РАССКАЗЫ (сборник)


Форель

Кто-то схватил его за рукав. Незнакомец выпрыгнул из полумрака неожиданно — мягкий комбинезон, точно такой же, как у него самого, сливался с сумерками.

— Вы ведь с «Неуклонного»? — спросил неизвестный.

— Допустим, — он осторожно высвободил руку.

— Мне нужно в седьмой сектор.

— Ничем не могу помочь, — сказал он, — обратитесь к администратору. Правда, мест, кажется, больше нет.

— Знаю… — уныло ответил тот. — Там моя специальность никому не нужна. А в седьмой сектор идет только «Неуклонный».

— И что же у вас за специальность? — спросил он, чтобы отвязаться.

— Метеоролог.

— Не повезло.

Он попытался пройти, но парень преградил ему дорогу.

— Я вас умоляю… Мне очень нужно в седьмой сектор. Очень.

— Сочувствую.

— Послушайте, — незнакомец вновь вцепился ему в руку. — Все, что угодно… У меня… Я собрал… Моя кредитная карточка…

— На кой мне ваша кредитная карточка, — огрызнулся он, — а впрочем… Ладно. Я попытаюсь. Идите за мной.

Погрузка уже закончилась, и в чреве подъемника было пусто.

— Я отвлеку контролера, — сказал он. — А там действуйте сами.

Он так и не заметил, удалось ли парню пробраться на корабль, но не удивился, когда в дверь каюты тихо постучали и в образовавшуюся щель просунулся его новый знакомый.

— Я принес деньги. Как договаривались.

— Не надо, — ответил он великодушно. — Как тебя зовут?

— Джон.

— Это не имя. Всех людей зовут Джонами.

— Но я действительно Джон, — возразил тот.

Он пожал плечами.

— Джон так Джон… Как устроился, Джон?

— Неплохо. В трюме. Скучища там, правда. Сижу, стараюсь никому на глаза не показываться.

Он похлопал собеседника по плечу.

— Не бери в голову, Джон. Экипаж — сплошь арктурианцы да кшасы, они одного человека от другого не отличат. Навигатор — человек, но из рубки не выходит. Да еще третий механик, мой сменщик. Но этот — свой, не выдаст.

Новый знакомый нерешительно оглянулся.

— А можно… можно, я тут посижу?

Валяй, — согласился он.

Джон присел рядышком на койку. Какое-то время они сидели молча.

— Так куда ты направляешься? — спросил он наконец.

Парень нерешительно поглядел на него.

— А… ты не будешь смеяться?

— С чего бы?

— На Землю! — выпалил Джон и жалобно поглядел на него.

— Стало быть, у тебя и впрямь крыша поехала. Нет никакой Земли! Это всего лишь легенда!

— Да, — тоскливо отозвался парень, — легенда. Но… мне она снится… такая… такая красивая… океаны и…

— И океаны — легенда, — авторитетно заявил он. — На поверхности планеты не может быть столько воды. Это научно доказано.

— Но мне снится, — грустно повторил Джон. — Я ныряю в волнах… и солнце просвечивает сквозь них… и они поднимают меня так высоко, что захватывает дух, и…

Он вздохнул:

— Да будет тебе. А с чего ты взял, что эта самая Земля — именно в седьмом секторе?

— Не знаю… — Джон растерянно почесал в затылке, — кажется… мне говорил кто-то… да, точно, я слышал. От одного кшаса.

— Кшас — это серьезно… у них наследственная память, но тот, что тебе попался, наверняка был сумасшедший. Никто не знает, где Земля.

— Не может быть, чтобы никто не пытался ее искать!

— Может, и пытались. Что с того? — Он поднялся. — Послушай… мне надо на вахту. Если хочешь, можешь пока отдохнуть тут. Только воду не слишком-то расходуй. Я и так превысил норму.

…Его напарником был именно кшас — регулируя тягу в соплах, он так ловко манипулировал своими пятью щупальцами, что наблюдать за ним было одно удовольствие.

Наконец показатели на мониторах пришли в норму, и кшас замер, уставившись в пространство всеми тремя глазами. Не дожидаясь, пока третий механик погрузится в медитацию, он окликнул напарника:

— Эй, послушай! — Кшас сфокусировал на нем глаза. — Ты что-нибудь слышал о Земле?

Тот задумчиво хлопнул треугольным клапаном дыхательного отверстия.

— Странный вопрос, Джон. Тебе что, жить надоело?

— Ты это к чему?

— Земля — легенда! Пора бы вам, людям, успокоиться и перестать ее искать. Ни к чему хорошему это не приводит.

— Что ты имеешь в виду?

— Вы, люди, по природе вечные странники, потому-то вас так охотно нанимают на корабли. Но если какой-нибудь Джон вобьет себе в голову, что ему нужно на Землю, все — пиши пропало. Он начинает носиться по всему космосу, как ненормальный. И, в конце концов, пропадает…

— Пропадает?

— Видно, забредает в такие дали, что оттуда и возврата нет.

— А она действительно где-то в седьмом секторе?

— Кто знает? — Кшас вновь похлопал клапаном. — К чему эти поиски? Вы, люди, живете долго. Очень долго. Если только не начинаете задавать глупых вопросов.

Он вернулся и растолкал Джона, спящего на койке.

— Пора тебе в трюм, приятель, — сказал он, — я тоже хочу спать.

Парень покорно поднялся и уже доплелся до двери, когда услышал оклик:

— Эй! Я тут поговорил с одним кшасом.

Джон обернулся и впился в него взглядом.

— Ну?

— Он говорит, искать Землю — дело опасное.

— Как там может быть опасно? — удивился Джон. — Там же так красиво!

— Откуда ты знаешь, дурень? Во сне видел?

Джон ничего не ответил, лишь покачал головой и исчез в глубине коридора.


Он сошел в следующем порту, который ничем не отличался от предыдущего — точно та же суета и грязь. Обычно он всегда нанимался на два-три перехода, но тут вдруг рассчитался после первого и теперь брел по улице, гадая, что это на него нашло, и раздумывая, как бы получше провести вечер. Толпа так и кишела арктурианцами, изредка попадались люди, но его вдруг охватило такое острое чувство одиночества, что он радостно замахал рукой, увидев знакомое лицо.

— Ты тоже сошел?

— «Неуклонный» идет в восьмой сектор, — мрачно пояснил Джон.

— А Земля в седьмом.

— Далась тебе эта Земля! Пойдем лучше выпьем!

— Но я…

— Пошли-пошли! Я угощаю.

Портовый кабак ничем не отличался от сотен тысяч таких же заведений, разбросанных по обитаемой Вселенной, — дым, гвалт, разбитные официанты и мрачные портовые грузчики. Люди здесь почти не появлялись: разве что в углу у стойки дремал какой-то пьяный.

Он заказал виски с Канопуса и, пододвинув Джону стакан, поднял свой.

— Свободного полёта!

Тот залпом проглотил порцию.

— Эй, красавчик, — раздалось у него над ухом, — хочешь поразвлечься?

Он обернулся. Арктурианка хищно склонилась над их столиком.

Серебристая ткань, обтягивавшая круглый зад, казалось, вот-вот лопнет.

Он досадливо дернул плечом:

— Послушай… отвали, а?

Арктурианка вгляделась в его лицо расширенными темными глазами и тут же разочаровано отвернулась.

— Да это же Джон, — протянула она.

— Вот-вот, — он поднял стакан и сквозь опаловую жидкость поглядел на сутолоку в баре. В мерцающей глубине двигались темные тени… «Ну точь-в-точь рыбы в аквариуме, — подумал он. — Рыбы?»

— Черт бы побрал этих самок, — пробормотал он, — покоя от них нет. Хорошо хоть, арктурианцы их на корабли не нанимают. Говорят, что они несчастье приносят. Как поднимется такая вот на борт, жди катастрофы.

Он вздохнул. За что бы такое выпить? Кшасы пьют за дом родной, но среди людей вспоминать о доме считается дурным тоном… Запретная тема. Кто знает, сколько таких, как он сам… А впрочем…

— За Землю! — сказал он, опрокидывая стакан.

— За Землю! — согласился Джон.

— Что с того, что ее нет, — подхватил он. — Выпьем за Землю!

Кто сказал, что ее нет?

Он обернулся. Пьяный отклеился от стойки и теперь, пошатываясь, приближался к ним.

— Земля существует, — воскликнул пьянчужка и, плюхнувшись рядом с ними, проканючил: — Угостите выпивкой, земляки…

— Вали отсюда, — поморщился он и уже приподнялся было с табурета, но Джон умоляюще сжал его плечо.

— Пожалуйста! Купи ему выпивку.

— Вот навязался на мою голову, — прошипел он. — Ладно. Бармен!

Пьяный поспешно влил в себя весь стакан и теперь, прищурившись, глядел на соплеменников.

— Собрались туда, верно?

Он пожал плечами.

— Только не я. Это вот моему приятелю неймется.

— Земля существует, — медленно повторил пьяный. — Но те, кто туда уходят, не возвращаются. Ни-ког-да.

Равнодушный холод космоса вдруг заставил его съежиться под мутным взглядом пьяного. Он отвернулся, но пьянчуга не унимался. Даже схватил его за руку.

— Туда нельзя. Никому. В самом деле, нельзя.

Он брезгливо стряхнул с рукава цепкую лапу.

— Отваливай!

— Я торчу тут уже второй сезон, — печально проговорил забулдыга.

— Думаешь, меня не тянет? Но я еще держусь… Не-ет, я себе не враг! Нет! Чтобы вот так — раз и навсегда. Без возврата!

— Я сказал, отвали!

Он оттолкнул табурет и обернулся к Джону.

— Пойдем отсюда. Ты же видишь, прохиндей просто зарабатывает себе на выпивку этими байками о родном доме.

Джон послушно поднялся, но вместо того, чтобы тихо-мирно двинуться к выходу, схватил пьяного за ворот комбинезона и притиснул к стойке.

— Где она? Говори!

Он попытался оторвать приятеля, но тот приклеился не хуже веганской прилипалы.

— Брось его! Далась тебе эта Земля!

— Нет, пусть скажет!

Пьяный погрозил костлявым пальцем:

— Никто туда не ходит! Дураков нет. Но если заглянешь в контору к старому Дру-улу на углу Пятой Звездной и скажешь, что это я послал тебя…

— То что?

— Иди! — и пьяный с неожиданной силой отпихнул Джона. — Ступай, если ты такой храбрый.

Джон рванул прочь с такой скоростью, что Джон еле догнал парня у выхода.

— Не делай глупостей, приятель!

— Мне правда надо… — Джон умоляюще смотрел на него.

Он покачал головой.

— Ладно. Пойдем. Но это просто мошенники, уверяю. Сговорились и теперь качают денежки у простаков вроде тебя.


Контора Дру-ула располагалась в самой гнусной части припортового района — ни освещения, ни патрульных… Мусорные баки да решетки на окнах — вот и вся цивилизация. Сам Дру-ул принадлежал к какой-то диковинной расе, Джон таких сроду не встречал. Странное создание мрачно высилось за конторкой, но Джон кинулся к нему с таким пылом, точно встретил старого друга…

— Послушайте…

— В чем дело? — тот повернул к ним пустое безглазое лицо.

— Мне нужно на Землю, — пробормотал Джон с самым несчастным видом.

Мембрана на шее Дру-ула мелко задрожала.

— Восемь тысяч кредов, — прогудело странное создание.

— Я не ослышался?

— Восемь тысяч арктурианских кредов — и шлюпка твоя.

— Имей совесть, — вступился он за приятеля, — ну откуда у парня такие деньги, сам рассуди?

— А мне тоже нет резона задешево уступать, — мрачно возразил Дру-ул. — Шлюпку-то я в долгосрочную аренду сдаю. Когда еще обратно получу! Да еще арктурианцы дерут за эти дурацкие питомники…

Джон в отчаянии кинулся на существо за конторкой, но Джон поймал приятеля за плечо.

— Дружище, — сказал он мягко, — ты совсем рехнулся. Ну на кой тебе эта сказка? Вселенная большая, есть на что посмотреть.

— Нет денег на шлюпку, — тем временем вибрировал Дру-ул, — нет Земли.

Он решительно подтолкнул Джона к выходу.

— Пойдем отсюда.

Джон покорно побрел за ним. Казалось, силы оставили его.

— Устроимся в гостиницу, — говорил он Джону по дороге, — переночуем. Завтра наймемся на корабль. И уберемся подальше от этого седьмого сектора…

Они выбрались из трущоб на освещенную магистраль. Публика тут была побогаче, огни сияли, витрины магазинов пестрели самыми разнообразными диковинами.

Он обернулся на отдаленный звук колокольчиков, который постепенно становился все громче.

— Освободить дорогу, — кричал пожилой арктурианец в униформе патрульного. — Герцогиня Альдебаранская едет!

— Ну и ну! — Он вытянул шею, пытаясь разглядеть закутанную в мерцающую ткань фигуру, что возвышалась в центре кортежа. — Ты только погляди на эту самку. Ну и странный же способ размножения у этих альдебаранцев! А сверкает-то, сверкает! Вот кто может себе позволить все, что угодно. Да на одни ее побрякушки можно купить корабль класса «Неуклонного»!

Джон молча глядел вслед удаляющемуся кортежу.


Он не поскупился на номер и теперь нежился под душем с настоящей горячей водой. Все складывалось не так уж плохо. Кэп «Неуклонного» расплатился сполна, и сейчас можно было без особой спешки подыскивать какой-нибудь приличный контракт. И Джона можно будет пристроить — конечно, парень с винтом в голове, но напарник вроде неплохой, а странствовать по космосу вдвоем всегда веселее. На него вдруг нахлынула странная тоска, и чтобы прогнать ее, он стал высвистывать какой-то веселый мотивчик.

Он вылез из душа.

— Эй, приятель, — позвал он, входя в комнату и растираясь простыней. — Теперь твоя очередь!

Но Джона в номере не было.

— Как же, — сказал ему дежурный веганец, — видел. Ваш компаньон удалился. Еще спросил меня, в каком отеле остановилась герцогиня Альдебаранская. Сказал, что интересуется правящим домом Альдебарана.

— Ах ты, черт! — устало вздохнул Джон и выбежал из отеля. Чтобы срезать путь, он двинулся через портовые кварталы.

Он понятия не имел, что задумал его приятель, но на сердце было неспокойно.

Джон выскочил из-за угла прямо на него.

— Помоги мне! — прохрипел Джон на ходу. — Помоги, умоляю! За мной гонятся.

— Кто?

— Не важно! Скорее!

Он огляделся в поисках укрытия и поднял крышку мусорного бака.

— Лезь!

Малый проворно нырнул в темный контейнер, и как раз вовремя: за углом послышался гул приближающегося мобиля.

Он сунул руки в карманы и, насвистывая, двинулся навстречу. Мобиль остановился, и из него вывалилось несколько полицейских.

Не замедляя шага, он небрежно спросил:

— Кого-то ищете, ребята?

Один из патрульных арктурианцев ответил вопросом на вопрос:

— Тут один из ваших не пробегал?

— Пробегал, — спокойно ответил он. — Вон туда.

И наугад ткнул в ближайший проулок.

Патрульные бросились обратно в машину.

— Эй! — крикнул он им вслед. — А что он такого натворил?

— Ограбил герцогиню Альдебаранскую, — ответил один из колов, — вошел в номер под видом коридорного, пригрозил биодифферентной гранатой, положил всех на пол, сгреб драгоценности и смылся.

— Ну и дела, — протянул Джон.

Мобиль, завывая и отбрасывая снопы искр, пронесся мимо.

Он заглянул в контейнер.

— Эй, Джон!

Джон высунул голову и с опаской огляделся.

— Сматываемся! — приказал он. — Скорее! И только тут сообразил, что они стоят на углу Пятой Звездной.

Дру-ул бесшумно возник рядом с ними.

— Давайте, — прогудел посредник.

Джон на бегу сунул в восьмипалую руку увесистый сверток.

— Пятый причал! — крикнул им вслед Дру-ул. — Код 138-50. — И растворился во тьме.

— Ты псих, — пыхтел Джон на бегу. — Во что ты меня втравил, придурок!

Они как раз подбегали к причальным воротам, когда сзади раздался истошный вопль:

— Держите!

Но Джон трясущимися пальцами уже набирал код шлюпки. Люк отворился, потом захлопнулся, и дрожь стартовой вибрации пронзила до самых костей. Джон плакал, уткнувшись лицом в ладони.

— Куда мы летим? — сердито спросил Джон.

— Автопилот запрограммирован на Землю, — всхлипнул Джон.

Рассвирепевший Джон коротко и страшно ударил напарника под дых, и тот согнулся пополам.

— Пропади она пропадом, твоя Земля! Нет никакой Земли! Ты просто маньяк!

Как ни странно, удар привел Джона в чувство; Джон вытер слезы и жалобно, прерывисто вздохнул.

— Земля не выдумка. И мы будем там через двое стандартных суток.

— Но я не хочу на Землю!

Джон задумчиво поглядел на него.

— Когда мы встретились, ты летел в седьмой сектор. Почему?

— Ну…

— Я тебе помогу. Корабли шли куда угодно, и механики везде были нужны, но в седьмой сектор направлялся только «Неуклонный». Почему ты завербовался именно на него?

— Черт! — Джон изумленно потер лоб. — И правда!

— Потому что ты тоже искал Землю, — заключил Джон. — Ты просто сам еще не отдавал себе отчета.

— Все ты выдумываешь, — сердито сказал Джон. И с удивлением почувствовал, как потихоньку отпускает привычная, грызущая исподтишка тоска.

— Я пошел спать. И не делай больше никаких глупостей, прошу тебя.


…Ночью ему снились странные сны о синих реках, в которых мелькают торпедообразные серебристые тела, о берегах, покрытых зеленой растительностью, о тенистых заводях и прогретых солнцем плесах.

Проснулся он от странного ноющего ощущения во всем теле. Комбинезон, до того сидевший как влитой, почему-то распирало в груди и резало под мышками, зато вокруг талии ткань собралась, образуя складки, казалось, только для того, чтобы еще сильнее натянуться на бедрах.

Он в ужасе прошелся руками по телу: прежде безупречное, гладкое, оно изменилось — мало того, он нащупал на груди какие-то странные, набухшие выпуклости. Полупрозрачная стенная панель давала лишь смутное отражение, но и этого было достаточно, чтобы понять: опасения оправдались — его фигура как-то странно преобразилась.

Джон по-прежнему сидел в крохотной рубке, жадно глядя на экран, на котором проступали созвездия — незнакомые, но почему-то тревожно узнаваемые. При звуке шагов компаньон повернул голову, и Джон увидел, что и тот изменился… Правда, как-то по-другому: стал выше, стройнее, плечи его раздались, мускулистая шея выпирала из воротника комбинезона.

— Что происходит? Куда ты нас затащил? — завопил он и понял, что голос тоже изменился — звучал тоньше и нежнее, а вопль напоминал, скорее, пронзительный визг.

— Домой, — ответил тот глубоким, низким басом.

— Что с нами делается, великое небо! — И он — она — заплакала, давясь слезами и больше не стыдясь их.

— Домой! — повторил Джон. — Погляди! — На экране появился мерцающий голубой шарик, он рос, постепенно заполняя обзор.

— Это — Земля? — Она жадно вглядывалась в смутные очертания материков, в синие, фиолетовые, зеленые моря, в которых играло солнце. — Неужели это не выдумка? Не легенда?

— Нет, — покачал головой Джон, — не легенда. — И нерешительно поглядел на нее. — Послушай… Ведь я так и не спросил… Как тебя зовут?

— Кэти, — всхлипнула она, утирая слезы.

— Кэти… — повторил он. — О, Кэти…

Сержант Ее Величества

— Вы верите в духов, мистер Мемпес?

Едкий запах антисептика не мог перебить вони человеческих испражнений. Больные бредили и метались; по векам и приоткрытым ртам ползали мухи, сотни зеленых мух…

Это ад, — подумал Мортимер Мемпес, — и я тоже наверняка заболею. Как только он не боится?

Он захлопнул блокнот и засунул его в планшетку.

— Местные колдуны, — нерешительно начал он.

— Они понимают в этом толк, верно, — главный врач вытирал руки клочком полотна, — мне рассказывали совершенно удивительные истории. Но я говорю не о них. Я говорю о старых добрых английских дýхах. Пойдемте, коллега, подышим воздухом.

Воздух? Само небо здесь металлически отблескивало. Точь-в-точь жестяная крыша госпиталя. И духота стояла точно такая же. За дальним холмом в обложивших горизонт розоватых тучах что-то сверкало. Молния. Или гелиограф. Или то и другое.

— Зулусские колдуны умеют поднимать мертвых, — продолжил доктор, — но, заметьте, это просто оживление тела, не духа. Как… гальванизация. Они просто поддерживают в телах подобие жизни. Их мертвые ходят и исполняют приказания хозяина. Но не разговаривают. А я хочу услышать.

Мемпес вновь извлек блокнот. Оперев планшетку о колено, он быстро набрасывал профиль собеседника.

— Я полагал, автор знаменитого Шерлока Холмса должен обладать рациональным складом ума.

Доктор Дойл усмехнулся в усы:

— Заметьте, вы сказали «автор знаменитого Холмса», а не «знаменитый автор Холмса». Нет-нет, я не в обиде. Старина до сих пор неплохо меня обеспечивает. Так вот, господин журналист, рациональный склад ума — это именно то, чего не хватало спиритам. Любое явление должно поддаваться научной проверке. И если удастся доказать, заметьте, по всем правилам науки, опытным путем доказать, что ТАМ что-то есть, то…

— Вера и знание, — сказал Мемпес, — две противоположные вещи. По определению, как говорят математики. Дав людям знание, не лишите ли вы их веры?

— Это устаревший подход. На деле вы вовсе не знаете, что Земля вращается вокруг Солнца, — вы же видите обратное. Вы просто верите людям, специалистам, которые утверждают, что это именно так. Вот так и здесь. Наука еще скажет свое слово, уверяю вас. Поймите же, в наш рациональный век одной надежды людям мало. Люди, дорогой мой друг, идут на смерть, как эти вот бедняги. — Он кивнул крутым подбородком в сторону госпиталя, — неужели их близким, да и им самим повредит толика уверенности, что жизнь не кончается здесь, в вонючем бараке? Это не последняя война, уверяю вас. И пускай инженеры изобретают все новые средства истребления; матери, провожающие сыновей, будут провожать их без слез, потому что…

— Благая весть?

— Да, если хотите.

— Не слишком ли вы много на себя берете, доктор Дойл?

— Я только посредник, друг мой. Медиум, скажем так.

Доктор Дойл вдохнул широкой грудью насыщенный электричеством воздух.

— Будет гроза? — с надеждой спросил Мортимер.

— К сожалению. Они тут затяжные. Дороги превращаются в жидкую грязь. В сущности, в жидкую грязь превращается все…

— Ну почему, — рубанул воздух ладонью Дойл, — ну почему они не отбили эту водокачку сразу?! Пять тысяч человек, пять тысяч здоровых молодых людей; и все лежат здесь…

За бараком, переоборудованным под полевой госпиталь, простирались ряды низких бугорков. Над бугорками кружились мухи.

На дальних холмах один за другим вспыхивали гелиографы.

* * *

— Вот, — сказал Дойл, — этот человек. Перкинс. Сержант Ее Величества.

Перкинс, — подумал Мортимер, — все равно что Аткинс.

Коек здесь было куда меньше, чем больных, и Перкинс лежал в проходе на носилках. Губы его сплошь покрывала сухая растрескавшаяся корка. Глаза под сморщенными веками ушли глубоко в глазницы.

— Надеюсь, его зовут не Томми…

Дойл остро взглянул на него:

— Его зовут Джон, Джон Перкинс. И он умирает.

Надо же, — вяло подумал Мортимер. Тысячи мух жужжали, казалось, внутри черепной коробки. — Я должен ему сострадать, но не могу… Какая же я свинья. Наверное, это потому, что их тут слишком много. Нельзя сострадать всем. На это способны только святые. Может, он и вправду святой, наш доктор Дойл?

— Он умирает спокойно, — тем временем говорил Дойл, — потому что знает; дух не умрет вместе с телом. Для него это — аксиома.

— Вот как…

— Он побывал дома. У него домик в Суррее. Жена. Двое детей. Младший еще совсем маленький. Две недели назад заболел ветрянкой. Но сейчас пошел на поправку. Жар спал. Он вошел и присел у его кроватки. Было раннее утро. Жена проснулась и окликнула его: «Джон». Она решила, что он вернулся… ну, во плоти. Говорить он с ней не мог, поэтому приложил палец к губам, улыбнулся и вышел.

— Она поймет… — прошептал умирающий.

Дойл положил широкую ладонь ему на лоб.

— Она… — Джон Перкинс хватал воздух спекшимся ртом.

— Дайте мне ваш блокнот! — требовательно сказал Дойл.

— Что…

— Блокнот, черт побери!

— Вы хотите записывать? — удивленно проговорил Мортимер. — В такую минуту?

Выхватив у него блокнот, Дойл равномерно махал им перед лицом умирающего, отгоняя мух.

— Что смерти нет, — пробормотал Джон Перкинс.

— Я… простите, — сказал Мортимер.

— Скажите им, доктор, скажите, что… Дух вечен… — запавшие веки дрогнули и сомкнулись навсегда.

— Вот, — устало сказал Дойл, — возьмите.

Мортимер дрожащими пальцами заталкивал блокнот в планшетку.

— Не думаю, что цензура позволит мне опубликовать все это.

За стеной барака раздался долгий раскат грома, и где-то далеко ему ответили орудия.

— Они пошли на приступ, — сказал доктор Дойл, — быть может, они все же возьмут эту чертову водокачку.

* * *

— Спасибо, что вытащили меня сюда, доктор Дойл, — сказал Мортимер.

Под низким летним небом болота Дартмура казались безобидными; на кочках верещали кузнечики, меж сухих пучков травы сновали камышовки. Разогретая трава пахла скорее приятно. Лишь иногда под затянутой обманчивой зеленью поверхностью вспухали и лопались вонючие черные пузыри.

— Иногда мне кажется, — Дойл ощупывал тростью на вид безобидную кочку, — есть такие места… словно бы некие ворота… Вот и здесь, все эти истории о Черной Собаке… Я, кстати, думаю написать роман. О проклятии рода, страшной тайне и огромной собаке. И объяснение, заметьте, должно быть самым что ни на есть естественным. В детективе обращаться к сверхъестественному — дурной тон.

— Рад это слышать, — кисло сказал Мортимер, — кстати, в Суррее тоже рассказывают о большом черном животном с горящими глазами. Только они называют ее «суррейской пумой», знаете?

— А! — Голос Дойла оживился. — Так вы все-таки были в Суррее?

Мортимер молча пожал плечами.

— Я так и думал, что и вам не чужда тяга к неизведанному. Ну, и?

— Передал его вещи. Рассказал, что был при последних минутах.

Он помолчал.

— Маленький домик, очень бедный. Очень чистый. В центре комнаты половицы истерты меньше, чем у порога. Таким, знаете, квадратом.

— Там лежал ковер, — сказал Дойл уверенно. — Вероятно, афганский. Он участвовал в афганской кампании, сержант Перкинс.

— Да, ковер продали. Они бедствуют, Дойл. Учитывая, что война с бурами сейчас непопулярна…

— Я пишу книгу, которая должна переломить общественное мнение, — сухо сказал Дойл. — Продолжайте.

— Ну, я дал им денег. Она отказывалась, но дети… Милая маленькая женщина, очень усталая. Нанимается прачкой в соседнее поместье. Красные распухшие руки… Когда я отдал ей его трубку и кисет, она улыбалась.

— Вот как?

— Я сказал, что он помнил о них до последнего мига. Она спокойно сказала: «Я знаю. Он был тут, мистер Мемпес». Тогда, зимой, она проснулась словно бы от чьего-то присутствия. И увидела Джона. Он сидел у кроватки малыша и смотрел на него. Тот как раз выздоравливал после ветрянки, потому спал крепко и даже не проснулся.

Он выразительно посмотрел на Дойла.

— Я так и знал, — прошептал тот.

— Он улыбнулся ей и кивнул, — продолжал Мортимер, — и выглядел совершенно как обычно, только был очень бледный. Это странно, да, доктор? Ведь когда мы его видели, он выглядел вовсе не как обычно. Он выглядел чертовски плохо.

— Астральное тело далеко не всегда уподобляется физическому, — нетерпеливо проговорил Дойл.

— Да-да, я тоже читал этого чудака Крукса.

— Он не чудак, — твердо сказал Дойл. — Он ученый. Ученый-естественник.

— Да… ну вот, она хотела броситься к нему и обнять, она решила, что он просто вернулся домой, вы понимаете. Но не могла встать с постели. Cловно окаменела, говорит она, и пока она пыталась пошевелиться, он приложил палец к губам и скользнул за дверь. «Как тень», — говорит она. Тут ее отпустило, она накинула платок и выбежала, но там никого не было. Такой, знаете, предрассветный мрак.

— Знаю.

— Я вам не верил, доктор Дойл. Но это…

— Это все время существует рядом с нами, — задумчиво сказал Дойл. Из-под его крепких башмаков во все стороны порскали кузнечики. — Мы просто не хотим этого видеть.

— Доктор, — нерешительно произнес Мортимер. — Я знаю, вы… порвали со своими католическими родственниками. И повсюду говорили, что религия… ну, приносит одни лишь раздоры. Но вера содержит в себе опыт веков, а здесь… стоит ли, отказавшись от одной религии, создавать другую?

На горизонте в колеблющемся мареве сверкнула вспышка. Гелиограф, — подумал он машинально, потом, услышав глухой удар, решил: — Нет, все-таки гроза. Или нет… неужели?

— Вроде бы пушка стреляла?

— Спиритизм, друг мой, а вернее, спиритология, — это не религия, — отрезал Дойл. — Это наука. А что до пушки… Там, на скале, Принстаунская тюрьма. Верно, опять убежал какой-нибудь каторжник. Ничего. — Он любовно похлопал по палке с тяжелым набалдашником в виде оскаленной собачьей головы. — Мы сумеем постоять за себя, верно?

* * *

— Мне это не нравится, Артур. Ты же знаешь!

— Дорогая, — мягко ответил Дойл. — это необходимо.

— И эта женщина мне не нравится, — упорствовала Джин.

— А вот твой брат думает иначе.

— Малькольм, — снисходительно произнесла Джин, — не разбирается в женщинах.

— Сестры всегда так говорят. Ты просто ревнуешь. — Он поцеловал ее в висок. — Как вы себя чувствуете, Мортимер?

Журналист осторожно, боком спускался по лестнице.

— Сегодня болит сильнее, доктор Дойл.

— Так и должно быть. Это от упражнений. По крайней мере, колено, я вижу, начало сгибаться.

— Ну…

— Вы еще поиграете в крикет, друг мой.

— Я не хочу играть в крикет. А, вот и Лили. Здравствуйте, мисс Лодер-Саймонс.

Лили Лодер-Саймонс, высокая, светловолосая, с подвижными нервными руками, вошла в гостиную, быстро прикрыв за собой дверь.

— Я готова, доктор Дойл, — сказала она, не ответив на приветствие. Казалось, она вообще не заметила Мемпеса.

Далеко на континенте, под Ипром, лицом к лицу сходились армии.

* * *

Окна гостиной были плотно зашторены; в темном небе над темной землей, над старой доброй Англией медленно плыл начиненный, точно гигантская рыба — икрой, смертоносными бомбами шестисотфутовый цеппелин…

Одинокая свеча горела посреди стола.

— Мне нужна бумага, — сказала Лили, — много бумаги.

— Это же дом писателя. — Дойл улыбнулся.

— Тогда…

Она закрыла глаза и замолчала. Дойл вновь услышал грохот пушек за проливом; он звучал, как отдаленный гром.

Джин нетерпеливо пошевелилась:

— Я не…

— Тсс!..

Руки Лили Лодер-Саймонс двигались сами по себе.

— Кто здесь? — спросила она низким голосом.

— Бумагу, — прошипел Дойл, — подсуньте же ей бумагу…

— Это…

— Смотри-смотри…

— Кто здесь? Что ты хочешь сказать?

Язычок свечи пластался и плясал, и пальцы яростно царапали бумагу, прорывая ее насквозь.

— Назови первую букву твоего имени. Имя!

Рука отбросила бумагу и схватила следующий листок.

— «Я», — прочитал Дойл. — «Яков»? Нет…

Он подобрал второй листок.

— Я Малк… ска… скажи Джин… я…

— Нет! — отчаянно завизжала Джин, заткнув уши и зажмурившись. — Нет! Она врет! Все врет!

— Убит, — гласил следующий листок.

Мортимер осторожно поддержал миссис Дойл под локоть.

— Пойдемте, сударыня.

Белая рука продолжала писать. Слепые глаза неподвижно уставились на пламя свечи, и оно трепетало под этим взглядом.

— Атака… захле… Со… Сомма… Скажи Артуру.

— Что? — Лист бумаги трепетал в руках у доктора, точно белая ночная бабочка — Что ты хочешь мне сказать? Малькольм? Малькольм, это ты?

— Сомма, — крупными буквами было выведено на бумаге.

Рука продолжала скользить по последнему уцелевшему листку все тише, тише…

— Я дал ей камфарные капли, — сказал Мортимер, появившись в дверях, но она…

Лили приходила в себя. Она несколько раз моргнула, увлажняя пересохшие глазные яблоки.

— Получилось?

— Да, Лили. — Рука Дойла разглаживала последний лист бумаги. — Получилось. Но…

— Что? — Бледная худая рука вцепилась в его запястье. — Что, мистер Дойл? Где Джин?

— Когда вы последний раз получали письмо от Малькольма?

— Три дня назад. Они стояли под Ипром. Что?

Она в упор посмотрела на него. В расширенных глазах отражалось пламя свечи.

— Малькольм? Нет!

— Похоже на то, мисс Лодер-Саймонс. Если только…

— Если?

— Если вашим посланиям можно верить.

Она покачала белокурой развившейся прической.

— Не моим, доктор. Их посланиям. О да, им можно верить. Малькольм, боже мой, Малькольм…

Она провела рукой по глазам и неверной походкой направилась в ту сторону, куда ушла Джин.

— Они были помолвлены. Она и он, — грустно заметил Дойл. — Но я не понял. Сомма… передай Артуру… что? Если бы я мог…

Из дверей доносились сдавленные рыдания.

— Джин плачет, — тихо напомнил Мемпес.

— Да, но ведь… Мертвые живут. То есть… он говорил с нами!

— Вы уверены, сэр? Это было так… невнятно.

— Проклятье! — Дойл сердито стукнул могучим кулаком по столу. — Послания приходят, но такие запутанные. У Лили тоже погиб брат, вы знаете? Словно тысячи их толпятся у двери, пытаясь пробиться к родным и близким! Вот если бы я мог получить окончательное, достоверное подтверждение.

В соседней комнате на диване, обнявшись, рыдали женщины.

— Мне бы не помешала выпивка, — сказал Мортимер.

* * *

— Все верно. — Дойл болтал в чашке серебряной ложечкой, размешивая сахарин. — Сомма… Рыбаки на побережье уверяют, что слышат грохот канонады там, за проливом.

— Иллюзия, — жалобно сказала Джин. — Они просто напрягают слух, слушают, слушают…

— И рано или поздно начинают слышать. А это значит — самое время для сеанса. Позови секретаря, дорогая. Я напишу Лили. И скажи горничной, пусть приготовит ей комнату.

— Нет! — Джин вскочила, отбросив стул. — Нет, Артур…

— Но, дорогая, — мягко сказал Дойл, — это же элементарный эгоизм. Женские страхи. Ты представляешь, как важно для тысяч людей узнать…

— Я ничего больше не хочу знать. — Она зажала уши руками и топнула ногой. — Я не позволю… Это словно… словно один зовет за собой другого! Сначала Малькольм. Потом Дик… Потом… кто еще, Артур? Этот милый молодой человек, муж твоей сестры? Все, кого мы любим! Все. Словно чья-то рука шарит в толпе и выхватывает их по одному… Артур, а ведь там еще Иннес! И Кингсли!

Дойл расстегнул воротник.

— Под Ипром, — сказал он самым рассудительным голосом, — погибли тысячи. Тысячи гибнут на Сомме. Это просто… статистика.

— Я не хочу такой статистики! Я не хочу!

— То, что я делаю, — это для них. Для погибших. Для их близких.

— Это не для них, Артур. Это для кого-то другого. Ты делаешь все это для кого-то другого.

— Ты просто напугана. И расстроена. Добрый день, Джереми.

— Добрый день, мистер Холмс, — сказал почтальон. — То есть я хотел сказать, доктор Дойл. Сегодня много писем.

— Вот видишь! Это от тех, кто… от тех, кто потерял близких на этой войне. Миссис Лорри из Гемпшира. Фермер из Суррея. Кстати, Мортимер сейчас там, ты знаешь? Поехал навестить эту несчастную семью. Они пишут, что теперь, когда знают, что смерти нет, что их близкие с ними…

— А это что за письмо, Артур? — странным голосом спросила Джин. — Нет, погоди, не открывай, оно мне не нравится. Дай, я…

— Ну что…

Ножичек с костяной ручкой упал на скатерть. Следом за ним на стол спорхнуло письмо.

— Иннес, — прошептал доктор Дойл побелевшими губами.

— Я же говорила, Артур. Я же говорила.

— Но он же… демобилизован по здоровью.

— Война везде, доктор Дойл, — виновато сказал почтальон. — Она настигает их, даже когда они далеко.

Дойл встал и застегнул жилет.

— Джереми, — сказал он очень спокойно, — погоди, я сейчас напишу письмо мисс Лили. Сегодня вечером будет сеанс.

— Доктор Дойл, — нерешительно прошептал почтальон. — Я думал, вы знаете. Мисс Лодер-Саймонс… в утренних газетах…

— Что?

— Она умерла, доктор Дойл. Такая молодая. Такая красивая…

* * *

— Вы правы, сэр Редьярд. Прогресс, вот что мы им несем. Вот именно, прогресс. Мы пришли в Индию и расправились с чертовыми тугами. Индусы благодарили нас со слезами на глазах. В Конго мы уничтожили этих их ужасных колдунов.

— Насчет Конго, мистер Мемпес, я бы не стал говорить с такой уверенностью. То, что там творили бельгийцы… Естественно, туземцы стали искать защиты у местных шаманов. Знаете, там с белыми людьми порой случались странные вещи.

В пабе на Флит-стрит было людно, полутемно и душно. Мортимеру казалось, что самый воздух мерцает у него перед глазами: свет-тьма, тьма-свет…

— Зло нельзя истребить совсем, мистер Мемпес. Оно просто принимает иные формы. Взять, к примеру, ту же Преторию, мы воевали с бурами, буры с нами. Но ведь были еще зулусы. И вот они-то воевали со всеми. В конце концов, это их земля. Я слышал историю про какого-то сержанта, Хопкинса, кажется… ну, просто сержант Ее Величества. Он застрелил зулуса просто так, на глазах у всей деревни. Жара, понимаете. Все из-за жары. И тогда местный колдун… они как-то связываются между собой, эти колдуны, неведомым нам способом.

— Как гелиограф?

— Да. Что-то вроде гелиографа. Наверное. Так вот, сперва начинают стучать барабаны. Их даже не слышно — артиллерия бьет громче. Но они стучат. Стучат. Долго. Ночь за ночью. И в конце концов…

— Что? — прошептал Мортимер.

— Приходят земляные духи.

— Демоны? — Мортимер помахал рукой, подзывая бармена.

— Нет, просто духи. Бесформенные тупые духи. Они питаются астральными телами, понимаете? Астральными телами умерших. Они занимают астральное тело, пока физическое тело еще теплое. Прихватывают обрывки памяти, сны, мечты. И они умеют плодиться, мистер Мемпес. Они идут по путеводной нити любви, идут и находят близких покойного. И занимают их астральные тела. И так дальше, дальше, пока нить не оборвется. Этот сержант вскоре погиб, конечно. Кажется, от тифа. Там разразилась эпидемия тифа, в Претории. И я вот думаю, не умер ли кто из его родни, — здесь, на Острове. Готов поставить свои часы против этой вашей трости.

— Хопкинс? — медленно спросил Мортимер. — Не Перкинс?

— Точно. Перкинс. Вы его знали?

— Знал. Еще стаканчик? Да, у него была семья. Решил навестить их пару недель назад. Они жили в Суррее. Дом стоял пустым. Заброшенным. Думал, они уехали. В местном пабе сказали, она в Бродмуре. Ну, в лечебнице. Задушила детей. Сказала, отец их позвал. Сказала, там им будет хорошо. Лучше, чем здесь. Когда их выносили, она улыбалась.

Свет-тьма, свет-тьма. Рои зеленых мух. Отгоняя их, он помахал рукой перед глазами.

— Жаль, что вы не стали биться об заклад. Мне нравится ваша трость. Эта, с собачьей головой.

— Ее я не стал бы ставить, — замотал головой Мортимер. — Мне ее доктор Дойл подарил.

— А, так вы знакомы с Дойлом? Замечательный человек. Странно, что он увлекся спиритизмом, он всегда казался образцом здравого смысла.

— Благая весть, — прошептал Мортимер.

Он встал из-за стола и нахлобучил на голову котелок.

— Они нас ненавидят, да? — прошептал он. — Все они. Туги, конголезские колдуны, зулусы. И вот начинают стучать барабаны… ночь за ночью. И тогда приходят земляные духи. Боже мой, чем больше смертей, тем больше астральных тел… еще теплых… и они еще помнят, да? И зовут, зовут… роятся… Это конец белой расы, сэр Редьярд, говорю вам, это конец белой расы!

— Вам надо меньше пить, друг мой, — заметил сэр Редьярд. — Вы слишком впечатлительны.

* * *

— Перемирие! — Прилично одетая, степенная дама кружилась в холле гостиницы, держа по «Юнион Джеку» в каждой руке. — Перемирие! Больше не будет смертей! Никогда! Никогда! Не будет резни! И мой мальчик вернется домой! Перемирие!

Автомобиль с шофером ждал у входа.

— Как ты можешь читать эту лекцию, Артур, — спросила Джин, — сейчас, когда Кингсли…

— Мой сын бы меня понял. — Доктор Дойл взял ее под руку. — Ведь столько людей будут оплакивать сейчас своих погибших. Я призван утешить их. Он бы понял.

Они прошли мимо с поклоном отворившего им дверь швейцара.

— Благослови вас Бог, доктор, — сказал швейцар им вслед.

Они медленно катили по Лондону, ветер развевал волосы Джин, такие светлые, что седина казалась почти незаметной.

— Я не хотел тебе говорить, — Дойл обнял ее за плечи, — но теперь, наверное, можно. Я нашел очень сильного медиума. Очень сильного, почти как Лили. И вчера… Я сказал тебе, что иду в клуб, но я был на сеансе. И мы говорили… Малькольм был там. Он сказал… сказал… помнишь, ты провожала меня в Америку? Мы тогда таились от всех. И вы с Малькольмом спустились в каюту, а я был на палубе с Кингсли и бедняжкой Туи, и ты… поставила цветы на столик, и поцеловала подушку с двух сторон, чтобы я спал среди твоих поцелуев. Это правда, дорогая?

— Да, — прошептала Джин. В ее глазах стояли слезы. — Да…

Над головой торжественно сияло небо. Толпы народа стояли вдоль обочины, приветствуя его, доктора Дойла, человека, принесшего Благую Весть, зримые и незримые, и все были здесь — и Малькольм, и Дик, и Иннес, и Кингсли, и Лили Лодер-Саймонс улыбалась мягкой улыбкой, прижимая к вискам тонкие руки…

— Если бы они знали, — доктор Дойл окинул взглядом толпу, — если бы они только знали!


(Для написания этого рассказа использована биография Конан Дойла Джона Диксона Карра.)

Заплывая за буйки

Никогда не думал, что в такой конторе будет такой стол. Обшарпанный, из ДСП. И что в коридоре будет висеть стенгазета «Навстречу съезду».

Наверное, их этому специально учат, такой особой утомленности во взгляде. Им с нами скучно, они про нас все знают. Неужели и правда знают?

Фамилия его была Иванов — они все Ивановы, такая порода. А если не Ивановы, то Петровы.

— Караванов Альберт Викторович, — скучно сказал он, глядя в какие-то бумажки.

Я молча кивнул. В горле пересохло.

— Студент калининского пединститута. Исторический факультет.

— Ага.

— На данный момент в академотпуске.

— Ага.

— Посещали семинар профессора Литвинова.

Я думаю, Литвинов виноват. Он же знал, что могут быть неприятности. И не только у него. Говорят, он просто хотел подгадить ректору, которого терпеть не мог. Вот и подгадил.

— К нам приехали месяц назад. Проживаете у тетки по матери, Валентины Перепеличко. Временно прописаны.

— Ну, да…

Зачем это ему? Неужели знает?

— Почему не встали на учет?

— В военкомат? Я не… у меня справка.

— В районный диспансер.

— Я… встану.

Я так и думал! Значит, когда я говорил родителям, что за мной следят, что в очереди, в автобусе, на перекрестке мне попадаются одни и те же лица, что встреченные скашивают глаза, увидев меня, и поспешно отворачиваются…

«Типичный бред преследования», — сказал румяный доброжелательный врач, бывший одноклассник дяди Миши, приглашенный как бы попить чаю. И тут же увел с собой.

— Временно работаете библиотекарем…

— Да. Я…

— Районная библиотека. Приморский район.

— Да, но это…

— К вам часто заходит некто Покровский.

— К нам много кто заходит, — сказал я и вытер ладони о штаны.

Их интересую не я. Их интересует Покровский.

— Вы же взрослый человек, Альберт Викторович, — укоризненно произнес майор Иванов, — не надо притворяться дурачком.

(Я и есть дурачок. То есть психически больной. У меня есть выписка из истории болезни. Он сказал это нарочно. С намеком, что он-то знает…)

— Что он за человек?

— Культурный. Берет все больше классику. Книги сдает вовремя.

— Вы что, в вашей библиотеке газет не читаете? Сейчас очень осложнилась международная обстановка. Я бы даже сказал, обострилась. Я ожидал от вас большей сознательности, Альберт Викторович.

Он хочет, чтобы я сказал что-то про этого Покровского. Тогда он от меня отстанет. Или не отстанет?

— Я… правда не знаю. Чего вы от меня хотите?

— Познакомьтесь с ним поближе. Подружитесь с ним. Он очень приятный, образованный человек. Любит поговорить, поделиться своими мыслями.

— И?

— Что — и? У вас появится друг. У вас же здесь нет друзей, Альберт Викторович. У вас и раньше не было друзей.

Я не понимаю: он хочет, чтобы я следил за этим Покровским? Втерся к нему в доверие? Он намекает на то, что меня все ненавидят? Говорят, если человек переезжает куда-то, даже временно, как я, за ним следует его дело, папка с завязками, а там все — с самого детства, и все, что ты сделал, и отметки, и отношения в школе, и всякие случаи, и медицинская карта, и даже то, чего ты сам не знаешь. А вдруг этот разговор о Покровском — просто отвлекающий маневр, чтобы я расслабился и потерял бдительность? Я подумал, что мне надо торопиться. Вдруг мне все же удастся перехитрить их? И я сказал:

— Хорошо, я обязательно постараюсь познакомиться с Покровским получше.

— Я знал, что вы меня поймете, — сказал майор Иванов.

* * *

В детстве, начитавшись Кусто, я мечтал стать исследователем моря, плавать в прозрачной, пронизанной солнцем воде, а потом написать про все это замечательную книгу.

Нереально. Пока нереально, во всяком случае. Да и для акваланга требуется разрешение, которого у меня нет.

Подъем с моря крутой, бетонные ступени лестницы растрескались и перекосились. Это из-за оползней — после дождя пласты глины отваливаются, словно ломти хлеба под ножом.

Икроножные мышцы ноют скорее приятно, с чувством выполненного долга. Сегодня я проплыл четыре км. От пирса до пирса двести метров, десять раз туда, десять обратно. Мимо обросших скользкой зеленью бетонных блоков, поросших острыми зубками мидий, оттолкнуться, развернуться — вот откуда у меня столько порезов на ладонях и ступнях — и вновь по мутной воде, в которой солнце вычерчивает огненные нули и восьмерки. Когда я засыпаю, они пляшут перед глазами.

У рынка в трамвай набиваются тяжелые тетки с кошелками, из которых торчат пучки зеленого лука.

— Уродины сходят? — деловито спрашивает женщина за моей спиной, и я с миг мучительно соображаю, на что это она намекает, но тут же понимаю, что речь идет о кинотеатре «Родина» — самом большом в городе, на целых три зала, с облупившимися колоннами, подпирающими фронтон.

— Я выхожу, — отвечаю я и чувствую, что горячая волна заливает лоб. Может, она нарочно так сказала, чтобы посмеяться?

Уже когда подходил к парадному, вспомнил, что обещал тете Вале купить хлеб и еще чего-нибудь к чаю, но, когда полез в карман, оказалось, что денег там нет. Вытащили. Скорее всего, в трамвае — или еще там, на пляже, пока я плавал от пирса до пирса. От унижения и злости у меня слезы на глазах выступили. Странно, что такое возможно в городе у моря.

Тетке я сказал, что забыл деньги дома, а то она вновь завелась бы. Я и такой, и такой. И не от мира сего, и непрактичный, и бедные мои родители. Мне кажется, она радуется, когда ее первоначальное впечатление на мой счет подтверждается. А так она только обозвала меня профессором, и все. Деньги я взял из заначки — скоро они мне понадобятся, но послезавтра получка, я возмещу. По телевизору шла какая-то чушь, но тетка не выключала, потому что через полчаса должен был начаться музыкальный конкурс «Алло, мы ищем таланты!».

У витрины булочной я остановился. Сделал вид, что развязался шнурок у кеда. Улица была пуста. Подозрительно. Обычно в это время на ней еще много народу. Это что-то значит? Или нет?

* * *

По формуляру он был Борис Борисович. Борис Борисович Покровский, тридцать девятого года рождения, инженер, СКБ «Вымпел». Разрабатывает что-то секретное? А потом переправляет здесь своему связному? Я проглядел формуляр. Он таки брал однажды Юлиана Семенова, но больше классику. Нашу и переводную. Сейчас на руках у него была «Война и мир», а «Страдания юного Вертера» он вернул.

Я осмотрел синий томик. За корешок переплета вполне можно было запихнуть сложенные чертежи. Но сейчас там было пусто. На внутренней стороне обложки был приклеен бумажный кармашек. Кроме карточки в кармашке ничего не было, а на самой карточке против одной-единственной фамилии стояла одна-единственная подпись. Разумеется, самого Покровского. Книгу после него никто не брал. Если честно, ее и до него никто не брал, кому он нужен, этот Вертер?

Тут возможны два варианта. Либо его связник работает здесь же, в библиотеке, — моя напарница Вероника Ефимовна, например. Нет, это смешно. Значит, уборщица, или полотер, или электрик — кто угодно. Но не может быть, чтобы они не предусмотрели такую возможность. Либо связь еще не осуществилась, и послание еще не прочитано. Так? Я пролистал книгу. Даже проглядел страницы на просвет. Может, он наколол буквы иглой? Карандашных пометок тоже нет. Впрочем, нет, в одном-единственном месте на полях помечен один абзац. Карандашом. Что-то про то, как Шарлотта намазывала масло на хлеб. Ну и что? При чем тут Шарлотта? Может быть, это какой-то шифр? Если взять, скажем, эту книгу, а потом «Мертвые души» и еще что он там брал, и сложить отчеркнутые фрагменты (а я был почему-то уверен, что они там найдутся), то получится — что? Я уже отправился было за «Мертвыми душами», но тут пришли две школьницы — им нужна была «Поднятая целина». И пожилая дама, которой понадобился роман Апдайка «Беги, кролик, беги!». «Кролик» был на руках, поэтому она попросила подобрать ей что-то в этом роде… Пока я подыскивал что-то «в этом роде», солнце ушло за две сросшиеся акации, свет из зеленого стал красным, и я понял, что пора закрываться. И ведь, в конце концов, то, что делает этот Покровский, меня не касается, верно? С чего это я решил им помогать? Пускай разбираются сами.

Снаружи доносился гулкий монотонный звук, словно кто-то протяжно и страшно кричал: «Бутыыылку! Бутыылку!» Я почти научился не обращать на него внимания.

* * *

Я валялся на диване и читал «Вокруг света», и в какой-то момент меня начало клонить в сон — последнее время я засыпал легко и без всяких таблеток, но пришлось проснуться, оттого что тетка трясла меня за плечо.

— Опять! — жалобно сказала она. — Ты только послушай!

Я сел и прислушался. За окном мелко и сухо шелестела акация. Звенел на повороте трамвай. Тетка стояла, прижав руки к груди, байковый халат вылинял на животе, опухшие щиколотки нависают над шлепанцами.

— Они опять ее включили! Слышишь, пол дрожит?

Соседи за стеной были тихие приличные люди, он — бухгалтер на кондитерской фабрике имени Розы Люксембург, она — сестра-хозяйка в санатории «Красные зори». Но тетка полагает, что у них есть кладовка, замаскированная висящим на стене ковром, и в этой тайной кладовке стоит машина, которая облучает всех секретным излучением. Поэтому тетка слышит голоса. Пока что эти голоса говорят ей обидные, но неопасные вещи, но я боюсь, в один прекрасный (это я фигурально выражаюсь) день голоса скажут ей что-то такое, что она пойдет на кухню и возьмет там хлебный нож, который регулярно носит к точильщику, время от времени наведывающемуся в наш двор…

Добрый румяный врач, бывший одноклассник дяди Миши, расспрашивал маму и папу обо всех родственниках, но тогда никто еще не знал про машину, которая облучает тетю Валю. Просто удивлялись, с чего бы это вдруг она поменяла хорошую двухкомнатную квартиру в центре на эту, у базара? А оказывается, там за стеной тоже стояла машина. На какое-то время тете Вале удалось от нее избавиться, но потом ее секретно перевезли сюда.

— Ничего там нет, тетя Валя, — сказал я как можно убедительней.

— Ты нарочно это говоришь?

— Это трамвай. Слышите, он проехал?

Она ушла, покачивая головой и что-то бормоча себе под нос. Я вновь открыл «Вокруг света», но сосредоточиться уже не мог — в голову лезли всякие глупости. Поэтому я встал и крикнул тетке в кухню:

— Я пойду прогуляюсь, тетя!

— Ночью? — в ужасе спросила тетка.

Еще девяти не было; с теткиной точки зрения — глубокая ночь.

— Я ненадолго. Чтобы заснуть.

Это ей как раз понятно. Она сама мучается бессонницей.

— И зайди к ним. Как бы попроси соли. Может, им станет стыдно, наконец? — говорит она мне вслед.

* * *

Я думаю, если мне завязать глаза и несколько раз повернуть, взяв за плечи, как поворачивают человека, играющего в жмурки, то я все равно безошибочно определю, в какой стороне море…

Листья акации над головой мелко тряслись сами по себе. На канализационном люке сидела, посверкивая глазами, кошка.

И вновь это ощущение, что кто-то смотрит мне в затылок.

Я обернулся — никого.

Зато увидел вывеску, она горела малиновым светом, тень дерева рассекала ее надвое.

Сонная аптекарша за прилавком читала «Роман-газету».

Днем, когда у прилавка толпился народ, я не решался. Неловко.

Сейчас, оказывается, тоже неловко. Я прокашлялся:

— Мне это… Ну, изделие. Номер…

Я понял, что забыл номер.

— Презервативы ему нужны, — сказал кто-то звонким голосом.

Я покраснел и кивнул. Девушка стояла рядом, кофточка с золотой нитью облегает грудь, юбка туго натянута на ягодицах.

— Четыре копейки в кассу. — Аптекарша стала выбираться из-за прилавка.

— Мне много надо, — прошептал я.

— Сколько?

— Ну… пять.

Это много? Или нормально? Что они подумают? Заподозрят неладное?

— Двадцать копеек в кассу, — флегматично сказала аптекарша.

* * *

— Меня зовут Лиля, — сказала она.

Под фонарем листва казалась жестяной, в конусе света клубилась мошкара. Воздух был жарким и тяжелым, мне казалось, я плыву, раздвигая его плечами.

— Алик, — хрипло сказал я.

— У вас есть девушка, Алик?

— Нет… я недавно приехал… я…

— Зачем же тебе презервативы, Алик?

Я шепотом сказал:

— На всякий случай.

Лиля. Влажное имя. Как волна.

Она нагнулась, поправляя ремешок босоножки, подол ее юбки при этом слегка задрался. Я отвел глаза.

— И не было девушки? Совсем-совсем?

— Нет, почему. Была. Три года назад. Еще на первом курсе.

— Так давно? — удивилась она. — Почему?

Потому что там, где я провел полгода, кормят бромом. И еще много чем.

Этого я ей не сказал.

Она придвинулась ко мне ближе. Я чувствовал жар, исходящий от нее даже сквозь одежду — ее и мою.

— Пойдем, студентик, — прошептала она мне на ухо, — пойдем вон туда, я тебе кое-что покажу…

— А что там?

— Беседка. Ну, такая, знаешь, беседка. У тебя ведь есть все, что нужно, да? Ну так пошли…

Она нарочно оказалась в той аптеке? За мной следят? Может, их там целая банда? Вот так ловят на живца, уводят в укромное место, а потом… Я же ее совсем не знаю…

— Ну? — она нетерпеливо пританцовывала на ходу. Рука у нее была горячая и влажная.

— Лиля! — раздалось из темноты. — Лилька!

Они со смехом вынырнули из боковой аллеи, несколько парней, девушки, светлые платья и рубахи светились в темноте.

— Ой! — обрадовалась она. — Это Жорик. Вот здорово! А вы куда?

— На Морвокзал, — сказал солидный Жорик. — Там у них бармен новый. Идешь? И этот с тобой?

— Это… как тебя зовут? — обернулась она ко мне.

Она уже забыла.

— Альберт, — сказал я.

— А это Алик. Точно. Пошли с нами, Алик?

— Нет, — сказал я сухо, — извините, нет.

— Ему домой надо. В кроватку. Да, Алик?

Я молчал.

— Да ты не грусти. Увидимся.

Она легко чмокнула меня в щеку, обдав запахом сладких духов. Я смотрел, как они, смеясь, уходят в темноту, по перечеркивающим дорожку полосатым теням… Я ненавидел себя. Пять, — думал я. — Пять километров. Без всяких скидок. Вот тебе, вот тебе, вот тебе…

* * *

Он пришел в четверг, под конец дня. Наверное, заехал с работы, под мышкой у него был портфель без ручки. Еще у него были носки в полосочку и дырчатые сандалеты. Брюки чуть коротковаты, словно он из них вырос.

Он торопливо поздоровался. Не потому, что был невежливым, просто спешил: через полчаса мы закрывались, и уборщица тетя Зина уже начала возить шваброй по линолеуму. И попросил… «Страдания юного Вертера».

Может быть, думал, что связник ему что-то там оставил?

Но когда я вынес синий томик, не столько затрепанный, сколько полинявший от времени, он разочарованно сказал:

— А другого издания у вас нету?

— С картинками, что ли? — не удержался я.

— Нет, просто другого… год, издательство…

— У нас и этого-то никто не берет, — сказал я честно. — Зачем нам два Вертера?

— Ну да, у вас, наверное, все больше фантастику просят.

Мы подписались на такую красно-белую серию, где печатали наших и не наших фантастов, и два тома — Саймака и Стругацких — у нас уже заиграли.

— Да, — сказал я. — Классику сейчас вообще мало кто берет. Только ученики и учителя.

Обычно я не слишком-то стремлюсь разговаривать с посетителями, но тут мне стало интересно. Зачем это он им понадобился? И что они такое делают в своем КБ, что он брюки себе новые не может купить, а продает шпионам государственные тайны?

— Вот вы вообще что кончали? — спросил он строго. — Библиотечный техникум?

— Три курса истфака, — сказал я.

— Ну, тогда вы должны понимать. Будущее — это то, чего нет. Вообще нет. Понимаете? Какое придумаете, такое и будет. Их тысячи, миллионы, этих будущих. А прошлое — одно-единственное. Оно требует к себе уважения.

— Поэтому вы и предпочитаете классику?

— Да. Возможно.

— Книги врут, — сказал я неожиданно для себя. — Даже хроники. Летописи. Написал что-то один-единственный человек, а мы ему верим. А может, он это по заданию партии и правительства писал?

— Или сам добросовестно заблуждался, да? — улыбнулся он. Зубы у него были слишком белые и ровные — наверняка искусственные.

Мне нужна хотя бы пара недель. А там пусть делают, что хотят.

— Вы правы, — сказал он задумчиво. — Это действительно нельзя проверить. Но ведь не в этом дело! Для нескольких поколений то, что написал хронист, и есть самая настоящая правда. Возьмем, например, «Слово о полку Игореве»…

— Подделка, — решительно сказал я. — Это кто-то из мусин-пушкинского круга, скорее всего, с благоволения и ведома самой Екатерины. Текстовый анализ доказывает…

— А его в школе учат, — печально проговорил он.

— Ну, вреда от этого нет. Кто-то прочтет и начнет интересоваться историей. К тому же его на цитаты растащили. Мыслью растекашеся и все такое… Я думаю, тут дело в созвучии — растекашеся — каша… То есть размазывать кашу по столу… А «мысль» на самом деле — мысь, белка. То есть белкой скача по дереву, сизым орлом под облаком… зооморфный ряд метафор.

— То есть, — уточнил он, — «Слово» вошло в культурный контекст примерно как «Горе от ума»?

— Ну да…

— Так какая разница, кто его написал? И зачем? Несколько поколений знают, что Игорь собрал дружину и сказал ей «луце ж потяту быти, неже полонену быти», а в это время потемнело солнце… Даже пытаются вычислить, когда это конкретно случилось — привязать к какому-то определенному полному солнечному затмению. Слушают оперу «Князь Игорь», сочиняют стихи про Ярославну, как она плачет на городской стене…

— Даже песня такая есть — «Как зовут тебя? Ярославна! Ярославна моя, постой!». Хотя это на самом деле не имя, а отчество, — вставил я.

— Ну, да… Звали ее, кажется, Евдокия, но про это поэты не пишут. Слишком неромантичное имя. Оно встроено в другой культурный контекст. Дуня, Дуся — по созвучию с «дурой». Простолюдинка. Пустите Дуньку в Европу, и все такое…

Тетя Зина начала с намеком шаркать у него под ногами шваброй, и он спохватился. Я тоже спохватился — свет на корешках из розового стал красным.

— А нельзя посидеть в читальном зале? — спросил он.

— Сегодня уже не выйдет. Тетя Зина очень сердится, если я задерживаюсь. Тогда и ей приходится задерживаться, а у нее внуки.

— Завтра? — задумчиво спросил он. — Я могу разве что с утра…

— Мы открываемся в десять.

— Да, но мне на работу… Вы не могли бы… в порядке одолжения… на полчасика раньше…

Значит, тренировку придется сократить.

Тетя Зина у нас подобно капитану — покидает корабль последней. Иначе я бы все время психовал: закрыл ли окно? Выключил ли свет? Повернул ли ключ в замке?

Две сросшиеся акации отбрасывали совокупную длинную тень. За углом звенел трамвай. Кто-то в кронах старательно выводил «буутыылку… буутылкуу!».

— Ну ладно, — сказал он, — до завтра.

Он уже повернулся со своим портфельчиком, когда я окликнул его:

— Постойте! Кто это так кричит? Сова?

— Что вы! — удивился он. — Это горлица. Кольчатая горлица.

И вдруг шепотом добавил:

— Вы знаете, мне кажется, что я сумасшедший!

Я ошеломленно застыл, но он уже повернулся и, смешно подпрыгивая, побежал к остановке…

* * *

Я говорил себе, что вовсе не хочу ее видеть. Совсем наоборот, я вышел, чтобы прогуляться перед сном, успокоиться… Но ноги сами вынесли меня под малиновую вывеску. Сейчас на дверях висела табличка «Закрыто на учет». Ниже синим восковым карандашом приписано: «Фимочка, заходи».

Жестяными голосами орали цикады.

Я их ненавидел.

Чем все кончилось, думал я, темной захламленной квартирой около базара? Ковриком с оленями? Кислым клоповьим запахом? Пыльными формулярами, клеенными корешками никому не нужных книг? Я же был уверен, всегда уверен, что мне уготована иная, яркая, замечательная жизнь! Это у них, у них у всех будет все как обычно, потому что они сами этого хотят. Потому что они этого заслуживают. Тогда как у меня…

Ничего, утешал я себя, стиснув зубы, это ненадолго. Теперь ненадолго.

И тогда я увидел ее — белая блузка светилась в темноте, вывеска отбрасывала на белые руки, на лицо рубиновые пятна света.

Она шла под руку с каким-то моряком и смеялась.

Я отступил в тень, потом несколько раз глубоко вздохнул и вышел им навстречу.

Они шли, не замечая меня. Просто попытались обогнуть, как огибают неодушевленный предмет вроде тумбы с афишами.

В горле у меня пересохло.

— Лиля, — выдавил я.

— Чего тебе, мальчик? — равнодушно спросила она.

— Я подумал… мы можем…

— Отвали, пацан, — сказал моряк.

— Но я только…

Я отведу тебя к морю, хотел сказать я, я покажу тебе, какое оно, ты, наверное, и не подозреваешь, оно спит и дышит, и топит в себе звезды, а песок по утрам голубоватый, пустой и холодный, и на нем, знаешь, такие следы, отпечатки крыльев, перьев, крестообразных лап, я думаю, это вороны, они купаются в песке, как мы — в волнах… Я отведу тебя на берег и расскажу свою самую большую тайну.

Моряк легонько толкнул меня раскрытой ладонью. Он даже не размахнулся, просто толкнул, но я отлетел на несколько шагов. Дыхание у меня перехватило, на глазах выступили слезы — скорее от обиды.

— Оставь его, — заступилась Лиля, — это же просто мальчик. Ты же видишь…

— Я таких мальчиков… — сквозь зубы сказал моряк.

Ударить его в ответ? Или просто подойти, отодвинуть плечом, взять Лилю за руку и сказать: «Пойдем»? В общем, сделать то, за что женщина уважает мужчину. Но вместо этого я отвернулся и побрел вдоль трамвайной колеи, я думал, они будут смеяться мне вслед, но они даже этого не сделали, просто пошли дальше, и я слышал, как моряк что-то рассказывает, а Лиля ойкает, поощряя его…

Я шел, и рельсы расплывались в моих глазах.

* * *

Он пришел ровно в девять, когда я отпирал железную дверь библиотеки. От травы тянуло сыростью, и растрескавшаяся асфальтовая дорожка вся была пересечена блестящими слизистыми следами улиток. Он шел, глядя себе под ноги, чтобы не наступать на этих улиток. Потом увидел меня, остановился у подножия лестницы и поднял голову.

— А я уж пожалел, что просил вас, — сказал он. — Кому охота вставать на час раньше из-за постороннего человека:

— Я вообще рано встаю.

Обычно в это время я выхожу из моря — оно теплее, чем воздух, и похоже на жидкое полупрозрачное стекло. Ладно уж.

Читальный зал (на самом деле светлая, в три окна, но небольшая комната с двумя столами) был, понятное дело, пуст. На полках громоздились подшивки местного «Знамени коммунизма» и центральных газет, журналы «Огонек» и «Наука и религия». Отдыхающие их любили — там часто рассказывалось про всякие чудеса, а потом ученые авторитетно объясняли, почему эти чудеса невозможны. Объяснений отдыхающие не читали. На стене висел плакат Гражданской обороны — про действия в очаге ядерного поражения.

— Я принес с собой книгу. — Он вытащил из портфеля зеленый томик. — Это моя книга, я взял ее из дома. «Война и мир», собрание сочинений в четырнадцати томах. Том шестой. Тысяча девятьсот пятьдесят первый год. Вас еще тогда и на свете не было.

— Я не знаю, — сказал я, — по-моему, сюда нельзя приносить свои книги.

— Выносить нельзя, — возразил он. — Из читального зала. А насчет приносить ничего не сказано.

Я пожал плечами:

— Работайте.

Интересно, что он будет с ней делать?

— Погодите, — сказал он, поскольку я уже направился в абонементный зал, — у вас есть «Война и мир»?

— Да. Какой вам том?

— Тот же самый, — сказал он.

Он говорил, он сумасшедший. Тогда я думал, он шутит. Или намекает. Нет, откуда ему знать? Разве что… этот майор Иванов просто хотел меня проверить на лояльность — соглашусь ли я сотрудничать? На всякий случай я сказал:

— Вам привет от Иванова.

— От кого? — рассеянно удивился он. Он продолжал листать свою «Войну и мир». Искал что-то. Нашел, заложил страницу пальцем и задумался.

— Извините, — сказал я, — наверное, перепутал.

— Так у вас есть «Война и мир»? — переспросил он и жалобно добавил: — Пожалуйста! Я специально отпрашивался на утро!

— Я посмотрю. Если старшеклассники не забрали.

Старшеклассники не забрали. Я выложил перед ним зеленый томик, точно такой, как у него. Формуляр я вынул, а книгу отдал ему. И сел за соседний стол.

Все равно до десяти библиотека формально не работает.

Он покосился на меня, но ничего не сказал. А что он мог сказать: «Пожалуйста, выйдите»? Поколебался, раскрыл вторую книжку и стал сличать. Потом поднял голову и посмотрел на меня. Глаза у него были несчастные.

— Вот, — сказал он.

— Какая-нибудь ошибка? Типографский брак?

Вряд ли он собирался подменить книгу. На семнадцатой странице всегда стоит библиотечный штамп, это все знают, это легко проверить.

— Вот, — сказал он, — читайте!

— Я ее уже читал, — осторожно сказал я, — спасибо.

— Нет, читайте вот здесь!

— «С того дня, во время всего дальнейшего путешествия Ростовых..» — Я вопросительно поднял голову.

— Да-да…

— «…Наташа не отходила от раненого Болконского, и доктор должен был признаться, что он не ожидал от девицы ни такой твердости, ни такого искусства ходить за раненым», — читал я, стараясь угодить сумасшедшему. — Ну и что?

— А теперь здесь! — И он пододвинул мне точно такую же книгу, раскрытую на той же, триста девяносто пятой странице.

— «Наташа…» — начал я, внутренне ужасаясь абсурдности ситуации…

— Дальше, дальше! — сказал он нетерпеливо.

— «…так и оставалась в неведении касательно личности их раненого спутника, тогда как Соня…»

— Вот оно!

— «…не отходила от бедного Болконского, и доктор должен был признаться, что он не ожидал от девицы ни такой твердости, ни такого искусства ходить за раненым». Это какой-то розыгрыш?

— Если бы, — горько сказал он, — в этом экземпляре Соня ходит за Болконским, и он, оценив ее преданность, делает ей предложение, а потом умирает у нее на руках, тогда как Наташа до самого конца так и не догадывается, что это за офицер едет с ними… Соня же посвящает всю свою жизнь его памяти и первая отказывает Николаю, так что тот без угрызений совести делает предложение княжне Марье, а Соня уходит в монастырь, и там… Совсем другая история, вы понимаете?

— Наборщик решил пошутить.

— В пятьдесят первом-то году?

— Ну, — я заколебался, — свихнулся. Экземпляры изъяли, но один случайно остался.

— В самом деле? — горько спросил он. — А в «Вертере» эта классическая сцена с бутербродами? В библиотеке есть экземпляр, если вы его откроете…

Я его уже открывал, но не сказал ему об этом.

— Обратите внимание, какой хлеб она нарезает.

— Какое это имеет значение?

— Вы понимаете. — Он отложил книгу и загрустил. — Я люблю классику. Всегда любил. Именно за то, что она неизменна. Вы молодой человек, вам трудно понять… Вот, скажем, «Молодую гвардию» Фадеев переписал, поскольку в первом варианте была плохо отражена линия партии. И в принципе должно существовать две «Молодые гвардии» — в одной линия партии отражена, в другой — нет, и молодогвардейцы действовали совершенно одни, без помощи, без поддержки, без партийного руководства… Просто мальчики и девочки, которых затянуло под колеса войны, понимаете?

Он все-таки провокатор, подумал я, его нарочно ко мне подослали. Господи, ну что им от меня надо?

— А классику изменить нельзя. Вы же не поручите Толстому переписать «Войну и мир», чтобы он лучше отразил роль народа? Чтобы мужики не угрожали княжне Марье тупым бунтом, а разъяснили бы ей губительную сущность крепостничества… Ее можно только запретить, но не больше.

— Ну и что? — Я специально говорил сухо, чтобы он понял: не на того напал. Пускай забирает свою по спецзаказу сварганенную книжонку и валит отсюда. Но он не собирался уходить. Наоборот, уселся поудобнее и вытянул ноги в старомодных дырчатых сандалетах.

— Я много переезжал, — сказал он задумчиво, — работа такая, и, конечно, книги — не тот багаж, который легко таскать за собой. Потом, везде есть библиотеки, а классику, как вы сами говорите, берут мало. За ней не надо стоять в очереди. Так что я почти не покупаю книжек. Но Толстой у меня свой. И Чехов. И Достоевский. И вот я захотел перечитать «Войну и мир» — все-таки замечательная вещь.

— Я ее не люблю. Сплошное моралите…

— Это потому, что вам ее в школе навязывали. Очень мудрая книга. Но, знаете, когда я открыл ее, я вдруг начал сомневаться. Я забыл, что случилось с Андреем Болконским. Он умер от ранения, да, но когда? И как?

— Все помнят, что случилось с Андреем Болконским, — сухо сказал я, — это как раз в школе проходят. Наташа ухаживала за ним преданно и самоотверженно, и он…

— Ну, вот видите. А я вдруг начал сомневаться. И когда открыл книгу и прочел… Оказывается, это была не Наташа, а Соня. И, согласитесь, при таком раскладе суть происходящего меняется. Соня становится чуть лучше, а Наташа — чуть хуже. Она вроде и не виновата, графиня не велела ей говорить, и Соня, руководствуясь жалостью к блестящему красавцу и лояльностью к семье Ростовых, взялась ухаживать за ним… И вот… она как бы уже немножко тургеневская девушка — совсем другой характер. Но это только в одном экземпляре — моем, понимаете? Я специально пришел, чтобы проверить — только у меня.

— Ну и что?

— А то, что в таком случае теоретически может существовать экземпляр, где Соня таки выходила Болконского. И они поженились…

— И были счастливы?

— И не были счастливы, поскольку характер у него постепенно все больше стал походить на отцовский, и он все время напоминал ей, что она ему не ровня, и она плакала, но продолжала его любить. Это же все-таки не дамский роман.

— Опять же — ну и что?

— А что, если весь тираж будет состоять из таких экземпляров? Все издания, наличествующие на данный момент? Как это отразится на всех нас?

— Никак, — неуверенно сказал я.

— Вы ошибаетесь. Я же говорю вам — все написанное и есть правда. В каком-то смысле. Ладно, мне пора.

Он сгреб в портфель свой экземпляр «Войны и мира» — я специально смотрел, чтобы свой, и направился к двери. Уже на выходе я окликнул его:

— Погодите. Так какой хлеб нарезает Шарлотта?

Он обернулся и устало мигнул:

— В вашем экземпляре, ну, который я брал на дом, она нарезает черный хлеб. Ржаной.

— Ну и что?

— А то, что дом, где на стол гостям подают ржаной хлеб, принадлежит совсем другой культуре. Вы понимаете? Одна деталь, и уже все другое. Сельское хозяйство. Традиции. Даже климат!

— Если это в одном экземпляре, то ничего, — неуверенно сказал я.

— А вы уверены, что только в одном? — спросил он через плечо и вышел. Я слышал, как он топает по железной лесенке.

* * *

— Алик, — трагичным голосом спросила тетя, — что это такое?

А то она не знает, что это такое.

— Я хотела постирать твои брюки. На всякий случай проверила карманы. А там…

— Ну, тетя Валя…

— Будет звонить твоя мама, что я ей скажу?

— Ничего, — сказал я сквозь зубы.

— Я думала, ты приличный мальчик.

— Я и есть приличный мальчик. А это мне нужно для опытов.

— Алик! Ну какие в библиотеке опыты? Что ты мне врешь? Ты спутался с этой… Райкиной дочкой. Сарра Моисеевна сказала, она видела, как вы вместе выходите из аптеки. И мамаша ее была шалава, и девка такая же шалава выросла…

Значит, они дают понять, что за мной все-таки наблюдают. Сарра Моисеевна это так, прикрытие.

— А вот это, — выдавил я перехваченным горлом, — уже мое дело.

— Позволь! Я за тебя отвечаю. Я не допущу, чтобы…

Она замолчала, прислушалась и вновь повернулась ко мне. Лицо у нее было несчастное.

— Ну, вот опять.

— Это трамвай проехал, тетя.

— Нет. Они опять ее включили. Когда она работает, я слышу всякие гадости. Пойди, Алик, будь хорошим мальчиком, скажи им.

— Ладно, — сказал я с облегчением, — сейчас схожу.

Забрал у нее презервативы и вышел. На ветке за окном угрюмо требовала свою бутылку горлица.

* * *

Вода была прохладной. Я заставил себя отплавать свои четыре км, потом вылез на мокрый песок и растерся шершавым полотенцем. Над морем плавали волокна тумана. У горизонта, над полосой тумана, тянулась цепочка птиц — кажется, диких гусей. Они-то могут лететь, куда хотят — на всякие границы им наплевать!

Потом я подумал, что на самом деле мне надо бы плавать не вдоль берега, а в открытое море — совсем другое ощущение. Но на меня тут же начнут орать с патрульной вышки. Они на всех орут. «Мужчина, заплывший за буйки, немедленно вернитесь обратно!» И потом как же я буду мерить километры?

Я поднялся наверх, миновав плакат «Правила поведения на воде» и черную табличку, на которой мелом были выведены цифры — температура воды и воздуха. Может… просто остаться здесь, устроиться на водную станцию, измерять температуру, следить, чтобы другие не заплывали за буйки?

Книжный магазин на Базарной открывался в девять. Я успел заскочить туда по дороге на работу.

Покровский пришел в пять — я уже запирал окна на шпингалеты.

— Сегодня короткий день.

Он ответил:

— Я ненадолго. Просто хотел взять книгу.

Вид у него был какой-то пришибленный, скучный, словно его побило молью.

— Какую-нибудь классику, да?

Он помялся. Потом сказал:

— Хватит с меня этой классики. Лучше фантастику. Там ведь все равно все выдумка, верно? И если что-нибудь изменится… Кто заметит, сколько ног на самом деле было у инопланетного чудовища?

Я сказал:

— Я был в книжном. У них есть этот ваш «Вертер». Новое издание, прошлого года. Я посмотрел.

— Ну и что? — быстро спросил он.

— Черный. Ну и что? Может, всегда был черный? Кто помнит?

— Вот именно, — согласился он. — Я об этом и говорю. — Он помялся: — Простите, но… тот Толстой? Можно посмотреть еще раз?

— Так мы вчера смотрели…

— Это же каких-нибудь пять минут!

Я пожал плечами и поплелся к стеллажу с намалеванной на картоне буквой «Т». Третий том «Войны и мира», понятное дело, стоял на месте — редкий ученик добирался до середины эпопеи.

— Вот он, ваш Толстой.

— Посмотрите вы, ладно?

— «Наташа…» — начал я, поскольку том сам собой раскрылся на триста девяносто пятой странице, — «…касательно личности их раненого спутника, тогда как Соня…». Это не та книга. Вы ее подменили, да?

— Нет, — уныло сказал он, — просто это распространяется все дальше. Как инфекция. Так я и думал.

— Скажите, — спросил я, — а вы газеты читать не пробовали?

Он прикусил губу, и я понял, что попал в точку.

Вот почему они им заинтересовались. Из-за газет. Ведь если…

— Я, наверное, вообще не буду читать, — быстро сказал он.

— Вы думаете, если вы прочтете газету, и там… если везде будет написано, что…

Что границы открыты, никто не спрашивает никаких справок, и мне не надо…

Что я никогда, никогда не лежал в психушке.

Что меня любит Лиля.

Не сложись все так, как сложилось, не прищучь они профессора Литвинова, не разгони кружок… Приходил человек в сером, вел долгие разговоры, смотрел укоризненно… Что я тогда ему сказал? О ком?

Не помню.

И я сказал хриплым шепотом:

— Если это правда… а вдруг… вы можете сделать так, чтобы все это… ну, это, вы понимаете? Было лучше?

* * *

— Я не могу по заказу, — упирался он, — это как-то само… просто возникает в голове, и все.

— А если представить поярче…

— Что?

— Ну, Наполеон отменил крепостное право, просто росчерком пера, взял и отменил, и крестьяне взяли вилы и… Нет, не то. Опять получается то же самое… Или вот…

— Вы знаете, — сказал он, — это мне приходило в голову. Но это как-то слишком глобально. Я не… не умею думать общими понятиями. Не представляю их. Только что-то частное, детали, подробности. Это да…

— Подробности. — Я задумался. — Вот вы говорили, что подробности тоже могут…

Мы сидели в кафе «Росинка» над морем и пили пиво. Немолодая, лет тридцати, женщина за стойкой нарезала бутерброды. Сквозь нейлоновую блузку проглядывал бюстгальтер, лишь чуть прикрывавший темные круги вокруг сосков. Я отвернулся.

Он сказал:

— Я думал, только сумасшедший мне поверит.

Я молчал, чувствуя, что краска заливает мне шею, щеки, виски. Потом с трудом выговорил, потому что молчание уже было просто невыносимым:

— Это был просто нервный срыв…

— Ах, вот оно что… — Он неловко покрутил головой. — Это вы потому бросили институт?

— Да, — сказал я, — да, отчасти. У нас был студенческий кружок, и они…

— А! — Он понял. Люди его возраста такие вещи понимали быстро.

— Так вы попробуете?

— Ну что же я могу сделать? — Он снял очки и как все близорукие люди сразу приобрел беспомощный вид. — Ведь даже если что-то и меняется, то трудно предугадать, как и что именно! Кстати, теоретически уже должны быть какие-то изменения, разве нет? Если «Юный Вертер» и Наташа с Соней…

Буфетчица подошла к нашему столику, и я заказал еще «Жигулевского».

— Вроде никаких. Но я все равно завтра что-нибудь вам подберу… такое… Просто, чтобы… ну, проверить, а вдруг? Понимаете?

— Да, — вздохнул он, — понимаю. Только завтра я не могу. Работа.

— Ну после работы? На этом самом месте.

Он надел очки, опять снял их, протер, снова надел.

— На этом самом месте, — сказал он. — Хорошо.

* * *

— И оказалось, что это та самая бабка, которую я обложила в трамвае, прикинь? — Оказывается, она тем временем что-то рассказывала, оживленно размахивая свободной рукой. — И она нам все баллы скостила… Ты что, не слушаешь?

Винный отдел в продуктовом еще не успел закрыться, и мы купили пыльную бутылку шампанского «Юбилейное». На берегу уже никого не было; мы устроились под скалой, похожей на спящего тюленя. Шампанское показалось мне совсем невкусным, я подумал, что представлял себе все как-то иначе.

— Почему, слушаю. Вам дали третье место.

— Ну, да, из-за той заразы. Ну откуда я знала, что она член комиссии?

Тем временем она взяла мою руку и положила ее себе… ну, в общем, на ней даже не было трусиков.

Я подумал — какого черта, она сама хочет! И тут луч света ударил мне по глазам.

— Оп-па! — сказала Лиля.

Камни на песке отбрасывали синие движущиеся тени, и среди этих теней стояли две фигуры с автоматами.

— И что это мы делаем в пограничной зоне после десяти вечера? — лениво спросил один.

— Понятно, что, — сказала Лиля и одернула платье.

— Тоже мне, нашли место, — кисло сказал пограничник. — Ну пошли, что ли?

— Мы ничего не нарушали, сержант, — оправдывался я, — мы только…

Пограничник тем временем разглядывал мой паспорт.

— Караванов Альберт Викторович, — сказал он, — понятно. А вам известно, что пребывание после десяти в пограничной зоне карается пятнадцатью сутками исправительно-трудовых работ?

— С каких это пор?

— Согласно указу семьдесят семь бэ. Так что пошли, гражданин Караванов Альберт Викторович.

Его напарник что-то сказал ему на ухо. Тот кивнул. Потом подтолкнул меня в бок стволом автомата.

— Двигай.

Его напарник и Лиля продолжали стоять на песке. Мне показалось, он положил руку ей на бедро.

— Почему вы… Послушайте, либо я пойду вместе с девушкой, либо…

— Какая девушка? — лениво сказал пограничник, — не было никакой девушки. Двигай, гад, а то пристрелю. При попытке к бегству.

Прожектор чертил в небе светящимся пальцем огненную дугу. Она обежала горизонт, тронула холодным пламенем кромку воды, по песку вновь побежали тени. Я оглянулся. Там, сзади, на берегу уже никого не было.

На миг я увидел дирижабль. Он висел в темном небе, точно разбухшая мертвая рыба.

* * *

— Значит, нарушаем, — сказал комендант. — Прописка временная, от военной службы уклоняемся и еще нарушаем…

— Я не уклоняюсь. Я освобожден.

— Согласно последнему постановлению Минобороны — нет. Пятнадцатью сутками вы не отделаетесь, гражданин Караванов. Вы дезертир.

— Послушайте, я…

В комендатуре было сумрачно, одинокая лампочка под проволочной сеткой горела вполнакала, вокруг нее чертила круги ночница. На стене висел выцветший плакат «Действия гражданского населения при атаке с воздуха». На нем смутно угадывалось серое брюхо гигантского цеппелина.

Второй человек, сидевший за столом, склонился и что-то сказал коменданту на ухо.

Тот недовольно бросил мой паспорт на стол.

— Раз так, — сказал он, — ну ладно.

— Пойдемте, Альберт Викторович. — Тот, второй, поднялся.

— Куда?

— На вашем месте, — сказал тот строго, — я бы задавал поменьше вопросов.

Солдат у двери отодвинулся, пропуская нас, и козырнул — не мне, понятное дело.

У этого майора фамилия была Сергеев.

— Я ожидал от вас большей сознательности, — укоризненно сказал он, — вы в курсе, какая сейчас напряженная международная обстановка? Что сейчас в Монголии творится, знаете? А вы не хотите нам помочь в таком ответственном деле…

— В каком деле?

— Вот, — сказал майор, протягивая книжку в газетной обертке. — Дадите завтра этому вашему…

— Зачем?

— Пускай почитает. Вы же обещали ему литературу подобрать, разве нет?

Все подстроено, подумал я, подстроено с самого начала. Ну да, они же не могут заставить его читать насильно!

— А если он не захочет?

— Захочет.

— Откуда вы знаете?

— Ну, вы же с ним вроде подружились. Вот вы его и уговорите…

Всего неделя, подумал я, мне нужна всего неделя. Черт с ними, с тренировками — только бы прогрелась вода!

— Ладно, — сказал я.

И как они не боятся? Ведь может же он в принципе начитать что-то такое, отчего они исчезнут навсегда и больше не вернутся…

— Вот и хорошо. Сейчас вас проводят по месту жительства…

— Я сам дойду.

— Я же сказал, — веско уронил майор. — проводят. По месту. Жительства.

И я понял, что никуда мне от них не деться.

* * *

Затрепанная книжка в газетной обертке оказалась всего-навсего «Тарасом Бульбой».

Он рассеянно пролистал ее и сказал:

— Вы уверены, что с этим стоит работать?

Я сказал:

— А как же.

Неделя, думал я, как заведенный, — всего неделя. А там пускай делают, что хотят.

Пиво сегодня было какое-то мерзкое. Кислое, словно разбавленное.

— Я бы не хотел читать Гоголя, — уперся он, — вы понимаете… Он такой яркий писатель… в смысле живописный… а тут сплошные детали. Подробности. И вообще — зачем он вам? Все-таки он был странный человек, Гоголь. Давайте я лучше что-нибудь другое.

Я понятия не имел, зачем им понадобился «Тарас Бульба». Должно быть, в неведомом мне почтовом ящике неведомые аналитики просчитали что-то очень важное и судьбоносное…

На всякий случай я сказал:

— Я, конечно, историк недоучившийся, но… Помните, я вам говорил — тот кружок. Его вел профессор Литвинов…

— Тот самый? — Он слегка оживился.

— Ну да, — согласился я.

Неделя, не дольше.

Он сказал:

— Надеюсь, вы знаете, что делаете!

* * *

Утром я проплыл на двести метров больше. Вода была двадцать градусов. Это в семь утра — к первому замеру. А значит…

Покровский так и не появился, я подумал, что это к лучшему. Я не мог смотреть ему в глаза.

Интересно все-таки, что он сделал с Тарасом Бульбой?

Сегодня была получка — очень кстати, потому что заначка моя совсем опустела. Правда, норму урезали и карточек на сахар не выдали совсем. Сказали, в следующем квартале. Те, которые на табак, я тут же у входа сменял на продуктовые и почти на все закупил шоколад и изюм. А стакан чищенных орехов я всего за сто рублей купил на базаре по дороге домой.

Талоны на спиртное я отдал тете Вале, и она сказала, что я хороший мальчик, — она их поменяет на талоны на сахар и наконец-то сварит варенье. Шоколад я спрятал в чемодан и затолкал его под кровать; тетка топталась на кухне, и уходить оттуда, похоже, не собиралась — я слышал гудение примуса и уханье насоса.

«Маяк» передавал песни по заявкам радиослушателей; большой популярностью пользовалась какая-то Гюльбешекер… Пела она, как принято у восточных певцов, с каким-то подвыванием, и я уже собирался выключить приемник. Тем более что слушать было совершенно невозможно — внизу, по брусчатке, грохотали колеса грузовой автоколонны. В кузовах стояли зачехленные орудия. Но тут как раз начались новости. Какое-то время я их слушал, просто так, не думая ни о чем, но потом до меня дошло… Я вскочил и, даже не выключив приемник, который так и продолжал тихо квакать мне вслед, выбежал из дома…

* * *

Трамваи стояли — прямо на рельсах, черные и пустые, и, когда я добрался до библиотеки, была уже почти полночь. Я шел точно по дну моря, и тени акаций колыхались на треснувшем асфальте подобно водорослям.

Задыхаясь, я взбежал по железной лестнице и отпер наружную дверь. Библиотека встретила меня полной тишиной. На книжных полках подмигивали в лунном свете картонные таблички с буквами.

Я прошел меж стеллажами, задел ногой стремянку, она откинулась к противоположной полке, при этом больно ударив меня по щиколотке, но я даже не заметил. Я добрался наконец до Гоголя, бросил на пол пухлый том «Мертвых душ», потом не менее пухлый второй том…

«Тарас Бульба» был зажат между «Миргородом» и «Страшной местью». Он был совсем маленький… Только тут я сообразил, что надо бы включить свет. Накал был совсем слабым, лампочка еле тлела пурпурной вольфрамовой нитью.

Что они заставили его сделать? Передвинуть Запорожскую Сечь ниже по течению? Превратить прекрасную панну в юную турчанку? Этого я узнать не успел, потому что по металлической лестнице загрохотали чьи-то тяжелые шаги…

Потом дверь распахнулась.

Я забыл запереть ее изнутри.

Мрачный парень с красной повязкой на рукаве шагнул внутрь. За ним шла девушка в красной косынке — она остановилась у порога, в темноте. В руке у нее был зажат потайной фонарь.

— Народная дружина, — сказал парень. — Почему нарушаем?

— Нарушаем? — удивился я. — Что? Я тут работаю. Я библиотекарь.

Мне хотелось сказать: «Я здешний ворон», и я с трудом подавил истерический смешок.

— Светомаскировку почему нарушаем? Окна почему не зашторены?

Тут только я сообразил, что меня тревожило, пока я шел к библиотеке ночными переулками. Темнота.

Не светилось ни одно окно.

— Не понял, — сказал я, — мы что, уже воюем?

— Еще нет, — сказал парень сквозь зубы, — это учения, урод. Сейчас пройдем в районный штаб ГО, и тебя доходчиво познакомят с текущим международным моментом…

Говоря это, он повернул выключатель, и свет погас. Светился только потайной фонарик и теперь — из темной комнаты, я смог разглядеть лицо девушки.

— Лиля, — сказал я.

Она была в гимнастерке, на рукаве красная повязка, талия перетянута ремнем, волосы убраны под косынку. Неудивительно, что я ее сразу не узнал.

— Ты его знаешь? — обернулся к ней парень.

— Да, — Она качнула фонарем. — Он у тети Вали живет. Племянник ее, что ли. Оставь его, Леха, он безобидный. Просто больной на голову. Плавает каждое утро по три часа, чес-слово. Тренируется.

— А если бы это была боевая тревога? — не мог успокоиться ее спутник.

— Ну, тогда бы и разобрались. По законам военного времени. А сейчас чего? В штаб его тащить? Так штаб отсюда в трех кварталах…

— Ладно. — Парень махнул рукой и направился к выходу. — Твое счастье, малый. Только свет больше не зажигай, слышишь?

— Ладно, — в свою очередь ответил я.

Я хотел еще что-нибудь сказать Лиле, ну вроде что я все понимаю и не держу на нее зла или, напротив, что я ненавижу ее и буду ненавидеть вечно, но она уже простучала каблучками по железным ступенькам и исчезла во тьме.

Я на ощупь вытащил ящичек с читательскими формулярами. Ничего не было видно, поэтому я поднес его к окну. Светила почти полная луна — в ее свете я нашел букву «П», извлек читательскую карточку Покровского и, поворачивая ее то так, то эдак, чтобы слабый лунный луч высветил чернильную запись, нашел его адрес. Он жил на Канатной — не так уж далеко отсюда.

Я оставил картотеку на подоконнике и выбежал, чуть не забыв запереть за собой дверь.

* * *

Видимо, учения уже окончились, потому что во дворе дома стоял грузовик с включенными фарами и какие-то люди кряхтя поднимали в кузов что-то тяжелое. Сначала мне показалось, что это гроб, но потом я понял, что грузят пианино. Оно лаково блестело в лунном свете. Почему ночью? Я решил не ломать над этим голову, а, разглядев эмалевую табличку с номерами квартир над дверью парадной, взбежал на третий этаж. Несколько раз я нажимал на кнопку звонка под фамилией «Покровский» — были и еще кнопки и еще таблички с фамилиями, — мне показалось, что звонок не работает, и я все жал и жал, пока дверь не приоткрылась на длину цепочки.

— Я же сказал, к пяти утра, — недовольно буркнул Покровский.

— Борис Борисыч! Это я, Алик!

— А! — Он отстегнул цепочку. — Заходи.

Я зашел в темный коридор (свет он включил, но накал был опять никакой), и перевел дыхание.

— Все не так! Все получилось не так!

— Догадываюсь, — сухо сказал он. — Все всегда получается не так. А в данном случае что конкретно?

— Турция… Вы знаете, чья сейчас Турция?

— Ну да. — Он пожал плечами. — Турецкая Социалистическая республика — будто вы этого не знаете? Помнится, вы рассуждали на тему, что было бы, если бы Россия в свое время не вышла к Средиземному морю?

Выход в Атлантику. Босфор и Дарданеллы. Плацдарм в Малой Азии. Кто-то гораздо умнее меня взял и просчитал и не ошибся…

— Может, это и не так уж плохо, — пробормотал он, — учитывая, что сейчас творится на Дальнем Востоке.

— Да ничего там не творится! Не творилось, пока мы…

Пока Шарлотта не стала нарезать черный хлеб. Пока Соня не вышла замуж за Болконского. Пока…

— Что, — неуверенно сказал он, — было лучше?

— Гораздо лучше! Вы что, не помните?

— За мной должны заехать в пять утра, — сказал он, — нас перебрасывают в Красноярск. Я хотел хоть немного выспаться.

— Нельзя так. — Я почувствовал, как слезы затекают мне за воротник, и только поэтому осознал, что плачу. — Нельзя…

Тот румяный врач назвал это сверхидеей. Я думаю, это примерно то же, что мания, нечто, что гонит вперед, и сжимает грудь, и не дает дышать… Не будь ее, я бы, наверное, тоже принял все как есть, и не удивлялся бы, и успокоился. Но эта мания выжгла у меня в мозгу огненную печать, и я твердо помнил, что так не должно…

— Что? — Он близоруко моргнул, — вы хотите отменить Турцию?

— Да! Как же я… я же тренировался! Я же мечтал! Куда мне теперь плыть? Куда деваться?

— Но я не могу. Как можно отменить реальность?

— Но у вас же получалось! Вы ведь уже делали! До пяти еще есть время. Если подумать… найти что-то правильное… Правильную классику…

— У меня больше нет классики, — невыразительно сказал он.

— Тогда пошли! В библиотеку! У меня ключ — вот!

Я для убедительности встряхнул ключом.

— Алик, — сказал он, — вы вообще в курсе, что после двух ночи действует комендантский час?

— Я… нет. Но ведь сейчас только полвторого!

— За мной в пять должны заехать, — напомнил он.

— Если все пойдет как надо, никто никуда не поедет. Это все из-за «Тараса Бульбы»!

Он сказал:

— Мне кажется, вы преувеличиваете! Алик, а вы вообще… как себя чувствуете?

Я понял, что он уже и сам не помнил настоящей реальности. Может, подумал я в тихой панике, та реальность, где мы встретились, тоже была ненастоящая, потому что он ведь что-то и до этого читал, и все уже было искажено и намертво сцеплено, а на самом деле все было замечательно, в той, самой-самой первой, самой настоящей, и никто ко мне не приходил, и не разговаривал со мной, и не призывал к сознательности, и я не принес им свои конспекты лекций профессора Литвинова, и толстый румяный врач не приходил никогда, и если и приходил, то не ко мне…

У нас уже были космические корабли, подумал я, наверняка Луна и Марс, и орбитальные поселения и на Земле не было границ, и моря принадлежали всем.

Мне захотелось ударить его, и я с трудом заставил себя разжать стиснутые кулаки.

Нет, сказал я себе, просто его странные способности развились совсем недавно, и он не умеет ими управлять, его надо просто научить, подтолкнуть, не может же быть, чтобы все нельзя было сделать лучше, только хуже — надо просто знать как, смогли же эти подгрести под себя Турцию!

Он даже хотел захлопнуть дверь, но я сунул ногу в щель и сказал:

— Нет!

— Алик, — сказал он, — послушайте.

— Я ведь сумасшедший. У меня и справка есть. Хотите, покажу?

Я так смотрел на него, чтобы он понял, я могу сделать все, что угодно, абсолютно все, что угодно, и мне ничего за это не будет… ну, почти ничего.

И он почувствовал это и на самом деле испугался.

— Ладно-ладно, — сказал он, — пошли. Только… не надо так горячиться, Алик!

* * *

Булыжник блестел, словно политый водой, черные тени лежали на нем, и наши торопливые шаги отдавались эхом в темных подворотнях.

Без десяти два мы стояли у двери библиотеки. На ней висел огромный амбарный замок, а еще она была опечатана — и со шнурка свисала бумажка с надписью:

«Объект находится под особым контролем Штаба Гражданской Обороны»

Он сказал:

— Вот и все. Это вы нарочно меня сюда вытащили?

И присел на ступеньку.

— Меня предупреждали. Чтобы я не поддавался на провокации.

— Предупреждали? — Я нависал над ним, пытаясь осмыслить услышанное, — значит, они вас тоже завербовали?

— Почему — тоже? — теперь удивился он. — И вообще, никто меня не вербовал. Я работаю на объекте, я же вам говорил.

— Это связано с книгами?

— Вовсе нет, — отмахнулся он.

Я подумал, в этой реальности он немножко другой, и его странное качество может исчезнуть так же внезапно, как появилось. Но попробовать стоило. Мне казалось, я уже слышу шаги патруля, настоящего военного патруля, а не тех опереточных дружинников, они грохотом отдавались в подворотнях, и я никак не мог сосредоточиться.

— Что вы читали в последнее время? Вспомните!

— Да ничего я не читал, — отмахнулся он.

— Ну, когда-то. Давно, в школе?

— «Дубровского», — неуверенно сказал он, — «Капитанскую дочку»…

Из-за крыш, шипя и разбрасывая искры, вырвалась сигнальная ракета, пронеслась вертикально вверх, оставляя светящийся след в черном воздухе, и погасла.

— Да я почти ничего не помню. — Он задумался. — Только про то, как француз медведю в ухо выстрелил, и еще про беличий тулупчик.

— Раньше вы были не таким! Раньше вы… Вас это интересовало. Вправду интересовало!

— Послушайте, Алик, — устало сказал он, — нас ведь сейчас заметет патруль. Они сейчас не церемонятся. Правда, может, мне из комендатуры удастся связаться с нашим замом по АХЧ, он наверняка сейчас не спит, все-таки у меня категория «Це». А у вас?

— Не знаю.

— Как можно не знать своей категории? Нет. — Он помотал головой. — Ничего не приходит… устал я очень, мы тут одну штуку до ума доводили, мне бы еще пару дней, ну, хотя бы сутки, а нас в Красноярск… Оборудование погрузили, расчеты опечатали.

— Последний раз. — Я всхлипывал, обернувшись лицом к морю. Его не было видно, но я все равно его чувствовал; бесполезное, бессмысленное сугубо внутреннее море, за которым лежит Турецкая Советская Социалистическая республика…

Шаги грохотали по брусчатке.

— И тогда вас никуда не переведут, и вы успеете закончить свою одну штуку. Вам же ничего не надо делать, просто вспомните, ну, пожалуйста, вспомните про, ну, я не знаю, Гринева там, или Швабрина…

Я точно помнил, что там был еще и Швабрин.

— Вы слишком верите книгам, — сказал он, — словно они могут спасти человечество. Уверяю вас, это не так. Книги — это слишком… эфемерно.

— Я вовсе не хочу спасать человечество. Оно либо спасется само по себе, либо не заслуживает спасения. Я хочу спасти себя.

— Никто не меняется, — сказал он устало, — и вы не изменитесь. Что бы ни произошло, вы не изменитесь.

— Нет! — У меня перед глазами все расплывалось от слез, и я совсем не видел его лица. — Я мог бы стать свободным! Мог бы изучать море! Увидеть другие страны! А это…

Тут я только ощутил, что в мире что-то изменилось.

Шаги больше не отдавались эхом по брусчатке. Фонарь в моих глазах расплывался колючим ореолом, а где-то за углом звенел на повороте трамвай.

— Не понимаю, чего вы от меня все время хотите, — сказал он сердито.

— Ничего, Борис Борисыч, — судорожно выдохнул я, — кажется, уже ничего.

Что он вспомнил? Что вместо беличьего тулупчика Пугачеву достался заячий? Или что-то совсем другое, такое незначительное, что никто, кроме литературоведов, обычно и не замечает?

На противоположной стороне улицы за стеклом булочной красовались плакаты «Хлеб — всему голова!» и «Планы Партии — Планы народа». Акация трясла сухими стручками, как дервиш — погремушкой. Луч прожектора береговой охраны щупал дальние тучи.

— Вытащили меня посреди ночи… — продолжал ворчать он.

— Уже все, — сказал я, — можно идти домой. Вам же вставать в пять утра.

— С чего это? — удивился он.

Ночь дышала сухим черным жаром, точно бочка со смолой. Цикады орали так, что у меня звенело в ушах. Одна сидела на нижней лестничной площадке — крохотное рогатое создание, — и судорожно трепетала крыльями.

— А знаете, — сказал он, это даже хорошо, что вы меня вытащили. Давно уже я не гулял ночью… когда-то, давным-давно…

— С девушкой?

— Да, с одной девушкой. Только это было не здесь, в Мурманске. Ночи там летом светлые. Облака над морем золотятся, чайки кричат. Красиво.

— А потом?

— Потом нас перевели. Сначала в Севастополь, потом сюда. У нас же закрытая контора. Так я и не…

— Закурить не найдется?

Они выросли из подворотни так внезапно, что я на миг подумал, это опять какой-то патруль, но это была просто какая-то пьяная компания. Они стояли, перекрыв дорогу и отбрасывая тени, такие длинные, что головы их плясали где-то у наших ног.

Я сказал:

— Извините, нет.

— Не сказал ей, что люблю ее, — закончил Покровский. — Не успел.

— Ты невежливо разговариваешь, — сказал парень.

Я опять сказал:

— Извините. Пропустите ребята, а?

— Плохо просишь. — Они сдвинулись, и тени их слились в одно трехголовое чудовище. — Гони бабки, малый.

— У меня… — Я начал рыться по карманам.

— Не унижайтесь, Алик, — сказал Покровский.

— И ты, четырехглазый.

В кино герой всегда бьет хулиганов. Внезапно оказывается, что он знает самбо или бокс и вообще мастер спорта, но это скрывает, но я только и умел, что плыть вперед, зарывшись в зеленые волны… пятьдесят метров… еще пятьдесят. Все, что я умел — это беречь дыхание.

Я нечаянно вывернул карман, он болтался пустым мешочком у бедра. Денег у меня было всего ничего; и им это не понравилось.

— Это не деньги, — сказал один строго — Ты издеваешься? Он над нами издевается, да? По-моему, ему надо извиниться. Извиняйся, паскуда.

— Извините.

— Не так. Ложись на землю.

— Алик, — сказал Покровский, — не делайте этого. Потом будете жалеть.

Я остался стоять.

— А ты заткнись, четырехглазый.

— Ах ты чмо лагерное, — сказал Покровский, — гнида!

Он коротко размахнулся и ударил среднего под дых — не так неумело, как могло бы показаться. Он дрался точными, отработанными движениями — вот он-то вполне мог сойти за того киногероя, только там, в фильмах, парень обычно идет с девушкой и лет ему под двадцать, потому что он ударник труда и мастер спорта. А Покровский был старше, намного старше.

Я осознал, что просто стою и смотрю, как будто и вправду это было кино. Наверное, надо помочь? Я сделал шаг к тому, второму, и уже размахнулся, чтобы ударить, как вдруг Покровский стал оседать, держась за бок, а тени вокруг него метнулись в разные стороны и пропали — бесшумно, как и полагается теням, а он остался лежать, скорчившись, и булыжник рядом с ним вдруг стал лаково блестеть.

— Так и не успел, — пожаловался он и закрыл глаза.

У ближайшего автомата была с корнем выдрана трубка, но другой рядом с ним работал, и я набрал 03, и сказал:

— Тут, на углу Канатной человека ножом ударили.

— Адрес, — сказал усталый голос в трубке.

— Я ж говорю, на углу Канатной. Сегедская угол Канатной.

Я сидел с ним, пока не услышал вой сирены, потом отошел и из ближайшего подъезда смотрел, как его увозили. По-моему, к тому времени он как раз перестал дышать.

Милиция приехала раньше «Скорой» — наверное, кто-то из окна видел драку и вызвал милицию, но сам, понятное дело, вмешиваться не стал. Никто из темного дома не вмешался, никто не вышел, чтобы спасти его. Чтобы спасти нас.

Я стоял, смотрел и думал: все кончилось. И когда на подгибающихся ногах брел домой, вернее, к тете Вале, думал: все кончилось, все как всегда, больше ничего не изменится, и я никуда от себя не денусь, и, наверное, завтра меня вызовут туда, хорошо бы, они меня нигде не нашли, поэтому лучше я не пойду на работу, а пойду куда-нибудь в городской сад, послушаю духовой оркестр, поем мороженое из круглой алюминиевой вазочки, покатаюсь на цепной карусели или просто посижу где-нибудь на траве, потому что сегодня мне предстоит бессонная ночь, надо подготовиться, шоколад лежит под кроватью в чемодане с вещами, который я до сих пор так и не успел разобрать до конца, и я наполню презервативы высококалорийной смесью шоколада и толченых орехов, и привяжу к поясу, и на следующую ночь войду в теплую воду и поплыву, и катер в территориальных водах напрасно будет шарить своим лучом по волнам; потому что одинокого пловца не так просто заметить.

Так думал я, поднимаясь по темной, пропахшей кошками лестнице, мимо таблички: «Трусить в парадном воспрещается», мимо похабных надписей на стенах, мимо почтовых ящиков с полустертыми номерами.

Я уже машинально вытер ноги о половичок и нашарил в кармане ключ, но остановился. Оставалось еще одно дело.

Я обернулся к соседней двери и нажал облупленную кнопку звонка. Я жал и жал, наверное, минут пять, пока за дверью не раздались шаркающие шаги.

— Кто там? — спросил дребезжащий голос.

— Откройте, Илья Маркович, это ваш сосед, Алик.

— Алик? — удивился Илья Маркович, снимая цепочку с двери. — Что случилось?

Он был в пижаме и тапочках.

Я молча отодвинул его и прошел в коридор. Хрусталь в румынской стенке переливался острыми гранями, а на подоконнике стоял круглый аквариум с рыбками, и они таращились на меня своими выпуклыми глазами и шевелили губами, будто хотели что-то сказать. Я прошел мимо, к стенке, на которой висел новенький ковер, и сорвал его со стены. Нашитые петли треснули, а вот гвоздики полетели в разные стороны — под ними обнаружилась фанерная дверь с круглой ручкой. Я дернул ее на себя и, подхватив ближайший стул, с размаху ударил им в блестящую панель, подмигивающую огоньками.

— Не включайте больше свою машину, Илья Маркович! — сказал я сквозь зубы. — Никогда больше не включайте свою машину!

Спруты

«Любезный мой друг, — писал он по-французски, — разумный и органический прогресс, безусловно, есть всеобщее благо. Он, по крайней мере, лучше того духа отрицания и критики, что царит в последнее время на поприще общественного развития в Европе».

Помахал перед лицом ладонью.

Померещилось, ничего нет за портьерой.

И что за лицемерие, зачем пишу?

Приподнялся осторожно, газовый рожок прикрутил, на цыпочках прошел к окну, отдернул портьеру. Ткань пахла мокрой овчиной.

Тяжелый, гнилостный запах.

Водоросли, облепившие разбухшее лицо утопленника.

Выдумки твой прогресс, друг любезный, сплошное холодное умствование. Думаешь, все, что обитает на земле и под землей, можно постичь человеческим разумом. А они ползают там, в темных глубинах…

С миниатюры на столе молнией сверкнуло нежное наклоненное лицо с черешневыми навыкате глазами и ярким, свежим ртом.

Mamane звала ее цыганкой. Цыганка сверкнет глазом, запрокинет голову, блеснет зубами, и идешь, идешь за ней, не помня себя…

За бесстыдно отдернутой портьерой во все края простиралось одинаковое полупрозрачное небо, капли, светясь, висли на черных ветках, на желтых листьях с завернувшимися краями.

А там скользит туман меж еловых стволов, холодный туман, а небо над ним теплое-теплое, синее, розовое небо, а в нем, в этом блистающем небе привиденьицем тоненький ноготь молодого месяца, вальдшнепы кричат на тяге, бекасы блеют барашками, ружье в руках нагревается, в сильных, молодых руках английское ружье Мортимера, заряжающееся a la Robert, по последнему слову ружейного искусства…

Да, но без Нее, без счастья служить Ей, видеть Её каждодневно, без этого экстаза самоотречения, разве испытал бы он ту остроту жизни, в которой даже страдание расцвечено чудными павлиньими пятнами, наподобие тех, что плавают под сомкнутыми веками?

Это странное, звенящее чувство пустоты и легкости словно облако несется над землею, одушевленное, счастливое облако, свободное от бренной оболочки, словно…

… выпотрошенная рыба, подгнивающая на грязном кухонном столе.

Как она забеспокоилась, бедняжка, когда он первый раз шепотом спросил ее: «Кто это там? В углу?» Как стала уверять, что всего лишь тень от буфета, лунный отблеск от зеркала, мутный плавающий свет.

Он-то знает лучше.

«…Издатель ваш, друг мой, сущий кровопийца, а вы по наивности все числите его за благодетеля. Помилуйте, слыханное ли это дело — по два романа в год, на столько лет вперед, будто вы фабрика какая! Вот вы и жалуетесь, голубчик, что глаза у вас сдают совсем, пишете ощупью, чуть не по линейке. А что до переезда вашего из Парижа, так хотя в провинции жизнь, конечно, дешевле, но климат там, по-моему, еще хуже, особенно зимою…»

И как он только не боится жить так близко от тех, что в глубинах? Море ведь совсем рядом, вот оно, плещет под окнами! Недаром, говорят, он затворяется в какой-то башне, впрочем, тут еще вопрос, от кого он там прячется. И почему из всех женщин выбираем мы тех, что мучают нас до конца жизни?

Есть ведь превосходные женщины, нежные и мужественные, интеллектуальные женщины, наконец!

Я сам про них писал.

Они готовы отдать всю себя мужчине, безрассудно, бескорыстно, жертвенно, у них прямая бесхитростная натура, прямые русые волосы, чистая серая радужка, окаймленная темным колечком, чистый глазной белок без этих красноватых прожилок… Но вот пришла эта, тряхнула черными локонами (горячие щипцы), тяжелые темные веки опустила (сурьма), алым ртом улыбнулась… спелые вишневые губы, вот это у нее настоящее, потому как…

Гнездо тут у них, что ли? Чудовищный, нечеловеческий выплодок, они высасывают жизненную силу нашу, улыбаются яркими губами, говорят ласковые слова, доводят до растворения, до самоистребления!

И как знать, быть может, это и удерживает еще мое облако здесь, на этой земле, вдали от перелесков, вдали от мокрых еловых стволов? Успеть, написать правду, чтобы люди ужаснулись, и поверили, и истребили эту заразу.

И я сейчас отложу идиотское это письмо, запрусь изнутри и напишу наконец. Я же мужчина! Я ничего не боюсь! Сейчас вот прямо сяду и напишу! Если только… если Она позволит.

Вот, опять — тяжелые складки облепили скрытую тканью неведомую форму. И не надо ничего говорить, не надо звать прислугу, эти дуры все равно не понимают, им не дано видеть невидимое. Я-то знаю, кто там прячется.

У того, кто стоит за портьерой, кожа серая и липкая. У того, кто стоит за портьерой, есть щупальца. У того, кто стоит за портьерой, большие бледные глаза.

Легко быть материалистом, когда ты молод и силен. Легко знать, что чудес не бывает, а дважды два — всегда четыре. Но, господи, как быть, если чудо есть, но оно вот такое?

Убери, убери это чудо, ибо взываю я к тебе из глубин и объяли меня воды до души моей…

Чертова сырость, как от нее болят суставы!

А как, бывало, играл каждый мускул, как дыхание распирало мощную молодую грудь; идешь по лесу, листья мокрые, молодые, клейкие, улитки папоротника-орляка шевелятся под ногой, острый запах земли стелется над буреломом, над прелой прошлогодней листвой…

Бояться в такую ночь и то сладко.

Я совсем не страшный, я никому не сделаю ничего плохого, я просто заблудился, не бойтесь меня… Вон даже собаки ваши и то лежат спокойно у костра, вслушиваясь в тьму, наполненную вздохами и голосами перелетной ночи…

Я совершенно не опасен, — вон какой тонкий месяц сквозит над елями, такой бледный, что его не замечают даже ближайшие звезды.

И я не упырь, вот вам крест! Упыри здесь не водятся.

Здесь, в глухих омутах, в сырых оврагах, над которыми текут золотые звезды, своя магия. Ухают, ворочаются в липкой тине водяные; серебряными рыбками сверкают в ивняке русалки и плачут и смеются детскими голосами.

Нет, уже и они смолкли, не смеются больше — древняя магия, когда-то такая сильная, трепещет и растворяется перед напором новой, пахнущей углем и железом, и мускусом, и Eau De Cologne…

И те из нас, кто еще остался, уйдут, как поутру уходит туман из лощин, мы станем страшной сказкой, которую рассказывают детям на ночь, мы втянемся в лесные дебри как… как щупальца!

«Ваш новый роман, что вы мне прислали, решительно мне не понравился…»

Так, проглядел, скучища, опять прогресс, опять новый человек, но было там место, я и читать не стал, — открыл и закрыл сразу, и все равно увидел его, бледный пульсирующий кожистый клапан, огромные бледные глаза, лес шевелящихся щупальцев…

Остальное не страшно, остальное милый амьенский отшельник наверняка списывал с каких-нибудь зоологий, дотошно списывал, латынью, по классификации линнеевской. Спинороги, зоофиты, ламприды, спаровые, вся эта шевелящаяся, дышащая, пульсирующая масса, слипшаяся в один бесформенный слизистый ком…

Земля, говоришь, нуждается не в новых материках, а в новых людях? Когда-то и я так думал. Новый человек со скальпелем, с этим их европейским рацио в мозгах…

А новому человеку в смертный час всё красные собаки мерещатся.

«Вы, друг мой, полагаете будущее как бы продолжением настоящего, словно из прошлого в будущее идет прямая дорога, свернув с которой мы обрекаем себя на гибель. Что до меня, то какой вклад примет будущее, я не знаю, — да и не интересуюсь слишком. Вот если благодаря какой волшебной машине удалось бы вернуться в прошлое и переменить свою судьбу! Избежать тех ошибок, которые привели к таким печальным последствиям… Увы, уверяю вас, ни судьбы своей переменить нельзя, ни самого себя никто не знает, да и будущее тоже предвидеть невозможно. Разве знал я, что моя утлая ладья будет выброшена на чужой берег, чтобы догнивать там в мире и тишине? Нет, земное все прах и тлен, и блажен тот, кто бросил якорь не в эти бездонные волны!»

Если бы мог я в России! Но слишком долгие там зимние ночи, слишком большая луна серебрит искрящийся снег, простирающийся до горизонта, до темного ледяного моря, где льдины со скрежетом трутся друг о друга.

А все же до чего хороша эта синь, расписанная морозом, продышишь стекло — там, в кружочке, как в стеклянном волшебном шаре, открывается удивительная картинка, и небо там, и крыши изб, и дым из труб вверх идет, и висит на утреннем небе бледная луна…

«Впрочем, наш брат писатель всегда излагает некую идею, придавая ей лишь видимость жизни, нечто вроде музея восковых персон madame Тюссо, ежели уж с чем-то сравнивать. Я вам, кстати, графа Толстого новый роман очень советую прочесть, как переведут, тем более вы пишете, что весьма интересуетесь Россией с недавних пор…»


Опять, наверное, очередное необыкновенное путешествие задумал. Да что он может знать про Россию! Спишет с географического справочника какого-нибудь!

Русалка на серебряной иве заливалась серебряным смехом, сама серебрилась рыбкой, не отбрасывала тени, манила, манила детской своей ладошкой…

Может, это и хорошо, подумал он. Может, так и надо было.

Когда увидел Ее, нет, не так, услышал — ангельский голос, пение ангельское, плеск крыл, а уж потом только — свет, от Нее изливающийся, вот оно, подумалось, вот спасение, моя Консуэло, мое утешение, и оставлю я дом свой, и прилеплюсь к жене своей, и начнется новая жизнь, в которой не будет места старому.

И стало так. Но — иначе.

Увела за собой, досуха высосала, оставив лишь пустую оболочку, увела от пустых полей, от луны, от гула в крови и застилающего глаза багрянца, от уханья водяного в топляке, от прозрачного смеха русалок, увела далеко-далеко, обложила паучатами своими, липкой паутиной оплела, натравила морских чудищ, извечных врагов горячей красной крови и теплой плоти…

Значит — так и надо. Значит — по заслугам.

Когда в световом пятне, отбрасываемом костром, увидел того мальчика, и смертный знак у него на лбу, и бродил вокруг, дожидаясь полной луны, чтобы лететь, пластаясь четырёхлапой черной тенью, неслышным облаком, по оврагу, на зов детской крови… а потом, уже в новолуние, с равнодушным лицом узнавать о его гибели, и уже здесь, скрипя пером, выталкивать из себя, освобождаясь, выдумывать ему другую, прозаическую смерть…

Все мы обречены, подумал он. И я, и граф Толстой, и бедный амьенский ремесленник.

Может, хотя бы этому юноше повезет, Мопассану, ведь талантлив же, черт!


— Тургель, — раздался из-за двери сладкий полнозвучный зов. — Тургель, милый… Луиза на мигрень жалуется. Ты бы сходил к доктору, друг мой…

— Иду, Полинька, — торопливо отозвался Иван Сергеевич. — Уже иду, душа моя.

И все деревья в садах…

— Что, — спросила она, — никого не осталось?

Он покачал головой:

— Ну, ты же знаешь, как оно бывает…

Над поселком стояло сизое марево — процессы распада и синтеза шли стремительно, нагревая и мертвую органику, и вьюнок. Вьюнок уже перевесился через глинобитные стены, один усик, трепеща, обвил Яну щиколотку, и тот брезгливо отдернул ногу.

— Понятия не имею, как оно бывает, — пробормотала Фей.

Она охватила ладонями плечи и вздрагивала будто от озноба — на таком-то солнце.

— Ну, как же, — пробормотал он, — просто приходят, и все…

Водонапорная башня уже обрушилась под весом оплетшего ее вьюнка. Усики жадно пили воду.

— Они же недавно отделились, — не сдавалась Фей.

— Значит, поздно отделились. Или скудно. Мало кому хочется — на новом месте.

— Раньше так не было, — упорствовала Фей.

— Ну, да, ну, да, — устало согласился он. Спорить не было сил.

С другой стороны, Фей-то права. Сначала — города. Потом крупные поселки. Чем больше людей, тем больше шансов, думал он, это как бабочки летят на свет… Чем ярче свет…

Огораживающая поселок стена была цела, понятное дело. Он сплюнул в пыль.

— Пойдем отсюда. — Фей расплакалась — Скорее пойдем!

— Погоди, только воды наберу.

Он выстрелил в зеленую массу, оплетавшую бак, — усики отдернулись. В железных обломках еще сохранилось немного воды — она отдавала ржавчиной, но он погрузил в нее флягу и держал, пока последние пузырьки воздуха не лопнули на поверхности, подернутой радужной пленкой. Фей продолжала плакать у него за спиной. Это раздражало, но он на нее даже не прикрикнул — хотя бы ясно, где она и что делает.

Наконец, он обернулся, держа флягу в руке. Фей продолжала плакать. Слезы прочертили светлые дорожки по щекам, по пыльной шее, теперь стало видно, что кожа у нее светлее, чем покрывавший ее слой грязи.

Он подошел, отстегнул от пояса ее флягу. Она даже не заметила. Продолжала плакать.

— Ну, перестань, — неловко сказал он, цепляя флягу обратно ей на пояс, — ну, что поделаешь…

Вода им досталась на обратный путь, вот и все. Остальное — швейные иглы, сменные пластины для солнечных батарей, все, за чем они шли, было погребено под этой зеленой опарой.

— Ладно, — сказал он, — пошли. Цикл у них короткий.

Она опустила голову, рассматривая сбитые башмаки.

— Они же одиночек не трогают.

— Ну, просто противно…

Башмаки ей так и не справили, — подумал он огорченно.

— Может, это… Дойдем до Овражков?

Она отчаянно затрясла головой.

— Домой! Домой хочу!

Почему они открыли? — думал он. — Почему впустили? Впрочем, в общих чертах, понятно — почему. В общих чертах все знали, как это происходит. Точно не знал никто.

Наверное, все дело в запахе.

Оглядываться он не стал. Отлично знал, что там, под этой зеленой, вздымающейся и опадающей опарой.

Ладно.

Они отошли еще на несколько шагов, когда Фей снова вцепилась ему в руку.

— Ну что там еще? — устало спросил он.

— Давай… Ян, пожалуйста… свяжись с ними… как они там…

— Да никак. Хочешь их совсем напугать?

— Мы не скажем. Просто спросим, как они там — и все… Скажем, что идем домой.

— Может, все-таки… до Овражков? Они вроде поменьше.

— Еще меньше? — Она с горечью оглядела глинобитный забор. Отсюда уже было видно, как тот загибается, огораживая поселение, — Но, Ян… еще меньше, это ж почти как наш хутор!

Он непроизвольно стиснул зубы, потом бросил на землю вещмешок, вытащил рацию.

Какое-то время в наушнике раздавался лишь треск атмосферных разрядов. Потом, долгое время спустя, ломающийся голос неуверенно спросил:

— Папа?

— Да, командир. У вас там все в порядке?

— Да, папа. Закончили полив.

— Сейчас?

— Да что ты, папа. Еще утром.

— Ладно, — пробурчал он. — Как плакса?

— Плачет, — хихикнул сын.

— Ладно. Скажи ей… мы скоро будем. Воды подкачай еще. Только это… Вручную, ладно?

— Ну, — недовольно пробурчал мальчик.

— Сказано же!

— Да ладно, сделаю. Вы там как? Все успели?

— Ну…

Он помолчал.

— Не открывай ворота, слышишь. Сидите за оградой и ни шагу.

— Да я знаю. А что…

Треск…

Он выключил рацию. Пожалуй, он был рад, что связь прервалась.

— Ну как? — Фей вцепилась загрубелой рукой ему в плечо. Ногти обломаны, с черной каймой.

— Да в порядке все. Я ж говорил. И чего зря беспокоиться? Хутора они не трогают.

— Ты велел ему накачать воды вручную? — Она успокоилась и теперь завела привычную песню.

— Да что с ним станется? Здоровый же малый. Отделяться ему пора, вот что!

— Да ты что, Ян! Он же еще маленький! Совсем ребенок!

— Ему пятнадцать, Фей. Я в четырнадцать отделился.

А то можно подумать, она не помнит, когда он отделился. Она ж на десять лет старше его. В округе не было девушек на выданье его возраста, а у родителей Фей хутор совсем крохотный. То-се, так получилось, что засиделась она в девках. А другой не нашлось. Сначала ему как-то не по себе было. Потом притерпелся.

Эта, с хутора у Косой скалы. Младшенькая. Марика вроде. Так надо с ее отцом поговорить…

Фей всхлипнула, утерла нос рукавом, но ничего не сказала.

— Овражки надо бы предупредить, — пробормотал он, крутя колесико.

Разряды.

— Ну? — выдохнула Фей.

— Ионизация. Опять разыгралось, похоже.

— Вспышка?

Он надвинул щиток на глаза, искоса взглянул вверх. Солнце корчилось в раскаленном мареве, выбрасывая в стороны мутноватые щупальца. Одно было совсем уж поганым.

— Не то слово…

Он покачал головой.

— Может, и уцелеют…

Спрятал рацию, закинул вещмешок на плечо. В последний раз обернулся. Скрипнув горячей пылью на зубах.

— Совсем же маленькая деревушка была, — пробормотал он. Поправил лямку мешка. Перекинул на грудь карабин. — Пошли…

— Назад? — с робкой надеждой взглянула она на него.

— А то…

Это все излучение, думал он. Раньше они были спокойней. И нападали на города, только на города. Даже крупные поселки обходили стороной…

Впрочем, сам он городов не помнил. А вот поселки числом до полутыщи душ еще застал. В детстве. У него осталось смутное впечатление чего-то огромного…

А все потому, что этой твари просто-напросто жрать хочется, уныло думал он, ощущая, как песок обжигает ноги даже через подошвы и несколько слоев намотанной на ступни ткани. Пить хочется. Воду-то хрен добудешь. Органика, опять же. Минеральные соли. Кальций.

Он вновь пошевелил карабином, ощутив под ладонью раскаленный металл ствола.

— Придем, батарею попробую починить.

— Чем, Ян?

Он погремел рифлеными пластинами в кармане.

— Отколупал от их СБ. Им-то оно без надобности. Погоди.

Она покорно остановилась. Он отстегнул флягу, стащил с головы повязку и аккуратно промочил ее из узкого горлышка. Потом снова надел на голову. Сразу стало легче.

Солнце корчилось в небе, как раздавленная медуза.

— На твоем месте, — сказал он, — я сделал бы так же.

— Воду жалко.

— Придем, я починю насос. Элементы вот в СБ заменю и починю.

По такыру пробежала многоножка. Небольшая, в две ладони. Он было пошевелил карабином, но передумал.

Далеко в пронзительной синеве неба парили черные точки, но ему ни на миг не пришло в голову, что это птицы. Он и слова-то такого не знал. Просто мелкие кровоизлияния на сетчатке. Жара…

Проклятое солнце! Будь все как всегда, они бы переждали самую жару под саманными крышами поселка, а к закату вышли бы в путь. Не получилось.

Он вдруг понял, что почти и не думает о тех, погребенных под вьющимся зеленым покровом. А ведь он же их знал. Смеялся с ними, окликал по имени, пиво пил. Я вроде должен горевать, удивлялся он сам себе. Точно — должен. Но — не горюю. Почему? Мы все разучились… чувствовать… Так, что ли?

Он остановился.

Фей, семенящая сзади, ткнулась ему в спину.

— Ты что? — спросила она горячим шепотом.

— Да все путем. Повязку еще намочу.

Не будет больше поселков. Одни хутора.

Я ничего не чувствую, потому что они чувствуют чувства. Ищут их. Чем больше народу, тем больше совокупного чувства. Надо научиться ничего не чувствовать. Тогда они нас не поймают. Они приспосабливаются. Мы приспосабливаемся. Так оно и идет.

Она вновь схватила его за плечо — все время за одно и то же место, где сустав упирается в ключицу. Там уже скоро синяк будет.

— Гляди!

На грани марева и плотной кромки такыра плелась какая-то фигура.

Еще кто-то.

Хуторянин?

Свет резал глаза, отчего контуры выглядели размытыми.

Он, не отводя взгляда от темного силуэта, похлопал по груди, нащупал бинокль на потертом ремешке, поднес к глазам.

— Не пойму.

Линзы исцарапаны песком, все в мельчайших мутных искрах.

— Уцелевший? — спросила она неуверенно. — Тоже ходил куда-то? На хутор? Теперь возвращается?

Он снял с головы повязку, которая уже успела просохнуть, помахал ею в воздухе.

— Эй!

Человек вдалеке тоже помахал рукой.

— Эй! — вновь крикнул он, приложив свободную руку рупором ко рту.

Человек вдалеке повторил его движение.

Бинокль оттягивал шею. Он вновь поднес его к глазам. Что-то не то.

— Ян!

— Вижу, — сказал он сквозь зубы.

Сам он махал правой рукой. Человек — левой. Как в зеркале. Правая поднесена к губам. Рупором.

— Стреляй! — взвизгнула Фей. Плечо его она не выпустила.

Он процедил сквозь зубы:

— Уйди, дура.

Поднял карабин. Оптический прицел давно сбит. Сделал поправку. Выстрелил.

Человек за холмом подпрыгнул, словно вдруг оказался босыми пятками на пламени. Даже, кажется, на миг завис в воздухе. Потом понял — его поддерживает нечто, ударившее в землю из разверстой груди. Упругий зеленый стебель. Стрелка.

— Мандрагор! — пробормотал он, скрипя песком на зубах. — Вот сволочь! Когда только он успел?

— Может, он откуда-то еще? Куда ты, Ян? Пускай осядут.

Стрелка рассыпалась прахом — на такыр медленно опадало зеленоватое облачко спор.

Он еще подождал, потом осторожно приблизился. То, что лежало на растрескавшейся бурой земле, уже ничем не напоминало человека. Огромный корень лежит, весь в волосках. И отростки — руки, ноги… Голова… Что-то в этом роде.

Как это у них получается? Он же видел одежду, головную косынку видел.

Запах? Запах…

— Пойдем, Ян. — Фей отбросила с лица пыльную прядку, робко посмотрела на него.

— Первое время, говорят, они были еще уродливей. — Он пнул ногой пустую, сразу как-то высохшую оболочку. — Совсем были на людей не похожи. Три ноги бывало, все такое…

Наверняка запах. Люди подпускали их к себе как раз, чтобы дать возможность спорам… укорениться.

Но они обычно… никогда не подманивали путников. Только тех, кто на месте.

Это да. Нас для них слишком мало. Они нас не чувствуют.

— Как же этот нас нашел, Ян?

Он молчал, чувствуя, как его заливает волна озноба. Похолодало, что ли?

— Пойдем, Ян. Пойдем скорее… Я хочу домой.

— Да, да — поспешно согласился он.

Он еще раз пнул ногой лежащего мандрагора. Тот не пошевелился. Будто так и надо.

Отстегнул от пояса флягу, протянул ей.

— На. Глотни.

Песок из бурого сделался багряным. А с неба действительно потянуло холодом.

Она задыхалась, хватая остывающий воздух ртом.

Он ей хотел сказать, чтоб она прекратила паниковать — приманит ведь мандрагора. Но не сказал — хуже будет.

* * *

…Уже когда они подошли к глинобитной ограде своего хутора, он знал… Уж очень было тихо. И калитка открыта.

Он отодвинул Фей плечом, но она все равно билась у него за спиной, о его спину, слепо и больно хватаясь руками.

Калитка открыта…

Он обернулся к ней.

— Это потому, что ты не давала ему отделиться, старая дура! — горько выкрикнул он. — Если бы он отделился!

Она прижалась к нему, дрожа всем телом.

— Но, Ян… — пробормотала она, — мы же… нас же… все равно… не было… Их же осталось так мало… так мало…

Она сползла на песок и застыла, изредка вздрагивая. Он осторожно глянул за калитку. Под отсветом багровой, распухшей, огромной луны было видно, как шевелится за оградой плотная зеленая масса.

Скоро она пустит цветочные побеги, подумал он. И отрастит мандрагоров…

Он провел рукой по лицу.

— Командир, — пробормотал он.

Острая боль резанула грудь и так же быстро ушла. Я опять ничего не чувствую, подумал он, так же нельзя. Наверное, позже. Потом…

У него за спиной тоненько скулила Фей.

Темная, почти черная в свете луны, опара зашевелилась.

— Смотри, смотри!

— Там кто-то есть!

— Мандрагор!

— Нет! — вытолкнула она вместе с горячим воздухом. — Это он! Наш мальчик!

Мандрагор, думал он, надо же, как они теперь быстро…

Он подхватил карабин. Человеческая фигура поднималась из зеленого савана.

— Наш мальчик!

— Не думай! — крикнул он не оборачиваясь. — Не смотри!

— Но это же наш мальчик! Наш сыночек!

— Мандрагор!

Темная фигура пошевелилась. Зеленые плети, обвивавшие ее руки, задрожав, опали.

— Мама!

— Боже мой, он говорит! Мандрагоры не говорят! Вроде…

Фей приникла к нему, слепо шарила по его плечам, груди.

— Он зовет меня! Зовет меня!

Потом она оттолкнула его и бросилась вперед, к калитке. Он успел ухватить ее под мышки и оттого никак не мог перехватить карабин.

— Мама!

Фей обернулась, тянулась к его лицу скрюченными пальцами, пыталась достать глаза.

— Мама!

Там никого не может быть. Он это точно знал. Никого. Они стали пищей для вьюнка, перегноем, порождающим мандрагоры.

Но ведь мандрагоры никогда не разговаривали!

Имитировали жесты, походку, вернее, нет, не имитировали, заставляли людей самих приписывать родные черты грубому человеческому подобию. Впрочем… если так… почему бы им не заставлять людей не только видеть, но и слышать?

В самом деле, почему?

Он ударил ее коленом в живот, она скрючилась, и тогда он ударил ее еще раз, так, что она перестала наконец хватать его за руки, отлетела на несколько шагов, упала на песок, замерла. Не дожидаясь, пока она вновь попытается выцарапать ему глаза, Ян схватил карабин и ударил разрывной пулей в темную фигуру, которая уже освободилась от зеленых побегов и теперь шагала, шагала, шагала к нему.

В небо выбросился трепещущий зеленый столб спор.

Выбросился и повис, вращаясь в лунном свете.

Он отпрыгнул, успев в падении отшвырнуть Фей еще дальше, навалившись на нее, она дрожала так, что его руки, удерживающие ее, ходили ходуном.

Споры на миг зависли в воздухе и опали. Сколько там они живут? Краткий миг? Им нужно внедряться сразу…

Он переждал еще немного, потом встал на колени. Подал ей руку.

Фей все еще всхлипывала.

— Мальчик мой…

Горло у него болело. Саднили царапины, оставленные ее ногтями.

— Мандрагор, — хрипло сказал он.

— Но он же… разговаривал!

— Просто запах, — вздохнул он, — просто запах. Пойдем.

Они поднялись, поддерживая друг друга, и побрели прочь, оставляя позади одну на двоих цепочку темных следов. Нельзя думать, думал он. Они уже нападают на хутора… мой мальчик… Нет, не надо думать. Они это чувствуют. Не надо горевать. Но если я думаю, что не надо думать, значит, я думаю… так и так погибель. Мой мальчик… девочка моя… Надо было пойти туда к ним… У нас нет воды. Мы все равно погибнем… мы не доживем до заката… Правда, если выйдем к берегу, можно поставить ловушки. Можно попробовать дойти к тому хутору — у Косой скалы. Там как раз эта Марика. Зачем она теперь? Да и есть ли он — тот хутор? Раньше они охотились за городами. Теперь — за одиночками…

…Над такыром вновь поднималось марево, призраки вставали в зыбком свете раскаленного утра. Или это у него мутилось в глазах?

Фей семенила за ним, механически переставляя ноги. За ночь она совсем поседела.

— Куда мы идем? — пробормотала она.

— Никуда.

Они охотятся на нас, думал он. Раньше каждый отдельный человек для них ничего не значил. Только сообщество. Только биомасса. Теперь они ползут на любой запах жизни. Органика. Влага. Кальций. Значит, больших городов больше не осталось, — думал он. — Нигде.

Море вставало у горизонта, точно синяя стена. В левом углу глаза он увидел вздымающиеся бурые скалы. Кивнул.

— Там…

Сморщив губы, Фей всматривалась в глинобитные стены прилепившегося к скалам крохотного поселения. Фотоэлементы развернули над ним огромные черные лепестки.

— Там кто-то есть?

Он остановил ее рукой.

— Погоди…

В бинокль было видно, что стебель гигантского цветка и впрямь зеленый. Вьюнок оплел его.

— Уже никого.

Она жалобно, порывисто вздохнула, обхватив себя руками за плечи. Все еще не осознала до конца, подумал он. Не то чтобы совсем не понимает, а так… Мандрагоры чуют запах мысли, эмоциональный всплеск, гормональную бурю… Что ж, мы научились меньше чувствовать. Поколение за поколением…

Не плачь, дитятко,

Не плачь, милое,

Мандрагор придет,

За собой уведет…

Все дело в этих солнечных вспышках, они порождают новые формы. Мандрагоры меняются. И изменяют нас.

Он вытащил из вещмешка легкие складные опоры и установил их, расправив сверху защитное полотнище. Теперь больше некому такие делать, подумал он.

— Посиди здесь.

— А… ты?

Он покосился на солнце. Оно уже начинало клониться к закату — скоро потянет с такыра холодным ветром, воздух над кромкой воды загустеет полосой тумана…

— Поставлю росяные ловушки, — пояснил он.

— Я с тобой! — тут же сказала она.

Он поглядел на ее глаза, обведенные темными кругами, на спекшиеся губы. Она уже не молода, Фей.

— Не нужно. Посиди тут. Ты же знаешь, одному безопасней.

— Ты так думаешь? — горько спросила она.

Он пожал плечами и, загребая ногами, спустился с каменной осыпи. У побережья кипел прибой.

Шел отлив.

Нужно будет успеть убрать ловушки до того, как их захлестнет приливом, подумал он, следуя вдоль береговой линии и закапывая в песок пластиковые конусы, затянутые сверху полупроницаемой мембраной. Повернулся, оглядывая свою работу — раструбы ловушек торчали из мокрого песка, как диковинные прозрачные цветы, — и вновь побрел к скалам, теперь, ближе к закату, окрашенному в цвета крови и ржавчины.

Ночью надо будет вернуться, собрать их, подумал он, а на рассвете поставить опять.

Полотнище тента переливалось волнами на ветру, но Фей под ним не было.

Он машинально схватил висящий на груди карабин и вновь выпустил так, что тот ударил его по ребрам.

— Фей!

В скалах следов не найдешь.

Красный свет лился с неба, в глазах плескались черные точки.

— Фей!

Откуда-то сверху в лощину между камнями посыпалась струйка песка.

Он вновь подхватил карабин и, держа его наперевес, осторожно ступил на камень, потом на следующий, предварительно покачав его ногой. Камень держался прочно.

Оказавшись на гребне, он увидел облитый зноем женский силуэт — воздух колебался вокруг него, и оттого казалось, что фигура обведена дрожащим контуром.

— Фей! — Он так и не выпустил из рук карабин.

Она обернулась, увидев его, поднесла палец к растрескавшимся губам.

— Ты — что? — вытолкнул он пересохшим горлом.

— Тсс!

— Ты что? — повторил он шепотом. Сошла с ума? Или… Она была все в том же выгоревшем платье, а мандрагор в одежде не нуждается. Понятное дело. Но показать одежду он может… И черты лица… Это все запах…

— Фей?

— Потише, Ян.

Может ли мандрагор говорить? Раньше он думал — нет. Но все меняется. Ее тень висела на камнях — синяя, изломанная.

— Фей…

— Да помолчи же, — выдохнула она, — слушай!

Не сводя с нее глаз и не убирая ладони с раскаленного приклада, он прислушался. Свистел, пересыпаясь, песок. Потом… Он услышал детский плач. Тонкий, заливистый. Вот… Опять. Плач. Тихий, захлебывающийся. Словно плачущий устал.

— Кто-то выжил!

Ян покачал головой, но понял, что Фей не увидела — она напряженно вглядывалась в дрожащее марево.

Тогда он разлепил пересохшие губы.

— Мандрагор!

— Но… Ян, они же не умеют плакать!

— Им и не нужно. Это мы. Слышим то, чего нет. Запах…

— Не может быть! Слишком далеко!

— Ветер в нашу сторону.

— Я посмотрю!

— Не смей!

— Посмотрю. Ты же сам говорил — мандрагоры не охотятся за одиночками.

— Значит, уже охотятся.

Плач раздался снова. Он плыл над горячим маревом, над желтыми скалами, над пенными бурунами, набегающими на берег, над сетями, сохнущими на распялках…

— Кто-то выжил! — повторила Фей. Позабыв про свои страхи, он попробовал задержать ее, но она с неожиданной силой оттолкнула его и бросилась к скалам. Ян побежал за ней, придерживая ладонью хлопающий по груди карабин. Солнце било наотмашь, и пот просыхал на рубахе, оставляя соленые разводы.

— Фе-ей! Погоди!

Но она, резко вильнув вбок, скрылась за изъеденным ветрами скальным столбом. Оттуда доносился плач, трепеща на ветру. И все стихло. Плач смолк. Свистел песок, пересыпаясь через скальные гребни. Он насторожил карабин и заглянул за уступ скалы. Фей присела на корточки перед кем-то совсем маленьким. Девочка, гадал он, разглядывая хрупкое тельце в ободранной рубахе, мальчик? Скорее, девочка. Черт, да что он гадает такое? Это вообще не ребенок. Не человек.

— Фей! Отойди!

Он прицелился в смутное пятно белой рубахи, маячившее за плечами Фей. Сейчас призрачная ткань взорвется зеленой стрелой спор, ударит в Фей, обовьет ее, внедрится под кожу, прорастет зелеными побегами… Та только покачала головой. Девочку она прижимала к себе, вжимая, втискивая в тело так, что он не мог разглядеть ее лица.

— Отойди!

— Нет!

— Фей, — сказал он, — это мандрагор.

— Нет!

— Это мандрагор…

Почему оно не взрывается? Не созрел еще? Тогда надо торопиться…

— Это девочка, Ян, она заблудилась в скалах, наверное, собирала ракушки при отливе, ты же знаешь, одной всегда было безопасно, вот ее и отправили, она и пошла себе, а потом вернулась, а их нет, она так плакала… — на одном дыхании выпалила Фей.

Над ее головой кривились и содрогались щупальца солнца.

— Это она тебе сказала?

— Нет, но… как иначе?

— Она молчит, Фей. Это мандрагор.

— Но ведь мандрагоры теперь разговаривают, Ян, — тихо вздохнула она.

— Верно. Теперь уже ничего не поймешь. И все-таки, Фей, отойди.

Теперь он отчетливо различал крохотную белую ручку, цеплявшуюся за огрубевшие, распухшие пальцы Фей.

— Нет! Ян, послушай, если бы это была мандрагора, она бы давно меня убила, верно?

— Ну… может, она просто очень маленькая….

— Маленьких мандрагоров не бывает, Ян.

Да, подумал он, — Они отрываются от материнского стебля уже зрелыми. И сразу отправляются на поиски.

— Если ты ее убьешь, — сдавленным голосом произнесла Фей, — я убью себя.

Он молчал. Надо как-то отманить Фей подальше. Ну, поплачет, увидев, как бессильно хлещет в небо зеленая стрела спор. Руки на себя не наложит. Если впрямь…

А если от разрывной пули на рубашку толчком выплеснется красная кровь? Что тогда?

— Раковины собирала, говоришь? — Он окинул недоверчивым взглядом босые исцарапанные ноги. — А корзинка где?

— Но Ян, она же… вернулась в поселок, увидела… что увидела, убежала, потеряла корзину…

— Почему ты говоришь за нее? — недовольно спросил он.

— Но она же молчит…

Она вновь втянула в себя воздух и замолчала.

Солнце, разбухшее, красное, уже висело над горизонтом, его щупальца тянулись вниз, вверх, во все стороны.

Может, и впрямь, думал он, может, уцелела. А если нет?

— Ладно, — сказал он, — идем.

И добавил сквозь зубы:

— Только держись от меня подальше.

Если девка и впрямь поддельная, то с Фей можно попрощаться, думал он, по-прежнему сжимая карабин и глядя на темную от пота спину Фей, и что тогда? Зачем жить? А может… Она уже постарела, подумал он, а я еще молод. У меня могут быть еще дети. Если бы найти хоть какое поселение… Он сам устыдился этих мыслей, но они засели в голове, точно ржавый гвоздь.

В скалах уже затаилась тень. Тент все так же ходил волнами на ветру.

Он огляделся. Подходящая расселина нашлась быстро — достаточно большая, чтобы укрыться там даже втроем, и с достаточно узким входом — привалить камень, и все.

Но…

Нужно окончательно сойти с ума, чтобы запереться в такой пещере с мандрагором.

Ночевать все равно придется здесь, думал он, а завтра надо идти на поиски, сразу перед рассветом, хорошо бы собрать воду и пойти, пока солнце не добралось до зенита, поселений на берегу не так уж мало, хоть кто-то да уцелел. Вот только…

Кто осмелится теперь впустить чужаков?

Девочка отчаянно цеплялась за руку Фей — он видел крохотные ногти, белые от напряжения на загорелых пальцах.

Он вздохнул.

— Она хочет пить, Ян, — тут же сказала Фей.

«Откуда ты знаешь?» — хотел спросить он, но, в общем, что тут спрашивать — все хотят пить. И люди, и мандрагоры.

— Ну, так напои ее. У тебя вроде оставалась вода.

Она отчаянно затрясла головой.

— Там был всего глоток, Ян. Всего глоток.

— Ты, — он изумленно поглядел на нее, — отдала ей всю свою воду? Всю?

Фей молчала, уставив взгляд в песок. Он попытался сплюнуть, но рот пересох.

— Тогда с нее хватит.

— Но…

Фей наверняка сама хочет пить, подумал он, но отдала всю свою воду.

— Ладно, — сказал он, — но сначала — ты.

Он отстегнул флягу и бросил ей. К девочке он по-прежнему старался не подходить. Фей поймала флягу на лету. Вода звонко булькнула, потому что ее было мало.

— Сначала ты, — повторил он.

Девочка было протянула полупрозрачную ручку к фляге, но он повел в ее сторону стволом карабина, и она испуганно отпрянула. Фей поднесла флягу к губам и осторожно глотнула, стараясь, чтобы глоток был маленьким.

— Еще, — сказал он. Она покорно глотнула еще и передала флягу девочке. Та вцепилась в нее обеими руками и вопросительно взглянула на Фей, которая улыбалась и кивала.

Привалившись к скальному уступу, он наблюдал за ними.

По мере того как рушилось за горизонт багровое, разбухшее солнце, полоса тумана, клубившаяся вдалеке, подошла ближе, она шла, как сплошная стена; вода под ней вскипала невидимыми бурунами.

* * *

…Он пошевелился. Камни вдавились в спину, теперь, когда они остывали, даже сквозь рубашку чувствовалась оседающая на них влага.

Нужно собрать воду.

Фей спала, уткнувшись лицом в колени, обнимая рукой прикорнувшую к ней девочку.

Он подобрал мелкий камешек и бросил. Камешек попал Фей в плечо. Она вздрогнула и проснулась.

— Что?

— Нужно собрать ловушки, — сказал он, — иначе их затопит.

— Она заснула, Ян, — укоризненно проговорила Фей.

— Ну, так разбуди. Пойдете со мной. Впереди. И держись от меня подальше, слышишь?

— Как ты можешь, Ян? Как ты можешь?

— Хочешь остаться без воды?

Она вздохнула и тяжело поднялась. Девочка тоже вскочила, стоило лишь Фей пошевелиться, и теперь стояла, выглядывая из-за ее спины.

Полоса тумана подползла ближе и теперь кипела над кромкой воды. Скорее по звуку, чем по слабому свечению пенных гребешков, пробивающемуся сквозь туман, он понял, что идет прилив.

Он сделал неопределенное движение стволом карабина, и Фей, взяв девочку за руку, послушно прошла вперед.

Хотя и с трудом, он различал вкопанные в песок конусы росяных ловушек; насыщенный электричеством воздух испускал бледный колеблющийся свет: светилось небо, светился туман над водой, фосфоресцировали клочья пены и сквозь это мерцание двигались две смутные тени — Фей и девочки.

Он остановился у первой ловушки и осторожно извлек ее из влажного песка. На дне плескалась вода — немного, на несколько глотков… Осторожно, стараясь не потерять ни капли, он перелил ее во флягу, осторожно завинтил крышку, очистил стенки ловушки от налипшего песка и убрал ее в вещмешок. И только потом, подняв глаза, увидел, что девочка присела на корточки у следующей росяной ловушки, торопливо разрыхляя песок согнутыми ладонями.

— Убери ее, — сказал он сквозь зубы.

— Но, Ян…

Фей нерешительно топталась на месте, да и сам он замер, поскольку предпринимать что-либо было бесполезно. Если попытаться отобрать у нее воду, она ее просто прольет, подумал он, а если все-таки выстрелить… Я все равно потеряю воду. А заодно и Фей.

Может, вновь шевельнулась застарелая мысль, оно и к лучшему… В росяных ловушках воды как раз на одного.

Он потряс головой, отгоняя эту мысль, девочка тем временем изумленно разглядывала конус, в котором плескалась вода, осторожно заглянула внутрь, окунула в воду палец, вытащила, облизала…

— Она что, никогда не видела росяных ловушек? — спросил он.

— Забыла, наверное, — неуверенно ответила Фей.

— Этого не может быть.

Он на миг потерял бдительность, и, когда спохватился, отскочил, но девочка уже вприпрыжку подбежала к нему, держа в ладонях ловушку с плещущейся внутри водой.

— Отойди, — хрипло сказал он, а она тем временем протягивала, протягивала ему воду, искательно и осторожно заглядывая в глаза.

— Ян!!! — умоляюще крикнула Фей, но девочка даже не обернулась, а продолжала глядеть на него с робкой, чуть виноватой улыбкой, почему-то так напомнившей ему улыбку юной еще Фей.

Пересилив себя, стиснув зубы, он осторожно вытянул руку и взял у нее из некрепко сомкнутых ладоней водяной конус. Он видел нанесенные на его внутреннюю поверхность риски — воды там оставалось ровно столько, сколько и было. Она не отпила ни капли.

— Хорошо, — сказал он, с трудом выталкивая слова, — хорошо. Иди.

И, отступив на шаг, начал сосредоточенно переливать воду из конуса во флягу, тем временем как девочка все той же радостной пробежкой бросилась к следующей ловушке, видимой издалека потому, что песок, окружавший ее, был чуть светлее остального.

Он вновь аккуратно отряхнул пластиковый конус, вложил его в тот, первый, и убрал в вещмешок.

— Ладно, — вздохнул он, обращаясь к Фей, которая, сложив руки под грудью, беспокойно переводила взгляд с него на смутно мелькающий в тумане детский силуэт, — последи за ней. Еще оступится ненароком…

…Нужно будет перед рассветом вновь поставить ловушки, думал он, возвращаясь к скалам и видя перед собой две удаляющиеся спины — одну большую, другую маленькую, — на трех человек этого не хватит, а завтра надо решать, что делать дальше, с Фей что возьмешь, она стала совсем слаба на голову, значит, придется ему… Можно, конечно, остаться тут, на побережье, хотя эта пакость уже и сюда добралась, но если все время оставаться втроем, друг у друга на виду, ни на миг не выпускать из поля зрения, тогда, может, и удастся уберечься. Опять же, во время отлива можно собирать раковины, а значит, с голоду они не помрут. Хотя нет, оставаться нельзя, там, у Кривой скалы, уже наверняка отделились мандрагоры и скоро выйдут на охоту. По крайней мере это значит, что никого нельзя подпускать ближе, чем на выстрел, потому что, кто бы ни появился, это наверняка будет не человек… А кто-то еще уцелел и будет думать точно так же? Так мы скоро сами перебьем друг друга, думал он, никому нельзя доверять, они уже слишком многому от нас научились… Как теперь отличишь мандрагор от человека? Только по тому, как он умирает под пулями…

Это было совсем маленькое поселение, думал он, наверняка и мандрагор вылупились единицы. Если переждать несколько дней… Может, они разбредутся на поиски в разные стороны, а нас оставят в покое?

Он споткнулся о крохотный камень, некстати подвернувшийся под ноги, в глазах была резь, сначала он решил, что это вездесущий песок, но потом понял, что просто-напросто хочет спать. Всего пару часов, уговаривал он себя, а на рассвете снова придется вставать, чтобы расставить ловушки, тогда у нас будет вода на целый день, немного, правда, но ничего, продержимся, я попрошу Фей подежурить, ради безопасности этой сопливки она глаз не сомкнет, а потом я ее сменю. Только надо заставить их все-таки рассесться подальше друг от друга, ничего с девкой не случится, потерпит, да и Фей тоже, это даже лучше, она с девчонки глаз не сведет… как спать-то хочется, наверное, это реакция… никогда про такое раньше не слышал, но, наверное, это реакция…

* * *

…Истошный крик выбросил его из забытья. Какой-то миг понадобился ему на то, чтобы осознать: он сидит, привалившись к камню у входа в пещерку, спину ломит от неудобной позы, шея затекла от веса карабина, который он так и не решился отложить в сторону. Как он умудрился заснуть? Он даже не помнил, как они добрались до скал…

Девочка сидела совсем рядом, привалившись к боку Фей — тьфу ты, пакость! И орала. Так орала, что у него заныли зубы. Фей, тоже было прикорнувшая — оба хороши! — теперь хлопала глазами, пытаясь сообразить, что происходит.

— Уйми ты ее! — сказал он сквозь зубы, вставая и осторожно поворачивая голову из стороны в сторону, чтобы размять затекшую спину.

Фей наклонилась к уху девочки, что-то забормотала, но та продолжала орать, тем временем как он, подхватив карабин, отбежал на безопасное расстояние.

Что это на нее нашло? Они что, всегда так?

Девчонка не унималась. Ему казалось, что на бледном личике остался один лишь распяленный рот.

— Да заткни же ей пасть!

Вопль сверлил уши.

— Ян, — понял он по губам Фей.

И в свете мерцающего ночного неба увидел — крохотная ручка вытянута в направлении соседней гряды, растопыренные пальцы дрожат.

— Там что, кто-то есть?

Он тер глаза, саднящие песком, который на самом деле не был песком, а всего лишь застарелой усталостью, и пытался разглядеть что-то сквозь алые и черные пятна, плавающие перед глазными яблоками. Казалось ему или нет, что там, около гряды, шевелятся черные смутные силуэты?

Трое… Три мандрагора. По одному на каждого.

Или… быть может, это люди, подумал он, такие же бедолаги, как мы — натолкнулись вот на нас и теперь гадают, что делать, — хочется и колется.

Как теперь различить?

— Эй! — нерешительно крикнул он, сжимая карабин.

— Э-эй, — откликнулось эхо.

— Э-эй, — крикнул в ответ чужой голос.

Мандрагоры не разговаривают? Уже разговаривают, — печально подумал он, — может, раз они научились, нам надо перестать? Как вот эта девчонка. Ну и орет же она!

Он машинально погладил ладонью приклад карабина.

— Стоять на месте! — крикнул он. — Иначе — стреляю.

— Да ты что, мужик, — донеслось из тьмы, — с ума сошел?

Это не люди, думал он, не может быть. Тут, кроме нас, нет людей. Только мандрагоры…

— Не подходи!

— Да мы пришли сети проверить, дурень, — сказал голос из тьмы, — прилив-то сходит.

А вдруг все-таки люди, думал он, вот было бы хорошо… Нет, теперь нельзя вместе, нужно поодиночке, вместе никто не выживет, пятеро, шестеро — уже много.

— Откуда вы? — крикнул он в колеблющийся воздух.

— Да тут неподалеку. А вы?

— Тоже.

Он помолчал, раздумывая, потом сказал:

— Все равно. Не подходи. И не кричи так — приманишь. Пойдешь обратно — иди выше кромки прилива. Мы, если что, выйдем по следам.

— А если ты — мандрагор? Пойдешь за нами, а мы выведем тебя прямо к поселку, так получается?

— Ну, так какого тогда ты вообще со мной разговаривал? Иди себе откуда пришел…

— Да я…

Девочка вновь завизжала, голос из тьмы потонул в этом крике. Он почувствовал, что теряет остатки рассудка. И тут увидел темный силуэт совсем близко. За камнями. Он вырос внезапно и теперь покачивался в слабо светящемся воздухе. Значит, подумал он, пока один меня отвлекал… Что же это делается!

— Ян! — К воплю девочки прибавился пронзительный крик Фей.

Он обернулся и навскидку, не целясь, выстрелил, ощущая, как бьет в плечо приклад. Темная фигура вздрогнула, заколебалась, ее окутало облачко тумана — он угодил в спорангий. Он упал за обломок скалы, недостижимый для оседающих спор, потом, уже оттуда, лежа, выстрелил вновь — на голос. И еще раз — на слабый шорох в камнях. Едкий, пронзительный вой оборвался почти сразу, но ему казалось, что он все еще звенит в ушах.

Потому что наступила тишина. Он поднялся, выплевывая песок, и осторожно выглянул из-за скалы. Поднимался ветер. Слышно было, как тоненько свистит песок, пересыпаясь в расщелинах. Он откашлялся.

— Мандрагоры, — хрипло сказал он, — всего-навсего мандрагоры…

— Ян… — всхлипнула Фей.

— Ты как?

Она не ответила, но он видел, как она поднимается на колени, все еще прижимая к себе девочку — падая, Фей закрыла ее своим телом.

Глупость, подумал он, упади на нее споры, это не помогло бы.

Он вздохнул.

— Вот оно, значит, как, — сказал он в темноту. Он чувствовал, что у него трясется нижняя губа, прикусил ее, попытался поправить ремень карабина и понял, что руки тоже трясутся.

— Как мы ее назовем, Ян?

— Что?

— Ну, как-то же надо…

— Да как хочешь…

— Если бы не она…

— Да.

Он неопределенно повел плечом, потом понял, что Фей его не видит.

— Идите… Идите в пещеру. Если завалить камнем… тогда до нас никто не доберется. Никто.

— А… утром?

— Утром посмотрим.

Он сидел, привалившись к стене расщелины, глядя во мрак. Нужно посмотреть те сети, думал он, наверняка что-то занесло туда при отливе. И наладить коптильню. Вон сколько водорослей вдоль кромки. Если их высушить… Горят они паршиво, но все же горят, а из самых мягких можно сделать что-то вроде матраса. И выпарить соль из морской воды, и поставить росяные ловушки, а там, дальше… там посмотрим…

Он закрыл глаза и впервые с прошлой ночи почувствовал, как текут по щекам слезы, смывая жжение под веками, как тупая боль, засевшая в груди, становится сначала острой, почти невыносимой, а потом ослабевает, растворяется, растворяется, уходит…

Теплая ручка скользнула ему в руку. Он сжал ее отчаянным, судорожным движением, порывисто вздохнул и провалился в небытие.

* * *

Я еще маленькая. Я нашла своих маму и папу. Они меня любят. И дают мне воды. И я буду жить с ними, и не умру от жажды. Воды ведь совсем нету. Я искала… Так одиноко скитаться по берегу одной. А папа умный. Он умеет добывать воду из таких штук, которые он закапывает в песок. Они сначала пустые, а потом там появляется вода. Я не знаю, как это получается. Я буду жить с ними, и они будут давать мне воду, и я буду расти.

А потом, совсем скоро, когда я стану большая, я спою маме песню, и она сделает что-то такое, от чего мы останемся совсем одни, но зато у меня появится еда. Потому что я расту. Мне нужно есть. А потом я совсем вырасту и останусь совсем одна, но это уже неважно, потому что я буду меняться, я оплету маму нежно-нежно, и она станет частью меня. Но я думаю, она не будет против. Потому что я ее люблю.

Никто чужой не отберет у меня мою воду.

Интересно, как это так получается, что воды в этих штуках сначала совсем нет, а потом она появляется? Надо об этом хорошенько подумать…

* * *

Самое страшное не в том, что они меняются. Самое страшное в том, что не меняемся мы.

Вот в этом-то все и дело.

Контрабандисты

По рыбам, по звездам проносит шаланду

Три грека в Одессу везут контрабанду…

Чтоб звезды обрызгали груду наживы, —

Коньяк, чулки, презервативы…

Эдуард Багрицкий.

Молодой Янис нервничал. Шаланду сильно болтало на мелкой паскудной волне, вдобавок сгустился туман. Свет носового фонаря «Ласточки» был обернут туманом, как ватой. Потом папа Сатырос задул фонарь. Слышен был только плеск волн, разбивавшихся о наветренный борт шаланды. А вот уключины не скрипели. Уключины были обернуты тряпками.

Янис еще не привык к тому, что туман — это хорошо.

Янис был в деле недавно. Его взяли, потому что деваться было некуда. Прошлой весной он, проходя по своим делам мимо белого домика на лимане, увидел смуглое бедро Зои, единственной Сатыросовой дочки. Зоя развешивала во дворе белье. Зоя тоже увидела Яниса, белозубого, загорелого, идущего по своим делам.

К осени Янис заслал сваху, усатую старуху гречанку, и мадам Сатырос, поплакав отнюдь не для порядка (она присмотрела Зое гораздо более выгодную партию), уступила. А куда деваться? Живот Зои к этому времени заметно округлился.

Теперь Янис сидел на веслах, а Ставрос — на руле. Янис Ставроса побаивался. Ставрос был мрачный, заросший черным волосом, кривоногий, коротконогий. И папа Сатырос был мрачный, заросший черным волосом, кривоногий, коротконогий. Даже странно, что в семье кривоногих, коротконогих, заросших черным волосом людей получилась такая красивая Зоя.

Самое обидное, думал Янис, что их с Зоей сын удался в Сатыросов. Он даже родился покрытый каким-то темным пухом, весь, с головы до ног.

— Янис, — прошипел Ставрос, приложив тяжелую узловатую ладонь к уху наподобие слуховой трубы, — суши весла, кому говорят!

Янис послушно поднял весла.

— Ну? — спросил папа Сатырос, который был глуховат.

— Таки ничего, — сказал Ставрос. — Янис, греби дальше.

Янис послушно опустил весла и сделал сильный гребок. Мышцы на его спине красиво напряглись. Янис любил свое тело, свои красивые мышцы, белые свои зубы и черные усы. Он любил себя весело и легко, потому что знал, что его красота доставляет удовольствие — и Зое, и прачке Медее, обстирывавшей рыболовную артель на Лимане, и темнокудрой Рахили, пасшей своих козочек на выжженных жарой склонах. Он любил сам смотреть на себя в мутное бритвенное зеркальце и все старался повернуться к себе в профиль, потому что в профиль он был особенно красив. Жаль только, что сын пошел в Сатыросов.

Темная громада фелуки встала перед ними неожиданно; Янис чуть не врезался в борт, сидящий на руле Ставрос ловко вывернулся, и шаланда подошла к фелуке впритирку. Фелука стояла темная, со спущенными парусами, на борту не горело ни одного огня.

— Спят они там, что ли? — пробормотал папа Сатырос.

Вода билась о борт фелуки, мачты терялись в тумане.

— Это точно «Яффо»? — спросил Янис.

— Нет, — злобно сказал папа Сатырос, — это «Летучий голландец». Видишь огни на мачтах?

— Типун вам, папаша, на язык, — флегматично заметил Ставрос.

Шаланда болталась на воде, норовя врезаться в фелуку носом. Янис опустил в воду одно весло и принялся табанить. Какое-то время ничего не происходило.

— Крикнуть? — с надеждой спросил Янис, которому надоело.

— Я тебе крикну! — прошипел сквозь зубы папа Сатырос и тут же приложил рупором руки к усам и крикнул:

— Эй, на фелуке!

— А-а! — откликнулись сверху. Остальные звуки съел туман.

— Спите, что ли? — воззвал Сатырос наверх. — Эй! Эфендим!

— О-уу! — откликнулись сверху.

Темный человек, перегнувшись с темного борта фелуки, протянул темный тюк. Папа Сатырос осторожно, как ребенка, принял его и уложил под скамью. Полдюжины тюков плотно легли на дно шаланды.

Фелука качнулась на воде, взвились треугольные паруса.

— Пошла, красавица, — крикнул папа Сатырос. — Эй, там, на фелуке! Хошчакалын, что ли!

— Оу-а! — отозвались на фелуке.

— Ставь парус, Янис, черт ленивый, — заорал папа Сатырос. Янис торопливо потянул шкот. Шаланда, лихо накренившись, пошла под парусом. Янис, нещадно третируемый семейством Сатыросов, на самом деле был отменным мореходом, и «Ласточка» легко неслась по волнам, оправдывая свое название.

— Они слева! — закричал Ставрос. Звуки мотора пограничного баркаса доносились как-то урывками, словно туман пережевывал их.

— Эх, не выдай, родная! — Сатырос отодвинул сына и сам сел на руль.

Ставрос, присев на корме, широко расставив руки и оперев локти о фальшборт, целился в темноту из нагана. Фонарь патруля тусклым пятном мелькал во тьме, «Ласточка» взлетала на волне и вновь опускалась, брызги летели в греческие лица, и звуки чужого мотора, вернее, обрывки их, доносимые ветром, затихали вдали. Янис убрал парус, а Сатырос вновь уступил место на руле сыну.

— Всё, — сказал Сатырос, раздувая усы. Вон ту акацию на обрыве различаешь? Держи на нее, там пещера в скале.

— Мне ли не знать, папаша? — лениво ответил Ставрос.

Звуки пограничного мотора привели его в веселую ярость, и сейчас казалось, что в его черных густых волосах трещит атмосферное электричество. Шаланда, убрав киль, скользнула в укромную бухту, и Янис, как самый бесправный член команды, спрыгнул в воду и принял груз на руки.

— Положь там за камни и давай обратно, — велел Сатырос, ласково похлопывая «Ласточку» ладонью по борту.


Над обрывом уже стояла телега, сонная лошаденка кивала головой, и деловитые люди господина Рубинчика спускались по обрыву, прижимая шляпы рукой, чтобы не снесло ветром.

— Ну, как? — крикнул один.

— В лучшем виде, — ответил папа Сатырос и закурил самокрутку. — Господин Рубинчик таки будет доволен.

* * *

Южное солнце нещадно палило горячие головы биндюжников, но они продолжали нехитрый обед, макая булку в оливковое масло и заедая греческими маслинами. Рядом огромные мохнатые битюги сонно переминались с ноги на ногу; вот их-то головы заботливо прикрывали соломенные шляпы со специально проделанными дырками для ушей. Пахло дегтем, разогретыми досками, лошадьми и сухими водорослями.

— Сатырос, люди кажуть, пограничный катер вчера таки висел у вас на хвосте? — спросил Мотя Резник, макая краюху хлеба в золотое оливковое масло.

— Еще ни один урод, — сказал Сатырос, — не открутил «Ласточке» ее хвоста. Ну, сходили, ну вернулись…

— И хорошо сходили?

— Господин Рубинчик будет доволен, — коротко ответил Сатырос.

— Слышал за Гришу Маленького? Он таки взял мыловаренный завод на Генцлера. Унес товару на четыреста миллионов рублей. А заодно совершенно случайно изнасиловал счетовода гражданку Розенберг.

— Что такое в наше время четыреста миллионов? — флегматично спросил Сатырос и отхлебнул из кружки.

— Оперуполномоченный товарищ Орлов поклялся, что не успокоится, пока не возьмет Гришу Маленького, — сказал Мотя Резник.

— Круто берет новая власть, — согласился Сатырос.

Разговор затих сам собой, слышно было, как мелкие волны лениво плескались о сваи.

— Гляди-гляди, — сказал Мотя, — этот фраер, Яшка Шифман, идет.

Яшка Шифман шел по пирсу, брезгливо отшвыривая носком лакированного штиблета гнилых мидий, выброшенных сюда позавчерашним штормом.

— Привет почтенному собранию, — сказал он, приподнимая канотье.

— Будь здоров, — лениво ответили биндюжники.

— Папа, — сказал Яшка, оборотившись к Сатыросу, — вас баснословно хочет видеть господин Рубинчик.

— И что от меня нужно господину Рубинчику? — поинтересовался грек.

— А это вам скажет сам господин Рубинчик, папа. Он чекает на вас у «Гамбринусе». Дуже нервный он сегодня, господин Рубинчик. Нерадостный.

— Скажи господину Рубинчику, папа будет, — сказал Сатырос и закусил маслиной.

Яшка еще раз приподнял канотье и пошел прочь, по пирсу.

— Не те маслины нынче пошли, — сокрушенно сказал Сатырос, — вот до войны были маслины так маслины, не поверите, Мотя, с вот этот мой палец!

* * *

Господин Рубинчик сидел за отдельным столиком в «Гамбринусе» и кушал жареную скумбрию. Папа Сатырос прошел между столиками, отодвинул стул и сел рядом с господином Рубинчиком.

— Вы позволите? — спросил он для порядка.

— Позволяю, — коротко ответил господин Рубинчик и промокнул салфеткой усики.

Папа Сатырос велел принести себе пива и сидел в ожидании, положив на скатерть огромные черные руки. Половой принес пиво в огромной кружке, шапка пены переваливалась через край.

— Ваше здоровье, — сказал папа Сатырос и нежно подул на пену.

— Как ваше почтенное семейство? — вежливо спросил господин Рубинчик.

— Благодарствую. Все здоровы, тьфу-тьфу-тьфу. А как Эмилия Иосифовна?

— Мигрени, все мигрени, — с отвращением произнес господин Рубинчик. — К делу, папа. Как сходили?

— Таки неплохо, — солидно произнес папа Сатырос. — Все приняли, все сдали.

— Что сдали? — холодно поинтересовался господин Рубинчик, играя рукояткой трости.

— А то и как будто не знаете, господин Рубинчик. — Папа почуял недоброе. — Только вот этого не надо. Ваш человечек принял, я сам видел…

Господин Рубинчик медленно поднялся и стал страшен.

— Что ты привез? — спросил он тихим вежливым голосом. — Что ты мне привез? Где товар?

* * *

В подвале под лавкой господина Рубинчика стоял густой дух оливкового масла и чая. За бочками, бутылями и ящиками лежали распотрошенные тюки; на холодном цементном полу рассыпались тяжелые фолианты с порыжевшими, изъеденными временем страницами, рулоны пергамента, папирусные свитки и даже одна каменная скрижаль с выбитыми на ней жуками и скорпионами — счесть это буквами папа Сатырос в здравом уме не решился бы.

— Это? — холодея, произнес папа. — Товар? Господин Рубинчик, Христом Богом…

— А кто это привез, по-вашему? Вот эту пыль веков?

— Приняли, разгрузились, — бормотал папа Сатырос, — ваши люди сами…

— И вот это приняли. — Господин Рубинчик поворошил тростью пергаменты; взлетело облачко бурой пыли. — И вот это… И вот, жемчужина, можно сказать, всей этой коллекции.

Он дотронулся тростью до чего-то, завернутого в тусклый кусок золотой парчи. Парча сползла.

— Святая Богородица, — сказал папа.

На него сверкающими глазницами смотрел человеческий череп. Папа Сатырос успел подумать, что с черепом не все в порядке, и только чуть позже сообразил, что именно. Череп просвечивал. В глазницах парно отражалась тускло освещающая подвал лампа.

— Каменюка, — сказал господин Рубинчик, — или стекляшка. У, зараза! — Он погрозил черепу тростью. Череп равнодушно таращился на него.

— Может, это какая драгоценность? — робко выказал надежду грозный папа Сатырос. — Сокровище? Ишь, вылупился, подлюка.

— С тех пор как эти аферисты, братья Гохманы, подделали корону скифских царей, в мире не осталось ничего драгоценного, — холодно сказал господин Рубинчик, играя тростью. — Где товар, гадюка подколодная?

Он коротко ударил папу Сатыроса тростью по мешковатым штанам. Папа охнул и скорчился. Трость у господина Рубинчика изнутри была залита свинцом, это все знали.

— Сьома, приступай, — сказал господин Рубинчик.

Здоровенный Сёма скрутил папе локти, и господин Рубинчик еще раз ударил его тростью, на сей раз с размаху.

— Богородицей клянусь, — сказал папа Сатырос, выплевывая кровь. — Зоей своей клянусь, чтоб ей пусто было, шалаве, — что взяли, то взяли… — Папа Сатырос упал на колени. — Клянусь, не я! На фелуке подменили. Вы Али спросите, компаньона вашего, сами спросите, пока я не вырвал его бесстыжие глаза!

Рубинчик задумался.

— Встаньте, папа, — сказал он наконец. — Я справедливый человек. Я, папа, еще на горшок, извиняюсь, ходил, а вы уже бороздили Черное море взад и вперед. И никогда за вами, папа, ничего такого не числилось. Вы же были честнейшим человеком, папа.

— Ну! — сказал Сатырос, вытирая юшку рукавом.

— Но я и Али хорошо знаю, папа. И у него репутация баснословно честнейшего человека. И потому я логически предполагаю, что могло иметь место недоразумение. Сьома, ступай на Поштамт и пошли до Стамбула у контору молнию-телеграмму. Припиши, ожидаем на ответ с баснословным нетерпением. А вы, папа, пока оставайтесь тут. Будьте гостем.

Сатырос, кряхтя, отошел в угол и присел на ящик с колониальным товаром.

Сёма направился к двери в подвал и вдруг замер, вытянув шею. По лестнице грохотали сапоги.

— Кажется шухер, господин Рубинчик, — печально сказал Сёма.

* * *

Деловитые молодые люди в скрипучих портупеях и блестящих хромовых сапогах расхаживали по складу. Серьезные люди в яловых сапогах стояли у входа. Господин Рубинчик, забывшись, похлопал себя тростью по ноге и скривился.

— Чем обязан такому приятному визиту, что сам товарищ оперуполномоченный Орлов сделал мне честь? — вежливо осведомился он.

Молодой оперуполномоченный товарищ Орлов, кудрявый, очень серьезный, в круглых очках, в новенькой портупее, сухо сказал:

— Поступил сигнал, гражданин Рубинчик. О контрабандной партии товара, хранящейся у вас на складе. Предлагаю проявить сознательность и не задерживать товарищей.

— Так я что, — сказал Рубинчик, — я завсегда. Прошу, будьте как дома.

Он тоже сел на ящик с колониальными товарами и скрестил руки.

— Стоять! — негромко сказал товарищ Орлов.

Рубинчик встал. Сатыроса никто не просил, но он на всякий случай тоже встал. Красноармеец ткнул штыком в ящик.

— Чай, — пояснил господин Рубинчик вежливо, — цейлонский чай.

— Накладные есть?

— Все есть, — обрадовался господин Рубинчик. — Сьома, сходи попроси за накладные.

— Сходи с ним, — велел Орлов красноармейцу. — А вот это?

— Оливки из Батума.

— Где разгружался?

— В Карантинной бухте, две недели назад. Зря вы это, вот ей-богу зря, товарищ Орлов. Чисто все.

— Бога нет, — машинально ответил Орлов. — А в бочках?

— В этих семечковое масло, с маслодавильни на Ближних Мельницах, ну вы знаете, кооперативная трудовая артель «Красный маслодел». А в этих оливковое, тоже из Батума. Тоже кооперативная трудовая артель. У нас все по закону, товарищ Орлов.

Интересно, какая же сука стукнула, думал про себя господин Рубинчик. Второй красноармеец вспорол тюк, оттуда, шурша, высыпался чай.

— Батумский, — скучно сказал господин Рубинчик, — третий сорт. Трудовая артель «Красный чай». Сичас Сьома принесет накладные, дай ему бог здоровья.

— А товар? — Оперуполномоченный товарищ Орлов не зря слыл человеком упертым.

— Так ищите, бога ради, — широко развел руками господин Рубинчик. — Я что, я разве против?

— Вот, товарищ оперуполномоченный, гляньте-ка сюды, — сказал красноармеец, выгребая книжный хлам, завернутый в парчу и пурпур. Хрустальный череп поглядел на Орлова холодными глазницами.

— Прятал? — спросил Орлов укоризненно.

— Никоим образом, — равнодушно ответил господин Рубинчик, — так валялось.

— Предметы культа?

— Вы, товарищ Орлов, умеете читать на этом языке? Вот и я не умею. Какой же это предмет культа? Предмет культа — это опиум для народа, а этого ни один народ не поймет.

Товарищ Орлов нагнулся и пролистал фолиант. Поднялось облачко красноватой пыли. Товарищ Орлов чихнул.

— Картинки тут, — сказал он неопределенно, — люди и мифические животные.

— Дядя у меня умер в Виннице, — пояснил Рубинчик, — большой чудак был. Древности всякие собирал. Никому не нужный хлам. Но дядя же. Дорого как память. Я из Винницы вывез, сюда свалил. Не домой же везти такое? У супруги мигрень.

— И это? — спросил оперуполномоченный, трогая череп сапогом. Череп неожиданно щелкнул хрустальной челюстью. Оперуполномоченный отдернул ногу, и чтобы показать, что он совсем даже не испугался, тронул череп еще раз. Череп чуть подвинулся вместе с куском пурпурной ткани, на которой он лежал.

— На столе у него стояло, у дяди, — тут же сказал Рубинчик, — мементо мори, так сказать.

— Большой чудак был ваш дядя, — признался оперуполномоченный Орлов.

— Это уж точно, — радостно согласился Рубинчик, — такой чудак, что иногда в одних кальсонах на улицу выходил, гм…

Сверху притопал красноармеец с кипой накладных и амбарными книгами.

— Я это изымаю, — сказал оперуполномоченный Орлов, — временно. И предметы культа конфискую.

— На здоровье, — равнодушно сказал Рубинчик.

— А что это у вас товарищ грек с разбитым лицом тут имеет место? — спросил Орлов, ища к чему бы придраться.

— Помогал передвигать ящики, — сказал Сатырос, — вот… упал неосмотрительно.

— Нарушаете технику безопасности? — с надеждой спросил Орлов.

— За нарушение техники безопасности готов ответить, — радостно воскликнул Рубинчик. — Кстати, маме привет передавайте.

Орлов развернулся всем своим перетянутым в рюмочку телом и, поскрипывая портупеей, вышел. Красноармейцы двинулись за ним.

— Уф! — сказал Рубинчик и вытер лоб.

— И не говорите, господин Рубинчик, — согласился папа Сатырос.

— Вы, папа, счастливец, — сказал Рубинчик тихо, покачавшись с носка на пятку и глядя на груду рухляди. — Вы, папа, можете идти. Поцелуйте от меня вашу прелестную Зою. И, кстати, имейте, папа, в виду и передайте всем: господин Рубинчик найдет ту сволочь, которая заложила господина Рубинчика, и сволочь этому не обрадуется.

Папа Сатырос коротко склонил голову и тихо вышел. На лестнице он перекрестился.

* * *

Директор Археологического музея профессор Отто Штильмарк очень нервничал. А вы бы не нервничали, если бы вас ни с того ни с сего вызвали в Губчека?

Тем более новая власть совершенно ничего не понимала в археологии. Новая власть смотрела на драгоценные скифские золотые гривны просто как на источник желтого металла, благодаря которому можно было прикупить оборудование для литейного цеха.

Поэтому, когда выяснилось, в чем дело, он облегченно вздохнул. В душе, конечно.

— Откуда вы это взяли? — удивился он.

— Конфисковал у одного элемента, — сказал Орлов.

— Вы хотели бы, чтобы я атрибутировал этот предмет? — спросил он, разглядывая череп. — Боюсь, тут будут проблемы.

Он взял лупу и внимательно обнюхал череп.

— Это драгоценный камень? — нетерпеливо спросил Орлов.

— Господь с вами. Это кварц. Цельный кристалл кварца. Просто очень большой. Впрочем, тут есть свои хитрости. Оптические оси…

— То есть эта штука таки ничего не стоит? — разочарованно спросил Орлов.

Он очень надеялся, что череп окажется драгоценным, например, бриллиантовым, и что он, товарищ Орлов, сможет лично подарить такую замечательную вещь товарищу Ленину, а заодно и отчитаться о замечательных успехах вверенного ему подразделения Губчека.

— Не скажите, — возразил Штильмарк — Когда речь идет о древности, дело не в материале. Венера Милосская бесценна, а ведь мрамором, подобным тому, из которого она изваяна, выложена лестница доходного дома Поплавского. А золотая тиара царя Сайтафарна, пока считалась настоящей, была куплена Лувром за двести тысяч франков. Как вы думаете, сколько она стала стоить, когда выяснилось, что она изготовлена в Одессе?

— Хорошо, — терпеливо сказал Орлов, — тогда эта штука, по крайней мере, древняя?

— А вот этого я не знаю, — сказал Штильмарк, — сам Лувр и то ошибался.

Он вновь вооружился лупой. В глазницах черепа блестел, отражаясь, свет фонарей, заглядывающих в окно кабинета товарища Орлова.

— Можно, конечно, позвать анатома, — задумчиво сказал Штильмарк, — например, всеми уважаемого профессора Серебро. Но я уверен, он скажет то же, что и я, — анатомия соблюдена до малейшей косточки. Вы только посмотрите, даже видны места прикрепления мышц. По крайней мере, их можно нащупать. Впрочем, от наших умельцев всего можно ожидать. Миша Винницкий, ну вы знаете…

— Мишка Япончик?

— Да. Так он в свое время купил у Гохманов саркофаг. Маленький такой. Я бы сказал, игрушечный. Золотой саркофаг, украшен сценками, символизирующими различные этапы человеческой жизни, а в нем десятисантиметровый скелет из ста шестидесяти семи золотых костей. Анатомия как у натурального скелета, заметьте. Изя Рухомовский десять лет работал над этим саркофагом.

— И что это значит? — спросил Орлов.

— В Одессе могут сделать все, что угодно. Но именно этот предмет трудновато было бы продать. Он ведь не копирует нечто известное. Он совершенно уникален. И если бы он действительно был древним, я бы сказал, что он вообще не отсюда. Новый Свет, вероятно. С тех пор как в одиннадцатом году Хайрем Бингхем открыл затерянный город инков, стало ясно, что эта цивилизация нам принесет еще много сюрпризов. А это что у вас?

— Манускрипт, — сказал Орлов, — тоже конфискован у данного элемента. Утверждает, что получил его в наследство от дяди.

— В таком случае, — сказал Штильмарк, разглядывая пергамент, — этот его дядя большой оригинал.

— Этот элемент так и сказал. А что?

— Это шагрень. Очень хорошей выделки. Знаете, что такое шагрень?

— Кожа такая, — сказал Орлов.

— Кожа горного осла. Онагра. Но пергамент свежий. И письмена свежие.

— То есть?

— Дядю было очень легко обмануть. Он купил совершенно новый пергамент с какой-то тарабарщиной.

— А я думал, это иероглифы. Древнеегипетские, — сказал Орлов, который в детстве увлекался книжками про дальние загадочные страны и причудливую смерть расхитителей гробниц.

— Это похоже на древнеегипетские иероглифы, — сказал профессор Штильмарк, — но такой письменности не существует. Это подделка. Причем совсем новая. А если это подделка, надо полагать, что и череп — подделка.

— Там есть и старые книги, — задумчиво произнес Орлов, — точно старые… они крошились в пальцах. И пахло от них мышами.

— Теоретически может быть, что среди подделок попадется истинная жемчужина, — сказал профессор Штильмарк, — но такие случаи исключительно редки. Хотя среди коллекционеров ходят легенды.

— Значит, этот череп не представляет никакой ценности? — разочарованно спросил Орлов.

— Исключительно художественную, — сказал профессор Штильмарк, прекрасно разбиравшийся в культуре Причерноморья. — Можете оставить его себе в качестве пресс-папье.

И он в терпеливой надежде поглядел на оперуполномоченного Орлова в ожидании, когда тот подпишет ему пропуск и можно будет уйти из этого ужасного места.

* * *

Близилось утро, и оперуполномоченный товарищ Орлов у себя в кабинете устало протер воспаленные глаза.

Взять банду Гриши Маленького, совершившего исключительно наглый налет на госзавод, было никак не возможно. Настолько никак не возможно, что товарищ Орлов сильно подозревал — в стройных рядах его родного учреждения наличествует предатель. А как бы иначе Гриша с сообщниками проникли за проходную завода?

Надо сказать, Гриша Маленький был личностью легендарной, последней легендарной личностью в пышном списке одесских бандитов.

Во-первых, он никого не убивал. Даже во время знаменитого налета на мыловаренный завод. Даже во время не менее знаменитого налета на табачную фабрику. Он просто под видом сотрудника Губчека проник на территорию завода (и, как сильно опасался товарищ Орлов, его удостоверение было баснословно настоящим), профессионально обезоружил охрану и запер караульных и рабочих в подсобном помещении. Попутное изнасилование гражданки Розенберг было, так сказать, единственной производственной травмой.

Во-вторых, Гриша Маленький обладал исключительными организаторскими способностями: его крепко сколоченная банда с разветвленной сетью осведомителей, насчитывающая свыше полусотни человек народу, была уже даже и не банда, а организация. А столь хорошо законспирированную организацию с разветвленной сетью осведомителей Губчека у себя под носом вряд ли могла терпеть.

И если бы этот проклятый Гриша ограбил хотя б того же господина Рубинчика! Тогда бы его дерзкий налет можно было бы посчитать орудием народного гнева. Но у него поднялась рука на народное имущество.

Над товарищем Орловым висел дамоклов меч инспекции из Москвы.

Товарищ Орлов отчаянно потер лоб, потом глаза — под веками вспыхнули два красных пятна.

Давно я дома не был, вот что, подумал оперуполномоченный.

Ему хотелось прийти домой, рухнуть на спартанскую койку и заснуть.

Он открыл глаза. Красные пятна не исчезли.

Они как бы плыли в полумраке комнаты, за окном которой шелестела сухими ветками пыльная акация.

Оперуполномоченный товарищ Орлов заморгал и вновь открыл глаза. Красные огоньки парили в темноте перед чем-то смутным, полупрозрачным, и потребовалось еще какое-то время, прежде чем товарищ Орлов сообразил, что огоньки испускает из себя конфискованный у Рубинчика предмет культа.

На самом деле, как с облегчением понял несуеверный товарищ Орлов, объяснялось все просто: отполированные до полной прозрачности глазницы черепа действовали как линзы, в результате чего фокусировали лучи света на некоем расстоянии от себя. То, что тусклый свет лампы с зеленым абажуром почему-то становился в глазницах черепа красным, вероятно, зависело от свойств хрусталя. Вернее, кварца, поправил себя товарищ Орлов, этот спец сказал, что череп изготовлен из кварца.

Надо же, подумал товарищ Орлов.

Он осторожно взял обеими руками череп, чтобы получше его рассмотреть; при этом подвижная нижняя челюсть отвалилась, а затем вновь плавно захлопнулась, потом повторила процедуру уже с меньшей амплитудой, в результате чего казалось, что череп беззвучно разговаривает с ним, с товарищем оперуполномоченным Орловым. Глазницы, ловя смутные тени и свет лампы, плыли в хрустальной мути, то проваливаясь в глубь черепной коробки, то как бы выплывая из нее и повисая в воздухе, чуть позади двух красных огоньков.

Какое-то облачко мути прошло в голове у товарища Орлова, но тут же голова стала ясной и холодной, он осторожно поставил череп на стол, зачем-то улыбнулся ему и погрозил пальцем, вызвал дежурного и дал ему кое-какие распоряжения, потом надел кожанку, погасил лампу и вышел в предрассветный туман.

* * *

Ранним вечером того же дня у товарища Орлова состоялось деловое свидание с мадам Цилей Лавандер. Свидание проходило в маленьком деловом кабинете мадам Лавандер на втором этаже ее особняка, который мадам Лавандер сохранила за собой, поскольку у нее были хорошие связи среди нужных людей.

— Гражданка Лавандер, — сказал товарищ Орлов, — я пришел к вам с деловым предложением.

— Очень мило с вашей стороны, но я отошла от дел, — сказала мадам Лавандер, запахивая китайский шелковый халат.

— От этого делового предложения вы не сможете отказаться, — сказал оперуполномоченный, — сегодня днем арестован и препровожден в тюремную камеру ваш сын Додик.

Мадам Лавандер побледнела и подняла на оперуполномоченного большие глаза.

— В чем его обвиняют? — спросила она коротко.

— Патруль остановил его с целью проверки документов, однако он оказал сопротивление при задержании. А когда его доставили в Губчека, один из наших сотрудников, случайно встретив его в коридоре, опознал его, как участника контрреволюционного заговора. Наш сотрудник был внедренным агентом, посещавшим по долгу революционной службы ту же конспиративную квартиру.

— Ясно, — сказала мадам Лавандер и плотнее стянула у горла ворот халата, расшитый цветами и птицами. — Что вам от меня надо?

— Исключительно добровольная помощь, — сказал оперуполномоченный товарищ Орлов и изложил суть дела.

— Я вам не верю, — прошептала мадам Лавандер. — Додика все равно расстреляют. С таким приговором из тюрьмы не выходят.

— У вас нет выхода, гражданка, — сказал Орлов, — вы же мать, а не волчица. Потом, я даю вам свое честное революционное слово.

Мадам Лавандер какое-то время молчала, глядя на свои белые ухоженные руки, не знавшие стирки и кухни. Потом сказала:

— Хорошо. Я знаю, вы все равно меня обманете, но я не хочу потом остаток жизни себя упрекать, что не сделала ничего, чтобы спасти Додика. Я сделаю все, что вы скажете. Все. Я имею в виду буквально — все.

Поздним вечером того же дня маруха Гриши Маленького, Маня Пластомак, состоявшая с ним в давней ссоре и публично утверждавшая, что знать не хочет этого пошляка и грубияна, помирилась со своим дружком. По-человечески это было понятно: какая женщина откажется от мужчины, неделю назад взявшего товару на четыреста миллионов рублей? Тем же вечером знаменитая Верка с Молдаванки обратила свое благосклонное внимание на Сему Зехцера, напарника и душевного друга Гриши Маленького.

Оба были арестованы в постелях своих марух два дня спустя, во время ночной облавы на Молдаванке. Всего в ходе операции было арестовано восемьдесят два человека.

Додика Лавандера, бывшего гимназиста первой одесской гимназии, семнадцати лет, беспартийного, расстреляли по приговору Чрезвычайной судебной тройки во дворе тюрьмы неделю спустя.

Еще через два дня путем опроса личного состава товарищу Орлову удалось установить личность загадочного наводчика. Им оказался уполномоченный информотдела ЧК Женскер. Женскер в том числе сознался и в том, что снабжал грабителей чекистскими документами. Пишбарышни в ЧК шепотом рассказывали друг другу, что сознался товарищ Женскер после того, что пробыл в кабинете у товарища Орлова не менее часа, глядя в глаза страшному хрустальному черепу, служившему прессом для бумаг. Череп, говорили суеверные девушки, как бы смотрит на каждого, кто входит в кабинет товарища Орлова, и входящий как бы прикипает, не в силах отвести взгляда от пустых глазниц, в которых светятся красные огоньки. И поэтому товарищ Орлов знает о своих сотрудниках все-все-все… Впрочем, известно, что пишбарышни умом не отличаются.

* * *

Папа Сатырос сидел под шелковичным деревом.

Зоя вынесла бутылку сливовицы, поставила на стол свежевыпеченный хлеб и брынзу и ушла в дом. Папа Сатырос был доволен.

Дом белел свежей чуть голубоватой известкой, пчелы гудели в цветах, а в море шла кефаль. Внуки росли, а Ставрос собрался наконец жениться. Даже этот никчемный Янис остепенился и стал помощником счетовода в артели «Красный маслодел».

Рядом с папой свежий воздух вкушал отец Христофор, священник местной греческой церкви, а заодно — сосед и старый знакомый.

— Устала земля, — сказал отец Христофор, наблюдая за тем, как в небесах парит, трепеща крыльями, жаворонок, — покоя хочет. Цвести хочет. Вон, Зойка твоя цветет, а земля чем хуже?

— И когда они все уймутся? — мрачно спросил сам себя папа Сатырос, скручивая цигарку. — Господина Рубинчика в расход пустили. Прижал его все-таки товарищ оперуполномоченный Орлов.

— Да, лютует товарищ оперуполномоченный Орлов, — покачал головой отец Христофор, — кровавыми слезами умывается Одесса. А был такой хороший, вежливый мальчик. Впрочем, слышал я, его в Москву вызывают. Уж очень хорошо он, товарищ Орлов, себя выказал.

— Ну, Одесса таки вздохнет спокойней, — философски заметил папа Сатырос. — И что оно такое с людьми творится, а, отец Христофор? Или Господь нас совсем оставил в милости своей? Вот чудо бы какое, а? Чтобы все успокоились и занялись своей жизнью, а за то, чтобы строить новый мир, как-то и не думали.

— Чудо, говоришь? — Отец Христофор задумался и, задумавшись, выпил еще одну стопку. — Была у меня тут интересная и поучительная беседа с рабби Нахманом, знаешь рабби Нахмана?

— Со Слободки? — спросил папа Сатырос. — Кто ж не знает рабби Нахмана со Слободки. А все ж странно, что вы с ним в таких душевных отношениях.

— Бог один, — сказал отец Христофор, крякнув и закусив маслиной, — это мы, дураки, разные. Так вот, рабби Нахман как-то сказал, что согласно иудейскому вероучению миров как бы множество.

— Знаю, — сказал папа Сатырос, — звезды и планеты. Зойка лекцию слушала, в планетарии, приезжал профессор Карасев и рассказывал, что на Луне тоже люди живут.

— Нет, рабби Нахман про звезды ничего не говорил. Он говорил, что миры — это как бы сосуды, вложенные друг в друга. И кровь, брат мой Сатырос, действует на эти сосуды со страшной разрушительной силой. Особенно когда этой крови много льется. Как сейчас, чуешь? Оттого на войне чудес всегда много. Только толку от них никакого.

— Как это может быть — чудеса и без толку, — лениво поинтересовался папа Сатырос, наблюдая, как дым от самокрутки растворяется в синем небе, — ежели там ангелы живут, в этих сферах?

— А вот представь себе, брат Сатырос, попадает к нам из такой сферы светлый ангел, и только-только он успел оглядеться, как его хватают, как нежелательного элемента, и ставят к стенке! А что еще в наше время эти безбожники можуть сделать с ангелом?

— Жалко, — сказал папа Сатырос.

— Или того хуже. Там, за стенкой, — зло. А мы его — сюда. А, брат Сатырос?

Сатырос посмотрел на пустую стопку и налил себе сливовицы.

— Рабби Нахман завсегда был умным человеком, — сказал он. — Он знает грамоте и читает старые книги. Так и я за это думал. Вот возьми контрабанду. Пока есть люди, всегда есть контрабанда, так? Скажем, где-то есть зло, ну такое зло, аж небо над ним чернеет, его обложили сторожевыми катерами, патрули там, а кто-то под носом у сторожевых катеров шныряет, ну, вроде «Ласточки»… Потому что зло таки имеет спрос, в чем мы имели неоднократный случай убедиться.

— И что?

— И в один печальный момент сосуды соприкоснулись. И — раз! К нам попала их контрабанда, причем такая баснословная пакость, отец Христо, такая пакость, что она всем нам еще отольется кровавыми слезами. Вот попомните мои слова через пару лет.

Он сдвинул густые черные брови.

— Интересно, что эти уроды будут делать с тем товаром, который должны были принять мы? — спросил он сам себя.

* * *

За окном поезда мелькали припорошенные мелким серым дождиком березняки и ельники, осыпанные черно-белым конфетти сорок: печальные водокачки да товарняки. Товарищ оперуполномоченный Орлов лежал на узкой спартанской койке, привычной ему, поскольку ничем она не отличалась от узкой спартанской кровати у него дома.

Он развернул нехитрый набор командировочного — житный хлеб и сало, завернутое в серую тряпицу. Товарищ Орлов был неприхотлив в еде и в жизни был неприхотлив, он давно забыл, как люди радуются жизни и веселятся просто так, потому что делал только то, что было полезно и нужно стране и мировой революции.

Потом он нагнулся над старым порыжевшим саквояжем и осторожно достал двумя ладонями хрустальный купол, тускло отблескивающий в сером свете средней полосы.

— Что это у вас, товарищ? — с испугом спросил молоденький курсант, его сосед.

— Раритет, — с нежностью, неожиданной для себя, сказал товарищ Орлов, надежно размещая череп на купейном столике. — Такая, понимаешь, штука… Очень интересная и занимательная штука. Это, можно сказать, мой дружок…

Курсантик осторожно покосился на товарища Орлова и ничего не сказал. Он был молод, но успел навидаться всякого разного, потому что в смутное время с людьми делаются смутные вещи.

— И если мне выпала честь работать бок о бок с самим товарищем Дзержинским, — мечтательно сказал товарищ оперуполномоченный Орлов, и его лицо озарилось слабой улыбкой, — то как же я могу оставить своего друга в Одессе? Я никак не могу оставить своего друга в Одессе, товарищ курсант. Я надеюсь, на Лубянке есть музей раритетов. На Лубянке просто обязан быть музей раритетов. И мне кажется, этот экземпляр для него подойдет.

Он на миг прикрыл глаза, и ему в который раз нарисовалась картина, как худой и высокий товарищ Дзержинский сидит, подперев щеку рукой, и смотрит на череп, и череп рассказывает ему о чем-то замечательном, важном и интересном, как он рассказывал ему, товарищу Орлову. Товарищу Орлову было жалко отдавать череп, но ради революции надо жертвовать всем, что любишь, верно ведь?

Поезд покачивался, и молоденький курсантик в ужасе забился в дальний угол койки, не в силах отвести глаз от красноватых огоньков в прозрачных гладких глазницах, и даже когда он закрывал глаза, эти два огонька парили под его веками, как два медленных алых мотылька. А товарищ оперуполномоченный Орлов, подложив ладонь под щеку, спал как ребенок и улыбался во сне.

Юго-западная железная дорога

Лютик так и думал — им подсунули самый паршивый вагон! Народу было столько, что им, чтобы добраться до своего вроде как купе, пришлось перелезать через чьи-то ноги и вещи. Народ большей частью попался противный — на него прикрикнули, когда он, боком просачиваясь к своему месту, задел кого-то рюкзачком: «Осторожней нельзя?» Можно подумать, он нарочно…

Воздух был раскаленным и влажным, в нем стоял крепкий запах распаренных тел, перемешанный с вонью из туалета.

Пока отец заталкивал вещи под полку, Блоха вскарабкалась на столик под окном и уже примеривалась, как бы залезть наверх.

— Лютик, — рассеянно сказала мама, пытаясь водрузить на складную вешалку свой новый белый пиджак, — сними ее.

Лютик обхватил Блоху поперек и потащил со столика. Блоха ударилась об угол коленкой и радостно разревелась.

— Лютик, ты вообще смотришь, что делаешь? — возмутился отец.

— Она сама, — оправдывался Лютик.

— Но ты же старше! Ты должен быть умнее.

Лютик вздохнул. Когда от него хотели отвязаться, то говорили, что он еще маленький и ничего не понимает, зато когда от него что-то требовали в ущерб его интересам, то он почему-то сразу делался большим…

Забравшись коленями на полку, он стал разглядывать перрон, по которому расслабленно скользили пустые тележки носильщиков и топтались провожающие, но вот фонарный столб напротив окна дрогнул и поплыл вбок — сначала медленно, потом все быстрее, весь перрон уходил назад, за стеной перекликалась, устраиваясь, какая-то шумная компания, кто-то хохотал басом…

— Лютик, не лезь на полку в сандалиях. — Мама держала Блоху на коленях, а та вырывалась, извиваясь, как огромный червяк.

Лютик расстегнул сандалии и вновь припал носом к стеклу. Проплыл мимо шпиль университета, потом памятник воинам-победителям, потом мост, который построили совсем недавно; все было знакомым, но каким-то не таким — наверное, потому, что он, Лютик, никогда не разглядывал их вот так, из окна вагона.

Еще проплыл серый в шашечку забор с колючей проволокой по гребню, за которым таращилась немытыми окнами какая-то фабрика; заросли бурьяна и лопухов в его, Лютика, рост. За спиной у Лютика раздавалось деловитое шуршание — проводница проверяла билеты.

— Туалет скоро откроют? — Мама все еще удерживала Блоху, которая нетерпеливо дергала ногой.

— Санитарная зона пятьдесят кэмэ, — привычно ответила проводница, но, поглядев на скривившееся личико Блохи, вздохнула, — ладно уж, я свой открою. Только быстро.

— Я тоже хочу, — на всякий случай сказал Лютик.

— Ты же уже большой, — тут же укоризненно отозвалась мама.

Она подхватила Блоху поперек живота и поспешила за проводницей, Отец вздохнул.

— Так-то, брат Лютик, — сказал он ни с того ни с сего.

Лютик поглядел наверх, где лежали в чехле разобранные папины удочки.

— А мы правда будем рыбу ловить? — спросил он в основном для того, чтобы отцу было приятно.

Но папа, вместо того чтобы обрадоваться, что Лютик наконец-то заинтересовался его, папиным, увлечением, недовольно сказал:

— А фиг его знает! Черт знает, что там за рыба! Говорят, ее и нет вовсе.

— А что есть? — на всякий случай спросил Лютик.

— Ничего нет, — раздраженно ответил папа, — съели всё. Понятно?

— Ага, — на всякий случай ответил Лютик, хотя ничего не понял. Если рыбы нет, зачем тогда папа берет удочки?

В прошлом году папа уезжал куда-то, где ловилась форель, даже привез одну — соленую. «Стоило ездить так далеко за паршивой рыбой, которую можно купить в ближайшем магазине», — говорила мама.

Мама вернулась, по-прежнему держа Блоху поперек живота, но слегка вниз головой. Блоха радостно дрыгнула ногой и заехала по спине какой-то тетке, которая, высунувшись из своего отсека, стелила койку. Тетка что-то проворчала себе под нос, мама тоже. Лютик вновь припал носом к стеклу — теперь там подпрыгивали бурые домики за полупрозрачными штакетниками; огороды поросли чем-то зеленым в лиловый цветочек, крохотные зеркальца придорожных луж отражали небо. Какая-то семья пила чай на веранде, мальчишка его, Лютика, возраста оживленно рассказывал что-то, размахивая руками.

Потом они пропали, а появилась привязанная на веревочку коза, которая задумчиво щипала траву.

— Душно как, — недовольно сказала мама.

— Ну, так плацкарта, чего же ты хочешь.

— Если бы ты тогда, на той вечеринке не оскорбил Порываева…

— Если бы ты на той вечеринке вела себя пристойно, — сквозь зубы ответил отец, не отрывая взгляд от кроссворда.

— А я что? Я для тебя старалась. — Глаза мамы наполнились слезами.

Лютик всегда удивлялся — как это у нее так легко получается плакать? Он, Лютик, так не мог.

За окном темнело, зеленое небо перечеркнули розовые облака, далеко на пригорке проплыл длинный одноэтажный дом, светились окна…

В вагоне зажегся свет. Таинственный мир за окном тут же поблек, да и сам вагон тут же перестал быть загадочным и волшебным — стало видно, что стекло в окне мутное, дерматин на койке сплошь в трещинках, а по стене бежит таракан.

Заглянула проводница, спросила:

— Чаю будете?

— А пива нет? — тут же поинтересовался папа.

— Пиво из буфета возят, — ответила проводница.

Мама спросила, нельзя ли открыть окно.

— Никак нельзя, — веско сказала проводница, — этот поезд другой сменой в Салехард ходит.

Когда я вырасту, — думал Лютик, — я поеду далеко-далеко, без родителей, в самом лучшем вагоне…

— Лютик, полезай наверх, — скомандовала мама.

От матраса воняло сырой тряпкой, а духота тут была еще хуже, но Лютик с радостью растянулся на верхней полке — он выше всех, и никто его не достанет. Перевернувшись на живот, он стал смотреть в окно.

Стемнело. Между двумя облаками, как между двумя ладонями, пламенела багровая полоса… Там, за полями, лежали другие поля, а еще дальше — далекие города, в которых он когда-нибудь обязательно побывает… Он смотрел и смотрел на мелькающие полосы света и тени за окном, пока наконец не заснул…

* * *

Проснулся он оттого, что поезд стоял.

За окном было очень тихо. Не скрипели тележки носильщиков, не кричали тетки, торгующие пирожками, не гудели другие составы — эта тишина раздражала и мешала заснуть гораздо больше, чем шум.

Получалось так, что поезд ни с того ни с сего остановился посреди чистого поля.

Время тянулось и тянулось в напрасном ожидании, что возобновится ставший уже привычным шум колес. Лютик приподнялся на локтях и выглянул в окно.

Перрона не было. Сразу за окном начинался сосновый лес, за стволами деревьев виднелись аккуратные белые домики, а по земле змеились дорожки, выложенные цветными плитами. Была вроде все та же ночь, но он отчетливо различал чешуйки на красноватой коре сосен. Еще за деревьями проглядывало что-то вроде моста — тоже белого и легкого, и тоже почему-то ясно видимого, хотя никаких фонарей не было.

Потом Лютик все же заметил голубоватые огоньки, которые жались к земле просто так, сами по себе.

Приоткрыв рот, он какое-то время наблюдал за тем, что происходит за окном, потом обернулся к отцу. Отец спал, отвернувшись к стене, поперек груди его лежала полоса света, поднимаясь и опадая вместе с дыханием.

— Папа? — на всякий случай сказал Лютик.

Отец не отзывался.

Лютик свесил голову и глянул вниз.

Мама спала, положив под подушку сумочку. Та явно ей мешала, и мама во сне страдальчески морщилась. Напротив, развалившись, сопела Блоха. Лютик помедлил, потом осторожно спустил ноги и соскользнул с полки. Прыгая, он задел босой пяткой свесившуюся ручку Блохи, но та не проснулась. Толстая тетка на боковом месте тоже спала, а на верхней полке, прикрыв лицо газетой, спал ее лысый муж. Газета чуть вздрагивала…

Все спали.

Лютик осторожно крался по проходу, иногда задевая чьи-то ноги, но никто не просыпался. Лица залиты синеватым светом, рты приоткрыты, словно он вдруг очутился на морском дне среди утопленников. Ему стало страшно. Он торопливо пробежал вперед — незастегнутые сандалии шлепали, отзываясь эхом по вагону.

У проводницы из-за двери выбивалась полоска света, и Лютик осторожно постучал, а когда не дождался ответа, подергал, но дверь была закрыта на стопор. Он согнул пальцы, чтобы постучать еще раз, уже сильнее, но потом передумал — дверь в тамбур была приоткрыта, а когда он, проскользнув туда, осторожно толкнул наружную дверь, та мягко отворилась.

Перрона не было.

Мало того, не было и рельсов.

Состав — теперь он был совсем коротеньким, вагонов пять, — стоял прямо на земле. Когда Лютик в недоумении заглянул под него, то увидел, что между гладким, без всяких признаков колес днищем вагона и низкой густой травой можно просунуть ладонь. Трава не была примята и даже не шевелилась.

В остальном вагоны выглядели в точности как и раньше — если не считать того, что при них не было ни колес, ни электровоза. Лютик видел слегка приржавевшую эмалевую табличку с синими буквами, зеленую стенку с потеками грязи, припорошенные пылью стекла окон.

Он недоверчиво дотронулся ладонью до теплой вагонной стенки и сделал шаг назад.

* * *

Трава все время была ему по щиколотку.

На всякий случай он оглянулся на поезд, но тот стоял неподвижно, словно вообще никогда никуда не ехал. Над поездом смыкались сосны.

Тогда Лютик начал осматриваться.

Над головой мерцало небо, а белые дома за деревьями казались частью леса, словно вырастали из него.

Лютик стиснул зубы.

Если пойти туда, будет город, подумал он. Ну, не город, что-то вроде. Откуда ему это было известно, он и сам не знал.

Он сделал осторожный шаг, потом еще один, чувствуя, как трава под ногой пружинит, точно подошвы новых кроссовок. Идти было легко, но дома оказались дальше, чем он думал, — во сне так бывает.

Он обернулся и поглядел на поезд, вернее, на то, что от него осталось. Поезд стоял на месте.

Зато ближайший дом впереди успел слегка сместиться вбок и, кажется, даже отрастить башенку. Во всяком случае, раньше он ее не заметил.

Теперь Лютик различал негромкие голоса и смех — женщина в чем-то зеленом, как трава, прошла совсем близко и скрылась в ярко освещенном дверном проеме. На сгибе локтя у нее висела корзина, в которой лежали… елочные игрушки? — гадал Лютик.

Прямо в воздухе вспыхнула вывеска: «Крылья, Парашюты, Дельтапланы», замерцала и погасла.

Освещенная веранда была уставлена белыми столиками. Веранда парила над землей — или это ему показалось?

Только бы не проснуться, подумал Лютик, кто знает, когда я еще сумею сюда попасть…

Он прибавил шагу.

Подул теплый ветер и принес с собой запах сосен и мокрой травы.

Он шел и жадно вдыхал этот воздух, торопясь туда, где белые низкие дома растворялись в светящемся небе, как вдруг за спиной что-то тяжело лязгнуло, словно кто-то с силой ударил колотушкой по чугунному котлу, гул прокатился по траве, смяв ее и распугав танцующие огоньки.

«Оезд… омер… орок ри… авляетя… ятой… ормы…» — эхо докатилось до сосен, и за шиворот Лютику упала сдвоенная рыжая иголка.

И сразу его, точно волной, окатило привычными звуками — лязг металла, скрип тележек, гудки, неразборчивый шум сотен голосов.

Уезжает! — сообразил Лютик. — А я-то, я…

Он развернулся и кинулся обратно, даже не успев подумать, как и куда, собственно, может уехать поезд без колес и без рельсов. И тут же остановился, словно наткнувшись на невидимую преграду.

Поезд стоял на месте. Вернее, все те же несколько вагонов. Разве что очертания его еще больше расплылись, и Лютик с ужасом увидел, как по кожуху вагонов, морщась и извиваясь, пробегают огненные змеи.

Он заорал и бросился было к закрытой двери последнего вагона, но ее мерцающий контур медленно таял в воздухе, наподобие того, как гаснет под сомкнутыми веками след от раскаленного солнечного диска.

Все же он попытался вскочить на подножку, но непонятная сила оттолкнула его — мягко, но ощутимо. Он упал ничком в густую, бархатную траву и, уже не стесняясь, заплакал в голос.

Сон, как всегда, закончился кошмаром.

* * *

Кто-то тронул его за плечо.

Он поднял голову — светлый силуэт расплывался и неясно мерцал в теплом воздухе. Лютик понял, что это из-за слез…

— Бедный малыш, — сказала женщина, — он испугался.

Прикосновение маленькой ладони было прохладным и нежным.

Лютик порывисто вздохнул и поднялся с земли.

— И вовсе я не испугался, — мрачно сказал он, — просто…

Горло у него на миг стиснуло, он сглотнул и дальше не смог говорить.

— Ах, этот Оберон, — покачала головой женщина, — о чем он только думает? Пойдем, покажемся ему.

— Куда?

Женщина махнула узкой рукой, указывая на крохотный домик меж двумя соснами.

— Зачем? — недоверчиво спросил Лютик.

— Он все наладит, а ты пока посидишь, попьешь чаю. Как тебя зовут?

— Лютик, — выдавил Лютик.

— Пойдем, Лютик…

— Но я… опоздаю на поезд… — испуганно сказал Лютик.

— Не опоздаешь, Лютик. Пойдем, не бойся.

— Я не боюсь, — тут же возразил Лютик.

Она положила ему руку на плечо и мягко развернула лицом к домику. Над клумбой с ночными цветами кружилась стайка белых мотыльков.

— Это что? — спросил он настороженно.

— Здесь живет Оберон, — пояснила женщина, — станционный смотритель.

Перед домом было низкое крыльцо — перила грели ладонь, точно еще хранили дневное тепло. Лютик нерешительно потоптался на пороге, а потом зажмурился и шагнул внутрь.

Он оказался внутри самой обычной комнаты, разве что дерево, которым были обшиты стены, было уж очень чудны́м — розовым и даже на взгляд теплым. Посреди комнаты стоял круглый стол и несколько стульев с гнутыми спинками. Точно такой стол они с отцом в прошлом году выбросили на помойку. Тот, правда, был сломан. Распахнутые окна выходили в сад.

У стены стоял мужчина, так внимательно разглядывая разводы и слоистые древесные узоры, словно они изображали из себя невесть что. Услышав шаги, он обернулся. Почему-то Лютик никак не мог как следует разглядеть его лица. Наверное, свет так падал.

Это и есть Оберон, — подумал Лютик, — ну, сейчас он мне врежет.

— У тебя пассажир отстал от поезда, — сказала женщина.

— Да уж, — вздохнул мужчина, доброжелательно глядя на Лютика, — извини, приятель, неудачно вышло. Посиди немного, я все улажу.

— Вы уладите что? — осторожно спросил Лютик.

— Отправлю поезд, — пояснил Оберон, вновь оборачиваясь к стенной панели, — ну, и тебя, конечно.

— Да ты садись. — Женщина подтолкнула Лютика к столу.

Лютик забрался на стул, оказавшийся неожиданно высоким. Ноги его едва доставали до пола, но болтать ими или поджать под себя он не решился — так и сидел, напряженно выпрямившись и положив руки на колени.

— Чаю хочешь? — спросила женщина.

Лютик молча кивнул. Она придвинула к нему чашку и наклонила над ней чайник с узким носиком. Чашка была такая тоненькая и легкая, что, казалось, сомнется у него в руке, как бумага. А чай ничего. Вкусный. Только почему-то без сахара.

Оберон по-прежнему стоял у стены, задумчиво постукивая по ней пальцами. Это он так улаживает? Лютик удивился, впрочем, не слишком — бывает, люди во сне делают еще большие глупости.

— Готово. — Оберон обернулся к нему. — Служба путей сообщения приносит тебе свои извинения, — сказал он торжественно, — и обещает, что впредь постарается не допустить ничего подобного. Вот так. — И уже будничным голосом добавил: — Ну, обрыв на линии случился, что тут поделаешь…

Он отошел от стены и тоже подсел к столу, придвинув к себе чашку…

— Еле успел убаюкать пассажиров…

— Убаюкать? Зачем? — насторожился Лютик.

Он вспомнил застывшие лица, точно в темную воду погруженные в тяжелый сон.

— Ну, чтобы они не испытали шока… не ударились в панику…

Лютик на всякий случай огляделся. Поблизости не было ничего такого, от чего можно удариться в панику. Впрочем, кто их знает, этих взрослых.

— Потому что поезд пришел не туда? — спросил он на всякий случай.

— Потому что он вообще никуда не пришел, — пояснил Оберон.

— А… я? — на всякий случай спросил Лютик. — Я же проснулся!

— С детьми это бывает, — вздохнул Оберон, — иногда.

Лютик искоса посмотрел на него, но тот не смеялся — его лицо по-прежнему оставалось доброжелательно-серьезным.

— Это почему?

Лютик ожидал, что тот не ответит или отделается тем, что он, Лютик, мол, еще маленький, но тот пояснил:

— Детей вообще убаюкать трудно. Трудно убедить, что окружающая их реальность одна-единственная… Им кажется, что может случиться все, что угодно, — там, за ближайшим поворотом.

— Да, — согласился Лютик, — это верно.

Ему было лестно, что станционный смотритель говорил с ним так серьезно.

— Взрослые, — продолжал Оберон, — уже знают, что все должно быть именно так, а не иначе. Покажешь им хоть что-то знакомое, а дальше уж они сами заполняют пустоты. Это очень удобно — затрат гораздо меньше. С детьми сложнее…

— Я вижу то, чего нет?..

— Наоборот. Иногда, очень редко, ты видишь то, что есть на самом деле.

— Я… не понимаю…

— Ну, это как с летучими мышами, — терпеливо сказал Оберон. — Они издают такие звуки. На пределе слуха. Высокие. Дети их слышат, взрослые — нет.

— Почему? — удивился Лютик.

— Просто ухо так устроено.

— Да! — возбужденно воскликнул Лютик. — Верно! Оберон, я… Я видел! Один раз, когда был совсем маленьким… они сказали, мне показалось, они…

— Ну, вот, — согласился Оберон, — видишь.

— И знаешь, бывает, все оказывается не на своих местах… Ты положишь что-то на место, а потом смотришь — раз и нету! Они говорят, я все теряю! А оно совсем не там, лежит, как будто так и надо! И знаешь, Оберон, знаешь, оно немножко другое…

— Э… — Оберон был слегка обескуражен этой вспышкой, но потом кивнул, подтверждая. — В общем, да.

Лютик медленно осознавал.

— Значит, наш поезд… он на самом деле никуда не идет?

— Нет, конечно, — спокойно согласился Оберон, — поезд вообще удобная штука. Включаем ваш мир только на станциях и то минут на пять-десять, вдобавок на очень ограниченном пространстве. А так — просто показываем виды за окном, и все… Очень большая экономия….

— А… зачем?

— Что — зачем? — удивился Оберон.

— Зачем вы это делаете? Пусть бы видели все, как есть!

Оберон задумался, в затруднении пошевелил пальцами. Между ними тут же возник белый огонек, вспорхнул и улетел в сад.

— Как есть? Что их мир — лишь крохотный пятачок реальности, площадка, за которой лежит вселенная, где им нет места? И что бы они, по-твоему, стали делать?

Лютик поймал себя на том, что с увлечением болтает ногами. Не удержался. Что это я как маленький, подумал он.

— А вы что делаете? Пусть бы и мы тоже…

— Но вы не сможете, Лютик, — печально сказал Оберон. — Они не смогут. Зачем же страдать? Чувствовать себя неполноценными? Разве мы можем так обидеть — только потому, что из-за какого-то каприза природы мы ушли вперед, а они остались на месте?

— Целый мир? — удивился Лютик. — Специально для нас? Тогда почему в нем так плохо?

— А разве вы привыкли, чтобы вам было хорошо? — жестко спросил Оберон.

— Это потому что мы все некрасивые, да? — грустно спросил Лютик.

— Ты его обижаешь, — тихонько сказала женщина, до сих пор молча наблюдавшая за ними.

— Да нет же. — Оберон с досадой взмахнул рукой — с пальцев сорвался еще один блуждающий огонек. — Я просто хочу, чтобы он понял… Исправить то, что снаружи просто. А как ты исправишь то, что внутри? Дар? Он же либо есть, либо нет…

— Чего? — переспросил Лютик.

— Дар — это, — Оберон в затруднении покачал головой, — ну, когда ты видишь не только то, что тебе показывают, или… не знаю, как объяснить… Когда ты и мир, все это вместе… — Он неопределенно обвел комнату рукой и умолк.

Лютик почувствовал, как его охватила тоска — тоска изгнанника, вынужденного жить вдали от благословенной земли, вечно прозябать на холодной и равнодушной чужбине…

— Но я же… — Он запнулся и с мольбой поглядел на Оберона. — Я же… ты же сам говорил! Я могу остаться? Ну хоть ненадолго?

Ему показалось, что женщина поглядела на Оберона со скрытой мольбой, но тот покачал головой.

— Подойди к окну, Лютик, — попросил он, — пожалуйста.

Лютик недоуменно поглядел на него, но послушно слез со стула и подошел к окну.

— Что ты видишь?

Лютик выглянул в окно и какое-то время напряженно вглядывался в мерцающую даль. Ему очень хотелось угодить Оберону.

— Три сосны, — начал перечислять он, — еще один дом, совсем рядом. Его раньше не было. О, вывеска вспыхнула. На ней написано… нет, на ней написано: «Парусные корабли и кружевные зонтики», еще…

— Хватит, Лютик, — сказал Оберон. — Знаешь, я думаю, что нам пора. Сейчас я открою барьер и провожу тебя в вагон, ты уснешь, а когда проснешься, будешь ехать в поезде к теплому морю в полной уверенности, что все это — сон. И обещаю тебе, что на море все будет замечательно.

— Но ведь это и вправду сон, — возразил Лютик.

— Ну, конечно, — согласился Оберон.

— Я провожу, — торопливо сказала женщина.

— Разумеется, — ответил он. — Я тоже. Как же иначе? Пойдем, Титания.

Она обняла Лютика за плечи, и они вышли на крыльцо. Небо перестало светиться — теперь оно было глубоким, синим, и над соснами повисли крупные, точно яблоки, звезды.

* * *

Лютик лежал на полке и смотрел в окно. Две белые фигуры на перроне улыбались и махали ему, еле различимые сквозь мутное стекло, словно отец и мать, провожающие сына в дальнее путешествие, и он улыбался и махал им в ответ, потом перрон дернулся и поплыл, поплыли белые домики меж сосен, светлячки над цветочной грядкой, домик станционного смотрителя, освещенный изнутри теплым розовым светом, терраса со смеющимися, нарядными людьми… И все исчезло во тьме. Он повернулся на другой бок, чтобы вновь поймать, вернуть этот замечательный сон, но сон не возвращался, а переливался, превращался во что-то другое, воспоминания вспыхивали и исчезали, поезд пересекал пустые темные равнины со случайными водокачками и башнями элеваторов, все стучал и стучал колесами, приближаясь к огромному, теплому, светящемуся, мерно дышащему в темноте морю, а Лютик спал на неудобной подушке и улыбался во сне.

* * *

Где-то совсем далеко, за пределами нашей реальности, две белые фигуры за столиком пили чай из хрупких цветочных чашек, и комната была такая, которую не постигнуть человеческому взгляду, а за распахнутой дверью стояла теплая ночь, наполненная танцующими огоньками, запахом цветов и случайным летним колдовством.

— Бедный малыш, — задумчиво повторила женщина, отставляя чашку, которая просвечивала сквозь ее ладони, точно сквозь створки розовой раковины. — А может, не надо было его отпускать? Оставить тут?

— Ну, Таня, это же нарушение правил, — сказал мужчина, — потом… я же не враг ему! Он бы вырос! И почувствовал себя несчастным… Ты подумай, совсем один…

— У него есть Дар, — быстро возразила она.

— Совсем немного. Потом, он почти у всех у них есть. Пока они маленькие. Ты знаешь, они нас видят. Почти все.

— А потом перестают, — печально вздохнула женщина.

— Потом перестают. Знаешь, что их дети рассказывают друг другу? В темноте, когда взрослых нет рядом? Что если закрыть глаза, а потом резко открыть или посмотреть искоса, не впрямую, не в упор, из-под ресниц, осторожно…

— Получается?

— Когда как.

— Все равно жаль. — Она вновь вздохнула. — А если он не утратит Дар? С возрастом? Если сохранит его?

— Тогда мы, разумеется, заберем его. Но, говорю тебе, он как все. Все они так. Пойдем… Скоро прибывает следующий поезд. Москва — Салехард. Нам пора.

Они вышли на крыльцо. Оглушительно орали цикады. Совсем рядом раздался тихий смех — кто-то пытался скользить на крыльях ночного ветра, но не удержал равновесия, перекувырнулся в воздухе и спланировал на цветочную грядку, осыпая белые лепестки.

Женщина задержалась на миг, глянула на небо. Круглые звезды висели над соснами, огромная зеленоватая луна медленно вставала из-за стрельчатых крыш…

— Какая прекрасная летняя ночь, — прошептала женщина, — какая замечательная, волшебная, великолепная ночь! Как жаль, что они этого не увидят!

Она прикусила губу и медленно опустила веки, а потом поглядела сквозь пушистые ресницы на мерцающие созвездия, что тяжело свисали с небесных лоз…

Потом отвела взгляд и вновь взглянула — искоса, исподтишка, осторожно.

И увидела, что рисунок созвездий изменился.

Или это ей показалось?

В конце лета

Пока он плавал, погода испортилась: небо затянуло мутной белесой дымкой; выбираясь на берег он почувствовал, что глинистая почва с ночи так и не высохла, скользит под ногами, сталкивая обратно в зеленоватую воду. На торчащих из воды стеблях осоки стояли стрекозы, работая прозрачными крыльями так, что вокруг трепетало стеклянистое облачко. По поверхности заводи носились водомерки, оставляя за собой чуть заметный треугольный след, и ему внезапно стало неприятно — чужая, кишащая повсюду жизнь отторгала его; здесь, один-одинешенек под бледным равнодушным небом, он больше не был человеком, венцом творения — для этого молчаливого края он был лишь вместилищем бактерий или пищей для червей.

По дороге домой забежал к Васильевне и отворил калитку, осторожно балансируя на вытянутой руке литровой банкой, в которой плескалось парное молоко.

Светка встретила на крыльце — развешивала белье.

— Боюсь, не успеет высохнуть. Дождь опять пойдет, — озабоченно сказала она. — Молочка принес? Ну, молодец! Пошли обедать.

Его утрешний букет уже красовался посреди стола в глиняном кувшине. Сел, с удовольствием наблюдая за накрывающей на стол Светкой; как легко она движется по комнате — даже половицы не скрипят!

…Он настроился на спокойный летний день — такой долгий, какими только и бывают дни в детстве, да еще в деревне, где время отмеряют не по часам, а согласно каким-то странным явлениям природы: петух прокричал — значит, утро; раскрылись на грядках граммофоны душистого табака — значит, вечер. Но сегодня так и не рассвело — напротив, небо постепенно темнело, опускаясь на реку, на кромку дальнего леса, на разбитый большак…

— Ну, ты погляди!

Отдернул ситцевую занавеску. Дождь припустил уже всерьез: под окном расползлись лужи, в них вскипали бесцветные пузыри. Он вздохнул: как-то в голову не приходило, что придется проживать такие вот бесконечные вечера, когда под потолком горит тусклая одинокая лампочка и крыльцо блестит, отражая мутное небо, и с деревьев сыплется вода вперемешку с каким-то мелким сором. И нечем себя занять, и смех берет при виде подшивки «Огоньков» за тысяча девятьсот семьдесят пятый год, и гложет неясная тоска, и человек, вырванный из привычного окружения, становится всего лишь физическим телом, заполняющим незначительную часть окружающего пространства.

— Да что ты все ходишь? — спросила Светка. Сама она пристроилась в старом кресле-качалке и, прикусив язык, словно старательная школьница, вывязывала на спицах какой-то пестрый квадратик.

— Натуральное хозяйство? — удивился он.

— Васильевна научила. — Она отставила руку, удовлетворенно рассматривая результаты своего труда. — Ты знаешь, оказывается, это совсем нетрудно.

Равнодушное пространство за окном вдруг показалось пугающим, и он вновь задернул занавеску. Сумерки стремительно густели, насыщаясь водой, и казалось, он различает во тьме шепот.

Почему-то было не по себе.

Подошел к Светке и, встав за креслом, обнял за плечи. И опять почувствовал: что-то не то — вместо того чтобы привычно прильнуть, тело напряглось под ладонями.

— Там кто-то есть, — тихо сказала она. И в очередной раз подивился ее чуткости — казалось, она способна была улавливать даже те события, которых еще не было: словно они плыли ей навстречу и волны от них, точно круги на воде, мягко обтекали ее.

— Тебе… — Больше он ничего не сказал, потому что доски крыльца мягко скрипнули. Обернулась к нему, лицо мягко мерцало в полумраке комнаты.

— Может, Фил? Он тут все просился в преферанс поиграть…

— А кто еще? Сама знаешь, в какую рань они все ложатся спать.

Кто-то топтался на крыльце, не решаясь войти.

Рывком распахнул двери. Яркий четырехугольник упал на мокрые доски и запрыгал по ступенькам вниз — туда, где четкая граница света и тени расползалась, дробилась во множестве выбоин, наполненных водой.

Светка отложила вязание и тоже вышла на крыльцо.

— Сережа, — шепотом сказала она, — погляди.

К сырой бревенчатой стене дома жалась крохотная фигурка.

— Эй, — тихонько сказал он, — ты чья?

Девочка отделилась от стены. Теперь, когда она вступила в полосу света, он понял, что она старше, чем казалась вначале: лет десяти. Худенькая, хрупкая, почти прозрачная. В русых прямых волосах сверкала и переливалась водяная пыль.

— Ну, заходи, — и отступил, освобождая проход, — не бойся.

Девочка молча скользнула в дом. Платье — такое мокрое, что даже не понять, какого цвета, — облепило тощую фигурку. Он поймал удивленный взгляд Светки, молча пожал плечами.

— Ты чья? — повторил. Девочка смотрела на него прозрачными, почти бессмысленными глазами.

— Да оставь ты ее, — недовольно сказала Светка, — погляди, она ж вся мокрая. Ей же холодно!

И уже девочке:

— Снимай скорее.

Та, отвернувшись, покорно стянула через голову бесформенную потемневшую ткань и оказалась в полотняных трусиках. Спина у нее была совсем незагорелая, с выступающими лопатками и острыми позвонками.

Светка отобрала у нее мокрый комок материи и, сняв с крюка его любимую купальную простыню, набросила на девочку. Закутала, начала растирать.

— Ты не очень-то, — заметил, — ее наверняка мать ищет.

Обернулся к девочке:

— Где твоя мама?

Та поглядела на него пустыми глазами. Он вздохнул.

— Какая-то она… Может, дурочка местная?

— Ты ее раньше видел?

— Нет. Но в деревне всегда есть своя дурочка.

— Брось. — Она покачала головой. — Мы тут всех знаем.

— Может, дачники?

— Думаешь кто-то еще приехал? Вечером?

Он опять вышел на крыльцо. Дождь шлепал по лужам, как тысячи жаб — вокруг стоял неумолчный шорох, но никаких посторонних звуков больше не было. Ни урчания мотора, ни хлопанья дверей, ни голосов. И темно было вокруг, словно до начала времен, — не светилось ни одно окно, черная листва под ударами водяных плетей слабо шевелилась на фоне черного неба.

Вернулся, в ответ на вопросительный взгляд Светки покачал головой.

— Никого.

Та обеспокоенно поглядела на девочку.

— Может… пройдешь по деревне?

— Толку-то? Если родители хоть что-нибудь соображают, сами нас найдут.

— А может, у нее нет родителей?

— Ну, кто-то же должен быть.

— Может, из Рождественского? Убежала из дому?

Пожал плечами.

— Может, и так. Не выгонять же — пусть переночует. А я завтра туда съезжу. С утра и поеду. Там родители небось с ума сходят. И почему она, черт возьми, все время молчит?

И вновь обратился к девочке:

— Послушай, ты говорить умеешь? Ты ведь в Рождественском живешь, да?

Зрачки у нее были расширены, и оттого бесцветные глаза казались почти черными. Она неотрывно глядела на него, по бледному лицу прошла тень улыбки.

— Папа, — сказала она. Он сел на стул.

— Ну вот, — вздохнул, — приехали.

* * *

…Он устало накручивал педали, возвращаясь в Копалиху. Поездка ничего не дала. Пожилой участковый, сидевший в белом одноэтажном здании с табличкой «Администрация», где были еще почта, телефон и почему-то химчистка, лишь покачал головой.

— Нет, никаких заявлений не поступало. Да и вообще… Если бы что-то было, я бы знал. Народу у нас немного, все на виду.

— Заберете ее?

— Куда я ее дену? — раздраженно ответил тот. — К себе, что ли, поселю? Так у меня у самого трое. Вы адрес свой оставьте — я с районом свяжусь. Или сами заезжайте через пару дней.

— А девочка?

— Пусть пока у вас поживет. Куда ее девать?

Участковый неожиданно оживился.

— Послушайте, а может, она из приюта?

— Какого приюта?

— Ну, из интерната. Тут у нас интернат неподалеку. Для умственно отсталых. Вы ведь говорите, она того, не в себе.

— Да, — задумчиво сказал он, — похоже.

— Хотя нет, сигнал бы был… ну все равно сходите.

Интернат стоял на отшибе. Дальше уже ничего не было, лишь уходившие вдаль холмы, перерезанные оврагами, и чахлые рощицы, которые постепенно сливались на горизонте в сплошную синюю стену леса.

Железные ворота в глухой стене были закрыты, и калитка тоже — пришлось долго жать на кнопку звонка, прежде чем та распахнулась.

— Вам кого? — спросила пожилая женщина в косынке до самых бровей.

— Мне бы заведующую.

— Вы папаша?

— Что? — не понял он.

— Родительский день завтра.

Она осуждающе взглянула на безответственного отца, перепутавшего родительские дни.

— Нет-нет, — заторопился, — я не отец. Я хотел узнать… Понимаете, к нам с женой приблудилась девочка.

Она поглядела на него с еще большим подозрением.

— Может, это ваша? Я хочу сказать — из вашего интерната?

— Вроде нет, вроде у нас никто не пропадал.

Тем не менее отодвинулась, пропуская его.

— Матвеевна!

Подошла еще одна пожилая женщина, на этот раз в крутых завитках перманента.

— Вот. — Дежурная ткнула в него корявым пальцем. — У него, говорит, девочка какая-то…

— Прием в июне был, — неподкупно сказала та, — и вообще мест нет.

— Нет-нет, — снова завел уже ставшую привычной пластинку, — …и ваш участковый сказал, что может, она отсюда, — закончил он.

— Отсюда? — Та покачала головой. — Ну уж нет, наши все на месте.

По двору проходили дети, вероятно, направляясь в столовую. Шли колонной, попарно, держась за руки, и очень, видимо, старались идти в ногу, но все время сбивались. В жарком дрожащем мареве поднимавшихся с земли испарений они походили на инопланетян, как их обычно рисуют — большие головы, утопленные под лоб глаза, крохотные, непропорциональные ручки и ножки.

Его непроизвольно передернуло.

— Нет, — сказал, — наша не такая. Она… обычная девочка. Просто странная.

— У нас все странные, — сурово сказала заведующая, — плодят ублюдков по пьяни, а потом нам сбывают.

Круглые головы как по команде повернулись к ним, рты приоткрылись…

— Так это не ваша? — Он вновь поежился в удушливом воздухе. — Нет? Ладно, я пойду.

И почти бегом направился к проходной, спиной ощущая презрительный взгляд заведующей.

…Он увидел их сразу — в саду. Светка, склонившись над клумбой, аккуратно работала тяпкой, а девочка, присев на корточки, подвязывала хрупкие зеленые стебли, сосредоточенно втыкая рядом с ними щепки.

Калитка скрипнула, они одновременно подняли головы, одарив его одинаковой скользящей улыбкой.

— Ну, что? — спросила Светка, отведя его в сторонку и вытирая о подол испачканные в зелени руки.

Пожал плечами.

— Никто ничего. Участковый говорит, свяжется с районом. Может, там что-то знают.

— А-а. — Показалось или и впрямь он услышал скрытое удовлетворение в ее голосе? — Ну, ладно.

— Приют там есть. Ну, интернат. Для всяких… — Он потряс головой, отгоняя воспоминания. — Хорошо, ты их не видела!

— Ты думал… она оттуда?

— Нет, что ты! Она совсем не похожа. Они, знаешь… Да и заведующая говорит — никто у них не пропадал.

Девочке надоело одной выполнять монотонную работу, она поднялась, отряхнула коленки и подбежала к ним.

— Мы пойдем на речку? — поинтересовалась.

У нее был высокий, но мягкий голос — не заискивала, не просила — просто спрашивала. Поглядел на Светку.

— Вообще-то я сходил бы. Упарился на велосипеде этом проклятом. Вон какая духотища…

— Я возьму полотенце, да? — И девочка, прыгая через ступеньку, взбежала на крыльцо и исчезла в доме.

— Шустрая… — заметил он неодобрительно.

— Вы там поосторожнее, — сказала Светка, — если с ней что-нибудь случится…

— Что с ней может случиться? Разве что решит опять в бега удариться…

Светка поглядела на него как-то странно.

— Она неплохая девочка, — сказала наконец.

По ее лицу промелькнула даже не улыбка — тень улыбки, на миг осветив мягкие черты. Вдруг заметил, что выглядит она неважно; лицо бледное до прозрачности, под глазами лежат глубокие тени.

— Зеленая ты какая-то. — Он тревожно поглядел на нее.

— Ничего… просто душно. Голова побаливает.

— Еще бы! Ты же все утро вниз головой висела. Кому нужна эта прополка дурацкая? Мы же через неделю домой уезжаем.

— Да все она. — Светка кивнула на девочку, которая, стоя на крыльце, старательно запихивала полотенце в пластиковый пакет. — Говорит: цветочкам тоже душно.

— Мало ли что говорит! А вчера ни слова выжать нельзя было. Кстати, как ее зовут, соизволила сказать?

На лице у Светки вновь мелькнула улыбка, сопровождавшая не столько слова, сколько мысли.

— Катерина ее зовут. Катька.

— Надо же! Может, она и фамилию называла?

— Я спрашивала. Она только смеется.

— Все-таки дурочка, — вздохнул. — Может, врет эта заведующая? Упустила по недосмотру, а теперь врет.

— Она меня мамой зовет, — не слушая его, сказала Светка, и улыбка вспыхнула еще сильнее, словно лампочка, в которой постепенно повышали накал.

Вздохнул, пожал плечами и обернулся к девочке.

— Пошли, — коротко сказал.

По-прежнему вприпрыжку она ринулась за ним. Ее подскакивающая походка раздражала, и он ускорил шаг, мимоходом сбивая увесистым пластиковым пакетом головки чертополоха.

Она не отставала — лишь чаще перебирала ножками, временами переходя на бег.

— Папа! — окликнула она наконец.

Он не сразу сообразил, что она обращается к нему. А поняв, устало сказал:

— Ну, чего тебе?

— Папа! Ромашка белая?

— Ну, — подтвердил он.

— А почему ты говорил мне, что белого цвета не бывает?

— Когда это я тебе говорил? — Предгрозовая духота наваливалась на него, мешая думать.

— В прошлом году. Или в позапрошлом. Не помню.

— Вообще-то белый цвет — это не цвет, — согласился он. — Это просто смесь всех цветов. А их всего-то семь. Это…

— Знаю-знаю, — бежала рядом, пыталась поймать руку, — каждый охотник…

Может, и не дурочка, подумал он. Просто с приветом. Убежала из дому, напридумывала себе невесть что…

…Вода дремала под вязким обрывом. Даже не дремала — ждала, что-то в ней тяжко ворочалось, темное, недоброе. На миг ему даже показалось, что, если он вступит в нее, потревожит ее покой, она схватит синюшными пальцами за щиколотку и больше не выпустит.

Девочка аккуратно расстелила на траве полотенце, так же старательно сложила платьице — теперь, когда Светка высушила и отгладила его, оно оказалось розовым, в мелкий фиолетовый цветочек — и пошла к воде. Ступала, смешно вытягивая носочек; словно и впрямь была приличной домашней девочкой, которую чуть не с пеленок таскали по хореографическим кружкам, а теперь старалась порадовать заботливых родителей своими достижениями.

Он вздохнул.

— Плавать-то хоть умеешь?

Она хихикнула.

— Ты же меня учил-учил…

— В прошлом году? — покорно спросил он.

— Не-а, в прошлом я уже умела. Наверное, в позапрошлом.

Она соскользнула в воду и, смешно, по-лягушачьи разводя руки и ноги, поплыла вдоль берега. В воде тело казалось призрачным, нездорово уязвимым, светлые волосы всплывали на поверхность, точно гниющий пучок водорослей. Ни с того ни с сего он ощутил странное желание отвернуться и на цыпочках кинуться прочь, и бежать, бежать, пока за ним не захлопнутся двери электрички. Ему стало стыдно.

Разбежался и прыгнул с обрыва в воду, которая на миг сомкнулась над его головой, образовав колеблющийся стеклянистый потолок, который тут же разбился на тысячу мелких осколков, когда он, отфыркиваясь, вынырнул на поверхность.

Потревоженная вода была просто водой, в ней не пряталось ничего — кроме стайки перепуганных мальков, которые тут же шарахнулись во все стороны.

Несколько взмахов руками — и он вступил на скользкое дно и, брезгливо ощущая, как ил просачивается между пальцами, выбрался на берег. Девочка уже сидела на полотенце, выжимая свои светлые волосы. Черт, да девочка как девочка. Что это на меня нашло?

— Встань, — коротко сказал он.

Она вскочила и, подхватив с земли полотенце, подбежала к нему.

Развернул простыню, молча стал вытираться. Нависшее над землей небо давило на затылок, и его охватило тошнотное ощущение нереальности происходящего. Казалось, он так и не вылез из воды, а продолжал двигаться в ней — замедленно, преодолевая сопротивление, как это бывает во сне.

Девочка озабоченно наблюдала за ним.

— Ты чего-то испугался? — наконец спросила она.

— Испугался? Какого… — и поправился, — почему это?

— Ты так быстро вынырнул. Может, там сом сидит?

— Пошли домой, — сказал он, — какой еще сом? Нет там никакого сома.

— А помнишь, ты мне рассказывал? Когда ты был маленький, тебя сом за ногу схватил.

Перед глазами вдруг отчетливо встало черное скользкое тело, вертящееся вокруг наподобие запущенной в воду автомобильной камеры, и он вновь почувствовал внезапную режущую боль в ноге — словно по ней проскребли мелкой теркой, а потом увидел и саму ступню в мелких кровоточащих царапинах.

— Когда это я тебе рассказывал? — медленно спросил он.

Унизительный, удушливый страх, собственный истошный визг, до сих пор режущий уши…

Я этого и Светке не рассказывал…

…и внезапный острый спазм и тепловатое облачко между ног, и стыд…

Она хихикнула.

— Ты говорил, что от страха даже уписался.

— Он остался в яме, — задумчиво сказал скорее сам себе, чем девочке, — на дне реки, под корягой, а когда вода сошла и река обмелела, уже не мог уплыть. Он был очень большой. И, наверное, очень голодный.

Девочка кивнула.

— Ага… ты еще говорил, что, когда его поймали, его несли два человека, и все равно хвост по земле волочился.

Его вновь охватило странное чувство покорности — словно и впрямь рассказывал ей об этом, о том, чего не рассказывал никому и никогда, и собственный голос где-то из глубоких подвалов памяти услужливо воспроизвел: «Я шел, шел по дну, а потом ка-ак провалился в яму! Представляешь? И тут он на меня ка-ак бросится! А я и плавать-то как следует не умел. Ты поосторожней, когда купаешься, знаешь, что может случиться?..»

Потряс головой, отгоняя наваждение, невольно ускорил шаг.

Она вприпрыжку следовала за ним — дружелюбная, неотвязная…

— Выкупались? — Светка встретила их на крыльце. — Ну, идите к столу.

Как быстро она приспособилась. Может, это вообще женское свойство — приноравливаться ко всему?

За столом девчонка болтала не умолкая — какой-то обычный детский вздор, высокий комариный голос носился вокруг него: казалось, что стекло в окне веранды, о которое сонно билась серая ночная бабочка, мелко дребезжит.

Доел, кинулся было помочь Светке, но она мягко отстранила его.

— Не надо, мы сами.

И уже обернувшись к девочке:

— Давай-ка покажем, какие мы с тобой хозяйки…

Невысказанное «папе» зависло в воздухе.


…Вечерело. Дождь так и не собрался, хотя над лесом громоздились одна на другую темные тучи, тяжелые, как свинцовые грузила.

Марлевую штору на окне задернули, чтобы не налетели комары, и все равно вокруг лампы вилась какая-то мелочь. Он сидел и наблюдал за двумя снующими вокруг стола фигурами, отметив про себя, что они двигаются на удивление слаженно — словно и впрямь знают друг друга невесть сколько лет: девочка принимает у Светки мокрые тарелки, аккуратно вытирает их полотенцем, составляет в стопочку.

В этом женском царстве он чувствовал себя неуклюжим и посторонним, и, когда вновь заскрипели ступеньки крыльца, он даже обрадовался. Почему-то сразу решил, что это приехал из Рождественского участковый. Но почему не слышно мотоцикла?

Нашлись все-таки родители…

И испытал острое, как удар, разочарование, увидев Фила.

Тот, оказавшись на пороге, тоже удивился — небрежно, мимолетно.

— У вас прибавление?

— Ага, — согласился он. — Вот счастье-то привалило.

И замолк, наткнувшись на укоризненный взгляд Светки.

— Откуда? — рассеянно спросил студент.

— Спроси что-нибудь полегче.

Фил присел на корточки и скорчил зверскую рожу. Девочка хихикнула.

— А она хорошенькая, — заметил он.

— Ну да?

— Да ладно тебе, — примирительно вмешалась Светка, и, обернувшись к Филиппу, пояснила: — Он просто немножко обалдел, знаешь. От неожиданности.

— Просто взяла и пришла, да? — Фил поднялся, мимоходом потрепав девчонку по голове. — В милицию обращались?

— Какая тут милиция? Один-единственный участковый, и тот в Рождественском сидит.

Светка, обняв девочку за плечи, подтолкнула ее к двери в крохотную пристройку без окна, где они поставили раскладушку.

— Иди спать.

— Ну ма-ам, — протянула та.

— Ух ты! — удивился Филипп. — Быстро же ты ее приручила.

Вид у Светки почему-то был немного виноватый.

— А я соль пришел вернуть, — пояснил студент. — И спички. Купил наконец. А то неловко: занимаю у вас, занимаю…

— Да ладно. — Он великодушно махнул рукой. — Подумаешь, соль… Как работа? Продвигается?

— Крышу докрою, и порядок, — гордо сказал Фил.

— Надо же, — отозвался он равнодушно. Но Филипп не уходил — топтался у порога. Ему явно не хотелось возвращаться в чужой недостроенный дом.

— Ну что, распишем пульку? — предложил студент. — Ты как, Светлана, не против?

Он, не дожидаясь ответа Светки, покачал головой.

— Не сегодня. Устал я что-то. В село ездил, да еще завтра с утра придется.

— А-а, — разочарованно протянул Филипп, — ну, бывайте…

И исчез за дверью. Светка подняла голову от мотка пестрой шерсти.

— Опять вяжешь, — сказал он, — только глаза портишь.

Она мялась, не решаясь начать.

— Значит, едешь завтра в Рождественское?

— Ну да. Я же говорил: участковый обещал в район позвонить. Может, выяснилось что. Мы же не можем держать ее вечно.

— Послушай, — тихонько спросила она, — может, не надо?

Он поначалу не понял.

— Что не надо?

Она отвела взгляд в сторону.

— Может… если ее никто не ищет… Пусть побудет пока у нас… пока все не устроится.

Вытаращился на нее. Что — не устроится? Она что, с ума сошла?

— Мы же уезжаем через неделю, — сказал как можно мягче. — Ты ее с собой потащишь? В Москву?

— Почему бы и нет? — Теперь уже она смотрела прямо на него, в голосе прозвучал открытый вызов.

— Потому что… Она странная. Правда, странная. С ней надо поосторожней.

— Что за чушь ты несешь, — холодно сказала она.

Мялся, не решаясь начать. Господи, да она решит, что он бредит!

— Светик, — сказал он наконец. — Послушай, с ней что-то неладно. Дело не в том, что она просто странная… Она… Она знает обо мне разные вещи…

— Какие еще вещи? — недоверчиво спросила Светка. — Что ты выдумываешь?

— Что со мной случилось, когда я был маленьким. И вообще…

— Наверное, ты сам ей рассказывал.

— Когда это я ей рассказывал?

Никому я этого не рассказывал, подумал он. Ерунда какая. И чего тут, скажи на милость, стыдиться, а вот поди ж ты!

— Может… — не верил в эти глупости; пришлось сделать над собой усилие, и все же выговорил: — Может, она ясновидящая…

— О господи, Сережа! — В глазах Светки читалось беспредельное изумление. — Да что с тобой творится? Ты же всегда надо мной смеялся…

— Да, — устало согласился он, — знаю. И все же… Послушай, давай испытаем ее!

— Как? Хрустальный шар купим?

— Да просто спросим… Ну… про нас что-нибудь.

— Сережа, — медленно сказала Светка — ты уверен, что это нужно? Может, тебе просто показалось?

— Черта с два мне показалось!.. — И он решительно двинулся к двери в пристройку.

— Давай хотя бы подождем до утра, — предложила Светка.

— Она наверняка еще не спит, — возразил он. — Лежит там в темноте, усмехается…

И вдруг явственно увидел, как пятится, чтобы не поворачиваться спиной к этому чуждому существу, спускается по ступенькам, хлопает калиткой и бежит, бежит, пока за ним с грохотом не смыкаются двери электрички.

Осторожно отворил дверь в комнату и тут же отпрянул назад.

— Ты что? — Светка тревожно наблюдала за ним.

— Ее там нет!

Он со скрытым облегчением покачал головой.

— Наверное, опять сбежала.

— Сережа, — терпеливо сказала Светка, — она не могла сбежать. В пристройке нет окон.

Отстранив его, решительно распахнула двери. И недоуменно обернулась к нему.

— Вот же она! Да что с тобой делается?

Из-за ее плеча заглянул в пристройку. Девочка сидела на раскладушке и молча смотрела на них. Он помотал головой, отгоняя наваждение.

— Давай, — повторил, — давай спросим ее о чем-нибудь!

И, дернув плечом, чтобы сбросить умиротворяющую руку Светки, шагнул в пристройку. Девочка по-прежнему сидела не шевелясь, косая полоса света, падающего из-за двери, выхватывала половинку прозрачного лица — остальное сливалось с бревенчатой стеной пристройки.

Лунатичка, — подумал почему-то. И негромко окликнул:

— Эй!

Она чуть повернула лицо — теперь оно светлым пятном парило в сыром полумраке.

— Ты узнаешь меня?

— Узнаю, — отозвалась она удивленным, тоненьким голосом, — ты — папа.

Как же, подумал он.

Сесть рядом с ней на раскладушку почему-то не решился: так и топтался у порога.

— Кем я работаю?

— Программистом, — тихонько ответила девочка.

— Ясно. А… мама?

— Она песни собирает. И поговорки. Нет, пословицы… Нет, поговорки… опять я спуталась.

— Ну, — обернулся к Светке, — ты ей про работу рассказывала?

— Да, — удивленно ответила та, — немного.

Он задумался. Что бы ее спросить такое… А!

— Где я в Москве живу, описать можешь?

Девочка напряженно сдвинула светлые брови.

— Ой, ну… Смешное такое название… Перхушково, вот! Высокий дом такой, красивый. С балкончиками. На шестом этаже. И у меня есть своя комната, и там такие красивые обои с динозавриками…

Помолчала и весело добавила:

— Мы их вместе клеили.

Он покачал головой.

— Ну вот, — миролюбиво сказала Светка. — А ты уж вообразил бог знает что.

Он слегка расслабился.

— Да, — согласился, — промашка вышла.

И уже девочке:

— Все ты выдумываешь, глупая. На Маяковке я живу.

— Ты же сам говорил, скоро будут расселять, — неожиданно и совершенно нелогично заступилась Светка.

— Ну и что? — Он покачал головой. — Теперь всех расселяют.

Никакая она не ясновидящая, просто дурочка или фантазерка. Может, вся эта история — просто совпадение? Мало ли, на него одного, что ли, сом напал? Господи, но почему же он никак не может заставить себя взглянуть ей в лицо? Почему так передергивает при случайном прикосновении к беззащитному детскому тельцу? Словно и не ребенок это вовсе, даже не человек — нечто, что зародилось в слепом сыром сумраке, вылупилось из бесформенной массы, из смеси водяной пыли, травы и мокрой, кишащей дождевыми червями земли…

— А скажи-ка… — Он лихорадочно подыскивал правильный вопрос. Какой-нибудь бесспорный вопрос.

— Хватит на сегодня, Сережа, — тихо, но твердо сказала Светка.

Устало махнул рукой и уже повернулся, чтобы идти прочь, как вдруг его остановил голос девочки: отчетливый, звонкий и любопытный.

— Папа, а почему ты так кричал на маму из-за дяди Фила? Я даже убежала и спряталась.

Он резко остановился.

— Когда это я кричал?

— Вчера…

Покачал головой.

— Тебе показалось.

Но она продолжала:

— Что это уже не в первый раз, что тебе надоело…

— Слушай, — устало сказал он, — прекрати.

— …и что тебе понятно, почему ее весной тянет в эту дыру.

Он шагнул к темному силуэту на постели и, нащупав худенькое тельце, почти в полную силу встряхнул его.

— Заткнись, сказано!

— Сережа, — тихо проговорила за спиной Светка, — но ты же сам начал.

Отпустил девочку и, взяв Светку за локоть, вывел ее из пристройки, плотно прикрыл за собой дверь. Светка недоуменно глядела на него.

— Ты ведешь себя странно, — сказала она наконец.

Он чуть не рассмеялся.

— Я? Я веду себя странно?

Сильней сжал ей локоть.

— Послушай, неужели ты ничего не замечаешь? То, что она несет… в этом нет никакого смысла, никакой логики, но она… вползает, вот именно, вползает в нашу жизнь… она… черт знает откуда взялась, и смотри, как быстро она успела тебя приворожить.

— Ну, выдумщица она, — мягко сказала Светка, — ну, вруша… но ведь ты так себя ведешь, как будто это не маленькая девочка, а какое-то чудовище.

— Вот именно.

— Ты просто ревнуешь, — неожиданно сказала она.

Вытаращился на нее.

— Я? Я ревную?

— Привык, что все вокруг тебя вертится, а когда появился еще кто-то, требующий внимания, ты и поднял шум. И хватит, прошу тебя, на нее наскакивать. Иначе…

— Что — иначе?

Но Светка только пожала плечами и отвернулась.

До утра они больше не разговаривали.

Не разговаривали и утром, когда он встал, выпил чашку холодного, но почему-то безвкусного молока и вывел из сарая велосипед.

Дорога раскисла, требовались дополнительные усилия, чтобы нажимать на педали; мокрый, как мышь, он оставил велосипед у белого приземистого здания с табличкой «Администрация» и вошел.

— Ну что? — спросил с порога. — Звонили в район?

Участковый поднял голову, одновременно задвигая ящик стола.

Небось детектив читает, подумал он.

— Звонил, — ответил тот недовольно. — И чего каждый день сюда ездить? Я же говорил с вашей женой.

— Когда это? — недоверчиво спросил он.

— Вчера зашел. Мимо проезжал и зашел. Хотел посмотреть на девчонку-то, но вы как раз на речке были. В дом я не заходил, она к калитке подошла. Я ей и сказал, что сигнала в район пока никакого не поступало. А вот в интернат ее можно пока поселить — договорился я. Но она сказала — не надо. Вы, мол, собрались удочерить девчонку, если родители не объявятся.

Наткнулся на непонимающий взгляд.

— Она вам что, не сказала?

— Нет… — И, отводя глаза, чтобы не видеть сочувственного лица участкового, добавил: — Может, забыла.

Тот вздохнул.

— Сама, видать, решила, с вами не посоветовалась. Все они, бабы, такие. Сначала делают, потом думают.

— Да, — пробормотал, — да, наверное. Я… поговорю с ней.

Велосипед раскалился так, что прикосновение к металлу ожгло руку. Он жал на педали, подпрыгивая на ухабах… так, значит, Светка еще вчера решила оставить девчонку. И ничего не сказала — словно он пустое место какое-нибудь. Да что ж такое было в этой соплюшке, что она к ней так прикипела! И почему… почему так не хочется возвращаться в дом, по которому бродит маленькое, белесое, чуждое существо?

Бросил велосипед у калитки — и как вчера не заметил отпечатавшийся в глине след мотоциклетных протекторов? — вошел в дом.

Уже на крыльце его слух резанул громкий, заливистый, счастливый смех. Смеялась девчонка, хохотала Светка, им вторил еще чей-то, чужой голос.

Фил, с завязанными глазами, стоял посреди комнаты, пытаясь поймать этих двух идиоток, которые увертывались, визжали и были так увлечены, что даже не заметили его появления.

Девочка метнулась в одну сторону, Светка — в другую, но Фил, вытянув длинную руку, успел поймать ее, и она отбивалась, мотая головой, чтобы стряхнуть упавшие на лицо волосы.

Он кашлянул.

Радостный визг замолк, и в комнате воцарилось молчание.

— Помешал? — холодно произнес он. — Прошу прощения.

Два одинаково разгоряченных лица уставились на него — лишь теперь заметил, до чего они похожи; словно их гостья мимикрировала под Светку, повторяя черты ее лица, как камбала воспроизводит цвет камня, на котором лежит.

Фил сорвал повязку с глаз и теперь стоял, растерянно хлопая бесцветными ресницами.

И почему-то при виде этого растерянного лица что-то в нем лопнуло, точно радужная пленка пузыря на поверхности лужи, оставив пустоту и какое-то странное, звенящее ощущение нереальности происходящего.

— Вон! — заорал. — Убирайся!

Господи, да неужели это я так кричу?

— Вечно ты крутишься тут! Теперь ясно почему.

— Сережа, — неуверенно вступилась Светка.

— А ты… — обернулся к ней, — ты, шлюшка!

Фил рывком схватил его за плечо, заставив обернуться. Лицо разбито, из носа на рубаху капает кровь. Это что, он его ударил?

— Да что на тебя нашло? Что мы такого сделали?

— Сейчас… сейчас я тебе объясню.

— Фил, — тихонько сказала Светка. — Не надо… мы сами… ты лучше уйди…

— Я…

Фил махнул рукой, неловко, боком миновал его и шагнул в двери. Уже стоя на пороге, оглянулся, пытаясь поймать Светкин взгляд, но та смотрела в сторону, и он, нерешительно покачав головой, медленно спустился по ступенькам.

— Сережа… — тихо сказала Светка. Она смотрела на него расширенными глазами. — Что с тобой, Сережа?

— Со мной?

Схватил ее за руку, но она вырвалась и вновь испуганно поглядела на него.

— А с тобой — что? Стоило подвернуться какой-то соплюшке, и ты уже готова ради нее… Плевать, что я на дух терпеть не могу эту тварь, давай… давай, тащи ее в Москву. А что? Вон Филу она понравилась… Дядя Фил, надо же…

Обернулся к девочке:

— Что ты знаешь, гадина? Выкладывай! И вообще — откуда ты взялась, такая? Кто ты? Говори, кто?

Голова моталась на тонкой шейке — тряс ее, так отчаянно и яростно, словно пытался вытрясти правду. И тут Светка опомнилась.

— Отпусти ее! Отпусти ее, ты…

Вцепилась ему в горло, пальцы были холодные и острые, и он никак не мог отодрать эту чужую, присохшую руку.

Наконец удалось. Вывернулся, ударил локтем под дых, и она, хрипя, отпрянула. В багровом сумраке вновь замахнулся, ощущая, что кулак раз за разом врезается во что-то мягкое.

— Па-па! — истошно закричала девочка.

Обернулся к ней: казалось, он ничего не соображает именно из-за этого пронзительного, мерзкого, высокого голоса.

— Заткнись ты, тварь!

Она продолжала орать — уже неразборчиво, беспрерывно, чудовищно, вытаращив глаза, повернув искаженное, уже ни на что не похожее лицо в сторону Светки, которая, обхватив руками живот, скорчилась в углу комнаты.

Отшвырнул тряпичное худенькое тельце и бросился к ней, но она инстинктивно отшатнулась. По мере того как менялось, теряло это новообретенное сходство лицо девочки, она обретала собственные свои черты — это было ее обычное лицо, но бледное, мученическое, в расширенных глазах бился страх.

— Это не я… — с трудом выговорил, — это был не я… прости меня… прости…

Приподнял ее голову, прижал к себе.

— Что?

— Сережа… мне плохо… скорее…

Выпустил ее, выбежал на крыльцо — долговязая тень по-прежнему топталась у калитки.

Выжидает, паскуда, мимолетно подумал, но тут же крикнул:

— Фил! Помоги…

— Да что стряслось-то? — испуганно спросил тот.

— Не знаю. Помоги, говорю…

Метнулся обратно в дом и вновь появился на пороге, держа на руках Светку; она была такой белой, словно пыталась раствориться в угасающем дневном свете, голова безвольно лежала у него на плече, рука впилась в живот, комкая цветастую ткань сарафана.

— Придержи велосипед, черт!

Она с трудом уселась на раму, обхватив его за шею. Фил бежал рядом, придерживая руль — какое-то время они, балансируя, вместе двигались по дороге, а вслед им летел постепенно затухающий истошный нечеловеческий визг.

— Что она делает? — невнятно спросил он по-прежнему бегущего рядом, страхующего их Фила. Тот понял.

— Стоит на крыльце и орет.

— Будь она проклята, — пробормотал он и, окончательно поймав равновесие, налег на педали. Фил остался позади, крик за спиной сошел на нет, и теперь стало слышно, как постанывает Светка — равномерно и безнадежно.


…Наступил и прошел вечер; санитарка в приемном покое мыла шваброй пол, и скрип скребка по линолеуму был невыносим — он уже больше ни о чем не думал — хотел лишь, чтобы смолк этот звук, от которого волоски на руках вставали дыбом, а во рту собиралась слюна.

Наконец санитарка удалилась, волоча за собой швабру и шаркая опухшими ногами в синих войлочных тапочках. Пожалел о том, что скрип прекратился — тишина оказалась еще страшнее.

— Шли бы вы домой. — Женщина в белом халате, появившаяся в дверях, показалась ему копией интернатской заведующей; даже халат был тот же — замызганный, с оторванными пуговицами.

— А… как она? — с трудом выговорил.

— Спит. Утром придете. Бельишко ей привезите, кружку, зубную щетку…

— Что с ней?

— Выкидыш. И мыло. Мыла у нас нет.

— Она была беременна?

— Ну да, я же говорю. Третий пошел. Кровотечение сильное. Ничего, все обойдется. Молодая, крепкая.

— Я не…

Подтолкнула его к двери.

— Идите-идите. Ничего с ней до утра не случится.

Побрел по дорожке, толкая велосипед — одинокий фонарь на столбе освещал жестяную листву, насекомые вились в конусе света, точно падающий снег…

…Кинул велосипед у калитки — колючие кусты у ограды словно разом выросли, почему-то пришлось продираться сквозь них, и на ладонях саднили длинные параллельные царапины. В доме не горело ни одно окно. Неужто заснула — это после всего-то… Надо будет привести ее в больницу, черт бы ее подрал, эту тварь, но если она хочет… Раз уж она так к ней прикипела. Вдруг сообразил, что не может вспомнить имени — хотя Светка вроде говорила… Валентина? Нет, не так…

Нарочито громко протопал по ступенькам — пусть слышит.

— Эй, — сказал, — это я.

Дверь под рукой бесшумно отворилась. Комната была пуста.

Выдвинул из-за стола стул и какое-то время неподвижно сидел, откинувшись на спинку и вытянув ноги. Потом встал, взял пластиковый пакет и аккуратно начал складывать весь маленький горестный набор необходимых вещей: смену белья, кружку с надбитым краем, зеркальце, расческу… Двигался методично, спокойно, стараясь ничего не упустить в этом скорбном списке. Закончил, осторожно положил пакет на стул и, подойдя к окну и опершись ладонями о подоконник, выглянул во тьму. Вдали, за черным садом, не светилось ни единого огня — до самого северного моря леса, холмы, перерезанные оврагами, и медленные реки, где по ночам из омута выплывают к поверхности темные молчаливые рыбы…

Какое-то время стоял так, ощущая, как пронизывает насквозь это черно-красное, пульсирующее пространство…

— Надо же, — сказал окружившему его мраку, — опять сбежала…

Краткое пособие по собаководству

Моя сестра — идиотка. Она родилась идиоткой и с возрастом это не прошло. Это вообще не лечится.

Нет, не так.

Моя сестра, понимаете, на пять лет меня младше. Это значит, что я должна была повсюду с ней таскаться. Даже когда мы гуляли с подружками и изображали из себя взрослых девиц и кокетничали с мальчиками. Вдобавок эта змея стукнула родителям, когда застала с Мишкой Булкиным. Мы только пару раз поцеловались, подумаешь…

Ладно, дело прошлое. Все равно она вскорости от меня отцепилась, потому что…

…ей купили щенка.

Нет, опять не так.

Все хотят собачку. Я имею в виду, все дети. Она теплая и пушистая, и они воображают, как будут играть с ней и бегать, и бросать ей мячик, а она — приносить его обратно, и как все приятели, которым собаку купить не разрешают, будут завидовать… А лужи подтирать, понятное дело, будет кто-нибудь другой. Например, родители. Или бабушка. Или старшая сестра.

Собаку же, извиняюсь, выгуливать надо. В любую погоду.

В общем, я пыталась объяснить это сестре. Но она, повторяю, была младшая. И всегда получала все, в чем в свое время отказывали мне. В том числе и собаку.

Она, то есть сестра, так ныла, что в конце концов совокупное родительское сердце не выдержало, и мы всей семьей отправились на птичий рынок. Стоило посмотреть на нас со стороны — сущие идиоты. Потому что когда мы дошли до собачьих рядов, то тут же переругались. Уж очень много тут было собак, и выяснилось, что единства в семье нет.

Папа захотел овчарку. Кавказца или, в худшем случае, немца. Из чего я сделала вывод, что насчет своей крутости в детстве он сильно привирал, и насчет того, как его дворовая шпана уважала, — тоже.

Мама, напротив, настаивала на пекинесе, потому что «они такие лапушки». Зачем ей понадобилась эта живая диванная подушка, поначалу было непонятно, но потом она проговорилась, что у Мирки Гиммельфарб, оказывается, был такой пекинес, и она, то есть Мирка Гиммельфарб, ему завязывала бантики. И все ей, то есть Мирке Гиммельфарб, завидовали.

Я была согласна на любую тварь, покрытую шерстью, лишь бы она поменьше писалась в доме. Я-то прекрасно понимала, кому из нас придется подтирать лужи.

Сестра отиралась вокруг торговцев живым товаром, заглядывала в ящики, где копошились целые кучи щенков — я не преувеличиваю, — умилялась, сюсюкала и готова была, кажется, схватить в охапку и унести весь рынок. Особенно ее привлекали такие белые пушистые собачонки с челочками… мама говорила, что как раз эти сильно линяют. Папа здраво возражал, что пекинесы тоже линяют. Так, перегавкиваясь и оттаскивая сестру от ящиков со всякими мохнатыми ублюдками и от детских манежиков, в которых копошились бультерьеры, голые и розовые, точно целлулоидные куклы, мы дошли до конца аллеи, и тут папа сдался. Пал жертвой.

На коврике сидела роскошная немецкая овчарка, с меня ростом, честное слово, а грудь у нее была в медалях, как у олимпийского чемпиона по плаванью. У ног копошились щенки, которых эта тварь полностью игнорировала. Уверена, медалистку взяли напрокат, специально для демонстрации, а щенки не имели к ней никакого отношения, но разве папе объяснишь? Морды у щенков были тупенькие в прямом и переносном смыслах, а в глазах стояла молочная дымка. Щенки пищали на нестерпимо высоких нотах, и папа забеспокоился и потянулся на звук, как крыса за дудочкой. А еще говорят, взрослые не слышат всякого писка…

— Это — чемпион породы, — громким шепотом объявил папа маме.

Шепотом потому, что боялся — продавец начнет поднимать цену.

— Ну и что? — здраво возразила мама.

— Мы сможем сделать большие деньги!

— А то, — согласилась мама, — несколько раз мы их уже делали. С чем тебя и поздравляю.

— Нет, мы правда потом сможем торговать щенками, — не уступал папа. — Такими же! Щенками! Сколько этот стоит? — обратился он к продавцу.

Продавец назвал цену.

Папа на миг остолбенел, потом торжествующе сказал:

— Ну вот!

— У нас нет таких денег! — обрадовалась мама.

— Есть, — сказал папа все тем же громким шепотом. — Я взял.

— Что ты взял? — ледяным голосом спросила мама.

— Все, что было. На всякий случай.

Продавец оживился, схватил щенка и начал тыкать его папе в лицо. Обычно брезгливый папа даже не отодвинулся.

— Мальчика, — сладким голосом спросил продавец, — или девочку?

— Кобеля, — твердо сказал папа, — и покрупнее.

Из чего я опять-таки заключила, что мальчишкой его во дворе здорово били.

Мама уже открыла рот, чтобы объяснить папе, что значит крупный кобель в малогабаритной квартире, на случай, если папа сам этого не понимает, но тут я вижу, что к нам бежит, расталкивая народ, моя сестрица, и в руках у нее висит буквально нечто мохнатое, бурое, совершенно невообразимое. Да еще с голым, как это у них водится, розовым животом.

И когда она отвязалась от нас, ума не приложу. — Познакомьтесь, — говорит она, — это Тимочка.

— И тычет мне в морду эту живую половую щетку.

— Вроде ты должна была за ней присматривать, — говорит мама.

Понятное дело. Кто виноват? Я виновата!

— Но я хочу овчарку, — закапризничал папа. — Я уже договорился.

— Поздно, папа, — развязно говорит моя сестра, — мы уже взяли собаку.

— Бесплатно? — подозрительно спрашивает мама.

— Почти! — говорит сестра. — За рубль! Потому что даром отдавать собак нельзя. Та женщина так сказала. Она такая добрая!

Тимочка дернулся и пустил струю. Ботинки сестры стала заливать желтая лужа.

— Ой, — радостно говорит сестра. — Он уписался!

— Покажите мне эту добрую женщину, — нежным голосом говорит мама, — я хочу взглянуть ей в глаза. Рыбочка, не плачь, мы купим другую собачку, хорошую.

Рыбочка уже не просто плачет, а аж трясется, вцепившись в это бесформенное пугало. Пугало лижет ей нос.

Продавец овчарок сказал папе, что он о нем, о папе, думает. И вообще о роли мужчины в семье. Папа не остался в долгу.

Ладно. Идем назад, ищем эту тетку, что всучила нашей рыбочке щеночка.

Никакой тетки, понятное дело, близко нет. А если бы и была, сестра бы ее в упор не узнала.

Тимочка висит у нее в руках и поскуливает, тоже, знаете, практически на ультразвуке. Заслышав этот скулеж, вам автоматически хочется схватить его, вылизать ему шерсть, отрыгнуть полупереваренное мясо… знаете, как суки делают…

Мама снимает с себя куртку и начинает заворачивать туда эту тварь. На улице, между прочим, плюс пять.

Поймали машину.

В машине Тимочка опять уписался. Причем фундаментально — сиденье обмочил и коврик. Водитель потребовал компенсации. Я, опять же, больше чем уверена, что их тут целая банда так промышляет, у птичьего рынка. Потому что коврик был рваный. А запросил он как за новый.

Стали расплачиваться, выяснилось, что денег-то и нет. Никаких. Их у папы вырезали вместе с карманом.

Отдали в залог паспорт. Папин. Его карманники не взяли.

Пошли домой — сестра целует Тимочку, посрамленный папа виновато молчит, а мама чихает. К вечеру у нее поднимается температура. Тимочка спит у нее в ногах, и мама уверяет, что ей, маме, от этого гораздо легче. Хотя сначала она говорила, что собаке в постели места нет. Но пасаран, типа. Через две недели мама выздоравливает, а к Тимочке вызывают ветеринара делать прививки. Ветеринар говорит, что это вроде бы жесткошерстная такса, но как-то неуверенно. Но берет как за породистую — стандартная цена, говорит, зато прививки практически от всего. Обоссанный водитель приносит папин паспорт и просит примерно столько же.

Моя поездка в Питер накрывается медным тазом.

Папа с мамой очень кроток, но нужна же ему какая-то компенсация? Даже гиперкомпенсация! В общем, выясняется, что я в Питер не поехала не просто по его, папиной, клинической дури. А потому, что учебу запустила. В воспитательных, значит, целях… А у меня, извиняюсь, трудный возраст…

Опять я не о том.

* * *

Если коротко, ничего плохого о Тимочке я сказать не могу. Собака как собака. Ласковый. Даже я к нему как-то привязалась, хотя он и сгрыз мои парадные туфли. Вообще если он сделает какую-то гадость, то потом стесняется очень, морду отворачивает свою бородатую, снизу вверх смотрит, и стукнула бы, да рука не поднимается.

А уж мама в нем и вовсе души не чает, трет ему сырую морковку и капает туда витамин «А» и кальция глюконат толчет, потому что это полезно. Добровольно. Я что-то не помню, чтобы мне она сырую морковку терла. Или даже, страшно сказать, рыбочке… Мясо Тимочке она, между прочим, покупает на рынке. Тимочка ее любит, сил нет. Когда она с работы приходит, от радости даже лужу пускает.

Да, забыла совсем, ветеринар-то сказал, что Тимочка — девочка.

В общем, зима прошла спокойно, если не считать того, что у Тимочки был конъюнктивит и тот же ветеринар прописал ей какие-то дорогущие капли, и мама, чтобы их капать, взяла на работе отпуск за свой счет. Правда, ненадолго — на недельку всего. Потом ее сменила рыбочка, которая теперь за мной не таскается, сидит дома, лижется с Тимочкой, по часам ее гулять выводит, очень стала ответственной, мама не нарадуется. В книжке про воспитание собаки, которую они купили за восемьдесят рэ, так и сказано: собака учит вашего ребенка ответственности.

Так вот, весной как-то в солнечный и мокрый день, когда вспоминаешь, что на свете есть еще и зоны отдыха, приходит домой папа, дико гордый сам собой. Оказывается, ему на работе за верную службу дали путевки всей семье в санаторий-профилакторий у самого синего моря. Причем практически бесплатно дали, с совершенно фантастической скидкой, а у папы, надо сказать, после того похода на птичий рынок развился сильный комплекс вины, который мама в нем умело поддерживает, потому что это выгодно. И я убеждаюсь, что стратегия мамина себя оправдала, поскольку папа за эти путевки боролся, как лев с неким многосемейным Кикиморовым, и этого Кикиморова в страшной битве интеллектов победил.

И вот папа машет у нас перед мордами этими путевками, и мама всплескивает руками и говорит, что уже давно хотела себе новое платье, а моря не видела с тех пор, как они с папой ездили в свадебное путешествие, — помнишь, дорогой? — и рыбочка прыгает и визжит, и Тимочка, соответственно, тоже прыгает и визжит, и лижет всем носы, и тут они все разом замолкают и начинают смотреть на Тимочку. И у рыбочки начинает морщиться лицо, и мама молча смотрит на нее, а потом берет эту путевку, ищет на ней телефонный номер и звонит по межгороду.

Собак туда не берут, а как же.

Вой начинается такой, что слушать противно, поскольку рыбочка воет, обнимает Тимочку и обливает ее слезами, а Тимочка за компанию тоже воет, задрав вверх бородатую морду.

Мама не плачет, а, напротив, держится очень мужественно.

— Ладно, — говорит она, — мы попросим тетю Катю.

— Я не отда-ам Тимо-очку тете Кате, — рыдает рыбочка, — те-тя Ка-атя ее не лю-уубит!

А Тимочка прыгает и лижет ее в нос, потому что думает, что это такая игра.

— Ну что же, — говорит мама, — ну что же…

И тут они все начинают смотреть на меня.

— Дорогая, — говорит мама, — у тебя ведь скоро экзамены… Тебе готовиться надо…

Вы уже поняли?

Нет, все получилось не так плохо, как вы подумали. Потому что они обе вернулись с половины срока. И сказали, что теперь могу поехать и я. Потому что они! Соскучились! По! Тимочке!

Я поехала, а как же!

И что вы думаете? Папа подцепил за то время, что остался без присмотра, шикарную блондинку, ноги от шеи, и домой больше не вернулся. Погрузил меня в поезд, а сам стоял с блондинкой на перроне и долго махал мне рукой. Такая вот история.

Мама, надо сказать, пережила этот удар мужественно. И стала кормить Тимочку парным мясом. Причем вырезкой.

* * *

Я уже, понятное дело, в институт поступать не стала, хотя папа, надо отдать ему должное, деньги время от времени посылал. Он там хорошо устроился — купил пару водных велосипедов и стал сдавать их в аренду. А я пошла курьером в одну фирму, а потом познакомилась с Васькой, который там тоже работал курьером. Потом Ваську забрали в армию, потому что отмазать его было некому, а я перебралась опять к своим — не могу сказать, что мы со свекровью так уж ладили. Тем более она завела собаку.

В общем, сижу я дома, ноги гудят сил нет, и тут прибегает рыбочка, такая довольная (а она, надо сказать, за последнее время очень вытянулась и похорошела, наверное, оттого, что часто на свежем воздухе и еще от той тертой морковки — поскольку мама уже трет на двоих). Бежит, значит, рыбочка, розовая, глаза блестят, и Тимочка на поводке гарцует. И размахивает рыбочка какой-то бумагой.

— Что там такое, — говорю, — в лотерею выиграла?

— Лучше, — говорит она. — Помнишь ту женщину?

— Какую, — спрашиваю, — женщину?

— Ту, что нашу Тимочку нам за рубль продала! — говорит она. — Так вот, мы гуляем с Тимочкой, она к нам подходит и говорит…

— Погоди, — говорю, — так она что, тут рядом живет?

— Да нет, — машет рыбочка рукой, — она мимо проезжала! На машине! Остановилась, говорит — это же моя собака, боже мой! Представляешь, она ее сразу узнала! И знаешь, что оказалось?

— Что? — кисло говорю я. — Что она ее хочет обратно?

— Да ты что! Она говорит, Тимочка жутко породистая. Это, говорит, карликовая вестфальская жесткошерстная такса, и стоит она немерено.

— Так что ж она тебе ее за рубль продала?

— А у нее тогда сертификата не было, потому что породу эту тогда наши кинологи еще не признали, — говорит авторитетно так рыбочка, — а теперь они ее признали, и она выправила сразу всем своим щенкам сертификаты, и вот он, вот он! — и в морду мне сертификат сует.

И там действительно, золотом по белому, написано, что Тимочка наша — карликовая вестфальская жесткошерстная такса и зовут ее — Тимоти ван Веерхольм, что оба ее производителя — чемпионы породы, и один заводчик, видимо, то ли австриец, то ли голландец, поскольку звать его Дэрил фон Хорн. Или ван Хорн, хрен его разберет. Заводчик, для тех, кто не знает, это хозяин родительницы, то есть суки.

В общем, мне, конечно, странно, отчего это наша щедрая благодетельница повсюду разъезжает с сертификатами, но рыбочка просто вне себя от счастья и объясняет мне, что теперь мы разбогатеем, поскольку щенки от Тимочки идут по пятьсот баксов, не меньше, и как раз — такая удача — кобель той же редчайшей породы живет буквально в двух шагах и ждет невесту, аж слюной истек.

Вы уже поняли?

Папины алименты к зиме несколько поиссякли (кто же зимой захочет кататься на водном велосипеде, пускай и в Сочи), а мама крутится как может, зарабатывает Тимочке на парную говядину. Вот рыбочка и решила инициативу проявить. Дождалась, значит, когда Тимочка потекла, надела на нее новый ошейник, бантик завязала, и повели мы нашу невесту. Хозяйка кобеля приятной женщиной, надо сказать, оказалась, одинокой, муж ушел от нее недавно, так что они с мамой нашли друг друга. Пригласили мы инструктора по вязке, заперли их всех в комнате, а сами сидим, чай пьем. Хозяйка, по-моему, своего Джерри к Тимочке ревнует, поскольку напряжена, нервничает, кусает губы и в глаза не смотрит. Ну, наконец выходит инструктор, жутко довольный, как будто это его заслуга, и говорит, что его трудами все окончилось как надо. Ждем еще полчаса, для тех кто не знает, чтобы, значит, расцепились наши молодые, и уводим Тимочку, предварительно договорившись о повторной вязке и заплатив инструктору за труды пятьдесят баксов. Которые я откладывала на новые ботинки — вы и представить не можете, как быстро у курьеров обувь изнашивается!

В общем, наша Тимочка стала в интересном положении. Мама ее кормит протертой парной говядиной. Сестра записалась в клуб собаководства, и ей звонят какие-то тетки с прокуренными голосами. Купили за восемьдесят рэ еще одну книжку — «Будь сам себе ветеринаром»: «Обычно при нормальных родах сука перегрызает пуповину и съедает послед, но если она по какой-то причине этого не сделала, хозяин должен сделать это сам».

Как вам это нравится?

Тимочка пикантно полнеет.

Васька пишет редко и просит прислать консервов побольше, отец денег вовсе не шлет — там, в Сочах, пальмы снегом завалило, свекровь села на диету по группе крови, а это те еще расходы. По ее диете оказалось, что ей нужны исключительно рябчики, на худой конец перепелки, а курица, напротив, исключительно вредна. Я, понятное дело, сажусь на телефон, начинаю обзванивать всех, кого могу, и тут выясняется, что как раз Мишка Булкин работает в какой-то крутой фирме и нужен им секретарь-референт, причем поскольку я в иняз готовилась, то им моего нулевого уровня вполне хватит. И что завтра собеседование. И что на него желательно не опаздывать, поскольку шеф у него если что и терпеть не может, так это необязательность. Я надела скромненький такой черный костюмчик (специально купила, деньги на него одолжила под зарплату, а с надеждой, что и под расчет), юбка чуть выше колен, колготки лайкра, все, как надо, осталось только наложить последние штрихи на морду лица…

Ну, вы опять поняли…

У Тимочки начались преждевременные роды.

То есть ни с того ни с сего. Лежит на боку, язык вывалила.

Вызвали ветеринара. Потом хирурга с анестезиологом. Поперек один пошел, не как положено… Мама побежала денег занять. Рыбочка плачет-заливается, аж руки трясутся. А я, значит, на подхвате. Тимочке наркоз, скальпель, тампон, то-се… Пришла мама, довольная — денег не заняла, но продала обручальное кольцо. Зачем оно ей, говорит, она уж никогда больше замуж не выйдет, потому как все мужики подлецы и сволочи, хуже собаки. Собака, говорит, никогда не предаст!

А чего ей, интересно, предавать человека, который ради нее последнее золото из дома утащил.

Ладно! Пять часов они из нее щенков выскребали. Двух откачали, то-то радости! Рыбочка сидит, Тимочку с ложечки поит. Тимочка ее в нос лижет и хвостом так по полу, едва-едва…

Тут и рабочий день кончился.

Мишка Булкин, когда я ему наконец дозвонилась, выматерил меня и трубку бросил.

Что и требовалось доказать.

* * *

Каждый щенок сколько стоит? Правильно, пятьсот баксов. Думаете, у нас в перспективе тысяча? А вот фиг вам! Один щенок алиментный. Джерику пойдет, кобелю этому вонючему, за труды на благо поддержания породы. Теперь прикиньте, кормить паршивцев надо? Сертификат выписывать надо? Прививки делать?

Мама кормит Тимочку протертой парной телятиной.

В общем, позвонили в клуб. А там уже очередь целая на этих чертовых вестфальских такс, и где-то через месяц, когда вся эта псарня вылетела нам в порядочную копеечку, пришла, значит, покупательница. Крупная такая дама, косолапая, с мужским голосом. И что бы вы думали? Стоило ей только наклониться да сказать: «Ути пусеньки!», как наша Тимочка как взвизгнет! Как забьется! И смотрит на сестру жалобно так, аж слезы из глаз катятся, честное слово! Сестра в свою очередь на нее смотрит, на суку эдакую, и тоже плачет. И мама плачет! Все плачут.

Ушла покупательница.

За алиментного щенка рыбочка пятьсот баксов Джериной хозяйке до центика выплатила. Где взяла, не знаю. Может, магазин ограбила… Теперь, значит, у нас три собаки.

Ладно.

Рыбочка наша практически из дома не выходит, щенков пестует. Надомную работу взяла, рефераты какие-то, что ли. Но в клуб иногда заглядывает. И представляете, нашелся там один. Он базу данных там налаживал. Собачьи родословные чтобы в компьютер вносить. Чем-то ему рыбочка приглянулась, уж не знаю чем — она к тому времени раздалась как-то и смотреть за собой перестала. А зачем, когда кругом одни собаки? Но он, наверное, решил, что это потому, что она очень скромная и домовитая, дурак такой.

И пришел домой, с мамой знакомиться. Как честный человек.

Я про наш дом ничего плохого сказать не могу. Женская рука чувствуется. Ну, а что собачьей мочой воняет, так это я притерпелась. Это только посторонние носами крутят. Но посторонние к нам почти и не ходят.

В общем, пришел он. Пришел, цветы принес. Тортик. Рыбочка раскраснелась, похорошела, глаза горят. Мама тоже расцвела, посидела с ними, пощебетала, чаю налила — и в комнату. И мне так подмигивает и палец к губам прижимает — не мешай, мол! А мне-то что. У меня пять адресов было, и все за пределами Кольца… Я, считай, почти и не живая.

Сидят они, значит, в кухне, мама на цыпочках ходит, я на диване лежу, читаю журнал «Кот и пес». И тут в кухне Тимочка ка-ак завизжит! Или не Тимочка. Хрен ее знает.

А потом программист как заорет. И опять, значит, Тимочка. Или не Тимочка. Нет, точно, Тимочка, потому что она вынеслась из кухни, хвост поджат, в глазах слезы…

Он ей на лапу нечаянно наступил. А она его от неожиданности укусила. А он ей дал пинка под зад.

В общем, рыбочка ему тоже дала пинка под зад. Тут же. Она сказала, что у нее не может быть ничего общего с человеком, который бьет беззащитное животное. И пусть он убирается вон.

И забирает свой тортик.

И он ушел, хромая.

Эта сука его здорово тяпнула.

Рыбочка независимо носом шмыгнула, обняла Тимочку и понесла ее из комнаты тортиком кормить. Хотя это для собак точно вредно, так в журнале «Кот и пес» написано черным по белому.

В общем, я собрала сумку, извинилась и ушла ночевать к подруге. И больше домой не вернулась. Занялась риелторством. Денег, в общем, хватает, даже квартиру купила однокомнатную, чтобы Ваське было куда вернуться из армии, потому что у его мамы тоже собака, а я теперь собак не люблю. И своим иногда подкидываю. Им надо — у них теперь этих тварей семь. Честное слово. Они повязали Тимочкину дочку, а потом тимочкин сын, извиняюсь, трахнул Тимочку. Нечаянно. То есть рыбочка недоглядела. Она на нее, вообще-то, во время течки свои трусики надевает, но тут он как-то ухитрился эти трусики с нее стащить. И еще одну суку неизвестной породы они подобрали на улице, потому что она подошла и посмотрела им в глаза.

Вот так-то.

Замуж рыбочка, разумеется, так и не вышла. Кому нужно приданое собаками числом семь? Тем более что ее разнесло, и стала она какая-то мужеподобная. И ходит исключительно в брюках, а руки держит в карманах. И зубы у нее испортились. Потому что она ест очень много сладкого — в журнале «Здоровье» черным по белому написано, что это признак скрытой депрессии. А морда у нее обветрилась, потому что вестфальских такс, оказывается, надо на кабана натаскивать. Они, блин, подружейные собаки…

А теперь прикиньте.

Минус — две разбитые семьи. Моя карьера. Я же переводчиком-синхронистом хотела быть, в Англию ездить. Рыбочкина карьера опять же, то есть и она, разумеется, в институт не пошла, а зарабатывает рефератами для студентов-заочников, чтобы из дому пореже выходить. Иск от соседей снизу. Мамина хроническая аллергия. Ну и остальное по мелочам.

Плюс — семь собак. И две опять беременны.

Нет, они ничего плохого не делают. Они смотрят в глаза и виляют хвостом. Они безумно любят рыбочку и обожают маму. Они воспитывают в людях ответственность. То есть люди ответственно их содержат.

Попалась бы мне на глаза эта женщина, что тогда рыбочке всучила Тимку!

Вы понимаете, что я иногда думаю: захоти кто-то погубить человеческий род — не нахрапом, нахрапом нас не возьмешь, а исподтишка, незаметно… Ведь нет абсолютного оружия страшнее нашей Тимочки. Потому что все ресурсы семьи, вся любовь, что обычно достается чадам и домочадцам, вся забота и нежность уходят, как в прорву, в кучу-малу ласковых пушистых животных. А если таких семей десять? Сто? Тысяча? Миллион?

Мы умеем встречать опасность лицом к лицу — так уж мы устроены, мы умеем распознавать угрозу, мы столько всего испытали, что устоим перед любыми катаклизмами. А как устоять перед лаской? Перед преданным взглядом, дружелюбным тычком в руку, перед любовью, которой нет границ? Не знаете? Тогда я вам не завидую.

Они играют на лучших наших чувствах, вот что страшно. На любви. Материнском инстинкте. Преданности. Долге. Ответственности. Они будят в нас лучшие качества и обращают их себе на пользу.

Миллионы людей существуют только для того, чтобы кормить, любить, размножать, лечить и пестовать собак.

Так что я почти уверена — есть кто-то, кому это выгодно. Та женщина, например. Кто ее видел, кроме рыбочки? Или этот ван Хорн… Или еще кто…

Не знаю, кто они такие, но наверняка не люди. Люди бы не додумались до такого паскудства.

Вот вы смеетесь, а у меня подруга недавно развелась с мужем, потому что ему предложили кафедру в Австралии, а собак в Австралию ввозить запрещено. Закон у них такой, в высшей степени умный. И он, понятное дело, решил, что собак много, да и баб хватает, а вот кафедр в Австралии на всех не напасешься. А она осталась со своим Бэмби. Хотя он вовсе не вестфальская такса, а, напротив, брюссельский грифон, голый и трясется весь.

И купила она его, надо сказать, не за рубль.

Впрочем, Васька мой недавно кота притащил. С улицы, ни с того ни с сего. Просто подошел кот, поглядел в глаза… И теперь Васька души в нем не чает. Говорит, что он, кот этот, единственный его понимает. И я ничего сделать не могу, потому что Ваську люблю, а он без этой сволочи на глазах чахнет — даже в отпуск ездить отказывается. Так и сидим летом в духотище, в городе. А что выкидыш у меня недавно был, так это, врач сказал, от токсоплазмоза. Кошки его переносят, так в приемной в гинекологии на наглядном пособии написано было. Черным по белому…

Иногда, впрочем, мне кажется, что дело обстоит еще страшнее. Нет никаких пришельцев. Это все они. Они сами. Милые маленькие пушистые животные.

Как же они нас должны ненавидеть, чтобы так с нами поступать!

В плавнях

Ночами над плавнями стояли сухие грозы, они были видны даже при свете луны, огромной и красной, и Янка боялась, что огненный змей подкрадется незаметно да и подпалит подсохшее сено. Хотя как раз к их подворью мало кто сумел бы подкрасться ночью незаметно, будь то даже огненный змей. Отец что ночь, бодрствовал, вытаскивал из сарая лодку-плоскодонку, а под утро пригонял ее назад, тяжело груженную, так что мелкая волна перехлестывала через борта, и невесть откуда взявшиеся люди, темные и молчаливые, на рассвете сновали меж клубов тумана, заволакивая мешки в сарай. А то сразу грузили их на подводу, и мохноногая низенькая лошаденка, тяжело вздыхая, трогалась с места и исчезала за амбарами, туда, где шла в две колеи пыльная дорога. Лето, говорил отец, прихлебывая рыбный суп и отламывая от темной краюхи, самое что ни на есть горячее время, лето кормит зиму… А в последнее время лодка и в плавни уходила не пустая — приходили тихие люди, худые, со сбитыми ногами, с котомками за спиной, приходили вечером и торопливо, виновато ели то, что выносила им Янка или мать, — ели на крыльце, потому что мать не пускала их в дом. А в доме завелись вещи, каких раньше не было; например, часы с кукушкой, которая, выскакивая из своего окошечка с дверками, кричала противным голосом. Серебряный половник. Портсигар с вензелем. Тяжелый гранатовый браслет, который мать надевала теперь по воскресеньям.

Владек-дурачок однажды напугал ее, разглядывая красивую шаль набивного шелка, которую она накинула на плечи. Даже сейчас шаль пахла каким-то чужим запахом, душным, сладким, тревожным. «Думаешь, твой батя увозит их куда? — сказал он, хихикая. — Перевозит на ту сторону? Вот тебе, Янка, он гроши с них берет, а сам завозит подальше в плавни и — концы в воду. Там, на дне, мертвяки лежат, ох, сколько мертвяков», — говорил он, тараща белые глаза. «Замолчи, дурень!» — сердито закричала Янка, но дурачок только отбежал и теперь хохотал, скаля щербатые зубы. Янка, хотя и взрослая, расплакалась и побежала к отцу. «Батя, — кричала она на бегу, — что он говорит! Что он говорит такое ужасное!» Батя, узнав, помрачнел, но не рассердился, а погладил по голове жесткой ладонью с мозолями от весел.

— Может, кто так и делает, Янка, — сказал он серьезно, — но я нет. Грех это. Живые же души. А я не душегуб какой-то. Я честно. Может, им там пошастать, бедолагам.

— Где? — спросила она тогда.

— На другом берегу.

Она поверила, хотя среди новоприбывших встречались и противные. Например, одна дамочка, которой она вынесла на крыльцо кринку с молоком, отказалась пить.

— Вы кладете в молоко лягушку, чтоб не скисало, — сказала она, брезгливо сморщив тонкий нос. — Как это можно?

— Зачем? — удивилась Янка. — У нас хороший погреб.

Но дамочка так и не поверила.

А один раз река принесла человека. Как раз когда они удили рыбу с мостков, вернее, батя удил, а Янка чистила, потрошила и полоскала в реке. Ее тень плясала на зеленой мутной воде, и если приглядеться, было видно, как по рыхлому дну медленно-медленно ползет ракушка-перловица.

Лодка, вертясь, выплыла из-за островка, заросшего ивами. Отец, хлюпая болотными сапогами, подошел к лодке, подтянул ее багром и заглянул внутрь. Янка, перевесившись с мостков, тоже заглянула, вытянув шею и одновременно боясь, что увидит что-то очень страшное и неприятное. Мертвяка, например.

Человек и правда лежал в лодке лицом вверх, закрыв глаза.

Волосы его шевелились в воде, которая всегда скапливается на дне лодки, на них налипла серебристая чешуя плотвичек.

— Ой! — сказала Янка и непроизвольно поднесла руку к губам.

— Та нет, — сказал отец. — Он живой. Дышит…

Он подумал и толкнул лодку багром, чтобы ее закрутило и унесло в дальние темные водовороты, но Янка с неожиданной для себя самой резвостью прыгнула в воду и вцепилась в борт.

— Ты ж сам говорил, батя, грех это…

— Ох, Янка, — приговаривал отец, выволакивая лодку на берег, — допрыгаешься. Дурные люди сейчас по земле ходят, а ну, как он один из них?

— Он не может быть дурной, — возразила Янка, — смотри, молодой какой…

— Так что, что молодой? Ну ладно, не он дурной, другие дурные… Придут, найдут его… Опасно сейчас раненых укрывать, Янка.

Тем не менее они переложили раненого на брезент и оттащили его в сарай, где лежала груда матрасов, набитых подгнившей соломой. Если кто из тихих ночных людей почему-то задерживался, то ночевал он тут, в сарае.

— Зачем его — в лодку?…

— Ну… не хотели, чтоб нашли у них мертвяка, — сказал отец, запаливая цигарку. — Подстрелили и пустили по реке. А придут за ним — где такой-то? А нет такого-то. И не было никогда.

— Что он им плохого сделал?

— Не знаю, доча. Сейчас все делают друг другу плохо. Время такое.

Новый человек лег на матрас и лежал так, приоткрыв сухие черные губы, пока она поила его молоком. Через несколько дней он уже держал кружку слабыми тонкими пальцами, накинув для тепла на плечи кожаную куртку с дыркой на рукаве.

Ночами продолжали полыхать сухие зарницы, и в воздухе стоял железный острый запах.

Еще через день новый человек, сидя на солнышке у сарая и грея раненое плечо, спросил:

— Тебя как зовут?

— Янка.

— А меня — Никодим.

— Ты городской? — с замиранием сердца спросила она.

— Городской.

— А что сейчас в городе?

— Разруха. Голод.

Он поморщился.

— А вы не хотите отдавать зерно пролетариату.

— Кому?

— Голодающим рабочим.

— У нас нет зерна, — сказала она, — только чтобы самим прокормиться. И еще на сев. Если отдать все, что же мы будем делать весной?

— Но в городе же голодают, — сказал он возмущенно. — А у вас типично кулацкая психология. Не сознаете серьезности момента.

Он возмущенно взмахнул рукой, но тут же поморщился и уронил ладонь.

— Это ты ничего не разумеешь, — сказала она сердито. — Ты и не работал по-настоящему никогда. Вон какие пальцы белые. Ты кем в городе был?

— Наборщиком.

— Это что такое? — Она прыснула в кулак, непонятное слово показалось ей смешным.

— Ну, буквы. Есть специальная рама, туда ставят буквы. Надо, чтобы быстро. Они из свинца. Свинец вредный.

— У нас грузила из свинца, — сказала она, — и ничего они не вредные. А зачем буквы?

— Чтобы печатать книжки. Газеты.

— Зачем нужно так много книг? Вы что, городские, все время читаете?

— Есть буржуазная литература, — сказал он непонятное, — а есть наша. Пролетарская. Я печатал прокламации. И труды товарища Троцкого. А ты вообще умеешь читать?

— Нет. — Она удивилась. — Зачем? Отец Йожка умеет читать. И писать. Ему положено.

— Ну вот, у него есть печатная книга…

— Вовсе нет. У него писаная книга. Оно так и называется — Писание. Потому что от руки писано.

— Вы тут какие-то совсем отсталые, — сказал он. — Я видел, у тебя в хате в красном углу сплошное мракобесие.

— У нас нет никаких бесов, — обиделась она, — у нас святые висят. Святой Николай, и Прасковья, и Святой Христофор… Пойдем, пойдем, я тебе покажу.

Она взяла его за здоровую руку и потащила к дому. Он вежливо вытер ноги о половичок, но мама, которая месила тесто, все равно поглядела на него неодобрительно и поджала губы. Под иконами теплилась лампадка, а над Святой Прасковьей висело расшитое полотенце, все, как положено.

— Это и есть мракобесие, — сказал он укоризненно, уже когда вышел на крыльцо. — Один обман. Поповщина. Иконы, это и есть мракобесие. Как можно молиться человеку с собачьей головой?

Она торопливо перекрестилась.

— Это же Святой Христофор. Он псоглавец, — терпеливо пояснила она. — Они живут там, далеко на севере, там холод и вечная ночь, и поземка свищет… И они дикий народ, псоглавцы, и свирепые до ужаса, а святой Христофор был самым из них свирепым, а потом встретился ему на пути Христос в образе младенца, и Святой Христофор сжалился над ним и перенес его через ручей, и постигло его Божье слово…

— Я ж говорю, бабьи сказки, — презрительно сказал он.

— Ты просто не знаешь.

— Знаю. — И сухо добавил: — Мой отец был попом. Священником.

— А ты с ним не ладишь, ага? — поняла она.

Он промолчал, и ей стало его жалко.

Приближался Яблочный Спас, и кругом летали тяжелые одурелые пчелы. Столбы солнечного света стояли меж белеными стволами плодовых деревьев. Слышно было, как в камышовой заводи плеснула тяжелым хвостом рыба. Дверь в хату чернела прямоугольным зевом, и только если присмотреться, становился виден трепещущий, бледный огонек лампады.

— Псоглавцы живут на севере, — терпеливо повторила она, — сама я не видела, но батя видел убитого песьего человека, когда был совсем еще молодой. Иногда, в крещенские морозы, вокруг месяца делается хрустальное кольцо. Тогда они выходят из своих ледяных укрытий, идут в человеческие деревни. Иногда даже добираются до нас. Они режут скот. Как волки. Потому и чудо, что такой, как они, обратился к Богу.

— Бабьи сказки, — повторил он, — ты еще расскажи про русалок.

— Владек-дурачок, думаешь, он почему дурачок? Он в плавнях купался, а русалка его к себе возьми и потяни. И щекочет, щекочет. Его отбили, но он умом-то и тронулся. А русалок тут полно, но к берегу они редко подплывают, только на Иванов день. Тогда можно слышать, как они смеются.

— Вот выдумщица, — сказал он уже по-доброму.

— И ничего я не выдумщица. — Она отбросила со лба русую прядку. — Мир чудесный. Дивный. И русалки есть, и навки в лесу. А в плавнях дальше есть островок, на нем живут зеленые люди.

— Совсем зеленые?

— Совсем. Как трава.

— И ты их видела?

— Да. — Она важно кивнула головой. — Они иногда приплывают сюда на лодках.

— И давно они тут живут? — спросил он лениво.

— Давно… Еще при бабке моей бабки поселились. Или раньше.

— Может, они прилетели к нам с Марса или с Венеры? Товарищ Богданов, — сказал он, — утверждает, что на других планетах могут жить люди, подобные нам.

— Они ж зеленые! — терпеливо сказала она.

— Цвет кожи для коммуниста не имеет значения.

— Они из-под земли вышли, — сказала она, сорвала травинку и стала ее грызть. — Из-под горы. Там, далеко, за рекой есть гора, а в ней такие ходы.

— Тоннели?

— Тонули? Нет, приплыли на лодках.

— Смешно, — сказал он, — хотел бы я на них посмотреть.

— Так посмотришь. Они на Покрова обычаем приезжают. За яблоками и медом. У них не водятся пчелы. И яблони не растут.

* * *

А вечером, когда закат лег красным на беленые стены хаты, пришли еще тихие люди. Мужчина, женщина и двое детей. Мальчики. Мужчина держал женщину за руку, и мальчики, бледные и серьезные, держались за руки. Младшему было лет семь. У них были сбитые босые ноги. А женщина была в городском сером платье, подол его запылился.

— Нам сказали, — сказал мужчина, — вы перевозите на другой берег.

Батя молча кивнул.

Мужчина, бледный, с тонкой талией и широкими плечами, полез в карман городского сюртука и достал часы на цепочке. Последние солнечные лучи играли на желтой крышечке.

— Вот, — сказал он, — больше у нас ничего нет.

— Ой, бедные, — сказала мама, стоя в дверях, — вот намучились.

Но в дом она их не позвала. Мама никогда не звала тихих людей в дом, потому что по ним ползали насекомые, которые гложут человека в войну и разруху.

Поэтому она вынесла им кружку молока и теплую краюху хлеба, и женщина сидела на бревнах и смотрела, как пьют мальчики, по очереди, передавая друг другу кружку руками в цыпках. У женщины светлые тонкие волосы стояли вокруг головы нежным нимбом, позолоченные закатом. Янка видела, что женщине тоже хочется молока, но она ждет, когда напьются мальчики, а другую кружку мама не вынесла. Тем, кто приходил вечером, она выносила только одну кружку, всегда одну и ту же.

Вышел из сарая Никодим, привалился плечом к стене, поглядел мрачно.

Потом сказал с вызовом:

— Здравствуйте, товарищи.

— Мы тебе не товарищи, мерзавец, — тихо сказал мужчина, разглядев накинутую на плечи кожаную куртку, на которую Янка поставила заплатку. У мужчины натянулась кожа на скулах и обозначились сжатые челюсти, и он сделал какое-то короткое движение, словно хотел укусить.

— Вы… — сказал Никодим и тоже стал белым с голубизной, как стена хаты, — буржуазные недобитки, вы… Да я таких…

Он шагнул к мужчине, словно намереваясь ударить, но пошатнулся, оперся об угол сарая, и на рубахе у него стало расползаться свежее алое пятно.

— Господи, и здесь, — то ли всхлипнула, то ли рассмеялась женщина.

— Не звертайте уваги, — вмешалась Янка. — Он же малахольный… видите, рука прострелена.

— Лучше бы у него была прострелена голова, — сказал мужчина, он тоже отвел руку для удара, и сейчас, когда Янка схватила его за рукав, брезгливо стряхнул ее пальцы.

Она подошла к Никодиму и, чуть толкнув его за плечи, сказала:

— Иди… Иди в сарай. Не твое дило.

И обернулась к мальчикам, наблюдавшим за ней исподлобья.

— Пойдемте… пошукаем яйца. Хотите яйца?

Они дали увести себя, а когда вернулись, то у Янки в фартуке было несколько коричневых яиц с налипшим куриным пометом. Она переложила их в лукошко и протянула женщине.

— Вот… Возьмите… Хлопчикам.

— Спасибо, — сказала женщина, но как-то устало и безразлично, словно из вежливости. А Никодим, белея рубашкой в глубине сарая, крикнул:

— Кого ты кормишь, Яна? Подумай только, кого ты кормишь?

— То ж человек, как и ты, — крикнула она в темноту.

Пришел отец, держа на плече весла, сказал:

— Собирайтесь.

И мальчики опять взяли друг друга за руки. А мужчина подошел к двери сарая и сказал:

— Я вас ненавижу. Сейчас мы уедем навсегда, но я вас ненавижу. Вы разрушили мой дом. Вы сожгли мою библиотеку.

— Это пролетарское возмездие, — угрюмо отозвался Никодим из тьмы сарая. Янка подумала, что ему, наверное, очень плохо и он держится из последних сил, чтобы не уронить себя в глазах чужака.

— Вы, простите, кто по профессии?

— Наборщик. Не ваше дело.

— Как же вы допускаете, чтобы горели книги?

— Ваши книги нам не нужны, — сказал Никодим.

— А что вам нужно? Дикость? Чтобы озверевшие орды громили библиотеки?

— Новый человек напишет новые книги, — убежденно сказал Никодим.

— Вы идете али нет, господа хорошие? — спросил отец зло и затоптал цигарку сапогом.

Мужчина пожал плечами, взял женщину за руку, и они пошли к плавням. На сгибе свободной руки женщина несла корзинку с яйцами, и Янка подумала, что они, наверное, съедят их сырыми, выпьют, как только окажутся в лодке, потому были голодны и слабы, но не хотели и не могли есть тут, на пороге ее, Янкиного дома… Туман сгустился и плавал у самой воды космами, и плеск весел то пропадал, то, казалось, доносился откуда-то совсем рядом.

Отец вернулся поздно ночью, и Янка слышала, как он кряхтит и ворочается, а потом встает с кровати, снимает со стены рушницу. И выходит, даже не сунув ноги в сапоги.

Как была, босоногая в рубахе, она кинулась за ним.

На окоеме вставало багряное зарево, самой луны еще не было видно, и казалось, там, далеко, горит в огне незнакомый город. Вербы жалобно качали лохматыми головами, и летучая мышь нырнула в воздухе, чуть не задев Янку своим крылом. Янка в испуге присела; летучая мышь любит белое и может упасть на рубаху, да так и повиснуть вниз головой, зацепившись коготками, а еще — вцепиться в волосы…

Отец стоял на крыльце и курил, а потом затоптал цигарку и двинулся к сараю.

Янка выскочила из темноты, упала ему на грудь:

— Не пущу! — прошептала она.

— Ну и дура, — сказал он грубо, оттолкнув ее так, что она села в мокрую траву, — вы, девки, известно о чем думаете (он сказал дурное слово). А если придут его люди и он нас выдаст? Они всех нас поубивают. И тебя тоже.

Она внутренним взором увидела ясное лицо Никодима, светлые его глаза.

— Его нельзя убивать, — сказала она убежденно. — Он же как ребенок. Всему верит.

— Мы живем тихо, — сказал отец, — нам их городские суперечки ни к чему.

— Погоди, батя, — сказала она умоляюще, — а давай, я его завтра на остров отвезу? На Заячий остров? А?

— Да зачем он тебе, девка? — удивился отец. Задумался. — Женихов у нас мало, вот что. Парней забрили всех, с германцем воевать… а где они, где тот германец, кто знает? Ладно. Бери лодку, только чтоб обратно в целости. И смотри, утонешь — шею сверну!

— Не утону, батя, — сказала она благодарно, — не тревожься, не утону…

* * *

— Куда мы плывем? — удивился Никодим, когда они садились в лодку и она ставила на дно корзину с едой и жбан с квасом. — Рыбачить? Тогда где удочки?

— Рыбачат сетью, дурачок, — сказала она, подоткнув подол и сталкивая лодку в воду, меж пальцами босых ног продавливался жирный ил, — или вершой. Удочки — это господская забава. Таких простых вещей не знаешь.

— Тогда зачем?

— Ты ж хотел к зеленым людям.

— Опять за свое, выдумщица? — Плечо его было перетянуто чистым холстом, рука на перевязи и грести ей приходилось самой. Она налегла на весла.

Никодим выглядел поздоровевшим, щеки его покрыл слабый румянец, волосы растрепались. Он свесил здоровую руку за борт, пропуская меж пальцев воду.

— Как на маевку прямо, — сказал он смущенно.

— Чего?

— Ну, мы с товарищами… обычно брали корзины с едой, собирались в роще за городом… пели революционные песни, разговаривали, кто-нибудь выступал… Обязательно что-то красное надо. Красный бант или косынка, если, ну, товарищи девушки.

— Как, и девчата тоже? — поинтересовалась она.

— Конечно. Женщина во всем равна мужчине.

— У нас тоже надевают что-нибудь красное, — сказала она, — только не в мае, а в марте. Мартовички. Красная ленточка и белая ленточка, и прикалывают к платью.

— Белое — не наш цвет, — сказал он строго.

Солнце нагревало воду, и над поверхностью плыла еле заметная дымка, отчего вода казалась тяжелой, будто масляной. По глади бегали, растопырив все свои ножки, водомерки. Стрекозы-стрелки, бирюзовые, как ее колечко, носились над водой, а с той ее стороны, с изнанки, висела вниз головой улитка-прудовик. Было очень тихо, только весла хлюпали, и капли обрывались с весла в воду — плюх… плюх…

— Как тихо, — сказал он, и голос подпрыгнул над водой, как мячик, — а я думал, тут лягушки кричат.

— Лягушки? — удивилась она. — Они больше весной…

Мимо плыли островки плавника, гнилой камыш и щепки, река раздваивалась на рукава, расходилась, огибая заросли ивняка, и снова смыкалась.

— Ты не боишься русалок? — спросил он ласково и насмешливо.

Она налегла на весло.

— Батя научил, теперь не боюсь.

В камышах кто-то страшно заухал, застонал, и он в притворном страхе вздрогнул.

— Что это?

Она засмеялась, откинув голову и блестя зубами, и понимая, что он любуется ею, хотя и не хочет выдавать себя.

— Дурачок, это ж выпь кричит.

— Выпь, — сказал он, — конечно же, выпь… Янка…

— Чего?

— Ты красивая.

Она покраснела до корней русых выгоревших волос.

Он смутился и, чтобы скрыть неловкость, стал поправлять повязку.

— Расскажи мне еще про зеленых людей.

— А чего рассказывать, — сказала она грубовато. — Люди как люди. Только зеленые.

— Это я уже слышал. Как они появились, у вас не помнят?

— Бабка рассказывала, что один раз в небе взошло два солнца. После этого появились зеленые люди.

— С Марса, — сказал он, — точно, с Марса. На других планетах, Янка…

— Знаю-знаю. Товарищ Богданов говорил.

— Да, но Марс особенный. Знаешь, Янка, если посмотреть на него в трубу, ну, в подзорную трубу, можно увидеть каналы… линии, они пересекаются друг с другом… иногда меняют цвет. Наверное, их проложил трудящийся народ Марса.

— Зачем трудящемуся народу рыть каналы? — удивилась она. — Лучше б хлеб выращивали. Кому они нужны, эти каналы?

— Это гигантские преобразования, — сказал он сердито, — чтобы сделать цветущей всю планету. Например, провести воду в пустыню. Или растопить вечные льды.

— А Марс — цветущий?

— Нет, — сказал он и покрутил головой, — он бурый. Красный и бурый… Наверное, там все время засухи. Я так думаю, Янка. Ты куда это гребешь?

— К тому вот островку, — сказала она, поднимая одно весло, — вон к той отмели. Мы вытащим лодку и поедим. Вон солнце как высоко… Днем нельзя плавать, солнце сожжет… Ты городской, кожа вон какая белая.

— Мне жалко, что я не могу тебе помочь, товарищ Янка, — сказал он серьезно, — хотя…

Он спрыгнул в воду, даже не закатив штанов, и здоровой рукой потянул за борт лодки, днище заскользило по песку.

— Осторожней, черт здоровенный, — крикнула она сердито, но он видел, что ей приятно, что он такой сильный. Она бросила весло в лодку, схватила корзинку и тоже выпрыгнула на берег. Из-под ног прыскали в разные стороны песчаные блохи.

* * *

— Я думаю, — сказал он, растянувшись на песке под ракитовым кустом, — пролетарский разум когда-нибудь построит космический корабль. Совсем скоро. Чтобы полететь на Марс. Или на Венеру. Там, правда, должно быть горячо, потому что она ближе к солнцу… — Его здоровая рука потянулась к ней и как бы нечаянно, очень робко, дотронулась до ее пальцев, и она вся задрожала от этого горячего прикосновения и сделала вид, что ничего не происходит.

— Как можно летать на звезды? — спросила она, чтобы показать, что ничего не заметила. — Они же горячие…

— Звезды горячие, а планеты — холодные, — сказал он и уже смелее сжал ее пальцы. — Они как Луна. Ты же видишь, Луна холодная…

— От чего ж она тогда светится?

— Лучи солнца, — сказал он, окончательно запутавшись, — лучи солнца… Ты знаешь, Яна… Товарищ Луначарский говорил… что когда молодой мужчина и молодая женщина… совершенно естественно… стакан воды… — и зашарил горячей рукой уже под рубахой ее, по ее груди, по телу, которое вдруг, несмотря на яркий солнечный свет, покрылось пупырышками. Она вскочила и уперла руки в бока.

— Послушай, ты, попович, — сказала она сердито, — не знаю, как у вас там в городе, а у нас все как у людей. Хочешь — садись в лодку, гребем обратно, падаем бате в ноги, идем к отцу Йожке…

— Но, Янка, — сказал он, тяжело дыша, — это ж предрассудки. Поповские предрассудки.

— А вот дам тебе веслом по голове, будут тебе поповские предрассудки, — сказала она сердито. — Ладно. Давай, сталкивай лодку… Поплыли.

Она наклонилась, чтобы забрать жбан с квасом, зарытый в холодный песок у кромки воды, потом подобрала юбки, из вредности высоко заголив крепкие белые ноги, и прыгнула в лодку.

* * *

Зудел один комар, и писк его далеко разносился над водой. Потом к нему присоединились другие, и вот уже маленький черный столбик кружится над темной водой, сворачиваясь, разворачиваясь. Никодим хлопнул себя по лбу, оставив кровавый след.

— Почему тебя не кусают? — спросил он сердито.

— Есть такая трава… я тебе ее покажу. Потом.

Солнце село, вода вспыхнула сначала золотом, потом серебром. Туман накатил на нее, потом собрался в комки и поднялся к небу, превратившись в легкие белые облака.

— Куда мы плывем? — спросил он растерянно. — Домой?

— Ты ж хотел к зеленым людям. — Она подняла весло, стряхивая с лопасти серебряные круглые капли.

— Янка, это уже не смешно.

— Я и не смеюсь. Дывысь… вон, в небе.

— Облако?

— Это не облако. Это чья-то душа… Ищет дом. Их много сейчас таких… все летают, все ищут.

— Фантазерка ты, Янка, — сказал он уже сердито. — Поворачивай.

— Дурень ты, — сказала она добродушно. Плеснули весла. В темной воде пролегла серебряная дорожка и кто-то ворочался в этом серебре.

— Рыба? — спросил он.

Она молча покачала головой.

— Выдра? Водяная крыса?

— Русалка, — сказала она равнодушно, — ишь, разыгралась.

Темное, оставляя за собой треугольный серебряный след, подплыло к лодке, и он увидел бледное лицо с темными ямами глаз. Волосы липли к щекам, ко лбу. Он отпрянул.

— Лодку-то не качай, — сказала она.

Из воды высунулась белая рука, уцепилась за борт лодки длинными белыми пальцами. Лодку качнуло. Янка, размахнувшись, стукнула по пальцам веслом, и рука, сорвавшись, упала в воду с рыбьим плеском. Белое тело с темным хвостом, развернувшись и качнув напоследок лодку еще раз, ушло в глубину, плеснув хвостом и обдав их фонтаном холодных брызг.

— Это же русалка, — сказал Никодим.

— Ну, — согласилась Янка.

— Русалка. Настоящая русалка.

— Бабьи сказки? — насмешливо спросила Янка, уводя со лба мокрую прядь.

— Их не бывает, — сказал Никодим. — Точно. Не бывает. Ты надо мной подшутила, признавайся? Какая-нибудь твоя подружка…

— Ты что? — удивилась она. — Совсем дурень?

На темных отмелях шумели темные ивы, клонили головы к воде, лодка плавно шла по стремнине. Янка вздохнула.

— Говорят, — сказала она, — если плыть вот так, по лунной дорожке… вот так… плыть и плыть, можно…

— Что? — спросил он почему-то шепотом.

— Попасть в другое место.

— Какое?

— Никто не знает.

Плеск весел. В дальних камышах кто-то заворочался и ухнул. Никодим сказал:

— Это все-таки была рыба.

— Может быть, — равнодушно ответила Янка.

— Или выдра.

— Ага. Или выдра.

Вода была черной, но там, где лодка рассекала ее, на изломе, отсвечивала маленькими бледными полулунами. Иногда нос лодки разрезал плавучие островки мусора — стебли камыша, перепутанные с травой, ивовые листья, похожие на маленьких темных рыбок.

Далеко за окоемом зарница багряной лентой обняла темный лес, острые зубцы елей взметнулись вверх на фоне дрожащего, свивающегося в кольцо света.

— Ось, вон он. — Она показала подбородком. — Огненный змей. Они всегда на Успение прилетают. Они к вдовам ходят. Оборачиваются людьми и ходят. А вдов сейчас много, ох, много.

— Зарница, — сказал он, — просто небесное электричество. Электричество, Янка, это ого-го что такое.

— Батя привез однажды лампу, — сказала она, — говорил, електическая. Нажали на пимпочку, а она не горит.

— Конечно, не горит, — сказал он серьезно, — для этого нужны особые провода. И еще электростанция, чтобы вырабатывать электричество. Я тебе потом объясню.

Она пожала плечами, одновременно налегая на весла:

— С керосинкой проще.

Никодим помолчал, потом спросил:

— А русалки нас больше не тронут?

— Не-а, они сейчас сонные.

— А этот ваш… дурачок?

— Так то ж на Иванов день.

С весла сорвалась капля, ударила по воде, и где-то внизу, из-под воды ей ответила тихая, но частая барабанная дробь.

Он вздрогнул. Она усмехнулась, зубы блеснули в темноте.

— Это ж рыба. Вьюн. Такая рыба, болтливая дуже.

— Куда твой отец увез этих… недобитков?

— Людей, — сказала она терпеливо.

— Людей.

— Я ж говорю, на тот берег.

— А что там?

— Не знаю. Батя говорит, если долго плыть… А потом ехать, будет большой город. Он говорит, там, в этом городе женщины летом парасольки носят.

— Парасольки?

— Да, такие шляпки на палочках.

— А, зонтики. От солнца. Это буржуазное украшение. От дождя — другое дело.

— Это чтобы солнце не пекло, дурачок. Когда солнце голову напечет, с человеком знаешь, что может быть? — Она помолчала и оглянулась через плечо.

— Вон, дывысь.

— Что там?

— Заячий остров.

Еще несколько сильных гребков, и лодка бесшумно заскользила по зарослям высокой травы, растущей прямо из воды. Трава расступалась перед носом лодки и смыкалась у нее за кормой. Луна уже перебралась через небо и сейчас висела над дальним берегом, как круглое красное зеркало, отражающее невидимый отсюда пожар.

Потянуло холодом. Туман вновь начал свиваться меж травой, и оттуда, из тумана, выросли торчащие из воды колья. Много-много кольев.

Янка подняла весла и так и застыла, с весел срывались и прыгали в воду капли, а лодка сама по себе скользила по воде, и Никодим увидел темную фигуру, выступившую из тьмы. Кто-то шел рядом с лодкой, бесшумно, не произнося ни слова. Наверное, тут было совсем мелко.

Потом лодка подплыла к частоколу, и Янка спрыгнула в воду и привязала лодку к одному из кольев, потом нагнулась и достала из-под лавки мешок, а заодно прихватила и фонарь, который стоял на носу.

Ему стало неловко, и он здоровой рукой взял у нее мешок.

— Что там у тебя?

Мешок был тяжелый.

— Мед. Яблоки. Я ж говорила, у них не растут яблони.

Вода по-прежнему плескалась, но уже только-только покрывая ступни, и Янка запалила фонарь. Рядом с ними стояла женщина.

Никодим изумленно поглядел на нее.

— Она ж совсем зеленая, — выдохнул он в ухо Янке.

Та серьезно кивнула.

— Я ж говорила.

У женщины была изумрудная гладкая кожа и волнистые темно-зеленые волосы, а глаза — как серебряные монеты.

— Как добрались? — спросила она нежным голосом.

— Да река ж спокойная, — ответила Янка.

— Ну, все равно, — сказала женщина, — идите. Отдыхайте.

Она шла впереди, и Никодим увидел, что одета она в белую холщовую рубаху до щиколоток, а ступни у нее босые и ногти на ногах ярко-голубые, как воронье яйцо. На песке оставались цепочки узких темных следов.

Дом стоял среди ивняка, на высоких сваях, точно на куриных ножках. К двери была приставлена деревянная лестница. Рядом с домом был вбит такой же высокий кол, рядом с ним, распространяя запах дегтя, на песке боком лежала узкая легкая лодка.

— Это зачем? — удивился Никодим.

— Когда полная вода, — объяснила Янка, — заливает их. Теперь понимаешь, почему тут не водятся яблоки? И пчелы.

— А зайцы водятся?

Она недоуменно повернулась к нему.

— Ну, остров-то Заячий…

— Ну да, — она серьезно кивнула, — в половодье… Зайцы всегда знают, какой остров уйдет под воду совсем, а какой — нет, вот и собираются тут. У них договор.

— Какой?

— Что зайцам можно тут оставаться. Когда полная вода. Хотя я не понимаю, чего их жалеть, они ж деревья подгрызают. Видел наши яблони? Это от зайцев, а ты думал?

В доме было чисто и пусто. Стол выскоблен добела, на лавках красно-белые узорчатые полотенца, в красном углу — икона с ликом Божьей Матери и бледный язычок лампадки.

— Вот вы, товарищи, прилетели с Марса, — укорил Никодим, — а в Бога верите. Это нехорошо.

— Мы соблюдаем обычаи, — сказала женщина, накрывая на стол, — в чужой земле всегда надо соблюдать обычаи. Это правильно.

— А мы вот не соблюдаем, — сказал Никодим, жадно вгрызаясь в душистый ломоть хлеба, — мы переменим обычаи. Вот увидите. Проведем везде электричество, и просвещение наладим, и вместо этой доски в каждом красном углу, в каждой избе будет радио. Или, — глаза его загорелись, — оно еще и картинки показывать будет, ну, что делается в мире.

— Вы считаете, так уж важно знать, что делается в мире? — спросила женщина, она сидела и слушала его, подперев щеку зеленой рукой.

— А как же, — серьезно сказал Никодим. — Международная обстановка… Республика в кольце врагов…

— Какая республика? — удивилась женщина.

— Вы прямо как в медвежьем углу, — сказал Никодим. — Вам обязательно, обязательно надо в город. В самый Питер. К товарищу Луначарскому. Или товарищу Богданову. Вот он обрадуется. Скажите, — спросил он уважительно, — ну и как там у вас, на Марсе?

— На Марсе исключительно холодно, — вежливо ответила женщина, — ветер гонит сухой песок. Нет воды.

— Поэтому вы поселились на реке, да?

— Мы любим, когда много воды, — сказала она.

— А каналы? — спросил он нетерпеливо. — Расскажите про каналы…

— Каналы засыпаны песком, — сказала женщина, — бурым песком.

— Что же там, — огорчился он, — ваши товарищи не построили новый, лучший мир?

— На Марсе? — переспросила она, — Нет.

— А на Венере?

— На Венере тоже ветер, — сказала она, — горячий, влажный ветер. И бури. Как вы это называете? Электрические грозы, да. Очень сильные.

— А скажите, товарищ марсианка, — он подумал, — что же вы скрываетесь, ну, я понимаю, наверное, вы не хотели показываться буржуям и помещикам. А теперь? Вот вы прилетели к нам сюда? Зачем?

— Мы беженцы, — сказала она.

Он так удивился, что уронил хлеб.

Женщина пододвинула ему крынку с молоком и улыбнулась. Молоко тоже было каким-то зеленоватым, но вкусным.

— Чему вы удивляетесь? — спросила она, — Разве у вас нет своих беженцев?

Он вспомнил худого мужчину с тонкой талией и широкими плечами и его красивую жену. Сейчас нельзя заводить семью, подумал он. Иначе гниль заберется в самое сердце, и будешь, как эти, вместо того чтобы драться до последнего патрона, бежать, как заяц, спасая жену и детей. Заяц. Заячий остров.

— Беженцы от кого?

— От войны… У нас идет война… так давно, что никто и не помнит, когда она началась.

— А кто с кем воюет?

— Все со всеми.

— А что же… ваш пролетариат не восстанет? Когда война… это очень удобно, это хорошо, это революционный момент. Товарищ Троцкий…

— У вас, похоже, много товарищей, — сухо сказала она.

— Это обращение, — пояснил он, — это значит — мы все, все, кто строит светлое будущее, братья. Друзья.

— Понятно. Кстати, что это у вас на плече? Повязка? Вас ранили?

— Да… Кое-кто сопротивляется. Не хочет строить светлое будущее.

— Все, как всегда, — сказала она и прикрыла зеленые веки. Потом открыла их, резко, будто хлопнула крыльями бабочка, серебряные глаза блеснули в полумраке.

— Хотите посмотреть на товарища Троцкого? — сказала она.

Никодим поглядел в узкое окошко и увидел, что снаружи стоит сиреневатый густой свет, река пропала в тумане, скопившемся над водой, но небо оставалось чистым, лишь луна стала бледная и полупрозрачная, как льдинка.

— Как это возможно? — удивился он, но женщина уже встала и, подойдя к крохотному сундучку, который он попервоначалу не заметил, поставила его на стол и открыла крышку. В крышку было вделано зеркало, и он видел бледное в сумраке лицо Янки, и зеленое — женщины с Марса, и обе сидели одинаково, подперев рукой щеку.

— Только пролетариат, вооруженный знанием, — начал он, но лицо Янки в зеркале заволокло туманом и багровым светом, и он увидел человека с торчащей вверх гривой жестких черных волос, с блестевшими на носу круглыми очками, в черной кожаной куртке, почти такой же, как у него самого, он говорил что-то, вздернув кверху руку, сжатую в кулак. Человек стоял на кафедре в белом зале с колоннами, а перед ним волновалось море лиц, и люди кричали что-то, и вся сцена была залита ярким, белым светом…

— Вот это и есть электричество, товарищ марсианка, — сказал он, жадно подавшись вперед.

— Да-да, — согласилась женщина.

— Так вот он какой, товарищ Троцкий… А товарища Ленина можно?

— Товарищ Ленин сейчас отдыхает, — строго сказала женщина.

— А… я могу послать сообщение товарищу Троцкому? Или Богданову?

— О чем? — удивилась зеленая женщина.

— О том, что я вступил в контакт с марсианскими товарищами хотя бы, — сказал Никодим, — вы ведь понимаете, это очень важно. Быть может, товарищ Богданов мечтал об этом всю жизнь.

— И вы тоже? — спросила женщина сочувственно.

— И я тоже… — Никодим кивнул. — Я набирал… книжку по астрономии. Про звезды и планеты. А в газетах были сводки с полей сражения. Ипр, Верден… И тогда, тогда я думал, вот там, наверху, звезды. Они чистые, там нет голода. Нет разрухи… Нет войн. Я пошел в публичную библиотеку и взял журнал по астрономии. Но ничего не понял. Недостаточно образования.

Он наклонился к женщине.

— Когда революция победит окончательно, — сказал он, — я обязательно пойду учиться астрономии. И еще, я думаю, нужно выпускать больше популярных журналов. Учить народ. Рассказывать, как это красиво. А тут еще и вы… Так могу я послать сообщение товарищу Богданову, пожалуйста, товарищ марсианка?

— К сожалению, нет, — сказала женщина, — ведь у него нет подобного устройства. Как же он вас услышит?

— Но у него наверняка есть телефон.

— К сожалению, — повторила женщина, — телефон и устройство, которое вы видите перед собой, работают на основе совершенно различных принципов.

Голос ее сделался строгий и скучный, и вся она вдруг стала похожа на суфражистку из их марксистского кружка. Он даже на миг забыл, что она зеленого цвета.

— Вам обязательно, обязательно надо объединиться с победившим пролетариатом, — сказал он серьезно. — Поддержать его.

— Мы обсудим это, товарищ Никодим, — строго сказала женщина, — такие вопросы с кондачка не решаются.

— Да, — сказал он, — да, конечно.

— А пока, если хотите, можем подлечить вашу революционную рану. Вы же доверяете нам, товарищ Никодим?

У нее голос был суше и строже, чем в начале разговора, и сама она была суше и строже, зеленые ее волосы сами собой свились в пучок, и теперь она очень напомнила Никодиму знакомую курсистку Бэллу из их марксистского кружка. Бэлла ему очень нравилась, не так как Янка, по-другому, с ней хотелось бок о бок стоять на баррикадах и умереть за правое дело.

— Да, — сказал он и облизнул сухие губы, — конечно. Действуйте, товарищ марсианка.

Вошла еще одна женщина, тоже зеленая, и стала в дверях, и по тому, как резко вырисовывается в дверном проеме ее фигура, он понял, что уже наступило утро. У второй зеленой женщины в руках была миска с водой, и эта вода бурлила сама по себе. Ловкими зелеными пальцами она размотала повязку на плече Никодима. Вода была не совсем вода, она пахла резко и остро, и женщина, улыбаясь ему добрыми и печальными серебряными глазами, промыла ему рану чистой холстиной. Он на миг ощутил резкое головокружение и странное жжение в плече, а потом увидел, как рану затягивает чистая розовая кожа.

Потом вторая марсианка вышла, а вместе с ней вышла и Янка, так тихо и незаметно, что он даже и не вспомнил, когда она встала из-за стола.

— Ваша наука далеко ушла вперед, — похвалил он оставшуюся женщину, — вы можете очень помочь нашим товарищам. У нас сейчас очень плохо с медициной. Тиф, ранения… Наши товарищи врачи делают все возможное…

— Надо посоветоваться, — сухо сказала женщина, — обсудить.

— Да, конечно. — Он на миг задумался, что-то тревожило его, как соринка в глазу. — А где же ваши мужчины?

— Ушли на войну, — сказала она печально. Облик ее опять изменился, и она сделалась девушкой, печальной и грустной.

— Давно?

— Очень давно.

— Еще на Марсе?

— Нет, — покачала головой она, — совсем в другом месте.

— И как же вы справляетесь, одни?

— Нам помогают, — сказала она, — делятся с нами едой. Предметами первой необходимости. Бывают, конечно, и трудности. Особенно в холодные зимы, когда днем темно, как ночью, и река замерзает… Тогда по льду сюда пробираются псоглавцы, а от них очень трудно отбиться.

— Кто? — Он недоуменно поглядел на нее.

— Ох! — Она прикрыла рот зеленой рукой. — Я что-то не то сказала. Извините.

— Ничего, товарищ марсианка. Я же понимаю. Вы просто еще не очень хорошо овладели нашим языком.

— Да, — кивнула она, — в этом-то все и дело. Вот если бы вы, товарищ Никодим…

— Да?

— Задержались на недельку и рассказали бы нам о международной обстановке. Мы были бы вам очень благодарны. И о марксистско-ленинском учении. Вы ведь наверняка подкованы в этом вопросе?

— Да! — сказал он. — Да! Я, вы знаете, я работал в подпольной типографии. Набирал революционную газету «Искра», «Интернационал» товарищей Маркса и Энгельса. Я посещал марксистский кружок.

— Вот и хорошо, — доброжелательно сказала она, — а то мы, кажется, товарищ Никодим, тут немного отстали от жизни. А вы заодно восстановили бы свои силы. У нас тут тихо. Спокойно.

Ему вдруг стало очень тепло и сонно, это, наверное, оттого, что заживает рана, подумал он, хорошо, когда рука больше не болит. Он знал, что пулю, разворотившую ему плечо, так и не удалось вынуть, и она осталась там, в кости, и теперь таким же шестым чувством знал, что больше там ее нет. Какая замечательная, прекрасная идея. Ведь они на своем Марсе наверняка не изобрели марксистско-ленинского учения, иначе Марс сейчас был бы цветущим, прекрасным, зеленым миром, и на нем бы росли яблони.

— А где Янка? — спросил он не столько по побуждению видеть ее, сколько потому, что не мог не спросить.

— Товарищ Янка прибудет позже, — сказала женщина, и это было очень просто и понятно, конечно же, товарищ Янка прибудет позже, и тогда он познакомит ее с марксистско-ленинским учением. Удивительно, почему он раньше этого не сделал…

— А вы покажете мне товарища Ленина? — спросил он сонно.

* * *

— Вот ты, Янка, всегда так, — укорял батя, — как вобьешь что-то себе в голову…

Но Янке видно было, что он на нее не сердится, а, наоборот, скорее гордится упрямством дочки.

— Высадила бы его, да и домой… Вон сколько времени потеряла.

— Хотела как лучше, — сказала Янка, накидывая на плечи кожушок и подворачивая косу в тяжелый узел, — чтобы не забоялся он.

— Такой забоится…

— Не скажи, батя, — вон русалка когда играла, ну та, что у третьей верши обычно плещется, он аж позеленел весь.

— А ты ее, заразу, веслом, — посоветовал батя.

— Ну, дак ты ж учил… Я ее по рукам, по рукам…

Сметанные стога заметал мелкий серый снег, и все вокруг было серое и рыжее, и Янка почувствовала, как наваливается на нее неодолимый сон.

— Мама уже спит, — сказал отец, кивнув на старую, скрипучую вербу с огромным дуплом, возвышающуюся на заднем дворе, — да и нам пора. Я вон тебя дождаться хотел, аж пальцами веки держу…

— Ага, — согласилась Янка. — Звыняй, батя… Ты вот мне скажи… Мы стараемся, чтобы как люди, чтобы как отец Йошка учил, чтобы добро к ближнему и милосердие… А они почему не стараются? Что ж они так, друг друга?

— Тому що они люди, глупая, — пояснил отец и затоптал цигарку сапогом, — им не надо стараться… Ну, не плачь, доча. Этот тебе все равно не пара был. Горяч очень. Вот поживет он там с недельку, и повыбьет из него эту его дурь. Иногда это человеку на пользу идет. А как вернется… ну не плачь, говорю тебе. Я уж и скотину к тетке Ярине загнал, и хату заколотил. Пошли спать…

— Вот скажи мне, батя, — Янка сонно завозилась, устраиваясь в уютном, теплом скрипучем мраке, — а правда… куда ты тех людей перевозишь, а?

— На другой берег, доча, — глуховато отозвался отец, — на другой берег.

Ящерица

Она поставила чистую тарелку к остальным — верные маленькие союзники, стоящие бок о бок, но готовые умереть поодиночке. Солнечный свет плясал на кафеле — в самом углу расположились два очень неприятных пятнышка; как это она их раньше не заметила. Мимолетно взглянула в окно — контуры веток были чуть размыты, будто обведены мокрой кисточкой, в развилке топорщилось воронье гнездо…

…руки уже не те, что раньше.

— Фестал лежал на тумбочке, — сказал Рюша.

Она взяла мочалку и принялась скрести по кафелю. Пятна не исчезали. А если их не свести, от них начнет расползаться черная плесень. Говорят, эта штука разъедает любую гладкую поверхность… все разрастается и разрастается…

— А теперь его там нет. — В голосе Рюши ей почудилось скрытое торжество.

— Ну, — сказала она, — погляди на столике.

— Но это и есть столик.

Вытерла руки кухонным полотенцем — тем, что в полосочку, потому что белое вафельное было для посуды, и прошла комнату. Солнечный свет шел за ней, прыгая по линолеуму, как желтый упругий мячик.

— Нашел! — Рюша стоял посреди комнаты, победно сжимая в руке плоскую упаковку. — Представляешь, она была в кармане пиджака! Почему она была в кармане пиджака?

— О господи, Рюша, ну, наверное, ты…

— Ты ее туда положила. Еще вчера. Теперь я вспомнил. Я сказал, что меня прихватило вчера на работе, и ты…

— Ну, значит, я.

— Ну почему же ты не вспомнила? — с упреком сказал Рюша.

…Действительно, подумала она, почему я ничего не помню.

— Я ведь жаловался уже. — Рюша драматически прижал руку к солнечному сплетению. — У меня уже два дня отрыжка. Панаев мне руку жмет — а я хоть сквозь землю… Сама знаешь, сколько от него зависит.

— Господи, Рюша, я же положила его тебе в карман. Принял бы.

— Вот и призналась. — В голосе Рюши послышалось торжество.

— В чем призналась?

Окно пора вымыть, подумала она. Снаружи все кажется каким-то липким.

— Там была дырка, в кармане. Он чуть не провалился за подкладку.

— Но не провалился же. Дай, я зашью.

— Ты что, издеваешься? Я уже полчаса как должен был выйти… пока искал этот проклятый фестал…

Вернулась в кухню, налила из-под крана тепловатой воды в стакан и вынесла в комнату.

— А ты прими сейчас.

— Это из-под крана? — подозрительно спросил Рюша, глядя на воду, в которой клубилась муть.

— Нет, что ты. Это кипяченая.

Рюша на ходу запил таблетку, поставил стакан на подзеркальную полочку в прихожей и теперь топтался там, оглядывая себя в зеркале. Повернувшись боком, он втянул живот и расправил плечи. Репетирует для Панаева, подумала она. Но похож был при этом почему-то на испуганную птицу — даже взгляд, искоса брошенный им на свое отражение, птичий — Ираидин взгляд, все, что он унаследовал. И почему это у него опять шнурки махрятся? Я же совсем недавно покупала!

— Так я пошел? — неуверенно сказал Рюша.

— Удачи, — вздохнула, тихонько покачала головой. — Шнурки завяжи.

— Надо же. — Рюша тоже вздохнул, осторожно нагнулся и старательно завязал шнурки бантиком.

Как ему, наверное, в школе доставалось, бедняге, подумала она. И попыталась вызвать привычное ощущение жалости, но жалости не было. Только раздражение.

— Так я пошел… — повторил Рюша.

— Да-да, — отозвалась рассеянно.

Дверь захлопнулась. Но она слышала, как заскрипели тросы лифта, как хлопнула дверь металлической клетки и вновь раздался стон, почти вой — натужный, протяжный. В зеркале отразилось ее лицо — расширенные темные глаза, размытые патиной почти нереальные черты. Это я? — Она поправила волосы, заставив женщину в зеркале сделать то же самое. За спиной клубился мрак.

Он был слишком великолепен, чтобы позволить лифту тяжело скрипеть, надрываясь в пролетах этажей. И не позвонил — она просто почувствовала Его присутствие, как чувствуют жар костра зимней ночью, и торопливо шагнув к двери, распахнула ее…

…у нее были красивые руки.

— Ох, нет-нет, — и чуть отступила, заводя руки назад, словно боясь, что они предадут ее; но от этого грудь бесстыдно выпятились, — ох, нет, это нехорошо!

— Что значит, нехорошо? — спросил Он. Пространство вокруг Него плавилось от жара, внутри которого все было хорошо. — Ушел?

Он переступил через порог; в темном проеме она отчетливо видела Его лицо, словно излучавшее неуловимый свет.

— Ушел, — тихо ответила она и сделала шаг назад.

Она встретила Его, когда возвращалась из магазина — из сумки торчали пучки вялой зелени — перья лука жалобно болтались, точно зачахшие стрелы Амура. Сапог надорвался по шву. Тогда-то Он и подошел к ней.

Так вообще не бывает.

Но Он подошел.

…Он провел ладонью по ее шее, по спине, и она выгнулась навстречу этой ладони, как кошка выгибается навстречу теплу.

Пуговки на халате расстегнулись сами собой — и когда успели?

— Когда ты наконец решишься? — спросил Он.

Поежилась. Страшила не неизвестность, скорее полная определенность — слезы и истерика Рюши, сладкий запах разлитых впопыхах сердечных капель, металлический голос Ираиды в мембране телефона. Покачала головой, отгоняя видение.

— А хорошо бы, он нас застал, твой Рюша, — сказал Он. — Все бы и решилось.

Тихонько хихикнул.

— Рюша, надо же!

Почему-то почувствовала себя уязвленной и все же ощутила, как ее охватывает странное возбуждение.

Рюша упадет на колени и заплачет. Нет, сразу заплакать ему будет стыдно, сначала шея его покраснеет, он нахмурится и стиснет кулачки. А потом упадет на колени и заплачет. Все-таки ему будет стыдно, что он плачет, и он закроет лицо руками. Галстук у него съедет набок, надо же! И поползет ней — на коленях, на коленях. А она будет смеяться и отталкивать его голой ногой.

Господи, подумала, что это я?

Он сдернул с нее халат — одним движением, и она, ощутив, как трещит шелк комбинации под его пальцами, как змейкой скользит по плечу оторванная бретелька, чуть отступила назад.

— Я сама, — торопливо сказала, — сама…

И даже тогда не поняла, к чему это относилось.

* * *

Они разминулись всего на минутку — на площадке два лифта.

Машинально провела руками по халату, сверху донизу, проверяя, застегнуты ли все пуговицы.

— Что на работе?

— А что может быть? — тоскливо отозвался Рюша. — Урезают… все урезают. Кому мы сейчас нужны? Никому.

— Надо же, — рассеянно заметила она и аккуратно нацедила в тарелку половник супа.

— Это все от головы зависит, — пояснил Рюша, — толковый начальник себя не обидит, но и для своих старается — зубами рвет… а как сейчас иначе? А наш… Дядя у него — а что дядя? Если бы не Панаев…

Она повернулась к плите, даже не привстав с табуретки.

— Еще добавку?

— Ты слушаешь?

— Да.

— Ты такая красивая, — робко сказал Рюша.

— Ты ешь, ешь. Так что Панаев?

Она испытывала сейчас острое чувство превосходства человека, хранящего тайну, и даже бедный Рюша показался ей чуть более симпатичным, чем всегда.

— Он что сказал? А ты ему что сказал?

— Так я же и говорю… Господи, о чем ты думаешь?

— Действительно, о чем? — прошептала она.

…Она сидела за столиком, под полосатым тентом, за белыми перилами мерно дышало море, а в бокале золотилось опаловое вино — бутылка стояла тут же, в запотевшем серебряном ведерке. Видела такое только в кино, но тут не удивилась — все было как надо.

— Какая ты красивая, — сказал Он.

Загадочно улыбнулась — снаружи и торжествующе — внутри; чувствовала себя невесомой — иное, новое тело, ничего не ныло, не болело, не тянуло к земле, не напоминало о себе — оно, такое тело, может танцевать до упаду и заниматься любовью до рассвета на прогретом пляже.

Вот оно, думала, вот оно… так бывает только в детстве, когда само собой разумеется, что все будет хорошо, когда не надо никуда спешить, не надо ничего ждать, разве что еще одного великолепного чуда, еще одного праздника, который обязательно будет, потому что так сказали взрослые, а они всегда держат слово.

От прогретых досок веранды пахло смолой и воском, море закручивалось у свай, и мачты легких лодок у причала чертят в бледном небе невидимые дуги.

— Пойдем, — сказал Он, — пойдем скорее.

Властно взял ее за руку, как всегда — смуглой загорелой рукой ее смуглую загорелую руку, и она встала, полная покоя и счастья, и радостного ожидания.

— У меня сюрприз, — сказал Он, — сейчас мы спустимся к причалу, а там нас уже ждет…

Рюша застонал во сне, и солнечный полдень вокруг съежился до одной-единственной слепящей точки, осевшей на сетчатке. Она лежала в темноте, сглатывая слезы.

* * *

Когда субтильная стрелка обежала три круга, она извлекла яйцо, разместила на подставке, тупым концом книзу.

Рюша отобрал часы, озабоченно поглядел.

— Если ты один раз опоздаешь, — заметила, — ничего не случится.

— Это тебе так кажется, — рассеянно отозвался Рюша.

— Господи, Рюша, по-моему, ты единственный, кто до сих пор приходит вовремя. По-моему, ты вообще единственный, кто туда ходит. Ты еще скажи, что от тебя зависит вся работа отдела!

— Сейчас, — сказал Рюша, — вообще ни от кого ничего не зависит.

— А Панаев?

— А что — Панаев? Если он выбьет фонды, тогда… он и будет — Панаев.

— Деньги кончаются, — старалась, чтобы ее голос звучал как можно более нейтрально.

— А ты расходуй аккуратней. Зачем было такую колбасу покупать?

— Я и не покупала. Мама прислала. Колбасу, масло топленое… Все свое, свежее.

Она попыталась вспомнить, что снилось. Не смогла — осталась лишь неявная тоска по тому, что бывает и может быть — и даже с ней, но не здесь и не сейчас.

— А это зачем ты купила? Эту штуку — как называется?

— Пеньюар.

— Вот его зачем ты купила?

— Да ему уже лет пять, — хладнокровно соврала она. — А что, тебе не нравится?

— Почему, — вяло сказал Рюша, — нравится. Хотя он какой-то… В таком только…

— Да?

— Ты бы не занашивала… отложила бы до лучших времен.

— Где же мне его носить? — усмехнулась. — На улице?

И задумчиво добавила:

— Какие лучшие времена, Рюша? Вот Белоусовы, эти да! У них лучшие времена! Летят на Канары, знаешь? Лилька вчера мне звонила.

— Зачем? — неопределенно спросил Рюша.

— Зачем звонила или зачем летят? Отдыхать, разумеется. Зачем же еще?

— Канары, — авторитетно произнес Рюша, — это дешевка. Отдых для лоу миддл класса.

— Но мы ведь даже не лоу миддл, Рюша.

Рюша отодвинул табуретку и встал, на ходу натягивая пиджак.

— Устроилась бы на работу, — сказал он, уже у двери, — все лучше, чем дома на стенку лезть. Хочешь, я узнаю? У Панаева спрошу?

— С осени, — торопливо сказала, — с осени, ладно?

Она так и стояла, прислонившись к дверному косяку, и когда раздался звонок, ей осталось лишь протянуть руку.

* * *

— Мама звонила.

Она только что умылась холодной водой, но все равно чувствовала, щеки горят.

— Твоя или моя? — спросил Рюша.

— Твоя, разумеется. По межгороду сейчас не очень-то.

Его руки, думала она, такие горячие пальцы — странно, что от них не остались ожоги.

— Ей очень одиноко, — сказал Рюша, — ты с ней помягче, ладно? Я понимаю, она сейчас немножко…

— Только сейчас?

Рюша укоризненно покачал головой.

— Это с тех пор, как она начала стареть. Она очень тяжело это перенесла. Знаешь, какой красивой была в молодости? Папа обожал ее — нагнуться лишний раз не позволял — все сам!

— То-то он умер, когда ему еще шестидесяти не было.

Поставила тарелки в раковину, пустила горячую воду.

— Чего же ты хочешь, инфаркт. — Голос Рюши звучал почему-то виновато.

— Она могла бы нам помочь — твоя мама. Хоть немного.

— Чем, заинька? Она же сейчас совсем…

— Брось, не такая уж и бедная. Ты слышал, что она рассказывала — как они после войны жили?

— Сколько они там жили, после войны? Ничего не осталось!

— А та штука? Помнишь, ты рассказывал?

— А, — сказал Рюша, — ящерица! Но она же фамильная, знаешь. Из поколения в поколение…

— Раз фамильная, значит, принадлежит и тебе? Верно? Вот распорядилась бы!

— Это на черный день.

— А это какой? Мы бы за двухкомнатную доплатили.

— Да может, она столько и не стоит?

— Тогда ремонт бы сделали. Или отдыхать поехали.

— На Канары? — ехидно спросил Рюша.

— Ну хоть куда!

— У тебя идея фикс, да? Потерпи, вот выбьем деньги под панаевский проект…

— Это правда Фаберже?

— Не знаю, — неуверенно сказал Рюша, — по-моему, мама… приукрашивает немножко. Но штука дорогая, это уж точно. Размером с мою ладонь — малахитовая плитка, и на ней сидит крохотная ящерица — с мой мизинец… Работа просто изумительная — рубиновые глазки, корона на голове… Может, и не Фаберже — прадед вроде на Всемирную выставку ее возил, от Демидовских заводов. Они все с Урала, по дедушкиной линии.

— Ее бы оценить, — сказала она, — может…

— Мама вроде оценивала. Еще в советское время. Когда папа умер. Ну, тогда ей не так уж много предлагали — музей какой-то. Она и решила повременить. Сейчас, может, она и больше стоит.

— Сейчас-то она ее никому и не показывает.

— Ну, чего ты от нее хочешь? Это же память! Это ей от мамы… бабушки… память. Она, бабушка, тоже была красавицей, даже еще… я фотографии видел, старые. Дед Вася ей и преподнес — на свадьбу. Красивый был, мама говорит, веселый. Их часть в Минске стояла, а их с мамой он в Кисловодск отправил — скоро, говорит, сам приеду, потерпи немного… так и не приехал. Уж как они оттуда выбирались, не знаю… так она эту ящерицу… пуще глаза берегла.

— И что? — спросила нетерпеливо.

— Все на хлеб сменяла, все бриллианты свои, платья — все, кроме ящерицы этой! Любила она его очень. Одно платье, правда, оставила, мама рассказывает — шелковое, желтое. Тогда-то он с ней и познакомился — в эвакуации. Она в очереди какой-то стояла. То ли за карточками, то ли на регистрацию… все в платочках, в рванье, а она в перчатках, с сумочкой, в желтой шляпе. Тогда-то он к ней и подошел. Спросил: простите, вы не актриса? Она, нет, музыкант, скрипачка. Он ей — ну все равно. Пойдемте. И взял за себя. С ребенком взял. Очень крупный деятель был. Очень. И опять — такая любовь, такая любовь… Опять — курорты, маме бонну с немецким. А когда за ним пришли — маме тогда уже двенадцать стукнуло — бабушка ночью слышит, как к подъезду машина подъезжает… Она маму разбудила, пальтишко натянула, сунула в руки эту ящерицу и вытолкала из квартиры. Иди на чердак, сказала, сиди там, а потом поезжай в Москву, там тетя Лиза, она тебя примет. Как хочешь, но доберись! Вот мама и… А они так и пропали — все пропали… и дед Вася… и отчим ее… и сама она, бабушка.

— Так это деда Васи ящерица?

— Да… все, что осталось. Странно, да? Вроде бабушка уж так отчима любила, а Васину ящерицу все равно сберегла.

Рюша, подумала она, дитя трагического века. Потомок гигантов. Кто бы мог тогда подумать, что все в конце концов закончится именно так? Именно на нем?

За окном прилипал к стеклу тяжелый туман, наверняка насыщенный тяжелыми металлами и прочей дрянью. Подошла к окну, прежде чем задернуть занавеску, на миг застыла, вглядываясь во тьму — одинокий фонарь распространял вокруг себя мутное облачко света, и в тени этого света стояла на мокром асфальте одинокая фигура с поднятым воротником.

Она сделала непроизвольное движение рукой — то ли приглашение войти, то ли требование удалиться, но человек под фонарем не пошевелился, опустив голову, он продолжал неподвижно стоять под мелкой моросью, сыпавшейся с обездоленных небес.

— Кто там? — спросил у нее за спиной Рюша.

— Никого.

Она опустила занавеску.

* * *

— Это зависит, — сказал антиквар, — от многих причин. Дело не в материалах, дело в клейме. В работе. Если вещь действительно старинная, как вы говорите…

— Да, — сказала она, — старинная.

— Все равно, если нет клейма фирмы, вам много не дадут. Прилично — да, но не много…

— А если — Фаберже?

— Тогда другое дело… Но как я могу точно сказать — не посмотрев… вы же понимаете?

— Да, — отозвалась она, — да, понимаю.

В разрывах облаков проглядывала синева — такая яркая, что почему-то было неприятно на эту синеву смотреть. Она шла — сумка оттягивала руку — и все время воровато оборачивалась: не преследует ли, догоняя, убыстряя шаг, темная фигура в просторном плаще.

Нет… подумала она… нет… показалось…

— А ты неважно выглядишь. — Ираида поглядела оценивающим взглядом. В манере поворачивать голову было что-то птичье, и косточки тоже были птичьими, суставы запястий, казалось, грозились вот-вот пропороть сухую кожу. — В твоем возрасте… в четырех стенах…

Лучше бы это сказала своему сыну, подумала она. Мне-то что толку.

— Женщине нужно уметь себя занять… и не распускаться. Для мужчины важно, чтобы жена всегда оставалась привлекательной, ты меня понимаешь? Картошку принесла?

— Да. — Она вынула из сумки тяжелый пакет.

— Творог?

Ираида близоруко прищурилась, разглядывая дату на упаковке.

— Рюша говорил, ваша мама была красавицей, — сказала неожиданно для себя.

— Да, — сказала Ираида, — да, красавицей… на улицах вслед оборачивались, сама помню. Веселая была, смешливая — бокал с шампанским, а не женщина. Птичка божия. Всегда тянуло прислониться к кому-нибудь понадежней — вот и прислонилась. Тогда силу не прощали.

— А…

— Сильным быть страшно, милочка. Молния ударяет в высокие деревья. Вся семья ее… тоже не маленькие люди были, лауреаты. Да и отцовская родня… По каким курортам ездили! Отчим икрой черной кормил, с ложечки! А что осталось? Ничего!

— Как — ничего? — машинально переспросила она.

Ираида посмотрела из-под тяжелых век. Взгляд тоже птичий — острый, холодный.

— Ничего, — с расстановкой повторила она. — Ты в следующий раз, когда творог покупать будешь, смотри на дату выпуска. Печень у меня, сама знаешь. И Рюшу только свежим корми — говорят, это передается.

Стерва, подумала, старая стерва. Сильных ты боишься — вот и держишься за слабых. А они что, лучше?

А вслух сказала:

— Ладно.

* * *

— Была у мамы? — Рюша с наслаждением потянулся в неудобном кресле.

Молча кивнула.

— Как она?

— Как всегда. Прихрамывает немного. Но не жалуется.

— Никогда не жалуется, — согласился Рюша, — удивительная женщина! Железная! Думаешь, почему такой артрит? Все от машинки, от пишущей. Когда отца похоронила, работу на дом стала брать. Рукописи все эти… горы рукописей.

— Думаешь, это хорошо, — вскинулась она, — быть железной? Стоило так надрываться? Ну зачем ей эта ящерица, скажи на милость? В ее-то годы? Ведь могла бы на эти деньги в санаторий съездить… хоть круглый год там жить — а что? Очень даже!

— Мама, — сказал Рюша, — уже все потеряла. И не один раз — дважды. Дом. Семью. С тех пор она старалась… не вкладывать слишком много души… ни во что. Всегда держать что-то про запас. На крайний случай.

— То-то я смотрю, не очень-то она по твоему папе убивается!

— Оставь маму в покое! — сердито проговорил Рюша.

— Ладно… Рюша, а ты… ведь сын — не может же она не любить собственного сына? Понимаю — я человек посторонний, невестка, но ты-то! Ведь и ради тебя пальцем пошевельнуть не желает…

Губы у Рюши чуть заметно дрогнули.

— Хватит, — сказал он. — Сказано, хватит!

— Мои-то в их годы каждую неделю к поезду таскаются — посылочки, передачки — а у самих только и есть, что давление под двести и три сотки в пригороде! А с Ираиды Евгеньевны папа твой безответный всю жизнь пылинки сдувал…

Рюша уже открыл рот, пытаясь что-то сказать — при этом сделался на удивление похож на обиженного карася, — но она уже схватила мусорное ведро, выскочила на лестничную клетку, хлопнув входной дверью.

Бедный Рюша, подумала с великодушием победителя, отлично знает, что матушка его дражайшая не слишком-то к нему привязана. И никогда не была. А признаться стыдно — как же так, мать родная… вот и мучается.

Он стоял на площадке, возле полуразбитого окна.

Она даже отшатнулась от неожиданности — темная тень пересекла кафельный пол и упала у ног, когда Он пошевелился.

— Ты… давно тут стоишь? — прошептала.

Он не ответил. Твердыми пальцами взял ее за подбородок, взглянул в глаза.

— Что с тобой? — спросил, — Ты плакала?

Она тут же поняла, что точно, плакала или, во всяком случае, готова была заплакать и сейчас, сквозь подступившие слезы, улыбаясь, проговорила:

— Нет.

— Ну, все, — сказал Он сухо, — хватит. Пойдем отсюда!

Вздрогнула.

— Прямо… сейчас?

— Да! Сейчас, немедленно! Почему нет?

Потому что мне его жалко, подумала она. Потому что я до сих пор не знаю, где ты живешь… Да мало ли, почему.

Обнял так, что она задохнулась. Площадка, провонявшая кошками, показалась лестницей в рай, увитой плющом.

Все сразу стало, как надо. Господи, подумала, только бы это длилось… ну, пожалуйста, ну еще немножко!

— Я увезу тебя, — сказал Он. — Очень скоро. Потерпи немного, ладно?

Всхлипнула, утерла слезы, сказала:

— Ладно. А сейчас — уходи!

— Ты не будешь больше плакать? Обещаешь?

— Да, — сказала она, — да. Обещаю.

* * *

— Что так долго? — спросил Рюша.

— Да так, Нину Игнатьевну встретила.

Рюша сидел, обиженно поджав губы.

— Вот ты тут на маму наговаривала, а она как раз звонила.

— Ну и что? — устало спросила она.

— А то, что она решила продать ящерицу. Сама решила, понимаешь?

— Вот это да! Ни с того ни с сего? Кто это, интересно, в лесу сдох?

— Попросила меня продать… обратить в твердую валюту, так сказать… отдает нам треть.

— Почему треть?

— Она хочет на черный день, — пояснил Рюша. — Может, нам же и… мало ли…

— Дорого яичко ко Христову дню.

— Опять ты недовольна, — сокрушенно сказал Рюша, — ну почему ты всегда недовольна?

Ей даже жаль стало невиданную безделушку — легенда уйдет, останутся лишь деньги… а это уже совсем другое дело.

— Она говорит, — продолжал тем временем Рюша, — не в могилу же с собой тащить. Потом… ты знаешь, заинька, маме показалось, что за ней следят.

— Как следят?

— Мама, она, конечно… любит приукрасить… но она уверяет, что у дома все время толчется один и тот же человек… как раз под ее окнами. Ей неспокойно, понимаешь.

— Может, пускай вызовет оценщика к себе?

— Откуда же она будет знать, что это именно тот оценщик? Не самозванец какой-нибудь? А я ее тихонько отнесу в антикварный, ящерку, — все же надежней, чем случайного покупателя искать.

— А не обманут?

— Так и индивидуалы же обманут! И потом — ищи их. А антикварный вот он, на месте.

— Столько денег, — задумчиво сказала она.

— Да, — вздохнул Рюша, — я думаю, мы никогда и в руках не держали такую сумму… хотя, может быть… мама все-таки немножко преувеличила ее ценность, так что давай не будем излишне обольщаться, а?

— Но мы хотя бы сможем съездить куда-нибудь? К морю, мир посмотреть, как белые люди?

— Не знаю, заинька. Мне кажется, нужно отложить на черный день, квартиру в порядок привести. А так — потратим, что останется?

— Память, — сказала она, — жизнь.

— Но вот это все и есть — жизнь. Погоди, выбьем под проект, тогда и заживем. Это, знаешь, не маленькие деньги! Они в соседнем отделе то и дело порхают в Париж… или не в Париж, ну все равно…

— Ну, давай не будем мелочиться! Раз в жизни позволим себе хоть что-то, Рюша, ну пожалуйста!

— Ну что с тобой сделаешь? — сказал Рюша.

* * *

Глянцевый проспект был просто невероятно яркий — таких красок в жизни не бывает. Или все же бывают? Невесомые белые здания спускались уступами к морю, волны переливались пурпуром и синевой, точно грудка голубя, а кроны олив ходили под ветром, точно серебряные волны. Ночные огни ресторанов, фонарики в кронах, огоньки судов на рейде — лучшие в мире драгоценности, игрушки великанов, слишком великолепные, чтобы принадлежать смертному.

И надо всем, как облако, плывет неспешное время…

Рюша в новом костюме выглядит на редкость импозантно. И держится с таким достоинством — вот что значит хоть на какой-то миг почувствовать себя хозяином жизни. Сама она в чем-то невесомом, кремовом, оттеняющем блеск загорелой кожи…

Браслеты так нежно позванивают каждый раз, когда она протягивает руку к бокалу…

Зазвонил телефон.

— Да? — сказала она, прижимая плечом трубку к уху, не в силах выпустить из рук сверкающий листок. — Да?

— Простите, — голос был глубокий, властный, голос человека, не знающего отказа. — А Гавриила Борисовича можно?

— Его нет еще, — сказала она. — Передать что-нибудь?

— Это Панаев. Я на работу к нему звонил, сказали, он не приходил сегодня. Я только что из министерства. Скажите ему, мне очень жаль, но…

— Да, — сказала она тише.

— Передайте ему, пусть не расстраивается. Я обязательно попытаюсь… когда вся эта неразбериха уляжется… но сейчас с этим очень сложно… я с самого начала ему говорил, что шансов практически нет. Но я попытаюсь… Хорошо?

— Да, — механически повторила она.

* * *

— Ну и устал же я сегодня, — сказал Рюша.

Она тяжело посмотрела на него, потом, помолчав, спросила:

— Где ты был, Рюша?

— На работе, — удивился Рюша, — где же еще?

— Да? — холодно сказала она. — Тебе…

Помолчала.

— Нет, погоди… Что там с панаевским проектом слышно?

— Все уже на мази, — авторитетно сказал Рюша. — Референт в отпуску, но на этой неделе выйдет и…

— Рюша, — сказала она, — Панаев звонил.

— Да? — Рюша глядел мимо нее. — И что…

— Это с самого начала был пустой номер, Рюша. Облом.

— Он так сказал?

— Он так сказал. И тебе это было известно тоже. С самого начала.

— Заинька… — неуверенно сказал Рюша.

— Не прикасайся ко мне! Ты даже на работу не ходишь! Я туда звонила! Тебя там уже как минимум неделю никто в глаза не видел!

— Но я…

Она молча отвернулась.

— Заинька, — умоляюще повторил Рюша, — ну ведь ты знаешь, как сейчас все трудно… Я что, просто так бегал? Я же связи налаживал… заказы искал… вся эта панаевская история — ну что мне людям сказать? Что нам вообще ничего не светит? А так ни сегодня-завтра я заказ бы выбил…

— Держи карман шире!

— Нет, ты послушай… я же вижу, ты последнее время сама не своя, то смеешься, то плачешь, глаза блестят! Думаешь, мне легко? А что я могу?

Он помолчал.

— Мама, видно, как чувствовала, с ящерицей этой. Я, правда, хотел, чтобы мы отложили эти деньги — на черный день, знаешь… а впрочем, какого черта — поехали лучше отдыхать! Когда еще удастся? Ты куда хочешь? На Канары эти паршивые?

Она всхлипнула.

— Нет… не знаю…

— Если уж отдыхать, то по высшему разряду. Лазурный Берег, пять звездочек — отель, пять — коньяк, шампанское, омары… все такое… прогулка на белой лошади… Позвони в турагентство, а? Узнай, что у них есть на ближайшее время.

— Да я уже… вот проспекты…

Вытерла слезы.

— Эк ты быстро, — неодобрительно произнес Рюша.

* * *

Она окинула взглядом разложенные на постели платья — ни одно не годилось. Нет, вообще вполне пристойные, сейчас что ни носи, все пристойно, но с Лазурным Берегом они как-то не совмещались. Может, там купить? Рюша, конечно, вряд ли одобрит, но это же сущие пустяки по сравнению с остальными расходами… можно и не покупать во всяких там фирменных магазинах — порыться на развалах тоже одно удовольствие.

Жаркая улочка, перечеркнутая резкими тенями полосатых куртин, от пестрых витрин режет глаза, из распахнутых дверей лавчонок несется прохладная волна кондиционированного воздуха, и над всем этим — запахи вина и моря, и фруктов, и гниющих водорослей.

В дверь позвонили.

Надо же, как он быстро, подумала, торопясь к двери.

Но это был не Рюша.

— Не сейчас. — Она положила вздрагивающую ладонь Ему на грудь, отталкивая от порога, — уходи, пожалуйста. Рюша сейчас вернется!

— Да видел я его. — Он досадливо поморщился. — Он так спешил, твой Рюша… через лужи прыгал…

Окинул взглядом пестрый ворох на постели.

— Куда это ты собралась?

— Мы едем, — она на миг задохнулась, — с Рюшей едем… туда, на Лазурный Берег… ну, в Италию… или во Францию… все равно!

Он холодно сказал:

— Не делай глупостей.

— Это еще почему? Я так давно хотела…

— Я же сказал — потерпи немного. Я сам тебя увезу!

— Ох! — Она растерянно поглядела на него. — Ведь это были лишь разговоры… игра…

— Какая игра? Я обещал, значит — обещал. Рюша с тобой не поедет.

Она почувствовала, как ноги у нее окатила волна холодного воздуха.

— Что значит — не поедет?

— То и значит. Поедешь со мной. Я тебя не на две недели паршивые увезу. На всю жизнь! Понимаешь?

— Но я… — запнулась. — Не хочу на всю жизнь.

— Раньше ты говорила иначе.

— Это же была игра! — отчаянно вскрикнула она. — Понимаешь? Игра!

— Это тебе так кажется.

Приложила ладонь к горлу, чтобы унять судорогу.

— Что же я? Что же мне теперь? Уходи, уходи пожалуйста!

— И не подумаю, — холодно возразил Он.

Она прислушивалась к звукам лифта, к скрипу тросов и натужному удару, когда он останавливается на их площадке, и потому не услышала: Рюша бежал вверх по лестнице, вприпрыжку, точно мальчик, перемахивая через ступеньки.

И еще потому, что он не стал открывать своим ключом, а нажал на кнопку звонка и держал, пока она, не выдержав этого истошного механического визга, не побежала к двери, зажимая уши руками.

Рюша стоял на пороге, отчаянно хватая ртом воздух, и оттого опять напоминал вытащенную из воды рыбу. Галстук сбился набок.

— Что? — спросила тихо.

— Ящерица! — выдохнул наконец Рюша.

Она молча смотрела на него.

— Я только из подъезда маминого успел выйти. Он на меня и напал. Ударил… сзади, по затылку… и я… Она в кармане пиджака была. В нагрудном…

Он сполз по стене, закрыв лицо руками, с трудом выдавливая сквозь стиснутые пальцы:

— Нет больше ящерицы… что я маме…

— Маме? — истерично выкрикнула. — Что — маме? При чем тут мама? Ничтожество. — Она заплакала. — О господи, какое ничтожество! Ты же ни на что не способен… буквально, ни на что… за что ни берешься, все рушится под твоими руками… недаром мамочка твоя разлюбезная… всю жизнь тебя вот настолько…

— Замолчи! — завизжал он.

— Ты замолчи! Господи! Всю жизнь угробили — на что? Вот на это… на это убожество…

— Замолчи! — Он визжал все громче и уже не напоминал рыбу. — Я хотел, как лучше… я хотел — тебе…

— Мне? — Она вновь задохнулась. — Да если бы ты думал обо мне… я бы…

Она вдруг замолчала, словно неожиданная догадка с размаху вогнала ей слова обратно в рот.

Потом развернулась и, задев плечом плачущего Рюшу, отчего тот еще больше сполз вниз, кинулась в комнату. Комната была пуста. Яркий ворох издевательски расползся по постели.

Она кинулась на балкон — почему-то она совершенно точно знала, что Он на балконе.

Стоял, облокотившись о перила и глядя вниз, на замусоренный двор, точно там происходило что-то очень интересное.

Схватила за плечи, начала трясти с силой, которую не ожидала от себя.

— Отдай! — крикнула. — Отдай!..

Он обернулся, с неожиданной легкостью вырвавшись из ее рук.

— Что отдать? Что с тобой?

— Ящерицу, — завизжала она, и в высоком голосе послышались знакомые Рюшины интонации. — Ящерицу… мамину… его… отдай!

— Да ты с ума сошла, — брезгливо проговорил Он, — не брал я никакой ящерицы.

— Ты… — она цеплялась за него с механическим упорством богомола, — это ты… ради этой штуки все и затеял… выследил меня… это из-за нее! Из-за ящерицы! За Рюшей следил… когда ты о ней узнал? Еще когда она ее оценивать носила, да?

Рюша стоял в проеме балконной двери, лицо его было совершенно белым.

— Ты… — еле выговорил он, — что это? С кем это ты разговариваешь, господи боже ты мой!

— С кем? — Она истерически рассмеялась. — С ним, разумеется. Вот он. Познакомься. Спроси у него, где твоя ящерица! Спроси!

— Ты сошла с ума, — повторил Тот, — отпусти.

Рюша тоже оказался рядом — она даже не заметила как.

— Да что ты, — проговорил он робко, — успокойся. Боже мой, я не думал…

— Да! — Теперь Тот тоже орал, лицо искажено — не так, как у Рюши, иначе. — Да! Я ее взял! Это же ради тебя, дура! Все ради тебя! Я же говорил тебе… пусти меня, ах ты тварь!

Руки Рюши оказались совсем рядом — он попытался оттащить ее, дурак такой…

И тут Тот, второй, вырвавшись у нее из рук, сделал одно-единственное движение.

— Заинька, — изумленно пробормотал Рюша. Потом он нелепо взмахнул руками, коротко, страшно и жалобно взвизгнул и, перевалившись через хрупкие перила, рухнул вниз. Он болтал руками и ногами, точно плыл в серой толще воды, опускаясь все ниже и ниже… на самое дно… Прижав руки к горлу, она глядела, как он ударился об асфальт и даже, кажется, подпрыгнул, словно резиновый мячик. Только тогда она обернулась — такой же, как у Рюши, страшный и жалобный визг душил ее, потому что никак не мог вырваться наружу.

Балкон был пуст.

Комната тоже — она, шатаясь, пересекла ее, направляясь в кухню, потом в коридор, где на полу, точно пустой кокон, нелепо вывихнув рукава, валялось Рюшино пальто. Ключ торчал в замке. Она молча, отчаянно, всем телом бросилась на дверь.

Заперто.

Изнутри.

Заперто изнутри.

Она так же молча прошла обратно — по совершенно пустой квартире, заглядывая в кухню — под мойку, в комнату — под тахту и даже в платяной шкаф, который, освобожденный от вороха пестрых тряпок, был издевательски пуст.

Потом села на кровать и подперла голову рукой.

Звонок!

Ринулась к двери, ломая ногти, повернула ключ в замке.

Никого.

Только тогда она поняла, что звонит телефон на столике под зеркалом. Придерживаясь рукой за стену, подошла.

— Это ты, голубушка? — раздался в трубке голос Ираиды. — А Рюша где?

Она издала какой-то неопределенный звук.

— Он вчера обещал, что зайдет. Я слесаря вызвала — всегда лучше, когда этими делами занимается мужчина, ты меня понимаешь…

— Он… — с трудом вытолкнула она, — разве он…

— Забыл? Рюша? Впрочем, он последнее время какой-то потерянный, не находишь? На работе не ладится? Он же гордый, Рюша, нипочем не скажет. Ты бы с ним помягче, милочка.

— Ираида… Евгеньевна. — Она поняла, что еще способна разговаривать. Ненадолго, но — способна. — Рюша мне рассказывал… Вы собирались продать ящерицу…

— Ящерицу? — холодно удивилась Ираида. — У меня, по-твоему, что, террариум?

— Нет, это Фаберже… драгоценность…

— Господь с тобой, милочка! Откуда у меня драгоценности? То-то ты все намекала недавно… Не знаю, что ты себе в голову вбила, но если ты думаешь, что мама мне хоть что-то оставила, ты, милая моя, очень ошибаешься. Да я же, когда их посадили, по поездам побиралась! Мама тогда все отдала, все, что было… от следователя откупиться — отчим-то вдрызг проворовался… а что не отдала, они сами выгребли. С конфискацией…

— Как… проворовался? — с трудом выговорила она. — Он ведь… крупный деятель был… директор завода. Он за измену родине…

— Вот именно, что директор завода. Впрочем, он и директором завода-то не был… Так, зам по хозчасти. Гнусный тип был, доложу тебе… маму в свои махинации эти вовлек — она ради него на все готова была.

— А Рюша… мне говорил…

— Рюша говорил то, что я ему говорила. И не ему даже… Борису, отцу его. В семье легенда должна жить, ты понимаешь? Это мы, женщины, можем правде в глаза смотреть. Ящерица, надо же! И откуда он взял только? Хотя… помню, в детстве, «Хозяйкой медной горы» зачитывался — терпеть не могу этот псевдофольклор. Ты уверена, что у вас все в порядке, милочка?

Балконная дверь хлопнула. Она подняла голову, настороженно вслушиваясь.

Нет. Ветер.

— Да, — сказала она спокойно. — Все в порядке.

Ригель

Колючий клубок белого света так и висел, запутавшись в ветвях, а значит, был не бортовым огнем, как подумалось поначалу, а звездой. Или планетой.

Но до чего же, зараза, яркая!

Потому что здесь нет светового сора. Даже к железной дороге, если пёхом, только к утру выйдешь. Зато полно грибов и ягод, чистая холодная речка, дружелюбные поселяне. Правда, дружелюбные поселяне только вон в тех домах, а сколько пустых домов, еще крепких, и с этим надо что-то делать.

Человек энергичный и с коммерческой жилкой (когда-то таких называли деловарами), Ванька-Каин оказался в душе романтиком: деревня должна была стать местом для своих. Если уломать людей с именем, подтянутся и всякие снобы, ну, те, которым важно небрежно бросить: я живу рядом с таким-то, знаете такого-то? Место станет модным, можно будет вложиться в обустройство, в городе уже давно жить невозможно, а тут доступно работать удаленно, и вообще… Короче, все, о чем говорят деятельные и деловитые в предчувствии всеобщей гибели городов. Непонятно только, опасался Ванька всеобщего обрушения или, напротив, тайно его жаждал — оно стало бы оправданием его хлопотам и страхам.

Никого с именем заманить не удалось, и крепкая изба на пригорке досталась им с Джулькой. Теперь Ванька-Каин будет рассказывать потенциальным покупателям — мол, вон там, на пригорке, профессор с женой живет, из Америки приехали.

Им-то с Джулькой на самом деле нужна была всего-навсего недорогая однушка в пределах кольцевой, но цены, пока он болтался по заграницам, взлетели до небес. Хуже, чем в Нью-Йорке, ей-богу!

Комар зазвенел над ухом, и он машинально отмахнулся ладонью.

Пахло сырыми тряпками — от матраса на железной кровати с панцирной сеткой и тронутыми ржавчиной латунными шишечками, от кухонного полотенца, от его собственной куртки, даже от спальника, который никак не должен был отсыреть, потому что waterproof и к тому же какой-то хитрой дышащей системы.

А ведь в Штатах его раздражал этот их всепроникающий запах стирального, что ли, порошка с отдушкой, какого-то моющего средства, пропитавшего даже гудрон велосипедных дорожек. Он глядел на аккуратные газончики, утыканные, как столбиками, наглыми серыми белками, ненавидел пластиковую траву, грозные таблички «No smoking!» и истеричное стремление к чистоте.

К тому же он привык улыбаться. Недавно толкнули в маршрутке — улыбнулся, сказал: «Извините!», и тот же самый, кто его толкнул, вместо того чтобы улыбнуться в ответ, спросил: «Ты что, совсем мудак?» Он так удивился, что опять сказал: «Извините!», простить себе этого до сих пор не мог, надо было с ходу в рыло. Стал, чуть что, сам посылать, агрессивно, с напором, и легче сразу сделалось.

А Джулька, дурочка, так и продолжала улыбаться. Джулька, впрочем, человек легкий. «Ах, я так себе все и представляла! Look here, izba (только американская славистка умудрится так смешно и торжественно, так трогательно произнести слово «изба») из настоящих breven, серо-бурых, местами даже зеленых! Настоящая русская petch, только подумай!»

Печь не хотела растапливаться, дым валил в комнату, позвали Ваньку-Каина, он позвал дядю Колю (в каждой деревне есть такой дядя Коля, молчаливый, небритый, почти беззубый, неопределенного возраста, в чем-то сером и пахнущем сырыми тряпками). Тот вылез на крышу, поковырялся в трубе, а потом предъявил им темное, оказавшееся мертвым грачом. Растрепанные перья, сухие косточки. В останках птицы было что-то изначально неживое, словно распавшаяся плоть обнажила искусственный каркас.

Много жизни, и вся какая-то механическая. Комары, зудящие на одной высокой ноте; златоглазки, с тупым упорством бьющиеся о стекло, ночью пытающиеся влететь в освещенную комнату, а утром — вылететь наружу; и еще кто-то невидимый, тикающий прямо над ухом в глухую ночную пору…

Но печки он стал опасаться. Тем более, как Джулька ни старалась, все получалось либо сырым, либо подгоревшим… С электроплиткой на две конфорки она справлялась не в пример лучше, а вечерами они включали масляную батарею — вечера тут холодные даже летом. Но как следует просушить, прогреть дом так и не удалось. Сырость оставляла ощущение нечистоты, словно бы все было захватано липкими пальцами.

Это такой отпуск, говорил он себе, вытягивая из колодца серое оцинкованное ведро, — стены сруба были скользкими, и вода тоже как бы скользкой, с душком.

Вечером обедали у Ванька-Каина. Ванька тоже был женат вторым браком, на бывшей своей практикантке, коренастой, круглоголовой, темноволосой — есть такой тип московских женщин, к ним с самого их девичества друзья обращаются «мать». Ему такие скорее нравились, была в них надежная неброская женственность, но Джулька с новой Ванькиной женой не подружилась, хотя обе старались, он видел.

Бабы — дуры, сказал Ванька, когда он мимоходом пожаловался, что, мол, не ладится что-то у девок и это плохо в перспективе.

Ванька-Каин имел мечту собрать здесь на Рождество друзей и всех их и своих детей от прежних браков, новых жен, старых жен; пока же занимал себя тем, что ремонтировал второй принадлежащий ему дом, который он купил, именно чтобы было куда селить гостей. И чтобы шашлыки на морозе, святки, горелки и что там полагается и всем хорошо и весело.

Ели щи, кашу и пироги. Ванька-Каин, хотя и остался пьющим, сделался большим сторонником правильной жизни, собирал и солил грибы, вымачивал бруснику и уверял, что предки меньше болели, потому что томленое в печи лучше жареного.

Он опрощается, как Лев Толстой, — сказала по возвращении Джулька с некоторым уважением.

«Р» она выговаривала неправильно, мягко, для англоговорящих самые проблемные звуки — «р» и «в». Ну, и еще загадочные «ы» и «щ».

Джулька во всем находила параллели с русской классикой. Сам-то он эту классику не знал и не любил — в школе перекормили. До него у Джульки был роман с обитающим в кампусе русским поэтом, poet in residence, они специально нанимают живого поэта — не преподавать, а чтобы он просто ходил среди студентов, красивый и вдохновенный. Но поэт оказался психопатом и алкашом. Они, собственно, и с Джулькой познакомились на каком-то party, когда поэт-резидент начал ломать ей руку, просто так, just for fun, пришлось дать в рыло. Джулька плакала, говорила: ничего, it’s nothing, он на самом деле хороший, оставь его, я сама, сама… На следующий день они случайно столкнулись, рука у нее была перевязана, из-под повязки разливались багрец и синева…

Сейчас она жгла во дворе всякую дрянь: весь выметенный-вынесенный из дома невнятный мусор, отсыревшие газеты, клочья обоев в мелкую зеленую клетку, разлезшуюся половую тряпку, а заодно сухие ветки, щепочки, даже полусухую траву, от которой шел мутный едкий дым. Но ей нравилось — Джульку вообще тянуло к живому огню, она все время порывалась устроить на дворе барбекю, и история с печью очень ее расстроила.

В отсветах костра ее бледная кожа порозовела, в рыжих проволочных волосах проявился багрянец. Джульке вообще как бы чуть-чуть не хватало огня: бледная кожа сплошь в мелких родинках, бледные запавшие виски, бледные губы… Она была похожа на школьницу-анорексичку, ее хотелось накормить и обогреть, а не хватать и тащить в постель, и оттого в их отношениях был странный привкус инцеста.

Пламя, гулявшее в трухе, как бы снабжало ее огнем.

Скоро ей здесь надоест. И что тогда делать?

— Тебе не скучно здесь? — спросил он на всякий случай.

— Нет, — она отвернула голову от костерка и улыбнулась. — Мы как пионеры. Это интересно. А правда, что он говорил про элиенс?

Ванька-Каин, сколько он его помнил, генерировал сценарии апокалипсиса и вчера за тарелкой щей уверял, что за орбитой Юпитера обнаружены огромные космические корабли, числом три, и скоро их каждый чайник сможет наблюдать в школьный телескоп, потому что они летят сюда и прилетят то ли в двенадцатом, то ли в четырнадцатом, и вот тогда всем кранты, потому что такие большие, просто громадные корабли не прилетают просто так. Это, Джулька, — говорил Ванька-Каин, — как твой «Мэйфлауэр», это их инопланетные пассионарии, а известно, что пассионарии делают с беззащитными местными жителями.

— Ну, — он поморщился от дыма, — может, и правда. Сейчас, знаешь, такое время, трудно понять, что правда, а что — нет.

— Он шутил, — сказала Джулька неуверенно.

Ванька еще говорил, что в случае нашествия инопланетных захватчиков трындец наступит как раз мегаполисам, а тут можно прокормиться и партизанить в лесах. Тайные тропы, бочаги, куда так легко провалиться, просеки и засеки. Как-то так. Тут и медведи есть. Он, Ванька, сам видел, собирая грибы, разворошенный муравейник и медвежьи какашки. Как будто медведи в случае инопланетного вторжения скорее плюс.

Он обнял Джульку одной рукой, потому что второй чесал укушенную комаром шею.

— Моя дорогая. Моя рыжая. Мы все время живем перед концом света. Потому что сначала живем, а потом умираем. А инопланетяне — это так, для фантастов.

Она чуть заметно нахмурилась. Не любила разговоров о смерти.

— Скажи «тыща».

Это была такая их игра.

Она нахмурилась сильнее.

— Тисча, — произнесла старательно, и оба как по команде расслабились.

Надо, чтобы она как-нибудь попробовала сказать украинское «паляныця». Но «паляныця» он и сам не мог выговорить правильно.

— Ты чего?

* * *

Джулька сидела на кровати; плечо в темноте чуть очерчено бледной линией.

— Чего не спишь?

Он выкурил спиралью всех комаров и позакрывал окна. Комары умерли, зато стало душно и опять завоняло мокрыми тряпками так, что даже перебило острый, чуть ли не звериный запах Джульки; у рыжих вообще феромоны убойные, не то что у блондинок или даже у брюнеток.

Он приподнялся на локте. Простыни были сыроваты.

— Кто-то ходит, — шепотом сказала Джулька.

Он прислушался. Смутно блестевшая кроватная шишечка чуть дрогнула.

— Тебе показалось.

— Да нет же… Вот, опять. Скрип-скрип.

С возрастом перестаешь слышать высокие звуки. А она вот слышит.

— Доски скрипят. Рассыхаются в тепле и скрипят.

— Это на крыльце, — уперлась Джулька, — или в сенях.

Она выговорила это как «на крильтце или в сенъях», но он злился, что его разбудили, и забыл умилиться.

— Может, собака? Приблудная? Или лиса, я не знаю. Дверь заперта, не волнуйся.

— Вдруг это человек? Мне страшно.

Страшно ей. Он вспомнил, как они впервые занялись любовью в ее трогательном кукольном домике: окна от пола до потолка, во всю стену, и притом никаких занавесок. И фанерные практически стены. И дверь на соплях. А тут ей страшно, бедняге. Натурализуемся помаленьку.

Вылезать из-под теплого не хотелось, но он как был, босиком, на цыпочках подошел к печке, охватил ладонью ржавую кочергу и так же на цыпочках двинулся к двери. Помедлил, потом резко отворил дверь, ведущую в сени. Пусто и даже почти светло, в маленьком окошке висит белая луна. Он перевел дух и левой рукой откинул щеколду, ощущая, как в ладони правой чуть поворачивается тяжелый шершавый стержень.

На крыльце половичок лунного света. Черные листья яблонь шуршат как бы сами по себе: движения воздуха на лице он так и не ощутил.

Потом лунный половичок исчез, слился с крыльцом, а ветки яблонь, наоборот, выступили вперед из темноты; и он только миг спустя понял, что это потому, что Джулька зажгла в доме свет.

Вот дуреха, комары же налетят!

Он торопливо прихлопнул дверь спиной и остался стоять на крыльце, вглядываясь в ночь, но свет в окнах как бы убил сад, сделал его чужим и приблизил окрестный мрак. Ни хера не видно.

Есть тут бешеные лисы? Лисы бросаются на людей даже в Подмосковье, где, казалось бы, кроме крыс и бродячих собак, уже давно и нет зверья.

Он вдохнул сонный, резкий, точно хлороформ, воздух и забыл выдохнуть.

В доме визжала Джулька.

Он запнулся о порог, чертова кочерга ударила по щиколотке, он перехватил ее надежнее, выпрямился и растерянно моргнул.

Джулька вжалась в стену, в выцветшие обои; она и сама казалась выцветшей, полупрозрачной. Только рыжие волосы были живыми и теплыми.

— Убери ее! Убери!

— Да что ты, она же тебе ничего не сделает! — Он аккуратно поставил кочергу в угол.

— Убери! — Джулька тряслась и прижимала руку тыльной стороной к губам, словно удерживая рвотные позывы.

Он в который раз поразился тому, какие розовые, детские у нее подушечки пальцев.

Толстая ночная бабочка металась в жидком желтом свете, полет был дерганый, хаотичный, но каждый раз она почему-то оказывалась все ближе к Джульке.

Пузатенький стакан остался от прежних хозяев; он стоял с этим стаканом в одной руке и старым «Огоньком» в другой, дожидаясь, пока бабочка сядет на бледные сыроватые обои с унылым повторяющимся узором. Что такого страшного в этих ночных бабочках?

Бабочка наконец перестала дергаться и села. Он поспешно накрыл ее стаканом, а когда подвел тонкий журнал под край, бабочка лениво переползла на портрет Пугачевой.

— Ну, рыжая, — он обернулся к Джульке, — ну ты чего? Она ж нестрашная.

— Как это не страшная? — затрясла головой Джулька. — Как не страшная?

— Ну подойди, глянь. Да не бойся, она не взлетит. Посмотри, она ж пушистая. Симпатичная. Совсем невредная бабочка.

Джулька боком придвинулась, готовая в любую минуту отбежать от страшной бабочки на безопасное расстояние, но тут же опять пронзительно завизжала прямо ему в ухо.

— Ну чего ты? — повторил он. — Она же… — И наклонился над стаканом.

Увеличенная толстым выгнутым днищем стакана, на него глядела бабочка. У нее были неподвижные глаза-бусины, огромные пушистые усы, а все лицо покрыто шерстью.

Он непроизвольно сглотнул и, отвернув взгляд и прижимая лицо Пугачевой к ободку стакана, вынес бабочку на крыльцо и вытряхнул. Нужно будет поставить летние рамы с сеткой и дверь занавесить тюлем, что ли. Тогда и комаров станет меньше, и не понадобится жечь эти спирали, от которых у него на пальцах появляются мелкие язвочки. Странно, что он раньше не додумался.

Бабочка вихляющим полетом прянула вбок и рухнула куда-то в заросли. Он подозревал, что она просто затаилась там, дожидаясь момента, когда можно будет метнуться в узкую щель света.

— Улетела? — Джулька осторожно выглянула из-за двери.

— Улетела, — сказал он, вошел за ней в комнату и торопливо затворил дверь.

Страшная звезда стала прямо напротив окна, колола глаза, он никак не мог заснуть, прислушиваясь к щекотному дыханию Джульки. Тикало непонятное существо совсем рядом с кроватью, другое шуршало в углу; снаружи, из сада, мягкий комок монотонно бился об оконное стекло. Потом звезда ушла, и он уснул.

* * *

Мокрая трава щедро орошала кроссовки и носки. Он чистил зубы над помятым умывальником, и крупные капли с яблоневых листьев падали ему за шиворот. В звездообразно треснувшем зеркальце отражалось расколотое сизое небо.

Мы же не будем здесь дожидаться зимы, правда?

Он уже написал одному своему старому приятелю и другому, не такому старому и не так уж чтобы приятелю, но предприимчивому и вроде бы организовавшему какую-то экспертную группу — хрен знает что за группа, но нужны специалисты его профиля, — и чуть ли не каждый час теперь проверял почту. Однако в почту валились только призывы увеличить пенис или посмотреть на голую одноклассницу, что, учитывая возраст его одноклассниц, было сомнительным удовольствием.

Стали падать первые яблоки, сморщенные и маленькие — отторгнутые от материнского дерева, обреченные на гибель уродцы. Он подобрал одно, отер от мокрой земли и надкусил; яблоко было даже не кислым — просто безвкусным.

— Борисыч!

Он обернулся. Бабакатя стояла у калитки — рыхлая грудь, обтянутая выцветшим байковым халатом, лежала на верхней перекладине. От Бабыкати пахло куриным пометом и опять же сырыми тряпками.

Они тут всех называют без имени, но по отчеству. А в Штатах — наоборот. Интересно, это как-то связано с загадочной национальной ментальностью?

Он посмотрел на яблоко в руке, вздохнул и отбросил его — пускай слизняки завтракают.

— Да, Бабакатя?

— Борисыч, ты в Чмутово поедешь?

Бабакатя обладала верхним ветровым чутьем хорошей легавой собаки.

Он торопливо проглотил откушенный фрагмент яблока. Само это «Чмутово» звучало как что-то мокрое, чавкающее.

— Собирался вроде.

Бабакатя протянула скомканные десятки:

— Купи мне хлебушка и крупы. — Она говорила «мяне», и это его невнятно раздражало. — Пару буханок, он у них теперь (тяперь) никакой, черствеет (чарствеить) быстро, но я нарежу и в морозилку положу, Анька, дочка Петровны (Пятровны) научила. А крупу для курочек… Яички свежие не нужны, нет?

— Нужны, наверное.

Бабакатя драла за пяток яиц больше, чем в Чмутове просили за десяток, тем самым опровергая собой расхожие представления о широкой русской душе, но яйца и правда были хорошие. Джульке, по крайней мере, нравились.

— Так я принесу, — Бабакатя укоризненно покачала головой, — этой твоей… вот ведь назвали собачьим именем девку!

— Это иностранное имя, Бабакатя.

Он никак не мог попасть в нужный тон. Бабакатя казалась ему представителем другого биологического вида, Homo Rusticalis, — иная среда обитания, экологическая ниша, даже пищевая база… И как бы это сказать, немножко умственно отсталым представителем по сравнению с доминирующим Homo Urbanis. Он разговаривал с ней, как разговаривал бы с говорящей собакой или кошкой, отчего испытывал неловкость и тоску. Бабакатя, в свою очередь, вела себя именно так, как он от нее ожидал: жаловалась на погоду (не те погоды стоять), на здоровье (кости-то ломить), вон раньше-то как оно было, а тяперь вон как оно стало, и хлебушек тяперь не тот, не тот тяперь хлебушек, а вот при Брежневе выпякали хлеб… И даже при Андропове выпякали хлеб. И при этом, как его… Устиныче… И от того было ему слегка не по себе, словно Бабакатя подыгрывала ему. Тем более Ванька-Каин уверял, что наблюдал Бабукатю в чмутовском сбербанке, где она весьма ловко управлялась с банкоматом.

Впрочем, это как раз было в порядке вещей. Его всегда поражала приспособляемость этого вида (не столько Homo Rusticalis, сколько Homo Unreflectus, мысленно уточнил он политкорректно). Особи этого вида в быту, в обустройстве проявляли хватку, не свойственную конкурирующей изнеженной форме, для нескольких поколений которой жуткое слово «жировка» звучало пострашнее какой-нибудь «авада-кедавра».

— Чаво энто она у тябя спит так долго?

Смотрит же Бабакатя телевизор — правда, допотопный, черно-белый, — по вечерам из окон льется голубоватое сияние, словно там секретная лаборатория инопланетян или пристанище похищенных душ… Там, в телевизоре, говорят до омерзения фальшиво, совершенно ненатуральными голосами, но, по крайней мере, грамотно, если только не изображают таких вот Бабкать, но тут настоящая Бабакатя должна почуять подделку…

— Это она с непривычки, на свежем воздухе. — Ложь, но ложь, понятная Бабекате. Уж чего-чего, а воздуха в университетских кампусах хватает.

— Скучно ей тут нябось. — Бабакатя посмотрела ему в лицо. Глазки у нее были почти бесцветные, маленькие и бровки почти бесцветные, с торчащими седыми волосками. — Делать нечего, потому и спит. От скуки. Я вот в пять утрячком встаю, и ничего, не скучно. Курей кормить надо? Надо…

Коровы у Бабыкати не было, тут вообще никто не держал скотину, а ради кур вроде бы и не стоило подниматься чуть свет. Так, предлог, оправдывающий старческую бессонницу. Тем не менее в ее голосе и плоской кислой улыбочке ощущалась плохо скрытая подковырка, тайный упрек ленивой горожанке.

— Она работает, — он понимал, что наживка нехитрая, но все равно клюнул, — она диссертацию пишет.

Бабакатя пожевала губами, словно пробовала на вкус слово «диссертация».

— Ладно. — Она со вздохом отлепилась от калитки.

У него вдруг мелькнула неприятная мысль, что Бабакатя на самом деле не так уж стара и вполне могла бы быть его ровесницей.

— Так яички я принесу. Грибочков сушеных не надо? Возьмете сушеных грибочков?

Он никогда не покупал грибы у старушек на рынке. Маринованные — потому что боялся ботулизма. Сушеные — еще и потому, что торгующим бабкам нет доверия: подсунет сослепу бледную поганку, какая ей разница, ищи потом… Его бывшая, неуловимо напоминавшая Ванькину нынешнюю Алену, покупала, ела с удовольствием, посмеивалась над его трусостью. Она была сильнее, чем он, целостнее, что ли. Он, вероятно, и женился на ней в потаенной тоске по мягкой материнской власти… А теперь вот поменял ее на жену-дочку. Забавно все-таки жизнь устроена, потому что у Ваньки-Каина все получилось как раз наоборот.

Ему хотелось уберечь Джульку от всего: от поэта-резидента, от штатовского пластикового быта, от тутошней безнадеги, а заодно как бы разделить свою память, свое прошлое, свою страну с Джулькой — нет большей радости, чем отдать то, что ты любишь, любимому человеку. Но эти два его намерения вступали меж собой в неловкое и трудное столкновение… Как можно любить то, от чего хочешь уберечь?

— Мяста надо знать. — Улыбочка так и застыла на блинчатом лице Бабыкати, точно приклеенная, липковатая, как слово «Чмутово». — А то вот энти, которые о прошлом годе… так у их девка пошла в лес и пропала.

— Как — пропала? — Он видел краем глаза, что на крыльцо вышла Джулька, пылая ярко-красной ветровкой, словно какая-нибудь огневушка-поскакушка.

— А так, ушла по грибы, да и пропала, — с удовольствием сказала Бабакатя.

— И не нашли?

Вот Джульке, наверное, не надо рассказывать. Но все равно ведь узнает, хотя бы от Ваньки или от Алены его.

— Почему не нашли? — мигнула бесцветными ресницами Бабакатя. — Нашли, только она умом тронулась, плакала, тряслась и не говорила ничего. К дохтору увезли да так сюда и не вернулись. А говорили, кажное лето будут жить… Им-то у нас понравилось, я им яички каждый день, яички им очень нравились, что свеженькие, из-под курочки, и что черника тут и брусника. А только мяста надо знать.

Он понял, что ему не хочется, чтобы Джулька даже и здоровалась с Бабойкатей, словно та была заразная и зараза эта могла перекинуться на Джульку. Потому он несколько раз переступил с ноги на ногу, как бы показывая, что ему пора идти заниматься всякими нужными и важными мужскими делами.

— А какой крупы?

— Что?

Ему показалось, что Бабакатя на миг словно бы выпала из образа и, видимо, сама это почувствовала, потому что тут же поправилась, чвакнув:

— Чаво?

И еще толстенькую руку приставила к толстенькому уху — мол, недослышала, извиняйте.

— Какой крупы, спрашиваю? — устало повторил он.

— Дык для курочек, говорю. Пшена купи или ячки, вот чего.

— Хорошо, — сказал он уже через плечо и пошел по дорожке, задевая за мокрые колоски пырея.

* * *

По сравнению с пламенеющей ветровкой рыжие Джулькины волосы были тусклыми, ржавыми, а кожа даже какой-то зеленоватой. Это потому что тут мало солнца, подумал он. Небо с утра обметывало войлочными серыми тучами, которые к вечеру расступались, точно театральный занавес, открывая роскошный золотисто-багровый закат. Впрочем, когда солнца было много, Джулька тотчас обгорала, чуть ли не до пузырей.

— Ты с нами как, едешь?

— Нет. — Джулька виновато улыбнулась. — Знаешь, нет. Дорога трясучая. И я хотела еще… вот убрать хотела, да. Сарайчик убрать.

Опять устроит костер во дворе, и едкий дым от сырых тряпок, от мышиных гнезд в старых матрасах вновь будет клубиться меж яблонь.

На самом деле Чмутово — крепкое, в общем, село — было Джульке неприятно, но она стыдилась в этом признаться даже себе. В селе Чмутово жил настоящий Русский Народ, а Русский Народ — хороший и страдающий. Гопники с плеерами, мотней до колен и «Балтикой» № 8 не походили на Русский Народ, а походили вот именно что на самых обычных гопников, и это сбивало Джульку с толку. Бабакатя тоже была Русский Народ и потому требовала тонкого обхождения и бережного изучения.

Сейчас Джулька сидела на второй ступеньке крыльца; всегда садилась только на эту — почему? Тощие коленки трогательно торчали из джинсовых прорех. Мода сиротинушек.

Он вздохнул, присел рядом с ней.

— Как ты думаешь, Джулька, какой хлеб выпекали при Брежневе?

— Я не знаю… — Она растерялась. — А что? Плохой?

— Да нет. Нет. В том-то и дело.

А в чем, собственно, дело? В чем?

* * *

— Что за история такая с девочкой?

Ванька, сидевший в машине рядом с ним, пожал плечами:

— Фекла, дочка Заболотных. Ее тут с МЧС искали. Шуму было…

— Заблудилась?

— Да нет, она как раз в лесу хорошо… Просто убежала и обратно ни в какую. Они, как нашли ее, сразу и увезли.

Только тут, ощутив, как расслабились мышцы, он понял, что история с Феклой, дочкой Заболотных, напугала его больше, чем он сам себе в этом признавался.

— Одна в лесу… Сколько ж ей было?

По обочинам грунтовки щедро рос борщевик, заслоняя собой темные декадентские ели; борщевик был нагл и процветающ, как положено захватчику. За «четверкой» тянулся пыльный след, точно дым от костра.

— Десять… или двенадцать, — неуверенно сказал Ванька. — Хорошая девка вообще-то. Жалко, что так.

— С родителями не ладила?

— Да при чем тут родители? Это из-за кошки. Кошка Бабыкатиных кур гоняла, Бабакатя и говорит Фекле: ты ее принеси, я накажу, кошку-то. Девка своими руками и притащила. Думала, Бабакатя, ну там, покажет кошке кур и газетой, что ли, отлупит. А Бабакатя ей голову отрезала.

— Как… голову?

— Это деревня, чего ты хочешь? Девка приходит за своей кошкой, ну и… Рванула в лес. И все. Через два дня только нашли. Но как бы не в себе. Плачет и выговорить ничего не может. Они ее сначала к психотерапевту, потом к психиатру… так и водят с тех пор.

— Знаешь, — сказал он, — если бы ты мне сразу это рассказал, мы бы сюда не приехали.

Ванька опять пожал плечами:

— Мясо жрешь? А коров тебе не жалко? Козочек там, овечек? А лошадей, которых на мясо? Тут к животным всегда было такое отношение. Утилитарное.

— Да, поэтому вегетарианцев все больше и больше.

— Интеллигентские сопли, — сказал Ванька.

— Да ладно тебе, — баском вмешалась с заднего сиденья Алена, — сволочная на самом деле история.

— Ты тоже знала? — В зеркальце он видел, что она пожала плечами, точь-в-точь как Ванька.

— Все знали. Тут такое творилось… Родители эти несчастные, вертолеты, МЧС. А этой, ну, Бабекате, хоть бы хны.

Он вспомнил бесцветные кислые глазки, белые бровки, вылинявшую пестренькую байку…

— Джульке не рассказывайте.

Они синхронно пожали плечами.

Он подозревал, что Аленина неприязнь к Джульке отчасти тем и объяснялась, что он слишком старается Джульку оградить от неприятного, слишком носится с ней, то есть в этой неприязни виноват скорее он, а не Джулька. Но с бабами всегда так. Мужикам они прощают, бабам — нет.

Иногда заросли борщевика расступались, и тогда становился виден лес, зубчатый и лапчатый, как бы стекающий в зелень и синеву на фоне розоватого неба, точно в книжках его детства, в тех, с иллюстрациями Билибина на желтоватой, чуть шершавой «гознаковской» бумаге.

Природа, так отчаянно нуждающаяся в рефлексии, что создала разрушающего ее человека, все же требует теперь, похоже, более тонкого подхода и вполне готова заместить Homo Rusticalis более продвинутой версией. Деревня — миф, проклятые куры нужны Бабекате только как оправдание собственной хитрой жизни, а покупает она в «Алых парусах» мясо, молоко, все…

Ванька-Каин, дурачок, думает, что спасает себя, семью и горстку избранных от ужаса городов и грядущих вселенских катаклизмов, но на самом деле действует инстинктивно, как нерестящаяся рыба, — то, что его подгоняет, не имеет отношения ни к городам, ни к катаклизмам и не снисходит до объяснений.

На обратном пути, разомлев в предвкушении тепла и ужина и въезжая на пригорок по убитой дороге, он уловил в сумраке отблеск выходящих на закат окон (что тут было хорошего, так это закаты) и сообразил, что закат так красиво отражается в стеклах, потому что в доме темно.

Тут случались перебои с электричеством, к тому же он знал, что на самом деле в саду светлее, чем это кажется из окна автомобиля. Настолько светлее, что он, выскочив из машины, сразу увидел: в густой траве, сбоку от порожка, ровный квадрат, словно бы свет упал из темного на самом деле окна, и на этом светлом лежит что-то маленькое, скорчившееся, темное.

— Уф… — Он присел на крыльцо, одновременно охлопывая себя по карманам в поисках сигареты. — Как ты меня напугала!

— Прости, да-а? — Джулька сонно хлопала глазами. — Я заснула и не слышала… а ты подъехал, а я заснула и не слышала.

— Это ничего, — сказал он, — ничего. Но зачем вообще было там спать? Смотри, как тебя комары искусали.

— Я хотела его проветрять… проветрить? Да, проветрить. Бабакатя сказала, матрас обязательно надо проветрить.

— Она что, приходила?

— Да. Яички принесла. Еще она сказала, что крыльцо надо подметать. Городские никогда не подметают крыльцо, а его надо подметать. — Она произнесла «подмятать», явно копируя Бабукатю. — И я подмела крыльцо и вынесла матрас, а он такой тяжелый, и его надо повесить на перила и бить такой палкой, а потом прове-етрить, и я села, и подумала, немножко полежу, и заснула.

— Джулька, а Бабакатя не сказала тебе, что это надо делать утром, после того как роса уйдет? А вечером нельзя, потому что роса опять выпадает и сыро. Смотри, он же весь намок. Теперь на нем нельзя спать, пока не подсохнет.

— А печку топить? — с надеждой спросила Джулька.

Он вздохнул. Печку топить и правда придется. И сушить матрас на печи, и он будет вонять сырыми тряпками. И окна закрывать нельзя, а значит, опять кто-нибудь прилетит, и Джулька опять будет пугаться. Блин, забыл купить сетку на окна…

— А яйца — тридцать рублей пяток. Это недорого, да-а?

— В «Алых парусах» вдвое дешевле.

Чистые краски заката ушли, меж яблоневых веток зажглась все та же огромнющая звезда. Яблоки выгрызали вокруг нее аккуратные черные дыры.

Ванька-Каин говорил о зиме, об огромной белой луне, висящей над черными островерхими елями; об огнях на снегу и о том, сколько хороших и платежеспособных людей готовы мириться с временными трудностями, чтобы увидеть все это, и зеленый туризм сейчас в моде, и поезд от Москвы идет всего ночь, и все вагоны, даже плацкартные, оборудованы кондишн и биотуалетами.

— Эти из настоящей курицы, — возразила Джулька, — теплые еще, и перышки налипли.

— Они обычно на помет налипают. На гуано. Деревенские яйца всегда в гуано…

Сигарета то разгоралась, то гасла, и когда она разгоралась, мир вокруг становился темнее.

— Ладно. — Он поднялся, ступенька тоже была влажная, и джинсы на заду были влажные и теперь неприятно липли к телу.

— Ты куда?

— Отнесу ей крупу. Крупичку. И хлебушка… Хлебушка серенького буханочку. Хотя он не такой, как при Брежневе.

— А печку можно я потоплю? — с надеждой спросила Джулька.

— Можно. — Он вздохнул. — Только не потоплю, Джулька, протоплю.

— Ой, — расстроилась она, — опять у меня с приставками. Потопить можно Муму, да-а?

— Потопить, Джулька, можно вражеское судно. А Муму можно только утопить.

— Русский язык все-таки такой сложный, — пожаловалась Джулька.

— А про спички-то я забыла тебе сказать, Борисыч, — в голосе Бабыкати слышался явный упрек, обращенный в его сторону, — вот те, которые прошлым летом, они как собяруться, значить, в Чмутове, так заглянут ко мне и спрашивают: а спичек случаем не надо, Бабакатя? Или, может, соли или мыла, маслица постного? Всегда спрашивали. Не надо ли чего, Бабакатя? Так вот и спрашивали.

Он ни с того ни с сего подумал, что «те, которые», надо полагать, не спрашивали, нужна ли Бабекате туалетная бумага. Наверняка она подтирается скопившимися на чердаке старыми газетами.

— По такой дяшевке продали, я им говорю, не продавайте так задешево, а они продали. За пятьдесят тыщ продали, а купили-то за все сто, Пална, когда в Ленинград переехала к дочке, свою избу им и уступила, и то по знакомству, потому как он учился вместе с дочкой-то.

— Что? — переспросил он.

— Ну, вязет тебе, Борисыч, что задешево, хороший дом, крепкий, крыша не текет, он как въехал, сам ее починил, крышу, и я его еще спрашиваю: как крыша-то, не текет? Он говорит: нет, Бабакатя, не текет больше, Пална шифер покупала еще при Брежневе, тогда плохо не делали…

Каждый информационный кластер Бабакатя дублировала, словно бы обкатывая его и тем самым утверждая прочнее в сознании собеседника. Он давно уже замечал за Homo Unreflectus такую особенность.

— Да. — Он поморщился, радуясь, что в сумерках его гримаса не видна. От сдерживаемого раздражения у него началось что-то вроде зуда. — Да, наверное. Не делали. Так я пошел, Бабакатя. Спички в следующий раз уже.

— К жене молодой торопишься, — сказала Бабакатя сладенько.

Джулька наверняка сделает яичницу, потому что это быстро, к тому же ей хочется доказать ему, что яички из-под курочки вкуснее и полезнее, чем те, которые продаются в «Алых парусах», хотя те, которые в «Алых парусах», дешевле в два раза — правда, они не такие свежие, потому что из-под фабричных кур, а их неизвестно чем кормят. Какой заразный способ мышления, это ж надо!

А яичницу я на самом деле не люблю. И Джулька ее не умеет жарить. Она вообще мало что умеет жарить, если честно.

— Ленивая она у тебя, — проницательно сказала Бабакатя. — Все они, молодые, теперь ленивые. Вот я, пока мой был жив, как придет, я ему сразу горяченькое — и супчик, и вермишельку, и котлетку.

У Бабыкати был когда-то какой-то «мой», надо же. Жизнь все-таки удивительная штука.

— Я пошел, Бабакатя, — повторил он, — спокойной ночи.

Запах неизвестного ему мокрого растения накатывал волнами из угасающих сумерек.

— И скажи ей, чтобы на закате не спала. Нельзя.

— Почему это?

— Умом тронется, — сурово сказала Бабакатя.

— Это еще почему?

— Мозг оно высасываеть, когда на закате спять.

Закат, думал он, шлепая по раскисшей тропинке и задевая плечом мокрые глянцевые ветки, лезущие через серые изгороди буйных ничьих садов, — время мистическое, граничное, прореха между днем и ночью. Тысячи поколений смотрели, как закатывается старое солнце, а хрен его знает, взойдет ли новое.

Из чердачного окна смотрело черное толстое дуло. Он вздрогнул и остановился. Потом в дуле влажно блеснуло, словно пузырь слюны в кругло раскрытом рту, и он понял, что это раструб школьного телескопа.

— Добрый вечер, дядя Коля!

Он еще в кампусе приучился здороваться со знакомыми и незнакомыми. Кампус, в сущности, тоже деревня. Или наоборот: деревня — это тоже кампус.

Он, впрочем, не совсем был уверен, что здоровается с дядей Колей, поскольку окошко было темным, а дядя Коля плохо связывался в его сознании с телескопом, даже школьным.

Дядя Коля тем не менее отозвался:

— Ты не думай, Борисыч. Если нужно, я отдам.

— Вы о чем? — не понял он.

— Да телескоп этот. Эти, которые до вас жили, съехали, я смотрю — он во дворе стоит. Я подумал, непорядок, что во дворе.

— Ничего, дядя Коля. Нам не нужен телескоп. Пользуйтесь на здоровье.

— И то правда, — согласился дядя Коля из темноты, — зачем молодоженам телескоп?

Ему почудилась в дяди-Колином голосе чуть заметная издевка, словно говорил не дядя Коля, а кто-то другой, ехидный и злой, и очень умный и хитрый, только притворяющийся для порядка безобидным дядей Колей. Кстати, а сколько ему лет? Ровесник Бабыкати? Старше? Младше? Его ровесник?

А откуда известно, что там, наверху, действительно этот самый дядя Коля? Не видно же ничего.

Ему самому стало неловко, что думает такие глупости. Потому он спросил как бы в шутку:

— Инопланетян высматриваете?

— Инопланетян? — Бледное пятно в чердачном окне чуть качнулось. — Зачем? Кому они нужны? Тут, Борисыч, инопланетяне уже у всех вот где. Нет, я вон ту наблюдаю. Вон висит.

Звезда водрузила себя на черную верхушку ели, точно рождественская елочная игрушка. В колеблющемся, прогретом за день воздухе, что поднимался от земли, ему показалось, что она шевелит лучами, словно щупальцами.

— Красивая, — сказал он на всякий случай. — Это что, Вега?

Кроме Веги, он помнил еще несколько звездных имен, все почему-то на «А»: Альтаир, Альдебаран, Антарес…

— Какая еще, на хрен, Вега? — обиделся дядя Коля. — Это Ригель.

— Красивая, — повторил он, — и название красивое.

— Бело-голубой сверхгигант, — похвастался дядя Коля, — скоро взорвется на хрен.

— Ну, наверное, еще не скоро. Я имею в виду, применительно к истории человечества.

— Вот-вот взорвется, — веско произнес дядя Коля, — я читал. Они, когда взрываются, сбрасывают оболочку. И она все расширяется, расширяется. И когда до Земли доберется, мы тут все на хрен сгорим, слышь? Может, уже взорвалась, просто мы еще не знаем. Но скоро узнаем. Ригель на расстоянии тыща световых лет от Солнца, даже меньше. Так что я вот стою, мониторю.

— На наш век хватит? — осторожно предположил он.

— Может не хватить, — сухо сказал дядя Коля. — Так не нужен тебе этот телескоп, Борисыч?

— Нет. — Он покачал головой, хотя в темноте дядя Коля этого видеть не мог.

— А раз не нужен, ты, Борисыч, иди. Не мешай мониторить.

— Если я поеду в Чмутово, что-нибудь взять для вас, дядя Коля?

— Так сегодня ездил уже, что ж не спросил-то?

— Ну, на будущее.

— Будущего, — сказал дядя Коля, — у нас нет.

* * *

— Тебе не понравилось? — огорчилась Джулька.

— Нет, почему. Очень вкусно.

У яичницы были ломкие коричневатые края, фестончиками. Джулька смотрела, поэтому он подобрал остаток желтка тяжелым серым хлебом. Хлеб был почти как при Андропове. Или при Брежневе.

— Правда, лучше, чем из супермаркета?

— Гораздо, — сказал он. Положил тарелку в помятый алюминиевый таз, прыснул «Фэйри», ополоснул. Аккуратно ладонью смел крошки с потертой клеенки, стряхнул в мусорное ведро.

Чугунная сковородка, в которой Джулька жарила яичницу, так и осталась на конфорке и теперь распространяла запах горелого.

Он помедлил, ухватил сковородку за скользкую ручку и вынес на крыльцо.

— Протру золой, — пояснил Джульке.

С крыльца была видна дальняя полоска леса, выгрызающая край зеленоватого неба, и три медленно заворачивающихся внутрь себя полупрозрачных облачка. В одном из облачков, подсвечивая его как бы намеком, как бы не всерьез, висел этот самый Ригель. Светлый самолетный след, чуть розовея, перерезал небо наискосок.

Он вздохнул и спустился с крыльца. Прямоугольник матраса так и остался лежать в траве, уносить его в дом не было никакого смысла. Зола, которую он зачерпнул проволочной мочалкой, тоже была мокрой и смешалась с землей. Надо будет устроить площадку для костра, камнями ее обложить, что ли… Он тер сковородку, морщась каждый раз, когда мочалка скрипела по чугуну.

Руки были сплошь в саже и пригоревшем жире; он долго отмывал их под тоненькой струей, льющейся из смешного умывальника с пимпочкой, извел почти треть бумажного полотенца, но когда сел за комп, пальцы все равно липли к клавишам. Особенно почему-то к delete.

«Википедия» очень, очень нахваливала Ригель. Яркая околоэкваториальная звезда, «А» Ориона, бело-голубой сверхгигант, диаметр около 95 млн км (то есть в 68 раз больше Солнца), абсолютная звездная величина –7m; светимость в 85 000 раз выше солнечной, а значит, это одна из самых мощных звезд в Галактике (во всяком случае, самая мощная из ярчайших звезд на небе, так как Ригель — ближайшая из звезд с такой огромной светимостью). Ригель вроде бы и правда имел некоторые шансы стать сверхновой, в этом случае его наблюдаемая светимость стала бы сопоставима со светом полной Луны. Кстати, древние египтяне связывали Ригель с Сахом — царем звезд и покровителем умерших. Ну, понятно, древние египтяне всегда знали, что к чему.

Лампочка под дощатым потолком несколько раз мигнула. Это с ней время от времени случалось.

В почте ничего не было. Даже спам иссяк, словно адрес стерли из всех ресурсов общечеловеческой памяти.

— Есть новости?

Он не очень-то любил, когда Джулька заглядывала ему через плечо, но боялся сказать — вдруг обидится.

— А как же, — сказал он жизнерадостно, — скоро взорвется Ригель.

— Это звезда? — уточнила Джулька.

— Да. В созвездии Ориона. Она вот-вот станет сверхновой. Может, уже стала, просто мы еще не видим, свет не дошел.

— Мы сгорим?

— Не обязательно. Она довольно далеко. Зато будет светить на все небо. Представляешь зрелище?

— Я думаю, — сказала Джулька, — это будет очень страшно. Когда две луны — это страшно. Это неправильно. Это как во сне. Ты куда? Зачем на чердак?

— Рыжая, нам же надо на чем-то спать. Матрас совсем мокрый, а я на чердаке одеяла видел. Сложим пару одеял, уже легче.

Хотя одеяла эти тоже наверняка отсырели и прогрызены мышами.

На чердаке пахло слежавшимся прошлым. Здесь, утрамбованные в картонные коробки из-под телевизора «Рубин», из-под обуви «Скороход», из-под вентилятора с резиновыми лопастями и камина-рефлектора, спали печальные обломки кораблекрушения, реликвии утонувшей в толще исторических вод страны… Оловянные солдатики, поздравительные открытки с Первым мая и Седьмым ноября, ржавая, вихляющая, если кому придет в голову ее запустить, юла, фотографии с фестончатыми краями, пудовые резиновые сапоги, черно-зеленые, как тулово морского змея… И журналы, пахнущие мышами, иногда даже чуть-чуть обгрызенные по углам, с желтоватыми разводами сырости.

Как-то, застряв осенью в дождь на родительской даче, уж сейчас и не вспомнить, почему (то ли с Натахой опять поссорился, то ли отец болел, то ли мама), он вот так, сидя на чердаке, перелистывал старые номера «Юности», вглядывался в серенькие офсетные фотографии молодого губастого Вознесенского и молодого аскетичного Евтушенко. Бог мой, что за дичь мы тогда читали и даже помнили наизусть!

И все это как бы ждало, что еще когда-то сможет пригодиться, — и эти страшные резиновые сапоги, и вентилятор с пластиковыми лопастями, и старый гамак, и пальто с торчащими из прорех клочьями ватина. И все это могло пригодиться только в случае всеобщего обрушения, вселенской катастрофы, гибели цивилизации.

Одеяла лежали в углу, он помнил. Он, как приехал сюда, первым делом сунулся на чердак в поисках не пойми чего. Быть может, того времени, когда мама и отец были живы, а Натаха после очередной ссоры чувствовала себя виноватой и опять все налаживалось… Но это был чужой чердак, тут все было другое, он вляпался сначала в паутину, потом в мышиный помет, крохотное окошко было сплошь засижено мухами — и что делать мухам на чердаке?.. И воняло сырыми тряпками, а не старой бумагой.

Голая лампочка, свисающая с перекрученного провода, еле тлела рубиновым сердечком — то ли собиралась перегореть, то ли с проводкой что-то…

Два шерстяных одеяла, сложены вчетверо. Одно — коричневое с бежевыми полосками; другое, под ним, — красное, с бежевыми цветочками. Вроде лежат немножко не там, где он помнил. Вроде бы. И примяты посередине, как если бы кто-то легкий сидел на них, а потом быстро и легко встал и ушел.

Он присел на корточки и потрогал одеяло, словно оно еще могло хранить тепло того, кто легко встал и быстро ушел. Шерстяное одеяло и правда было теплым, шерстяные всегда теплые. Под завернувшимся уголком того, что сверху, и выпрямленным уголком того, что снизу, белело.

На выдранном из тетради листочке в клеточку цветными фломастерами была изображена страшная оскалившаяся баба с окровавленным ножом. Маленькая пушистая (очень маленькая и очень пушистая) мертвая кошка лежала у широко расставленных, носками наружу, ног в огромных ботинках. За спиной у страшной бабы лепестками расцветали языки пламени. В самой их сердцевине чернел дом с двумя косыми окошками.

Тихо тикало невидимое насекомое. Пильщик? Древоточец?

Скатав одеяла, он неловко спустился по лестнице. Одеяла кололись.

Джулька так и сидела, обхватив колени руками и уставившись в темное окно. Это ему не понравилось.

— Хочешь зажечь печку? Валяй, — великодушно разрешил он. — Только окно открой.

— Нет, — Джулька мотнула рыжей головой, — она опять прилетит.

— Я поставлю завтра сетку на раму. Правда. У Ваньки должна остаться еще сетка, — соврал он, — я видел.

— Тогда почему он тебе сразу не дал?

— Ну… может, думал, у нас есть. Ты погоди, я сейчас.

Был давным-давно такой скринсейвер: уютный домик, то одно, то другое окно загорается, появляются и исчезают в окнах темные силуэты, из трубы вдруг вырывается тоненькая струйка дыма, луна медленно движется по темному небу, иногда ее пересекает летучая мышка… Потом началось повальное увлечение заставками, одна другой круче — рыбки какие-то, коралловые рифы… потом как-то быстро сошло на нет… Та, с домиком, была самой лучшей.

* * *

Посреди горницы стоял верстак, и Ванька что-то деловито на нем выпиливал. У Ваньки всегда были хорошие руки. Приятно пахло свежей стружкой.

— А… Алена где?

— К Бабекате пошла. Банки Бабекате ставить. Бабекате банки ставить-то пошла. Спину прихватило у Бабыкати.

— Она ж Бабукатю вроде терпеть не может.

Ванька пожал плечами:

— Это деревня. В деревне надо со всеми ладить. Не умеешь ладить — вали.

— Но Бабакатя…

— Вот откуда у тебя это чистоплюйство? Бабакатя как Бабакатя. Она тут знаешь, может, тоже не всю жизнь жила. Она, может, только на старости лет сюда перебралась. Она, может, доктор наук на самом деле, Бабакатя. Филолог.

— Что?

Бабакатя — доктор наук? И вся эта ее страшная тупая повадка — просто маска? Но зачем?

— Пошутил я. — Ванька сдул с дощечки нежнейшие белые стружки. — А ты и поверил. Дурачок.

— Да ну тебя, — сказал он сердито.

— А ты чего вообще пришел? — дружелюбно спросил Ванька. — Чего надо?

— Слушай… — он помялся, — дай-ка мне телефон Заболотных.

Ванька перестал делать вжик-вжик и, прищурившись, посмотрел на него:

— Зачем?

— Кое-что хочу спросить у них.

— Что?

— Ты знаешь, мне показалось… кто-то ходил у нас там, что ли. И картинка детская. Вот. — Он вытащил сложенный вчетверо листок из кармана ветровки.

Ванька развернул листок, отстранил, вгляделся. Похоже, у Ваньки-Каина портится зрение. Возрастное.

— На чердаке нашел, — пояснил он на всякий случай.

— Может, она там с прошлого лета лежит? — предположил Ванька.

— Может, — согласился он неуверенно.

— Думаешь, убежала девчонка? — Ванька вернул ему листок и рассеянно отряхнул треники от древесной крошки. — Сюда? Сама на поезде, потом пехом? Это вряд ли. Да где бы тут она… сам видишь, все на виду.

— Ну, — все так же неуверенно сказал он.

— А только телефон я тебе не дам. Сам позвоню. Мало ли. А то еще напугаешь. Они сейчас, знаешь…

— Позвони, узнай, ага? И мне звякни сразу. И вот что… у тебя сетки нет? Ну, от комаров, бабочек.

— В «Алых парусах» была, — укоризненно сказал Ванька, — что ж не купил?

— Забыл, понимаешь…

— Ну так нету у меня сетки.

Показалось или в голосе Ваньки прозвучало что-то вроде торжества?

— Да? — Он вздохнул, потоптался еще немного. — Жаль. Так звякнешь?

— Звякну, — сказал Ванька и опять сделал «вжик».

— Так я пошел?

— Валяй. Кстати, еще один объект обнаружили. Здоровущий. Прямо за Солнцем, — сказал Ванька ему в спину.

* * *

Девчонка, как ее звали (Фекла? Ну и дурацкая теперь мода на имена), могла прятаться на чердаке еще прошлым летом. Дети любят прятаться.

Точно, прошлым летом. Потому что как бы она сейчас туда пробралась? В доме все время ведь кто-то есть.

Он, правда, уезжал в Чмутово, но Джулька оставалась. Ну да, Джульке ночью мерещилось, что кто-то ходит, но дом старый, половицы скрипят, нагреваются, охлаждаются, сохнут, набухают… К тому же мало ли какая живность тут водится? Звери на самом деле не так боятся человека, как нам кажется.

И вообще, зачем прятаться в жилом доме? Пустых полно. Собственно, почти все дома пустые, а тот, второй дом, который прикупил себе Ванька-Каин, еще и протоплен, и вроде Ванька забросил туда какие-то дошираки, супы в пакетиках, и лавка есть, и матрас на лавке… Он, вообще, хозяйственный, Ванька.

Гостевой Ванькин дом стоял, отражая окнами темное переливчатое небо. На миг ему показалось, в одном из окон блеснуло, вроде как фонарик или что…

Он глубоко вдохнул нежный сырой воздух.

А вдруг сюда все-таки забредают бомжи, какие-то пришлые люди? Хотя вот Ванька уверял, что нет, слишком далеко от железки.

Надо Ваньке сказать, но это опять идти к нему за ключом или звонить, а он пошлет, он злой, и вообще плохо Джульку так надолго одну. Утром скажу.

От темной изгороди отделился кто-то темный, и он вздрогнул. Но тут же расслабил мышцы.

— Алена?

Шурша штормовкой, она прошла мимо, чуть задев его плечом. Широко раскрытые глаза казались темными ямами.

Шла она медленно, тяжело, точно пьяная. Но она вроде не пьет. То есть ну как не пьет?.. Как все нормальные бабы.

— Тебе нехорошо? Может, помочь? — окликнул он ее уже в спину.

Она не ответила, а, все так же широко расставляя ноги, словно моряк на палубе, прошла к Ванькиному дому.

Он пожал плечами. В конце концов, Ванькина Алена, пускай Ванька и разбирается. Еще немного постоял, вглядываясь в темные окна гостевого дома, и пошел к Джульке.

* * *

— Не будем топить печку?

Он незаметно выдохнул: вот же, все в порядке.

— А будем что?

Наверное, Джульке все-таки скучно. Слишком простая жизнь, никакого места для всяких тонкостей и душевных извивов: приготовили, поели, помыли посуду, спать легли…

— Ну, спать будем, — сказал он, стараясь, чтобы голос звучал весело и ласково.

— А если не хочу-у?

— Ну, садись поработай, — он кивнул на ее маленький серебристый Sony, — ты ж хотела закончить к осени.

— Я боюсь, к осени не полу-учится. — Она вздохнула глубоко и прерывисто и тут же зевнула. — Тут нет литерату-уры…

Ну вот модем же есть, она вроде какой-то блог завела, чтобы практиковаться, первое время писала про Россию, как бы взгляд со стороны, всякие смешные детали, моменты, но потом охладела как-то, мало кто ей отвечал и читал мало кто — наверное, потому, что все-таки нет легкости, в языке нет легкости, а люди это чувствуют.

— Я чай сделаю. Хочешь чаю?

— Хорошая мысль, — сказал он.

Здешний чай, стоило ему чуть остыть, пускал по поверхности радужную пленку. Если разбить ложкой, она так и плавала, кусками, норовящими соединиться. И пачкала чашки. Наверное, из-за воды, в Америке такого вроде не было.

Он полез в Гугл, набрал «обнаружили объект солнечная система». Действительно. Кто-то вроде наблюдал что-то такое. Но месяц назад, и не подтвердилось.

Он вышел в сени, прикрыл за собой дверь, позвонил Ваньке.

Ванька мялся и подбирал слова, и ему стало неприятно в животе.

— Убежала? — спросил он шепотом.

— Черт ее знает.

Ванька, похоже, злится, что у Заболотных все плохо, — он не умел разбираться с чужими неприятностями. И со своими-то не очень умел.

— Она вроде в санатории. Ну, или не в санатории. Что-то такое. Они звонят туда, выясняют. Но ведь ночь.

— Они тебе перезвонят, когда выяснят?

— Утром, — сказал Ванькин голос злобно, — все утром. Что я тебе, Чип и Дэйл, чтобы круглые сутки на посту?

— А… Алена как?

— В каком смысле? — уже отчетливо сквозь зубы проговорил Ванька.

— Ладно, — сказал он, — ладно. Проехали.

Сложенные одеяла все же были тоньше, чем матрас, сетка врезалась в тело, легонькой Джульке хоть бы хны, а он ворочался, прислушиваясь, но не слышал ничего, кроме шуршанья и тиканья насекомых и слепого шороха листьев за окном. Луна, заглядывающая в окно, раздулась и сделалась багряной, потом побледнела до нежно-розоватой, полупрозрачной, потом укатилась. Если Ригель взорвется и станет светить, как эта луна, это же хрен знает что будет, подумал он, засыпая.

Утром на крыльцо пришел здоровенный кузнечик и умер, было такое впечатление, что кузнечик по каким-то своим причинам сделал это нарочно. Кузнечик лежал, встопорщившись всеми своими шипами и острыми телесными углами, и, как и вся тутошняя жизнь, походил на механизм, сейчас, впрочем, вышедший из строя. Пока Джулька не увидела, он аккуратно подсунул под тельце яблоневый листик и выбросил все это в буйные заросли у штакетника, мимоходом подумав, что там, наверное, уже целое кладбище крохотных мертвых телец, заложившее основу какой-то новой питательной жизни, копошащейся, влажной и неприятной.

Как они тут ухитряются ходить босиком, когда между пальцами продавливается черная жидкая грязь, как избавляются от живых и мертвых насекомых, мышей и тикающих невидимых домашних тварей?

Джулька вышла на крыльцо, вся в бледных мурашках от утреннего холода, и сонно терла кулачком глаза. Даже не девочка-подросток — кроха, заблудившийся ребенок… Кстати, насчет девочки…

Позвонить Ваньке не получалось — он не хотел понапрасну, а может, не понапрасну пугать Джульку, а Джулька все время терлась рядом. Матрас он развесил на турнике, который, видимо, поставил папа Заболотный. Матрас за ночь промок еще сильнее, надо было занести его в дом все-таки. Ну и вонял бы себе сырыми тряпками, тут все воняет, зато бы уже немного просох к утру, а днем бы он его досушил.

Небо было мутное, сизоватое, но он уже знал, что такая дымка на самом деле предвещает хороший теплый день: в какой-то момент она уплотнится, точно войлок, а потом сваляется комками и разбежится, открыв бледное чистое небо. А когда тепло, в саду пахнет смородиновым листом и полынью, и надо бы, кстати, нарвать полыни и бросить ее под кровать — говорят, насекомые ее не любят. Вдруг уйдут загадочные ночные пильщики и он сможет бестревожно спать?

Дождавшись, когда Джулька скроется в деревянном сером сортире в дальнем углу сада, он присел на крыльцо, как раз на то место, где умер кузнечик, и позвонил Ваньке-Каину.

— Ну, как бы непонятно, — сказал Ванька, помолчав, — как бы не могут найти. Серега выехал уже.

— Серега?

— Ну, Заболотный.

— А куда выехал?

Крыльцо было мокрым. Еще не высохло с ночи, черт.

— Сюда, — неохотно ответил Ванька.

Он подумал, что Ваньке вся эта история неприятна еще и потому, что нарушает образ идеальной деревни, который можно впарить доверчивым покупателям.

— Ванька, — сказал он, — а ты во втором своем доме давно был?

— Позавчера был, — Ванька насторожился, — второй этаж там доделать надо. Пол настелить. А что?

— Знаешь, я, когда шел от тебя…

— Ну?

Джулька вылезла из сортира и приближалась по дорожке, стараясь увернуться от цепких стеблей пырея, хватавших ее за голые ноги.

— Там, может, кто-то был.

Получалось, он вроде как струсил: не зашел, не проверил.

— Ты определись. — Голос у Ваньки стал тоньше. Когда он злился, у него всегда голос становился тоньше. — Где она, по-твоему, прячется? У меня или у тебя?

— Ванька, — сказал он тоскливо, — я не знаю. Ну как она у нас может на чердаке? Мы ж все время… Слушай, вон Джулька идет. Давай, что ли, я выйду тебе навстречу? И мы вместе посмотрим?

— Зачем?

— Ну, не знаю. На всякий случай.

Он слышал, как Ванька вздохнул с какой-то обреченной покорностью.

— Прям с утра, что ли?

— А когда?

— Что там? — Джулька подставила ладошки под пимпочку умывальника. Смешной умывальник. Старый. Наверное, еще до Заболотных тут был, а они так и не повесили новый.

— Ванька просит… помочь ему там… с ремонтом. Немножко.

— А! — Джулька вытерла руки мокрым полотенцем, висевшим на гвоздике, и тут же затрясла пальцами, потому что в полотенце запутался крупный комар, карамора. — Я с тобой, да-а?

— Нет, — он сурово покачал головой, — это для больших мужчин. Это мачистское шовинистское дело. А ты, Джулька, диссертацию свою совсем не пишешь, это плохо.

Сперва сидела за своим лэптопом, азартно тюкала, потом опять же охладела — оказалось, что архивы, без которых никак, не оцифрованы, нужно в Ленинку или куда там еще, в ИМЛИ, что ли. Она еще пыталась что-то писать, но он видел, как ускользает, расплывается ее азарт.

— Наверное, да, — худенькие плечи поднялись, опустились, — наверное, я буду сейчас писать диссертацию.

— Только знаешь что? — сказал он. — Ты вот что… пока я не приду, посиди дома, ладно? Не ходи никуда.

— Почему-у?

— Ну так. Для меня, ладно?

* * *

А чего, собственно, я боюсь, думал он, пока Ванька-Каин возился с ключами на чистеньком белом крыльце. Маленькой девочки? Или, наоборот, за маленькую девочку? Но ведь девочка свихнулась вроде, и чего ждать от нее, непонятно.

— Псих ненормальный, — ворчал Ванька, открывая двери, — примерещилось ему.

А в гостевом Ванькином доме пахло стружкой, свежим деревом. И никакой сырости, никаких старых обоев, рукомойников, помойных ведер — все крепкое, чистое. И евроокна. Надо же, евроокна.

— Кулак ты, Ванька, — сказал он горько.

И биотуалет, наверное…

— Руки надо иметь, — Ванька охлопал стену, как охлопывают добрую лошадь, — и голову на плечах. Пол сделаю на втором этаже — сюда переберемся. А тот потихоньку ремонтировать начну.

Он вдохнул чистый, прекрасный запах стружки.

— Ванька, сколько на самом деле стоил мой дом?

Ванька смотрел на него, сузив черные и без того узкие глаза. Было и правда в нем что-то разбойничье, диковатое…

— Ты сказал мне, что оформлять будем на пятьдесят, а остальные сто они просили налом, без оформления, чтобы налог меньше. Сколько на самом деле ты им отдал?

Ванька молчал, только выдвинул почему-то челюсть.

— Потому что ты лох, — сказал Ванька с неожиданной, удивившей его злобой. — Грех лоха не надуть. Приехал, дезодорантом воняешь, американ бой. Мы тут в дерьме, а он весь в белом… утю-тю… уси-пуси…

— Ты ж мне вроде друг…

— Откуда теперь друзья? Нет теперь друзей. Где ты был, пока за мной рекетиры бегали с утюгом наперевес?

Новый Ванька испугал его. Это был совсем чужой, незнакомый Ванька. Чужая полупустая деревня с чужими, незнакомыми людьми посреди чужой, незнакомой земли. И они с Джулькой. И деваться некуда.

— Как же мы теперь с тобой? — растерянно спросил он. — Как же мы будем?

— А вот так и будем. — Ванька отряхнул руки, словно избавляясь от чего-то ненужного, раздражающего.

— Знаешь, Ванька, мы, наверное, уедем отсюда, — сказал он и сам обрадовался, что наконец-то эта простая мысль пришла в голову.

— Ну и вали, — сказал Ванька равнодушно, — дом продавай и вали. Или не продавай. Как знаешь.

— Но… ты не поможешь?

— Нет.

— Думаешь, хорошо устроился? — Он услышал свой собственный голос, и голос этот был чужим. — А ведь не получится, Ванька. Ригель взорвется. Он сбросит огненную оболочку, и она будет расширяться и расширяться. И охватит полнеба. Ригель сожжет нас всех. Думаешь, тут, в лесах, от него можно укрыться? От язвящего пламени его, от жара, дующего в лицо, от белого его, голубого, синего света?..

— Псих, — брезгливо сказал Ванька. — Псих, слюня. Всегда был таким. Пшел отсюда.

И чуть толкнул его ладонью в грудь, не сильно, но он почему-то не удержался, пошатнулся и почти вывалился на крыльцо.

Ванька вышел следом и теперь, стоя к нему спиной, деловито запирал дом.

— Ванька… — Он прочистил горло. — Что это?

— Ну, шерсть, — сказал Ванька, лязгнув напоследок засовом.

— Откуда?

— Ну, зацепилась. Собака пробежала и зацепилась. — Сообразив, что тут нет собак, Ванька добавил: — Или лиса.

— На такой высоте?

Клочок шерсти, зацепившийся за оконную раму (он потом разглядел еще один, чуть ниже, словно кто-то терся об угол дома, а после заглянул в окно), был темно-бурым и довольно длинным; как пучок водорослей… почему водорослей? При чем тут водоросли?

— Медведи здесь водятся, — с некоторой даже гордостью сообщил Ванька. Стычка в доме, казалось, позабылась, он был деловит и дружелюбен.

Под окном пышно рос бурьян.

На дорожке вроде бы остались вмятины, но они с Ванькой и сами тут ходили. На пыльных тропинках… далеких планет… останутся наши следы. Хорошо, что я сказал Джульке сидеть дома. Можно, например, попроситься к тете Тане. Тетя Таня зануда, и Джулька ей не понравится. И она — Джульке. Она же не Народ, а просто старая противная тетка. Ничего. Стерпится — слюбится. А потом как-нибудь устроимся. Почему я с самого начала не подумал? Ванька уболтал? Гипноз какой-то, ей-богу. Джульке сначала тут нравилось. А теперь и непонятно.

— Ну, я пошел. — Ваньке надоело стоять на одном месте, он вообще не отличался терпением. — Ты это… заходи как-нибудь. Если что.

— Если что, — согласился он.

— Уеха-ать? — удивилась Джулька.

— Ну да. Через пару дней где-то.

Как только прояснится с девочкой, подумал он. Хотя какое ему, собственно, дело до девочки? Может, наоборот, лучше уехать, пока не прояснилось с девочкой?..

— Заче-ем?

Ему вдруг показалось, что Джулька растягивает гласные как-то утрированно, словно притворяется, что говорит на неродном языке. Нарочно, потому что это кажется трогательным?

— Тебе диссертацию нужно писать, — напомнил он, — ты же хотела. В библиотеку.

— Да, — плечи опущены, глаза опущены, рыжие волосы висят прядками, — диссерта-ацию.

Слово «диссертация» было сухим и ломким. Точно щепки.

— А где мы буде-ем жить?

— Сначала у тети Тани. Ну, мамина сестра, я говорил тебе. Потом подыщем что-нибудь.

Он заправил картошку магазинной сметаной, покрошил вялый магазинный укроп. Джулька хотела огород, чтобы лук и молодая зелень, но теперь уже не получится, наверное.

— Знаешь, — сказал он, — чтобы куда-то устроиться, вот так, по мейлу, нельзя. Не получается. Надо самому все время вертеться. Заходить, спрашивать. Контачить. Ничего не выйдет вот так, по мейлу.

— Почему? — Джулька уминала картошку с удовольствием.

— Потому что это Россия. Тут все на личных отношениях.

— Надо водку пить с нужными людьми, да-а?

— Да. — Он поднялся и счистил с тарелки остатки картошки в помойное ведро. Поросенка бы хоть кто держал, жалко ведь, еда пропадает.

— Ты куда?

— Сейчас вернусь, — сказал он.

На чердаке вроде все осталось как прежде. Или нет? Он не помнил. Помятая юла — она так и лежала под той стенкой? А сдувшийся пляжный мяч? Был тут раньше? Спички?

Толстенький коробок туристских спичек выглядывал из-под старого ратинового пальто. Он вдруг подумал, что, наверное, мало кто вообще помнит это слово — ратиновый.

Внизу Джулька вежливо улыбалась дяде Коле; напряженная верхняя губа открывала бледную десну. Почему-то он раньше не замечал, что, когда она улыбается, у нее видна десна. Это было неприятно, словно она показывала чужому человеку нечто очень интимное, розовое и влажное.

— Вот, Борисыч, принес, — дядя Коля был серый и тусклый, словно бы присыпанный пеплом, и голос у него был серый и тусклый, — мне чужого не надо. А то этот приедет, спросит, где телескоп. А я чего, он в саду стоял, мокнул.

Вот откуда они, интересно, все знают? Мобилы у дяди Коли ведь скорее всего нет. Или есть?

— Я думаю, не спросит, дядя Коля.

Может, дядя Коля намекает, чтобы поставили стакан? Но просто налить стакан невежливо, это уж наверняка надо сесть, налить ему, себе, обстоятельно поговорить. О чем? Что не уродилась картошка? Что при Брежневе выпекали хороший хлеб, а теперь разве это хлеб? Нет, с дядей Колей можно поговорить о том, что скоро взорвется Ригель.

Но дядя Коля не стал говорить о Ригеле, а повернулся и пошел прочь; из прорванного на спине серого ватника торчал клок серой ваты.

— Погодите!

Он заспешил за дядей Колей, который шел вроде бы медленно и неторопливо, но каким-то удивительным манером оказался уже у калитки.

— Это вот что такое, дядя Коля? Я хотел спросить — чье?

Дядя Коля без выражения смотрел на пучок длинной рыжей шерсти в его ладони.

— Не медведь? Я так думаю, длинновата она для медведя?

— Зачем тебе? — спросил дядя Коля скучно. — Ты ж уезжаешь.

Откуда он знает? Джулька сказала?

— Ну, вот просто интересно…

— Ты это, Борисыч… — Дядя Коля глядел на него сочувственно. Глаза тусклые, точно присыпанные пеплом, вертикальные морщины на щеках тусклые и серые… — Нечего тебе здесь делать. Раз собрался, так и уезжай. Пока не поздно. Хотя, может, и поздно. Вон идет.

— Здрасьте, Бабакатя, — сказал он машинально.

На резиновые сапоги у Бабыкати налипли рыжие сосновые иголки, плетеная корзина в пухлой, красной, как связка моркови, руке прикрыта серым пуховым платком.

— А вот грибочков-то, — Бабакатя суетливо поправила платок на корзине, — грибочков-то много нынче пошло. Мяста надо знать грибные-то…

Бабакатя говорила механически, без выражения, словно вела свою роль в абсурдистской пьесе.

Ему показалось, что в корзине что-то шевелится.

— Ну что, лиса? — скучно сказал дядя Коля. — Не вертеть тебе хвостом? Не хочет тебя больше хозяин-то.

Он вдруг увидел, что Бабакатя выше дяди Коли на голову и шире в плечах. Чем-то она напоминала страшных чугунных женщин на привокзальных площадях усталых районных городков.

— Тьфу на тебя! — Бабакатя выпростала из шерстяной линялой кофты другую багровую руку и махнула на дядю Колю. — Иди, иди отсюда. А ты, Борисыч, ты его не слушай, совсем мозги пропил.

— Оленку ему, выходит, подсунула? Не опоздала бы, коза. Девка мелкая, Фекла-то, тоже прошлым летом, думаешь, зачем в лес бегала, а? Кому жаловаться? И на кого?

— Ну и где Фекла-то? — Бабакатя прижала корзинку к груди, голос у нее стал почти мужским — с закрытыми глазами он не отличил бы его от дяди-Колиного. — И где она, твоя Фекла? В дурке твоя Фекла, вот где! Будто я не знаю.

— А ведь сбежала она! — торжествующе сказал дядя Коля, вновь проявив поразительную осведомленность. — Так что смотри, коза….

— Это ты смотри, Николаич.

Он никак не мог разглядеть, что там, в корзине, хотя и старался.

— Живешь, горя не знаешь. И по грибы, и по бруснику. Вон в прошлом году сколько пудов кооператорам сдал! А почему? Потому что Бабакатя в лес ходила за вас за всех. А тяперь, как старая стала, так что? И девкой ты меня, Николаич, не пугай. Девка — что? Девка — тьфу, а хозяин-то вон он…

— Вы это о чем?

Они оба обернулись к нему — синхронно.

— Иди, Борисыч, — дядя Коля говорил мягко, как с ребенком или слабоумным, — не твоего ума дело.

А Бабакатя, кивнув толстым подбородком в подтверждение, пробормотала что-то вроде «грибочков…».

— Бабакатя, — спросил он неожиданно для себя, — а вы правда доктор наук?

— Чаво? — Бабакатя моргнула редкими белесыми ресничками.

Байковый халат на груди вытерся сильнее, чем на животе, а на животе — сильнее, чем у подола. Он вдруг увидел, что маленькие глаза у нее холодные, пустые и страшные.

— Нет, это я так. Это так просто.

Клоуны. И она, и этот дядя Коля. Они сговорились. Свести его с ума. Выжить отсюда. У них такая игра. Они так со всеми. С приезжими. Других развлечений тут нет…

Со стороны пыльной дороги, из-за плотной стены борщевика, донесся гул мотора.

* * *

— Вы правда думаете, что она прячется на чердаке?

— Не знаю. — Заболотный устало покачал головой. — Вообще-то она любила там прятаться. Ну, как бы убежище. Домик. Но как бы она сейчас туда залезла? Вы бы заметили. К тому же… — Заболотный замолк, глядя перед собой, потом договорил: — С кошкой любила там сидеть.

Он вдруг подумал, что Заболотный — еще один их с Ванькой двойник, немолодой мужик, женатый вторым браком, бывший итээровец, что ли, походник — наверное, байдарки, костры в лесу, новая жена, новый, поздний, ребенок.

— Как она могла убежать так далеко? — Заболотный, казалось, с трудом двигал челюстью. — Она до сих пор вообще не убегала. Она вообще ничего не делала. Сидела и не двигалась. Кормят — ест. Ну и так далее. — Заболотный вновь смолк и дернул кадыком.

Он молчал. Ему было жаль Заболотного.

— Потому ее там ищут. Около лечебницы. А сюда это я так. На всякий случай. Не знаю, зачем, честно говоря.

— Ваш? — спросил он зачем-то.

Телескоп стоял в сенях, расставив ноги, словно диковинное насекомое.

— Она интересовалась астрономией, — Заболотный оживился как человек, которого насильственно отвлекли от неприятного, — вот я и… на день рождения. Тут нет светового загрязнения. Совсем. Удобно наблюдать. Она каждый вечер, когда можно… когда небо ясное. Один раз даже уверяла, что видела летающую тарелку. Представляете?

— Ну, могло показаться. Метеозонд или запуск спутника… Там, на севере, космодром ведь. Ракетный полигон…

— Огни на Луне видела, — продолжал Заболотный, не реагируя на его реплику.

— На Луне? Что за огни на Луне?

— Ну… — Заболотный с усилием вынырнул из воспоминаний, но сказал охотно и оживленно: — Это такой феномен… еще в девятнадцатом веке наблюдали. В сороковые и позже. Груйтуйзен, например. И Хадсон. Вроде как последовательные сигналы. И объекты. Непонятно.

— И американские астронавты, конечно, тоже видели?

— Да. И они. — Заболотный не уловил иронии или сделал вид, что не уловил. — Вроде было даже кодовое слово, «Аннабель», кажется, обозначавшее проявление сознательной деятельности, ну, если наблюдаемое точно не подходит под описание природного явления, а…

— Метеориты? От удара может быть вспышка, даже если…

— В безвоздушном? Да. Но эти были организованными. Последовательными. Она говорила, что… говорила, что… — Заболотный запнулся и набрал воздуху. — Цепочку огней в кратере… да, Эратосфен. Как бы движущуюся. Белые огни, как связка бус…

— Красиво.

— Да, красиво.

— И вы видели?

— Нет. Когда я добежал до… они уже погасли. Не повезло.

— Да, — согласился он, — не повезло. Скажите, а… там, в лесу… с ней ничего не случилось? Такого?

— Случилось, — Заболотный погас, словно внутри повернули выключатель, — такое.

— Простите.

— Уже ничего. Я, пожалуй, заберу его. Телескоп. Не возражаете?

— Нет, конечно. Что вы.

— Добрый де-ень. — Джулька стояла в дверях, бледными тонкими руками в мелких коричневых родинках прижимая к себе Бабыкатину корзину. Пухового платка, прежде накрывавшего корзину, впрочем, не было.

— Это моя жена, — пояснил он зачем-то Заболотному, — она славистка.

— Очень приятно, — равнодушно сказал Заболотный.

— А это бывший владелец нашего дома.

— Яитчницу хоти-ите? — Джулька улыбнулась, вновь показав розовую десну.

Она всегда так улыбалась, а он не замечал?

— Нет. Я, пожалуй, пойду, — Заболотный, сидевший на корточках, продолжил сосредоточенно свинчивать ноги телескопу, — к Ивану.

— Вы друзья? — спросил он зачем-то.

— Он сложный человек. — Суставчатые ноги телескопа сложились, и Заболотный подхватил его под мышку. — И как бы это сказать… материально озадаченный… У него вряд ли есть друзья. Но я лучше там.

Он смотрел, как Заболотный идет к машине. Телескоп торчал у него из-под руки, как гранатомет у Терминатора.

— А ты буде-ешь? Яитчницу?

Может, подумал вдруг он, она бессознательно нацелена на то, чтобы вывести меня из себя, чтобы я сорвался, наорал? Может, у нее просто такая внутренняя потребность — быть униженной? Эта ее тяга к русской классике. И поэт-резидент… Он заставил себя несколько раз вдохнуть и выдохнуть.

— Опять Бабакатя яичками торгует?

— Это… свободно? Ну, как… даром, в подарок, да-а? Она добрая на самом деле. А зачем он приезжал?

Дядя Коля знает. Бабакатя знает. А она не знает. Сам же не хотел ей говорить, не хотел тревожить. И Бабакатя ей не сказала?

— У него сбежала дочка, — проговорил он неохотно, — маленькая. Он приехал ее искать. Это раньше был их дом. Ты ее не видела, девочку?

— Откуда? — Джулька помотала рыжей головой. — Зачем девочка? Не видела. Ты куда?

Он натянул свитер и куртку и уже собрался сунуть ноги в резиновые сапоги.

— Надо же, — сказал он неуверенно, — помочь.

— Они тебя звали?

— Нет, но…

— И не позовут, — сказала Джулька.

— Почему?

— Они сами по себе. Мы сами по себе. Они не позовут.

— Но девочка…

— Ванька-то нас на самом деле не лю-юбит.

Ему вдруг показалось, что акцент у Джульки то исчезает, то появляется.

— И Алена не лю-юбит. Зачем — ты? Зачем — они? Надо вызывать… nine-one-one… Эм-Че-Эс, да-а? Почему он не вызовет? Эм-Че-Эс?

— Наверное, вызовет.

— А тебе нельзя в лес.

— Почему?

Джулька приблизила к нему треугольное лицо. Глаза у нее были светлые, почти прозрачные, в бледных рыжих ресницах, белки яркие, аж голубоватые, а кожа на лице нечистая, в черноватых порах. Это из-за воды, наверное, тут и умыться как следует проблематично. И нету этих их лосьонов, в Штатах полно всего, индустрия красоты, а в России нет настоящей косметики, одна подделка, он читал.

— В лесу стра-ашно, — шепотом сказала Джулька.

В окне стояло багровое распухшее небо — словно Ригель уже лопнул. На фоне небесного огня все зеленое казалось синим, островерхие деревья на кромке неба металлически темнели, точно зубья гигантской пилы. Потом из алого сияния всплыл полупрозрачный вращающийся диск, и он на какой-то момент решил, что видит летающую тарелку, но это был просто встающий из-за дальнего леса вертолет. МЧС или так, случайный?

Он не знал.

Но звонить Ваньке и спрашивать не стал.

* * *

— Джулька!

Джулька сонно пошевелилась у него под боком. Небо погасло, последняя рубиновая полоса потемнела и растворилась в синеве, Ригель болтался в нем такой же, как всегда, белый, далекий, чистый.

— М-ммм?

— Кто-то ходит.

Под окном трещали ветки кустарника. Он слышал тяжелые шаги. Мягкие. Нечеловеческие. И еще что-то. То ли рык. То ли стон.

— М-ммм? — Джулька повернулась во сне. Жесткая рыжая — сейчас, в темноте, черная — прядь скользнула по его щеке, и он отдернул голову так резко, что сам удивился.

Медведь? Он в книжках про Арктику читал, что белые медведи любят рыться в отбросах, в мусорных кучах, а потом, когда смелеют, начинают нападать и на людей, поэтому зимовщики никогда не выбрасывают мусор рядом с домом, чтобы не приманивать, всегда оттаскивают подальше, даже если мороз или пурга. Так то в Арктике. Тем не менее страшно — если этот вдруг ломанется сюда, что́ его остановит?

Дядя Коля говорил, тут есть медведи.

И Ванька вроде говорил.

Впрочем, дядя Коля уверял, что инопланетяне тоже есть.

Ему и в голову не приходило, что здесь может понадобиться оружие. Он вроде занес топор в сени. Это хорошо.

Бревна заскрипели, словно кто-то тяжелый снаружи терся об углы.

Не хотел пугать Джульку, не хотел ее будить, но все же придется. Он нащупал в темноте ее худое прохладное плечо, оно на ощупь было чуть клейким, как будто она спала на жаре.

— Джулька! Проснись же!

Джулька подобрала ноги и села, ее профиль чернел на фоне дерева; казалось, ветки вырастают у нее прямо из волос.

— Да-а?

— Слышишь?

— Что?

— Ну вот же…

— Тебе приснилось, — сонно сказала Джулька и вновь рухнула на кровать, — плохое. Спи.

Она завозилась, устраиваясь так, как любила, коснулась его острыми коленками, и он невольно отстранился — футболка, его футболка, в которой она любит спать и которая ей велика, была влажной и холодной. А подол — так и вообще мокрым.

— Ты чего такая мокрая?

— На двор ходила…

— Не ходи больше. Это опасно. Ходи в ведро.

Господи, а вдруг ему не померещилось, а вдруг там и правда кто-то есть? Хорошо, что все обошлось.

Он лежал и слушал, но было тихо, Джулька ровно посапывала под боком, и теплый, золотистый сон начал одолевать его. Только что-то скребло и тревожило, какая-то неправильность… Ну да, «на двор» — так бы сказала Бабакатя, не Джулька.

Не в том дело, что снаружи кто-то ходит и стонет, хотя и в этом тоже, дело в том, что слышать его можно только поодиночке. И когда взорвется Ригель, каждый будет смотреть на взрыв из тюрьмы своего тела, своего неслиянного, одинокого «я».

— Джулька?

— М-ммм?

— Скажи «тыща». Пожалуйста.

— Чаво? — сонно пробормотала Джулька.

* * *

На выгоревших обоях плясало пятно холодного чистого света, на вытертых досках пола еще одно — он опустил в него ноги, и волоски на икрах зажглись золотом.

Джулька спала, подложив ладонь под щеку; она была розовая, теплая, ухо, чуть подсвеченное, в золотистом пушку.

Он вышел в сени и увидел, что никакого топора там нет — наверное, все-таки забыл его у поленницы. Зато там было полным-полно муравьев, причем крупных. Они лезли из всех щелей. Когда он присмотрелся, увидел, что у них крылья. Муравьи суетливо толкались и карабкались друг на друга. У некоторых крылья были обломаны.

Частокол света сам собой воздвигся меж яблонь, паутина, растянутая меж перилами, дрожала и переливалась, как это бывает на неправдоподобных глянцевых фотографиях, типа «чудеса природы». Хотя, если вдуматься, что может быть хорошего в паутине?

И тут тоже были муравьи, везде были крылатые муравьи, словно кто-то там, в темной глубине земли, дал им команду: готовность номер один всем постам! Всех свистать наверх!

Он нащупал в кармане ветровки телефон — гладкий и прохладный, и это было приятно. И еще там был коробок туристских спичек, тот, с чердака. Он что, положил тогда коробок в карман? Он не помнил.

— Уехал, — Ванька ответил сразу, но как-то коротко, рассеянно. — Ночью уехал. Нашли девчонку.

— Спасатели? — Он был приятно удивлен.

— Какие спасатели? Врачи и нашли. Пряталась на чердаке.

— На чердаке? В больнице?

— Там, знаешь, тоже чердак есть. Слушай, ты Аленку не видел?

— Аленку?.. Нет.

— Куда-то пропала, не пойму. Может, к вам пошла?

— Может.

— Ты как увидишь, отзвонись, ага?

Джулька стояла на крыльце босиком — узкие ступни, розовые круглые пятки; слишком просторная футболка, ворот сполз на плечо. Сонное розовое лицо, рыжие волосы на солнце вспыхивают почему-то не только алым, но и синим, зеленым. Красиво.

— Ага, — сказал он, — отзвонюсь.

Увидев, что он на нее смотрит, Джулька улыбнулась ему, показав влажную розовую десну, и разжала детский розовый кулачок. Бледная ночная бабочка, косо порхнув, упала в разросшиеся кусты бурьяна около крыльца.

— Борисыч! — крикнула Джулька с крыльца. — Ты куда?

— Сейчас, — отозвался он уже от калитки, — сейчас вернусь. Спички-те я Бабекате забыл. Забыл я Бабекате спички. Сейчас занесу спички-те и вернусь.

Лианы, ягуары, женщина

Эдуарду Беленькому не повезло с именем и фамилией.

Когда какой-нибудь новый знакомый в ответ протягивал ладонь и называл себя, Эдику казалось, что собеседник едва сдерживает улыбку. На всякий случай Эдик припас несколько ответных шуток, но так и не воспользовался ими. Никогда. Никому до его имени и фамилии не было дела, как и до самого Эдика, и это было особенно обидно.

Мама, давшая ему звучное имя в честь романтического Эдуарда Фейрфакса Рочестера, прятавшего взаперти на чердаке родового гнезда свою безумную супругу, придумала не блиставшему особыми талантами робкому рыхловатому сыну загадочную неизлечимую болезнь, какие-то тоны в сердце, шумы, полупостельный режим, вследствие чего Эдик много читал и много мечтал. Он воображал себя путешественником, натуралистом или археологом и в своих воображаемых приключениях всегда был удачлив и надежен. Не раз он спасал от опасностей ученых друзей, в том числе невысокую бледно-смуглую девушку, дочку профессора, которая сначала презирала его, а потом прозревала, какое доброе и отзывчивое сердце кроется за этой молчаливой загорелой оболочкой.

Мир снаружи, куда Эдик время от времени выныривал из своих странствий, делался все более невыносим. Эдик мешком висел на брусьях, одноклассники при нем обсуждали поездки на родительские дачи, и Эдику, которого туда не приглашали, воображение рисовало развязные картины чужого веселья. Бледно-смуглая невысокая Ритка Полякова, которая, как считал Эдик, обязательно должна его полюбить, хихикала на переменках с прыщавым Жоркой Лепскером. Она как-то вдруг вытянулась и повзрослела, и Эдик в своих мечтах увидел дочь профессора долгорукой и долгоногой, с маленькой, почти мальчишеской грудью. Но дочь профессора никогда бы не стала так вульгарно и резко хохотать.

Из-за того что Эдик много времени провел под теплым одеялом, прислушиваясь к собственному телу, он довольно рано созрел, но эротические мечты его были довольно робкими, словно в голову был встроен некий цензурный ограничитель. Спасенная от кровожадных туземцев (туземцы на деле оказывались хорошими, добрыми, просто их натравил на экспедицию коварный проводник, тайный торговец археологическими редкостями) дочь профессора бросалась ему на шею, прижимаясь своим горячим телом к его горячему телу, но не более того. Иногда он испытывал во сне приятные содрогания, но, просыпаясь, маялся от тоскливого стыда, хотя сверстники уже хвастались друг другу успехами, а Ритка Полякова, не скрываясь, ходила с Лепскером, и Эдик отворачивал лицо, чтобы не видеть их вдвоем. Зато, забравшись в теплую постель, он видел то, что хотел. В резком, чужом, прямом солнечном свете видел он смуглое лицо профессорской дочери (ее звали Майя, потому что профессор занимался этим вымершим народом), очень светлые глаза, высокие скулы, чуть заметные тени под ними и одну белую тонкую морщинку, как лучик уходившую вверх от самой середины пушистых строгих бровей.

Подобравшись в воображении к особенно острому приключению, он медлил, смакуя подробности. Пахнут лианы после тропического ливня, кружатся над цветами крохотные яркие колибри с размытыми ореолами крыльев, девушка идет впереди, полукруглый вырез майки открывает смуглый ряд позвонков, покрытых золотистым пушком, и он смотрит на нее, на эту беззащитную спину, и сердце сжимается от любви и нежности, и тут с ветки… Тут он засыпал, словно захлопывал книгу на самом интересном месте, чтобы растянуть удовольствие, а следующей ночью начинал с того же эпизода, проживая по капельке отпущенное ему в воображении время. Так, в череде коротких ярких вспышек ночной жизни, он незаметно окончил школу, незаметно поступил в университет (со второго захода, но это не имело особого значения, поскольку у него определили в конце концов дефект митрального клапана), незаметно его окончил. Он выбрал минералогию, потому что полагал, что она станет воротами в прекрасный и яркий мир с колибри, чудаковатыми профессорами и коварными проводниками-убийцами, но минералогия оказалась скучной, размеренной наукой, в экспедицию он съездил один раз — в Хибины, где было сыро, и мошкара залетала в рот, и стало плохо с сердцем. Кончилось все тем, что в экспедиции начали отправлять других людей из других отделов, а он сидел, разбирая образцы, в каком-то подвале, оказавшемся торжеством обыденности, прошитой, чуть только он закрывал глаза, бьющими наотмашь сквозь листву стрелами тропического солнца.

Что-то, разумеется, происходило: умерла тетка, оставив комнату в коммуналке, коммуналку расселили, и у него сама собой образовалась однокомнатная квартира. Квартира ему не нравилась и район не нравился, но это было не важно, потому что ночами он карабкался по крутой горной тропе и Майя шла за ним, а он выбирал дорогу, ощупывая каждый камень осторожной, но уверенной ногой. Однажды он ненароком женился и так же ненароком расстался. Мужчина, к которому ушла его молодая жена, был похож на повзрослевшего, заматеревшего Жорку Лепскера, и злодей-проводник, передавший их экспедицию в руки наркомафии, окончательно оформился, получив крючковатый семитский нос, залысины и сросшиеся мефистофельские брови. Уйдя от Эдика, бывшая жена сильно раздалась, спина у нее стала широкой и плотной, а под подбородком появилась складка. Когда они случайно сталкивались в коридорах института, он смотрел на нее и вспоминал Майю, ее чуть хмурую настороженную улыбку, один зуб чуть повернут, стоял чуть боком, но это ее не портило, а, напротив, придавало особый шарм. Она-то не менялась. Время там, внутри, текло иначе, и пока женился, жил с женой, расходился, он еле-еле успел окинуть взглядом с вершины холодного горного плато руины затерянного города, который скрывал в своих поросших лианами лабиринтах нечто тайное, пугающее и прекрасное.

Распада огромного государства Эдик почти и не заметил, но мельком подумал, что выезжать за границу теперь будет легче. Один раз он и правда отправился в отпуск через турфирму в какую-то страну к каким-то чужим, вежливо улыбающимся людям, но, наверное, это была неправильная страна. Вдобавок от острой непривычной пищи разболелся желудок, а жара чуть не довела до обморока. Вернувшись в родной город, где словно круглый год стояла глухая осень, он вздохнул с облегчением, потому что под чужим южным солнцем Майя побледнела и отодвинулась, а тут вновь налилась своим собственным светом и стала осязаемой, как никогда.

В институте, вдруг ставшем каким-то невнятным предприятием с ограниченной ответственностью, платили сначала непомерно много, потом все меньше и меньше. Пришли новые люди и вынесли ящики с образцами на близлежащий пустырь, где они мокли под дождем, и Эдик Беленький однажды увидел, как дети катают по грязному асфальту гладенькие керны с подмокшими аккуратными наклейками. Один керн, самый красивый, розово-серый, полосатый, он все-таки поднял, аккуратно отер от грязи, принес домой, положил на подоконник и больше об этом не думал. К тому времени он уже стал подрабатывать переводами технической и популярной литературы. Языки он тоже выучил как-то незаметно: у Майи были русские корни (благодаря ей он кое-что знал о парагвайской русской эмиграции и вообще о Парагвае — удивительной стране с несостоявшимся будущим), и она говорила по-русски с трогательным чужеродным акцентом, но ведь надо было как-то общаться еще и со злодеем-проводником и испаноязычными туземцами…

Мир делался все более тусклым, около киосков с пластиковыми зажигалками и батареями пивных бутылок копошились бомжи, асфальт покрывался трещинами, хотя его то и дело с грохотом и лязгом вспарывали отбойными молотками, с сырых домов осыпалась лепнина, Эдик торопился домой, включал свет, включал компьютер, открывал файл с переводом, ставил у локтя тарелку с бутербродами и чашку кофе и работал, пока не начинали слезиться глаза. Тогда он сохранял файл, проверял напоследок почту, убивал спам, съедал еще один бутерброд с луком и колбасой (жене не нравилось, что от него воняет луком, и когда она ушла, Эдик с облегчением вернулся к любимой еде), забирался в постель, немножко читал и возвращался к руинам заброшенного города. Он уже добрался до пирамиды, где на стенах сохранились странные, ни на что не похожие иероглифы, но тут профессор, потомок парагвайских белоэмигрантов, пропал при загадочных обстоятельствах. Профессора, скорее всего, похитили черные археологи, и Эдик вместе с Майей пробирался по темным коридорам, грозившим того и гляди обрушиться, пробирались, чтобы разведать, где, в каких заброшенных руинах злодеи свили тайное гнездо. Что он будет делать, разведав местоположение гнезда, Эдик пока не знал, и каждый раз, прежде чем заснуть, ему удавалось еще немного продвинуться к решению…

Один раз он попробовал поиграть в «Лару Крофт, расхитительницу гробниц», но ничего хорошего из этого не вышло, потому что Лара Крофт с ее упругими выпуклостями оказалась совершенно не похожа на Майю, а лабиринты, тайные ловушки и артефакты изображены были совершенно смехотворно.

Свои сорок Эдик мимоходом отметил на работе, наскоро выпив с чужими, равнодушными людьми, потом долго ехал к маме в сыром, битком набитом троллейбусе, потом обратно в пустом. Размытые огни за стеклом на миг стали солнечными вспышками, пробивающимися сквозь листву лиан, оплетших развалины, Майя стояла у него за спиной, и он ощущал затылком ее неровное частое дыхание. Вот-вот должно было что-то случиться, что-то страшное и прекрасное, и Эдик чуть не проехал свою остановку. По пути он задел какого-то типа, вытянувшего ноги в проход, и тип обложил его матом, а он не нашел ничего лучше, чем сказать: «Сам дурак!» Плохо — ведь буквально минуту назад он был большим и сильным, мужественным и умелым, и все, что он говорил и делал, было правильно и хорошо. Наверное, подумал Эдик, он протупил просто потому, что выпил больше, чем обычно себе позволял.

Свет фонарей сделался острым и резким, пошел дождь, и Эдик Беленький с необычайной отчетливостью увидел лужи, сразу и темные, и блестящие, истыканные крохотными рытвинами, увидел черные деревья, черные высокие дома и черное, тускло светящееся небо над ними. Уйма домов, уйма людей, укрывшихся под крышами, и никому никакого дела до Эдика Беленького. Он никак не мог понять, хорошо это или плохо.

В подъезде, как всегда, стоял унылый дух овощехранилища, у мусоропровода кисла банка с окурками, грязно-зеленые стены были исписаны всякой пакостью. Эдик подростком никогда не испытывал потребности малевать на стенах, и его всегда удивляло, почему это кому-то может доставлять удовольствие.

В темной прихожей он торопливо нашарил выключатель и облегченно перевел дух. Квартира была защитной оболочкой, неказистой, но надежной, подходящее обиталище для рака-отшельника с мягким беззащитным брюшком и ярким хрупким миром, упрятанным в круглой голове.

Он переоделся, мельком взглянул на себя в зеркало, не понравился себе и пошел на кухню сооружать бутерброд с колбасой и луком, чтобы успеть до свистка чайника, сообщающего, что пора заваривать зеленый чай с жасмином, коробочку с которым заранее достал из кухонного шкафа.

Именно из-за свистка он не сразу понял, что звонят в дверь. А когда понял, почувствовал неприятную тяжесть под ложечкой. Без предупреждения приходят только люди из ЖЭКа и милиция. И еще всякие типы, предлагающие купить задешево разные подозрительные штуковины.

Торопливо нащупав босыми ногами тапочки, он поспешил к двери, без всякого удовольствия заглатывая кусок бутерброда. Лампочка на лестничной площадке еле светила, и в глазок удалось разглядеть лишь темную колеблющуюся фигуру, судя по силуэту — женскую.

— Кто там? — спросил Эдик встревоженным и оттого тонким голосом.

— Это я. — Женщина чуть задыхалась, словно от быстрого бега. Может, какие-то мерзавцы гонятся за ней и она позвонила в первую попавшуюся квартиру?

Эдик торопливо повернул ключ и отступил на шаг. Ему еще никогда не доводилось спасать женщину. То есть в воображении — сколько угодно, а на самом деле — нет.

Но разглядев гостью в освещенной прихожей, он понял, что она вовсе не выглядит испуганной. Мало того, в ней было что-то смутно знакомое, словно он знал ее, да забыл. Длинные руки, длинные ноги, тонкая талия, перетянутая черным блестящим поясом черного блестящего плаща, доходящего до щиколоток.

Ритка Полякова, он знал, вышла за какого-то бизнесмена, к которому прилагался обязательный в таких случаях набор: загородный дом, «лексус» и беспокойная деловая жизнь. Быть может, беспокойная деловая жизнь оказалась слишком беспокойной и бизнесмена грохнули? Были такие слухи, что он ходит по лезвию…

И Рита пришла к нему, к Эдику? Вот так, прямо к нему — за помощью и поддержкой? Перешептывалась с подругами, хихикала над ним в школьных коридорах, а сейчас пришла. Потому что он, Эдик, надежный и верный. Он не предаст, не бросит.

Женщина поставила на пол дорожную сумку, развязала пояс черного плаща, бросила плащ на калошницу. В джинсах и белой блузке она казалась совсем юной: не располнела, не обабилась, не то что его бывшая. То ли тренажеры и косметические салоны, то ли счастливая наследственность. И еще она была загорелой, словно только что с Го а или куда там сейчас модно ездить.

— Ритка, — сказал Эдик осторожно.

— Ну и ну! — Гостья всплеснула худыми руками. Говорила она с чуть заметным акцентом, мягким и пленительным — в женщинах, говорящих по-русски с акцентом, вообще есть что-то неотразимое. Интересно, а, предположим, англичанам нравится, когда женщина по-английски говорит с акцентом? Русским, например, или французским?

Меж бровями вверх у нее тянулась тонкая белая морщинка.

— Майя? — спросил он неуверенно.

Она улыбнулась. Чуть повернутый боком зуб придавал улыбке что-то мальчишеское.

— Наконец-то, — сказала она и обхватила его шею тонкими загорелыми руками.

— Майя, но… — Он попытался подвигать шеей, но Майя держала крепко. Мысли прыгали, словно капли в дождевой луже, и самая отчетливая была: «Так не бывает».

Авантюристка, какая-то афера, что-то с жилплощадью? Кто-то прознал о его мечтах, нашел похожую женщину и сделал ей пластическую операцию?.. Нет, это невозможно. Значит, он сошел с ума? Стоит в пустом коридоре и разговаривает с призраком? Или, что еще хуже, с реальным человеком, принимая его за другого, выдуманного, — ну, скажем, соседка пришла за солью? Никогда не приходила никакая соседка, а тут взяла и пришла.

— Какой мерзкий климат. — Майя встряхнулась, брызги с гладких темных волос попали ему на щеки, и он дернулся, точно от удара током.

— Майя, — повторил он неуверенно.

Она отстранилась и прошла мимо него в комнату.

— Мне пришлось сойти у торгового центра, — говорила она на ходу, — за мной, кажется, следили. А там через запасной выход. Рамирес — он готов на все, ты же знаешь.

Ну да, Эдик читал фантастику: это происки инопланетного разума, и она никакая не Майя, подделка. Кто-то прочел его мысли и воссоздал Майю как она есть — белый луч морщинки, косой зуб, запах раскаленного песка, чужих цветов. Если ее ударить — потечет кровь, но это будет не настоящая кровь.

Или, скажем, мощный гипноз. Кто-то стоит у нее за спиной, кто-то скрывается за наведенным образом, темный, страшный.

— Постой-ка… — Она скользнула к окну. Длинные узкие пальцы ухватили шторы за края и сдвинули их, потом она осторожно выглянула на улицу сквозь оставшуюся узкую щель и вновь обернулась к нему: — Слава богу! Кажется, оторвалась.

— Майя, — повторил он как заведенный.

— Проголодалась ужасно! — Она бегло улыбнулась и кивнула ему, словно в подтверждение. — Я умыться, а ты свари кофе, ага? И бутербродик.

— Ага, — шепотом сказал он.

Как только за ней захлопнулась дверь в ванную, Эдик торопливо натянул еще сырые ботинки, мокрую куртку и побежал к двери.

Обычно он запирался изнутри на ключ — ему казалось, что так надежнее и спокойнее, — но сейчас дверь была заперта, а ключ в замке отсутствовал, хотя Эдик точно помнил, что, когда раздался звонок и он открыл, ключ оставался в замке… Или не оставался? Может, он так растерялся, что сунул ключ в карман?

Он пошарил по карманам, осмотрел прихожую, приподнял лежащее на галошнице черное блестящее пальто. Но ключа не было и там, зато из кармана пальто выпал посадочный талон «Люфтганзы».

Если они подделали человека, что им стоит подделать посадочный талон?

На ручке стоящей в углу дорожной сумки белела наклейка ручного багажа. Дно сумки было забрызгано грязью — наверное, запачкалось, когда Майя убегала от агентов Рамиреса. Но ведь это чушь. Нет никакого Рамиреса. Нет никакой наркомафии. В смысле наркомафия-то есть, но наркомафия сама по себе, а он, Эдик Беленький, сам по себе.

Он заперт в квартире с чудовищем, принявшим облик человека.

Вызвать милицию? Позвонить, пока эта плещется там, в ванной, и вызвать милицию?

Ну и что он им скажет? Что придуманная им женщина приперлась на ночь глядя и утверждает, что еле отвязалась в торговом центре от преследований агентов наркомафии?

Где он после этого окажется?..

Позвонить маме? Сказать, чтобы приехала?

Во-первых, она разволнуется, и у нее будет сердечный приступ. Во-вторых, почему он полагает, что, если сам не сумеет справиться с чудовищем, справится мама? Ну да, на какой-то миг он именно так и подумал, вспомнив, как гоняла мама обижавших его во дворе больших мальчишек.

Хлопнула дверь ванной — Майя вышла в его махровом купальном халате. Длинные босые загорелые ноги, длинные руки, торчащие из закатанных рукавов. Эдик вспомнил, как она хладнокровно, прищурив один глаз, целилась в припавшего к ветке ягуара.

Проклятие, этого же не было! Ни Майи, ни ягуара, ни папы профессора.

Сказать ей: «Пошла вон, я тебя выдумал!»?

— А где кофе? — спросила она дружелюбно.

— Сейчас, Майечка, — заторопился Эдик и бросился отмывать турку с застывшей гущей.

Майя тем временем деловито обследовала внутренности холодильника, достала докторскую колбасу и соорудила себе бутерброд с колбасой и луком.

Ну да, подумал Эдик, она любит то, что люблю я.

— Не называй меня Майечкой. — Она вонзила белые зубы в ломоть. — Ты же знаешь, терпеть не могу. Осторожней, у тебя сейчас кофе убежит.

Он ухватил турку — пена все-таки пролилась, и если бы Майя была галлюцинацией, она бы испарилась в кофейных парах, но Майя только дружелюбно кивнула ему и продолжила уминать колбасу.

Как у себя дома, подумал он.

— Меня, конечно, тревожит, что нет вестей от папы, — говорила она, прихлебывая кофе, — но ты знаешь, он и не из таких передряг выкарабкивался. Он с виду ну совершенно не от мира сего, но таким всегда везет.

— Я тоже надеюсь, что все будет хорошо, Майечка, — робко сказал Эдуард и, встретив ее яростный взгляд, поправился: — Майя.

— Но это не значит, что мы должны сидеть сложа руки. Ты скачал те последние материалы по письменности инков? Молодец. — Она отставила чашку и быстро поцеловала его в щеку пахнущими луком губами. Отстраниться он не успел. — Пойдем! — Она схватила его за руку и потянула из кухни. — Нужно торопиться. Если мы сумеем расшифровать пиктограмму…

— Но я не специалист, Майя, — жалобно сказал Эдуард, — это же…

— Зато я специалист, — она бегло улыбнулась, — шесть лет в Сорбонне. Ну-ка… Какой же ты молодец, это то, что нужно!

Она сосредоточенно уставилась в монитор, губы ее чуть шевелились, как у ребенка, недавно научившегося читать «про себя».

— Теперь можно хотя бы приблизительно установить, куда папа направился. — Она обернулась к нему, блестя глазами. — И если мы успеем раньше этих мерзавцев, мы… Ты представляешь, что это значит для всего сообщества мезоамериканистов? Это же… ну, не Нобелевка, но уж медаль королевского общества наверняка!

И конечно, все лавры достанутся папе, подумал Эдик кисло, но тут же одернул себя, какому такому папе?

— Майя, — он облизал пересохшие губы, — послушай…

Она резко откатилась вместе с компьютерным креслом, вскочила, подбежала к дорожной сумке и стала рыться в ней, напоминая деловитого терьера.

— Ага, — она резко выпрямилась, — вот!

— Что это?

— Билеты, конечно, — она сунула ему в руку распечатку, — авиабилеты. Восемь тридцать пять по местному, регистрация за полтора часа до вылета, пересадка во Франкфурте, двадцать три часа — и на месте. У тебя же паспорт не просрочен? Вот и отлично.

— Но виза…

— На месте проштампуют. В аэропорту будет ждать машина. Педро еще верен нам. Ну помнишь, тот туземец, которого ты спас от каймана? Они не забывают добра, ты же знаешь.

Телефон на столике в углу зазвонил так внезапно, что Эдик вздрогнул.

— Не отвечай, — быстро сказала Майя.

— Но…

— Это может быть Рамирес!

— Откуда Рамирес знает мой телефон?

— У него везде информаторы. — Она насторожилась. — Я боюсь, что…

Эдик, тем не менее поколебавшись миг, протянул руку к трубке. Рамирес, информаторы… Господи, какой бред!

— Да, — выдавил он, — слушаю.

— Эдик? Почему у тебя такой голос? Ты что, еще выпил? Тебе нельзя много пить, ты же знаешь. У тебя клапан.

— Я не пил, мама, — сказал он терпеливо.

— Надеюсь. Послушай, сыночка… я забыла тебе сказать, ты купи завтра венорутон. И еще корвалол закончился.

— Да, — отозвался он, — корвалол. Хорошо.

— Скажи ей, что ты не сможешь, — прошипела Майя ему в ухо, — ты же улетаешь! Она же будет волноваться… Или нет, просто позвони ей из аэропорта. Да, наверное, так лучше.

— С кем ты разговариваешь, Эдик? — подозрительно спросила мама.

— Это компьютер, мама… кино такое.

— А мне показалось, у тебя там женщина.

— Нет… никакой женщины. Это… на работе подарили. «Лара Крофт: Расхитительница гробниц». — Он торопливо положил трубку на рычаг.

Билеты? Зачем билеты? Куда? Куда эта авантюристка его тащит? На другой конец земли… Какая-то тайная организация, похищающая людей на органы? Чушь, кому он нужен со своим митральным клапаном?!

— Майя, — пробормотал он растерянно, — я не могу вот так, сразу… Это… Послушай, ты ключей не видала? А то я что-то никак…

— Где-то видела, — сказала она рассеянно, — погоди… Почему я не сказал маме, что у меня неприятности?

Чего побоялся? Что она решит, я безумен?.. Лучше пускай она решит, что я безумен, чем вот это… Сейчас я позвоню ей и скажу. Только не поворачиваться спиной.

Он осторожно потянулся к телефону, и телефон, словно отвечая на прикосновение, тут же зазвонил.

— Мама?! — крикнул он, косясь на Майю, которая вновь уткнулась в экран. — Мама…

— Дон Эдуардо, — голос был зловещ и в нем слышался заметный акцент, — вы, кажется, собрались в путешествие? Это не есть безопасно для вас и вашей женщины.

— Что? — Эдик Беленький чуть не выпустил трубку из взмокшей разом ладони. — Вы кто такой? Как вы смеете мне угрожать?!

Майя подвинулась к нему длинным телом и тоже прижалась ухом к трубке. Темные глаза ее расширились.

— Рамирес! — прошептала она.

— Какой еще Рамирес? Послушайте, вы, там… хватит хулиганить.

Это заговор, подумал Эдик в отчаянии, какие-то авантюристы, актеры… Но что им от меня нужно?

— Ты, каброн, — сказал очень мужской, очень агрессивный голос где-то далеко, — не лезь не в свое дело… Профессор скоро есть в наших руках, а если твоя мучача поднимет шум, мы вырвем ей сердце. Ясно тебе, ико де пута? Так и передай ей, буэно?

— Откуда вы…

Но страшный голос в трубке уже сменился короткими гудками.

Майя кусала тонкие пальцы.

— Это Рамирес, — сказала она безнадежно, — сам Рамирес. Ох, что же делать? От него не уйти. Он способен на все.

— Откуда он знает мой телефон?

— Знает. — Майя покачала головой, белая морщинка между бровями стала глубже. — У него везде информаторы. Он знал, куда я пойду… Куда же мне было еще идти, как не к тебе? — Она заметалась по комнате, собирая вещи и заталкивая их в сумку. — Нам надо уходить. Немедленно. Хотя нет, он бы не позвонил, если бы… Мы уже у него в руках!

— Майя, что-то я хотел… ах, да. Где ключи?

— Черт, я же только что их видела. Сейчас!

— Майя… — Он заставил себя вдохнуть-выдохнуть. — Если бы мы были у него в руках, он бы не звонил и не угрожал. Угрожают, когда ничего не могут сделать. Откуда, кстати, он знает русский?

— Но у него же отец… ты же знаешь, цыганский барон. Он откуда-то отсюда, то ли из Молдавии, то ли… в общем, отсюда. Рамирес — человек с темной биографией.

— Это я уже понял, — сказал он устало.

— Может, он… Ты знаешь, я не подумала. Он просто старается нас запугать. Или выманить на улицу. Заставить бежать. Чтобы схватить без помех. Здесь мы в безопасности, ты прав.

Она вновь заметалась по комнате. Тень прыгала по стенам, по мебели. Эдик смотрел и думал: она точь-в-точь как настоящая. Как это у них получилось? Почти настоящая, но не совсем. Подделку всегда видно. Разыграно как по нотам: этот Рамирес мне угрожает, она уводит меня из дома — и что? Неужели все из-за жилплощади? Из-за квартиры? Какая-то чудовищная афера. Но тогда им придется устранить маму… Бедная мама! Надо предупредить ее. Пускай она думает, что я ненормальный, все что угодно. Пускай срочно звонит тете Кате. У тети Кати сын адвокат. Или нотариус. В общем, что-то в этом роде.

Зазвонил телефон.

Разыграно как по нотам. Звонки, звонки… Это чтобы окончательно выбить меня из колеи.

Он не знал, что лучше — брать трубку или нет. Потом решил все-таки взять.

— Эдуард Борисович? — спросил другой, деловитый мужской голос.

— Да, — нервно ответил он.

— Майор Сергеев, ФСБ. Вам только что угрожали по телефону.

— Да. То есть…

— Этот человек сейчас у нас. Мы его давно ведем. По документам Рамирес Козо. Знаете такого?

— Первый раз слышу, — сказал Эдик с отвращением.

— Все же мы хотели бы выяснить, почему он звонил именно вам. Завтра утром, к десяти ноль-ноль, будьте готовы, за вами заедут.

— В десять ноль-ноль — повторил Эдик механически, — хорошо.

— Что? — Майя опять стояла рядом, придерживая его за плечо смуглой ладонью с тонкими крепкими пальцами. — Что он сказал?

— Рамирес арестован, — проговорил Эдик без выражения, — сидит в КГБ. Тьфу, в ФСБ. В общем, сидит.

Она всплеснула руками, обернув к нему нежное узкое лицо:

— Папа всегда говорил: у тебя счастливая звезда! Когда ты с нами, все получается, все удается! Какое облегчение, господи, какое облегчение!

— Да, — вяло сказал он, — да. Майя, послушай, где ключи?

— И нам не надо выбираться сейчас под этот ужасный дождь. Я так устала, Эдуардо, я так устала. Я стараюсь быть сильной — ради папы, ради тебя, но…

— Но…

— Хоть какая-то передышка. Конечно, ни на какую очную ставку ты не идешь. В пять утра вызываем такси, едем в аэропорт. Пока они не спохватились. Но время еще есть. Слава богу, время еще есть! — и она обняла его.

Чем она душится таким сладким?

— Куда ты дела ключи? — спросил он сквозь зубы.

— Ах, да! — Она слегка оттолкнула его ладонью и бросилась в коридор. — Куда же я их… Я была не в себе, совершенно не в себе…

Эдик видел, как она, склонившись, роется в карманах плаща. Не отрывая взгляда от ее спины, затянутой в пушистый халат, он на цыпочках прошел в кухню и взял с подоконника тяжелый кругляшок керна. Каменный столбик уютно лег в руку. Почему-то керн был теплый. Странно.

Один удар, — подумал Эдик, — всего один удар. Тело завернуть в палас и вытащить на пустырь. Сумку с вещами туда же. Черт, где ключи? А то я окажусь запертым в одной квартире с трупом.

— Вот! — Майя обернулась, блестя улыбкой. Ключи она держала на ладони как драгоценный трофей. — Я их в потайной карман сунула, представляешь? Вот растяпа. Ты не сердишься?

Он завел за спину руку, сжимающую розово-серый камень.

— Нет, не сержусь. — Свободной рукой он взял ключи и затолкал их в карман тренировочных.

Или лучше самому выскочить и запереть ее снаружи. Побежать к этому майору Сергееву, он сейчас на дежурстве, рассказать все. Пускай выясняет, кто они такие на самом деле. Если только этот Сергеев тоже с ними не в сговоре.

От страха и тоски Эдик почти потерял способность соображать.

— Завтра, — сказала Майя и мечтательно прикрыла глаза, — завтра мы сядем в «боинг». Полетим над океаном. Я так люблю летать над океаном. Он кажется неподвижным. Застывшим. И только пятна света. И крохотные суда. Как игрушечные. Рядом с тобой. Какое счастье. С утра до вечера вместе, и никто нас не потревожит.

— Да, но… — Он переложил поудобнее тяжелый керн. Если размахнуться… Ну, может, не убивать? Просто вырубить? А вдруг она оживет? Или под кожей блеснет металл? Или там зеленая слизь?

— Папа — он немножко аутист, ты же знаешь, но тебя любит как родного. Когда мы в последний раз с ним виделись… он сказал, согласен.

— Согласен? На что?

— Глупый! — Майя дернула пояс халата, и он упал к ее загорелым длинным ногам.

Она, оказывается, все это время расхаживала совершенно нагишом, ну, в смысле, под халатом.

Она была в точности как Эдик воображал: длинноногая, с выступающими острыми тазовыми косточками, со смуглым впалым животом и нежной полоской золотистой шерстки, сходящей на нет у пупка.

— Я так ждала, — она подошла к нему совсем близко, дыхание ее отдавало бутербродом с луком и кофе, — так ждала. Всю эту долгую дорогу, в этом ужасном кресле, где и ноги как следует не вытянешь. Я смотрела в иллюминатор и думала о тебе.

Она держала его за плечи, прижималась темными острыми сосками к его груди, и он никак не мог размахнуться.

— Нет, — сказал он хрипло, — нет!

Он осторожно отодвинул ее от себя. Ему пришлось уронить базальтовый кругляшок, и тот со стуком упал и покатился по ламинату, но Майя не заметила, она смотрела на Эдика расширившимися темными глазами.

— Не сейчас. — Он подумал немного и осторожно поцеловал ее в лоб. — Когда твой отец в такой опасности… я… мы не должны!

— С папой ничего не случится, — сказала она, часто дыша, — то есть… ты прав, конечно. Я эгоистка. Ты такой хороший, Эдуардо!

Она нагнулась, чтобы подобрать сброшенный халат. Аккуратный темноволосый затылок казался хрупким и беззащитным. Сейчас!

Эдик огляделся — чертова чушка откатилась к самой стенке и теперь лежала рядом с плинтусом.

— Ничего, — она уже выпрямилась и теперь завязывала пояс, — скоро у нас будет много времени! Если папа и впрямь нашел тот заброшенный город… у нас есть фора — Рамирес арестован, его люди без него ни на что не способны. Папа, конечно, захочет передать сокровища властям, но с условием, чтобы его сделали куратором национального музея. Тур по всему миру. Слава. И все благодаря тебе, Эдуардо, все благодаря тебе… — Она зевнула, точно кошка; он на миг увидел изогнутый свод неба. — Ты прав, любимый. Нет, не прав, но все равно. Надо отдохнуть. Завтра тяжелый день.

Она, в свою очередь, поцеловала его в лоб и села на тахту, подобрав под себя ноги. Миг спустя она уже дремала, откинувшись на подушки, — густые ресницы отбрасывали тень на чуть впалые щеки, белая морщинка на круглом лбу разгладилась, и лицо стало совсем детским.

Она не боится его? Вот так просто заснула — и все? Или притворяется? Притворяется спящей, чтобы заставить его действовать?

Он подобрал керн и взвесил его на ладони. Осторожно, чтобы не потревожить Майю, положил его на компьютерный стол. Засунул руку в карман тренировочных и сжал в кулаке ключи. На цыпочках прошел в ванную, прихватив с собой все еще мокрые брюки и свитер. Переоделся, зашнуровал кроссовки и все так же на цыпочках выскользнул в коридор.

Сгустился туман, вокруг фонарей расплывались тусклые световые пятна, черные ветки отбрасывали размытые тени, повисшие прямо в плотном тумане. Эдик Беленький шел, внимательно глядя под ноги, на трещины в асфальте, к которым кое-где были приляпаны мокрые листья. Шел и видел вспышки света в зеленой мутной воде, ярких крохотных птиц, неподвижно парящих над цветами, себя, загорелого, в рубашке с распахнутым воротом, с легкой ношей за плечами. Майя шла впереди, и он видел ее затылок, тонкую шею, белый лепесток воротника. Путь был нелегок, но прекрасен и обещал чудесные приключения, и любовь, и дружбу, и славу, и миг ожидания был так же прекрасен, как миг свершения.

Эдик Беленький все шел и шел — куда-то к окраине и дальше, далеко-далеко, туда, где город перестает быть, переходя в заросшую колючей проволокой по хребту промзону, и еще дальше, туда, где мокрые рельсы принимают в себя печальные синие огни.

За его спиной, там, где висела в черном воздухе его квартира, громоздясь на другие такие же квартиры сонных и несчастливых людей, светилось окно. Потом погасло.

Подземное море

Артемий Михайлович обнаружил себя в совершенно незнакомом месте.

Ничего странного в этом вроде бы не было, поскольку он уснул в дороге, но, во-первых, трамвай не машина и даже не автобус, и сойти с маршрута он в принципе не способен. Во-вторых, Артемий Михайлович ездил этим маршрутом уже лет двадцать. Он видел, как город постепенно менялся, рушились старые дома и поднимались новые, тополиные ветки укорачивались до безобразных обрубков, потом выбрасывали стремительные пучки зелени, которая вскоре становилась жестяной, сворачивалась в трубку, бурела и опадала, желтые листья ложились на синий асфальт, а легкая Шуховская башня то чернела в светлом небе, то, напротив, желтела, подсвеченная, в темном. Магазинчик сладостей при знаменитой кондитерской фабрике как работал с незапамятных времен, так и продолжал работать по сию пору, а вот магазин «Молоко» на углу переименовали в «Мини-маркет», а потом и вовсе в «Интим», потом часть лампочек в слове «Интим» выгорела, а позже пропала и сама вывеска, и дверь заросла досками крест-накрест.

Все меньше по вечерам оставалось освещенных окон, вместо занавесок и фикусов в окнах виднелись навесные потолки и точечные светильники, потом светильники как по команде гасли, и бывало так, что трамвай, погромыхивая, тащился несколько минут мимо совершенно темных громадин, в которых не светилось ни одного окна. И все реже удавалось Артемию Михайловичу играть по дороге в обычную свою игру, представляя себя кем-то из жителей за освещенными окнами. Люди, мелькающие иногда в узкой щели между занавесками, кажутся яркими и красивыми, а, следовательно, жизнь у них должна быть такой же яркой и красивой. Артемий Михайлович, впрочем, не признался бы в своих смешных мечтах и очень удивился бы, услышав, что так развлекают себя все, кто старается в трамвае сесть поближе к окну, а не поближе к выходу.

К слову сказать, те, кто при свободных местах старается сесть ближе к выходу, энергичны, напористы и озабочены домашними делами, либо, напротив, как ни странно, чрезмерно застенчивы — им неуютна сама мысль тревожить кого-то, протискиваясь от своего места у окна к раздвижной двери. Те же, кто предпочитает сидеть у окна, склонны к равнодушному наблюдению за окружающим пространством и к некоторой мечтательности. Часто сидящих рядом они и вовсе не замечают и только потом, вдруг встрепенувшись, обнаруживают, что вместо приятной блондинки в перетянутой ремешком норковой шубке рядом громоздится угрюмая старуха в сером фестончатом платке козьего пуха поверх серого же драпового пальто с битым молью цигейковым воротником. И когда только она успела сесть?

Именно по этой причине — из-за старух, облюбовавших маршрут вследствие близости нескольких церквей и одной больницы, — Артемий Михайлович предпочитал двойные сиденья и место у окошка. Слишком часто на одиночных приходится вставать, освобождая сиденье для очередной укоризненной бабушки, а так забьешься вглубь, и никто тебя не видит.

Скорее всего, у Артемия Михайловича была легкая клаустрофобия. Не то чтобы у него в метро поднималось давление, или начинало бухать сердце, или не хватало воздуха, но становилось как-то слегка неуютно, особенно в час пик, когда коридор между кольцевой и радиальной оказывался забит невольно шагающими в одном ритме людьми. Иногда воображение рисовало ему тех же людей, но сбившихся в плотный ком, и такие же страшные человеческие комки напирали сзади, и он уже слышал внутри себя глуховатый треск прогибающихся ребер. Какая-то катастрофа, взрыв или просто паника — и вот уже нет отдельных людей, а просто какая-то шевелящаяся масса. Он отгонял эти мысли, вспоминая недавно прочитанное или отсмотренное по телевизору, но ладони сами собой делались мокрыми, и он, стыдясь этого, незаметно вытирал их о брюки, хотя и так никто не видел. В метро никто никого не видит.

В любом случае трамваем ему удобнее — от кожно-венерологического диспансера, где он работал в биохимической лаборатории, до дома можно было добраться без пересадок, напрямую. Так он и делал год за годом, только трамвай, в который он садился, сначала был красным и желтым, потом стал бело-голубым и приобрел стильные, чуть угловатые контуры, а потом отрастил изнутри сложный турникет, к электронному аппарату которого Артемий Михайлович прикладывал плоский квадратик проездного. Эти поездки были тайным крохотным отпуском, передышкой, когда можно было просто сидеть (ну, в крайнем случае, стоять) и не думать ни о чем, а просто ехать себе знакомыми местами, скупо и застенчиво меняющими сезонную окраску.

Теперь же Артемий Михайлович поднял голову и недоуменно огляделся. Уже до этого он сквозь дрему ощущал непорядок, и оттого сон его стал тревожным. Наверное, дело было в том, что трамвай перескочил с привычного маршрута на какую-то запасную колею, направляясь в депо (трамвайное депо, Артемий Михайлович знал, было где-то неподалеку), и внутренний сторож, привыкший к трамвайной рутине, уловил эту перемену. Сейчас трамвай стоял, ряды коричневых обитых сидений были пусты, вагоновожатая в пронзительно оранжевом жилете и с ломиком в руке стояла в проходе, и Артемий Михайлович, еще не пришедший в себя со сна, испуганно вздрогнул: вид у нее был грозный.

— Выходите, — сказала вагоновожатая, впрочем, довольно дружелюбно, — приехали.

— Куда? — Голос спросонья был одновременно хриплым и тоненьким, Артемий Михайлович сам его устыдился.

— В депо. Не слышали, что ли? Трамвай идет в депо. Просьба освободить вагон.

Для подтверждения своих слов вагоновожатая помахала ломиком, которым всего-навсего переводила стрелку, но получилось это у нее опять же грозно и воинственно.

Рефлекторно он послушался — как всегда слушался людей, облеченных властью, хотя бы и регистраторшу в поликлинике или охранника на входе. Сиденье было нагрето его телом, а снизу еще шел теплый воздух. Оттого его, видимо, и разморило. Тетка в оранжевом жилете уже забралась на свое важное вожатое место и теперь сидела, подняв руки, точно пианист за миг до того, как бросить их на клавиши, всем своим видом показывая, что только и ждет, когда он уберется отсюда.

Артемий Михайлович торопливо, боком слез со ступеней, и трамвай тотчас зазвенел и двинулся мимо, отбрасывая пятна света на мокрые рельсы и мокрый асфальт, — подсвеченная изнутри теплая коробчонка. Артемий Михайлович вдохнул сырой воздух, окутавший его, точно речная холодная вода. Рельсы раздваивались и расплывались в сумерках, как бывает, когда нажмешь на глазное яблоко; фонари светили сквозь морось, причем один, как раз над головой Артемия Михайловича, внезапно гас и медленно, мигая, разгорался вновь. Это почему-то раздражало и мешало сосредоточиться.

Стемнело, как всегда в октябре, стремительно и глухо, прорехи в темных слоистых тучах, поначалу фарфорово-синие, прозрачные, тускнели, морось все густела, и вообще хотелось домой. Для этого следовало вернуться назад, выйти на правильные трамвайные пути и то ли сесть на подходящий трамвай и доехать до дома, то ли дойти пешком. Тут Артемий Михайлович понял, что не представляет себе, где оказался и насколько далеко завезла его тетка в оранжевом жилете. Тогда он вновь осмотрелся, уже более внимательно.

Рельсы, плавно изгибаясь и распространяя вокруг себя слабое свечение мороси, уходили в широкие ворота, за которыми виднелись на темном фоне темные прямоугольники безоконных зданий, однако предварительно эти рельсы выбрасывали из себя как бы отросток, сворачивавший налево, в темную трубу переулка. Окружающее пространство нельзя было назвать улицей — вокруг громоздился самый настоящий хаос низких зданий, глухих заборов с колючей проволокой по верху, непонятных пристроек и бытовок.

Фонарь опять мигнул, вызвав приступ головокружения. Лужи в трамвайной колее мелко дрожали, подбрасывая осколки света. Странный развороченный пейзаж оставался безлюден. Неприятное слово «промзона» само собой выступило на поверхность памяти — по окончании рабочего дня тут было пусто, как на Луне.

Артемий Михайлович поежился. Он вдруг почувствовал себя очень маленьким, как в той детской книжке, где герои-пионеры стремительно уменьшились в размерах и сражались с пауком при помощи жала, отпиленного у мертвой осы. Это ощущение подкрепляли трамвайные пути, отблескивающие под фонарями, словно слизистые следы улиток.

Фонарь в очередной раз погас, и стало видно небо, плотное и глухое, затянутое багровым заревом. В это зарево били снизу белые столбы света — наверное, по вечерам так было всегда, но Артемий Михайлович редко глядел в небо. Плотнее всего зарево было чуть впереди и слева, обозначая городской центр. Артемий Михайлович прикинул, что двигаться ему надо бы направо, но справа как раз высилась уступчатая ограда того странного места, куда уполз трамвай и где теперь в темноте что-то ворочалось, грохотало и лязгало. Вдруг ни с того ни сего он вспомнил детскую книжку «Куда уходит спать трамвай» — трамвай уходил куда-то под уютные хрустальные своды светлого воздушного зала и спал там на огромной трамвайской кровати, накрытый пестрым одеяльцем, а тут все было совсем по-другому, по-настоящему, черно и страшно.

Что ж, тогда он вернется по путям назад, это самое разумное. Правда, он так и не понял, как далеко отклонился трамвай от обычного маршрута, но не мог же он уползти на другой конец города? Трамвайные пути сродни реке или ручью — следуя по ним, обязательно выйдешь куда-то — к знакомой остановке, в крайнем случае к метро. Артемий Михайлович вдруг осознал, что ему хочется оказаться в сыром натоптанном вестибюле, откуда тянет теплым запахом овощехранилища, в месте подземном, но светлом и людном. Какая тут ближайшая станция? «Шаболовская»? «Тульская»?

Но позади почему-то лежала еще одна промзона, за ней, точно вулканические конусы, дымились чудовищные градирни — идти туда было страшно и бессмысленно. Поэтому он свернул вслед за отростком рельсов, уползавшим в переулок, где тусклые фонари качались на растяжках, а дома, низкие и темные, стояли так плотно, что казалось, за ними ничего больше нет — ни дворов, ни других улиц.

Артемий Михайлович поднял голову в поисках таблички с названием переулка, но не нашел ее. Тут вообще нет табличек, что ли? Куда смотрит районная администрация?

Окна первых этажей были сплошь затянуты слепыми жалюзи, двери закрыты — некоторые на огромные засовы с амбарными замками. Вывески, если где и попадались, означали непонятно что — например, «ООО Веста». Или «Триангль». Даже вполне человеческое слово «Парус» могло с равным успехом принадлежать парикмахерской, кафе или магазину канцтоваров.

Вдобавок он, наконец, понял, что́ его все время тревожило. В домах не светилось ни одно окно. Почему не светится ни одно окно?

Быть может, подумал Артемий Михайлович, весь район откупила какая-то фирма и устроила на всех этажах свои конторы? Если бы не эта идиотская история, он бы давно уже был дома, заварил чай, соорудил бутерброд, включил телевизор и смотрел бы, пока не почувствовал, что веки смыкаются сами собой. Он представил себе маленькую чистую кухню, говорящую голову в телевизоре на кронштейне, круг света от лампы на гнутой ножке.

— Понастроили офисов, — сказал он вслух, чтобы как-то себя приободрить, — капиталисты проклятые.

Морось волной прошла по воздуху и ударила в мокрые стены. В стыках булыжников мелко дрожала вода.

Он миновал еще несколько домов. Потом пошел забор с каким-то недостроем, над которым уныло свесил нос подъемный кран. На заборе висел жестяной плакат с трафаретной надписью — обрадованный, Артемий Михайлович почти подбежал к нему, потому что обычно на таких плакатах, помимо всего прочего, указывается адрес стройки. Табличка была ржавая, водяные капли застревали в облупившейся краске, но он все-таки сумел разобрать: «Строительство 9-этажного многоквартирного жилого дома по проспекту Тон Дык Тханга ведёт СМУ-305. Предполагаемый срок окончания строительства — май 1972 года».

Кто такой Тон Дык Тханг? Почему проспект, когда это переулок? Его хотели снести и на этом месте проложить трассу? Непонятно.

Недостроенный девятиэтажный жилой дом таращился на него дырками окон, щетинился арматурой. Из-под забора ползли к ногам пучки жесткой травы.

Артемий Михайлович с каким-то всхлипом в несколько приемов втянул сырой воздух и побрел дальше. Забор кончился, пошли одноэтажные домишки, потом какая-то фабрика, приземистая, кирпичная, со сплошной полосой фасеточных окон, потом вновь одноэтажные дома с боковыми пристройками-крылечками. Фонарь, плясавший над крыльцом, освещал гофрированный козырек, по краю сбегали, тяжелея и срываясь, капли.

Рядом с пристройкой на первом этаже светилось крохотное окошко, забранное решеткой-солнышком. Окно изнутри было заставлено картонкой, а свет, пробивавшийся сквозь щели, казался каким-то плоским, служебным, как бывает, когда светит одинокая голая лампа на одиноком проводе, но Артемий Михайлович обрадовался и этому. Некоторое время он колебался, потому что чуждался незнакомых людей и разговоров с ними, потом все-таки, пригнув голову и чувствуя, как струйка воды трогает стриженый затылок, взбежал на две ступеньки крыльца и нажал на кнопку четырехугольного обшарпанного звонка.

Звонок не работал. Тогда он согнул пальцы и осторожно постучал. Потом громче, уже не костяшками пальцев, а кулаком — и вздрогнул, когда за дверью послышались шаркающие шаги. Он уже перестал надеяться на то, что кто-нибудь откликнется.

— Кто? — спросили за дверью.

— Извините, — сказал Артемий Михайлович, — я спросить.

За дверью молчали, шаркающие шаги раздались вновь, уже удаляясь… Артемий Михайлович отчаянно забарабанил в дверь — теперь раскрытыми ладонями.

— Подождите! — кричал он. — Подождите, не уходите! Я только спросить! Дорогу узнать! Подождите!

Дверь приоткрылась. С улицы даже такой свет показался Артемию Михайловичу нестерпимо ярким. Между дверью и косяком просунулось острое старческое рыльце с бледными глазами и красными паутинками сосудов на острых скулах.

— Какую еще дорогу? — Старикашка был в майке, из выреза торчали пучки седых волос. — Нет здесь никакой дороги.

— Как это — нет? — Артемий Михайлович на всякий случай придерживал дверь, чтобы тот не успел ее захлопнуть, и вдруг обнаружил, что на костяшках пальцев лаково поблескивает кровь. — Должна быть. Обязательно должна быть какая-то дорога.

— Дорога куда? — спросил старикашка. От него пахло сырыми тряпками.

— Ну, я не знаю… На Шаболовку. Как пройти на Шаболовку?

— Куда?

Он еще и глухой.

— Как называется этот переулок?

Господи, подумал Артемий Михайлович мимолетно, зачем это мне? Какая разница, как называется переулок? Но продолжал настаивать:

— Адрес скажите! Где я вообще?

— Не имею права, — буркнул старикашка и потянул дверь на себя.

— Да послушайте же!

— Это объект, понятно? Хулиганство прекрати, слышишь, ты? Шляпу одел и хулиганит. Милицию сейчас позову!

Артемий Михайлович был не в шляпе, а в берете, который, пока он перетягивал дверь на себя, съехал набок и совершенно промок. Но Артемий Михайлович не стал возражать, а растерялся настолько, что машинально поправил:

— Надел шляпу. Надо говорить — «надел».

— Да что ты привязался ко мне, в самом деле! — взвизгнул сторож и вновь, поднатужившись, потянул на себя дверь с такой силой, что она захлопнулась.

Артемий Михайлович остался снаружи и даже чуть не заплакал, потому что внутри было тепло, и горел свет, и наверняка на старой электроплитке с раскаленной спиралью стоял чайник, а может, этот чайник был электрическим, с торчащим из него проводом, но в любом случае старикашка был в тепле и безопасности, а сам он — в страшном черном переулке, где черные деревья лаково блестели в свете тусклых фонарей.

— А пусть бы и позвал милицию, — пробормотал он, — ну и что тут такого?

Ему вдруг остро захотелось подобрать камень и запустить в стекло, но, приглядевшись, он увидел, что стекло потому и прикрыто изнутри картонкой, что в нем зияет звездообразная дыра.

Он приблизил к глазам разбитую руку, другой достал из кармана носовой платок и обтер ее от крови и грязи. Еще заражение будет, подумал он. Повертел запястье так, чтобы на него падал свет, и поглядел на часы. Было половина десятого. Обычно в это время он уже заканчивал ужин и смотрел по телевизору какой-нибудь сериал, в чем никогда не признавался сослуживцам, потому что и сам понимал, что эти сериалы глупые.

— Ерунда, — сказал он сам себе, — надо просто идти вперед!

Он сошел с крыльца (под ребристую решетку, о которую вытирают ноги, набились бурые осенние листья) и двинулся дальше по переулку, напевая, чтобы развеселиться:

— Батька Махно… смотрит в окно… на дворе темным-темно.

На дворе и правда было темным-темно. Он миновал огромные, запертые на огромный засов ворота (за ними скрипело и покачивалось одинокое дерево с чудом уцелевшей листвой), пятиэтажку, такую же темную, как и остальные дома, и еще что-то угловатое и непонятное. Он шел и пел про мертвых с косами, что вдоль дорог стоят, но потом замолк, потому что было неприятно петь про такое в темноте. Фонари, свисавшие с растяжек, как-то незаметно закончились, и в уходящем свете последнего Артемий Михайлович увидел, что трамвайные рельсы обрываются в никуда. Просто дальше никаких рельсов не было, а вместо булыжной мостовой шла узенькая и бугристая асфальтовая полоса. И все.

Он растерянно потоптался на месте, совершенно не понимая, что делать дальше. Возвращаться? Смысла в этом не было никакого. Идти дальше? Вероятно. Ну, нет рельсов, но переулок-то есть. Правда, очень темный переулок.

Теперь, когда фонари не мешали, Артемий Михайлович увидел над собой мертвое и страшное небо, багрово-синее, перечеркнутое белыми столбами света и восходящими клубами дыма из градирен. Он засунул замерзшие руки в карманы и осмотрелся.

Должен же быть какой-то ориентир — высотка, например, их видно отовсюду, а еще есть эти новомодные небоскребы, которые вырастают в самых неожиданных местах, блестя стеклянными призмами пентхаусов и красными сигнальными маячками. Надо просто найти какой-нибудь такой и двигаться к нему, не сворачивая.

И облегченно вздохнул. Шуховская башня! Он словно забыл о ее существовании, а ведь в первое время, когда только осваивал этот трамвайный маршрут, то и дело исподтишка любовался ею — она была словно послание из детства, где все голубые огоньки, и репортажи с Байконура, и голос, от которого замирает где-то внутри: «Говорит и показывает Москва!», и бенгальские огни, и мама с папой живы… Не наглая выскочка Останкинская, а эта, домашняя и уютная, ажурно чернеющая в разноцветном небе.

Она должна быть видна отсюда — эти мерзкие градирни тоже всегда маячили на горизонте, теперь он вспомнил, но Шуховская башня всегда была ближе, как дружелюбный взмах руки, — когда он вообще в последний раз провожал ее глазами, равнодушно проезжая мимо?..

Но сколько Артемий Михайлович ни рассматривал выставившийся углами горизонт, знакомого контура нигде не было видно. Словно Шуховская башня вдруг обиделась на такое невнимание и оттого перестала показываться ему на глаза.

Одиночество обступило его вместе с дождем и темнотой.

С одиночеством пришло внезапное понимание того, что он, Артемий Михайлович, — это всего-навсего теплое человеческое тело, отграниченное от окружающего мира тяжелым, намокшим пальто. Не сложная система связей и обязательств, не квартира, облегающая его, как вторая кожа, не любимые книжки и нелюбимые сериалы, не работа, на которую он ходит уже более двадцати лет, а вот это белковое существо, стоящее под дождем в страшном, чужом, незнакомом, пустом городе.

— Это — я? — сказал он сам себе удивленно. — Это и есть я? Вот это, стоящее здесь на мостовой? И все? Вся моя память, все прошлое, все, что нравится и не нравится, все — здесь?

Думать об этом было неприятно, и Артемий Михайлович, спохватившись, порылся во внутреннем кармане, достал мобильник. Тельце мобильника было чуть теплым, он удобно лег в руку, и это почему-то успокоило. Экран дружелюбно светился, словно пытался рассказать о том, что где-то есть нормальная жизнь, от которой к нему, Артемию Михайловичу, тянутся невидимые, но прочные нити.

Он забрался в адресную книгу и, прищурившись, начал вглядываться в имена и фамилии. На экранчике оседала водяная пыль. А вдруг он испортится?

«Аня. Работа». Ну да, Анечка, лаборантка, совсем молоденькая, телефон он забил в адресную книгу просто на всякий случай — мало ли что? Ей, что ли, позвонить? А что он ей может сказать? Что стоит в темноте неизвестно на какой улице? Зачем?

«Варвара Леонидовна» — это заведующая лабораторией. Ей звонить и вовсе смешно.

«Вениамин Ник». Кто этот Вениамин Ник? Николаевич? Он и не помнит. Видимо, какой-то нужный человек.

«ЖЭК ПС» — ну, это понятно, паспортный стол, как раз пришло время менять паспорт, он и записал на всякий случай.

Ему стало страшно, курсор прыгал с фамилии на фамилию — и все это были фамилии нужных или ненужных, но совсем чужих людей, и некому было пожаловаться, что он, Артемий Михайлович, стоит на темной улице под дождем, что он заблудился и хочет домой, что ему одиноко и печально.

Тут надо сказать вот что. Артемий Михайлович был холостяк. Не то чтобы убежденный, но уж слишком настойчиво мама сводила его с какими-то девушками, уж слишком некрасивы, неловки и нелепы были эти девушки, дочки и племянницы ее немолодых подруг, или, напротив, слишком напористы и самодовольны, слишком уверены, что все будет по-ихнему, и мама время от времени заглядывала в комнату и многозначительно кивала, и девушки что-то говорили, говорили, и он, Артем, что-то говорил, а как-то он сам привел одну, но эта одна очень не понравилась маме. Словом, все как обычно: сначала кажется, что впереди вся жизнь, а потом время начинает бежать очень быстро. Сначала мама была, потом не стало, каждое утро он шел на работу, каждый вечер возвращался с работы, в выходные брался за переводы из ВИНИТИ, или ходил за покупками, или убирался в квартире, и только когда все дела были сделаны, а телепрограммы просмотрены, он недоуменно оглядывался по сторонам, не понимая, откуда взялось это сосущее чувство тоски и бессмысленности жизни. Но приходил очередной понедельник, и все начиналось заново — лаборантка разбила трехлитровую бутыль с серной кислотой, нагрянула пожарная инспекция, бактериолог ушла в декрет, предметные стекла оказались бракованными, агар-агар вообще закончился…

А светлая полоска курсора все двигалась и двигалась вниз по алфавитному списку, пока не уперлась в «Митя», и тогда Артемий Михайлович облегченно вздохнул. Митька, друг детства, раздолбай и бабник, недавно разведенный и вновь женившийся на молоденькой и глупой сослуживице, но все равно свой, человек, который помнит маленького Тему, тем самым как бы подтверждая его, Артемия Михайловича, существование. Что он есть на этом свете, что было детство, что была мама, что мама один раз дала Митьке по губам, когда он при ней сказал что-то такое…

Почему они так редко видятся? Времени нет? Но ведь нашлось же время на агар-агар и пожарную инспекцию…

Он вдавил в клавишу замерзший палец.

Гудки, гудки. Что там Митька делает, в самом деле?

Телефон сам собой дал отбой. Тогда Артемий Михайлович нажал на клавишу еще раз посреди пустого темного переулка.

Наконец в трубке прозвучал Митькин голос:

— Темка, ты?

— Я, — сказал Артемий Михайлович и откашлялся, потому что у него вдруг стиснуло горло.

— Ты чего?

Митька говорил так, словно ждал, что он, Артем Михайлович, изложит свое дело и даст отбой. Артемий Михайлович вспомнил, что именно поэтому и перестал ему звонить — Митька вел себя так, как будто все, что было раньше, не так уж важно, а важно то, что происходит сейчас, а сейчас у него каждый раз происходило разное, и привыкшему к размеренной жизни Артемию Михайловичу это казалось странным и неприятным. Он любил душевные тихие разговоры, воспоминания и откровенности, а Митька был веселый, энергичный, и в его жизни — вдруг осенило Артемия Михайловича — он, Артемий Михайлович, занимал очень мало места, и само это место было какое-то боковое и незначительное.

Но он все-таки сказал:

— Да так просто. Ты знаешь… смешная история тут у меня произошла.

— Да?

По голосу Митьки было слышно, что он одновременно занимается чем-то другим, но Артемий Михайлович все равно продолжил:

— Такая, знаешь, история… Я тут случайно заехал на трамвае не знаю куда и вот стою тут, представляешь, на совершенно пустой улице и…

— Погоди, — с некоторым новым интересом прервал его Митька, — ты что, пил?

— Нет, что ты. Я с работы. Задремал, и меня трамвай случайно завез, такая вот история.

— Надо же! — далеко-далеко в теплой своей квартире сказал Митька. — Бывает.

Артемий Михайлович подумал, что Митька только делает вид, что сочувствует, а на самом деле голос у него равнодушный, и что если бы он, Артемий Михайлович, напился, Митька отнесся бы к его приключению с бо́льшим вниманием, потому что за всю историю их долгого знакомства Артемий Михайлович всерьез не напивался ни разу.

Еще он подумал, что его приключения для Митьки не важны и повода для разговора не представляют — ну, подумаешь, заехал куда-то не туда. На минуту ему и самому показалось, что все в порядке, сейчас он выберется к людям, на свет, что он просто вдруг вспомнил о старом приятеле и решил узнать, как тот проводит время. Поэтому Артемий Михайлович спросил:

— Ты-то как?

— Ничего, — сказал с досадой друг, — винда упала, работа стои́т. А сдавать надо завтра. Вернее, вчера. Слушай, я сейчас не могу, а вообще надо бы увидеться. Давай в выходные встретимся? Ты приезжай.

Мокрая темнота вновь начала смыкать кольцо. В сущности, Митька ничем не мог помочь — даже если бы захотел, потому что ни названия переулка, ни расположения местности Артемий Михайлович не знал. Удивительно — ведь даже ничего страшного не произошло, а просить помощи не у кого и негде. Никто не мог помочь, никакое МЧС, никакие Чип и Дейл. Оказывается, есть ситуации, когда помочь невозможно, и жизнь сплошь и рядом состоит именно из этих ситуаций, как бы мы ни убеждали себя в обратном.

— Ага, — согласился Артемий Михайлович, — обязательно увидимся. — И дал отбой. Экранчик был в нежной водяной пыли, и он протер его рукой, прежде чем захлопнуть крышечку. — Надо просто идти, — сказал себе Артемий Михайлович, — просто идти.

Что за ерунда, в конце концов? Стоит только остановить любую проезжающую мимо машину — и водитель, если и не подберет его, то, по крайней мере, объяснит, куда двигаться.

Машин, однако, поблизости не было, хотя в воздухе стоял сплошной, чуть подрагивающий, как бы размазанный гул, как это всегда бывает в больших городах с неумолкающей ночной жизнью. Но он наверняка вот-вот выйдет туда, где они есть. Уж что-что, а машины тут всегда есть. Даже когда нет людей.

Ботинки пропускали воду, и ноги отсырели. Он пошевелил пальцами внутри мокрых носков — пальцы почувствовали друг друга, они были холодными и мокрыми. Пальто налилось тяжестью, плечи заболели, заныла и начала жечь кожа над выступающим шейным позвонком: остеохондроз, обычное недомогание, которое почти не проявляло себя дома или на работе, где Артемий Михайлович инстинктивно старался устроить себя поудобнее. Он постарался расправить плечи — так тяжесть пальто распределялась равномернее, а заодно почувствовал себя как-то увереннее.

Он шел, из-под подошв выдавливалась пузыристая водяная пленка, безоконные дома угловато чернели, как детские кубики-переростки, из-за них выглядывали, потирая руки, черные мокрые деревья…

Переулок выгнулся почти под прямым углом: Артемий Михайлович едва не уперся в еще одни запертые ворота, ржавые и мокрые, на которых было выведено белой краской: «База № 2». Краска была такая свежая, что, казалось, светилась в темноте.

Он покорно повернул вслед за тротуаром; вода шуршала, уходя в водосток, забитый палой листвой. Ну и чего я испугался? — подумал Артемий Михайлович. Тут, по крайней мере, нет никаких гопников, приличный район, то есть вообще нежилой район. И услышал далеко за спиной дробный топоток и клацанье, словно подковками по асфальту.

Он резко обернулся — по мостовой бежала черная собака, показавшаяся Артемию Михайловичу огромной. Это ее когти издавали такой звук, что вообще-то было странно, потому что у бродячих собак когти обычно сточены почти до основания.

Артемий Михайлович растерянно топтался на месте. Он знал, что собаки всегда чуют, если человек боится, и еще, что бежать ни в коем случае нельзя. Он так и стоял у неровной кромки тротуара, тем временем собака, миновав его и обдав густым запахом мокрой шерсти, подбежала к воротам и втиснулась в черную щель под ними. Для этого ей пришлось почти распластаться, зад и короткий хвост на миг оттопырились, потом рывком втянулись под створку.

На Артемия Михайловича собака не обратила никакого внимания, что окончательно заставило его усомниться в своем существовании. Получается так, что человек есть, пока его видят другие, а стоит лишь остаться одному, как он постепенно истончается и в конце концов растворяется в воздухе. Может, привычная обстановка служит для людей чем-то вроде формы, в которую отлита их непрочная сущность?

Артемий Михайлович, продолжая стоять, прижал ладонь к груди. В последние годы все его чувства словно бы подернулись масляной пленкой, отчего потеряли остроту и четкость, теперь же он, дыша неровно и часто, вдруг вдохнул с водяной пылью запах прелой листвы, дегтя, ржавого железа и мокрой земли. Он был беззащитен и одинок, как в детстве, и окружающий его мир, как в детстве, был огромен и непонятен.

Он вспомнил, что когда-то давно, когда он был еще маленьким, его охватывало ощущение непременного будущего чуда — обычно под Новый год, когда он подходил к окну и смотрел, как с белого неба медленно опускаются крупные сероватые снежинки, а фонари наливаются постепенно теплым светом и делаются похожи на большие золотистые мандарины.

Когда это закончилось? А он и не заметил.

Но теперь, стоя в темноте под огромным небом, которое стало медленно меркнуть, поскольку многие уже выключили свет в квартирах, Артемий Михайлович запрокинул лицо и, слизнув осевшую на губу влагу, что-то прошептал, невнятное даже ему самому.

И вновь услышал острый цокот по асфальту.

Сердце бухнуло, а потом забилось веселее — его нагонял кто-то легкий и быстрый, в светлой куртке и узких джинсах, туго заправленных в облегающие сапоги.

Женщина заколебалась на миг. Артемий Михайлович словно увидел себя ее глазами — темная, неподвижная и даже угрожающая фигура в совершенно пустом переулке.

Что ей сказать, чтобы не напугать?

Но первая заговорила она:

— Вы собаку не видели? Черную такую…

— Видел. — Ему пришлось откашляться, чтобы голос звучал нормально. Почти нормально. — Она вон туда залезла. Под ворота.

— Вот зараза, — честно сказала женщина.

Она присела на корточки и, смешно оттопырив обтянутый джинсами зад и пригнувшись, постаралась заглянуть в щель между землей и ржавым краем ворот.

— Буся! — позвала она тоненьким жалобным голосом. — Буся!

Вокруг пояса у нее был обмотан брезентовый истрепанный поводок.

Буся вылезать не хотел.

Артемий Михайлович топтался сзади.

— Против любви не попрешь, — печально сказала женщина и выпрямилась, отряхнув коленки.

— А если через забор перелезть? — храбро предложил Артемий Михайлович.

— Там колючая проволока по гребню, — покачала головой женщина. — Но я знаю дырку в заборе. Вы постойте тут, ладно? А то мне одной страшновато как-то.

— Я тоже пойду, — сказал Артемий Михайлович решительно, страхи его ушли, и он теперь удивлялся только тому, что совсем посторонняя молодая женщина его не боится. — А что там, на территории?

— Железки всякие. И собаки. Там вообще-то свадьба собачья. Я его спустила побегать немножко, а он убежал. Третий раз уже убегает.

Она деловито пошла вдоль забора, Артемий Михайлович поспешил за ней, радуясь в глубине души, что так все удачно получилось: люди с собаками хорошо знают местность. Чуть дальше в сером бугорчатом заборе действительно обнаружился пролом, достаточно широкий, чтобы туда мог боком втиснуться взрослый человек. Что женщина и сделала, не побоявшись испачкать белую куртку. Наверное, это была старая куртка, специально для таких прогулок. Артемий Михайлович полез за ней — разбухшее пальто за что-то зацепилось, и он услышал треск, а когда ощупал себя, понял, что надорвал карман.

Дождь перестал. Багровые тучи порвались в нескольких местах, и в прорехах показались чистые холодные звезды.

Территория была заставлена какими-то длинными темными ангарами, к небу торчали бетонные столбы и расходящаяся веером арматура. Торопясь за женщиной, Артемий Михайлович оскользнулся и попал ногой в ямку, полную воды, отчего в одном ботинке стало совсем уж мокро. Женщина деловито сновала между кучами строительного мусора, ее куртка белела в темноте.

Чтобы не отстать, Артемий Михайлович прибавил шаг, отчего под ложечкой закололо, зато холод он теперь ощущал меньше.

— Буся! — Женщина время от времени звала собаку и посвистывала каким-то особенным свистом, он никогда так не умел свистеть.

Внезапно из сухого бурьяна на него выкатился темный рычащий комок, Артемий Михайлович от неожиданности отскочил в сторону, женщина, напротив, нырнула вперед, ухватила что-то в этой куче и попятилась, одной рукой держа за ошейник разгневанного, огрызающегося Бусю. Другой она торопливо размотала обернутый вокруг пояса поводок, защелкнула карабин и выпрямилась. Комок распался на несколько отдельных мохнатых пятен, собаки прыгали вокруг и отчаянно лаяли, в темноте сверкали белые зубы, Буся хрипел и пытался вывернуться из ошейника, Артемий Михайлович стоял неподвижно, боясь пошевелиться.

— Да отпугните вы их! — крикнула женщина.

— Чем?

— Ну, сделайте вид, что поднимаете с земли камень, что ли. Они знают, что такое человек с камнем.

Артемий Михайлович наклонился и, чувствуя себя ужасно нелепо, зашарил вокруг себя по земле. Он тут же наткнулся на камень, сжал его в грязной руке и, нелепо отставив локоть, замахнулся. Собаки тут же замолчали и отбежали в сторону. Он еще раз для верности взмахнул рукой — собаки сели на мохнатые зады и сидели так неподвижно, провожая людей глазами. Волоча упирающегося Бусю, женщина боком протиснулась в дырку, Артемий Михайлович следом, и они вновь очутились в переулке, который после страшной свалки показался очень даже уютным.

— И что он в ней нашел? — Женщина пожала плечами. — Ни кожи, ни рожи. Ну разве что рыжая. Бусе нравятся рыжие.

— Скажите… — Артемий Михайлович постарался выровнять дыхание, — а как отсюда к метро пройти? Или к трамваю?

— Вы заблудились, да? Тут всегда люди путаются. — Она похлопала Бусю по холке, рассеянно успокаивая его. — Идемте, я покажу.

Страхи Артемия Михайловича ушли — так остро и быстро, что он удивленно вздохнул расправившейся грудью. Он стоял под прекрасным мокрым небом, блестело мокрым стволом прекрасное черное дерево, а рядом с ним белела в сумраке лицом и курткой незнакомая, молодая и, вероятно, красивая женщина.

Он вдруг ощутил себя немножко смешным и неловким, как бывало в юности, и, как когда-то, давным-давно, изо всех сил постарался держаться легко и небрежно.

— Вы — моя спасительница. — Артемий Михайлович хотел, чтобы это прозвучало чересчур торжественно и оттого несерьезно, но под конец голос его сорвался в неожиданный фальцет.

— Услуга за услугу. Вы спасли меня от разъяренных собак.

Он по голосу понял, что женщина улыбнулась, и подхватил ее интонацию:

— Я часто это делаю, практически каждый вечер.

— Ну а я почти каждый вечер показываю дорогу, — ответила она серьезно, — пойдемте.

Они пошли вдоль забора — она чуть впереди, смирившийся Буся неохотно тащился следом.

Надо говорить о чем-то, подумал Артемий Михайлович, неудобно как-то.

— Скажите, а как этот переулок называется?

Женщина пожала плечами:

— Понятия не имею. Сколько хожу тут, ни разу не задумывалась. Смешно, да?

— Тут пусто все. Темно. Спросить некого.

— Это из-за фабрики, — сказала женщина, — они еще в начале девяностых откупили несколько кварталов и всех отселили. Собирались этих производить… роботов-трансформеров. А потом заказ упустили. Так все и стои́т.

— Игрушечных? — на всякий случай уточнил Артемий Михайлович.

— Почему игрушечных? Для охраны границ. Военный заказ. Но за военные заказы знаете какие драки идут? Директора застрелили прямо у подъезда, он в нашем доме жил. Вышел из машины своей, проехала другая машина, его застрелили, шофера не тронули, жену не тронули… Я как раз Бусю собиралась вывести, уже и куртку надела, а тут выстрелы…

Артемий Михайлович для вида сокрушенно покачал головой, отметив машинально, что женщина говорит «надела куртку», а не «одела куртку», как почти все нынешние девицы или этот мерзкий старикашка-сторож.

— Но нескольких трансформеров успели собрать, — сказал он, включаясь в игру, — теперь по ночам они ходят и все крушат.

— А, — женщина кивнула, — вот и до вас слухи дошли. На самом деле ничего они не крушат вовсе. Просто бродят где попало. Боевая программа не активирована.

— И в переулках, — подхватил он, — слышны их тяжелые шаги.

— В переулки они редко заходят, все больше на пустырях. В переулках тесно им. Вот как раз… Слышите?

Вдалеке раздался глухой грохот, словно рассыпались сложенные поленницей железные балки. Буся неожиданно с размаху сел на мокрую мостовую, поднял голову к небу и завыл.

— У них с ориентацией плохо. Полупрототипы, недоделок много. Ходят, натыкаются на все.

Артемий Михайлович обнаружил, что ему в ладонь что-то врезалось. Оказывается, он все еще держал в руке камень, которым угрожал собакам.

— Странный у вас район, — сказал он как можно более небрежно.

Она пожала плечами, которые в подбитой синтепоном куртке казались чересчур широкими, и дернула поводок на себя, одновременно свистнув Бусе. Тот перестал выть и застенчиво прижался к ее ноге.

— Ага. Тут вообще, знаете… много чего есть. Особенно если знать, куда смотреть. Вот, например, на улице Татищева совсем непонятный дом, никогда никто не выходит и не входит, но свет в окнах горит. Всю ночь горит. А что там? Никто не знает.

— Там, наверное, тайные собрания. Масонская ложа. А к дому ведет подземный ход.

— Это точно не масонская ложа. Масонская ложа в параллельном переулке собирается, вон там. Я думаю, это адепты Ктулху. Он у них на двери нарисован. Дверь железная, на щеколде, замок вот такущий, ржавый, и он там, Ктулху, в человеческий рост почти что. Цветными мелками.

— Кто?

Увлекшись странным разговором, Артемий Михайлович не заметил, как они свернули в еще один переулок, нырнули меж домов и очутились на относительно освещенном отрезке улицы. Дома с эркерами-фонариками казались обжитыми и нестрашными, кое-где светились, несмотря на поздний час, окна.

— Ктулху. Древний. Он спит на дне океана и видит сны. Иногда люди видят его сны. И тогда они находят друг друга, и… Он похож на осьминога. Когда-нибудь он восстанет из вод. Мы должны быть готовы.

— Он добрый?

— Что вы! Он — воплощенное зло. Он и другие древние.

— Вот если какой-нибудь, как вы говорите, Втулку этот, восстанет из вод, то Москва — последнее место, куда он доберется. Место дальше от моря придумать трудно.

— Что вы! — повторила она. — Разве вы не знаете? Под Москвой как раз и есть то древнее море. Огромное, жуткое. Соленое море. Страшно подумать, какие слепые существа там живут, в глубине, во мраке.

— И видят сны?

Она улыбнулась:

— Быть может. Иногда, знаете, когда туман… и очень тихо… можно услышать, как оно шумит. Глухо так, из-под земли. Они думают, что Ктулху живет в каких-то дальних теплых морях. Дураки. Он же древний! С тех пор как он уснул, поменялись очертания континентов. Думаете, почему в Москве все такие несчастные? Такие одинокие? Почему? Это из-за него. Из-за его ядовитого дыхания.

Странная все-таки, подумал Артемий Михайлович. Бывают такие романтичные особы. Стараются казаться загадочными.

— А… метро в какую сторону?

— Мы же идем к метро.

— Долго еще?

Она деловито шла чуть впереди, Буся вырвался еще дальше вперед и теперь тянул поводок. Артемий Михайлович украдкой поглядел на часы. Десять минут двенадцатого. На самом деле не так уж и поздно, просто в это время он обычно был уже в кровати и даже не задумывался, что город продолжает жить — в каком-то другом, своем ритме.

— Нет. Совсем не долго. А знаете что?

— Да? — сказал он осторожно.

— Может, зайдете ко мне? Выпьем кофе. Или чаю. Вы же совсем замерзли.

Он мялся, не зная, что ответить.

— Или вас дома ждут?

— Нет, — сказал он, — никто меня не ждет.

Согласиться? Буквально полчаса назад он подвел итог своей печальной размеренной жизни и попросил небеса о чуде. Может, если сейчас откажется, он упустит что-то замечательное, что могло бы навсегда изменить судьбу? Быть может, ему дается последний шанс? Сколько раз он вот так отказывался от сомнительных предприятий, от случайных предложений сменить работу, от командировок в странные и неуютные города… Руины неосуществившихся возможностей. А она — свободная женщина, одинокая, приглашает к себе незнакомого мужчину. Практически посреди ночи. Может, так теперь принято?

— А вы не боитесь? Что я маньяк какой-нибудь?

— Нет.

По голосу он опять почувствовал, что женщина улыбается.

— Маньяки боятся собак. Это проверено.

— А-а, — сказал он, хотя крупненький Буся, который, деловито сопя, натягивал поводок, и правда вызывал у него осторожную неприязнь, — ну да. Собаки чувствуют человека, верно?

— Нет, это люди чувствуют собак. А от вас какое метро близко?

— Я на «Тульской» живу.

— Тут пешком можно дойти. Минут за двадцать. Ну, за полчаса. А вы, наверное, испугались, что метро закроется, да?

— Не то чтобы испугался…

Если что, можно и правда доехать на такси. Наверное. Он очень давно не позволял себе такой роскоши, но ведь должны же остаться какие-то службы. Вызвать такси по телефону… Можно позвонить в справочную. Раньше была справочная 09. А теперь? Надо у нее спросить. Как ее зовут вообще-то?

— Ну, так пошли. Я позвоню только. — Женщина достала из кармана мобильник и ловко, одной рукой, набрала номер.

Рефлекс экранчика высветил нежную щеку и маленькое ухо с двумя сережками. Это теперь так носят, подумал Артемий Михайлович и, чтобы не смущать ее, отошел чуть в сторону, тем более Буся начал обнюхивать его пальто, пачкая слюной. Кому она звонит? Домой? Маме? Мужу? Сколько ей вообще лет? Сначала она показалась ему совсем молоденькой, потом взрослой женщиной, сейчас опять очень молодой… Не поймешь с ними.

Огонек погас, она убрала телефон в карман и повернулась к Артемию Михайловичу:

— Ну вот… Пойдемте.

— А… — Он заколебался, и женщина поняла:

— Это я подруге звонила. Обещала еще днем позвонить и забыла. А она рано ложится.

Значит, не мужу. Это хорошо? Ну да, вряд ли бы она позвала его домой, если бы муж. Но как она все-таки не боится?

Еще поворот, еще проходной темный двор, и они оказались на бульварчике. Голые деревья за низкой чугунной оградой подметали мокрое небо, на перекрестке светилась рекламная тумба — красивый черноволосый мужчина, ненатурально улыбаясь, говорил по мобильнику, при этом как бы чуть-чуть высовываясь из глянцевитой поверхности, что почему-то вызывало смутную тревогу. У светофора урчала мотором одинокая иномарка, бросая на мокрый асфальт рубиновый отсвет, а вдалеке, за мокрыми крышами, печально светилась на фоне низких туч Шуховская башня.

Черноволосый сотовый красавец вдруг расплылся и странно задрожал.

— Надо же, а я-то заблудился! — охнул Артемий Михайлович.

— Вы не первый, — сказала она.

Он сморгнул стыдные слезы и посмотрел на нее искоса, чтобы не отпугнуть излишним вниманием, — она была бледненькая, с острым носом и тонкими губами, совсем некрасивая, а тогда, в темноте, ему показалось, что красивая. И еще что-то было… Присмотревшись, он понял — ее верхняя губа чуть заметно подергивалась, словно в нервном тике. Может, она с такой легкостью пригласила его к себе, потому что некрасивая? И что это значит — «вы не первый»?

Наверное, ему надо отказаться и соврать, что он спешит. Что его дома ждут. Но он только что сказал ей, что дома никто не ждет. Ужасно неловко. Артемий Михайлович чуть-чуть замедлил шаг, совсем чуть-чуть, но она заметила и, одной рукой по-прежнему удерживая торопливо перебирающего лапами Бусю, вторую положила ему на сгиб локтя. Теперь, чтобы освободиться, Артемию Михайловичу пришлось бы вырываться, а это было бы совсем нелепо. Он вдруг сообразил, что впервые за много-много лет идет по городу под руку с женщиной — сторонние люди вполне могли бы принять их за давнюю супружескую пару, вышедшую подышать воздухом перед сном.

— А… долго еще?

Ему остро захотелось домой, сейчас, когда дом был буквально под боком: сесть на кухне, попить чаю, посмотреть вечерние — нет, уже ночные — новости, забраться в кровать, укрыться, чтобы все как всегда, чтобы тепло, чтобы не было страшных пустых улиц и незнакомой женщины, с которой непонятно как себя вести.

— Мы уже пришли. — Женщина по-прежнему держала ладонь на сгибе его локтя. — Почти.

Он огляделся. Подсвеченный тусклыми огнями изнутри купол рынка походил на приземлившуюся в неположенном месте летающую тарелку, рядом выстроились в линию непривычно безлюдные разноцветные павильончики. Да что там, все вокруг после смешных и страшных его приключений показалось ему немножко не таким. Словно пока он блуждал по темным переулкам, кто-то чужой, огромный, какой-то Втулку с компанией этих своих древних торопливо смел с лица земли знакомые с детства здания и улицы и так же торопливо подменил чем-то очень похожим, но все-таки муляжом, подделкой…

Ерунда, сказал себе Артемий Михайлович, это просто рынок, просто павильончики, вон тот, сверкающий, «Евросеть», стразы, гладкие корпуса мобильников, точечные светильники, стекло и поддельный хрусталь. Вон тот, розовый, — «Московские колбасы». Пестренький — кондитерский от фабрики «Ударница».

Надо было все-таки извиниться и пойти домой.

— Вот сюда, — сказала женщина, чуть нажав на его локоть.

Артемий Михайлович послушно сделал шаг и понял, что она подталкивает его в направлении стоящего чуть в глубине двухэтажного дома с башенками. Отсюда, издалека, дом походил на зачарованный замок, Артемий Михайлович всегда гадал, что там такое, внутри.

— Это… Вы тут живете?

Таинственный замок был окружен тоненькими голыми деревцами и казался совсем темным. Отчетливо пахло мокрой землей и почему-то грибами. Ерунда, откуда в городе грибы!

— Что вы! Я тут работаю. А вы думали, я вас домой зову? Я дежурю сегодня ночью.

— А… собака?

— Что же ему одному дома сидеть? А начальство не против. — Она помолчала. — Потом, все-таки не так страшно. Я вроде и недалеко живу, но когда идешь вот так, по темени… Я его специально завела, когда на эту работу устроилась.

Артемий Михайлович немного расслабился. Она вовсе не нимфоманка какая-нибудь, просто ей скучно на дежурстве. Это совсем другое дело.

— А… кем вы работаете?

— Это с медициной связано.

— Я тоже, — обрадовался он и тут же смутился, потому что обычно стеснялся говорить посторонним людям про кожвендиспансер. Но если она тоже по медицинской линии… тогда, конечно, другое дело. Странно, что в медицинское учреждение пускают собаку.

Тем временем они подошли к украшенному кружевным жестяным козырьком крылечку замка, и она, отпустив на минуту руку Артемия Михайловича, нажала на звонок.

— А… там кто-то есть?

— Сторож.

Это хорошо, что там есть сторож? Или плохо? Надо посидеть минут десять для приличия и уйти. Может, спросить у нее телефон? Как вообще в таких ситуациях поступают? Как-то ведь знакомятся люди, почему он никогда…

За дверью послышались шаркающие шаги, потом она распахнулась — огромный человек в белом халате, заляпанном чем-то бурым и чем-то желтым, встал на пороге. Лицо у него было желтое, перекошенное, резиновое, и это желтое, мертвое лицо выдавило из щели рта:

— Добро пожаловать!

Артемий Михайлович попятился, но сзади напирала женщина, цепко держа его за локоть, и когда он обернулся, то ли чтобы оттолкнуть ее, то ли попросить чтобы отпустила, увидел закатившиеся глаза, и блестевшие в свете тусклой лампочки полоски белков, и оскаленные зубы. Увидел отсвечивающие красным глаза черной собаки и табличку «Судмедэкспертморг» у входа.

В отчаянии он взмахнул свободной рукой. Камень, который он по-прежнему судорожно сжимал, как талисман, вырвался и ударил женщину в щеку. Она охнула и выпустила его локоть. По скуле потекла струйка крови. Собака рвалась с поводка и хрипела, но Артемий Михайлович уже спрыгнул с крыльца и, коротко, как заяц, взвизгнув, понесся прочь от страшного места, от здания с башенками, от темного переулка, от подземного моря, где слепые неведомые создания спят и смотрят страшные сны, от огромных человекоподобных роботов-трансформеров, слепо бродящих по ночным пустырям.

— Дурак! — крикнула ему в спину женщина, держась за разбитое лицо. — Мы пошутили! Дурак!

Но он уже этого не слышал.

* * *

Полгода спустя, в марте, в чужой квартире, где отсвечивал в столешнице только что принесенный желтый букет и шипела открытая бутылка шампанского, Артемий Михайлович сидел на полу, уткнувшись в колени незнакомой нам женщины, и плакал. Он только что сделал предложение, и ему было одновременно и страшно, и грустно, и весело. А женщина думала, что вот он, конечно, не красавец и зануда, но мужья из зануд обычно получаются хорошие, хотя и скучные, а время ее уходит, и вообще, он симпатичный и добрый, и как хорошо, что у него нет родственников и можно сдавать одну квартиру, только надо подумать, какую — его или ее, а сама гладила его по голове и говорила:

— Ну что ты?.. Ну что ты?.. Все хорошо. Я тебя люблю. Все хорошо.

Добро пожаловать в нашу прекрасную страну!

В очереди на паспортный контроль перед ней стояли две девушки, немногим старше, но сами по себе, без родителей, стройные и длинноногие, приплясывали под музыку в наушниках, каждая под свою, и вещей всего ничего — чемоданчик с ручкой и на колесах у одной, стильный рюкзачок у другой…

Почему одних отпускают без родителей, других — нет? И вообще, почему одни — такие, а другие — совсем не такие?

Она исподтишка дала пинка тяжеленной сумке, которую мать побоялась сдавать в багаж, и отвернулась, но тут же уперлась взглядом в раздраженное отцовское лицо. Столько денег угрохать, явственно читалось в его глазах, два года не ездить к морю и ради чего? Они же нас унижают! Будь мы какие-нибудь американцы, нас бы пропустили вон в тот коридор, где безвизовый въезд, а тут стой, как будто второй сорт…

Она знала, что за это унижение отца расплатится мать — мелкими придирками по любому поводу. А мать отыграется на ней, ведь не на своем же любимом Пасике… Называют пацана, словно он кот какой-нибудь, и потом еще чего-то хотят от него.

Это вообще нормально — ненавидеть и презирать своих родителей?

На бетонном полу линии, желтые и красные, обозначали призрачные коридоры, очередь продвигалась медленно, за красную запретную черту пускали по одному, мать замешкалась, отец прикрикнул на нее, чиновник сделал отцу замечание, отец хотел огрызнуться, потом передумал. Чиновник был иностранцем, да еще и начальством, а отец робел перед теми и другими, хотя старался этого не показывать.

Безразличный взгляд чиновника обежал ее лицо, скользнул вниз, на паспортную фотку, опять вверх. Ему плевать, красивая я или нет, лишь бы похоже. Наверняка ему уже давно надоели эти туристы. Лезут и лезут, а он сиди тут, проверяй документы…

Чиновник неожиданно улыбнулся, и стало видно, что он немолодой, усталый и добрый дядька, напускающий на себя важность, потому что так надо.

— Добро пошшшаловать, — сказал он и подмигнул ей.

Она не сумела улыбнуться в ответ и по дороге в зал прилетов ругала себя — наверняка те две девчонки улыбаются легко и непринужденно, и жизнь для них разворачивает совсем другие, яркие и цветные полотна. Я бы тоже улыбалась как заведенная, если бы у меня были такие ноги… и майка с таким вырезом… и если бы рядом не было родителей.

В зале прилетов было полутемно, прилетевшие пассажиры сбивались в кучки, отец оглядывался в поисках представителя турфирмы, мать прижала к себе Пасика, словно ему угрожала опасность, их чемоданы стояли на полу — почему они не взяли тележку, тут же есть тележки! Вон, то ли пакистанцы, то ли индусы: целых три тележки, на которые горой свалены тюки, спортивные сумки, чемоданы. Женщины в шалях громко переговаривались, мужчины в высоких тюрбанах отвечали им пронзительными высокими голосами.

— Им ничего, — сказал отец сквозь зубы, — их даже не проверяли. А нас чемоданы открыть заставили. Тоже мне, зеленый коридор.

Мимо прокатил на самокате, отражаясь в гладких плитках пола, аэропортовский служащий — солидный, в черном костюме, галстуке и очках в золоченой оправе. Галстук чуть сбился набок.

Алые строчки пробегали сверху вниз по электронному табло на стене.

— Анкета, восемьдесят вопросов, характеристика с работы, справка из банка… Деньги у Болышевых одалживал, чтобы на счет положить! Ради чего? Лучше бы в Турцию слетали. Туда хотя бы виза не нужна.

— Болышевы говорили, это что-то особенное, — мать чуть задыхалась: она пыталась удержать Пасика, который молча, но яростно высвобождался из ее объятий.

— Это трюк. Трюк для привлечения туристов. Нищая страна, ты же видишь. Болышевы, уроды, подставили — повелись на рекламу, вот и пришлось врать, что, мол, это что-то особенное. Кому хочется лохом оказаться?

— Не такой уж Болышев и лох. — Мать поджала губы. — Он в последнее время вон как в гору пошел… Квартиру взяли по ипотеке, машину сменили.

Невысказанный упрек прятался в ее сдержанном тоне.

В темном панорамном окне отражался зал с пассажирами — пакистанцы, казалось, парили в воздухе, как стайка ярких птиц. Двух ее независимых сверстниц нигде не было видно. Куда они, интересно, делись? Встретил кто-то, сами уехали? Зато у стойки сам собой образовался человечек с табличкой на палочке — он тянул руку вверх, поднимая прямоугольник с ярким логотипом турфирмы: улитка со смешными рожками зависла на белых пушистых крылышках под белым пушистым облаком. Человечек тоже был смешной, в полосатых штанах на подтяжках и в полосатой жилетке; табличка возвышалась над его круглой головой, по лысине пробегал малиновый отсвет электронного табло.

Она похлопала отца по руке, чтобы обратить внимание на человечка, но отец раздраженно отмахнулся, как от мухи, и продолжал поносить отсутствующих Болышевых, так нагло его обманувших.

Пасик вырвался наконец из рук матери и молча пошел к выходу. Мать побежала за ним. Пасик иногда делался таким странным… И эти пустые глаза…

— Даже не встретили! — Отец продолжал говорить в пустоту, словно не заметив, что матери рядом уже нет. — Я в суд подам! Вернемся — и сразу в суд подам! Они обязаны…

— Папа, — устало сказала она, — вон там…

— Ты хоть помолчи…

Она сжала губы и отвернулась. Жаль, самолет не разбился, прекратить разом все мучения — и все…

Человечек в полосатых штанах растерянно топтался на месте, Пасик уже был у выхода, мать, прихрамывая в новых туфлях-лодочках, торопилась за ним… Автоматическая дверь услужливо распахнулась, за ней в теплой густой ночи плавала стайка подсвеченных изнутри пустых автобусов, луна проплывала над ними, точно рыба, большая и непривычно зеленая; совсем рядом со входом раскинуло белые цветы незнакомое низенькое круглое дерево… Тут матери удалось втащить Пасика обратно, стеклянные створки сомкнулись, темнота за ними вновь стала плоской и ровной, как стена.

К человечку в полосатом жилете уже подошли какие-то люди, сонные и усталые, и он, локтем прижимая табличку, заглядывал в блокнот, сверяясь со списком. Потом опустил блокнот и близоруко оглядел зал.

Ей вдруг захотелось домой. Так мечтала об этой поездке, но сбывшаяся мечта оказалась бледной и пресной, как всегда. Всегда так было.

Человечек всплеснул пухлыми ручками, уронил табличку и заторопился к ним, смешно загребая остроносыми ботинками.

— Что же вы! — приговаривал он на ходу укоризненно. — Что же вы! Я же волнуюсь, вас нет и нет. Все есть, а вас нет. Как же это можно!

Говорил он с чуть заметным акцентом, чуть шепелявя, отчего походил на большого обиженного ребенка.

— Это безобразие! — Отец чувствовал себя слегка виноватым, что не заметил встречающего, и потому напирал особенно энергично: — Мы уже час здесь болтаемся!

— Но я встречал, — оправдывался человечек, — я же стоял вот тут! И все стояли вот тут! Мы вас так ждали! Я даже объявление дал.

Он кивнул на табло, где вместо расписания самолетов теперь светилась красным их фамилия — их приглашали подойти к стойке турагентства.

Она готова была поклясться, что этого объявления миг назад еще не было.

— Я им так и сказал, — человечек энергично кивнул круглой головой, — без вас мы никуда не едем. Как хорошо, как хорошо, что вы нашлись!

Отец смягчился.

— Смотрите, клиентов не растеряйте с таким-то сервисом, — сказал он назидательно и, демонстративно кряхтя, покатил чемодан к выходу.

Мать заторопилась следом, держа за руку Пасика. Пасик не вырывался — вот чудо-то.

Человечек забежал вперед, словно хотел услужливо распахнуть перед ними двери, однако двери распахнулись сами, запах мокрой горьковатой зелени и белых цветов маленького дерева хлынул со всех сторон сразу, как будто она вошла в теплую, прозрачную, дрожащую зеленую воду.

На освещенном двумя сонными фонарями пятачке остался всего один автобус, дорога уходила во тьму; вдалеке, на фоне зеленоватого, усыпанного крупными чистыми звездами неба, просматривалась линия гор, на гребне самой высокой горы горел желтый огонек, еще несколько стекали в лощину, словно кто-то бросил в складки мягкой ткани горсть фосфоресцирующих бусин. Цикады трещали так, что воздух, казалось, шел мелкой рябью, отчего очертания гор и присевших в их тени огней дрожали и расплывались в окружающей бархатистой тьме.

Волоча тяжелый рюкзак (не думай, что я буду носить за тобой твои вещи, непонятно, зачем тебе все это понадобилось, но если хочешь брать — бери, только сама и таскай!), она на минуту остановилась, чтобы в одиночку приветствовать чужой, незнакомый мир.

Дерево вздрогнуло и уронило ей в руку белый цветок.

Уже в автобусе, на повороте, она оглянулась: освещенный изнутри аэропорт походил на аквариум, где плавали диковинные рыбы. Постепенно он померк, а после и вовсе погас, будто выключили подсветку. Под колесами автобуса разматывалась мокрая темная дорога, отблеск фар плясал, как свет на реке. Иногда на очередном повороте столб света упирался в стену низких деревьев со светлыми стволами и темными листьями. Иногда навстречу выплывали, словно нахальные привидения, фосфоресцирующие дорожные знаки.

Мать с отцом сидели впереди молча — темные головы синхронно покачиваются, как у манекенов. Когда автобус остановится у гостиницы, они снова оживут и побегут к багажнику выгружать чемоданы.

На каком-то особенно резком повороте заложило уши, и она поняла, что дорога идет в гору. Пасик сидел рядом с ней, сложив руки на коленях и глядя в темноту.

— Сглотни, — посоветовала она, — а то уши заложит.

Пасик послушно сглотнул.

— Я боюсь, — сказал он шепотом.

— Брось, они тут всю жизнь туристов возят.

— Не, я просто боюсь. Какое-то все не такое… Ты их видела?

— Кого?

— Этих. Думаешь, их нет, а они есть. И смотрят.

Он схватил ее пальцы, ладошка была мокрая, но она не отняла руки. Вообще-то Пасик был лапушка, хотя и какой-то чудной — днем он большей частью молчал, но по ночам садился на постели и разговаривал сам с собой на незнакомом языке, а потом вставал с кровати и начинал бродить по квартире… Тогда приходила мать, обнимала его и уговаривала лечь, иногда он начинал отбиваться, иногда покорно ложился и засыпал — между веками у него светлела полоска глазного яблока так, что даже страшно. Она знала, что матери тоже было страшно, один раз даже подслушала, как та тихонько плачет на кухне, а отец обозвал мать курицей и сказал, что, мол, с пацаном все в порядке, это возрастное, пройдет…

Отец ужас как хотел сына и до сих пор не мог простить ей то, что она имела наглость родиться первой. Как будто это от нее зависело.

— Опять выдумываешь, — сказала она и улыбнулась.

Самое странное, что она все-таки его любит, Пасика. Чудно́, а вроде бы должна ненавидеть. Ну, ревновать. Иногда ей казалось, что только она одна его и любит — мать так боится за него, что на любовь уже времени не остается, а отец видит не настоящего Пасика, а какого-то придуманного правильного сына.

— Я никогда не вру, — серьезно сообщил Пасик. — А вот ты все время выдумываешь. Себя все время придумываешь. А потом расстраиваешься.

— И вовсе ничего похожего, — сердито возразила она. — Как можно придумывать себя?

— Как в кино. Когда кажется, что надо так, а на самом деле все не так. Потому что никогда не получается, как в кино.

Пасик порой проявлял пугающую проницательность.

— А на самом деле ты и так хорошая. Правда.

— Спасибо, Паська, — сказала она тоже серьезно. Не чувствовала она себя хорошей. Если честно, она себя ненавидела. Так ненавидела, что, если случайно видела себя в зеркале, торопливо отворачивалась — лишь бы не смотреть на эту фигуру… это лицо… эти ужасные волосы. Ну почему, почему у нее такие волосы?

Пятнышко теплого света приблизилось, потом рассыпалось на несколько отдельных огоньков — они миновали крохотную деревушку в долине, затерявшуюся в зарослях жасмина и шиповника. Освещенные веранды густо оплетены виноградом, так что не видно, сидит там кто или нет… Ей на миг захотелось оказаться там, сидеть на веранде, пить, что они пьют, слушать музыку, смотреть на проезжающий автобус и гадать, что в нем за люди, куда едут. Может, тогда бы ей, наоборот, захотелось оказаться в этом автобусе, в темноте, в пути, в конце которого будет ждать что-то новое, совсем не то, что было прежде.

Но деревушка осталась позади, автобус, вильнув задом, миновал два крутых дорожных поворота, прошел впритирку к светящемуся полосатому столбику, и, перебравшись через перевал, съехал вниз и остановился, выпустив облако синего дыма, растворившегося в темном нежном воздухе.

Маленький сопровождающий слез с сиденья рядом с водителем и широко развел ручки, точно распахнул объятия.

— Приехали! — Он подпрыгнул от нетерпения, словно им вот-вот предстояло очутиться в лучшем месте на Земле. — Приехали! Добро пожаловать в «Лесной приют»!

Трехэтажный, оплетенный плющом дом стоял на асфальтированном пятачке, его со всех сторон обступал лес. Обычный гостиничный корпус с балконами, тянущимися вдоль фасада… Чего еще ждать от места с таким банальным названием?

В холле вокруг чемоданов суетились давешние пакистанцы. Как это они успели раньше нас?

Сонная красивая девушка вручила ключи.

— Второй этаж, по коридору и налево, — сказала она и отвернулась к другому гостю, но отец остановил ее:

— Вай-фай у вас, надеюсь, входит в стоимость номера?

— Вай-фай? — переспросила девушка, недоуменно моргнув. — Но у нас нет вай-фая.

— Кабель? — Отец был обескуражен, но не слишком. — Подключиться можно?

— У нас вообще нет электронной связи, — пояснила девушка терпеливо, — никакой.

У нее был чистый русский, гораздо лучше, чем у представителя турфирмы.

— Я хочу видеть управляющего, — сказал отец железным голосом.

О! — подумала она. Началось.

Скандалы отец закатывал бурные, неуправляемые, и они всегда заканчивались одинаково — его поражением.

Управляющий оказался высоким и смуглым, и до того красивым, даже неприятно смотреть. Представитель турфирмы, суетившийся рядом, расстроенно сжимая пухлые ручки, по сравнению с ним выглядел смешным уродцем. Впрочем, смешным уродцем по сравнению с ним выглядел и отец.

— Интернета нет, — повторил управляющий равнодушно, — вообще нет. Законодательно запрещено.

— Как же вы привлекаете клиентов? — Отец даже растерялся. — Как связываетесь с ними? У вас же туризм — основная статья дохода. Я читал.

— У нас представительства, — пояснил управляющий, — в каждой стране. И почта работает. Старая добрая почта.

— А… мобильная связь?

— Только почта, — повторил управляющий. — Вы невнимательно читали проспекты.

Отец извлек мобильник и уставился на дисплей. Она заглянула через плечо: сигнала не было. Хотела достать свой мобильник, чтобы окончательно в этом убедиться, но передумала. Следить за препирательствами было гораздо интереснее.

— Но у меня контракт срывается, — отец все еще полагал, что это досадное недоразумение как-то можно уладить, — переговоры….

— Мне очень жаль. — По голосу управляющего было понятно, что ему совершенно ничего не жаль.

— Я в суд подам… — Отец начал медленно багроветь — краска пошла с висков и залила лоб и щеки. — Упущенная выгода… ваш сервис… это никуда…

Представитель турфирмы так и стоял, прижав к груди пухлые ручки. Когда отец обернулся к нему, он в испуге отскочил, но управляющий остался невозмутим.

— Вы же подписывали визовое обращение, там сказано, что вы обязуетесь не пользоваться современными средствами связи во время пребывания здесь.

— Где это сказано? — Отец не умел проигрывать и потому продолжал упираться.

— Внизу. В самом конце.

— Кто же читает все, что там мелким шрифтом…

Управляющий пожал плечами.

— Тогда мы улетаем. — Отец поднял голову и скрестил на груди руки. Он хотел выглядеть решительным и жестким, а вместо этого казался смешным.

Ей стало стыдно: все, кто еще остался в холле маленькой гостиницы, смотрели на них. Девушка за конторкой, человечек в подтяжках и управляющий — с профессиональным терпением, остальные — с любопытством. Только пакистанцы не обращали внимания — они деловито затаскивали тюки наверх по витой лестнице с резными перилами. Лифта тут тоже не было.

— Завтра же. Поменяйте нам билеты на завтра. Это, надеюсь, возможно?

— Это невозможно, — управляющий был терпелив как врач-психиатр, — у вас чартерный рейс. Вы, конечно, можете отказаться от билета и купить новый. Это вам обойдется… — Он назвал сумму.

— Но это… — Отец раскрыл рот, потом закрыл его. Он стоял красный, глаза слезились.

Ей даже стало его жалко.

— Вы приехали сюда отдыхать, — сказал управляющий ласково, — мы сделаем все, чтобы ваш отдых был полноценным. Ну зачем вам во время отпуска думать о работе, согласитесь?

Отец молчал. Пасик, словно не замечая происходящего, сидел в кресле и с интересом рассматривал яркий проспект, мать стояла рядом, тревожно переводя взгляд с мужа на сына — кому из них первому понадобятся помощь и поддержка?

— К нам не так просто попасть. Мы очень тщательно отбираем клиентов. Знаете, скольким ежегодно отказывают в визе?

Отец расслабился — вздернутые плечи опустились.

— Я же говорил, — маленький агент еще сильнее прижал к груди пухлые ручки, — я же говорил…

— Все в порядке, Шарлик, — ласково сказал управляющий, — ты сдал группу, я принял. Давай бумаги, я подпишу.

Все, словно по команде, закончилось, новые постояльцы начали расходиться, перебрасываясь ничего не значащими замечаниями, красавица за конторкой раскрыла затрепанную книжку в бумажной обложке: шрифт незнакомый, но брюнет с пистолетом на обложке недвусмысленно намекал на шпионский роман. Ногти у конторской девушки были в красно-розовую полоску, блестящие, как карамельки.

Отец вертел на пальце старомодный ключ с номерной бирочкой, как если бы ничего не произошло, и уже открыл рот, чтобы прикрикнуть на бестолковых домашних, которые ни с того ни с сего застряли в холле, но тут входная дверь распахнулась и вновь захлопнулась. Веселые загорелые люди, возбужденно переговариваясь и хохоча, тащили, помогая друг другу, огромную рыбу, хвост волочился по полу, отчего за рыбой и за рыбаками тянулся широкий мокрый след.

Управляющий улыбнулся, сказал что-то по-английски, рыбаки принялись отвечать ему, перебивая друг друга, широко разводили руки, показывая, то ли какую рыбу они поймали, то ли какую упустили, маленький человечек Шарлик подбежал к рыбакам, ухватил рыбу поперек туловища, сразу покраснев, и, натужно пыхтя, потащил ее куда-то вбок. Из открывшейся двери дохнуло жаром и вкусными запахами, у плиты в дыму сновали люди в белых колпаках, рыбаки все скопом ринулись туда, Шарлик замахал на них руками, словно выгоняя случайно залетевших в комнату птиц, после чего они, продолжая хохотать, стали подниматься по лестнице на второй этаж. Деревянные ступеньки поскрипывали.

— Где это такие ловятся? — Отец с завистью смотрел в широкие загорелые спины.

— В заливе. — Красивый управляющий тоже направился к лестнице, выразительно поглядев на медный циферблат огромных часов в холле.

— Далеко?

— Что вы, тут все близко.

— А…

— Снасти можно арендовать у нас, любые. Кроме динамита, конечно.

— Я бы хотел… прямо с утра.

— Разумеется. Здесь все для вас. Завтра в семь утра у крыльца будет ждать коляска.

— Коляска?

— Экипаж с лошадью. Двуколка. Так, кажется, это называется? — Управляющий улыбнулся и посторонился, пропуская их. — Отдыхайте. Бар в гостиной, все включено. Завтрак в восемь, но советую встать пораньше, здесь потрясающие рассветы. — И когда они уже проходили мимо, шепнул ей на ухо: — Выйдите на балкон. Ровно в полночь. Специально для вас. Подарок от фирмы.

Дыхание у него было таким горячим, что у нее покраснела щека.

— Что он тебе сказал? — подозрительно спросила мать, в первый раз за весь день обратив на нее хоть какое-то внимание.

Она молча пожала плечами. Но лишь только зашла в номер и бросила вещи, побежала на балкон. Она и сама не знала, что надеялась там найти. Розу? Это было бы слишком пошло. Какой-то мелкий презент, из тех, что дарят фирмы своим клиентам? Еще хуже…

Балкон был пуст. Внизу лежала долина, слева и справа ее охватили горные отроги, темные и мохнатые, а сверху…

По черному небу перекатывались зеленые и алые волны, в их складках, точно рыбы в сети, трепыхались чистые холодные звезды, под ними тяжелым серебром топорщилось огромное выпуклое море. Апельсиновый, зеленоватый, точно подгнивший с боку шар луны висел над морем, а снизу, из глубины, навстречу ему поднимался огненный столб света…

Подарок от фирмы? Специально для меня?

Она оглянулась. В раскрытую балконную дверь было видно, как мать разбирает вещи, отец, заложив руки за спину, что-то выговаривает ей, а Пасик просто сидит на кровати, уставившись в одну точку.

Она даже не знала, хочет ли, чтобы все поскорее закончилось и можно было бы наконец пойти спать или чтобы этот диковинный танец покрывал длился и длился. Так что она просто стояла и смотрела, пока луна не нырнула в море, а зеленые и алые призраки не побледнели и не погасли.

* * *

— Не хочу! Не хочу! А-а…

— Что ты, сыночка, что ты?!

Опять, конечно, Пасик.

— Тут страшно! Стоят, смотрят, трогают, а-а…

— Пасинька, ну кто тебя трогает? Вот мама с тобой.

— Ты точно мама?

— Сыночка, ты что? Ну вот же я… смотри, все хорошо, вот я, вот папа. Давай свет зажжем.

В соседней комнате вспыхнул свет, и сразу нежно-синее окно, в котором смутно проступали зубчатые контуры дальних гор, стало глухим, черным.

Она выдернула из-под себя подушку — белую, мягкую, пахнущую лавандой — и с размаху нахлобучила на голову. Теперь крики из соседней комнаты стали поглуше, но ненамного.

И других постояльцев Паська наверняка перебудил. Ничего, пускай тоже помучаются!

— Да утихомирь же ты его! Спать не даете!

О! А это уже отец. Хозяин в доме, блин!

— Перед людьми стыдно!

Отца всегда очень беспокоило, что подумают совершенно посторонние люди. Она вдруг осознала, что в этом отец очень похож на нее. Это семейное. Мы кровь от крови. Гнилая кровь от гнилой крови.

— Я боюсь, боюсь, заберите меня отсюда! Они смотрят на меня!

— Пасинька, ну кто на тебя смотрит? Тут же никого нет.

— Не хочу, не хочу… Давайте поедем домой!

— Тш-шшш… Поедем. Скоро поедем.

Голоса за прикрытой дверью постепенно стали затихать, затихли… Полоска света погасла. И оказалось, что небо за окном совсем светлое, лиловое, с нежным зеленоватым отливом, как голубиная грудка.

* * *

Она пила кофе и листала глянцевый проспект. На террасе было пусто.

Наша страна занимает не так много места на карте, однако по праву славится своими ландшафтами. Великолепные пляжи и живописные бухты прекрасно подойдут любителям отдыха на воде, а горы не только украсят собой пейзаж, но и обеспечат активный отдых любителям зимних видов спорта — вершина Двух Дев, самой высокой горы, и летом покрыта снегом. Альпийские луга и леса горного пояса предоставят влюбленным укромные уголки для интимных пикников, а путешествие по модным бутикам столицы, где можно найти новинки сезона, вышедшие из-под лекала лучших модельеров мира, станет прекрасным развлечением для женщин с тонким вкусом. Их мужьям понравятся табачные изделия и пенковые трубки, носящие фирменное клеймо наших мастеров. А местная кухня, которой по праву славится…

— Такая красивая девушка — и сидит одна!

Пошлейшая фраза, с которой обычно начинают знакомство тупые уроды. Но не с ней. С ней вообще никто не знакомился. Никак. Никогда.

Она подняла глаза от проспекта.

Управляющий выглядел моложе, чем ей показалось вечером, быть может, оттого, что сейчас он был в джинсах и рубашке с распахнутым воротом, а не в официальной скучной паре, как вчера?

— Почему вы не поехали в город с госпожой Броневской и вашей матушкой? — Он так и сказал — «матушкой». — У нас прекрасный шопинг. Лучшие модельеры мира считают за честь…

— Знаю. Я читала проспекты. Сплошное вранье.

— Вовсе нет. Наши проспекты никогда не врут. Так почему не поехали? — Он глядел участливо, как врач.

Она неохотно разлепила губы:

— Не хотела видеть, как мать будет унижаться перед этой… Отец говорит, эти Броневские…

— Очень богатые, да, — кивнул управляющий. — Он какой-то нефтяной магнат. Но видите ли… мы меняем всем гостям довольно ограниченную сумму. Тут ведь все очень дешево. Гораздо дешевле, чем в Лондоне или Париже. А кредитные карточки у нас не в ходу, только наличные. Так что здесь все равны — и олигархи, и клерки.

— Коммунизм? — спросила она кисло.

— Что вы, просто мы можем себе позволить быть щедрыми. — Он доверительно наклонился к ней через стол. — Знаете, это вам не Куршевель какой-нибудь. Это место никогда не станет модным. Сюда слишком трудно попасть. Кстати, ваш отец отправился на рыбалку как раз вместе с господином Броневским. Тут превосходная рыбалка.

Отправился и будет лизать ему зад — прямо в лодке или где они там, подумала она.

— У нас есть и другие экскурсии. Римские развалины. Замок принца Людвига Второго, шедевр архитектуры позднего барокко. Аквариум. Все входит в стоимость путевки. Индивидуальные туры. Или групповые. Как пожелаете.

Групповые туры… Это секс бывает групповой, а туры — коллективные… Черт, о чем это я?! Она покосилась на управляющего, словно тот мог прочесть ее мысли, и неожиданно для себя покраснела.

— Женевьева, портье, все устроит, только скажите… Это ее работа — доставлять вам радость. Вот вашему брату устроили замечательную поездку в соляные копи. Тут в Средние века были соляные копи. В них работали осужденные на смерть преступники. Они спускались туда и никогда больше не видели солнечного света. Там, во тьме, остаются только слух и осязание… И они, эти каторжане, на ощупь вырезали скульптуры. Из соли. Целые залы скульптур… подземные залы. Теперь там подсветка. Полупрозрачные стены. Красные, зеленые кристаллы. И тихо. Вода иногда капнет в соляное озерцо. Круги разбегаются…. и застывают.

А я думала, Пасик уехал с матушкой. Черт, я тоже назвала ее матушкой. Это, кажется, заразно.

Чистый, яркий луч солнца пробежал между пальцами управляющего, коснулся ее пальцев. Она вздрогнула.

— А знаете что? — Управляющий улыбнулся. — Если вы соблаговолите составить мне компанию… мне надо вниз, в деревню. Вы, наверное, видели, когда проезжали.

Горстка огоньков в отрогах гор…

— Знаете, как это бывает, — он уже поднимался с плетеного кресла, — проезжаешь, видишь чью-то жизнь. И на миг как бы… проживаешь ее… она кажется прекрасной. Лучше, чем твоя собственная. Но на самом деле это просто жизнь. Такая же. Со своими бедами. Разочарованиями. Утратами. Тоской. Иногда полезно узнать ее поближе, чтобы в этом убедиться.

Интересно, откуда он так хорошо знает русский? Наверное, сын каких-нибудь эмигрантов. Так теперь и не говорят совсем.

— Они поставляют нам продукты… эти вот сливки, — он кивнул, указывая подбородком на стоящий на столе крохотный кувшинчик с трогательными незабудками на боку, — сыр, колбасы. Мне как раз нужно заказать новую партию.

Он наклонился к ней, от него шел сухой жар, она словно сидела рядом с горящим костром.

— Мы поедем в коляске, по лесной дороге. Там, в лесу, свет совсем другой… зеленый. Как на дне моря. Мне иногда жалко, что я ни с кем не могу разделить эту красоту. Красота существует, если ты можешь показать ее кому-то, иначе зачем она нужна? Кстати, как вам вчерашнее зрелище?

— Вы сказали, это специально для меня, — буркнула она.

— Я пошутил. — Он опять улыбнулся. Еще бы, с такими зубами! — Но я хотел, чтобы вы на это посмотрели. Очень.

— Это северное сияние, — сказала она мрачно, — я видела фотки. В Интернете. Но оно бывает только на севере, нет? Да и то зимой.

— Вы все-таки невнимательно читали проспекты. — Он по-прежнему улыбался. — Это одна из наших достопримечательностей. Наша фишка, можно сказать. Уникальное явление. Представьте себе ночной лов — теплое море, фонарь, опущенный в воду, вокруг него роятся рыбы… Как бабочки, что летят на свет. Хрустальное пятно там, внизу, в зеленоватой толще воды… Когда вынимают сети, кажется, в них живое серебро. Капли падают в воду — словно жидкий свет в море света. А дальше — до горизонта — лунная дорожка, мрак, и над всем этим — цветные сполохи, изумрудный, алый… ну, вы видели. Наши гости просто в восторге.

— Слишком красиво, чтобы быть правдой.

— Ага. Вас не проведешь. Это искусственное северное сияние. Мы заказываем его в Китае. По сходной цене. Сейчас все все заказывают в Китае. — Он пожал плечами. — Так поедете? А то знаете, как бывает, иногда откажешься только из неловкости, чтобы никого не утруждать, а потом ругаешь себя… за упущенные возможности. День обещает быть прекрасным. Не сидеть же вам здесь, в отеле — пока все развлекаются.

И правда, какого черта? Наверняка она кажется ему неуклюжей уродиной, ну так что с того? Это же просто поездка. Ничего больше. Тем более она никогда, ни разу в жизни никуда не ходила с парнем. Да еще с таким красивым… Она вернется и расскажет все Алевтинке. Правда, Алевтинка наверняка не поверит. Решит, что она все выдумала, чтобы набить себе цену.

— Поеду. — Она кивнула, скорее самой себе. — А… как вас зовут? Мистер? Сэр?

— Винченцо, — сказал он. — Так меня зовут. Южное имя, южная кровь. — И вдруг стал очень серьезен. — Я бы на вашем месте был осторожней. Люди с таким именем коварны, они носят под плащом кинжал… и бьют врага в спину. И еще им нельзя доверить девичью честь.

Она отодвинула от себя чашку так решительно, что кофе выплеснулся на белоснежную крахмальную салфетку.

— Поехали. И нечего надо мной смеяться. Правда.

— И в мыслях не было, — серьезно сказал он.

— Понравилось? — Винченцо встряхнул вожжи, гладкая гнедая лошадь пошла чуть быстрее, но все так же бесшумно — лесная дорога была как ковром устлана отпавшими сосновыми иголками. Пятнистый свет плясал на лошадином крупе.

— Они как будто рады были мне, — сказала она удивленно.

— Конечно, рады. В деревне довольно однообразная жизнь. Каждый новый человек здесь событие. Ну и потом, они зависят от гостиницы. Вино, молоко, мясо… все, что мы у них закупаем для наших гостей. Вот и стараются угодить. Цинично звучит. Но это так и есть.

В кустах у дороги возились пестрые птицы; когда они расправляли крылья, казалось, с места на место перелетают синие вспышки света.

— Вам ведь понравилось вино? То, которое вы пробовали в трактире? Они поставляют его нам. Бочками.

— Да, — кивнула она неуверенно, — наверное.

От вина слегка шумело в голове. Наверное, хорошее. Хорошее вино вроде бы и должно чуть припахивать гнилью.

— Мы не экспортируем вино, но медали на международных выставках все-таки получаем.

— В городе все по-другому. — Она вздохнула. — Тут все ведут себя так, словно впереди много времени. Полно времени. И никуда не надо спешить. Просто жить, и радоваться, и любить друг друга. Мне бы хотелось…

Винченцо пожал плечами:

— Остаться там, да? Я часто это слышу. От гостей. Не обольщайтесь. Я ведь для того и повез вас. Чтобы вы избавились от чувства потери. От чувства, что настоящая жизнь проходит где-то рядом, пока вы живете не своей, не той, что вам предназначена. Поддельной.

— Откуда вы знаете? — прошептала она.

— Я хороший психолог. Иначе бы не работал здесь. Я понимаю своих клиентов. У вас-то еще простой случай, можно сказать — классический. Пасторальная жизнь? Ну да. Косьба летом, в сентябре сбор винограда. В конце октября режут свиней. Знаете, как режут свиней? Уверяю вас, это… неприятное зрелище. Тягостное. Свиньи очень умны, знаете? Привязываются к своим хозяевам, как собаки, буквально. Поэтому им у нас никогда… никогда не дают имена. Чтобы все время помнить — это просто ходячие фабрики мяса, понимаете?

— Я не думала, что вы… думала, вам положено… говорить хорошее…

— Дуреха, — сказал он ласково, — нам положено, чтобы люди уезжали от нас счастливыми. По крайней мере, не такими несчастными, какими приезжают сюда. Думаете, чтобы сделать человека счастливым, надо его развлекать, пока у него дым из ушей не пойдет? Человек будет развлекаться как нанятый и все время думать — что не так? Почему он не чувствует себя счастливым? Ведь вроде все как надо. Он ведь развлекается. Он же так старается. Он столько денег на это потратил. На свое развлечение. Знаете, сколько самоубийств приходится на праздники? По всему миру. Потому что люди ждут, что наконец-то они смогут доставить себе радость. А радости нет, сколько ни ходи в гости, ни смотри на фейерверки, ни надевай горные лыжи, ни… Счастье тут, — он прижал смуглую сильную руку к груди; на тонком белом полотне рубашки она была, точно темная птица, — мы помогаем вырастить его. Вот наша задача. Чтобы вы вернулись счастливыми. И дальше жили счастливо. Ну, по мере наших скромных сил, конечно.

— Вы просто зарабатываете на нас деньги.

Шорх-шорх — коляска задевала ветки кустарников, и тогда с них осыпались розовые лепестки незнакомых цветов. Шиповник? Вроде нет.

— Ну да, — весело согласился Винченцо, — мы делаем свою работу. Делаем ее хорошо. Хорошая работа стоит денег. Заметьте, не очень больших денег — вы же смогли позволить себе эту поездку. Сколько получает ваш батюшка?

— Папа? — Она пожала плечами. — Ну…

— Не так много, верно? Какой у вас автомобиль? Корейский?

— Откуда вы знаете?

— И наверняка покупали уже с пробегом. Ну и все остальное примерно… того же рода. А здесь вы можете позволить себе ровно то, что и этот олигарх, Броневский. Разве это плохо?

— Наверное, нет, — сказала она неуверенно.

— Мы ведь очень маленькая страна. Десять километров побережья. Ну, перепад высот, конечно, ландшафты, но этого же мало. Знаете, как грызутся сейчас за туристов? Чего только ни придумывают! Вот нам и пришлось разрабатывать собственный, уникальный подход. Поэтому, — он натянул вожжи и, когда лошадь прекратила свое туп-туп-туп, перекинул их через передок, — мы думаем о каждом клиенте. Буквально о каждом. Вот вы заполнили визовую анкету, верно? Больше ста вопросов. Как вы думаете, для чего?

Лошадь опустила голову и стала обрывать траву на обочине дороги. Вокруг вдруг сделалось очень тихо, как бывает в лесу, где каждый звук хотя и существует, но отдельно от другого, словно бы сам по себе. В кронах крикнула какая-то птица, вдалеке ей отозвалась другая.

— Не знаю, — сказала она тихо, — для поездки в Штаты тоже заполняют и в Англию. Моя подруга оформляла. Она говорила, много вопросов и все какие-то дурацкие.

— У нас не совсем анкета. Это опросник. Он помогает узнать о вас как можно больше. О каждом нашем госте. Чтобы мы могли учесть все ваши пожелания. Буквально все. В пределах наших скромных сил, конечно. Чтобы помочь вам научиться быть счастливыми.

— Паскудство какое-то. Все равно что медосмотр.

Тут он и вовсе расхохотался:

— Точно! Когда человек ложится, скажем, в клинику… или там в санаторий оформляется, он же сдает анализы! И никто не возражает! Это же для пользы дела. Видите, я с вами совершенно откровенен. А, ладно. Нельзя же работать все время, верно, ведь? Устроим себе выходной. — Он нагнулся и извлек из-под сиденья сумку-холодильник. — Тут есть такая полянка… как будто специально для пикника… всего два шага, вот за эти кусты, и…

Ну да, пикник. Она же мечтала об этом, разве нет? О том, что окажется с этим Винченцо наедине. Что они будут вот так сидеть, как в каком-то чертовом кино: бутылка вина, салфетка… вокруг деревья, птички поют… Вот паскудство, каждый раз, когда она на него смотрит, у нее замирает в низу живота. Не какое-то там сердце, а вот тут, в самом низу живота. Это так и бывает? Когда любовь?

— Знаете, в чем прелесть здешних лесов? — Он легко выпрыгнул из коляски, протянул руку. — Тут нет комаров. Ни комаров, ни слепней.

Если она не обопрется на его руку, это будет выглядеть глупо? Почему это вообще должно ее беспокоить? Он просто наемный работник, сам же сказал!

Она выбралась из повозки, стараясь сделать это как можно ловчее, но получилось только хуже — зацепилась юбкой за какой-то крючок, чуть не упала, да еще подол задрался, и теперь этот Винченцо видит, какие толстые у нее бедра. Ну почему, почему она такая неуклюжая? Все бы отдала, чтобы быть как одна из тех девчонок в аэропорту.

Какие у него сильные руки!

А поляна для пикника выглядит точно так, как надо: темно-зеленый упругий мох, какие-то маленькие беленькие цветочки, по краям папоротник, верхушки вырезных перьев свернулись улиточками… Стволы сосен, если задрать голову, сходятся на конус там, высоко в небе, такие они огромные. Сквозь ветки процеживаются лучи — тоже такого красного, такого золотистого цвета, что кажется, вдобавок к настоящим соснам вокруг воздвиглись призрачные, состоящие только из света и воздуха.

Она села на мох, зачем-то старательно натянув на колени юбку. Тем временем Винченцо доставал из сумки запотевшую бутылку розоватого вина, раскладывал на салфетке теплый еще румяный хлеб и белый нежный сыр…

Если бы я была не я! Как, наверное, хорошо чувствуют себя люди, которые сами себе нравятся! Она ощущала свое неуклюжее тело, под мышками наверняка темные круги, и еще — когда она в последний раз побрила ноги? Вот паскудство, не помню! Наверняка он думает — ну и страшилище, а туда же!

За роскошными перьями папоротника переступала, шумно дышала и хрупала лошадь — отсюда она казалась большой, темной и даже страшноватой.

— Пластиковые стаканчики — хлам, барахло! — говорил Винченцо, откупоривая бутылку. — Стаканы должны быть стеклянными. Вот как эти. Чтобы свет играл в вине. Вот оно розовое, видите? А вот уже зеленоватое, глядите, какой оттенок! Вино нельзя просто пить, вином надо любоваться.

— А дикие звери тут водятся? — спросила она, просто чтобы не молчать.

— Барсуки, — ответил Винченцо, — лисы. Пятнистый олень. Его раньше называли королевским, знаете?

— Волки? Медведи?

— Что вы! Иначе мы бы с вами не сидели здесь. Разве мы бы позволили, чтобы нашим гостям грозила хоть какая-то опасность? Чем вы занимаетесь у себя дома?

Он тоже говорит, просто чтобы поддержать разговор… Все так делают.

— Ничем. Учусь.

— У вас, наверное, много друзей.

У нее вообще не было друзей. Алевтинка не в счет. У нее было совершенно четкое ощущение, что Алевтинка терпит ее только потому, что самоутверждается на ее фоне.

— Знаете, — Винченцо откинулся на локте, — я должен… извиниться перед вами. Я ведь обязан был устроить вам какую-нибудь экскурсию. Мы тщательно подбираем группы, чтобы спутники подходили друг другу. Чтобы между ними завязывались прочные отношения, которые могут продолжаться потом, по возвращении. Вы удивитесь, сколько судеб изменилось навсегда благодаря таким вот случайным встречам. Но я… воспользовался возможностью… Мне просто нравится на вас смотреть. Видеть вас. И я подумал…

Если бы это слышала Алевтинка, она бы удавилась от зависти.

— Ну, ведь, подумал я, вреда нет. Есть еще время, завтра мы постараемся устроить для вас что-то особенное. Совершенно эксклюзивное. А зато я…

Это он мне говорит? Мне?

— Знаете, какая женщина привлекательней всех? Та, что не осознает своей красоты. Вы ведете себя так, как будто… как будто ненавидите себя. Если женщина хороша собой, это придает ей неотразимый шарм.

Он издевается, что ли?

— У нас на юге… откуда я родом… таких женщин носят на руках. Ради них совершают безумства. Тициан рисовал таких. Он понимал в этом. Прожил почти сто лет и скончался от чумы, ухаживая за больным сыном. Однажды, когда он уронил кисть, сам император счел за честь поднять эту кисть — для него…

Теперь он наклонялся к ней, рука, горячая и сухая, легла ей на бедро, на ее ужасное, толстое бедро, переместилась выше. Зеленый свет смыкался над ними, они были точно на дне моря. Вот же паскудство, сколько раз она воображала себе, как это случится, именно так вот, с таким вот партнером, с таким красавцем, на таком вот пикнике…

Она оттолкнула его руку и вскочила, неуклюже, задев серебряное, покрытое сыпью водяных капель ведерко, откуда торчало высокое горлышко бутылки вина. Того самого, которое, если так посмотреть — розовое, а если так — зеленоватое. Ведерко упало набок, из него вывалились подтаявшие кубики льда.

— Вранье! — закричала она пронзительно; в запотевшем боку ведерка отразилось ее лицо, искаженное, с ушедшим назад лбом и кривым носом-рыльцем. — Все это вранье! Это для того, чтобы я… была всем довольна, да? Чтобы все так, как мне хотелось? Вот паскудство, вся ваша паршивая страна, весь ваш паршивый туризм… Я… я папе пожалуюсь!

Она заплакала, толстые плечи тряслись под натянувшейся майкой с розовым сердечком на груди, но ей было все равно, как она выглядит.

Теперь он гладил ее по голове, пытался обнять и прижать к себе, словно он и был папой, которому она хотела жаловаться.

— Что ты, — бормотал он, — что ты, ну прости, ты, оказывается, еще совсем маленькая, ну… ты была такая красивая, я просто… Ну на́ вот носовой платок, ну-ка вот так… прости меня, дурака…

— Я пожалуюсь папе, он пожалуется вашему начальству, и вас уволят, — сказала она мстительно и шумно сморкнулась в платок.

— Но у меня нет начальства, — он опять улыбался, но уже по-другому, как-то очень по-домашнему, беззащитно, — я и есть начальство. Ну, хочешь, я сам себя уволю? Вот приедем, и сразу уволю…

— Мы для наших гостей, — передразнила она, и лицо ее жалко скривилось, — бла-бла-бла…

Лошадь все так же стояла, опустив голову в низкий куст, и шумно вздыхала, объедая ветки. Лучи падали теперь косо, и в них парили стайки всякой воздушной мелочи.

— Хотел тебе понравиться. Расхвастался. Извини. — Он вздохнул, нагнулся и стал собирать остатки пикника в большой пластиковый пакет. — Тут не полагается сорить, знаешь ли, — бормотал он; движения его показались ей суетливыми и неловкими, — за это ого-го какой штраф! Ужасный просто штраф!

Она тяжело забралась в повозку, уже не заботясь о том, изящно ли это у нее получается, — все равно лицо пошло красными пятнами, как всегда, если она плакала, нос распух, а под глазами — багровые круги. Ну и фиг с ним.

Он уселся на место кучера (облучок — так это называется?), подобрал поводья. Вид у него был виноватый и какой-то пришибленный, он даже не казался больше таким уж красивым.

— Ладно, — сказала она великодушно и вытерла нос тыльной стороной ладони, — не надо увольняться. Живите.

Назад они ехали мирно, как брат с сестрой, словно то, что случилось между ними, давало ей право не стараться больше ему понравиться, и оттого, что можно выглядеть глупой или смешной, она испытала странное облегчение, даже попросила, чтобы он дал ей вожжи, и какое-то время причмокивала, потряхивала и тянула, пока не надоело. А надоело быстро — править лошадью, оказывается, не так уж и интересно. Просто такое занятие — и все.

* * *

Отец еще не вернулся с рыбалки, да и матери нигде не было видно. Сколько можно торчать в этих самых бутиках? Лучше бы она поехала с матерью и с этой Броневской, что ли… По крайней мере, сейчас было бы не так паршиво. Хотя мало радости смотреть на себя в зеркало, а когда торчишь в примерочных, без этого никак.

Зато Пасик сидел на веранде, ел мороженое и болтал ногами. Он вроде был в хорошем настроении, потому что улыбнулся ей. Все-таки Пасик лапушка. Странно, что они, несмотря ни на что, ладят. Может, вся беда в том, что он слишком впечатлительный? Дома ему даже телевизор смотреть и то запрещали.

— Привет. — Она присела рядом и улыбнулась. Ну да, Пасик, конечно, странный, но ей иногда казалось, что он нормальнее всех. Хорошо все-таки, когда есть братик. Интересно, с кем он ездил в эти самые копи?

— У тебя майка в зелени. — Пасик облизнул ложку.

Она оглядела себя.

— А, да.

Это, наверное, она на гадском пикнике вытерла о майку руку и не заметила. На белом всегда все видно.

— Ты с кем-то валялась?

— Пасик, ты что? — Она беспомощно открывала и закрывала рот, словно вытащенная из воды рыба.

— Раз майка в зелени, — пояснил Пасик и вновь запустил ложку в мороженое. Мороженое было слеплено из трех шариков: розового, белого и коричневого. И сверху посыпано чем-то, ореховой крошкой, что ли.

— Я была на пикнике.

— Я и говорю. — Он набрал в ложку мороженое сразу с трех шариков. — У них тут здо́рово!

Не может быть. Он говорит как… любой паршивый пацан его возраста. Он никогда не говорил так. Никогда.

— Как тебе экскурсия? — спросила она тем фальшивым дружелюбным тоном, которым говорят со смертельно больными близкими или, напротив, с абсолютно здоровыми, но совершенно чужими и глубоко безразличными людьми. — В соляные копи? Интересно было?

— Голые бабы. — Пасик хихикнул. — Они там вырезали из соли голых баб, прикинь, каторжники эти. В темнотище. Сидели в темнотище, как кроты… а потом щупали их, ага. Тетка эта сказала. Ну, которая меня туда водила. Потушили свет. Говорит: а теперь подойди, потрогай. Я даже лизнул — она соленая… Вот смехота.

Она попятилась, не отрывая от него глаз, потом повернулась и убежала в гостиничный холл, где часы с маятником мерно тикали, маятник время от времени ловил и отбрасывал красноватый солнечный луч, и солнечный зайчик прыгал по стойке. Женевьева, подперев белокурую голову рукой, читала все тот же боевик с красавцем-мужчиной на обложке.

Услышав шаги, портье подняла взгляд и улыбнулась. Глаза у нее были синие и ногти сегодня — тоже синие, в ярко-голубую крапинку.

— К вашим услугам? — сказала она полувопросительно, в голосе — ни малейшего следа фальши или наигрыша: профессиональная приветливость и доброжелательная готовность помочь.

— Мой брат… — Она запнулась, не зная, что сказать. Что Пасик ведет себя странно? Но он всегда ведет себя странно. Да, но не так странно… по-другому. То есть… вот паскудство!

— Да? — вежливо переспросила Женевеьева.

— Кто водил его на экскурсию? Кто это был?

— Мадам Кавани. Дипломированный педагог, работает с трудными детьми. Наш давний сотрудник. Мы всегда обращаемся к ней, когда…

— Что она с ним сделала?

— С вашим братом? Ничего. — Женевьева удивленно хлопнула ресницами. Синие глаза, синие ногти… — Не волнуйтесь, у нас гостями занимаются лучшие специалисты.

— Какие специалисты, это не Пасик, он никогда себя так не вел!

— По-моему, с ним все в порядке. — Женевьева кивнула в сторону террасы, где Пасик, по-прежнему болтая ногами, деловито выскребал из вазочки остатки мороженого. — Он разве жаловался?

— Нет.

— Если у вас какие-то претензии… Лучше подождать вашего батюшку.

Тоже говорит «батюшка», как Винченцо, машинально отметила она.

— И если что-то не так, мы обязательно разберемся. Обязательно. А вот и он, кстати! — И Женевьева улыбнулась, словно это ее любимый отец вернулся с рыбалки.

Отец вошел шумно, вместе с розовым, обгоревшим на солнце Броневским. Они вдвоем, ухая и веселясь, тащили огромную рыбу — точь-в-точь как вчерашние американцы. Отец придерживал локтем распахнувшуюся дверь, за Броневским волочились снасти — какие-то удочки, катушки.

— Папа! — Она и забыла, когда обращалась к нему так. — Папа, послушай…

Он отмахнулся, без обычного, впрочем, раздражения:

— Иди, доча, мешаешь…

«Дочей» он ее тоже давно уже не называл. Кажется, вообще не называл. Может, выделывается перед Броневским?

— Папа… — повторила она, — с Пасиком… Пасик…

Отец побледнел волной, краска сошла сначала с загорелой лысины, потом с румяных щек.

— Что? — спросил он шепотом, глядя на нее страшными остановившимися глазами. — Что с Пасиком?

— Не знаю… — Она замялась. — Он…

Не надо было отца так пугать, надо было подождать, пускай бы сам…

— Пасик! — Отец рванул дверь на веранду.

Пасик слез со стула и пошел навстречу, улыбаясь во весь рот:

— Ух ты, какая рыбища! Папка, ты молодец!

— Пацан, — сказал Броневский и потрепал его по стриженой макушке, — хороший пацан!

— Ты что, дура? — Щеки отца обрели свой нормальный цвет, потом покраснели. — Ты чего пугаешь?

— Я только… — она снова запнулась.

Пасик проскакал по винтовой лестнице наверх и оттуда, перевесившись через перила, показал ей язык. Опять, точь-в-точь как вчера, из кухни набежали повара в белых колпаках, утащили рыбу… Отец проводил их веселым взглядом, а Броневский все продолжал дружелюбно похлопывать его по плечу.

— Пошли ко мне, ага? Обмыть бы надо.

Они бок о бок прошагали в курительную, при этом отец называл Броневского Коляном.

Она так и осталась стоять посреди холла.

Женевьева, чуть заметно улыбаясь, поглядела на нее из-за конторки, пожала плечами и опять вернулась к своему детективу.

Надо идти наверх, в номер, но мне страшно. Я боюсь Пасика. Раньше, когда он был странный, не боялась, теперь боюсь. Это вообще не Пасик. Какой-то другой пацан. А отец не видит. Как он может не видеть, это ж его сын! Может, мама…

На огромной двуспальной кровати мать раскладывала только что купленные тряпки — ворох жакетов, юбок. Почему-то всегда видно вещь «от-кутюр», даже если покрой простой… Мать и сама выглядела шикарно, казалось, помолодела вроде.

— В косметическом салоне были, — мать приложила к груди очередную жакетку и придирчиво рассматривала себя перед зеркалом. — Нравится, да? Жаль, ты с нами не пошла, там такие консультанты, такие стилисты… Тебе точно бы подошло что-то женственное, и чтобы вырез побольше. У тебя же тициановский тип, а одеваешься как пэтэушница какая-то. Вон майку зеленью вымазала. Ничего, мне эта майка все равно никогда не нравилась. Вернемся, я тобой займусь. Летом и у нас распродажи бывают, мне Броневская эта говорила. Она вообще ничего оказалась, хорошая тетка и училась в педе, представляешь? У нас на факультете, только годом раньше. Я вроде ее помнить должна, но не помню…

— Мама… — Она запнулась, потом осторожно спросила: — Ты Пасика видела?

— Ага. — Мать повернулась к зеркалу боком, живот у нее куда-то ушел странно, наверное, белье тоже купила правильное. — Эта Кавани сказала, что он легко поддается социализации. Что просто надо было снять блоки…

— Какие блоки?

— Откуда я знаю, какие блоки? Она психолог, ей лучше знать. Специалист. Малый просто расцвел. Завтра они едут в зоопарк, он только об этом и говорит… Как раз хорошо, я завтра записалась на процедуры, косметолог сказала, что еще пару дней, и кожа будет как новая, представляешь? А у этой Броневской проблемы с волосами, кто бы мог подумать?

— А тебе не кажется…

— Может, с нами поедешь? Я прямо вижу, что с тобой можно сделать! Волосы под темное золото, кожу осветлить чуть-чуть, помаду розовую. Ты будешь точно как эта… Мария Магдалина, у них в музее висит. Тициан, подлинник. А та, что в галерее Уффици, та подделка, они говорят. Тут такая история была с этим Тицианом…

Она попятилась и остановилась, только когда уперлась спиной в подоконник. Опять этот Тициан!

— Сейчас, когда с Пасиком полегче стало, надо бы тобой заняться. А то растешь как трава в поле. Красивая ведь девка вымахала! Вернемся — посажу тебя на диету, чтобы чуть-чуть сбросила, много не надо, сейчас полненькие как раз в моду входят. Кожа сама очистится, надо только диету правильную подобрать. Гляди, что я тебе купила, настоящий Тиффани, начало двадцатых, серебро, эмаль. Видишь клеймо?

— Подделка, — с трудом выговорила она.

— Ничего и не подделка, дуреха, сертификат вот. Как раз под твой новый имидж, коллекционный образец… Это тут дешево, а хоть в России, хоть в Америке знаешь сколько это вообще стоит? А Броневская себе Фаберже купила, представляешь? Ну и глаз у нее! Поглядела, сразу говорит — а ведь это Фаберже, мон дье… Отец, погляди, как тебе?

— Ты у меня красавица! — Отец, радостный, оживленный, стоял в дверях, потирая руки. — Надо же, как тебе идет эта штука. Ну и я неплох! — Он, улыбаясь, плюхнулся в солидное толстоногое кресло. — Броневский-то… Мы с ним отлично сыгрались. Он ведь меня к себе позвал.

— Ох! — Мать прижала ладонь к губам. — Правда?

— Знаешь, сколько он мне положил? Для начала причем? И доля в предприятии… и… он сказал, что когда рыбачишь вместе, то сразу видно, на кого можно положиться, на кого нет. Как вернемся, незамедлительно чтобы я ему звонил по приватному номеру, приступаю и без всякого испытательного срока! — Отец вскочил, прошелся взад-вперед по комнате.

А ведь он даже ходит по-другому. Плечи развернуты, голова поднята…

— Порыбачили мы и правда неплохо. Уж я эту рыбу вываживал-вываживал… Надо же, у нас и снасти одинаковые, ну, у него подороже, конечно. Ну и поговорили там о том о сем…

— Знаю я, о чем вы, мужики, когда нас рядом нет, — сказала мама и улыбнулась.

— Да ладно! — Отец подошел к ней сзади, обнял за плечи, зеркало отразило их обоих, оживленных, радостных, почти красивых. — Ты вон у меня какая… Давай надевай вот эту штуку, ту, которая с открытой спиной, и пойдем, пойдем к Броневским, ужинать пойдем, они как раз звали к себе за столик… Пойдешь с нами, доча?

Она молча замотала головой.

— Ну, правильно, чего тебе за нами таскаться? Тут наверняка кто-то помоложе имеется. — Отец подмигнул ей, потрепал по голове и стал переодеваться к ужину.

Дверь за ними захлопнулась, а она продолжала стоять, прислонившись к подоконнику. За спиной в меркнущем закатном небе медленно разворачивались алые и зеленые полотнища.

* * *

Женевьева все так же сидела за конторкой, омытая чистым и холодноватым утренним светом. Она что, бессменно тут дежурит? Правда, обложка была уже другая — брюнет держал в руках не пистолет, а томную блондинку, обнимая ее за тонкую талию. Брюнет, впрочем, был точно как вчерашний.

— Доброе утро! — Женевьева улыбнулась и подняла глаза от книги.

Ногти были на сей раз зеленые, в желтую полоску, и глаза тоже зеленые. Контактные линзы сменные, что ли? Наверняка Женевьева считает ее круглой дурой после вчерашнего-то. Ну и плевать!

— Я хотела бы на экскурсию. — Она похлопала ладонью по ярким проспектам, стопкой лежащим на конторке.

— Конечно! — Женевьева чуть прикрыла глаза и начала перечислять: — Старый город. Средневековые постройки, ратуша, готический собор, улочка ремесел, кофейни, прогулка в коляске по кольцу бульваров, набережная… Еще можно устроить экскурсию к римским развалинам. Термы, мозаика, восстановленный подземный храм Митры. Участие в тайном обряде посвящения. Как, подойдет?

— Не знаю. — Она задумалась. — А… это одиночные экскурсии или… — И кисло усмехнулась: — Групповые?

— Как хотите. Если вы тяготитесь общением или стремитесь к одиночеству, можно даже обойтись без экскурсовода. Вас доставят и заберут обратно в оговоренное время. А хотите в зоопарк, с вашим братом? Он как раз сейчас…

— Нет. Не хочу с братом.

— Вы правы. Что взрослой девушке делать в зоопарке?

Ей опять показалось, что Женевьева слегка улыбнулась, как улыбается человек, знающий некую тайну.

— Что-нибудь очень простое.

Мне не нужны ваши изыски. Я просто хочу убраться отсюда на целый день. Никого не видеть. Ни тебя. Ни Винченцо. Ни мать с отцом. Никого.

— Прогулка на катере? На глиссере?

— Хорошо, на глиссере. Пускай.

— Обед в гроте?

Хватит с нее пикников.

— Просто в ресторане. Есть у моря рестораны?

— Конечно. Настоящая портовая таверна. Ну, то есть, — Женевьева подмигнула, словно разделяя ее понимание, — конечно, для туристов. Но туда и местные жители ходят уже лет триста. Так что можно считать, что настоящая. Почти.

* * *

Расторопный официант принес креветочный коктейль, что бы это ни значило, и сибаса, украшенного ломтиками лимона.

Таверна и правда была самая настоящая, то есть как в кино — темные потолочные балки, белые стены, барная стойка с батареей бутылок, декоративные рыбачьи сети, развешанные по окнам вместо занавесок. Веселые люди в парусиновых блузах и синих штанах толпились у стойки, переговариваясь между собой и перебрасываясь шутками с барменом. Шуток она не понимала, но это были наверняка шутки, поскольку сопровождались взрывами хохота…

На нее никто не обращал внимания.

Как она и хотела.

Она ждала какого-то подвоха, сама не зная, какого именно, но экскурсия была бесхитростная, как миллионы таких же экскурсий в разных уголках Земли. Крохотный катерок на подводных крыльях вырвался из бухты, обогнул маяк, вдалеке открылась панорама города — красные островерхие крыши, над ними гора, утопающая в зелени, дальше еще горы, синеватые, растворяющиеся в летней дымке…

Катер застопорил, рулевой — немолодой просоленный дядька, обращавшийся с ней дружелюбно, как с любимицей-дочкой, — спросил, хочет ли мадемуазель поудить рыбу, но ей подумалось, что в такой хороший солнечный день не должна гибнуть даже рыба. Впрочем, искупаться она согласилась и по спущенной за борт канатной лесенке спустилась в теплую зеленоватую воду, такую прозрачную, что казалось, невесомое тело парит над садом, полным странных цветов и разноцветных птиц.

Удивительно, но когда она карабкалась обратно на борт, тело так и осталось невесомым, словно в благодарность за доставленное удовольствие старалось выказать ловкость и молодую гибкость.

Далеко в море другие гибкие, темные тела выбрасывали себя из воды и падали обратно, поднимая тучу круглых хрустальных брызг. Рулевой крикнул что-то на своем языке, показывая на них рукой, а потом на ломаном английском объяснил, что тот, кто увидит играющих дельфинов, будет целый год счастлив в любви.

А она их видела первый раз в жизни.

Солнце было везде, даже у нее в волосах, она смеялась и откидывала их рукой. Что она себе такого навоображала страшного?

Ну да, здесь все какое-то слишком хорошее, словно бы и не настоящее. Но это потому, что они тут просто очень стараются — маленькая страна живет туризмом, вот и угождают каждому клиенту. А ведь наша семейка еще та… Правда, отец вроде стал почти человеком, да и мама определенно переменилась, в кои-то веки для дочки постаралась, купила не то, что нужно, а то, что красиво. Просто так, ни с того ни с сего. Браслет Тиффани, надо же. Надо поискать в сети про этого Тиффани, как приедем. Интересно, что скажет Алевтинка? Впрочем, Алевтинка в настоящих драгоценностях ничего и не понимает, все какие-то фенечки, пластик, дешевка…

Пару часов спустя катер пришвартовался к причалу, и она спрыгнула на теплые доски, сухие, пахнущие дегтем. Подобрала свои кроксы, которые так и стояли тут, сиротливо ожидая, пока вернется хозяйка, но надевать не стала, а несла в руке, шла босиком, чтобы почувствовать тепло, подымающееся от ступней вверх, до самого сердца.

Кто-то сел за ее столик.

Она неохотно подняла взгляд — не хотелось ни с кем разговаривать, ни с какой подсадной уткой, ни с одним как бы случайно оказавшимся рядом ее соотечественником, наверняка молодым и наверняка неженатым. Просто хотелось сидеть, пить холодную «Перрье» и ковырять ложечкой креветочный коктейль.

Она узнала девушку. Только та была теперь одна, без подруги, и выглядела как… Линялое платье с одного боку было почему-то мокрым, на шее какой-то грязный платок, накрашенные ресницы слиплись…

— Простите, я… — девушка говорила торопясь, задыхаясь и быстро и коротко взглядывая на дверь, — я видела… вас в аэропорту. Да? Вы стояли… за нами. За мной и Маринкой, еще мальчик с вами был, да?

— Да, — ответила она осторожно.

— Вы… ты… послушай, тут вот что…

Кто-то прошел сзади, девушка вздрогнула, сжалась и втянула голову в плечи.

— Вы же уезжаете скоро, да?

— Ну… через неделю, да. Точно, через неделю.

— Тогда пожалуйста… — Девушка протянула сжатый кулачок и стала что-то совать ей в руку над сибасом и морским коктейлем. — Я очень прошу! Вот это… передайте. Там адрес есть. Это ничего, это просто маме. Пускай она в посольство обратится. Или куда… я не знаю, вы ей скажите, чтобы она обязательно… Куда-то же можно обратиться? — Девушка сморщилась, по щекам, оставляя черные дорожки туши, потекли слезы.

— Что случилось-то? Неприятности? — Она спросила, чтобы отвязаться: и без того понятно, что девки влипли, но она-то тут при чем?

— Неприятности? — Губы ее собеседницы искривились. — Ну да, неприятности. Можно и так сказать.

— Почему ты просто не позвонишь домой?

— Ты что, дура? Как отсюда позвонишь? У тебя что, мобила работает?

— Нет, но… есть же обычные телефоны.

— Где ты видела хоть один телефон? Отсюда нельзя позвонить. Понятно? И Интернета нет. Вообще нет. А почту они просматривают. Всю.

Рехнулась, что ли? То есть ну да, Интернета нет, и как-то непривычно — ни в почту залезть, ни в ЖЖ написать. Но с другой стороны, в любой деревне Интернета нет, и ничего, живут, а тут это такая принципиальная фишка. В конце концов, две недели можно и без мобилы продержаться.

Хоть бы отвязалась эта сумасшедшая, ей-богу!

— Ну ладно, передам. О’кей. А подруга где твоя?

— Маринка? — Рот девушки снова скривился. — Нет больше Маринки. Нету, и все. Ясно? Ну, чего уставилась? Ох, — девушка спохватилась и вдруг схватила ее за руки, цепко и быстро, — прости. Это я… ну, ты прости… только передай маме… адрес там… а я уж… Только передай!

Веселый бармен отставил веселый шейкер и медленно выбрался из-за стойки. Он вдруг оказался очень большим, широким, почти квадратным. Улыбаясь, подошел к столику и положил руку на плечо девушке, которая сидела спиной к стойке и лицом к выходу, словно ждала опасности именно оттуда.

— Пардон, мадемуазель, — сказал бармен и играючи приподнял девушку за плечо, отчего та сначала сжалась и попыталась стать совсем маленькой, незаметной, а потом дернулась как тряпичная кукла и стала медленно как бы выниматься из-за стола. Стул под ней опрокинулся и упал, но веселые люди у стойки не обратили на шум никакого внимания. — Комплитли мэд, ю ноу?

Бармен продолжал подталкивать девушку к выходу, но в какой-то момент той удалось вывернуться, и она бросилась обратно к столику, отчаянно выкрикивая:

— Адрес! Маме! Умоляю! Не забудь!..

Шейный платок развязался, и на высокой белой шее с двух сторон проступили синие пятипалые пятна.

Она так и осталась сидеть, ковыряя ложечкой коктейль из креветок.

Записка нагревалась в стиснутом кулаке. А что, если бармен, когда вернется, потребует, чтобы она отдала бумажку ему. И что тогда делать? Она тут чужая, и заступиться некому, а бармен большой и сильный. Но бармен, вернувшись, прошел мимо нее к стойке, мимоходом пожав плечами, будто извинялся за чужую глупость. Бросил какую-то реплику посетителям, те засмеялись, смех перекрыл звон бокалов… Она сунула записку в сумочку, положила на стол купюру с изображением незнакомого усатого человека и пошла к выходу, ожидая оклика или чужой руки на плече. Никто ее не остановил. Такси уже ожидало у входа, и старомодный смешной шофер, увидев ее, выбрался со своего сиденья и, торопливо обежав черный высокий автомобильчик, распахнул дверцу.

Она хотела незаметно достать записку из сумочки по дороге в гостиницу, но в зеркальце были видны глаза шофера, а если ты видишь в зеркале глаза другого человека, это значит, что и этот другой, в свою очередь, видит тебя. Надо закрыться в ванной, подумала она, там можно прочесть записку без помех.

Автомобильчик полз вверх, как большой черный жук; с обочин потянуло запахом мокрой травы, очертания дальних гор заволокло туманом, одно крохотное облачко сползло со склона и улеглось на кроны сосен…

Они миновали деревушку в долине. Там уже зажглись окна, на террасе в кресле-качалке сидел старик и смотрел на дорогу…

Женевьева за конторкой все еще читала эту свою книгу. Похоже, до завтра она ее одолеет. И что тогда? Возьмется за следующую? Наверняка у нее под прилавком целая пачка таких мерзких пейпербэков. Впрочем, услышав, как хлопнула входная дверь, портье подняла голову и улыбнулась:

— Как отдохнули? Понравилась экскурсия?

— Да, — сказала она честно, — очень.

— На завтра что планируете? Мы можем организовать верховую прогулку. Через перевал, к пасеке. Попробуете альпийского меда. А после ужина — ночной лов рыбы. Это наша гордость! Представьте себе — теплое море, фонарь, опущенный в воду, вокруг него роятся рыбы. Как бабочки, что летят на свет. Хрустальное пятно там, внизу, в зеленоватой толще воды… Когда вынимают сети…

Женевьева вдруг показалась ей женской копией Винченцо. Фигня какая-то, нет, совсем не похожа. Во-первых, блондинка, во-вторых…

— Когда вынимают сети, — подхватила она как во сне, — то кажется, что в них живое серебро. Капли падают в воду — словно жидкий свет в море света. А дальше — до горизонта — лунная дорожка, мрак, и над всем этим — цветные сполохи, изумрудный, алый… Спасибо. Мне хотелось бы это увидеть.

— Вот и хорошо. — Женевьева снова улыбнулась: — Добрый вечер, господин Броневский. Как рыбалка?

— Отлично! — Броневский под руку с женой направлялся на ужин. За пару дней он загорел до кирпичного оттенка. — Все по высшему разряду. Только… э-э… надо уладить одну небольшую проблему.

— Предоставьте это нам. — Женевьева уже не убирала с лица улыбку.

— Если надо, я… за дополнительные услуги…

— Что вы! Все включено. Прошу к столу. — Женевьева кивнула ей, как старая приятельница, и захлопнула книжку, заложив страницу пальцем. — Вам тоже следует поторопиться на ужин. Сегодня играет живой оркестр! Ваши, кстати, уже вернулись.

Отец как раз застегивал запонки — массивные, яшмовые, раньше их у него вроде не было.

— Привет. — Она вдруг поняла, что соскучилась. Может, и хорошо, что они решили отдохнуть всей семьей? В конце концов, предки оказались вовсе не такими занудами, как она боялась, и вовсе не изводили ее своими нотациями. — Поймали сегодня рыбу?

— Поймали, — рассеянно сказал отец.

— Большую? Как вчера?

— Да, да, — он не отводил от запонок сосредоточенного взгляда, — большая рыба. Огромная.

— Как она называется?

— Главное, Броневский доволен, — невпопад сказал отец. — Ты понимаешь, он когда-то имел дело с одной пакистанской фирмой. Они его кинули. Наверное, поэтому…

— Что — поэтому?

Отцу удалось наконец справиться с запонками, и он, повернувшись к зеркалу, начал завязывать галстук. В зеркале было видно, что руки у него дрожат.

— Надо быть современным. Жестким. Сейчас такая конкуренция. И переодеваться к обеду. Это очень важно — переодеваться к обеду.

Мать, нарядная, в золотисто-зеленом полосатом шелковом платье с открытыми плечами, подошла к отцу сзади и, выглядывая из-за его белого рубашечного плеча, стала причесываться.

— О чем ты вообще говоришь, дорогой?

Отец встряхнулся, снял с вешалки пиджак.

— Это… просто рыбалка, — он потер переносицу с такой силой, что осталось красное пятно, — приятно, но утомительно. Доча, ты с нами?

— Да, — кивнула она, — с вами. Сейчас. Только в ванную схожу.

Дверь в ванную была закрыта. Она несколько раз дернула за ручку, но дверь так и не поддалась.

— Пасик в ванной, солнышко, — сказала мать неразборчиво, поскольку красила губы.

— Так долго? Что можно делать в ванной так долго?

— Не знаю, солнышко. Просто заперся в ванной. Пойдем, дорогой, не надо заставлять Броневских ждать.

Родители вышли рука об руку, хлопнула входная дверь, в ванной зашумела вода и стихла.

Она еще раз дернула ручку:

— Пасик!

— Отстань, тварь, — огрызнулся Пасик из ванной.

Тогда она взяла со столика сумочку и достала записку. На сложенной вчетверо бумажке крупным детским почерком было выведено:

г. Конотоп, ул. Красногвардейская, 8, Перепелице Людмиле Ивановне.

Цифра «8» расплывалась и скорее походила на девятку. А может, это и была девятка. Или шестерка.

Она развернула записку.

Мамочка! Мы с Маринкой попали в ужасную историю. Маринка (густо зачеркнуто) Они сказали (зачеркнуто) Срочно поезжай (размытое пятно) и в посольство и скажи (размытое пятно) вернуться, или прямо в правительство, что угодно, ты только не волнуйся, но тут на самом деле очень плохо, все оказалось совсем не так, и я не знаю…

Она пожала плечами. Дура девка, такие вечно попадают в какие-то истории. Думают — раз ноги длинные, весь мир принадлежит им, а если этот мир им не вручают в подарочной упаковке, перевязанный ленточкой, начинаются скандалы всякие, истерики. Надо будет, как приедем, засунуть это в нормальный конверт и отправить в Конотоп по адресу, хотя номер дома, честно говоря, и не разобрать. То ли восемь, то ли шесть… ну, это уже пускай у почтальона голова болит. Надо сегодня лечь спать пораньше, завтра длинный день, я никогда, никогда в жизни не ездила верхом, а ведь это, наверное, круто.

Пасик так и продолжал сидеть в ванной, свинство какое! Она стащила с себя сарафан, пахнущий дегтем и морской солью, переступила через него и влезла в вечернее платье, которое мать аккуратно разложила на кровати. Оторвала ярлык, повернулась, разглядывая себя в зеркале. Надо же, обычно то, что покупает ей мать, и надевать-то стыдно, а тут в кои-то веки… И она вроде похудела, нет? Она придирчиво оглядела себя. А если и правда покрасить волосы в рыжий цвет? Завтра она уже не успеет, а послезавтра надо и правда поехать в город с матушкой и этой задницей Броневской, сходить к стилисту, пускай подберет оттенок волос и косметику, да и глупо упускать возможность закупиться — когда еще удастся сюда выбраться…

Снизу, с веранды, донеслись звуки виолончели. Живой оркестр, вспомнила она и, торопливо пригладив волосы, поспешила из номера — в конце концов совершенно не обязательно сидеть за одним столом со старыми уродами, они вроде и не настаивают, у них свои дела.

В холле ей пришлось посторониться — два деловитых человека разворачивали носилки, укрытые простыней, под которой явственно вырисовывались очертания человеческого тела. За носилками в молчаливой скорби шла пакистанская женщина — укрывала рот уголком темного платка, но было видно, что под глазами у нее багровые пятна, а смуглая кожа посерела. Невидящим взглядом женщина скользнула по ней и пошла дальше, ступая по блестящим плитам холла крошечными ногами в смешных, расшитых блестками тапочках.

Винченцо, деловитый, в черном костюме, что-то говорил носильщику, у входа стоял фургон, водитель, опершись на капот, курил и нетерпеливо отбивал ногой ритм, вторя доносящимся с веранды звукам виолончели.

Дверь захлопнулась, Винченцо озабоченно кинул взгляд на часы, потом обернулся.

— Приношу свои извинения, — сказал он, — неприятное зрелище.

— Что случилось?

Музыка с веранды влетела в холл и билась о закрытую дверь, точно огромная ночная бабочка.

— Несчастный случай. — Винченцо пожал плечами. — Семье будет выплачена компенсация, конечно. Все это так неловко. Я ведь как раз хотел тебя пригласить поужинать со мной. Зарезервировал столик у окна. Там, под окном, цветут жасмин и жимолость.

— Правда? — Она подумала, что платье это ей к лицу и, вообще, все получается очень удачно. — Я… принимаю приглашение.

До чего он все-таки красив! Просто дух захватывает.

— И я попросил официанта, чтобы зажгли свечи. И поставили розу в бокале.

— Слишком красиво, чтобы быть правдой, — сказала она и улыбнулась. — Ненастоящая жизнь. Подделка. Все для туристов, скажешь, нет?

— Как можно подделать музыку? — Он протянул руку, и она оперлась на эту руку. — Как можно подделать красоту? Все это — для вас. Для тебя. Целая страна — к твоим услугам.

— И опять ты врешь. — Она улыбнулась.

В панорамном окне было видно, как фургон, выпустив облачко сизого дыма, спускается по серпантину.

— Я — вру? Где? — возмутился Винченцо. — Когда?

— Ты говорил, тут безопасно. Совершенно безопасно. Помнишь, тогда… А я-то завтра собиралась на верховую прогулку. И если лошадь, скажем, понесет…

— Что ты, солнышко? — Он подвел ее, направляя твердой, сильной рукой, к маленькому столику в углу веранды: ужин был сервирован на двоих, и розовое пламя свечи отражалось в серебряном колпаке, под которым скрывался сюрприз от шеф-повара. — Если тебе так спокойней, я сам поеду с тобой. Но я говорю правду. У нас за все время не было ни одного несчастного случая. Мы заботимся о своих клиентах.

— А этот, — она расправила на коленях хрустящую салфетку, — этот пакистанец, или кто он там? С ним-то что? Несчастный случай? Вот видишь! Врешь и даже не краснеешь. Ты, вообще, краснеешь когда-нибудь?

Пакистанская маленькая женщина так и осталась стоять в сгущающихся сумерках, ее фигура сделалась сначала смутной, а потом и вовсе неразличимой.

— Вовсе нет. — Винченцо улыбнулся и согнутым указательным пальцем подозвал официанта, маячившего в отдалении. — Никакого обмана, радость моя. Мы заботимся о туристах. Мы выполняем все пожелания туристов. Но они не туристы. Они иммигранты.

Она уже не слушала, потому что официант принес меню.

Как в кино, думала она. Как я и хотела. Как в кино. Красивая женщина с красивым мужчиной. Красивая музыка. Красивые розы. Странно, все, как я хотела, а получается как-то немножко скучновато. Но хорошая, правильная жизнь и должна быть немножко скучной, нет? Если папу и правда возьмет к себе этот Броневский, у меня всегда будет такая жизнь. Всегда-всегда. Где я захочу. С кем я захочу. Как приятно чувствовать себя наконец-то на своем месте. Получить то, что тебе положено.

А отражение в этом серебряном колпаке смешное. Как в кривом зеркале. На самом деле я вовсе не такая толстая. А у Винченцо вовсе не такие красные глаза — это все пламя свечи. Шикарные свечи, тут вообще все шикарное. Когда мы купим себе новую шикарную квартиру, я куплю такие свечи, отправлю предков куда-нибудь подальше и устрою вечеринку… Позвать Алевтинку или нет? Надо позвать, пускай обзавидуется.

Потому что Алевтинка — просто жалкая дура. Я — другое дело. Вон с какой завистью смотрит на меня та выдра за соседним столиком. Еще бы! Мне стоит только моргнуть, только улыбнуться, и этот Винченцо будет мой.

И она улыбнулась.

Сажальный камень

Створки турникета сомкнулись прямо перед ней, словно хотели укусить.

У нее был с собой жетончик, сохранился с прошлой поездки, она нарочно заранее положила его в карман пальто, чтобы быстро. Оказывается, нет, нужен билет, картонный такой, и его надо куда-то совать.

Кто-то толкнул ее в спину. Она попятилась. Обернулась.

За этими новыми билетами стояла длиннющая очередь. Таких, как она.

Приезжих.

Гребенка эскалатора, эскалатор, чужие затылки. Кольцевая, переход на радиальную. Радиальная, конечная, поезд дальше не идет. Выход, выход, выход.

Асфальт был серый и небо серое, и ярко-желтые листья словно бы висели на этом сером, светясь сами по себе.

Встречные огибали ее, словно она была чем-то вроде рекламного щита или столба, никем. Кроссовки, сапоги, кроссовки. Сапоги. Джинсы. Кожаная куртка. Черное пальто. Твид. Черное пальто. Кожаная куртка. Они иначе повязывают шарфики, вот что. Да, наверное, в этом все дело.

Она вдохнула полные легкие сырого воздуха, а выдохнула облачко пара.

На бетонном козырьке подъезда сидела, растопырив ноги, розовая крупная кукла.

Регина в бежевой блузке и юбке-карандаше уже приплясывала у двери. Раньше у Регинки были крупные локоны, а теперь прямые, блестящие в свете коридорного светильника. Или это Регинка тогда их подвивала?

Она хотела сказать, что так задержалась, потому что в кассу стояло очень много народу, целая толпа, все с поезда и все без жетончиков, но Регина перебила:

— Кофе на плите, йогурт в холодильнике. Сыр, колбаса, нарезка, все в холодильнике. Полотенце я чистое повесила. Хлеба там немножко есть, потом я куплю. Или сама купишь. Ключ вон висит запасной. Ты позвони потом, да? Или я позвоню.

Регина торопилась и потому говорила быстро и напористо, словно была не рада, а может и правда не рада?

Когда Регина приезжала к ней, она-то отпросилась с работы. И накупила всяких вкусностей, и потушила мясо с черносливом.

Правда, потом они поссорились. Но потом вроде помирились.

К оконному стеклу снаружи прилип мокрый лист, да так и остался, словно бы крохотный зверек, одинокий, дрожащий, дружелюбный.

На самом деле хорошо, что ее оставили одну, никто не помешает помыться, переодеться и все такое. После поезда человек весь какой-то липкий. И эти месячные еще. Почему, как важное или нужно ехать, всегда месячные?

В животе сжалось и распустилось.

Сначала помоюсь и переоденусь, а уж потом… нет, надо сразу. Сразу, пока не передумала.

Гудки, гудки, гудки.

Она вдруг осознала, что все это время не дышала, и, уже собираясь сбросить звонок, выдохнула — резко, так что ребрам и наросшей на них плоти стало просторно в тесноватом новом лифчике с пышными поролоновыми прокладками.

— Да, — сказали там, далеко-далеко, она не очень знала где. — Да?

* * *

— Куда пойдешь? — Регина подняла брови; что она с ними делает, надо будет спросить — Васич должен прийти, им с Лехой надо чего-то посчитать, думала, посидим потом, я мясо потушила с черносливом, ты же любишь. Ну, ты же помнишь Васича.

Она не помнила никакого Васича.

— Компьютерный маньяк, совершенный. Если не покормить, вообще поесть забывает. А кормить некому.

Ага.

Сам-то Васич в курсе, зачем его на самом деле позвали?

Она же не просила Регинку. А теперь получается, что все испортила, и себе и им.

Стоило ей только собраться в поездку, давно задуманную, и предвкушать, и радоваться уже одним этим предвкушениям, как тут же подворачивалась другая поездка, в сто раз интереснее, и переигрывать было поздно, и радость оборачивалась неутоленной печалью, потому что на сбывшуюся маленькую радость падала тень той, несбывшейся. Стоило наконец-то решиться и поменять постылую работу, ну, не на бог весть что, но уж получше прежней, и тут же вот оно, и лучше не бывает, только надо соглашаться быстро, очень быстро, а она только-только приступила — и что?

Выигрывает тот, кто жертвует малым ради большого, длинные броски поверх обязательств, поверх постылого чувства вины, аккуратных планов, маленьких последовательных перспектив. Еще знать бы, где большое, где малое. Чем и ради чего пренебречь? Чем пожертвовать?

Регинке везло, у нее все получалось само собой, как бы вытекало одно из другого: любящие родители — связи — институт — муж-сокурсник — квартира — ребенок — работа — связи — карьера.

Абрикосовый кухонный светильник, дощатый кухонный стол, волосы Регинки отблескивают теплым розовым, волосы Лехи — теплым бронзовым. У рыжих очень нежная кожа, подумала ни с того ни с сего, белая, чуть сероватая, как деревенское молоко, и веснушки, везде, наверное, веснушки, и вот, когда он раздевается, совсем-совсем, то…

Она набрала в легкие воздух, выдохнула. Объяснила, почему не может вечером.

— Что? — брови Регинки задрались еще выше. — Ты это всерьез?

* * *

Она накрасила глаза, потом смыла. Потом опять накрасила. Веки припухли, получилось еще хуже. Ладно, сойдет. Причесалась сначала так, а потом так. Надела свитер-поло и черные брюки.

Регина сказала:

— Сними вот это и надень вот это. Это вроде понарядней.

А Леха сказал:

— А по-моему, и так хорошо, нет?

А Грызун сказал:

— Стопудово маньяк. Сначала будет хорошим-хорошим. Понимающим таким. И скажет, что одинок и давно мечтал, и что женится, и все такое. А потом зазовет к себе домой и там заставит делать всякие мерзкие штуки, а потом свяжет или прикует к батарее и начнет медленно резать, по кусочку, и сначала отрежет язык, чтобы не кричала, а потом отрежет сами знаете что. Давно вот так знакомится, и его ловят, но поймать не могут, потому что он разными именами подписывается и урлы меняет все время, хитрый. Все маньяки хитрые.

А Регина сказала:

— Господи, Грызун, что ж ты за дрянь такую смотришь? Но вообще, Адка, хм, надо быть осторожней, ты же его и правда совсем не знаешь, он может просто тебе клофелин в шампанское или что там капнуть, все деньги забрать и уйти. Чего головой мотаешь, ну, не деньги, я не знаю, приведет тебя домой, а у него подпольный притон, и он тебя не выпустит, а продаст чеченам. Или не чеченам. Или нет, заставит переписать на себя квартиру, а уже потом убьет. У него сговор с участковым, целая банда там, недавно разоблачили такую. Они тела сбрасывали в канализационный люк.

— Он приличный человек, — она проталкивала слова через сжавшуюся гортань, слова получались угловатыми и царапали горло, — начитанный.

— Приличный человек, — твердо сказала Регина, — не ходит на сайт знакомств. Знаешь, какая очередь за приличными, буквально давка. Да за приличного девки друг другу глаза выцарапают. — Подумала и добавила: — И за неприличного тоже. Мужиков мало.

— Ну вот Васич же этот ваш?

— Васич аутист, — твердо сказала Регинка, — ему как бы все по фигу. То есть на самом деле он без бабы пропадет, но думает, что по фигу.

— Зачем мне аутист, — пробормотала она, скорее себе, чем Регинке, — я не хочу аутиста.

— Ох, ну, — они все стояли в гостиной, и Регина, и Леха, и Грызун, она только тут заметила, что Грызун в очках, вроде раньше не носил… И блестел этими своими очками, а Регинка сверкала глазами, и так они стояли какое-то время, и ей сделалось жарко, особенно внизу, она подумала, что пока не ушла, надо бы заскочить в туалет и поменять прокладку, но было неловко из-за Грызуна и Лехи.

— Ладно, — сказала наконец Регинка, — я тоже пойду. Пойду с тобой. Посмотрю на этого твоего.

— Ты что? — Колючка в горле застряла и не хотела больше уходить. — С ума сошла? Зачем?

— А если он и правда маньяк? Да ладно, я просто сяду за соседний столик, сделаю вид, что мы не знакомы.

Не надо было ей ничего рассказывать, Регинке.

— А Васич?

— Васича я перенесла на завтра, — Регинка застегивала сапог, морщась, потому что молния прихватила кожу. — Если есть выбор, это же лучше, правда? Вы на где с ним договорились? Ага. Знаю. Беспонтовое место, если честно. Значит, заходишь, потом я…

— А там дорого? Вообще?

— Нет, я ж говорю, беспонтовое. Но народу много бывает. Нужно еще столик найти. Как повезет.

— Он заказал.

— Я-то не заказывала. А как его зовут, кстати?

— Андрей, — сказала она и прикрыла глаза. — Андрей.

* * *

Она украдкой достала пудреницу, поймала в полутьме свое отражение. Ужас. Но глаза вроде уже не красные. Поправила волосы.

Я вас совсем иначе представлял, скажет он. Или нет, я вас так и представлял. Да, так лучше. Я вас так и представлял. А потом спросит, как она доехала и где остановилась, и пойдет ее провожать, а завтра она отнесет бумаги в управление, вроде это не должно занять много времени, и можно будет погулять, ну, скажем, в Сокольниках, осень — красивое время на самом деле… За неделю можно столько всего успеть, неделя праздника, и хорошо, что она сообразила подсуетиться насчет этих билетов. Нужно что-то особенное. Что-то, что бы запомнилось. Навсегда. Он, и она, и его плечо…

Стоп, сказала она себе, всегда получается не так, как воображаешь, и если навоображать себе всякого хорошего, будет хуже. Совсем молодой официант, почти мальчик, наверное, студент, принес меню, она раскрыла, полистала, но сказала, что ждет знакомого. Наверное, официанты раздражаются, когда посетители просто вот так сидят…

Регинка за соседним столиком подмигнула ей. Она подсела к какой-то компании, но они вроде не возражали. Почему так получается? Непонятно. А она бы постеснялась, побоялась бы помешать. Но Регинка, кажется, им вовсе не мешает.

Ей вдруг стало страшно, и оттого живот начал подавать всякие сигналы. Чтобы отвлечься, она стала рассматривать меню, пироги какие-то, салат «Цезарь», ну, терпимо. Выпивка только дорогая. Но, наверное, на первом свидании лучше много не пить.

Он точно тайный алкоголик. Или не тайный. Они знакомятся, он чуткий и душевный, но алкоголик, и только она может его спасти… И она вроде пытается, а потом, ну, что-то идет не так, и конец всегда плохой. Она всегда смеялась над такими фильмами.

А если кто-то это затеял, чтобы поиздеваться? Кто-то из управления, например. Кто-то, кто ее не любит. Или кто-то совершенно посторонний, потому что просто, ну, скучно. Хорошо все-таки, что с ней пошла Регинка.

— Вы позволите?

Отодвинул стул, сел, чуть поерзал, устраиваясь. А если это не тот? Просто подсел, потому что она сидит одна. Сказать — извините, занято? И этот уйдет, а тот придет и окажется, что он псих или урод на самом деле. Ну да, она видела его фотографию, но что такое в наше время фотография?

За соседним столиком Регинка смеялась какой-то шутке, отбрасывая за плечи розовые, блестящие, совершенно прямые волосы.

Нет, точно он. Как на фотографиях. Просто она не сразу узнала. Ракурс другой.

— Вы ничего не заказали?

Она помотала головой, потому что колючая человечья речь окончательно заперла ее горло.

— Позвольте я.

Он показал ей какую-то строчку в меню, она не разглядела, но на всякий случай кивнула.

— Вы Андрей, — она наконец откашлялась.

— А вы — Ада.

А если и правда сумасшедший? Не маньяк, настоящий тихий сумасшедший, с ремиссиями и обострениями, оттого живет один, сейчас у него ремиссия. А потом будет обострение.

— Вы напрасно так нервничаете, — он улыбнулся. — Я совершенно безопасен. Просто одинок.

С чего бы? Регинка права, тут полно одиноких женщин. Одиноких женщин всегда больше, чем мужчин. Нарочно искал провинциалку? Чтобы тихая и без претензий?

— Почему вы… — она запнулась.

— Пошел на сайт знакомств? — он сразу понял. — Глупо, да. А надо было таскаться по музеям? Женщины ходят в музеи, потому что им кажется, что там можно встретить хорошего человека. Интеллигентного. Но я не умею знакомиться в музее. Это как-то нелепо. Стоит вот такая перед Рембрандтом вся духовная, а ты подошел и знакомишься. А тут все по-честному. Вот вы. Вот я. Для вас же не зазорно. Ходить на сайт знакомств, в смысле. То есть они для того и придуманы. Сайты знакомств.

Принесли еду. Она ковырнула свою вилкой, не почувствовав вкуса. Зря она постеснялась дома сходить в туалет. А сейчас уж и вовсе неловко.

— У меня нет предпочтений, — сказал он, — и предубеждений нет. Ну, то есть, по мне, если женщина до тридцати не вышла замуж… то она просто женщина, которая до тридцати не вышла замуж.

— А вы?

— Почему не женился? У меня медленно и тяжело умирала мама. Не мог никого позвать домой. Жена была, да. Какое-то время.

Жена, скорее всего, не выдержала, ушла, а мама умерла. Сказать, что она соболезнует? Но она ведь не знала его маму? Потом для мамы это, наверное, большое облегчение. И для него тоже.

— Нет-нет, не надо соболезновать. Для нее это было большое облегчение. И для меня, честно говоря, тоже. Первое время я… просто спал и читал, когда приходил домой, спал и читал, и все. А потом, ну, знаете, как это бывает, стало пусто. Тихо и пусто. Конечно, я не вам одной писал. Но не вытанцовывалось, что ли. Знаете, по-моему, все-таки что-то не то с этими сайтами знакомств. Не очень пока получается. Хотя казалось бы.

Странное слово — вытанцовывалось, подумала она.

— А у них получается, — колючка ушла, и говорить слова стало чуть полегче, — blind date, кажется так это называется? Был такой фильм. Или blind date это не то…

— У нас очень развито чувство стыда, — сказал он, — я бы даже сказал, переразвито. Одиноким быть неприлично. Искать себе пару тоже неприлично. Пара должна вроде как найтись сама. Как бы случайно. Но, конечно, на самом деле все равно все подстроено. Скажем, друзья, семейная пара, приглашают в гости. Вроде бы просто так, посидим, выпьем. А там подруга жены. Не слишком красивая подруга жены, как правило, не очень красивая, но это не важно на самом деле, важно, что почему-то не получается. Может, потому, что она все время помнит, что она не слишком красивая и что подруга жены.

— Я думаю, вы писатель, который изучает жизнь, — сказала она неожиданно. — Вы нарочно ходите на эти сайты знакомств, набираете материал для романа. Нет?

— Ах да, — сказал он, — был такой фильм. Для этого надо быть такой сволочью, какие бывают только в книгах или в кино. Знаете, почему вы? Из-за сажального камня.

— Сажального камня?

— Ну да. Вы как-то написали, сейчас, мол, только придвину свой сажальный камень… Как будто пароль. Есть такие книги, они специально написаны, чтобы свои узнавали своих.

— Сажальный камень, — повторила она, — да.

— Я когда-то «Заповедник гоблинов» чуть не до дыр зачитал. Мир, в котором хочется поселиться. Вот были же всякие утопии, «Туманность Андромеды» какая-нибудь, а жить хотелось именно в «Заповеднике гоблинов».

— Чтобы эльфы и дух Шекспира, — сказала она, — да.

— И другие миры, и неандертальцы, и инопланетяне, и университетские профессора. Я вот тоже университетский профессор, ну ладно, не профессор, и что?

За столиком рядом Регинка подвинула стул так, чтобы видеть их обоих, — для этого ей пришлось потеснить своего соседа, теперь они сидели очень рядом. Слишком рядом.

Рука Регинкиного соседа лежала на Регинкином колене.

Регинка знакомится легко. Регинка всегда знакомилась легко. А вдруг загуляет, не придет ночевать домой, и вообще уйдет, совсем уйдет, и Леха будет растерянно бродить по комнатам, и некому будет его утешить? Ах да, есть же Грызун. Но Грызун Регинке не простит никогда, и Леха не простит никогда, и они будут так мужественно жить вдвоем, и готовить себе яичницу как в этом фильме, и она будет поддерживать и помогать, и носить продукты, придется, правда, взять отпуск, сначала так, потом за свой счет, вот однажды…

— Вы, наверное, навоображали себе всякого? Ну да, конечно. Раз читали про сажальный камень. Вообще фантастику любите. Вот придумали, что я писатель. Наверное, еще что-нибудь придумали. Что я маньяк? Нет?

— Да, — сказала она и отпила из бокала. Ее пальцы оставили следы на стеклянном брюшке, и она повернула бокал грязной стороной к себе. — А еще что вы сумасшедший. Вы сумасшедший?

— А вы? Какая-то симметрия же должна быть. Если я могу оказаться психом, то почему вы не можете? Я ведь тоже рискую. Нет-нет, я знаю. С женщинами тут все по-другому. Это я чтобы вас успокоить. Когда мы с вами переписывались, мы понимали друг друга, нет? Вы находили какие-то правильные слова.

— Мне легче на расстоянии, — сказала она неожиданно для себя.

— Это я понял. Потому что вы любите фантастику. В других мирах проще, правда? Я думаю, что тот, кто ходит на эти сайты знакомств, на самом деле вовсе и не хочет никакой семейной жизни, — он тихонько вздохнул, — просто нужно какое-то подтверждение, что вот, пытались, и опять не получилось. Ну, чтобы не укорять себя за то, что ничего не предпринимали. Предпринимали же. Вы ведь на самом деле боитесь перемен, да? Вроде хочется все поменять, бросить, уехать, а как доходит до дела…

— Если бы оно получалось само собой, — компания за соседним столиком шумела уж совсем невыносимо, — само собой…

— В кино все случается само собой, — сказал он, — ну, и в приключенческих романах. В жизни редко.

— Если не писатель, ученый? Психолог? Пишете диссертацию? Сайты знакомств и поведение тех, кто ими пользуется?

— Да нет же. Просто одинокий человек. Без вредных привычек.

Она наконец решилась.

— Мне надо вымыть руки.

— Да, — сказал он, — да, конечно.

Она встала, поглядела украдкой, нет, все в порядке, никакого пятна. Но все-таки хорошо, что стулья с деревянными темными сиденьями. И что темные брюки. У нее всегда были очень обильные месячные.

* * *

— Я рассчитался, не беспокойтесь, — сказал он.

Ей очень хотелось, чтобы все это поскорее кончилось, но тут ей стало грустно, потому что он, оказывается, тоже хотел, чтобы все это кончилось побыстрее. Регинка, стоя у своего столика, торопливо оправляла юбку, волосы блестели теплым розовым.

— Спасибо, — ее тарелка была пуста, но под ложечкой подсасывало будто от голода, наверное, и правда от голода, если ешь бессознательно, в напряжении, организм этого просто не замечает, — но я бы и сама…

Переписки в аське больше не будет. Ничего не будет. Темные длинные вечера. И картофельные чипсы, точно ржавые ломкие листья, осыпающиеся на подушку, на простыни, на страницы знакомых книжек, потому что незнакомые уже не хочется читать. Сажальный камень…

— Как насчет завтра? — спросил он.

Она вздрогнула.

— Завтра? Завтра я не могу. Я уже обещала, я ведь у них остановилась, и она специально устраивает обед, понимаете?

— Будет друг мужа, — он тоже поднялся из-за стола, и она увидела, что он всего на полголовы выше ее. — Одинокий, неустроенный друг мужа.

— Нет-нет, просто семейный обед. Но я позвоню.

— Как знаете. Давайте я вас провожу.

— До метро, — сказала она, — давайте до метро.

* * *

— Я думал, вы с ним романтично бродите мокрыми ночными улицами, топча безжалостными подошвами осенние листья, — сказал Леха, — а Регинка где?

— Выжидает для конспирации, — сказала она, — мы так решили. Он мог за мной пойти. И она, чтобы проверить…

Внизу живота ныло уже не так сильно, и напряженные мышцы постепенно расслаблялись. А вот теперь хорошо бы поесть. Горячего чего-нибудь.

— Надеюсь, она не пошла потом выслеживать его. Невидимая тень во мраке, крадущаяся за другой зловещей тенью… Может, мне выйти к метро, как ты думаешь?

А вот с Лехой ей легко. Наверное, потому, что он уже чей-то. Не надо стараться понравиться.

— Да ладно, — сказала она, — поставь лучше чаю.

* * *

— Выследила? — деловито спросил Леха.

— Ушел.

— Эх ты, дилетантка, — сказал Леха с явным облегчением.

— Жаль на телефон нельзя сфоткать, я бы сделала вид, что звоню, и…

— Они вот-вот будут, такие модели. Буквально вот-вот. Куплю тебе и шпионь на здоровье.

— Зачем? — сказала она. — У меня есть его фотографии. Он сам прислал.

— В общем, так, — Регина рывком стянула сапог и теперь стояла, балансируя на одной ноге, пока Леха стаскивал с нее второй, — этот нам не годится. Этот бракованный.

— Маньяк? — деловито спросил Грызун, протирая очки краем растянутой футболки с растопырившимся Человеком-Пауком.

— Иди спать, Грызун. Комп выключай и спать иди. Нет, не маньяк, просто искатель приключений. Пикапер. Вот стоило тебе, Адка, отойти в сортир, он мне тут же дал свой телефон. Я просто подошла и говорю — телефончик не дадите? И он тут же… Не веришь? Вот.

— Да, — она сощурилась, вглядываясь в черные циферки, — да. Это… да, его.

— Вот видишь!

— Ну ничего, Адка, не расстраивайся. — Леха похлопал ее по плечу. Рука у него была горячая, это чувствовалось даже через плотную ткань водолазки. — Познакомим тебя с Васичем. Он знаешь какой классный, Васич.

Ее мутило. И хотелось есть. И хотелось в туалет. И чтобы ее оставили в покое. Зачем она вообще все это затеяла.

— Я не расстраиваюсь, — сказала она, — вовсе я не расстраиваюсь.

* * *

Она так себе его и представляла, Васича. Васич неаккуратно ел, у него были толстые, захватанные пальцами стекла очков и длинные, забранные в хвост волосы. Конечно, немытые.

Она положила себе еще мяса с черносливом.

— У нас проблема, — сказал Леха, — Адку тут один тип преследует. Буквально проходу не дает. Угрожает. Ты бы, Васич, встретил ее завтра на Девятьсот Пятого… Когда ты освобождаешься, Адка?

— К шести, — она торопливо глотнула, мясо с черносливом, тяжело ворочаясь, протолкнулось через пищевод, она перевела дух и повторила: — К шести. Не надо меня встречать.

— Почему же, — сказал Васич и моргнул глазами, которые казались очень маленькими, потому что очки были очень сильными.

Васичи хорошие. Они не кадрят баб за соседним столиком. Они тихие. Они нетребовательные в еде. Они простые в обращении. Ненавижу васичей.

— Чем вы сейчас занимаетесь? — спросила она, потому что от нее этого ожидали.

В какой руке правильно держать вилку? Она вдруг позабыла. Переложила, потом переложила опять. Всегда держала в левой, потому что так удобнее. Да, кажется, так и надо. В левой. Уронила на тарелку кусок жаркого, переваренный чернослив распластался волокнистой тряпочкой. Ей вдруг захотелось есть, просто страшно захотелось. Но ведь она уже ест! Откуда тогда это сосущее вот тут…

— Виндовый клиент на Delphi для распределенной СУБД на основе ди-би-ту…

Она уже забыла, что спрашивала Васича, чем он сейчас занимается.

— Дибиту?

— Ну да. Ди-би-ту — крутая база, круче всяких Ораклов, но всем винды подавай, приходится клиентскую часть для удобного доступа ваять…

Тут Васич вздрогнул и промахнулся вилкой мимо рта, оставив разваренным черносливом след на плохо выбритой щеке. Наверное, Леха пнул его под столом ногой.

— Еще я веду наблюдения за ангелами, — сказал Васич.

Они подсунули ей сумасшедшего. Говорили, не знакомься с тем, тот маньяк, а сами подсунули ей сумасшедшего.

— Но это так, для себя. Домашняя разработка. Понимаете, ангелы…

Он оживился, стал размахивать руками, и стало видно, что рукава рубашки у него грязноваты и обмахрились.

— У меня такая теория, то есть не у меня, ну ладно. Что люди, ну, человечество вообще, вот оно… ну, уже были сотни раз шансы загнуться, а раз оно не загнулось, то ему помогают. Но незаметно, понимаете? Втихую. Потому что если бы заметно, то мы бы выродились, ждали бы все время помощи, а так растем все-таки, и может, когда-нибудь дорастем…

— Роман такой был, — сказала она, — я читала. Про пришельцев.

Может, не совсем сумасшедший? Просто странный.

— Не читал, — Васич помотал ушастой головой, — я вообще фантастику не люблю. Но да, кто-то еще должен был догадаться. Только это, скорее, ангелы. А если пришельцы, то все равно что ангелы. Продвинутые очень. И они среди нас, неузнанные, понимаете? Их можно вычислить.

Леха громко кашлянул. Регинка предложила Васичу добавки. Васич на добавку согласился, но остановиться уже не мог.

— Их, конечно, не отличить от людей, у них все человеческое. Но я подобрал алгоритм. Во-первых, они там, где нужны больше всего. С теми, кто несчастен.

— Мы все несчастны, — сказала она неожиданно для себя.

— Нет-нет, кто-то несчастен особенно. И они как бы случайно… в силу обстоятельств… оказываются рядом. И живут, и поддерживают. Часто берут за себя женщин с детьми. Своих у них не бывает. И еще есть один признак, очень достоверный. Их всегда несколько. Один, другой. В связке. И они как бы… собирают вместе тех, кто друг другу нужен. И люди вокруг становятся менее несчастными, понимаете?

— Вы хоть одного нашли?

— Думаю, что нашел, — смущенно сказал Васич, — но еще надо проверить, понимаете?

— А как вы проверите? У них что, кровь зеленая?

— Я ж говорю, не отличишь. Но есть предположение. Там, где очень плохо или вот-вот случится что-то плохое, ну в масштабе страны, я не знаю… их должно быть особенно много. Там бы засечь.

— Ты только, Васич, не вздумай ничего такого, — строго сказал Леха, — опыты не вздумай ставить. А то еще «Титаник» какой-нибудь притопишь, я тебя знаю.

— Если есть ангелы, — она смотрела на Регинку, на шее у Регинки был синяк, и Регинка его прикрывала стоячим воротником блузки, но иногда синяк было видно, — должны быть и демоны? Ну, те, кто хочет плохого? Ненавидит. Толкает под руку.

— Об этом я не думал, — сказал растерянный Васич, — ангелы я понимаю зачем есть, а демоны-то зачем?

— Да просто для равновесия.

Или «Титаник» притопили не демоны, а как раз такие, как Васич? Чтобы посмотреть, что будет? Где ангелы? Кто будет толкаться? Кто, жертвуя собой, сажать в шлюпки вопящих женщин и детей?

Подруга жены, подруга жены… Она крутила в голове эти слова, пока они не перестали значить вообще что-либо.

— А эти знают, что они ангелы? Или думают, что люди?

— Не знаю, — Васич поморгал уменьшенными глазами, — но есть версия, что у них отбирают память о себе, когда, ну, посылают к нам. Чтобы не так обидно. Они чуют, что-то тут не так, но не понимают что. Оттого им тут, ну, плохо, и жизнь, как правило, не ладится. Они, ну, не карьерные, ангелы. Не мотивированные.

Недоеденное жаркое лежало на тарелке вялой кучкой.

Теперь она думала — сажальный камень, сажальный камень. Сажальный. Камень. Тоже ничего не значит на самом деле.

— Ты чего, Адка? — у Лехи были золотые глаза. Коричнево-золотые. Почти как его волосы. Даже светлее.

— Паршиво себя чувствую что-то. Пойду полежу. Вы сидите, сидите. Я потом приду. Может быть.

Васич закивал, как ей показалось, с облегчением, и налил себе еще пива.

* * *

— Ну и дура.

Регинка красила губы перед зеркалом и оттого говорила неразборчиво. Выпятила нижнюю, втянула.

Серый утренний свет был как серый вечерний свет. Никакой разницы. Оттого тут все время жгут электричество.

— Не хочешь брать Васича, другая возьмет. Из таких, как Васич, получаются хорошие мужья. Ты думаешь, ты такая особенная, да? Принца с голубыми яйцами ждешь?

— Послушай, — слова сделались совсем-совсем колючими, — хватит.

— А чего хватит? Знаешь, кто его возьмет, Васича? Красивая, умная девка, вот ей-то он будет в самый раз, он и ребенка ее поднимет от первого брака, и еще одного сделает, и всех прокормит, и пахать будет как вол. Отмоет, приоденет… Выйдут рука об руку, все будут вслед оборачиваться. Локти будешь кусать, дура. Локти. Знаешь, каким был Леха, когда я на него глаз положила? Таким вот и был. Васичем таким и был. Я посмотрела и сразу подумала — этот мой.

— Где это ты вчера так задержалась, Регинка? — тихо спросила она. — Ты же вышла сразу за мной. Сразу за мной.

Демоны, подумала она, чудовищные злобные демоны, разрушающие человеческие судьбы просто так, ради удовольствия и потому, что должно же быть какое-то равновесие.

— Иди в задницу, идиотка, дура переборчивая, ханжа, злыдня, старая дева, — сказала Регинка на одном дыхании, бросила помаду в сумочку и захлопнула за собой дверь.

* * *

Она не хотела звонить, но телефон в сумочке зашевелился сам.

— Вы не позвонили, — сказал Андрей где-то там, очень далеко, — я подумал… Ну, да я понимаю, но первое свидание всегда… неловкость какая-то есть. Может, вечером куда-нибудь сходим? В Сокольники, например? Там осенью хорошо. Грибами пахнет, листвой. Там танцплощадка есть, знаете?

— Для тех, кому за сорок? — горло ей опять сжало, оттого голос получился резким и визгливым.

— Какая разница?

Она аккуратно обошла лужу, в которой отражались угол дома и кусочек серого неба.

— Нет, — сказала она, — нет, спасибо. Но никак не получится. Я уезжаю вечером.

— Вы же вроде говорили, что будете еще два дня…

— Срочно вызвали, — сказала она, — начальник звонил. Говорит, срочно. Чтобы бросала все дела и выезжала. Срочно. Жаль, конечно. Сокольники это здорово, наверное. Сокольники.

Из метро вырвался клуб теплого пара. На решетке, свернувшись, спала клочкастая собака. Вторая неподалеку, умостившись в груде желтых листьев, почесывала задней лапой ухо.

— Я давно там не был на самом деле, — сказал он, — какой-то предлог нужен, чтобы вот так, праздно. А когда его нет, лучше посижу дома, поработаю. Я вам не очень понравился, да?

— Нет, — сказала она, — что вы. Что вы. А скажите, вот когда в кафе этом, когда я вышла… вы кому-то еще давали свой телефон?

— Откуда вы знаете? Да, давал. Какая-то странная женщина. Мне показалось, она не в себе. С компанией какой-то сидела, к ней пристал там один. Она просила ей позвонить попозже, проверить, все ли в порядке.

А все-таки странно, что можно говорить вот так, на ходу. Словно бы кто-то дотянулся до тебя издалека, и теперь идет рядом, и гладит теплыми пальцами.

— Вы позвонили?

— Да, конечно. Она сказала, все в порядке, и сбросила звонок. Мне все-таки кажется, что вы испугались. Зря. Вас же это ни к чему не обязывает. Впрочем, как хотите.

Голос у него становился все холоднее, словно бы он уходил все дальше, и скоро его не будет совсем. Сказать ему, чтобы взял эти билеты, пошел с кем-нибудь еще? Но ей надо будет с ним встречаться, а она не может себя заставить. Оставить билеты у Регинки? Но тогда он зайдет, увидит Регинку и все про нее поймет. А, ладно.

— Я напишу вам, когда приеду, — сказала она, — сразу постучусь в аську.

— Конечно, — вежливо согласился он.

* * *

Радиальная, переход на кольцевую. Кольцевая.

Этот с кем-то спит. И эта. А эти, которые обнимаются, спят друг с другом. Или будут спать друг с другом.

Турникет выпустил ее беспрепятственно.

Небо было серым, и вокзал был серым, и серые тетки в серых пуховиках и с клетчатыми клеенчатыми сумками обгоняли и толкали ее, она рылась в сумочке в поисках билета, до поезда еще было время, много-много времени, потому что ей не хотелось возвращаться туда, и пришлось сидеть на вокзале, в заде ожидания, куда пускают только с билетами. Может, надо было и правда сходить в Сокольники? Погулять, а потом бы он ее проводил, а потом уже уехать? От шашлычных мангалов тянет дымком, и танцплощадка эта… в ее полуприкрытых глазах они уже танцевали под гирляндами бледных лампочек, и эта картинка была четче, чем грязная привокзальная площадь, грязная серая платформа.

Телефон под ее пальцами вздрогнул, запел, вздрогнул.

Он перезвонил все-таки. Сбросить звонок?

— Ты чего, обиделась, Адка? — голос Регинки был очень-очень бодрым, и словно бы контуром, очерчивающим эту бодрость, заискивающим. — Я ж просто потому, что обидно видеть, как у тебя счастье прямо из рук уплывает. Ну не хочешь Васича, не надо, другого поищем. Вон Леха тут стоит рядом, говорит, ждем, и курицу я уже на соли запекла.

А ведь Регинка вчера могла попасть под машину, подумала она. Ну вот, ночь, ничего не видно, Регинка торопится домой, выскакивает из метро, и прямо на том переходе… Нет-нет, нельзя так думать. Хотя на самом деле никогда не бывает так, как себе воображаешь.

— Меня начальник вызвал, — сказала она, — срочно. Говорит, меняй билет и приезжай. Срочно. Слушай, тут такое дело…

Конечно, так лучше. Ну, то есть вроде такой дружеский жест с ее стороны, что она совсем не сердится, и билеты не пропадут, а то бы было совсем обидно.

— Ничего себе, — сказала Регинка, — мы с Лехой уже год собираемся, никак не соберемся. А говорят, классная штука. Вся Москва уже сходила, одни мы как лохи. Жаль, билетов только два. Спасибо, Адка. А ты уверена…

— Я ж уезжаю, — повторила она, — потом расскажете. Там настоящий самолет, говорят, на веревках спускают. И песни хорошие.

Ночь, думала она, всего ночь, ну ладно, верхняя полка, но всего ночь — и я дома, на работу я, конечно, не пойду, месячные почти закончились, можно будет залезть в ванну и долго отмокать, воображая себе чужие нежные прикосновения, толчки чужих пальцев, потом забраться в постель, прихватив пакет с картофельными чипсами и потрепанную книжку, и все будет хорошо. Ну, почти хорошо.

— Сажальный камень, — пробормотала она сама себе, — сажальный камень.

Красивые молодые люди

Отец за завтраком жаловался на изжогу, и теперь они опять никуда не поедут. Даже в город, хотя в городе делать, честно говоря, нечего. Вчера мама взяла его с собой, и он было надеялся, сам уж и не знал на что, чужая страна и все такое, но они сначала тряслись в переполненном автобусе, а потом бегали по магазинам. В витринах красивые манекены красиво стояли в красивых шубах, у пластиковых женщин не было лиц, но это делало их только лучше. Они с мамой заходили в тесные лавки, к ним тут же подбегали живые женщины, тоже красивые, хотя как-то слишком с лицами, слишком яркие, черное, белое, красное, на плохом русском уговаривали примерить то и то, мама накидывала на плечи, на бретельки летнего белого платья то одну шубу, то другую, поворачивалась в зеркалах боком. Спрашивала: «Как ты думаешь, заяц, меня не полнит?»

Ему хотелось, чтобы все это скорее кончилось, он говорил: «Нет, тебе хорошо, правда, мам, просто здорово», хотя как вообще шуба может не полнить? Мама в шубе делалась похожей на бочонок, но черноволосые белолицые девушки с красными губами уверяли, что она просто замечательно, замечательно выглядит, но мама, похоже, не очень-то им верила и просила принести вон ту, с поясом, и девушки приносили вон ту, с поясом, и ему казалось, что под их улыбками прячутся очень острые зубы, и красные губы вот-вот приоткроются, и зубы эти начнут расти и расти, как это бывает в фильмах про вампиров…

Потом приходил откуда-то из глубины магазина круглый лысоватый и волосатый человек, разгонял девушек, называл маму «моя красавица» и самолично набрасывал маме на плечи очередную шубу, и мама начинала дышать чаще, потому что в шубе даже в магазине с работающими кондиционерами все-таки жарко.

В каждом магазинчике, где продают меха, вся эта мутотень повторялась раз за разом, а когда он попросил купить ему мороженое, то мама показала на табличку, из которой стало ясно, что с мороженым в дурацкие магазины не пускают. В конце концов она все-таки купила ему мороженое, и они сели на лавочку на набережной, и мороженое быстро растаяло и протекло ему на штаны, и мама рассердилась, почему он никогда не ест аккуратно. Мороженое к тому же оказалось не очень вкусным.

Шубу они так и не купили.

Папа обещал, что они поедут в горы кататься на осликах, была такая экскурсия, впрочем, папа еще говорил, что драть за ослов такие деньги — это жестоко, и что он даже и не знает, на каких ослов это вообще рассчитано. Но раз изжога, то они, конечно, никуда не поедут.

На пляж они тоже не пошли, потому что жарко. Мама плохо переносила жару, а на пляже, хотя тенты и разноцветные зонтики производили веселую разноцветную тень, конечно, было здорово жарко. Ему-то как раз нравилось — на пляже и должно быть жарко, иначе это не пляж, а фигня какая-то.

Вместо этого они с мамой устроились у бассейна — мама в шезлонге под тентом, а он у воды, хотя мама и кричала время от времени, чтобы он посидел рядом с ней, а не торчал на самой жаре. Рядом с большим бассейном был еще один бассейн — для мелкоты, и в нем мама позволяла ему купаться, хотя он с завистью смотрел, как пацаны примерно его лет радостно бултыхались в большом — и веселые загорелые родители с ними. А мама в воду не пошла, сказала — не хочется. Как может не хотеться в воду?

Он любил смотреть на воду, хотя бассейн — это, конечно, совсем не то. В море, если смотреть на воду с пирса, видно, как солнце прыгает по ней, так что огненные полосы выписывают в глазах восьмерки и нули… Еще видно, как в глубине, ну не такой уж глубине, если честно, в темных водорослях на хвостах стоят мелкие рыбки, он, когда нырял, пытался поймать одну, но не смог, сжал кулак, но кулак оказался пустым. Это потому, что у него нет маски, в маске гораздо лучше, наверное.

Но вода — это все равно здорово, даже в мелком бассейне она была зеленая-зеленая и вся переливалась на солнце. На стенках бассейна плясала световая сеть.

— А я знаю, почему вода у них такого цвета.

Он уже видел этого мальчика. Вчера утром, на пляже вместе с молодыми веселыми родителями, а сегодня утром за завтраком: они, все трое, накладывали себе на тарелки горы разноцветных фруктов, и отец мальчика смеялся громко и раскатисто и хлопал мальчика по плечу.

— Думаешь, они ее красят? — чужой мальчик сел на край бассейна и свесил ноги в воду.

Он не думал ничего такого, но сейчас вдруг понял, что вода и правда не такая, как в море, и цвет у нее плоский и неправильный.

— Ну да, — сказал он, потом откашлялся и снова сказал: — Стопудово.

— Вот и нет! Там просто плитка такого цвета. Ну, зеленого. А в большом бассейне — синего. Оптический эффект. Они всегда так делают. А сама вода обыкновенная. Прозрачная. Зато они добавляют туда такое вещество, и если пописать в воду, оно делается красным. Это чтобы никто не писал в воду.

Чужой мальчик был загорелым и худым. На висках волосы были выстрижены в три косые узкие полоски, между полосками белела незагорелая кожа. Ему стало завидно.

— А мы поедем в горы кататься на осликах, — сказал он.

— На осликах — фигня, — мальчик пожал острыми плечами, кожа на них успела обгореть, облезть и загореть, но неровно, пятнами, и оттого походила на шелушащуюся шкурку молодой картошки, — я ездил. Скучища. Они еле тащатся, считай, весь день убит. Мы на яхте скоро поедем. Вон на той, на белой… Это круче, они заплывают на острова, там хоть голяком купайся, никого нет, и нырять можно, а еще ночная рыбалка, с лодки, на свет, ты ловишь рыбу, а они тебе ее прямо сразу жарят на углях.

Ему отчаянно, аж до зуда захотелось оказаться на ночной лодке, он видел в какой-то передаче, как рыбачат со светом, мама вообще-то не очень любила, когда он смотрит телевизор, потому что там много жестокости и насилия, но про животных и путешествия разрешала. После этих передач он воображал себе, как вырастет и станет знаменитым путешественником, вероятнее всего, кинооператором или фотографом, знаменитым…

— А я с парашютом спрыгну, — сказал он, — вон с той вышки. Мне папа позволил.

— Я прыгал, — чужой мальчик вновь пожал плечами.

— С этой вышки? Ну и как?

— Да нет, я с самолета прыгал. Один раз, правда.

— И… как? — Он не смог скрыть любопытства и сам этого стыдился. — Страшно?

— Ну, — сказал чужой мальчик, — немножко. Но человек должен все испытать в жизни. Я, правда, с инструктором прыгал. Ух ты, какая телка.

Он поначалу даже не понял, но потом сообразил, что чужой мальчик имеет в виду красивую высокую женщину, на миг застывшую на краю взрослого бассейна. На фоне бьющего в глаза солнца женщина казалась голой, волосы убраны под купальную шапочку, и оттого голова тоже казалась голой, в целом это походило на то, что ожил один из витринных манекенов… красиво.

— Они только сегодня приехали, — чужой мальчик кивнул, как бы подтверждая свои слова, — она и ее мужик.

Женщина согнулась под красивым углом и бесшумно вошла в воду. Они оба наблюдали, как она плывет, расталкивая колеблющиеся блики, темная тень на дне чуть впереди…

— Ходят, держатся за руки, как маленькие. Смешно.

— Может, им так нравится.

— Понятное дело, нравится. Просто смешно. А ты знаешь, как дети делаются?

— Кто ж не знает.

Они помолчали.

Женщина доплыла до противоположной стенки бассейна, сложилась, перевернулась, оттолкнулась ногами и поплыла обратно. Он никогда не видел, чтобы так красиво плавали, только разве по телевизору.

— А мы на раскопки поедем, — сказал он наконец, — там древние люди жили. И можно найти всякие древние штуки. Монеты, например. Древние монеты.

— Да ну, — сказал чужой мальчик, — кому это нужно.

— У меня уже есть одна. Только стерлась сильно.

— Заяц!

Маме надоело лежать в шезлонге, она встала и шла к ним по краю бассейна, на ходу натягивая через голову сарафан, она была совсем не похожа на ту женщину, он видел белые расходящиеся полосы на животе и бедрах, складку кожи, нависающую над купальными трусиками, уходящий в глубину пупок. У него и у чужого мальчика пупок выдается, а у взрослых как бы в ямке. Почему так? Непонятно.

— Это ты, что ли, заяц?

— Она так меня зовет. Ей нравится.

— По-моему, довольно глупо, — сказал чужой мальчик.

Ему хотелось угодить чужому мальчику и согласиться, что да, мол, глупо, тем более ему и самому не нравилось, когда его прилюдно называли зайцем, но что-то мешало, и он молчал.

— Пойдем. Скоро обед, папа будет сердиться… Ему надо вовремя кушать, ты же знаешь.

Он встал. Ему показалось, что чужой мальчик еле заметно, но насмешливо улыбается. Его родителям, наверное, вообще по фигу, когда кто обедает. Может, они вообще тут не обедают, а ездят в город или ходят в один из маленьких беленьких ресторанчиков на берегу, там, наверное, все гораздо вкуснее…

Он хотел бы сесть за столик на террасе, но мама сказала, нет, на террасе жарко, а здесь кондиционер, и он неохотно сел за столик в зале, где на стене было нарисовано ненастоящее, слишком яркое и плоское море и ненастоящие, слишком белые паруса и чайки… Кондиционер шумел сильнее чем обычно, к тому же после солнца было слишком холодно, и кожа сразу покрылась пупырышками, а футболку он оставил в номере.

Новая женщина и ее мужчина сели за столик на террасе, он видел в окно, как они смеются и пьют что-то из высоких запотевших бокалов. В зале нельзя сидеть голяком, а на террасе — пожалуйста, и мужчина был в одних плавках. Даже отсюда было видно, какой он высокий и загорелый, грудь вся в переливающихся квадратных мышцах. Женщина что-то сказала, загорелый мужчина засмеялся, протянул ей блюдечко с нарезанным лаймом. Он уже знал, что это лайм. А сначала думал, такой недозрелый лимон.

Женщина распустила волосы — вокруг головы стоял как бы бледный пушистый ореол.

— Посмотри на него. Почему он так горбится?

Отец почти никогда не обращался к нему напрямую, всегда через маму, словно он дурак какой-то или иностранец, который не понимает, о чем говорят. Мама тут же сказала:

— Заяц, не горбись. И надень футболку. Тебе ж холодно, вон, весь в гусиной коже.

— Я ее там оставил.

— Ну пойди, оденься.

— Ты ж сама сказала — быстро.

— Ну подождали бы пять минут. Тут знаешь как легко простыть, снаружи жара, а тут кондишн…

— Ты сказала, быстро, — повторил он упрямо, потом сполз со стула и пошел к выходу.

— Заяц, ты куда?

— Одеваться, — бросил он на ходу.

— Не знаю, что с ним творится такое, — озадаченно произнесла мать, — всегда такой ласковый был ребенок. Это, наверное, жара. Он слишком много сидит на солнце.

Он подобрал футболку, которая так и лежала на подстилке — подстилка полосатая, а футболка ярко-красная, — и побрел обратно.

Чужой мальчик по-прежнему сидел у бассейна и деловито смотрел на часы. У него были специальные часы, которые не боялись воды — на разноцветном гелевом ремешке, и сами часы разноцветные, веселые. В таких, наверное, удобно плавать.

— А чего ты не идешь обедать? — ему не то чтобы хотелось говорить с чужим мальчиком, но молчать было совсем уж неловко.

— Мы в город едем, — мальчик продолжал разглядывать часы, — сейчас они оденутся, и поедем. Там есть такой ресторан на башне, мы там уже один раз были… весь город видно, и еще там хорошая кухня. У них там шеф — француз, слышь? Не то что здесь. Тут отстой. А потом поедем на яхте.

Женщина за столиком и ее красивый мужчина теперь сидели молча, она подперла голову рукой и смотрела на море. Он на всякий случай тоже обернулся и посмотрел на море. Может, вечером все-таки удастся уговорить маму пойти искупаться?

— Хочешь, что-то скажу?

— Ну, — чужой мальчик расстегнул ремешок, потом опять застегнул его, уже потуже, и теперь поворачивал запястье, чтобы проверить, болтаются часы или нет.

— Только это… никому нельзя. Это тайна.

— Ну? — равнодушно сказал чужой мальчик.

— Видишь, вот эти, за столиком?

— Ну.

— Это и есть настоящие мои родители.

— Что за хрень, — сказал чужой мальчик, — они даже с тобой и не разговаривают.

— Так надо, — сказал он, — это потому, что… он бизнесмен. Мой папа. Крупный. И вот его партнер… стал вымогать у него весь его бизнес. И сказал — что если папа не отдаст бизнес, он похитит меня и убьет. И папе и маме пришлось меня спрятать. Они нашли хорошую семью… и договорились, что те как бы будут мои родители. Не совсем, понарошку. Но они же скучают без меня, понимаешь? Вот, приехали посмотреть. Только им приходится делать вид, что они меня не знают. А то этот их партнер… он подослал специальных людей. Которые следят. И все сразу всё узнают. Поэтому нельзя, понимаешь?

— Все ты врешь, — сказал чужой мальчик равнодушно.

— Ничего я не вру. Они куда угодно могут. А приехали сюда. Они… я знаешь, как скучаю.

Он почувствовал, что на глаза навернулись слезы, и сердито стер их ладонью.

— Мама… она работала танцовщицей в одном ночном клубе. Вот… И он пришел туда, и они сразу, как только друг друга увидели, они влюбились друг в друга, и он…

— Это сериал такой был, — сказал чужой мальчик, — я его смотрел. Он скучный. А ты похож на своего папу. Настоящего папу. Он толстый, и ты толстый. Он ходит вот так, — мальчик пальцами изобразил, как ходит папа, — и ты ходишь вот так. И мама у тебя толстая. Мой папа сказал, вы лузеры, и чтобы я с тобой не водился. Вот как он сказал. Он сказал, это заразно. Лузерство заразно. Вроде как ветрянка. Или свинка. А при свинке знаешь что бывает? Опухают яйца. Как у слона, чес-слово…

— Мой папа не лузер, — сказал он и прикусил нижнюю губу, чтобы она не дрожала, но говорить с прикушенной губой не получалось, и голос стал срываться, — это вообще не мой папа. Мой папа специально приехал, чтобы на меня посмотреть. Они скучают без меня, ясно? Но ничего, мой папа скоро наймет киллера, и тот убьет его делового партнера, и тогда они меня опять заберут домой. Он уже нашел хорошего киллера. Классный киллер, он этого пристрелил, ну как его…

— Да ладно гнать, — чужой мальчик встал, — надоело. Давай лучше проверим, оно правда красным делается, если пописать в воду?

Чужой мальчик деловито слез в бассейн по ступенькам — спиной вперед и встал у стенки. Переломанная водяная тень прыгала вокруг него; солнце уже не стояло в белом выгоревшем небе, а сдвинулось к краю моря, и море там, вдалеке, было темным и пустым…

— Ну что?

Он вгляделся в прыгающую воду.

— Ничего.

— Должна покраснеть.

Мальчик стоял в тени, которую отбрасывала стенка бассейна. Вода была одновременно зеленая, синяя, белая, лиловая, темно-лиловая.

— Ты просто дурак, — сердито сказал мальчик, поправляя плавки, — ничего не видишь. А я видел. Она покраснела. Такое красное облако…

— Нет, — сказал он, — ничего и не покраснела.

— Сева! Сева, паскуда. Я тебе когда сказал вернуться? Я тебе что сказал? Я тебе зачем часы дал, уроду?

Отец чужого мальчика спускался к ним по деревянному настилу. Сейчас он вовсе не казался веселым. Он казался просто очень большим, а Сева вдруг сделался очень маленьким. Наверное потому, что втянул голову в плечи, и отсюда, сверху, стало видно, какие у него выступающие позвонки и беззащитный стриженый затылок с одинокой слипшейся косичкой на худой шее.

— Иду, дядя Саша, — тихо сказал Сева.

— Не слышу, — так же тихо сказал мужчина.

— Иду, — громко сказал Сева.

Он повернулся и стал выбираться из бассейна. На шее, в ямке между ключицами, дрожали капли воды.

Дядя Саша, в белых шортах и белой рубахе с расстегнутым воротом, стоял неподвижно, словно статуя спортсмена у них в школьном дворе.

— Дядя Саша, — окликнул он, и когда тот повернул как бы сложенное из гладких камней лицо, спросил: — А вы, правда, сегодня поплывете на яхте?

— На какой еще яхте? — Тот пожал плечами, потом повторил: — На какой еще, на фиг, яхте? Шевелись, ты, ошибка природы.

Он смотрел, как они идут к гостиничному корпусу — очень маленький Сева и очень большой дядя Саша.

— Заяц! Ну что же ты? Иди кушать.

Он слышал, что его зовут, но молчал. Тень от отеля, огромная и синяя, подползла совсем близко, и он отступил в эту тень и растворился в ней.

На террасе женщина и мужчина отодвигали стулья, поднимались из-за столика, потому что тень подобралась и к ним, но даже в этом новом полумраке было видно, какие они загорелые и красивые, почти одного роста, и волосы одинакового цвета, просто у нее — пушистые, а у него — гладкие. Он потихоньку подошел к ним и встал как бы сбоку, словно бы ему не было до них дела, но так, чтобы они его заметили. Но они соблюдали конспирацию и прошли мимо, словно бы и не знали его совсем, женщина, правда, глянула на него и чуть заметно подмигнула, и сделала вот так пальцами, словно хотела погладить по голове, но сдержалась. Еще бы, подумал он, за ними ведь наверняка наблюдают…

Он стоял и слушал, как они уходят и переговариваются между собой, тихо-тихо, и только когда они в обнимку спускались со ступенек террасы, до него долетел ее печальный голос:

— Бедный мой, бедный. Что же можно поделать… что же тут поделать.

Привет, старик!

— Ты чего, мужик? — спросил Сергей Степанович.

Он только что вылез из ванны и потому был красный, распаренный и неловкий. Майку и треники натягивал впопыхах, и ткань неприятно липла к телу. К тому же майка была грязная. Он думал как раз сунуть ее в стирку, но тут раздался звонок.

Предпраздничный день выпал на рабочий, что было по-своему хорошо. Тетки из бухгалтерии, хотя и ворчали, что, мол, дома дел невпроворот, втайне радовались возможности похвалиться своими кулинарными талантами и принесли в коробочках оливье и заливное, домашнюю буженину и пирог-лимонник. Лилька, которая ухаживала за вдовым заместителем по АХЧ Мендельсоном, так и вообще притащила нарезку осетрины и банку красной икры. Выяснилось, что Мендельсон осетрины принципиально не ест, и Сергею Степановичу достался дополнительный ломтик.

А он как раз осетрину любил. Но как-то сам для себя жалел покупать, баловство какое-то. А тут праздник все-таки.

Так получилось, что с его, Сергея Степановича, подначками и тостами, отмечали почти до конца рабочего дня, хотя вдовый Мендельсон нетерпеливо дергал коленом, потому что провожал дочь с внуками в Турцию и злился, что Новый год придется встречать в аэропорту, а тетки рвались домой, к елкам и семьям. Сергей Степанович тоже в конце концов поехал домой, устроившись у окна на сиденье автобуса и просто так, от скуки, время от времени протирая ладонью в перчатке запотевшее стекло. В образовавшуюся прореху иногда вплывали из сумерек новогодние огни искусственных елок, пестрые, украшенные серебряной мишурой праздничные витрины, но потом все опять ныряло в тусклые чернильные сумерки, на автобусном стекле нарастал иней, огни расплывались и шли золотыми нитями, словно бы Сергей Степанович плакал, хотя он вовсе не плакал.

К его остановке автобус уже пустел, спальный район тут нечувствительно переходил в лес, тянувшийся далеко за Окружную. Поначалу в лесу еще попадались косые детские грибки, чудовищные корявые бабы-яги, словно бы вырезанные наевшимися грибов предками, скамейки, изрезанные инициалами, а иногда, если у резавшего хватало терпения, и полными именами, и вообще следы всякого человеческого мусора… Дальше расчищенные гравийные дорожки превращались в тропы, потом и вовсе пропадали сами собой в овражках и буреломах, лес делался все гуще и, как подозревал Сергей Степанович, не кончался до дальнего северного моря, разве что расступался иногда, если попадались на пути деревенька с горсткой бессмысленных огоньков, холодное чистое озеро или блестящий коллоидный рубец железнодорожного полотна. Хотя в волков и прочих хищных обитателей Сергей Степанович не очень-то верил, поскольку, как всякий горожанин, справедливо полагал, что в лесу следует бояться в первую очередь маньяков-душителей и диких собак, тоже своего рода отбросов цивилизации, потерявших всякое понятие о должном и недолжном, только четвероногих.

Окно однушки Сергея Степановича выходило как раз на трассу и далее на лес, зубчато вырисовывавшийся на фоне багрового, подсвеченного снизу неба. Вид этот представал взору Сергея Степановича уже лет двадцать, и ему было неприятно думать, что вся его оставшаяся жизнь так и пройдет с видом на лес.

С автобусной остановки окна, обращенного к лесу, видно не было — чему Сергей Степанович, не отдавая себе отчета, втайне радовался, поскольку окно было темным и слепым; жил Сергей Степанович один, а свет зажигать экономил, и первое, что делал по возвращении, — слепо и привычно шарил по стене рукой в поисках выключателя.

Невнятную праздничную тоску он заглушил делами — вынес мусорное ведро в мусоропровод, подмел полы и помыл горку тарелок; вспомнил, что в холодильнике стоит бутылка пива, и, чтобы сделать удовольствие еще большим удовольствием, решил предварительно попариться в горячей водичке. Вот и услышал звонок в дверь, чуть только выбрался из ванны. Звонок был одновременно и настойчивым и неуверенным, если такое вообще возможно, — но звонившему это как-то удавалось.

Поскольку никого Сергей Степанович не ждал, то открывать с голым пузом явно чужому человеку было как-то неловко, он замешкался, натянул треники и майку (см. начало нашего рассказа) и в одном шлепанце подхромал к двери. И сказал:

— Ты чего, мужик?

Поскольку на пороге стоял Дед Мороз.

Дед был в красной шубе с меховой овчинной оторочкой, в красной шапке-колпаке, с красной мордой и особенно красным носом. И с мешком, мешок этот, он, отдуваясь, поставил рядом с собой на сбитую плитку пола, почти что на носок валенка, огромного, белого и расшитого красными узорами.

Дед этот Сергею Степановичу сразу не понравился, тем более пиво в холодильнике, по мере того как на Сергея Степановича, мокрого и распаренного, дышал из разбитого окна лестничного пролета синий клубящийся холод, становилось все менее и менее привлекательным.

— Ты, мужик, ошибся, — он попытался захлопнуть дверь, но дедморозовский мешок как бы сам собой оказался между дверью и дверным косяком. Видимо, Дедморозу удалось незаметно и ловко подпихнуть мешок тупым носком своего противного валенка, — я тебя не заказывал. Это, слышишь, наверное с адресом перепутали. Или ты, или в конторе твоей.

Он хотел добавить: «Пить меньше надо», но сильно пьяным Дедмороз не выглядел, и ему стало неловко. Тем более он сам пребывал в задумчивом и раздраженном состоянии быстро трезвеющего человека.

— Черемуховая, дом сто тридцать, корпус пять, квартира семьдесят восемь, — сказал Дедмороз.

— Ну… да, — согласился замерзающий Сергей Степанович. И опять попытался захлопнуть дверь перед носом Деда. Но наглый Дед уже сунул в щель между косяком и дверью свой толстый валенок, а мешок его опять как бы сам собой перевалил через порожек и теперь частично находился в квартире Сергея Степановича, словно бы гигантская разбухшая амеба с обманчиво неподвижными ложноножками.

— Не заказывал я тебя, — сказал Сергей Степанович и даже попытался пнуть мешок ногой, но тот каким-то странным образом увернулся.

Возникла сама собой мысль о розыгрыше, ну, скажем, на работе могли скинуться на приходящего Деда, только вот с какой такой стати? Он особой популярностью среди сослуживцев не пользовался, Мендельсон и тот был популярнее, хотя он, Сергей Степанович, был разведен и с квартирой, и никаких внуков на шее не сидело.

Может, кто-то из старых друзей? Но друзей, способных на такой широкий жест, у Сергея Степановича тоже не было, бывшие его однокашники все стали серьезными усталыми людьми, да и отношений с ними Сергей Степанович не поддерживал, честно говоря, потому что при нечастых встречах они хвалились машинами, женами и фотокарточками детей, а ему хвалиться было нечем. Разве что бывшая выкинула какую-то неожиданную и злую шутку, с нее станется, но она еще пару лет назад сказала, что претензий не имеет, вышла замуж за какого-то то ли супервайзера, то ли дистрибьютора и с тех пор ни разу ему не позвонила.

— Устал я, — сказал Дедмороз густым дедморозовским басом, словно бы на детском утреннике, — умаялся. Шел-шел, вот, пришел, мешок тяжелый, ух до чего умаялся, зеленые… Ты, Гунька, что стал как столб? Пустишь меня или елки зеленые?

Сергей Степанович машинально отступил назад, таким образом, что Дедмороз с его мешком опять же как-то сами собой оказались в прихожей. Гунькой сокращенно от Сергуньки называла его бабка, которой давно уже не было на свете, а больше никто. В школе звали Серым, в институте Серегой, а жена звала его сначала «заинька», а потом просто «слушай, ты…».

— Позвольте, — сказал Сергей Степанович, незаметно для себя переходя на вы, — кто вы такой?

— Мороз я, сам, что ли, не видишь, — сказал Дедмороз устало, — подарки принес. А ты думал кто? Бэтмен?

— Почему Бэтмен, — растерянно переспросил Сергей Степанович, — какой еще Бэтмен?

— Ну, такой, — Дедмороз махнул широкими рукавами, встал на цыпочки, насколько этого позволяли валенки, — уууу… Тоже ночная тварь. Но я не он. Не он.

«Маньяк, — подумал Сергей Степанович, — псих. Вон, глаза психа, и руками хлопает. Переоделся в Мороза, а что, кто его опознает, в костюме-то?»

Он читал детективы и знал, что запомнить яркий костюм легче, чем человека. Нет лучшей маскировки, чем вырядиться кем-то, стать функцией, утратив личность и особенность. Скажем, ходит-ходит человек в костюме Чебурашки у метро, раздает всякие рекламные проспекты, а потом выясняется, что он самый что ни на есть серийный убийца. Но какой интерес маньяку конкретно в Сергее Степановиче? И откуда маньяк знает его детское прозвище?

— Шел я издалёка, — тем временем говорил Дедмороз, стаскивая шубу и путаясь в ее боярских рукавах, — подмёрз изрядно. Ух как подмерз…

Шубу Дедмороз кинул на галошницу, мешок же подхватил и деловито двинулся на кухню. Встревоженный Сергей Степанович засеменил за ним следом, мимоходом обратив внимание, что под шубой у Дедмороза оказалась примерно такая же шуба, только потоньше и полегче. Словно бы Дедмороз был луковицей, послойно одетой в несколько шкурок.

Дедмороз тем временем деловито хлопотал у стола, извлекая из мешка виски, неплохой, но, как опять же мимоходом отметил Сергей Степанович, blended, нарезку осетрины — точно такую же, какую по незнанию суровых законов кашрута принесла Мендельсону Лилька, банку красной икры и белый пухлый багет. К виски прилагались два тяжелых стакана, а к икре — лимон, который Дедмороз ловко нарезал ломтями на синем кобальтовом блюдце, которого у Сергея Степановича сроду не было.

«Все-таки розыгрыш, — подумал Сергей Степанович, хватая воздух ртом, — но чей, чей?»

— Да ты садись, Гунька, не стой столбом, — Дедмороз ловко подпихнул под Сергея Степановича табурет, — вот, выпей, все ж таки Новый год, а не кот насрал.

— Дедмороз, а выражаетесь, — укорил Сергей Степанович, — что детишки подумают?

— Какие еще детишки? Ты, Гунька, вроде вырос! Ладно, поехали.

Дедмороз сидел на кухонном табурете по-хозяйски, широко расставив колени, обтянутые красным… кафтаном? — гадал Сергей Степанович, а когда Дедмороз открыл рот, чтобы влить туда золотистый маслянистый виски, то Сергей Степанович отметил, что борода у Дедмороза либо очень хорошего качества, либо настоящая, что уж и вовсе ни в какие ворота не лезло, потому что таких сугубо кинематографических бород у наших людей не бывает.

— Ты закусывай, закусывай, — заботливо сказал Дедмороз.

Сергей Степанович покорно взял ломоть багета и положил на него сверху ломтик осетрины.

— Лимон еще положи, — посоветовал Дедмороз.

Сергей Степанович положил сверху на желтоватую осетрину тоненький, словно бумажный, просвечивающий ломтик лимона. Почему он никогда сам не устраивал себе такие вот праздники? Стеснялся? Деньги копил? А на что их копить?

— И правда, на что? — повторил Дедмороз печально.

Я же вроде ничего не говорил… Или говорил?

Прицел, под которым человеческий мозг обычно рассматривает реальность, у Сергея Степановича несколько сбился.

— К окну подойди, — сказал Дедмороз и намазал хлеб сначала маслом, а потом красной икрой. Подумал — и положил сверху ломтик лимона.

— Зачем?

Я подойду к окну, а он меня в спину.

— Чего трясешься? Не трону тебя, дурень.

Сергей Степанович осторожно обошел большого красного Дедмороза и притиснулся к узкому подоконнику. За окном блестящим холодным бинтом разматывалась дальняя трасса, одинокий фонарь бросал на снег желто-розовый, сливочный конус света, а там, дальше, снег искрился и переливался в свете холодной луны, пока подступившие черные деревья лесопарковой зоны не выгрызали в нем тени, сначала полосатые, чуть размытые, синеватые, а потом сплошные, непроницаемые…

На границе света и тени колебались алые, золотые, зеленые, серебряные отблески, все время смазанные, словно бы немножко не в фокусе, странным образом проявляясь и становясь четче, если смотреть на них украдкой, боковым зрением, тогда они складывались в рисунок саней, с высокой спинкой, украшенной сверкающими узорами, и неподвижные приземистые белые силуэты вдруг сами собой выдвигались из снежной массы — то ли волки, то ли огромные собаки…

— Это что? — шепотом спросил Сергей Степанович.

— Это… ну, что ты, Гунька, как маленький. Я ж Дедмороз. На чем мне, по-твоему, рассекать? На мерсе? Нет уж, я по старинке, как испокон веку заведено.

— Слушайте, — тоскливо сказал Сергей Степанович, — ступайте отсюда, а? Ну что вам от меня надо?

— Так ведь я к тебе и ехал! — Дедмороз, который тоже привстал, разглядывая сквозь пластиковое окно свое нестандартное транспортное средство, хлопнул себя по бокам руками и дробно, по-бабьи, рассмеялся. — Какое такое «ступайте»! Дорога-то, между нами, нелегкая… Я несся и несся сквозь бесконечный мрак, сперва на белых оленях, потом на белых волках. Мимо пустых селений, мимо замерзших рек. Когда олени устали, волкам я скормил оленей, когда все волки подохли, скакал на мертвых волках…

— Вы детям это тоже рассказываете? — брезгливо спросил Сергей Степанович.

Белые огромные силуэты, словно бы расслышав сказанное, синхронно повернули головы. На миг они стали видны отчетливо, словно бы вдруг приблизившись к окну, так что Сергей Степанович мог различить слипшуюся мерзлыми иглами шерсть и слепые лунные глаза.

— Где ты тут видишь детей? Нешто я зверь, чтобы детей пугать? Я им про Снегурочку, про зайчика. Но ты ж вроде вырос, Гунька. Зачем тебе про зайчика? Мимо пустых деревень ехал я, где последние старики сидят за столами в холодных избах, твердые, точно бревна, а когда луна валится за край земли, поднимаются и идут в гости к соседу за десять верст, пока не собираются за одним столом, все вместе, потому что в безлунные ночи между Рождеством и Крещеньем есть у мертвых свои праздники и свое утешение. Из темных областей земли ехал я к тебе, Гунька.

Псих, подумал Сергей Степанович. Псих-гипнотизер. Он как-то наткнулся в телевизоре на передачу про битву экстрасенсов и теперь имел кое-какое представление о мощи человеческого разума, которую некоторые несознательные личности обращают во зло.

— Послушайте, почему — ко мне? При чем тут, вообще, я?

— Должок у меня.

Дедмороз вернулся к табуретке, которая к ужасу Сергея Степановича за то время, что Дедмороз стоял с ним у окна, успела обрасти колючим игольчатым инеем, и уселся, с хрустом обламывая ледяные иглы.

— Испортил я тебе жизнь, Гунька. Всю жизнь испохабил. Ну так… понятное дело. Я ж Дедмороз, я вроде как в своем праве, однако ж извиниться хотел. Вот и приехал.

— Что значит — испортил? В каком смысле испортил? — пробормотал Сергей Степанович побелевшими губами. Иней нарастал на стекле с краев к центру, затягивая дыру в темноту, где странные существа неподвижно стояли на снегу, задрав головы и глядя в холодное багровое небо на отсветы городских огней.

— А ты по сторонам погляди-ка, Гунька, — сказал Дед Мороз ласково, — так ли живешь, как хотел? Вот в этой вот берлоге? На службе этой гребаной? В говне ты прожил, Гунька, в тоске и серой скуке…

— Ну так… — Сергей Степанович увидел внутренним взором свою холостяцкую однушку с унылыми обоями, еле втиснувшейся румынской стенкой и продавленным диваном, фикус в конторе, помятые лица сослуживцев, востренький носик Лильки, лысину Мендельсона и вздохнул.

— А в детстве мечтал пиратом быть, — ласково сказал Дедмороз, — стоять на носу корабля под черным флагом, эдак расставив ботфорты, подзорную трубу складывать-раскладывать в загорелых ловких руках, держаться за ванты, стряхивать пену с розоватых брабантских манжет… Море до горизонта сверкает, летучие рыбы на палубу шлепаются, эдак по дуге, словно бы птички-бабочки… Так и отвечал, мол, пиратом, когда спрашивали — кем стать хочешь?

— Мало ли кем в шесть лет я быть хотел? — сквозь зубы сказал Сергей Степанович, чувствуя, как лицо заливает краска. — Кончились пираты. Какие сейчас пираты, на хрен?

— Пираты как раз есть, — Дедмороз вздохнул и упер ладони в широко расставленные под красным кафтаном колени, — сенегальские, например. Мировое правительство не продохнет от этих пиратов. Просто где оно, Гунька, море? Рыбки летучие где?

Сергей Степанович помимо воли представил себе сверкающее, переливающееся море, встающий на горизонте дальний остров и почувствовал, как что-то царапает в горле.

— У нас с выходами к морям проблема в стране, — сказал он, — только на рубежах родины, и то…

— Ну да, ну да, — согласился Дедмороз. — Это ты верно сказал. А как астрономом быть хотел, помнишь?

— Ну, — неохотно согласился Сергей Степанович. А сам думал — откуда эта сволочь знает?

— А про телескоп помнишь?

Сергей Степанович ощутил, как рот его сам собой сложился скобкой, как у обиженного ребенка.

— Как хотел телескоп на Новый год?

— Помню, — сказал шепотом Сергей Степанович.

— А что под елкой нашел? Что Дедмороз тебе принес?

— Конструктор, — сказал Сергей Степанович и неожиданно для себя горько заплакал.

— Ну будет, будет! — Дедмороз похлопал его по плечу, и даже сквозь майку Сергей Степанович ощутил смертный холод, словно бы ожог жидким азотом. — Конструктор тоже неплохо. Ты вон как наловчился, даже в инженеры пошел.

— Но я-то хотел телескоп, — горько сказал Сергей Степанович, — чтобы звезды и планеты смотреть. Книгу читал, «Занимательная астрономия» называлась. Перельман Я. И. Я фазы колец Сатурна хотел наблюдать. И Большое Красное Пятно на Юпитере. И… Ну вот, каналы на Марсе. Вроде нет на самом деле никаких каналов. А в телескоп видно. Непонятно. И полярные шапки видны. И сезонные изменения вроде бы у них… А марсоход этот… Воды он вроде не нашел пока. А полярные шапки, между прочим, из це-о-два состоят. То есть сухой лед. И спрашивается, углерод откуда взялся? Углерод — основа жизни, между прочим… И кислород тоже. Есть на Марсе условия для жизни, получается. А уж если их растопить, полярные шапки эти…

Он оборвал себя и горько махнул рукой.

— Ну, переворота в науке ты, положим, не совершил бы, — заметил Дедмороз. — Ты, Гунька, не гений, и гением не был никогда, хоть в астрономии, хоть в строительной акустике. Но телескоп, это да. Тут ведь вот в чем, Гунька, дело. Здесь условия для наблюдения плохие. Световое загрязнение сильное и облачность. Вот ты и записался бы, Гунька, в астрономический кружок, поехал бы в Крым с юными астрономами. Познакомился бы с одной местной девушкой. Показывал бы ей ночью звезды и планеты, ну и слово за слово. Работал бы сейчас в Крымской обсерватории, ну, как я полагаю, эмэнэсом до сих пор, ну там сейчас кризис и неплатежи, но был бы домик с садиком, виноград прозрачными такими гроздями, ночное море… И в личной жизни ты, Гунька, был бы счастлив. И конечно, это… звездное небо над головой. Было бы его у тебя, Гунька, хоть жопой ешь. А когда у человека есть звездное небо над головой, да еще какой-никакой нравственный закон внутри… Читал Канта?

— Что-то слышал, — печально сказал Сергей Степанович.

— А все потому, что не нашел под елкой телескопа, — назидательно сказал Дедмороз.

— Папа положительно обещал, что будет телескоп, — печально сказал Сергей Степанович, — но там что-то не получилось с тринадцатой зарплатой… И он решил, что конструктор тоже подойдет. Сам-то он как раз в детстве о конструкторе мечтал… А ему барабан подарили. Но ты-то тут при чем?

— Как при чем? — весело удивился Дедмороз. — Подарки кто под елку кладет? Кто детишкам подарки разносит? Хорошим — хорошие, плохим — плохие. Кто как себя вел, такие и подарки… — Подумал и добавил: — Хо-хо-хо.

— Подарки взрослые дарят. А врут, что Дедмороз. Это всем известно, — возразил Сергей Степанович.

— Как это — не Дедмороз? А я тогда кто? Я ж сам тебе, Гунька, этот конструктор под елочку и ложил.

— Клал, — машинально поправил Сергей Степанович, — мама говорит, нельзя говорить «ложил». Так только невоспитанные дети говорят.

— Ну пусть так. Но я его точно помню, такой, в плоской коробке, в бумагу плотную был завернут и перевязан такой красной ленточкой, и написано было на плотной бумаге: «Сереженьке».

— Но я не хотел конструктор, — всхлипнул Сергей Степанович, — я хотел телеско-оп! Я себя хорошо-о вел! Я весь год без троек. Я так стара-а-ался… Не трогай меня, ты холодный!

— Ну я ж извинился, — сокрушенно сказал Дедмороз, — я ж вот к тебе специально, под Новый год, виски вот привез, икру красную. Ты давай закусывай.

— Значит, ты есть, — горько сказал Сергей Степанович, — тогда ты должен делать все как положено, если ты настоящий. А ты наоборот.

— Я и веду себя как положено, — Дедмороз, поразмыслив, налил воды в стакан и, прикоснувшись пальцем к стеклу, сделал лед для виски, — откуда ты, Гунька, знаешь, что мне положено?

— Тебе положено хороших детей любить… А ты, выходит, мне жизнь сломал.

— Гунька, — сказал Дедмороз серьезно и печально, — вот, по-твоему, чем мы, создания ночи, живем? Как и чем?

— Ну, не знаю я… А почему создания ночи?

— Потому что Дедмороз приходит к людям в самую страшную, самую темную ночь года. Ночь, когда неприятные силы по земле ходят, Гунька. Откуда ты знаешь, из каких областей он приходит? Из мертвых ледяных стран приходит он, коснуться своим пальцем теплого и живого. Зачем, как ты думаешь?

— Ну…

— Потому что он этим теплым и живым кормится, Гунька. Это его еда, его праздник, Новый год его… А люди, ну не дураки же они, вы не дураки то есть. Начали елки эти ставить. А елки нам глубоко неприятны, они как бы сразу и живые и мертвые. Путаемся мы. А тут сунулся в дымоход или в курную избу, в любую поганую дыру заглянул — как там дела у людей? И на тебе — елка! Бррр…

Он передернул плечами.

— Елка, она, Гунька, что-то вроде репеллента для нашего брата. Зачем, думаешь, на могилы венки еловые кладут? Это чтобы мертвецы не вставали, Гунька. Это, Гунька, последняя печать, зеленая печать, жизнь среди зимы, среди смерти, холода и мрака. А ведь негоже, мы ведь тоже жить свою мертвую жизнь хотим. Ну, мы и… Делать-то что-то надо. Вот мы и встали как-то раз, все вместе, покумекали немного и пошли в люди. То одного отловим, то другого. Поговорим по душам. Подарок оставим… Это, Гунька, называется, обработка населения. Пропаганда. Пиар-кампания. Да хрен его знает, как хочешь, так и называй! Мы, мол, хорошие. Вы свои елки ставьте, хрен с вами, потому что мы хорошие. Ну, правда, лучше, конечно, если елка искусственная, тогда нам, конечно, дышать легче, тут уж мы потрудились — спаси зеленого друга, все такое. Но и натуральная, ладно, хрен с ним. Перетерпим. Если с приглашением. И заглядываем мы к вам буквально на минутку, на минутку, и веселим всех и подарки оставляем… Вы только пригласите нас: там чулок повесьте или колпак, мы не можем без приглашения. И придем, и деток порадуем… И про Снегурочку расскажем, и про зайчика. Хо-хо-хо…

— В чем засада? — осторожно спросил Сергей Степанович.

— Вот ты утром побежал чуть свет тогда, кинулся к елке, нашел коробку… А она плоская. Если бы телескоп, то длинная должна быть. Трубой. А эта — плоская. Но ты еще надеялся и дрожащими пальчиками обертку срывал с надписью: «Сереженьке». И открыл, замирая духом, и заплакал, и коробку на пол кинул… А папка твой, он, между прочим, всю жизнь о таком конструкторе мечтал. Он думал, ты обрадуешься. И он вспомнил, как хотел такой же конструктор, и он из него танки-самоходки, а ему барабан подарили. И расстроился, и на тебя накричал, что ты тварь неблагодарная. Конструктор этот дорогой, Сережа, он, папка, порадовать тебя хотел. Хотя дешевле телескопа, конечно.

Сергей Степанович ясно представил то утро, словно бы упал в него, как в воронку, в то нетерпение, дрожь, азарт, разочарование, горе, и остро почувствовал, как холодит босые его мальчишеские ноги вощеный паркетный пол.

— Сколько таких подарков, сколько обманутых надежд, сколько слез… А нам пища. Мы ведь не радостью питаемся, Гунька. Ну как такой, как я, может питаться радостью? Не говоря уж о Бэтмене. Ты б его, Гунька, видел!

— При чем тут Бэтмен, — пробормотал дрожащими губами Сергей Степанович, — при чем тут Бэтмен… Но ведь бывают и правильные подарки. Есть же… ну, которые могут себе позволить?

— А ты думаешь, сбывшаяся мечта приносит радость? Вот хотел пацан пожарную красную машину. Ты когда-нибудь хотел пожарную машину?

— Не-а. Я телескоп…

— Упертый ты, Гунька. А он хотел. С выдвижной лестницей, звонком и все такое. Он ее так хотел, что аж в животе замирало. Взрослые так даже бабу не хотят, как иной пацан пожарную машину. И вот бежит он под елку, и стоит там коробка, перевязанная ленточкой. И он дергает ленточку и открывает эту коробку, а там она! И лестница выдвигается, и блестит она, и гудит, и сверкает, и он вроде бы должен быть рад до усрачки, а вместо этого чувствует он какое-то странное опустошение, и там, где была мечта, остается такая метафизическая дырка. Как бы постскриптум, слышал о таком? И он смотрит на эту машинку, и катает ее по полу, и думает, что ж я не рад-то, такая классная машинка, ух ты, моя машинка… что-то лестница плохо выдвигается. Должна хорошо, а она плохо. И гудит она как-то… Не тот гудок, сигнал должен быть звонкий, а этот не звонкий, а какой-то пронзительный… Ты что, душа моя, не рад? Спрашивает маменька, он, конечно, отвечает, как послушный мальчик (а он, Гунька, послушный мальчик, иначе ему бы не подарили пожарную машинку), и он отвечает, что вы, маменька, очень даже рад… а сам думает, наверное, это потому, что там, в магазине, были лучше пожарные машинки, просто маменька не ту выбрала, ах, что она в пожарных машинах понимает! И видя его кислое лицо, маменька вздыхает и идет на кухню доедать оливье, и он остается с этой пожарной машиной один на один, и, сам не понимая почему, пинает ее ногой, и лестница отваливается, и он, опять же сам не понимая почему, садится на пол и начинает горько плакать… И ему расстройство, а нам пища. Где тут радость, Гунька? Скажи, где тут радость? Ладно, пошел я.

Дедмороз встал, взвалил мешок на плечо и двинулся к двери, по пути подхватив с галошницы свой тулуп. Тулуп был красный и сверкающий, словно… словно игрушечная пожарная машина.

— Погоди! — крикнул в широкую спину Сергей Степанович. — Зачем приходил-то?

— Так извиниться же, — сказал, оборачиваясь, чертов дед, — вот, виски, двенадцать лет, это… блендед, правда, но хороший виски, не паленый. Нарезка — балык осетровых рыб… икра нерки слабосоленая, Сахалинского рыбкомбината. Как бы отступное это, Гунька. Ты уж на меня зла не держи. За испорченную жизнь свою, за жену-стерву, за контору тухлую…

— Лучше б не приходил, — сказал Сергей Степанович и вытер нос тыльной стороной руки, — я б посидел, пивка выпил, телевизор посмотрел и заснул… может, обои бы переклеил в каникулы, светильник-бра давно починить пора… а там, после каникул, глядишь, в себя бы пришел и на работу. А так что? Что я теперь?

Он смолк, осененный ужасной мыслью.

— Это ж ты опять… опять, проклятый! Опять пришел жизнь мою есть? Что ж мне теперь… так остаток дней и думать, что все могло быть хорошо, а теперь уж и не поправишь? Мне мучение, а вам, сволочам, пища?

— Ну… — сказал Дедмороз, — ну вот это ты, брат, это… ладно, бывай!

Он распахнул носком валенка хлипкую дверь и стал спускаться по выщербленной лестнице, держа мешок на широкой сутулой спине.

— Сколько нас таких? — закричал ему в спину Сергей Степанович. — Вот таких, к которым ты приходишь… извиняться, сукин ты сын, прожорливая лесная тварь! Нежить, нежить!

Он колотил кулаками по перилам, не ощущая боли, потом, забыв захлопнуть дверь, кинулся к кухонному окну, где иней, наросший изнутри и снаружи, оставил крохотное, размером с человеческий глаз, отверстие, и тер его, тер, тер ладонью, как раз чтобы успеть увидеть, как на миг проясняется контур саней, страшных, костяных, и сидящий на облучке скелет подхватывает поводья, и страшные мертвые звери разом трогаются с места и, не оставляя следа, исчезают во мраке, там, за Окружной, где лесопарк переходит в лес, а потом и в мертвый лес, лежащий далеко за пределами ведомых нам полей…

Сергей Степанович стоял и плакал, потом подошел к столу, плеснул виски в стакан и сделал жадный глоток, но спиртное было как вода, никаким, безвкусным…

Тогда он распахнул окно и, щурясь от ударившего в лицо колючего ветра, высунулся до половины наружу, на миг подумав, как нелепо он будет выглядеть на снегу, в майке и трениках, с нелепо подвернутой ногой и вывернутой шеей…

На миг зрение у него вновь обострилось, как бывает, когда раздергивается завеса обыденного, так что он увидел, как где-то далеко-далеко скелет на облучке натянул поводья и костяные сани остановились, подняв тучу сверкающего снежного праха, и Сергей Степанович отчетливо понял, что остановились они потому, что седок тоже хочет посмотреть на крохотную, будто поломанная кукла, лежащую на снегу фигурку… И ждет, недвижно и спокойно, ибо нежить может ждать вечно.

Он отшатнулся и с треском захлопнул окно, обрубив столб морозного воздуха, ворвавшийся в кухню, постоял задумчиво, разглядывая остатки накрытого стола, сделал себе бутерброд с икрой, так же задумчиво съел его, поднял валявшуюся рядом с мусорным ведром газету «Из рук в руки» и, шаря пальцами по строчкам, нашел нужный телефон.

— Это товары для детей и юношества? Доставка? Да, и вас с Новым годом. Да, телескоп. Любительский. Самой простой модели. Да, это вполне подойдет. Сколько? Ничего себе! Нет, не передумал. Нет, не обязательно сегодня. Можно и после каникул. У вас нет каникул? Знаете, я думаю, это даже лучше. Что нет каникул, я имею в виду.

И продиктовал адрес.

Поводырь

Аргус теснее прижался к моему колену, и так, бок о бок, мы вошли в шлюз. Приветливая стюардесса машинально улыбнулась заученной улыбкой, но, когда увидела аргуса, лицо ее вытянулось.

Я как-то не предвидел, что такое может быть. На больших трассах к аргусам относятся иначе. Да что там, на внешней базе тоже все было в порядке.

— Я не уверена, — сказала она, — формы жизни…

— На аргусов это не распространяется. Есть специальная поправка.

— Я спрошу капитана.

В надключичной ямке у нее дрожала крохотная, завитая перламутровой раковиной «болтушка». Я видел, как шевелятся ее губы, бесшумно, потому что «болтушка» работала в интимном режиме.

Потом она вновь обратила серебряные глаза ко мне и кивнула.

— Регистрация есть?

Я протянул ей платиновую карту; в ультрафиолете засветился зеленоватый шарик.

— Это мой, — сказал я, — моя виза. А вот это, поменьше, пурпурное — его. Аргуса.

За моей спиной в панорамном квазиокне восходила Земля. Я понял это потому, что стал отбрасывать еще одну тень.

— Капитан сказал, надо намордник, — сказала она, возвращая карту, — обязательно.

— Но это же не собака!

— Тем более.

Я пожал плечами. Ничего такого я не предусмотрел. Впрочем, по уставу форма моя предполагала ремень, абсолютно бесполезный и чисто декоративный. Я сделал из него петлю и захлестнул ей морду аргуса. Тот укоризненно отвернулся, но стерпел.

— Он слепой! — пораженно воскликнула стюардесса.

— Да.

— Я хочу сказать… у него же вообще нет глаз!

— Ну да, — согласился я.

— Почему же их тогда…

Потому что они видят больше, чем ты, хотел сказать я, потому что их зрение иное, оно простирается в глубь силовых полей, там, где человек слеп и беспомощен…

Но вместо этого я пожал плечами.

— Проходите в передний конец салона, — сказала она, — там места для пассажиров с животными.

С каких это пор в лунных модулях разрешается перевозить животных?

Я сел в переднее кресло — между ним и стеной было незначительное свободное пространство, где аргус смог уместиться. Он лег, положив голову на лапы, ременная петля стягивала челюсти.

Салон стал постепенно заполняться пассажирами. Рядом со мной села молодая женщина, явно из лунных туристов, иными словами, очень состоятельная. На руках она держала крохотную собачку — плоская морда и глаза-блюдца…

Хозяйка поерзала, устраиваясь в кресле.

— Кто это у вас? — спросила она.

— Аргус.

Она напряглась.

— Это не опасно?

Уже нет, подумал я, все, что он мог сделать, он уже сделал.

А вслух сказал:

— Что вы, что вы… Он никого не обидит.

— Тогда почему же он в наморднике?

— Такие правила.

Ее-то собака была без намордника, впрочем, она ведь такая маленькая.

Она, кажется, успокоилась.

— А вы ныряльщик, да?

На ее веках, когда она прикрывала глаза, распахивала лиловые крылья голографическая бабочка. Я никогда особо не любил бабочек, поэтому старался на нее не смотреть.

— Да. Бывший.

— Надолго к нам?

— Еще не знаю. Как получится.

Собака у нее на руках часто-часто задышала, вывалив язычок. Только поэтому, да еще по чуть заметной вибрации, волной пробежавшей вдоль позвоночника, я понял, что мы летим. Никакой перегрузки, ничего… С тех пор, как я был здесь последний раз, технологии здорово продвинулись.

Свет замерцал и стал черным. Глупое словосочетание — черный цвет, но я всегда именно так его и ощущал. Внутри этой черноты парили ряды светящихся коконов — каждый пассажир распространял вокруг себя слабые поля. Впереди раскрылся гигантский лиловый цветок с черной сердцевиной, и в нее, в эту сердцевину, нацелился нос корабля.

Они протянули червоточину даже здесь, на внутренней трассе, между Землей и Луной… Просто так, для туристов!

Я взглянул на соседку; светящийся птичий скелетик, окруженный топорщащимся пухом собственных биологических полей, собака у нее на руках — скелетик поменьше, в том месте, где силовые поля двух организмов соприкасались, пух, казалось, примялся. Корабль вынырнул уже на околоземной орбите; я моргнул, приводя зрение, а с ним и окружающий мир в норму. Соседка деловито разглядывала себя в корректирующем зеркальце, легко прикасаясь к отражению то там, то тут. Потом вновь обернулась ко мне.

— Что вы делаете сегодня вечером?

В этот миг раздалось дружное «ах!», стенки стали прозрачными, в панорамных квазиокнах я увидел Землю, вернее, Северное ее полушарие, бугрившееся морщинистой водной поверхностью, города светились, как груды рассыпанных углей… Странное сравнение, я никогда не видел рассыпанных углей. Должно быть, читал когда-то.

Аргус пошевелился рядом с моей ногой.

— Да? — переспросил я, я помнил, что она спросила меня о чем-то, но не помнил о чем.

— Что вы делаете сегодня вечером? — повторила она с еле заметным оттенком раздражения в голосе.

Она, видимо, была в свободном полете — из тех, кто все время гонится за новыми ощущениями… Вряд ли ее интересовали мои скромные сбережения. Скорее окружающий ныряльщиков романтический ореол.

— Меня ждет невеста, — сказал я.

* * *

Вокзальный терминал был огромен; в первый момент я растерялся. Аргус по-прежнему жался к моей ноге. Ему было неуютно. Я подумал, может, на самом деле это мне неуютно, а он чувствует…

Вокруг деловито сновали люди, сотни людей… Я забыл, что их может быть так много. Крикливые. Ярко одетые. И все — без биозащиты.

В центре зала возвышался памятник. Человек в летном комбинезоне положил руку на холку массивного зверя с тяжелой головой.

На постаменте выгравирована надпись.

Я догадывался, что там написано: что-нибудь очень пафосное, отчего у меня уже сейчас начали гореть уши. Я отошел в тень, чтобы оказаться как можно дальше от глупого памятника.

И тут же отозвалась моя «болтушка».

— Да?

Это она, подумал я, больше звонить некому.

— Это ты? — голос был тоненький и зудел в ухе, точно комариный. — Я у колонны.

— У какой колонны?

— У «Сайко»…

Миг спустя я сообразил, что «Сайко» — это какой-то новомодный энергетический коктейль, а колонна на самом деле имитировала огромную, причудливой формы бутылку. Еще через миг я увидел ее.

Я ее узнал, и это было уже хорошо; известно, что невесты по переписке часто подправляют свои видео, желая выглядеть получше. Но она была именно такая, какой я ее себе представлял, хрупкая, светловолосая, с тонкой талией и пышной — уж не знаю, насколько природной, — грудью.

Я понял, что не знаю, что сказать.

Когда стоишь на вахте, предоставив автоматам невидимыми щупальцами обшаривать пространство в поисках новой червоточины, время тянется и тянется. И почему-то находится много слов: о городе моего детства; о базовой школе; о летном училище; о том, как я прошел аргус-тест; как радовался — профессия ныряльщика считалась самой почетной, самой романтичной… Я в детстве мечтал о собаке, а аргус — это же гораздо лучше собаки. Потому что, в отличие от собаки, это на всю жизнь.

И еще я слышал, что человек с аргусом больше не одинок.

Они врали.

Она тоже рассказывала о детстве, о том, как не ладила с отцом, о том, как это сначала было интересно — заниматься дизайном тканей, как ей одиноко, и о том, что она хочет серьезных отношений, а нет подходящего человека…

Сейчас я сообразил, что ничего особенного она, в общем-то, не говорила.

Да и я тоже.

Она узнала меня и сделала неуверенный шаг навстречу. Потом увидела аргуса.

— Это что? — вот ее первые слова.

— Мой аргус.

— Я думала… ты мне про него не говорил.

— Как же не говорил? Много раз.

— Да, но я не думала, что с ним… на Землю…

— Я же ныряльщик.

— Ну и что?

Я подумал, вот, мы и нашли тему для разговора, но совсем не ту, что мне хотелось.

— Ныряльщики не оставляют своих аргусов. Никогда.

— Но почему?

Она даже не удосужилась хотя бы что-то узнать про человека, с которым собирается жить.

— Давай обсудим это потом. Ладно?

Я взял ее под руку. Она напряглась, но не отодвинулась. Теперь, когда она повернулась ко мне в профиль, я заметил, что у нее срезанный, уходящий назад подбородок. На видео она никогда не поворачивалась ко мне в профиль.

Аргус тоже напрягся и плотнее прижался к моему колену.

— Куда мы пойдем? — спросила она излишне оживленно.

— А куда вы… ты хочешь? Я тут чужой.

Она вновь напряглась. Я понял, что позабыл этот язык тела, когда надо учитывать не только то, что говорится, но и то, что подразумевается. Это легко исправить, подумал я, я научусь…

На нас оглядывались. Не из-за нее. Из-за аргуса.

— Прости, — поправился я, — я еще не освоился. Я снял бунгало на двоих. На южном побережье. И если ты… в общем, я буду рад…

— Только ты и я? — она заглянула мне в глаза.

— Да.

— А аргус?

— Аргус прилагается.

Она помолчала. Я шел, стараясь подладиться под ее шаг, и думал, что все не совсем так, как я себе представлял.

— Я взяла отпуск, — сказала она наконец.

— Очень хорошо.

— На две недели.

Я, кажется, начал понимать то, что она прячет за словами. Она оставила себе путь к отступлению.

— Так что, — закончила она, — мы можем сходить пообедать, а потом сразу махнуть к тебе.

Но пообедать не получилось.

Я хотел устроить ей праздник и заказал столик в самом шикарном ресторане, но с аргусом нас туда не захотели пускать. Я начал пререкаться с метрдотелем, и он вроде собирался уступить, по крайней мере, готов был накрыть столик на веранде, но увидел, что она злится. Ноздри у нее раздувались, губы поджались, а жилы на шее напряглись. Она была совсем нехороша в эту минуту, и я почувствовал ноющую тоску. Аргус тоже тосковал, ему было неуютно, и я не мог понять, то ли я улавливал его эмоции, то ли транслировал ему свои собственные.

— Пойдем отсюда, — сказала она.

— Но чем плохо на веранде?

Я предпочел бы сесть, попить чего-нибудь холодного, поглядеть меню — не помню, когда я последний раз держал в руках напечатанное на бумаге ресторанное меню. А заодно и приглядеть что-нибудь для аргуса — скоро аргус проголодается, а когда он голоден, ему делается нехорошо. А значит, и мне сделается нехорошо.

— Я сказала, пойдем отсюда. Я ненавижу, когда меня унижают!

Я понял — она из тех, кто не умеет уживаться с людьми, из тех, кто считает, что все кругом только и думают, чтобы устроить ей какую-нибудь пакость. Понятно, почему она вступила в переписку с одиноким ныряльщиком из Глубокого космоса.

Она ладит с людьми еще хуже, чем я!

— Ладно, — сказал я и демонстративно взглянул на часы, желая произвести на нее впечатление человека, который не любит даром тратить время. — Вызывай машину, поехали. Поедим там, дома.

Это ее немного умиротворило. Она, кажется, решила, что мне не терпится оказаться с ней наедине. Ладно, подумал я, главное — устроиться, тогда наладится и все остальное.

* * *

Морской берег действует на все органы чувств сразу: я видел голубое и зеленое, желтое и опять голубое, вдыхал йод и соль, мокрый ветер обнимал меня, песок жег ступни, и песчинки осыпались с кожи…

Я разбежался и упал лицом в брызги, в мокрое, соленое, о котором старался не думать, не вспоминать там, в стальной скорлупе, где любой непредусмотренный звук означал неполадку, а значит, катастрофу, гибель…

Если проплыть несколько метров и немножко понырять, я верну былые навыки. А потом можно будет понырять с маской или даже с аквалангом; когда-то, в летной школе, нас тренировали на подводных симуляторах.

И тут я почувствовал мягкий удар в затылок.

Я совершенно ничего не видел, мне было жарко и плохо, сверху падали беспощадные отвесные лучи, вода была отвратительно мокрой и соленой, ее даже нельзя было пить, вдобавок кожу между пальцами моими грызли маленькие песчаные крабы.

Аргус!

Я поспешно выбрался на берег. Аргус лежал у воды, положив голову на лапы, чуть высунув кончик языка… Я должен был предвидеть; он непривычен к такому перегреву.

Моя невеста сидела в шезлонге, под рукой ведерко со льдом, в ведерке бутылка с этим самым «Сайко». Я подхватил ведерко — лед почти растаял — и вылил воду на аргуса. Тот отряхнулся, почти как собака, встал и, оглядываясь на меня, потрусил в бунгало.

Я последовал за ним.

— Куда ты? — крикнула моя невеста.

— Мне нужно в тень. Слишком жарко.

— Ты выбросил мой лед! — крикнула она мне в спину.

— Я принесу тебе новый.

Я действительно принес ей новый лед. Бегом, чтобы аргус, лежащий в тени веранды, не успел ощутить мое отсутствие и впасть в панику. Потом вернулся, поднялся на веранду, уселся в плетеное кресло и попытался выровнять дыхание. Это оказалось не так уж трудно — море шумело в ритме расширяющихся и опадающих легких. Я люблю море. Аргус, как я понял, нет.

Нам будет трудно.

Может быть, надо было снять охотничий домик где-то в горах? На северных озерах? Тоже ничего, хотя и не сравнится с морем. Можно ведь теоретически подобрать какой-то вариант, который устраивал бы всех — меня, ее, аргуса?

* * *

У меня давно не было женщины. Симуляторы — это как-то несерьезно. Нелегкий характер и уходящий назад подбородок не так уж много значат при таком раскладе.

Ее руки обнимали меня за шею, волосы раскинулись по пестрым подушкам. Она пахла так, как и должна пахнуть женщина. Правильно.

— Погоди, — сказал я.

Кольцо рук, обнимающих меня, распалось.

Я прошел по комнате, перерезанной светлыми лунными тенями.

Аргус лежал у порога, бока его тревожно ходили. Я положил руку ему на голову.

— Ну что ты, что…

Он ткнулся лбом мне в ладонь и замер. Я постоял так, потом осторожно убрал руку.

Им тоже снятся дурные сны.

— Извини меня, — сказал я в темноту, — я сейчас.

Она уже сидела на кровати, скалывая волосы заколкой, острые локти нацелены на меня.

Я попробовал обнять ее, но она была как деревянная.

— Ну, ты же знала, за кого выходишь замуж, — я старался говорить ровно.

— Эта собака… — она дышала часто-часто, как аргус, — она тебе дороже, чем я…

С аргусом я провел десять лет. С ней не прожил еще и месяца.

— Это не собака.

— Какая разница. Это животное.

Мы тоже, подумал я, но говорить не стал.

— Пойми, он зависит от меня не меньше, чем я завишу от него. Мы одно целое.

— Глупости! — она подняла голову, заглядывая мне в глаза. — Это самовнушение. Я знаю, в глубоком космосе одиноко, и вам специально дают этих аргусов, чтобы вы не чувствовали себя совсем-совсем плохо, но теперь я с тобой!

Она хочет как лучше, подумал я, я не могу на нее злиться.

— Послушай, — сказал я мягко, — даже если бы это была просто собака, я не стал бы от нее избавляться. Но это не собака. Это аргус. Поводырь. Без них мы бы не вышли в глубокий космос. Не расселились бы по Вселенной. Это они отыскивают червоточины. А мы только ставим маяки.

— Ну и что? При чем тут ты и я?

— А то, что это договор. На всю жизнь.

В летном училище специально отбирали людей, способных контактировать с аргусом; считалось, для курсанта это большая удача — самая романтическая, самая престижная и денежная профессия глубокого космоса. Сначала было и вправду лестно. Потом уже нет.

Забавно, я так и не знаю, как относятся к людям аргусы. Возможно, они просто любят людей. Как собаки, бескорыстно. И хотят им помочь. Услужить. Чтобы людям было хорошо, чтобы человечество процветало. А нам нужно пространство. И мы используем их любовь и заключаем договор. Возможно, они терпеть не могут людей. А нужно им то же, что и людям, — пространство. И у них есть свой аргус-тест на сотрудничество, который тоже проходят единицы.

Как бы то ни было, связав себя с человеком, аргус обрекает себя на вечное изгнание. Эту связь невозможно разорвать, а человек не может жить в мирах, населенных аргусами.

— Почему?

Оказывается, я говорил вслух. У меня образовалась такая привычка за годы глубокого поиска.

— Там темно. Абсолютный, полный мрак. Человек мучается. И если аргус с человеком в связке, он тоже мучается. Такая связка обречена.

— А аргусы как же без света?

— Они видят силовые поля.

Поэтому мы не конкурируем за пространство. Симбиоз, взаимовыгодный симбиоз. Аргусы показывают нам червоточины. Находят для нас миры. А мы на своих кораблях доставляем их в области, для человека все равно непригодные… Темные области Вселенной, куда без помощи наших летательных аппаратов они проникнуть не могут.

— Когда человек и аргус в связке… — она запнулась, — аргус чувствует то же, что и человек?

— Ну да. До какой-то степени.

— Значит, когда мы… когда ты…

— Послушай, — сказал я как можно убедительней, — собаки тоже чувствуют. И кошки. Связь с аргусом — просто доведенный до предела контакт между человеком и животным. Или человеком и человеком.

То, что я говорил, было логично и правильно, но она все равно заплакала. И когда я начал ее утешать, расплакалась еще сильнее. По-моему, это с женщинами бывает.

У порога аргус вздрагивал и всхлипывал во сне.

* * *

Березовые поленья пахли именно так, как и должны пахнуть березовые поленья. Как я себе это и представлял. Темные верхушки елей на противоположном берегу отражались в озере. На воду, хлопая крыльями, села утка, за ней протянулся длинный, темный, расходящийся след.

Стало ощутимо прохладно. Я потянулся за курткой, и в это время пискнула «болтушка».

— Дорогой, — сказал голосок, тоненький, словно комариный. — Ты слышишь меня, дорогой?

— Да, — я машинально удивился нелогичности вопроса; ну как я мог ее не слышать?

— Я задержусь. Немножко. Мне надо встретиться с заказчиком, а он задержался, и я…

Они все так много говорят, когда можно обойтись двумя словами?

— Понятно. Когда соберешься назад, позвони мне. Я разогрею ужин.

— Да, — я слышал, как она прерывисто дышит, и подумал, что сейчас она, наверное, кусает губы, — дорогой?

— Слушаю.

— Должен приехать один человек. Мой двоюродный брат. Мы с ним встретились в городе, и я его пригласила к нам. Неловко отменять.

— Да? — я впервые слышал о каком-то двоюродном брате. И о том, что она пригласила его к нам.

— Я постараюсь поскорее, но он, наверное, приедет раньше. Прими его, хорошо?

— Конечно. Не вопрос.

Я пошевелил щипцами угли в жаровне.

Аргус поднял голову, принюхиваясь к запахам леса и озера. Ему тут нравилось. Я это чувствовал. Потому что такого покоя, такого бездумного удовольствия давно уже не испытывал. Вот только этот родственник…

Солнце уже снижалось над елями, когда над просекой скользнула его «букашка». Яично-желтого, веселенького цвета.

Родственник оказался невысоким, с бесцветными волосами, совсем на нее не похож. Особенно в профиль.

— Добрый вечер, — сказал я. — Жена сказала, что немного задержится.

— Я знаю.

Он легко перепрыгнул через ступеньку и пододвинул второе кресло поближе к жаровне. Аргус повернул в его сторону безглазую голову, потом вновь уронил ее на лапы.

Гость в свою очередь скользнул по нему рассеянным взглядом.

— Чаю? — спросил я. — Кофе?

— Не хотел бы мешать, — сказал он, — что вы обычно делаете вечером?

— Ничего. Сижу. Смотрю.

Вообще-то я хотел подновить ограду вокруг дома, но все равно уже темнело.

— У вас тут красиво, — сказал он, — впрочем… зимой должно быть, холодно?

— Мы и не собираемся жить здесь зимой. Это летний коттедж. Зимой тут наверняка снегу по колено.

— Тут поблизости есть деревня.

— Да, и там все вполне благоустроенно. Но я предпочитаю жить на отшибе.

— И жена не возражает?

Я поглядел на него.

— Она вам жаловалась?

— Нет. Но я подумал… женщины не приспособлены к затворничеству.

Она знала, за кого выходила замуж, подумал я. Или… не знала?

— Она ездит в город; там у нее какой-то женский клуб. Или кружок. Я ничего в этих делах не понимаю, но мы специально так подгадали, чтобы до города было не больше часу лета «букашкой». Чтобы с одной стороны — дикая местность, с другой — все-таки поблизости цивилизация.

— Таких мест сейчас на Земле много.

— Да.

— Здесь должна быть хорошая рыбалка.

— Да, — сказал я, — наверное. Но мы возим продукты из города.

— Тут дело не в недостатке калорий, — возразил он, — а в азарте.

— Я не азартен. Человеку пора бы привыкнуть к тому, что можно прокормиться, никого не убивая.

— Даже рыбу?

— Даже рыбу.

— Боретесь с первобытными инстинктами, а?

Я пожал плечами.

— Так чай или кофе?

— Пива у вас нет?

— Нет. Спиртного я не держу.

— Вот как? Почему?

— В глубоком поиске сухой закон, я как-то отвык… потом… Аргус не выносит спиртного.

— Наверное, с этого и следовало начать, — он задумчиво поглядел на аргуса, которого совсем накрыла тень от крыльца, — надо же. Никогда не видел их вблизи. Они разумны, как вы полагаете?

— Не знаю.

— Кому знать, как не вам. Вы же с ним в постоянном контакте.

— Я улавливаю в основном эмоции. А ведет он себя — ну… примерно, как собака. Я где-то слышал, что у взрослой собаки в принципе довольно высокий интеллект.

— Я думал, вы видите его глазами. Ну, не глазами, что там у него.

— Только при погружении в червоточину.

— Я-то полагал, что это разумная раса. Как-то же они смогли договориться с человечеством.

— Это могло быть на уровне смутных образов, эмоций… Я даже не знаю, как он относится ко мне. Знаю, что без меня он больше не способен существовать, но вот как относится? — я беспомощно пожал плечами.

— Вы еще не старый человек, — он бесцеремонно разглядывал меня. — Что заставило вас уйти из разведки? Травма? Катастрофа?

— Рефлексы. В червоточинах корабль слепнет. И маяки приходится ставить вручную. Никакой автоматики. Кстати, признавайтесь, вы тут неслучайно? Вы никакой не родственник? Психиатр?

Он не стал отпираться.

— Это она вас пригласила? Осмотреть меня?

— Да, она связалась с нами. Но это не важно, я бы все равно приехал, под тем или иным предлогом. Не думали же вы, что вас бросят на произвол судьбы?

— Она считает, я болен?

— Она беспокоится. Ей кажется, ваш симбиоз с аргусом — всего-навсего плод вашего воображения.

— Вы тоже так считаете?

— Нет. Вы абсолютно нормальны. Насколько можно быть нормальным, будучи частью какого-то другого целого. Вы с ним действительно неразделимое целое. Двойная сущность.

Я сказал:

— Каждый носит в себе своего аргуса. Ребенка, каким он был когда-то. Старика, каким он когда-нибудь будет. Какая-то обособленная частичка, внутренний голос… Вы никогда не разговаривали сами с собой? Этот другой ведь был не совсем вы, нет? И в то же время все-таки вы.

— Понимаю. Можно задать вам… частный вопрос? Очень частный. Почему именно она? На меня она произвела впечатление… довольно ограниченной особы. — И виновато добавил: — Вы уж меня извините.

— Именно поэтому. Я решил, что она не будет требовать многого.

— Значит, — сказал он, — вы намереваетесь довольствоваться немногим.

— Я хочу просто жить. Читать. Слушать музыку. Гулять по лесу. Собирать грибы. Любить женщину.

— Выезжать в город?

— Нет. Лучше не надо.

Он встал.

— Вот мой контакт-код, — он протянул мне визитку. — Если что, связывайтесь.

— Если что?

— Не знаю. Не беспокойтесь. Я поговорю с вашей женой.

— Спасибо. Но я не беспокоюсь.

Он так и не попил со мной чаю.

Я подумал, что она действительно довольно глупа. Странно, ей удавалось это скрывать, а ведь во время долгих вахт мы с ней беседовали часами. Вероятно, на самом деле я говорил сам с собой. Я усмехнулся. Получилось, что я как-то нечаянно записал себя в умники. Ну, говорят же, что нет лучше собеседника, чем ты сам. Но о чем-то же мы с ней говорили, о чем-то таком, что я ждал каждого очередного сеанса связи… как это у нее получалось? У меня получалось?

И куда все делось?

Ни обиды, ни раздражения я не испытывал; мог бы и предвидеть, что ведомство не ограничится выплатой щедрой пожизненной пенсии, что там есть какая-то служба контроля, адаптации… ведь действительно были случаи, когда ныряльщики сходили с ума. Симбиоз между людьми и аргусами выгоден для обоих биологических видов. Но не для пары, этим симбиозом связанной. Странный парадокс. Впрочем, подумал я, все наше существование стоит на парадоксах…

Аргусу стало холодно лежать под крыльцом. Он поднялся, тяжело вздыхая, протопал по ступенькам и уткнулся безглазой головой мне в колени. Я потрепал его по спине.

Ему еще хуже, чем мне, бедняге, ведь он даже не может вернуться к себе подобным. На Земле обязательно должны быть еще ныряльщики на пенсии — пускай немного, профессия это редкая, можно сказать, эксклюзивная, хотя бы один или два. Можно связаться с ними, как-то объединиться, у аргуса будет кто-то, одной с ним крови…

Вот только ныряльщики избегают друг друга. И их аргусы, кажется, тоже.

* * *

Когда она спросила, где ее родственник, я сказал: уехал. И больше ничего. Пускай связывается с ним, выясняет, спрашивает. Раз уж сама затеяла.

Она выглядела не столько виноватой, сколько злой. Обычный трюк сознания — злиться на того, с кем поступил не очень-то честно. Оправдывать себя. Подыскивать резоны.

Он сам виноват, наверняка говорила она себе, он свихнулся в глубоком космосе, в одиночестве, он вбил себе в голову бог знает что, придумал себе равноправного напарника, несуществующую неразделимую связь и не хочет лечиться.

За окном сиял роскошный, красно-золотой закат, какие бывают только на севере, дальнее озеро отражало небо, я взял аргуса и пошел прогуляться по берегу. Позвал ее, она отказалась.

На озере было прохладно. В камышах плавала ондатра.

Я показал ее аргусу, но его не интересовали животные. Даже собаки.

Он просто шел сам по себе, рядом со мной, словно на невидимой нитке, но занятый какими-то своими делами… Ковырнул передней лапой песок… поддел носом корягу…

Я подошел к нему, присел рядом и обнял за шею.

— Смотри, — сказал я, хотя применительно к аргусу это слово было нелепым, — это озеро. Наверняка ты его как-то чувствуешь; оно большое, мокрое и холодное. А там, в озере, плавают рыбы. Сейчас они укладываются на дно — спать. Они стоят в глубоких черных водяных ямах и шевелят плавниками. Считается, что они очень глупые. Но я так не думаю. Поэтому никогда не хожу на рыбалку… А ты как полагаешь?

Он, понятное дело, не ответил.

— У тебя нет определенного мнения насчет рыб? Эх ты.

В поиске я все время с ним разговаривал. Понятное дело. Чтобы не сойти с ума, надо с кем-то разговаривать. Мне казалось, он меня понимает.

Но что, если это был самообман, спасительное безумие, от которого мне так и не удалось избавиться? Тогда она права.

Я ощутил острое одиночество. Первый раз за все время.

Аргус продолжал сидеть, не пытаясь высвободиться, но я почувствовал себя глупо, разжал руки и встал.

— Пойдем, — сказал я, — пойдем домой.

В доме светилось окно, вместе со стеной леса на заднем плане все смахивало на слащавую картинку. Я уже взялся за дверь калитки, когда увидел, что аргус тычется во что-то носом.

— Не подбирай с земли, — сказал я ему.

Он с размаху сел на свой огузок и расставил передние лапы.

Я нагнулся.

Кусок сырого мяса. Прямо у калитки. И острый запах чеснока.

* * *

Она возилась у кухонной стойки. Ничего особенного не делала, просто вскрывала термопакеты. Она не умела готовить.

— Кто-нибудь заходил?

Она повернула ко мне холодное, злое лицо.

— Что?

— Здесь был кто-нибудь? Соседка?

Я знал, что пару раз она заходила в деревню за мысом. Говорила, что по каким-то делам, но я подозревал, что просто поболтать.

— Нет, — она покачала головой, — кто к нам придет? Ты же никого…

— Не думаю, что я там желанный гость, — сказал я, — кстати, кто-то разбросал отраву у калитки.

Я достал завернутый в носовой платок кусок начиненного мышьяком мяса и бросил его в камин. Мясо зашипело на углях, и запах чеснока распространился по всей комнате.

Она сморщила нос.

— Какая гадость!

— Верно, гадость.

— Зачем ты его бросил в камин? Он же всю комнату провоняет.

— Да… глупо. Но не уверен, что это можно выбрасывать в биотуалет. А на улице оставлять не хотелось. Здесь бегают лисы. Как ты думаешь, кто это сделал?

Она поджала губы.

— Уж не думаешь ли ты, что это я?

— Упаси боже. Я думал, может, ты кого видела?

— Я смотрела ТиВиЭс. Наверное, кто-то травит крыс.

Здесь не травят крыс. По крайней мере, мышьяком. Но этого я ей говорить не стал.

Она вывалила содержимое пакета в тарелку, поставила передо мной, а сама вновь уставилась в экран. Одиночество навалилось на меня, как темное глухое одеяло.

— Послушай…

Она с досадой повернулась.

— Да?

— Поговори со мной.

Она, казалось, удивилась.

— О чем?

— Не знаю. Мы же так хорошо разговаривали. Ты рассказывала о себе. О жизни… о последних новостях… не знаю, о чем-нибудь.

— Ну так включи себе последние новости, — она раздраженно постучала пальцем по терминалу, — а я пока досмотрю. Это репортаж из Дворца мод! Один-единственный раз в сезон.

— Смотри, конечно, — я ковырнул вилкой еду, которая уже начала остывать.

В комнате воняло чесноком и горелым мясом.

* * *

А утром ко мне зашел староста.

Песчаная дорожка к дому была мокрой от росы, и когда он шел по ней, оставались темные следы. Здоровый такой мужик.

Я как раз был занят тем, что так и не успел сделать вчера, — подновлял забор. Древесина на изломе пахла замечательно.

Аргус лежал на крыльце, перегораживая собой вход на веранду, и староста топтался внизу, не решаясь войти.

Я крикнул:

— Он вас не тронет!

Но староста все равно не двинулся с места.

Я сказал:

— Я сейчас, — и двинулся напрямик через малинник.

— Это животное, — укоризненно сказал староста, — оно слишком большое, чтобы…

— Чтобы что?

Аргус примерно с крупного ротвейлера. Я видал собак и покрупнее.

Я поднялся по ступенькам, и староста за мной, держась так, чтобы я был между ним и аргусом. Я пододвинул ему кресло и спросил, хочет ли он варенья со сливками или просто так. Но он не захотел ни варенья, ни сливок, ни чаю. Почему-то никто из моих гостей не хочет чаю.

— Погоды нынче стоят хорошие, — сказал староста.

Я согласился, что да, погода просто замечательная.

— Не то что в прошлом году.

Я сказал, мне трудно судить, поскольку я поселился здесь недавно.

— В том-то и дело, — сказал староста. Он устроился поудобней в кресле и сложил руки на коленях. — Я вроде как староста округа. Пришел познакомиться.

— Очень приятно.

— У нас тут людей всего ничего. Деревня, с десяток хуторов… Пара-другая усадеб вроде вашей.

— Угу.

— Меня люди выбрали. Должен быть староста. Хотя людей всего ничего.

— Угу.

— Вот я и пришел познакомиться.

Маска простака самая удобная. Его выдавали глаза.

— Вы редко бываете в деревне.

— Вообще не бываю. За покупками мы ездим в город.

— А у нас там что-то вроде клуба. И любительский театр.

— Будет время, — сказал я, — обязательно схожу на представление. Вы мне программу скиньте.

— А в лесу вас кое-кто видел. И у озера.

— Я люблю гулять.

— Это хорошо, — сказал он, — я всегда говорю — гулять полезно. Я им так и сказал, он ничего дурного не делает, просто гуляет.

— Договаривайте, — сказал я, — и кончайте этот маскарад.

— Ладно, — он вздохнул, — действительно, чего уж там. Вы производите впечатление разумного человека. И безобидного. Но вас здесь не любят. К сожалению.

Деревенский простачок исчез, точно по лицу старосты прошлись мягкой губкой. Я подумал, что он не последний человек в этом их любительском театре.

— Я ни с кем и не знаком.

— Вы не ходите в клуб. Не общаетесь с людьми. Им это не нравится. Они полагают это высокомерием. Пренебрежением. И еще — эта ваша собака.

— Аргус.

— Тем хуже. В деревне многие боятся ходить к озеру.

— Аргус никому не причинит вреда. Иначе кто бы мне позволил везти его на Землю?

— Он чужак. Чужое существо. Кто может за него поручиться?

— Я.

— А за вас?

Мы замолчали. Солнце выпарило росу, и сад был заполнен ровным гудением пчел.

* * *

— Все знают, аргус с человеком вроде как в связке. Одно целое. И если он захочет, чтобы вы, скажем, взяли в руки нож…

— Вы взрослый, образованный человек, — сказал я, — и должны знать, что взаимодействие с аргусом строится совсем на другой основе. Он не может заставить меня что-либо делать. И я его тоже.

— Ага! — сказал он удовлетворенно.

— Что — ага?

— Если он решит причинить кому-нибудь вред, вы не сможете ему помешать. Вы его не контролируете.

— У вас есть собака?

— Ну да, — его голос немного потеплел, видно, он любил свою собаку. — Молли. Она ретривер. Золотистый ретривер.

— Вы контролируете ее?

— Вы же сами сказали, — тотчас ответил он, — аргус не собака.

Мы опять замолчали.

Дурак, хотел я сказать, самодовольный дурак. Ловкий, хитрый манипулятор, недаром тебя выбрали старостой, но ты видишь не дальше своего носа. Все, что вокруг, ты получил именно благодаря аргусам. Ненаселённую, процветающую землю, свободную от неврозов и агрессии, чистый воздух, чистую воду. Это озеро. Иные миры. Ты получил все.

А что получил я? Мы?

— Вам не стыдно? — спросил я тихо.

— Я против вас ничего не имею, — возразил он. — Но я представляю людей. А они вас боятся.

— Чего вы от меня хотите?

— Чтобы вы уехали. Убрались отсюда.

— А если я не уеду?

— Сам я против вас ничего не имею, — повторил он, — но люди… могут быть неприятности.

— Это противозаконно. Вы староста, вы обязаны следить за соблюдением законности.

— Ну… — он поднялся, — я и слежу. Я пытаюсь не допустить неприятностей.

— Не нужно запугивать меня, — я тоже встал.

— Да я и не запугиваю. — Он уже был на крыльце. Аргуса он обошел по большой дуге, но тот все равно встревоженно отодвинулся.

Я потрепал его по голове и снова занялся починкой забора, в какой-то момент отметив, что вколачиваю в землю колья с удвоенной, яростной силой.

* * *

Лунный квадрат лежал на полу, медленно переползая с одной половицы на другую. За окном шумел лес.

Зря я вернулся на Землю.

Любой ныряльщик мечтает оказаться на Земле. Пройтись по траве, полежать на берегу. Есть десятки миров, пригодных для жизни, но там все чуть-чуть другое. Свет, тяготение, сам воздух… А ныряльщик жаждет очутиться там, откуда когда-то ушел в глубокий поиск. И думать забывает о том, что Земля — это еще и люди. Что к звездам ушли лучшие. Самые энергичные, самые смелые. Идеалисты, мечтатели, пассионарии.

А остались обыватели. В глубоком поиске ныряльщик вообще редко думает о людях — больше о небе, траве и деревьях.

Ностальгия — страшная штука.

И не лечится.

Как же должен страдать аргус, подумал я, он-то ведь в чужой среде, в абсолютно чужой среде, кроме меня у него ничего здесь нет, не за что держаться… Мы улетим отсюда, улетим в другой мир, не такая уж большая жертва по сравнению с той, что выпала ему. Я думал, если мне будет хорошо, я смогу как-то передать это ему, чтобы и ему было тепло, хорошо и покойно…

Я осторожно, чтобы не разбудить женщину, тихонько посвистывавшую рядом, встал с постели, пересек комнату и подошел к аргусу, лежащему на своем матрасике в углу комнаты. Сейчас, в темноте, он действительно очень походил на собаку. Вытянутые лапы тихонько подрагивали. Ему что-то снится? Что он у себя, среди сородичей, бегает по равнине, расцвеченной чудными красками, недоступными незрячим людским глазам? Нет, скорее, что-то плохое — я ощущал смутную тревогу, тоску… почти ужас.

Я присел на корточки и положил руку ему на затылок.

— Что ты, что ты? Успокойся…

Обычно мне удавалось его как-то отвлечь, разбудить, но сейчас, когда его голова приникла к моей ладони, тревога только усилилась.

Он вскочил, побежал к двери. Вернулся обратно. Несколько раз боднул меня головой.

Что-то не так…

Запах дыма.

Он просачивался сквозь щели окна, и свет снаружи уже не тек ртутью и серебром, а был багровым… Я-то думал, это луна заходит.

На корабле я бы среагировал раньше. Я не ждал от Земли никаких подвохов, иначе не позволил бы себе расслабиться.

Небьющееся пластиковое окно было чем-то подперто снаружи; глотая дым, я добрался до двери на веранду, толкнул ее — заперта. Разумеется, тоже снаружи. Я активировал «болтушку» и вызвал сразу пожарную команду и полицию.

Никакой реакции.

Дым царапал горло. Я бросился к кровати, но она уже проснулась и теперь сидела, свесив ноги, кашляя и держась за горло.

Я вновь метнулся к окну — на подоконнике стоял кувшин с цветами, я еще ругал ее за это смешное пристрастие к букетам — не люблю смотреть на умирающие цветы; вытряхнул букет и вылил воду на рубаху. Разорвал рубаху надвое, приложил ей ко рту, взял ее руку, прижал, потом побежал к аргусу.

Я обмотал мокрой тряпкой его безглазую голову; у аргусов немножко все не так, другой обмен, я не знал, как он переносит дым — легче, чем я? Хуже?

Только тогда я ощупью нашел крохотную душевую; открыл кран — кран зашипел, выплюнул ржавую струю и затих. Но в ведре под умывальником была еще вода, просто так, на всякий случай, потому что старенький насос время от времени выкидывал всякие фокусы. Я плеснул воды себе в лицо, намочил еще полотенце и вернулся в комнату.

Дверь была приперта основательно. Они хорошо постарались.

Я присел на корточки и охватил аргуса за шею. Женщина на кровати что-то показывала рукой, другой прижимая ко рту мокрое полотнище. Клочья дыма плавали по комнате, точно сизые медузы.

Я убрал фильтр от лица и сказал:

— Что?

И тут же закашлялся.

Она вскочила, отбросила ногой плетеный половик. Открылся лаз в подпол. Она умоляюще глядела на меня. Я взял за кольцо и дернул.

* * *

Мы осмотрели несколько таких вот домиков, на отшибе, чтобы природа, и вода, и лес, и сад… Этот ей понравился. Другие — нет. Он старинный, говорила она, в нем все по-настоящему. Теперь я понял — это из-за подпола. Она знала про подпол. А я не знал.

Надеялась спрятаться от меня, если что?

Неужели она все-таки боялась меня? Настолько боялась?

Мы забрались в подпол, и я тщательно задраил за собой люк. В щели я натолкал мокрых тряпок.

Над нами что-то рушилось и трещало, и в этом треске, в этом жаре, я попытался еще раз связаться по «болтушке» со спасателями. С полицией. С пожарными.

Никто не отозвался.

Я знаю, есть способы заглушить «болтушку», не то чтобы общеизвестные, но если в деревне нашелся кто-то с технической сметкой…

Она тихо всхлипывала у моего плеча; я не столько слышал, сколько ощущал, как она дрожит. Я обнял ее, прижал к себе, но она высвободилась, отползла на коленях куда-то в сторону, вернулась. Потом она взяла мои пальцы и что-то вложила мне в руку.

Металл был на удивление прохладным.

Она действительно меня боялась — иначе не стала бы прятать в подполе запрещенное, незаконное оружие. Наверное, купила где-то на черном рынке, дурочка.

Нас учили обращаться с оружием. На всякий случай.

Аргус прижимался к моему боку, он был очень горячий, ребра так и ходили.

Спокойней, сказал я ему на ухо, спокойней. Мы выберемся отсюда, и все будет хорошо. На озере прохладно, мы выкупаемся в озере, а потом пойдем лесом…

Он качнул головой. Понял? Не знаю.

* * *

Я не очень хорошо разбираюсь в человеческой психологии, особенно в психологии толпы. Ныряльщиков этому не учат — незачем. Но я угадал — вокруг дома больше не было ни одного человека. Что вы? Какой поджог? Мы все были дома. Как раз был этот любительский спектакль, ну вы же знаете, у нас театр… все до одного. Кто хочешь подтвердит.

Вода в озере была белая и теплая, как молоко. В камышах резко и коротко крикнула какая-то птица. Я взвесил в руке маленький пистолетик, такие еще называют «дамскими». Не самое удачное оружие.

Нет, все стихло…

Она плакала.

Я сказал:

— Ну что ты, что ты? Все уже закончилось.

На самом деле она потому и плакала. Стандартная реакция на опасность.

— Ну, подумаешь, разбили нашу «букашку». Тут до города не так уж далеко. Все в порядке.

— Я не… — она вытерла слезы ладонью, — я… прости меня. Я хочу сказать…

— Проехали.

Аргус сидел подле уреза воды, широко расставив лапы, поводя слепой головой, словно сканировал пространство. Я подумал, наверное, так оно и есть. Даже я до конца не знаю, на что он способен. Он способен учиться. Раньше он не знал, что такое люди. Теперь знает. Никто не может приблизиться к нам незамеченным.

Жители Земли. Они поставили на вокзальной площади памятник человеку с аргусом. Памятник им любить легче.

— Ты лучше умойся, — сказал я, — нам надо идти.

— Я хочу пить! — она шмыгнула носом.

— Так ведь вот озеро.

— Но вода… она же грязная.

Это было ледниковое озеро, спящее в гранитном ложе, относительно чистое. Так я ей и сказал.

— Наверняка в ней плавают какие-нибудь микробы.

— Да. И свирепые, страшные коловратки.

Она попыталась улыбнуться. Опять вытерла слезы ладонью. Потом опять всхлипнула.

— Почему они это сделали? Почему?

— Чужаков не любят. Мы для местных жителей — чужаки. Вот и все.

— Но… вот так?

Это вроде лейкоцитов, хотел сказать я, они ощущают инородные частички, попавшие в кровеносное русло. И уничтожают их. Человек в связке с аргусом, сказал староста, больше не человек. И деревня постаралась вытолкнуть инородное тело. Когда это не удалось, она его уничтожила. Простой механизм, примитивная реакция. Лейкоцит — та же амеба. Ну, почти та же…

Ты сама купила пистолет, хотел сказать я. И выбрала дом с подполом. Чтобы было куда укрыться, когда я превращусь в инопланетное чудовище.

Поэтому я ничего не сказал. Просто погладил ее по плечу. Аргус немедленно ткнулся мне под руку. Ревнует?

Она поглядела на аргуса, словно увидела его в первый раз.

— А он симпатичный, — сказала она удивленно, — похож на собаку. У меня когда-то была собака. Вот только это ужасно, когда нет глаз.

— Тем не менее он видит. Только по-другому. Не так, как мы.

— А… меня? Как он видит меня?

— Как скелет, поросший светящимся пухом, — безжалостно сказал я.

— Ужасно, — повторила она. И тут же обеспокоенно поглядела на меня.

— А ты?

— Ты красивая, — сказал я, — у тебя светлые волосы. Серые глаза. И распухший красный нос.

Она опять попыталась улыбнуться.

Над озером плавали волокна тумана. Сейчас они поднимутся, и мы окажемся в молоке.

— Надо идти, — сказал я, — иначе нас накроет туманом.

— Ты вызвал спасателей? — она постепенно приходила в себя и начала мыслить рационально.

— Вызывал. Но вызов не прошел.

— Почему?

— Ретранслятор в деревне. Или поблизости. Они что-то сделали такое…

— Разве это возможно?

— Возможно. Просто обычно… никто не задается такой целью.

— Разве они сами не вызовут спасателей? Чтобы отвести от себя подозрение?

— Сначала они побывают на пепелище. Чтобы уничтожить следы поджога. Я предпочел бы не возвращаться.

Гибель ныряльщика и его аргуса — такое замечательное, из ряда вон выходящее событие, что репортеры вцепятся в него мертвой хваткой. Наверняка они примут меры, чтобы все выглядело как несчастный случай, или что я, свихнувшись, сам сжег себя, и аргуса, и ее, потому что так и не сумел наладить свою жизнь по-человечески. Полагаю, в деревне будут говорить, что я с самого начала вел себя странно, и староста, который видел меня последним — зашел проведать по-соседски, чтобы убедиться, что со мной все в порядке, — это подтвердит. Но для этого я не должен остаться в живых.

* * *

Не уверен, производят ли сейчас капканы — этот был либо самодельный, либо куплен на антикварном черном рынке… Там же, где ее пистолет.

Кто-то здесь играл в охотника — замечательное занятие, помогающее убить время не хуже любительского театра.

Меня списали из-за того, что у меня притупились рефлексы.

Нет, дело не в этом.

Просто я все еще не был готов к тому, что на Земле может быть опасно. Просто Земля оказалась для меня совсем чужой. Столько раздражителей, столько запахов, такая сложная среда. Ничего общего с металлом и пластиком, с пультом управления и мониторами. Воздух, вода, деревья, мох, валуны, сухие ветки, палые листья… И капкан.

Неужели это я так вою? Нет, это аргус. Когда в глазах прояснилось, я увидел его, он выл, припав на передние лапы.

Она трясла меня за плечи. Я перевел дыхание.

— Не трогай, я сам.

Я с усилием развел дуги и освободил ногу. На кого кто-то из этих милых людей поставил этот капкан? На кабана? Здесь водились кабаны. И не только кабаны, волки наверняка тоже водились. Весь этот озерный край был одним сплошным заповедником. После того, как большая часть человечества расселилась по мирам, которые открыли им аргусы…

Аргус больше не выл, он тихонько всхлипывал. Она тоже.

Я велел ей не смотреть, поскольку не знал, как она ведет себя при виде открытых травм, а сам прощупал поврежденную стопу. Несколько плюсневых костей раздроблено. Мягкие ткани размозжены.

Я плотно перевязал ногу; это все, что я мог сделать, боль толчками поднималась от стопы до паха, на зубьях капкана наверняка осталось гнилое мясо… какое-нибудь несчастное животное. Бессмысленные, бесполезные убийства, до ближайшего города час лету, а там в любом супермаркете можно купить все, что душе угодно… Или, что еще проще, заказать, не выходя из дома.

Аргус ткнулся мне мордой в плечо; я потрепал его по голове, мне почти совсем не больно, это просто травма, ее вылечат в любом медпункте, просто надо добраться до любого населенного места, вот в этом все и дело.

Идти я больше не мог.

Я попробовал активировать «болтушку». Глухо.

Я даже обрадовался — по сигналу нас наверняка отследили бы милые любители самодеятельного театра.

— Что делать? — растерянно сказала она.

— Ничего, — я огляделся, — если ты найдешь палку покрепче, я попробую идти.

Но стоило лишь мне встать, в стопу точно воткнули раскаленный штырь. Аргус вновь коротко взвыл.

— Ничего не поделаешь.

Я сел, прислонившись спиной к поросшему мхом стволу.

Совершенно тупиковая ситуация.

Вот, мы остаемся здесь, все втроем. Рано или поздно нас находят. Вряд ли спасатели. Скорее, театралы. Тем более этот капкан же время от времени ходят проверять. Такой любитель простой жизни, получающий постыдное сладенькое удовольствие, наблюдая, как мучается несчастное, пойманное в железные челюсти животное.

Говорят, лисы, попавшие в капкан, отгрызают себе лапки. Только чтобы прекратилась эта ужасная, непонятная боль. Но этот капкан был не на лису. Скорее, на более крупного зверя.

Что этот тип делал с добычей? Разделывал ее где-то в укромном месте, а потом звал соседей на барбекю?

Я подумал, что это хобби вряд ли подлежало уголовному преследованию; людей на Земле сейчас не так уж много, и особенно навредить сбалансированной экосистеме они не в состоянии. В сущности, вся Земля — сплошной заповедник. Или туристский центр.

Наверняка кто-то организует и охотничьи туры.

Я что-то отвлекся. Наверное, из-за боли.

Я могу отправить ее отсюда. Одну. Через лес. Задать направление и отправить.

Она, конечно же, заблудится. Я ныряльщик и навигатор, чтобы я заблудился, надо уж очень постараться. А она заблудится. Лучше бы с ней ушел аргус, но аргус никуда не уйдет. Он не отходит от меня дальше чем на несколько метров. Связка.

Взаимовыгодный симбиоз двух видов, невидимая цепь для двух особей. Тоже капкан. Только метафорический.

— Я знаю, что ты хочешь мне сказать…

Я открыл глаза. Я, оказывается, все это время сидел, закрыв глаза. Это плохо. Я перестаю себя контролировать.

— Чтобы я уходила, а ты останешься тут…

— А ты уйдешь?

Заблудится, как пить дать заблудится, дура. И выйдет прямо на погоню.

Она мрачно уставилась в землю.

— Нет.

Аргус уткнулся мордой в лапы. Ему тоже плохо, вот же проклятье!

— Дура, — сказал я, — идиотка. Солнце видишь?

— Ага.

Действительно, меж стволами деревьев легли косые лучи. Мошкара стояла в них столбом.

— Вот и иди на солнце. На восток. Все время на солнце… До полудня ты должна выйти к трассе.

Она замотала головой, растрепанные волосы хлестнули по щекам.

— Нет, — она вытерла нос рукавом. Все-таки она тогда подправила свое видео; или просто так подурнела за последние часы?

— Рано или поздно ты выйдешь из зоны этого ретранслятора. Вызовешь по «болтушке» помощь. Ясно тебе?

— Ты все врешь. — Она безнадежно села рядом, свесив руки меж колен. — Знаешь, что дело плохо, и хочешь от меня избавиться.

— А хотя бы и так. — Я пожал плечами. — Нас ничего не связывает. Ты ж боишься меня. Вон, пистолет купила. Тебя, дуру, никто замуж не брал, вот ты и ухватилась за последний шанс. Что — нет? Думала, романтика тебе будет? Песня космических пространств?

— Да, — она кивнула.

— Ну так давай. Хотя бы раз в жизни поступи как большая. Иди, вызови помощь. Хоть что-то сделай, черт тебя побери!

— Ты просто хочешь услать меня отсюда. — Она вновь шмыгнула распухшим носом.

— И это тоже. Ты хочешь, чтобы им все удалось, да?

Голова у меня почему-то стала очень большой и легкой. И пульсировала. Багровая мгла то накатывает, то рассасывается… Заражение крови? Так быстро?

Ныряльщики проводят годы на кораблях, а там стабильная бактериальная среда.

Но мне же делали какие-то прививки, там, на Луне…

Соображать удавалось с трудом.

Аргус, подумал я, бедный аргус, ему сейчас тоже плохо.

И увидел червоточину.

Она раскрылась прямо передо мной, как цветок, чудесный лиловый цветок с сияющими лепестками, и аргус был рядом, его сознание, его удивительные глаза, словно мы были в глубоком космосе и он показывал мне то, что не увидеть больше ни одному человеку, только нам, только тем, у кого аргус в поводырях…

Мы видели то, чего вам никогда не увидеть!

Пошли, сказал аргус, пошли вместе, мы с тобой единая сущность, а я умею открывать червоточины, ты разве не знал, мы пройдем напрямую и выйдем в замечательном месте, я и ты, одна сущность, это симбиоз, ты разве не знал, у них свой путь, у нас свой, мне здесь не нравится, пошли, пошли, пошли…

А женщина?

Женщина — нет, она сама по себе, а мы — одна сущность, две половинки целого, мне плохо, и я вижу людей, они еще далеко, но скоро будут близко, я не хочу умирать, я уже вырос, я могу открывать червоточины, не только видеть, не только показывать тебе, слепому, безглазому тебе, уходить, уходить с тобой, мы созреваем только рядом с вами, а вас так мало, настоящих так мало, те, которые идут сюда, не настоящие, я боюсь, пошли, пошли, пошли…

А женщина?

Женщина — нет.

Я открыл глаза.

Плохо. Я уже начинал бредить.

Она сидела рядом, обняв меня за плечи.

— Уходи, — сказал я, — ну пожалуйста. Ты ведь не какая-нибудь романтическая особа. Ты взрослая, ответственная, умная женщина. Ты должна взвешивать шансы и поступать соответственно. Еще пара километров, и ты попадешь в зону другого ретранслятора. Вызовешь помощь. Дождешься ее. И приведешь сюда. Хорошо?

— А… ты?

— Я подожду.

— Аргус…

Она наклонилась и положила руку ему на холку. Тяжелая голова ткнулась ей в ладонь.

— Он признал меня, — сказала она удивленно.

— Да, — я прислушивался, но вокруг было тихо. — Надо же!

— И мне кажется… мне кажется… Он как бы где-то рядом. Я не знаю, как сказать…

Я покосился на аргуса. Он дышал ровнее и больше не припадал на лапы. И там, где всегда десять лет подряд на краю сознания я ощущал его присутствие, сейчас была странная пустота.

Никогда не слышал, чтобы аргус поменял симбионта. Связка между человеком и аргусом считается неразрывной. До смерти. Это как сиамские близнецы. Умирает один — умирает и другой. Впрочем, аргусы, в отличие от собак, живут долго.

— Очень хорошо, — сказал я, — значит, ты можешь взять его с собой. А он видит силовые поля. Он выведет тебя к трассе. Там ретрансляторы на каждом шагу, буквально на каждом шагу. Ты вызовешь помощь и вернешься. Быстро. Пожалуйста, быстрее!

Она кивнула. Неуверенно взглянула на меня и поднялась. Аргус тоже поднялся. И прижался к ее ноге. Она обернулась уходя. Он — нет.

В общем-то я подложил ей свинью.

Она поймет это, когда обнаружит, что от аргуса ей не избавиться никогда. И когда почувствует косые взгляды, и никто не будет приглашать ее на вечеринки, и ни один мужчина больше никогда не рискнет обнять ее; потому что то, что будет чувствовать она, будет чувствовать и аргус… А людям это неприятно.

С другой стороны… Эта история наверняка вызовет скандал. Журналисты так и вцепятся в нее — на спокойной Земле так мало новостей. И общество, мучимое комплексом вины, будет к ней особенно внимательно.

И, конечно, она будет получать мою пенсию.

Она ведь моя жена.

А потом, сказал я себе, аргус заберет ее в какое-нибудь удивительное место, куда, оказывается, уходят все они, — вот почему никогда не собираются вместе ныряльщики и их поводыри… Нет, это уже из области бреда. Наверняка у меня сейчас температура за сорок. И эта пустота, расползающаяся внутри, — скоро она станет еще больше и пожрет меня.

Но какое-то время у меня еще оставалось.

Он легко ушел, подумал я, мне казалось, он привязан ко мне, как я к нему, но она была права — это чужое существо, нельзя угадать, что он чувствует на самом деле. Не было никакой привязанности, никакого доверия, ничего не было — только нерасторжимая связь, которую он все-таки сумел разорвать, уйдя по нити моей любви.

Но к трассе он ее выведет, это точно. Инстинкт самосохранения у него есть.

Сквозь шум крови в ушах я услышал треск сороки.

Сорока, бессменный часовой леса, на своем птичьем языке кричала:

— Сюда идут! Сюда идут!

Я понимал этот язык, как раньше понимал бессловесный язык аргуса.

Я переполз за сиреневый валун в пятнах лишайников, вынул из кармана ее крошечный, почти игрушечный пистолет и снял его с предохранителя.

— Ближе, прошу вас, — сказал я замершему лесу, — ближе. Еще ближе…

Не оглядываясь

— …Планета подлежала терраформированию?

— Да. Малоприятная обстановка.

— Конкретней.

— Прошу прощения. Несовместимая с цивилизацией природная среда, категории Бэ-секунда. То есть опасной микрофлоры нет, но все остальное… Нестабильная атмосфера, да еще какой-то фактор, мы так и не смогли его выявить. Любой металл там рассыпается в труху. Поэтому и…

— Поэтому?

— Ничего не уцелело. Можно лишь строить догадки, как они там оказались. Скорее всего, потомки каких-нибудь несчастных беженцев, которые во времена Смуты отправились в поисках лучшей жизни. Были случаи, когда корабли натыкались на червоточины, можно сказать, случайно. Вслепую. И вышли внутри планетной системы. Шанс один на миллион. Но им повезло.

— Повезло. Продолжайте.

— О металлах можно было забыть. О точных приборах тоже. Все превращалось в труху. Я уже говорил?

— Говорили.

— Но они… Наладили как-то… Несколько поселений, маленьких. С орбиты их удалось разглядеть лишь случайно. Огни, понимаете?

— Огни?

— Да, на ночном полушарии. Там в основном лес, этот их лес, он просто кишит жизнью, правда, примитивной, что-то вроде гидроидов, сидячие полипы, подвижные — что-то вроде амеб. По-моему, все они просто разные формы одних и тех же существ, какой-то цикл развития, как у земных гидроидов, ну вот…

— Вы нарочно отклоняетесь от темы?

— Нет. Пожалуй… Так вот, огни. Мы, понятное дело, провели аэрофотосъемку, и когда стало ясно, что это человеческие поселения, я был потрясен. Здесь не должно было быть людей, понимаете?

— Почему вы так нервничаете? Вы испытываете чувство вины?

— Нет.

* * *

— Я не ожидал, что мы найдем иных. Натан полагал, что это невозможно, и меня убедил.

— Невозможно найти иных?

— Нет, не в том дело. Наверняка мы на них натыкались, человечество, я хочу сказать. Несколько раз. Может быть, много.

— Много раз?

— Да. Послушай, я прекрасно понимаю… ты просто повторяешь последнюю фразу, чуть-чуть ее изменяя, а я, цепляясь за нее, как за опорный тезис, начинаю раскручивать дальше. Нехитрое дело.

— Вы предпочли бы психотерапевта-человека?

— Нет… не знаю… Иногда мне кажется… словно люди вообще куда-то делись. Остались одни подделки.

— Подделки?

— Нет, погоди. Давай вернемся к иным. Так вот, Натан полагал, что мы с уверенностью, да и то относительной, можем определить наличие разума у человекоподобных, но…

— Степень разумности определяется по уровню материальной культуры.

— Ты сейчас цитируешь популярную энциклопедию. Вовсе нет. Дело в том, что материальная культура это как бы костыль. Протез. Она необходима, если исходных условий для выживания вида недостаточно. Например, на тропических островах материальная культура была сведена к минимуму просто потому, что она не нужна, понимаешь? Все необходимое там предоставляется природой, без всяких усилий со стороны человека…

— Отсутствие материальной культуры есть либо неразвитость, либо деградация.

— Ты опять цитируешь популярную энциклопедию. Если ты машина, это вовсе не значит, что ты обязан выставлять себя дураком. Понимаешь, в идеальном случае даже относительно человека мы не сможем распознать — дик он или на сто процентов цивилизован. Потому что настоящая цивилизация — это гармония с природой и с самим собой. То, что мы сотворили над собой, это… хуже чем преступление… ошибка. Как сказано одним циником, правда, по другому поводу.

— Вернемся к вашим утверждениям. Натан…

— Да, Натан полагал, что для нечеловеческих цивилизаций у нас вообще не будет критериев для распознавания природного и искусственного. Даже на старой Земле — муравьи, например. Они строят дома, разводят скот, хоронят мертвых… Но мы же не считаем их разумными? Почему? Потому что они — часть природы? Потому что они не говорят на нашем языке? Не оперируют нашими терминами? Но ведь и мы не говорим на их языке — на языке запахов. Феромонов. Он нам просто недоступен, ну физиологически недоступен, так что же теперь?

Или кораллы. Ну, тупые полипы, они ничего не делают, просто сидят и фильтруют, но ведь возводят целые континенты… Тут тоже были полипы. Целые леса полипов. Что ты мне впрыснул?

— Просто успокаивающее. У вас поднялось давление. Вы нервничаете.

— Нет.

— Судя по биометрии, да.

— Я рад, что еще способен нервничать.

— Вы чувствуете себя ущербным?

— Нет… не знаю… я об этом не думал, пока…

* * *

— Так вот, огни… сначала мы решили — вулканическая деятельность или пожары… Там высокая влажность, словно бы дышишь водяной суспензией, высокая электрическая активность. Молнии. Бьют прямо в землю, удар за ударом. Но когда мы вывели зонд, выяснилось, что это поселения. Человеческие поселения. Это было очень странно — их просто не могло тут быть, понимаешь?

— Официально ваш «Сканнер» первым обнаружил червоточину?

— Ну да… Она же возникла недавно. Буквально на наших глазах. Но бывают пульсирующие червоточины, понимаешь? Червоточина сначала была, а потом схлопнулась, и все… Во времена Смуты гипердвигателей еще не было, и оборудования, позволяющего засечь червоточины, не было тоже, но в принципе всегда есть возможность раз — и соскользнуть. Я уже говорил?

— Да. Это для вас важно?

— Что важно?

— То, что случилось во времена Смуты?

— Нет… то есть… То, куда мы катимся сейчас, мало кого радует, но то, что творилось тогда… это не поддается осмыслению. Иногда просто не верится, что люди могут быть способны на такое. Но они способны. Вот в чем дело. Именно поэтому мы были ошеломлены, буквально ошеломлены, когда увидели этих. То есть уже потом, когда узнали их поближе. Поначалу просто подумали — одичавшее поселение. Неизвестно как здесь оказалось, вот чудеса! Мы были настороже. Мы никому не могли доверять. Инструкции…

Долго спорили, надо ли проявлять себя. Сделали несколько снимков с орбиты. Собственно… речь шла о том, пригодна ли эта планета для терраформирования, и поэтому… у нас не было…

— Спокойно… считайте до десяти… Просто дышите глубже…

— Ну да. Не было антропологов. Культурологов. Кто же знал…

— Культурологов?

— Ну да. Редкая профессия. Человек, изучающий особенности и закономерности развития культур. Своей и чужой. Но кто же теперь изучает чужие культуры, правда? С какой стати? Натан… он пытался… у него были какие-то материалы, справочники…

— И все-таки была эта планета пригодна для терраформирования или нет?

— Теоретически была. Но только теоретически. Это из-за высокой влажности, атмосферного электричества и чего-то еще… какого-то фактора, я говорил уже… он действовал на тонкую аппаратуру, она выходила из строя. После каждого челночного рейса приходилось переинсталлировать весь софт. А после двух-трех — перебирать железо. Каждый вылет был сопряжен с опасностью — а ну как шаттл не поднимется? Была даже договоренность… Если шаттл не возвращается и группа не отвечает на вызовы, через час вылетает резервный шаттл. Потому что, возможно, с людьми все в порядке — их просто нужно забрать. Техника, она подводила. Не люди. Обычно бывает наоборот.

— Какой фактор?

— Откуда я знаю? Химический агент. Какой-то грибок. Плесень, пожирающая сплавы. Как его можно было определить — при неисправных анализаторах? Анализаторы ведь тоже тонкая аппаратура, верно?

— Терраформирование…

— Его нужно было начинать с полной зачистки. Вычистить агрессивную биосреду. Тогда можно было как-то управляться с остальным. Иначе мы бы получили поселение дикарей — беспомощных и опустившихся…

— Дикарей?

— Да, тут ты меня поймал. Эти люди… поселенцы… они вовсе не были дикарями, забавно. Хотя поначалу я, конечно, подумал… Все мы подумали. Ну, на старой Земле были великолепные человеческие образцы. Именно среди диких племен. Ну, это понятно — на деле цивилизация вовсе не способствует улучшению человеческой расы. Она сохраняет слабых. Поэтому, когда мы их увидели, мы, в общем, не удивились.

— Не удивились чему? Они были красивы?

— Очень красивы. Даже… нет, не так, красота бывает разная. Они были соразмерны. Пропорциональны. От любого из них нельзя было оторвать глаз. Понимаешь?

— Это потому, что они были обнажены? Тебе это безразлично? Небезразлично?

— Но они не были обнажены. Они были одеты. Во что-то. Какое-то растительное волокно. Женщины его пряли. В домах стояли прялки. Очень красивая ткань, очень… изысканная. Словно им не нужно было торопиться, словно у них в запасе полным-полно времени. Потом выяснилось, так оно и есть.

— Не были обнажены…

— Полагаешь, именно это интересует меня больше всего? Ну да, мы получили картинки. Зонд полетал над ними, пока не грохнулся. Три небольших поселения, всего тысяча с чем-то человек. Снаружи… ну, хаос. Эти шевелящиеся леса полипов, и еще такие диковинные гигантские деревья, им, как выяснилось, для размножения требовалось, чтобы в них обязательно ударила молния, так они приспособились, понимаешь?

— Для размножения…

— Это примитивная ловушка, ты зря пытаешься поймать меня. Ладно. Поселения. Огражденные. Аккуратные, расчищенные земли внутри периметра. Огороды. Они приспособили какие-то местные растения, богатые пищевым белком. Животных нет — откуда? Только люди. Вегетарианцы, понимаешь? И все, каждый дом, каждый фрагмент поверхности — все отделано. С любовью и тщанием. Еще бы — столько свободного времени. И за все время наблюдений — ни одного проявления агрессии. Натан уверял, что они безопасны. Не знаю. Если что-нибудь выглядит безопасным, значит, это просто особенно хитрая ловушка. Но Натан уговорил. Под свою ответственность. Мы высадили его и сразу стартовали. И наблюдали сверху, как он входит за ограду… с поднятыми руками, чтобы они не подумали… ну, чего-нибудь. Его накачали антибиотиками и всякими фагами, хотя, говорю, среда там для человека, в общем, безопасна. Только для техники. Поэтому он почти ничего не зафиксировал: и камера, и диктофон, и радиосвязь… все полетело почти сразу. Хотя кое-что он успел передать.

Поэтому мы знаем, что приняли его хорошо. Они… их жизнь была так же гармонична, как и облик. Возможно, поэтому они решили, что Натан болен. Что мы все больны. Они пытались его лечить, понимаете? У них были сложные концепции о строении Вселенной, философия была для них просто… ежевечерним развлечением, упражнением ума. Да, и самое главное. Они говорили на языке Альянса. Архаичном, правда, но понять их было можно.

Тогда я подумал, что это какая-то ловушка врага. Все так подумали. Кроме Натана. Они его очаровали. А поскольку сами они утверждали, что живут здесь с незапамятных времен, то Натан полагал, что беглецы, ну, их предки, действительно могли говорить на языке Альянса, тогда это просто был один из языков… Не самый распространенный. Потом, все знают, люди Альянса — вырожденцы. Как раз со времен Смуты. Тогда много работали с геномом, почти бесконтрольно, и что-то пошло не так… А эти — красавцы.

Потом выяснилось, кое-каких понятий у них в языке нет. Например, слова «убийство». Натан заинтересовался. Ну, понятно, им не приходилось убивать животных на мясо, и жили они бесконфликтно, но неужто до такой степени бесконфликтно? Начал допытываться. Они просто не понимали, о чем он спрашивает. Потом Натан еще раз вышел на связь — перед тем, как аппаратура окончательно сдохла. И сказал, что у них в языке нет слова «смерть». Вообще нет, понимаешь?

Натан… мы решили, он сошел с ума. Он говорил, мы нашли рай. Настоящий рай, библейский, где нет смерти, нет насилия, где не надо добывать хлеб в поте лица своего… Он говорил, это Знак. Благая весть, только надо ее понять, поверить. Что человек еще не совсем безнадежен… что Бог не оставил его своей милостью. Что, хотя мы обречены, есть люди, которые спасутся… Безгрешные… Не знали, что он религиозен, никому и в голову не пришло.

— Безгрешные?

— Опять за свое? Это ты повернут на сексе, не я. Сейчас ты начнешь толковать о подавленных желаниях. Откуда у меня подавленные желания? Натан, возможно, он ошибался, чего-то недопонял… Он плохо разбирался в этом предмете, мы все плохо разбираемся в этом предмете…

— Хотите поговорить об этом?

— Прекрати! Ты сам провоцируешь… Сам наводишь меня на эту мысль! Ты не психотерапевт, ты… Я знаю, это специально придумано, чтобы держать нас всех в зависимом состоянии, играть на комплексе вины, на комплексе неполноценности. Я не такой уж дурак. Нет! Погоди, я не… Что ты мне опять вколол?

* * *

— Вам неприятна мысль, что вы не способны к сексуальным отношениям?

— Я и не думал об этом, пока… пока Натан не начал расписывать, как у них все замечательно устроено. Пары сходятся свободно и остаются вместе… на любой срок, пока им вместе хорошо… иногда просто расходятся, чтобы каждый мог пожить в одиночестве. После этого могут либо сойтись опять, либо образовать новую пару. Или группу, как угодно. Там нет запретов, нет неврозов. Дети воспитываются всей общиной — могут заночевать в любом доме, просто где хотят, понимаешь? Хотя детей у них не много. Натан полагал, что это — естественный ограничитель численности. Они ведь не знают, что такое болезни, убийства. И даже, кажется, что такое старость и смерть. Хотя в этом он был все-таки не уверен. Он думал, быть может, это просто не обозначаемые понятия, запретные. Должны быть запретные понятия, общество не может без этого. А у них почти не было запретов, они в них не нуждались. Правда, кое-какие ограничения были. Ну, общечеловеческого плана. Инцест не практиковался, насколько он понял. Хотя в той или иной степени все они друг другу родственники. И ни следов вырождения, вот что странно.

— Вы считаете себя вырожденцем? Из-за того, что вас подвергли биологической модификации?

— Я не понимаю, почему, почему ты все время сворачиваешь к этому? Все, кто… все, кто уходит в глубокий космос, ты не хуже меня знаешь. Иначе… иначе конфликты, смертоубийства. Дело страдает. Половые гормоны… поддерживают… высокий уровень агрессии.

— Спокойнее.

— Я и был спокоен, пока ты…

— Вернемся к поселенцам. Они…

— О, у них все было нормально. И никаких драм, никаких конфликтов. Почему? Ведь высокий уровень половых гормонов… тестостерон еще называют «гормоном агрессии». То есть… да, я знаю, я опять… Нет, мы просто не особо задумывались над этим — времени не было. Занимались сбором данных для… для вынесения окончательного вердикта. Иными словами, что вообще делать с планетой? Понятно, мы отчаянно нуждаемся в новых пространствах, учитывая, что творится на освоенных мирах, но здесь речь шла о цене. То есть о рентабельности скорее. Потому что планета, ну, мягко говоря, проблемная. Из-за этого неучтенного фактора — мы так и не смогли выяснить, что это было. И непонятно было, удастся ли его уничтожить при зачистке. Потому что если это какое-то биологически активное соединение — это одно. А если химически активное — другое, его так просто не нейтрализовать, понимаешь? Хотя было понятно, что, скорее всего, вердикт будет — рискнуть. А раз так — куда девать поселенцев? Переместить их в какой-нибудь цивилизованный мир? Более тысячи человек ведь, на «Сканнер» еле-еле поместится сотая часть. С другой стороны, можно было поступить проще — переместить их на орбитальную станцию, а потом вновь инсталлировать. Это даже не нарушило бы обычного хода работ: орбитальный комплекс — летающая крепость — монтируется в первую очередь. Потому что Альянс, он ведь тоже не дурак захапать перспективную планету. Другое дело, что были бы трудности с транспортировкой — технику нельзя было оставлять там надолго, я уже говорил.

Поэтому у нас были проблемы. Из-за техники. Мы каждый раз боялись, что челнок не взлетит. И работали методом черпака, ну, метафорически выражаясь, то есть снижались, быстро собирали все, что под руку попадется, и поднимались, пока… пока целы. Брали пробы — грунта, воды, атмосферы, всего… Чаще зондами, но зонды… ну, выходили из строя еще быстрее. Быстрее, чем люди, я хочу сказать. И в одну из таких высадок мы нашли обломки. Полипы облепили их со всех сторон, так что мы и не сразу догадались, что это такое. Потом, когда расчистили, нашли клеймо. Это был корабль Альянса. Они оказались здесь раньше нас.

Металл там вообще быстро разрушается, но современный корабль — это ведь большей частью и не металл вовсе. Керамика… жаропрочный пластик. По всему было видно, он здесь не так давно — хотя трудно понять, сколько именно. Лет двадцать? Тридцать? Пятьдесят? Непонятно. Скорее всего, тот же фактор, который разрушал нашу аппаратуру, прикончил и его.

Ты ведь знаешь, как работает разведка Альянса. Ну да, откуда, ты же психотерапевт. Их корабли укомплектованы разнополым экипажем. Мужчины и женщины. Большими группами — до ста человек. Считается, что это помогает сохранять психическую стабильность, — я имею в виду, такое количество народа. Это уже до какой-то степени не экипаж — социум. Соответственно их корабли, по нашим меркам, огромны. Потому-то мы его и нашли.

Обычно такой корабль опускается на грунт; самая настоящая крепость, начиненная электроникой, и только тогда начинается самая работа. Так они, видимо, и поступили; а потом начались поломки аппаратуры и всякие сбои, наверняка отказала связь, так что, скорее всего, этот корабль считался пропавшим без вести. Но вот вопрос — куда делись люди?

Да, верно, это случилось несколько десятков лет назад. Ну и что? Кто-то наверняка должен был выжить.

Просто напрашивается — попросить убежище в одном из этих поселений. Их бы приняли; приняли же Натана. Но они этого не сделали. Почему?

Или… сделали?

Местные утверждали, что живут тут с незапамятных времен. Ну, понятно, Смута когда еще была. У них не сохранилось никаких подробных сведений о том, как они сюда попали — неудивительно, вся информация такого рода хранится на электромагнитных носителях, а они-то в первую очередь и разрушились. Бумага? Наверное, ее можно изготовить, но она тоже недолго продержалась бы при такой влажности. По-моему, у них вообще архивов не было. Письменности не было. Хотя нет… Я уже говорил, как они вечерами развлекались. Их философия была формализирована, математизирована. Они доказывали какие-то сложные математические теоремы друг другу, просто для развлечения… при помощи каких-то символов, которые сами изобрели.

Были устные предания. Мол, они прилетели когда-то со звезд. Или их предки… В языке Альянса много мудреных глагольных времен, а это еще и архаичная его форма. Вообще, понимать их порой было нелегко, я уже говорил.

Натан пытался.

Так вот, никаких воспоминаний о том, что здесь фактически потерпел катастрофу корабль Альянса, у них не сохранилось. Нет, мы первые, кто прибыл сюда за много-много лет. Нет, до нас никаких чужаков здесь не было. Никогда.

Так они утверждали.

Натан не верил, что они способны солгать. Он… он восхищался ими, их совершенством, их безграничной добротой, их… Говорю, он сошел с ума.

Ну, а я считал, они врут. Если они ничего не говорят о тех, чужих, значит, есть какая-то причина. Какая? Предположим, они не хотели, чтобы о них стало известно на территориях Альянса. Вообще стало известно. И они просто уничтожили всю экспедицию. Хладнокровно убили. Так?

Но ведь корабль Альянса все равно не мог взлететь, он превратился в груду бесполезного металла и керамики. Или… когда он опустился на планету, этого фактора, этого истребителя механизмов еще не существовало? Насколько они, поселенцы, владели биотехнологиями? Мы не знаем. Они выращивали какие-то совершенно потрясающие овощи, я уже говорил, или не овощи, не знаю, Натан считал, что аналогов такой культуры во внешнем мире просто нет. Но вот откуда она у них взялась? Местная флора плюс удачная селекция? Или… генная инженерия? Как они умудрялись сдерживать напор местной жизни, такой агрессивной, такой буйной?

Да и сами они. Такие красивые, такие здоровые. Натан говорил, не знающие старости. Возможно. Смерти? Не знаю, по-моему, это сказки. Так не бывает.

Тогда все становится на свои места. Они боялись, что их найдут. Когда на планету сел корабль Альянса, они уничтожили экипаж. А потом вывели в каких-то своих лабораториях эту штуку, фактор икс, как его ни называй. Чтобы, даже если новый корабль сядет, он больше не смог бы подняться с планеты. Никогда.

Только наши «Сканнеры» работают по другой схеме. Они не садятся на грунт. Остаются на орбите. Этого они не предусмотрели. И все равно… как исследовать планету, когда постоянно ломается аппаратура? Не лучше ли оставить ее в покое?

Так они думали. Наверное.

Вот только они не могли и представить себе, насколько отчаянно мы нуждаемся в жизненном пространстве. Особенно сейчас, когда Альянс… ладно!

— Вы испытываете чувство вины?

— Проклятье, да. Нет. Ну да, они, получается, убийцы. Просто лицемерные убийцы. Такие, как мы, только… хуже. Потому что они притворялись другими, понимаешь? В любом случае, работы надо было сворачивать…

— Их следовало наказать за лицемерие?

— Мы здесь для того, чтобы работать, не для того, чтобы судить. Что они сделали с кораблем Альянса, нас не касалось. Другое дело, что… это означало, что они вовсе не мирный бесхитростный народ. Что, возможно, они скрывают от нас самое главное… скрывают свою силу. Что они опасны. Тогда я вылетел, чтобы забрать Натана. У меня было мало времени — как я уже говорил, там нельзя долго оставаться на грунте. Они приняли меня… ну, никак. Приветливо, но и не больше. Проводили к Натану — тот жил в отдельной хижине, которую они специально для него построили, просто потому, что ему так было удобнее, и там было… он пытался наладить биологическую лабораторию, представляешь? Ни одного точного прибора, даже микроскопа… Прямо какие-то темные века.

И он отказался уходить. У него уже к тому времени сложилась своя теория. Легко было догадаться какая.

Он говорил, что, скорее всего, не поселенцы вывели фактор икс, а фактор икс вывел их. Что он действует не только на приборы, но и на людей. Что именно они… эти беглецы времен Смуты подвергались его действию на протяжении нескольких поколений, а может, и одного хватило… фактор икс стал их симбионтом. Их творцом до некоторой степени. Он… разрушил технику, уничтожил цивилизацию, а заодно внес коррективы в геном. И получилось… то, что получилось. Рай на земле.

Натан… требовал, чтобы терраформирование запретили. Он говорил, это наш последний шанс, последний шанс человечества. Потому что, когда мы убьем этот мир, эту среду, мы заодно уничтожим фактор икс.

Он хотел его сохранить. Выделить.

— Вы подсознательно боялись, что ему это удастся? Противились возможности вмешательства в ваш собственный организм, так?

— Нет. Вовсе нет. Но я пытался рассуждать логично. Если мы выделим этот фактор… Если он распространится по всем мирам Территории… Это будут уже совсем другие миры. Цивилизация рухнет. В том виде, в котором она есть, — рухнет. Орбитальные станции, точные технологии, космические перелеты… Ведь нельзя же заставить эту штуку действовать избирательно — только на людей. Она исправит людей и уничтожит все остальное. И вместо Территории мы получим просто большую деревню. Множество деревень. С мирными, красивыми, бесконфликтными жителями. И тогда на земли Территории придут корабли Альянса! Или не придут, просто выжгут все с орбиты, а мы даже не сумеем защититься.

Натан… считал, что это допустимый риск. Что самое главное — это спасти человечество. Ты погляди, на кого я похож, говорил он, и плакал, хватая меня за руки. На кого мы все похожи. Ты погляди, как мы искалечены, во что мы превратились… ради блага общества? Да будь проклято общество, которое требует от своих граждан такой жертвы! И сейчас мы…

— Спокойнее…

— Да. Это не я, это он. Он говорил, это надежда. Обещание. Это знак, что человечество может жить… в гармонии и быть счастливо… Он говорил, что планету надо поставить на карантин, закрыть…

Я говорю, ну ладно, а корабли Альянса?

Если тоже придут сюда? И применят тактику выжженной земли, и просто уничтожат все на корню? И весь сектор, стратегически важный сектор достанется им? И потом, Натан, как ты объясняешь историю с тем бортом? Куда девался экипаж? Это аргумент не в твою пользу.

Они убийцы, Натан.

Он говорит — вовсе нет. Я уверен, экипаж просто… трансформировался. Влился в их сообщество. Все наши переделы территорий, вся наша возня… для них теперь пустой звук, им это не важно, потому-то они и предпочитают не открывать себя. Или даже… они просто забыли, кто они такие, предпочитают не вспоминать. Возможно, тебя ко мне проводил бывший гражданин Альянса, откуда ты знаешь?

Я сказал, Натан, ты вообще видел граждан Альянса? Ты видел, на что они похожи? И это не пропаганда, мы же брали пленных… Там после этих их экспериментов такие чудовищные генетические нарушения, что…

Ну да, говорит он, в этом-то все и дело.

Я понял, он надеется, что этот фактор… что он вернет ему… утраченное мужество. Вернет полноценность. Он был как одержимый, с ним было бесполезно говорить. Но я попробовал. Я говорил о долге, о том, что каждый человек — это не просто человек, это часть общества. Что мы стоим на самом краю, на рубеже, а за это надо платить. Я велел ему собираться. Он плакал и валялся у меня в ногах. В буквальном смысле.

Они здорово промыли ему мозги.

Потому что этот фактор, даже если он существовал, то есть если он улучшал людей, а не только портил технику, нельзя выделить, понимаешь? Как его выделишь в чистом виде, если он способен просочиться из любых боксов, как с ним работать, если он тут же превращает любую аппаратуру в груду бесполезного хлама? На орбите мы устроили что-то вроде карантина, стерильный бокс, облучали каждый фрагмент обшивки… и все равно боялись. Хотя за пределами планетарной атмосферы он вроде бы не действовал. Вроде бы.

— Не делай этого!

— Чего?

— Я знаю, что ты собираешься делать, я…

— Все стереть, ну да. Потому что то, что я сейчас скажу…

— Я не смогу с тобой работать. У меня же не будет данных. Личностный профиль…

— Со мной не нужно работать. Мне просто нужно было с кем-то поговорить. И тебе придется меня выслушать, потому что… больше некому. Тем более ты и сам догадался. Тот сбой в компьютерах… Когда излучатели заработали спонтанно, сами собой… и жесткое излучение… Терраформирование — это ведь прежде всего зачистка. По крайней мере, на начальном этапе.

Чтобы отдать такой приказ, нужно вскрыть по меньшей мере три уровня защиты. Но кто знает, на что в принципе способен этот фактор икс… что он делает с электроникой. Могли мы подцепить его, несмотря на все наши предосторожности? В принципе да. А он мог включить излучатели… тоже… в принципе. Потому что официально никто такой команды не давал. Просто… полетели уровни защиты, и система запустилась самопроизвольно.

Ну вот.

Можешь не спрашивать меня, испытываю ли я чувство вины. В той ловушке, в которую мы сами себя загнали… был ли у меня выбор? Тем более я уверен — мы видели не всю правду, и даже не ее часть. Мы видели то, что хотели увидеть. То, что нам показали. Декорацию.

Я уже говорил, мы не способны распознать чуждый разум, даже если наступим на него. Ну, по аналогии с муравьем. С муравьями. Но это не значит, что мы вообще не обращаем внимания на муравьев. Мы же их изучаем, правда? Не то чтобы отдаем этому все силы или надеемся на контакт, на понимание. Просто изучаем. Но ведь мы не исследуем взаимоотношения муравья с человеком — с чего бы? А вот как они друг с другом — иное дело. Как они… шевелят своими антеннами, как обмениваются сигналами, способны ли они к абстрактным понятиям — как это узнаешь? Только заставив одного муравья общаться с другим.

Самое эффективное в этой ситуации — создать искусственного муравья. Чтобы мы изучали его, а он изучал своих собратьев. Общался с ними. И если бы мы ухитрились создать такого, это был бы совершенный муравей.

Почему?

Просто потому, что, создавая искусственные конструкты, всегда стремишься к совершенству. Нужно быть очень расточительным, чтобы… воспроизводить отклонения.

Так вот, я думаю, когда корабль Альянса действительно опускался на эту планету, экипаж… прежде, чем он погиб, возможно, просто от болезней, от старости, от чего погибают люди, не слишком здоровые от природы, оказавшись в чужеродной среде, без техники, без защиты… этот экипаж послужил моделью, прототипом…

Но, моделью, на основе которой этот чуждый разум… чтобы понять, какого черта мы вообще тут делаем, что мы за звери такие, он выстроил идеальный муравейник… Ведь чтобы выстроить муравейник со всеми отклонениями, со всеми пороками, какие там бывают у муравьев, откуда я знаю, они вроде тоже бывают склонны к социальному самоубийству, к наркомании, я читал, какой-то жучок, ломехуза, они добровольно притаскивают его в свои дома, и он… ну, не важно. Для того чтобы выстроить неидеальный муравейник, надо быть муравьем. Это понятно, да? У нас кишка тонка — создать муравейник, где все, буквально все особи были бы дефектными… и все равно функционировали… распространялись по поверхности земли… создавали другие муравейники… понятно, да?

Те полипы…

Или что-то еще? То, что превратилось сейчас в груду гниющих останков, вместе с этими лесами, вместе с тремя человеческими поселениями… вместе с Натаном…

Не думаю, что этому, чем бы оно ни было, удалось нас понять. Его модели были для этого… слишком хороши. Оно создавало их на рациональной основе — откуда ему знать про первородный грех? Про чувство вины? Про комплекс неполноценности? Про то, что делает людей людьми, потому что других нет, а значит, и не может быть.

Ты спросишь, зачем ему, этому, которое, понадобилось разрушать нашу технику?

А зачем мы разрушаем муравейник, который пытаемся исследовать?

Ему надо было свести к минимуму помехи, вот и все. Отделить главное от неглавного. Что врожденное, что наносное… Как это определить? Самое простое — свести к минимуму случайные факторы. Материальную культуру. Вытряхнуть нас из нашего механического панциря.

Просто, правда?

Я так и не смог объяснить это Натану.

Что его идеальные люди — просто подделка. Муляж. Конечно, откуда болезни, старость? Тот, кто их делал по негодным, некачественным, ущербным образцам, старался выжать из того материала, что у него был, лучшее. Он счел болезни и старость просто нарушениями генома. И удалил их, как и все остальные. А заодно немножко подправил социальные механизмы. Наверное, тоже воспринял те заложенные в нас биологические программы… как противоречивые… неправильные… они и есть противоречивые… неправильные… как мы ухитряемся лавировать в этом хаосе? Сам не знаю. И ты не знаешь. Ты просто механический психотерапевт, аппарат, умеющий реагировать на ключевые фразы.

Так вот, насчет чувства вины.

Я убийца?

Ну, нам, терраформаторам, не впервой. Мы только и делаем, что уничтожаем неугодную нам жизнь. Разумную? Как знать, сколько раз мы уже убивали разумную жизнь, вот так, походя, потому что не могли ее отличить от любой другой?

Еще я убил одного-единственного человека. Натана. Он… отказался уходить, он сказал, что разделит с ними их участь — ну, он думал, что мы погрузим их на орбитальную станцию, в несколько ходок… а потом вернем обратно, на цветущую планету земного типа.

Не уверен, что это удалось бы. Шаттлы не выдержали бы — техника уже была на пределе. Потом… кто бы допустил? Я сам бы не допустил. Ведь не исключен вариант, что все они были носителями этого самого фактора икс. Инфицированными.

Ну да, он бы радикально улучшил человечество. И при этом погубил его. Потому что человечество — это его машины. Это… агрессия, это стремление… к расширению пространства, к распространению. Пускай даже за счет себе подобных. За наш счет.

Но я думаю, все-таки они не были людьми. И вот тогда…

Тогда я…

Нет, погоди.

Я знаю, что я сделал.

Я оставил людям надежду.

Потому что есть отчеты Натана. Материалы. Съемки с орбиты.

Там, на этих кадрах, в этих файлах, доказательство того, что человечество… что люди могут быть достойными восхищения. Могут достигнуть бессмертия. Физического совершенства. Жить в мире.

И вот теперь, когда от тех, кто внизу, не останется ничего, кроме смутной легенды… вот тогда, когда наши генетики, наши социологи… когда они будут гадать — а как такое возможно? И коль скоро возможно, то как это повторить? Воспроизвести?

Пускай не сразу… пускай когда-нибудь… я что, я отработанный материал. Мы все отработанный материал.

И когда-нибудь, полагаю, довольно скоро, эти данные попадут к Альянсу.

У них прекрасно налажена система разведки, верно?

Андроиды Круглого стола

— Благодарю тебя, сэр Гарет, — проворковала Гвиневера. — Твой рассказ поистине удивителен.

Я величественно кивнул, подтверждая ее слова, ибо так оно и было.

За узким стрельчатым окном свистел ветер, рваные белые облака неслись по черному небу, слизывая звезды. В замок холод не проникал, лишь тихонько вздрагивали гобелены на стенах, да трепетали языки пламени в огромном камине, бросая теплые отсветы на лицо Гвиневеры. Она была как белая башня. Она была прекрасна.

— Благодарю, доблестный сэр Гарет, — сказал я, — ты заслужил нашу похвалу и добрый ужин… Все, что полагается рыцарю после столь долгого и трудного странствия.

Гарет легко поднялся с колена, опираясь на склоненное копье. Доспех, казалось, совсем не тяготил его. Собственно, так оно и было: полипласт — материал прочный, но легкий.

— Слушаю тебя, сэр Гавейн, — сказал я.

* * *

Ну да, вы знаете.

Не мне объяснять вам, почему для стационарной разведки не годятся отряды, состоящие из природных людей. Как ни старайся психологи, как ни подбирай взаимодополняющие психотипы. Как ни рассчитывай взаимодополняющие сочетания профессий и хобби, склонностей и фобий… И дело даже не в трудностях работы — к ним-то мы как раз прекрасно подготовлены. Дело в нас самих.

Потому что рано или поздно все приходит к одному.

К безумию и взаимному истреблению.

Как группа Пола, которая в припадке взаимно индуцированной паранойи расстреляла из термической пушки пришедший за ними катер.

Как тогда, на Троянде, где группа разведчиков распалась на два смертельно враждующих лагеря только потому, что жена командира, она же консультант-сексолог…

Ладно…

Моя Гвиневера никогда себе такого не позволит.

Потому что она не так запрограммирована.

Теперь вы поняли, кто я.

Я — король Артур.

* * *

— Так что случилось с тобой, благородный Гавейн?

— Ничего такого, чем можно хвастать на пирах, о мой король, — печально сказал Гавейн. Из них он был самым восторженным. Все время рвался совершать подвиги. — Беспредельный лес, сколько хватает глаз, простирался предо мною, и я подумал: «О, сколь…»

— Короче, Гавейн.

— Да, мой повелитель. В общем, мы въехали в лес, конь и я, и это был удивительный лес. Там росли огромные деревья, оплетаемые лозой, а с лоз свисали великолепные цветы, и когда я потянулся за цветком, он отпрянул от меня, а лоза оплела мне пальцы и кисть, словно хотела воспрепятствовать мне, но я призвал на помощь святого Николая, покровителя путников, и поразил тело лозы своим копьем, и усики разжались, и я смог сорвать цветок, который хочу поднести сейчас своей королеве…

Преклонив колено и низко склонив голову в тяжелом шлеме, протянул Гвиневере что-то яркое, залитое в прозрачный фиксирующий гель.

— Мы благодарим тебя, сэр Гавейн, — сказала Гвиневера. — Воистину это удивительный подвиг!

Первая разведгруппа уже сталкивалась с флорой такого рода. Природный человек так просто бы не отделался, скажу я вам. Нет, все-таки это была хорошая идея…

* * *

Не помню чья.

Оставаясь наедине с собой, человек сходит с ума.

Оставаясь наедине с горсткой себе подобных, сводит с ума их.

Спасает игра. Маска. Маскарадный костюм, чужое платье, прирастающее к телу, поддерживающее его, как жесткий хитиновый каркас не дает расползтись мягкому тельцу насекомого.

Системный администратор Големба может позволить себе свихнуться.

Король Артур — никогда.

Даже учитывая, что системный администратор Големба уже немножко сумасшедший.

А то хрен сидел бы я здесь, в этом роскошном замке, среди витражей и гобеленов!

В любом обществе есть люди, которым в этом обществе неуютно. Пуритане в эпоху вольных нравов. Развратники в эпоху твердых моральных устоев. Романтики в пору прагматизма. Циники в пору доселе невиданного народного единения. Словом, неудачники. Маргиналы.

Теперь у них появилась возможность принести пользу обществу.

В мире высоких технологий всегда найдутся люди, тоскующие по романтическому прошлому.

О да, окажись они там, в прошлом, на самом деле, они бы не выдержали и минуты! В его безнадежном скудоумии, в его грязи и жестокости, его чудовищной нелогичной нелепости. Но это — совсем другое прошлое. Правильное. Настоящее прошлое. Я сам его программировал.

Я, король Артур.

* * *

— Слушаю тебя, бесстрашный сэр Саграмор.

— Мои приключения не идут ни в какое сравнение с приключениями доблестного сэра Гавейна, — ядовито сказал сэр Саграмор.

Он тут самый задира, так и ищет, где бы подраться. Иногда я даю ему такую возможность — сэр Кей вспыльчив, и не сдержан на язык, и легко обижается. Так что время от времени они вызывают друг друга на смертельный поединок. Потом я, разумеется, мирю их. А вот сэра Гавейна так просто из себя не выведешь. Он просто образец выдержки, наш сэр Гавейн.

Поэтому я просто говорю, подпустив в голос холода:

— Продолжай, сэр Саграмор.

— И вот передо мной простерлось гнусное болото, — говорит Саграмор уже тоном ниже, — и над этим болотом стояли как бы перемещающиеся с места на место черные столпы, и когда я подъехал поближе, то увидел, что каждый указанный столп состоит из бесчисленных крохотных мушек, которые гудят так, словно… словно…

Он не мог сказать «словно геликоптер» или «словно спускаемый модуль», потому что в языке рыцарей таких слов нет.

— …Словно ветер в ущелье (молодец, думаю я, выкрутился), и эти мушки набросились на меня, словно на злейшего врага, но я призвал на помощь святого Франциска, покровителя всяких тварей, и мушки не могли мне сделать ничего дурного, а то бы уверяю вас, прекрасные сэры, они бы высосали из меня всю кровь в один миг, и тогда я поймал несколько оных тварей с неимоверной ловкостью и заключил их в сосуд, и вот оный сосуд я подношу вам, ибо эти мушки весьма забавны с виду, хотя и злонравны…

Гвиневера улыбнулась узким розовым ртом и покачала головой. У нее было прекрасное чувство стиля.

— Благодарю тебя, сэр Саграмор, — сказал я, чтобы не дать ему уронить лицо, — наш общий друг Мерлин будет весьма рад такому подношению. Что же до твоего странствия, то оно, по-моему, было весьма удачным.

— Но это еще не все, государь мой, — сказал сэр Саграмор, — в том болоте живет кто-то очень большой. Под этой мерзкой бурой жижей. Я видел, как там вспухают огромные пузыри от его смердящего дыхания…

Наверняка болотный газ. Вообще, атмосфера тут пакостная, без гермокостюма долго не продержишься, да еще всяческая зловредная микрофлора. Даже не зловредная, просто чужая… Меня перед переброской напичкали прививками, вакцинами такой убойной силы, что еще месяц спустя у меня волосы вылезали клочьями, да и то… Моим-то ничего, моим все в удовольствие, я за год не потерял еще ни одного человека.

Ну, не человека…

* * *

Я знал сисадмина, который был кардиналом Ришелье. Он держал под своим началом и мушкетеров, и своих гвардейцев, которые постоянно собачились друг с другом. Нелегкое дело, но каждый из кожи вон лез, чтобы перещеголять враждующую сторону, так что ему оставалось только складывать образцы в контейнеры. Еще там была миледи, белокурая бестия с татуировкой на плече, которая, по слухам, ближе к вечеру обряжалась в эсэсовскую фуражку и брала в руки хлыст…

— Слушаю тебя, сэр Кей.

А еще один придурок завел себе Белоснежку и семерых гномов. Там у них и впрямь были горнорудные разработки, экспериментальные штольни, все такое, но эта история, как раз плохо кончилась, не помню уж точно, что там с ними случилось…

— …И тут из зарослей травы, в которой свободно может укрыться конь совокупно со всадником, удивительная трава, не иначе как волшебная, господа мои, на меня выскочил страшный зверь, с огромной оскаленной пастью…

Сэр Кей любит приврать. Наверняка приволок какую-то мелочь — отлови он кого покрупнее, рассказал бы, что его зверь изрыгал пламя, и вообще был огромен и ужасен неописуемо. Точно, серв втащил аккуратно препарированного зверька величиной с енота и кинул его на мозаичный пол у ног Гвиневеры. К чести сэра Кея, у зверя были двадцатисантиметровой длины выдвижные когти и такие же длинные клыки, выскакивающие из пасти, точно лезвия пружинного ножа. Хищников тут водилось немало, но это было что-то новенькое. Недаром я своей монаршей властью повелел им приносить на собрания рыцарей Круглого стола только нечто удивительное, ни разу не виданное…

— Ты отважный рыцарь, сэр Кей, — сказал я, и на багровом лице сенешаля расцвела скупая улыбка.

Мои парни меня любят.

Еще бы, ведь я их так запрограммировал.

Я, король Артур.

* * *

Это сэр Персиваль. Совсем юный, светловолосый, глаза как старое серебро, и доспехи как серебро, отблески камина расцветают на них розами.

— Я видел дракона! — говорит он, и все замирают, потому что сэр Персиваль никогда не врет.

— Полагаю, ты его поразил? — спрашивает Гвиневера холодно.

Не любит его. Странно. Ведь никакой Элейны здесь не было и нет.

Персиваль явно растерян. Он беспомощно оглядывается. Еще бы — он запрограммирован, чтобы добывать образцы, и сейчас ведет себя как человек, вынужденный нарушить служебный долг, поскольку призван к иному, более высокому служению.

— Поразить его было нетрудно, — говорит он еле слышно.

Он очень боится, что эти его слова примут за хвастовство.

— Не сомневаюсь, — медовым голосом говорит Гвиневера, — ведь ты такой доблестный рыцарь…

Им не приходит в голову задуматься над тем, как странно, что здесь есть только одна-единственная женщина. Моя.

О да, все они — верные ее рыцари, они носят ее цвета, они посвящают ей свои трофеи и победы на турнирах, они складывают дары у ее ног, у подножия белой башни ее славы, ради одного ее взгляда они пойдут на смерть, но никому из них и в голову не придет, что ее можно, например, пощупать…

Даже Ланселоту.

Кстати, где, интересно, Ланселот?

— Это была… — Персиваль говорит, понурив голову, так тихо, что его еле слышно, — дракониха…

— Откуда ты узнал? — хохотнул сэр Кей и уже собрался отпустить какую-то крепкую шуточку, но Персиваль продолжал, не обернувшись:

— Дама… Она… охраняла кладку. Прекрасные золотые яйца. Она лежала в пещере, обхватив их лапами, уронив на них голову, и когда увидела меня, то зашипела, чтобы напугать меня, и я призвал святого Георгия, истребителя драконов, и уже поднял копье, чтобы ее поразить, но потом опустил его… как я могу ударить женщину? Даму?

Слова «самка» он выговорить не мог, потому что в языке рыцарей такого слова нет.

Он беспомощно посмотрел на меня, ожидая поддержки.

Он любил меня.

Если бы у меня был сын, я бы хотел, чтобы он был похож на Персиваля.

Я кивнул в знак того, что понял его, но все-таки сказал:

— Мерлин утверждает, что у драконов кладку высиживает отец.

Я не сказал «самец», поскольку в языке рыцарей нет такого слова.

А значит, подразумевал я, ты вполне мог поразить этого дракона, потому что драконов у нас еще не было. Или хотя бы спугнуть его и забрать яйцо. Хотя бы одно.

Драконьих яиц среди экспонатов тоже еще не было.

— Но, — Персиваль таращился на меня своими огромными глазищами, в которых плескалась боль, — это же еще хуже! Он так жалобно шипел на меня, несчастный отец, выполняющий свой долг даже когда светлейшая супруга его бросила! Он так старался меня напугать…

— Ясно, — сказал я, — твое милосердие достойно восхваления, но не подражания. Ты — само совершенство, Персиваль, но… — я обернулся к остальным рыцарям, — не пытайтесь подражать ему. Ибо если все будут жить на вершинах, кто останется возделывать поля?

Никто из них и понятия не имел, как возделывают поля, но мои рыцари отозвались одобрительным смешком.

— Интересно, — сказала королева жемчужным голоском, — где же сэр Ланселот?

* * *

В моих покоях пахло свечным воском и сухими розовыми лепестками. Еще ландышами — это был природный запах моей королевы, потому что я так запрограммировал.

Я, король Артур.

Сейчас она расплетала косы.

Она все делала сама, моя королева, даже стелила нашу постель, ибо камеристки у нас не было. Моя королева прекрасно со всем управлялась. Она командовала сервами, следя за тем, чтобы замок был убран, камин натоплен, моя одежда выстирана и заштопана, а обед готов вовремя. Словом, она делала все, что пристало делать королеве.

Она даже полировала Круглый стол.

— Ты ждешь Ланселота? — спросил я.

Она не ответила, но я видел, как замерли ее пальцы, выпутывающие жемчужную нить из русого водопада волос.

Что поделать, если это история про короля Артура и Гвиневеру, то значит, должен быть и Ланселот. Но я не позволю ей любить его, ведь я сам ее программировал.

Эта версия старой легенды должна окончиться хорошо.

Она была очаровательна. Ложбинка меж белых грудей уходила в вырез рубашки тончайшего полотна; а волосы были мягкими, словно шелк.

— Мой господин? — сказала она тихонько.

— Подожди, душа моя, — ответил я, — мне надо поговорить с Мерлином.

— Я буду ждать вас, — прошептала она и взяла подсвечник, чтобы переставить свечу к изголовью кровати. Пламя просвечивало сквозь ее ладонь, точно сквозь розовую раковину.

Она вообще не спит. Но полагает, что просто не уснет, потому что будет ждать меня. Никто из них не спит, но все думают, что спят. Ей-богу, это странно!

* * *

Я шел по коридору в своем тяжелом спальном халате, и тень моя бежала впереди по грубым каменным плитам. Она казалась высокой — почти как мои рыцари.

Они были совершенством. Все, даже идиот сэр Кей, потому что я их такими создал. Все они были совершенством, я — нет.

Я все чаще чувствовал себя уродливым и неуклюжим. В желудке у меня переваривался ужин, а чуть ниже, в петлях кишечника, уложенных друг на друга, догнивали остатки обеда. В почках копилась мочевина, моча хлюпала в мочевом пузыре, в суставах оседала соль.

Еще я подозревал, что у меня плохо пахнет изо рта.

Нужно делать их несовершенными, думал я, чтобы природным людям нечего было стыдиться.

Хотя… Говорят, те семь гномов были жуть как уродливы.

* * *

— Рад тебя видеть, — ворчливо сказал Мерлин.

Он выглядел таким, каким и положено Мерлину, — высокий крепкий старик, чьи черные волосы пробила седина. Благородные черты лица и мантия, расшитая звездами и лунами. Еще он был умнее остальных. Единственный, с кем здесь можно поговорить.

Я не знал своего отца, но хотел бы, чтобы он был похож на Мерлина.

— Что тебя тревожит, мальчик?

Он имел право называть меня так, поскольку воспитал меня с пеленок. То есть не меня, а короля Артура. Ну, вы понимаете.

— Персиваль, — сказал я, — он пренебрег своей прямой функцией. Он призван быть истребителем чудовищ, драконоборцем… Он ведь отвечает за добычу крупных рептилий! А он берет и жалеет дракониху. Или дракона. В общем, хрен его знает, кто это был, но Персиваль его пожалел.

— Он же рыцарь, — очень натурально вздохнул Мерлин. — Ты так и запрограммировал его. И теперь, когда столкнулись две программы, более универсальная победила.

— Это означает… — я поднял брови, — свободу воли?

— Ну да, — согласился Мерлин, — до какой-то степени. Любая свобода воли — просто возможность из двух мотиваций предпочесть более общую. Более цельную. Никто не исключение. Ни он. Ни ты.

— Выходит, они обретают самостоятельность?

— А разве ты обрел самостоятельность? — спросил Мерлин. У него была местечковая привычка отвечать вопросом на вопрос. — Никто не самостоятелен. Но они учатся. Стараются соответствовать твоим запросам. Твоим подсознательным ожиданиям. Они же любят тебя.

— Это значит, что Гвиневера полюбит Ланселота? — спросил я неожиданно для себя.

— А ты ее любишь? — спросил он в свою очередь. — Гвиневеру?

— Нет. Как можно любить андроида? О присутствующих не говорят, прости, Мерлин.

— Ничего. Если не любишь, то какая тебе разница?

— Ты не подумай. К тебе я привязан.

— Естественно, — сказал он, — ведь у тебя не было отца. Да и если бы он был… Ведь он все равно был бы человеком.

Психокорректор. Аналитик, конечно, научный консультант, практикующий врач — ведь могу же я, в конце концов, сломать ногу? — но в первую очередь психокорректор. Таких, как я, всегда снабжают такими, как он. После той истории с семью гномами.

Нечто среднее между исповедником, отпускающим грехи, и доктором Фрейдом, трактующим любой чих как сублимацию эдипова комплекса.

— Ты ведь всегда неуютно себя чувствовал с природными людьми, правда?

— Мне и с этими неуютно. Они слишком совершенны.

— Полюби их.

— Что?

— Они любят тебя. Полюби их.

— Они любят меня потому, что это часть их программы.

— Дети любят родителей тоже потому, что это часть их программы. Персиваль восхищается тобой.

— Он восхищается не мной. Он восхищается королем Артуром.

Он аккуратно расправил рукава мантии.

— А ты, Големба, думаешь, тот, настоящий король Артур действительно был таким уж совершенством? Ты думаешь, рыцари без ума были от чужого старого мужика? Они любили не его, а то блистательное воплощение божественного духа, которое им любить было легко и просто. А настоящий Артур… Думаешь, почему Гвиневера увлеклась Ланселотом?

— Но тогда…

— Стань для них Артуром. До конца.

— Но тогда я стану совсем психом.

— Ну и что? Кому до этого дело? На этой планете, кроме тебя, нет ни единого природного человека. Потом… какая разница? Тебе же известно, что в конце концов происходит со всеми сисадминами?

— Ну… они доживают свой век в очень комфортабельных психушках. Если повезет.

— Да. Наполеоны, капитаны Немо, Гэндальфы, Люки Скайуокеры… В окружении санитаров-андроидов, которые подыгрывают им, как могут. Так какая разница?

— Мерлин, — сказал я, — ты говоришь то, что я сам хочу услышать.

Он не ответил. Молча сидел в своем кресле среди упакованных образцов, тестеров, мониторов и магических кристаллов. В углах скопились тени.

— Думай сам, — сказал он наконец, — решай сам. Ты же природный человек. Но помни — они тебя любят.

Я повернулся и направился к выходу. В животе бурчало, почему-то чесались глаза.

У двери я вновь обернулся.

— У драконов правда кладку стережет самец?

— Понятия не имею, — сказал он. — Не знал, что тут вообще водятся драконы.

* * *

Сервы задули в серебряные трубы, и пламя взметнулось в камине.

— Сэр Ланселот, — объявил сэр Кей и пристукнул древком копья по каменным плитам.

В узкие стрельчатые окна били солнечные лучи, и на полу расцветали крохотные радуги.

— Наконец-то, — прошептала Гвиневера.

Она сидела, выпрямившись, стиснув тонкими пальцами подлокотники высокого кресла. Лицо ее, и шея, и грудь, вплоть до низкого выреза платья, заливались алым румянцем. Не может быть, им не дано краснеть. Игра света.

Сэр Ланселот вошел в каминный зал, и эхо его шагов разбивалось о своды и осыпалось вниз, точно осколки зеркал.

Рыцари, вытянув шеи и перешептываясь, напряженно вглядывались в него. Ибо это был сэр Ланселот, а он всегда умел удивить собрание диковинными трофеями.

— Король Артур…

Глаза его сверкали, словно осколки льда, на смуглом лице. Он не был красив, но был прекрасен.

— Мы рады видеть тебя, сэр Ланселот, — приветливо сказал я. Какого черта он так задержался? — Должно быть, тебя постигло необыкновенное приключение?

— Это и впрямь было нечто удивительное, — сказал Ланселот, склонившись передо мной на колено и прижимая к груди шлем с белым плюмажем, — позволь мне…

— Встань, мой друг, — сказал я, — и поведай обо всем.

Они могут часами пребывать в самых неудобных позах. Но я, король Артур, не мог ведь позволить, чтобы мой первый рыцарь стоял предо мною на коленях!

— …И я попал в земли, которые по праву зовутся бесплодными. Там ничего не произрастает, и даже то, что я принял поначалу издалека за воду, оказалось выбоиной в земле, до краев наполненной солью. Ночами там свистит над равниной ветер и гонит впереди себя клочья тумана. И странствуя так, я полагал, что поблизости нет ни единой живой души, но вдруг увидел во мраке крохотный огонек, и направил туда коня, и…

Наверное, он был очень расстроен тем, что ему нечем удивить своего короля, подумал я. Погоди, что он там такое несет?

— …И увидел перед собой замок, и ворота его распахнулись как бы сами собой, и я вошел…

Сбой программы?

Гвиневера, по-прежнему вцепившись пальцами в подлокотники кресла, наклонилась вперед, губы полуоткрыты, словно она пила из ключа его вдохновения.

Остальные тихо перешептывались, их шепот мягко касался моего лица, словно вспугнутые летучие мыши.

— Ты уверен, сэр Ланселот? — спросил я. — Это не могло быть… колдовское наваждение?

Причудливый скальный выступ? Что же до огня…

Я чувствовал себя смертельно одиноким.

— …Поначалу мне показалось, что в замке пусто. Но в зале, обставленной скудно и бедно, я увидел истинно царское ложе, где, облокотясь на подушки, лежал увечный король, и его рана не затягивалась, а сочилась кровью, и он молча смотрел на меня, и тогда в удивлении вместо положенных слов приветствия я спросил: что сие означает? Увы, ответил он мне, ты не тот, кого я жду, ибо ты сказал не о том. И внезапно вокруг разлилось удивительное благоухание, как бы от сада тысячи роз, и как бы ниоткуда появились четыре девы в белых одеждах, и первая из них несла испускающую сияние чашу, и…

— Очень хорошо, Ланселот, — сказал я, прокашлявшись, — это воистину удивительная история, и я полагаю, она заслуживает того, чтобы быть рассказанной самому Мерлину.

Мерлин ведь, помимо всего прочего, еще и антивирусная программа, но где этот дурень мог подцепить вирус? Может, какой-то шутник имплантировал его еще при сборке? Это ничего, это ладно, хуже, что остальные слышали этот рассказ — теперь и им чистить память? Или просто включить Грааль в систему стимулов и поощрений — пусть он служит им высшей недостижимой наградой, наподобие морковки, болтающейся у осла перед носом. Надо посоветоваться с Мерлином.

Разумеется, никаких образцов этот дурень не привез, в таком-то состоянии!

— Ступай, сэр Ланселот, — велел я, — мы обдумаем твой рассказ.

— Но это еще не все, сударь мой, — упрямо заявил он, — я не закончил! Ибо стоило лишь мне потянуться к чаше, как все исчезло — и замок, и девы, и увечный король, и я вновь очутился на пустоши, где свистит ветер…

— Вот как?

— На голой пустоши… И я начал озираться вокруг в поисках того замка, и увидел, что, хотя местность вокруг пустынна и дика, огонь по-прежнему горит. Воистину великое чудо было явлено мне, подумал я, и, быть может, еще большие чудеса будут явлены, так что я укрепил дух (каким это, интересно, образом, подумал я) и направил путь к тому огню, однако там не обнаружилось ничего удивительного… Всего лишь…

Молния могла поджечь выход нефти, подумал я, такое уже бывало. Грозы тут просто оглушительные.

— Всего лишь странствующий рыцарь, который раскинул шатер в этой гиблой пустоши.

Так. Плохо наше дело. Активировать сервов на поражение? Но ведь это же ужас что будет!

— И я предложил ему сразиться во славу моей королевы.

Королева расцвела улыбкой. Она нимало не сомневалась, сказала она, что рано или поздно даже в сем пустынном краю сэру Ланселоту найдется достойный соперник, способный в конце концов оценить превосходство нашего первого рыцаря. Дура.

— И, выслушав меня, он признался, что сочтет за честь служить такому королю, и препоручил себя в мои руки, хотя, заверяю вас, это могучий рыцарь и оружие у него знатное… И я поклялся, что мы не причиним ему вреда, но примем как равного, и вот он готов предстать перед вами…

Он хлопнул в ладоши, и, повинуясь сигналу, двое сервов ввели человека в заношенном комбинезоне. Кислородную маску он снял, входя в зал, и теперь она болталась у него под подбородком.

— Сюрприз! — сказал он.

* * *

Он поглядел на меня, потом на моих рыцарей и все понял.

Мои тоже смотрели на меня — какой-то я окажу прием благородному пленнику Ланселота?

Я откашлялся и сказал:

— Мы, король Артур и королева Гвиневера, рады приветствовать тебя, доблестный рыцарь, у себя в Камелоте…

— Сисадмин, да? — он переступил с ноги на ногу между двумя сервами. — А я — вольный охотник. Думал, вот-вот планету откроют для разработок, а я уже тут! Чистое золото, а не планета!

Планету откроют для разработок не раньше, чем я представлю подробный отчет. Разве что кто-то кого-то сильно подмажет там, наверху… А пока здесь имею право находиться только я. И мои рыцари.

— Я — король Артур, — напомнил я ему, — а то, что ты делаешь, противозаконно.

— Он сдался мне в плен, — на всякий случай напомнил Ланселот. Из нашего разговора он понял только, что я за что-то гневаюсь на чужака.

Я вздохнул.

— Почему бы нам не поговорить с глазу на глаз, — спросил он, — не обсудить все за рюмочкой?

Он глядел на меня насмешливо, кривил губы. Презирал меня. Мне захотелось стать очень маленьким и спрятаться за спинку трона.

Я выпрямился.

— Быть может, о рыцарь, ты желаешь принести мне вассальную клятву, и, обещав посвятить свои будущие подвиги королеве Гвиневере, удалиться к себе в шатер, и возвратиться, чтобы поведать о своих победах, скажем, через год…

Он поглядел на Гвиневеру, которая милостиво кивнула ему со своего возвышения. Жемчуг оплетал ее косы, ручейком сбегал по шее, в ложбинку меж грудями, еще одна нитка оплела руку, и она рассеянно перебирала ее белыми пальцами. Она была прекрасна, ибо такой я ее запрограммировал.

У меня — мои рыцари, подумал я. Они не дадут меня в обиду.

— Я предпочел бы остаться здесь, король. При твоем блестящем дворе.

Вот сволочь!

— Что ж, — сказал я, — тогда будь моим гостем, о пленный рыцарь. Соблюдай наши обычаи и помни о клятве, которой ты поклялся сэру Ланселоту. Под каким девизом ты желаешь служить королеве и Круглому столу?

Он помолчал, моргая глазами и усмехаясь. Потом сказал:

— Девизом? О нет, сир, у меня есть имя. Славное имя.

— Так назови его, — вздохнул я.

Джон? Клаус? В лучшем случае какой-нибудь Перегрин…

— Мордред, — сказал он, глядя мне в глаза, — меня зовут Мордред.

* * *

— Я не мог его выгнать. Вот так, без видимого повода. Мои рыцари — они бы не поняли. Вот если бы он оскорбил меня или, еще лучше, королеву…

— Но он не оскорбил ее. Скорее, напротив.

— Да. Он оказывает ей всяческие знаки внимания. И при этом смотрит на меня и усмехается. А я… не знаю, что делать.

— Убей его, — сказал Мерлин.

— Я не… как?

— Не знаю как. Отрави. Столкни с балкона. Ты же король.

— Я не просто король. Я — Артур.

— Ты — сисадмин Големба. Убей его.

— Я — Артур. Он назвался Мордредом. Ты понимаешь, что это значит? Мерлин, я боюсь.

— Он домогается королевы. Уличи его. Натрави на него рыцарей. Они не дадут тебя в обиду.

Он повторял мои же мысли, Мерлин. Говорил моими же словами. Неудивительно. Он — и есть я. До какой-то степени.

— Что с них возьмешь? Они ведь подыгрывают мне. Угадывают сюжетные ходы. Даже там, где сюжет ведет к боли и гибели. Кстати, Ланселот, по-моему, глючит. Ты его проверил?

Мерлин сидел неподвижно, сцепив узловатые пальцы.

— Да. Он чист.

— Тогда…

— Они ведь рассказывают о том, что видят, но интерпретируют это по-своему. Он же принял модуль этого твоего Мордреда за шатер странствующего рыцаря, так?

— Ты хочешь сказать, он действительно видел что-то такое, что интерпретировал как Грааль?

— Разве это не в обычае людей? Видеть нечто, а потом описывать это нечто в доступных им понятиях? Как знать, быть может, тот, настоящий Грааль…

— Он не человек.

— Значит, он еще более жестко ограничен. И тем более видит только то, что ему доступно.

Если там и вправду есть что-то, подумал я, нечто такое, чего не нашли первые разведчики, даже если там ничего нет, но слово сказано, я обязан принять меры. Отправить их на разведку? На поиски Грааля? И остаться наедине с этим Мордредом? Черт, я же знаю, чем однажды уже завершились такие поиски!

Отправиться самому? Увидеть собственными глазами то, что он там увидел?

По правилам я не могу покидать замок. Не могу покидать оперативный пункт. А если бы и мог — долго бы выдержал там, снаружи… даже в гермокостюме? Я же сисадмин.

И как это Мордред не чувствует себя ущербным по сравнению с ними? Или чувствует и поэтому их ненавидит? Или, что еще унизительней, он не чувствует себя ущербным, потому что сравнивает себя не с ними. Со мной.

Потому что я тут самый жалкий. Неуклюжий, уродливый, нелепый. Омерзительно несовершенный.

Я, король Артур.

* * *

— Ты чем-то опечален, мой король? — спросила Гвиневера.

В ее серых огромных глазах отражались два язычка пламени свечи. И еще мое лицо — в двух экземплярах. Я отвернулся. Наконец сказал:

— Мордред меня тревожит.

— Но зачем тебе тревожиться из-за чужака? Может быть… — она прикусила губу, задумалась на миг. Долго она вообще думать не умела, не в ее стиле, — он твой родич? Потерянный давно, а теперь чудом найденный родич, да?

— Да, — сказал я, — что-то вроде того.

— Тогда, — она явно повеселела, — это же прекрасно. А я заметила, между вами есть что-то общее, правда?

— Да, — сказал я сухо, — фамильное сходство. Ты, это… будь с ним поласковей, ладно? Он чужой здесь, ему одиноко, все такое…

— Разумеется, — сказала она равнодушно, — ведь он же теперь один из нас. Он же дал вассальную клятву Ланселоту.

Это имя она произнесла совсем тихо.

— Гвиневера, — спросил я напрямик, — ты что, любишь Ланселота?

— Что ты, государь, — она отпрянула, глядя на меня своими огромными глазами, — как можно?

— Но ты так смотришь на него…

— Я… сама не знаю… просто…

— Ладно, — сказал я, — проехали.

— Что?

— Оставим этот разговор.

— Хорошо, государь, — с готовностью отозвалась она.

* * *

— Сударь мой, — будь Персиваль природным человеком, он бы задыхался от сдерживаемого волнения, — простите, что потревожил вас в размышлениях. Я подумал… Пора мне ехать с новым рыцарским поручением, и ежели я в прошлом своем странствии не смог свершить ничего достойного внимания (природный человек бы сказал — раз уж я так лопухнулся, — не люблю их, природных людей, а эти вот говорят как надо)…

Он сбился и замолчал.

— Да-да, — подсказал я, — тот дракон.

— Да. И вот я подумал, может быть, ты удостоишь меня чести… Та история, что рассказал сэр Ланселот, о некоем чудном предмете — я готов пуститься на поиски сего предмета хоть сейчас!

Персиваль. Самый честный из них. До сих пор он говорил лишь о том, что видел на самом деле, и не приукрашивал свои поступки, чтобы добиться моей похвалы или благосклонного кивка Гвиневеры. И он способен поступать, сообразуясь с обстоятельствами, он умеет отличить добро от зла, ему ведомо, что такое жалость, — он уже доказал это. Персиваль. Мой мальчик.

— Персиваль, — сказал я, — клянусь, ты будешь первым, кому я поручу исполнить сей подвиг. И я отправил бы тебя в путь немедленно, но тому есть одно препятствие.

— Этот человек, — тут же сказал он, — Мордред.

Он посмотрел на меня, глаза у него сделались огромными и круглыми, как у лемура.

— Он мне не нравится, этот пришелец. Он замышляет злое. Я вызову его на поединок!

Боже упаси. Они могут тузить друг друга как угодно, возиться, как щенята, их шкуру ничем не прошибешь, но тот же удар уложит человека на месте. Недаром Мордред предпочел тогда сдаться Ланселоту, не вступая в излишние пререкания.

— Я мог бы его поразить, слово чести! Мне кажется, он очень уязвим. Один удар, и…

— Никогда, — сказал я, — никогда ты не сделаешь ничего подобного. Мы что-нибудь придумаем!

А что я еще мог сказать? Ведь я король. Я не могу поступить дурно. По определению. Интересно, что можно интерпретировать как четырех дев? В белых одеждах? Только четырех дев…

Ему невыгодно убивать меня, думал я. Не будет меня — не будет отчета. Не будет отчета — не будет лицензии. Но это — если он и впрямь хочет застолбить участок пожирнее. А если он хочет мой замок, мою корону и мою королеву? И если со мной случится какой-нибудь удачный несчастный случай… Я же сам сказал королеве, что он мой родич! Вот идиот!

* * *

Рыцари начали скучать. Они не предназначены для рутинной жизни — слишком мощные поисковые программы. Они слонялись по замку и ссорились друг с другом. Они требовали, чтобы я их рассудил. Они затевали поединки. Они оспаривали друг у друга каждый взгляд, каждую улыбку королевы. Один поединок закончился весьма неприятно — сэр Саграмор упал с лошади, да так неудачно, что начал заикаться. Мерлин отладил ему речевой блок и уверял, что Саграмор теперь будет заикаться, лишь когда перевозбудится. Но, поскольку перевозбужден он был постоянно, он так и продолжал заикаться. Понимать его сделалось трудно.

Гвиневера, напротив, ходила тихая и задумчивая, она была в высшей степени любезна с сэром Мордредом, а Ланселота, напротив, избегала. Ланселот тоже демонстративно избегал Гвиневеру. И Мордред, к моему удивлению, демонстративно избегал Гвиневеру. В результате Гвиневера бродила по замку одна. Мне тоже было не до нее, потому что я пытался измыслить для своих рыцарей какое-то дело, чтобы задержать их здесь, хотя понимал, что отпустить их все равно придется, рано или поздно. Но все разрешилось без моего вмешательства. Никудышный из меня король. Впрочем, тот, настоящий… эх, да что говорить!

* * *

Когда я вошел в залу, они все были там. Рассаживаясь по местам, гомонили, как стая птиц на ветках.

— И что же послужило причиной столь славного собрания? — спросил я. Ибо знал, что собрание будет, но не знал зачем.

— Мордред обещал поведать нам тайну своего рождения, — радостно сказал сэр Гавейн.

— В-воистину удив-вительная история, — подхватил сэр Саграмор.

Он известил их всех заранее, оказывается, и велел держать все в тайне до последнего, дабы удивить меня и обрадовать нежданным увеселением.

Сейчас он объявит во всеуслышанье, что он мой внебрачный сын, паскуда.

Зала тонула в полумраке, поленья в камине переливались синевой и багрянцем, сквозняк пластал язычки свечного пламени.

Королева уже была здесь, она сидела на возвышении, как белый призрак. Надо будет поработать с ней плотнее — последнее время мне как-то не до нее, а они расстраиваются, если не выполняют свою программу.

Мордред, затянутый в черное, выглядел очень элегантно. Я сел, и у меня забурчало в животе. В тишине звук был слышен особенно отчетливо. Мордред покосился на меня и усмехнулся.

— …И тогда Моргана, дева озера, увела меня в свое королевство…

— Что-то не видел я здесь никакой Морганы, — сэр Персиваль.

— Воистину чудеса тут случаются на каждом шагу! — сэр Гавейн.

— …В свое тайное королевство, и я там воспитывался, э… втайне… пока она не решила, что пришла мне пора предстать ко двору Камелота, и я…

Воздух над Круглым столом сгустился и замерцал. Сияющая чаша возникла в его сердцевине и осталась там, бросая пульсирующий свет на изумленные лица рыцарей. Она была прекрасна. По ободу ее шли алые, точно голубиная кровь, кабошоны, на опояске изгибалась золотая лоза. Ее появление сопровождала тихая музыка.

— Выключи, — сказал я.

Рыцари какое-то время сидели, изумленно переглядываясь, потом сэр Саграмор вскочил.

— К-клянусь не знать п-покоя, п-пока не от-тыщу сей д-дивный п-предмет!

— И я!

— И я!

Под сводами металось эхо.

Дурни, хотел сказать я, это же трюк, обман, он сделал это для того, чтобы оставить меня без моих рыцарей, без помощи и поддержки, вы же не ведали обмана до сих пор, потому что я, ваш король, был с вами честен. Насколько это было возможно.

Я смотрел на их лица и молчал.

Молчал и Мордред. Молчал и усмехался. И Ланселот тоже молчал.

Персиваль смотрел на меня умоляюще, губы его что-то беззвучно шептали.

— Ступайте, — сказал я, — это славный подвиг. И да будет с вами святой Георгий!

Топот пронесся по коридорам замка, мои рыцари спешили седлать коней.

Ланселот не тронулся с места.

* * *

Я смотрел с балкона, как они выезжают — цветные флажки и доспехи, копья с электроприводом приторочены к седлам. Они даже не озаботились взять контейнеры для образцов.

— Мой государь, — Ланселот бесшумно возник за моей спиной, — я хотел… меня беспокоит одна вещь… эта чаша…

— Грааль, да.

— Как бы там она ни называлась. То, что показалось нам в зале, — это не она. Я видел не ее.

Ветер свистел над равниной, и трава ходила волнами, точно море.

— Понимаешь, государь, это просто очень красивая чаша. А то, то было нечто иное, — он в затруднении пошевелил сильными пальцами. — У меня нет слов, чтобы…

Его загорелое лицо мучительно исказилось. Это ужасно — знать и не мочь рассказать.

— Почему же ты не сказал это остальным?

— Я не хотел лишать их подвига, государь. И еще я… я подумал, а вдруг они найдут ту, настоящую…

— А ты? Если кто и достоин ее найти, это ты. Ну и Персиваль.

— Я уже видел ее, — спокойно сказал Ланселот, — нет… она не для меня. Я тогда спросил не то, сударь. Я очень расстроился, очень. А теперь я полагаю, это было правильно, потому что мой подвиг — здесь. Так мне подсказывает мое сердце.

У него нет сердца.

— Если бы я только не дал ему слова, что он будет здесь в безопасности! Но пусть только попробует причинить тебе вред, государь! Я сотру его с лица земли.

— Он это знает, Ланселот. Спасибо. Он мне ничего не сделает. И еще… королеве одиноко. Постарайся как-нибудь развеять ее тоску.

Он вопросительно взглянул на меня, но я смотрел за горизонт, туда, где ветер гонял облачные отары. Больше там ничего не было — только облака, и дальние холмы, и ветер.

* * *

Мордред, не будь дурак, даже не приближался к Гвиневере. Зато он постоянно таскался за мной, рассказывал похабные анекдоты и не менее похабные истории из жизни старателей.

Я и впрямь был готов сбросить его с лестницы. Впрочем, дойди дело до прямой схватки, мне мало что светило — он был сильнее. И ловчее. И моложе.

Потом накрылся регенератор.

Есть вещи, которые не замечаешь, пока они работают как надо. Сердце, например. Легкие. Регенератор. Я проснулся оттого, что что-то изменилось. Хотя на самом деле все осталось как было. Лишь у изголовья горела красная лампочка. Маленькая.

Регенератор никогда не ломается.

Потому что, если он сломается, это будет означать одно.

Единственный человек на станции умрет.

Природный человек, я хочу сказать.

То есть я.

Да, но нас теперь двое…

— Что случилось, сударь? — нерешительно спросила Гвиневера. Она поднялась на подушках, опираясь на руку, русая коса на белом плече в полумраке казалась черной.

— Не тревожься, дорогая, — рассеянно отозвался я. — Жди меня здесь и ничего не бойся.

Ей и нечего бояться. Она ведь не дышит.

Они уже топтались в коридоре, Ланселот и Мордред, ибо знали, что я выйду к ним.

— Что, — лицо Мордреда кривилось в полумраке, — неприятности, командир?

Я осторожно сказал:

— Еще не знаю.

— А по-моему, знаешь… государь. Дышать стало труднее, а?

Я вдохнул. Отлично знал, что пока никаких изменений нет, но показалось, да, и впрямь трудно. Внушение.

— Сколько тут кубометров, в Камелоте? — спросил Мордред. — Это, если прикинуть… ты да я… Эти не в счет…

— Замолчи! — велел я, покосившись на Ланселота.

Мордред пожал плечами, демонстрируя покорность.

— Но ты, конечно, сможешь его починить, государь?

— Мерлин сможет, — это Ланселот.

Верно. Мерлин хороший механик. Сам я лучше разбираюсь в софте, чем в железе. Но откуда Ланселот?.. Впрочем, он не хуже меня знает о способностях Мерлина. Все они знают.

— Да, — сказал я, — пускай Мерлин поглядит. Пошли.

— Королева… — нерешительно предположил Ланселот.

— Ей ничего не грозит.

Я махнул рукой, приглашая их следовать за собой, и пошел по коридору, который вдруг сделался гулким и пустым, как труба. Неподвижный воздух неохотно расступался перед лицом.

В комнате Мерлина горел свет — галогеновый светильник, заключенный в хрустальном шаре.

Синтетическое чучело совы таращилось на меня желтыми глазами.

— Ты уже знаешь? — спросил я.

Мерлин поднял голову и медленно выпрямился.

— Ты имеешь в виду, э… поломку?

— Да, — я нетерпеливо привстал на носки. Черт, ну почему все они, все — даже Гвиневера! — выше меня? — Ты был там?

— Еще нет, — сказал он неторопливо, — сейчас поглядим. Непосредственной опасности ведь нет, так?

— Вроде нет.

— Тем не менее… — он подобрал полы мантии и стал выбираться из-за конторки. Все мы двинулись за ним по коридору, тени наши бежали впереди, и тень Мерлина была выше всех. Ланселот держал ладонь на рукояти меча: он понимал, что его государю угрожает опасность, но не понимал откуда. Мне было жаль его.

Аппаратная располагалась в подвалах. Во всяком замке есть подземелья, Камелот не исключение. По стенам изгибались светящиеся трубки. Пол здесь тихо вибрировал: атомное сердце замка — энергостанция — работало по-прежнему.

Мерлин, что-то бормоча себе под нос, сдвинул массивную панель и нырнул в хаос труб и переходников.

— Ну что? — спросил я.

Он повернул голову на сто восемьдесят градусов и поглядел на меня через плечо, неподвижный, точно чучело совы.

— Государь, нам надо поговорить. Наедине.

Я оглянулся на Ланселота.

— Выйдите, — велел я, — оба.

Мордред, казалось, заколебался, потом двинулся вперед ленивой походкой. Дверная панель за ними скользнула в пазы. Сразу стало трудно дышать. Нет, это опять самовнушение.

— Ну? — спросил я.

Мерлин все сделает. Просто обязан. Он же мне как отец.

— Это не поломка, государь. Это диверсия.

— Что?

— Кто-то разворотил патрон с катализатором. И залил катализатор какой-то дрянью.

— А запасной? Должен же быть запасной?

— Должен, — согласился Мерлин, — но его нет.

— Но это же… нелепость. Кому бы пришло такое в голову?

— Мордреду. Он твой враг.

— Мерлин, Мордред от этого ничего не выиграет!

— Если он наденет свой гермокостюм и выйдет из замка, то доберется до модуля и выживет. А потом вернется. И заменит патрон. Не дай ему ускользнуть, государь. Тогда он не сможет исполнить задуманное.

Я молчал. Сердце билось, казалось, прямо о ребра, вялое, дряблое сердце сисадмина, перед глазами плыли багровые пятна. Потом сказал:

— Ладно.

Есть вещи, которые никто не способен сделать, кроме меня. Никто никогда не озаботился тем, чтобы блокировать доступ к системам жизнеобеспечения, потому что это, если вдуматься, нонсенс. Но да, есть нечто, что способен сделать только я.

Я повернул кабошон в перстне. Здесь, в подвале, было тихо, но я знал, что там, наверху, с грохотом опускаются решетки и смыкаются металлические створки ворот. Камелот превращается в неприступную крепость.

— Мне очень неприятно, государь, — тихонько сказал за моей спиной Мерлин, — но тебе пришло время явить свою королевскую власть. Ибо решить, как поступать дальше, дано только тебе.

Я вышел из аппаратной, и тьма смыкалась у меня за спиной.

— Отойди, Ланселот, — велел я.

Мерлин покосился на меня своим желтым глазом, но ничего не сказал.

— Мордред, — сказал я, глубоко вдохнув, — твоих рук дело?

— Что? — тут же спросил он.

— Если не заменить патрон, мы погибнем. Оба.

— Да ну?

— Думаешь, ты сможешь выбраться отсюда? Я заблокировал выход. Тебе некуда деваться, Мордред, или как там тебя…

— Мордред, — сказал он.

Я покосился на Ланселота. Он стоял в отдалении, опершись на меч, неподвижный, точно серебряная статуя.

Мордред тоже поглядел на Ланселота. Усмехнулся.

— Почему ты так уверен, что это — я? А вдруг — он?

— Что — он?

— Решил извести тебя. Ну и меня заодно. Он ведь вожделеет к королеве, твой Ланселот! Если мы погибнем, она будет его.

— Мордред, — сказал я, хватая воздух ртом, — это полная чушь. Андроид не может поднять руку на сисадмина.

— А ты — сисадмин? Не король Артур?

— Я… Рыцарь не может поднять руку на короля!

— Ага, значит, ты король. Ну так подумай сам. Он ведь и не поднял на тебя руку! Но если ты король Артур, а он — Ланселот, что ему мешает повредить некую мелкую деталь, ничего не значащую… ибо у настоящего короля Артура не было никакого патрона с катализатором, а следовательно, и ты в нем не нуждаешься!

Ланселот мог это сделать только в одном случае, подумал я, если он безумен. Сбой базовой программы и означает безумие. Ланселот — безумен? Чушь, это я безумен.

Да, но он видел Грааль.

Да, но Мерлин ничего не обнаружил.

Тем не менее, он видел Грааль…

— Мордред, — сказал я, — зачем ты показал им чашу?

— Ищешь злой умысел, государь? Ну да, есть немножко. Уж больно они меня достали, твои рыцари! Я же одинокий охотник, тишину люблю, а они тут слонялись такой толпищей… А ты никак не решался их отправить, потому что боялся меня, разве нет? Я и начал потихоньку их обрабатывать — отлавливал поодиночке и рассказывал, какой замечательный этот Грааль, пока не накрутил их так, что они рванули, чуть я им подвесил эту картинку… А ты думал, я хочу втихую разделаться с тобой, так ведь?

— Ну…

— Говорю, спроси своего Ланселота.

Газы, скопившиеся в кишечнике, распирали мне брюшину и мешали дышать. Вот пакость.

— Ланселот — мой лучший рыцарь!

— Так оно обычно и бывает, мой король.

Мерлин стоял в тени за моим плечом. Ланселот — за плечом Мордреда. И не сводил с него глаз. Белый, серебряный, неподкупный Ланселот.

— Ланселот! — сказал я.

Он повернул голову.

— Ежели ты что взял отсюда, — я облизал пересохшие губы, — то возврати в целости. А потом забирай мою королеву и уходи!

— Но… — он поднял руки, по-прежнему сжимающие рукоять меча, и прижал их к груди. — Я ничего… я даже не… спускался сюда.

Он говорил с запинкой. Сшибка мотиваций.

— Мой государь, — тихо произнес у меня за спиной Мерлин.

— Ланселот, тебе правда лучше уйти. Ведь если вернутся рыцари, они не простят тебе измены.

— Рыцари не вернутся, мой государь, — тихо сказал Ланселот.

Ах да, я же сам… Они не смогут проникнуть внутрь, пока я не открою крепость. Так и будут топтаться у закрытых ворот.

— Они нашли Грааль.

— Что?

— Мне был голос… Персиваля… пока вы с Мерлином пребывали в подземелье…

(Ну да, подумал я, аппаратная же экранирована, он, наверное, пытался пробиться ко мне, но не смог, разве что… разве что Ланселот все выдумал, но нет, глупости, Мерлин прав, они не умеют врать, разве что он все-таки неисправен, но Мерлин говорил, он в порядке, помоги мне святой Георгий, у меня все путается в голове.)

— И Персиваль сказал, что он постиг его и это прекрасно. И он взял всех остальных и ввел их… поднял их… и они теперь там, все они. Я так и думал, государь, если кто и сможет задать правильный вопрос, то это Персиваль. Потому я и… не воспрепятствовал, когда вот этот жалкий шут, — рука в стальной перчатке указала на Мордреда, — показал нам это жалкое подобие.

— Ланселот, — сказал я, — Грааль — выдумка. А то, что ты видел, скорее всего твое, персональное умопомешательство.

— Рыцари, — тихо напомнил Мерлин.

— Ладно, ваше общее умопомешательство. Ланселот, опомнись! Хоть ты пойми… вы же…

— Я знаю, кто я, сударь мой, — мягко произнес Ланселот, — с тех пор, как постиг Грааль. Думаю, знал и до того. Не в этом дело. Главное, кем ты хочешь, чтобы я был? Машиной со сложными реакциями? Или рыцарем, любящим тебя всей душой? И кем ты хочешь быть для меня?

— Ланселот…

— Кем бы я ни был, я не злоумышлял против тебя! Клянусь королевой. Клянусь Граалем. Ибо я отказался от Грааля ради тебя, государь!

— Государь мой, король Артур, — сказал Мерлин.

— Да… — я набрал воздуха в грудь и выпрямился, сколь мог, — я, король Артур.

Мордред молчал.

— Учитывая сказанное, Ланселот не виновен в ущербе.

— Да, государь мой, — подтвердил Ланселот, — поскольку по своей природе ты отличаешься от меня, то изъятие сего предмета причинило бы тебе вред, а я верен клятве. Я никогда не нанесу ущерба своему королю.

— Но ты любишь Гвиневеру! — Мордред. Он пошевелился — темное на темном, тень на тени, бледное пятно лица.

— Да, — согласился Ланселот, — я люблю Гвиневеру. Когда я смотрю на нее, государь мой, мне делается горячо вот здесь, — он еще сильнее прижал крестообразную рукоять меча к несуществующему сердцу, — а она отводит глаза, но я знаю, она думает обо мне…

— Да, — сказал я, — это правда.

— Но ни я, ни она ни разу не коснулись друг друга! Заверяю тебя, государь мой!

— Я верю тебе, — сказал я.

* * *

Я поднялся из подвала, и сердце колотилось в горле, а под ребром кололо, точно туда воткнули кинжал. Я рухнул в кресло, пытаясь отдышаться.

— Мерлин, — сказал я, — мир сошел с ума.

— Мир таков, каким он был всегда, — возразил Мерлин, — это ты безумен!

— Грааль! Кто бы мог подумать, что они отыщут какой-то Грааль! На вонючей планете, пукающей болотными газами!

— Скажи, Големба, а не может быть так, что ты сам запрограммировал их на поиски Грааля? Ну, не отдавая себе отчета?

— С чего бы? Уж не настолько я сумасшедший.

— Разве? Ты же все время старался, чтобы все было по канону. Ты пытался свести Гвиневеру с Ланселотом. Разве нет? Не намекал ей? Ему? Почему ты не устранил Мордреда? Пока он еще не представлял явной опасности?

— Я не…

— Потому что король Артур, Големба, тоже не устранил Мордреда. Невзирая на пророчество.

— Король Артур — я.

— Ты — сисадмин Големба. Сумасшедший сисадмин Големба. Ты умудрился вывести из строя всех поисковых роботов только потому, что в легенде о лограх говорится, что рыцари ушли на поиски Грааля и не вернулись. Толчком к полному безумию послужило появление Мордреда, я полагаю.

— Мерлин…

— Что ты намерен делать дальше?

— Не знаю. Если Мордред и впрямь вывел из строя регенератор…

— Мордред? Не ты?

— Я? Мерлин, зачем?

— Чтобы королевство Логров постигла гибель, согласно преданию. Чтобы вы с Мордредом погибли, как и было сказано.

— Нет!

— Ты ненавидишь Мордреда, потому что ненавидишь всех природных людей. Потому что он испортил твою игру тем, что решил в нее включиться. Сыграть по твоим правилам. Вот ты и придумал, как разделаться с ним.

— Нет!!!

— Ты ведь и рыцарей своих ненавидишь, Големба. За то, что они сильнее тебя. Совершеннее. Их не мучают боли в желудке, отрыжка, пустые страхи, вросший ноготь. Они не заперты в душном замке. Они странствуют и видят чудеса. А тебе достаются лишь мертвые трофеи и чужие рассказы. Вот ты и решил их уничтожить. Чтобы все было по правилам.

— Я не… нет…

— Мне очень жаль, Големба, — сказал Мерлин, медленно поднимаясь с кресла, — но твое безумие стало опасным для дела. На этот счет у меня есть свои инструкции.

— Мерлин, — вытолкнул я пересохшим ртом, — ты ошибаешься. Я ни за что бы… я…

— Не Мордред запрограммировал Ланселота увидеть Грааль. Он на такое не способен. А значит…

То, что было у него в руке…

— Мордред заменит тебя. До прибытия комиссии.

— Мерлин, — сказал я, — я не пойму:

Зачем, а также почему

На свете есть капуста,

И каковы причины те,

Из-за которых в решете

Подчас бывает пусто…[43]

Я же все-таки сисадмин.

Он стоял неподвижно, потом начал крениться набок, опрокинув конторку. Инъектор выпал из его руки и покатился по полу.

Я был бы действительно сумасшедшим, если бы не предусмотрел чего-нибудь в этом роде. Его ведь поставили наблюдать за мной, а значит, снабдили некоторыми полномочиями. Потому что да, сисадмины могут совсем свихнуться. И Мерлин, если сочтет необходимым, мог бы устранить меня. Не убить, нет, на это у них кишка тонка. Погрузить в кому. До прибытия комиссии.

Но я правда очень хорошо разбираюсь в софте.

— Мерлин, Мерлин! — прошептал я.

Дрожь сотрясала меня от макушки до царственных ступней. Сеть лучей дрожала и расплывалась вокруг хрустального шара. Щеки мои были мокры от слез.

Никогда не думал, что мне придется сделать это. Он был здесь самым близким мне человеком, Мерлин. Ну, не человеком. Он ведь был мне как отец. А я ненавидел своего отца.

Когда они прибежали на шум, я сидел в кресле, тщетно стараясь унять слезы. Мерлин лежал на своем ложе, пальцы сплетены на груди.

Я знаком велел им стоять на месте.

— Он… умер? — шепотом спросил Ланселот.

— Нет, — ответил я, — просто спит. Пока не восстанет по зову небесных труб.

Аварийное отключение стирает все ключевые программы, здесь этого не поправить.

— Да уж, — согласился Мордред, — хоронить его уж точно незачем. И чем это он тебе…

— Ланселот, — сказал я, — оставь нас.

Ланселот вопросительно взглянул на меня.

— Он ничего мне не сделает, не беспокойся. Сходи, успокой королеву. Полагаю, ей страшно одной.

Уж такой сегодня день. Все со всеми говорят наедине. Паршивый день.

Мы стояли над спящим Мерлином и переговаривались вполголоса.

— Он сообразил, что ты свихнулся, верно? — проницательно сказал Мордред. — И решил тебя немножко успокоить? Я слышал, у таких, как он, есть доступ.

— Я не свихнулся.

— Разве? А кто повредил регенератор?

— Ты.

— Докажи!

— Я не могу этого доказать, Мордред. Но я этого не делал.

— Откуда ты можешь знать? Ты же сумасшедший!

— Я этого не делал. Ланселот тоже.

— Мерлин?

— Наверняка нет. Его доминирующая мотивация — выполнение задания.

— Ну и?

— Если ты думаешь отсидеться в своем модуле, пока я не помру, не выйдет. Я тебя не выпущу. Погибнем оба.

— Я так не играю, — обиженно произнес Мордред.

— Тогда верни запасной патрон. Ты наверняка его где-то спрятал.

— Докажи!

— Я заставлю тебя сказать, ты, паскуда!

— Как? Запытаешь насмерть? Без Ланселота тебе со мной не справиться, а он тебе не позволит. Он ведь поклялся, что я здесь буду в безопасности. Потом, как ты будешь выглядеть в его глазах, а? Король Артур?

— Имей в виду, — на всякий случай сказал я, — Ланселота сдерживает только его слово. Если со мной что-то случится, его уже ничего не будет сдерживать.

— Андроид этой модели не может причинить вред человеку.

— Но рыцарь — может.

Он молчал. По лицу его ничего нельзя было прочесть.

— Предположим, снаружи, — сказал он наконец. — За воротами.

— Ладно. Я пошлю Ланселота, он принесет.

— Он не найдет. Я сам.

— Хрен тебе.

— Я могу восстановить этот патрон, — сказал он наконец.

— Враки. Мерлин не сумел.

— А я могу.

— Ну так валяй.

— Это долгое дело, — он помедлил, потом сказал: — Государь.

Это прозвучало как издевка.

— Думай что хочешь, но воздуха аккурат хватит на одного человека на все то время, которое требуется для починки регенератора.

— Я убью тебя, — сказал я бессильно.

Он покачал головой.

— Тогда ты сам погибнешь. Это патовая ситуация, Големба. Ты можешь меня убить, но погибнешь от удушья. Я могу тебя убить, но тогда меня прикончит этот механический болван Ланселот. То есть это ты так утверждаешь, но я не хочу пробовать… Ты можешь остаться здесь, но тогда погибнем мы оба.

— Ты врешь.

— Нет. Впрочем, проверить ты все равно не рискнешь.

— Тогда…

— У меня есть предложение. Мой модуль в полном порядке. Не такой шикарный, как твои апартаменты, но жить можно. Уходи. Забирай своего Ланселота и уходи.

— А Гвиневера?

— Ее оставь.

— Зачем это тебе, Мордред? Ты же старатель. Если все пойдет, как оно шло до сих пор, планету откроют, и ты здесь окажешься первым. У тебя есть все шансы разбогатеть.

— Я передумал. Мне понравилось здесь. Я хочу пожить в свое удовольствие. Королем я еще не был.

— Тут надо быть не просто королем. Надо быть Артуром.

— Кто сидит в замке, тот и Артур.

— Нет.

Мне было трудно дышать. Это просто нервы, уговаривал я себя, еще рано.

— Рыцари…

— Они вроде нашли Грааль, нет? Впрочем, если они вернутся, я смогу с ними управиться.

— Они не признают тебя королем! Никто не признает! Даже королева!

— Почему? Я ведь твой родич! Теперь я расскажу им правду: что я твой незаконный сын, утерянный во младенчестве.

— У меня нет детей.

— В каком-то смысле, — задумчиво произнес Мордред, — рядом с ними мы родичи.

— Я не хочу такого родства. Мне не нужно…

— Поэтому ты и заперся здесь со своими андроидами. Все сисадмины не могут ладить с природными людьми, это все знают. И если все-таки прилетит инспекция…

— Да. Если прилетит инспекция.

— Я скажу им, что ты не выдержал общества природного человека, свихнулся, повредил регенератор, а сам смылся. Кому из нас поверят? Все знают, что сисадмины — психи.

— Ланселот, — сказал я беспомощно.

— Мерлин, — ответил он тут же.

Мерлину они могут поверить. Если восстановят. И он им расскажет — что? Что я не просто сошел с ума, но сделался социально опасен? И специально вывел его из строя, чтобы он не мешал мне осуществлять свои злодейские планы?

— А если я откажусь? Не уйду?

— Големба, — сказал он, — тогда ведь тебе придется умирать со мной. Подумай хорошенько. Ни рыцарей, ни Мерлина. Только дура Гвиневера, и Ланселот, который поклялся не причинять мне вреда, и ты. Я не отойду от тебя ни на шаг… Я буду нашептывать тебе в ухо. Я буду рассказывать тебе про шлюх в станционных борделях, про мелкие пакости, аферы, про своих дружков, про свои сны и юношеские поллюции. Я буду рассказывать тебе про тебя. Ты это выдержишь?

Я молчал.

— А потом, Големба, в один прекрасный день ты сам выбросишься во-он с той площадки. Погляди на нее хорошенько, Големба. Там невысокие перила… А я… как знать, быть может, тот, запасной, патрон все-таки в замке?

Я молчал.

Вот оно, думал я, так или иначе, но все приходит к одному, и если ты — король Артур, то должен быть и Мордред, и если есть Гвиневера, то должен быть Ланселот. И, рано или поздно, все рыцари уходят, и королева обращает свой взор к другому, и король остается один, и Мерлин засыпает, и король покидает Камелот, и приплывает к берегу озера чудесная барка… Я — король Артур, и потому все происходит, как надо. Ведь Мордред, тот, настоящий Мордред тоже вожделел к королеве и даже почти получил ее, но Ланселот…

— Что ж, — сказал я, — идем.

Ланселот не пошел к королеве. Он топтался у двери, не решаясь войти, ибо я ему не велел сие делать.

— Ланселот, — сказал я, — во исполнение некоего обета я вынужден покинуть замок. Оставляю Камелот на тебя. Проследи, чтобы моя королева ни в чем не нуждалась. Ежели все же вернутся рыцари, вели им совершить паломничество к тому шатру, где ты пленил сего злосчастного рыцаря, ибо как раз туда я и удаляюсь. Сей же злосчастный рыцарь остается здесь на правах почетного узника. Не препятствуй ему в его трудах, но не выпускай его за ворота замка. И не подпускай к королеве, хотя бы для этого тебе пришлось ночевать в ее покоях. И к себе не подпускай его ближе, нежели на длину копья. Ты меня понял, Ланселот, друг мой и защитник?

Он преклонил колено предо мною в знак того, что все исполнит, как должно.

Потом повернулся к Мордреду.

— Будь проклят тот день, когда я пленил тебя, — сказал он, — и будет благословен тот день, когда ты пожалеешь о том, что сотворил.

— Вот так, — сказал я.

— Не тревожься, мой король, — сказал Ланселот. — Я все понимаю. Я сделаю все, как надо.

Мордред вытаращился на меня, в сумерках глаза его казались черными провалами.

— Ты готов рискнуть жизнью и пойти один, и все для того, чтобы оставить ее ему, а не мне? Ты и впрямь сумасшедший, Големба.

— Да, — сказал я и впервые поглядел ему в глаза без страха и стыда, — я сумасшедший.

* * *

Я вновь повернул драгоценный кабошон, и черные ворота сомкнулись у меня за спиной.

Чужое яростное солнце било мне в глаза, несмотря на защитное стекло, и я ощущал, как горят и опухают веки. Тело, казалось, разбухло и заполняло весь объем гермокостюма, так, что между ним и термобельём не осталось ни малейшего зазора. Мой конь мерно вибрировал, и окружающее казалось мне чередой светлых и темных пятен. Когда я закрывал глаза, под веками вспыхивала пурпурная сетка.

Я миновал равнины, поросшие высокой травой, чьи стебли мягко шевелились даже в безветрии. Рой златобрюшек стоял над травой, и это подсказало мне, что там, под зеленым покровом, прячется трясина. И верно — огромный пузырь вспух над безобидной с виду поляной, он рос, переливался под солнцем белым и зеленым и наконец лопнул, оставив после себя быстро затягивающуюся воронку. Я поглядел на запястье. Искомое место Ланселот пометил маячком-вымпелом в знак того, что посвятил свой подвиг моей королеве, и сейчас пеленгатор пульсировал рубиновым светом на половине девятого.

Запахи, разумеется, я чуять не мог, но я знал, что вокруг пахнет прогретой травой, и тиной, и чужими цветами, и метаном… Небо накренилось, и падало на меня, и никак не могло упасть, я пересекал равнину, отгоняя видения. Говорят, в такие минуты вспоминаешь о детстве, цепляясь за то, что тебе дорого, я тоже вспоминал и пытался прогнать эти воспоминания, ибо там были лишь страх, и позор, и отчаяние, и насмешки сверстников, и бессильная ненависть, и одиночество. Я видел неуклюжего нелепого подростка, вечно говорящего не то, поступающего не так, пытающегося понравиться и раз за разом терпящего поражение, и даже сквозь непроницаемую оболочку гермокостюма я, казалось, видел, как набухают и пульсируют шрамы на запястьях. В ушах стоял неумолчный гул, словно от жужжания миллионов мух, но это моя собственная кровь колотила по барабанной перепонке и просилась наружу, и что-то липкое, соленое текло по верхней губе и затекало в рот, и я не мог стереть это, ибо рука натыкалась на стекло гермошлема, а в глазах плавали рои красных мушек, язвивших веки, и я смаргивал их и все никак не мог сморгнуть.

Потом я обнаружил себя бредущим среди возносящихся к небу камней. Как я здесь оказался? Почему шел пешком? Куда подевался мой конь? К седлу было приторочено электрокопье — оно тоже пропало. Небо сплошь было исчерчено лиловыми и багряными полосами, разбухшее солнце падало за горизонт, скалы окружили меня, точно Хоровод великанов, который Мерлин воздвиг для отца моего Утера Пендрагона…

Одна из скал пошевелилась — я замер, не в силах отвести взгляд.

От утеса отделилась рогатая голова, вниз скользнуло чешуйчатое туловище. Глаза дракона отражали багрянец неба, вертикальные зрачки были как черные пропасти. Он был гораздо больше, чем я представлял по рассказам Персиваля, он раскачивался взад-вперед на фоне ало-голубого неба. Он зашипел на меня, широко разинув пасть, в которой трепетал раздвоенный язык, потом скользнул вперед, и я, в ужасе и смертной тоске закрыв глаза, почувствовал, как чешуйчатое тело трется о гермокостюм. Дракон игриво боднул меня рогатой головой и вновь скользнул во тьму, где копошилось его потомство, мягкие бледные создания с мягкой кожей, покрытой неокрепшей чешуей.

Я стоял меж зубчатых скал, и пот заливал мне глаза, и я не мог стереть его, потому что мешал шлем.

— Персиваль, — прошептал я, но звук не вышел наружу из-под пластика.

Идти становилось все труднее, из-под ног выкатывались камни, я оказался на пустынном плато, под огромными безжалостными звездами. Ветер гнал песок по бескрайней равнине, и я слышал, как песчинки шуршат, скатываясь по гермокостюму.

Небо было странного зеленого оттенка, луны висели в нем, как яблоки, оно было большим, а я таким маленьким, что уже неважно стало, кто я такой, и мои немощь, и ничтожество, и уродство, и страх ничего не значили под блистающими равнодушными звездами. Я был странно соразмерен этому небу и этому ветру и чист перед ними, словно звездный свет омыл мои кости, и лишь дух мой, блистающий и прекрасный, брел по равнине, переставляя ноги, на свет маячка, что пульсировал на двенадцати…

Теперь мне уже не нужен был маячок, я видел его, дальний огонек у края неба, обещающий убежище и приют. И то, что было мной, подхлестнуло изношенную плоть и направило ее по каменной осыпи навстречу трепещущему свету.

* * *

Я рассчитывал увидеть жилой модуль Мордреда — такие модули все одинаковы, маленькое, жалкое убежище, — но предо мной воздвигся замок, белые камни не то переливались в лунном свете, не то испускали свой собственный, не то пропускали свет изнутри. Узкие окошки освещены, вымпелы трепещут на ветру, но в окружающем полумраке я не мог разглядеть их цвета. Ворота были отворены, легкий мостик переброшен к ступеням замка, и я прошел по этому мосту, поскольку это меня, Артура, встречали серебряные трубы, и блистающая фигура поднялась мне навстречу с высокого трона под стрельчатыми сводами.

— Подними забрало, — раздался тихий голос, — здесь нет в нем нужды.

И я снял шлем, потому что здесь он мешал дышать, и оглянулся. Свет изливался отовсюду, волны света пробегали по стенам, световая рябь играла на поверхности Круглого стола, и все они были здесь — мои рыцари, они сидели неподвижно, положив руки на подлокотники и устремив взгляды на чашу, парящую в перекрестье лучей. Но стоило лишь мне сделать шаг, они повернули ко мне головы, их белые лица были озарены чудным светом, и сэр Персиваль в доспехах чистейшей белизны протянул руки и сказал:

— Добро пожаловать домой, король Артур!

* * *

— Итак, — сказал старший инспектор, — итоги подведены и меры предпринимаются. Но все-таки давайте попробуем восстановить цепь событий. С появлением Кранке, Големба, как я понимаю, окончательно свихнулся. Разослал роботов на поиски Грааля, нейтрализовал психотерапевта, вывел из строя регенератор, покорежил запасной патрон и смылся. Спер гермокостюм Кранке, заблокировал станцию и двинул к модулю. Но не добрался. Непонятно, как ему удалось выбраться из гермокостюма: без шлема он должен был сразу потерять сознание. Но в любом случае это явный суицид. Я просмотрел его дело, за ним числится несколько попыток. Тем временем Кранке пытался восстановить регенератор, но шансов у него не было. Патрон расплющен, как будто по нему мечом рубили. Умер от удушья. Но вас, лично вас, эта версия устраивает?

— В общем и целом, — младший инспектор в затруднении пошевелил пальцами, — непонятно, куда делись роботы Голембы, не провалились же они, все как один, в болото. И самое главное, этот его Ланселот утверждает, что регенератор испортил именно Кранке, а Големба вел себя благородно и мудро, как и подобает истинному королю. И что чаша действительно была. Он сам ее видел — настоящую. А та, что забита в голопроектор, — жалкая, как он выражается, подделка. Конечно, мы не можем полагаться на показания андроидов с их причудливыми представлениями, тем более что вторая модель вообще не способна дать толковую информацию, вы же знаете, какими их делают…

— Ладно, Пауль, этих на перепрограммирование. Для нас с вами дело закрыто, а сомнениями пусть занимаются аналитики из Центра. Кстати, знаете, кого направляют на смену Голембе? Гарри Поттера с компанией. Распорядитесь, чтобы профессору Дамблдору поставили дополнительную защиту.

Ганка и ее эльф

Татьяне Кохановской, высказавшей идею, которая и легла в основу этого рассказа…

Звались горы по-страшному — Горганы…

Зеленокутские вроде бы когда-то и пришли из-за этих самых Горган, потому и слыли до сих пор чужаками. Совершенно непонятно, однако, как они ухитрились это сделать.

Потому что в горах жили тролли.

Огромные и свирепые, сплошь покрытые рыжей шерстью, кряжистые, точно камни, они и сами были способны закидать путников камнями или устроить обвал.

И еще тролли были людоедами. Расщепленные человечьи кости валялись в горных расщелинах вперемешку с костями горных баранов…

Лес между Зеленым Кутом и горами был как бы защитной прослойкой — здесь водились свои собственные странные создания, с которыми, однако, если правильно себя вести, поладить было можно: у зеленокутцев вошло в обычай оставлять на ночь плошки с молоком у своих крылечек, просто так, на всякий случай, чтобы пиво не скисало — и верно, зеленокутское пиво считалось самым лучшим в округе, потому что помимо хмеля и ячменя добавляли туда лесные травы, отдающие тонкой горечью и медом.

Отец Маркиан, уродившийся неизвестно в кого рыжим, человек здоровенный, красномордый, веснушчатый и вспыльчивый, время от времени топтал сапогами плошки с молоком, которые зеленокутцы заботливо выставляли с вечера. Увидев утром разбитую плошку и широкую спину яростно удаляющегося отца Маркиана, очередной зеленокутец лишь сокрушенно качал головой и потихоньку выставлял новую плошку. Надо сказать, сапоги отца Маркиана, те самые, которыми он втаптывал в землю толстенькие черепки, были приобретены на ярмарке от щедрот леса, и тачал их — опять же от щедрот леса — самый лучший тамошний сапожник. Но об этом жители Зеленого Кута, зная нрав отца Маркиана, предпочитали ему не напоминать. Все помнили, как он чуть было не проклял Федору-травницу, когда дюжину зим назад, а то и больше (кто эти зимы считает?), она подобрала эльфенка.

Федора-травница жила на отшибе, как и полагается знающей женщине, ее хатка примыкала вплотную к оврагу, за которым и начинался зеленокутский лес, так что Федора бродила ночами по опушке, собирая целебные травы (есть травы, которые нужно собирать в новолуние, а есть — которые в полнолуние, говорила она). С нечистью она ладила и ночного леса не боялась: запозднившиеся зеленокутские мужья, расходящиеся по домам из крохотной корчмы «Под дубом», порой видели скользящую в высокой, по пояс, траве темную согбенную тень на дальнем склоне оврага. Во время одной из таких вылазок она и натолкнулась на эльфенка, дрожащего от холода в травяном гнезде (трава была свита в жгуты, так что светловолосая голова эльфенка торчала из него, точно кукушкино яйцо). Эльфенок плакал — тихонько, точно котенок мяукал, и сердце одинокой Федоры не выдержало. Она закутала эльфенка в платок и притащила в свою хижину. Обогревшись, он стал лепетать что-то по-своему, молоко от Федориной козы пил с удовольствием, животиком почти не маялся, и все было бы хорошо, если бы весть о найденыше не дошла до отца Маркиана. Некрещеной нечисти в его приходе нет и не будет, заявил он, но Федора ни с того ни с сего крестить эльфенка наотрез отказалась — видать, испугалась, что он обернется дымом и вылетит в трубу, сплетничали бабы.

Обе стороны уперлись, и отец Маркиан пригрозил старухе проклятием и отлучением, ежели в недельный срок она не одумается, но Федора не одумалась, а просто собралась в одночасье и пропала вместе с эльфенком и козой. Зеленокутцы остались без своей травницы, что было очень нехорошо, и отец Маркиан целых два или три дня чувствовал себя даже несколько виноватым и не топтал блюдечки с молоком, отчего оставленное молоко — если его не успевала ночью вылакать нечисть, скисало, оставляя на стенках плошек жирные желтые кольца…

Эта история так бы и осталась без продолжения (разве что, оставшись без целебных отваров Федоры-травницы, зимой померла от грудной жабы старая Марьяна), если бы не Ганка, которая и родилась-то после того, как Федора и ее эльфенок затерялись под кронами зеленокутского леса.

* * *

Отец Ганки был углежогом, и дед Ганки по отцовской линии был углежогом, и дед по материнской линии был углежогом, и два старших брата ее были углежогами, так что женщинам этого семейства на роду было написано готовить еду впрок, да побольше, — с лета и до самой зимы углежоги, считай, живут у своих клетей на лесных вырубках…

При таком образе жизни с лесом надо быть в ладу — и в семействе Ганки ни разу не было случая, чтобы углежог обидел кого-то из лесных жителей или что углежога кто-то обидел; про щекотунчиков или потерчат, заманивающих путников в топь блуждающими огнями, углежоги знали только понаслышке. Ходила, впрочем, история о том, что бабка Ганкина, в былые дни отличавшаяся нравом горячим, застав однажды вилию в землянке своего благоверного, гнала ту вилию поленом до самого болота, а та даже оборотиться ни во что приличное не успела — так и драпала, придерживая хвост руками, чтобы о него ненароком не споткнуться. Некоторые бабкины сверстницы, впрочем, намекали, что это была вовсе и не вилия, а своя же сельчанка, дотоле всегда слывшая скромницей и верной супругой.

На Ганке — единственной сестре своих плечистых, мрачноватых, с короткими обгоревшими ресницами братьев — лежала обязанность таскать в землянку провизию: не ежедневные обеды, как вы могли бы подумать, но раз-другой в неделю сыр, яйца, а иногда и битую птицу. Все остальное — муку, брюкву, пласты розового соленого сала и просо для каш — запасливые и всегда голодные углежоги привозили в курень на телеге; почти вся провизия доставлялась в запечатанных глиняных горшках, чтобы не растащили лесные мыши. Девке, какой бы она ни была крепкой и здоровой, такой горшок и не поднять…

Ноша все равно получалась не маленькая, и у Ганки были крепкие руки и ноги, а еще — фамильная легкая удача, что в лесу немаловажно. За все время ее неблизких прогулок ни разу она не потерпела никакого вреда от лесной нечисти, да и от зверья тоже, и даже тайком усматривала в этом некую для себя обиду, словно никто в лесу, буквально кишащем своей тайной жизнью, ею, Ганкой, и не интересовался…

Пока идешь через лес, надо чем-то занять голову, и Ганка занимала ее тем, что рассказывала сама себе всякие истории — не вслух, а молча, про себя. Истории эти, по мере того как Ганка взрослела, становились все длинней и запутанней.

Вот, скажем, десяти лет от роду она придумала историю про девочку, которая несет пирожки больной бабушке (непонятно, с чего больная бабушка ни с того ни с сего поселилась в одиночестве в лесу, но такие мелочи Ганку не интересовали), и волка-оборотня, который повстречался ей, все выведал, а потом побежал вперед, бабушку съел, а сам обернулся бабушкой, улегся в бабушкину постель, натянул чепчик и стал говорить тоненьким голосом всякие глупости. А потом, когда волк уже тянул к девочке страшные когтистые лапы, ворвались в избушку вместе с холодным зимним светом и снежным колючим вихрем братья девочки, углежоги, как раз заготовлявшие дрова для куреня, и зарубили волка топорами. Бабушку было немножко жалко, впрочем, понятно было, что все это понарошку — настоящая бабка Ганки, та, которая излупила поленом вилию, волку бы тоже спуску не дала, даже в свои нынешние годы…

А двенадцати лет она воображала себе, что вот идет она по лесу и видит, как на тропинку падает чья-то тень, и путь ей преграждает прекрасный юнак… Этот юнак — графский сын, он упал с горячего коня и расшибся, преследуя страшного, свирепого вепря, и клык вепря пропорол ему бок, и коварный егерь, который давно уже искал подходящего случая, чтобы отомстить (а за что, кстати, отомстить? — наверное, этот юнак влюбился в егерскую женку, и та ответила ему взаимностью), бросил его в лесу, а всей свите сказал, что тот ускакал в горы и упал в пропасть, и вот этот юноша… И он падает, бледный и окровавленный, прямо к ее, Ганкиным, ногам, и она его относит на пригорок и накладывает ему на рану мох и паутину, и он просит только, чтобы она никому не открывала его убежища… а почему, кстати? Наверное, дело все-таки не в егере, а в том, что его замыслил погубить собственный отец, или лучше — отчим. Вот он-то и заплатил егерю, и тот оставил графского сына один на один с разъяренным секачом, и вот юнак последним отчаянным усилием вонзает кинжал вепрю в горло, и, значит, еще одним последним усилием выползает из-под страшной вепревой туши, и бредет по тропе, и встречает Ганку, и Ганка, как уже было сказано… тем более что у нее с собой баклага с пивом и круг сыра, и вот она дает ему подкрепиться, и…

И тут он, конечно, понимает, что страсть его к егерской женке была ошибкой юности (значит, была все-таки егерская женка, хм…), а любит он лишь одну Ганку, дочь углежога, и вот он берет ее руки в свои, и ведет в замок, а коварный отчим, конечно, против, и мама против, и они строят козни и придумывают какую-то ужасную пакость, которая их разлучает (на этом месте Ганка начала хлюпать носом), и когда вытерла грязной ладошкой глаза, поняла, что тропинку пересекает чья-то тень.

На какой-то миг Ганка решила, что это волк — волка она придумала раньше, чем прекрасного юнака. Потом — что все-таки это прекрасный юнак, поскольку на волка незнакомец был мало похож. И он, несомненно, был юным. И безусловно — чужаком, и чудным притом. Хрупким и тонким, таким тонким и хрупким, что, казалось, растворялся в полосах теней и света. И еще — рыжеволосым, ярко, огненно рыжеволосым, и бледным, чуть ли не в прозелень бледным — как бы сразу и огонь и вода. И глаза у него были зеленые, как вода, стоячая вода в углублении поросшего мхом камня, и на дне этой воды — солнечные золотые вспышки.

Такого никак невозможно бояться, подумала Ганка, хотя и одет чужак был чудно: в какую-то юбку, плетеную из сухой травы, и солнечные пятна прыгали по голой бледной его груди и по босым грязным ногам. Зато на рыжих волосах красовался пышный венок из папоротника, диких злаков и поникших лесных фиалок, колокольчиков и маргариток. Существо, отважившееся нахлобучить на себя такой венок, кем бы оно ни было, не может быть страшным, решила Ганка.

Она набрала в грудь воздуха и осторожно, словно боясь спугнуть мотылька, выдохнула его вместе с вопросом:

— Ты эльф?

Чужак поправил венок, так, что тот съехал с правого уха на макушку, и сказал:

— Наверное. Нравится?

— Венок? — поняла Ганка, хотя при известном воображении это «нравится» можно было отнести к чему угодно.

— Да! — обрадовался эльф. — Правда, красивый? Я его долго плел… солнце сначала стояло вон тут, а потом, когда я закончил, ушло вон туда. Вон за ту сосну.

По всему получалось, что венок был вчерашний.

— Могу тебе подарить, — великодушно предложил эльф.

— Лучше новый сплети, — практично сказала Ганка, — этот скоро завянет.

— Все красивое вообще быстро вянет, — грустно ответил эльф, — и если я сплету тебе новый, он тоже завянет на следующее утро.

— Ну так хотя бы на следующее.

Венок, украшавший голову эльфа, подумала она, до следующего утра никак не дотянет.

Эльф по-прежнему топтался на тропинке, мешая пройти, и Ганка не знала, что делать. Прогнать? Он может обидеться, а обида эльфа — дело страшное и опасное, эльфы злопамятны и непредсказуемы и еще управляют странными силами. И еще могут отобрать удачу. Потому Ганка, помолчав, осторожно сказала:

— Какую дань ты потребуешь, лесной дух? Только я могу дать тебе разве что что-то из вот этой корзинки… И то не все — иначе мои братья и отец у клети останутся голодными.

Тут она приврала — она несла всего лишь десяток яиц, домашний пышный хлеб новой выпечки, молодой лук, круг колбасы и круг сыра, так, побаловаться, а кашу для кулеша братья давно уже сварили, и даже в расчете на нее, Ганку.

Эльф потянул коротким носом:

— Там что у тебя? Сыр?

— Ну, — согласилась Ганка.

— Ух ты! — сказал эльф. — Давно уж я не ел сыра.

— Угощайся на здоровье, — Ганка развернула сырую тряпицу, в которую сыр был завернут. Сыр пах так вкусно, ну, скажем, не вкусно, забористо пах, что она и сама вдруг почувствовала, что ужас до чего хочет есть…

На обочине тропки лежала удобная коряжка: высеребренная солнцем и дождями, сухая и крепенькая, такая крепенькая, что даже муравьи отказались в ней селиться, и Ганка, усевшись бок о бок с эльфом, отломила ему и себе щедрый кусок сыра и не менее щедрый ломоть свежего, пахнущего кислинкой хлеба.

Эльф лопал так, что Ганка испугалась:

— Ты это, — сказала она, заглотнув внушительный кусок, — осторожней. Этот хлеб только утром подошел, он еще сырой, его нельзя так быстро…

— А чего будет? — спросил эльф и торопливо, словно боялся, что отберут, отгрыз полгорбушки разом.

— Живот заболит, вот чего, — солидно сказала Ганка, — скрутит так, что и помереть можно… — Она подумала, что эльф может обидеться или подумать, что она пожалела ему сыра и хлеба, и вместо того, чтобы наслать удачу, отберет ту, что уже имеется, а потому торопливо добавила: — Я ж ничего… ты не торопись только… я ж не отберу. А хочешь, еще принесу?

— Завтра? — обрадовался эльф.

— Нет, — Ганка покачала головой, — завтра не выйдет. Дней через пять, оно, пожалуй… Яйца у них как раз к тому закончатся и сыр… То есть, — она поглядела на то, что осталось от сыра, полкруга, не больше, — сыр у них закончится раньше.

— А я видел твоих братьев, — эльф печально смотрел, как Ганка заворачивает остаток сыра обратно в тряпицу, — они такие большие, черные такие… И зачем-то играют в печку. Я видел, они такую клетку из деревьев сложили и еще обложили деревьями и дерном все это сверху… Здоровая такая куча получилась, и теперь они ее жгут. Там дым стоит, на поляне, ух какой дым.

— Это не игра, — Ганка хотела добавить «дурень», но вспомнила, что с эльфами так нельзя, — это они уголь делают. Это работа такая. Батя говорит, чтобы управлять огнем, надо особое умение, потому что огонь надо кормить, и вот на верхушке кучи сидит человек, он называется жигаль, и он разжигает костер и сбрасывает его в эту самую клетку, и это надо делать два дня и две ночи подряд, а когда куча загорится, вот тогда уж трубу закрывают, а внизу делают такие дырки, они называются поддуваленки. И если их правильно закрывать и открывать, можно управлять огнем.

— Все равно не понимаю, — эльф покачал головой, отчего венок опять съехал на ухо, — зачем деревья жечь? Им же больно.

— Наша семья испокон веку этим занимается, — солидно сказала Ганка, — и с лесом в дружбе. Батя же, когда помечает, какое дерево рубить, всегда смотрит, чтобы лес не обидеть… Потому как, он говорит, если дать деревьям вольно расти, как они хотят, они друг друга передушат. Это как с людьми, говорит он.

— Люди разве убивают друг друга? — испуганно спросил эльф.

— Не у нас, — сказала Ганка, подбирая крошки с ладони, — у нас, у зеленокутских, разве что в ухо кто по пьяни кому заедет. А на войне, батя говорит, да, убивают. И в городе, если ты сделал что-то плохое, убил или украл, тебя или казнят на городской площади, чтобы все видели, или сажают в такой дом, без окон, без дверей, тюрьма называется.

— А как же они оттуда выходят? — эльф совсем расстроился.

— А никак, — авторитетно сказала Ганка, — их через трубу кормят. Спускают на веревке мешок с едой, и все… а они так и не выходят никогда. А когда помирают, то просто закладывают дырку, через которую еду спускали, камнями… вот.

Эльф зажмурился и в ужасе помотал головой.

— Лучше пускай казнят, — сказал он решительно, — чем вот так… Послушай, а ты в самом деле еще можешь сыра принести? Такой сыр вкусный оказался!

Солнце уже поднялось и бросало сквозь листву белые и золотые вспышки. А под деревьями было как в воде — тихо, прохладно и зелено. Поползень рыбкой скользил вниз головой по стволу рядом с Ганкой — в черной шапочке и очень деловитый. И тихо было, так тихо, точно и впрямь под водой, потому что никто из птиц уже не пел — дрова батя с братьями сушили в начале лета, ближе к месяцу серпню начинали складывать и палить кучу, а птицы к этому времени перестают петь, потому что им не до того — птенцы оперяются и требуют все больше и больше еды. Даже зяблики перестали подавать свое «хьют», которое всегда высвистывали, завидев Ганку. Сначала она думала, что они так ее приветствуют, но потом услышала, как зяблик в саду свистит на присевшего под деревом кота, и поняла, что это просто означает: «Внимание, опасность снизу! Там, внизу, кто-то большой и страшный!»

— А я тебе взамен принесу такой же красивый венок, — пообещал эльф.

— Лучше принеси мне удачу, — сказала Ганка, — эльфы приносят удачу, я знаю.

Эльф вновь качнул своим привядшим лугом на макушке.

— Я не умею приносить удачу. Я умею приносить радость. Так она говорила. Что я приношу радость…

— Она?

— Мама… Моя мама. Только она не настоящая мама — приемная.

— Так ты — эльфенок Федоры? — Ганка даже по коленям себя хлопнула. — А я все думаю, почему это ты так хорошо болтаешь по-нашему!

— Федора, — сказал он, — да… Так ее зовут. Федора.

Он несколько раз повторил имя, словно катая во рту гладкий камешек.

— А… — Ганка насторожилась. То, что эльфенок Федоры ходит, считай, в чем мать родила и выпрашивает сыр, скорее всего, не означает ничего хорошего. — С ней все в порядке?

— С ней все в порядке, — сказал эльфенок, — она умерла.

— Так ты один живешь? — утверждение, что с умершей травницей Федорой все в порядке, Ганка решила пропустить мимо ушей.

— Почему? — эльфенок пожал худыми плечами. — С Федорой…

Ганка чуть отодвинулась. Она знала, что эльфы чудные, все так говорили, и еще что они нелюди и живут не по-людски.

— Ты что же… не похоронил ее? Или, может…

Может, оживил своей странной магией, и старуха, хотя и мертвая, ходит и разговаривает? Такой безобидный, такой симпатичный эльфенок. Только бы не разозлить его…

— Почему? Она просила, чтобы я ее похоронил, как положено, и я похоронил. Вырыл яму, настелил туда папоротника. Цветов. Она любит цветы. А на холмике выложил крест из щепочек.

Значит, он не нечистая сила. Нечистая сила от креста бежит, как от огня, всем известно. Но вот не хотела же старуха его крестить…

— Она говорит, все хорошо, — сказал эльфенок. — Говорит, я все правильно сделал.

— То есть… как говорит? — осторожно спросила Ганка. Отец, наверное, уже злится, да и братья злятся, что ее, Ганки, нет, и яиц свежих нет, и сыра. Но эльфов нельзя сердить, это всем известно. Пускай лучше сам уйдет.

— Она раньше часто приходила, — сказал эльфенок, как во сне. Глаза его расширились и стали совсем зелеными — в них отражалась прошитая солнцем листва… — Придет, станет на пороге… Или сидит в углу — я оборачиваюсь, смотрю, а она сидит. Что ты меня похоронил по-людски, это хорошо, говорит, мы все равно вместе. Правда, — он вздохнул, — в последнее время реже приходит. Она так и сказала — я потом уйду… мы всегда уходим… далеко. Просто еще немного с тобой побуду, чтобы тебе одиноко не было. Она хотела, чтобы я не забывал человечью речь, так она говорила. Я все ей рассказывал. Все, что видел.

Может, эльфенок и не виноват, подумала Ганка. Это же Федора, всем известно, что она была ведьмой, а у них все не так, как у людей.

— Но как делать сыр, она так и не сказала, — сокрушенно покачал головой эльфенок, — я уж спрашивал-спрашивал, а она молчит, и все. Я сам попробовал, но ничего не вышло. Может, это потому, что козочка уже старенькая. Мало молока… А я так скучаю по сыру.

— Я принесу еще сыра, — торопливо сказала Ганка. Мало ли, вдруг порчу наведет. Лучше пускай ее отпустит добром.

— Когда? Завтра? — эльфенок был явно не в ладах со временем. Или с памятью. Ганка не удивилась, эльфы живут одним мигом, но этот миг длится вечно, это все знают.

— Нет, — терпеливо сказала она, — через… пять дней. Вот солнце видишь? Оно закатится, потом еще раз. Потом еще раз. И еще два раза. Вот, пальцы загибай, — и она для верности сама загнула ему по очереди грязные худые пальцы. Он не противился. — Вот видишь? Раз, два, три. Четыре, пять… И я принесу сыр. Понял?

— Понял, — сказал он и вскочил с коряжки. Он был такой худой, что казался полупрозрачным, и сливался с солнечными пятнами, с ветками, зеленью и тенью — словно растворялся в них…

— Погоди! — Ганка тоже встала, солидно оправляя юбку и делая вид, что занята только этим, а спрашивает так, мимоходом. — А как тебя зовут?

Эльфы не любят говорить, как их зовут на самом деле, но если выведать имя, можно получить над эльфом большую власть.

Эльфенок пошевелился и снова стал хорошо различим, словно бы вернулся из мира теней в мир людей…

— Желто-красный листик дуба, который оторвался от родной ветки, — сказал он с некоторой даже гордостью. — Красиво, правда? Я сам придумал.

— Немножко длинно, — сказала Ганка, — хотя, конечно, красиво, — поспешно добавила она, чтобы эльфенок не рассердился. — Листик тоже неплохо звучит — это ведь почти то же самое, только немножко короче. Я буду тебя называть Листик.

Эльфенок явно не хотел сказать ей свое настоящее имя, а значит, он на самом деле гораздо хитрее, чем кажется. На всякий случай она тоже попробовала схитрить.

— А как тебя называла Федора? Как-то же она тебя называла!

— Солнышко. Она называла меня — солнышко, — сказал он, отступил в тень и пропал.

* * *

Эльфенок и вправду не принес удачи — отец ворчал, что она запоздала, потому что любил есть кулеш как раз с козьим сыром, а тут не дождался и схарчил так, и кулеш показался ему невкусным. На куренной работе мужики всегда голодные, это Ганка знала, потому что приходится ворочать тяжелые бревна… Правда, и неудачи эльфенок не принес — отец мог и по уху заехать, но ведь не заехал же… И про эльфенка она ни отцу, ни братьям не рассказала, хотя и сама не знала почему. Может, потому, что ей, Ганке, хотелось иметь свою собственную тайную жизнь — а какую такую тайную жизнь можно иметь, если спишь вповалку на лавке с сопливыми младшими братьями?

Углежоги уж никак не похожи на эльфов, но у них тоже есть своя магия, и у землеробов есть, и когда и те и другие посылают небу свои чаяния сообща, то оно может и снизойти: весь месяц серпень стояла погода жаркая и сухая, деревья шелестели сухой листвой, и сухие грозы швырялись зарницами за далеким окоемом, истыканным зубчатыми горами… Но какие бы зарницы там ни вспыхивали ночами, до Зеленого Кута не долетала ни одна, и Ганка ходила на куренную поляну по тихому, теплому, пахнущему смолой лесу, который словно бы чуял, что когда-нибудь придет зима и все замрет в стылом бесцветном сне, и старался как бы набраться солнца и золотого ленивого счастья впрок… Даже дикие звери в это время в мире с людьми, потому что в лесу вызревают грибы, ягоды и орехи и немерено плодятся муравьи и лесные мыши, а что бы там ни говорили, волк охотнее охотится за мышами, чем за оленями, или, скажем, деревенскими девушками с сильными руками и ногами и крикливой глоткой.

В этом золотистом лесу с перемещающимися тонкими столбиками бьющего сквозь листву света Ганка не раз встречала своего эльфенка и даже перестала его побаиваться, поскольку хотя он и некрещеная тварь и лесная нечисть, а все же, когда видишь кого-то чаще чем раз в год, как-то привыкаешь… Она таскала ему сыр и свежевыпеченный хлеб (понемногу, чтобы никто не хватился) и однажды даже притащила ему старые холщовые портки своего брата (дело отчаянное, поскольку, если бы дома узнали, что портки стащила Ганка, то ей могли и по затылку настучать — портки, даже старые, на дороге не валяются, понятное дело). Но эльфенок, хотя портки и взял, и даже поблагодарил, смотрел на них с некоторой опаской, и надевать не стал, сказав, ему и так хорошо. Но к зиме, сказал, может, и попробует, зимой холодно.

— Как ты узнаешь, что я иду? — спросила она как-то. Эльфенок каждый раз встречал ее на одном и том же месте: на тропинке, бесшумно выходя из-за зарослей лещины, где уже золотились покрытые пушком лесные орехи. — Чуешь, что ли?

Нос у эльфенка был короткий, прямой, но эльфенок умел им шевелить, точно заяц… Он и ушами умел шевелить — Ганка видела. И ушки у него были нелюдские, остренькие. Он попробовал и Ганку научить шевелить ушами, но у нее не получилось. Хотя кое-кто в Зеленом Куте умел, например, Маринка умела, хотя эльфийского ничего в ней не было.

— Вижу во сне, — на этот раз на макушке эльфенка топорщились во все стороны колоски диких злаков, чуть прихваченные по краям желтизной дубовые листья и шишечки хмеля. Это означало, что скоро будет осень, подумала Ганка, а потом и зима, и батька с братьями закроют поддуваленки, и куча догорит, и они отвалят ее и запрягут Гнедка, и повезут домой телеги черного угля, и сложат за поленницей, и будут мыться в лохани, покрякивая и ухая, и все в хате будет как бы в мелком черном порошке, потому что уголь будет сыпаться отовсюду — с братьевых кожушков, из отцовских волос, даже из портков… И как это эльфенок не мерзнет в холодном зимнем лесу?

— Это как? Ты, когда просыпаешься, помнишь свои сны? — Самой Ганке снилось много чего, но к утру от сновидений оставались какие-то невнятные обрывки. Чаще всего ей вспоминалось, что она как бы потеряла вес и летает над красными и золотыми кронами зеленокутского леса, усилием мышц меняя скорость и угол полета; один раз она повернулась так неловко, что начала терять высоту и задела за верхние ветки, отчего те закачались, как если бы на них села птица.

Она до сих помнила, как ветки оцарапали ей кожу, и когда проснулась, на теле и впрямь были царапины, хотя, возможно, просто расчесы от блошиных укусов.

— Это не когда спишь, — эльфенок подумал и босой ногой почесал за ухом, при этом хитро и как бы хвастливо поглядывая искоса на Ганку, потому что она так не умела, — это другие сны. Это когда сидишь вот так… — Он вдруг широко открыл свои зеленющие глаза и замер, уставившись в никуда. Лицо у него сделалось совсем никакое, и Ганке стало страшно. Тем более что как-то вдруг сразу набежали мягкие, как овечья шерсть, сероватые тучи, и свет в лесу посерел и поблек, и что-то такое пошло, пошло над кронами деревьев, словно их щекотали невидимым перышком, и несколько желтых листьев закружилось в воздухе, и один из них упал Ганке на рукав и пополз, точно жук какой…

Она испуганно смела листок ладонью.

Потом толкнула эльфенка в бок. Он сидел на коряжке (это как-то незаметно сделалась их любимая коряжка), неподвижно, таращась в пустоту, потом вдруг начал дрожать мелкой дрожью, гусиная кожа выступила на плечах, на торчащих ключицах, на голой костлявой груди, а он даже и не заметил, и как Ганка его толкнула, тоже не заметил. Тогда она двинула его еще раз, кулаком, и эльфенок, потеряв равновесие, чуть не свалился с коряжки, вздрогнул, выпрямился и заморгал глазами.

— Ты чего? — Ганка прерывисто вздохнула.

— Ничего, — он потер глаза ладонью — ладонь у него была в царапинах и ссадинах, но пальцы длинные, красивые, и ногти красивые, хотя и обломанные, и в заусенцах. Это потому, что он эльф, эльфы все такие, словно чистое серебро или господское сверкающее стекло, грязь к ним не липнет.

— Ну и что тебе снилось? — Ганке было вместе и страшно, и любопытно.

— Горы… — сказал эльфенок, — я видел горы. Близко-близко. Они черные и холодные. И там, в горах… — Он зажмурился и потряс головой.

— Что? — шепотом спросила Ганка.

— Что-то страшное. Очень страшное. Рычит.

— Что? — повторила Ганка.

— Не знаю. Я видел только тень. Тень на склоне горы. Огромная, черней, чем гора. И она шевелится, эта тень. И у меня вот тут… вот тут, — он приложил бледную, в цыпках руку к худым ребрам, — замирает, но я понимаю, должен сделать что-то. Что-то очень важное. Что?

— Что? — шепотом повторила Ганка.

— Не знаю. Что-то. — Он встряхнулся и вновь засверкал своими зелеными глазищами. — А, потом досню!

Ганка подумала, что он стал бойчей болтать по-людски, наверное, потому, что перенимает у нее, у Ганки; похоже, пока его обучала покойница Федора, дело не так-то хорошо шло… И то, чему толковому может научить покойница?

— Не забоишься? — спросила она на всякий случай.

Он поджал губы, поразмыслил немного и покачал головой:

— Нет. Наверное, нет. Должен доснить. Если правильно видеть сон, можно узнать, что будет, знаешь? Надо только… как бы отпускать себя, ты становишься… ну, везде… и потом страшно, что не соберешь себя обратно, но если это что-то важное… я чувствую, что важное. Там, наверху, лед. Много. И тучи. И звезды. Так сияют, аж глазам больно. Они отражаются в ледяных потоках. И огни, такие огни… В черноте, в скалах, в пещерах — огни.

— Это ледяные девки, — Ганка продолжала говорить шепотом, словно горы вдруг стронулись с места и двинулись на них, чтобы окружить плотным кольцом, — они жгут огни, чтобы приманивать путников… Если кто заблудился.

— Ледяных девок я не видел.

— Их и нельзя видеть. Кто их видит, у того они забирают разум. И сердце делается как кусок льда. Когда старый Михась, он тогда еще не старым был, искал по горам овцу, он видел ледяную девку. Она сидела у горного ручья и расчесывала волосы. Белые-белые. Как лен… И он позвал ее, и она к нему подошла и поцеловала в лоб, и он… губы у нее были как лед, и этот лед проник до самого сердца, и он вроде как тронулся умом…

— Наверное, он ей просто не понравился, — сказал эльфенок, и глаза его сделались совсем зелеными, как стеклянные бусины, которые батька привез как-то с ярмарки (были там в низке еще и красные бусины, они Ганке больше нравились), — вот я бы ей понравился. Я бы подарил ей венок и сказал бы ей, какая она красивая, и она бы не стала ворожить.

— Тьху ты, — на всякий случай сказала Ганка.

— Красивей, чем ты, — безжалостно добавил эльфенок. — У тебя дурацкие черные глаза. И волосы как в саже… И ноги тощие. И нос длинный.

Ганке стало обидно. Она вскочила с коряжки и уперла руки в бока.

— Ах ты… нечисть пузатая. Не буду больше носить тебе сыр! На себя посмотри… Вот уродец, а еще тоже мне…

Эльфенок, противно хихикая, отпрыгнул в орешник и теперь выглядывал из-за ветвей.

— Ох, как страшно! Ох, напугала! Вот заколдую тебя, превращу в жабу! Прыг-скок!

Он показал ладошкой, как скачет жаба. Получилось похоже. Ганка, не удержавшись, фыркнула. На эльфенка нельзя было долго сердиться. Все равно что сердиться на ветер или мимолетный теплый дождик…

* * *

— Ганка!

Ганка спустила на пол босые ноги, осторожно, чтобы не разбудить сопевших рядом меньших. Пол был холодным, и на нем лежал мутный квадратик лунного света.

— Ганка!

Она накинула кожушок и вышла на двор, отпихнув сунувшуюся было под ноги кошку.

Эльфенок стоял у окошка, но она заметила его, только когда он пошевелился — он обладал потрясающим умением растворяться в пятнах тени и света, что днем, что сейчас, ночью. Огромная багряная луна стояла над зубчатыми елями, края ее были чуть размыты, но все равно видно было, как там, на дальних, залитых кровью лунных полях, брат убивает брата. Люди рождаются и помирают, вдруг подумала Ганка, а там, на луне, брат все держит брата на вилах…

— Ты чего?

Она ни разу не видела, чтобы эльфенок приходил в Зеленый Кут. Впрочем, кто тогда выпивает по ночам плошки с молочком?

— Я хотел, чтобы опять… увидеть во сне горы, — эльфенок передернул острыми плечами, — узнать, что там такое, страшное… Но вместо этого… знаешь, Ганка, что я увидел?

— Откуда? — Ганка почесала одной босой ногой другую, потому что, хотя ночь была теплая и даже душная, она вдруг ощутила, как вокруг ног обвился, точно лента, холодный воздух.

— Там, на поляне… где твои отец и братья жгут деревья. Ох, Ганка… Они ходят вокруг кучи, а куча дымит, а он по ней ходит и чем-то колотит. Зачем ходит? Зачем колотит?

— Это называется жигаль, — пояснила Ганка. — Это Роман, он жигаль, ходит по куче и колотит ее пестом, смотрит, не прогорело ли где… И батя говорит, это самое опасное, потому как можно провалиться внутрь, а там уж не выберешься, такая тяга, все гудит аж…

— Он провалился, Ганка. Мне снилось, что он провалился.

Ганка изо всех сил толкнула его в плечо — это было все равно что толкать лунный свет, так быстро отскочил эльфенок.

— Ты, нечисть, ты все врешь! Нарочно врешь!

— Нет, Ганка, нет, я не вру, я же видел! Там, с той стороны еще кривая сосна растет… У нее ветки черные стали от жара и иглы осыпались. И он стоял там, и ударил этой штукой… пестом? И раз — и его нет… И такой столб искр и пепла, а потом фффух — огонь! И он так кричал, Ганка, так страшно кричал…

Ганка вытерла нос ладонью.

— Роман сгорел?

Роман, самый черный, самый злой, самый кривоногий, самый ловкий, самый быстрый из братьев — и самый добрый к ней, к Ганке.

— Нет, Ганка, нет! — теперь эльфенок был рядом и гладил ее плечо, с которого сполз кожушок. — Он живой!

— Что ты тогда мелешь, дурень? — она прерывисто вздохнула, ночная тишина вкруг них с эльфенком заколебалась, пошла кольцами, точно озерная темная вода вкруг брошенного осторожной рукой камня.

— Когда снится… это только будет, Ганка, только будет. А может, и не будет. Знаешь, так тоже бывало — снится, что дерево падает, и прямо на меня, и я тогда… просто не иду по той тропинке, и это дерево, Ганка, оно падает, но меня там нет… Меня там нет… А дерево падает, понимаешь?

Ганка поглядела на свои босые ноги. Они серебрились в лунном свете, словно у паненки какой…

— Сейчас, — сказала она, — только чеботы надену.

* * *

Зеленый Кут с пригорка походил на сбившееся в кучу стадо — черные низкие хатки, крытые соломой и гонтом, словно бы скребли небо мохнатыми спинками; луна зашла, оставив дальнее розовое сияние за дальним лесом, и теперь было видно, сколько звезд высыпало в небе. Соляной Шлях тек в нем, словно река, с водоворотами и омутами, и на берегу этой яростной реки пылал, точно маленький костер, Волосожар… Только над Горганами звезд не было — их пожрали темные тучи, из которых шел свой самосветящийся сухой огонь — бесшумные красноватые вспышки. Они делались все ярче, постепенно красной полосой охватывая хребты гор, словно там, разлегшись на горных пиках, извивался и пульсировал огромный огненный змей.

— Видишь, там? — шепотом сказала Ганка.

— Чего? — лица эльфенка почти и видно не было, зато глаза светились плоским зеленым огнем, Ганке аж страшно стало.

— Огненный змей вылупился. К солдатке полетит. Когда чоловик на войну ушел, а солдатке одиноко, она ворочается на перине, жарко ей, томится… и тогда к ней прилетает огненный змей. Ублажать ее. Принимает образ ее чоловика и шасть на перину… А она, дурочка, и не понимает, что это змей, ласкает его всю ночь — так он умеет глаза отвести. А утром, как займется, он шасть в окно…

— Ты сама видала? — с сомнением спросил эльфенок.

— Не-а, — она покачала головой, — у нас всех, кого на войну брали, все вернулись. Повезло. Батька говорил, это потому, что мы с лесом срослись, а лес своих всегда обратно зовет. Даже дядьку Влодко, которого убили. Он так и вернулся — мертвый.

В темноте она то ли увидела, то ли почуяла, как эльфенок кивает… Ему это было не дивно — недаром мертвая Федора приходила учить его уму-разуму, правда, все реже.

Ночь и сама дышала точно черная, огненная клеть углежога — из невидимого гигантского поддувала тянуло скрытным, сухим, неутихающим жаром, и только когда они с эльфенком вошли под кроны леса, холодные воздушные ленты вновь обвились вкруг Ганкиных ног.

И ночной лес был чужим — словно бы тропинки, по которым Ганка ходила днем, уползли, как змеи, куда-то в овраги и под коряги. Наверное, они на самом деле живые, а днем только притворяются, что лежат на месте; Ганка бы и заблудилась из-за хитрости вредных тропок, но эльфенок держал ее за запястье своими цепкими худыми пальцами, так крепко, что ногти врезались Ганке в кожу, наверное, царапины останутся…

Ночной лес был полон звуков — шуршание палой листвы, топот маленьких ножек, фырканье, писк, шорох крыльев, чье-то далекое угу-гу, треск веток, когда что-то большое и черное упало на них и осталось сидеть, раскачиваясь черным пятном темноты на фоне подсвеченного неба… И везде — глаза: зеленые и красные огоньки, перебегающие, а то и перелетающие с места на место. А то, что она приняла за два особенно ярких глаза, вдруг закружилось, разлетелось в разные стороны, и к ним присоединился третий, замерцал и погас…

И глаза эльфенка, плоские, страшные, плывущие над тропинкой, и его горячая рука, цепко схватившая ее холодную руку, и вдруг деревья словно расступаются, и она уже на поляне, где дымится огромная кабан-куча, черная снаружи и багровая изнутри, и землянка, где спят батя и братья, кажется черным пустым холмом — а есть ли они там вообще, или там давно поселилась нежить, при свете дня принимающая их облик?

Она обернулась, но эльфенок пропал, как не было, а кроны деревьев чернели уже на фоне не черно-багрового, но серого неба…

— Ганка!

Роман, кряхтя и разминая затекшие руки-ноги, вылез из землянки и направился в ближайшие кустики, на ходу спуская портки. Он, видно, собирался отлить и тут как раз увидал сестру.

— Роман! — она вцепилась ему в рубаху, грязную, пропахшую потом, дымом и влажной землей. — Роман!!!

— Откуда ты? Чего тут делаешь? — он встряхнул ее и нахмурился сердито, норовя заглянуть ей за спину, словно бы ища хвост или проверяя, отбрасывает ли она тень: наверное, думал, что это вилия, которая только прикинулась Ганкой…

— Я… — она запнулась. Эльфенок был ее тайной, никто в Зеленом Куте еще не знался с нечистью так близко (ну, если не считать той дедовой вилии, которая, по слухам, и вилией-то вовсе не была), — мне приснился… страшный сон, Роман. Ох, какой страшный сон!

Она огляделась — вот она, кривая сосна, с того боку, что повернут к кабану-куче, ветки подпалены, иглы пожелтели и осыпались. А дальние ветки, те, что обращены к лесу, ничего, зеленые…

— С этого боку, Роман, вот с этого самого боку… Там все прогорело, Роман, вот те хрест, совсем прогорело, туда нельзя ступать, Роман. Там, внизу…

— Прогорело, говоришь? — Роман ткнул в сторону сосны корявой рукой, в мозолях и черных трещинах, куда навеки въелась сажа и угольная пыль. — С этого боку, говоришь?

Черные его глаза, обрамленные красноватыми веками с порыжевшими от дыма, короткими ресницами, сощурились, когда он внимательно посмотрел на нее. А ведь, подумала она, на самом деле Роман вовсе не красивый… А всегда казался ей таким красивым — потому что был черным и сильным.

— Вот те хрест, — повторила она, прижимая ладонь к груди, — Роман, не ходи сегодня на кучу…

— Ладно, коза, — он потрепал ее по голове жесткой ладонью, такой жесткой, что ладонь цепляла Ганке волосы, потом слегка оттолкнул, — ты это… ты давай отсюда. У нас работа еще.

— Роман, — повторила она, всхлипывая, — не надо! Не ходи, а?

— Не пойду, — он переминался с ноги на ногу; ему хотелось отлить, но при Ганке было неловко, и оттого он злился, и сердито добавил:

— А вот батя сейчас встанет, он тебе наваляет, коза. Ты чего это по лесу ночью в одной сорочке скачешь?

Ганка только сейчас в ужасе осознала, что, хотя и сунула ноги в чеботы, и накинула на плечи кожушок, так и стояла сейчас в чем вскочила с постели: в простой холщовой рубахе до колен, что в ее возрасте было совершенно уж неприлично.

— Я просто… как приснилось, так я и… побежала, вот, сказать тебе. Я обратно, а ты не ходи на кучу, Роман, не ходи, не надо… — повторяла она, пятясь, пока поляна не скрылась за зарослями орешника. Она продолжала всхлипывать от тоски и безнадежности — Роман не поверил ей, а если и поверил, то — это она сообразила только сейчас, — ежели батя пошлет его на кучу, он не сможет отказаться, не скажет ведь, что струсил или что ей, Ганке, приснилось что-то такое… Потому что если он откажется, то полезет Митро или сам батя…

Рассвет только занимался, мутный и красноватый, и как всегда, когда небо раскрывается, чтобы принять солнце, из него дохнуло холодом, и густая трава по обе стороны тропки обильно покрылась росой — и не только трава, все кусты, все заросли орешника. У Ганки мокрый подол липнул к мокрым коленям, а чеботы все были в черной грязи, но она совсем даже и не замерзла, потому что всю обратную дорогу бежала, красная и запыхавшаяся, и уже было прикидывала, как бы понезаметнее пробраться на двор, как из-за плетня вышел отец Маркиан, совершая свой ежедневный утренний обход в безнадежной борьбе с молочными подношениями.

Ганка съежилась — нрав отца Маркиана был всем известен, и уже торопливо думала, что бы такое соврать, как тут склоненное над ней лицо отца Маркиана сморщилось, рыжие ноздри раздулись, и он быстро-быстро обнюхал ей голову и плечи, чем испугал Ганку еще больше.

— Отец Маркиан, вы чего? — спросила она шепотом.

Он схватил ее веснушчатой рыжей ладонью за горячее плечо и не отпускал. Заголившееся запястье все поросло рыжим волосом, и Ганка ни с того ни с сего подумала, что отец Маркиан, наверное, везде такой, отчего покраснела еще больше.

— От тебя пахнет некрещеной тварью, — голос отца Маркиана начинался где-то в его бочкообразной груди. — С кем валялась? Вон, подол весь в зелени…

— Ни с кем, — шепотом ответила Ганка, — ни с кем, хрест святой, я нетронутая…

— А ежели нетронутая, куда ходила? Ты с кем это путаешься, девка?

— Ни с кем я не путаюсь, — уже зло сказала Ганка и вывернулась из-под неприятной мужской руки. У эльфенка, подумала она ни с того ни с сего, рука худая, теплая и ведет сквозь ночь, и держит легко и крепко…

Вспомнив про эльфенка, Ганка вдруг ощутила звонкую легкость, как бы расширение морозного ясного воздуха в голове и груди, и все стало видно далеко-далеко, словно в давнем ее сне, когда она летела над алыми и желтыми кронами, постигая тайны земли… До чего ж зеленые глаза у отца Маркиана!..

— А сами-то, отец Маркиан, — спросила она шепотом, — чьей крови будете? Лес-то близко.

Отец Маркиан выпустил ее плечо и отшатнулся.

Она смотрела и видела, как он пытается вытолкнуть какой-то звук, дергая жилами красной шеи, выпирающей из твердого воротника. Потом развернулся и пошел по улице, задевая долгополой своей одежей лапчатые стебли полыни.

— Ганка!

Оказывается, матуся стояла с той стороны плетня: видно, только что подоила корову, в подойнике теплое молоко исходило паром. И как это матуся так тихо подошла? Ганка и не заметила.

— Ты куда это ходила?

— Никуда, — тихо сказала Ганка. — Так.

Матуся, смугло-бледная, с тяжелой смоляной косою, спрятанной под платок, была женщиной тихой и, не в пример иным голосистым, которые только кричать и горазды, тяжела на руку — а то как иначе управлялась бы со своими чернявыми углежогами?

— Поди сюда.

Ганка, глядя себе под ноги, неохотно приблизилась.

— Сядь.

Матуся и сама села на поленницу, похлопав по ней и тем самым как бы обозначая для Ганки место, а потом сложила руки с распухшими пальцами на коленях. Ганка так поняла, что бить ее — по крайней мере, сейчас — матуся не будет.

— Ты чего это отцу Маркиану такое сказала?

— А чего он? — мрачно спросила Ганка.

— Он хорошего хочет, отец Маркиан. Ты погляди только на себя.

— А чего я? — Ганка еще не придумала, то ли упираться и дерзить, то ли просить прощения и говорить, что больше не будет.

— Отец Маркиан, — продолжала мать, глядя не на Ганку, а себе на руки, — не любит тех, кто с ним одной крови. Хотя у него-то и крови этой чуть. Бабка его в лес ходила за хворостом, а пришла с пузом… Ей с дитем уехать пришлось, а потом Маркиан здесь приход получил… Кому-то ж надо, а он местных лучше иного знает. И лес знает.

Она вздохнула. Ганка ни с того ни сего подумала, что их матуся когда-то была красавица.

— Ты, Ганка, поостереглась бы. Все мы живем рядом с лесом, так что ты мне голову не задуришь… с лесными жителями хорошо играть. Но кровь у них дурная. И они бегают за нашими девками потому, что своих у них нет.

— Мамо…

— А потом что будешь делать? Совьешь гнездышко из травы и сунешь туда эльфенка? Федора померла, Ганка, кому еще подкинешь?

Ганка таращилась на мать, а та все сплетала и расплетала пальцы.

— Я, мамо, в лес не для того бегала, — сказала она наконец, — мне сон приснился. Приснилось, Роман в кучу упал. Я и побежала. Сказать ему, чтобы поостерегся.

Мать выпрямилась, напряженно вытянула высокую сухую шею.

— Да ты чего?

Ганка теперь и сама верила, что сон приснился ей, а не эльфенку.

— А он сказал, беги отсюда, коза, — Ганка всхлипнула и почесала нос о плечо.

— Как сглазили тебя, — шепотом сказала мать. — Неуж не знаешь: нельзя такого жигалям говорить. И если боишься — нельзя. И если снится — нельзя. У жигаля с удачей свой договор, нельзя его под руку толкать. Роман, ох Роман!

— Я ж люблю Романа, мамо, — Ганка склонила беспутную голову, — я ж хотела как лучше…

— Как лучше она хотела, — мать встала и, морщась и растирая поясницу, наклонилась, чтобы подхватить подойник, — это все лесные чары… они-то глаза и отводят… таким дурехам, как ты.

— Мамо, а правда, что у них своих девок нет? — не удержалась Ганка.

— Нет или есть, а только никто их не видел, — сказала мать и пожала плечами, — никогда. Этих видят, ну, не часто, бывает… А девок их — нет, ни разу. Может, прячутся они…

— А… вилии? Может, они, ну, с вилиями…

— Может, и с вилиями, — легко согласилась мать. Она стояла, выпрямившись, прислушиваясь к чему-то, а потом вдруг разжала руку, и подойник грохнулся на землю. Белое густое молоко выплеснулось через край и потекло лужицей.

Теперь и Ганке стало видно, как из-за пригорка показались двое, идущие друг за другом тяжело, осторожно, как бы зажатые двумя длинными жердинами, и между двумя этими жердинами было серое одеяло с красной каймой, и там, в одеяле, точно в люльке, невидимый, покачивался третий.

Мать, прижимая руку к груди, побежала навстречу, черная коса вывалилась из-под платка и прыгала по спине… Ганка побежала за ней, хотя больше всего на свете ей сейчас хотелось стать очень маленькой и куда-нибудь спрятаться, хотя бы вот под поленницу.

— Роман? — спросила мать тихо и безнадежно.

Батя сплюнул черным, должно в горло ему набилась сажа. И лицо у него было черное, а глаза красные.

— Провалился в кабан, — сказал он хрипло.

— Хоть есть что домой нести, — у матери искривились губы, словно она улыбалась…

— Живой он, мать, — сказал Митро. Он выглядывал из-за плеча отца, тоже чумазый, страшный, но сверкнул белыми зубами, впрочем, незаконная эта улыбка мигом погасла, точно зарница в ночи над дальними горами, — успел выскочить. И мы успели. Живой. Только обгорел сильно. Ну, до свадьбы заживет…

Мать наконец заплакала, тихо, словно бы с облегчением, и пошла рядом с носилками, заглядывая в лицо лежащему там Роману — тот, видно, очнулся, и Ганка слышала, как он постанывает от боли и скрипит зубами.

— Роман, — она выглянула из-за батиной спины, стараясь поймать взгляд брата.

Роман повернул набок голову — ресниц у него больше не было, и бровей не было, а лицо все в черной корке, словно бы спекшееся, но глаза целые, хотя веки словно бы вывернуты наружу, и оттого глаза казались голые…

— Ну что, коза, — вытолкнул Роман из черного рта, — накликала?

* * *

— Матуся дала мне по уху, — сказала Ганка, — а Роман отворачивается к стене и молчит. А батя с Митро говорят, чтобы я больше не ходила к ним. Потому что я глазливая. И теперь им Василь еду носит, хотя он маленький еще. А отец Маркиан, как меня видит, плюется. Тьху, говорит, на тебя, блудодейка.

На Ганку, раз уж она не ходила больше на куренную поляну, матуся навалила уйму всякой работы. И эльфенок пропал, как не было, хотя Ганка все ждала, что он появится, все оглядывалась — и на речке, и на выгоне… И, уж совсем затосковав, пошла к коряжке, и вот он, тут, — выскочил из-за орешника, где до того прятался, никому не видимый. Ганка сначала обрадовалась, а потом рассердилась — вот он, эльфенок, и ничего ему не делается, а все тумаки достаются ей, Ганке. Ей хотелось, чтобы эльфенок чувствовал себя виноватым, а он сидит себе как ни в чем не бывало.

— А я знал, что ты придешь, — венок у него был из дубовых листьев, и листья эти отливали червонным золотом. Еще в венок были вплетены гроздья рябины. Красиво. — Во сне видел.

— А зачем я пришла, не знаешь? — спросила она сурово. — Я пришла, чтобы сказать, что нам нельзя больше видеться. И не бегай за мной!

— Разве я бегаю? — таращит свои зеленые глаза эльфенок. — Это ты за мной бегаешь!

— Я? Бегаю? — Ганка аж задохнулась от возмущения. — Ах ты, нечисть лесная! Да я… Да я ненавижу тебя! Ты мне всю жизнь испортил!

— Ганка, Ганка, я ж не хотел ничего плохого, — эльфенок, чтобы угодить ей, надел портки и теперь сидел на их коряжке, смешно ерзая, потому что портки с непривычки ему мешали. — Разве я тебя чем обидел, Ганка? Мы же… даже не лежали вместе.

— Знаю, а только… нельзя нам больше видеться. Вот, последний раз пришла я на тебя посмотреть.

Она протянула руку и дотронулась до его щеки, гладкой, горячей и нежной, точно раковина-перловица.

— Как же я, Ганка? — зеленые глаза эльфенка наполнились слезами, стали похожи на маленькие болотца. В зелени и синеве плавали золотистые пятнышки — Ганка всегда дивилась, как это у него глаза могут быть такими разными; каждый миг — разные. Ах, как ноет ее бедное сердце — эльфенок уйдет навсегда, и волшебство уйдет навсегда. Приворожил ее, не иначе. Он и Федору когда-то так же приворожил, так, что она забыла своих и ушла с ним в лес, а ведь был совсем маленьким. Ах, эльфенок, эльфенок, что ты со мной делаешь!

— Что же я, совсем один теперь? Как же я… И сыра не будет больше.

Последнее обстоятельство явно расстроило его сильнее всего, и Ганке стало обидно.

— У тебя ж Федора есть, — сказала она ехидно, — она, хоть и мертвая, а поговорить любит.

— Федора больше не приходит, Ганка, — эльфенок качнул дубовыми листиками, после чего искоса поглядел на Ганку и большим пальцем ноги ловко подхватил с земли еще один упавший желудь, подбросил его в воздух и поймал — босой ногой же… — я ей сказал, чтобы больше не приходила.

— Это еще почему? — Ганка сняла чеботы и тоже попробовала поднять желудь босой ногой, но у нее ничего не получилось.

— Мы поругались, Ганка. Это из-за тебя… Она говорит, чтобы я с тобой не водился. Что это не дело, с тобой водиться. Чтобы я искал своих. Что я уже вырос, и мне пора искать своих.

Федора, хоть и мертвая, подумала Ганка, говорила на удивление разумно. Ганка так эльфенку и сказала.

— Я хочу с тобой, Ганка… Ты такая красивая.

— Со мной нельзя, — сердито сказала Ганка, — и ничего я не красивая. Сам говорил, чернявая и нос длинный.

Короткий нос эльфенка сморщился, и он быстро-быстро потянул им воздух, точь-в-точь отец Маркиан.

— Может, и не такая красивая, но я без тебя не могу, Ганка… Ты ведь уже совсем взрослая стала, я же чую… Вы, люди, быстро растете. Я тоже скоро вырасту. Приходи ко мне жить в землянку, Ганка. Которую Федора вырыла. Она не велела никому ее показывать, а тебе я покажу. Там тепло. Ну, почти тепло. И я постелю листья папоротника, и мы будем лежать на них. И везде насыплю цвет полыни, и пижму насыплю, чтобы нас не кусали блохи.

— Ты что, совсем дурень? — сердито спросила Ганка.

Может, дурнями лесные создания называть и нельзя, но этого уж точно можно — дурень и есть!

— Не хочу я жить в землянке и спать на папоротнике. Я хочу спать на лавке, и чтоб холстина была чистая, и одеяло шерстяное, и перина пуховая. Ты бы и правда лучше своих поискал, Листик… твои шалаши из веток плетут, и приманивают светляков, и свистом разгоняют тучи, и в шалашах у них всегда лето…

Эльфенок опустил голову и стал босой ногой чертить в пыли.

— Я искал своих, Ганка, — сказал он наконец, — только знаешь что… они от меня бегают. Только я вижу кого-то из своего народа, он раз — и все. И пропал. Думаю, от меня человеком пахнет. Потому что я рос с человеком. И ел вашу еду. Вот, сыр, например. А может, у меня есть ваша кровь, Ганка? Как ты думаешь?

— Не знаю, — шепотом сказала Ганка. — Не знаю. А только нельзя мне с тобой. Пойду я…

Она встала, взула босые ноги в чеботы и оправила юбку.

— Как же я один, Ганка? — сказал эльфенок так жалобно, что у Ганки аж сердце заныло. — Как же я теперь один?

— А как знаешь, — сухо сказала она. — А будешь приставать, бате пожалуюсь!

И пошла, не оглядываясь, хотя почти не видела дороги из-за застилающих глаза слез. Эльфенок, думала она, нечисть, лесная некрещеная тварь, для него что правда, что вранье, все одно, и задурить голову он может так, что и сама не будешь знать, что правда, а что — нет. Так что пускай себе ноет и скулит или пускай мирится со своей мертвой Федорой…

— Ганка, — эльфенок бежал за ней, легкий, словно и правда был в родстве с сухими листьями, что невесомо кружились под ветром, — Ганка…

— Ну чего еще? — сердито сказала она, не поворачивая головы.

— Ты меня бросаешь, Ганка, а я тебе что-то скажу. Не хотел говорить, а теперь скажу. Вот стань здесь, и я скажу…

Он вдруг загородил ей дорогу и худыми своими длинными руками прижал ее к стволу старой березы, такой старой, что эта береза уже и забыла, когда на ней в последний раз появлялась белая чистая кора… От эльфенка шел сухой жар, такой сильный, что Ганка отвернула лицо.

— Ужас что делается, Ганка! — теперь он дышал ей прямо в ухо. — В лес спустился тролль. Я его видел, Ганка, сам видел, он ходит и рычит. Весь в бурой шерсти, вот как медведь, правда, даже больше медведя.

— Все ты врешь, — сказала Ганка на всякий случай.

— Не веришь? Пойдем, покажу!

— Не хочу! — Ганка отчаянно замотала головой, так что косой своей хлестнула эльфенка по лицу.

— Не тролля, Ганка! На тролля нельзя смотреть. А то он сам на тебя посмотрит. Он же людоед. Просто что-то покажу. Пойдем…

— Меня матуся убьет, — сказала Ганка безнадежно.

Ах, эльфенок, эльфенок, что ты со мной делаешь… почему я тебя слушаюсь? Я же хотела уйти навсегда.

— Я ж ничего плохого. Только покажу. — И он потянул ее куда-то вбок от тропинки, где деревья были темней и гуще, а прошлогодняя листва пружинила под ногами.

Деревья окружали их, точно черные великаны, обутые в моховые чеботы; все они были в парчовых пятнах лишайника, и Ганке пришлось задрать голову, чтобы увидеть их кроны… как она тут оказалась? Куда позволила себя увести?

— Смотри, Ганка, смотри!

Он тянул длинными своими тонкими руками вверх, показывал ей на что-то, и Ганка увидела там, в вышине, свежие светлые царапины, словно бы кто-то очень сильный и высокий провел по коре дерева граблями. Кора свисала лохмотьями, и луб тоже свисал лохмотьями.

— Это медведь, — сказала она неуверенно.

— Вот и нет, — эльфенок опустил руку и теперь стоял, от возбуждения приподнимаясь на цыпочки, — это тролль. Я его видел, Ганка. Видел, как он точил когти. У него ноги как у человека, а лапы как у медведя. И глаза желтые… и зубы желтые. И он рычит — вот так… — эльфенок раскрыл розовый рот и рыкнул, одновременно ударив себя в грудь кулаком. Получилось слабо и неубедительно. Точно котенок мяукнул.

— Тише, дурень! Чего ты там прячешь? — Ганка схватила эльфенка за запястье. Из сжатого кулачка его торчало что-то, и она стала разгибать ему пальцы — по одному. Ему это нравилось, он делал вид, что не дается, опять пригибал пальцы к ладони, но наконец поддался и разжал руку.

На ладони лежали клочья бурой шерсти — и шерсть была толстая и длинная, длиннее медвежьей. И светлее.

— Он ходит и трется о деревья, — пояснил эльфенок, — чешется.

Ганка опомнилась. Она стояла среди огромных страшных деревьев, за которыми бродил огромный страшный тролль, и единственным ее защитником был пустоголовый эльфенок. И как это так получилось?

— Куда ж ты меня затащил, нечисть проклятая?! — взвизгнула она.

— Его теперь здесь нет, Ганка, я бы чуял… пойдем.

Она позволила себя увести — эльфенок знал тайные пути, словно бы умел подрезать и кроить тропки и прогалины, и она и вздохнуть не успела как следует, как оказалась у привычной коряжки.

— Дай сюда, — Ганка протянула руку, — я Роману покажу.

Может, Роман тогда поймет, какой опасности подвергалась она, Ганка, когда ходила ночью через лес на куренную поляну, и перестанет на нее злиться? А если что с Василем стрясется? Он же совсем маленький еще!

— Чего дать? — удивился эльфенок.

— Шерсть. Троллеву шерсть.

Эльфенок протянул к ней кулачок, потом разжал его. Ладонь была пуста.

— Тьху ты, — эльфенок каким-то образом ухитрился опять обдурить ее, Ганку. Заморочил ее, отвел глаза. Наверное, сам как-то настрогал эти царапины на дереве…

* * *

— Роман?

Брат не повернулся от стены — и что он там видит, разве что мох, которым законопачены щели, — но пошевелился, дав таким образом понять, что слышит ее, Ганку.

— Роман, а тролль может спуститься с гор?

— Ты чего опять плетешь, коза?

Роман все ж таки повернул голову и недобро прищурился. Утром и вечером матуся клала ему на веки тряпицу с отваром мяты, чтобы глаза не высыхали, потому что опухшие веки не натягивались на глазные яблоки, а то, что осталось от ресниц, слиплось от гноя. Мята покрасила лоб и щеки Романа зеленью, словно он был уже мертвым, но почему-то двигался и говорил. Ганка теперь боялась его и даже миску с супом приносила так, чтобы не коснуться его руки… А кроме супа он ничего и не мог есть. Разве что молоко пробовал пить, матуся говорила, это полезно для него, но от молока его рвало черной рвотой.

— Ну, тролли… те, которые в горах. Людоеды.

— Нет в горах никаких троллей, — он скривил обожженный рот, — выдумки одни.

— Если есть эльфы, — сказала Ганка рассудительно, — должны быть и тролли. Путники пропадают? Пропадают. Куда они деваются?

Она еще поразмыслила и решила призвать на помощь высший авторитет:

— А батька говорит, тролли не спускаются с гор, потому что они любят холод. Они живут там, где лед и снег. И жгут там свои огни.

— Раз так, зачем кому-то из них спускаться с гор?

— Может, у него кончилась еда, — рассудительно предположила Ганка, — или его выгнал другой тролль.

— Ты, коза, совсем сдурела, — устало сказал Роман, откинулся на матрасе и закрыл глаза. Ганка постояла немного, ожидая, что, может, он что еще скажет, но Роман больше не двигался, только дышал коротко и хрипло, словно в горло ему вставили трубу. Тогда Ганка задула фитиль у плошки и забралась к младшим на лавку. Жаль, что эльфенок схитрил и не отдал ей троллью шерсть, она бы показала ее Роману. Или опять обдурил ее эльфенок? Отвел глаза? Может, это и не шерсть была, а пучок рыжей травы? Ах, эльфенок, эльфенок, когда тебя нет, я по тебе тоскую, когда ты рядом — сержусь… Она завозилась, устраиваясь поудобней, под боком сладко сопел Василь… До чего ж темная нынче ночь, это потому что новолуние, а в новолуние даже на двор лучше бы не ходить, это всем известно… А если эльфенок не соврал?

Тролль в лесу, кто такое видел?

И батька с Митром в лесу… Нет, глупости все это, эльфенок видит сны, он бы сразу прибежал, ежели что, он бы предупредил… Но ведь она, Ганка, с эльфенком поругалась. Сказала, чтобы не ходил за ней больше. Да, но эльфенок, если захочет, все равно придет, он такой, ее Листик… И правда листик, только не дубовый — липовый, прилипчивый такой листик. Да, но один раз он уже прибежал и предупредил, и что из этого получилось хорошего? Ничего!

Ганка ворочается и вздыхает, и вот уже ей кажется, что кто-то ходит вокруг хаты, большой и страшный, кто-то трется о плетень, и плетень шатается под напором большого тела… а если он перешагнул через плетень и стоит во дворе? У тролля ноги как у человека, а лапы как у медведя, желтые зубы, желтые глаза… И он любит жить на холоде, а тут ему жарко, душно, оттого он особенно злой, да и голодный, наверное…

Ганка натягивает одеяло на голову — душно, но не так страшно. На какой-то миг, уже в полусне, она вздрагивает и прислушивается, ей кажется, что она слышит рычание тролля — не так, как показывал глупый эльфенок, а как оно на самом деле. Но потом понимает, что это у дальней стены стонет и хрипит во сне Роман.

…Утром страхи уходят сами собой — такое оно, это утро, ясное, и сразу становится понятно, что жара ушла и в этом году уже больше не вернется, и что сухие грозы больше не будут пылать над горным хребтом. И Ганка даже улыбнулась сама себе: глупый эльфенок, он все выдумал из мести, чтобы напугать ее, чтобы она бегала за ним и просила, чтобы он посмотрел в этом своем волшебном сне наяву — нету ли опасности? А она и поверила — как дура. В рассеянности она бросает взгляд на плетень и останавливается с открытым ртом.

Потом осторожно снимает с жердины рыжий волос — вдвое длиннее ее, Ганкиной, ладони.

* * *

— Матуся!

Мать смотрит подозрительно — Ганка в последнее время чудит. Это томится и зовет ее созревшая плоть, думает мать, вон как вытянулась девка и пожалуй что красавицей стала. Надо бы ждать сватов, но у Ганки теперь дурная слава, как знать, придут ли сваты? Придется на сторону отдавать. Чужакам отдавать придется, а наша кровь с чужой плохо смешивается… И ведь вроде никому не говорила Ганка про эльфенка, а все откуда-то знают. Не иначе отец Маркиан разнес повсюду. Лихорадка побери эти создания леса, они умеют задурить девке голову, умеют заворожить, даже и святой хрест не помогает. Встретишь такого вот — белого, золотого, улыбнется он — и пропала девка. Хорошо, их в последнее время меньше стало. Может, и совсем не останется.

— Что это у тебя, доча?

Ганка разжимает кулак.

— Матуся, — говорит она быстро-быстро, — он показал мне дерево, оно все сверху ободрано было, вот те хрест, матуся, и волос длинный, и он тоже мне его показал, а потом спрятал, я говорю — дай сюда, а он не дает, и я спросила Романа, а может тролль с гор спуститься, а Роман сказал, нет никаких троллей, это все выдумки, а я говорю, раз эльфы есть, то как и троллям не быть, и они все людоеды, а Роман сказал, отстань, коза, а ночью кто-то ходил вокруг дома, ходил-ходил, а я утром встала, и вот оно что… на плетне висело. Он что же, получается, вокруг нашей хаты ходил? Что же это делается, матуся?

Мать молчит и только бледнеет так быстро, что глаза кажутся совсем черными — и очень большими.

— Ты-то мне веришь? — с тоской спрашивает Ганка.

— Верю, — сухо говорит мать.

— И вовсе я тогда ничего не накликала. Само так получилось.

— Знаю, — эхом откликается мать, — само так получилось.

Мысли ее заняты чем-то другим. Потом она решительно говорит:

— Иди в хату. И дверь заложи. И носа на двор не кажи, поняла?

— Поняла, матуся. А что…

Та коротко махнула рукой, показывая Ганке, чтоб та заткнулась.

— И Василя никуда не пускай. И меньших. Даже на двор не пускай. Ясно?

— Ясно… А что…

Мать, отстранив ее, сняла с гвоздя кунтуш, торопливо натянула его и накинула на голову платок.

— Ты куда, матуся?

— До отца Маркиана, — мать вздохнула, — куда ж еще?

— Так что, выходит, есть тролли?

— Есть, есть, — мать протиснулась мимо Ганки, кисть платка мазнула Ганку по лицу, — как не быть.

И уже у двери, так что Ганка едва разобрала:

— Обещал вернуться, вот и вернулся… ох ты, боже ж ты мой…

Ганка отбежала к окошку: мать торопливо бежала в сторону крытой гонтом церкви, углы платка и черные косы, казалось, летят за спиной сами по себе.

* * *

— Что там такое, коза?

Ганка вздрогнула.

Роман не спал, он приподнялся на постели и морщился, потому что холстина прилипла к обожженной спине, и он пытался отодрать ее, осторожно шевеля плечами.

— Так… матуся пошла до отца Маркиана.

— Зачем?

Ганка еще раз выглянула в окно.

Десятка два зеленокутских мужиков бежали в направлении леса — все они держали наперевес кто вилы, кто топоры, впереди с ревом несся отец Маркиан, сам огромный и страшный, как тролль, и размахивал тяжеленным кадилом.

— Тролля бить побежали, — сказала она деловито. — Ты, Роман, говорил, не бывает троллей, а матуся мне сразу поверила.

— Раз побежали бить, значит, есть, — криво усмехнулся Роман. Потом еще сильней сморщился от боли и сказал: — Ты мне тряпку-то на глаза положи. Печет…

— Сейчас. — Ганка намочила холстину в миске с отваром, отжала ее и осторожно положила Роману на глаза — тот их пытался закрыть, но не смог, и полоски белков виднелись меж веками.

Прохладная тряпица, видно, принесла ему облегчение, и лицо Романа расслабилось.

— А знаешь, коза, — он осторожно откинулся на подушки, — я однажды видел ледяную девку. Вот как тебя.

— Правда? — Ганка подумала, что ее-то, Ганку, Роман из-за тряпицы как раз и не видит.

— Давно, тебя еще и на свете не было. А я тогда на спор в горы пошел. С парнями поспорил, что, мол, не побоюсь. Вижу — тень на снегу… Смотрю — стоит. Холодно, а она босиком.… И на голове — венок из горных подснежников. Красивая. Только пугливая очень. Знаешь, все врут про них. Ничего они не отбирают разум. Они сами нас боятся. Я улыбнулся ей, и она мне, Ганка, тоже улыбнулась. Зубы мелкие, белые, а глаза зеленые. Наши девки все чернявые, а эта беленькая. Вот сколько я не вспоминал, а сейчас вспомнил…

— Что ж ты, — спросила, помолчав, Ганка, — даже и не поцеловал ее?

— Да я сам испугался… Только я к ней — он вышел. Тролль. Огромный. Как гора прямо. И как зарычит… На нее, на меня. Она шасть — и нет ее. Они их стерегут, тролли.

— Что ж ты вчера говорил, что троллей нет? — упрекнула Ганка. — Что я выдумала все?

— Испугался я тогда, — Роман вздохнул под своей тряпицей, — как дал деру… так никому и не сказал.

— А я-то… — Ганка не успела докончить, потому что дверь вдруг затряслась от ударов снаружи.

— Тролль! — она взвизгнула и прижала руку к губам.

— Ганка, — кричали из-за двери, — открой, открой скорее! Это же я! Открой скорее! Он за мной гонится! Открой же!

— Кто это? — Роман приподнялся на постели и начал воспаленной рукою осторожно стаскивать с лица тряпицу.

— Это… — Ганка не договорила, подскочила к двери и убрала полено, которым дверь приперла. Василь и двое младших сидели, сбившись в кучу, испуганно сопя. Ганка сама их напугала, чтобы не бегали, — мол, если выбегут на двор, придет страшный тролль, съест их…

Где же матуся? — подумала она мимолетно, — пошла до соседей? Или так и осталась в церкви?

Листик ворвался в хату и стоял теперь, дрожа и озираясь, тощие ребра ходили ходуном.

— Ганка, Ганка, я его видел! Он такой страшный!

— Эльфенок, — сказал Роман, — провалиться мне опять в кучу, эльфенок! Кого ты привадила, коза?

— Он такой страшный, — повторял Листик, он был слишком перепуган, чтобы обращать внимание на Романа, — он рычит… и он огромный, Ганка, огромный!

— Так я… — Ганка с натугой вновь пододвинула к двери полешко, — это ничего… Он же безвредный, эльфенок. Это мой Листик!

— Безвредный? — Роман пытался встать, но обожженная кожа саднила, и оттого он шипел от боли. — Эта нечисть? Выгони его, или я сам его вышвырну. Хочешь, чтобы тролль пришел за ним сюда?

— Ганка! — эльфенок охватил ее руками, прижался к ней, и у нее, несмотря на страх, стало горячо и сладко где-то там, внутри. — Спаси меня, Ганка, не отдавай троллю!

— Не отдам, — Ганка и сама охватила эльфенка руками, так они стояли посреди хаты, обнявшись.

— Совсем сдурела, — сказал Роман и, нащупав кочергу, крепко ухватил ее обгорелой рукой. — Убирайся отсюда вместе со своей нечистью!

Роман подумал, я зачарована. Я сама уже как некрещеная лесная тварь, лихорадочно думала Ганка, обнимая эльфенка — а раз так, то можно отдать меня троллю. Я ж сглазила его, Романа, когда он упал в кучу…

— И пойду! — не выпуская эльфенка из объятий, она шагнула к двери, но тут клятый эльфенок ужом выскользнул у нее из рук и хихикнул!

— Да никто за мной не гонится!

Весь его видимый испуг прошел, и дышал он теперь спокойно, и лукавую рожу скорчил…

— Ах ты, нехристь поганая, — устало сказала Ганка.

— Убирайтесь отсюда, — Роман взвесил кочергу в ладони, — оба!

Эльфенок вновь подскочил к двери и легко отодвинул тяжелющее полено.

— Пошли, Ганка, пошли! Тут страшно, душно, тесно. Я не люблю, когда душно-тесно. Тут воняет…

Он сморщил нос.

Пахло и правда не очень-то. Роман болен, думает Ганка, а от больных всегда пахнет известно как.

— Да, но тролль?

— Нету никакого тролля, — хихикнул эльфенок, — я обдурил тебя. Хотел напугать — вот и напугал.

— Зачем?

— Так просто, Ганка. Ты на меня рассердилась, и я тебя напугал. Больше не сердишься?

У бедной Ганки голова пошла кругом… Задурил ее эльфенок, совсем заморочил, так что она, Ганка, уже и не понимала, где правда, где ложь. Клятая лестная тварь, нехристь. А ведь отец Маркиан и все зеленокутские мужики носятся сейчас по лесу с вилами и топорами…

— А… царапины на дереве?

— Старые грабли я украл. Забрался на дерево, ну и… Ох, Ганка, Ганка, я ж люблю тебя, разве я повел бы тебя в сердце леса, если бы там ходил страшный тролль?

— А шерсть откуда?

— Это овцы шерсть, Ганка. Я ее корой дуба покрасил. Ты что ж, овечью шерсть не узнала?

Ганка на миг зажмурилась. Потом открыла глаза. Нежная паутина невесомо летела в воздухе, невесомо коснулась ее лица. Последние летние деньки стоят, тихие, теплые… Что ж она, Ганка, натворила? Такой шум подняла — даже и не верится. А уж что матуся с ней, с Ганкой, сделает, когда все раскроется, и подумать страшно. Может, не говорить никому, что тролля нет? Побегают, пошумят и вернутся.

— Ночью, — сказала она наконец, — кто-то ходил у хаты… шумел, рычал. О плетень терся. Тоже шерсть оставил.

— Так это ж был я, Ганка! — эльфенок хлопнул себя по коленкам и захохотал, аж затрясся весь. — Я нарочно на плетне сидел, качался! Весело было…

Ганка размахнулась и ударила его по щеке. Эльфенок замер, удивленно вылупив глаза.

— За что, Ганка?

— Что ж ты наделал, Листик? Теперь все меня со свету сживут — и Роман, и мамуся, и отец Маркиан. А когда батя вернется с куренной поляны — ох, и подумать страшно!

Ганка села на поленницу и закрыла лицо руками. Хорошо бы куда-нибудь спрятаться, совсем спрятаться, пока не вернулись зеленокутские мужики с отцом Маркианом во главе…

Поленница была теплой, приятно шершавой, и пахло на дворе и верно не так, как в доме, — хлевом, молоком, разогретым на солнце деревом, полынью…

Листик присел рядом, обнял за плечи, гладил теплой рукой по голове. Она поначалу отмахивалась, точно от назойливой мухи, потом перестала. Ах, эльфенок, эльфенок, нехристь лесной, что ты со мной делаешь?

— Я ж нарочно, Ганка. Чтобы тебя из дому выгнали. Роман черный, злой. Не будет любить тебя, больше не будет. Я буду любить тебя, Ганка. Теперь пойдешь ко мне жить? В землянку?

Ганка всхлипнула и утерла нос рукавом.

— Совсем дурак, что ли?

— Пойдем, Ганка, пойдем… пока они не вернулись, пойдем!

Ганке вспомнилось, как гнал ее Роман на двор, прямо в лапы страшному троллю, как кричал: «Убирайтесь отсюда оба»!

Она встала, вздохнула, отбросила косу за спину и выпрямилась.

— Пойдем!

Не иначе как у эльфенка растет его волшебная сила, и хитрость растет вместе с ней — заманил он Ганку к себе, в свою землянку, ведет ее по тропинке, ныряет под тяжелые ветки, собирает по пути землянику, подносит ее Ганке на грязной своей ладошке, и вот идет Ганка покорно вместе с ним, а ведь не собиралась… И то, куда ей, Ганке, деваться: потихоньку, исподволь рассорил ее эльфенок со всеми — и с Романом, любимым братом, и с мамусей, и с отцом Маркианом… И уж не сам ли эльфенок и наколдовал ту злую удачу Роману? А она, Ганка, поверила, а значит, тоже виновата в том, что лежит Роман в душной хате, весь обгоревший, и скрипит зубами, и плохо пахнет…

Лес стоит зеленый, светлый, тихий, паутина чуть колеблется в воздухе, сверкает на солнце, волшебный лес…

Вот он, эльфенок, скачет рядом, вприпрыжку. Совсем задурил эльфенок голову бедной Ганке. Будет она теперь лежать рядом с эльфенком на подстилке из папоротника, будет щеголять в венке из красных листьев, забудет людские обычаи, и стыд тоже позабудет…

— Вот, Ганка, вот, пришли.

Ганка озирается, точно во сне. Где явь, где кошмар… совсем запутал ее эльфенок, сама стала как он, сна от яви не отличает. Вот смыкаются темные ели, вот расступаются — зеленый купол, шатер, моховой пригорок…

Но нет никакой землянки: развороченная страшная яма, какие-то тряпицы, ветки, влажные, рухнувшие бревна, мокрицы шевелятся, и рядом, ох, рядом такой же развороченный длинный холм, и пахнет влажной землей, и что там торчит из этой земли, что белеет, не кость ли?

И пахнет повсюду… кровью пахнет.

— Листик, — говорит Ганка сухими губами, — что же это, Листик? Куда ты меня привел?

И сверкают в полутьме глаза ее эльфенка — зеленые болотца, куда провалилась она, Ганка, навсегда провалилась.

— Обманул я тебя, Ганка, — признается Листик и голову повесил, а глазами все стреляет туда-сюда, — обманул тебя… Потому что есть тролль. Пришел с гор. Разворошил землянку, ревел, крушил все. Я еле убежал, Ганка. И могилу Федорину он разрыл. И козочку мою убил, Ганка, убил тролль мою козочку. Как я теперь жить тут буду? Как Федора со мной разговаривать будет? Откуда ей приходить? И козочку жалко, ох как жалко, Ганка. Обманом я тебя сюда выманил, Ганка.

— Зачем? — спрашивает Ганка тихо.

Ох, Ганка, не лежать тебе с эльфенком на листьях папоротника, не жить в землянке. Не нужна ты эльфенку. На смерть тебя выманил проклятый эльфенок.

Эльфенок выпрямился, тощий, бледный, волосы точно золотая лисья шкурка.

— Я должен убить тролля. Помнишь, мне снилось, Ганка? Помнишь? Кто-то большой, страшный… Помнишь мой сон? Я потом столько раз пытался посмотреть его дальше — и не смог. Теперь понял — это же был тролль, Ганка. Помоги мне, Ганка. Мне самому не справиться.

— Как? Как помочь? — еще тише, совсем уж шепотом.

— Он тебя не тронет, Ганка. Ты девица. Тролль любит таких, как ты. Он ледяных девок в пещерах прячет, никого к ним не подпускает, сам с ними играет. Он и тебя захочет украсть, Ганка. Улыбнись ему… Он пойдет за тобой. Пойдет, куда я скажу.

Ганка молчит. Потом быстро-быстро кивает. Теперь одна надежда на эльфенка, на предателя. Зачем, ах, зачем она с ним связалась — говорила ведь матуся, нельзя играть с лесными созданиями, и отец Маркиан говорил.

Она поднимает голову, вновь забрасывает косу за плечо и улыбается.

И видит глаза тролля вверху — желтые, страшные.

Ох, какой он страшный, этот тролль — словно корявое дерево, огромное, поросшее мхом, руки-ветки, морда вытянутая, глаза светят из-под низкого лба, из огромной пасти вырывается рык, и бьет он себя лапой в грудь, и грудь гудит, как барабан.

И Ганка как-то понимает новой своей женской сутью, что тролль красуется перед ней, перед Ганкой…

И она опять улыбается и поводит плечами, и тролль еще пуще колотит себя в грудь и ревет; и тут эльфенок хватает ее за руку, как тогда, ночью, и они бегут, подныривая под ветки, перепрыгивая через коряжки, и тролль несется сзади, расшвыривая упавшие деревья, ломая ветки, и Ганка слышит треск, и топот, и рык и оттого несется, не помня себя, и боится оглянуться, потому что знает, что она увидит — страшную мохнатую тень на фоне древесных стволов, а ногти эльфенка впиваются ей в запястье, и эльфенок тянет, тянет ее за руку. И они опять бегут, он знает тайные пути, ее эльфенок, а тролль застревает в буреломе, расшвыривает ветки, опять ревет, ох, лучше бы он никогда не спускался с гор. И вот они выбегают на поляну, и Ганка озирается, и чует знакомый запах горящих поленьев, и дерна, и травы, и точно в тумане выплывает из пестрой сумятицы сердитое лицо бати и удивленное — Митра, потому что они как раз собрались закрывать поддуваленки, когда на поляну выскочили, задыхаясь, рука в руке, Ганка с эльфенком.

И тролль выскочил следом за ними, с ревом проломился сквозь орешник.

Батя потянулся за топором, он был смелым человеком, батя, но тролль махнул гигантской лапой, и батя отлетел в сторону, точно кукла-мотанка. А тролль стал перед Ганкой, и Ганка увидела его поросшее рыжей шерстью тулово и огромное мужское естество. И тут тролль наклонился, приблизил свою морду к Ганкиному лицу (его черные ноздри раздувались и сдувались — туда-сюда, туда-сюда), и он обнюхал Ганку и вдруг протянул лапу и дотронулся пальцем ей до щеки…

И Ганка, помня наказ проклятого эльфенка, улыбнулась и лукаво повела плечом.

Ах, где ты, эльфенок, неужто у тебя совсем нет сердца, неужто отдашь ты меня на растерзание троллю?

Нет, не подвел эльфенок, выскочил откуда-то сзади, оттолкнул Ганку и тоже, точно как тролль, ударил себя в тощую грудь и зарычал, смешно и тоненько, точно кошка мяукнула…

И вот так они стояли, и били себя в грудь, и рычали друг на друга, а потом тролль поднял лапы и пошел на эльфенка — он был огромным, точно гора, и черным, а эльфенок совсем маленьким, в точности как в Писании, там, где про Давида и Голиафа, Ганка помнила, отец Маркиан рассказывал. И эльфенок еще раз мяукнул и стукнул себя в грудь, а потом повернулся и побежал, и тролль побежал за ним, размахивая лапами. И каждый раз казалось, что он вот-вот настигнет эльфенка, но эльфенок все уворачивался, все не давался, и Ганка видела, что он все ближе и ближе подходит к кабан-куче, и вот он уже на ней, сверху, прыгает на куче, легкий, худой, с торчащими ребрами, совсем невесомый. Вот он стал на верхушке кабан-кучи, ударил себя в грудь и зарычал. И в дыму, идущем от поддуваленок, он вдруг показался Ганке очень большим, почти как тролль, и рык его стал громким, и тень его упала на тролля, и тролль тоже зарычал и прыгнул на кучу, как раз с той стороны, где росла кривая сосна с желтыми, скрученными с одного боку иголками.

И сноп искр взметнулся аж до неба.

И Ганка закрыла глаза, а потом уши.

А когда отвела ладони от ушей и открыла глаза, увидела, что Митро помогает подняться бате, а на поляне стоит целая толпа зеленокутских мужиков с вилами и топорами, под предводительством грозного отца Маркиана, и матуся стоит тут же и закрывает рот уголком платка, а эльфенка нет нигде, нигде больше нет эльфенка, только покачиваются ветки орешника на дальней стороне поляны, и доносится откуда-то:

— Ганка! Я вернусь! Я приду до тебя, Ганка!

…и затихает вдали…

Ганка растерянно озирается и спрашивает:

— Матуся, ты чего? Ты чего плачешь?

* * *

Роман раньше был злой и веселый, а стал злой и мрачный. Матуся делала ему примочки из кислого молока, а потом — из отвара подорожника и чистотела: черная корка сошла со лба и щек, и на ее месте появилась новая, но какая-то неправильная, словно бы непристойно розовая, и все Романово лицо казалось словно бы голым, и девки в пестрых платках и распахнутых полушубках больше не торчали подле плетня, чтобы как бы случайно столкнуться с Романом у калитки, и не прыскали в ладошку, и не краснели, оттого, думала Ганка, Роман и злился… Но Ганку больше не трогал, видно, стыдился того, что выгнал ее тогда во двор, прямо в лапы к троллю.

Теперь Роман все время сидел дома и плел вместе с младшими короба из ивовых прутьев, пока батя с Митром на куренной поляне ломали кабан и копали уголь. Как только снег окончательно станет, по зимней дороге приедет на розвальнях управляющий и увезет в коробе уголь, тот, что получше. А тот, что похуже, батя с сыновьями сам повезет вниз, на ярмарку… Но прутья у Романа ложились криво, потому что обгорелые руки не слушались, и оттого Роман злился еще больше. К тому же снег никак не мог лечь, выпадал и стаивал, выпадал и стаивал, сменялся секучим дождем, заключавшим ветки в ледяные короба. Дорогу развезло, и поговаривали, что в ближнем лесу уже видели медведя-шатуна, а то и нескольких.

Потом снег все ж таки стал, как раз к Николе, приехал управляющий, красный, довольный, в теплой шубе, потрепал Ганку холодной красной рукой по голове, сказал, мол, красавицей девка растет, и в тот же день уехал с коробом угля, так, что только снежная пыль вилась за санями. А потом и батька с Митром запрягли Гнедка и отправились на ярмарку, а Роман остался и молча выходил на двор, стоял у плетня и так же молча возвращался и ложился лицом к стене: его новая кожа не выносила холода и слезала клочьями.

С ярмарки батя привез обновки: матусе — яркую шаль, младшим — пряники, а ей, Ганке, — яркую ленту и круглое зеркальце в оправе из стекляшек. Зеркальце было маленькое, но каким-то чудесным образом вся Ганкина физиономия туда помещалась, и Ганка при свете зимнего холодного утра пыталась разглядеть, и правда ли она стала красавицей, как сказал пан управляющий?

И решила, что нет — красавицы беленькие, розовенькие, синеглазые, вроде ледяных девок, а она, Ганка, как была чернявой, так и осталась. Правда, что-то в ней появилось новое, самой ей непонятное, потому что зеленокутские парубки что-то уж очень часто стали ходить мимо их окошек, в распахнутых тулупчиках, поигрывая топориками с резной рукоятью. И как бы просто так ходят, а нет-нет да и кинут взгляд в окошко, за которым сидит за пяльцами Ганка и вышивает то крестиком, то гладью. И матуся говорит, что весной, пожалуй, надо будет принимать сватов, а батя молча кивает.

И еще матуся тихо плачет ночами… Батя храпит, ничего не чует. Но Ганка слышит.

Ганка и сама ночами плачет и прислушивается, все прислушивается — не ходит ли кто вокруг хаты под холодной полной луной, не трется ли о плетень… А морозным синим утром, как подоит корову, тихо-тихо обходит хату, сначала посолонь, а потом и противосолонь… И пока никто не видит, снимает с жердины жалко обвисший, покрытый инеем веночек — из зеленых еловых веток, из рыжих сухих листьев дуба — и аккуратно обирает ладонью свисающие с плетня космы рыжей шерсти. А следов на снегу уже нет, потому что перед рассветом прошла поземка.

Письма не нашего времени

Роман в письмах. Нет, не так — рассказ в электронных письмах. Пишут их друг другу две дамочки ста пятидесяти лет от роду, упрекая друг друга в оторванности от реальной жизни. И главный вопрос — кто же из них погрузился в виртуальную реальность?

* * *

Привет, старуха! Сорри, что не намылила раньше, не было тайму. Сначала нам вломили спайсеры, потом мы вломили спайсерам. Ты, дура старомодная, даже и не знаешь, кто такие спайсеры? Объясняю: такие мерзкие здоровенные пауки, которые ломанулись к нам из космоса. Я этих гадов давила и давить буду, ты же знаешь, пауков не терплю! А наш командир на построении сказал, что я самая крутая во взводе — еще бы! Я могу сто раз отжаться и хоть бы что, пульс 65, давление в норме, а реакция вообще просто нечеловеческая, недаром я половину нервов в прошлом году поменяла на световоды со сверхпроводимостью, они скорость света увеличивают вдвое… или я что-то опять напутала? Тут все зовут меня Анка-пулеметчица с намеком на мой возраст, это такая древняя героиня была, но я не возражаю, она, говорят, белых гадов давила (я думаю, это те, с Альфы Центавра). Командир готов мне дать увольнительную, чтобы я себе новые зубы отрастила (сломала парочку, когда откусывала патрон), но не могу — Земля еще в опасности. Если не я, то кто же? Вот не знаю, имеет ли смысл ввести тот ген, который отвечает за наработку хитинового экзоскелета… С одной стороны это круто, с другой — чем я тогда буду лучше этих спайсеров? Посоветуй, как быть, а?


От toorgenev@mail.ru

То dragoon@spacemail.com

Любезная Анна Матвеевна! Вот Вам уже 150 стукнуло, а вы все в компьютерные игры режетесь. Не верю я ни в каких спайсеров, потому как это противно природе, да и в экзоскелет хитиновый… У нас тут пленительно-тихо, все в усадьбе дышит осенью, летом варили варенье, сейчас пьем с этим вареньем чай. Давеча приезжал к нам доктор Козельский с барышнями — хлопотать об устройстве у нас в уезде музыкальной школы для детей поселян. Он вдовец и любезен мне весьма, да и девочки его вошли в тот возраст, когда потребен совет опытной женщины. Я уж подумываю… впрочем, все должно разрешиться в ближайшее время, да и школа музыкальная немало будет способствовать нашему сближению, поскольку я на фортепьянах играю недурно, как вам, любезная Анна Матвеевна, известно.


От dragoon@spacemail.com

То toorgenev@mail.ru

Шейла, ты что, совсем крышей поехала? Имей в виду, старуха, сейчас от маразма лечат. Я тебе еще полвека назад говорила — увлечение классикой до добра не доведет! Ну, какая ты тургеневская девушка, дура, на себя посмотри; третья регенерация, зубы четвертого поколения, керамические шарнирные суставы, а про остальное я уж и не говорю. Ты ж, дурында, афроамериканка, чего скрывать, хотя и пластику сделала, и осветлилась, но кровь, подруга, свое берет! Я вот не выпендриваюсь, стреляю тихо-мирно в своих пауков. Ну, командир наш, правда… классный мужик, чего уж там. Мы как раз вчера, стоя на поле боя, среди развороченных хитиновых корпусов (Жвалы! Слизь! Серная кислота вместо крови, мне аж амуницию проело!), и тут он берет меня за руку, смотрит в глаза и говорит — Анка… крутая ты старуха, Анка, будь моей прямо здесь, на поле боя! И рвет с меня бронированный лифчик! Шейла, это было что-то. До сих пор прийти в себя не могу. А ты все блеешь — доктор Козельский, доктор Козельский… Дура, какие уезды, какие сельские школы? Ты что, вообще из компа не вылазишь, что ли? Да ты в окно выгляни, там вон, после атаки спайдеров полгорода рухнуло, зарево висит, последнее дерево в прошлом году загнулось на Аляске, вот тебе и твое варенье. Или ты синтетическое жрешь? В общем, хватит дурака валять, вылазь из киберспейса и дуй к нам — нам даже такие сейчас пригодятся!


От toorgenev@mail.ru

То dragoon@spacemail.com

Вот гляжу я в окно, любезная Анна Матвеевна, и вижу красные клены, да желтые осины, да речку нашу Пехорку, да деда Щукаря, который ставит перемет на шелешпера. И нет у нас тут никакой катастрофы вселенской, а живем мы мирно, в покое, хотя и на холод сейчас повернуло, и суставы ноют, а супруг мой любезный, доктор Козельский покашливает, да почечуем мается. И думаю я так, подруга моя дорогая, что не потому даже видишь ты разруху за окном, да нашествие богомерзких тварей, что игры компьютерные тебе любезней тихой нашей жизни, а потому, что оцифровали тебя, и теперь ты пишешь мне в виде компьютерной программы, живущей в том мире, какой тебе более всего по мятежной твоей душе пришелся, ибо тело твое ветхое (все ж 150 лет это тебе не кот начхал) полностью пришло в негодность и износилось, ибо, уж признайся, Анька, оттягивалась ты всегда по полной, и органы свои износила уже по третьему разу — куда новые ставить? У нас иное дело, жизнь спокойная и размеренная, скрипим себе потихоньку, и, Бог даст еще полвека проскрипим, девочек замуж выдадим и внуков понянчим…


От dragoon@spacemail.com

То toorgenev@mail.ru

Дура! Какое замуж? Каких внуков? Ты что, в своем маразме уже и забыла, как люди размножаются? Это меня оцифровали? Да у нас тут такая жизнь, какая и тебе и не снилась! Это тебя, дуру, оцифровали — ишь ты, Пехорка! Да твоя Пехорка уже сто лет, как пересохла, варенье из сои модифицированной гонят, пауки проклятые совсем задолбали… И не стыдно тебе, тухлая программа комповская, аморалку мне шить? Да я мир спасаю… Да у нас тут…

_)))=/\ф-аа-555№%%%№ 333»»!

Сбой программы….

Загрузка...