Посвящается книгам детства
«Сырая московская зима и холодная затяжная весна остались позади. Мне предстояло долгое путешествие, полное неожиданных находок и открытий; встречи с животными, знакомство со случайными попутчиками и со всеми, с кем может свести судьба путешествующего натуралиста, — с охотниками, пастухами, объездчиками и просто жителями самых отдаленных уголков этого замечательного дикого края.
Далеко позади остались глинобитные домики городских кварталов и пестрота местного базара; впереди лежали предгорья, а за перевалом расстилалась скудная земля пустыни, которая, впрочем, изобиловала жизнью; оставалось только радоваться, что судьба привела меня сюда весной, когда тюльпаны и маки горят, точно крохотные пламенеющие костры, а у своих нор пересвистываются сурки. Однако здесь, в ущелье, поросшем самшитовым лесом, было сумрачно и даже прохладно…
Еще несколько километров, и лес расступился, открыв расчищенную поляну, на которой высился крепкий сруб. Это и был кордон «Верхний»; на крыльце дома встретил меня лесник Михаил Рычков, бывший красноармеец, обосновавшийся в этих труднодоступных местах. В городской заготконторе мне много рассказывали про этого удивительного человека; помимо тетеревов и куропаток, которых он бил для себя, ежегодно сдававшего около сотни лисиц и несколько волков.
— Эй, хозяин, встречай гостей, — крикнул я, скидывая на землю тяжелый рюкзак с ловушками, формалином и фотопринадлежностями.
Хозяин кордона в застиранной гимнастерке и сапогах сбежал с крыльца и, завидев «ижевку» у меня за спиной, протянул мне руку.
— Проходите, товарищ! Охотнику всегда рад!
Я объяснил, что я не столько охотник, сколько натуралист, и цель моя — отлов живых животных, хотя, признаться, первым моим желанием было сейчас, не разбирая пожитки, как можно скорее отправиться на охоту, побродить с ружьем в этих замечательных, живописных местах… Так и сделаю, решил я, однако гостеприимный хозяин крикнул:
— Уля! Встречай гостя!
На крыльцо вышла босоногая девочка в платке, накинутом на черные косы; она помогла мне внести пожитки в дом, в светлую, вымытую до блеска горницу, чьи стены были украшены рогами архаров и джейранов — трофеев хозяина дома.
Ковшиком она зачерпнула из стоящей на скамье бадьи и поднесла мне — никогда я не пил такой вкусной родниковой воды…
Прошло уже несколько лет, но я с немалым удовольствием вспоминаю этот затерянный, но прекрасный уголок нашей родины — и надеюсь обязательно вернуться под гостеприимный кров избы хозяина кордона».
Молчаливая Уля поставила на дощатый, выскобленный добела стол заткнутую газетой бутыль с опалесцирующей жидкостью, выложила молодой чеснок, лук и, кряхтя, потянула ухватом из печи горшок с жарким. Ручки у нее были тоненькие, оставалось только дивиться недетской силе. Лопатки под натянувшимся сарафаном торчали, угрожая прорвать застиранную ткань.
— Ленивая, зараза, — сказал лесник, набивая козью ножку, — все они ленивые.
— Откуда она у тебя? Прибилась?
— Какое прибилась? Купил за горсть патронов. Без бабы что за жизнь.
— Слушай, ей лет-то сколько?
— Да их тут замуж в восемь выдают. Эта, можно сказать, перестарок.
Девочка поставила горшок на стол. Ее смуглое лицо покраснело от натуги, тонкие ноздри раздувались.
— Жрать хочет, — сказал лесник с неудовольствием. — Эй, возьми себе, вон в миску, и вали отсюда. Шевелись, дура.
Он уловил осуждение во взгляде московского гостя и сказал с ноткой оправдания в голосе:
— Тут, когда советская власть пришла, мужики в горы ушли, да многие так и не вернулись. Бабы остались, ребятишки да старики. Кормить некому. А вообще бабы у них свое место знают. Слышь, тут лектор приезжал из района, лекцию в клубе читал, про женские права, так в актовом зале одни мужики собрались и ухохотались до колик, думали, шутит он… Комик, думали, мать его, артист, до этого как раз комик приезжал. Ладно, поехали, что ли!
Самогон отдавал сивухой, от резкого запаха его передернуло.
— Будем здоровы, что ли. — Лесник со стуком поставил пустой стакан за стол и сосредоточенно захрупал перышком дикого чеснока.
— Будем, — отозвался он неуверенно.
— Ты вот, тебя как звать? Евгений? А по фамилии? Шехтель? Еврей, что ли?
— Немец.
Лесник мрачно поглядел на него, запавшие глаза у него были обведены темными кругами.
— Были тут, — сказал он неопределенно, — тоже типа… немцы… с молотком ходили, и ящики железные. Ты зачем приехал?
— Я ищу редких животных. — Он зачерпнул горячее жаркое, подул на ложку, масло, которым была щедро приправлена еда, сильно горчило.
— Шпион, что ли? — спросил лесник добродушно.
— Почему — шпион? У меня мандат из Москвы.
— Эти, которые всюду шныряли, молотками своими тюк-тюк-тюк, у них тоже мандат был. Потом заболели все. Непонятно чем заболели, стали палаткой в степи, прикатил закрытый грузовик, вышли из него в комбинезонах, морды закрыты, побросали всех внутрь и укатили. А палатки ихние облили бензином и сожгли. Вот так.
— Я зоолог, — повторил он терпеливо.
— Зоолог. — Лесник пожал плечами. — Ну кого бить будем, зоолог?
— Для зоомузея — это как повезет. Еще от Московского зоопарка заказ есть. Красная утка, слышал о такой? Но это живьем надо.
Лесник покачал лохматой головой:
— Откуда тут утки? Разве, выше, на озере… Тут это, у водопада синяя птица живет. Синяя не подойдет тебе?
— Зимородок?
— Нет, большой, с галку. Лиловый, как чернила, ну… поет красиво.
— Это дрозд. Синий дрозд. Редкая птица.
— Нужен тебе такой? Они все время у скал крутятся. Парой. Гнездо у них там, в скалах. Ты это… дождись, пока птенцы оперятся, и волосяной петлей их из гнезда надергай. Ну, как удочкой. Там обрыв, иначе никак.
— А когда оперятся?
— Ну, еще неделя-другая.
— Тогда на обратном пути. Так нету красной утки?
— Точно говорю тебе, нет. Не видал. Ты вот что, ты в сельсовет сходи. Там председатель Игнатыч, хороший мужик, его из Рязанской области прислали, хозяйство поднимать. Ну, он и поднимает, как может. Покажешь мандат свой, он распорядится. Пионерам задание даст. Тебе чего хошь натаскают. Ну что, повторим, что ли? За успехи горного дела.
— Я не горного…
— Да один хрен! Будь здоров…
Самогон прошел по пищеводу огненным комом; он торопливо зажевал сырым плохо пропеченным хлебом («Никак, зараза, приличный хлеб выпекать не научится», — сказал с досадой лесник), по крайней мере, не подхвачу никакого проклятого лямблиоза из-за здешней воды, подумал он, это ж любую заразу выжжет.
На дворе вдруг как-то резко и быстро сделалось темно. Он встал и, отталкиваясь от бревенчатой шершавой стены, прошел на крыльцо, предполагая помочиться с него, однако торопливо застегнул штаны, увидев темную фигурку, съежившуюся на ступеньках.
— Ты чего? — Он повернул во рту непослушный язык. — Холодно же. Иди в избу.
— Он драться будет, — тихонько сказала девочка, — и за титьки хватать.
— Не будет он ничего такого, — сказал он неловко.
— А прошлый раз, когда из заготконторы приезжали, так они… — Девочка встала, длинная черная коса сползла у нее по спине между острыми бугорками. — Я на сеновал спать пойду, он пошумит-пошумит, да и заснет… А если он за ружье хвататься будет, так это он так, для куражу. Он не выстрелит, вы не думайте.
— Я не думаю. — Свежий душистый воздух коснулся лба точно холодный компресс, он ощутил, что трезвеет. Он поднял голову — небо было глубоким, черным, над крышей горели огромные, величиной с кулак звезды. На миг ему показалось, что они вращаются, как фейерверочные колеса. Он прищурился — звезды остановились, Млечный Путь между ними казался текущей фосфоресцирующей полосой тумана, вроде тех, что повисли на верхушках сосен. На миг его пересек черный силуэт совы и пропал в ночи.
«В пахнущем свежей краской сельсовете меня встретил Павел Игнатович Вяльцев, председатель овцеводческого колхоза, чьи хозяйства раскинулись на многие километры. Сейчас, весной, пастухи увели отары на летние выгоны и в селе остались только женщины, дети да старики, сидевшие на завалинках, завернувшись в свои огромные бурки.
Недавно отстроенный сельсовет служил одновременно домом Вяльцеву и его семье, сельским клубом, конторой и даже кинозалом — раз в месяц сюда приезжал киномеханик с установкой; кино пользовалось у местного населения неизменным успехом.
Отведав сытный обед, состоявший из пресных лепешек, овечьего сыра и знаменитого горского супа-шурпы, такого густого, что его, казалось, можно резать ножом, и запив его неизменным кислым молоком, я завел разговор о деле; меня несколько тревожило то, что местные жители, для которых охота была исконным занятием, вряд ли поймут ценность «бесполезных» животных. Однако Павел Игнатович меня успокоил, заверив, что он даст мне в помощь местную детвору, которой, впрочем, сейчас в селе осталось не много, да и та — младшего возраста, поскольку все, кто постарше, помогали своим отцам, работающим на выгоне. С этой целью посоветовал мне Вяльцев обратиться и к местной учительнице, Вере Алексеевне Белопольской, обучившей грамоте, счету и русскому языку несколько поколений местных детей… Я решил последовать его совету».
…Чашка была из тончайшего фарфора, чуть надтреснутая по краю, и когда он осторожно поднял ее повыше, то разглядел на донышке синие скрещенные мечи.
— Гарднер, — сказала худая темная женщина из полумрака сакли. — Забавно, да, милостивый государь? Зеленый чай с маслом — и Гарднер… Или кумыс… Проклятый царизм, душитель свобод — я ехала в ссылку, а за мной ехал гарднеровский сервиз. В ящиках, переложенный соломой. И не так уж много побилось, представляете?
Он отпил горьковатого зеленого чаю и промолчал.
— Знаете, сначала они легко приняли советскую власть. Советская власть боролась с религией. Это была не их религия, попы добрались сюда только в прошлом веке. Когда пришли Советы и прогнали попов и царских чиновников, они решили, что наконец-то все пойдет по-прежнему. Как встарь.
Он молчал.
— Сюда посылают чужаков. Бюрократов. Они ничего не понимают. А здесь совершенно особое положение. Совершенно. Каждое племя, каждый кишлак — сам по себе. И у всех — оружие. У всех. Даже у детей. Но они пока что не пускают его в ход, потому что… Здесь веками сложившееся равновесие. Паритет. Степняки, горцы. Другие…
— Есть еще и другие?
— Всегда есть другие. Я говорила этому, он меня не послушал.
— Председателю?
— Да, этому чинуше… он управлял коллективным хозяйством в Вологодской области. Молочное животноводство. Коровы-симменталки. Он пустил под нож племенное стадо коров-симменталок. Что ему делать здесь? Зачем?
Он молчал.
Глаза у нее были черные и быстрые, как у птицы, и точно так же, как у птицы, время от времени скрывались в запавших бледных веках.
— Вы из Москвы?
Он еще отхлебнул чаю. В голове слегка прояснилось — отличная штука с похмелюги этот зеленый чай.
— Да. — Он кивнул.
— И как там, в Москве?
— Холодно. Сыро… Ну, так… метрополитен вот строят. Под землей. Еще собираются строить Дворец Советов. Огромный дворец… Чтобы отовсюду было видно. Только еще проект не утвердили.
— А в Петербурге? — жадно спросила она и даже подалась вперед. — Вы давно были в Санкт-Петербурге?
— Да, — сказал он неохотно, — в Ленинграде? В прошлом году, весной.
— Как там?
— Белые ночи… как всегда. Свет, вода и ветер. Жалеете, что не вернулись в Питер?
Теперь промолчала она.
— Не жалейте, — сказал он тихо, — не надо. Вы газеты читаете?
— Иногда.
— Радио слушаете?
Она молчала. За окошком глиняной мазанки женщина что-то говорила другой женщине высоким, пронзительным голосом на незнакомом ему языке.
— Будет война, — сказал он. — Скоро.
— С немцами? — Она, склонив голову набок, прислушивалась к крикам.
— С фашистами.
— Отсюда это так… далеко.
— Вот и хорошо, — убежденно сказал он, — вам не надо в Питер. Вообще никуда не надо. Послушайте… я насчет животных. У меня мандат. От ООПа. Ну, общества охраны природы. На отстрел редких животных. И отлов. Для Московского зоопарка. Меня интересуют редкие птицы. Синий дрозд, ну это мы уже с лесником договорились. Еще красная утка.
— С Михаилом, что ли? Который с кордона?
— Да.
— Он слишком много пьет, — сказала она, — и эта Уля… она же совсем еще девочка. Я пробовала вмешаться, но… Я учила ее русскому языку и арифметике. Хорошая девочка. Способная. У них вообще способные детишки. Так вы говорите, красная утка?
— Да. Ее еще почему-то называют гусем. Ала-каз… красный гусь.
— Ничего не знаю про гусей, — она покачала головой, — но, если хотите, я поговорю с детьми. Они любят везде лазить. Может, кто и видел. Скажите, а вам не кажется странным, что Общество охраны природы дает мандат на отстрел? Если это редкое животное, как же можно его отстреливать? Его надо охранять. Защищать.
— Это для науки.
— Какая радость науке в мертвой тушке? Шкурке? Что вам на самом деле тут надо?
— Черт, — он спохватился, — простите… э… великодушно.
С ней хотелось говорить на полузабытом языке детства.
— Все спрашивают меня, что мне на самом деле тут надо. Но я говорю правду. Я в юности любил природу. Был заядлым охотником. Это, конечно, странно. Любитель природы — и охотник. Но это как-то… уживается.
— Я знаю. Иван Сергеевич тоже любил природу и был заядлым охотником.
— Иван Сергеевич?
— Тургенев.
— Ах да. — Ну вот… в общем, я был изрядным шалопаем. Отец хотел, чтобы я стал инженером. Но инженер из меня не вышел. Из железа я понимаю только ружья. Потом оказалось, что и таким, как я, тоже находится применение.
— Судя по тому, что я время от времени слышу по радио, — сказала она, — вам повезло. Что не стали инженером.
— Ну, в общем, да.
Они вновь замолчали. За окном на ослепительном солнце женщины продолжали перекликаться птичьими голосами.
— И вы что же, в одиночку, без спутников?
— Что вы, у меня есть помощник. Но он сейчас в лагере, за перевалом. Там у нас основная база. Пойманных животных надо кормить, ухаживать за ними. А я вот налегке…
— И вам нужен красный гусь?
— Сейчас в Московском зоопарке планируют делать демонстрационную вольеру. Орнитофауна СССР. Есть утка-мандаринка, есть краснозобая казарка. Я их сам отлавливал. Есть приполярные гуси. А красной утки нет. Еще у меня заказ на отстрел редких хищных птиц. Бородатого ягнятника, индийского сокола…
— Не жалко?
Он подумал.
— Считается, что они приносят вред, — сказал он наконец, — бьют полезных мелких птиц. А ягнятник, понятное дело… На самом деле они охотятся за грызунами, мышами, сусликами… Они союзники человека. Так что да, жалко. А что делать? У меня заказ. Это ради науки, — повторил он беспомощно.
— У ваших ученых нет сердца. Знаете что, — она вздохнула, — воля ваша, а вам честно скажу, никогда не любила Тургенева. Есть в нём что-то… фальшивое. Россию он любил? Приезжал летом, поохотиться. Разве это — любовь? Это так, потешить ретивое. А жил во Франции, с этой… Чтобы Россию любить, в ней надо жить зимой, когда сугробы по обе стороны улицы в человечий рост… когда в Питере небо черное, пустое небо, страшное, а с него белый снег сыплется. А утром! Продышишь в окошке глазок, смотришь на улицу… там все розовое, синее… снег сверкает, как бертолетова соль. И золотые купола на розовом небе!
Она сердито тряхнула головой, в глазах у нее стояли слезы.
— Я поговорю с детьми, — сказала она, — быть может, они знают, где этот ваш красный гусь. Тут неподалеку есть заповедное озеро, слышали?
«Именно от Веры Алексеевны, которая, как выяснилось в нашей с ней беседе, была сослана сюда царскими жандармами за участие в революционной деятельности, я узнал, что поблизости есть заповедное озеро, на котором могли водиться самые разные животные, в том числе и редкие виды птиц. Эти края еще мало изучены, и многие уголки не нанесены на карту, поэтому кроки, которые были у меня с собой, давали весьма приблизительное представление о местном ландшафте. Неудивительно, что я с удовольствием принял предложение воспользоваться услугами проводника — им вызвался быть ученик Веры Алексеевны, Ахмат, благодаря ее стараниям, неплохо владевший русским языком и даже цитировавший Пушкина. Просто удивительно, как местные молодые люди тянутся к знаниям большого мира. Ахмат жадно расспрашивал меня о Москве, о достижениях науки и техники, особенно его поражали мои рассказы об успехах авиации; его привлекала сама мысль, что люди могут летать «как птицы»».
Дорога к озеру оказалась и вправду нелегкой, хотя шла под уклон. Она вилась сначала по узкой горной тропке, потом — по дну ущелья, где сейчас, в самый полдень, воздух, казалось, застыл как стекло. Следуя вдоль ручейка, змейкой извивавшегося в расселине, я вглядывался в каждый кустик, в каждую трещину — жизнь не замирала и здесь; по склонам кричали горные куропатки, перелетали с места на место саджи — крупные, размером с голубя птицы, которых за странную форму лапок называют «копытками», у своих норок столбиками стояли сурки. Мой юный проводник беспечно шел рядом со мной, время от времени подпрыгивая от избытка той беспричинной радости, которая отличает детей и молодых животных; однако он не забывал об осторожности — выломав из кустарника длинную ветку, он хлестал ей по жестким зарослям перед собой.
— Тут водятся змеи? — спросил я на всякий случай, хотя понимал, что ответ будет утвердительный, поскольку влага и холод блестящей на камнях воды неизбежно должны были привлекать змей.
— Да, — Ахмат улыбнулся, блеснув белыми зубами, — много змей. Скоро выйдем к озеру, там тоже много змей.
Эта перспектива меня не обрадовала, и я на всякий случай снял с плеча «ижевку».
Озеро открылось неожиданно, его низкие берега были почти безжизненны: песок да камень, лишь кустики облепихи, росшие кое-где, нарушали монотонность пейзажа. Отсюда и до самого горизонта простиралась каменная пустыня — нагромождение плит и мелкой гальки, скрывавшая, однако, свою, невидимую глазу жизнь.
Озеро меня разочаровало: пара лебедей-кликунов, которые при нашем приближении поспешно отплыли подальше от уреза воды, и несколько уток, в которых я узнал красноголовых и красноносых нырков. Того, что меня интересовало, здесь не было».
— Красный утка, — мальчик схватил его за рукав и потянул. Другая рука, по-прежнему сжимавшая ветку, возбужденно вспарывала воздух. — Вон, на вода. Смотри, смотри, красный утка.
— Это не то, что мне нужно, — с досадой ответил он.
Бинокль, висевший на груди, успел нагреться, стекла помутнели в испарениях, идущих от нагретой воды, в зарослях, на дальнем конце озера шебаршилась какая-то живность, но он никак не мог рассмотреть, кто именно. Мальчик возбужденно подпрыгивал рядом, его острые лопатки так и ходили под холщовой рубахой, солнечные лучи проникали, казалось, прямо в мозг, и он никак не мог сосредоточиться. Казалось, если мальчик прекратит наконец прыгать и верещать, станет легче.
Он опустил бинокль.
— Там что? — спросил он, указывая на отдаленный берег озера.
Мальчик приложил ладонь к глазам, какое-то время сосредоточенно вглядываясь.
— Можбыт, волк? — сказал он неуверенно.
«Ижевка» — плохая защита от волка. Ему на мгновение стало нехорошо в животе.
Захотелось взять мальчика за плечи и встряхнуть. Он с трудом удержался.
— Ты зачем меня сюда притащил? — спросил он сквозь зубы. — Ты говорил, здесь есть красные утки. Где красные утки?
— Вот, — удивленно сказал мальчик, явно не понимая, чего хочет от него этот большой чужой человек с неприятно светлыми глазами, — вот красный утка. Много красный утка.
Он напрягся и отчетливо сказал, желая угодить приезжему:
— Много крас-ных у-ток.
— Это не утки. — Он глубоко вдохнул, стараясь унять багровую волну гнева. — Это нырки, понятно?
— Утка, — упрямо сказал мальчик, который, в сущности, был прав. Потом, не понимая, почему человек, которому нужны были красные утки, не предпринимает никаких действий по их поимке, спросил: — Не нужен утка? Нужен камни? Я водил, показывал камни…
Гнев ушел, осталось лишь раздражение и усталость.
— Не нужны, Ахмат. Я не геолог. Я зоолог. Я занимаюсь животными.
— Тогда вот утки, — повторил мальчик. Потом подумал, поковырял босой ногой серый слоистый грунт и сказал:
— Скоро подует ветер. Плохой ветер.
Скорее всего, в этом, а не во вчерашней пьянке, и крылась причина сегодняшнего дурного настроения; в висках ломило, как бывает при перемене погоды, вероятно, виной тому был поднимающийся из степи злой ветер боам, способный поднять в воздух не только песок, но даже крупные камни. Он поднял голову и увидел, что небо помутнело и стало непрозрачным, солнечный свет плавал в нём, точно яичный желток в воде.
Мальчик вновь потянул его за рукав, на сей раз не к воде, а к скальной осыпи с чернеющими расщелинами.
— Зачем ты меня сюда тащишь? — спросил он досадливо, решив, что мальчик, видимо, предлагает ему укрыться от злого ветра в расселине, и зная по опыту, что ветер может дуть и несколько суток. — Давай лучше вернемся.
Если чуть задержаться, подумал он, возвращение может стать нелегким, поскольку ущелье станет своего рода аэродинамической трубой, а карабкаться на сей раз предстояло вверх. Но мальчик отпустил его руку и побежал к скалам; пришлось последовать за ним — не уходить же одному, оставив ребенка здесь, у озера.
Он шел поспешно, но не бежал, это было как-то несолидно, и не успел задержать Ахмата — тот нырнул в расселину и теперь стоял в полутьме, махая оттуда рукой.
Он двинулся к нему, но нога скользнула на чем-то, и когда он глянул вниз, увидел выступающую из запекшейся глины круглую желтоватую кость. Еще один череп лежал чуть дальше — он нагнулся к нему, этот скалился, не скрываясь, и зубы были крепкие, молодые.
— Что это? — сказал он, ни к кому не обращаясь. — Почему?
Но мальчик уже исчез в расселине и что-то крикнул оттуда: каменные стены перебрасывались эхом, точно мячом.
— Что? — переспросил он и, поскольку не мог ничего разобрать, кроме множащегося эха, шагнул внутрь.
Расселина привела в тесную пещеру, в которой, однако, было вовсе не так темно, как ему показалось вначале: свет, просачиваясь сквозь проломы в своде, окрашивал камень в смешенье розового и голубого. Мальчика нигде не было видно, вероятно, он вышел в одну из боковых трещин в скале, слишком тесную для взрослого человека, но вполне преодолимую для ребенка.
Еще один череп попался под ноги, он лежал сразу у входа, недоступный уколам песчинок и потому чистый и гладкий, словно давешний гарднеровский фарфор; он присел на корточки и провел ладонью по теменной кости — звездчатые швы казались неровными трещинами на выпуклом боку белой чаши.
Снаружи свистел боам.
Между ним и стеной прошла тень.
Он вскочил на ноги и отпрянул от мертвой головы; тут же спина уперлась в сырой камень — пещера была шириной всего в несколько шагов.
Змея была огромной, ее узкая голова с большими глазами чуть покачивалась на тонкой шее, совершенно непонятно было, как существо по меньшей мере полутораметровой длины могло до сих пор оставаться незамеченным. Ему показалось, что воздух вокруг приобрел характерный чуть кисловатый запах разогретой солнцем железной окалины, который обычно сопровождает рептилий.
Тьфу ты, подумал он с облегчением, это всего лишь полоз. Очень крупный, но безобидный. Похоже, здесь у него гнездо.
— Уйди, — сказал он с досадой, пытаясь как-то сориентироваться в нарастающем свисте и вое; вдуваемый в пещеру горячий воздух, наполненный песчинками, проникал в мелкие трещины и гудел в расселинах — уйди, не до тебя.
Змея уставилась на него большими неподвижными глазами, голова ее еще больше приподнялась, покачнулась взад-вперед, и он вдруг с ужасом увидел, что по бокам и чуть ниже стал надуваться капюшон. В этом медленном молчаливом танце было какое-то странное очарование; в розово-лиловом сумраке пещеры зрелище казалось не совсем правдоподобным, словно сон или малярийная спутанная греза.
Во рту пересохло, он вдруг подумал, что взял с собой слишком мало воды, а озерная вода наверняка сильно засолена, впрочем, сейчас не в этом…
Он медленно-медленно приподнял руку и стянул с плеча ремень «ижевки».
В стиснутом пространстве пещеры выстрел грянул с такой силой, что он на миг оглох. Эхо отразилось от стенок, вернулось, смешалось с затихающим звуком выстрела, запах стоял теперь совсем уж сногсшибательный, кислый и резкий. Змея свилась как пружина, распрямилась. Вновь свилась… Он, прижавшись к стене, следил за ее агонией. Ветер, ворвавшийся в расщелину, иссек его щеки тысячами игольчатых песчинок.
Вдруг стало темно, он подумал, что туча, склубившаяся из пустыни, окончательно съела солнце, но потом понял, что кто-то стоит у входа в расселину, заслоняя остатки света. Кто-то маленький.
— Ахмат?
Глаза, обожженные вспышкой выстрела и дымом, слезились.
— Не ходи дальше. — Он кашлянул саднящим горлом, — Тут змея… она, может, еще жива.
— Ты убил ее? — Голос был тихий, едва различимый в шуме песчинок. — Убил великую мать?
— Какую еще мать? — переспросил он раздраженно, потом удивленно сказал. — Уля?
Она проскользнула в пещеру, разматывая закутавший голову и лицо платок, черные косы упали, закручиваясь вокруг худенькой шеи, как две змеи.
Девочка тяжело дышала, с тяжелого халата ссыпались на пол песчаные дорожки.
— Как ты здесь, — спросил он растерянно. — Зачем?
— Я убежала. — Она тяжело дышала, ему казалось, что он видит, как быстро-быстро, точно у птицы, бьется под халатом ее сердце, пульс трепетал в ямочке у основания высокого горла. — От него… Он страшный… стоит в темноте, молчит. И глаза светятся….
— Кто? — удивился он. — Товарищ Рычков?
— Я вышла как по делам… и убежала. Ночью. Пряталась в кустах. Старуха сказала, ты пошел на озеро. Зачем ты пошел на озеро?
— Вы же сами… Ахмат…
— Ведьма велела Ахмату отдать тебя великой матери. Как тех, других… Я так и думала. Бежала-бежала… А ты ее убил. Ты сильный. Убей его. Он придет за мной, ты его убьешь. Потом убьешь старуху. Все будет хорошо.
— Что ты говоришь такое, девочка, — растерялся он, — как я могу убить человека? Он же не враг. Красноармеец, коммунист.
— Он не человек. — Она возвысила голос, перекрывая свист ветра: — Убей его, сам увидишь.
Он попятился, чуть не наступив на свившееся тело кобры, все еще дрожавшее мелкой дрожью.
Откуда мне было знать, что она сумасшедшая, подумал он, она ведь выглядела нормальной. И такая умненькая, так хорошо говорит по-русски! Ну да, сумасшедшие бывают умненькими, это какие-то такие способности, теперь она сбежала от этого Рычкова, может, убила его, а теперь все свалит на меня… Надо как-то ее успокоить, что ли… Пообещать ей, сделать вид что верю, потом отвести домой… куда — домой? В деревню? На кордон?
И куда делся мальчишка?
Здесь, в тесной пещере, рядом с мертвой змеей и живой женщиной, ему сделалось страшно, и непонятно было, от чего страшнее.
— Не хочешь на кордон, — сказал он, — ну… наверное, ты права. Давай, я отведу тебя в деревню. Переждем боам, и отведу тебя в деревню.
Ее родня продала ее леснику за горсть патронов, подумал он.
Она замотала головой так, что черные косы метнулись и поползли по груди.
— Нет-нет, в деревню нельзя. Они убьют тебя. Теперь все вместе убьют. А потом скажут, что ты сам. Пошел в темноте не туда. Упал.
— Что ты, — беспомощно повторил он, — это невозможно… председатель… он же знает. Он не позволит.
— Председатель — дурак, — сказала она презрительно, — его за то и держат.
— Они думают, я ищу камни?
Хотя это тоже бред… При чем тут камни?
— Ты ничего не понимаешь. Они убивают всех. Всех чужаков.
Она скользнула к расщелине и принюхалась. Тонкие ноздри ее раздулись.
— Боам к ночи стихнет, — сказала она.
— Откуда ты знаешь?
— Знаю. Боам стихнет, и мы пойдем.
— Тебя, наверное, ищут? — с надеждой предположил он.
— Ищут, — равнодушно сказала она. Ее четкий профиль темнел на фоне умирающего вечернего неба.
Нет, — подумал он, она точно не пойдет в деревню. Впрочем, ему какое дело? Она — сама по себе, он — сам по себе. С другой стороны… Если он вернется один, без нее, а она пропадет где-то в песках, не подумают ли, что это его вина… что между ними что-то было… и он заставил ее замолчать. Боже мой, обвинить можно в чем угодно, в результате он спустится с гор в компании двух мрачных мужчин с заплечными винтовками, а потом…
Она вдруг скользнула к нему и сомкнула тонкие руки у него на шее. Тело у нее было горячее, а волосы пахли горьковатым маслом, и вообще запах был какой-то нечеловеческий, сухой, острый… змеиный запах. На какой-то момент он, забывшись, прижал ее к себе, тело под плотным халатом было почти бесплотным, невесомым, потом опомнился и отстранился, почти насильно разорвав кольцо цепких, горячих рук.
— Уля, ты за кого меня… у меня дочка твоя ровесница…
— Ну и что? — прошептала она ему в ухо.
Он не ответил, но высвободился окончательно. Какое-то наваждение, — подумал он. — Что вообще происходит?
— У тебя есть жена?
— Была, — сказал он неохотно.
— Ты дома не сидишь, ездишь. — Она блеснула темными узкими глазами, — женщина одна. Ваши женщины не умеют ждать.
— Ну… между взрослыми людьми всякое бывает, Уля.
— Возьми меня с собой, — теперь она стояла, отстранившись, но дышала часто и неровно, точно после долгого бега, — в большой город. Я все, что хочешь, сделаю. Хочешь, гнездо красной утки покажу?
В город? И куда он денет девчонку, у которой еле-еле неполное среднее, и то сомнительное? Пристроит на рабфак? Там вроде дают общежитие и все такое… Понятно, что с этим Рычковым ее оставлять нельзя, но… надо же, красная утка… нет уж, красных уток с него определенно хватит. Добраться бы до лагеря, а там — свернуть палатки и домой. Может быть, пока он болтается в этой глуши, Пилипычу уже натаскали всякого зверья, Пилипычу временами удивительно везет, он способен обнаружить новый вид геккона, просто перевернув камень.
— Ну и где оно, — спросил он нехотя, просто потому, что молчание слишком уж затянулось, лишь в утихающем свисте ветра было слышно ее горячее быстрое дыхание, — это твое гнездо?
— Там, — сказала она неопределенно, показав рукой куда-то вбок.
— Там же пустыня… какие утки?
— Красная утка живет в пустыне. Ты не знал?
Он покачал головой. Красная утка в пустыне? Бред… Хотя, с другой стороны… Наверное, потому ее и не удавалось добыть после того, случайного экземпляра… Кто мог подумать, что она обитает в пустыне? Искали на озерах, по берегам рек…
— Боам стихает, — сказала она. Он и сам слышал, что свист ветра умолкает, и мелкие камни уже не колотят в стену пещеры… Она отряхнулась, как птичка, вновь подбежала к нему, схватила за руку и потянула к выходу.
— Надо сейчас! Скорее! Потом они придут!
— Кто придет? Зачем?
— Похоронить тебя! Ты сильный. Сильным удача. Пришел боам. Помешал им. Сейчас они выходят из домов. У нас есть время!
В этом страшном месте, рядом с мертвой коброй и черепом неизвестного человека у входа, рядом со свихнувшейся девчонкой (быть может, семья и поспешила от нее избавиться потому, что девочка тяжело и неизлечимо больна?), он чувствовал себя точно в ловушке, но идти за сумасшедшей, потакая ее капризам, ему тоже не хотелось. Он словно бы вовлекался в мир ее безумия — явление более распространенное, чем это принято полагать.
Тем не менее сидеть в пещере сейчас, когда боам стих, не было никакого резона.
Небо неожиданно очистилось и сейчас, черное, нависало над горами, над дальней пустыней, над черным, постепенно успокаивающимся озером, огромные страшные звезды отражались в нём, по черной воде бежали светящиеся дорожки, словно от дальних огней большого города, в тростниках всхлипывала и ворочалась какая-то птица.
Она продолжала тянуть его за рукав в сторону от тропы, ведущей в деревню, вниз, по каменистой осыпи.
Куда она меня тащит, растерянно подумал он, а если опять поднимется боам? Мы же пропадем, надо в деревню… Ну да, она навоображала себе что-то, какой-то зловещий заговор против Советской власти, вредителей каких-то, наслушалась радио, бедняга.
— Почему ты называешь свою учительницу ведьмой? — спросил он на всякий случай.
Она пожала острыми плечами.
— У нее сила. И она посылает на смерть всех, кто приходит. Она говорит, пока жива, сюда никто не придет надолго. Ни люди с кобурами, ни те, которые разрывают горы… Никто. Но ты ее убьешь. Я покажу тебе гнездо красной утки, а потом ты вернешься и убьешь старуху.
— Я не убиваю старух, — сказал он. — Я тебе что, Раскольников?
— Кто?
Ну да, Достоевского она вряд ли читала…
— Такой… жил глупый человек. Он убил одну старуху топором.
— Зачем топором? У тебя есть ружье.
— Я убиваю только редких животных.
— Зачем? — спросила она, и он вновь затруднился с ответом.
Опять объяснять про науку, про Зоологический музей? Да откуда ей вообще знать, что такое музей? И почему вдруг в нём хранятся чучела животных? Неожиданно сама идея подобного музея показалась донельзя нелепой ему самому.
Она отмахнулась узкой рукой.
— Ладно, это так… Надо уходить. Скорее. Только погоди, я наберу воды. Потом будет вода, но плохая.
Она отвязала от пояса кожаный бурдючок и присела на корточки. Там, где она коснулась воды, от берега пошла легкая рябь, и отражения звезд в черной воде зашевелились.
Какая же вода плохая, если эта — хорошая? Наверняка солоноватая, да еще полно всякой заразы, а у него даже нет котелка, вскипятить не в чем. Почти все снаряжение, чайник, котелок, запас патронов, — все осталось у Рычкова. Кто ж знал, что так обернется!
Вернуться без девчонки? Рычков его попросту прибьет. Притащить девчонку в деревню силой? Она не дастся. А если она правда его убила? Кто его видел последним? И ведь все знали, что я у него останавливался. И председатель, и выдра-народоволка! Ну и влип же я!
Уля внезапно выпрямилась, несколько серебряных круглых капель упало с фляги и с шорохом всосалось в песок.
Заросли тростника пошевелились.
Он машинально скинул с плеча ремень «ижевки» и прицелился в темноту. Уля уже была рядом с ним, ее горячее дыхание обжигало ему предплечье.
Опять волк? Что он там вообще делает — почему не уходит? Быть может, там у них логово? Волчица со щенками? Волки предпочитают не нападать на людей, но если он будет защищать свой помет…
Или это — барс? Тогда вдвойне непонятно, почему он не уходит. Барсы невероятно осторожны и не селятся в низинах.
— Стреляй! — горячо шептала Уля, словно просила о любви. — Стреляй, ну же!
— Погоди, — сказал он сквозь зубы.
Сказки про кровожадных хищников — чушь. Не может быть, чтобы дикий зверь, если у него есть возможность убежать, вот так, сразу, ни с того ни с сего бросился на человека. Весной, когда полным-полно еды, когда везде шныряют мыши-полевки, и обезумевшие от любви сурки стоят столбиками у своих норок.
Зверь прыгнул внезапно, черный на фоне черного неба, смутный силуэт, заслоняющий звезды, глаза стояли во мраке точно фосфорические зеркальца… Он почти непроизвольно передернул затвор. Вспышка на миг осветила оскаленную алую пасть, вдруг наполнившуюся кровавой пеной, белые зубы, что-то упало совсем рядом, упало и покатилось…
Он на всякий случай выстрелил еще раз, невпопад, подумав, что может испортить шкуру. В новой вспышке он ярко и коротко увидел лицо Ули, она стояла, прижав ладонь ко рту, неотрывно и восхищенно глядя темными глазами.
Да что за день сегодня, подумалось ему, то кобра, то волчара!
Он чиркнул спичкой: пляшущий огонек осветил зверя, лежавшего, уткнувшись мордой в песок и береговой плавник, и вздрогнул, непроизвольно отступив на шаг.
Зверь не был волком. Вернее, был не совсем волком.
«Непривычная форма тела лежащего у моих ног странного зверя и главное — рыже-красная окраска его густого меха заставили меня предположить, что мне удалось добыть редчайший экземпляр местного неуловимого хищника — красного волка, что до сих пор оставалось мечтой любого охотника-натуралиста. Для сотрудников зоомузея такая находка была бы настоящим подарком. Так что не могу передать, как я был возбужден неожиданной удачей. Поскольку было темно и великолепное животное, лежащее у моих ног, было освещено лишь светом скудного костерка из озерного плавника, я, однако, колебался — у животного присутствовали все характерные признаки красного волка: густая, длинная шерсть, длинный пушистый хвост, сравнительно узкая морда, большие уши… Но убитый мною зверь отличался огромными размерами: он был крупнее нашего, европейского, волка, чья высота в холке порою достигает ста сантиметров! А ведь известно, что средний красный волк несколько меньше в размерах и вдвое легче своего серого собрата! Итак, передо мной был совершенно уникальный экземпляр, который следовало сохранить для науки во что бы то ни стало.
Поскольку подобные неожиданные находки неизбежно сопутствуют профессии натуралиста, я принялся за первичную обработку туши, используя то, что было под рукой: охотничий нож и изрядный запас соли из вещевого мешка. Аккуратно сняв шкуру и выскоблив ее, я натер ее солью и сложил мездрой к мездре, чтобы соль, проникнув в ткань шкуры, обезводила ее. Теперь оставалось ждать сутки, чтобы освободившаяся жидкость в виде тузлука выступила на поверхность шкуры, потом — дать тузлуку стечь, стряхнуть сырую соль, а уж потом, не торопясь, окончательно обработать шкуру. Таким образом, был шанс привезти в Москву шкуру уникального зверя. Самое разумное в такой ситуации было на это время оставить ее в пещере, куда не проникали лучи жаркого азиатского солнца, и забрать на обратном пути. Однако что же делать с остальной тушей? Я очень хотел сохранить для науки череп животного, однако эта работа требует значительного времени, и я решил заняться ей после того, как сделаю первоочередное — сохраню ценную шкуру. Занятие это требует аккуратности и внимания — не один ценный экземпляр был, увы, испорчен небрежной обработкой…»
— Что ты делаешь? — Уля нетерпеливо притопнула ногой, обутой в высокий чувяк. — Надо бежать, бежать скорее. Отойди.
Она вдруг оттолкнула его так резко и грубо, что он чуть не упал и еле успел отвести в сторону руку с ножом.
— Не мешай, девочка, — сказал он с досадой. — Послушай, ты это зачем?
В руках у нее была остро обломанная толстая ветвь облепихового куста.
— Пусти, — сказала она, обдавая его частым горячим дыханием, — пусти, я сама. Надо так!
Она резко и коротко взмахнула отточенным концом ветки, показывая, как именно надо.
— Это еще зачем?
— Убить его, — пояснила она, удивленная его непониманием.
— Он мертв, Уля. Не бойся. Сейчас я сниму шкуру, засолю ее, мы сложим ее в пещере. Потом отделю голову…
— Нужно скорей, — повторяла Уля, лихорадочно блестя глазами, — скорей…
— Сейчас, — сказал он терпеливо, — обработаю шкуру, и пойдем. А веткой в нее тыкать нельзя. Ты ее испортишь. Мне нужна целая шкура. Понимаешь, целая?
— Они придут, — настаивала Уля, — придут, убьют нас. Я слышу, как они идут. Убей зверя, и пошли!
Именно то, что она уговаривала его убить мертвого уже зверя, и убедило его окончательно в ее безумии — страшные односельчане-преследователи и ведьма-народоволка наверняка были порождением того же болезненного бреда. А ведь на какой-то миг он ей поверил!
Она осталась стоять, вздрагивая и прикусив костяшки пальцев, рука с заостренной палкой опущена. Однако больше помешать не пыталась, пока он, тщательно выскоблив шкуру и вымыв в озере нож, не пересыпал ее солью и, аккуратно сложив, поволок в пещеру. Самое разумное было — придавить первично обработанную шкуру камнями, чтобы ускорить процесс вытягивания воды; этим он и занялся, попутно думая, что безумие Ули наверняка всем известно и никто не станет спрашивать с него, если он, вернувшись в деревню, объяснит, что бедная девочка в очередном приступе сумасшествия отказалась возвращаться к людям. Паранойя это, кажется, называется — как-то так…
Костерок у входа в пещеру отбрасывал внутрь красноватые тени, однако мешал видеть то, что происходило снаружи, ему вроде как послышалась слабая возня, тихий возглас, всплеск. Раздраженный, отряхивая ладони от едкой соли, он выглянул и наружу. Уля стояла около входа, почти вжавшись в скалу, ее бледное лицо выделялось на фоне серого камня смутным пятном. Костерок догорал, небо на востоке выцвело и стало зеленоватым, звезды потерялись в нём, а окровавленной туши волка на берегу не было — на сыром песке по направлению к озеру тянулся темный скользкий след словно бы от проползшей гигантской улитки.
В первый момент он даже не сообразил, что произошло. Потом понял.
— Ты это зачем? — спросил он растерянно.
— Он сам ушел. — Она всхлипнула и еще сильнее вдавилась в стену. — Встал и ушел. Я хотела его убить, но не успела…
Он увидел, что ветка дрожит в ее руке, и белеющий поначалу обломанный конец блестит черно и влажно.
— Хватит выдумывать, — сказал он устало, — и врать не надо.
Ненависть наконец скопилась, нашла выход, он подскочил к ней, ухватил за плечо и встряхнул.
— Такой ценный экземпляр… дура неграмотная, что наделала! Думала, выкинешь его в озеро, и я сразу пойду с тобой? Ну да… так бы я возился, пока еще голову обработаешь… А тут — раз, и все! И не с чем работать!
— Он сам ушел, — упрямо пробормотала она, — подполз к озеру и бросился в воду… теперь все… теперь он отлежится, встанет, найдет нас и убьет… Я ж говорила, надо было сразу бить.
— Говорила она, — сказал он брезгливо. Спорить с сумасшедшей было бесполезно. — Ладно… вот хотя бы шкуру сохранить теперь. Что там у тебя?
— Где?
— На плече. Что ты прячешь под халатом? Вроде мешок пустой?
— Ничего, — сказала она удивленно.
Он отпустил ее, потому что боялся, что не выдержит, встряхнет что есть силы или ударит…
— Что ж теперь… Пойдем.
— Куда? — тут же вскинулась она.
— В деревню, — сказал он терпеливо.
Она замотала головой, торопливо и жалко.
— Нельзя, — повторила она умоляюще, — нельзя в деревню. Пошли, я отведу. К красной утке отведу. Гнездо покажу.
Он с миг раздумывал. Шкуре ничего не сделается, она все равно должна лежать под гнетом по меньшей мере сутки, время у него есть. Девчонка говорит, что знает, где гнездится красная утка, быть может, и не врет… хотя как поверить сумасшедшей? Вообще, что-то тут не так, это верно. Куда, например, делся мальчишка? Быть может, учуял, что поднимается боам, бросил его и побежал домой? Прибью мерзавца, подумал он.
Как настойчиво она, однако, меня тащит! Зачем? Какой-нибудь заговор?
Бред. Я не верю в заговор. Наслушаешься этого радио…
Господи, какое счастье, что отец умер, не дожив до всего этого. Инженер, путеец, «спец»…
Он пожал плечами, поправил ружейный ремень.
— Пойдем…
Она тут же запрыгала, радостно хлопая в ладоши, словно дочка, когда он обещал ей сводить ее в зоопарк.
Он помнил эту прогулку. Дочка радовалась, останавливалась у клеток, радостно и удивленно кричала: «Папа, смотри! Смотри!» — а он мрачнел все больше. Его животные, его замечательные животные, пойманные с таким трудом, привезенные за несколько тысяч километров из самых отдаленных уголков гигантской страны, никого не интересовали. Празднично одетый народ толпился вокруг клеток с обезьянами, парни в кепках корчили рожи и тыкали обезьянам сквозь сетку окурки «Памира». Обезьяны брезгливо отворачивали сморщенные лица. Им было стыдно за людей. Нарядные женщины в жакетках и сдвинутых набок беретиках толпились у клетки с попугайчиками. Попугайчики перелетали с места на место, точно яркие вспышки, женщины ахали и изумленно прижимали к губам растопыренные наманикюренные пальчики. Отцы приподнимали на руки детей, чтобы те хорошенько разглядели могучих неподвижных львов и бенгальских тигров, перетекавших по клетке туда-сюда, туда-сюда… Но никому не нужна была ни скромная саксаульная сойка, нахохлившаяся в углу клетки с попугайчиками, ни камышовый кот, забившийся в свой домик и озиравший оттуда толпу печальными брезгливыми глазами, ни кожистые черепахи, тянувшие шеи из зеленоватой мутной воды… Он попробовал подвести к ним дочку, показать ей, рассказать, как он охотился на этих черепах, как чуть не утонул в мутной восточной реке, как вон та, самая большая, укусила его за палец (видишь шрам?), но дочка, вежливо и нетерпеливо выслушав, потянула его за руку к площадке молодняка, где плюшевые тигрята и медвежата возились, умиляя дураков-взрослых и невинных детей игрушечными и совсем нестрашными ухватками маленьких хищников.
Звезды совсем утонули в зелени и синеве, вода на озере сморщилась, словно кто-то потянул на себя водную ткань. Дальняя вершина вдруг зажглась торжествующим алым огнем.
На перевале, однако, продолжали лежать лиловые тени, и на миг ему показалось, что там, на фоне темнеющего еще неба стоят завернутые в туман черные плоские люди, точно вырезанные из черной бумаги.
— Кто это? — спросил Улю, указывая на темные фигуры.
Она быстро повернула вбок голову, охнула и схватила его за рукав.
— Бежим… это они! Это за нами! Бежим!
За минуту до этого он готов был поверить в ее безумие, но сейчас оно словно передалось и ему — страх хлестнул его по глазам: он подхватил сидор и, придерживая рукой ружейный ремень, бросился вниз по осыпи, туда, где туман лениво ворочался в лощине. Уля неслась впереди — ее верткое тело разрывало туман, оставляя за собой стремительно зарастающий след, наподобие того, что тянется за быстро идущим катером; в темных прорехах он различал ее коричневый халат и две прыгающие по спине косы. Горы как-то сами собой остались за спиной, из тумана возникали выветренные отдельно стоящие скалы причудливой формы, похожие то на сидящих людей, то и вовсе на каких-то чудовищ.
Он задыхался, сидор бил по спине, плечо горело под ружейным ремнем.
Наконец, она остановилась, привалившись к почти отвесной скале, верхушка которой опасно свесилась, грозя вот-вот рухнуть окончательно. Уля тяжело дышала — видно было, как трепещет у горла кромка холщовой рубахи.
Он тоже остановился и медленно сполз на землю, усевшись под скалой, отцепил от пояса флягу с горькой солоноватой водой, сделал один рассчитанный глоток. Вода припахивала гнилью. Протянул флягу Уле.
— На, отпей. Только немного.
Она глотнула, капелька воды потекла по смуглому маленькому подбородку.
— Я найду воду, — сказала она, словно оправдываясь. — Я умею чуять воду. И у меня еще есть. В бурдючке.
Оказывается, она не забыла прихватить с собой бурдюк.
— Не в этом дело. Будет резать в животе. Нельзя пить много после бега.
Она кивнула и вернула ему флягу.
— А вот есть нечего, — сказал он рассеянно.
Она прижала палец к губам.
— Слушай…
— Точно, — сказал он, — улары кричат. Туман поднимется, и я…
— Стрелять нельзя. — Она покачала головой и приложила палец к губам. — Услышат. Я сама…
— Эй, не… — Он не договорил, но она уже гибким, неуловимым движением отлепилась от скалы и исчезла в тумане.
Улары гулко орали свое «Уль-уль», доносившееся, казалось бы, со всех сторон, один или два кричали почти над ухом, но он так и не увидел ни одной птицы; их серовато-коричневое оперение сливалось со скалами, где они сидели.
Он беспокойно пошевелился. А если она ушла совсем? Убежала? Чего возьмешь с сумасшедшей? Он осознал, что оказался совсем один непонятно где — впрочем, взойдет солнце, можно будет определиться, вода пока есть, хотя и немного, большая часть осталась у девчонки, патроны есть… чего бояться? Чего я вообще испугался?
Он вспомнил недвижно стоящие черные фигуры. Теперь, когда туман быстро поднимался, растворяясь в бледном небе, он не был уверен, что видел их в действительности. Могло быть такое — кратковременное наваждение? Морок? Люди, живущие бок о бок с природными силами, всегда суеверны — и у этих суеверий есть основания, как бы нынешние материалисты ни старались уверять себя в обратном. Природа не разумна в человеческом смысле этого слова, но порой словно способна выделять из себя разумную волю, целеполагание, иногда дружественное человеку, иногда — враждебное. Отсюда — удивительный, ничем рационально не объяснимый опыт, с которым обязательно хотя бы однажды сталкивается любой путешественник.
Что-то выдвинулось из тени, он вздрогнул, непроизвольно схватившись за ружейный ремень, но это была Уля. Раскрасневшаяся, она торжествующе протянула ему двух мертвых птиц, едва удерживая их в тонких руках. Птицы были похожи на встопорщенные комки перьев, и когда он принял их, то понял, что головы их беспомощно болтаются еще и потому, что у обеих уларов свернуты шеи.
— Спасибо, — сказал он, поскольку больше сказать было нечего.
Она продолжала искательно глядеть ему в глаза.
— Спасибо, — повторил он, — ты молодец, Уля… Как это ты их.
И правда — как? Впрочем, местные жители всегда дадут фору городским, поскольку хотя и владеют только теми навыками, которые позволяют выжить, но уж ими владеют в совершенстве.
Вид птичьих тушек вдруг возбудил острое чувство голода, хотя меньше всего их можно было сейчас назвать аппетитными.
А костер жечь нельзя, подумал он. И, словно услышав его мысли, девочка сказала:
— Сейчас нельзя… огонь нельзя… потом.
— Хорошо, — согласился он, сглатывая слюну.
Вокруг расстилалась каменистая осыпь, постепенно переходящая в унылую буро-серую равнину, сейчас, впрочем, кое-где сбрызнутую алыми капельками маков и островками свежей зелени. Туман совсем исчез, и видно было, как стремительно, точно чудовищный летательный снаряд, взбегающее в небо солнце заливает землю ослепительным рыжим светом. В распахнувшемся, глубокой синевы небе парили черные кресты ястребов.
Он вдруг ощутил то чувство абсолютной свободы, которое испытываешь в детстве, ускользая от бдительного ока взрослых; впереди еще долгий-долгий день — целая жизнь, полная удивительных чудес и сокрытых кладов, прекрасной безответственности, ударяющей в голову, точно искрящееся на солнце ситро.
Он поправил на плече ружейный ремень, подвесил сетку с битой птицей за плечо и сказал:
— Ладно, показывай свое гнездо.
«Как хорошо идти навстречу новым удивительным приключениям, новым местам и животным ранним утром, когда солнце еще не раскалило добела окрестные каменистые равнины! Вещевой мешок («сидор») не липнет к спине, воздух прозрачен и чист, как бывает только в предгорьях, а местность вокруг, несмотря на свой суровый и неприютный вид, полна жизни. Пересвистываются сурки, то взлетают, трепеща крыльями, то вновь стайкой рассаживаются на сероватой почве светлые легкокрылые птички — рогатые жаворонки, парят в восходящих воздушных потоках ястребы, словно вышивая крестиком ярко-синее небо. Любой путешественник знает, как интересен и разнообразен даже самый неприветливый с виду ландшафт, тем более что меня гнало радостное предчувствие, знакомое любому натуралисту, — девочка Уля, воспитанница лесника Михаила Рычкова, согласилась показать мне гнездо редчайшей красной утки, которая, по ее словам, обитает именно в такой вот, необычной для водоплавающих птиц местности.
Можете представить мое нетерпение и радость — шкура редчайшего животного, красного волка уже стала замечательным итогом этой поездки, а теперь мне предстояло новое интересное открытие! Идти, однако, становилось все труднее — любой, когда-либо бывавший в этих краях, знает, сколь беспощадно местное солнце, особенно весной!»
Он нахлобучил на уши обтрепанную войлочную шляпу и теперь шел в своей собственной маленькой тени. Это была единственная тень в пределах досягаемости — стоящее в зените словно бы неподвижно солнце лишило теней камни и пучки травы, отчего все стало казаться плоским и каким-то ненастоящим. Даже сквозь подошвы сапог чувствовался идущий от земли сухой жар.
Воздух дрожал и преломлялся, отчего редкие маки плясали в воздухе, как язычки пламени. Отчаянно хотелось пить. Он глотнул из фляги уже начавшую припахивать воду и долго держал ее во рту. На какое-то время это помогло.
Неожиданно ему пришло на ум, что всему случившемуся есть вполне рациональное объяснение: скажем, укрытая в горах опийная плантация, о существовании которой ни в коем случае не должны знать чужаки, — старуха и председатель наверняка в доле, а странная болезнь геологов (что, кстати, они все-таки тут искали?), возможно, объясняется не столько инфекцией, сколько злоумышленным отравлением. С ним самим, однако, другое дело — он путешествует в одиночку, и проще выдать его гибель за несчастный случай или просто заморочить ему голову так, чтобы он и не думал об укромных долинах в сердце гор.
Но если здесь неподалеку и правда опиумная плантация, тогда кто забирает сырье?
— Уля?
— Да? — Девочка быстро обернулась к нему. Жару она переносила легко, даже не скинула свой тяжелый халат, только над бровями блестели бисеринки пота.
— В деревню часто приходят… чужие люди?
Уля быстро пожала плечами. Похоже, она не очень поняла суть вопроса.
— Лектор приезжал. Из района. Еще заготовители. Продукцию принимать. А один раз даже кино показывали.
Она оживилась:
— Погасили свет в клубе, повесили белую тряпку, и там… ох ты! Картинки двигаются, смешно так. Большой город показывали. Люди за гробом шли, играли веселую музыку. Еще друг друга дудками по голове били.
— «Веселые ребята», — сказал он, — да…
Нет, вряд ли заготовители. Просто кто-то приходит тайными горными тропами, граница здесь, в горах до сих пор линия чисто умозрительная.
— Почему играли веселую музыку, если похороны? У вас всегда так делают?
— Нет. — Он в затруднении наморщил лоб. — Это комедия, для смеха, понимаешь… там не было покойника, просто они так тренировались. Учились хорошо играть музыку.
— Когда ты возьмешь меня в город, я тоже буду смотреть, как они ходят по улицам за гробом!
— Думаю, — сказал он, — что они уже больше не ходят по улицам за гробом. Они уже научились играть…
— Тогда, — она чуть заметно пожала плечами, — я просто посмотрю на дома. Я видела, там очень большие дома. Они там еще есть?
— Да, — сказал он, — большие дома еще есть.
Он возьмет ее в город? Он обещал ей? Или нет? События прошедшего дня воспринимались как-то смутно, колебались, казались то больше, то меньше, словно видимые сквозь линзу раскаленного воздуха. Черт, как вообще все неловко получилось. Далеко впереди, у самого горизонта в небе дрожало пятно света. Солончак? Озеро? Впрочем, подумал он, неважно, если озеро, то наверняка соленое, с дурной мертвой водой.
Мухи стали кружиться вокруг тяжелых птичьих тушек — и откуда только они тут берутся? Уля обеспокоенно потянула носом, потом печально сказала:
— Плохо. Нужно скорее съесть.
Запеченные в наспех вырытой глиняной яме птицы показались необычайно вкусными, но чтобы протолкнуть мясо в пересохшее горло, ушла почти вся вода. Девчонка, впрочем, уверяла, что вскоре, ближе к закату, они выйдут к воде. Врала? Или и впрямь чуяла воду? Звери и птицы наверняка способны определять, где вода, даже с расстояния нескольких километров, но чтобы человек…
— Ты больше не боишься, что нас найдут по запаху дыма? — на всякий случай спросил он, и тут же одернул сам себя; сейчас девочка казалось почти нормальной, а он нечаянно мог вновь возбудить в ней очередной приступ подозрительности.
Уля равнодушно пожала плечами:
— Сейчас не опасно. Вечером будет опасно. Надо спешить. Нужны силы. Нужно кушать.
— Вот как, — неловко сказал он, — значит, вечером…
Рытвины и трещины в почве сменились плотным жестким грунтом, и он вдруг понял, что они идут по старой, убитой, припорошенной пылью дороге. И это в пустынной местности, где до ближайшего города несколько дней нужно трястись на грузовике?
— Откуда дорога, Уля?
Девочка рассеянно отозвалась:
— Когда-то давно. Большой человек. Много людей. Очень давно.
Он знал, везде, от гор до соленого внутреннего моря, ходили рассказы о воинах Чингисхана, точно могучий поток переваливших через здешние холмы и пустыни. Местные жители уверяли, что странные пирамидальные насыпи камней, возвышающиеся тут и там, поставили по велению грозного хана его воины — каждый всадник положил по камню, а в результате — огромные холмы по всей выжженной степи. Но не по дороге же они скакали на своих мохноногих лошадках?
Местность вокруг мало-помалу начала оживать: пролетели с гортанными криками белобрюхие рябки, с неба доносились песни жаворонков, а высоко над ними парил в вышине черный крест ястреба. Он машинально было потянулся к ружейному ремню, но Уля быстро положила ему на локоть маленькую смуглую руку.
— Нельзя, — сердито сказала она, блестя зубами, — нельзя. Зачем?
И правда, зачем? Он вдруг подумал, что и не заметил, как его страстный интерес ко всему живому превратился в механическую тягу к убийству. Но когда-то же это произошло.
До сих пор он отговаривался тем, что его профессия важна для науки. Что тихони-студенты, громогласные шумные аспирантки с папиросой в желтых, с обкусанными ногтями пальцах, старенькие профессора — очки в тонкой золоченой оправе, козлиная бородка, бледные руки в старческих пятнах — когда эти люди последний раз были в поле? — будут изучать привезенные им из дальних странствий бесценные экспонаты, наверняка узнают что-то новое, важное и интересное. Что? Что вообще можно узнать, рассматривая шкурку мертвой птицы, мертвого зверя — пускай и обработанную по всем правилам таксидермического искусства. Определить их принадлежность к редкому и исчезающему виду? Ну ладно, определили. Дальше-то что?
— Извини, Уля, это я так… по привычке.
— Ты тоже будешь большой человек, — непоследовательно сказала Уля, — тебе не надо будет убивать. Покажешь пальцем — и все.
— И все… Ясно. Долго еще идти?
— Нет.
На рыжем иссохшем грунте наконец-то появились тени. Свет, отбрасываемый в небо далеким солончаком, сделался алым — в потемневшем глубоко синем небе плавало огненное пятно. Уля начала беспокоиться — она вздрагивала и быстро, торопливо оглядывала окрестности, точно вот-вот готовая вспорхнуть птичка.
— Ты чего? — на всякий случай спросил он.
Она приложила тонкий смуглый с беловатым полумесяцем ноготка палец к губам, прислушалась, покачала головой. Он на всякий случай тоже осмотрелся — девчонка обладала удивительным свойством, ее страх передавался ему с той невероятной скоростью, с какой лесной пожар охватывает еще крепкие зеленые деревья.
Только теперь стало ясно — то, что он поначалу принял за холмы, оказалось занесенными песком и щебнем куполообразными древними постройками; стены из растрескавшейся глины, кое-где грозившие вот-вот обрушиться.
Надо же… впрочем, на подобные оставленные поселения в этом краю он наталкивался — и не однажды. Все дело в воде. Уходит вода, уходят люди.
— Тут есть вода, — сказала Уля, точно угадав его мысли. — Совсем мало. Но есть.
— Хорошо, — он пожал плечами.
Похоже, им придется заночевать здесь. На деле ночь в таких развалинах опасней, чем под открытым небом. Оставленные людьми жилища занимают не только филины и домовые сычики, степные кошки и лисы, но и ядовитые змеи и скорпионы.
Солнце опустилось еще ниже, в неподвижном воздухе висела красновато-золотистая пыль, все вокруг, казалось, было присыпано этой пылью, бархатно-переливчатой, точно пыльца на крыльях бабочки. Бурая растрескавшаяся земля тоже оказалась теперь где багряно-золотой, где лиловой, и среди этих быстро движущихся, теней ему вдруг почудилось какое-то шевеление за камнем, влажный красноватый отблеск, словно бы там, припав к земле, прятался кто-то, облитый сгустившейся на жаре бычьей кровью.
Он застыл, положив руку на ружейный ремень, но вокруг было тихо, только зудели вдалеке, на грани слышимости, невесть откуда взявшиеся зеленые мясные мухи.
— Я говорила, надо было убить его, — прошептала Уля.
Он досадливо дернул головой.
Галлюцинация. Голову напекло.
Чушь, не может быть у двух человек сразу одинаковая галлюцинация. Или может?
Не галлюцинация — иллюзия. Воздушные зеркала, выпуклые и вогнутые воздушные линзы, любой предмет кажется то больше, то меньше, чем он есть на самом деле; то, что прячется там, за обломком скалы — просто раненая лиса, их тут полно. Отсюда и мухи.
— Сейчас светло, — Уля по-прежнему говорила шепотом, — надо успеть. Когда станет темно, будет совсем плохо.
Он хмыкнул. Ночь в пустыне наступает стремительно.
— Смотри! Смотри!
Она схватила его за руку. Пальцы у нее были цепкие и горячие.
Сначала он не понял — птицы и птицы. Потом спохватился — пара уток летела над глинистыми холмами, порой почти касаясь земли. Утки действительно были красными — ярко-алыми, с пурпурным и золотистым отливом — лишь миг спустя он понял, что всему виной яростный закат, окрасивший их оперение в тона, скорее присущие радостным птицам райских островов.
— За ними. — Уля подпрыгивала от нетерпения, продолжая тянуть его за руку. — Туда, туда.
Утки, пролетев еще немного, уселись на купол полуразрушенного древнего строения. Они все еще казались красными — но уже цвета дотлевающих угольев. Самые обычные птицы. В отличие от него самого, они были частью окружающего ландшафта. Они были дома.
— Туда, — торопила Уля.
Он вырвал руку. На запястье остались красные следы от ее маленьких пальцев.
— Уля, — сказал он, — я передумал.
— Ты что? — Ее узкие глаза отразили уходящий огонь заката. — Дурак? Нельзя «передумал». Надо скорей!
— Зачем? — спросил он.
— Гнездо. Они покажут гнездо!
Он покачал головой и понял, что звук, все время тревожащий его, умолк. Мухи прекратили жужжать и пропали — близилась ночь.
— Уля, — сказал он шепотом, потому что в небе стали медленно зажигаться зеленые звезды и мир вокруг настоятельно требовал молчания и тихой нежности. — Уля, зачем все это? Я больше не хочу ловить животных. Не хочу их убивать. Даже эти зоопарки, эти вольеры… Да, я знаю, ходить вот так, с ружьем и силками, — это побег, единственный способ побега в наше время, другого способа нет, в городе сейчас гораздо легче пропасть, чем в горах, смешно да? По городу ночью ездят черные машины, бесшумные машины, и люди, перетянутые в рюмочку скрипучими ремнями, люди с кожаными портупеями, входят в подъезды чужих домов и уходят с добычей. И пока ты там, это может случиться с тобой в любую минуту. Как это случилось с моим профессором. С отцовским сослуживцем. С моим соседом-командармом… Но разве я не стал таким же воронком в ночи — для малых сих? Клетка в зоопарке, из которой выход — только в мусорную печь… десять лет без права переписки… какая разница? У них маленькая жизнь, полная опасностей, — лиса там, сова в ночи, я не знаю… ну а я — как бы сверх того. Как бы лишнее зло, карающий огонь, судьба, мельница смерти, разлука с близкими, с домом… Зачем мне это? Я устал, Уля. Каждый раз, когда я возвращаюсь в город… моя жизнь прекращается. Я не живу, я просто считаю дни до новой экспедиции. До нового поля. Но ведь есть другие способы выжить. Ведь можно просто… поселиться в заповеднике, на кордоне… никуда не уезжать, смотреть, как природа меняет наряды, как…
Ему ни с того ни сего вспомнился веселый бешеный взгляд Михаила Рычкова, и он осекся.
— Или уехать в маленький город, — сказал он безнадежно, — совсем маленький. Учить детей. Ходить с ними в походы по родному краю… Разве это не…
Уля вдруг толкнула его кулачком в грудь так злобно и яростно, что он не удержался, пошатнулся и с размаху сел на сухую землю.
— Ты что? — спросил он растерянно. — С ума сошла?
Вопрос прозвучал нелепо — поскольку мысль о безумии Ули все время маячила где-то на задворках сознания. Он остался один на один с сумасшедшей — в совершенно безлюдной, дикой местности.
Уля вдруг выругалась, замысловато и крепко, чего он никак не мог ожидать от скромной местной девочки. Скорее всего, сказалась суровая школа Рычкова.
— Э! — сказал он. — Полегче!
— Ты зачем? — Теперь она плакала злыми сухими слезами. — Зачем говорил? Зачем врал? Говорил, ищешь красную утку. Я поверила. Привела тебя. А сам…
— Я не врал, — сказал он беспомощно. — Я просто… ну вот подумай, Уля… вот сейчас я поймаю взрослую особь… взрослую птицу…
— Нет!
— Посажу ее… куда? В мешок? У меня есть специальный такой мешок. Увезу ее от ее пары, от ее гнезда. От ее дома.
— Нет! Гнездо! Гнездо!
— Что?
— Нужно гнездо, птица покажет! Покажет, где гнездо!
— Да мне и не заказывали гнездо, Уля. Разве что… птенца тоже нелегко довезти, впрочем.
— Тебе не нужно гнездо? — изумленно спросила Уля, закатившееся солнце продолжало страшно и неестественно полыхать в ее черных глазах. — Зачем ты врал? Значит, ты ищешь камни? Как искали те, мертвые?
— Какие мертвые? Какие камни? Да что вы все твердите одно и то же!
— Страшные камни, камни-убийцы. Те, что молчат, лежат и убивают.
— Нет, — сказал он сердито, — ничего я знать не знаю ни про какие камни-убийцы. Я ищу животных. Искал. Тьфу ты!
— Тогда пошли, найдем гнездо.
Опять двадцать пять. Разговор пошел по кругу, впрочем, от сумасшедшей чего ждать? Хуже всего было то, что и в своей собственной нормальности он уже не был уверен. Что тут творится такое, что сводит людей с ума?
— Уля, — сказал он проникновенно, — ну его, это гнездо. Лучше давай выбираться отсюда. Ты говорила, тут есть вода. Наберем воды и пойдем. Ночью, по холодку. Где тут вообще ближайший населенный пункт?
Уля как-то странно замычала, неразборчиво, словно сжимала зубами тряпку.
Он в ужасе взглянул на нее: бледное пятно лица плавало в наступивших сумерках, словно воздушный шарик. Она бессмысленно таращилась, пытаясь что-то выговорить, и он, проследив направление ее взгляда, тоже окаменел.
То, что пряталось за камнем, теперь стояло перед ними, пошатываясь на четырех лапах — влажно и черно блестя в полумраке; глаза, самосветящиеся бледным молочным светом, выкачены как два мутных рыбьих пузыря…
— Это… — Он понимал, что нужно стрелять, но не мог заставить себя пошевелиться. — О господи!
«От страха ночного и от стрелы, летящей днем» — неожиданно всплыло в памяти, а он и думать забыл, что помнит.
Зверь стоял, покачиваясь на высоких ногах, потом медленно припал к земле. Все движения его были замедлены, точно он двигался в воде, но не оставляли сомнения в намерениях животного. Уля взвизгнула и бросилась прочь, слепо, не разбирая дороги, он, сбросив наваждение, сумел наконец преодолеть столбняк, подхватил ружье и выстрелил — бессознательно, поскольку разум его все еще не в состоянии был осмыслить происходящее. Вспышка на миг выхватила из темноты алое влажное мясо морды, белые глаза без век, оголенные до корней острые зубы.
Отдача ударила в плечо, одновременно выстрел отбросил нечто, заскулившее и перевернувшееся на лапах, и только когда он увидел, как нечто медленно, неуверенно, но упрямо вновь поднимается с земли, он тоже бросился бежать, как утопающий за соломинку хватаясь за бесполезную «ижевку», которая сейчас только мешала ему в беге. За ним двигался влажный, блестящий сгусток тьмы.
Он петлял между полуразрушенными стенами древних строений, чьи купола сейчас темнели на фоне усыпанного звездами неба, один раз вспугнул большую мягкую сову, которая, гугукнув, чиркнула ему по лицу пушистым крылом и нырнула во тьму, потом развалины как-то незаметно кончились, пошли низкие холмики, было ни черта не разобрать, но тварь почему-то отстала, и он, стоя под огромным, страшным звездным небом, наконец-то смог осмотреться.
Его окружали низкие холмы, поросшие скудным жестким кустарником, частью полузасыпанные, обрушившиеся сами в себя, с чернеющими провалами, и он понял, что стоит на старом брошенном кладбище. Такие могилы — просто ямы в земле, перекрытые жесткими ветками кустарника и присыпанные сухой землей так, что сверху образуется небольшой холмик, — были ему знакомы; со временем они становились не только прибежищем мертвецов, но жилищем барсуков и лисиц, степных кошек и крупных сов…
Один холм был выше и длиннее других — темный горб на фоне текучего сияния Млечного Пути, и оттуда, из-под него, из черного провала в земле, доносились какие-то звуки.
Он прислушался, по-прежнему держа ладонь на остывающем стволе ружья. Словно бы шипел и ворчал какой-то зверь, степная кошка, что ли, но потом он разобрал искаженную эхом человечью речь:
— Сюда! Сюда!
Бледное пятно показалось в яме, блеснули глаза — алым, почему алым? — узкая рука, повернутая к нему бледной ладошкой, парила в воздухе, точно огромная ночная бабочка. Он, не смея повернуться спиной к равнодушным, облитым звездным светом холмам, боком протиснулся в тесный провал.
— Уля? — шепотом спросил он темноту.
— Он сюда не пойдет. Ему нельзя.
— Приятно это слышать, — сказал он устало.
— Не убил его. — В темноте он слышал ее тяжелое, со всхлипом, дыхание. — Зачем? Я говорила, надо убить!
— А его вообще… — от нелепости произнесенного горло напряглось, и голос получился чужим, не его, — можно убить?
Он не видел, как она пожала плечами, но черная коса, скользнув, прошуршала по шелку халата.
— Можно. Если серебром. Или если проткнуть сердце острой палкой. Или отрезать голову. Тогда можно. Тогда хорошо.
— Серебром, — сказал он, — хм… понятно. То есть… — Господи, что я такое говорю! — Он вообще кто, Уля?
— Зверь. — Ее дыхание, точно бабочка, трепетало у него на щеке. — Человек. Зверь. Все сразу. Чужак.
— Чужак?
— У нас таких давно не было. Старики рассказывали. Приходят с севера. Чужаки. Мы их боимся.
Я, наверное, сплю, подумал он, только сон какой-то вязкий. Хочешь выбраться, а не можешь.
— Отдали меня ему, чтобы был доволен. Чтобы никого не трогал. Я боялась, плакала, все равно отдали. Я два раза убегала, он меня находил. Всегда находил. Бил после. Крепко. А ты сильный. Ты меня увезешь. Увезешь ведь?
Если это сон, подумал он, тогда ладно. Тогда можно.
— Увезу, — сказал он.
Он обнял ее одной рукой — второй он придерживал ружье, поставив его между колен. Она прильнула к нему, она была горячая и по-прежнему пахла раскаленным на солнце металлом и горьким маслом. Грудь у нее была маленькая, точно у мальчика. А вот целоваться она не умела. Совсем.
— Ты будешь большим, — бормотала она горячечно, — будешь сильным. Теперь ничего. Не страшно. Мы уже совсем рядом.
Совсем рядом с чем? — хотел спросить он, но не спросил.
Темнота обволакивала их, как сухое войлочное одеяло, она и пахла, как сухое войлочное одеяло — пылью, горячей шерстью, чуть-чуть мышиным пометом.
Вверху, в проломе виднелось небо. Отсюда казалось, что звезд неимоверно много, некоторые из них были круглые, точно плоды, некоторые — словно бы шевелились, точно амебы или инфузории, а некоторые сверкали, как огни на елке, переливаясь синим, красным, желтым… Он никогда не видел такого звездного неба.
Он пошевелился; яма — в сущности, могила, — оказалась неожиданно просторной, он смог распрямить спину и даже привстать с колен, не касаясь при этом ни стен, ни земляного свода. Теперь он вспомнил, что и насыпь над могилой была гораздо выше и длиннее, чем над остальными; раза в два, а то и больше.
— Странная могила, — сказал он, чтобы сказать хоть что-то. — Почему такая большая?
— Так ведь это могила великана, — отозвалась Уля тоненьким голосом.
Ну да, верно. Почти на каждом кладбище здесь есть такая вот могила великана — скорее всего, групповое захоронение или место упокоения местного князька. Никто не помнит, что там внутри, но если спросишь, все говорят — могила великана.
— Здесь, наверное, есть змеи, — сказал он.
— Ну да. Змеи и лисы. Пойдем.
Она тихонько потянула его за рукав. Он пошевелил рукой и наткнулся на что-то холодное, гладкое, но тут же понял, что это ствол отставленной в сторону «ижевки». Он какое-то время колебался, потом отнял руку — если что, все равно стрелять в таком замкнутом пространстве равносильно самоубийству.
— Ты же говорила, выходить нельзя. — Он вдруг осознал, что вполне прижился внутри своего сна. Действительно, чему удивляться? Нельзя так нельзя. Снаружи, видите ли, караулит тварь с содранной кожей… ну да, бывает.
— Гнездо, — сказала она упрямо.
— Уля, — он покрутил головой, некстати осознав, что хочет пить, — ну подумай… куда нам сейчас это гнездо? Что мы его — с собой потащим? Зачем? Я тебя и так возьму с собой, я ж обещал…
(Если это сон, она просто растворится в нём, исчезнет, как ложка сахара в воде, если нет… документов-то у нее наверняка нет, никаких. Ладно, что-нибудь придумаем. Тем более, это все-таки сон).
— Нужно гнездо, — твердила Уля, продолжая тащить его за собой с той особой силой, которую поначалу в ней было трудно предположить.
Он покорно сделал несколько шагов во влажную тьму (наверное, здесь где-то действительно есть вода!), ударился макушкой о свод, пригнул голову, потом согнулся почти пополам, потому что коридор становился все уже и ниже, Уля шла впереди, юркая и невидимая во тьме, как ящерица-геккон.
Наконец тем шестым чувством, которое просыпается у людей, временно лишенных способности видеть окружающее, он угадал, что пространство расступилось, и он теперь стоит в некоей подземной полости, укрытой сверху плотным глиняным горбом.
— Ну и? — спросил он на всякий случай.
Уля молчала, звук ее дыхания мячиком отскакивал от гулких стен.
Он порылся в кармане, на ощупь достал обернутую вощеной тканью «ландриновую» жестянку со спичками, чиркнул. Красноватое пламя, отнесенное в сторону лаза, откуда они только что выбрались, осветило красно-бурое земляное возвышение, обрывки ковра, когда-то пестрого, а сейчас тусклого, точно изъеденная сыростью половая тряпка, вытянувшиеся на глиняном ложе кости.
— Ох, — сказал он.
Уля по-прежнему молча подобрала с земли сухую ветку и сосредоточенно подала ее ему. Но спичка погасла раньше, чем от нее успело загореться дерево, и в наступившей страшной, слепой темноте он поспешно чиркнул новой спичкой.
Новый красноватый огонек осветил длинные берцовые кости, длинные, уложенные вдоль тела огромные кости рук, огромный череп с чудовищными выступающими надбровными дугами и глубоко ушедшими в кость глазницами.
— Это… что? — спросил он растерянно.
Акромегалоид? Чудовищное врожденное уродство? В лежащем на спине костяке было по приблизительным прикидкам метра два с половиной росту. Кости рук и ног — грубые, плотные, — были под стать черепу, который, подумал он, мог с успехом противостоять прямому ружейному выстрелу.
— Великан, — чуть удивленная его непонятливостью, ответила Уля.
— Но это же… не человек!
— Конечно, нет, — сказала Уля терпеливо, как ребенку. — Это великан. Защитник. В каждом селении был такой. Они защищали людей от тех, кто приходит в ночи. Потом все умерли, но все равно защищают. Поэтому те, ночные, чужие, не могут пройти сюда. Им нельзя. Здесь защитник. Хозяин.
Она как-то очень по-взрослому, по-бабьи сцепила руки на животе и низко поклонилась великану. Ее черные волосы, аккуратно разделенные на прямой пробор, масляно блеснули в свете импровизированного факела.
Может быть, гигантопитек, продолжал лихорадочно думать он. Ну, считается, они вымерли еще когда людей здесь и не было, но вот выжили же гориллы в Африке. Может, их уберегли местные суеверия, почтение, которое проявляли к ним беззащитные перед внешним миром, запуганные туземные племена?
Всему должно быть рациональное объяснение, подумал он… и той твари, которая преследовала их среди развалин, наверняка найдется какое-то рациональное объяснение, ну, если я все-таки не сплю, конечно.
— Великан, — повторил он послушно, — понятно. Спасибо, что показала.
— Какое «спасибо»! — Уля опять начинала сердиться. — Зачем «спасибо»! Пойдем, тут гнездо. Надо гнездо.
— Тут?
— Конечно. Красная утка гнездится в могиле великана, ты не знал? Конечно, не знал. Ваши не знают таких вещей.
Он опять огляделся. Никакого гнезда в пределах видимости не было, зато в стенах чернело множество отнорков, сырость и характерный запах явно исходили именно оттуда.
«Кто только не живет в старых степных могилах! Благодаря их характерной конструкции (яма, перекрытая ветками и хворостом, с насыпным холмом) в них со временем образуются провалы, сквозь которые проникают самые разнообразные животные — пернатые и четвероногие. Эти искусственные, созданные человеком совсем для других целей убежища населяют дикие кошки, степные лисицы-фенеки, отличающиеся от обычных лисиц огромными ушами, увеличивающими площадь испарения жидкостей тела, что в жарких условиях немаловажно, барсуки, а из птиц — домовые сычики и филины. Гнездится в заброшенных могилах и красная утка.
Чтобы узнать, в какой именно могиле старого кладбища она устроила свое гнездо, достаточно проследить за самкой, однако здесь мне помог случай: я решил исследовать то странное сооружение, которое местные называют «могилой великана». Обычно это очень крупная насыпь, которую можно найти на любом старом кладбище, и, разумеется, я не мог не гадать, что она под собой скрывает. Воспользовавшись тем, что пресловутая «могила великана» давно обрушилась, я заглянул в пролом. Никакого «великана» в могиле, разумеется, не было, хотя пожелтевшие обломки костей наводили на мысль о каком-то давнем захоронении, но здесь меня поджидала неожиданная находка совершенно иного рода — из тех, что столь приятны любому натуралисту…»
Почти из всех отнорков сверкали чьи-то глаза, отчего казалось, что кто-то выставил во мраке несколько пар красноватых и зеленых круглых маленьких зеркал. Животные, обычно избегающие человека, сейчас выглядывали из своих убежищ, тлеющая ветка выхватывала из тьмы то острую мордочку лисы, то черно-белую полоску на носу барсука, то странно человеческое лицо крохотного домового сычика… самые разные твари сидели на пороге своих жилищ, и блестящие цветные зеркальца неотрывно следили за ним.
И тогда он сказал то, чего вовсе не собирался говорить.
Он сказал:
— Простите меня.
Поскольку не было здесь ни одного создания, чьего маленького собрата не держал бы он, окровавленного, в руках, не снимал шкурку, не ставил бы капканы или силки… Он вдруг, неизвестно почему, вспомнил заснеженную казахскую степь, которую пересекает скорый поезд, и там, за окном уютного, жарко натопленного купе серое небо сливается с серой поземкой, и тащится сквозь эту мутную мглу одинокий хромающий волк, волоча за собой намертво вцепившийся в лапу охотничий капкан.
Животные по-прежнему неподвижно сидели на порогах своих маленьких жилищ, лиса вылизывала лапу, держа ее на весу и широко растопырив черные острые пальчики.
— Уля, — сказал он. — Уля… Они говорят, что Бога нет, эти атеисты, лекторы, агитаторы… люди в портупеях, в бескозырках, кто там еще… Они сбросили наземь колокола и превратили церкви в овощехранилища и скотобойни. Они смеются над старухами, они точно знают, что они правы. Что никто с нас не спросит. Никогда. За то, что мы натворили здесь, — никто не спросит. А если все-таки Бог есть? Как ты думаешь, Уля? Он же не только наш Бог. Он ведь и их Бог тоже. Все это — его создания, его твари, и, когда мы окажемся там… где все мы в конце концов оказываемся, кто подойдет к нам первым? Кто встретит нас у райских врат? А что, если, Уля, нам преградит путь не суровый старик с ключами за поясом, а вот эти… если они будут сидеть у входа, окровавленные, с перебитыми лапами? Все эти собаки Павлова? Все экспонаты зоомузеев, все лягушки с рассеченным хребтом, обезглавленные, все лошади Гражданской с перебитыми ногами, все… Как ты думаешь, Уля?
— Не понимаю, что ты говоришь, — сердито сказала Уля, — надо скорей. Почему ты все время говоришь? Не надо говорить, надо ходить.
Она указала на единственную пустующую нору, зияющую темнотой.
— Я не хочу, Уля, — сказал он, — мне не надо. Уйдем отсюда. Утром просто уйдем отсюда, ладно?
— Ты ничего не понял. — Уля печально покачала головой, и он услышал, как звякнули вплетенные в косы серебряные кольца. — Ты должен. Иначе мы умрем. Они нас убьют.
— Кто? — Плоские фосфорические зеркальца смотрели на него, не мигая. — Эти?
— Почему — эти? Эти — наши братья. Наши предки. Они нас любят.
— За что им нас любить, Уля?
— Потому что они — наши братья, — удивляясь его непонятливости, пояснила Уля. — Ты же любишь своего брата?
— Я ненавижу своего брата. Мой брат — трусливый самодовольный чиновник. Как это… служащий. Я не понимаю, как у такого отца, в такой семье мог вырасти такой сын… черт, что я несу!
— Значит, это не твой брат, — логично сказала Уля, — вот твои братья. Они ждут. Они рады тебе. Иди. Я не могу. Ты должен.
— Должен что?
— Загляни в гнездо, — сказала Уля, беря у него факел и становясь так, что свет падал у него из-за плеча расширяющимся и тускнеющим конусом.
Он неохотно опустился на колени, и, упершись руками в сырую плотно сбитую землю, засунул голову в отверстие и тут же отдернул ее, услышав громкое шипение. Судя по звуку, змея была очень крупная, не меньше той, что он убил у озера.
— Ты что? — спросила Уля за спиной.
— Змея, — сказал он, тяжело дыша. Руки, упирающиеся в грунт, вдруг мелко затряслись, а на лбу выступил холодный пот. — Там змея.
— Там нет змеи, — сказала Уля.
— Но вот же… шипит!
Уля тоже присела на корточки, отчего свет факела стал ближе и точнее, и он увидел, что шипит, широко раскрывая клюв, испуганная утка, сидящая на растрепанном гнезде из веток и соломы. Ее круглый глаз, обращенный к факелу, отсвечивал рыжим и красным, но сама она вовсе не была красной, так, буроватой, с грязно-белой полосой на крыле. Должно быть, потому, что самка, подумал он рассеянно, уточки обычно окрашены скромнее селезней. А когда он видел эту пару в первый и последний раз, они были облиты красными лучами заката.
Утка, увидев, что шипением страшных больших хищников напугать не удалось, приподнялась на гнезде, растопырив крылья, смешно и жалко раскрывая клюв, отчего стал виден маленький острый язык.
— Черт, — сказал он. — Уля, что ты хочешь, чтобы я сделал? Ну, жалко же!
— Дорогая, — сказала Уля тоненько за его спиной. — Уважаемая! Сойди, пожалуйста, с гнезда. Ты сама знаешь, за чем мы пришли.
Утка по-прежнему шипела, растопырив крылья, но с места не трогалась.
Теперь он различил еще звуки — невнятный писк, возню, приглушенную мягкими брюшными перьями сидящей на гнезде утки.
— Там утята, — сказал он.
— Ну да.
Он протянул руку, пытаясь согнать утку с гнезда, она еще шире растопырившись, распушив перья, чтобы показаться чужому человеку большой и страшной, ущипнула его за руку мягким клювом.
— Дурочка, — сказал он, — я ничего не сделаю твоим детям. Погоди.
Он осторожно отодвинул ее (она продолжала шипеть и щипаться) и увидел слипшуюся сырую соломенную подстилку, пустые скорлупы, нескольких смешных одетых пухом комочков. Утка заволновалась и начала толкать его руку клювом, отводя от малышей. Он уже было убрал руку и вдруг замер. В гнезде, среди утят, копошилось что-то красноватое, такое же пушистое, но более крупное.
И тихонько поскуливало.
Он осторожно подвел руку под мягкое брюшко и поднял на ладони. Четыре толстые лапки смешно свешивались по обе стороны ее, болтаясь в сыром воздухе. Утка, на которую больше никто не обращал внимания, снова плюхнулась, растопырив крылья, на гнездо, накрыв остальных птенцов. Она тревожно следила за его рукой, но словно бы успокоилась, примирившись с тем, что одного малыша у нее только что отнял большой страшный человек.
— Это не утенок, — сказал он глуповато, — это щенок.
— Это утенок, — сказала Уля у него за спиной, — и щенок. Это все сразу.
— Уля, — сказал он, — у утки не бывает щенков. У суки не рождаются утята. Так не бывает.
— Так бывает, — возразила она, — раз в тысячу лет. Царский щенок, царская добыча.
Щенок попискивал и тыкался ему в грудь, пытаясь забрать в беззубый рот пуговицу штормовки. Черт, его же надо как-то кормить. Ему нужно молоко. У уток не бывает молока. Тьфу ты, бред какой-то.
— Ты заберешь его, — сказала Уля. — Он вырастет. Повелитель степей, князь ветра, пожиратель пространства, великая собака, сын красной утки, гордость хозяина.
— Это просто щенок, Уля, — сказал он, — просто маленький щенок. Хотя, наверное, вырастет большой собакой — смотри, какие толстые лапы. Интересно, как он сюда попал? Может быть, волчонок? Щенок красного волка? Приполз в гнездо, утка приняла его… слышал, так бывает. Ладно, неважно.
— Это щенок, — сказала Уля, — его мама — утка. Она любит его, но отдает тебе.
— Да, верно, его лучше бы забрать отсюда. Он тут погибнет. Хотя… мы же не прокормим его. Может быть, подложить его в другую нору? У лисы наверняка свой выводок. И у барсуков.
— Он принимает дары, — сказала Уля. — Он царь среди собак. Пойдем.
Она отвела факел от норы, и он успел увидеть гаснущее во тьме оперение красной утки, круглый черный глаз с огненным отблеском, отблеск становился все глуше и наконец пропал совсем.
Они прошли мимо лежащего на своем глиняном ложе великана, и когда нырнули в темный коридор, факел погас, но он понял, что темноты вокруг больше не было, а лишь мутная сероватая мгла, похожая на стоячую фосфоресцирующую воду. Снаружи занимался рассвет.
Звезды в проломе исчезли, небо было пустым и зеленым, а с самого края — алым.
— А этот? — спросил он, вспомнив жирно блестящий сгусток мрака, таившийся где-то неподалеку.
— Этот? — Уля, вдруг откинув голову, презрительно засмеялась, смех дрожал и переливался в напрягшемся горле. — Он не посмеет. Ты — царь! Ты мой мужчина! И ты — царь!
Она захлопала в ладоши и закружилась на месте, полы халата завернулись вокруг узеньких щиколоток, перетянутых завязками шальвар.
— Ты — господин мира, господин пустыни, у тебя в руках властелин ветра, несущий смерть, страшный, необоримый! Тебе поклонятся народы, ты возьмешь меня в большой город, князь большого города поклонится тебе, ты воссядешь на престол, я по левую руку, властелин ветра — по правую, никто не посмеет тронуть нас! Никто!
Она подняла руки к небу в жесте то ли угрозы, то ли торжества, и он увидел стоящие меж горбатых могил, меж зияющих черных ям неподвижные черные фигуры.
Только теперь он понял, что это — просто деревенские старики, которых он раньше видел сидящими у стен своих глиняных мазанок, старики, одетые в бурки и высокие меховые шапки, отчего их фигуры в рассветном сумраке казались непривычно большими, нечеловеческими.
Уля выхватила у него из рук щенка и подняла на ладони. Щенок сидел, озирая вдруг открывшийся ему простор сонными молочными глазами.
— Вот! — закричала Уля на чужом, гортанном языке, который вдруг стал ему внятен, словно чужие слова сами собой рождались у него в мозгу. — Вы опоздали, хранители! Вот! Мой муж и царь, владетель великой собаки, вот он, стоит перед вами! Поклонитесь ему.
Старики, молчаливые, точно истуканы, вдруг распахнули бурки, и он увидел, что это — черные кожистые крылья, которые взвились и сомкнулись у них над головами, точно шатры.
В растерянности, ища поддержки, он оглянулся на девочку Улю и увидел, что она тоже стоит, распахнув и воздев к небу черные кожистые крылья, и на антрацитовых их перепонках играет рассвет.
И старики, сложив крылья над головами, низко склонились, и положили что-то на землю, и попятились, и застыли в молчании.
— Вот, — сказала Уля, опуская щенка на ладони и передавая ему, — здесь сыр и молоко, и вода, и вяленое мясо и золотые самородки, и барсовая шкура, и будут и другие дары, ибо ты царь, и царь сидит у тебя на руках. Повелевай ими, повелевай нами.
— Кто вы? — спросил он тихо.
— Мы — хранители, мы сторожа пустыни, мы — древнее племя. Мы держим в своих руках нити жизни, пока мы есть, живое окликает во тьме живое.
— А… старуха?
— Старуха знает. Никто не должен пройти сюда. Никто чужой. Ты сильный, ты прошел. Сильному награда.
— Я устал, Уля, — сказал он, — эти звери… они смотрели на меня из своих нор, так, как будто… Какая разница, кто тебя боится, Уля? Утка-подранок, лиса с перебитой лапой? Теперь я думаю, Уля… я ведь был для них… чем? Карающим богом, насылающим смерть — без суда. Какая разница — человек или зверь? Какая разница, Уля?
— Ты мой муж и мой царь, — упрямо сказала она, втолковывая очевидное.
— Ну, так… — Он вздохнул, глядя на девочку Улю, на ее черные крылья, которые, постепенно складываясь, исчезали в прорезях халата. — Какой же я царь? Времена изменились, Уля. Тут больше нет царей. Знаешь, что они, эти люди, делают с царями?
— Ты придешь в большой город, — сказала она, — все поклонятся тебе. Несущий смерть покарает отступников.
— Уля, — сказал он, — это просто собака. Честно говоря… собакам в городе положено носить ошейник, поводок, все такое. Намордник. Иначе будут неприятности. Зачем нам неприятности?
— Это князь ветра, — упрямо сказала она.
— Хорошее имя для собаки.
Он наклонился, поднял с земли плошку с молоком, обмакнул в нее палец и поднес к влажному черному носу. Нос пошевелился, крохотная пасть распахнулась и плотно охватила палец. Он осторожно подвел палец к плошке и смотрел, как розовый язычок зачерпнул желтоватое теплое молоко.
— Пускай поест, и пойдем. Надо идти, пока не стало совсем жарко, — сказал он, — такие маленькие щенки плохо переносят жару. У них еще не очень налажен теплообмен.
— Он вырастет и станет большим и страшным, — на всякий случай предупредила девочка Уля.
— Знаю-знаю, — сказал он, — и глаза у него будут как мельничные колеса. В райцентре тут есть знакомый ветеринар, надо будет попросить, чтобы он выправил ему документы. Попрощайся со старшими, Уля, и пойдем. Да, и собери подарки. Молоко быстро скиснет, но там вроде бы они принесли еще и творог.
«Нет ничего лучше странствия по отдаленным краям, но разве не прекрасно оказаться дома, в старой московской квартире, и слушать, как шуршит, осыпаясь, прилипший к стеклу мокрый снег, как булькает вода в батареях центрального отопления — все такие знакомые, родные звуки. Князь Ветра, подаренный мне деревенскими стариками пес, сладко дремлет на своей подстилке, лапы его подергиваются во сне, ему снится лето и заповедник, куда меня пригласили в качестве консультанта — восстанавливать поголовье сайгаков и других редких видов антилоп. В таких условиях собака с пастушескими навыками может стать неоценимым помощником. Кстати, при всех своих замечательных рабочих качествах и редком уме пес оказался беспородным, вернее, представителем одной из тех местных разновидностей, которых полно в каждом отдаленном горном селении. Впрочем, это не мешает нам с Улей его любить, а всем местным собакам — уважать и бояться его. Он же платит нам преданностью, и, кроме меня и Ули, других хозяев над собой признавать отказывается.
Уля сидит за учебниками — она решила избрать профессию учителя младших классов, должно быть, следуя примеру своей замечательной старой учительницы, с которой мы до сих пор поддерживаем переписку. Сейчас она сдает экзамен по русской литературе, и уже успела открыть для себя чудесный мир Толстого и Чехова. Я же пишу эти записки. Однако пора натягивать телогрейку и валенки — пес проснулся и выжидательно смотрит на меня, постукивая хвостом по полу».