У меня времени нет, — высокомерно сказала Розка, — мне готовиться надо. Я из-за тебя пропустила подготовительные, а давали паст перфект и джерунд… и текст из «Морнинг Стар», тяжелый, зараза.
— Ты, Розалия, не из-за меня пропустила, а по причине опасной эпидобстановки.
— Все равно, — Розка поправила сползающий с плеча ремень сумочки, — из-за тебя и Петрищенко этой. А что мы будем делать?
— У меня по плану сухогруз, — сказал Вася, — заодно и потренируешься, во-от… Я для тебя кое-что приготовил. А потом — что хочешь! Выбирай, Розалия. Весь мир наш!
— А… в кафе можно?
— Можно, — великодушно сказал Вася, — у тебя сколько с собой?
Розка растерялась. Она справедливо полагала, что Вася должен угощать ее, а не наоборот.
— Ну, тогда в кино. Или просто погулять. В горсаду, например. Или в луна-парке. Нет, лучше в горсаду.
Если повезет, в горсаду можно встретить кого-то из бывших одноклассниц. А у Васи вид вполне… ничего себе. Жаль только, он все время в этой штормовке ходит. Ну, ничего. Она скажет потом, что он геолог. Только что вернулся из экспедиции. И даже не успел переодеться.
— Давай, Розалия, шевелись, трамвай идет.
Трамвай выехал из-за поворота, звеня и сверкая, как расписная коробочка, осенние длинные тени перечеркивали его снизу вверх.
Розка выдохнула и вскочила на заднюю площадку. Вася своими твердыми руками держал ее за плечи, как бы утрамбовывая в людскую массу, и от этого Розке было горячо и страшно. Она прижала сумочку локтем, чувствуя, как пухлая «Анжелика» врезается ей в бок.
Розка чувствовала себя очень взрослой и привлекательной.
— Девушка, билет предъявите, — раздалось у нее над ухом.
Она обернулась.
Парень, стоявший рядом с ней, ловким жестом освободил локти, и теперь разворачивал, держа у нее перед лицом, синенькую, обернутую в пластик, книжечку.
— Проездной, — холодно сказала Розка.
— Предъявите, — повторил парень.
— Не могу, — Розка нагло посмотрела парню в глаза. — Проездной в кошельке. Кошелек в сумке. А сумку вон, зажали.
Она показала подбородком вниз, где сумка с «Анжеликой» сплющилась, затиснутая между ее, Розкиным, зеленым пальто джерси и кримпленовым бордовым пальто какой-то тетки.
— Ничего, — успокоил ее контролер, — на остановке выйдем, там места много.
— Я, между прочим, на работу, — сказала Розка, — мне опаздывать нельзя. Очень ответственная работа.
Она судорожно пыталась сообразить, как бы на ее месте поступила Анжелика. Получалось, что никак — Анжелика один раз попала в темницу, один раз — ее чуть не зарезали, а один раз изнасиловали прямо в коридоре Лувра. Но никто ни разу не спросил у нее проездной.
Контролер тем временем, держа Розку под локоть, ловко, как в вальсе, провел ее меж людьми к выходу и вытолкнул в некстати распахнувшуюся дверь.
— Вася, — отчаянно успела крикнуть Розка, обернувшись, — Вася!
— Ну вот, — контролер по-прежнему держал Розку за локоть, — теперь предъявите ваш билетик, здесь, на свободе, на вольном воздухе.
К Розкиному удивлению, в СЭС-2 все были на местах. Словно и не уходили со вчерашнего дня. Даже Катюша сидела на своем месте и не вязала, а с любопытством стреляла глазами по сторонам. И вчерашний странный тип в долгополом пальто тоже был здесь. Они вроде как с Петрищенко о чем-то вполголоса пререкались, и Петрищенко была злющая и надутая, как жаба, а увидев Розку, надулась еще больше и сверкнула на Васю очками.
— Что здесь делает Белкина, Вася? — спросила она свирепо.
— Она со мной, — сказал Вася виновато.
— Что значит, с тобой? Я, кажется, ей велела сидеть дома и носа на улицу не казать.
— А вы мне не указ, — сказала Розка звенящим от дерзости голосом, — вы мне кто?
— Погоди, Розалия. Я так подумал, Лена Сергеевна, пускай лучше со мной побудет. На глазах. На глазах спокойней.
— И судно работать она с тобой пойдет?
— Почему нет, Лена Сергеевна? Я ей вот чего приготовил.
Он нагнулся, распустил застежки рюкзака и достал оттуда изогнутую буквой «Г» медную проволоку и сунул Розке в руку.
— А это зачем? — удивилась Розка.
— Это продукт высоких технологий. Специально для тебя делал. Ночь не спал. Видишь, какая конфигурация уникальная?
— Нет, а… Ты же без рамки работал, я видела.
— То я, а то ты. Я эксперт, ас. А ты кто? Во-от.
— Когда это она видела, Вася?
— Вчера… на «Бугульме».
— Кто разрешил?
— Я, — мрачно сказал Вася.
— Твоя самодеятельность, Вася…
— Ну, когда-то же надо начинать, Лена Сергеевна! В общем, тебе доверие оказано, Розалия. Гордись.
— Я горжусь, — сказала Розка и шмыгнула носом, — очень горжусь.
Петрищенко закрыла от отвращения глаза, чтобы не видеть Розку. Потом открыла их вновь.
— Вася, — сказала она, — зайди ко мне.
— А я? — тут же вскинулась Розка.
— Посиди, Розалия, тихо, умоляю тебя. «Анжелику», что ли, почитай.
Вася прошел за Петрищенко в кабинет и прикрыл за собой дверь.
Розка достала «Анжелику» и уселась за столик с пишущей машинкой «Ятрань», так и пылившейся под чехлом.
— Я хочу услышать о результатах. — Петрищенко повернулась к Васе, все еще пылая боевой яростью. — Вы вчера, кажется, что-то там собирались делать, на стадионе?
— Ну, — неохотно признался Вася, — да… собирались?
— Я так поняла со слов твоего… старшего товарища, что ничего у вас не вышло?
— Ну…
— И вряд ли выйдет.
— Ну, в общем, да, Лена Сергеевна. Упертая тварь. Но, может…
— Значит, так, Вася, — холодно сказала Петрищенко, — самодеятельность закончена. Пускай специалисты работают. Утвержденными методиками. Всем спасибо. Все свободны.
— Зря вы так, Лена Сергеевна, — Вася не впечатлился, — Романюк как раз самый специалист и есть.
— Может, у себя в районе он и специалист. Он что, по Канаде работал?
— Откуда, Лена Сергеевна?
— Тогда разговор закончен. Ладно, Вася, я, собственно, сама виновата. Поддалась на эти ваши авантюры. Так и не выяснили, почему он за нее взялся, за Белкину?
— Непонятно. Может, ему вообще нужна, ну, девушка? Как дракону? Для инициации.
— А Белкина — девушка? — машинально спросила Петрищенко.
— Я тут ни при чем, — быстро сказал Вася.
— Девок вокруг полно. Такая у нас, Вася, демография. И некоторые даже девушки до сих пор. Почему именно Белкина? Что тебе, Катюша?
— Людочка из диспетчерской говорит, в Пассаже батники выбросили, — сказала Катюша, приоткрыв дверь и с удовольствием оглядывая всех блестящими глазами, — румынские. Я вам не нужна, Елена Сергеевна?
— Нет, — устало сказала Петрищенко.
— На вас брать?
— Нет. И закрой наконец дверь.
— Методики, — презрительно сказал Вася, уже успокоившись, — если восемь математиков собрать, они вам теорему Ферма в восемь раз быстрее не докажут. Чтобы теорему Ферма доказать, и одного хватит. Только это должен быть сам Ферма, улавливаете? Нет у нас Ферма. И в Москве нет.
— Ладно, Вася. Хватит с меня теорий. Забирай Белкину и иди. Уже из диспетчерской звонили.
Она прикрыла глаза и надавила на них пальцами. Цветной круг, вспыхнувший под веками, был сам по себе похож на глаз — радужка с прожилками и черная дыра посредине. Я большая, сказала она самой себе. Я страшная. Все меня боятся. Лялька меня боится. Вова этот ее отвратительный меня тоже боится. Родители его меня боятся. Маркин меня боится…
Впрочем, Левушку напугать дело нехитрое.
— И скажи этому своему, — велела она сухо, — этнографу-любителю. Пускай зайдет ко мне.
— Руку, руку не опускай. Держи параллельно земле. То есть палубе.
— Как я могу держать параллельно палубе! — злится Розка. — Она же качается!
Проволочная рамка в ее руке ходит и прыгает. За бортом ходит и прыгает волна. В лицо бьет холодный ветер.
Сухогруз тоже подпрыгивает на своих канатах, они то натягиваются, то провисают…
В желудке разместилась сосущая пустота, отчего одновременно тошнит и хочется есть. Розка кажется себе полной идиоткой. А вдруг это ее просто разыгрывают таким особо изощренным образом?
— Давай-давай… Подумаешь, качка! В открытом море вот это да, качка! Руку-то расслабь! Не в локте, дуреха! В кисти расслабь, в пальцах! Как же она у тебя будет вертеться?
У Розки и правда от напряжения свело пальцы.
— Дай сюда!
Рамку Вася держит как-то по-особому, расслабленно, наверное, опытный бандит так держит нож…
И рамка в его руках тут же начинает шевелиться.
Сопровождающий их сэконд, очень молодой и беспокойный, грызет на ходу ногти.
— Что там у вас? — Вася поглядел строго, и Розке даже показалось, поправил на переносице несуществующие очки.
— Там? Ничего. — Сэконд смотрит в сторону, потом моргает и повторяет: — Ничего… Ну, смотрели же…
Вася пожимает плечами. У грузового люка рамка вертится медленнее, потом замирает совсем.
— Не в трюме, — озадаченно говорит Вася.
— Ваша служба… — сэконд раздраженно топчется на месте, — мракобесие какое-то.
— Наша служба… — рассеянно бормочет Вася сквозь зубы, — и опасна и трудна… и на первый взгляд как будто не видна… есессно… Ничего не понимаю…
— Ничего нет, — очень равнодушно заметил сэконд.
Врет, решила Розка. Рамка в руках у Васи шевелилась, как нос гончей собаки. Верхнее чутье, нижнее чутье.
— Вот эту штуку отвинтите.
— Это вообще ничего, — сэконд пожал плечами, — крепление просто. И вообще… тут механик нужен. А я не…
И он стал, прислонившись к фальшборту и гордо скрестив на груди руки.
— А я — да… — сказал Вася, отложил рамку и присел на корточки. Раздался противный тягучий скрип. Розка пыталась заглянуть ему через плечо, но плечи у Васи широкие. Ничего у нее не вышло.
Какое-то время Вася молчал, глядя перед собой. Потом сказал:
— Верно, ничего нет… Сам завинтишь или как?
— Сам завинчу. — Сэконд моргнул и вытер потную верхнюю губу.
— Пошли, Розка, — говорит Вася, — дай ему на подпись акт и пошли.
— А там чего было? — спрашивает Розка, когда они спускаются по трапу.
— Ничего, — говорит Вася, — померещилось. Бывает. Посторонний сигнал, сопровождающий фонит.
Он остановился и прикурил, заслоняясь ладонями от ветра, потом повернулся к Розке.
— Ты, Розалия, сейчас наблюдала наведенные помехи. Потому как, если человек волнуется или там думает все время о чем-то, он, как я сказал, фонит… Знаешь, как карманники вычисляют, у кого особо крупная сумма денег при себе?
— А у него что там, деньги были? — интересуется Розка.
— Нет, так, контрабанда по мелочам… коньяк, чулки и презервативы… Ну, это не наша забота, пускай у ОБХСС голова болит.
— Вася, разве коньяк туда влезет?
— Ну, — бормочет Вася, — маленькая такая бутылочка. Очень маленькая. Ох, с огнем ведь играют, дураки!
— Что ж это ты, Елена Сергеевна, — укоризненно прогудел Лещинский, — нельзя ж так, через голову. Мне Маркин звонил, весь в мыле. Говорит, угрожала ты ему. И Маркина ты подвела, так получается.
— У меня с Маркиным свои отношения, Вилен Владимирович, — зловеще сказала Петрищенко в трубку, — нас связывает старая личная дружба.
— Ты бы аморалкой своей не размахивала.
— Господь с вами. Какая аморалка? Я ж говорю, личная дружба. Я, Вилен Владимирович, козлом отпущения быть не хочу.
— Козой, — машинально поправил Лещинский.
— Что? Ладно, пускай козой. Пускай, Вилен Владимирович, в министерстве решают, кто этим должен заниматься.
— Что-то ты слишком смелая стала, Елена. — Лещинский смолк, и Петрищенко представила, как он там, у себя в кабинете, барабанит пальцами по столу, размышляя, с чего бы она, Петрищенко, так осмелела, какой такой козырь в рукаве она, Петрищенко, прячет. Петрищенко и сама не знала, с чего это она так осмелела. Ее охватил сладкий ужас вседозволенности. Она словно неслась с головокружительной скоростью по тонкому льду, оставляя за спиной трещины, сквозь которые уже проступала темная вода.
— Я тебе, Елена Сергеевна, не препятствовал. Захотела привлечь этого этнографа ряженого, привлекла. Что, облажался этнограф ваш?
Крыть было нечем, и Петрищенко промолчала.
— Себе же яму роешь. Ладно. Полный отчет по ЧП мне на стол. Чтобы сегодня еще до обеда. Кстати, насчет обеда. В продовольственных вчера-позавчера давка зарегистрирована и драки. Несколько случаев. И все — в Приморском районе. Не ваш чудит, случаем?
— Так все что угодно на вендиго можно списать. Какой-нибудь дядя Вася ящик пива утащит, и что, вендиго виноват? Так и записываем: СЭС-2 недосмотрела. Очень удобно, да.
— Ладно, — обиделся Лещинский, — все. И чтобы отчет. И по всей форме.
И бросил трубку.
Кабинет показался неожиданно пустым. Во всей конторе пусто — не на кого злиться, некого винить. Даже Лещинский не звонил больше.
Она в задумчивости ходила по кабинету, грызя ноготь. Из порта, далеко-далеко сквозь заклеенное на зиму окно доносилось лязганье кранов. Краны были крохотные. Она вспомнила, что когда-то, давным-давно, купила Ляльке конструктор. Легкие алюминиевые рейки с дырочками, винтики, гайки какие-то… Надеялась, что Лялька будет инженером. Инженером легче. Технические науки сейчас не в моде, поэтому мальчиков в технических вузах гораздо больше, чем девочек..
Бедная Лялька.
Она села, придвинула бумагу, стала писать официальный отчет. Написала «опастность». Исправила. Белкиной такое доверять нельзя, надо самой перепечатать. И копию у себя оставить. Знаю я этого Лещинского.
Неожиданно захотелось есть. Она механически пошарила по ящикам стола, сначала у себя, потом у Белкиной. У Розки в столе нашлась «Анжелика в Новом Свете». На Розку похоже. У Катюши нашлись карамельки «Раковая шейка». Интересно, чем думают люди, когда выдумывают названия для конфет?
Вася боится есть Катюшины конфеты, надо же. А если сама угощает — берет. Все ее боятся, даже Розка боится, ничего не понимает, а боится. Это на уровне рефлекса.
Она подумала и взяла конфету. Она теперь большая и страшная. Розовая конфета с поперечными белыми полосочками. Обернулась на шорох.
Мальфар стоял в дверях, скучный, руки в карманах.
— Вы свободны, — сказала Петрищенко, не здороваясь. Почему-то у нее было острое чувство, словно ее обманули, как в детстве, даже горло перехватило. — Одним словом, извините за беспокойство, спасибо большое и все такое. Командировочное у вас где, я подпишу.
Она хотела сказать это холодно и четко, но получилось неразборчиво, потому что во рту была конфета.
— Господь с вами, — сказал мальфар, — я здесь неофициально, какое командировочное?
— А как же вы поселялись?
— Вася с дежурной договорился, она и пустила. За трояк.
— Хорошо устроились, — она поджала губы. — Никакой ответственности. Приехали, устроили тут цирк. Как бы хуже не было.
— Сами ж позвали, — равнодушно сказал мальфар.
— Это я от отчаяния. На какой-то момент показалось, что хоть какой-то выход. А вы просто ловкий шарлатан. С этой иглой.
— За что вы так меня не любите, Елена Сергеевна?
— Не люблю, когда меня обманывают.
— Почему вы так боитесь чудес? — спросил мальфар тихо. — Вы же здесь работаете.
— Не в чудесах дело, — сказала она обиженным голосом. — Потом, какие тут чудеса? Рутина. Паразиты.
— Ладно. — Мальфар задумчиво покачался с пятки на носок. — Свободен. Хорошо. Пойдемте.
Он подошел к ней и взял ее под руку. Рука была твердая, она попробовала вывернуться, но не получилось.
— Куда?
— Ну… хотя бы обедать. Столовая ваша мне не понравилась. А давайте-ка я вас в ресторан свожу.
— С ума сошли, — беспомощно сказала Петрищенко, — такие деньги.
— Деньги у меня есть. Не проблема. Пойдемте.
— У меня дела.
— Какие?
— Ну… отчет написать надо.
— Успеете. Отчет положите в сейф. Закройте на ключ. Ключ положите в карман. Ото. Все. Идем.
— Почему я должна вас слушаться? — спросила она в отчаянии.
— Ну не слушайтесь, — сказал мальфар, — черт с вами. Сидите здесь.
— Ладно. — Петрищенко махнула рукой и стала натягивать пальто, быстро подумав — будет помогать или нет. Помогать мальфар не думал, и это почему-то ее успокоило. — Уговорили.
— Я вас не уговаривал, — сказал мальфар.
— Ну и что вы этим хотите доказать? Вы кто? Вольф Мессинг?
— Не знаю такого. А вы чего хотели, вернуться и пообедать в вашей поганой столовой только потому, что у вас вешалка на пальто порвана?
Пожилая крикливая гардеробщица в серых перчатках сначала отказывалась брать у нее пальто. Кривила свой накрашенный рот, говорила — с оборванной петлей не возьму. Потом взяла. Еще и извинилась. Как это у него получилось?
Она машинально разгладила скатерть рукой. Скатерть была белая, крахмальная. А вот цветы на столике — искусственные, из подкрашенной бумаги. Она почему-то вспомнила, как они с Лялькой вертели на Первомай бумажные цветы, прикручивали их проволокой на голые ветки. Лялька потом вернулась с демонстрации в слезах — их цветы оказались самые некрасивые.
Но была ведь радость, ходили с Лялькой на море, покупали сладкие абрикосы с розовым, чуть подмятым бочком, у Ляльки щеки были как те абрикосы, пушистые, загорелые… Лялька, визжа от восторга, разбрызгивая море руками, забегала в воду, жмурила глаза, ныряла с головой. Пухленькая, крупная, пушистая, люди улыбались, глядя на нее.
Теперь никто не улыбается, ни один человек не улыбается, глядя на Ляльку.
Это несправедливо.
На стене улыбалась выложенная мозаикой девушка с караваем. Почти как у них в столовой.
Официантка расставила тарелки, разложила ложки-вилки и ножи. Начинать надо с тех, что дальше всего от тарелки. Хотя кого это волнует.
— Будете комплексный? — скучно спросила официантка. — Солянка, салат столичный, картофель жареный, отбивная.
— Да, — сказала она, и расправила салфетку, на этот раз на коленях, — буду.
— Елена Сергеевна, вы уверены, что не хотите посмотреть меню?
— Нет, — сказала она, — нет, что вы.
— Все равно ничего нет, только комплексный, — сжалилась официантка. — До девятнадцати ноль-ноль только комплексный.
Мальфар пожал плечами.
— Ладно. Несите.
В солянке плавал кусочек лимона и маслина. Какое-то время она гоняла ложкой маслину по тарелке.
— А… вы правда ничего не можете сделать? Или цену себе набиваете?
— Мог бы, сделал бы, — сказал мальфар. Ел он очень аккуратно и быстро.
— А кто может?
— Никто.
— Из Москвы специалиста пришлют, — сказала она злорадно, — вот тогда и посмотрим. Настоящего.
— Откуда в Москве специалисты, — равнодушно сказал мальфар, — чиновники там, а не специалисты, ото.
— Ладно. — Она все еще, по инерции чувствовала себя смелой и бесшабашной. — Пусть у Лещинского голова болит.
— Пусть, — согласился мальфар.
Какое-то время они ели молча.
Официантка принесла кофе. Кофе был еле теплый.
— А еще ресторан, — сказала Петрищенко обиженно.
Она помнила совсем другой ресторан; с пальмой в углу. Люстра, сверкающая хрустальным огнем, большая, как в театре, белые скатерти, цветы, женщины, яркие, как птицы, оживленные голоса, шум. Папа в белом чесучовом костюме, белой рубашке, расстегнутой у ворота, мама молодая, и сама она, Леночка, раскачивается на стуле, завороженная этим светом и этим шумом, и как вдруг уходит из-под нее, выворачивается стул, и она хватается за скатерть в попытке удержаться, и тянет на себя…
«Тамара, прекрати! Она же не нарочно».
И все смотрят, все, все нарядные люди за нарядными столиками. Смотрят, смотрят. Смотрят…
— Вы вообще никому не доверяете? — тихо спросил мальфар. — Только потому что…
— Если вы и правда умеете читать мысли, — завизжала она, вскакивая, и вновь, как тогда, увидела, как обернулись к ней лица редких посетителей, — нечего этим пользоваться! Это нечестно!
Она судорожно копалась в сумочке, вытащила скомканную десятку, кинула ее на скатерть. На белой скатерти десятка была как жирное пятно от солянки.
На бульваре лежали солнечные пятна, но свет был холодный, жесткий. Она плюхнулась на скамейку. Достала пудреницу, — под глазами красные пятна, тушь растеклась, — и попробовала привести себя в порядок, но уронила пуховку на грязный асфальт. Плохо.
На скамейке напротив старуха сыпала пшено голубям.
— Вы забыли пальто, — сказал Романюк, усаживаясь рядом с ней.
— Идите к черту, — она всхлипнула и вытерла нос рукой.
— Эти ваши… жируют на несчастных, ото. Их подножный корм это. Вендиго — не исключение. Нельзя быть несчастной.
— Вы еще скажите эту мерзкую присказку: «Хочешь быть счастливым, будь им», я ее ненавижу, ее говорят, когда все равно.
— Ну не так же все плохо, Елена Сергеевна.
— Меня теперь снимут, — всхлипнула она, — мы не овладели ситуацией. А как ей овладеешь? Мне что, еще трупы нужны? Никто не может с ним справиться, никто… Лещинский мне не простит. Никто мне этого не простит.
— Ну, успокойтесь, — сказал Романюк.
Его сухая рука крепко сжала ее пальцы, и она вдруг, сквозь заливающие глаза слезы, сквозь преломляющую линзу их увидела, что бульвар размывается и исчезает, солнечный свет стал белее, ярче, и она стоит на песчаном берегу, и время не кончается, и каждую песчинку видно очень отчетливо, словно все — и ракушки пустые, и пучки водорослей — преисполнены своего, отдельного и тайного значения. Солнце было сухое и горячее, и песок был сухой и горячий, и она сидела в этом песке, присыпавшем ее колени, и рядом с ней воздвигся огромный песчаный замок из мокрого песка. Песок застыл красивыми натеками, какие бывают на готических соборах, а чуть подальше, чтобы не заляпаться мокрым песком, на огромном расстеленном мохнатом полотенце красивая и молодая мама, с яркими губами, яркими ногтями на пальцах рук и ног… И мамин голос и голос отца; ну что ты, ласточка, перестань, она же тебя слышит! И вдруг она понимает, — это они говорят о ней, о маленькой Леночке, которая сидит сейчас с лопаткой и ведерком и сосредоточенно выдавливает из кулачка мокрый песок, чтобы замок получился красивый. И ее охватывают тоска и страх, потому что она видит, как появляются в песке, в воздухе, висящем перед ней, черные расползающиеся дыры, пляж и песчаный замок падают в них, как в воронку, и исчезают, и розовый рот Катюши все открывается, открывается…
Она выдернула руку.
Вокруг был холодный и ясный солнечный день, солнце просвечивало сквозь желтоватую листву и преломлялось у нее на ресницах в крохотные радуги.
— Не знаю, что вы сделали, — сказала она, — но это подло.
— Я не виноват, что вы все время ждете удара, — сказал Романюк печально. — Поймите же, этим он и питается, вашим страхом, давними обидами. Все вы кормите огромное количество паразитов… чем больше горя, тем они сильнее…
— Легко сказать, — сказала она сердито и вытерла глаза.
Старуха на скамейке напротив перестала кормить голубей и смотрела на них с любопытством, и голуби в поисках пшена взлетали ей на руки, топтались на коленях…
— Вы вот из-за дочи своей тревожитесь, — сказал Романюк, — а вы оставьте ее в покое, она сама разберется. Взрослая уже.
— Она только с виду взрослая, — Петрищенко порывисто вздохнула.
— Это она с вами маленькая. А без вас взрослая. Что вы цепляетесь за эту работу, Елена Сергеевна?
— А что мне еще делать? — спросила она горько. Ей наконец удалось найти в сумочке носовой платок, и сейчас она складывала его пополам, еще раз пополам…
— Хотите уехать? — неожиданно спросил Романюк.
— Эмигрировать, что ли? У меня допуск, кто меня выпустит?
— Почему — эмигрировать? Хотите уехать со мной?
Она посмотрела на него недоверчиво, но он был совершенно серьезен. Одна дужка его круглых очков была перемотана черной ниткой.
Она хотела сказать «нет», но неожиданно ответила:
— Не знаю.
Вдалеке, между морем и небом, в бледной полоске сизого, похожего на дым, тумана покачивался корабль, пришедший из той страны, где она никогда не сможет побывать.
— А работа? — спросила она тупо.
— Вы же врач, везде нужны врачи, будете принимать в поликлинике.
— В глубинке, — сказала она тихо.
— Вот и хорошо, что глубинка. Там спокойно. Там знаете какой мед? Молоко какое? Все настоящее, без обмана. Зимы настоящие, снежные зимы, не то что здесь. Снег розовый на закате. Розовый и синий.
— А мама?
— Ну, и маму возьмем. В палисадник ее выносить будем, летом… на веранду.
— Стефан Михайлович, вы что, делаете мне предложение?
— А и делаю, — сказал мальфар сердито.
Петрищенко задумалась.
— Честно? — спросила она.
— Честно.
— Это первое предложение в моей жизни. Ну, такого рода.
Она помолчала.
У колонн горсовета шумно фотографировалась свадьба. Невеста в пышном белом платье, и где они берут такие? Жених серьезный, прыщавый, в черном костюме.
Когда-то она мечтала о таком платье. О такой свадьбе. Чтобы шумные друзья вокруг, и шампанское, и радостный, напряженный жених.
— А вы разве не женаты?
— Я вдовец, — сухо сказал Романюк.
— А… разве вам можно?
— Это монахам нельзя.
— Все это как-то… очень неожиданно, — сказала она виновато.
Боже, что за банальщину я несу.
— Как-то не вовремя. Я подумаю.
— Лучше не думайте. Лучше делайте. Что вас тут ждет, Елена Сергеевна? Немилость начальства? Телевизор? «Семнадцать мгновений весны»? Нравится вам «Семнадцать мгновений весны»?
— Идиотский фильм, — сказала она неожиданно для себя.
— А по-моему, как раз, ото, неплохой. И новый этот, «Место встречи», тоже неплохой. Не в этом же дело, Лена Сергеевна. Просто это для женщины, ото, дурацкое занятие телевизор одной смотреть.
Свадьба переместилась от горсовета к памятнику Пушкину, невеста поставила ножку на ступеньку цоколя, чтобы были видны свадебные туфельки. Красивые кремовые лодочки на очень высоком каблуке. Дорогие, наверное.
Никогда у меня не будет таких туфелек, подумала она печально. И такого платья. Даже если… Хотя, собственно, что — если?
— А с этим что будет? — спросила она шепотом. — Ну, с этим.
— Вы ж сами сказали. Приедут специалисты.
— Думаете, получится у них?
— Не знаю я, — Романюк пожал плечами.
— Вы на самом деле нас не любите, Стефан Михайлович, правда? Городских, чужих… вообще людей не любите?
— Если вам кто-то скажет, что он людей любит, он, ото, дурак. Или врет. Человека можно любить, это да.
— Мне, честно, надо подумать, — сказала она, — ну и вам тоже. Проверить свои чувства. Вот все кончится, тогда посмотрим, ладно? Должно же оно как-то кончиться.
Он же не думает, что я Ляльку оставлю, когда в городе это?
— Это вы от страха, — сказал мальфар, — я как вас увидел, сразу подумал, вот красивая какая женщина, но всего боится.
И накрыл ее руку своей.
— Изведут тебя тут, Лена, — сказал он тихо, — изведут. А я тебя в обиду не дам.
И тут она расплакалась снова.
— Ну как? — Катюша даже несколько раз повернулась перед Розкой и Васей, новый батник обтягивал ее полное тело, над юбкой нависли складочки.
— Ничего, — сказала Розка, — так…
— А тебе, Васенька, как?
И поправила планочку, — у батника спереди была планочка, на которой сидели маленькие перламутровые пуговички, и по углам воротничка тоже были нашиты пуговички.
— Ничего, — сказал Вася, — симпатичный. Только лиловый. Не люблю такой цвет.
— Много ты, Васенька, понимаешь, — ласково сказала Катюша.
— Я понимаю во всем, кроме батников, — согласился Вася, — в устройстве Вселенной понимаю. В принципах работы турбинного электрогенератора. А в батниках — нет.
— Пить на работе не надо, — невпопад сказала Катюша, — а ты сам пьешь и молодежь спаиваешь. Вот дыхни сюда, Васенька.
— Еще чего, — мрачно сказал Вася.
— Тебе быть наставником доверили. А ты… Вот придет Елена Сергеевна, я ей официально скажу.
— Валяй, — согласился Вася, — а где Лена Сергеевна, кстати?
Катюша поджала губы.
— С этим… пошла, и нет ее. И зачем, интересно, пошла?
— Вот уж это не твое дело, Катюша, — ласково сказал Вася.
— В коллективе работаем, — огрызнулась Катюша.
— Так и работай, — Вася задрал рукав и демонстративно поглядел на часы, — помоги коллективу. А мы пошли. И так переработали сегодня. Пошли, Розалия.
— Куда?
— Восстанавливаться. Нам по трудовому положено.
— Знаю я, как ты восстанавливаешься, — тут же сказала Катюша.
— А вот и фиг тебе, — по-прежнему ласково сказал Вася, — мы дышать пойдем. Свежим воздухом. Душно тут у тебя, Катерина. А цвет этот тебя бледнит, точно говорю.
— А может, хорошо, что мы в кино не пошли, — сказала Розка.
Она все оглядывалась по сторонам в надежде, что кто-то знакомый встретится и увидит, что она, Розка, под руку с парнем…
Ей повезло: у прилавков цветочного ряда перед горсадом толпился народ, и Розка увидела Скибу, тоже под ручку с лысоватым хмырем, правда, прилично одетым, в галстуке, и Скиба в светлом польском плаще с широким поясом покачивалась на каблучках, горделиво озираясь. Но Розку она не видела, по крайней мере, так показалось Розке.
— Куда ты меня тянешь? — раздраженно спросил Вася, которому хотелось посидеть на скамейке и покурить.
— Ну, вон туда. — Розка нашла выгодный ракурс, при котором Скиба несомненно ее увидит. — Там музыку лучше слышно.
Оркестр играл рядом с пустой чашей фонтана с желтыми листьями на дне, разноцветные лампочки гирляндами свисали с деревьев, смеялись люди.
— Вася, а бывает, что ты женщинам цветы даришь?
— Момент, — сказал Вася, поняв намек, — стой тут, Розалия.
Он высвободил рукав из Розкиных цепких пальцев, протолкнулся меж людьми и пропал. Розка осталась стоять в толпе, перекинув сумку с плеча на живот и для верности прижав ее ладонью.
Хмырь уже купил Скибе цветы и сейчас отсчитывал деньги. Если они обернутся сейчас, они как раз увидят одинокую Розку, затерянную в веселой толпе людей.
— Вы чего?
Маленький человечек в обтрепанных штанах взял ее за руку. Вид у него был несчастный и в то же время таинственный.
— Орбита Луны время от времени резко меняет положение, но было ли слышно об этом в новостях?
— Нет, кажется, — неуверенно ответила Розка.
— Вот видите, — сказал человечек, — они от нас скрывают. Практически все. Как вы думаете, почему свернули программу «Аполлон»?
— Не знаю, — сказала Розка, пытаясь высвободиться, — а ее разве свернули?
— Нельзя же быть настолько, — укоризненно сказал человечек, — ее свернули из-за нестабильности орбиты Луны. Те самые колебательные движения Луны, которые власти тщетно пытаются от нас скрыть.
— Пустите, — сказала Роза.
— У вас есть телескоп с солнечными фильтрами? Посмотрите на досуге. И увидите то, что вас очень озадачит. Я уж не говорю о твердых телах, отдаленно напоминающих астероид, вращающихся в плоскости, перпендикулярной астралу.
— Да пустите же! — взвизгнула Розка и вырвала руку.
— Фима, — сказал печальный человек, — меня зовут Фима. Запомните это имя.
И подмигнул ей.
Розка попятилась так, чтобы ее закрыла чья-то широкая болоньевая спина, и наступила кому-то на ногу.
— Ой, — сказала Розка, — извините.
— Опять ты, Белкина, — с отвращением произнесла Петрищенко.
У Петрищенко был отвратительно довольный вид, и она держала под ручку этого Романюка, и вот у нее как раз в другой руке была красная роза на длинном стебле, и эта роза сейчас была нацелена на Розку, как дуло пистолета.
— Я, — сказала Розка. — Здрасте.
— Что ты здесь, Белкина, делаешь? — спросила Петрищенко противным учительским голосом.
— Жду одного человека, — холодно сказала Розка и надулась, став похожей в своем зелененьком пальто на маленькую и очень злую лягушку.
Но Петрищенко, кажется, не впечатлилась. Наоборот, при виде Розки она тоже надулась и крепче взяла Романюка под локоть, чтобы уж совсем было видно, что они вместе.
— О, — сказал Вася, протолкавшись к ним, — Лена Сергеевна! Стефан Михайлович. Вот здорово, хм, то есть…
Он, как ни странно, тоже казался смущенным. Рукав штормовки у него был припачкан землей, а в кулаке торчали три чахлые астры неопределенного чернильного оттенка.
— А как же мы сегодня? — спросил он, глядя на Романюка с некоторой растерянностью. — Я думал…
— Не наша уже забота, ото, — твердо сказал мальфар.
— А! — сказал Вася. — Понял. Пошли, Розка.
Он взял Розку под локоть, сунул ей в руку астры, развернул ее и повел прочь.
Сзади отчаянно, как перед концом света, рассыпалась труба.
— Вот как, вот как, серенький козлик, — бормотал Вася сам себе, — приедут большие дяди из Москвы, в замшевых пиджаках.
— Это ты о чем, Вася?
— Да ни о чем, — злобно сказал Вася, — пора посмотреть, как профессионалы работают. Ты куда-то, кажется, хотела, Розалия?
— Да так, — сказала Розка.
— Тогда подожди минутку. — Вася быстрым шагом, лавируя меж людьми, догнал Петрищенко и Романюка.
— Лена Сергеевна, — сказал он извиняющимся, но очень деловитым тоном, — трешки нет?
— Ты это чего? — подозрительно спросила Лялька. — Цветы откуда-то. Откуда?
— Подарили, — ответила Петрищенко, — где пленка?
— Кто подарил?
— Не твое дело. Где пленка, спрашиваю?
— Вот! — Лялька сунула ей в руку замотанный в бумагу рулончик.
Петрищенко развернула рулончик и посмотрела его на свет лампы. Она думала, это будет еще хуже, чем снимки, но пленки казались просто сочетанием пятен. Белые фигуры на черном фоне, белые пятна глаз, черные лица… Понятно, чем занимаются, но непонятно кто. Хотя вот эта, полненькая, наверняка Лялька, конечно.
— Надеюсь, он дома это проявлял, — кисло сказала она.
— Не волнуйся, мама, у него фотолаборатория в кладовке.
— Действительно, чего волноваться.
Она кинула пленку в раковину (пленка свилась там, как змея) и поднесла спичку. Пленка пошла пузырями и стала корчиться. Петрищенко подождала еще немного, потом взяла двумя пальцами и бросила в мусорное ведро.
— Пожар устроишь, — кисло сказала Лялька.
— Ну и черт с ним. Послушай, Лялька…
— Да? — Лялька насторожилась.
— А что, если я уеду, как ты на это посмотришь?
— Куда?
— На полонину, — Петрищенко нервно засмеялась, — есть луговой мед и пить парное молоко. А? И делай что хочешь. Хоть позируй для этого… «Плейбоя».
— Мама, — осторожно спросила Лялька, — ты с ума сошла?
— Вовсе нет. И бабушку заберу. Будем ее выносить на веранду.
— Ты что же, — спросила дочка, — замуж собралась?
— Может быть, — туманно ответила Петрищенко.
— В твоем возрасте ты уже могла бы и посерьезней быть, — обиделась Лялька, — все равно ничего не получится. Так бабушка сказала.
— Что?
— Ну, я ее когда кормила, она и говорит — Лена замуж собралась, так передай ей, чтобы и не надеялась.
— А она откуда знает?
— Не знаю.
— Вот зараза, — искренне сказала Петрищенко.
Оказалось, с цветами ходить не так уж приятно; непонятно было, куда их девать. Розка перекладывала их из одной руки в другую, и теперь она сжимала одновременно букет и ремень сумки. Стебли были перемазаны землей, и ладонь сразу стала липкой и грязной.
— Вася, а где ты их взял? — спросила она на всякий случай.
— На клумбе оборвал, — сказал Вася, — там, за теми деревьями. Это, случайно, не твоя знакомая?
Действительно, Скиба со своим лысым вышли прямо на нее, Розку. Скиба специально расстегнула ворот плаща, чтобы лучше видна была золотая цепочка на шее. Еще на Скибе покачивались круглые цыганские серьги. Прямо как у продавщицы из овощного, подумала Розка. Ей было завидно.
— Привет, — небрежно сказала Розка, хищной рукой притягивая Васин локоть, — мы тут гуляем.
— Мы тоже, — сказала Скиба и придвинула к себе своего спутника, — познакомься, это Володя.
— А это Вася, — сказала Розка. До чего же дурацкое все-таки у Васи имя.
Какое-то время они мерили друг друга глазами. Вася выигрывал в экстерьере, но проигрывал в оформлении. Потом Скиба опустила глаза и небрежно взглянула на часики. Часики, подумала Розка, кажется, тоже золотые.
— Ну, мы пошли. У нас сеанс через десять минут начинается.
— А на что? — не удержалась Розка.
— На «Анжелику», — сказала Скиба, проплывая мимо. Розка так и думала.
— Жалко вечер тратить на такое фуфло, — сказала Розка. — Идем, Вася.
Не выпуская Васиного локтя, она потащила его за собой, лениво размахивая цветами.
— Это кто? — равнодушно спросил Вася.
— Так, одноклассница.
— Это она тебя стригла?
— А что, по ней видно? — удивилась Розка.
— Ты к ней больше не ходи. Откуда ты знаешь, что она потом делает с твоими волосами.
— Они их собирают на совок и выбрасывают, — сказала Розка терпеливо, как маленькому.
— Это для отвода глаз.
— А на самом деле?
— Собирают и вывозят на Запад. Тоннами. Как ценное сырье.
— Опять врешь, — отмахнулась Розка. Она, кажется, уже начала привыкать к Васиной манере общения.
— Ни в жизнь.
— А у тебя бывает, что кажется, как будто все на тебя смотрят? — Розке очень хотелось с кем-то поделиться, но еще ни разу не выпадала такая возможность. — И смеются, только не вслух, а так, про себя?
— Брось, Розалия, — серьезно сказал Вася, — люди обычно смотрят только на себя. Нагулялась? Ладно, пошли, я тебя до дому провожу.
— А… может, еще немножко погуляем?
Розка надеялась, что она наткнется еще на кого-нибудь и, демонстрируя Васю, поднимет свой социальный статус.
— Я, Розалия, утомился, — сказал Вася, — даже переутомился. Сяду на пенек, съем пирожок, а потом в постель. Баиньки.
Оркестр заиграл вальс из «Маскарада», вокруг смеялись люди, на танцплощадке под липами танцевало всякое старичье, мимо Розки пролетел, задев ей волосы, воздушный шарик, три алкаша скромно соображали на троих в кустах, и даже проходивший мимо милиционер не сказал им ни слова.
— Мама, — сказал сердитый маленький мальчик, — вон та тетя сказала, что сейчас меня съест.
— Она пошутила, малыш, — нежно ответила женщина.
— Вилен Владимирович, на каком основании меня не пускают в мой кабинет? Я прихожу на работу, какие-то посторонние люди меня не пускают, сейф опечатан, бумаги опечатаны.
— Елена Сергеевна, ты сама хотела. Ты откуда звонишь, кстати?
— От Чашек Петри… Тьфу ты, из СЭС-1.
— Я тебя, Елена, не понимаю. Кто через голову мою фактически на Маркина давил? Извини, я теперь ничего сделать не могу.
— Что это за люди, кто их прислал?
— Москва. У них полномочия, Елена Сергеевна. И нечего мне тут в ухо орать. Сама виновата.
— Но нам работать надо, — растерянно сказала она.
— Тебе, Елена Сергеевна, возможно, вообще не придется тут работать.
— Но график…
— А твои люди на месте и не сидят. Они по магазинам бегают. А Вася твой в диспетчерской ошивается. Распустила ты их, Елена Сергеевна. Пройдет аврал, займусь вашей конторой.
— Что он сказал? — спросил у нее за спиной Вася.
— Он сказал, — растерянно сказала Петрищенко, кладя трубку на рычаг, — что меня отстраняют.
— Не понял.
— Чего тут, Вася, непонятного. Они сейчас скажут, что были допущены грубейшие нарушения, что дисциплина у нас никуда, несоблюдение всего, я не знаю… И назначат кого-нибудь… сверху. Даже на такое паршивое место найдутся желающие.
— Может, вы преувеличиваете, Лена Сергеевна?
— Ничего я не преувеличиваю.
Она задумалась, потом резко повернулась на каблуках.
— Ладно. Все к лучшему.
— Куда вы, Лена Сергеевна?
— Домой, — сказала Петрищенко. Так боялась неприятностей, а когда они начались, перестала бояться. Наоборот, ей стало легко и весело, словно она скользила на американских горках, сладкий ужас и пустота. — А ты иди, иди, работай.
— Сегодня окно, Лена Сергеевна. Я, наверное, тоже пойду. Хоть отосплюсь. А то две ночи не спал, да и вчера тоже…
— Тебе чего, Белкина?
Розка стояла с растерянным видом, переводя взгляд с Васи на Петрищенко и явно не понимая, что происходит.
— А у нас чего? — наконец спросила она.
— Комиссия, — неопределенно сказал Вася, — я ж тебе сказал, без меня никуда. Я тебе сказал? Ты что тут вообще делаешь?
— Я книжку взять. Я ее вчера забыла. В столе.
— Неужели Леви-Стросса? — удивился Вася.
— Нет, «Анжелику». «Анжелику в Новом Свете». Леви-Стросса я еще раньше забыла.
— Что? — Вася насторожился. — Почему в Новом Свете?
— Ну… она эмигрировала.
— Как, — удивился Вася, — и она тоже? Из благословенной Франции?
— Там гугенотов притесняли, — сказала Розка, почерпнувшая из «Анжелики» много нового и интересного, — а она… Ну, и ее муж, он пират был, он тоже…
— Тоже эмигрировал? Ясно. И как они там, в Канаде? Начали новую жизнь?
— Да, они даже форт построили, и там все поселились. И пираты поселились, и Анжелика. Но им все время индейцы мешали. И французы. И высшие силы. Духи природы на них ополчились, вот что. Потому что они были белые, а саграморы… и сиу…
— Господи, — сказал Вася, — вот оно что. А я-то голову ломал! — Он невесело расхохотался. — Какая-то паршивая пошлая книжонка! Нет. Вы подумайте, Лена Сергеевна, даже не Фенимор Купер!
— Я что-то не поняла, — сказала Розка, подозрительно его разглядывая. — Ты, Вася, о чем?
— Ни о чем. Иди, Розалия. Иди отсюда. Забирай свою «Анжелику» и иди.
— Она вовсе не пошлая, — защищалась Розка, — там много исторических сведений. Даже про индейские племена есть, и как они казнят своих пленников. И про духов леса. И…
Она обиженно фыркнула, когда Вася взял ее за плечи, повернул и выставил из комнаты.
— Вот оно в чем дело, Лена Сергеевна! А я все гадаю, чего он к ней прицепился? Надо же, у нее, оказывается, воображение есть, а с виду и не скажешь. Читать вообще вредно. Ладно, это уже неважно. Теперь уже все без нас..
— Басаргин, — сказал бледный незнакомый человек, заглянув в лаборантскую, — зайдите в кабинет.
Вася обернулся на Петрищенко, но та равнодушно кивнула. Мыслями она была уже далеко.
— Вася, не знаешь, случайно, — остановила она его, когда он, виновато взглянув в ее сторону, пошел к двери, — а Стефан Михайлович сейчас где?
Человек сидел за столом Петрищенко, это было неприятно и непривычно. На столе перед ним были разложены бумаги, и он время от времени делал пометки в блокнот. Правильный такой человек, как по заказу. И вовсе не в замшевом пиджаке. Жаль, подумал Вася, с теми, кто в замшевых пиджаках, по крайней мере, можно найти общий язык.
Он еще немножко постоял для вежливости и сел, не дождавшись приглашения.
— Какой у вас опыт работы?
— Два с половиной года, — сказал Вася, — по распределению. До этого производственная практика на севере.
— Почему так поздно подняли тревогу?
— Как это — поздно? — удивился Вася. — У нас все четко. Идентифицировали, локализовали очаг поражения. Стадион закрыли, точки все поблизости закрыли.
— Почему не вернули объект в естественную среду?
— Он не очень-то хочет возвращаться, — сказал Вася, — упирается.
— Это не смешно, — сказал его собеседник.
— Я не смеюсь. Понимаете, мы обычно имеем дело с формами, которым тут неуютно. Здесь сильная конкуренция и чужая среда. Но некоторые пытаются приспособиться. Этот приспособился.
— В общих чертах понятно. Какого вы мнения о вашем непосредственном начальнике, кстати?
И почему это, интересно, подумал Вася, «кстати» обычно говорят, когда заводят разговор о чем-то совершенно не относящемся к делу.
— Лена Сергеевна? Ну, душевная женщина. Хорошая. Болеет за свое дело.
— У меня другие сведения, — сказал человек, у которого не было замшевого пиджака, — она нечетко работает. Нерешительна. И попадает под влияние чуждых элементов.
— Если вы про Стефана Михайловича, то это по моей рекомендации. И Лещинский разрешил.
— С ним мы потом поговорим на эту тему. Устроили тут, понимаешь, самодеятельность. В общем, Василий Трофимович, — человек поднялся, — есть утвержденные методики, по ним и действуем. Есть бригада специалистов, серьезные люди. Если хотите помочь, присоединяйтесь.
Вася подумал.
— А… Лена Сергеевна?
— Я бы сугубо неофициально вам рекомендовал ориентироваться на нас. А не на нее. Тогда все получится. Ясно?
— Ясно. Куда уж яснее.
— Я вам добра хочу, — сказал москвич, — неужели трудно понять? Чтобы хотя бы кто-то из вашего подразделения принял участие в уничтожении объекта. Кстати, эта ваша тоже просилась. Каганец. Я отказал.
Вася подумал, что москвич гораздо симпатичнее, чем кажется на первый взгляд.
— Хорошо, — сказал он, — я готов.
— Что здесь происходит? — Женщина с сумками остановилась и удивленно поглядела по сторонам. — Киносъемка?
— Киносъемка, — сказал Вася. — Про Винету снимают. Вождя апачей.
Все кругом что-то делали, деловито перемещались, два солдатика пронесли мимо тяжелый контейнер. Вася чувствовал себя не у дел. Его никто ни о чем не просил.
— А Гойко Митич? Приедет?
— Сначала массовку отснимем…
— А почему оцепление?
— Чтобы не мешали.
Усиленные мегафоном голоса мешались с топотом сапог; солдаты, высыпаясь из грузовиков, разбегались по периметру. Это хорошо, подумал Вася, эта тварь шума не любит. Кто-то поджег пропитанную горючим паклю, пламя зашипело и скользнуло дальше, образуя пылающую пентаграмму.
— Взвейтесь кострами, — пробормотал Вася, — синие ночи. Мы пионеры, дети апачей…
Москвича Вася оглядел с некоторым даже восхищением, а солдатик на воротах и вовсе приоткрыл рот в тихом восторге.
Москвич был гол до пояса, в одних штанах с бахромой по швам, лицо у москвича было вымазано красной и белой краской, а на голове — убор из орлиных перьев. На груди распластался татуированный орел.
— Классная штука, — уважительно сказал Вася, показывая на убор.
— Еще бы, — сказал товарищ майор, потряхивая перьями, — это орлан-белохвост. Их, считайте, вообще не осталось. В Красной книге вид. В международной.
— Не жалко? — спросил Вася.
— Я эту штуку в музее взял, — обиделся москвич, — ей лет сто, не меньше.
— А вы вообще где работаете?
— В институте США и Канады.
— А, — сказал Вася, — ясно. И как, бывали в Америке?
— Конечно. И в Центральной. И в Северной. А вы?
— Не довелось, — сказал Вася злобно.
— Очень жаль, там есть весьма интересные практики. Вы вообще где стажировались?
— На Крайнем Севере.
— Уверен, — сказал майор, — что вы тоже потратили время с пользой.
Он быстро шел по направлению к беговым дорожкам; здесь в самом центре пылающей звезды вознесся тотемный столб с распростертыми крыльями и чудовищным ликом.
— Чем это вы его вымазали? — Вася оглядел вырезные, крашенные белым деревянные глаза.
— Кровью, конечно.
— Человеческой?
— Естественно. Взяли на станции переливания крови.
— Послушайте, а вы уверены, что это сработает?
— Должно сработать. Не резать же нам белых пленников.
— Нет, я имею в виду — все это.
Вася обвел широким жестом стадион.
— Должно, — повторил москвич, — есть утвержденные методики. Разве вы не так работаете?
— Ну, в общем, так, — неуверенно сказал Вася, — ну, у нас антураж, конечно, похуже. Но мы как-то без антуража…
— На местах, — сказал москвич, — всегда упрощают по максимуму, я уже давно заметил. Наверное, правильно, обычно ведь с мелочью всякой дело имеете.
— Куда уж нам, — мрачно сказал Вася. — А у вас какой опыт работы, извиняюсь?
— Годичная практика в Штатах, — равнодушно сказал москвич, — и в Мексике. Послушайте, я с самим доном Хуаном работал. Правда, он больше по Мезоамерике.
— А кто это? — равнодушно спросил Вася.
— Местный специалист. Серьезный.
— В Мезоамерике тоже дрянь всякая водится, но этот еще хуже. Я начал щупать и сбежал. Честно.
— Нет таких крепостей, которые не могли бы взять большевики, — сказал майор и, потряхивая перьями, пошел к тотемному столбу мимо фальшивых кинокамер. Или не фальшивых? У них наверняка какой-нибудь архив есть, все фиксируется, хотя что там фиксировать, если честно? Только половецкие пляски москвичей. Пленка, что фото, что кино, — это Вася помнил еще со спецкурса, — регистрирует объекты только в исключительных случаях.
— Как крикнете: «Мотор!» — я начну, — бросил москвич на ходу.
Вася пристроился на скамейке, чувствуя себя неуютно. Столько народу, ну не полезет же он, уговаривал он себя. Потом пентаграмма же.
— Давай! — крикнул майор.
— Мотор! — крикнул человек в кепочке и темных очках, слишком похожий на кинорежиссера.
На площадке забил барабан. Вася покрутил головой, пытаясь понять, откуда идет звук и где прячется неплохой, кстати, ударник, но потом он понял, что они пустили запись.
Москвич плясал у тотемного столба, причем, надо отдать ему должное, плясал он здорово, чистый Махмуд Эсамбаев, единственный в стране человек, которому, по слухам, официально разрешили многоженство. Все было каким-то одновременно настоящим и фальшивым, и от этого Вася чувствовал себя неуютно. Кровь, которой вымазан был тотемный столб, была настоящая, но со станции переливания крови, убор вождя настоящий, но из музея, сам вождь ненастоящий, но танец настоящий, и музыка настоящая, но музыканты ненастоящие… Если вдуматься, рассуждал Вася, то и сами эти твари не очень настоящие, их делаем настоящими мы. Он все правильно делает, настоящие — это мы.
Ритм мягко бил в виски, и москвич плясал, перья тряслись, хороший ритм, правильный, вообще хорошо тренирован, зараза, вон мышцы как рельефно вырисовываются. Орел на груди подрагивал, словно парил над землей, специалист по Новому Свету, надо же, специально все под это заточено, и пластика, и реквизит, и практику вон в Америке проходил. Эх, посмотреть бы на эту Америку одним глазком!
Темнело, вороны с воплями снялись со своих насиженных мест и черной тучей полетели на ночевку в скверик рядом с вокзалом, где они сидели вечерами, облепляя деревья, точно чудовищные черные наросты, заляпывали выщербленную плитку тротуара белым пометом.
Одно-единственное облако на краю неба горело чистым рубиновым светом. Потом в небе появился пролом. Вася видел этот пролом и наверняка тот, кто плясал на площадке, а солдатики растерянно переглядывались по сторонам, не понимая, откуда нахлынула такая тоска и жуть. Камера покосилась на своей треноге, растопырившись, как паук-сенокосец, барабанный ритм стал глуше и громче, пролом в небе содрогался и корчился ему в такт. Барабан бил, и с каждым ударом темная фигура, вываливаясь из пролома, как тесто из квашни, росла и росла.
— Вот же зараза, — пробормотал Вася почти восхищенно, — ему понравилось!
Человек на площадке плясал, по голой, мокрой его груди плясали отсветы огня, и Вася понимал, что он не может остановиться.
— Вот сучара, идиот, столичный пижон, — сказал Вася сквозь зубы, боком пробираясь к «уазику» и машинально чертя охранительные знаки…
Магнитофон крутился, кассетник, хороший импортный «Грюндиг», его контуры дрожали, расплывались в барабанном ритме, словно сам воздух плясал и подпрыгивал. Вася увидел, что его собственные руки тоже ходят ходуном в ритме барабана.
— Ах ты, сволочь, — бормотал Вася, — сволочь, сволочь, сволочь…
Он потянулся к магнитофону и потянул за провод. Но и отключенный, магнитофон продолжал работать, уханье стало глуше, глубже, и Васе не хотелось смотреть, что делается на площадке. Он долго примеривался, но все же ухватил магнитофон и, подняв его на вытянутых руках, размахнулся и швырнул о землю. Магнитофон разбился неожиданно легко, рассыпались в стороны пластиковые брызги, какие-то пружинки, лента из кассеты размоталась и поползла сама собой, как черная змея. Вася осторожно отпихнул ее ногой.
Наступила глухая ватная тишина.
Вася, пригнувшись, выглянул из-за «уазика».
Края пролома в небе срастались, словно куски радужной пленки на поверхности воды, примыкая друг к другу, так и не слившись в единое целое. Никто не обращал на это внимания; люди, подумал Вася, вообще мало что замечают вокруг себя, только то, что непосредственно касается их самих. За некоторым, впрочем, исключением.
Товарищ майор сидел на красном гравии стадиона, мягкий, словно из него вынули все кости. Вокруг потрескивали и шипели прогоревшие костры. Идол на черном столбе ворочал белыми глазами.
Вася подошел поближе. Наверное, надо было протянуть руку, помочь москвичу встать, но Васе почему-то остро не захотелось этого делать, и над причиной этого нежелания он раздумывать не стал. Просто не подал руку, и все.
Майор, покряхтывая, встал сам. Вася вдруг подумал, что он гораздо старше, чем кажется.
— Черт, что это было? — спросил он в пространство.
— Это он, — сказал Вася. Называть тварь по имени ему не хотелось.
— Ничего не понимаю, — сказал москвич растерянно, — стандартная процедура. И для Северной, и для Мезо. Утвержденная министерством.
— Ложил он на ваше министерство, — с удовольствием сказал Вася, — он тоже умеет работать с людьми. А транс — штука обоюдоострая. Он жиреет с этой вашей стандартной процедуры.
— Этого не может быть. — Москвича знобило, и он накинул на плечи замшевую куртку с бахромой по швам.
— Может. Ваша стандартная процедура вовсе не предназначена для того, чтобы его извести, неужто не ясно? Она — чтобы договориться. Умаслить его.
Вася поглядел на столб, на растерянных людей, на темную тень, набухшую над стадионом, которой они не видели, но чуяли каким-то шестым чувством; что-то не так, отчего-то вокруг плохо и неуютно и тянет резким холодным ветром. И еще наверняка они ощущали пустоту под ложечкой, подступающий ужас пустого ледяного дома.
— Он когда-то был богом, пока не стал лесным духом. Богом большого народа. Богом голода. Богом урожая. Это ведь, в сущности, одно и то же. Ему приносили жертвы. Он бегал с людьми. Он вспомнил. Вы его все равно что домой позвали.
— Это ваши домыслы. — Москвич уже пришел в себя, но вид у него был растерянный.
— Ладно, — устало сказал Вася, — я пошел.
Он развернулся, сунул руки в карманы и побрел прочь, отшвырнув мыском драного кеда тлеющую паклю.
— Задержитесь, — сказал ему в спину москвич.
— А хрен вам, — отозвался Вася, но тем не менее обернулся.
— Вы же сибиряк, серьезный, ответственный человек. Ведете себя как маленький.
— Я очень серьезный человек, — сказал Вася, — и ответственный сибиряк. Поэтому дальше вы уж как-нибудь сами.
— Вы тут, на местах, вообще о себе много понимаете.
— Куда уж больше, — безнадежно сказал Вася, направляясь к выходу.
У проходной солдатик отошел в сторону, уступая ему дорогу.
— А вы тоже артист? — спросил он с любопытством.
— Артист, артист, — устало сказал Вася.
— А где вы снимались?
— Да практически везде. Я дублер. Незаметный герой экрана. «Место встречи изменить нельзя» смотрел?
— Ага, — сказал солдатик, — нас водили. На премьерный показ. Всей ротой.
— То место, где автомобиль в реку падает, видел?
— А, это когда за Фоксом погоня?
— За рулем я был, — сказал Вася.
— А это чего будет? Про индейцев?
— Ага… Совместно с югославами. Отснимем, а потом на натуру поедем.
— Здорово, — завистливо сказал солдатик, — а классные у них спецэффекты, мне на минуту аж дурно стало.
Вася шел, оглядываясь по сторонам; холодный ветер, раньше времени уносящий листья с деревьев? Сгущения мрака в провалах между фонарными столбами? Ртутный липкий свет, проливающийся с неба? Покупатели, теснящиеся у прилавков гастронома, вываливающиеся из дверей, прижимая к груди какие-то банки и свертки?
Реальность, сдвинувшись с места, не ушла далеко, все было как всегда… наверное, как всегда. Резкими птичьими голосами переговаривались две дворничихи над кучкой желтых листьев у кромки тротуара, у газетного киоска усталый мужчина в сером пальто покупал «Известия» и «Спутник кинозрителя», а надо всем этим вечернее небо, в котором перемещаются жирные радужные пленки, и трещина между ними все ширится, ширится…
Небольшая рыжая собака, сидевшая около ступенек гастронома, подняла вверх острую мордочку и горько завыла…
Вахтерша общежития симпатизировала Васе — она кивнула ему и потянулась за ключом.
— Баба Зина, вы Романюка не видели? Ну, вселился такой…
— Видела, — поджала губы баба Зина, — он, между прочим, женщину привел. Я говорю: «Нельзя!», а он говорит: «Можно!» Я — «не положено», а он, как-то так получилось, ее под ручку, ключ взял и до свиданья! — Она растерянно развела руками, удивляясь своей покладистости, — и долго уже, между прочим, Васенька. А ведь не положено.
— Скоро конец света, баба Зина, — сказал Вася, — плюньте.
— Вести себя надо прилично, — сказала баба Зина, — тогда и конца света не будет.
Вася вздохнул и уселся в продранном кресле рядом с конторкой и плакатом с планом эвакуации. Голова была пустой, как воздушный шарик.
— Распустились все. И молодежь распустилась. И ты, Васенька, распустился, — продолжала ворчать баба Зина.
Романюк спускался по лестнице под руку с Петрищенко, и та, увидев Васю, вроде даже попыталась выдернуть руку, но передумала и заметно покраснела.
Вася поднялся на ноги.
— Ах, Вася, — нелогично сказала Петрищенко, — не ожидала тебя тут увидеть.
«Я вас тоже, Лена Сергеевна», — чуть не сказал Вася, но вместо этого сказал:
— Здрасте.
— Виделись уже, — нелюбезно заметил Романюк.
— А почему ты не на полигоне? — спросила Петрищенко, перейдя на начальственный тон и тем самым отметая личные разговоры.
— А все на сегодня, — сказал Вася.
— Ну и как? — Петрищенко, похоже, было все равно, спрашивала она больше для порядка, похоже было, что все связанное с работой ее не особо волновало. — Получилось?
— Вот, хреново, Лена Сергеевна, — честно сказал Вася, — но вы идите, идите. Я тут подожду. Стефан Михайлович вас проводит, а я тут подожду. Его.
Мальфар неопределенно хмыкнул, но, по-прежнему держа Петрищенко за локоть твердыми пальцами, прошел к двери, пропуская ее впереди себя. Вася опять уселся в кресло и даже задремал. Во сне он видел разверзающееся небо и страшную пухнущую тушу, вываливающуюся из пролома.
— Так я тебя слушаю, — сказал Романюк. Он возвышался над сидящим в кресле Васей и оттого казался очень большим.
— Он растет, — сказал Вася.
— А ты чего, ото, ждал?
Мальфар придвинул к креслу не менее потертый стул и сел. Все равно он казался выше.
— А я думал, вдруг москвичи справятся. Деловые ребята. Фартовые. Этот их, спец, надел перья, татуировка на груди, е-мое. Ну вот…
— Он что, плясал перед ним? — удивился Романюк.
— Плясал. И столб кровью мазал.
— Кровью? — тихо переспросил мальфар.
— Ну, все путем, на станции переливания, вы не думайте…
— Он кормил эту тварь кровью? Он что, ото… идиот?
— Это утвержденная методика, — печально сказал Вася. — Вы, вообще, на улицу выходили, Стефан Михайлович?
— Сейчас, ото, выходил.
— Ну?
— Ну вырос. Давит. Еще будет расти.
— Что будем делать, Стефан Михайлович? — Вася покосился на бабу Зину. Баба Зина закуталась в платок и включила электроплитку, тем самым пренебрегая нормами противопожарной безопасности.
— А ничего, — сказал мальфар, — уезжаю я. И Лену увезу.
— А остальные?
— А что — остальные? — холодно спросил мальфар. — Это, ото, их дело. С этой землей такое вытворяли, она и не такую тварь прокормит. Ты ж сам чуешь, больное тут все, дышать трудно. Я бы на твоем месте, Вася, вещички собрал, да и в поезд. Домой, в Сибирь. Туда он не пойдет. Там своих хватает.
— Угу, — сказал Вася и посмотрел на свои руки. Руки почему-то были в жирной саже. — А только не уедет Лена с вами, Стефан Михайлович. Вы ж мальфар, серьезный человек, а сами себя обманываете. Куда она денется? У нее дочка тут, мама параличная… Это морок, Стефан Михайлович, и у вас морок. И у нее. Пройдет. Не уедет она.
— Не твое, ото, дело.
— Снимут ее, это козлу понятно. С должности снимут. Но уехать — не уедет, нет.
— Так оцепят тут все, — сказал мальфар неуверенно, — такое начнется… оцепят и не выпустят, и нехай тут все друг другу глотки поперегрызают.
— А вам и дела нет?
— Ну как нет? Все ж люди. Только они его сами позвали. Громко позвали. Уже поколение сменилось, а эхо все длится. Ты думаешь, почему он сюда пришел? Ото. Это люди все забывают быстро, земля забывает долго. Или не забывает никогда. Земля, Вася, тоже может с ума сойти.
— Ладно, — сказал Вася, — хрен с вами. Пойду.
Он поднялся и споткнулся о собственные ноги.
— Вот черт, две ночи не спал…
— Это ты зря, — скучно сказал мальфар. Ему было неловко от собственной правоты, и он сгорбился на стуле, и как-то не верилось даже, что он только что собирался увезти женщину. — Нет на него управы. Здесь — нету.
— А и плевать, — сказал Вася.
— Ты здесь чужой, — сказал мальфар терпеливо, — и будешь чужим. Никто не возьмет тебя в родню, не примет в семью, не отдаст свою девку. По плечу будут хлопать, а сами нос воротить. Ты ж уехать хотел. Отработать и уехать.
— Ну, дык, — согласился Вася.
— Людей нельзя жалеть. Ты, Вася, не прав.
— Идиотский анекдот, никогда его не любил.
— Какой анекдот? — удивился мальфар. — Я говорю, людей чего жалеть? Все, что они делают, они делают сами. Себе. Люди. И своих богов. И своих врагов. Только люди, больше нет никого.
— Есть невинные.
— Вендиго жиреет, потому что ему приносят жертвы. Виновные — потому что есть невинные. Значит, невинные виноваты.
— Это казуистика, Стефан Михайлович.
— Слишком умный, ото, выискался. Ты понимаешь, чего просишь?
— Нет, — сказал Вася.
— Не велено, — сказал солдатик.
— Вы в списках посмотрите, — настаивал Вася.
Солдат посветил фонариком ему в лицо, и Вася зажмурился.
— Никому нельзя, — сказал солдатик, — и вообще, вы это… инструкция есть.
— Ты старшему своему позвони…
— Ни фига я звонить не буду, — сказал солдат, — валите отсюда. Есть приказ — особо настойчивых стрелять на поражение, ясно?
— А я так скажу, на пушку берешь, малый, — усомнился Вася.
— А и ладно, — вдруг сказал солдат, — проходи, чего там!
Вася сделал было шаг вперед, и ему показалось, что лицо солдата как-то странно изменилось, хотя разглядеть как следует мешал бьющий в глаза свет фонарика. То ли рот как-то странно вытянулся вперед, то ли лоб ушел назад и съежился. Из проходной потянуло липким холодом, словно из-за железом оббитой двери морга.
Мальфар потянул Васю за рукав.
— Пошли отсюда, — сказал он шепотом.
Вася отошел охотней, чем собирался.
— Ты на его ноги посмотрел? — спросил мальфар уже за углом.
Неоновые буквы над стадионом освещали его лицо зеленым и красным. Буквы мигали и съеживались, часть трубок погасла, и надпись над воротами сейчас была «удовые рвы»… Клен напротив ворот стоял совершенно голый, разом осыпавшиеся листья кучкой лежали на чугунной решетке.
— Нет, — шепотом отозвался Вася, — а что?
— Добре, — сказал мальфар, — это тебе повезло. Целый взвод там, Вася, целый взвод. И все, ото, теперь такие. Выманить его как-то надо оттуда, а как его выманишь?
— Выманить? — медленно переспросил Вася. — Это можно.
Розка сидела, подобрав ноги и уютно закутавшись в плед, и пыталась учить английские глаголы. Глаголы вяло протестовали. За окном неслись облака, тени их скользили по оконному стеклу, свет настольной лампы почему-то мигнул, голос диктора за стенкой что-то рассказывал про олимпийские рекорды.
Она так и не поняла, приходить завтра на работу или нет.
А если нет, можно будет утром поспать подольше, вот здорово.
И попробовать взять билеты на «Анжелику» на дневной сеанс. Или на «Джен Эйр». «Джен Эйр» тоже хороший фильм.
У этих героинь как-то все само собой получается, думала Розка. Анжелика же не то чтобы специально искала приключений, ее просто выдали замуж за этого Пейрака, а Джен Эйр и того хуже, просто нанялась в гувернантки и, привет, — уже роман с мистером Рочестером. Почему в жизни так не бывает? Так можно со временем стать похожей на Петрищенко, с ужасом подумала Розка.
— Роза, — крикнула мама из большой комнаты, — это тебя.
Розка размотала плед, в котором сидела, как в коконе, и неохотно подошла к телефону.
— Это кто? — спросила она на всякий случай.
— Похоже, с подготовительных, — сказала мама, — говорит, насчет домашнего задания что-то спросить хочет. Почему босиком?
— Я быстро, — сказала Розка, недоумевая. Ей еще никто не звонил по поводу домашнего задания.
— Я слушаю, — сказала она в трубку вежливо.
— Розалия? — спросил Вася почему-то шепотом. — Это ты?
— Ага, — сказала Розка, почесывая голой ступней щиколотку, — я. А чего?
— Увидеть я тебя хочу, Розалия. Очень.
— Правда? — спросила Розка. — А когда? Завтра?
— А сейчас ты выйти не можешь?
Розка оглянулась на маму. Мама готовилась смотреть «Знатоков». Она очень симпатизировала Шурику Томину.
— Ну, вообще-то могу, — сказала она, — на пять минут.
— Никуда не пойдешь, — сказала мама, не отрываясь от телевизора, — тут поблизости маньяк бродит, имей в виду. И Валя сказала, сегодня в городе два продуктовых разнесли. Все как рехнулись сегодня, ей-богу.
— Ма-ам, на пять минут, — сказала Розка, — только конспект отдам, ага? Прямо тут, у подъезда. И сразу домой.
— Знаю я твои пять минут.
— Но у подъезда же… Чего? — спросила она в трубку, прикрыв ее рукой.
— Да ничего, — сказал Вася, — просто поговорить надо, ну… Очень надо.
— Ладно, — шепотом сказала Розка, — я выйду сейчас.
— Как там Анжелика поживает?
— Что? — удивилась Розка.
— Ну, ты же читаешь сейчас про Анжелику. Как она там? Чем занимается?
— Продукты на зиму запасает, — пояснила Розка, — оленину коптят. И медвежатину. И еще…
— Роза, ты что, опять есть хочешь? — удивилась мама.
— Нет, это я рассказываю. Нет, это я не тебе. Так я спускаюсь?
— Зато я хочу, — сказала мама в пространство и встала. Розка слышала, как она на кухне хлопает дверью холодильника.
— Да, — сказал Вася, — тогда вот что, Розалия… я тебя знаешь где буду ждать? Рядом со стадионом скверик такой, знаешь?
— Вася, — шепотом сказала Розка, — там же, ты сам говорил, не нужно мне ходить.
— Это вчера было не нужно. А сегодня как раз нужно. И можно. Видела этого, который из Москвы? Орел! Ну, в общем, все, Розалия. А я соскучился. По тебе.
— Правда? — замирая, спросила Розка.
— Правда, — ответил Вася очень серьезно.
— Мама…
— Ненадолго, буквально на пять минут. На десять.
— Вася, я сейчас. Я быстро. — Розка радостно вздохнула. — А чего мы? А как мы?
В телефонной будке Вася смял пустую пачку из-под «Примы» и бросил ее на пол.
С главными героями никогда ничего не может случиться. Только со второстепенными.
В крохотном скверике, боком прилегающем к стадиону, было пусто. Ни бегунов, ни даже пьянчужек, приносящих и распивающих на скамеечках. Люди смутно ощущают неполадки в мире, примерно как собаки чуют подступающее землетрясение.
— Отойди, ото, — сказал Романюк.
Из кармана он извлек пузырек темного стекла, выдернул зубами пробку.
— Это что? — спросил Вася. — Святая вода?
— Вода Елена.
— Как?
— Вода Елена. Самая сильная. Самая чистая.
Вася наблюдал, засунув руки в карманы. Затылком он ощущал чужое дыхание, совсем близко, и волосы у него на загривке стояли дыбом. Вода Елена, значит, вот как.
Мальфар, кряхтя, нагнулся, подобрал с земли палку и очертил вокруг себя крохотный ров. Положил палку поперек канавки, как мостик. Вытряс из пузырька воду, которая тут же впиталась в землю. Все это напоминало действия играющего ребенка, очень важные для него самого, но смешные и нелепые для постороннего взгляда.
— Чего стоишь? — спросил он Васю, не оборачиваясь. — Поди сюда.
Вася перешагнул через проведенную на земле черту, почти незаметную.
— А теперь? — спросил Вася шепотом.
— Теперь стой.
Совсем стемнело, стена дома, выходящего на скверик, была глухая, ни одного окна. Вася зажег спичку, чтобы посмотреть на часы, но Романюк тут же зашипел на него:
— Ты с ума сошел? Нельзя огонь. Никакого огня. Погаси.
Вася задул спичку, опалив при этом пальцы.
— Который час? — тут же спросил Романюк.
— Двадцать минут одиннадцатого.
Мальфар сел на корточки и застыл, губы его беззвучно шевелились, глаза смотрели в одну точку. Деревья, обступившие его, были совсем желтые и торопливо сбрасывали листву, и казалось, что тут темнее, чем окрест, словно что-то съело мутный свет фонарей.
— От, — сказал мальфар, по-прежнему глядя перед собой, — идет.
Розка шла по другой стороне совершенно пустого бульвара, в своем нелепом зеленом пальто, в легких, не по сезону туфлях на непомерно высоких каблуках, прижимая сумочку на длинном ремешке локтем, чтобы та не била ее по бедру, а за ней, мягко ступая по опавшим листьям, скользила огромная черная тень.
Он очень большой, подумал Вася. Он даже не торопится.
— Скорей же, — бормотал он сам себе, — ну, скорей! Черт, до чего же она медленно идет.
— Не она медленно, ото, а он быстро.
На углу Розка совсем остановилась и стала растерянно оглядываться по сторонам. Вася, не выходя из очерченного мальфаром игрушечного круга, замахал руками.
— Розка!
— Ой! — радостно сказала Розка и прибавила шагу, торопясь пересечь мостовую. Каблуки ее цокали по булыжнику, как копытца.
— Розка! — Вася подпрыгивал на месте, кричал и махал рукой. — Скорей сюда!
Розка побежала, стараясь бежать красиво, как будто в кино, и оттого смешно и неуклюже, потом вдруг сбилась, оглянулась и побежала еще быстрее, уже не стараясь и не разбирая дороги. Радость на ее лице сменилась ужасом.
— Стой! — крикнул мальфар вослед Васе, который, отчаянно махнув рукой, переступил границу круга и кинулся навстречу Розке. Мостовая под ногами блестела булыжниками, как рыбья чешуя.
Рука у Розки тоже была скользкая и юркая, как рыбка, и трепыхалась в Васиной руке, а ноги Розки все бежали, бежали куда-то.
— Пусти! — кричала Розка. — Пусти, больно! Ноги жжет.
Вася тянул ее к себе, мостовая выгибалась, точно кошачья спинка, ветер раскачивал деревья по бокам бульвара, и даже световые пятна от фонарей метались туда-сюда.
Розка посмотрела на него непонимающим взглядом.
— Ой, больно, — кричала она, — пусти, больно! Ноги жжет.
— Сюда, дура! Сюда!
В спину ему дышало что-то — сначала холодное и страшное, точно порыв зимнего ветра, но постепенно, словно сбрасывая уже ненужную личину, становясь мягким и теплым, что-то непонятное, но почему-то очень знакомое, сейчас добежит и обнимет, и все будет хорошо.
— Шевелись, мать твою! — орал Романюк, не трогаясь с места.
— Ой, ноги жжет! — Розка вырывалась, шатаясь на своих каблучищах. — Пусти. Пусти! Мне надо с ним бежать!
Вася коротко ударил ее под ложечку, чувствуя, как поддается под пальцами нежный детский жирок и мягкие косточки. Она задохнулась и замолчала. Он вскинул ее на плечо и потащил, она слабо била его кулачками по спине, проклятая сумка раскачивалась, мешая видеть, а еще он чувствовал страшный жар. Жар поднимался от ступней и заливал все тело, и это почему-то было хорошо и правильно.
Романюк, жесткий и страшный, выдвинулся из тьмы, схватил его за рукав и втащил в круг, вместе с Розкой на плече. И тут же жар отпустил, осталась только режущая боль в ногах, нестерпимо хотелось стащить кеды и сунуть ступни в холодную воду. Но здесь не было холодной воды, только вода Елена, которая давно впиталась в землю.
Вася отпустил Розку, она упала и осталась лежать, слабо всхлипывая и колотя кулачками по земле, а вплотную к черте, отделяющей их от остального мира, подступало, клубилось темное облако, время от времени собираясь в нечто, отдаленно напоминающее фигуру то ли человека, то ли медведя или уж и вовсе чудно€го зверя, и горели в самом сердце мрака бледные молочные глаза.
— Иди, — сказал мальфар ласково, словно говорил с упрямой скотинкой, — иди сюда… поди сюда, кому говорю…
С той стороны круга существо тронуло подошвой мостик из палочки.
— Ну же… — уговаривал Романюк.
Он стоял по ту сторону игрушечного мостика и протягивал руки, и тот, другой, протянул к нему огромные темные лапы с человеческими нежными пальцами, и руки их соединились над водой Еленой, давно ушедшей в землю.
— Стефан Михайлович, — крикнул Вася, но тот не обернулся.
Тьма клубилась вокруг него, обнимала его со всех сторон, внутри темного облака светилась молочным светом бледная человеческая фигура, зверь и человек одновременно, он стоял на задних лапах, потом опустился на все четыре и ушел вверх. По верхушкам деревьев прошел глухой шум, порыв холодного ветра разорвал облака, и в прорехах сияли чистые белые звезды.
Вася сидел внутри круга, рядом с Розкой, которая дрожала и всхлипывала, свернувшись в комочек, но больше ничего не было, и только подальше, у стадиона, коротко и печально закричали солдатики от страха, и тоски, и ночной печали.
— Стефан Михайлович! — еще раз крикнул Вася просто так, на всякий случай.
Потом подхватил Розку, попытался накинуть ей на плечи свою штормовку, но она ударила его по руке, молча вырвалась и побежала прочь, подвернула ногу, упала, но продолжала упрямо, с ненавистью отталкивать его, тогда он поднял ее и понес по бульвару, в подъезд, в лифт на пятый этаж, поставил около квартиры, положил ей пальцы на звонок и торопливо, не оборачиваясь, пошел прочь вниз по темной лестнице.
Бульвар был пуст, и улица, на которую он свернул, была пуста, и небо было пусто, только летели по нему обрывки облаков и смутные тени. Вася поднял голову — призрачные трубы трубили над размытыми глинистыми обрывами, над морем, дикая охота летела над желтыми кронами, далеко-далеко, в сторону Дуная, в плавни, где русалки, смеясь, ловят в ладошки серебряный свет далекой звезды. Наступила настоящая осень, а за ней придет настоящая зима, голая и пустая, и все вокруг умрет, и проснется снова, и только люди уйдут и не вернутся, потому что так оно заведено и никто сильный не может этому помешать…
Вася доковылял до общежития, не раздеваясь, рухнул на койку и провалился в сон без сновидений.
— Ты это куда собираешься?
Петрищенко затолкала в чемодан теплый свитер, подумала и достала из шкафа старые черные брюки. Немного тесноваты, но ничего, сойдет. Еще она положила в чемодан махровый халат, нижнее белье, пояс с резинками и всякие другие мелочи, которые обычно таскают за собой женщины.
— В отпуск. За свой счет. Или увольняюсь. Устроюсь в поликлинику терапевтом. В районку. Все спокойней.
— Ты когда последний раз больного осматривала? — поинтересовалась Лялька.
— А им все равно. Врачей не хватает.
— Врачей, а не чиновников. — Лялька сегодня проявляла поразительное здравомыслие. — Тебе больных не жалко?
— Жалко. Но себя больше. Я поседела на этой работе, а могла бы спокойно…
— Поседеть в поликлинике? Так все-таки, куда ты собралась?
— На полонину. Я же говорила. Съезжу на недельку. Ну, на две.
— Мама, — терпеливо сказала Лялька, — ты сошла с ума.
— Насчет бабушки не волнуйся, я договорилась с Генриеттой. Она поживет тут.
— Вот спасибо.
— Ну, тебе же лучше. Сиди у своего Вовы хоть до ночи. Хоть всю ночь. Пожалуйста, кто мешает? Взрослая девка. Делай что хочешь.
— Точно с ума сошла, — сказала Лялька, — сегодня все с ума посходили. Спорим, у тебя роман?
— Тебя не касается. Может у меня быть своя собственная жизнь? У тебя есть своя жизнь? Вот и отцепись.
— Сколько лет мне и сколько тебе?
— А вот это уже оскорбление.
Петрищенко поджала губы и захлопнула чемодан, надавив на него коленом.
— Ладно, — сказала она, — я пошла. Ты уж тут как-нибудь без меня. А завтра Генриетта придет. Если денег будет просить, не давай. Я ей заплатила вперед.
— Мне оставь хоть что-то, — жалобно сказала Лялька. Она вдруг сделалась какой-то тихой и маленькой, словно ее обманули.
— Проживешь как-нибудь. На стипендию, — зловеще сказала Петрищенко.
— Но это же копейки…
— Твои проблемы. Да, и не забудь заплатить за квартиру.
Зазвонил телефон, и Лялька бросилась к нему, но Петрищенко остановила ее.
— Это меня, — она подошла к телефону по-прежнему без улыбки, но с выражением лица человека, уверенного, что все наконец-то делается хорошо и правильно.
Свет в квартире вдруг мигнул, стал совсем тусклым, так что в лампочке стала видна извитая рубиновая нить, потом опять разгорелся ярче.
— Да, — сказала она. — Да… Ах это ты, Лева? Что? Что ты сказал? Хорошо, я сейчас выйду.
Какие-то лбы на крыльце курили и гоготали, Лева жался к стенке, маленький и растерянный, почему-то с портфелем, прижатым к груди. Она вдруг заметила, что он очень похож на Ляльку.
— Да, Лева, — сказала она устало.
Ну что ему от меня нужно, в самом деле? Почему именно сейчас?
— Ледочка, — сказал Лева и всхлипнул.
— Лева, — Петрищенко испугалась, — Лева, ты что? Не надо, Лева…
Лев Семенович достал аккуратный, выглаженный платочек и утер нос и глаза.
— Что там у тебя? — спросила Петрищенко, кивая на портфель. Ей вовсе не интересно было знать о содержимом портфеля, просто хотелось, чтобы Лева отвлекся.
— Дис-сертация, — сказал Лева и опять заплакал. Он плакал и трясся, сползая по грязной стенке, и Петрищенко стало совсем страшно.
— Ну что ты, — сказала она и, как маленького, погладила его по голове, — что ты! Ну, перестань.
— Герегу переводят во Владивосток, — сказал Лева, всхлипывая. Платок он так и держал в руке, комкая его и утирая им слезы.
— Ну так… хорошо? — неуверенно сказала Петрищенко. — Ты же этого хотел?
— Я не этого хотел, — сказал Лева и вцепился ей в рукав, — я не этого хотел. Это все она, она… Зачем, Лена, ах, зачем?
— Что зачем? — спросила Петрищенко тихо.
Подростки прекратили гоготать и смотрели на них, вполголоса переговариваясь сквозь зубы, потом, как по команде, повернулись и пошли прочь. Они остались вдвоем, тускло светила лампочка над крыльцом, забранная защитной решеткой.
— Панаев, — ты же знаешь, он дружил с Панаевым.
— Да, — механически ответила Петрищенко, — все знают. Они семьями дружат. Поэтому на Герегу управы и не было.
— Панаев, — повторил Лева жалобно.
— Его сняли? — удивилась Петрищенко. — Панаева сняли? Да быть не может!
— Нет-нет. — Лева мелко затряс головой, словно раздражаясь на ее, Петрищенко, непонимание.
— Да что же случилось?
Лев Семенович набрал побольше воздуха, и видно было, что рассказывать ему непосильно.
— У Гереги… диссертант в области… Защитился. Банкет. Ну, в селе свой дом, каменный, знаешь, такой диссертант, виноградник, барана зарезал… Банкет, понимаешь, Ледочка?
— Понимаю. Продолжай.
— Они богатые, в области. Свой дом, виноградник.
— Я слушаю, Лева.
— И… У Гереги машины никогда не было, своей, потому что тогда нельзя пить, понимаешь, Ледочка? А тут вино домашнее, и… целый подвал вина, у этого, который в области.
— Лева, что случилось?
— Барана зарезал.
— Что случилось, я спрашиваю?
— Уговорил Панаева, возьми семью, на свежем воздухе, такой прием, такой прием, Герега и… Панаев с дочерью и зятем, и ребенок маленький, внук Панаева, значит, и с машиной…
— Они что, разбились?
— Они, — он глубоко вдохнул, — они остановились, Ледочка. На трассе, ну остановились, малыш… писать захотел, они остановились, и…
— Да? — тихо спросила Петрищенко.
— Малыш выскочил на трассу, машина его сшибла. Насмерть. Ледочка, просто проехала мимо и сшибла, такое движение, и дочка…
— Да?
— Выскочила, тоже на трассу…
— Ее тоже сшибло?
— Да, Ледочка, они… на его глазах, все на глазах Панаева, и он обратно, с двумя трупами… и Панаев сказал Гереге, чтобы духу твоего, и Герега…
— Боже мой, какой ужас, — сказала Петрищенко, прижимая Леву к себе и машинально гладя его по голове, — какой ужас!
— Я не хотел, Ледочка, — всхлипывал Лев Семенович, — я же не хотел… Я не хотел ничего плохого, я только хотел, чтобы его забрали отсюда, без вреда, без никакого вреда.
— Погоди, Лева. Это ужасно все, но при чем тут ты? Это просто несчастный случай, ужасный несчастный случай.
— Это я ее просил, Ледочка. Чтобы убрали. Но без вреда, Ледочка, без вреда.
— Кого?
— Ее, — шепотом сказал Лев Семенович, — ее, страшную.
— Катюшу?
— Ох, Ледочка!
— Погоди, Лева. Погоди. Ты думаешь, это она?
— А кто же?
— Ну, такое страшное несчастье. Страшное. Бывает, такое само собой случается. Она же что, не человек? Как бы у нее рука поднялась? Да и кто на такое способен?
— Она… она меня водила к царице.
— Какой царице? — с трудом выговорила Петрищенко, только сейчас заметив, что у нее стучат зубы, то ли от холода, то ли от ужаса. Над морем прожектор описал в темном небе пологую дугу и погас. — Лева, что ты говоришь? К какой царице она тебя водила?
— Страшной, — всхлипнул Лев Семенович.
— Лева, как же ты позволил повести себя к какой-то царице? Зачем? Какая еще царица?
— Ка-аменная, — плакал Лев Семенович, — у музея стоит.
— У музея? Ну, она просто пошутила над тобой, посмеялась. Это же какая-то чушь, ну, суеверие просто.
— Думаешь, это не из-за нее? — спросил Лев Семенович и вытер глаза и нос. — Не из-за меня?
— Ну, как такое может быть из-за человека. Это просто совпадение. Ужасный несчастный случай.
— Я хочу знать, Ледочка. Хочу знать точно.
— Зачем, Лева? — грустно спросила она.
— Чтобы спать спокойно. Ты понимаешь, как мне с этим жить? Как с этим жить теперь, Леда?
— Хорошо, Лева. Завтра спросишь у нее, вот услышишь, что она тебе скажет.
— Нет, Ледочка, мне надо сейчас. Поехали, умоляю тебя.
— Ну, можно, ни с того ни с сего, почти ночью. Да и далеко это. У старого рынка.
— Ну… мы машину возьмем, я тебя умоляю, Ледочка, пойдем. Я хочу посмотреть ей в глаза.
«А я нет», — чуть не сказала Петрищенко, но, поглядев на Леву, вздохнула.
— Ладно, подожди здесь. Я сейчас вернусь. Мне должны были позвонить.
— А можно мне с тобой наверх, Ледочка? — жалобно спросил Лев Семенович. — Мне страшно.
— Ничего с тобой не случится. Постой здесь.
Она вбежала в подъезд, успев увидеть, как Лев Семенович вжимается в стену, прижав к себе портфель с диссертацией.
Покоробленная кнопка лифта царапала палец, она слышала, как надсадно гудят моторы, шуршат тросы, дверь лифта на каком-то верхнем этаже хлопнула, все застыло, опять хлопнула…
Дома все такая же растерянная Лялька ела пельмени перед телевизором и одновременно смотрела «Подпасок с огурцом» из серии «Следствие ведут знатоки».
— Ты чего? — спросила она обиженно, не оборачиваясь. — Вернулась?
— Мне звонили?
— Нет.
— Точно? Может, ты не слышала?
— Да не звонил никто, мама, — обиженно сказала Лялька.
— Слушай, если позвонят…
— Ага?
— Скажи, я сегодня не сумею, ладно? Скажи, завтра с утра. Я должна еще поехать в одно место, не знаю, когда вернусь. Через пару часов, наверное.
— А чего случилось?
— Ты про Панаева слышала?
— Ну да. А ты разве не знала? Вот кошмар, да? А при чем тут ты?
— Надеюсь, ни при чем, — печально сказала Петрищенко.
Дома у старого рынка были печальными, одноэтажными, с полуподвальными освещенными окошками, наглухо задернутыми розовыми ситцевыми занавесками. Шелудивая собака рылась в накренившейся урне.
— Вот, — Лев Семенович немножко успокоился, но все еще судорожно вздыхал, как обиженный ребенок, — сюда, Ледочка. Кажется, сюда.
Фонари горели скудно на покосившихся столбах.
Даже в этом полумраке было видно, какие глубокие трещины пересекают бугристый асфальт.
Она поймала себя на том, что старается идти, не наступая на них.
На воротах светлела выведенная мелом надпись: «Туалета нет!»
В пахнущем кошками дворе они отыскали крыльцо и выходящую на него дверь с жестяным номером «10». У крыльца светилось окошко, но здесь, в укромном закутке, занавесочка была нежная, ситцевая, сквозь нее просвечивала кухонная полка, уставленная банками с вареньем. Или с чем-то еще. Нет, кажется, все-таки с вареньем. На подоконнике за стеклом сидела серая полосатая кошка и равнодушно смотрела на них круглыми зелеными глазами.
— Позвони ты, Ледочка. Пожалуйста, — вдруг сказал Лев Семенович.
У Петрищенко ладони вдруг стали мокрые, и она украдкой вытерла их о пальто, потом нажала беленькую кнопку звонка.
— Лева, ты наверняка ошибаешься, — сказала она шепотом, — это просто совпадение. Ужасное совпадение.
За дверью почти сразу послышались шаги, она приоткрылась, и в полосе света показалась Катюша. В носках домашней вязки и тапочках-шлепанцах, в уютной мохеровой розовой кофточке, здесь она казалась на своем месте. В узком коридорчике на крашеных досках лежал тканый половичок, на стене — точно такой же, как на работе, календарь с котятами, и еще какая-то вышитая крестиком картинка, кажется, девочка, прячущая за спиной мячик.
— Ноги-то вытирайте, — сказала она спокойно.
Петрищенко молчала, почему-то не в силах выговорить ни слова. Когда молчание стало затягиваться, Лев Семенович не выдержал:
— Я, вот, — сказал он тихо и беспомощно и замолк.
— Вижу, что ты, голубчик, — сказала Катюша, — а вот ты, Лена, зачем пришла?
— Почему мне тыкаешь? — машинально спросила Петрищенко.
— А как же мне еще с тобой разговаривать? Ты никто. А я у себя дома.
— Да как тебе…
— Не на работе, Лена. Да и работы-то у тебя никакой нет. Катюша, поди туда, поди сюда, Катюша, чего тебе, Катюша, позже зайдешь. А вот теперь я скажу тебе, Лена, выйди. Знаешь, что? Не заходи больше. Подожди на крыльце. А ты, голубчик, останься пока.
— Да как вы, — начал Лев Семенович, но Катюша указала на чистенькую табуретку у кухонного стола. Кухонный стол был покрыт веселой клееночкой, с фруктами и ягодами. На столе стояла голубая чашка в горошек и блюдечко с вареньем.
— Я…
— Ну, можешь говорить мне «спасибо».
Она села напротив, подперев щеку рукой.
— Скажи: «Спасибо, Катюша».
— За что? — с тоской спросил Лев Семенович.
— Ты ж хотел, чтобы я его не трогала. Его не трогали. Вон, уедет теперь во Владик. Далеко уедет. Про тебя забудет. Нет больше тебя. — Она раскрыла розовую ладонь и подула на нее розовыми губами, как бы сдувая пушинку. — Пффу! Нету!
— Это вы? — спросил он мертвыми губами. — Это все вы?
— Что ты, голубчик. — Она улыбнулась и вновь подперла голову рукой. Локоть у нее был уютный, круглый. — Оно само собой так получилось, золотко. Катюша, думаешь, при чем? Что ты, радость моя, Катюша ни при чем. Но что просил, то получил все-таки, нет?
— Я не просил… — сказал он с трудом, — я хотел… чтобы без вреда.
— А трудно было зацепить его, голубчик, да еще так, чтобы он не пострадал. Гладкий он. Зацепить можно только там, где есть любовь, уж искала-искала, с трудом нащупала.
Из-за тюлевой занавески было видно, как Петрищенко сидит на крыльце, потом она поднялась и, по-прежнему обхватив руками плечи, медленно пошла прочь по сбитым плитам двора, мимо ржавой колонки и чьего-то забытого на ночь белья. Он дернулся было догнать ее, но Катюша протянула руку, и ее ладонь мягко легла ему на локоть.
— Посиди еще пять минут, золотко, — сказала она, — потерпи. Дело к тебе есть.
Чемодан оттягивал руку. На Западе выпускают чемоданы на колесиках, она видела такие, но этот был тяжелый, фибровый. Старый. Она так давно никуда не ездила. Зря, наверное. Лучше бы она уехала давным-давно. Все равно куда, например, в Ялту. Там пальмы. Или на север. Там платят хотя бы.
Лучше не думать о том, что было вчера. Лучше думать о том, что будет завтра. Они сядут в поезд, в поезде будет слишком холодно или слишком жарко, но все равно замечательно, будет пахнуть углем и железом, в титане будет горячая вода, поезд загудит, тронется с места, поплывут, качнувшись, назад фонарные столбы, поплывут предместья, увитые виноградом (листья сейчас темно-красные, с прозеленью), колеса будут стучать-стучать-стучать. В поезде так уютно спать. И матрасы жесткие, и белье воняет какой-то дрянью, и хлоркой из туалета несет, но все равно уютно. Наверное, потому что, пока человек едет, он чист. У него нет ни прошлого, ни будущего. Беда не может до него дотянуться, не может отыскать его, шарит-шарит своими длинными руками по тому месту, где он был раньше, но там его уже нет. Он просто едет. Едет, и все.
Над морем разгоралась холодная заря, и окна домов, обращенные на восток, отсвечивали жидким белым огнем.
Проходная общежития была пуста, вахтерша дремала рядом с раскаленной спиралью рефлектора.
— Извините, — сказала Петрищенко.
Вахтерша проснулась и мрачно посмотрела на нее.
— Меня должны ждать, — сказала Петрищенко, с наслаждением опустив чемодан на холодный линолеум, и вдруг неуверенно добавила: — Наверное.
— Кто?
— Романюк. Стефан Михайлович. Он в двадцать второй.
— Наверх не пущу, — сказала вахтерша равнодушно.
— Но мне очень надо.
— А вы кто? — спросила вахтерша.
— Мне по работе, — сказала Петрищенко то, что все говорят в таких случаях, — у меня к нему дело. Я вот… Пароходство.
— Документы, — равнодушно бросила вахтерша.
Петрищенко начала рыться в сумочке в поисках удостоверения. То ли она взяла его с собой, то ли нет… Ведь, если вдуматься, оно ей наверняка больше не понадобится.
— Лена Сергеевна!
Вася спускался по лестнице, вид у него был какой-то помятый.
— Вася, — обрадовалась она, — Стефан Михайлович на месте?
— На месте… теперь никого нет на месте, — неопределенно ответил Вася, — вообще никого нет.
Он подошел к вахте и, отодвинув Петрищенко, взял телефонную трубку и, прижимая ее плечом к уху, стал набирать номер.
— Вася, погоди. Ты что, выпил? Где Стефан Михайлович? Что вообще происходит?
Вася отмахнулся от нее, как от мухи.
— Как хоть вчера прошло?
— Нормально прошло, — сказал Вася, — все путем. Любимый город может спать спокойно. Але? А можно Белкину? С работы. Это секретарь комсомольской организации. Она на работу не вышла. Что? В больнице? А в какой? На Слободке? А она… в сознании? Напугал кто-то? Не хочет говорить? Скажите в какой, мы подъедем. Обязательно. Мы всегда… навещаем своих больных.
Он положил трубку и поглядел на Петрищенко исподлобья.
— Вот так, — сказал он наконец. — В больнице Белкина. Говорят, шок. Говорят, обойдется. Ну, в общем, повезло ей. Хотя, в общем, не повезло…
— При чем тут Белкина, Вася? Я ничего не понимаю.
— А вам и не надо понимать, Лена Сергеевна. Все кончилось. Не думайте об этом.
— А… где Стефан Михайлович?
— Наверху.
— Он здесь?
— Нет.
— Вася, что ты мелешь?
— Да неважно все это, — сказал Вася неохотно, — где он, это, ну, неважно. А вы, я вижу, с чемоданом.
— Ну, я подумала, — она бессознательно оправила прическу, — решила поехать. Поглядим, что да как. Может…
— И билет купили?
— Еще нет, — сказала она, — думали, вместе купим. Чтобы вместе ехать, ну.
— Хорошо, — сказал Вася, — сдавать не придется.
— Вася, я же вижу, что-то случилось, — она почувствовала, как ноги противно слабеют, — я хочу его видеть. Он вообще… жив?
— Беспокоитесь, — сказал Вася вяло, — а зачем? Лучше бы к Белкиной в больницу сходили. Принесли бы ей апельсинов, что ли. Этих, марокканских. Бабкину вон кто-то носил апельсины, а Белкина чем хуже?
— Вася, я хочу его видеть. — Петрищенко попыталась крепче ухватиться за конторку и только теперь заметила, что в ладони у нее зажато удостоверение, выуженное со дна сумочки. На неровной стенке за спиной вахтерши висел синенький морфлотовский плакат, и белый сверкающий теплоход на нём уплывал, уплывал, уплывал…
— Ну, он сейчас спустится, — Вася пожал плечами, — если хотите. А я пошел.
— Куда?
— Какая разница? — сказал Вася. — Мир большой. И имейте в виду, теперь есть, кому его держать. По крайней мере, один угол.
У двери он остановился, обернулся, покачал головой и вышел. Она осталась стоять у конторки, сжимая удостоверение в руке.
Вахтерша покосилась на нее, потом достала растрепанную книжку и стала читать. Петрищенко машинально посмотрела на обложку. Вахтерша читала «Двенадцать стульев».
В голове было пусто. И еще она вспомнила, что не выспалась, потому что легла поздно и долго не могла уснуть, а потом рано встала. И еще болели ноги. Наверняка вены. Все-таки чемодан слишком тяжелый. Не женский чемодан.
Она почувствовала, что ей смотрят в спину.
Романюк стоял в холле, за проходной, в своем долгополом черном пальто, руки засунуты в карманы, словно его знобило. Она не видела, как он спустился.
Он молчал, и она почему-то ощутила странную робость и неуверенность, словно школьница на первом свидании.
— А я… вот, — она зачем-то показала на чемодан, — я подумала… ничего, что я так рано?
Он молчал.
— Как ты думаешь, можно здесь оставить чемодан? Пока мы сбегаем за билетами. Пока нет очередей… — Она сбилась и замолчала.
Она вдруг сообразила, что не знает, как его называть. Должно же быть какое-то сокращеное имя, ласкательное. Как-то же его звали в детстве? Жена как-то звала…
— Лена, — сказал он тихо, — иди домой.
— Но мы же решили, вместе решили, — она почувствовала, как внутри у нее что-то плавно, словно осенний лист, оторвалось от ветки и полетело вниз, — вчера.
— Это было очень давно, Лена, — сказал Романюк.
— Да нет же, — она бессознательно теребила шарфик, — вчера, вечером, ну, — она покраснела быстро, как будто по ее лицу прошла тень алого полотнища.
Глаза Романюка были пустые и отсвечивали, точно две серебряные луны.
— Лена, — повторил он терпеливо, как назойливой собаке, — иди домой. Домой, домой.
— Но…
— Меня больше не бывает. Ты не туда пришла.
— Ты… сошел с ума? — медленно спросила она.
— Нет, — сказал он тихо, — нам повезло. Никто не сошел с ума. Даже та девочка. Но ты иди домой. Я не знаю тебя. Я больше никого не знаю. И вообще мне надо идти. У меня много дел.
— Хорошо, — сказала Петрищенко, — хорошо, но как же… Ладно, неважно.
Она повернулась.
Она шла медленно, потому что ждала, что он все-таки позовет ее или, по крайней мере, скажет что-то очень важное, но вслед ей пронзительно закричала вахтерша:
— Женщина, вы забыли чемодан!
— Возьмите его себе, — сказала Петрищенко.
Мимо прошел троллейбус, почти пустой, наверное, из парка, но она даже не прибавила шагу, чтобы успеть к остановке, где хохотали взахлеб две девчонки лет шестнадцати. А у нее ноги стали очень тяжелыми, она еле передвигала ими, но идти все равно было приятно, хорошо было идти, с утра народу было немного, все на работе, в продуктовом сквозь стеклянную витрину было видно, как сонная продавщица кормит из блюдечка сонную кошку. Наверное, надо зайти, купить чего-нибудь поесть, дома совсем пусто. Тем не менее она миновала магазин, не заглянув в него. Около входа в Политехнический стояла группка студентов с тубусами и чертежными досками в больших холщовых сумках. К ее ногам упал колючий зеленый шарик, сквозь раскрывшуюся щель, словно из-под век какой-то ящерицы, мигнул влажный каштановый глаз. Она уже занесла ногу, чтобы отпихнуть его носком ботинка, но передумала.
Дома, в прихожей, она постояла некоторое время около зеркала, разглядывая морщины у глаз, припухшие веки, тусклые, пересушенные волосы. Потом размотала шарф, стащила пальто, бросила его на галошницу и прошла в комнату. Генриетта сидела у маминой кровати и читала вслух «Стихи о Прекрасной Даме». Мама спала.
Растут невнятно розовые тени,
Высок и внятен колокольный зов,
Ложится мгла на старые ступени…
Я озарен — я жду твоих шагов.
Рядом на полу стояла неубранная утка, в которой в озерце желтой мочи плавал кусочек марли. Генриетта отложила книжку и виновато поглядела на нее.
— Вы можете идти, — сказала она.
— А как же… — Генриетта уже нацелилась пожить здесь с недельку, сумка ее с вещами стояла рядом, у стула, из нее выглядывала байковая ночная рубашка в зайчиках.
— Планы изменились, — сказала она, — да, и деньги верните. Те, которые я заплатила вперед. И вообще, можете отдыхать, ну, скажем, неделю. Я больше не пойду на работу. Ни сегодня, ни завтра.
— Извиняюсь, но я оставлю себе двадцатку, — сказала Генриетта, поднимаясь, — за беспокойство.
Она жила в коммуналке с сумасшедшим сыном и пьющим соседом и расстроилась от того, что ей придется туда вернуться так быстро.
— А вашей маме нравится, когда я ей читаю.
— Я сама ей почитаю. — Петрищенко подняла раскрытую книжку, посмотрела…
— Это моя книжка, — тут же сказала Генриетта.
— Не волнуйтесь, не съем.
Генриетта взяла сумку и поплелась в прихожую. На ссутулившейся спине отчетливо вырисовывался горбик.
Гадай и жди. Среди полночи
В твоем окошке, милый друг,
Зажгутся дерзостные очи,
Послышится условный стук.
— А можно я поем немножко? — спросила из прихожей Генриетта.
— Можно, если найдете что, — равнодушно сказала Петрищенко.
Генриетта наверняка позавтракала, как пришла, Петрищенко ей всегда оставляла сыр и хлеб, но у нее начинался тот же старческий страх, что был у мамы — остаться без еды. Еду надо запасать впрок, а если не получается, то хотя бы много есть. Наверное, это такой родоплеменной страх, древний, потому что первобытные люди не кормили своих стариков. Она где-то читала, что мало кто тогда доживал до старости; наверное, старость им вообще должна была казаться чем-то вроде неизлечимой болезни со смертельным исходом.
И мимо, задувая свечи,
Как некий Дух, закрыв лицо,
С надеждой невозможной встречи
Пройдет на милое крыльцо.
— Я тебя ненавижу, — сказала она тихо и яростно, — ненавижу, ненавижу, ненавижу. Это все из-за тебя. Я так старалась быть хорошей. Всем угодить. Потому что иначе никто бы не стал на меня смотреть. Никто не стал бы меня любить. Я старалась быть хорошей, а теперь из-за меня погибли женщина и ребенок. Потому что пожалела Леву. А не надо было жалеть, он трус, дурак и карьерист. Худшее сочетание. А мне хотелось ему угодить. Всем угодить. Зачем? По привычке. Тебе угодить. Зачем я старалась? Ты все равно меня никогда не любила.
Старуха молчала и чмокала во сне сморщенными губами в темных вертикальных морщинах.
— Я себя уже не переделаю, — сказала Петрищенко, — а если я буду стараться не быть очень хорошей, я смогу быть только очень плохой. Понимаешь?
Старуха не ответила.
Петрищенко встала, положила раскрытую книжку на кровать переплетом вверх и подошла к окну, перегнулась, ощущая, как острое ребро подоконника врезается в живот, и посмотрела вниз. Отсюда все казалось очень маленьким и каким-то головоногим.
Она подумала и перевесилась еще сильнее. Было не страшно, а даже как-то весело, мир перекосился и под таким углом воспринимался как-то несерьезно.
— Мама, ты что?
Она сползла обратно, в комнату, нащупала ногами пол.
— Ты так висела, — сказала Лялька, — я испугалась.
— Ничего, — она зачем-то провела рукой по волосам, оказывается, они выбились из пучка, когда она свешивалась вниз.
— А я думала, что ты уехала. Ты же собиралась.
— А фиг тебе, — сказала Петрищенко.
— Ты вообще в порядке?
— Нет.
— А я думала, — сказала Лялька и переступила с ноги на ногу, — я думала, пока тебя не будет, может…
— Собираешься перебраться к своему Вове? Валяй.
— Я думала, может, он поживет тут?
— Вова? Что вдруг?
— Ну, мама, — назидательным тоном сказала Лялька, — бывает так, что люди решают жить вместе.
— Надо же! — восхитилась Петрищенко.
— Люлечка, — раздалось из прихожей, — ты где?
— Это еще кто?
— Так Вова же, мама, — терпеливо объяснила Лялька, — мы думали, ты уехала. Ну и решили, понимаешь, попробовать. Может, получится? Вместе. Мама, это же пробный брак, сейчас все так делают.
— Все так делают? — переспросила Петрищенко. — Ну конечно. Как это я раньше не догадалась. Знаешь что?
— Что?
— Живите. Я вам не помешаю? Нет? Ну и ладно. Живите. Веселее будет.
— У тебя точно не все в порядке, мама, — с завидной проницательностью сказала Лялька, — я же говорила, в твоем возрасте глупо заводить романы.
— Сама дура, — сказала Петрищенко.
— Люлечка, — повторил голос, приближаясь, — ты где? Ой, извините.
Петрищенко посмотрела на Вову. Вова был худенький, узкоплечий, в очках, в клетчатых нелепых штанах. Увидев Петрищенко, он неуверенно улыбнулся, и стало заметно, что зубы у него мелкие, а клыки сильно выдаются.
— Вова, — сказала Петрищенко вежливо, — очень приятно, Вова.
Потом поманила Ляльку пальцем.
— Ты знаешь, — сказала она шепотом, — а без этих штанов он гораздо лучше смотрелся.
С моря дул холодный сырой ветер, и даже отсюда было слышно, как оно грохочет о волнорез, мутные массы воды перекатывались через бетонные плиты мола, чайки растерянно орали над волной, их относило в сторону, точно мокрые комки перьев.
Плакат у входа в здание СЭС поменялся. Теперь на нём было написано: «Навстречу Олимпиаде-80», и красивый спортсмен, пригнувшись, собирался кинуть диск. Розка подумала, что наступит ночь, потом утро, потом шторм утихнет, а спортсмен будет, все так же пригнувшись, держать в руке диск. Пока его, спортсмена, не заменят на какой-то другой плакат.
— А где Елена Сергеевна? — спросила Розка.
Комната была пустая, а когда она заглянула в кабинет, там почему-то сидела Катюша и сосала конфету. Конфета оттопыривалась у нее за щекой, как флюс.
— А нету Елены Сергеевны, Розочка.
— А когда она будет?
— А чего тебе надо? — ласково сказала Катюша.
— Обходной подписать.
— Увольняешься?
— Да. Мне готовиться надо. А здесь не получается… готовиться.
— Вот довели тебя, бедняжку, — Катюша сочувственно покачала головой, — лица нет. Плохо небось в больнице было, а? Ну ладно, давай, подпишу. И больничный давай.
Розка машинально протянула ей обходной и синенький больничный лист с треугольным штампом.
Катюша внимательно изучила больничный.
— Нет прогулов? — спросила она строго. — А то выговор тебе, уж извини. С занесением. Не волнуйся, шучу.
— Нет, — сказала Розка равнодушно, — прогулов нет. Мне сегодня утром закрыли.
— А может, передумаешь? — спросила Катюша. — Увольняться-то.
— Не-а, — сказала Розка, — не передумаю.
— А то мне молодой специалист нужен. Опыт передавать.
— Не хочу я… опыт.
— Ну, как знаешь, — сказала Катюша и подписала обходной.
— А… где Вася? — поколебавшись, спросила Розка. Она сама не знала, для чего она хочет видеть Васю. Может, чтобы ударить его по лицу и наконец заплакать? Она почему-то разучилась плакать. Может, хотя бы так получится.
— А нет Васи больше, — с удовольствием сказала Катюша, — уехал Вася.
— Далеко?
— Дальше некуда.
— А кто же есть? — спросила Розка растерянно. Двойные рамы в кабинете были проложены ватой (раньше этого не было), и на вате этой стояли маленькие фарфоровые фигурки, то ли кошечки, то ли зайчики. И елочное конфетти, словно уже зима и Новый год. Слышно было, как между рамами гудит некстати проснувшаяся муха, не понимая, почему она никак не может выбраться наружу.
— А никого нет, — сказала Катюша, улыбнувшись своими ямочками, — никого нет, деточка. Не набрали еще штат-то.
Она чуть заметно наклонилась, отчего ее полная грудь накрыла собой часть бумаг, разложенных перед ней на столе.
— Есть только я, — сказала она, застенчиво улыбаясь, — только я.
— Лева, как я рада, Лева. И банкет был вполне приличный. Я так боялась, что икры не хватит, но вроде всем хватило. И ни одного черного шара. Один испорченный бюллетень, но это же не считается? Правда? В ВАКе не должно быть проблем? Ты меня слышишь, Лева?
От Риммы сладко пахло каким-то новым кремом для лица.
— Слышу, Риммочка, — устало сказал Лев Семенович. Он присел на пуфик в прихожей и стал, кряхтя, снимать туфли. Хорошо, что ему выделили машину, на улицах сейчас такая грязь…
— Ты видел, в каком платье была Павлова? Хорошо, что я не сшила себе такое же. Этот Марик, он всем шьет по одним и тем же лекалам.
— Да, Риммочка.
— Очень удачно, что мы переезжаем в Москву прямо перед Олимпиадой. Ты слышал, что говорят? Москву закроют. Вообще закроют для приезжих. И правильно — мало ли что. Останутся только одни москвичи. И в магазинах будет все. Абсолютно все. И гэдээровское, и румынское, и даже югославское. Надо будет обязательно сходить в «Ядран»… Лева, ты что, Лева?
— Дура! — завизжал Лев Семенович. Он развернулся, смахнул со столика у зеркала в прихожей какие-то флаконы и коробочки и стал яростно топтать их ногами. — Пошла вон, дура!
— Лева, ты болен, — сухо сказала Римма и пошла в спальню, захлопнув за собой дверь.
С волочащимися по полу шнурками Лев Семенович прошел в гостиную и поглядел в окно. Мрак. За окном всегда мрак. Москва далеко, за полями, за лесами, за сорочьими стаями, и он увидел внутренним зрением, как там, в далекой Москве, вьюжной ночью на окраине спального района, где-нибудь в Беляево или Чертаново, он, Лев Семенович, вот так же подходит к окну тесной типовой кухни и смотрит, а внизу метет поземка, голые деревья, сугробы, и качается, качается фонарь над автостоянкой, и нет никаких рубиновых звезд, веселых людей в легких платьях, света и белых крахмальных скатертей. А есть лишь пустынные проспекты, обледенелые трассы, леса, поля, другие города, лежащие во мраке, и спрятаться больше негде…
P.S. Я подозреваю, что причиной катастроф «Титаника», «Адмирала Нахимова», а также Чернобыльской аварии действительно были диббуки; ну не могли же нормальные ответственные люди ни с того ни с сего так глупо и нелогично (добавлю — последовательно глупо и нелогично) себя вести. Характер катастрофы с «Адмиралом Нахимовым» и его сходство с крушением «Титаника» заставляют задуматься — быть может, службы, подобные СЭС-2, действительно необходимы?
Плацкартный вагон был полон, и уже после ночи путешествия в нём стоял особый, присущий только поезду, тяжелый дух человеческих тел, мытого хлоркой туалета и папиросного дыма, которым тянуло из тамбура. Поэтому он даже обрадовался, когда спрыгнул с подножки, держа в руке нехитрый багаж. Поезд тронулся, немытые окна его вагона еще минуту глядели ему в затылок, а потом в их поле зрения оказалось другое: будка смотрителя с крохотным печальным огородом, разноцветные путевые огни, фонарные столбы, обвитые ржавой проволокой.
Он огляделся.
Здание вокзала с башенкой отчетливо вырисовывалось на фоне пустого рассветного неба. Далеко на западе горизонт был подсвечен то ли дальним пожаром, то ли огнями какого-то большого города, а тут совершеннейшая глушь: пустая платформа, освещенная двумя желтыми фонарями, только на привокзальной лавке спала какая-то женщина в мохеровой кофте, халате и толстых рейтузах. Сумку она положила под голову. Нищий рыскал около урны в поисках пустых бутылок из-под пива.
На башенке над одноэтажным приземистым зданием вокзала светились бледные часы, похожие на круг полной луны. Он постоял немного, чувствуя, как остывший за ночь асфальт высасывает тепло через подошвы кроссовок, потом подхватил рюкзак, сделал шаг и вошел в здание вокзала.
Там было пусто, блестели лавки, отполированные задами ожидающих поезда пассажиров, окно единственной кассы закрыто картонкой. Сквозь щели лился бледный неоновый свет. На кафельном полу стыли лужицы воды — видимо, уборщица совсем недавно прошлась здесь шваброй. Он покрутил головой в поисках уборщицы, но не нашел. Буфета не было, а киоск с лимонадом и печеньем стоял запертый на замок, с приспущенными жалюзи.
Двери на привокзальную площадь были распахнуты, пустая площадь окаймлена газоном с чахлыми туями; но здесь все-таки нашлась живая душа: стоял и скучал одинокий носильщик, или грузчик, или просто какой-то привокзальный рабочий в синей спецовке с бляхой.
— Извините, — он подошел ближе, — где здесь автобусная остановка?
— А вам куда надо? — сонно спросил грузчик.
— До Малой Глуши.
— Туда не ходит, — сказал грузчик, — до Болязубов ходит. А от Болязубов на попутке. Или там, не знаю, договоритесь с кем-то из местных.
— Хорошо, — терпеливо сказал он, — где отходит автобус на Болязубы?
— А вон там, через площадь, — сказал грузчик, — только ночью они не ходят.
— А касса где?
— Там и касса. Только ночью она не работает.
— А когда открывается?
— Утром, — равнодушно сказал грузчик, — вот утро будет, касса откроется.
— В котором часу?
— В восемь. Или в девять. Раньше все равно автобусов не будет.
— А-а, — сказал он разочарованно и поглядел на часы. Зеленые тусклые стрелки показывали половину пятого.
— Койка не нужна? — спросил грузчик с надеждой.
— Нет, — сказал он, — какая койка? Я на вокзале переночую.
— Смотрите, — повторил грузчик, — раньше девяти не откроют.
— Я подожду.
Разговор зашел в тупик. Он кивнул собеседнику, тот тут же равнодушно отвернулся и, глядя в небо, задумался о чем-то своем.
На вокзале было все так же пусто. Он сел на лавку, лицом к окну на площадь, опустил рюкзак на пол. По сравнению с шумным поездом, где плакали дети, а женщины переговаривались высокими резкими голосами, здесь было очень тихо. По грязноватому оконному стеклу ходили тени от веток. На внутренней стороне век осталось ощущение скребущего песка; он закрыл глаза и с силой потер их, в очередной раз удивившись тому, что в темноте среди плывущих пятен перед внутренним взором возникает подобие радужки с черной дырой зрачка посредине.
Уснуть не получалось, небо медленно светлело, сделалось плоским и серым, вокзал стал постепенно оживать, появилась сонная уборщица и начала шаркать шваброй между рядами скамеек. Он поднял рюкзак и поставил на скамейку рядом с собой. Хлопнуло окошечко кассы, кассирша в очках и в перманенте что-то считала на калькуляторе, очень похожая на нее женщина подняла железный занавес киоска, в котором конфеты в пластиковых прозрачных банках блестели, как елочные игрушки.
Откуда-то возник народ, группка студентов в штормовках с эмблемой института на спине переминалась у кассы — девчонки были коренастые, громкоголосые и все, как на подбор, дурнушки. Женщина с девочкой расстелили на лавке газету и выложили на нее хлеб и завернутое в серую марлю сало.
Пьяный ходил по залу, словно ища, с кем бы подраться, перебросился несколькими фразами со студентами; один из парней вроде замахнулся, второй удержал его за руку, пьяный отошел, что-то сказал женщине, огляделся и плюхнулся на лавку рядом с ним. Он брезгливо отодвинулся.
— Не уважаешь? — спросил пьяный.
— Отвяжись, — сказал он и пожалел, что вообще заговорил, тот только и ждал, что на него обратят внимание.
— А пошли разберемся, — сказал пьяный весело.
У пьяного было красное воспаленное лицо и белые глаза, какие бывают у людей, которые ничего не боятся.
— Что? В штаны наложил? — спросил пьяный. — А спорим, я тебя убью, и мне за это ничего не будет? Спорим?
Особой логики в этом заявлении не было, но звучало оно очень убедительно.
Ему даже показалось, что в руке у пьяного блеснул нож, и вообще, пьяный был не столько пьян, сколько взвинчен и продолжал накручивать себя еще сильнее.
Он уже начал лихорадочно обдумывать дальнейшие свои действия. Извиниться? Откупиться? Поставить выпивку? Пригрозить? Бесшабашная храбрость могла быть и симулированной, недаром же пьяный не стал вязаться к студентам: там было четверо сильных молодых парней. В растерянности он начал озираться по сторонам, и, заметив его взгляд, серьезный молодой милиционер, лопоухий и сероглазый, отделился от подоконника и подошел к ним.
— Проблемы? — спросил милиционер.
— Иди, Костя, сам разберусь, — сказал пьяный.
Но милиционер продолжал стоять, нетерпеливо притопывая ногой в черном ботинке, и пьяный неохотно отошел, что-то бормоча себе под нос.
— Черт знает что у вас тут творится, — сказал он сердито.
— Вы бы поаккуратней, гражданин, — упрекнул милиционер.
— Я-то тут при чем?
— Значит, при чем.
— У вас тут к людям пристают на вокзале, это что, по-вашему?
— Сергеич? Да он мухи не обидит. А вы вот документы покажите.
Он полез во внутренний карман куртки, достал паспорт в кожаной обложке.
— Далеко заехали, — сказал милиционер, глядя на штамп прописки.
— Да уж, — согласился он, — дальше некуда.
— Куда следуете?
— В Болязубы, — сказал он, и пронзительное название деревни действительно отозвалось ноющим больным зубом слева в нижней челюсти.
— Чего тогда сидите?
— Жду, когда касса откроется на автостанции.
— Касса уже открылась, — сказал милиционер. — А автобус на Болязубы в семь утра.
Он поглядел на часы. Было без пяти семь.
— Ах ты!
Милиционер нарочито неторопливо разглядывал его паспорт, сверял его лицо с фотографией, смотрел на просвет водяные знаки.
— Поскорей нельзя, товарищ милиционер?
— Раньше торопиться надо было, — наставительно сказал милиционер, но паспорт вернул.
Он схватил паспорт, торопливо засунул его обратно в карман, одновременно другой рукой подхватывая рюкзак, и заспешил к выходу — лишь чтобы увидеть, как старенький обшарпанный автобус развернулся на площади, выпустил струю сизого дыма и выехал на улицу, ведущую прочь от вокзала.
Он побежал за ним, размахивая рукой, но водитель автобуса не обратил на него никакого внимания.
— Ну что ты скажешь! — расстроенно произнес он.
Автостоянка была просто заасфальтированным пятачком перед сквериком. Под чахлым пирамидальным тополем стояла пустая грязная скамейка, когда-то крашенная зеленой краской. Будочка кассирши была открыта. За окошком, забранным решеткой-солнышком, шевелились, пересчитывая деньги, женские руки.
— Когда следующий автобус на Болязубы? — спросил он и снова внутренне поморщился от названия.
— Завтра, — сказала кассирша.
— Но… мне сказали, что раньше девяти автобусы не ходят.
— Кто?
— Какой-то человек. Такой, в спецодежде.
— Это Митрич, — равнодушно сказала женщина, — он всем так говорит.
— Зачем? Он же на вокзале работает.
— Какое там работает.
Ничего не поняв, он беспомощно пожал плечами.
— А как можно добраться до Болязубов?
— В ту сторону больше ничего не ходит, — сказала кассирша.
— Может, на перекладных?
— Можно, — сказала кассирша, — в семнадцать тридцать идет автобус до Головянки, от Головянки до Болязубов в девятнадцать десять. К ночи доедете.
— А маршрутка?
— До Головянки ходит маршрутка. Оттуда в Болязубы только автобус.
— А до Малой Глуши?
— Туда вообще ничего не ходит.
Кассирша потеряла к нему интерес и вновь принялась раскладывать мятые купюры. Он огляделся. Несколько автобусов стояли на асфальтовой площадке, на ветровом стекле — таблички с названиями сел, иконки, календарики с девицами, почему-то искусственные цветы. Автобусы были маленькие, побитые, угловатые. В городах давно таких нет. Водителей не было видно; водительские сиденья были пусты. Вообще никого не было видно.
Одинокий обшарпанный «жигуленок» притулился сбоку, мужик в мятой рубахе, открыв капот, копался в моторе, время от времени вытирая руки промасленной ветошью. Он подошел к нему, остро ощущая свою чужеродность — рюкзак у него был новенький, импортный, последний раз он ездил с рюкзаком еще в студенческой юности. Ветровка тоже была новая, со множеством кармашков, с разноцветными шнурками, яркая, словно детская. И кроссовки новые, замшевые, на белой упругой подошве, замечательные кроссовки, ходишь — как летаешь. Наверное, потому ко мне и прицепился этот Сергеич, и милиционер Костя тоже, подумал он запоздало, тут таких не любят.
— До Болязубов не подбросите? — спросил он.
Мужик не повернул головы.
— Я спрашиваю, до Болязубов не подбросите? — он повысил голос.
— Не, — уронил мужик.
— Я заплачу.
— Не, — повторил мужик.
— Двадцать.
Мужик поднял голову. У него было худое сизое лицо.
— Пятьдесят, — сказал он лениво.
— Хорошо. Пятьдесят.
— Садись, — сказал мужик.
Он благодарно кивнул. Сиденья в «жигуленке» были потертые, грязные, обивка местами прорвалась, на заднем валялся какой-то садовый инструмент — секатор на длинной ручке, веерные грабли, жестяная лейка.
— Я вперед? — спросил он.
Мужик молча пожал плечами. Он вновь ощутил резь в глазах и с силой протер их ладонями.
Посплю по дороге, подумал он.
Он отворил дверцу и сел, подумал и опустил стекло.
— Подождите!
Женщина бежала через площадь. В ярко-красной кофте, в руке — чемодан, и от этого она накренилась на бок. Женщина была черноволосая и маленькая. Когда она, задыхаясь, пригнулась к окошку, он увидел, что она немолода; около глаз собрались пучочки морщин, а в волосах просвечивает седина. Лицо у нее было острое, с четкой лепкой костяка, местное лицо.
— Вы в Болязубы? — спросила она, задыхаясь, высоким резким голосом.
Точно местная, подумал он.
Ему начинало казаться, что местных от приезжих он может отличить с закрытыми глазами. По голосу. И все сильнее чувствовал себя чужим тут. Еще удивительно, что я и вправду не ввязался в драку, подумал он, чужаков никто не любит.
— Да, — сказал он. — Я в Болязубы.
— Мне тоже в Болязубы. Давайте пополам.
— Второго не возьму, — тут же сказал водитель. — Сзади сиденье занято.
— Я не помешаю, — сказала она умоляюще. — Я с краешку.
— Там инструменты.
— Накиньте сверху, — сказал он в окно.
— Что?
— Мне не нужно пополам. У меня есть деньги. Накиньте десятку.
И пожалел, что сказал. Никто не любит, когда у приезжего много денег. Вернее, любят, но очень по-своему.
— Двадцатник, — сказал водитель.
— Двадцать, — согласилась она. — Хорошо.
Она стала рыться в сумочке, потом в каком-то кошельке — вероятно, одном из нескольких; у нее была еще поясная сумочка, в таких те, кто много ездит, держат документы и деньги, чтобы не украли. Наверное, все равно крадут.
Водитель наконец закончил возиться, закрыл капот, обошел машину, открыл багажник и забросил в него ее чемодан и его рюкзак. Чемодан был дешевый, матерчатый.
Она села на заднее сиденье, прижимаясь к дверце, чтобы не потревожить секатор. Секатор был в смазке, лезвия обернуты пергаментной бумагой, липнущей к металлу.
Он слышал, как она пытается отдышаться, стараясь делать это бесшумно. Ее молчание висело в салоне, как прозрачный столб воды.
«Жигуленок» зафырчал и тронулся. Вокзал ушел назад; башенка с часами, деревья, каждое в своем железном обруче, пыльные туи со звездчатыми голубыми шишечками. Асфальт был разбит, проехал встречный «Запорожец», потом грузовик, в кузове терлись друг о друга длинные доски…
— Здесь вообще есть какая-то промышленность? — спросил он, чтобы прервать затянувшееся молчание.
— Молокозавод, — удивился водитель. — Мебельная фабрика. Только это не здесь, а в Буграх. Еще завод удобрений есть. А что?
— Ничего, — сказал он, поняв, что разговор получился тупой.
— А сам-то ты кто по профессии? — подозрительно спросил водитель.
— Я госслужащий, — сказал он неопределенно. — Сейчас в отпуску.
— Путешествуешь, значит?
— Да. По родному краю.
— Дурацкое занятие, — сказал водитель.
Женщина на заднем сиденье молчала, он видел в зеркальце ее лицо, она смотрела ему в затылок и беззвучно шевелила губами. Он подумал, что, раз он видит ее лицо, она должна точно так же видеть его. Не себя, а его.
Самые высокие дома тут были пятиэтажки, желтовато-серые, с облупившейся краской. Рядом с песочницей возвышались, накренившись, ржавые железные столбы, между ними висело на натянутых веревках белье. На балконах тоже висело белье, полосатые половички свешивались через перила.
За оградами в палисадничках алели каплями крови неистребимые сальвии, над ними возвышались непременные подсолнухи.
Пятиэтажки остались позади, двухэтажные бараки — тоже, домики сначала шли какие-то пыльные, с покосившимися заборами, потом почему-то чем ближе к окраине, тем богаче: в пестрой кафельной плитке, с причудливыми резными наличниками. В садах проседали под тяжестью яблок разлапистые яблони с темной листвой и белеными, словно светящимися в зеленом полумраке стволами. Яблоки были тугие, темно-красные, с восковым блеском, такие, что ему вдруг остро захотелось есть, и рот наполнился слюной.
— Тут остановиться где-нибудь можно? — спросил он. — Поесть.
— Раньше надо было думать, — сказал водитель.
— А если за мой счет?
— На своей машине надо было ехать, — сказал водитель сердито. — Вот и останавливался бы где душе угодно. Что, машины нет?
— Есть, — сказал он, — только она в ремонте. Поломалась.
Все-таки водитель остановился у придорожного кафе «Калинка». Кафе почему-то везде называются одинаково, словно есть неведомое тайное распоряжение с названиями кафе особо не выдрючиваться, к которому прилагается утвержденный список названий. И это в местах, где населенные пункты называются Болязубы и Небылицы.
Тем не менее кафе оказалось неожиданно хорошим, он понял это уже по фурам дальнобойщиков на стоянке; среди дальнобойщиков тайные знания о качестве придорожных харчевен передаются быстро и эффективно.
Здесь даже были скатерти, а не клеенки, белые в красную клетку. Женщина в таком же клетчатом фартучке подала очень горячую солянку, затем отбивную с жареной картошкой. Он заказал пиво, понимая, что создает сам себе проблемы, но пива почему-то очень хотелось. Тем более что светлое пиво тут тоже было очень хорошее.
Их спутница сидела за соседним столиком и ела какой-то салатик. Возможно, подумал он, у нее не очень хорошо с деньгами?
Но угостить и тем более подозвать к своему столу не решился, да и не очень хотел, честно говоря.
Водитель «жигуленка» быстро выхлебал свою порцию солянки и занялся огромным бифштексом с яйцом, который он заказал на дармовщину. Наверное, ему обидно, что я пью пиво, а он — нет, подумал он и с удовольствием отхлебнул еще глоток.
Он рассчитался с официанткой, сходил в грязноватый туалет сбоку от кафе и вернулся к машине. Водитель уже сидел на месте, рассеянно постукивая пальцами по баранке и слушая омерзительное, как название «Болязубы», идиотически бодрое:
Пусть морозы, дожди и зной,
Мне не надо судьбы иной,
Лишь бы день начина-а-ался
И кончался тобой!
У него появилось острое ощущение, что он провалился лет на двадцать назад, впрочем, тогда они тоже не слушали такую дрянь. Тогда они слушали «Битлов». И «Джезус Крайст, суперстар»; Джезус Крайст, Джезус Крайст… ху тат-та-та-тата сэкрифайзд…
Женщина появилась со стороны придорожного сортира, она на ходу протирала руки бумажной салфеткой.
— Поехали, что ли? — спросил водитель равнодушно. — Мне еще вернуться надо до вечера.
— Да, — сказал он, — конечно.
Выпитое пиво приятно плескалось в животе.
В окне уплывали назад телеграфные столбы, на проводах сидели рядком небольшие птицы, сверкающие, как драгоценные камни, их грудки отливали на солнце синим и зеленым.
— Это кто? — спросил он, внезапно заинтересовавшись.
— Где? — спросил водитель.
— На проводах сидят?
— Птицы, — сказал водитель.
— Это выводок зимородков, — сказала женщина, не оборачиваясь. — Молодняк.
— А, — ответил он зачем-то, — спасибо.
Зимородки остались позади. На проводах сидели буроватые, словно припорошенные пылью ласточки, какая-то мелочь с хохолками, стрижи, агрессивные, словно росчерк начальственного пера.
Тут вообще много птиц, подумал он.
Он начал почему-то вспоминать, каких птиц вообще знает, вернее, какие водились в городе его молодости — удоды, иволги, кто еще? Свиристели, кажется? Снегири? Скворцы? Те же ласточки? Он помнил обрывы, изрытые их гнездами, почему-то их обычно сравнивают с дырявым сыром, хотя совершенно не похоже. Дятлы еще водились. Он помнил сухую, частую барабанную дробь их клювов. Голуби, конечно, но еще горлицы, кольчатые горлицы, которые так странно, почти страшно воркуют, а местные алкаши уверяют, что они кричат: «Буты-ылку! буты-ылку!» Он подумал, что давно не видел горлиц. И не слышал.
Он протер глаза, столбы мелькали за окном, линия проводов то поднималась, то опускалась, птицы были как запятые в унылой дорожной песне.
Они съехали на грунтовку, машину стало подбрасывать, далекий лес на горизонте колебался отчасти поэтому, отчасти от зноя; поток горячего воздуха поднимался от земли, возникали воздушные линзы, через них каждая травинка на обочине казалась очень большой и четкой; через ветровое стекло он видел две утопленные в высохший грунт темноватые колеи. В самой глубокой рытвине на дне блестела лужица воды, в ней плескались воробьи.
Он невольно задремал, торопиться было некуда. Бесцельный и бескорыстный покой этого места перемещался вместе с ним в прозрачной капсуле времени.
Проснулся он потому, что машина стояла. Это как в поезде, подумал он, спишь, пока поезд едет, мягко покачиваясь, и просыпаешься, когда он останавливается. Потому что поезд обязан двигаться, а если он стоит, это перерыв, промедление и непорядок.
Впрочем, может, их водитель просто захотел отлить. Ему и самому не помешало бы выйти; почки уже перегнали большую часть пива, и он ощущал, как давит разбухший мочевой пузырь. Женщина на заднем сиденье сидела выпрямившись, сцепив руки.
Он отворил дверцу и вылез из машины. Водитель опять копался в моторе.
— Перегрелся? — спросил он.
— А хрен его знает, — злобно ответил водитель. — Не едет.
Он отошел за высокие кусты бурьяна. Было оглушительно тихо, хотя меж листьями сновали пчелы, а в траве что-то цокало и тикало. Тишина была выше этого, она не зависела от таких мелочей. В небе парили крестообразные силуэты, но это были не самолеты, а ястребы.
Вернувшись, он увидел, что водитель открыл уже и багажник, а их вещи стояли у колеса, женщина тоже вышла и беспомощно глядела на него, словно ожидая, что он сейчас вмешается и все уладит.
— В чем дело? — спросил он скучным деловым голосом.
— Дальше не поеду, — сказал водитель, вытиравший руки ветошью. — Вот обратно кто поедет, прицеплюсь — и назад.
— А как же мы? — спросил он растерянно.
До самого горизонта, поднимаясь и опускаясь, шла колея грунтовки, пропадая за холмами. Звенели кузнечики. Стеклянистое тело зноя наполняло пространство от земли до неба.
— А вы пешком. Или, может, посадит кто.
— Тогда возвращайте деньги, — сказал он не столько для себя, сколько для женщины. На ногах у нее были лодочки со сбитыми каблуками, и остальная одежда не подходила для свободного путешествия по жаре; черная прямая юбка до колен и дурацкая кофточка с люрексом, наверняка синтетика.
Водитель бросил выразительный взгляд на лежащую в багажнике монтировку.
— Меня на буксире за спасибо не потащат, — сказал он. — А вам чего? Еще пара километров — а там от этой дороги отходит дорога на Болязубы. Туда свернете, а там уже недалеко.
Он знал, что в таких вот местах «недалеко» может быть километров пять, а может, и все десять.
— И сколько идти, — спросил он, — примерно?
— К вечеру дойдете, — равнодушно сказал водитель.
Вот зараза, подумал он, лучше бы я подождал автобуса до Головянки. Солнце припекало, и все ощутимей хотелось пить. Он вспомнил про съеденную солянку и подумал, что она была слишком острой.
Водитель оставил капот открытым и открыл все дверцы, «жигуленок» стал похож на растопырившегося жука.
Женщина взяла чемодан, он вновь мысленно чертыхнулся. Рюкзак у него был легкий и ловкий, и он, с некоторым неудобством по причине жары, все же мог передвигаться свободно, но женщина на каблучках и с чемоданом…
— Может, останетесь здесь, — спросил он, — а потом вернетесь автобусом?
— Нет-нет. — Женщина покачала головой, мотнув темными волосами. — Я с вами… Я сама понесу чемодан, вы не думайте.
— Я не думаю, — сказал он рассеянно.
Он подошел к чемодану, приподнял — тот весил так себе, терпимо.
— Там есть какие-то вещи, которые можно было бы переложить ко мне? — спросил он. — В рюкзак? Было бы легче.
— Зачем же? — сказала она упрямо.
— Мне легче, — сказал он. — Послушайте, я и так хожу быстрее вас, вдобавок налегке. Вы хотите, чтобы мы заночевали в поле? Я — нет.
— Ладно. — Она кивнула. — Ладно. Только отвернитесь.
На водителя никто из них уже не обращал внимания, как будто тот и вовсе перестал существовать.
Он отвернулся, потом сел на траву у обочины и вытянул ноги. Хотелось лечь. Небо, точно в детстве, притягивало взгляд, казалось, в него можно упасть, как в озеро.
Женщина шуршала, перекладывая что-то из пакета в пакет. Он уже заметил, что у путешествующих женщин всегда все разложено по каким-то пакетикам, сверточкам и они ими все время в дороге шуршат. В поезде это было невыносимо, сейчас терпимо, наверное, оттого, что пространство тут было большое, а женщина — маленькая, но тоже раздражало.
Наконец она сказала:
— Вот.
И подала ему большой пластиковый пакет, неожиданно увесистый.
— Что там? — спросил он удивленно.
Она молча пожала плечами, отводя взгляд. Потом еще раз сказала:
— Вот.
И добавила:
— Пить хотите?
Он увидел, что в руках она держит бутылку минералки, теплую и с надорванной этикеткой.
Он искренне сказал:
— Очень.
Он уже хотел отхлебнуть из горла, но она протянула ему маленькую эмалированную кружку. Очень запасливая женщина.
Он даже не заметил, как выпил первый стакан, а второй уже пил медленнее, чувствуя, как щекочут нёбо редкие пузырьки.
— Спасибо, — сказал он наконец, возвращая ей бутылку.
Она глотнула несколько раз из горлышка и завинтила пробку.
— Бутылку тоже давайте, — сказал он.
Теперь рюкзак тяжело припадал к спине, он чувствовал, как, несмотря на все вентиляционные хитрости, между рюкзаком и его телом намокает футболка.
Она застегнула чемодан и подняла его, теперь с меньшим видимым усилием.
Он пошел по разбитой дороге, стараясь придерживать шаг, чтобы она успевала за ним, хотя уже начинал раздражаться. Ему не нужны были попутчики, он их не хотел, это вроде как нарушало серьезность его пути, и еще хорошо, думал он, что женщина попалась молчаливая. Он не хотел, чтобы она говорила с ним, но все же спросил:
— Вас как зовут?
— Инна, — ответила она, — а вас?
— Евгений. А странно, что птицы не поют, правда?
— Какие же птицы поют в августе? — удивилась она.
— Вы орнитолог, сознайтесь?
— Нет, просто я из этих мест.
Она, вероятно, ехала домой, навестить маму или тетю, но он не стал спрашивать, это предполагало ответный рассказ, а ему хотелось идти и хранить молчание. В какой-то момент он подумал, что ему давно уже не было так хорошо, он был недостижим для суеты обычной жизни, а значит, с ним ничего не могло случиться, он просто шел и шел под небом, которое постепенно выцветало до бледного ситцевого оттенка, наливаясь нестерпимым, режущим глаза светом. Птицы действительно молчали. Зато пилили и пели на все голоса маленькие зубчатые насекомые, обсевшие сухую траву; над какими-то голубыми цветочками, похожими на гвоздику, летали крупные пушистые шмели, карабкались на лепестки, срывались и вновь уносились, сердито гудя. Обернувшись, он увидел, что женщина сняла туфли и теперь несет их в руке. Ногти на ногах, которые успело присыпать светлой пылью, были намазаны ярко-красным лаком.
— Наверное, так и вправду лучше, — сказал он, — но вы бы осторожнее. Наступите на какую-нибудь колючку.
— У меня в чемодане есть тапочки, — сказала она виновато.
— Так наденьте. Я подожду.
Он нащупал в кармане полупустую сигаретную пачку, но курить почему-то не хотелось. Он просто стоял, глядя на маленькую суетливую жизнь, которая вдруг придвинулась очень близко.
Она спрятала туфли в чемодан, вновь шурша пакетами. Ну, конечно, тапочки наверняка в пакете, она их достанет, завернет туфли в пакет, чтобы не пачкали вещи… Все логично. Женщины вообще логичные создания.
— Здесь наверняка живут полевые мыши, — сказала женщина, — маленькие такие, рыжие.
— Не боитесь мышей?
— Нет, — сказала она, — я крыс боюсь.
Тапочки у нее были розовые и пушистые, без задников и сразу покрылись сероватой пылью.
— Не повезло, да? — спросил он просто так.
— Я думаю, это правильно, — сказала она. — Обязательно должны быть трудности.
— У вас, наверное, нелегкая жизнь.
— Да, — сказала она. — У меня нелегкая жизнь.
— А где вы работаете?
— Регистраторшей в поликлинике. А вы правда госслужащий? — спросила она, из чего он понял, что она прислушивалась к его с водителем разговору.
— Правда, — сказал он.
— И где же вы служите?
— В министерстве.
— Каком?
— Это важно?
— На самом деле это очень важно, — сказала она серьезно.
— Ладно, — сказал он. — В Министерстве морского флота.
— Это хорошо, — сказала она задумчиво. — И вы, наверное, повидали разные страны, да?
— У нас были ознакомительные поездки.
— И в Америке были?
— Ну был. Пару раз.
— И как там?
— Как у нас, только лучше. Мне больше Сингапур понравился. Там и правда все другое. А в Америке другой только свет. Который с неба. Он белый. Ярко-белый. Поэтому все кажется очень… четким. Определенным.
— А у нас нет никакой определенности, да? — спросила она.
— Ну… наверное, это не так плохо. Остается такая щель… Прорезь. Между возможным и невозможным.
Она поглядела на него вопросительно. Ресницы были припорошены той же пылью. Чемодан оттягивал руку.
— Давайте я и чемодан возьму, — сказал он.
— Нет-нет. — Она вновь замотала головой. — Что вы! Он правда легкий.
Дорога нырнула в какое-то поле, вокруг них сомкнулись желтоватые колосья неизвестного ему растения. Эта Инна, наверное, знает. Но спрашивать он не стал: во-первых, стыдно было все время казаться городским лохом, во-вторых, это не имело значения. Вспугнутые птицы поднялись из колосьев и, тяжело ныряя в воздухе, полетели прочь. На сизых крыльях вспыхивали и гасли белые полоски.
— Вяхири, — сказала она, не дожидаясь его вопроса.
Слово было какое-то замшелое, из старых книжек.
— Лесные голуби, — снова пояснила она. — Они раньше были очень редкими. А сейчас их стало больше.
— На них охотились, по-моему.
— Ну да, — она пожала плечами, — но не летом же.
— Вы правда хорошо тут все знаете.
— У нас в Болязубах был краеведческий музей, — сказала она, — любительский. Его Лебедев устроил, Пал Палыч, он у нас был учителем биологии. И математики.
— Там есть школа?
— Была, — сказала она. — На два села. Болязубы и Головянка. А сейчас только в Буграх осталась школа.
— А как же Лебедев?
— Ему все равно на пенсию было выходить. А музей, кажется, до сих пор есть.
Может, это и хорошо, подумал он, по крайней мере, она поможет ему найти место, где остановиться, в Болязубах. Ночевать-то где-то надо, а чужаков тут, кажется, и правда не любят.
— У вас там кто?
— Что? — спросила она, поглядев на него темными неожиданно большими глазами.
— Родственники, — терпеливо пояснил он. — В Болязубах.
— А-а! Так, бабка. — Она небрежно пожала плечами. — Она не совсем бабка, а дядькина жена, или как-то так. Но, в общем, бабка.
— А гостиница там есть? — спросил он на всякий случай.
— Какая гостиница? — Она задумалась. — Можно, наверное, у тети Зины остановиться. Тетка Зина, по-моему, держит комнату для приезжих. Только в Болязубы редко кто приезжает.
— Это я уже заметил.
Он подумал, что она сейчас спросит, какого черта ему понадобилось в Болязубах, но она молчала. Воздух переливался и звенел, прошитый тонкими звоночками насекомых, пыль скрипела на зубах, жара давила на макушку, как тяжелая недобрая ладонь. Мне очень повезло, что в дороге мне попалась молчаливая женщина, подумал он. В этих краях все женщины разговаривали высокими резкими голосами, такие голоса хороши, чтобы перекрикиваться в поле.
Дорога на Болязубы открылась неожиданно, это была просто колея, промятая в траве, трава росла посредине и по бокам, там, где ее не разбивали колеса. У развилки на покосившемся столбе висела ржавая бело-голубая табличка с бурой надписью «Болязубы, 3 км».
Они сошли с основной дороги, оставив ее неспешно идти вдаль, к холмам, едва видным в сизой летней дымке.
Здесь почти сразу пропали поля, а вокруг дороги росли травы и цветы, какие обычно бывают на вырубках и на пожарищах: лиловые стрелы иван-чая, плоская охристая пижма (эти он знал), белые зонтики с зеленоватым отливом мелких, собранных в пучки цветов. На зонтиках было особенно много пчел.
— Медоносы, — сказала красивое слово Инна. — Здесь все цветы — медоносы.
— В Болязубах, наверное, есть пасека?
— Да. Раньше много кто держал. Теперь, кажется, только Лебедевы держат.
— А вы заметили, — сказал он, — пока мы шли, нам навстречу не проехала ни одна машина.
— Да, — сказала она. — Бедный наш водитель так и сидит, на жаре.
— Какой он бедный, — сказал он сердито. — Наверное, он придумал эту историю с мотором. Просто не хотел зря машину гонять. Наверное, он сейчас уже в городе.
— Надо верить людям, — наставительно сказала Инна.
— Ну, будем надеяться, его подберет автобус, — сказал он примирительно.
С автобусом, он сейчас сообразил, получилась странная штука — он давно должен был высадить пассажиров в Болязубах и ехать обратно. Не так уж тут далеко.
— Он только к пяти обратно поедет, — сказала Инна, угадав его мысли. — К вечеру.
— А-а…
Получалось, водителю «жигуленка» сидеть на жаре еще несколько часов. Впрочем, он, наверное, спит… Машина все равно что маленький дом, подумал он. Собственное, приватное пространство. Он остро затосковал по своей серебристой красавице.
— А вы почему не на машине? — спросила она. — Тут мало кто вот так… автостопом. Только студенты.
— В ремонте, — повторил он.
— Ах да…
У дороги лежала коряга, серая и высохшая, с удобной седловиной, словно предназначенной для отдыха усталых путников.
— Сяду на пенек, — сказал он, — съем пирожок…
— А и правда. — Она оживилась. — Хотите бутерброд?
— У вас и бутерброды есть?
— Ну да… в дорогу. С курицей. И с сыром.
— Это очень кстати, — согласился он.
Завтрак в придорожном кафе «Калинка» остался смутным воспоминанием, на открытом воздухе всегда очень хочется есть, какие-то древние механизмы, пробуждающие в человеке инстинкт кочевника и собирателя: чтобы выжить, нужно есть как можно чаще.
Она вновь открыла чемодан, поставив его рядом с корягой, порылась там, достала сверток с бутербродами; каждый завернут в отдельную бумажную салфетку, салфетки уже подмокли и частью расползлись.
— Урны поблизости нет, — пошутил он.
— Бумага — это ничего, — сказала она. — А вот пластиковые пакеты нельзя выкидывать. Они не разлагаются. И бутылки тоже.
— Говорят, ученые придумали специальный пластик, который через какое-то время самоликвидируется, — сказал он. — Кстати, насчет бутылки.
Он достал из наружного сетчатого кармашка на рюкзаке бутылку с водой.
Сидеть на коряге было удивительно тепло и как-то уютно. Он увидел, что рядом с ним пролегла дорожка от муравейника. Муравьи деловито тащили какие-то мелкие предметы, зернышки, обломочки, оболочки чего-то, дергали за них, словно вырывали друг у друга, но неуклонно продвигались вперед.
— У муравьев тоже есть свои дороги, — сказал он. — Вон какое движение.
— Они не соблюдают правила. — Она искоса, по-птичьи, поглядела на муравьиную тропу. — Все время выезжают на встречную полосу. Просто безобразие. И куда только смотрит их муравьиная ГАИ? Они разумные, как вы думаете?
— Да, — сказал он. — Они хоронят своих мертвых.
— Нет, — возразила она, — просто выносят их за пределы муравейника, — она задумалась, — в специальные могильники. Да, наверное, разумные. Они тлей пасут, знаете? Утром выносят их на листики, а вечером забирают. А тля не возражает. Висит, подогнув ножки.
— Это вам Лебедев рассказал?
Он уже хотел познакомиться с этим симпатичным Лебедевым, у него наверняка одна дужка очков отломана и прикручена проволокой. Либо завязана ниткой. И еще он ведет научные разговоры за чаем с вареньем. О космосе, о тайне жизни. Он с удовольствием бы побеседовал о космосе и тайне жизни. И о том, есть ли жизнь на других планетах. И еще у него наверняка есть старые подписки журналов «Наука и жизнь» и «Знание — сила». И розеточка с вареньем. Обязательно должна быть розеточка с вареньем.
— Он поручал нам наблюдать за муравейником, — сказала она, — и вести дневник. А потом кто-то из взрослых муравейник разрушил. Просто так, шел мимо и пропахал ногой. Муравьи так суетились…
— Наверное, — сказал он, чтобы ее утешить, — они потом построили новый муравейник.
— Нет, — сказала она, — они собрали все свои припасы и эвакуировались. Ушли. И своих деток забрали. И своих тлей. Они не захотели жить в таком опасном месте. У них бывают войны, вы знаете? Красные муравьи идут войной на черных.
— Как у людей, — сказал он.
— Мирмика. Они зовутся мирмика.
— Кто?
— Красные муравьи. Они охотники и рабовладельцы. Они забирают деток черных муравьев, а родителей убивают. И дети черных муравьев работают на них остаток своих дней.
— Все как у людей, — повторил он.
Ему стало грустно и неприятно. Хотелось поскорее закончить разговор и уйти. Но уйти было некуда. Все равно они шли в одну сторону.
— А у Лебедева правда дужка очков подвязана проволокой? — спросил он.
— Откуда вы знаете? — удивилась она.
— Просто подумал.
— Он сельский чудак, — сказала она. — Они, наверное, все похожи друг на друга. Ладно, пойдемте.
Он вдруг, словно спохватившись, понял, что у дороги темно и сыро, что лучи солнца косо прочерчивают бурьян, иван-чай приобрел пурпурный оттенок, а пижма в тени светится, как горстка брошенных на траву фонариков. Около уха настырно зудел комар. Муравьиный поток поредел и втянулся под корягу.
— Ох, — сказал он, встал, отогнал комара и с удовольствием потянулся, — ну и засиделись.
Только тут он ощутил, как ноют намятые жесткой вагонной полкой кости, как болят распухшие в кроссовках ноги. Солнечный свет просвечивал сквозь висевшую в воздухе пыль и был одновременно красным и золотисто-медовым. Нигде больше нет такого света, подумал он, только здесь.
Какая-то птица в кустах хлопнула крыльями, точно сложила и вновь расправила веер.
— Все равно здорово, — сказал он сам себе.
Она тоже поднялась, проверила молнию на чемодане.
— Надо идти, — сказала она, — а то комары съедят.
«Съедят» она произнесла как «съедять».
Он вообще заметил, что по мере приближения к малой своей родине она чуть заметно меняла выговор, интонации сделались неторопливыми, мягкими и певучими.
Над дорогой в неподвижном воздухе висели тучи воздушной мелюзги.
— Эти тоже кусаются? — спросил он.
— Только если стоять на месте.
— Давайте я все-таки возьму чемодан.
Он надеялся, что она скажет «нет, не надо», потому что все тело начало ломить с непривычки — он давно уже разучился ходить пешком, но она сказала:
— А давайте!
И, уже протягивая ему чемодан, уточнила:
— Я чуть-чуть отдохну и заберу обратно, ладно? И вообще, идите вперед, я скоро догоню.
— Конечно-конечно, — торопливо сказал он. И подумал: меня она не боится. А вот водителя испугалась. Он вдруг совершенно отчетливо понял, что она отказалась ждать в машине, потому что испугалась водителя. Или все-таки потому, что не хотела дожидаться другой попутки?
Вдалеке раздался надсадный рев, словно чихал и кашлял кто-то очень большой и не очень здоровый, и он увидел, как из-за поворота выползает знакомый автобус с картонкой на ветровом стекле. На картонке синей шариковой ручкой было написано «Болязубы — Вокзальна площа». За стеклом клевали носом какие-то бабки-мешочницы.
— Вот и встретились, — сказал он невесело.
Солнце уходило, большое и красное, оранжевым и золотым блестели пыльные автобусные стекла, и синие тени веток, покачиваясь на пыльном капоте, пробегали снизу вверх.
Уже когда автобус приблизился, он увидел на ветровом стекле искусственные румяные розы, словно автобус принадлежал похоронной конторе.
Он отступил в траву, и автобус прошел мимо, так близко, что он почувствовал тепло разогретого радиатора. Лицо водителя за бликующим стеклом было темным и безразличным.
Мог же подождать меня утром, подумал он, ведь видел, как я бежал…
Почему-то сейчас это ему показалось особенно обидно, и он даже сделал водителю неприличный жест.
Водитель не отреагировал, а автобус сам по себе, проехав мимо, пукнул, выпустив облачко сизого вонючего дыма.
Жизнь неожиданно очень упростилась: поесть, попить, сходить в кусты, помечтать о том, как устроиться на ночь где-нибудь на сельской кровати. Кровать наверняка с сеткой, с никелированными шишечками, подумал он, иначе просто не может быть. И лоскутное одеяло. Обязательно должно быть лоскутное одеяло.
Он вошел в стаю мошкары, и та расступилась перед его лицом, распавшись на два рукава и сомкнувшись за спиной. Там, за спиной, кто-то, словно приближаясь, хлопал в ладоши. Он обернулся.
Инна шла за ним, смешно шлепая тапочками.
— Не волнуйтесь, — сказал он. — Я еще немножко понесу ваш чемодан.
Она улыбнулась, кажется — впервые за все время знакомства.
Улыбка была бледная и неумелая.
— А вы где живете? — спросила она ни с того ни с сего.
— В Москве.
— А в Москве где?
— На Соколе. Хороший район. Зеленый.
— А правда, там тоже сейчас с продуктами плохо?
— Ну, не очень хорошо. Наверное. Я вообще-то в столовой ем, в министерской.
Огромная белая птица скользнула над лесом, тяжело махая крыльями, красноватыми в лучах заходящего солнца.
— Подождите, — сказал он, — сам скажу. Это аист.
Она кивнула.
— А еще здесь должна водиться цапля-эгретка. Но это и правда аист.
Зря она не стала орнитологом, подумал он. Наверное, сама жалеет.
— Покажете мне, где тетка Зина живет? — спросил он.
Она кивнула.
Болязубы выскочили из темнеющего воздуха неожиданно. Село как бы завивалось к верхушке холма, добротные дома окружены садами, темная зелень яблонь выкипает на улицу, сквозь листву просвечивают огоньки в хатах.
— Уютно, — сказал он.
— Летом да, — безразлично отозвалась она.
— Не такие они маленькие, эти Болязубы, — сказал он удивленно. — Что ж транспорт-то так плохо ходит?
— Это ж будний день, — рассеянно пояснила она. — А в выходные местные ездят на станцию на рынок. У многих мотоциклы с коляской. Или даже машины. Еще лавка приезжает. Раньше приезжала по средам и пятницам, теперь не знаю. И сельпо есть.
— Понятно, — сказал он. — Это просто нам так не повезло.
На горизонте вспыхнула зарница, почти невидимая в еще светлом небе, тоненький серпик луны, бледный, как привидение, завис над хатами. Пахло навозом, на тропинке деловито расшвыривала гальку мозолистыми лапами пегая курица.
Он отдал Инне чемодан, но она поставила его на землю и с минуту стояла неподвижно, о чем-то размышляя. Потом сказала:
— Знаете, а ну ее, эту тетку Зину. Давайте я вас к Лебедевым отведу. Вам там лучше будет.
— Очень хорошо, — сказал он. — Давайте к Лебедевым.
Дом у Лебедевых стоял ближе к вершине холма, в отличие от многих здесь не беленный до голубизны и не выложенный цветной кафельной плиткой, а бревенчатый, с пристроенной верандой, таких много в средней полосе и мало здесь. У крыльца был прислонен велосипед. На веранде уютно горела настольная лампа, возле нее вилась мошкара. Рядом с лампой высокий худой старик, облокотившись о стол, читал газету. Газет у его локтя лежала целая пачка, наверное, он сразу все вместе брал их на почте.
— Можно, Пал Палыч? — крикнула Инна из-за калитки.
Он близоруко прищурился.
— Это я, Инна!
— Инночка, — обрадовался он. — Заходи, деточка!
Инна откинула щеколду и пошла по дорожке к дому, задевая лепестки мокрых цветов. Цветы были ему незнакомые, бледные, из тех, что раскрываются к ночи, и очень сильно пахли. Над цветами висел, размазывая воздух крыльями, темный сумеречный бражник, словно тень своего яркого дневного собрата.
Он поднялся вслед за ней на крыльцо и из вежливости вытер ноги о половичок, вязанный из скрученных обрывков пестрых тряпок.
— Это Евгений, Пал Палыч, — сказала Инна, ставя чемодан у перил, — мой случайный попутчик.
— Очень приятно, — вежливо сказал Лебедев. У него были железные зубы, а очки новые, в металлической оправе и ничем не перевязаны.
— Здравствуйте, — сказал он.
— Ему заночевать где-нибудь надо, — пояснила Инна. — Я подумала, может, у вас можно?
— В пристройке можно, — сказал Лебедев. — Там старая тахта стоит.
— Меня устроит, — кивнул он. — Спасибо.
Он был рад, что переночует тут, а не у тетки Зины. Тетка Зина наверняка крикливая, с этим их пронзительным голосом и тоже с железными зубами. Он когда-то в детстве читал сказку про железного волка, там, кажется, все плохо кончилось. А еще у тетки Зины над промятой кроватью наверняка висит коврик с лебедями или оленями. И клопы.
— Тогда садитесь пить чай, — сказал Лебедев.
Он вдруг понял, что очень хочет есть, но здесь, наверное, все делалось по раз и навсегда заданному расписанию. Время обеда прошло, теперь время пить чай.
На веранде стоял старый кухонный столик, покрытый квадратным куском исцарапанной клеенки, на нём он увидел чашку с темным налетом внутри, почему-то пластиковую мыльницу с обмылком и раскрытую круглую жестяную коробку из-под конфет. В коробке вперемешку лежали пуговицы, катушки ниток и прочая мелочь для шитья. Тут же, на столике, стояла старая черно-белая «Спидола» с агрессивно выдвинутой антенной.
— Анна Васильевна пошла к Захарчукам, — продолжал Лебедев, возя рукой по столу, словно бы стряхивая крошки, — телевизор смотреть. У нас с ней расхождение во вкусах. Она смотрит «Спрут», про комиссара Каттани. Это несерьезно. Ты садись, Инночка, попей тоже чаю. Я сейчас принесу.
Лебедев поднялся, трикотажные спортивные штаны висели пузырями у него на коленях.
Инна пошла помогать Лебедеву. Он присел на гнутый венский стул (вот у него ножка была перетянута проволокой) и потянул к себе одну из газет; от нее еще чуть-чуть пахло типографской краской. Газета была местной, на первой полосе, под материалами Пленума ЦК КПСС, — подвал с заголовком «Параграф душит и смешит», на второй — заметка «По родному краю с рюкзаком и компасом», колонка «Окна ГОСТа», еще что-то. Он вспомнил старую, еще школьную, забаву: воображаешь картинку с голыми, в постели, мужиком и бабой, а вместо подписи подставляешь газетный заголовок. Типа «Укрепляем партийные ряды», или «15 месяцев ударного труда», или «Как работать с резервом кадров». Почему-то всегда получалось смешно. Теперь он даже не понимал — почему?
Инна вернулась с чашками и блюдцами, поставила их на клеенку, клеенка была в мелкую красно-коричневую клеточку, внутри каждого квадратика — цветочек. Он заметил, что чашек только две.
— А вы? — спросил он.
— Я к тетке, — сказала она. — А то обидится. Я пойду, Пал Палыч? Я завтра забегу, ага? С утра?
— Иди, иди, деточка, — сказал Лебедев.
Инна приподняла чемодан, стоявший у крыльца, вопросительно посмотрела.
— Ах да!
Он взял рюкзак, достал из него пакет, протянул ей.
— Спасибо, — сказала она, пакет прятать в чемодан не стала, а раскрыла и стала в нём копаться. Достала коробку с вафельным тортом и протянула Лебедеву: — Это вам, Пал Палыч.
— А, — сказал Лебедев, — спасибо. Анна Васильевна обрадуется. Она их любит.
Коробку он, держа в обеих руках, понес на веранду, а Инна тем временем вновь взяла одновременно мешок и чемодан. Сумочка висела у нее на плече.
— До калитки проводите меня?
— Да. — Он вновь попытался забрать у нее чемодан, но она покачала головой: — Не надо. Просто проводите.
Он вновь пошел по дорожке меж мокрых листьев. Белое мохнатое насекомое, трепеща крыльями, зависло над бледным раструбом ночного цветка.
— Ему надо платить за ночлег? — спросил он вполголоса.
— Платить? — Она покачала головой. — Нет. Тетке Зине бы пришлось. А тут — нет. Много свободного места. Ему скучно. Сын в Каменце.
— Где?
— В Каменце-Подольском. Тоже учителем. Только в техникуме. И внуки там. Выросли, не хотят сюда ехать, говорят, скучно здесь, ни дискотеки, ничего. А Пал Палыч тоскует.
— А к ним перебраться? В Каменец?
— Что вы. Он никуда отсюда не уедет.
— Патриот края?
— Да, — сказала она. — Патриот края. И еще… Анна Васильевна не придет. Так что не ждите ее. Просто ложитесь спать.
— Анна Васильевна? Ах да. А почему?
— Потому что она умерла в прошлом году, — сказала Инна и открыла локтем калитку. Ему стало неприятно, и он уже пожалел, что остановился здесь, надо было у тети Зины, хотя мало ли, может, они тут все сумасшедшие.
Инна протиснула чемодан в полуоткрытую калитку, он с минуту смотрел, как она идет по дороге, мимо высокой ограды соседнего дома, где что-то зашумело и залязгало, потом раздался звонкий, заливистый собачий лай.
Он закрыл калитку и вернулся по дорожке к дому, сопровождаемый белой бабочкой.
Лебедев разливал чай из заварочного чайника. Чайник с кипятком стоял тут же, на подставке из шершавой кафельной плитки. Указательный палец у Лебедева был замотан грязным пластырем.
— Надолго к нам? — спросил он для проформы, чтобы начать разговор.
— Нет. Заночую и дальше пойду.
— Путешествуете?
— Да.
— У нас много чего есть интересного, — сказал Лебедев с гордостью, — например, древлянское городище. Наверху холма. Правда, все бурьяном заросло и требует расчистки, но я с учениками проводил раскопки несколько лет назад, и мы нашли остатки поселения. Черепки и кострища… Я заметку про это написал, она была в областной газете напечатана.
Древляне, поляне… что-то он смутно помнил из уроков истории. Еще кривичи и оричи. Нет, не оричи. Как-то по-другому. Вятичи и кривичи?
— Это очень древняя земля. Здесь люди жили испокон веку. Можно сказать, всегда. Вы знаете, что на керамической посуде, которую изготавливают в этих краях, до сих пор трипольские узоры?
— Нет, — сказал он и отхлебнул чай из выщербленной с краю чашки.
— Обливная керамика, — сказал Лебедев. — Такие характерные узоры, напоминающие тетеревиные перья. Ну, наверняка видели.
— Кажется, да, — согласился он.
— Мы мало знаем свой родной край, — сказал Лебедев. — Презираем его. По той же причине, по которой считаем, что нет пророка в своем отечестве. А ведь тут была интереснейшая культура. Интереснейшая. Я ходил с учениками в походы. Здесь у каждого села своя история. Свои древности. Мы даже помогали в раскопках. Тут археологи работали, знаете?
— Я тоже работал на раскопках, — сказал он. — Когда студентом был. Только не здесь, — в Крыму.
— А Инночка сказала, вы из Москвы? — спросил Лебедев.
— Да.
Ему не очень хотелось распространяться на эту тему. Москва, как он полагал, была для местных чем-то вроде другого мира, запретного и недоступного.
— Тяжелый город, — тут же сказал Лебедев. — И как вы там только можете жить? Там же совершенно нечем дышать. И солнца нет. Вы коренной москвич?
— Нет. Я южанин. Перевели по работе.
— А вы бы отказались, — сказал Лебедев сочувственно.
— Да. Надо было отказаться. Но мне казалось, если я поменяю город, изменится жизнь.
— Изменилась?
— Нет.
— Там же звезд не видно, — сказал Лебедев обиженно. — А у нас тут звезды крупные, как яблоки. У меня на чердаке телескоп стоит, портативный. Хотите, покажу?
Звезды действительно высыпали на небо и были огромные, яркие, тяжелые какие-то.
— Нет, — сказал он. — Нет, не надо. Я мало увлекаюсь астрономией. Большую Медведицу знаю разве что. И такой… ромбик с ручкой, как бы зеркальце.
— Наверное, вы имеете в виду Орион, — сказал Лебедев.
— Да, — сказал он. — Наверное.
Сейчас Лебедев будет говорить про современную науку, подумал он. И про жизнь на других планетах. Они всегда говорят про жизнь на других планетах. И еще про летающие тарелки. И про Бермудский треугольник. Людям нужно чудо. Когда у них отобрали Бога, они придумали себе Бермудский треугольник. Неравноценная замена.
— Верите в инопланетян? — спросил он машинально.
— Верить можно в Бога, — сказал Лебедев. — А касательно инопланетян можно только предполагать. Впрочем, мне жаль, что астроном Шкловский изменил свое мнение.
— А он изменил?
Чай остыл, поверхность его покрылась синеватой, раскалывающейся на куски пленкой.
— Да. В своем труде «Вселенная, жизнь, разум» он полагал, что космос населен разумными существами. А потом признал, что его выкладки были ошибочны.
— Может, они его припугнули?
— Кто?
— Инопланетяне. Велели молчать.
— Не думаю, что такого человека можно запугать. Он же ученый. Впрочем, если от этого зависела жизнь его близких… — Лебедев задумался.
— Я пошутил, — сказал он неловко. — А сами вы как думаете?
— Я наблюдал разные объекты на небе, — сказал Лебедев. — Иногда весьма странные. Но вы понимаете, если в девятнадцатом веке мы могли бы почти с полной уверенностью сказать, что наблюдаем НЛО, то сейчас мы можем столкнуться с чем угодно: с погодным зондом, с обломками спутника, с отделившейся ракетной ступенью. Да и сам наблюдатель влияет на наблюдаемое. Видит то, что хочет видеть. В Средние века видели воздушные корабли.
Лебедев повернул руку и взглянул на часы «Победа»:
— Что-то Анна Васильевна задерживается…
Ему стало совсем тоскливо и неприятно, и он, чтобы отвлечься, торопливо сказал:
— Вы знаете, я в детстве думал, что луна растет и убывает за ночь. Я даже отчетливо помню, как шел куда-то с родителями и видел в небе серпик, а потом, когда возвращался — полную луну… Потом я думал, может, это было затмение луны и я видел просто разные его фазы, но, знаете, не похоже. У луны во время затмения такой специфический красноватый оттенок…
— Наверное, два воспоминания наложились одно на другое, — сказал Лебедев. — В детстве это бывает. В детстве вообще время течет очень странно, какими-то рывками, склеенными фрагментами… Ребенок наблюдает странные вещи, которые кажутся ему вполне естественными. Он видит чудесное, невозможное. И только став взрослым, понимает, что такого не может быть, потому что не может быть никогда. И потому ничего особенного не видит. Вы, кстати, куда дальше собираетесь?
Он давно заметил: человек, говоря что-то не относящееся к делу, всегда начинает с «кстати».
— Еще не решил, — сказал он.
— Ну и ладно. — Лебедев поднял голову, к чему-то прислушиваясь. — У нас, куда ни пойдешь…
— Вы разрешите, я пойду спать? — спросил он.
— Я думал, вы Анну Васильевну дождетесь, — укоризненно сказал Лебедев. — Торту вместе поедим, еще чаю попьем.
— Нет. Я лучше спать.
Он подумал.
— Мне можно не стелить, — сказал он. — Я так посплю. Только дайте чем укрыться.
— Что вы, что вы, — забеспокоился Лебедев. — Я вам сейчас все выдам. И простыню, и подушку… Я просто думал дождаться…
— Нет, зачем же? — сказал он торопливо.
— Чаю попить, — пробормотал Лебедев, как заведенный, и ему захотелось встать и выйти. Можно же, в конце концов, переночевать в стогу. Он читал, что можно. Должны же где-то здесь быть эти самые стога. — А, вот и Аня!
Хлопнула калитка. По дорожке, вспугивая стайку тех же бледных бабочек, шла немолодая женщина, кутаясь в пуховый вязаный платок.
Он напрягся так, что почувствовал, как резко заболели мышцы ног.
— У нас гость, Аня! — крикнул Лебедев, вытягивая тощую шею.
Женщина поднялась на крыльцо.
— Сидите-сидите, — сказала она ему и — уже обернувшись к Лебедеву: — Чай пили?
— Да, — сказал Лебедев. — А торт даже не открывали, тебя ждали. Инночка привезла. Инночка приехала, уже знаешь, да? Это ее знакомый.
— Очень приятно, — сказала Анна Васильевна.
У нее были черные волосы с проседью и золотая коронка, которую было видно, когда она улыбалась.
— Как кино? — спросил Лебедев неодобрительно.
— У комиссара Каттани наркомафия украла дочку, — сказала Анна Васильевна оживленно. — Паулу. Представляешь, какой ужас?
— Мафия в Италии всегда была очень сильна, — согласился Лебедев.
Он поднялся.
— Я все-таки пойду спать, — сказал он. — С вашего разрешения.
— Как же? — удивилась Анна Васильевна. — А чаю? С тортом? Я заварю свежего.
Она взяла его чашку и выплеснула недопитый чай вниз, на буйно разросшиеся бледные цветы с толстыми водянистыми стеблями.
— Нет, — сказал он. — Спасибо — не надо. Я пойду.
— Я постелю вам?
— Я сам, — торопливо сказал он.
В пристройке поворот массивного выключателя зажег голую лампочку на шнуре, свисающую с одной из балок. Здесь было сыровато, стоял какой-то растрескавшийся шкафчик, ваза с отбитым краем, на шкафчике тоже лежала стопка газет, только старых, пожелтевших. Маленькое окошко было затянуто поперек грязноватым тюлем, отсюда, из освещенной комнаты, казалось, что за окном глухая ночь.
Он лег на продавленный диван с продранной рыжей обивкой, но тут же вскочил: Анна Васильевна вошла со стопкой чистого белья в руках. Сверху лежало сложенное фланелевое одеяло.
— Спасибо, — повторил он. — Я сам постелю.
— Точно не хотите чаю с тортом? — спросила Анна Васильевна.
— Нет, — сказал он. — Я устал немножко. Извините.
— Правда, Инночка хорошая девочка? — спросила Анна Васильевна.
— Наверное, — сказал он. — Мы с ней мало знакомы. Просто случайно встретились в дороге.
— Ничего случайного не бывает, — строго сказала Анна Васильевна. — Ладно, отдыхайте. Если вам нужно в туалет, то он в том углу, рядом с забором.
— Спасибо, — сказал он и подумал, что, как только они погасят свет на веранде, он просто помочится с крыльца.
Она еще постояла с миг, словно ожидая, что он попросит о чем-то еще, но он молча стал стелить простыню. Она сказала: «Спокойной ночи» — и вышла. Простыня была чуть влажной, здесь все было чуть влажным, как всегда в деревне или на даче, когда совсем рядом влажная земля и растения.
Он лег на диван, вытянувшись и закинув руки за голову. Свет он пока выключать не стал, хотя не был уверен, что так лучше; темнота сама по себе — укрытие.
Эта Инна разыграла его, подумал он. Наверняка. Он вспомнил, что был такой английский рассказ в учебнике Бонка, назывался «Открытое окно», кажется, Лекока, такой их английский юморист. Там гость думал, что хозяйка дома помешалась с горя, когда ее муж и брат не вернулись с охоты два года назад, и все время говорила о них так, как будто они только что вышли, а потом увидел, что они идут через лужайку. Он, понятное дело, испугался до полусмерти, а это все придумала девочка, племянница.
С веранды доносились обрывки разговоров и звяканье посуды. Потом все стихло.
Он погасил свет, окно из глухого черного тут же стало светлым и прозрачным, а стены, наоборот, черными. На веранде свет тоже погас. Он натянул на себя одеяло и закрыл глаза.
Так он пролежал где-то с полчаса, потом встал, сунул ноги в расшнурованные кроссовки и вышел на двор. Яблони чернели листвой на фоне густо засеянного звездами неба. Он помочился с порога, застегнулся и огляделся. Дом Лебедевых глядел в сад слепыми, темными окнами.
Смешно бояться, подумал он. Особенно теперь.
Горизонт охватила красная дрожащая полоса, на ее фоне ветви яблонь почернели и как бы выдвинулись вперед, их беленые стволы светились в полумраке. Потом зарница погасла. Он какое-то время постоял, глядя на темное небо, здесь, вдалеке от городских огней, было отчетливо видно, что звезды — разноцветные, желтоватые, синие, одна была отчетливо красной. Ближе к зениту небо прочертил пылающий метеор, еще один, очень быстро, он никак не успевал загадать желание. В саду одуряюще пахли бледные ночные цветы, ночные толстые бабочки толкались над ними, чуть слышно гудя. Он еще постоял немного, вслушиваясь в ночь, потом вернулся в пристройку, закрыл дверь, подумав, придвинул к ней шкафчик с вазой, осторожно, чтобы ваза не упала, лег на продавленную тахту и тут же заснул.
Он проснулся ранним утром, чувствуя себя совершенно выспавшимся и бодрым, как всегда бывает, когда просыпаешься в деревне после жизни в безвоздушном городе, от избытка кислорода в голове была легкость и даже радость, и все ночные страхи казались смешными, потому что день — время четкости и определенности. А заодно — и невозможности чудес.
С неба лился тихий сероватый свет, какой обычно и бывает по утрам. Деревянный сортир стоял в заросшем травой и бурьяном углу сада; на дорожке, ведущей к сортиру, сидел крохотный темный лягушонок с острой головой, он тут же отпрыгнул в сторону и пропал в мокрой траве. В сортире за доску обшивки были заткнуты опять же старые газеты, желтые, с расплывшимися пятнами сырости, а в углу сидел сонный, задумчивый паук-сенокосец, их в детстве называли коси-коси-ножка. Тут же, рядом с деревянной будкой, на столбе был прибит умывальник, рядом на полочке плавал в мыльнице обломок мыла.
Он умылся, подумал про электробритву, которая лежала в рюкзаке, и еще о том, что надо бы надеть куртку: утро было свежим.
На обратном пути он сорвал с ветки яблоко, красное и крепкое. Дом Лебедевых был тих, веранда пуста, и дверь в дом закрыта, хотя в соседних дворах он слышал голоса и всякие деревенские звуки. Он зашел в пристройку за курткой, накинул ее и вышел за калитку.
Дорога вела вверх, заборы с наружной стороны заросли высоким бурьяном и одичавшей сиренью, зазвенела цепью невидимая собака, невидимая женщина звала пронзительным голосом: «Люся! Люся!»
Засыпанная гравием дорога в углублениях блестела лужами, хотя дождя ночью вроде не было, у кромки одной из луж пила, растопырив крылья, коричневая с желтым бабочка. Крылья чуть подергивались, как будто в такт дыханию или сердцебиению.
Он вспомнил вдруг детство — пионерский лагерь и репродуктор на столбе, побудку, поднятые флаги и то, как он летал во сне, и небо словно на открытке… Женщина в платке выгнала хворостиной толстую пегую корову, и он посторонился, давая им дорогу.
— Добрый день, — сказала женщина.
— Здравствуйте, — ответил он с некоторым усилием, потому что не привык здороваться с незнакомыми людьми, и, уже когда она проходила, спросил: — Не знаете, где тут древлянское городище?
— Ни, — сказала женщина и прошла дальше. Корова дернула хвостом и уронила на землю дымящуюся лепешку.
Выше дорога превратилась в тропинку, на вершине холма домов уже не было, а был заросший, запущенный сад с яблонями-дичками и небольшой холм — видимо, то самое древлянское городище: круглая насыпь, скатывающаяся в заросший бурьяном и крапивой овражек. Пройти тут было совершенно невозможно, он пошел в обход, вдоль холма, пока не наткнулся на яму, тоже поросшую травой и бурьяном; видимо, здесь Лебедев с учениками и проводили когда-то раскопки. На дне ямы, под бурьяном, блестели изломом серые и розовые камни.
Не понимаю я ничего в археологии, подумал он.
Тропинка стала неожиданно шире, заросли бурьяна исчезли; он оказался на сельском кладбище. Ограды выкрашены голубой краской, на покосившихся деревянных крестах блестели росой похоронные венки, дальше — по-городскому оформленные плиты из гранита и лабрадора, вытравленные на камне портреты женщин в платках и лысых мужчин в парадных костюмах. Он прошел меж могилами, вглядываясь в надписи. Памятных плит за последние десять лет заметно прибавилось. На одной из плит, скромной, розового камня, сверху, так, что еще оставалось место, была вытравлена надпись: «Лебедева Анна Васильевна, 1921–1986». У камня лежал букет чернобривцев, уже увядших.
Отсюда была видна блестящая извилистая речка, тянувшаяся по лугу, ивняк, еще один луг, дальше — розовые валуны, покрытые лишайником, лес на другом берегу. На лугу стояла телега с лошадью. Лошадь опустила голову, глядя в землю.
Он постоял какое-то время, вдыхая сырой воздух и думая о том, что стоит на бессчетном множестве лежащих в черной земле тел. Ему стало неприятно, и он быстро сошел с холма. Найти Инну? Он не знал теткиного имени, но не сомневался, что в любой хате ему покажут: надо просто спросить, к кому вчера Инна приехала, и все. Но Инну искать не хотелось. Расспросы вдруг показались ему утомительными и бессмысленными.
Он спустился с холма и открыл калитку лебедевского сада, как раз чтобы увидеть Лебедева, наливающего из трехлитровой банки молоко в кружку.
На стекле банки оставался жирный молочный след.
— Идите завтракать, Евгений! — крикнул Лебедев с веранды.
Он прошел на веранду и сел на скрипучий стул. «Спидола» рядом бормотала что-то неразборчивое, видно, потеряла волну.
— Вы, гм, Би-би-си слушаете? — спросил Лебедев, понизив голос.
— Слушаю, — признался он. — Иногда. И «Голос Америки».
— Ну и что вы думаете?
— У них хорошие аналитики, — сказал он. — Но иногда и они ошибаются.
— А то, что в Москве сейчас дефицит и очереди?
— Это правда.
— Я учил детей сорок лет, — сказал Лебедев. — Я старался им не врать. Но я преподавал естественные науки.
— И мичуринскую агробиологию? — спросил он.
— Мичуринскую агробиологию? Ах да. Она входила в программу до середины пятидесятых. Но вы знаете, по-моему, в ней что-то есть. Нельзя отвергать вот так, сразу.
— Ламаркизм?
— Да, направленную эволюцию. Нельзя сводить все к слепому случаю. Почитайте хотя бы Берга, он все-таки наш современник. Вообще биологии у нас в школе уделяют мало внимания. Больше физике. По-моему, зря. Тайна жизни все-таки самая великая из тайн.
— Наверное, — сказал он. — Я все больше по водоизмещению танкеров.
— За нефтью нет будущего, — тут же сказал Лебедев.
— Предложите альтернативу.
— Водородный двигатель, — серьезно сказал Лебедев. — Атомная энергетика тоже доказала свою несостоятельность. Вы вот у себя в Москве, вам ничего. А мы тут как на вулкане. Чернобыль под самым, можно сказать, боком. Власти преуменьшали степень опасности поначалу, да и теперь, наверное, врут. Нам-то что. Мы старики уже, а молодежь жалко. Правда, у нас ее и не много, молодежи. Все разъехались.
— Москве тоже достается, — вступился он за Москву. — Свинец, бензин…
— Ну, это даже и сравнивать нельзя. А скажите, в Москве еще продают сыр рокфор?
Разговаривая, Лебедев резал на посеченной фанерке серый пористый хлеб.
— Иногда.
— Я помню. Вкусный был сыр. Остренький такой.
— Я был наверху, — сказал он. — Ходил смотреть городище. Я не понял, это что? Крепостные стены?
— Земляной вал, — сказал Лебедев, — насыпь. Ее укрепляли камнями, конечно.
— Там рядом кладбище.
Лебедев промолчал и стал резать розовое, с прожилками сало.
— Такие могильные плиты… дорогие, наверное?
— Здесь много камня, — сказал Лебедев. — Когда-то здесь добывали камень, в лесу можно найти карьеры, затопленные водой.
— А где Анна Васильевна? — спросил он.
— Придет вечером, — ответил Лебедев. — Вы ешьте.
Он сказал «спасибо» — и взял себе хлеб с салом. И то и другое оказалось неожиданно вкусным. Может, потому, что на свежем воздухе?
Молоко тоже было вкусным. Только слишком жирным.
— У вас корова? — спросил он.
— Нет, — сказал Лебедев. — У меня пенсия. Я ветеран труда.
Он доел хлеб с салом и взял себе добавку. Могла же Анна Васильевна, в конце концов, подрабатывать в сельпо или в местной библиотеке, если, конечно, тут есть библиотека.
На всякий случай он спросил:
— Тут есть библиотека?
— Да, — сказал Лебедев. — При клубе.
Он встал и отряхнул крошки с колен.
— Ладно, — сказал он. — Буду собираться.
Лебедев поднял на него глаза, голубые и прозрачные, как часто бывает у стариков.
— И куда же вы направляетесь? — спросил Лебедев.
Он пожал плечами:
— В Малую Глушу. До нее, кстати, далеко?
— Лесом, — сказал Лебедев. — Выйдете из села, там, за холмом, через речку и в лес. Там просека. Но лучше не надо.
— Что — не надо?
— Ходить в Малую Глушу.
Приемник на шкафчике с посудой захрипел и отчетливо вывел:
Не надо печалиться-а-а,
Вся жизнь впереди,
Вся жизнь впереди,
Надейся и жди!
Он спросил:
— Я чего-то не понимаю?
— Вы не понимаете ничего, — сказал Лебедев и замолчал.
Он сказал:
— Ладно. Спасибо. Я все-таки пойду собираться.
Лебедев пожал плечами.
Он сошел с крыльца; ночные цветы закрылись и повисли серыми комочками, открылись дневные, яркие, разноцветные. Совсем рядом с дорожкой росли кустики чернобривцев. Над цветком висела бабочка, тоже коричневая с желтым, быть может, та, что пила из лужи на дороге.
Он уложил рюкзак, подумал и с рюкзаком за спиной вновь поднялся на веранду. Лебедев сидел за столом и читал вчерашнюю газету.
— А где сельпо? — спросил он.
— Внизу, — сказал Лебедев. — У моста. По правую руку. Хотите — возьмите у меня.
— Что?
— Хлеб, конечно. И сало. Хлеб могли еще не привезти. Они возят из Бугров. А сала там вообще не продают.
— А что продают?
— Печенье «Октябрьское». Частика в томате. Перловку.
Обижать Лебедева не хотелось, и он сказал:
— Спасибо, я возьму пару бутербродов.
Он отрезал два куска хлеба и переложил их ломтями сала.
— И огурцов соленых возьмите, — сказал Лебедев. — Анна Васильевна делала. Я сейчас.
Он зашел в дом и вернулся, держа в руках алюминиевую кастрюлю, где плавали крепкие пупырчатые огурцы.
— Все по правилам, с вишневым листом, с чесночком, укропом.
— Спасибо, — сказал он.
— Надо в пакет, — сказал Лебедев, — в пакет целлофановый.
Он выдвинул ящик в шкафчике — приемник снова вздрогнул и захрипел — и вытащил оттуда мятый целлофановый пакет:
— Вот.
Пакет был грязноватый, но он все равно сложил туда огурцы, а хлеб с салом завернул в газету, которую только что прочел Лебедев.
— А Инна заходила? — спросил он. — Она вроде собиралась зайти.
— Заходила, — сказал Лебедев. — Это она молоко принесла.
— Жалко, я бы попрощался. Где ее тетка живет?
— Инны там нет сейчас, — сказал Лебедев.
— Нет?
— Да, она ушла. По делам. Просила передать вам привет.
Какие здесь могут быть дела, подумал он. Корову пасти, что ли?
Он затолкал пакет с едой в наружный карман рюкзака и подумал, что надо все равно заглянуть в сельпо, купить воды. Ему захотелось уйти как можно быстрее, показалось, что из приоткрытой двери лебедевского дома тянет влажной землей, хотя, наверное, это просто отсырели какие-то тряпки, здесь все быстро покрывается плесенью, обрастает паутиной, изгрызается мышами и пачкается мышиным пометом.
Он продел руки в лямки рюкзака, повозил его по спине, укладывая, и сказал:
— Спасибо. Передайте привет Анне Васильевне. И благодарность.
— Обязательно передам, — сказал Лебедев.
У него были старческие мешочки под глазами, пронизанные склеротическими жилками.
Он повернулся и пошел по дорожке, бабочка поднялась с чернобривца и перелетела на одну-единственную в саду розу, нежно-желтую, с розовой сердцевиной. Солнце уже начинало пригревать, грядка с укропом и петрушкой испускала волны запаха, он даже не подозревал, что укроп и петрушка могут так пахнуть. Лебедев за его спиной подкрутил колесико приемника, оттуда донеслась неразборчивая английская речь, потом позывные «Подмосковные вечера».
На дороге вчерашняя пегая курица деловито разгребала лапами сор.
…Перед сельпо была асфальтированная площадка. Мелковатый мужик в ватнике, натужно кряхтя, вытаскивал из «уазика» шершавый, грубо сколоченный ящик. Он, вытянув шею, заглянул в ящик; там маслянисто поблескивали какие-то консервные банки. Тушенка, наверное.
Продавщица в синем сатиновом халате, сосредоточенно шевеля губами, рассматривала накладную.
— Не видите, товар принимаю, — сказала она тут же.
— Я подожду, — сказал он и вышел на крыльцо покурить.
Мимо проехала на велосипеде одетая по-городскому девочка-подросток. На ногах у нее были босоножки на платформе. Прошла женщина с бидоном, потом еще одна — с ведром падалицы. В сельпо никто из них не зашел.
У Лебедева тоже есть велосипед, подумал он. Велосипед складной надо было взять с собой, что ли.
Мужик занес ящик в сельпо и вернулся за следующим. Наконец, «уазик», фыркнув, откатился в сторону, а грузчик присел на пустой ящик перед дверью сельпо и стал разминать «Приму». Он вернулся в магазин; продавщица задумчиво стояла перед полупустыми полками.
— У вас консервы какие-нибудь есть?
— Частик в томате, — сказала продавщица, глядя на него наглыми глазами.
— А тушенка?
— Тушенки нет.
— А что вы, извините, только что принимали?
— А вы кто, ОБХСС? Товар еще распаковать надо. После обеда буду торговать.
Она вышла из-за прилавка и, подойдя к двери, пронзительно крикнула:
— Миша, скажи Федоровне, тушенку привезли минскую. После обеда буду торговать. И Катьке скажи.
— Тогда частик, — сказал он покорно. — Три банки. Послушайте, может, еще что-то есть?
— Печенье хотите? — спросила продавщица.
— Да, две пачки.
— Только развесное.
— Ну, тогда триста граммов. — Он покорился судьбе, наблюдая, как продавщица взвешивает на зеленых весах поломанное печенье, насыпая его большим совком на толстую серую бумагу. — Да, и воду дайте. Минералку.
Продукты он затолкал в рюкзак, а минералку — в наружный карман и вновь сунул руки в лямки. Рюкзак стал заметно тяжелее.
Он вышел из сельпо и пошел к речке, потом — по мосту из двух бетонных плит. Под мостом шумела, уходя в тень, вода глухого буро-зеленого цвета. В воде плыли по течению, не сходя с места, длинные темные водоросли. Ярко-голубая тоненькая стрекоза зависла над водой, резко рванулась вбок, остановилась. Инна, наверное, знает, как она называется, подумал он.
Пресловутая деревенская вежливость — миф, думал он, к чужакам местные были стихийно равнодушны, так могла быть равнодушной вода или растительность.
От речки ощутимо тянуло свежестью.
Сойдя с моста, он выбрал крохотную песчаную отмель, из которой торчали присыпанные песком обломки двустворчатых раковин; у раковин была коричневато-зеленая, цвета воды, пронизанной солнечными лучами, наружная поверхность и перламутровая выстилка нежного небесного цвета. Маленькие вещи окружающего мира вызывали умиленное восхищение, которое было не с кем разделить. Он разделся, сложил одежду горкой на рюкзаке и зашел в воду, неожиданно теплую. Между пальцами ног тут же проступил ил, и вода замутилась. Он прошел дальше, нырять здесь было просто некуда, но в середине русла он присел и погрузился с головой, глаза он держал открытыми и видел, как над ним дрожало и переливалось бархатистое водяное небо.
Выйдя из воды, он натянул футболку, а джинсы не стал надевать, чтобы обсохнуть, и его тут же укусил слепень. Пришлось надеть джинсы, они неприятно липли к мокрому телу.
Лес приближался, хотя и медленнее, чем он надеялся. Он шел по тропинке через луговину, обходя высохшие коровьи лепешки.
Не надо печалиться-а-а,
Вся жизнь впереди…
Клейкая песня шла с ним в ногу, он помотал головой, чтобы от нее отвязаться. Вот рутина, подумал он, это по-своему хорошо, проклятое беличье колесо, какие-то немедленные дела, какие-то неотложные обязательства; домой приходишь опустошенный, и единственная проблема — чем занять выходные. Нет времени подумать. А тут, в сущности, все как до начала времен, наверное, все это и устроено для того, чтобы у человека было время подумать.
— А и хрен вам! — сказал он громко.
Синее, зеленое пространство тут же поглотило звуки.
В лесу на него набросились комары, и он вспомнил, что забыл спросить в сельпо репеллент. Комары стояли плотной стаей между красноватыми стволами сосен в теневом промежутке между солнечными лучами, падающими уже почти отвесно. Комары были злые и голодные, он закурил сигарету, чтобы отпугнуть их. А вообще лес оказался нестрашным, светлым, с земляникой и черникой, с сухой подстилкой из отпавших сосновых иголок. У пня, поросшего мхом с неопределенной стороны света, желтыми каплями светилось семейство лисичек.
Просеку он нашел почти сразу, по обе ее стороны тянулись заросли кустарника с красноватыми ветками-прутиками. В кустах возилась какая-то птица, и он опять вспомнил об Инне. Любит птиц, а работает регистратором в поликлинике.
Дальше просека стала углубляться в низинку, по левую руку образовалась зеленая мутноватая поверхность воды, поросшая жирной зеленью. Комары пикировали молча и яростно, как истребители, потом вода расчистилась, комары куда-то по непонятной причине исчезли, и перед ним открылось озеро. Озеро стояло, как чаша, с отвесными розовыми гранитными стенами, один берег был в тени, другой — на солнце, и там, где вода была освещена, он увидел неподвижную спину огромной рыбы.
Он сел на самый удобный, самый розовый, самый чистый камень и достал из рюкзака лебедевские бутерброды с салом и огурцы. И хлеб, и сало были правильными, такими, как надо, да и огурцы оказались неожиданно вкусными, острыми и в меру солеными. Он уже заметил, что, в отличие от города, с его необязательной манерой жизни, тут все было вещественным и важным, словно обладало каким-то дополнительным качеством — скажем, плотностью. Каждый жест и каждый поступок были исполнены прямого немедленного смысла, единственно только и возможного, словно время тут стояло, заворачиваясь внутрь себя, или же шло по кругу.
Он высыпал хлебные крошки в воду, и вокруг них тут же сгрудилась стая мелких рыбок. Еще одна рыба выпрыгнула из воды и плюхнулась обратно, он лишь успел заметить что-то влажно блеснувшее на солнца да расходящиеся круги по воде.
Просека превратилась в тропу, правда, широкую, которая шла между двумя земляными горбами, поросшими мхом и бледными грибами, внушавшими недоверие. Кустарник здесь рос густой и колючий, а листья на нём — частью желтоватые. Вдобавок яркий солнечный свет сделался каким-то приглушенным, словно пробивался сюда сквозь дополнительный слой воздуха. Он взглянул на часы: половина пятого. Это его удивило, он полагал, что с тех пор, как он вышел из Болязубов, прошло часа два, не больше. Интересно, что они танцуют в сельском клубе?
Тропа сворачивала вправо, он поправил лямки рюкзака и прикинул, сколько еще идти до Малой Глуши. Он надеялся, что выйдет к ней до заката, но если нет, будут проблемы. На карте все было немножко по-другому — Болязубы там сдвинуты к югу, Головянка — к западу, а Малой Глуши вообще не было. Карты нарочно выпускают с ошибками, чтобы запутать вероятного противника, это он знал. В то время как у вероятного противника уже давным-давно спутниковые карты.
За поворотом шевельнулись кусты.
На какой-то миг ему стало жутко. Страх был таким же древним, как обострившееся чувство голода, он шел из тех времен, когда человек в мире был голым и беззащитным. Он очень четко осознал, что в руках у него ничего нет — ни ножа, ни даже палки.
Это самый обычный лес, уговаривал он себя. В нём даже волков нет. Вообще нет крупных хищных зверей.
Косули. Может быть, лоси. Но они, кажется, не нападают.
На пне у тропинки кто-то сидел, смутная фигура, полускрытая кустарником и почти невидимая в тени. У ног стоял синий в красную клеточку чемодан.
— Инна? — сказал он. — Что вы тут делаете?
— А вы? — тут же спросила она.
Она была в ситцевом халате с цветочками, из-под халата пузырились на коленях линялые тренировочные штаны; местные тетки так одевались, и оттого даже ее лицо стало более грубым, деревенским. На ногах — сбитые кеды и толстые шерстяные носки. Только чемодан был тот же.
Он сказал:
— Ну, предположим, гуляю.
— Ну и я гуляю, — сказала она с некоторым вызовом в голосе.
— С чемоданом?
— Не ваше дело.
Он несколько раз вздохнул; от избытка кислорода голова кружилась. Свет, который сосны пропускали сквозь иглы, сделался красноватым.
— Если бы вы с самого начала сказали мне, что идете в Малую Глушу…
— То что?
— Я помог бы вам нести чемодан.
— Нельзя помогать, — сказала она шепотом.
Он пожал плечами:
— Ну ладно. Я тогда посижу. Покурю.
После озера комары так и не появились, он это только сейчас заметил.
Он скинул рюкзак, вытащил из него куртку и расстелил на хвойной подстилке. Все равно куртка понадобится, подумал он, поскольку начинало холодать.
Молчание затянулось, потом она сказала:
— Как вам Пал Палыч?
— Забавный старик, — ответил он.
Огонек сигареты сделался ясно виден, подтверждая тем самым, что наступили сумерки. Меж стволами сосен сгущался туман, дым сигареты вливался в него и становился частью тумана.
— Лебедев меня угостил огурцами, их Анна Васильевна сама солила. Только я их съел. На озере.
— Это Лебедев сам солит огурцы, — возразила она. — У Анны Васильевны никогда хорошо не получалось. А у него получается.
— Я ее видел. Вчера вечером.
— Может, соседка зашла. — Она пожала плечами.
— Говорю вам, нет. Такая черноволосая, с проседью, с золотым зубом.
— Тут таких полно. Все черноволосые, с проседью, с золотым зубом. Каждая вторая женщина. Дело в том, что тут очень мало молодежи.
— Он называл ее Аня.
— Может, какая-то другая Анна Васильевна, — сказала она равнодушно.
— Может быть, — согласился он. — А что, в Болязубах есть еще Анна Васильевна?
— Нету. Он вам показывал телескоп?
— Сказал, стоит на чердаке. Но я не смотрел.
— А я смотрела. — Она оживилась. — Еще в школе когда. И Марс видела. И Сатурн. Сатурн вроде как с крылышками, это кольцо у него такое, набекрень немножко, а у Марса полярная шапка. Он на теннисный мячик похож, только красный. И очень быстро движется. Только поймаешь, он уже — раз!
Она так же внезапно замолкла.
Он бросил сигарету на землю и затоптал подошвой.
— Как вы думаете, — спросил он, — почему Шкловский изменил свое мнение касательно жизни на других планетах?
— Кто?
— Астроном Шкловский.
— Не знаю такого, — сказала она. — А он изменил?
— Да. Сначала утверждал, что во Вселенной очень много населенных планет. Потом передумал. Сказал, жизнь есть только здесь. На Земле.
— Наверное, ему пригрозили, — сказала она и поглядела ему прямо в глаза.
— Кто?
— Инопланетяне, кто же еще. Они давно здесь. Ходят между нами. Особенно в глубинке, тут им безопасно. В Болязубах половина жителей — инопланетяне.
— Да, — сказал он. — Я заметил. Они не выходят с людьми на контакт.
Она помолчала. Потом добавила:
— А если серьезно, он понял, что нет никаких других планет, кроме Земли. Совсем нет. Когда это ему открылось, он, наверное, не захотел расстраивать людей. Но и обнадеживать не хотел. Поэтому просто сказал: не ищите, мол.
— А телескоп?
— Это несерьезно, — сказала она. — Мало ли что нам могут показывать в телескоп. Ладно, пошли. Вы идите, а потом я. Вы все равно быстрее, чем я с чемоданом.
— Инна, — сказал он, — наверное, имелось в виду, что вы не должны никого просить о помощи. Но раз уж мы встретились на дороге, то давайте себя вести как люди, встретившиеся на дороге. Если не хотите идти со мной, я переложу себе хотя бы часть вещей. Как тогда.
Она задумалась, сдвинув брови. С возрастом она будет очень похожа на Анну Васильевну.
— Нет, — сказала она. — Вы идите. Давайте-давайте. — Она даже взмахнула руками, словно отгоняла кур. — А я пойду за вами. Раз нельзя, значит — нельзя.
— Я вас уверяю, все совершенно наоборот. Никогда нельзя действовать по правилам. Те, кто действуют по правилам, всегда неправы.
Она отвернулась и стала чертить носком кеда по земле, разбрасывая в стороны бурые двойные иглы.
Он поднялся.
— Ладно, — сказал он. — Я это… пойду. Тут вообще водятся крупные звери?
— Что? — удивилась она.
— Ну… волки там, медведи… — Он улыбнулся, чтобы это прозвучало несерьезно.
— Волков вроде нет… — Она наморщила лоб. — Лисы есть. Косули. Кабаны. Вот с кабанами надо осторожно.
— Как я могу осторожно с кабанами?
— Ну, идите по тропинке. У вас фонарик есть?
— Есть.
— Ну вот, смотрите, куда идете. Послушайте, от клыков кабана погибает в миллион раз меньше народу, чем от автомобилей. В миллиард.
— От автомобилей — да, — сказал он медленно.
— Это просто, ну, по наследству досталось, от первобытных людей. Что в лесу надо бояться. А мы сами себе сделали жизнь гораздо страшнее. Вы лучше под ноги смотрите, тут могут быть гадюки.
— Ясно, — сказал он. — Гадюки.
— Укус гадюки редко приводит к смерти, — сказала она. — Хотя он, конечно, очень болезненный. Меня в детстве кусала гадюка, между прочим. Было очень больно. А еще тут водятся ужи. У них на голове два желтых пятна, по бокам. А у гадюки голова треугольная и сплошь темная. Вы идете или нет?
— А я к ночи дойду?
— Откуда я знаю? — спросила она раздраженно. — Вот, уже почти ночь. Вы хоть воду с собой догадались взять?
— Да, — сказал он. — «Поляна Квасова» называется.
Ему не хотелось уходить, как не хочется выходить зимой из теплой квартиры в утренний сумрак, когда по земле стелется поземка и в соседних домах горят окна. Тем не менее он встал, натянул куртку и вдел руки в лямки рюкзака.
Тропинка перед ним была светлой, а сосны вокруг — темными на фоне зеленоватого сумеречного неба. В лесу вообще темнело гораздо резче и страшнее, чем на открытой местности. Когда он последний раз был в лесу?
Он прошел несколько метров, прислушиваясь на случай, если она передумает и окликнет его, но позади было тихо.
Он какое-то время раздумывал, достать ли из рюкзака фонарик, но решил повременить. Дорогу пока видно, и то ладно.
Что-то темное выбежало на дорогу из кустов, он сначала вздрогнул, потом сообразил, что это еж. Еж двигался очень быстро и тихо, сосредоточенно пыхтел. Он пересек тропинку и исчез в кустах на противоположной стороне, слышно было, как он продирается сквозь них, шумно, энергично и эффективно.
Ежи вообще-то маленькие злобные убийцы. Но перед их обаянием трудно устоять.
Он думал о том, как Инна идет позади, чуть накренившись под тяжестью чемодана. Зачем ей такой тяжелый чемодан?
Тропинка взобралась на что-то вроде широкого земляного вала — корни сосен тут выступали наружу, вцепившись в сухую почву, — потом пошла под уклон, потянуло сыростью, крохотное болотце отразило быстро темнеющее небо, по которому наискось, словно надрез, прошла розовая полоса — след от реактивного самолета. Лягушки перекликались, издавая малоприятные звуки, словно неподалеку кто-то блевал.
Опять зашуршало в кустах, он повернул голову. На этот раз сквозь кусты ломился кто-то большой и темный. Он застыл, затаив дыхание, осторожно подавшись в сторону, прислонился к теплому сосновому стволу. Рюкзак упирался в дерево, как горб.
Наверное, надо перочинный ножик достать, он в наружном кармане, подумал он, но продолжал стоять неподвижно. Кто-то темный тоже стоял неподвижно, потом отпрянул назад, он услышал всплеск и хлюпающие звуки, словно в болотце кинули тяжелый камень.
Потом раздался женский смех, нежный и тихий.
— Инна? — спросил он в темноту тихонько.
Смех смолк, и снова раздался бумажный шорох осоки и — плеск.
Он еще немножко постоял, стараясь дышать тихонько, потом стащил рюкзак, расстегнул его, вытащил фонарик, потом складной нож. Нож он переложил в карман куртки, а фонарик подержал в руке и включил. На тропинку легло светлое, расходящееся кругами пятно, зато вокруг сразу стало очень темно, словно кто-то выключил небо.
Темнота придвинулась и охватила его со всех сторон. Он погасил фонарик и какое-то время вообще ничего не видел, кроме красных и фиолетовых прыгающих пятен, потом из глухой тьмы постепенно стало проявляться небо, лапы сосны четко вырисовывались на его фоне.
— Инна? — спросил он на всякий случай.
Смех вспыхнул еще раз и почти сразу перешел в тоненький, заливистый плач.
Он сделал шаг в сторону. Меж стволами деревьев, поверхность болотца маслянисто блеснула, прыгнула в воду вспугнутая его шагами лягушка. Небо темнело, по нему неслись сизые тряпичные тучи, сосны шумели, роняя сухие сдвоенные иглы.
Плач захлебнулся сам в себе и затих.
Он поколебался и вновь включил фонарик; сосны стали разноцветные, красные и зеленые, а небо — совершенно черным.
На поверхности болотца круг света от фонарика лежал как светлое плотное блюдце; он поводил фонариком, поймав в луч пляшущую над болотцем мошкару, потом пук осоки; вода у берега колыхалась, вылизывая илистую отмель, болото оказалось не таким уж маленьким, просто то, что он увидел раньше, было одним из его рукавов.
— Инна? — повторил он неуверенно.
Темнота вокруг давила, словно он накинул на голову черное драповое пальто.
Здесь было какое-то несоответствие, смеялась женщина в предчувствии любви, а плач был совсем детским. Наверное, какая-то птица, подумал он, откуда здесь ребенок?
Инна наверняка знала бы, какая из ночных птиц умеет так плакать.
— Эй! — крикнул он и наступил ногой на кочку. Нога тут же провалилась в зеленую жижу. Он попытался выдернуть ногу, но что-то там, в глубине, держало ее и не отпускало. Вода залилась в кроссовку, но это ерунда, хуже, что лодыжке вдруг сделалось щекотно, словно ее обшаривали быстрые пальцы.
Он резко развернул корпус, чувствуя, как что-то хрустит и двигается в позвоночнике, и уцепился за горбатый хилый ствол березки, неуверенно светлеющей на краю болота. Бумажная тонкая кора отслаивалась под пальцами. Как жену чужую, подумал он. Фонарик упал и покатился в траву, прочертив лучом вверх, по бледным листьям.
Грязь чавкнула и выпустила его.
Он ослабил хватку, отодвинулся, подобрал фонарик, трудолюбиво светивший в густой бледной траве, и пошел назад к тропе, хлюпая кроссовкой. Что-то мешало идти, он посветил под ноги и увидел, что шнурок на кроссовке развязан, и не просто развязан, а наполовину выдернут.
Выйду на тропу — перешнурую, подумал он и вернулся еще на пару шагов, ожидая, что вот-вот она появится, светлая, сухая.
Тропы не было.
Он посветил фонариком; были пучки осоки, болото, узколистые заросли кустарника над водой. Свет фонарика отскочил от ряски, как мячик.
— Проклятье! — сказал он вслух.
Березка росла на лысоватом холме, вокруг нее маслянисто блестела гладкая зеленая поверхность.
Но он же пришел как раз отсюда, нет?
— Извини, — сказал он березке и обломал кривоватую, росшую над его головой ветку. Ветка жалобно и сухо треснула, точно кость.
В сказках, подумал он, Иван-дурак сказал бы что-то вроде — не обессудьте, сударыня. И вообще в сказках всегда понятно, как надо поступать. Делай все наоборот. Нельзя убивать зайчика, который говорит: «Не ешь меня, я тебе пригожусь», зато можно хамить старухе в куроногой избушке.
— Ах ты старая карга, ты бы меня, добра молодца, сначала покормила, напоила и спать уложила, — сказал он вслух.
Обрубок ветки на изуродованной березе торчал неровной розоватой щепой. Он нагнулся и, прижимаясь боком к стволу (спиной прислониться мешал рюкзак), перешнуровал кроссовку и очистил ветку от листьев и прутиков.
Фонарик в одной руке, палка в другой — он осторожно двинулся в путь по кочкам, нащупывая дно. Он надеялся, что идет туда, где оставил тропу, но сухой земли больше не было, попадались, правда, поросшие сухой спутанной травой более-менее твердые кочки, он перешагивал с одной на другую, обшаривая фонариком окружающее пространство. Один раз луч фонарика выхватил из мрака сидящую на такой же кочке раздувающую оранжевый зоб огромную бледную жабу, она тут же бросилась в воду и исчезла, так что он до конца не был уверен, была ли она на самом деле такой огромной и страшной, как ему показалось.
— Хорошо живет на свете… — пробормотал он и перепрыгнул с кочки на кочку. Кочка чуть притонула (под кроссовки подтекла вода), но устояла. — …Винни-Пух.
Еще одна березка попала в луч фонарика, он шел к ней и, уже когда привалился, чтобы передохнуть, увидел над собой свежую обломанную культю с выступающей слезой.
— У него жена и дети, он лопух, — заключил он безнадежно.
Однако, обшарив фонарем окрестность, увидел, что сзади за березкой почва идет на подъем — и как это он раньше не заметил? Он шагнул и оказался на твердой земле, кустарник здесь рос совсем другой, с красными веточками-прутиками, он видел, как сквозь них просвечивают красноватые шершавые стволы сосен, и вдруг ощутил, как взмок — футболка прилипла к спине, а куртка — к футболке. Он стоял, упираясь выломанной веткой в твердую землю, и тяжело дышал, и тут же за спиной раздался заливистый, истеричный смех, злой женский смех, перешедший в тоненький жалобный плач. Он не обернулся.
Тропа была совсем рядом, он выбрался на нее, так и не решаясь оставить свой спасительный посох, и тут увидел выступившее из сумерек бледное лицо с черными провалами глаз. Лицо висело в темноте. Фонарик дернулся, и светящийся круг не сразу, но ухватил черные волосы, заколотые со лба дешевой заколкой, бледные впалые щеки и стиснутые губы. Глаза она зажмурила, моргая и отворачиваясь от света фонарика.
— Инна, — сказал он.
— Вы! — произнесла она с отвращением.
Чемодан она уронила на тропинку.
— Черт, как вы меня напугали! — Она глубоко, порывисто вздохнула. Сейчас на ней была пушистая серая кофта с двумя пуговицами на животе.
— Вы меня тоже, — сказал он.
— Почему вы меня все время преследуете? — Она плотнее запахнула кофту, будто ее знобило.
— Я вас вовсе не преследую, — сказал он беспомощно. — Я заблудился.
— Как тут можно заблудиться? Это чистый лес! Это вообще посадки. Вон сосны как растут, рядами!
— Говорю вам, я заблудился. Сошел с тропинки и попал в болото.
— Какое тут болото? Ну, чуть притоплено в низинке.
— Говорю вам, огромное болото, я чуть не утонул. Что это так смеется в болоте у вас, смеется и плачет, будто ребенок? Птица?
— Нет, — сказала она устало. — Тут водится выпь, но она мычит. Ее так и зовут — водяной бык. А чтобы смеялась и плакала — такой птицы нет.
— Тогда это, наверное, лягушка.
— Вряд ли.
— Я видел одну! Большую.
— У вас воображение разыгралось, — сказала она. — И вам не хочется ходить одному. Что вы как маленький, честное слово!
— Да нет же. Но раз уж мы все равно встретились, почему бы не пойти вместе?
— Потому что не положено.
— Инна, это испытание. Откуда мы знаем, может, оно и состоит в том, чтобы мы нарушили правила.
— Это вы привыкли все делать не по правилам, они не для вас писаны. Я знаю таких, как вы. — Она посмотрела на него почти с ненавистью. — Вы привыкли, что все вокруг делается как вам удобно. С самого детства. Остальные могут мыкаться по общежитиям, ходить на нелюбимую работу, делать все, что начальство скажет, выполнять то, что требуют всякие таблички: не курить, не сорить, цветы не рвать, вход запрещен! Это все было не для вас, вы выше этого, уж конечно!
— Результат все равно один и тот же. Мы оба идем в Малую Глушу.
Она вздрогнула и поглядела на него. Он отвел свет фонарика, чтобы тот не бил ей в глаза, и теперь луч пластался у ее ног концентрическими кругами света.
— Вот вы всю жизнь все делали по правилам, потому что думали, что так вас никто не тронет. Старались никого не сердить. Несли свой крест. Как бы вкладывали в будущее, где вам воздастся. За терпение, за покорность, за хорошее поведение. Где это будущее? Его у вас отобрали. Иначе бы вы не шли в Малую Глушу.
Она вдруг заплакала, совершенно беззвучно и даже без слез, словно даже плачем своим старалась никому не помешать, совсем не так, как то, на болоте…
— Извините, — сказал он. — Извините.
— Это ничего. — Она вытерла глаза тыльной стороной ладони. — Никто… не любит… правды.
— У меня не было умысла преследовать вас, — сказал он снова. — Так получилось. Само получилось, понимаете?
— Да. — Она порывисто вздохнула, как наплакавшийся ребенок. — Только где вы, правда, нашли болото?
— Не знаю. — Он покачал головой. — Где-то там. — Он махнул рукой вбок, за кустарник. — Давайте я чемодан возьму.
Она заколебалась, и он спросил:
— Это тоже входит в испытание?
— Нет, — сказала она. — Нет. Это я сама. А вот вы врете, что у вас машина поломалась.
— Мне сказали, на своей машине нельзя, — признался он. — Нет, вы правы… не надо об этом говорить. Просто пойдем. Ладно?
— Ладно. — Она пожала пушистыми плечами. — Ладно.
Говорить было больше не о чем, он тащил ее чемодан; чемодан сначала казался не очень тяжелым, потом очень тяжелым, а когда стал невыносимо тяжелым, лес неожиданно расступился. Дома Малой Глуши выступили из волокнистого мрака, похожие на огромных спящих животных, благодаря странной игре тумана казалось даже, что бока их вздымаются и опадают. Нигде не горело ни одного огня.
Ему стало неприятно, когда он представил себе, как стучится в какой-то дом, любой (наверное, крайний, тот, что ближе всего к лесу?), и кто-то, совсем чужой и незнакомый, открывает дверь и смотрит на них из мрака.
— Может, переночуем тут? — сказал он неуверенно. — Дождемся рассвета и уже тогда?
Воздух сделался неожиданно холодным и каким-то липким, но остаться здесь, снаружи, было не так страшно, как войти в незнакомый дом.
— Нет-нет, — сказала она шепотом. — Надо стучать.
— Как хотите.
Он направился к ближайшей хате, такой же черной и глухой, как остальные. Над ней, над самой трубой, висел бледный серпик луны, как это обычно показывают в кино. Окна были маленькими, темными и слепыми.
Он пошарил фонариком, луч уперся в крашеную дверь. Здесь не так, как в Болязубах, — сады и огороды, похоже, располагались на задворках. У порожка лежал пестрый лоскутный половичок.
Он поднял руку и согнул пальцы, чтобы постучать.
— Как вы думаете, — сказала Инна шепотом, — кто нам откроет? Я хочу сказать…
— Откуда я знаю, — сказал он сердито и ударил костяшками пальцев в дверь.
— Я боюсь, — жалобно прошептала Инна.
— Теперь это как-то бессмысленно. Я хочу сказать, в нашем положении.
За дверью раздался какой-то шум, шаркающие шаги, потом женский сонный голос спросил:
— Хто?
— Переночевать! — крикнул он. — Откройте.
— Хто там? — повторили за дверью.
— Скажите что-нибудь… — Он досадливо обернулся к Инне. — Чтобы женский голос.
— Мы из Болязубов, — сказала Инна тоненько. — Нам переночевать.
Дверь отворилась, и тут же в глаза ему ударил свет, такой яркий, что он с непривычки зажмурил глаза. Луч фонарика растворился в нём и пропал.
Тут у них есть электричество, в этой Малой Глуше, удивленно подумал он. Когда глаза привыкли, он увидел голую лампочку, свисающую на шнуре под потолком, да и свет был не такой яркий, как ему поначалу показалось; в лампочке он отчетливо разглядел красноватую нить накаливания.
Немолодая тетка, стоявшая в прихожей, была в длинной фланелевой рубашке в цветочек, в накинутом на плечи сером пуховом платке. Поверх платка лежала жидкая черная косичка. Она тоже оказалась похожа на Анну Васильевну; все они тут похожи на Анну Васильевну.
— Из Болязубов? — повторила она подозрительно.
— Так, — подтвердила Инна.
— Вот, за десять рубликов пущу, — подумав, сказала женщина. — На одну только ночь?
— Не знаю, — сказал он. — Это как получится.
— Ладно, — тетка подвинулась боком, пропуская их, — проходьте.
В комнате на столе, покрытом кружевной салфеткой, стояла ваза с бумажными цветами, в углу — старенький черно-белый телевизор «Рекорд», в который из другого угла смотрелась икона: с пальмовой ветвью в руках святая и тусклым нимбом вокруг темной головы. Тетка на иконе тоже была похожа на Анну Васильевну. На второй иконе такую же ветвь сжимал в руках худой высокий человек с волчьей пастью и волчьими ушами.
Над иконами тоже красовались бумажные цветы. Горела лампадка. Когда он присмотрелся, то понял, что лампадка тоже электрическая, трепещущий огонек в имитации фитиля бился, словно заключенная в стекло бабочка.
— Вы вместе или сами по себе? — спросила тетка.
— Ну, как сказать? Пришли вместе. — Он думал, как сказать половчее, чтобы не обидеть Инну.
— Кровать одна нужна, спрашиваю?
— Нет, что вы, — торопливо сказал он.
Ему было неловко.
— Тогда ты, хлопчик, лезь на горище, — сказала тетка.
Он беспомощно оглянулся на Инну.
— На чердак, — пояснила та, усмехнувшись бледными губами.
— Только гроши давай сначала, — велела тетка. От нее исходил какой-то чуть заметный запах нечистоты, словно бы прогорклого постного масла.
— Да, — сказал он. — Да, конечно.
Он вытащил бумажник из кармана и отсчитал десятку. Инна было уже начала рыться в своей поясной сумке-кенгуру, он остановил ее.
— Что вы, — прошептала она. — Неудобно.
— Ничего. Потом разберемся.
Он вдруг понял, что хочет спать просто оглушительно, глаза под веками чесались, словно кто-то с размаху швырнул ему в лицо горсть песка.
— Или вы сначала поесть хотите? — спросила тетка с сомнением.
— Нет, — сказал он. — Я — спать. Куда лезть?
— А вот. — Тетка кивнула на приставную лестницу в сенях. — Тамочки. Залезешь, там таке розкладне лижко, оно старе, но ничего, спать можно. Тебе свечку, может, дать?
— Нет, — сказал он. — У меня есть фонарик.
Он оглянулся на Инну, она, поставив раскрытый чемодан у дверей в горницу, рылась в нём, шурша своими пакетами. Вдруг она показалась ему совершенно чужой, мало того, посторонней и неприятной, и он, так и не поняв, чем вызвано это острое чувство досады и неприязни, бросил рюкзак в сенях, рядом с какими-то разношенными резиновыми ботами, и полез по лестнице на чердак.
Чердак оказался низким, и он первым делом ударился головой о балку.
Луч тусклого света (батарейки, наверное, садятся) обшарил пространство, упираясь то в резной сундук времен Австро-Венгерской империи, то в крынки с торчащими из них сухими осыпавшимися цветами, то в какое-то тряпье, выхватил из мрака крохотное слепое, затянутое паутиной окошко…
Раскладушка оказалась действительно старая, продавленная, часть пружинок была вырвана из брезента и бессильно болталась по бокам. Белья к ней никакого не прилагалось, а из постельных принадлежностей имелось только стеганое ватное одеяло без пододеяльника, но ему уже было все равно. Он кинул одеяло на раскладушку, упал, не раздеваясь, сверху и провалился в сон.
Уже на рассвете он проснулся; внизу, на улице, слышны были какие-то крики и отчаянный женский вопль, почти вой; кого-то били, глухо, словно ударяя в матрас, как обычно делают, чтобы выбить пыль. Он испугался за Инну, хотя отлично понимал, что здесь пути их разойдутся и тревожиться за нее вроде бы не было смысла; он здесь был больше чужим, чем она. Он тем не менее встал с жалобно скрипнувшей, прогнувшейся раскладушки. Чердак наполняли лиловато-серые густые сумерки, что-то вдруг выдвинулось на него из угла, чья-то фигура, темная и молчаливая, и потребовалось еще несколько секунд, чтобы понять, что это его собственное отражение в мутном зеркале. Зеркало, пыльное и с поцарапанной амальгамой стояло прислоненное к бревенчатой стенке. У двойника, выглядывавшего из деревянной резной рамки, не было ни глаз, ни лица, только смутное пятно на фоне чуть более светлого окружения.
Он повернулся к своему изображению спиной. В окошко ничего нельзя было разглядеть, кроме смутных фигур, скорее всего мужских, и одной женской, в белой рубахе, с распущенными черными косами. Женщина сидела в пыли у плетня и выла в голос. Это была не Инна: у той волосы короткие. Вся сцена была озарена, как ему сначала показалось, светом невидимого костра, но потом он понял, что придвинувшийся горизонт окружила свивающаяся огненная зарница, хаты на ее фоне казались охвачены огнем. Он покачал головой, и, пока он делал это, зарница погасла, оставив ярко-фиолетовый болезненный след на сетчатке. Тогда он еще постоял у окошка, пожал плечами и вернулся на раскладушку, которая вновь жалобно заскрипела. Неожиданно стало холодно, настолько резко и сильно, что он ощутил, как сокращаются мышцы, словно в кратковременном приступе судороги; он вновь поднялся, стащил с раскладушки одеяло и кинул его на грязный дощатый пол, завернулся в него и тут же заснул.
Одеяло пахло мышами.
В следующий раз он проснулся уже совсем утром, в окошке ярко синел кусочек неба, где-то орал петух чистым и пронзительным, как звук пионерского горна, голосом.
Он машинально провел рукой по волосам; все тело болело, точно избитое, каждая мышца ныла. Носки, которые он даже и не снял перед тем, как завалиться спать, были в засохшей бурой болотной жиже.
Он подумал, стянул их и бросил в кучу тряпья в углу. Босиком, держа кроссовки в руке, он спустился по стремянке. В горнице никого не было, он так и не понял, где положили спать Инну. В кухне-пристройке он обнаружил умывальник, ржавую эмалированную раковину и ведро для слива под ней — бесхитростный аналог водопровода. В ведре плескалась мыльная старая вода. Он бросил в лицо пригоршню воды из умывальника, протер глаза и вышел в сени, где вовсе ниоткуда появилась тетка (вероятно, та же, что открыла им ночью), в руке у нее болталось пустое ведро с остатками неопределенного цвета жижи, размазанной по стенкам.
— Йисты будете? — спросила она.
— Да, — сказал он, косясь на ведро. — Наверное.
Тетка поставила ведро в сенях, завозилась в стареньком холодильнике «Саратов» и водрузила на кухонный стол эмалированную миску с творогом, который почему-то был накрыт марлей, фаянсовую тарелку с надбитым краем и ложку.
— Накладайте себе, — сказала она равнодушно.
— А чаю можно?
— Можна.
Она пошла почему-то в горницу и вынесла оттуда стакан с полупрозрачным чаем. На дне стакана щедрой кучкой был навален не желающий растворяться сахар-песок.
Он терпеть не мог сладкий чай, но на всякий случай сказал:
— Спасибо.
У тетки были маленькие загорелые руки с короткими пальцами и бурые узловатые ноги, похожие на корневища дерева.
— Вас как зовут?
— Катерина, — сказала она, блеснув золотым зубом. Он подумал, что золотые зубы его будут еще долго преследовать во сне.
— Очень приятно. А меня — Евгений.
— Сметану возьмите, — сказала она и кивнула на банку на столе, до краев наполненную чем-то белым и плотным. Он даже поначалу не понял, что это сметана; когда он попытался зачерпнуть ее ложкой, она оказала сопротивление.
— А Инна где?
— Жинка ваша? Пошла до речки.
— А кого ночью били? — спросил он неожиданно. — Там, на улице?
— А змия огненного. — Она пожала плечами. — Он тут к вдове повадился. Ну, мужики поймали та и накидали ему.
— Змея, — сказал он. — Огненного. Понятно. А почему вдова плакала?
— Так он же до ней ходыв, — удивилась Катерина, — тому вона и плакала. Жалко ж его.
— Понятно, — сказал он опять. — Конечно жалко. А где речка у вас?
— Так сразу за деревней, как выйдете.
Он доел сухой, царапавший горло творог и вышел на крыльцо. Малая Глуша была тихая, словно безлюдная. Пыль посреди улицы, где лупили змея, была прибита, отчего образовались какие-то ямки и бугры. За деревней поблескивала река, быть может та же, которая текла около Болязубов, только здесь она была шире, с высокими подмытыми берегами и отмелями, заросшими осокой.
Вдоль берега тянулась линия электропередачи, столбы, старые, покосившиеся и потрескавшиеся, словно ставили их еще в эпоху электрификации. Некоторые были подперты бетонными брусками, образовывая то ли букву Л, то ли букву А, — нехитрая проселочная азбука.
Приглядевшись, он увидел, что единственная деревенская улица переходит в бетонку. Похоже, к Малой Глуше шла вполне приличная себе дорога, ну да, вряд ли холодильник «Саратов» можно дотащить через лес. Или можно?
Какой-то дедок в телогрейке вышел навстречу из-за угла очередного приземистого дома.
Он поздоровался, помня, что в деревне так принято, обязательно нужно здороваться, потому всех городских и считают хамами и гордецами, что они не здороваются с первым встречным.
Но дедок не ответил, только как-то странно притопнул ногой. На нём были дырчатые разбитые сандалии и линялые носки.
Кадык у дедка зарос седой щетиной, а глаза были белые и веселые, как у того пьяного на вокзале.
Он попробовал обойти дедка, но тот сделал шаг вбок и перекрыл ему дорогу.
— Ходите тут, уроды, — отчетливо сказал дедок. — Покою от вас нет.
— Извините, — сказал он, поскольку не намерен был ввязываться в ссору.
— На себя посмотри, мудила, — весело сказал дед. — Думаешь, тама що? Яма, чорна яма. Вот тебе, ага?
— Пройти дайте, — сказал он сквозь зубы. За спиной у дедка он увидел Инну, она поднималась от реки, и ему не хотелось, чтобы дед ее пугал.
— От тебя дохлятиной несет, — не отставал дед.
— Это потому, что я на чердаке ночевал у Катерины, — сказал он нагло. — У нее одеяло воняет.
Он понял, что ему надоело бояться ненароком кого-нибудь задеть. Напротив, где-то под ложечкой вызрел ком черной злости, и он отчаянно удерживал себя, чтобы не занести для удара сжатую в кулак руку.
— Вали отсюдова, дед, пока в рыло не дал, — сказал он, брезгливо ударяя раскрытой ладонью старика в плечо. Тот вдруг как-то сразу съежился, посторонился и пропал.
Он, не оборачиваясь, шагнул вперед.
Инна шла навстречу, в ситцевом своем халатике, волосы у нее были мокрые, а через плечо перекинуто полотенце.
— Как вода? — спросил он вместо приветствия.
— Холодная, — сказала она.
— Выспались?
Она молча пожала плечами.
— Оказывается, — сказал он, — под утро местные мужики наваляли огненному змею.
— А… — сказала Инна. — Я слышала какой-то шум, но выглядывать не стала. Побоялась.
— Видели? Тут, оказывается, есть дорога. Может, нам и не надо было вовсе тащиться через лес? Мы могли совершенно спокойно проехать по этой дороге.
— Наверное, могли, — безразлично сказала Инна.
Отсюда Малая Глуша казалась декорацией для фильма с очень большой долей неправды, что-то вроде «Свадьбы в Малиновке» или «Вия». Скорее «Вия». Низкие беленые хатки (он знал, что в белила, бывает, подсыпают синьку, чтобы белизна была яркой и отливала голубизной), соломенные крыши, игрушечные окошки, крынки на плетнях и подсолнухи за плетнями…
— Или пойти, например, вдоль линии… Заблудиться невозможно, иди себе и иди. Вообще, не такая уж она и Глуша, тут холодильники в домах, телевизоры. Где-то же они их берут, значит, ездят в город или в те же Бугры…
— Слушайте, — сказала Инна, — что вы ко мне пристали?
— Я вовсе…
— Каждый сам за себя, ясно? Здесь все по отдельности, плату с каждого берут отдельно. Даже если семья…
— Что — если семья?
— Все равно с каждого берут отдельно. Здесь не бывает вместе, ясно вам?
— Откуда вы все это знаете? Я, например, не знаю ничего такого.
— Болязубы близко от Малой Глуши, — сказала она тихо.
Потом накинула на голову полотенце и стала яростно вытирать волосы, прямо посреди улицы.
— Ах да, вы ведь росли в Болязубах…
Интересно, подумал он, каково это — жить совсем рядом с Малой Глушей. Впрочем, вот Пал Палыч живет, и ничего.
Он неожиданно для себя спросил:
— Сколько вам лет, Инна?
— Тридцать восемь, — сказала она из-под полотенца, — а что?
— Ничего. Просто так спросил.
Она высунула голову из-под полотенца и скрутила его в жгут.
— Извините, — сказала она. — Я не хотела вас обидеть. Просто…
— Вам не по себе. Понимаю.
— Мне казалось, я все смогу. Смогу вытерпеть любые трудности.
— Да. Нас учили, что это очень важно — уметь выносить любые трудности. Но здесь, мне кажется, от нас требуется вовсе не это. Что-то другое. Я не знаю — что.
Она улыбнулась, показав подбородком в сторону реки:
— Глядите.
По луговине на противоположном берегу важно вышагивали аисты, он насчитал пять, потом увидел, как к ним присоединяется шестой. Приземляясь, он выдвинул лапы вперед, как самолет выдвигает шасси.
— Это на самом деле, как вы думаете, что? — спросила она.
— Стая?
— Это школа. Летное училище. Это молодняк. И тренеры. Они будут тут собираться и тренироваться, пока не придет время лететь в Африку. Они улетают в Африку, вы знаете?
— Жалеете, что не стали орнитологом? — спросил он.
— Не знаю. Наверное. Я думала, закончу медучилище и буду поступать на биофак. Не получилось.
Она чуть развела руками, подтверждая, что — не получилось.
Потом, отвернув голову, так что он видел только высокую скулу и кончик носа, сказала:
— Лодка приходит оттуда. Из-за излучины реки. Приходит и забирает тех… кому надо. Только она приходит лишь тогда, когда человек готов.
— А когда человек готов?
— Не знаю. — Она совсем отвернулась, опустила голову. — Когда заплатит… не знаю…
— Я вам не помешаю, Инна, — сказал он. — Не бойтесь.
— Я знаю, — сказала Инна.
Она повернулась и пошла к дому, помахивая полотенцем. Походка у нее была легкая, словно она разгуливала по ялтинской набережной.
Он сел на колючую траву и глядел, разминая сигарету, как тренировались молодые аисты, взлетая, делая круги, приземляясь поодиночке и попарно. Вода шелково переливалась зеленью и синевой, за дальними холмами темнел еще один лес, мощный и плотный, этот, казалось, не имел ни конца ни края. Так же не может быть, здесь давно уже не осталось непроходимых лесов. Он сидел, курил, ощущая внутри странную пустоту, словно та сила, которая подгоняла его все это время, наконец отпустила, не оставив ничего взамен.
— Я сделал что-то не то? — спросил он пустоту.
Та, естественно, не ответила.
Он поднялся и тоже пошел обратно, к жилью. Инны там опять не было, была хозяйка, она сидела на кухне, широко расставив ноги. Между ног у нее стоял тазик с проросшей старой картошкой, и она сосредоточенно чистила ее, роняя длинную, лентой завивавшуюся кожуру на и без того грязный пол. Ему вдруг стало до тошноты тоскливо и скучно. Бродить вокруг деревни не было никакого смысла, а в доме не было ни одной книжки, чтобы упереть глаза и убить хоть немного времени, даже старых номеров «Работницы» или «Крестьянки». Время сделалось совершенно безразмерным и каким-то полым, он даже удивился — и как это он всю свою жизнь, особенно в последние годы, находил чем себя занять. Ведь приходя домой, он же наверняка что-то делал? Или нет? Чем вообще человек наполняет время, чтобы оно проходило скорее?
— Помочь ничем не надо? — спросил он, чувствуя, что голос звучит донельзя фальшиво.
Хозяйка поглядела на него темными непроницаемыми глазами, глубоко, как почти у всех местных, сидящими в четко очерченных глазницах.
— Ни, — сказала она, продолжая выпускать из-под ножа тонкую завивающуюся ленту.
Чувство неловкости нарастало, он повернулся, вышел в сени и по стремянке вскарабкался на чердак, который сейчас, при свете дня, выглядел особенно запущенным и жалким. По углам было очень много паутины, на гвозде висело побитое молью черное драповое пальто, а в углу, почему-то аккуратно перетянутая бечевой, лежала пожелтевшая кучка старых газет, которые читать было совершенно невозможно.
Зеркало отразило его лицо, оно было как чужое.
Одеяло, которое он оставил на полу, сейчас лежало на раскладушке, аккуратно сложенное, при этом никаких других следов свежей человеческой активности тут не было замечено.
Он лег на скрипнувшую раскладушку и закинул руки за голову.
Наверное, надо по-другому, подумал он, например, взять косу, наточить ее, пойти на луг и накосить сена. Наверное. Или забор починить. Или крышу перекрыть. Ну, как бы не спрашивать ничего, а просто пройтись по двору или по дому, все починить, приколотить, чердак этот вымыть… То есть взять ведро, вернее, спросить у хозяйки, где можно взять ведро. Потом — где можно взять воду, потом — где можно взять тряпку, веник, совок и все такое, затащить все это на чердак, чердак помыть, окно тоже помыть… Тряпки все эти вынести на улицу, вытрясти и просушить. Или уборка — это женское дело? Тогда раскладушку починить. Умею я чинить раскладушки? Нет. Я умею только перебирать бумажки. Еще неплохо умел чертить, давно, в институте. Я и косу точить не умею, или это называется править? Ее каким-то бруском правят. Если я пойду косить, я первым делом ударю себя по ноге, здесь же нет врача. Нет, ерунда, я не о том думаю, поздно бояться, ничего со мной не случится, а если и случится, то не это.
Нет, наверняка можно и по-другому. Взять, например, и пойти на речку, постелить на траву куртку и валяться там на песчаной отмели. Валяться, валяться, валяться. Противное какое слово. Вроде Болязубов. Пока я им не надоем и они не предпримут меры, чтобы от меня избавиться. Как это у них получается, интересно?
Он лежал на спине, вытянувшись. Нет, все-таки неплохо, что можно вот так, на чердаке, никому ты не мешаешь, тебе никто не мешает, а вчера был тяжелый день, и ночь тоже хлопотная, утомительная, сонно думал он, пласты времени в его голове сдвигались, обрушиваясь сами в себя. Лебедев с его «Спидолой», телескопом на чердаке и Анной Васильевной, Инна, водитель «жигуленка», пьяный на вокзале, милиционер — все в каком-то странном взаимодействии, невидимом на первый взгляд, но оттого особенно страшном и важном.
Когда он вновь открыл глаза, небо в окошке стало лиловым, в нём повис полупрозрачный розовый клочок облака.
Валяться на раскладушке, поперечной своей перекладиной, даже несмотря на подстеленное одеяло, врезавшейся ему в поясницу, было невыносимо еще и потому, что беспокоил мочевой пузырь.
Он спустил ноги с раскладушки (которая прогнулась под его задом почти до досок пола), встал и направился к люку и приставной лестнице.
Лестницы не было.
Он растерянно ощупал ногой пустоту.
Потом сунул голову в квадратную дыру и сказал:
— Эй!
В сенях было темно, из горницы доносились неразборчивые голоса, похоже — исключительно женские.
Никто не отреагировал, и он, нырнув в отверстие, повис на руках, потом мягко спрыгнул вниз. В сенях было не так темно, как ему показалось, из горницы на пол падал квадрат света, и он сразу увидел стремянку; кто-то отодвинул ее, и она стояла, прислоненная к стенке.
Миг он колебался, заглянуть ему в горницу или нет, и понял, что ему совершенно не интересно и не нужно знать, кто и зачем там собрался. Он вдруг ощутил себя одним-единственным человеком здесь, вроде Робинзона Крузо на необитаемом острове. Окружающий мир выглядел картонной декорацией, обитатели — движущимися куклами, способными выполнять лишь очень ограниченный набор функций. Он вдруг подумал, что, когда его нет поблизости, жители Малой Глуши просто застывают, прерывая начатое движение, и оживают, только когда он появляется в пределах досягаемости.
Он двинулся было через кухню в сад и в сортир, но в дверях кухни неожиданно выросла темная фигура хозяйки. Со скрещенными руками, массивная и коренастая, она напоминала каменную бабу из археологического музея — воплощенная в человеческом подобии темная доисторическая сила.
— Иди сюды, — сказала она, подтолкнув его плечом в направлении освещенного дверного проема.
В горнице на гнутых венских стульях неподвижно сидели женщины. Все они были в ситцевых дешевых халатах, загрязнившихся на животе, все — в пуховых платках, накинутых на плечи, все — в синих или коричневых рейтузах в рубчик. Все, как одна, были похожи на Анну Васильевну.
Волосы женщин были убраны в яркие, отталкивающих сочетаний цветастые платки, кое-где прошитые золотой нитью. Преобладали цвета артериальной и венозной крови и насыщенный цвет медицинской зеленки. Насколько он знал, такие платки производились где-то в Японии. Специально для Малой Глуши, что ли?
Женщины сидели, осматривая его из-под надвинутых платков, сложив руки на коленях, а их массивные груди покоились на массивных животах.
— От он який, дывытесь, — сказала Катерина с некоторой даже гордостью, словно он был каким-то особенно удачным ее приобретением.
— От этот? — произнесла самая старая низким мужским голосом, явно выражая сомнение.
— Добрый день… вечер, — сказал он на всякий случай, но на приветствие отреагировали, как если бы по телевизору к ним обратился телеведущий.
— Молодой, — сказала Катерина, словно бы оправдываясь, что товар оказался не стопроцентно хорош. — Все еще молодой. Гарный.
Он поймал себя на том, что бессознательно прикрывает руками пах.
— Ну, — сказала старуха, задумчиво блеснув зубом (зуб у нее был не золотой, а железный). — Може, и так… ходимо.
Женщины одновременно поднялись со стульев, придвинувшись к нему полукругом. Он попятился и ударился спиной о сложенные на груди локти Катерины.
Черт, подумал он, что творится? Где Инна? Вообще, почему это все?
Женщины неуклонно подталкивали его к двери на улицу. Там ему стало чуть полегче, откуда-то потянул свежий ветерок, пыль на дороге завилась легкими крохотными смерчами. Он в растерянности обернулся, жадно вдыхая свежий воздух, — женщины двинулись с крыльца и так же, полукругом, продолжали гнать его по деревне.
Откуда-то выскочил давешний дедок, приседая и кривляясь, пошел впереди. На сей раз он был не в ватнике, а в тельняшке с продранными локтями.
Около одной из хаток, низенькой и с покосившимся плетнем, женщины остановились. Старуха выдвинулась вперед, положив жилистую сильную руку ему на плечо.
— Куда вы меня ведете? — наконец спросил он, словно до сих пор что-то связывало ему язык.
— До вдовы, — сказала старуха сильным низким голосом. — Вот, змия прогнали, а вдова как же? Вдову теперь ликуваты надо.
— Лечить? — переспросил он. — Но я не врач. Это какая-то ошибка. Я…
Его собственная профессия показалась ему нелепой и несуществующей, какой-то игрушечной, он даже не мог доходчиво объяснить, чем он вообще занимается. Чем он вообще занимался все это время?
Какая-то тетка за его спиной хихикнула.
Дедок, приплясывающий перед крыльцом, сделал неприличный жест, показывая, как именно надо лечить вдову.
— Я не… — сказал он.
— В лодку хочешь? — сказала за спиной старуха с мужским голосом.
Это и есть требуемая плата? — гадал он в растерянности, — вот это? Я думал…
Он так и не успел опорожнить мочевой пузырь, и тот все сильнее давил на нервные окончания. Если бы я успел отлить, я бы лучше соображал, подумал он. Не может быть, чтобы они всерьез.
Перед дверью вдовы лежал такой же лоскутный половичок, что и у Катерины. С одной стороны край половичка обгорел и теперь топорщился черными лохмотьями.
Дедок неожиданно резко толкнул его в спину, кто-то другой распахнул двери, и он ввалился в сени, загрохотав каким-то ведром. Его собственная тень на миг качнулась в сумеречном квадрате дверного проема, где стремительно угасал вечерний свет, потом дверь за его спиной захлопнулась, и стало совсем темно.
Он застыл, нащупывая рукой стену, наткнулся на что-то мягкое, пушистое, испуганно отдернул руку, потом сообразил, что это вязаная мохеровая кофта — обязательная униформа всех местных женщин.
Из глубины дома не раздавалось ни звука.
Он еще раз провел рукой по стене, нащупывая выключатель. Наконец это ему удалось, вспыхнул свет, тусклый и слабый, красный червячок в лампочке дрожал и корчился, на полу валялось опрокинутое пустое ведро, какая-то куча тряпья. Темный дверной проем, куда он заглянул, вел в кухню, на фоне смутно освещенного окна он разглядел горшок с геранью и стеклянные банки, в которых плескалась опалесцирующая полупрозрачная жидкость. Он шагнул в глубь сеней, еще одна дверь вела, вероятно, в горницу, где тоже была мутная мгла; на окне слабо просвечивали ситцевые цветочки на занавесках, которые сейчас казались черными.
Он прислушался: вроде бы откуда-то из дальнего угла раздался какой-то шорох, словно бы кошка возилась, устраиваясь поудобней, и он вдруг сообразил, что до сих пор не видел в Малой Глуше ни кошек, ни собак. Он переступил через порог и вновь стал шарить по стене в поисках выключателя; в слабом свете, падающем из сеней, ему была видна лишь небольшая часть комнаты, тогда как дальняя стена и углы тонули во мраке. Выключатель подвернулся под руку неожиданно, и он включил свет. Здесь все было почти как у Катерины, только в углу вместо икон висел вырезанный из «Огонька» портрет красавицы работы художника Глазунова. Красавица была в кокошнике, кажется, действительно кружевном, наклеенном на холст. Лицо у красавицы было холодное и злобное, тонкие губы вытянуты в ниточку.
От дальней стены снова донеслись шебуршение и возня; он сделал еще шаг вперед; там у стены стояла настоящая деревенская кровать, роскошная деревенская кровать с никелированными шишечками в изножье и в изголовье, с кружевами на подушках, лоскутным пестрым одеялом и, возможно, даже с периной. Сейчас все это постельное богатство было разворошено, и он не сразу увидел сидящую на постели женщину в длинной, с длинными рукавами фланелевой рубахе (наверное, еще одна местная мода). Распущенные черные косы у женщины были переброшены вперед, свисали на грудь; обеими руками она натягивала на себя одеяло, а глаза у нее, когда он привык к испускаемому лампой мутному свету, были в красных припухших окружностях, словно она плакала с ночи не переставая.
Увидев его, женщина еще больше откинулась на кровати, словно пытаясь вжаться в коврик на стене, на котором пара жирных лебедей плавала на фоне неубедительного замка.
— Не бойтесь, — сказал он, мучаясь от безнадежности и идиотизма ситуации. — Я не сделаю ничего плохого. То есть извините, где у вас можно отлить?
Она взвыла и забилась на постели, делая неприятные жесты руками, как если бы обиралась перед смертью.
Тем не менее он успел заметить, что она, эта загадочная вдова, у которой гостил ночами пострадавший огненный змей, была молода, моложе его хозяйки, моложе остальных женщин, может быть — даже моложе Инны.
— Извините, — сказал он еще раз и попятился в кухню, где обнаружил раковину без сливной трубы и ведро под ней, и, испытывая огромное облегчение, пристроился над ведром.
Застегнувшись, он ощутил, что в голове у него парадоксальным образом несколько прояснилось, он осознал себя в чужом доме, с малопонятной целью очутившимся рядом с чужой женщиной, воющей в чужой постели. Интересно, это она по огненному змею так убивается?
Морок, казалось, рассеялся, он выскочил в сени, вновь споткнувшись о то же ведро, и с силой толкнул ладонями в дверь. Дверь не поддалась — кто-то запер ее на наружный засов или просто крепко держал.
Он вернулся в сени, предполагая в конце коридора еще одну дверь, выходящую в сад, и там действительно обнаружилась дверь, но тоже запертая, словно кто-то позаботился об этом заранее. Ощущая нарастающий идиотизм ситуации, он вернулся к парадной двери и ударил об нее кулаком.
— Да откройте же, мать вашу! — заорал он и для верности ударил кулаком еще раз, мимоходом успев подумать, что ситуация вполне комична, во всяком случае — применительно к нему.
За спиной он услышал страшный нарастающий звук, механический, словно бы начинала выть сирена или некое иное устройство, звук сделался высоким и нестерпимым, у него заломило зубы, и только несколько секунд спустя он понял, что это кричит женщина. Крик перемежался глухими ударами, словно она, крича, билась телом о коврик с лебедями.
В растерянности он вернулся в комнату; электрический свет, тускло льющийся с потолка, колебался и мерцал, как будто свечной, женщина на кровати продолжала выть и колотиться о стену. Да она так себе голову разобьет, подумал он и шагнул к ней. Увидев это, она завизжала и забилась еще сильнее, он схватил ее за плечи; тело под рубахой было горячим, тонкие кости гнулись под его руками. Она отчаянно дернулась, пытаясь освободиться, визжа и пластаясь по стене, острые колени уперлись ему в грудь. Он изо всех сил пытался удержать ее, прижимая к себе, но она оказалась неожиданно сильной, как все сумасшедшие.
Так же внезапно она замолчала; глаза ее в муторном колеблющемся свете казались черными провалами, она вглядывалась в его лицо, поднеся руку ко рту и кусая пальцы, потом с той же силой, с которой только что отталкивала его, привлекла его к себе.
Что я делаю? — подумала какая-то часть его, когда рука сама шарила по ее горячему влажному телу, косы ее лезли ему в рот, она была тонкокостная, худая, совершенно чужая ему, и именно эта чуждость словно позволяла все; он даже не знал ее имени. Она отчаянно извивалась под ним, в какой-то миг вскрикнув и прижав его к себе с отчаянной силой, и он погрузился вместе с ней в пуховую перину, облепленный со всех сторон каким-то чужим бельем, чужими, враждебными запахами, к которым примешивался почему-то острый запах окалины. Женщина задышала спокойнее, слегка оттолкнув его слабой рукой. Он повернулся, сел на постели и вдруг увидел в темном окне словно приплюснутые к стеклу снаружи белые воздушные шары; женщины стояли голова к голове, притиснув лица к стеклу и наблюдая за тем, что делается в комнате.
Он застегнулся и встал. Женщина на кровати поджала худые ноги под себя, натянув на колени смятую рубаху, и наблюдала за ним исподлобья. Схватив табурет, стоявший у стола, он размахнулся и что есть силы запустил им в окно; брызнули осколки, лица за стеклом пропали — или сначала лица пропали? В окно ворвался летний воздух, и этот воздух тоже почему-то принес с собой запах окалины.
Он обернулся к женщине на кровати.
— Извини, — сказал он, не сумев придумать ничего умнее.
Она моргала, глядя на него припухшими глазами, словно человек, пробуждающийся ото сна.
Это не я, подумал он, по крайней мере — не совсем я, я никогда бы… Это все Малая Глуша. То есть зачем все это?
— Я пойду? — спросил он неуверенно.
Б…, я даже не знаю, как ее зовут.
Женщина высунула из-под полы фланелевой рубахи ступню с аккуратными розовыми пальцами, пошевелила ими, словно увидела в первый раз.
— Ти хто такий? — спросила она тихонько.
— Неважно, — сказал он честно, потому что и в самом деле было неважно.
— Навищо викно розбив?
— Так смотрели ж, — сказал он и откашлялся.
— Они всегда смотрять, — сказала она. — Так всегда бувае.
— Дичь какая-то. Каменный век.
Он огляделся: на столе, покрытом зеленой плюшевой скатертью с кисточками, стоял почему-то графин с водой, словно на трибуне докладчика. Он взял из буфета чашку с олимпийским мишкой, выпятившим опоясанное кольцами пузо, плеснул туда воды и жадно выпил. Вода отдавала затхлым.
— Так я пойду? — повторил он, испытывая тоскливую ненависть к самому себе.
Женщина уже встала с постели и расчесывала волосы перед круглым, в виньеточках зеркалом. Она не ответила.
Он вышел на крыльцо. Мерзкие бабы стояли тут же, полукругом, в темноте они все сильней напоминали степных истуканов. Над ними — одной короной на всех — стоял молодой розовый полумесяц.
Убью, подумал он, озираясь в поисках лопаты или хотя бы черенка метлы, но ненависть так же быстро отпустила его, как и нахлынула, оставив только стыд и тоскливое равнодушие.
Женщины придвинулись ближе.
Старуха с мужским голосом сказала:
— Йды на ричку. Там човен чекае тебе.
— Лодка? — спросил он. — Уже?
— Да, — сказала Катерина, — иди. Скорей, скорей, скорей…
— Это и была плата? — спросил он, ошеломленный.
Женщины не ответили, они, как по команде, повернулись и стали разбредаться по улице, больше не глядя на него.
— Погодите, — сказал он. — Мне же вещи…
Но вдруг огни в домах разом погасли, и он остался на пустой темной улице, совершенно один; с пустыми руками он пошел к реке, и запах чужой женщины преследовал его.
Река, казалось, стала за это время полноводной, розовое лунное серебро плясало в ней, а у песчаной отмели стояла лодка, и когда он, оскальзываясь на обрыве, спустился к ней, то увидел, что в ней сидит давешний дедок в драном тельнике и смотрит на него веселыми бледными глазами.
— Вы и есть перевозчик? — спросил он.
— А кого тебе треба, дурень? — спросил дедок.
На реке заворачивались крохотные темные водовороты, плеснула рыба.
Лодка стояла, распространяя запах дегтя и подгнившей воды, маленькая и черная.
Он, поколебавшись с минуту, перелез через борт.
Лодка резко качнулась, на дне плеснула темная вода и залила ему кроссовки.
Осторожно он перебрался на нос и сел на скамью. Действовал он механически, словно понимание того, зачем и почему это происходит, ушло, осталась только неизбежная последовательность действий, одно влекло за собой другое, а вместе они — третье.
Он хотел было попросить перевозчика подождать и сбегать быстренько за рюкзаком, но передумал. Вдруг лодка уйдет и он навсегда останется в Малой Глуше?
— Я готов, — сказал он.
— Никто не бывает готов, — сказал перевозчик и спрыгнул в воду, чтобы оттолкнуть лодку от берега. На нём были закатанные до колен рваные хлопчатые тренировочные штаны.
Лодка скользнула легко, и он ощутил почти облегчение, словно все неприятное уже позади, а дальше все пойдет само собой.
Он опустил руку в воду, чувствуя, как она просачивается меж пальцев. Вода была теплая и упругая.
— Подождите! — раздался сзади тоненький задыхающийся голос. — Подождите!
Инна спускалась с обрыва, оскальзываясь на песчаных осыпях. Она вновь была в городской одежде — обтягивающая кофточка с люрексом и узкая юбка, только на ногах все те же разбитые кеды. За собой она тащила чемодан, оставлявший в песке глубокие борозды.
— От же, мать твою, — радостно сказал дедок и взялся за весла.
— Погодите, — сказал он. — Вас же просили.
— Не положено, — сказал перевозчик.
Он, не слушая, соскочил в воду, ухватившись за борт. Лодка оказалась тяжелая и скользкая, как очень большая рыба, а место — неожиданно глубоким, вода была ему по грудь, и удерживать лодку было нелегко.
— Я сейчас, — задыхаясь, сказала Инна. — Сейчас.
Она перекинула через борт чемодан и потянула лодку на себя. Лодка вновь заскользила по отмели, Инна торопливо и неуклюже, поскольку мешала обтягивающая юбка, забралась внутрь.
Тогда и он перевалился через борт, чувствуя, как доска врезается в живот, лодка качнулась и черпнула бортом воды. Что-то ударило по голове, в глазах заплясали красные пятна, он чуть не свалился назад, в воду, но, помотав головой и разогнав багровую мглу, увидел, как черный перевозчик на фоне зеленовато-розового неба занес черное весло, готовясь ударить еще раз, а Инна повисла у него на руке. Иннин чемодан валялся под скамьей, вода плескала в клетчатые бока.
Он на четвереньках подобрался к лавке и сел. Одежда промокла, кроссовки хлюпали, выталкивая воду, смешанную с илом, а джинсы до колен были в бурой жиже. Он поднес руку к голове, потрогал и поглядел на пальцы, в свете тощего месяца лаково блеснувшие черным.
— Тронь еще раз — убью, сука! — сказал он с ненавистью.
Но перевозчик так же внезапно успокоился, поставил весла в уключины и сделал сильный гребок.
Он опустил руку в воду, зачерпнул пригоршню плеснувшего серебра и промыл разбитую голову. Инна тряслась на корме, он видел ее, полускрытую движениями рук перевозчика, она плакала взахлеб, уже не скрываясь.
— Ну все, все, — сказал он, выглядывая из-за чужой сутулой спины, обтянутой тельником. — Все в порядке. Хватит.
На перевозчика он больше не обращал внимания, словно тот был просто функцией, пустым местом, вроде тех человекоподобных роботов, о которых так любят писать фантасты.
Она ведь тоже заплатила чем-то, подумал он. Нет, не хочу знать чем.
Лодка выгребла на стремнину и пошла вниз по течению, за каждым гребком следовал мощный рывок вперед, с весел падали тяжелые ртутные капли и растекались по реке концентрическими кругами.
У них за спиной оставалась целая цепочка таких постепенно расплывающихся кругов.
Впереди плеснула рыба.
Они миновали островок, поросший ивняком, даже в скудном свете молодого месяца было видно, до чего белый здесь песок.
Инна нагнулась, подняла свой чемодан и поставила его рядом с собой на лавку.
— Что там у вас? — спросил он.
Она помолчала, обхватив руками колени.
— А где ваши вещи? — спросила она вместо ответа.
Он неопределенно кивнул назад:
— Там. Остались там.
— Вы что, совсем дурак? — сказала она сердито.
— А что? Какая теперь разница?
— За рекой нельзя брать у них еду. Только то, что с собой. Вам разве не сказали?
— Ах да, — вспомнил он. — Говорили. Я просто… столько всего произошло.
— Как вы вообще тут оказались? Откуда вы узнали?
— Где, в лодке?
— В Малой Глуше. Не валяйте дурака.
Сонная река плескалась о борта лодки.
— «Адмирал Нахимов», — сказал он. — Знаете «Адмирала Нахимова»?
— Который утонул? Да.
— Я приезжал туда. В составе комиссии. Родственников поселили в гостинице. Это было… они должны были опознать своих, чтобы забрать их. Они… можете себе представить, что там делалось. Один… был спокоен. Сказал, что ничего страшного, что он знает способ. Можно вернуть…
Он зачерпнул воды, поглядел, как она стекает с пальцев серебряными каплями, потом мокрой рукой провел по лицу.
— Я… спросил его — как? Он говорит, есть один человек. Он знает путь. Ты к нему придешь, он даст тебе бумажку с маршрутом. Очень сильный. Он держит угол мира. С той стороны, где мертвые. Держит. Вот. Может, даже и не человек. Я спросил — а как? Он говорит, не знаю, он скажет. И я… спросил, как найти. Этого человека. Только… всю зиму думал, а потом поехал. Весной поехал. Тут еще очень надо… убедить, что иначе нельзя.
— Я знаю.
— Ну вот, — сказал он и замолчал.
Мимо проплывали темные берега с белой песчаной каймой. В воде у берега кто-то плескался и шумел.
— А тот человек? Который сказал вам? У него получилось?
— Не знаю, — сказал он. — Я так его и не видел. С тех пор. Он сразу уехал. Туда. Он говорил… мало кто оттуда возвращается, и очень редко, когда возвращаются вдвоем. Но попробовать можно.
Он опять помолчал.
— Они были в какой-то краске, — сказал он вдруг. — Вымазаны голубой краской. Этот сухогруз, «Васев», вез ее, что ли. Волосы были ярко-голубые у них у всех. У многих. Слипшиеся ярко-голубые волосы. Совершенно нелепая катастрофа, как будто… как будто кто под руку толкал, не знаю…
— Теперь уже совсем недолго, — сказала она невпопад.
— Я думал, все будет не так, — сказал он. — Я готовился к другому.
— Р-разговорчики в строю! — вдруг весело крикнул дед, налегая на весла, отозвавшиеся скрипом уключин. — Не положено разговаривать. Осознавать надо серьезность момента. А то высажу, ясно вот тебе?
— Я осознаю, — сказал он устало. В то, что дедок высадит, он не верил, просто не хотелось спорить.
Река тем временем делалась все шире, они миновали еще один остров, разрезавший ее на два рукава, на острове толпились ивы, полоща в воде длинные узкие листья. Прошумел ветер, и по ивам прошла серебряная волна.
Небо на западе сначала было нежно-розовым, потом погасло, и, подняв голову, он увидел, как тогда, в детстве, полную луну, в которую превратился тоненький месяц. Значит, все же так бывает, отрешенно подумал он. Вокруг луны собрались пухлые кучерявые облака, подсвеченные по краям лунным серебром, очень похожие на те, которые он видел в детских книжках, кажется, Корнея Чуковского, с картинками, или в русских сказках, там еще кот булку нес под мышкой. Нет, точно в Чуковском, на рисунке с котом была зима, он вдруг отчетливо вспомнил под шапкой синеватого снега пряничный домик с освещенным окошком, кота в валенках, идущего по хрустящему снегу, и горевший у него над головой квадратненький фонарь.
Лодка скользнула по рукаву и вновь выплыла на стремнину, за их спиной что-то тяжело плеснуло, выбросив в небо тоненький высокий фонтан, образовавший, распадаясь, чуть видимую радугу, словно бы в реке играл кит.
Ерунда, подумал он, откуда тут кит, а вот русалки тут наверняка водятся, просто обязаны водиться русалки, но река вновь стихла и текла себе, переливаясь чернью и серебром, а на темном горизонте вдруг образовался бьющий в небо столб света; словно бы над Чернобыльской АЭС, ходили такие слухи.
Лодка вдруг заскребла днищем о грунт, лодочник поднял весла, уложил их вдоль бортов, достал из рукава смятую бумажку, затертую по краям, и уставился в нее, шевеля губами и моргая в свете багровой заходящей луны и светлеющего на востоке неба. Потом досадливо покачал головой и протянул ему листок.
— Лучше ты, хлопчик, — сказал дедок, — очи в мене уже не те.
Он повернулся и обернул лицо к луне, и стало видно, что у него вместо глаз молочные полупрозрачные бельма, какие бывают у слепых.
Бумажка оказалась вырванной из книги страничкой, жалкой и помятой.
— Темно же, — сказал он, оправдываясь, пытаясь разглядеть прыгающие буквы.
— Надо прочесть, — сказал дед веско. — Порядок такой. Ты зачем в институте вчывся?
— Ладно, — сказал он. — Я попробую… «Большое количество преданий относит сотворение мира к центральной точке (пупку), от которой оно предположительно распространилось в четырех основных направлениях. Следовательно, добраться к Центру Мира означает прийти к «отправной точке» Космоса, к «Началу Времени»; говоря кратко, отбросить Время. Теперь мы можем лучше понять восстанавливающее действие, производимое в глубокой психике образами восхождения и полета, потому что мы знаем, что в ритуальной, экстатической и метафизической плоскостях восхождение может позволить, кроме всего прочего, отбросить Пространство и Время и «отправить» человека в мифический миг «сотворения мира», вследствие чего он в некотором роде «возрождается», став как бы современником рождения Мира. Кратко говоря, «регенерация», затрагивающая глубины психики, не может быть полностью объяснена до тех пор, пока мы не осознаем, что образы и символы, вызвавшие ее, выражают — в религиях и мистицизме — отбрасывание Времени. Проблема не так проста, как…»
— Дальше? — с интересом спросил дедок.
— Дальше ничего нет. Оборвано.
— Жаль, — сказал дедок задумчиво. — В высшей степени интересно было бы узнать, что там дальше он пишет, как вы полагаете, коллега? Ладно, нет так нет, распишитесь здесь.
Он протянул им потрепанную инвентарную книгу с пожелтевшими страницами и подтекающую синюю шариковую ручку. Страницы были подъедены серыми пятнами плесени.
— Дату, число? — спросил он механически.
— Господь с вами, коллега, — сказал перевозчик. — Какие числа за рекой? Мнимые разве что. Просто распишитесь, и ваша прелестная спутница пускай распишется. Этого достаточно, уверяю вас.
И вдруг, запрокинув тощий кадык к светлеющему небу и выкатив голубоватые бельма, закричал петухом, чисто и звонко.
Крик отскочил от серой воды, словно пущенный умелой рукой плоский камушек.
Он вернул книгу и выпрыгнул из лодки, вновь залив кроссовки водой. Никуда это не годится, надо будет просушить их, что ли.
Принял у Инны чемодан с подмокшим, потемневшим боком, потом помог ей выбраться из лодки, которая сейчас почти легла на бок, грозя зачерпнуть низким бортом воду. Потом лодка так же резко выправилась, перевозчик ударил веслами и в одно движение вынес лодку на середину реки, причем почему-то кормой вперед, и получилось это у него лихо и ловко, так ловко, что перевозчик вдруг вновь торжествующе крикнул петухом.
«Как же мы будем возвращаться? — вдруг подумал он. — Ведь он должен бы нас тут ждать». Но мысль вышла какая-то неубедительная, вероятно, потому, что возвращение стояло далеко не первым среди насущных вопросов, а может, потому, что он разучился тревожиться по таким пустякам.
— Ну вот, — сказал он зачем-то, пытаясь оглядеться по сторонам.
Непонятно было даже, взошло солнце или нет, поскольку над рекой висела низкая, плотная дымка. Но и в этом свете отчетливо виделся пустой берег реки, ивняк, подползающий к самой воде, серые, до серебра вымытые куски плавника на сыром песке, а также торчащие из песка белые пустые ракушки, маленькие, с ноготь ребенка.
Он прошел прочь от воды, туда, где песок был суше; внутри оставленных им следов тут же начала скапливаться вода.
Инна шла рядом, волоча за собой чемодан, облепленный песком.
Этот берег был низкий, подтопленный, сплошь заросший ивняком, в кустах возились, треща крыльями, какие-то мелкие птицы, над водой сновали, почти зачерпывая воду клювами, ласточки. Иногда они все-таки касались воды, и тогда по воде протягивался длинный треугольный след.
— Куда дальше, вы знаете? — спросил он.
Инна уронила чемодан на землю и теперь стояла сердитая, раздувая ноздри и уперев руки в обтянутые люрексом бока.
— Нет, — сказала она. — Не знаю. Все не так. Тут должно было…
— Что?
— Неважно.
— Господь с вами, как это — неважно?
— Нас должны были встречать, — сказала она. — Но не встретили.
Он сказал:
— Наверное, они опоздали.
Он прошел еще немного, потом выбрал удобный корень, торчащий из обрыва, и сел на него.
— Я думаю, надо подождать, — сказал он. — Послушайте, у вас правда есть еда?
— Правда, — сказала она устало. — И вода тоже. Только нам нельзя сейчас есть. Надо идти. Раз никто не встретил, надо идти.
— Хотя бы попить дайте.
Она, опустившись на колени в песок, раскрыла чемодан, порылась в нём и протянула бутылку минералки.
— Пейте, и знаете что? Оставайтесь тут. Я оставлю вам еду. Переложу в пакет и оставлю. Половину. По-честному. Только оставайтесь.
— Опять я вам мешаю, — сказал он равнодушно. — Почему на этот раз?
— Это все из-за вас, — сказала она.
— Нечего меня обвинять. Без меня вы бы упустили лодку.
— Да. — Она повернула к нему лихорадочное, осунувшееся лицо. — Верно. Это я… не совсем, не так, ладно, неважно. Все равно. Из-за вас нас никто не встретил. Я знаю, это потому, что вы передумали. Не так сильно хотите.
— Господь с вами. Как же это я не хочу?
— Это вы там думаете, что хотите, а на самом деле не хотите, — сказала она упрямо.
— Это… несправедливо, — сказал он.
Он закрыл глаза и попытался восстановить свою тоску и боль, и страшные, длинные одинокие вечера, особенно по выходным, и острое ощущение облегчения, почти радости, когда узнал, что можно вернуть. Вспоминалось что-то смутное, невнятное, словно кусок из него, вместе с тоской и болью, вообще с умением тосковать и желать, вырезали, не совсем, впрочем, аккуратно, остались какие-то следы и тоскливое недоумение. Тогда, чтобы проверить себя, он попытался сделать то, чего не делал никогда, потому что знал, что не выдержит. Дойдя до предела, восстановить в памяти Риткино лицо в гробу. Внутри было все так же пусто и неподвижно — ее лицо в гробу, ну и что?
— Все равно вы не правы, — сказал он. — А потом, вы-то? Вы сами?
— У меня совсем другое дело, — сказала она. — Вы не понимаете.
— Это вы не понимаете. За рекой все равны, — возразил он.
— Дурак, — сказала она свирепо. — Пройти за реку — это тьфу. Это легко. Тяжело вернуться.
Он отдал ей воду, она глотнула, обливая себе шею и грудь.
— Ладно, — сказал он. — Прячьте вашу воду и давайте мне ваш дурацкий чемодан. Что у вас там такое, в самом деле?
— Не ваше дело, — сказала она сердито.
Я ее увижу, подумал он, теперь уже скоро. Скоро ее увижу, ничего себе!
И тут он увидел бегущую к ним девочку.
Девочка была в белой рубахе, а на голову у нее был нахлобучен венок из колосков и ромашек. Очень, как бы это сказать, кинематографическая девочка.
На бегу она размахивала руками и что-то кричала.
— Глядите, — сказал он.
Инна недоуменно нахмурилась.
— Это проводник? — спросила она недоверчиво.
— Почему нет… — Он пожал плечами. — Это символично. Ребенок. Удивительнее, если это просто девочка. Откуда она тут, за рекой? Я имею в виду…
Он хотел сказать «живая», но запнулся и не выговорил.
— За рекой может быть все, что угодно, — задумчиво сказала Инна. — Мне так кажется.
— Эй! — Девочка подбежала ближе, теперь можно было разобрать, что она кричит. — Эй!
У девочки были босые ноги в цыпках и светлые серые глаза.
— Что же вы тут сидите? — сказала она укоризненно, тяжело дыша. Он видел, как под рубахой ходят ее тоненькие ребра. — Сейчас придут песьеголовые.
— Кто? — переспросил он.
— Песьеголовые. — Девочка ловила ртом воздух. — Чудовища. Они идут сюда. Надо скорее…
Она подскочила, схватила его за руку и потянула.
Он оглянулся на Инну.
— Скорее! — Девочка подпрыгивала на месте, умоляюще глядя на него. — Хорошо, что я вас увидела. Вы из-за реки, да? Они людей едят. Ну, пожалуйста, поскорей прячьтесь, пожалуйста, прячьтесь. Ох, я из-за вас тоже…
— Песьеголовые? — недоуменно переспросил он.
— Они чуют, — сказала девочка, ловя ртом воздух. — Надо по воде, по воде уходить.
Он покорно нагнулся и поднял Иннин чемодан. Девочка прыгнула в воду, круглые капли венчиком расцвели возле ее щиколоток.
Он торопливо стащил кроссовки (сколько можно полоскать их в воде!), зажал в другой руке и двинулся за девочкой вдоль кромки воды. Хмурая Инна следовала за ними, недоверчиво покачивая головой. Они прошли подтопленным берегом (в воду спускались мокрые корни пышных ив), пересекли мелкую заводь (в прогретой воде у песчаного дна стояли стайки крохотных рыбок) и наконец выбрались, хватаясь за корни, на обрыв, где заросли были такие густые, что в них можно было спрятать целую толпу.
— Ш-ш-ш! — сказала девочка.
Она нырнула в ивняк и теперь выглядывала оттуда, ее венок сполз на одно маленькое ухо, придав ей смешной залихватский вид.
Он затолкал чемодан меж кустов и полез следом, чувствуя себя полным дураком. Инна ловко заползла под ветви, она, кажется, решила больше не противоречить. «Надеется, что, если будет вести себя хорошо, это оценят и дальше все уладится?» — подумал он.
Отсюда, с высокой точки, сквозь ветви можно было разглядеть берег, в том числе и тот его участок, куда их высадила лодка, там наверняка было натоптано, но как раз следов отсюда уже видно не было.
Туман постепенно уплотнялся перед тем, как подниматься кверху, как бывает, когда день обещает быть жарким, и он, высунув голову из густых зарослей, видел, как там, вдалеке, к кромке воды вышли высокие существа в длинных рубахах; на таком расстоянии детали разобрать было невозможно, но очертания их голов явно были нечеловеческими. Существа рассматривали то, что должно было быть их следами на песке, поводили головами, словно ловя ветер, но слабый ветер дул оттуда сюда, и существа растерянно топтались на песке, не зная, куда отправиться следом.
— О Господи! — сказал он.
— Тш-ш-ш! — Девочка проворно заткнула ему рот маленькой горячей рукой.
То ли из-за оптических причуд тумана существа казались огромными, то ли на самом деле были выше людей, по крайней мере, на голову.
Он припал к теплой земле, ощущая, что весь перемазался липкой грязью, но это, наверное, не так важно.
А я еще собирался устроиться там на пикник, растерянно подумал он, еще перекусить там, дурак, хотел!
Существа переговаривались друг с другом, делая жесты руками, торчащими из коротких рукавов. Он насчитал троих, но может, на самом деле где-то прятались другие?
Почему-то я ни разу не задумался о том, как оно будет — за рекой. Я думал, что самое главное — это сюда попасть, а здесь все будет просто, ну, не просто, а прямолинейно, что ли.
Песьеголовые, судя по жестам, обменялись несколькими словами, повернулись и исчезли в зарослях. Он боялся, что они все-таки двинулись в эту сторону, но минутой позже увидел их гораздо дальше, выше по течению шевельнулись кусты, мелькнули высокие белые фигуры и пропали в тумане.
— Ушли, — тоненько сказала девочка. — Вот и мы скоро пойдем.
— Ты кто вообще? — спросил он вполголоса.
— Я тут живу. — Девочка вытерла нос рукавом рубахи. — Мы тут живем.
— Давно?
— Всегда, — сказала девочка.
— Ты, а кто еще?
— Мамка… Папка… Баба Люба. Мы вон там живем. — Она махнула рукой назад, от реки. — А вы из-за реки, да? Вам надо дальше, да? Хорошо, что я вас нашла!
— Значит, ты все-таки проводник?
Такая малявка? С другой стороны, почему нет? За рекой все должно полагаться не на обыденный смысл, а на символы. Мифологию. Наверное.
Девочка затрясла головой и поправила венок, который от этого окончательно съехал набок.
— Я — нет. Мне нельзя, бабы не водят, только мужики. Папка вечером вернется, он вас поведет. А я только встречаю. Встречать можно.
— Ясно, — сказал он. — А тебя как зовут?
— Тоже Люба. Как бабку.
Она, как собачонка, выбралась из-под кустов и теперь стояла, темнея на фоне быстро светлеющего неба.
Он вытянул злополучный чемодан и помог вылезти Инне. Одна щека у нее была перепачкана землей, юбка — в грязи.
— Ну и вид у вас, — сказал он.
Она мрачно осмотрела себя, потом сказала:
— Отвернитесь, — и стала спускаться к воде.
— Вот вы зря возитесь, — упрекнула девочка. — А если опять песьеголовые придут?
— Мы быстренько, — сказал он, подумав, что и ему надо помыться.
Не глядя на Инну, он тоже вошел в воду, стащил с себя футболку и прополоскал ее. Футболка все равно получилась какая-то сероватая.
Инна за его спиной сказала:
— Я уже.
Он натянул мокрую футболку, тут же облепившую его спину и плечи. Это было, пожалуй, даже приятно.
— Дайте мне еще попить, — попросил он.
— Так вы изведете всю воду, — упрекнула она.
— Это последняя бутылка?
— Нет, — сказала она. — На самом деле нет. Но все равно надо экономней. Мы же не знаем, как долго…
— Папка вас завтра утром поведет, — сказала девочка.
— Это долго? Дорога долгая?
— Папка говорит, по-разному. И еще что не сопливых дело, — сказала она и неожиданно лукаво улыбнулась; передний верхний резец у нее был косенько обломан, отчего улыбка делалась еще симпатичней. — Я только встречаю, — повторила она.
— И давно ты так?
— Нет, — сказала она с гордостью, — папка недавно разрешил. Но я вон как здорово успела. Мы всегда знаем, когда лодка приходит.
— А песьеголовые?
— Они тоже всегда знают, — призналась она. — Они охотятся за людьми из-за реки. Они знаете чего с ними делают? Они их в ямы сажают и кормят. А потом надрез делают на пальце. Если кровь не идет, значит, жира много наросло. Тогда они их режут и съедают. Ужас! — Она прижала ладошки к ушам.
— А я думал, песьеголовые — это легенда.
— Святой Христофор, — сказала Инна.
— Что?
— У Катерины в Малой Глуше. Икона. Святой Христофор. Он был песьеголовый.
Он вспомнил изображение высокого воина с собачьей головой.
— Я думал, это легенда. Суеверие.
— А я думаю, он пришел из-за реки, — сказала Инна. — Они иногда приходят.
— Значит, те, кто… возвращался и рассказывал о странных племенах, о людях с песьими головами, о… я не знаю, еще рисовали таких, с глазами на животе или с ушами до полу, или… просто попадали за реку?
— Да, потому что раньше река текла совсем рядом. Она и сейчас приближается. Когда проливается много крови. Когда молодые гибнут. Говорят, в такие времена можно попасть за речку, ну, без проводника, и оттуда… тоже приходят всякие… А если человеку везло и он возвращался, он как бы получал знание. Это такой дар, наследство. Потому что за рекой всегда знают, если должна случиться большая беда. Знаки. Даже мы их иногда можем увидеть. Ну, вы знаете, огненные колеса, столбы, перед войной многие видели.
— Я знаю, — сказал он. — У меня бабка видела. Как раз перед самой войной. Огромную пылающую женщину, выходящую из леса. Только это было не здесь, а в Белоруссии, в Полесье.
— Какая разница! — Инна пожала плечами. — Река везде. И лес везде.
Они шли, оставив реку за спиной, земля становилась все суше, туман как-то резко поднялся и исчез, начинался густой, жаркий день, и солнце постепенно набрало такую силу, что и вправду было ясно, что это настоящая яростная звезда, а не какой-то там светлый кружок в небе.
Небо стало глубокое, с неожиданно густым фиолетовым отливом в чистой голубизне, и там, в вышине, лениво парили черные точки.
— Это кто? — спросил он Инну. — Ястребы?
Но она сказала:
— Я не знаю здешних птиц.
Это очень символично, думал он, девочка встречает нас, и ее зовут Люба. Любовь. Это так задумано или совпадение? Или здесь не бывает совпадений?
Девочка шла впереди, время от времени оглядываясь. Иногда ей становилось скучно, тогда она подпрыгивала или кружилась, забегала вперед или шла рядом с ними, болтая, что в голову придет.
— А это настоящая золотая ниточка? — спрашивала она, трогая Иннину кофточку с люрексом. — Нет? Жалко. А правда, что за рекой есть такие волшебные ящики и можно увидеть, что где делается, прямо как в сказке? И говорящие ящики тоже есть?
— Есть, — устало сказал он. — И движущиеся ящики тоже есть.
— Это как?
— Ну, как телега без лошади.
— Чудеса. — Девочка покачала венком.
Песьеголовые для нее не чудеса, подумал он, а телевизор — чудо.
— Все-таки как получилось, что вы тут живете? — спросил он.
— Надо мамку спросить, — сказала девочка. — Она знает.
— А кто еще тут живет?
— Дальше, — девочка махнула тоненькой рукой куда-то вперед, — живут крылатые люди.
— Ангелы?
— Кто?
Он в затруднении сказал:
— Ну, такие, крылья белые, в перьях, волосы светлые, вокруг головы сияние.
— Нет, — сказала она с сомнением. — Кажется, нет. Просто крылатые люди. У них клюв на лице вместо носа, папка говорит. — Она вновь подпрыгнула, просто от избытка энергии. — А дальше я уж не знаю кто.
— А люди с ушами до полу? — спросил он на всякий случай.
— Про таких я не знаю, — честно сказала девочка.
Теперь они шли по пояс в траве, трава здесь была густая и нетронутая, из нее торчали белые зонтики цветов и колючие красные репейники. Что-то шмыгнуло прочь от их ног, высокие стебли на миг разошлись и сомкнулись.
Девочка выбирала путь по ведомым ей одной приметам.
Он нес Иннин чемодан, понимая, что наконец-то его неверный путь свелся до одной прямой, а дальше все будет идти по неписаным, но твердым правилам, установленным от начала времен, эти правила столь нерушимы, что даже боги не способны изменить их, ибо они установлены Тем, кто выше богов.
Смущали только песьеголовые. Его не предупредили, что за рекой могут ждать опасности такого рода.
— А куда ты нас ведешь?
— Так к папке же, — ответила девочка, не оборачиваясь.
Инна неодобрительно на него покосилась.
— Что? — спросил он шепотом.
— Почему вы во все вмешиваетесь? — тоже прошептала она. — Спрашивать не положено. Надо делать что говорят, раз уж сюда попали, иначе может ничего не получиться.
— Просто мне странно. На каком, например, языке говорит эта девочка? На современном русском языке. Ну, немножко приукрашенном, как в кино. Мамка, папка… Такого не может быть.
— Я думаю, — сказала Инна задумчиво, — за рекой нет языков. Ну, что-то в этом роде.
— Значит, она не человек.
— Почему?
— Потому что язык — человеческое свойство. И человеческая привилегия.
— А мы?
— Что — мы?
— На каком языке говорим здесь мы? На русском? Откуда вы знаете? Может, мы утратили свой язык, как только попали сюда?
— Да, — сказал он. — Возможно, вы правы. Боюсь, мы утратили больше, чем язык.
— Что вы имеете в виду?
— Не знаю, — сказал он на всякий случай.
Если живому человеку так трудно попасть за реку, не значит ли это, что он оставляет на том берегу что-то очень важное — например, свою человечность. Или часть ее. И как знать, подумал он, как знать, удается ли на обратном пути найти и подобрать эту оставленную часть?
Над зонтичными цветами гудели пчелы.
— Я думал, здесь все не так, — сказал он.
— Здесь все не так, — подтвердила Инна. — Вы потом поймете.
— Это как в детстве. — Он покачал головой. — Я жил на даче, у бабушки. Там тоже все было такое… яркое. Вы думаете, мы видим это только потому, что видим?
— Дети, — сказала она. — Дети всегда знают. Поэтому они боятся засыпать, потому что за ночь мир может измениться. Река течет совсем рядом с детьми. Совсем рядом.
— Если бы на моем месте был писатель-фантаст, — сказал он, — он бы предположил, что тут особенное время и пространство. Свернутое или с дополнительным измерением, что оно как бы пронизывает реальный мир.
— Ваш писатель-фантаст ошибается, — возразила она серьезно. — Здесь нет ни времени, ни пространства.
А живые существа, подумал он, есть ли здесь живые существа? Все эти насекомые, пчелы, птицы? Некие представления, образы, клочки материи или удивительная страна, в которой достает места всем?
Его охватило странное ощущение покоя, словно все наконец-то делалось как должно.
Он вдруг обнаружил, что они вышли на верхушку холма. Небо по-прежнему было чистым и высоким, гудели пчелы, трава звенела совокупным хором множества насекомых. На самой верхушке на голом земляном возвышении стояла каменная баба, сцепив руки под животом.
На безглазой голове набекрень красовался свежий венок из полевых цветов и колосков. Колоски торчали во все стороны, отчего баба пародийно напоминала статую Свободы в многолучевом венце.
Девочка вприпрыжку подбежала к каменной бабе и стала рядом с ней, худенькая, с руками, смешно разведенными в разные стороны.
— Это я плела, — сказала она радостно. — А это знаете кто?
— Знаю, — сказал он. — У нас тоже такие есть. Такие древние скульптуры.
— Это здешняя царица. — Девочка сложила руки лодочкой и поклонилась серому камню.
Он тоже наклонил голову, принимая ее игру, но она тут же бросилась к нему и потянула за руку.
— Вот мы пришли уже почти, — сказала она весело.
Домик стоял в густом яблоневом саду и напоминал пряничный. С верхушки холма была видна низкая, крытая соломой крыша и одно отблескивающее окошко. Совершенно игрушечный домик.
— Как же вы тут живете? — спросил он удивленно. — Совсем одни?
— Папке так положено. У него должность.
— А песьеголовые?
— Никто не посмеет тронуть папку.
Сверху видно было, как женщина в белом, склонившись, возится в огороде среди невиданных цветов, похожих на мальвы, но ярче и крупнее.
— Идемте. — Девочка вновь нетерпеливо дернула его за руку. — Я вас мамке покажу. А есть вам нельзя здешнюю еду, я знаю. Жаль. Она бы вас покормила.
Вблизи домик оказался совсем маленьким, а женщина — крупной и спокойной. Отправляясь в путь, он особо не задумывался о том, что будет ждать его за рекой, скорее из суеверия, чем по какой-то другой причине, но жилище проводника, как ему теперь представлялось, должно было быть чем-то вроде сурового домика смотрителя маяка. И чтобы в очаге пылал красный огонь, а за окнами свистел ветер.
Яблоки на ветках горели, как китайские фонарики, а все вокруг было словно в летнем варианте той картинки из детства, где котик в валенках несет по белому снегу большую пышную булку, немного похожую на нарезной батон. Девочка вновь подпрыгнула, почесала одной ногой другую и побежала по тропинке, мимо огромных подсолнухов, таких больших, что стебли их были подвязаны к колышкам.
— Мамка! — верещала она. — Тут люди из-за реки! Я их встретила. Я ж говорила, что встречу. А мы песьеголовых видели, правда! Они тоже прибежали к реке! Но я их увела раньше. Мы спрятались в кустах, а потом они ушли.
Женщина выпрямилась и отряхнула крупные, выпачканные землей руки.
— Из-за реки, и целых двое сразу! — Девочка схватила Инну за руку и заставила сделать несколько шагов. — Посмотри, какая кофточка!
— Уймись, дурочка, — добродушно сказала женщина.
Он поздоровался, и она кивнула в ответ приветливо и неторопливо.
— Ваша дочь сказала, что мы можем попросить вас о помощи, — сказал он. — Нам нужен проводник.
— Я знаю. — Она улыбнулась. — Почти всем из-за реки нужен проводник. Муж вернется и отведет вас.
— А сейчас его нет?
— Сейчас его нет. Да вы отдохните пока. Хотите в доме?
— Нет, — сказал он поспешно. — Лучше на улице.
— Ну, так во дворе посидите, там стол, под черешней. Я как раз тесто поставила, да ведь вам нельзя тут есть, верно? Вот бедолаги.
— Это ничего, — сказал он, хотя у него уже давно сосало под ложечкой. — А долго ждать?
— Нет, — сказала женщина. — Недолго. Может, к полудню придет. Да вы посидите, отдохните. Все, кто из-за реки, очень усталые, очень. Тяжко вам пришлось? — спросила она сочувственно.
— Тяжко? — переспросил он. — Не знаю. Да, вероятно.
— Теперь уж скоро. — Женщина дружелюбно кивнула. Лицо у нее было серьезное, а из-под платка выбивалась прядка русых волос.
— Знаете, — сказал он Инне виновато, — а я и вправду хочу есть.
Она впервые за все время улыбнулась, бледно и бегло.
— Что бы вы без меня делали?
Он не сказал ей, что, не будь его рядом, ей бы самой пришлось тащить пресловутый чемодан, который по-прежнему оставался очень увесистым. Может, подумал он, когда мы поедим, он станет полегче. Если там, скажем, консервы. Консервы всегда много весят.
Под черешней стояли грубо сколоченный стол и две вкопанные в землю скамьи. И то, и другое было надежным и простым, и он опять вспомнил, как в детстве гостил у бабушки на даче. Там, кажется, был похожий стол, и он сидел, взобравшись с коленями на скамью, и раскрашивал картинки в книжке-раскраске, удивляясь, почему у него получается не так аккуратно, как на типографской картинке, расположенной рядом для примера.
Инна поставила свой чемодан на землю, раскрыла и опять чем-то пошуршала, потом достала бутылку с водой, хрустящие хлебцы, банку шпрот и красный, чуть помятый с одного боку помидор. Все это она разложила на газете «Знамя коммунизма», которую тоже достала из чемодана.
— Ножик только надо, — сказала она деловито.
— Ножик как раз есть, — обрадовался он.
Краем глаза он видел девочку, та вскарабкалась на качели, укрепленные на толстом яблоневом суку, и теперь лениво раскачивалась, болтая ногами. Качели тоже были просто устроены: две прочные веревки и перекладина.
— Качели, — сказал он, вгоняя ладонью перочинный нож в жестяную крышку.
— Что?
— В ее возрасте у меня были получше.
— У вас все было лучше, — сказала Инна почти с ненавистью.
— Инна, — сказал он, — Болязубы, конечно, странненькое место, но я знал места гораздо хуже. Честное слово.
Она сидела, склонив голову, упершись взглядом в столешницу.
— За что вы меня так не любите, Инна?
— Вы неправильно все делаете, — прошипела она сквозь зубы. — Дергаете всех, спрашиваете. Когда, зачем? Нельзя так. Это милость. Одолжение. Как вы не понимаете?
— Вы хотите сказать, — спросил он горько, — что нас пустили за реку потому, что мы себя хорошо вели?
Она вздрогнула и смолкла.
— Здесь нет правил, Инна, — сказал он. — А если есть, то другие правила. Мы их не знаем. Мы можем нарушать их именно по незнанию.
— Вы даже не потрудились захватить с собой еды.
— Я думал, это будет быстро, — признался он. — Я не знал, что здесь… так много всего.
«Может, если бы я был один, это и было бы быстро?» — подумал он.
А она готовилась к долгому путешествию, к сказке, где надо сначала поклониться яблоньке, потом починить печку, потом износить железные сапоги, истереть железный посох… И теперь все здесь делается по ее мерке?
В темно-глянцевой листве черешни возились местные птицы, которых Инна не знала.
— Я не представляю себе, — сказал он вдруг. — Просто не представляю. Это место. Ну то, которое…
— Не надо об этом, — сказала Инна быстро.
— Ладно. Не надо.
Хозяйка подошла с большим глиняным кувшином, на стенках его выступила темная роса.
— Нам нельзя, — сказал он. — Вы же знаете. Пить нельзя.
Ему не хотелось обижать хозяйку, и он боялся, что Инна опять будет злиться, но пить местную воду он бы не рискнул.
— Да-да. — Она присела на лавку, подперла голову крупной рукой и сочувственно на них посмотрела. — Я знаю. Умыться хотите? Умыться можно.
Тут только он заметил, что через другую ее руку перекинута чистейшая, сложенная вдвое холстина.
— Я не знаю, — сказал он неуверенно. — Руки разве помыть… — Ему не хотелось обижать приветливую хозяйку.
— Нет, — тут же ответила Инна.
Он поднялся и протянул руки, чтобы хозяйка полила на них из кувшина. Вода была холодная, и это оказалось неожиданно приятно.
— Как же вы тут живете? — спросил он сочувственно.
— Вот так и живем, — сказала она певуче. — Все сами.
— Что же, те, кто приходит из-за реки, они… никогда не помогают? Не оставляют тут, ну вещей или…
— Что вы, — сказала она. — Обычно всегда приходят налегке. Она исключение. — Женщина кивнула на Инну, которая сидела, не прислушиваясь к разговору, ее четкий чистый профиль ясно вырисовывался на фоне черешни.
— А как же?.. — Он вспомнил, как его втолкнули в лодку бабы Малой Глуши. — Как же они обходятся? Если здесь нельзя ни есть, ни пить…
— Так и обходятся, — сказала она спокойно. — Потерпят и привыкают. Главное — перетерпеть вначале. Только, — она лукаво усмехнулась, — это она вам сказала, что тут нельзя есть и пить? Ее обманули. Это суеверие.
— Что?
— От здешней еды нет вреда, — сказала хозяйка. — Наоборот. Она открывает глаза. Человек возвращается к себе и видит то, чего раньше не видел. Если, конечно, возвращается. Но это очень тяжело, потому что такое трудно вынести. Немногие могут. Потому и пошел слух, что — нельзя.
— Мне как-то не улыбается видеть то, чего никто не видит, — сказал он. — Я, кажется, догадываюсь, что из этого может получиться. А песьеголовые правда людей едят?
— Кто это может знать? — пожала она плечами. — Они уводят их к себе, ну а что там с ними делают…
— Отсюда можно не вернуться?
— Можно.
— Почему?
Инна беспокойно пошевелилась. Ей не нравилось, что он так долго разговаривает с хозяйкой. Она боялась, что хозяйка рассердится и они не получат проводника.
— По разным причинам, — сказала хозяйка. — Иногда все совсем просто. Многим тут просто нравится.
— Нравится?
— Да. Здесь время идет по-другому. Можно найти себе такое вот место, — она кивком показала на пряничный домик, — и жить в свое удовольствие. Можно путешествовать. Рано или поздно с тобой будет все, что ты захочешь. И торопиться некуда.
Он подумал.
— Вы так и остались тут? — тихо спросил он. — Пришли и остались?
Она с улыбкой покачала головой и приложила палец к губам, он так и не понял, было ли это подтверждением или просто нежеланием говорить на такую тему. Инна встала и торопливо подошла к ним. «Боится, что я скажу что-нибудь не то».
— Все хорошо, — сказала хозяйка. — Вы не волнуйтесь. Отдохните пока. Спать вам можно? Я постелю вам одеяло тут, под черешней. Хотите?
Он поглядел на Инну, та пожала плечами. Отказаться она боялась, чтобы не рассердить хозяйку, и спать, кажется, тоже боялась.
Солнечные зайчики прыгали меж листвой черешни и меж тенями от листвы на траве.
— Неплохо было бы, — сказал он виновато. — А вы разбудите нас, когда ваш муж вернется?
— Да. — Хозяйка улыбнулась, повернулась и пошла к дому, крупная, бедра распирали холщовую юбку. Такая фигура, не модельная, но очень женственная.
Инна вновь присела на край лавки и стала чертить пальцем по столешнице.
— Она не говорит, куда он ушел, — заметил он. — А вы думаете — куда?
Она ответила, не поднимая головы:
— Не знаю, может, еще кого-то провожает.
— Думаете, так уж много народу приходит из-за реки?
— Думаете, мы одни такие? — тут же ответила она.
С момента их встречи она успела очень измениться. Стала суше, жестче. И больше не говорила о себе. Вообще не говорила на посторонние темы. Наверное, он тоже изменился, только сам не замечает этого. А она видит. Наверное.
— Все гадаю, тот, с «Нахимова»… У него получилось?
— Не хочу этого знать, — сказала она быстро.
Вернулась хозяйка, под мышкой она несла огромное свернутое лоскутное одеяло, раскатала его на траве, улыбнулась им и вновь пошла к дому.
Он вдруг почувствовал, что голова у него стала тяжелая, а глаза закрываются сами.
Солнце било сквозь листву черешни, лучи стояли вертикально, и в них плясала едва заметная мошкара.
— Спать-то здесь можно? — спросил он. — Не знаете?
Инна пожала плечами.
С другой стороны, подумал он, если хозяйка права, что и голод, и жажда здесь — просто память тела, а не потребность, то и сон, наверное, такая же память, но до чего же чертовски сильная память!
— Я не хочу спать, — сказала вдруг Инна. — Вы спите, а я так… Посижу.
Он с благодарностью посмотрел на нее.
— Правда?
— Правда.
Может, подумал он, она старается показаться лучше меня? Надеется, что ее старание заметят и оценят? Но ему уже было все равно. Если она хочет выиграть на моем фоне, пусть. В этом мире нет логики, она рискует.
Он вытянулся на одеяле и закрыл глаза. Одеяло пахло травами. Его тут же качнуло, словно он плыл, лежа ничком в лодке. Краем уха он слышал, как Инна опять чем-то шуршит в своем чемодане.
Сначала ему показалось, что он еще спит, поскольку, когда он открыл глаза, было темно. Наверное, только показалось, что он открыл глаза. Потом он попытался пошевелиться и не смог. Так всегда бывает во сне, потому что мышцы не слушаются приказа грезящего мозга. От этого у спящего возникает неприятное ощущение, что он пытается встать, но не может, потому что скован или связан. Потом он понял, что на самом деле связан.
Он лежал на боку, руки его были стянуты за спиной, ноги — в щиколотках, и он никак не мог освободиться. Рядом, на пестром, смутно различимом во тьме одеяле лежало что-то вроде темного полена, потом он увидел, что это полено изгибается, — Инна, тоже связанная, издавала жалкие звуки.
Потом он понял, что Инну он смог разглядеть потому, что на листве и траве лежали огненные отблески, что-то горело совсем рядом, он ощущал на лице жирный дым и слышал треск сворачивающейся от жара листвы.
Где-то неподалеку кричала женщина.
С трудом повернувшись на другой бок, он увидел горящий пряничный домик и мечущиеся в дыму гигантские смутные фигуры; пламя озарило одну из них, и он увидел острые уши и непривычную и оттого еще более пугающую вытянутую морду на человеческих плечах.
Когда они успели нас связать? Я так крепко спал? Или это какое-то здешнее странное волшебство?
— Инна! — на всякий случай крикнул он.
Она всхлипнула.
— Я заснула!
Она при этом изгибалась ужом, пытаясь вывернуться из веревок.
— Не хотела, а заснула. Простите.
— Это песьеголовые, — сказал он.
— Как они… как у них?
— Не знаю.
— Пока мы спали, они нас оглушили чем-то и связали? Или усыпили еще крепче?
— Наверное.
Женщина за его спиной опять закричала, громче, пронзительней, потом крик оборвался.
— Инна, вы можете развязать мне руки?
— Как? — спросила она безнадежно.
— Ну, я повернусь к вам спиной… вот так…
Он почувствовал спиной ее спину, руки у нее были стянуты веревками, точь-в-точь как и у него, она беспомощно подергала за узлы. Движение было бестолковым, словно у его запястий возился какой-то зверек.
— Нет, — сказала она, чуть повернувшись. Он почувствовал на щеке ее дыхание и касание легких волос.
— Нож! — вспомнил он. — На столе лежит нож!
Перекатываясь, он подобрался к столу и сел, опираясь о лавку, так, что голова его оказалась над краем стола. Со второй попытки ему удалось смахнуть нож подбородком. Нож упал в траву, он нащупал его ладонями связанных за спиной рук и ухватился за рукоятку.
— Порядок, — сказал он, подбираясь к Инне.
Он просунул лезвие под веревку, стягивающую ее руки, осторожно, чтобы не задеть кожу, повел вверх-вниз. Веревка лопнула и распалась. Повернувшись, он увидел, как Инна, потряхивая затекшими кистями, пытается развязать узел на ногах.
— Да нет же, — сказал он с досадой, — возьмите нож, разрежьте мне веревку на руках, вот.
Он вновь повернулся к ней спиной, подставив ей кисти, и почувствовал прикосновение к коже холодного лезвия. Он подвигал веревкой, чувствуя, как она поддается и распадается надвое, руки у него освободились, и он, обернувшись к Инне, перехватил нож и стал торопливо резать путы на ногах, у себя и у нее, не обращая внимания на то, что кисти рук слушались плохо, а пальцы были как чужие.
Когда он вскочил на ноги, он понял, что все кончено; пряничный домик пылал, охваченный красным языкатым огнем, хозяйки нигде не было видно, а на пороге горящего дома стоял гигантский песьеголовый, и девочка Люба болталась у него в руках, точно тряпичная кукла.
Сжимая нож в руках, он прыгнул вперед и, прежде чем песьеголовый успел освободить руки, ударил его ножом в то место, где собачья голова переходила в человечьи плечи. Нож прошел мягкое и уперся в твердое.
Кровь брызнула на него тугой узкой струей, заляпав футболку.
— Идиот, — сказал песьеголовый и начал медленно падать, роняя девочку.
Женщина в белой рубахе кинулась на него, ее скрюченные пальцы тянулись ему в глаза, он пытался ухватить ее за запястья и не мог, тогда он дернул головой, ногти скользнули по щекам, прочертив кровавые борозды.
Он пытался оторвать ее от себя, но она висела на нём, как куль с картошкой, совсем рядом он видел ее страшное оскаленное лицо, зубы блестели в свете пожара.
Вдруг она обмякла и ушла вниз; совсем рядом он увидел поросшую шерстью морду; в когтистой руке песьеголовый держал дубину. Он попытался схватить нож, который он выронил, защищаясь от женщины, но песьеголовый наступил на рукоятку огромной когтистой ногой.
— И не пытайся, — сказал песьеголовый.
Слова вылетали из пасти вместе с горячим смрадным дыханием.
— Иди, — песьеголовый подтолкнул его лапой, — иди вперед.
Песьеголовый был на голову выше и гораздо шире в плечах.
Он попробовал вырваться, но песьеголовый стиснул руку у него на плече; он чувствовал, как когти, прорвав футболку, вонзаются ему в плечо.
— Не дури, — сказал песьеголовый.
Он оглянулся, выворачивая шею, и увидел Инну, которую вел другой песьеголовый. Инна шла покорно, как заводная кукла.
В глазах у песьеголовых горели красные огоньки.
Что-то большое, темное выдвинулось из тьмы за их спинами, он с удивлением увидел телегу и бурую коротконогую лошадь. Лошадь, опустив голову, неторопливо обрывала стебли.
— Туда, — сказал песьеголовый.
Он вырвался и отскочил на несколько шагов.
— Что вам надо? — крикнул он с ненавистью. — Оставьте нас в покое! Я не хочу…
— Садись в телегу, — сказал песьеголовый.
Бежать, думал он лихорадочно, куда бежать? Девочка мертва, хозяйка мертва, проводника нет, не у кого спросить, не на кого надеяться.
— Куда ты побежишь, дурак? — равнодушно спросил песьеголовый.
— Я из-за реки, — сказал он потерянно. — Отпустите меня.
— Зачем человека убил?
— Человека?
— Да, ножом в шею. Он тебя трогал разве?
Он нервно хохотнул.
— Вы нелюди. Вы напали на… беззащитных. Убили. Нас связали. Зачем?
Песьеголовый подошел к лошади и потрепал ее по склоненной шее.
— Дурак, — сказал песьеголовый. — Где ты видел беззащитных? Думаешь, это мы тебя связали? Это они. Напустили сон и связали, а ночью отнесли бы к бабе каменной и выпили вашу кровь. Они охотятся на тех, кто из-за реки. Я знаю их породу.
— Кто? Эта малышка? Женщина? Ее муж должен был провести нас…
— Это ламии, дурак, — сказал песьеголовый. — Вас перехватили ламии. Они всегда крутятся возле реки, ждут горячей крови. А мужчин у них нет и не было никогда. Они вам голову задурили, морок навели. Мы искали, еле успели.
— Все вы врете, — сказал он устало. — Их разве трудно было найти? Вон, домик стоял, и огород, и все…
— Гнездо кожаное, — сказал песьеголовый, — они его таскают с места на место. Из человеческих кож, из костей… попробуй найди.
— Но они… они обещали нам проводника!
— Проводник — это я, — сказал песьеголовый.
Он приоткрыл пасть и вывалил наружу красный язык.
— Женя! — вдруг крикнула Инна. — Женя!
Он вздрогнул. Инна никогда не называла его так, и на миг ему показалось, что его зовет Ритка. Он начал беспомощно озираться и увидел Иннино лицо; совершенно белое, с расширенными глазами. Она увидела, что он смотрит, и рванулась к нему.
— Чемодан! — всхлипнула она.
Он поглядел туда, где догорал пряничный домик, теперь он был ни на что не похож: опадающая внутрь себя черная бесформенная масса. Качели под яблоней тоже горели как-то странно, пылающая доска раскачивалась взад-вперед, оставляя в воздухе плавный огненный след.
— Я не пойду! — кричала Инна, вырываясь из лап песьеголового, охватывающих ее руки кольцом загнутых когтей. — Без чемодана — нет, нельзя!
— Вот дура баба, эх, — прокомментировал тот песьеголовый, что стоял рядом с ним.
— Я схожу, — сказал он. — Я не убегу, честное слово.
— Пионерское? — спросил песьеголовый.
— Угу.
Он высвободился и пошел по направлению к горящему дому; в лицо тут же ударило нестерпимым жаром, от которого осыпались белым пеплом ресницы и брови.
— А нарушишь пионерское слово — бабе твоей глаза вырву, — сказал песьеголовый в спину.
В вытоптанной траве лежало что-то маленькое, черное и скорченное, он старался туда не смотреть, а чемодан стоял неподалеку, раскрытый, но совершенно целый. Все в нём было вперемешку, словно рылся кто-то любопытный и равнодушный, из надорванного пакета высыпались мандарины, яркие, точно китайские фонарики. Еще там были мужские джинсы и майка с портретом какого-то певца, несколько потрепанных книжек из «Библиотеки фантастики и приключений» и почему-то плюшевый заяц с барабаном. У зайца вместо одного глаза была пуговица.
Он затолкал все в чемодан и застегнул молнию.
— Вот, — сказал он, вернувшись. — Не волнуйтесь. Вот.
Инна мелко и часто закивала, а песьеголовый взял у него из рук чемодан и закинул на телегу. Теперь он увидел, что на телеге из-под дерюги торчали огромные ступни с выгнутыми когтями; это был тот песьеголовый, которого он убил ножом.
— Лезь, — сказал песьеголовый.
— Я так пойду, — сказал он. — Пешком.
— Дурак, — сказал песьеголовый. — У тебя ноги короткие. И у нее тоже. Садись, кому говорят!
Он забрался в телегу и сел, стараясь держаться как можно дальше от огромного тела под дерюгой. Инна умостилась рядом; ее нарядная кофточка была в грязи и саже, а юбка треснула по шву так, что виднелось белое бедро. Она стягивала шов руками; ей было неловко.
— Спасибо, — сказала Инна. Она смотрела прямо перед собой.
— Пожалуйста. — Он пожал плечами. — Но… зачем? Зачем таскать все это?
— Вы не понимаете. Они забывают. А там все, что он любил. Я покажу ему, он вспомнит.
Он вздохнул:
— Кто там у вас?
— Сын.
— Афган?
— Да.
Она помолчала.
— Он сам попросился, — сказала она потом. — Ему хотелось… казалось… что так можно вырваться. Что мы скучно живем, а это другая страна… что он посмотрит мир, дурень, ох дурень. Я его и не видела больше. Они вернули его в закрытом гробу.
Она заплакала беззвучно, только плечи тряслись. Он неловко погладил ее по спине. Телега, поскрипывая огромными колесами, катилась по пустой равнине, и песьеголовые шли рядом, вздымая ногами тучи серого пепла. На горизонте пылало пульсирующее багровое зарево, подсвечивая дальние тучи.
— Что там? — спросил он у идущего рядом песьеголового.
— У вас там взорвалось что-то, — сказал песьеголовый. — В прошлом году. С тех пор светится вот так.
— Чернобыльская АЭС? — удивился он. — Здесь, за рекой?
— Где ж ей еще быть? — Песьеголовый лязгнул зубами.
— Он любил читать про войну, — сказала Инна. — Про приключения.
— Да, — согласился он, — я видел книжки.
— Технику любил. Авиацию. Он летчиком хотел быть. А у вас?
Она слишком долго молчала и теперь не могла остановиться.
— Жена. И сын. Маленький.
— Можно взять только одного.
— Я знаю.
— Кого?
Ему не хотелось отвечать, но он первый начал этот никому не нужный разговор.
— Жену, — сказал он.
— Вы так ее любили?
— Да, — сказал он. — Да. То есть я помню, что я ее любил. Да.
— Я думала, с такими, как вы, никогда ничего не случается.
— Со мной ничего и не случилось, — сказал он. — С ними вот…
Он помолчал.
— Я сидел за рулем. Малыш… четыре года ему было, попросился пописать, она вышла с ним, а он вырвался и выскочил на дорогу. Трасса. Его сшибло тут же. И ее, она сразу рванулась за ним. Сшибло… не то слово.
Он прикрыл глаза.
— Тестя пригласили, какой-то чиновник у себя в районе устраивал банкет, то ли по случаю защиты, то ли что-то еще. Почему он вдруг нас тоже позвал? Не помню. Почему мы согласились? Не помню. Как-то все получилось странно, нелепо, одно цеплялось за другое. Мы же могли оставить малыша дома, с бабушкой. Почему взяли? Я… я до сих пор думаю: а если бы я тоже выскочил тогда из машины? Почему я начал выбираться через пассажирское сиденье? Чтобы проходящие мимо машины не зацепили, не снесли дверцу? Разве это важно? Почему промедлил? Я, наверное, мог ее удержать. Если бы выскочил сразу, если бы тоже бросился — за ней. Под колеса. Но не успел.
— Почему не ребенка? — спросила Инна, глядя перед собой.
— Я пошел к тому человеку. Который может. Он мне сказал, ребенка нельзя. Не получится. Взрослый… помнит себя, каким он был, а ребенок… его очень трудно удержать. Я даже… обрадовался… подумал, что, если бы было дано выбирать, все равно выбрал бы ее. Она…
— Она была хорошая?
— Нет, — сказал он, тоже глядя перед собой в одну точку.
— Простите.
— Я сам виноват. Нельзя так любить. Но если я ее так любил, почему я тогда промедлил, Инна, почему?
Он помолчал.
— Когда я вспоминаю, то помню это чувство, знаете, словно это все было не на самом деле, словно понарошку или во сне, словно не окончательно, еще можно переиграть, я… просто сидел и смотрел, нет, я начал выбираться из-за руля, я же все равно тоже собирался… встать и отлить… но я выбирался через пассажирское сиденье, Инна, почему?.. Тесть выскочил на дорогу, прямо под машины, его не сбили каким-то чудом, он… несколько машин стояли нос к носу, ближе к обочине, на асфальте рассыпанное стекло, и еще красное, нет, не кровь, ее свитер, она была в красном свитере, он кричал, что посадит того, который… но тот был не виноват, это потом выяснилось, он был не виноват. Виноват малыш.
— Простите, — повторила она.
Вдалеке в черном небе пульсировало алое зарево. Чернобыль, подумал он, конечно же ему самое место здесь, где же ему еще быть.
— Что с нами будет, Инна? — спросил он тоскливо. — Что с нами будет?
— Ничего, — сказала она, нахмурившись. — Ничего. Теперь уже недолго.
Телега ехала уже меж холмов, серых, покрытых сухой спутанной травой, он вдруг увидел в одном из холмов квадратное прорезанное окошко, льющийся оттуда свет; кажется, горячий ветер даже донес обрывки смеха.
— А если, Инна, а если…
Он замолчал.
— Что? — спросила она шепотом.
— Она за это время изменилась так, что я ее не узнаю? Как мне понять, что это — она? Что женщина, которую я уведу отсюда, — это та самая, моя? Как?
— Если вы любите, вы обязательно узнаете, — твердо сказала Инна.
Такая долгая дорога, подумал он, а ведь еще обратный путь. Я думал, я выдержу. Если другие могут, то и я могу.
Холмы стали ниже, остроконечней, они были похожи на войлочные шляпы, из них торчали, словно сизые перья, столбы дыма, в каждом отсвечивало багрянцем полукруглое отверстие — то ли нора, то ли дыра. Их проводники, держа лошадь под уздцы, остановились, возбужденно переговариваясь, а из нор вылезали еще песьеголовые, двое подняли с телеги укрытое дерюгой тело и унесли его, кто-то увел лошадь, они стояли посреди странного города, растерянно озираясь. Инна прижимала к ногам чемодан.
— Туда, — сказал песьеголовый, толкнув его в спину.
В землянке горел огонь, он ничего не понимал в печках и очагах, но здесь было что-то уж совсем примитивное, грубо сложенное; еще один песьеголовый, нагнувшись, шуровал угли железной кочергой; когда песьеголовый повернулся к ним, стало видно, что это женщина, груди у нее были перетянуты крест-накрест поверх рубахи какой-то тряпкой.
Они сажают людей в ямы, вспомнил он слова девочки Любы.
Как знать, что произошло на самом деле? Страшные песьеголовые убили их проводников, мирных жителей, женщину и ее дочь и, возможно, старуху, которую он так и не видел? Или страшные ламии отвели глаза, заморочили голову, связали, собирались перерезать горло, а песьеголовые пришли и спасли? За рекой нет правды, подумал он, вернее, все, что происходит за рекой, — все правда.
Песьеголовый, который привел их, стоял, загораживая входное отверстие, откуда лился багряный приглушенный свет.
— Что теперь? — спросил он, стараясь говорить веско и равнодушно.
— Теперь плата, — сказал песьеголовый.
— Плата? Какая?
— Вы убили моего мужа, — сказала песьеголовая женщина, — он не сделал вам ничего плохого, а вы его убили. Зачем?
— Я вам не верю, — сказал он. — Вы зачем-то устроили это все. Нарочно. И я не верю, что здесь можно убить. За рекой нет жизни, а значит, нет и смерти.
— За рекой есть все, и даже больше того, пришелец, — сказал песьеголовый. — Ты пришел сюда за милостью, а где твоя милость?
— Я защищал беззащитных.
— Ты защищал убийц. Просто потому, что они приняли симпатичный тебе облик. Смотри, как ты легко убиваешь. Как легко решаешь, кто прав, кто виноват. Только потому, что у меня собачья голова на плечах, а у них — нет?
— Вы пытаетесь меня на чем-то поймать, — сказал он. — Запутать меня.
— А чего ты хотел? — пожал огромными плечами песьеголовый.
— Я хотел… — Он набрал в легкие жаркий сухой воздух с привкусом железа и пепла. — Я хотел… я пришел сюда за человеком. И я уйду отсюда с человеком. Я понимаю, вы сейчас изо всех сил стараетесь показать мне, что нет никакой правды, что все… неопределенно. Я не знаю, как у вас. У меня есть правда. Одна. Я пришел за своей женой, и я заберу ее. Вот так.
— Да ты философ, братец, — сказал песьеголовый.
— Нет, — сказал он.
Он прошел по земляному полу в угол и сел на корточки. Теперь он увидел, что в очаге на огне стоит горшок и в нём что-то кипит и булькает.
— Я вожу за плату, — сказал песьеголовый. — Ты знаешь?
— Я заплатил на той стороне.
— Не считается.
— Плата, — сказал он. — Хорошо. Но у меня только то, что с собой. Что вы можете у меня взять?
— То, что ты можешь нам дать. — Песьеголовый, пригнувшись, чтобы не задеть головой низкий потолок землянки, подошел к нему и сомкнул чудовищные когти у него на запястье. — Пойдем.
Краем глаза он увидел Инну, жавшуюся к стенке со своим чемоданом.
— А она? — спросил он.
— Она тоже.
Песьеголовый, по-прежнему сжимая железной хваткой его руку, обогнул очаг, и он увидел темный лаз, открывающийся в земляной стене; песьеголовый толкнул его в спину, и он вдруг отчетливо подумал, что его ведут убивать. Я даже не успел попрощаться с Инной, подумал он, а жаль. Ему вдруг пришло в голову, что все, что он видит за рекой, — одно сплошное умозрение, равно как это его путешествие, и, если напрячься и разорвать морок, он окажется у себя в квартире, за окном будет пыльное московское лето, бесплодное, пожирающее само себя, но вполне вещественное и оттого вдвойне безнадежное. А если бы мне удалось вывести отсюда Ритку, подумал он, так бы и пришлось жить на грани чуда, морока. Как объяснить ее появление друзьям? Знакомым? Своим родителям? Ее родителям? Как выправить ей документы? Как разговаривать с ней? О чем? Почему я раньше об этом не подумал?
Или просто поселимся с ней в Болязубах, в Болязубах ее примут. Купим дом, заведем корову, кур… Вот чушь, ей-богу.
Песьеголовый жарко дышал за его спиной, а впереди горел смутный свет, и когда он выбрался наконец наружу, увидел, что находится в помещении, размеры которого определить невозможно. На крошечном освещенном пятачке (кажется, это была керосиновая лампа) за грубо сколоченным столом сидел еще один песьеголовый и листал амбарную книгу, вроде той, что была у перевозчика. Песьеголовый был в очках в золоченой тонкой оправе.
— Садитесь, — сказал песьеголовый.
Тот, который вел его, подтолкнул в спину, и он увидел перед столом такой же грубо сколоченный табурет.
Он сел, и песьеголовый напротив провел огромной лапой по расчерченным графам бумажного листа.
— Ваше дело рассмотрено, — сказал песьеголовый. — Но решение еще не вынесено.
Сидя напротив песьеголового, он положил руки на стол; руки были ободраны, в грязи, а на запястьях — кровавые следы от веревок.
— За кем следуете? — спросил песьеголовый скучным канцелярским голосом.
— За женой.
— Долго были женаты?
— Пять лет.
— Ладили?
— Как все люди. То есть да, конечно.
— Вы женились на ней по любви?
— А вам не кажется, что это не ваше дело? — спросил он.
— Это нам решать, наше дело или нет. Отвечайте на вопрос.
— Да.
— Где вы познакомились?
— На вечеринке у общих знакомых.
— Вы пришли туда с девушкой?
— Да. Я пришел с другой девушкой.
— Как ее звали?
— Алла. Да, точно, Алла.
— А ваша будущая жена? Она тоже была не одна?
— Да. Ушли мы с ней оттуда уже вместе.
— Отец вашей жены был крупным начальником. Это вас привлекало?
— Это было… — он помолчал, подбирая слова, — частью ее личности. Ее обаяния.
— И ее семья вас приняла?
— Им ничего другого не оставалось, — сказал он. — Она просто привела меня, и мы стали жить вместе. Потом поженились.
— А до этого где вы жили?
— Я жил со своими родителями, — сказал он.
— Они вам советовали не упустить такую выгодную партию?
— Нет, — сказал он. — Они были недовольны. Они считали, что она избалованная, легкомысленная. Что мне нужна другая женщина.
— Она была избалованной? Легкомысленной?
— Да. И это только добавляло ей привлекательности.
— У вас бывали ссоры? Взаимное непонимание?
— Как у любой другой пары, — сказал он.
— Ничего такого, что вы хотели бы забыть?
— Нет.
— Ничего такого, о чем могли бы сейчас рассказать мне?
— Послушайте, — сказал он, — я пришел сюда для того, чтобы увести ее. Мне сказали, это можно. Почему я должен вам рассказывать… всякие несущественные подробности?
— Потому что я пытаюсь понять, — сказал песьеголовый, — почему вы тогда не бросились за ней на дорогу.
— Потому что струсил, — сказал он тихо.
— Не потому, что в глубине души хотели, чтобы она погибла под колесами?
— Я любил ее. — Он оттолкнул тяжелый табурет и вскочил.
— Спокойно, — сказал песьеголовый. — По-вашему, одно другому мешает? Вспомните тот вечер, когда вы пошли провожать Калязиных.
— Откуда вы все это знаете, мать вашу?
— Мне положено по должности, — сказал песьеголовый и захлопнул книгу, по которой водил лапой.
— Все? — спросил он.
— Нет. — Песьеголовый снял очки и аккуратно положил их на стол дужками вниз. — Теперь плата.
— Какая еще плата? — Он почувствовал, как замирает в животе от неприятного предчувствия. — У меня ничего нет.
— Я все взвесил, — сказал песьеголовый. — И возьму с вас немного. Всего один палец.
— Что?
— Вам жалко? У вас их десять. На руках, я имею в виду.
— Вы отрежете мне палец? — переспросил он.
— Да. Уверяю вас, очень аккуратно.
Песьеголовый нагнулся, поднял с пола и поставил на стол крохотную гильотинку, какой режут кончики сигар, и белый кусок бинта, который, сложив в несколько раз, подложил на подставку.
— Мне ничего не говорили, — сказал он жалко. — Ни про какой палец…
— Это решается на месте, — сказал песьеголовый. — С каждого человека нужно взять что-то. Каждый должен чем-то пожертвовать.
— Какой? — спросил он.
— Что — какой?
— Указательный? Мизинец? На правой? На левой?
— Все равно, — сказал песьеголовый. — Ну, наверное, мизинец вам будет удобнее. Один маленький мизинчик, да?
— И все? Вы проводите меня к ней?
— Да, — сказал песьеголовый. — Это все. Я провожу вас к ней.
Он почувствовал, что ладони у него вспотели, и вытер их о штаны, потом положил руку на стол и оттопырил мизинец так, чтобы он лег на гильотинку.
— Хорошо, — сказал он и закрыл глаза, ожидая боли. Но вместо этого что-то ударило его по глазам. Только миг спустя он понял, что это яркий свет, вспыхнувший в помещении, сопровождаемый каким-то мягким звуком, словно хлопаньем крыльев. Открыв глаза, он увидел, что находится в просторном зале, уставленном скамьями, и на этих скамьях сидят песьеголовые и хлопают в ладоши, словно одобряя особенно удачную сцену спектакля. По стенам горели факелы, гораздо ярче, чем можно было ожидать от освещения такого рода.
— Всем спасибо, — сказал песьеголовый. — Можете идти.
— А палец? — тупо переспросил он.
— Зачем он нам? — спросил песьеголовый. — Пусть будет у вас.
Он встал.
— Вы не проводник, — сказал он. — Вы… просто злобное чудовище, которому нравится издеваться над тем, кого вы не можете понять.
— Я не проводник, — сказал песьеголовый сурово. — Я судья.
Он тоже встал и оказался очень высоким, острые уши отбрасывали на стену странную рогатую тень.
— Проводник скоро будет, — сказал он и неторопливо направился к двери, вдруг открывшейся в одной из стен. — Ждите, проводник скоро будет.
Песьеголовые в зале переговаривались, шумели и двигали скамейками, никто больше не обращал на него внимания. Он вышел следом за судьей; снаружи расстилался все тот же унылый пейзаж, в ближайшей землянке, освещенные красным пламенем, двигались фигуры, он видел, как собакоголовая женщина ухватом снимает горшок с огня. Он сел прямо в пыль и закрыл глаза. Но тут же открыл их, словно по какому-то внутреннему побуждению; Инна брела по направлению к нему, лицо у нее было бледным и заплаканным.
Он подошел к ней, и она вдруг уткнулась к нему в грудь и разревелась уже открыто, захлебываясь плачем.
— Ну ладно, — сказал он неловко. — Ладно.
Она всхлипнула, вытерла нос рукой и помотала головой, чтобы осушить слезы.
— Что они… чем они?.. Тоже угрожали, что отрежут палец?
— Палец? — удивилась она. — Нет. Ох, когда этот начал спрашивать… я не думала, что…. Я думала, я… Он сказал… — Она вздрогнула и вновь разревелась. — Он сказал, что Юрка попросился в Афган из-за меня. Что я не давала ему… дышать свободно, душила своей… любовью, что это вообще не любовь — эгоизм, и я…
— Инна, — сказал он, — любовь — это вообще эгоизм. Ну, если это… альтруизм, еще хуже, жертвенность очень тягостна для того, ради кого жертвуют, а…
— Он так и сказал, — всхлипнула она.
— Инна, это просто очередное испытание. Вы же понимаете, они все время… пробуют нас на прочность. Они поведут нас, вы не сомневайтесь.
— Не в этом дело, — сказала она грустно.
— Я тоже… — Он неловко обнял ее, чувствуя, как намокает футболка от ее слез. — Я тоже… Когда я шел сюда, я был уверен… все было очень просто. Я знал, что люблю ее. Что хочу ее вернуть. Что тоскую, что моя жизнь превратилась… в череду бессмысленных действий, и вдруг появилась надежда. Как будто бы приоткрыли дверь. А там за дверью свет и голоса, понимаете? А теперь… я думаю, вдруг я не из-за любви? Вдруг я из-за вины. Ведь… были моменты, когда я ее ненавидел, Инна. Когда я хотел ее убить.
— Не говорите так, — сказала она быстро.
Он молчал, вдруг сообразив, что обнимает женщину, которая немногим старше его. Но вместо того, чтобы отстраниться, прижал сильнее. Она была горячая и мягкая, ее волосы лезли ему в рот.
— Вы… что? — Она уперлась ладонями ему в грудь, пытаясь высвободиться. — Пустите.
Но он продолжал прижимать ее к себе в отчаянном и безнадежном порыве.
— Инна, — сказал он, — может быть… мы не то делаем, Инна? Мы с самого начала делали не то? Здесь, за рекой, ничего нет. Только смерть. А мы зачем-то пришли сюда, и дорога меняет нас, и даже если мы сделаем все, что намеревались, радости все равно не будет. Как мне жить с ней? Как мне жить с собой?
— Вы с ума сошли? — Глаза у нее сделались узкие и злые.
— Пойдем назад, — сказал он. — Пойдем вместе. Мы… научимся жить с тем, что есть, нам будет легче вдвоем. Легче, потому что мы знаем, как это бывает. Мы будем помогать друг другу.
Она размахнулась и ударила его ладонью по лицу. Рука у нее была маленькая и крепкая.
— Сволочь, — сказала она. — Пусти, ах ты тварь!
Он разжал руки.
— Простите, — сказал он. — Простите.
— Из-за вас нас теперь не поведут. — Она в бессильной злобе сжала кулаки. — Вы передумали. Вы струсили. Я так и знала. Слабак! Мямля, слабак, ничтожество, я, когда тебя увидела, сразу поняла, что толку не будет, что от тебя будет один только вред, одна только беда. Жалкий, ничтожный… тебя, наверное, в школе били. Били, да?
— Господь с вами, Инна, — сказал он сухо.
— Твоя распрекрасная жена, она ведь вытирала об тебя ноги! А тебе нравилось, ага? Когда над тобой смеются в лицо, когда обманывают… почти открыто. Она наверняка тебе изменяла, признавайся! А ты знал. Признавайся! Нет, ну признавайся!
Он вдруг ощутил страшную усталость, такую тяжелую и всепоглощающую, что у него не осталось сил ни возражать, ни оправдываться.
Он отошел, отвернулся и стал смотреть, как за холмами-жилищами восходит месяц. Месяц был красный и убывающий. Если как буква «С», значит, старый.
Я так и не понял, с какой скоростью здесь бежит время, подумал он. И бежит ли вообще.
— Пора, — сказал проводник.
Он стоял рядом, высокий, Инна была ему по плечо. Из-под долгополой рубахи торчали мосластые, поросшие шерстью ступни, в лапе он сжимал дорожный посох, высокий, с рукояткой крючком.
— А можно так, — спросила Инна тоненьким жалобным голосом, — можно так, чтобы по отдельности? А то он мешается все время.
— Не дури, женщина, — сказал проводник. — Я два раза взад-вперед ходить не буду.
— Вы не хотите со мной идти, потому что боитесь, что я прав, Инна, — сказал он.
— С такими мыслями вам вообще незачем туда идти. — Она посмотрела на него исподлобья. — Идите лучше назад. А что? Очень даже. Найдете себе… другую… еще… лучше.
— Уймитесь, — сказал он устало. — Лучше скажите, где ваш чемодан.
— Чемодан. — Она схватилась за щеки. — Ах да…
Она жалко огляделась, но вокруг ничего не было, только ветер гнал по тропинке крохотные пылевые смерчи.
— Не положено, — строго сказал проводник.
— Пожалуйста, — попросил он. — Сделайте исключение. Пожалуйста.
Проводник провел посохом у ног длинную черту в пыли.
— Вон туда, — сказал он, указав посохом на дальний холм. — Иди и забирай свой хлам. Думаешь, там вещи нужны, чтобы они вспомнили? Дура, чтобы они вспомнили, нужно совсем другое.
Но Инна уже бежала по улице, пригнув голову, словно боялась, что ее ударят. Черная юбка ее была в пыли и пепле и оттого казалась серой. На бедре по-прежнему зияла прореха, и в ней мелькала белая нога.
— Пошли, — сказал проводник, оборачиваясь и улыбаясь красной пастью. — Ну ее. Пошли скорей.
Инна, пригнувшись, нырнула в отверстие в холме и исчезла из виду.
— Нет. — Он покачал головой. — Подождем.
— Она думает, она тут самая умная, — сказал проводник. — А мы раз — и уже там. Пока она будет тут возиться.
— Сказано — нет, — ответил он равнодушно.
— Ну, как знаешь. — Проводник со стуком захлопнул пасть и вновь стал чертить в пыли острием посоха.
Он подумал было, что их проводник обязательно должен рисовать какие-то мистические знаки, но, когда вгляделся, понял, что это палка-палка-огуречик. Только голова у нарисованного человечка была с остренькими ушками-треугольниками, отчего напоминала собачью.
— Злая она, — сказал проводник. — Нехорошая. Погоди, еще выкинет какую-нибудь пакость, вот увидишь.
— Она несчастная. — Он чувствовал себя виноватым перед Инной и считал необходимым оправдывать ее.
— Ты ей, дуре, нравишься, — продолжал проводник. — А она тебя за это ненавидит. Знаешь, что она думает? Что ты — это такое испытание. Специально для нее.
— Откуда вы знаете, что она думает?
— Судья сказал.
— А вдруг так оно и есть? — сказал он. — Я — испытание для нее, а она — для меня.
— Умным быть вредно, — заметил проводник и перечеркнул нарисованного человечка острием посоха.
Инна торопилась, волоча чемодан за ручку; чемодан был грязным и побитым, он и сам себя чувствовал грязным и побитым, точь-в-точь как этот чемодан.
И она была усталая и растрепанная, но на щеках появился лихорадочный румянец, а глаза блестели. Близость цели придавала ей надежду.
— Давайте я понесу, — сказал он, но она только покачала головой и крепче уцепилась за ручку.
Проводник рассматривал ее с равнодушным интересом, потом повернулся и пошел, поднимая пыль босыми ногами. Шаги у него были широкие, он делал шаг там, где они делали два и все равно не поспевали. Инна шла, закусив губу, красные пятна на щеках расползлись, а в глазах появились слезы.
— Погодите! — крикнул он. — По… жалейте. Она же не может так.
— А я думал, вы торопитесь, — ухмыльнулся проводник, но сбавил темп.
Взошло большое очень красное солнце и быстро, словно воздушный шар, взлетело над горизонтом, меняя свой цвет до раскаленно-белого. Селение песьеголовых осталось позади, теперь они шли по тропинке, вившейся сначала по пустырю, заросшему иван-чаем и мать-и-мачехой, потом — по лугу, где цветы были уж и вовсе необыкновенные, яркие и пестрые, и он гадал, почему это песьеголовые живут в своих землянках на этом странном пепелище, когда совсем рядом такая замечательная местность. Над цветами гудели вроде бы шмели, но когда он присмотрелся, увидел, что это вообще не насекомые, а крохотные разноцветные птицы, наподобие колибри, издающие шум благодаря крохотным крыльям.
Он вдруг вспомнил, что хочет пить, даже не почувствовал, а именно вспомнил, словно разум его в своих пристрастиях оказался более упрямым, чем тело. Та… мама девочки Любы, говорила правду, тело здесь не нуждалось ни в еде, ни в питье, но просто помнило прежнюю нужду, и он опять подумал, что так и не знает, кто из них ему солгал — те, кого песьеголовые называли ламиями, или сами песьеголовые.
— Долго еще? — спросил он.
Проводник остановился.
— Туда, — сказал он, подняв посох и указав острием на дальний горизонт, — глядите туда. Что видите?
Ему пришлось подняться на цыпочки, и тогда он увидел в утренней дымке что-то вроде микрорайона из нескольких пятиэтажек, а перед ними — отблеск извилистой речки. Не Реки — просто речки, текущей в овражке.
— Дома, — сказал он. — Обычные дома. Пятиэтажки. Неужели там?
— А все почему? — спросил проводник брюзгливо. — Все из-за вас. Временное жилище, поганое. Там живут те, кого не отпускают. Если бы вы их не звали бы, своих, не держали бы, они давно бы уже ушли.
— Куда?
— Не знаю. — Проводник покачал кудлатой головой. — В другое место. Нам туда ходу нет. Мы водим только к тем, кого помнят. Кого зовут.
Около оврага росла стайка перепуганных осинок, а когда он подошел ближе к подмытому берегу, в воду со всего размаха шлепнулся лягушонок. Вода была темная и завивалась мыльной пеной.
— Там глубоко? — спросил он.
Проводник выпрямился и стал очень важным.
— Если держаться за мой посох — нет, — сказал он. — Только так и можно перейти эту реку. Я профессиональный перевозчик. Это у нас наследственное. Передается от отца к сыну.
— Правда? — спросил он из вежливости.
— Мой предок носил на плечах Христа, — отвечал перевозчик. — На переправе.
— Ваш предок? — переспросил он с удивлением. — Христа?
— Святой Христофор, — сказала Инна. — Помните?
— Святой Христофор — ваш предок? — Он и сам не знал, то ли ему хочется поскорее попасть на тот берег, то ли оттянуть завершение пути из страха или из суеверия.
— Да, — сказал перевозчик. — Многие из нас тогда жили среди людей. Люди были терпимее. Они принимали чужих. Принимали мир таким, каков он есть. С чудесами. С диковинными тварями. С ангелами, чистящими небесный свод. А теперь рисуют совершенно ложную картину и верят в нее.
— Небесный свод — это метафора, — возразил он. — Устаревшее понятие.
— Вот именно. Скажу вам по секрету, — проводник наклонился к его уху, и он почувствовал на щеке горячее и влажное дыхание, — вы в свои трубы наблюдаете несуществующие объекты. Это просто сложная иллюзия.
— Я недавно говорил тут с одним, — сказал он задумчиво, — астрономом-любителем. Он мог бы вам возразить.
— Знаю, — сказал проводник. — Это Пал Палыч. Я его так и не убедил. Он говорил что-то про науку, про объективное знание. Смешно. Сидя здесь, у реки, рассуждать об объективном знании! Ладно, чего уж там. Держитесь.
Он протянул посох, они с Инной крепко ухватились за него и стали спускаться к воде. Речушка оказалась именно такой, какой выглядела, — мелкой, по щиколотку. Он не стал снимать кроссовки, и правильно: на дне обнаружились какие-то ржавые железяки, вода омывала их, вздуваясь мелкими пузырями.
— Тут совсем мелко, — сказала Инна.
— Это пока я вас веду, — объяснил проводник. Он выбрался на берег и совсем по-собачьи отряхнулся.
— Теперь плата, — повторил проводник слова судьи и хихикнул.
Он посмотрел на свои руки и в растерянности увидел, что на правой руке отсутствует мизинец. Раны не было, словно это случилось давным-давно. Просто обрубок розовой плоти.
— Зачем это вам? — спросил он.
— Это символ, — сказал проводник. — Жертва. Мы старались, чтобы было аккуратно. Мы не хотим делать вам больно. Всю боль вы причиняете себе сами. А вот гонорар за переправу хотелось бы. — Он застенчиво провел огромной босой лапой в земле мокрого склона, прочертив когтями глубокие борозды.
— Ты и сам символ, — сказал он равнодушно. — Зачем тебе гонорар?
— Здесь все одинаково настоящее, — серьезно сказал проводник. — Или одинаково ненастоящее. А я люблю книжки о путешествиях. Я «Вокруг света» люблю читать. Только редко удается. У вас совершенно удивительные представления о природе Вселенной. Вообще обо всем. Мы своим детям рассказываем о вашем мире. Поразительный просто мир.
— Он намекает, Инна, — сказал он.
— На что? — спросила Инна, хлопнув ресницами.
— На книжки. Те, которые у вас в чемодане.
Инна присела и обхватила чемодан руками, как ребенок держит любимую игрушку, которую грозятся отобрать мальчишки.
Проводник, наверное, потому и торопил ее, не хотел, чтобы она получила свой чемодан, подумал он. Надеялся, что приберет к рукам книжки. А она цепляется за вещи. Вернее, за вещественное. Вещественное надежно. Наверняка она брала подработки и оставалась на ночную смену. Чтобы быт был простой и надежный. Книжки — тоже вещественное. Это вехи, расставленные в начале жизни. Сначала ее Юрка читал букварь и какие-то детские книжки. Про тигренка в чашке… Потом про корабли и приключения. Жюля Верна. Майна Рида. Почему она взяла ему именно эти книжки? Для подростков? Не хочет, чтобы он был взрослым? Наверное, она никогда не хотела, чтобы он был взрослым. А он вырос. И ушел от нее. Сначала на время, потом насовсем.
Он вспомнил, как читал малышу про тигренка в чашке. И про короля, который поехал к бабушке.
— Вы читали ему про тигренка в чашке? — спросил он неожиданно для себя. — Когда он был маленький?
Она помотала черными волосами.
— «Буратино» читала, — сказала она скучным голосом. — «Бибигона». Еще «Волшебника изумрудного города». А про тигренка в чашке — нет.
— Жаль, — сказал он. — Хорошая сказка.
Проводник смотрел на них с надеждой, скосив карий глаз и вывалив язык.
— Инна, — сказал он, — дайте ему книжку. Хоть одну. Они у вас в чемодане, я знаю.
— Почему вы распоряжаетесь чужими вещами? — спросила она сердито.
— Я не распоряжаюсь. Я прошу. Вы понимаете, — сказал он неловко, — на самом деле это… неважно. Вам кажется, что это важно, но это неважно. Он или вспомнит, или нет.
— Откуда вы знаете? — Она прикусила губу.
— Знаю, — сказал он. — Откуда-то.
— Идите к черту. — Она расстегнула чемодан и стала копаться в нём, вытянула затрепанный розовый томик и протянула проводнику.
— Аркадий и Борис Стругацкие, — прочел проводник вслух. — «Страна багровых туч». Это про что?
— Про экспедицию на Венеру, — сказал он. — Ну, про будущее, как построили большой космический корабль. С фотонным отражателем.
— Последние слова, — заметил проводник, — ничего не значат. И вообще… На Венеру нельзя летать. Она прикреплена к небесным сферам. Совсем другая механика. Нельзя ли что-нибудь другое? Извините.
Инна выхватила у него книжку и сунула ему в руки другую, такую же затрепанную. Проводник аккуратно раскрыл ее когтем.
— «Читатель! — прочел он вслух. — Может быть, тебе приходилось лежать без сна ночью, когда тишина становится гнетущей, но я уверен, что ты не имеешь никакого представления о том, какой страшной и почти осязаемой может быть полная тишина. На поверхности земли всегда есть какие-нибудь звуки и движение, и хотя они сами могут быть неощутимые…» Эту я возьму, пожалуй, — сказал песьеголовый проводник. — Эта мне нравится.
Он засунул книгу под мышку и прижал сильной худой рукой. Потом обернулся и свободной рукой перехватил поудобней посох.
— Дальше сами, — сказал проводник.
— Постойте! — растерянно пробормотал он. — А как же обратно?
Он вдруг понял, что не представляет, каким будет обратный путь, да и думать об этом не хотелось.
Но проводник лязгнул длинными челюстями и одним прыжком очутился в реке. Длинная полотняная рубаха закрутилась вокруг его колен.
Они остались стоять в сырой траве; Инна склонилась над распахнутым чемоданом, перебирая пальцами вещи, словно в них был залог того, что все кончится хорошо.
— Хотите мандарин? — спросила вдруг она.
— Что?
— Мандарин, — терпеливо пояснила Инна. — Вот.
Она протянула ему на шершавой ладони маленький приплюснутый мандарин, горевший, как китайский фонарик.
— Спасибо, — сказал он, подумав, что вместе с мандарином она предлагает ему простые дружеские отношения, а он принимает их. Он взял мандарин, вновь отметив отсутствие фаланги на мизинце. — Вот, — сказал он неловко. — Видите? Вот все, что им от меня потребовалось.
Она нахмурилась:
— Что?
— Ну, кусок пальца. Жертва. Символическая.
— Что за глупости, — сказала она. — У вас с самого начала так было. Я еще до Болязубов заметила, когда мы сидели рядом с муравейником. Помните?
— Нет. — Он поправил себя: — То есть помню, как сидели…
Она тоже взяла мандарин и ловко поддела шкурку острым красным ноготком. Сразу пошел запах, резкий и новогодний, и у него заныло в животе от предчувствий радости и праздника, которые он всегда связывал с этим запахом. Долька просвечивала нежно-оранжевым и была похожа на мочку детского уха.
— Инна, — сказал он, раздавив языком нежную мякоть, — я вот все думаю. Это нам кажется? Или на самом деле? Песьеголовый сказал, что тут все одинаково настоящее. Или одинаково ненастоящее. Вы понимаете? А если мы никогда не выберемся отсюда? Так и будем в мороке. Нам будет казаться, что мы нашли своих близких, разговариваем с ними. Как вы думаете?
— Думаете, там, за рекой, настоящее? — спросила она, и ему не понравился вопрос.
— Да, — сказал он. — Там есть несомненные вещи. Неотменимые. Жизнь и смерть. А тут все… зыбко. Если нет смерти, где жизнь? Если все правда, где неправда? Как проверить, Инна? Как проверить?
— Жалеете, что пошли? — спросила она.
— Просто хочу понять, — сказал он. — Хотя нет. Не знаю. Может, и жалею. Здесь нет настоящего, Инна. А значит, моя боль тоже ненастоящая, выходит, так? Моя память? Моя женщина?
— Любовь, — сказала она тихо.
— Что?
— Любовь, если есть, всегда настоящая. Как иначе?
— Наверное, вы правы, — согласился он, устало покачав головой. — Наверное, вы правы.
— А как тигренок попал в чашку? — спросила она.
— Что?
— Ну, книжка. Сказка. Вы говорили.
— А… ну, пришла семья, собралась садиться за стол, чай пить, на столе стоит серебряный молочник, и чайник, и чайные чашки, и вдруг видят, что в одной из чашек сидит маленький-маленький тигренок.
Он вдруг почувствовал, как все вокруг делается мутным и расплывается и становится трудно дышать.
— Маленький-маленький тигренок, — повторил он и вытер глаза рукой.
Потом он опустился на землю и заплакал уже всерьез.
Иннина жесткая ладонь погладила его по плечу.
— Ну, все, все, — сказала она. — Хватит. Вы скоро ее увидите. Заберете домой. Честное слово. Все будет хорошо. Честное слово, вот увидите.
Ладонь ее пахла мандарином.
Он встал и вытер слезы.
— А что это была за книжка? — спросил он. — Ну, которую он забрал? Которая ему понравилась?
— Хаггард, — сказала она. — «Копи царя Соломона». Про африканских колдунов и про подземелья. Юрка ее любил. Боялся и любил. Знаете, дети любят иногда бояться.
— Знаю, — сказал он.
Страшная Гагула и грозный король кукуанов. Вот что будет теперь читать песьеголовый в своей землянке.
— Я тоже любил в детстве эту книгу, — сказал он. — Она казалась мне страшной, но на редкость увлекательной. Странно. Когда я уже взрослым попробовал ее перечитать, я так и не сумел понять — чего я так боялся? Почему замирало сердце? Помню, там был подземный похоронный склеп, в пещере, они сажали тела своих царей на камень, сверху капала известковая вода, покрывала тела каменной пленкой… А вы, наверное, больше любили про прекрасную Маргарет?
— Да. — Она кивнула.
— Понятное дело. Там все из-за любви. А в «Копях царя Соломона» — из-за денег.
Она, наклонившись, застегивала чемодан. Юбка обтянула аккуратную круглую попку, а сквозь разошедшийся шов светилось белое бедро. Он отвел глаза.
Почему она так и не вышла замуж? Из-за сына? Боялась, что это покажется ему предательством? Она работала в поликлинике, а там все-таки иногда попадаются мужчины. Наверняка за ней кто-то ухаживал — солидный пожилой терапевт или молодой веселый рентгенолог. Или просто пациент, одинокий и неустроенный, заглядевшийся на ее ловкие веселые руки за травленым стеклом больничного окошка, принес ей как-то цветы и коробку конфет и робко пригласил в кино?
— А как назад, вы не знаете? — спросил он неожиданно для себя.
Она покачала головой.
— Здесь все делается само, — сказала она. — Одно действие тянет за собой другое. Не так, как там.
Там — это за Рекой, понял он, где надо что-то предпринимать, выбирать, решать в пользу того или этого. Держаться на поверхности, вставать утром, готовить себе завтрак, просто потому что надо. Заваривать кофе. Бриться. Чистить зубы.
Когда я был маленький, я тоже думал, что хорошее поведение вознаграждается. Что тот, кто почистил зубы и съел манную кашу, имеет какие-то преимущества в жизни перед тем, кто отказался есть эту скользкую комковатую пакость. Она так думает до сих пор. А если не думает, то надеется.
— Смотрите, — сказала Инна. — Зяблик.
Серо-бурый комочек с красноватой грудкой покачивался в ветках ольхи.
— Настоящий зяблик. — Она чуть оживилась. Она сама напомнила ему птицу, только он никак не мог сообразить какую.
Он вдруг отчетливо понял, что здесь нет ничего настоящего, но она об этом знать не хочет. И от этого понимания внутри у него стало безнадежно пусто. Я должен верить, подумал он, здесь все держится на вере, она это понимает, я — нет.
Тропинка вела вверх, и они пошли по влажному склону, поросшему травой.
— Это… здесь? — неуверенно спросила Инна.
Перед ними на растрескавшемся бугристом асфальте вырос хрущевский микрорайон, дома желтовато-серые, с облупившейся краской. Рядом с песочницей возвышались, накренившись, ржавые железные столбы, между ними висело на натянутых веревках белье. На балконах тоже висело белье, полосатые половички свешивались через перила.
Он подумал, что где-то видел это, совсем недавно.
На табуретке возле подъезда сидела старуха и вязала крючком ярко-голубую салфетку.
Где-то далеко раздавался ровный гул автомобильной трассы.
Небо было выцветшим и чуть размытым, как бывает после полудня.
Инна вдруг побледнела, поставила чемодан посреди асфальтовой дорожки, пересеченной трещинами и слизистыми подсохшими блестящими следами, какие обычно оставляют улитки, отошла к детскому грибку и села на приколоченную к нему лавочку.
— Инна, что с вами? — спросил он на всякий случай, потому что она застыла, охватив руками живот, лицо в тени деревянного грибка, поэтому выражение разобрать было трудно.
— Ничего, — сказала она почти одними губами. — Вы… сначала вы.
Он огляделся. Кроме старухи, никого поблизости не было. Над дальними крышами дрожал нагретый воздух. Вдали гудела трасса.
Он вдруг почувствовал, что у него взмокли ладони, и вытер их о штаны.
— Я не спросил его, — вдруг сказал он. — Условия… есть ли условия?
— В смысле? — тоскливо переспросила Инна. Она все еще пахла мандарином. Новогодний запах волной наплывал в летнем душном воздухе.
— Не оборачиваться, не смотреть в глаза, я не знаю… Есть же какие-то… еще с древних… ну… — Он запнулся.
— По-моему, ничего, — сказала Инна. — Главное — дойти. Найти. Забрать. Все.
Она разомкнула кольцо рук и провела обеими ладонями по волосам.
— Где мне… где ее искать?
— Не знаю, — сказала Инна. — Но раз нас сюда привели, она здесь. И Юрка здесь. Господи, Юрка здесь, какое… — она зажмурила глаза и резко выдохнула, — какое счастье.
Она подняла к нему резко помолодевшее лицо с блестевшими глазами.
— Да, — сказал он. — Да, конечно.
Растерянный, он отошел от нее и подошел к старухе на табуретке. На старухе была вылинявшая голубая мохеровая шапочка, чуть съехавшая набок. Из-под нее выбивались поверх бледной кожи седые прядки.
— Извините, — сказал он.
Старуха подняла глаза; глаза были молочные, как у котенка, пустые, со слезой.
— Что? — спросила она.
Неужели и ее кто-то держит? Вот такую?
— Мне нужно… я ищу…
— Что? — повторила старуха. — Говорите громче. Я не слышу.
— Я ищу Риту… Маргариту Панаеву. Па-на-еву.
Почему Ритка так и не захотела поменять фамилию? Чтобы утвердить собственную независимость?
— Что? — переспросила старуха. Крючок и недовязанная салфеточка у нее в руках дергались, словно в такт невидимой музыке.
Отчаявшись, он вновь отошел к Инне и присел рядом с ней.
— Ну что? — спросила она шепотом.
— Это старуха. Совсем старая. Ничего не слышит.
— Надо подождать, — сказала Инна тихим, звенящим голосом. — Кто-то еще выйдет.
— Тут целый микрорайон. Они могут жить в каком-то другом доме.
— Ну и что? У нас полно времени. Сколько угодно.
— Я не уверен, Инна, — сказал он, — что у нас так уж много времени. Отсюда нелегко уйти. Чем дальше, тем тяжелее. Мы еще держимся за… то, что за Рекой. Но это ненадолго. Мы прирастем здесь. Так оно чаще всего и получается, я думаю.
— Ну и что? — повторила она рассеянно, думая о своем.
— Помню, я… поехал в загранкомандировку, ну, первый раз. В Польшу. На две недели. В Гданьск. Морской порт, знаете, так вот, первую неделю я скучал ужасно. Даже первые десять дней. Хотелось рассказать… про то, что я вижу, обсудить, я звонил по межгороду, каждый вечер, думал, как она там? Как они там? А потом — появились какие-то мелкие привычки. В кафе рядом с гостиницей было хорошее разливное пиво. Правда хорошее. И кофе со сливками. И официанты стали со мной здороваться. И я познакомился с одним, Войтек его звали, инженер, приятный человек, он меня пригласил в гости, и там была такая Малгожата, нет, не подумайте, просто я вдруг понял… что привык. Что мне будет этого не хватать, вот этого кафе, и моря, и Войтека, и Малгожаты. И этой улочки, такая, знаете, улочка… И что это постепенно становится важно, всякая мелочь, а дом далеко и как бы сам по себе. Я привык, Инна. Это происходит очень быстро. Очень быстро.
— Странно, что вы вообще пошли сюда, — сказала она, поджав губы. — Сколько уже лет? Семь? Восемь? Вы тоже должны были привыкнуть.
— Это другое дело, — возразил он. — Я не поменял жизнь. Не заместил ее другой. Я потерял то, что ее наполняло.
Она пожала плечами. Он вдруг увидел ее новым зрением — маленькую, испуганную, взъерошенную, в грязной, когда-то нарядной кофте, в порванной юбке, в кедах на отекших ногах. Как же она пойдет отсюда? Она привезла ему одежду, штатскую одежду, а сама поедет в таком рванье!
Впрочем, одернул он себя, скорее всего, она вернется в Болязубы. Он почему-то знал, что она вернется в Болязубы. Куда вернется он сам, он старался пока не думать.
Надежда освещала ее изнутри, как свеча.
Он словно увидел себя со стороны: футболка в грязи и бурых пятнах крови, размокшие, полуразвалившиеся кроссовки, грязные джинсы. Хорошо, бумажник в кармане джинсов, подумал он. Куртку-то я потерял.
— А вы были в армии? — спросила она вдруг.
— На сборах. У нас была военная кафедра.
Она пожала плечами, словно говоря: «Так я и думала!»
Где-то включилось радио, он не слышал, что говорит дикторша, но улавливал интонацию, потом пустили песню.
Сегодня любовь
Прошла стороной,
А завтра, а завтра ты встретишься с ней!
Не на-адо печалиться,
Вся жизнь впереди…
По асфальтовой дорожке к дому шла молоденькая девушка, почти девочка; в руке у нее болталась нитяная авоська с батоном и бутылкой молока внутри.
— Я спрошу, — сказал он и торопливо поднялся. Она тоже встала, оправляя руками юбку, словно пытаясь произвести хорошее впечатление.
Девушка размахивала авоськой больше чем надо и старалась не наступать на трещины в асфальте.
— Девушка, — сказал он. — Извините…
Она подняла светлые бровки, переводя взгляд с него на Инну и обратно.
— Я… — Его вдруг осенила неприятная мысль, что все это — и Малая Глуша, и Река, и девочка Люба, и песьеголовые — оказалось просто сном, муторным и многозначительным, как это часто бывает с плохими снами. Он вспомнил, где и когда видел это место; мимо этого района он проезжал на «жигуленке» по пути в Болязубы, на том, с садовыми инструментами на заднем сиденье.
Вся жизнь впереди,
Надейся и жди, —
доносилось из окна.
— Вы не знаете, — спросил он, чувствуя себя ужасно глупо, — где живет Маргарита Панаева?
Девушка глядела на него, рассеянно накручивая на палец прядку волос.
— Нет, — сказала она неуверенно. — Кажется, нет. А сколько ей лет?
— Двадцать шесть. Она такая, ну… небольшого роста, темноволосая.
Он вдруг понял, что не может вспомнить Риткиного лица.
— Нет, — повторила девушка, глядя на него распахнутыми серыми глазами в длинных слипшихся ресницах. — Темноволосая, двадцать шесть…
Он подумал, что она, конечно, знается все больше с одногодками, такими же девчонками, которые ходят на дискотеку, а там жмутся по стеночке и хихикают или слушают Ободзинского, или «Цветы», или что там они еще слушают.
— Девушка! — Инна бежала к ним от грибка, придерживая прореху на юбке. — Девушка, извините… А вы такого не знаете, Юрку, Юрия Бреславского?
— Юрца? — Девушка хлопнула глазами. — Юрец вон в том доме живет.
Ну да, подумал он, они же ровесники. Наверное, он тоже ходит на дискотеку. Или сидит с ребятами в скверике, пьет пиво и окликает проходящих девчонок. И транзистор у них играет что-то эдакое.
— Ох! — Инна кинулась к грибку, подхватила стоящий торчком в песочнице чемодан и вновь поспешила обратно.
— Там? — выдохнула она, указывая подбородком на соседний дом. На стене дома синей краской была выведена надпись «Наташка дура».
— Ну, — кивнула девушка. Она развернулась и побежала впереди, легкая, размахивая авоськой с молоком и хлебом, крича на ходу в направлении открытых окон: — Юрец! Юрка! К тебе мама приехала.
Инна, прижимая к груди чемодан, торопилась за ней. Она даже не обернулась, да он и не ждал от нее этого.
Дверь в подъезд открылась и вновь захлопнулась.
Он вновь сел на скамеечку у песочницы, машинально поискал сигареты, но вспомнил, что они остались в кармане куртки, а куртка осталась неизвестно где. Тогда он сцепил пальцы, вновь ощутив пустоту там, где раньше был мизинец.
Можно посмотреть на это по-другому, подумал он. На всю эту историю. Предположим, работает какая-то банда. Их наводчик дает маршрут. Требует, чтобы обязательно без машины. Своим ходом. Подсаживают такую Инну. Она в дороге подсыпает что-то в еду. Я же ел ее еду. Точно. Мы сидели у муравейника, разговаривали, и я ел ее бутерброды. И воду пил. После этого у меня начинаются глюки. Видения. Я теряю ориентацию во времени и в пространстве, такое бывает, если это, скажем, ЛСД. ЛСД я не баловался, так что откуда мне знать, какой эффект у этой штуки — может, и такой. Они кружат меня по городу или завозят в какой-то лесок, водят там… какая-то речка. Речушка. Потом привели сюда. С пальцем, правда, странная история. И еще — ну да, рюкзак отобрали. Предположим, в рюкзаке была свежая футболка и две пары носков. И по мелочам, бритва там. Дорожная мыльница. Деньги со мной как были, так и есть.
Он машинально полез в задний карман джинсов и достал бумажник. Деньги лежали в нём, слипшиеся и мокрые.
Паспорт… да, паспорт я оставил в куртке. То есть теперь у них мой паспорт. Вот оно. Господи боже, я ведь живу один, за то время, что они меня тут водят, они… ну что? Машину уведут, это точно. Ограбят квартиру. Найдут по штампу прописки и ограбят. Там есть что грабить, это верно. Тот же видак, например.
Он чувствовал себя как человек, которого обдурили и обобрали цыгане на базаре, то есть готов был провалиться сквозь землю от неловкости.
Только вот палец… Зачем?
Старуха у подъезда отложила вязание, полезла в карман, достала карамельку в яркой обертке, развернула ее, фантик спрятала обратно в карман, а карамельку положила в морщинистый рот.
Тот милиционер на вокзале наверняка у них на содержании.
Ему было неловко и стыдно, и он зачем-то пожал плечами и сказал вслух:
— Вот тебе на!
Никто мне не поверит, подумал он, если я расскажу. История получится настолько дурацкая, что никто не поверит, на такое мог купиться только полный идиот, путешествие на ту сторону, надо же… вы, товарищ, что, совсем несознательный? Вас в школе чему учили? Правильно, что Бога нет. И ничего нет, а есть материальная мысль и объективная реальность, данная нам в ощущениях.
Так мне и надо, подумал он, идиот, мямля, слабак.
Надо на вокзал, а там найти другого милиционера, не может быть, чтобы все они были в сговоре, срочно связаться с Москвой, со своим отделением милиции, какой, кстати, у него номер? Предлагали же поставить квартиру на охрану. Почему он не согласился? Потому что отдал ключ соседке и не хотел лишний раз связываться с милицией?
Или сдаться здесь? Должен же здесь быть милицейский участок. Районный.
Он поднял голову. Не считая старухи у подъезда, окрестность была пуста, только вдалеке шли, переговариваясь, две женщины, у одной была сумочка через плечо, совсем как у Инны. Он попытался вспомнить, где и когда Инна оставила свою сумочку, и не смог.
Он поднялся и, поспешно и бесполезно отряхнув колени, направился к женщинам, остро чувствуя стыд и неловкость и то, как натягивается и горит кожа на скулах.
— Извините, — сказал он. — Не знаете, где тут милиция? Я хочу сказать…
Одна из женщин обернулась.
— Женька, — сказала она, — боже мой, Женька!
Она тормошила его, трясла за плечи, трепала волосы, гладила по щекам.
Потом сказала:
— Ты ужасно выглядишь!
— Наверное, — сказал он. — А ты выглядишь просто классно. Здорово выглядишь.
Она была в каком-то другом платье, не в том, в котором… и причесана была по-другому, но, пожалуй, и все.
Ее подруга, высокая светловолосая девушка с большими белыми руками, наклонилась к ее уху и что-то сказала, но Ритка только отмахнулась, и та пошла по дорожке, прошла мимо старухи и скрылась в подъезде, оставив их одних.
— Где ты так испачкался? — Она ущипнула его за футболку. — Это что? Кровь? Ты поранился?
— Пустяки, — сказал он. — Это не моя кровь. Вообще случайность.
— Женька. — Она обняла его и прижалась лбом к плечу, руки у нее были горячие. — Как я рада, Женька! Ты вот… ох!
И тут же отпрянула, схватила его за руку и потащила к скамеечке под грибком. Он успел забыть, какая она подвижная, она не умела сидеть на одном месте больше минуты, не нервная, а просто быстрая, точно капелька ртути, просто живая.
Он сел на скамью, а она умостилась с ним рядом, глядя на него искоса, словно пряча какую-то тайну, она любила так смотреть, закинула ногу на ногу, поменяла ногу, повернулась к нему.
— Как ты тут? — спросил он, почувствовав, что горло сдавило изнутри.
— Хорошо. — Она сжала его руку, выпустила, разгладила ладонью юбку. — Неплохо. Как я скучала, Женька, как я по тебе соскучилась!
— Я тоже, — сказал он хрипло. — Я тоже.
Она на миг замерла, быстро обхватила его руками, поцеловала в ухо, оттолкнула, вернее, попыталась, но он держал ее крепко, ощущая под ладонью ее худое горячее тело, позвонки были гладкие, как морские камешки.
— Мне снилось, что ты рядом, — бормотал он. — Вот так, как сейчас, я думал, на этот раз не сон, это правда, на этот раз правда, а потом просыпаюсь, тебя опять нет, как я измучился, Ритка, как я измучился… Как это страшно, когда никакой надежды, никакого будущего, ничего. Кто мог знать, что все это… поправимо! Я думал, он соврал мне, до самого конца думал, что он соврал мне!
— Кто? — спросила она глухо, потому что прижималась лицом к его груди.
— Один человек.
— А! — Она отмахнулась, словно это было неважно и спросила она только так, для проформы. В ней появилась какая-то новая легкость, она перескакивала с темы на тему, как птица перепархивает с одной ветки на другую.
— Шел и шел… не верил — и все равно шел.
— Что же ты так долго? — Она выскользнула у него из-под руки, укоризненно покачала головой. — Я ждала, ждала…
— Извини, — сказал он виновато. — Я… это не так просто, знаешь.
Он вдруг понял, что не знает, о чем с ней говорить. Можно упоминать ее нынешнее состояние или нет? Что она сама о себе думает? Например, о том, почему оказалась здесь, почему его не было вместе с ней.
— Это очень просто. — Она отодвинулась и глянула на него, сузив глаза. — Мы бы могли прийти сюда вместе. Ты мог прийти со мной вместе. Я знаю, тут многие так делают.
— Я…
— А, ерунда! — Она снова махнула рукой. — Главное — ты здесь!
— Да, — сказал он медленно. — Я здесь.
Чем она здесь вообще занимается? Вот эта ее подруга — они куда-то ходили вместе. Куда? Ерунда, меня не было восемь лет, даже больше, как-то она ведь должна была строить свою жизнь… Хотя «жизнь» в данном случае неправильное слово. Ну, свое пребывание здесь. Какие-то знакомые? Друзья? Восемь лет — это ведь много. Или здесь время бежит по-другому? Она ведь совсем не изменилась.
— Я так соскучилась, Жека. — Она снова перебросила ногу на ногу, ухватила его за руки, прижала его ладони к своим щекам. — Так соскучилась.
— Да, — сказал он. — Послушай, а… где малыш?
— Какой малыш?
— Ладно. — Он покачал головой. — Неважно.
Это милосердно, подумал он, наверное, это милосердно. Тем более — я же собирался забрать только ее. Он сказал, можно только ее, малыша нельзя. И если бы они помнили друг друга, если были бы вместе? Господи, я бы не смог. Я бы лучше сам остался. Кто бы это все ни устроил, он, этот кто-то, по-своему милосерден.
Стайка воробьев слетела в песочницу и стала возиться грудками в пыли, и он машинально подумал, что, наверное, будет дождь. Вдали гудела трасса.
— А как мы купались ночью, помнишь? — спросил он. — И нас чуть не арестовали пограничники.
— Да. — Она держала его за обе руки и смотрела ему в глаза. — Море светилось. Светящаяся пена набегала на берег, по всему берегу — светлая полоса. Море темное, небо темное, и одна светлая полоска поперек всего. Прожектор водил лучом по небу. Как палец.
Она больно нажала на обрубок мизинца, и он, не желая убирать руку, сказал:
— Осторожнее. Наверное, еще не зажило как следует.
Она удивленно взглянула на него. Ресницы у нее были большие и мягкие, словно крылья бабочки. И ни капли краски.
— Ты что? У тебя всегда так было. Ты еще рассказывал, как упал с велосипеда в детстве на донышко бутылки, оно в кустах, розочкой, ну знаешь.
— Может быть, — сказал он неуверенно.
— Когда я тебя в первый раз увидела, — сказала она, — у Аглаи, я сразу подумала, вот это мой. Вот это для меня. А ты еще был с этой, с дылдой Аллой, помнишь. И я была с этим… И я спросила, где ты потерял палец, а ты сказал, что упал с велосипеда. И я пошла на кухню делать бутерброды, а ты пошел мне помогать, и мы стали целоваться, а потом эта твоя вошла, увидела, стала кричать, плакать и ушла. А мы остались.
— Да, — сказал он. — Некрасивая была история.
— Но мы ведь остались, — сказала она упрямо. — И не будем больше разлучаться. Никогда-никогда. Да?
— Мы и не разлучались, — сказал он хрипло. — Ты всегда была со мной. Даже когда я ездил в командировки, надолго, даже когда…
Он запнулся.
У нее ведь нет документов, подумал он, никаких. Ее не пропишут в Москве. Ее нигде не пропишут. Не возьмут на работу. Я даже не смогу поехать с ней к ее родителям, сказать им — вот, не плачьте, не надо. Или смогу? В любом случае нам прямая дорога в Малую Глушу. Или, в крайнем случае, в Болязубы. Ладно, разве я не был к этому готов?
Он вспомнил долгие зимние ночи, и то, как рано темнеет, и пустырь за окном, и поземку, стелющуюся по синему заветренному снегу, и холод, от которого отделяет только стекло в оконной раме. И одиночество, и усилие, с которым заставляешь себя делать самое обычное — разогревать купленную в кулинарии еду, умываться, чистить зубы, менять белье.
Может, ее папа все-таки как-то выправит ей документы? У него большие связи.
— А эта твоя подружка, — спросил он зачем-то, — с которой ты сейчас шла?
— А, — она вновь отмахнулась, — это Лилька. Дуреха. Никак не привыкнет, что здесь нужно слева восходить, и через четыре дважды в каждый второй… и прямо, а она круглит, круглит все время.
— Что?
Она пожала плечами и стала нетерпеливо покачивать ногой.
Ладно, подумал он, здесь вам не тут, главное — увести ее отсюда, все эти странности пройдут сами собой, я же только этого и хотел, все эти годы, когда я узнал, что можно, я заплакал, прямо там, в гостинице, в этой чудовищной «Бригантине», где в холле сидели растерянные родственники погибших. Я заплакал первый раз за все это время, за все семь лет, я уже думал, что никогда не смогу больше плакать.
— Я пришел за тобой, — сказал он перехваченным горлом.
Она вновь повернула к нему чудесное узкое лицо:
— За мной? Я думала…
— Я заберу тебя отсюда. Я могу. Мне разрешено.
— Но я не…
— Мне разрешено, — повторил он. — Можно. Пойдем. Не надо ни вещей, ничего. Просто пойдем. Быстрее. Я не могу оставаться тут долго.
— Разве ты не тут останешься? Не со мной?
— Нет. — Он вновь обнял ее, потому что не мог отпустить ни на минуту, было просто приятно дотрагиваться до нее, до ее теплых плеч, теплых рук. — То есть когда-нибудь мы переправимся через Реку вместе. Держась за руки. Но сейчас, любимая моя, сейчас еще не время. Мы можем прожить целую жизнь вместе, вдвоем, она будет… ну, наверное, не такой, к которой ты привыкла, к которой мы оба привыкли, но это будет — жизнь. Пойдем, родная. Пойдем со мной.
Он слышал сам себя и подумал, что все это звучит донельзя сентиментально и потому фальшиво.
— Но я… — Она в растерянности глядела на него. — Но тут… мы можем… почему бы тебе не…
— Это, — сказал он горько, — никуда не денется. Подождет.
Набежали серые войлочные тучи, в песочницу упали капли дождя, изрыв песок крохотными бурыми оладушками.
— Воробьи оказались правы, — сказал он неожиданно для себя.
— Что?
— Воробьи. Купались в пыли, я видел. Это к дождю. Интересно, откуда они знают?
Она погладила его по руке.
— Когда мы шли сюда, — задумчиво сказал он, — я видел много птиц. Даже выводок зимородков.
— О чем ты говоришь, Женька?
— Ты права. Это так, ерунда.
Он вдруг вспомнил Инну и как она смотрит искоса, сама точно птица. Она же старше меня, подумал он, на целых пять лет старше. Впрочем, когда мы с Риткой встретились, она тоже была старше, на год всего, но старше. Это теперь она… Здесь нет времени.
Не буду думать про Инну, она — сама по себе. Я — сам по себе.
— Женька, — сказала она. — Я так тебя люблю. Вот когда ты вот так сидишь. И вообще. Ты заберешь меня отсюда, да?
— Да, — сказал он тихо.
— Ты знаешь, вообще-то тут ничего. Но если ты хочешь… Главное, чтобы вместе с тобой.
— Да.
— А потом мы все равно вернемся, вместе, да?
— Да.
Она вскочила со скамейки, обняла его с такой силой, что у него затрещали позвонки, прижалась лбом к его лбу, отстранилась.
За пределами нависающей над ними крыши грибка падал тихий косой дождь.
— Нет, правда здорово, — сказала она. — Ты молодец, что пришел! А мы где будем жить? У моих?
— Мы купим домик с садиком. Честное слово. Такой белый домик, и голубые… кажется, наличники это называется, и посадим розы, и будем вечером сидеть на веранде и пить чай.
И я куплю телескоп, подумал он, и буду по ночам смотреть на небо, только песьеголовый сказал, что это все одна иллюзия, зря я не расспросил его подробней. Хотя, быть может, он все равно не сказал бы правды. Тут все врут.
— Женька, — сказала она неуверенно, — по-моему, это какая-то ерунда. Я совершенно не хочу копаться в земле. Что-то ты себе опять придумал, как тогда, когда решил ни с того ни с сего во Владик. Ну, чем тебе у нас было плохо?
— У нас было хорошо, — сказал он.
Ладно, это неважно. Это мы как-нибудь потом разберемся. Это здесь она такая. За Рекой будет по-другому. А если к ней вернется память и она меня возненавидит? А если она вспомнит, как все было? Это неважно, повторил он себе, пускай ненавидит, пускай не прощает, только бы была. Этого достаточно.
— Идем, — сказал он. — Все. Пошли.
— Прямо сейчас? — Она, кажется, растерялась.
— Прямо сейчас.
— Но я… так сразу? Я как-то…
— Просто идем.
— Хорошо. — Она оправила ладонями юбку, высунулась под дождь и смешно потрясла головой. — Идем. Ты прав. Посиди, я сейчас.
— Куда ты?
— Ерунда, сейчас вернусь. И пойдем. Как здорово, что ты пришел, Женька. Как здорово.
Со временем здесь творятся непонятные штуки, и он боялся ее отпустить. Поэтому он тоже встал, шагнул под дождь и взял ее за локоть.
— Нет, — сказал он. — Пойдем сейчас.
Ей же не нужно ничего брать? Отсюда и нельзя ничего брать… Вещи? Одежда? Ерунда. Надо просто взяться за руки и идти.
— Не будь таким занудой, Женька. — Она вырвалась, капли дождя блестели у нее в волосах. — Вот ты всегда так, я же помню. Ну погоди, вот тут, ну будь хорошим. А я правда сейчас. Мне надо Лильке…
Она побежала к подъезду, подняв ладони над головой, чтобы не капал дождь.
Он сделал несколько шагов ей вслед. Старухи у подъезда уже не было, под дождем мокла табуретка с полукруглым отверстием посредине.
Он вернулся под грибок и сел. Дождь иссяк до висевшей в воздухе мелкой водяной пыли, воробьи вернулись в песочницу, они возбужденно чирикали и топорщили крылья, из соседнего дома вышел пожилой человек с собакой, отстегнул поводок, собака описывала вокруг него радостные петли и восьмерки.
Наверное, Инна была права, подумал он, не надо загадывать, что будет дальше, здесь каждое действие влечет за собой другое, выбор — это привилегия живых. Интересно, что она сейчас делает? Кормит своего Юрку мандаринами? Она, наверное, так же приезжала к нему в летний лагерь, фрукты везла, пироги… Ей повезло, что он уже большой, хотя «повезло» в этом смысле — странное слово. Я вот не могу даже увидеть малыша. А если бы мог? Нет, вот об этом как раз лучше не думать.
Тучи разошлись, и он увидел, что солнце перебралось на западную сторону неба, и свет стал красным и тихим, и пятиэтажки стояли красные и тихие, человек с собакой куда-то ушел, опять появилась старуха, она сидела на табурете и вязала, только вместо голубой салфетки у нее теперь была красная. Кому тут нужны эти салфетки?
Он подождал еще немного, потом встал, прошел мимо старухи и зашел в подъезд. В подъезде пахло кошками, кафельная плитка на полу была выщерблена, из ступенек торчала железная арматура.
Почтовые ящики на площадке первого этажа были пусты, лишь в одном лежала яркая открытка, как он разглядел сквозь дырочки в металлическом коробе, почему-то новогодняя, с мальчиком — Новым годом в красном лыжном костюме.
Напротив дверь была приоткрыта, он толкнул ее и вошел в темную прихожую.
— Ритка! — позвал он на всякий случай, хотя был совершенно не уверен, что она вошла именно сюда.
Никто не ответил.
Он сделал еще шаг; в комнате, где он очутился, не было ни мебели, ничего, пустые голые стены, на выгоревших обоях в цветочек расплывались сырые пятна, на полу лежали люди, так тесно, что даже было непонятно, паркет на полу или линолеум. Голые люди, прижимающиеся друг к другу, мужчина к женщине, женщина к мужчине, женщина к женщине, сплетенные в объятиях, ладони, беспорядочно ощупывающие чужие тела, раздвинутые ноги, закрытые глаза, открытые глаза, разинутые рты, как черные провалы. Бесконечная тоскливая оргия, неумолчный шорох, шепот, стоны, десятки тел, сплошная масса тел, он с ужасом почувствовал, как его собственная плоть помимо воли отзывается на это зрелище, и это было как предательство, словно он увидел или сделал что-то недопустимое, не постыдное, но не предназначенное именно для него.
Кто-то ухватил его за руку. Голая женщина привстала на колени, голова запрокинута, рука, слепо шарившая в воздухе, казалось, наткнулась на его пальцы по чистой случайности, перебралась выше, ухватила за запястье, потянула вниз, к себе, в теплое, шевелящееся. С неожиданной силой ему пришлось напрячься, чтобы высвободиться.
— Жека!
Риткино лицо смотрело на него снизу, запрокинутое, рот полуоткрыт, как всегда во время их любви, глаза прикрыты, под веками проступает полоска белков, но в слепом любовном порыве она вновь безошибочно нащупала его руку.
— Иди сюда, Жека! Как хорошо, как хорошо, что ты пришел!
Он отступил на шаг, наткнувшись еще на чье-то шевелящееся тело, вновь вырвал руку, резко, словно ненароком ухватил что-то липкое, скользкое; она еще шарила в воздухе пальцами, пытаясь дотянуться до него.
— Мой… иди сюда… Жека, ну же…
Кто-то, чье лицо ему было не видно, повернулся и привлек ее к себе, но и тогда она продолжала водить расслабленной рукой в надежде на ответное пожатие.
Он повернулся, вышел и закрыл за собой дверь.
Морок, убеждал он себя, это морок, это не она, здесь может быть все, что угодно, это и есть испытание, если я смогу переступить через это, я смогу все. И тогда она вернется — та самая, любимая, ради которой он ехал этим печальным поездом, плыл по Реке в одинокой лодке, шел по пыльной дороге, лесным просекам, по выжженным полям песьеголовых…
Старухи на табуретке не было, не было и табуретки, солнце косыми лучами освещало грибок и песочницу, и там, у песочницы, сидела женщина. Он, ослепленный ярким светом, почувствовал, как сердце с размаха ударило в грудную клетку, но потом он увидел клетчатый грязный чемодан у ног.
— Инна, — сказал он.
Она повернула к нему лицо, оно было сосредоточенным и отстраненным.
— Как вы? — Он подошел и сел рядом с ней и вдруг ощутил ее тоску, и усталость, и тихое, покорное отчаяние.
— Он не вспомнил, — сказала она. — Он меня не узнал.
— Инна…
— Не захотел, — повторила она безжизненно. — Этот, с песьей головой… судья… был прав, это он от меня бежал, я его… слишком любила, а это… сейчас он не хочет… даже вспоминать.
Она всхлипнула и утерла нос рукой.
— Ему так лучше, — сказал он неуверенно.
— Не знаю. — Она покачала головой. — Я даже не могу поговорить с ним, он просто… А вы как? Нашли свою? Ее Рита зовут, да?
— Да, Рита, — сказал он. — Нашел. То есть…
— Что-то не так?
— Все не так, — сказал он. — Инна, понимаете, Инна, мы не отсюда. То есть мы уже не понимаем их. А они — нас. Что они тут делают? Зачем? Откуда нам знать? Они меняются, Инна. И мы меняемся. Ну вот. Все.
Он помолчал. Как хорошо, что она рядом, подумал он, я бы сошел с ума, если бы сидел тут один.
— Мы меняемся, — сказала она печально. — Они — нет.
Может быть, подумал он, но тогда… Что-то же делается с ними. Или… мы просто видим то, что раньше было скрыто от нашего пристрастного взгляда?
— Видак, — сказал он.
— Что?
— Видак, я привез его из Японии. И фильмы, такие, знаете… Ну, если коротко, порнофильмы. За это сажают, но кто бы тронул дочку Панаева? Ее мужа? И мы… собирали друзей, покупали выпивку… это было, ну, весело, мы были молодые и веселые и в грош не ставили всякие… ну, в общем, весело, и я вышел провожать Калязиных, поймать им машину, а она осталась, и еще один человек. Мой приятель, однокурсник. И когда я вернулся…
— Понятно, — сказала Инна.
— Я думал, это из-за… ну, мы все смотрели, когда смотришь, то… Никогда не напоминал ей больше.
— Вы же любите ее? — спросила Инна строго.
— Инна, я не знаю. Боже мой, как я ее любил, как тосковал, когда… когда ее не стало! А теперь я думаю — кого я помнил? Как бы не совсем ее, ее другую, не знаю, как сказать. Мне казалось, я помню все, даже это, но ведь… Память подчищает за людьми, Инна.
— Она же вас узнала! Это такое счастье, такая редкость.
— Наверное, — сказал он устало.
— Просто примите ее такой, какая есть, и все. Уведите отсюда. А там, за Рекой, все можно начать сначала.
— Ничего нельзя начать сначала, Инна. Можно только… реставрировать, имитировать, врать. Как Пал Палыч, да? Она жива или нет, его Анна Васильевна? Он ведь и сам не знает. От нее землей пахнет, Инна.
Инна зажмурилась и затрясла головой.
— Замолчите, — сказала она. — Замолчите, замолчите, замолчите.
— Не врите себе, — сказал он жестко. — Их не вернуть. Собирайтесь, пойдем.
— Куда?
Он неопределенно махнул рукой:
— Пойдем отсюда. Это их мир. Мы тут чужие. Я… Я не лгал вам, Инна, тогда. Я правда вас… у меня больше никого нет. Только вы. Да, вы правы, можно начать сначала, но не так. По-другому. Вместе. Вдвоем. Нам будет легче. Мы будем поддерживать друг друга. Согревать. Мы будем жить, Инна. Это и есть все, ради чего… имеет смысл…
— Он вспомнит, — сказала она.
— Что?
— Рано или поздно он вспомнит. Здесь некуда торопиться. А я больше не буду ему мешать. Вот честное слово. Не буду спрашивать, куда он пошел, что за друзья… почему табаком пахнет, откуда деньги, здесь полно места, я буду жить отдельно, а он — сам по себе. Он вспомнит.
— Вы ему будете рассказывать про Буратино? — спросил он горько. — Про Бибигона?
— Я ему буду рассказывать про него. Как он рос. Как болел корью. Что он любил. Как мы ходили в зоопарк. Он вспомнит.
— Он не вспомнит, Инна. Это вы забудете.
— Нет.
— Здесь все забывают. И вы забудете.
— Я не забуду. Я люблю.
— Инна, — сказал он. — Я люблю вас.
— Как он плакал, когда большие мальчишки отобрали у него мяч. Как…
— Я люблю вас.
— И он вспомнит.
— Инна, — сказал он. — Инна, Инна, Инна… У вас имя — точно кричит птица. Я полюбил вас еще тогда, еще в самом начале пути, просто не давал себе осознать это, но я вижу вас, даже когда вас нет со мной. Как вы хмуритесь. Как улыбаетесь. Нам не понять их, Инна. Пока мы сами не перейдем Реку на… общих основаниях. Я не стану обещать вам, что мы и за Рекой останемся вместе. Как я могу? После всего, что… Но мы можем — жить.
Он схватил ее узкое лицо в ладони и повернул к себе. Темные глаза смотрели на него не мигая, и он уронил руки.
— Я не забуду, — сказала она. — Я просто… буду приходить к нему и рассказывать. Ведь я же помню, как мы ходили в зоопарк. Ему понравились медведи. И слоненок. Слоненок был совсем маленький, у него на коже рос пушок. Смешной такой пушок.
— Инна, — повторил он.
— И потом мы пошли есть мороженое, — продолжала она. — В кафе, там были такие полосатые зонтики, и я уронила мороженое себе на юбку, а…
— Пожалуйста, — сказал он. — Пожалуйста, уйдем отсюда. Не надо. Уйдем отсюда.
— А он так расстроился, что заплакал. Потому что я испачкала юбку, заплакал. Ему было… сколько тогда ему было? Или нет, это было не тогда, а… И я ему говорю — Митя…
— Его зовут Юра, — сказал он тихо. — Вашего сына зовут Юра.
— Вовсе… — Она нахмурилась.
— Инна, умоляю, пойдемте отсюда. Вы уже забываете.
— Ничего я не забываю, — рассеянно сказала она. — Не мешайте.
Он встал. Трасса вдали затихала, потому что наступил вечер. Наверное, последний теплый вечер в этом году. Или предпоследний. Скоро на улицах зажгутся фонари. Люди вернутся с работы. Женщины начнут готовить ужин, а мужчины наверняка усядутся перед телевизором и раскроют свои газеты. Скорее всего.
Он оглянулся на нее.
Она сидела, обхватив ладонями плечи, и что-то беззвучно шептала. Наверное, про зоопарк, подумал он. Наверняка они ходили смотреть птиц, но в зоопарке неинтересные птицы. Чужие.
— До свидания, Инна, — сказал он, но она даже не подняла головы.
И он прошел между двумя пятиэтажками туда, где сквозь просветы в домах виднелся пыльный сквер. Он знал, что, если пересечь квартал, можно выйти к трассе, и если идти в правильном направлении, то рано или поздно дойдешь до вокзала, и проходящие поезда будут замедлять ход и останавливаться на краткий миг у платформы с холодными фонарями, и часы с башенкой будут светиться в южной синей ночи, показывая правильное время.
Собака, отбежав от своего седого хозяина, подскочила к нему и ткнулась носом в колени. Он потрепал ее по голове, она махнула хвостом и вновь убежала, нарезая круги вокруг своего человека, которого находила всегда, как бы далеко от него ни убегала, которого нашла и здесь, за Рекой. И спокойный, подтянутый старик улыбнулся, махнул ему рукой и пошел прочь по пустой асфальтовой дорожке.