— Хотите пойти на выставку нового искусства? — сказали мне.
— Хочу, — сказал я. Пошли.
— Это вот и есть выставка нового искусства? — спросил я.
— Эта самая.
— Хорошая.
Услышав это слово, два молодых человека, долговязых, с прекрасной розовой сыпью на лице и изящными деревянными ложками в петлицах, подошли ко мне и жадно спросили:
— Серьезно, вам наша выставка нравится?
— Сказать вам откровенно?
— Да!
— Я в восторге.
Тут же я испытал невыразимо приятное ощущение прикосновения двух потных рук к моей руке и глубоко волнующее чувство от созерцания небольшого куска рогожи, на котором была нарисована пятиногая голубая свинья.
— Ваша свинья? — осведомился я.
— Моего товарища. Нравится?
— Чрезвычайно. В особенности эта пятая нога. Она придает животному такой мужественный вид. А где глаз?
— Глаза нет.
— И верно. На кой черт действительно свинье глаз? Пятая нога есть — и довольно. Не правда ли?
Молодые люди, с чудесного тона розовой сыпью на лбу и щеках, недоверчиво поглядели на мое простодушное лицо, сразу же успокоились, и один из них спросил:
— Может, купите?
— Свинью? С удовольствием. Сколько стоит?
— Пятьдесят…
Было видно, что дальнейшее слово поставило левого молодого человека в затруднение, ибо он сам не знал, чего пятьдесят: рублей или копеек? Однако, заглянув еще раз в мое благожелательное лицо, улыбнулся и смело сказал:
— Пятьдесят ко… рублей. Даже, вернее, шестьдесят рублей.
— Недорого. Я думаю, если повесить в гостиной, в простенке, будет очень недурно.
— Серьезно, хотите повесить в гостиной? — удивился правый молодой человек.
— Да ведь картина же. Как же ее не повесить!
— Положим, верно. Действительно картина. А хотите видеть мою картину «Сумерки насущного»?
— Хочу.
— Пожалуйте. Она вот здесь висит. Видите ли, картина моего товарища «Свинья как таковая» написана в старой манере, красками; а я, видите ли, красок не признаю; краски связывают.
— Еще как, — подхватил я. — Ничто так не связывает человека, как краски. Никакого от них толку, а связывают. Я знал одного человека, которого краски так связали, что он должен был в другой город переехать…
— То есть как?
— Да очень просто. Мильдяевым его звали. Где же ваша картина?
— А вот висит. Оригинально, не правда ли?
Нужно отдать справедливость юному маэстро с розовой сыпью — красок он избегнул самым положительным образом: на стене висел металлический черный поднос, посредине которого была прикреплена каким-то клейким веществом небольшая дохлая крыса. По бокам ее меланхолически красовались две конфетные бумажки и четыре обгорелые спички, расположенные очень приятного вида зигзагом.
— Чудесное произведение, — похвалил я, полюбовавшись в кулак. — Сколько в этом настроения!.. «Сумерки насущного»… Да-а… Не скажи вы мне, как называется ваша картина, я бы сам догадался: э, мол, знаю! Это не что иное, как «Сумерки насущного»! Крысу сами поймали?
— Сам.
— Чудесное животное. Жаль, что дохлое, погладить?
— Пожалуйста.
Я со вздохом погладил мертвое животное и заметил:
— А как жаль, что подобное произведение непрочно… Какой-нибудь там Веласкес или Рембрандт живет сотни лет, а этот шедевр в два-три дня, гляди, и испортится.
— Да, — согласился художник, заботливо поглядывая на крысу. — Она уже, кажется, разлагается. А всего только два дня и провисела. Не купите ли?
— Да уж и не знаю, — нерешительно взглянул я на левого. — Куда бы ее повесить? В столовую, что ли?
— Вешайте в столовую, — согласился художник. — Вроде этакого натюрморта.
— А что, если крысу освежать каждые два-три дня? Эту выбрасывать, а новую ловить и вешать на поднос?
— Не хотелось бы, — поморщился художник. — Это нарушает самоопределение артиста. Ну, да что с вами делать! Значит, покупаете?
— Куплю. Сколько хотите?
— Да что же с вас взять? Четыреста… — Он вздрогнул, опасливо поглядел на меня и со вздохом докончил: — Четыреста… копеек.
— Возьму. А теперь мне хотелось бы приобрести что-нибудь попрочнее. Что-нибудь этакое… неорганическое.
— «Американец в Москве» — не возьмете ли? Моя работа.
Он потащил меня к какой-то доске, на которой были набиты три жестяные трубки, коробка от консервов, ножницы и осколок зеркала.
— Вот скульптурная группа: «Американец в Москве». По-моему, эта вещица мне удалась.
— А еще бы! Вещь, около которой заржать от восторга. Действительно, эти приезжающие в Москву американцы, они тово… Однако вы не без темперамента… Изобразить американца вроде трех трубочек…
— Нет, трубочки — это Москва! Американца, собственно, нет; но есть, так сказать, следы его пребывания…
— Ах, вот что. Тонкая вещь. Масса воздуха. Колоритная штукенция. Почем?
— Семьсот. Это вам для кабинета подойдет.
— Семьсот… Чего?
— Ну, этих самых, не важно. Лишь бы наличными.
Я так был тронут участием и доброжелательным ко мне отношением двух экспансивных, экзальтированных молодых людей, что мне захотелось хоть чем-нибудь отблагодарить их.
— Господа! Мне бы хотелось принять вас у себя и почествовать как представителей нового чудесного искусства, открывающего нам, опустившимся, обрюзгшим, необозримые светлые дали, которые…
— Пойдемте, — согласились оба молодых человека с ложками в петлицах и миловидной розовой сыпью на лицах. — Мы с удовольствием. Нас уже давно не чествовали.
— Что вы говорите! Ну и народ пошел. Нет, я не такой. Я обнажаю перед вами свою бедную мыслями голову, склоняю ее перед вами и звонко, прямо, открыто говорю: «Добро пожаловать!»
— Я с вами на извозчике поеду, — попросился левый. — А то, знаете, мелких что-то нет.
— Пожалуйста! Так, с ложечкой в петлице и поедете?
— Конечно. Пусть ожиревшие филистеры и гнилые ипохондрики смеются — мы выявляем себя, как находим нужным.
— Очень просто, — согласился я. — Всякий живет как хочет. Вот и я, например. У меня вам кое-что покажется немного оригинальным, да ведь вы же не из этих самых… филистеров и буржуев!
— О, нет. Оригинальностью нас не удивишь.
— То-то и оно.
Приехали ко мне. У меня уже кое-кто: человек десять — двенадцать моих друзей, приехавших познакомиться поближе с провозвестниками нового искусства.
— Знакомьтесь, господа. Это все народ старозаветный, закоренелый, вы с ними особенно не считайтесь, а что касается вас, молодых, гибких пионеров, то я попросил бы вас подчиниться моим домашним правилам и уставам. Раздевайтесь, пожалуйста.
— Да мы уж пальто сняли.
— Нет, чего там пальто. Вы совсем раздевайтесь.
Молодые люди робко переглянулись:
— А зачем же?
— Чествовать вас будем.
— Так ведь так… не раздеваясь.
— Вот оригиналы-то! Как же так, не раздеваясь, вымазать ваше тело малиновым вареньем?
— Почему же… вареньем? Зачем?
— Да уж так у меня полагается. У каждого, как говорится, свое. Вы бросите на поднос дохлую крысу, пару карамельных бумажек и говорите: это картина. Хорошо! Я согласен! Это картина. Я у вас даже купил ее. «Американца в Москве» тоже купил. Это ваш способ. А у меня свой способ чествовать молодые, многообещающие таланты: я обмазываю их малиновым вареньем, посыпаю конфетти и, наклеив на щеки два куска бумаги от мух, усаживаю чествуемых на почетное место. Есть вы будете особый салат, приготовленный из кусочков обоев, изрубленных зубных щеток и теплого вазелина. Не правда ли, оригинально? Запивать будете свинцовой примочкой. Итак, будьте добры, разденьтесь. Эй, люди! Приготовлено ли варенье и конфетти?
— Да нет! Мы не хотим… Вы не имеете права…
— Почему?!
— Да что же это за бессмыслица такая: взять живого человека, обмазать малиновым вареньем, обсыпать конфетти! Да еще накормить обоями с вазелином… Разве так? Мы не хотим. Мы думали, что вы нас просто кормить будете, а вы… мажете. Зубные щетки рубленые даете… Это даже похоже на издевательство!.. Так нельзя. Мы жаловаться будем.
— Как жаловаться? — яростно заревел я. — Как жаловаться? А я жаловался кому-нибудь, когда вы мне продавали пятиногих синих свиней и кусочки жести на деревянной доске? Я отказывался?! Вы говорили: мы самоопределяемся. Хорошо! Самоопределяйтесь. Вы мне говорили — я вас слушал. Теперь моя очередь… Что?! Нет уж, знаете… Я поступал по-вашему, я хотел понять вас — теперь понимайте и вы меня. Эй, люди! Разденьте их! Мажь их, у кого там варенье. Держите голову им, а я буду накладывать в рот салат… Стой, брат, не вырвешься. Я тебе покажу сумерки насущного! Вы самоопределяетесь — я тоже хочу самоопределиться…
Молодые люди стояли рядышком передо мной на коленях, усердно кланялись мне в ноги и, плача, говорили:
— Дяденька, простите нас. Ей-богу, мы больше никогда не будем.
— Чего не будете?
— Этого… делать… Таких картин делать…
— А зачем делали?
— Да мы, дяденька, просто думали: публика глупая, хотели шум сделать, разговоры вызвать.
— А зачем ты вот, тот, левый, зачем крысу на поднос повесил?
— Хотел как чуднее сделать.
— Ты так глуп, что у тебя на что-нибудь особенное, интересное даже фантазии не хватило. Ведь ты глуп, братец?
— Глуп, дяденька. Известно, откуда у нас ум?!
— Отпустите нас, дяденька. Мы к маме пойдем.
— Ну ладно. Целуйте мне руку и извиняйтесь.
— Зачем же руку целовать?
— Раздену и вареньем вымажу! Ну?!
— Вася, целуй ты первый… А потом я.
— Ну, бог с вами… Ступайте.
Провозвестники будущего искусства встали с колен, отряхнули брюки, вынули из петлиц ложки и, сунув их в карман, робко, гуськом вышли в переднюю.
В передней, натягивая пальто, испуганно шептались:
— Влетели в историю! А я сначала думал, что он такой же дурак, как и другие.
— Нет, с мозгами парень. Я было испугался, когда он на меня надвигаться стал. Вдруг, думаю, подносом по голове хватит!
— Слава Богу, дешево отделались.
— Это его твоя крыса разозлила. Придумал ты действительно: дохлую крысу на поднос повесил!
— Ну, ничего. Уж хоть ты на меня не кричи. Я крысу выброшу, а на пустое место стеариновый огарок на носке башмака приклею. Оно и прочнее. Пойдем, Вася, пойдем, пока не догнали.
Ушли, объятые страхом…
— Имею честь рекомендоваться: действительный член новооткрытой петроградской лиги для борьбы с роскошью и мотовством.
— А! Действительный?
— Да-с.
— Это хорошо, что действительный. Прошу покорнейше садиться…
— Куда?
— А вот в это кресло.
— В это кресло? Ни за что. Оно ведь, поди, рублей пятьдесят стоить?
— 120.
— Сто двадцать?! О, Боже! Какое возмутительное мотовство! Принципиально не сяду… Я лучше, тут, на подоконничке…
— Чем могу служить?
— Я пришел вам сказать одно только слово… Кажется, господин Фурсиков?
— Фурсиков.
— Одно слово: опомнитесь, Фурсиков! Нам сообщили, что вы живете роскошно и мотаете деньги без всякого толку и смысла… На чем, например, вы сейчас стоите?
— На полу.
— Нет, на ковре! А ковер-то персидский, а цена-то ему пятьсот рублей, а на ковре-то этом еще лежит медвежья шкура, тоже, поди, в два ста ее не уберешь?
— 550.
— Я не падаю в обморок от этой цифры только потому, что у меня крепкие нервы. Эх, господин Фурсиков! Нужен вам этот ковер? Нет, не нужен. Нужен медведь? Ни для какого черта не нужен. Это у вас что за комната?
— Кабинет…
— Так-с… А та?
— Столовая.
— Ну, скажите, пожалуйста… Неужели, эти две комнаты нельзя соединить в одну? Или обедайте в кабинете или занимайтесь в столовой. Ведь два дела за раз вы не будете делать — обедать и заниматься. Значит — для чего же две комнаты?
— Но у меня тут письменный стол…
— А для чего он вам? На обеденном и занимайтесь… Если бумаги какие есть, документы — их можно в ящичек из-под макарон класть. Макароны скушать, а в пустой ящичек прятать после работы бумаги… Наконец — чернильница! Для чего вам такая огромная — с каким-то орлом, с бронзой и мрамором? Прекрасно и баночка из-под горчицы служить может. Горчицу скушали, а в баночку чернил налили… Это что за комната?
— Спальня…
— Ну, вот, ну, вот! В кабинете есть огромный широкий диван, есть оттоманка, а вы еще спальню заводите. Что за мотовство?!..
— Но… у меня ведь жена…
— Ну, что ж… Прекрасно на этой оттоманке уместились бы с женой рядом…
— На ней нельзя спать… Плюш испортится.
— А зачем плюш? Клеенкой обтянули и конец. Что за швыряние деньгами. Лучше бы эти деньги на военные нужды пожертвовали… О! Там еще комната?
— Да… Это спальня моего брата…
— Зачем? К чему? Кому это нужно? Спальня! В том же кабинете можно и устроиться. Вы с женой на оттоманке, брат на диване. Когда брат раздевается — жена ваша выходить на минуту, жена раздевается — брат выходить. Господи! Только было бы желание, а устроиться всегда можно…
— Но… у жены есть туалетный столик… его некуда тут поставить…
— Как некуда? А на ваш письменный стол. Такой огромный дурак, — неужели он не сможет сдержать этого крошки… И преудобно будет: жена ваша взбирается на письменный стол (вы ее можете и подсадить) и садится за туалетный столик, причесываться или что она там делает, вы у ее ног сидите, работаете, а на другом конце стола может сидеть ваш брат и есть в это время колбасу.
— Нет, так неудобно… Жена любит, чтобы из спальни был ход прямо в ванную…
— О, Боже милостивый! Что вы, Ротшильд, что ли? Зачем вам отдельная ванная? Ванну можно поставить на место этой этажерки с безделушками и отгородить ее ситцевой занавесочкой… Да постойте! Ведь тут, вместо этого мраморного идиота, можно поставить керосинку… Тогда вам и кухни не надо… Жена будет жарить на керосинке яичницу, брат рубит, скажем, котлеты, а вы чистите картошку! Ни кухни, ни кухарки не надо… А экономию всю на нужды войны жертвуйте… Сколько у вас теперь комнат?
— Ш…шесть…
— Ну, вот! А я вам доказываю, что одной довольно… Тесновато, вы думаете? А на кой дьявол вам два шкафа книг? Что вы их все сразу читаете, что ли? Ведь больше одной за раз не читаете? Ну, вот! Запишитесь в какую-нибудь библиотеку и берите книги, а эти продайте, а деньги на Красный Крест пожертвуйте… Ведь сердце кровью обливается, когда на вас смотришь. Это что — жакет на вас?
— Жакет…
— Рублей 60, поди, стоить.
— 140.
— Ну, вот! Кому это нужно?! Взяла бы жена и сшила сама из трико по три двадцать аршин; и прочно и хорошо. Пальто, вон, я ваше в передней видел. Почему на меху? Можно и в весеннем проходить зиму, а ежели холодно, то не ездить на извозчиках или там на трамваях, а просто бежать по улице. И экономия времени, и согреешься… А это пальто спустить надо, а денежки на шитье противогазов пожертвовать. Гм… да! Позвольте, г. Фурсиков… Почему же вы плачете?
— О, г. действительный член петроградской лиги для борьбы с роскошью и мотовством! Вы так хорошо говорили, так убедили и меня, и жену мою, и брата, что мы решили во всем и везде следовать тем принципам, с которыми сейчас познакомились…
— Гм… Ну, да… Я очень рад… гм!.. Очень. Утрите слезы. Еще не все потеряно… Прощайте, г. Фурсиков, прощайте, мадам. А где же ваш братец?
— А он тут побежал в одно место… А, вот он! Вернулся.
— Прощайте, господа… Это что у вас, передняя? Ну зачем такая большая передняя… Все верхнее платье можно вешать в кабинете, около ванны… А экономию пожертвовать на нужды… гм! Где же мое пальто?
— Вот оно.
— Это не мое. У меня было с бобровым воротником, новое…
— Неть, это ваше. Это ничего, что оно старенькое и без воротника. Если вам будет холодно — можете бежать…
— Где мое пальто?!!
— Вот такое есть. Не кричите. А то, которое было вашим, мой брать успел заложить за 300 рублей в ломбард, а деньги внес на Красный Крест… Вот и квитанция. Простите, г. член для борьбы с роскошью, но вы так хорошо говорили, что мой брать не мог сдержать порыва… Всего хорошего… Позвольте, господин!.. Квитанцию забыли захватить…
— Ушел… Обиделся, что ли, не понимаю…
И на что бы, кажется?
Предварительное обращение к военной цензуре.
Дорогая военная цензура!
Разреши, пожалуйста, мне написать то, что я хочу; и не только написать, но и напечатать. Ведь ты понимаешь, что то, о чем я мечтаю ниже, настолько невероятно, настолько нежизненно, настолько не подходить к нашей русской обстановке и быту, что объяснить мои «мечты» подстрекательством — может только человек, имеющий что-либо против меня лично. А так как военная цензура не должна иметь на меня сердца (не давал повода) — то твердо надеюсь, что и все ниженаписанное увидит свет.
Любящий вас Арк. Ав.
Отрывок из Брет-Гaртa.
…Несколько всадников с суровыми мрачными лицами подскакали к хижине конокрада Джо Мастерса из Красных Утесов — и спешились.
— Эй, Джо! Выходи! — закричал предводитель, стуча в толстую дверь рукояткой кинжала.
На пороге показалась молодцеватая фигура Джо Мастерса с двумя пистолетами в руках, но когда он увидел выражение лица приехавших — руки его опустились.
— А я и не знал, кто приехал — хотел защищаться. Значить, дело кончено?
— Да. Я — представитель комитета общественной безопасности. Ты молодчина, Джо, что уважаешь суд Линча… Видишь ли, против тебя показали два уважаемых гражданина Ревущего Стана: мистер Кентук и мистер Пигсби… Дело верное.
— Что ж, — пожал плечами Джо, — игра проиграна!
Он бросил пистолеты и задумчиво направился к дереву, на одной из нижних ветвей которого два рудокопа прилаживали тонкую волосяную веревку с петлей на конце…
Существующий порядок в России
— Саламаткин! Свидетельскими показаниями полиция установила, что ты продаешь недопеченный хлеб. Недопекаешь его ты для того, чтобы он больше тянул на весах. Кроме того, ты берешь за него на 11/2 копейки дороже против таксы. За это мы штрафуем тебя на 300 рублей.
— Ваше благородие! Помилуйте! Подвозу нет, вагонов, шведский транзит в неисправности, волнение в Персии — нешто нам возможно выдержать?!!..
— Кардамонов, взыщи с него!
— Господин городовой! Обратите ваше внимание на этого проклятого извозчика № 100. Я выхожу из Литейного театра, нанимаю его в Троицкий, а он с меня за это рупь просит. Нетто это дело? Грабеж это бесформенный!
— Ты чего же это, а? Штрафу захотел? Вот я замечу твой подлецовский номер, тебя тремя рублями штрафа и огреют…
— Господин городовой! Нешто я как — по своей воле? Овес-то почем теперь, слыхали? Хозяину я сколько должен привезти — слыхали? 7 рублев. А вы — штрах. Штрах с меня возьмете, а я на других седоках отворачивать его должен. Городовой-то не всегда поблизу.
— Ну, ты, разговорился! Дайте ему, господин, полтину — предовольно с него! Езжай, анафема!
— Послушайте, господин банкир. У вас там какие-то запасцы овса оказалась спрятанные. Не хорошо. Ну, какое, скажите, имеет отношение овес к банку? Правда, что по закону мы вам ничего не имеем права сделать, но совесть-то у вас своя есть — или как?
Порядок, о котором мечтает автор…
К дверям хлебной и бакалейной лавки Саламаткина, что на Загородном проспекте, подскакали несколько всадников с мрачными решительными лицами. Они спешились и, гремя шпорами, вошли в лавку.
— Вы — Саламаткин? Хорошо. Мы — столичный комитет общественной безопасности, находящийся под покровительством властей. Вот эти двое солидных незапятнанных граждан сделали нам заявление, что вы продали им совсем не пропеченный хлеб, вредный для здоровья, при чем взяли за него на 11/2 копейки более против таксы.
— Штой-то, господа, — завопил Саламаткин, — подвозу нет, транзит из Персии…
— Тс!! — сурово сказал предводитель, зазвенев шпорами. — Имейте больше уважения к суду Линча!! Мистер Окурков, взять его! Мистеры Седакин и Лялькин, у вас уже приготовлена веревка на фонарном столбе?
— Готово, предводитель. Тут же на Загородном в двух шагах. Уже много граждан с нетерпением ждут результата суда.
— Значит, формальности все? Взять его!
Железные руки схватили Саламаткина.
— Извозчик № 100! Это вы хотели взять с этого седока рубль за конец с Литейного театра в Троицкий?
— Да как же, господа, ежели будем говорить овес… опять же хозяин…
— Это нас не касается. Свидетельство двух уважаемых граждан имеется? Фонарь крепкий? Значить все формальности на лицо. Мистер Дерябкин — потрудитесь…
— Это — комиссионные дела нашего банка и они вас не касаются!! Наш овес — мы его купили и можем выпустить его на рынок, когда нам заблагорассудится. Вы не смеете меня брать — нет такого закона…
Предводитель нагнулся с взмыленного коня и заглянул прямо в глаза банкиру.
— Нет, есть такой закон, — холодно сказал он. — Калифорнийский закон — закон Линча!
…Фонарь ласковым мирными светом освещал приблизившееся к нему недовольное лицо банкира…
И что будет после введения такого нового порядка.
— Господин! Ежели вы находите, что этот хлеб не совсем пропечен — я отрежу другой кусок.
— Нет, что вы! Хлеб великолепно выпечен.
— А то скажите только. Потом тут у нас такса вывешена; так мы с ней не особенно считаемся: на копеечку все дешевле продаем. Все-таки, знаете спокойнее — хе-хе!.. Мишка! Дверь открой господину.
— Извозчик! К Народному Дому — восемь гривен.
— Это с угла-то Морской и Невскаго? Что вы, господин, — и половины довольно!
— Ну ты тоже скажешь! Бери шесть гривен.
— Да ведь езды здесь хорошей 10–12 минуть — за что же тут? Полтину извольте — больше никак невозможно! А то иначе и не поеду.
— Слушайте, г. банкир! У меня есть партия овса. Вы понимаете, 800 вагонов по пустяшной цене. А если мы потихоньку перевезем его сюда да припрячем…
— Эй, кто там! Ильюшка, Семен! Где мой большой револьвер… Держите этого субъекта, я сейчас буду стрелять ему между глаз!!!
— Ну, хорошо… Ну, вот я уже и ушел!.. Очень нужно кричать…
Утро в кафе на Невском, где «все покупают и все продают».
— А! Канторович! Как ваше здоровье?
— Ничего себе, плохо.
— Слушайте, Канторович… чем вы сейчас занимаетесь?
— Я сейчас, Гендельман, больше всего занимаюсь диабетом.
— Он у вас есть?
— Ого!
— И много?
— То есть как много? Сколько угодно! Могу вам даже анализ показать.
— Хорошо, посидите. Я сейчас, может быть, все устрою.
Убегает.
Наталкивается на Шепшовича.
— Гендельман, куда вы бежите?
— У меня есть дело. Не задерживайте меня. Я продаю.
— Что вы продаете?
— Диабет продаю.
— Диабет? Гм… Много его есть у вас?
— Положим, он есть не у меня, а у одного человечка.
— У какого?
— Вы замечательный наивник! Я, может быть, на этом заработаю — так я ему обязательно должен сказать, чтобы он из-под носу вырвал!
— Вы мне можете не говорить, но я вас заверяю, что вы без меня диабета не продадите.
— Серьезно?
— Он спрашивает! Я вам скажу, что теперь весь диабет проходит через мои руки.
— Кому же вы его ставите?
— Гендельман! Не надо считать меня идиотом. Это настолько мой хлеб, что я вам даже ничего не скажу.
— Ну, хорошо. Так сделаем это дело вдвоем.
— А вагоны?
— Ой, эти вагоны — вот у меня где сидят. Чистое с ними наказание. Ну, у нас, впрочем, есть специалист по вагонам — Яша Мельник.
— Яша! Здравствуйте, Яша! Вы могли бы достать нам вагонов?
— Под чего?
— Под диабет.
— Что это за диабет?
— Здравствуйте! Только сегодня на свет родились! Диабет есть диабет.
— Может, дрянь какая-нибудь!
— Дрянь? А если я вам покажу анализ — что вы скажете?
— Если анализ есть, так какой там разговор? Вагоны будут.
— Значит, все и устроено!!
— А у кого диабет?
— Это еще пока секрет. Но мне сказано, что я могу иметь его, сколько угодно.
— Почем?
— Что почем? Вы раньше скажите вашу цену, а потом мы уже поговорим о моей цене.
— Слушайте! Вы мне должны рубль на пуд уступить.
— Рубль? Я вам тридцать копеек не уступлю! Вы же знаете, что сейчас диабет с руками отрывается.
— Серьезно?
— Он спрашивает! Вот смотрите: Моносзон! У вас есть диабет?
— Нет.
— Видите? Эй, молодой человек… Как вас… Вот вы, в коричневом. У вас есть диабет?
— Нет.
— Вы видите? Вы расспросите все кафе — и почти ни у кого не будет диабета.
— Хорошо. Мальчик! Дай, милый мальчик, перо и чернила — мы напишем куртажную расписку. Значит, будем работать на проценте. Мои — пятьдесят (я же продаю!), Яше за вагоны — двадцать и вам, Гендельман, за то, что вы найдете нам диабет, — тридцать процентов. Согласны?
— Еще я буду торговаться! Хорошо. Но где же ваш покупатель?
— Я сейчас буду к нему звонить. Мы в три дня это все и покончим! Сделаем хорошие деньги. Яша! Я пойду в комитет звонить, а вы работайте насчет вагонов.
— Уже!
— Алло! Это военно-промышленный комитет?
— Да.
— Слушайте! Вы интересуетесь диабетом?
— Что? Алло, что вы говорите?
— Диабетом интересуетесь?
— Чем?
— Диабетом! Вы только скажите: хотите вы иметь диабет? Так вы его будете иметь.
— Вы — идиот!
— Что? Алло! Разъединили. Это центральная — прямо какой-то бич народов. Центральная? Дайте мне 628-62. Это что такое? Это военно-промышленный комитет? Слушайте… Вы можете через меня очень быстро иметь диабет, — хотите?..
— !!
— ?!!
— !!
— …?!!
— !!
Через десять минут Шепшович приближается к Яше Мельнику и Гендельману.
— Ну, что?.. Поговорили с покупателями?
— Гендельман! Скажите мне правду: кто вам сказал, что у него есть диабет?
— Слушайте… Раньше бы я вам не сказал, потому что вы бы из-под носу дело вытащили, но раз мы уже подписали куртажную расписку, так я вам скажу: диабет имеется у Канторовича!
Шепшович со зловещим спокойствием:
— Может быть, вы скажете, сколько у него этого диабету?
— Э-э… Мня…Тысяч тридцать пудов…
— Так-с. И почем?
— Э… семнадцать рублей пуд… Вы же сами понимаете, что раз на рынке диабету почти нет…
— Хорошо, хорошо… Скажите, это цена франко Петроград?
— А то что же!
— Тогда я вам скажу, что вы, Гендельман, не идиот — нет! Вы больше, чем идиот! Вы… вы… я прямо даже не знаю, что вы! Вы — максимум! Вы — форменный мизерабль! Вы знаете, что такое диабет, который есть у Канторовича «сколько угодно»?! Это сахарная болезнь.
— Что вы говорите? Почему же вы сказали мне, что весь диабет проходит через вас?
— А!! Если я еще час поговорю с таким дураком, так через меня пройдет не только диабет, а и холера, и чума, и все вообще, что я сейчас желаю на вашу голову!!!
Французская борьба, как и всякий одряхлевший, обветшавший организм, скончалась неожиданно и по самой пустяковой, незаметной для здорового организма причине…
В один из обычных «борьбовых» дней, когда знаменитый «дядя Ваня», под звуки марша, вывел свою разношерстную команду на цирковую арену и, построив всех чемпионов полукругом, заревел своим зычным голосом:
— В настоящем международном чемпио…
— Неправда! — крикнул чей-то звучный голос с третьего ряда.
Дядя Ваня споткнулся и недоумевающе взглянул на перебившего.
— То-есть… что неправда?
— Да вот вы сказали «в настоящем международном» — это неправда.
— Что именно? — обиделся дядя Ваня. — Неправда, что он настоящий, или что он международный?
— И не настоящий он, и не международный.
— А какой же он?
— Вам лучше знать. Только он не настоящий.
Дядя Ваня пожал плечами и пошел дальше:
—..чемпионате, организованном в интересах спорта для борьбы за первенство мира…
— И это неправда, — твердо сказал голос уже из первого ряда.
— Что… неправда?
— Что вы говорите «в интересах спорта»… Ну, при чем тут интересы спорта?
— Как это… так… при чем? Спорт же — вы сами знаете…
— Знаю, знаю, — засмеялся зритель. — Потому и говорю: не верю.
Дядя Ваня скрыл смущение и гаркнул дальнейшее:
— …для борьбы за первенство Мира…
— Неправда! — крикнул кто-то из второго ряда. — И в Одессе, и в Харькове, и в Ахтырке, и в Виннице сейчас борются в цирках за первенство мира…
— Ну, так что же?
— Сколько же у вас миров, если в каждом паршивом городишке ваши дармоеды возятся на пыльных коврах «за первенство Мира»?
— Дядя Ваня, — крикнул с галерки сиплый, дружески-фамильярный голос. — Не втирай очки.
Дядя Ваня призвал на помощь все свое самообладание и крикнул:
— Победителям будут розданы следующие призы…
— Неправда!..
— Что? Господи, Боже ты мой… Что же неправда?
— Вот это… что победителям…
— Почему?
— Ну, какие они победители? Тоже спорт нашли! Ха-ха!
Дядя Ваня чуть не плакал:
— …следующие призы: большая золотая медаль.
— Неправда! Не верим!
— Да медали хоть поверьте! — стукнул страшным кулаком себе в грудь дядя Ваня.
— Не хотим! Довольно верили! Хватить!
— Да чему ж вы тут не верите: обыкновенная большая золотая медаль…
Со всех сторон кричали:
— Неправда!
— Нет! Не может быть!
— Она не обыкновенная!
— Не большая!
— Не золотая!
— Не медаль!
— О, Господи! — надрывался дядя Ваня. — Да ведь что-нибудь борцы получат?
— По морде они получать!
— Брось, дядя Ваня! Иди спать.
— Господа, господа! Так же нельзя… Вас много, а я один. Если у публики есть какие-нибудь заявления, пусть она говорит по очереди. Вот вы… чего вы от меня хотите?
— Я? От вас? Конечно, хочу… Скажите, дядя Ваня, у вас нет продажного бензина? Я вчера в кафе принял заказ на 3000 пудов… Может, продаете?
— Господа! Это коммерческое дело, а мы… в интересах спорта…
— Борьба тоже коммерческое дело!
— Дядя Ваня! А где теперь Вахтуров?..
— Вахтуров в Одессе! Сейчас его Пеликан избирает почетным гражданином города Одессы и ее окрестностей!
— Как низко пал Вахтуров!..
Увидев, что публика как будто отвлеклась в сторону, хитрый дядя Ваня воспользовался случаем и гаркнул:
— Сегодня состоятся борьбы следующих пар…
— Неправда! — взвизгнул женский голос.
— Что неправда?
— Все неправда! Не сегодня! Не состоятся! Не борьбы! И никаких пар нет!
— Мадам, что вы! Да два борца — разве это не пара?
— Ничего подобного! Вы с вашими борцами — два сапога пара!
— Дядя Ваня, брось. Охота… Иди спать.
— Пррошу внимания! Борется первая пара: сэр Джон Кукс, Англия…
— Неправда! Он армянин! Какой же он сэр, если еще на прошлой неделе нам у Макаева шашлык подавал…
Дядя Ваня сделал вид, что не слышит.
— Сэр Джон Кукс, Англия и Лиман Фрей, негр, Тимбукту!!
— Дядя Ваня, какой же он негр, ежели он белый.
— Он очень чистоплотный… часто моется…
— Вот тебе раз!.. А говорят: черного кобеля не отмоешь до бела.
— Прошу почтеннейшую публику моих негров с собаками не смешивать! Вторая пара индус Кахута, Индостан…
— Индус? Да я с ним давеча разговаривал, — так по-ярославски и чешет.
— Он за это будет оштрафован, успокойтесь! Вторая пара…
— Дядя Ваня, — проникновенно сказал искренний юный студентик из ложи. — Мне скучно.
Солидный господин в первом ряду вынул золотые часы, взглянул на них и сказал:
— Досточтимый дядя Ваня! Чтобы не тратить зря драгоценного времени, сделаем так: пусть они не борются, а просто вы скажете нам — кто кого должен побороть. Ей Богу, это все равно. А вечер будет свободный — и у вас и у нас.
— Пр-равильно! — заревел мальчишка с галерки, подражая голосу дяди Вани.
Грустным, полным затаенной боли взглядом, обвел дядя Ваня всю свою понуренную команду… Всем было не по себе, все сердца щемила боязнь за будущее.
— Доборолись? — ядовито прошипел дядя Ваня. — С вами, чертями, и не в такую историю втяпаешься. Тоже, борцы выискались… Ступайте домой.
И, рявкнув по привычке: «Парад, алле!», тихо побрел за борцами, которые гуськом, с понуренными головами, убитые, молча покидали арену.
Так кончится французская борьба на Руси…
Скука человеческая вознесла ее превыше леса стоячего, скука человеческая и положить ее на обе лопатки.
Разбредутся безработные борцы, всякий по своему делу, и не скажут даже напоследок своему предводителю:
— Avе, дядя Ваня! Morituri te salutant.
Не скажут, ибо не только не знакомы с латынью, но и по-русски подписываются так: «Борец Сиргей Петухоф».
Труднее всего угнаться за веком. Только что ты, запыхавшись, догнал его, оседлал, как следует, вспрыгнул и поехал на нем, — как он снова делает скачек, сбрасывает тебя и снова, сломя голову, мчится вперед, а ты плетешься сзади — усталый, сбитый с толку, ничего не понимающий.
Все это время я думал, что не отстаю от века, а на днях мне пришлось с горечью убедиться, что это резвое животное снова оставило меня далеко позади.
Недавно я зашел в первое попавшееся кафе на Невском.
Цель у меня была весьма скромная, но достойная всякого уважения: выпить стакан кофе. И только.
Оказывается, что в 1915 году это не считается целью. Это только средство. Не успел я усесться за столиком, как какой-то не особенно щеголевато одетый господин, чахлый и запыленный, подошел ко мне и, положив руку на край стола, спросил, таинственно озираясь по сторонам:
— Рубашки есть?
— Есть, — ответил я немного удивленный выбранной им темой разговора при столь поверхностном знакомстве со мной.
— Продаете?
— Нет, зачем же, — с достоинством ответил я. — Мне самому нужны.
— Жаль. А то бы дело сделали. Термометры вам нужны?
— Какие термометры?
— Обыкновенные, лазаретные.
Тут я вспомнил, что у меня дома не было ни одного термометра. «Заболеешь еще, — подумал я, — нечем и температуру смерить».
Это соображение заставило меня ответить с полной откровенностью:
— Нужны. Сколько?
— Что сколько?
— Термометров. Предупреждаю, что у меня немного. Могу предложить 120 гроссов.
— Господи Ииcyce! На что мне столько! При самой тяжелой болезни я обойдусь одним.
Он в ужасе поглядел на меня, отшатнулся и поспешно отошел к самому дальнему столику.
Другой господин, толстый, упитанный, в песочного цвета костюме, подошел ко мне в ту же минуту. Приблизил ко мне отверстый тяжело дышащий рот и вполголоса спросил:
— Свинцовыми белилами интересуетесь?
— Нет. — проверив себя мысленно и не колеблясь, отвечал я.
— Дубильную кислоту имеете?
Мне надоели его бессмысленные вопросы и приставания; чтобы отделаться от его предложений, я решил прихвастнуть:
— Имею.
— Много?
— Сто пудов, — тупо уставившись в стакан с кофеем, буркнул я.
— Беру.
— Как так берете?
— Продаете вы ее?
— Что вы! Как же я могу продать… Она мне в хозяйстве нужна.
— Простите, — с уважением склонился передо мной господин песочного цвета. — У вас кожевенной завод?
— Три.
— Очень приятно. Почем у вас пуд выделанной, для подметок?
— Пятьсот рублей.
Господин испуганно запищал, как резиновая игрушечная свинья, из которой выпустили воздух, и в смятении уполз куда-то.
Если он был сбить с толку и растерян, то и я был сбит с толку и растерян не менее его.
Я ничего не понимал.
Третьего господина, подошедшего ко мне, обуревало лихорадочное любопытство узнать, интересуюсь ли я ксероформом.
— Нет, — нервно ответил я и иронически добавил: — А вы подковами интересуетесь?
Он ни капельки не обиделся и не удивился.
— Помилуйте! С руками оторву. Сколько у вас кругов?
— Сорок тысяч.
— Чудесно. А почем?
— По тысяче сто.
— За тысячу?
— Конечно. А то за что же?
— Сбросьте по три сотни.
— Не могу.
— Ну по две с половиной. Ей Богу, иначе нет смысла.
— Что ж делать, — холодно пожал я плечами. — Кстати… (спокойно, но сгорая тайным любопытством, спросил я) для чего вам такая уйма подков?
— То есть как для чего? Для военного ведомства.
Краешек завесы приподнялся передо мной. Проглянуло ясное небо.
— Вот оно что! Серной кислотой интересуетесь?
— Интересуюсь. И кофе интересуюсь.
— А асбестом?
— Конечно. Бензином… тоже…
— И сливочным маслом?
— Особенно. Но сейчас я много дал бы за нефтяные остатки.
— Серьезно, много дали бы?! У меня есть.
— Что вы говорите! Где?
— Дома. Собственно, это скорей керосиновые остатки. Лампа, знаете ли на кухне горит, ну оно и оста…
— Черт знает, что такое! — вскипел мой собеседник. — С ним о деле говоришь, а он шутит! Мне слишком дорого время, чтобы…
— Да черт вас возьми! Кто к кому подошел: я к вам, или вы ко мне?! Кто к кому обратился с разговором?.. Я к вам или вы ко мне?! Черт вас разберет, что вам нужно?! Для чего мне ксероформ? Для чего дубильная кислота? У меня все есть, что мни нужно, а излишек я вам могу предложить! Кофе вы интересуетесь? Маслом вы интересуетесь? Пожалуйста — вот оно! ешьте! Бензин вам нужен? У меня есть дома ровно столько, сколько вам нужно, чтобы вывести пятна на вашем костюме!!
Тон его сделался мягче.
— Вы, очевидно, первый раз здесь, вот вам и странно. Серьезно вы мне кофе предлагали или шутя?
— Серьезно. Садитесь.
Мы пили уже по второму стакану кофе, и я с грустью чувствовал, что никогда век не скакал так резво и никогда мне больше не угнаться за ним.
Какие-то люди подходили к моему новому знакомому и вели самые непонятные разговоры.
— Вы хотите сверлильные, фрезерные?
— Нет, я даю.
— Почем?
— Три тысячи шестьсот, франко Ревель.
— Вагоны ваши?
— Даю вам хоть сто вагонов. Кстати, беру трехдюймовое железо…
— Лондоном интересуетесь?
— Благодарю вас. Могу сам вам дать Лондона сколько угодно.
— А термометры?
— Возьму с удовольствием. Почем?
— 21 за дюжину.
— Что вы мне говорите! А в аптеке какая розничная цена?
— Рубль шестьдесят.
— Почему же вы с меня хотите рубль семьдесят пять за опт?
— Почему что вы идиот. Вы в аптеке достанете один-два термометра. А пойдите, попробуйте купить сто — вам дадут по шее.
Перед моими глазами происходили чудеса. К моему новому знакомому подходил человек, у которого ботинки от ходьбы пешком свирепо разинули рты, и говорил этот человек:
— Имею восемьдесят автомобилей. Интересуетесь?
«Как! — простодушно думал я. — Человек имеет восемьдесят автомобилей и так упорно и настойчиво ходить пешком?!. Чудак он? Оригинал-миллионер?»
А мой новый знакомый деловито возражал ему:
— Нет, автомобилями не интересуюсь. А вы скажите лучше, когда вы мне отдадите четыре с полтиной, которые взяли на прошлой неделе?
Я слышал такое предложение:
— Имею шестьдесят тысяч рубашек. Интересуетесь?
Не удивительно ли было, что счастливый обладатель шестидесяти тысяч рубашек имел на своем теле шестидесяти тысяч первую рубашку — такую грязную, что если предположить и остальные шестьдесят тысяч рубашек в таком же состоянии, то тысяча прачек должна была бы в течение недели приводить эти рубашки в мало-мальски сносный вид.
Больше всего меня поражала та легкость, с которой возникали громадные дела, ширились тут же на моих глазах, росли и, почти дойдя до благополучного конца, вдруг с треском рушились из за сущего пустяка, при чем (надо отдать им справедливость) инициаторы предприятия не особенно горевали о гибели почти налаженного колоссального дела, а сразу же приступали к возведению другого не менее колоссального здания, снова рушившегося.
— Дровами интересуетесь?
— Чрезвычайно. Много есть?
— Десять тысяч вагонов.
— Великолепно! подходить!.. Почем?
— По столько-то.
— Франко Петроград? Цена подходящая. Это именно то, что мне нужно. Где дрова?
— В Финляндии.
— Чудесно. Сделаем дело. Вагоны вы беретесь достать?
— Вагоны будут.
— Так пойдемте писать условия!
— Пойдемте.
— Кстати: а сколько вагонов вы мне дадите ежедневно?
— Мне железная дорога обещает по десять вагонов.
— Сапожник вы. У вас десять тысяч вагонов, а вы мне будете присылать десять вагонов в день! Это на три года, а мне на эту зиму нужно.
— Что ж делать, если больше вагонов не достану.
— Ну, черт с ним! Жаль. (Пауза) А шрапнельной сталью вы интересуетесь?
— Почем она у вас?
Какие нужно иметь нервы, чтобы так быстро примириться с крушением уже почти налаженного дела, результат которого должен на всю жизнь обогатить человека?!..
Подошел к нам изможденный узкогрудый молодой человек и сказал моему новому приятелю:
— У меня есть носки.
— Беру. Много?
— Сорок тысяч.
— Почем?
— 11 рублей дюжина. Франко Выборг.
— Подходит. Образцы есть?
— Есть.
— Покажите.
К моему изумлению, владелец сорока тысяч пар носков поставил ногу на свободный стул, засучил одну штанину и похлопал по собственному носку, довольно пострадавшему от времени:
— Вот.
И никто не удивился; все наклонились и стали ощупывать носок. Погоня за рублем убила у этих людей то, что было у меня с избытком: непосредственность восприятия.
И я понял всю драму этого владельца сорока тысяч пар носков, получившего образец для предложения коллегам и вынужденного силой обстоятельств носить этот образец совсем не в том месте, где ему надлежало быть.
И подумал я: бедняга ты, бедняга! Ну хорошо, что это только носок, а не другая какая-нибудь часть туалета, показывание которой заставило бы тебя раздеться в этом шумном многолюдном кафе — до рубашки. Хорошо, что тебе пришлось показать образцы носков, а не кофе, хлеба, сахару и масла…
Как бы, бедная твоя голова, показал ты их?
За тот час, что я провел в этом удивительном кафе — совершилась там только одна торговая сделка: я уплатил наличными за приобретенный мною товар (кофе, хлеб, масло) 1 руб. 70 коп. франко кафе наличными.
Нами получено письмо от неизвестного читателя, подписавшегося скромно и мило: — «Петроградец».
В тоне письма и подписи чувствуется солидный человек, а отнюдь не вертопрах какой-нибудь, желающий ошеломить читателя мимолетной ракетой трескучей мысли; мысль автора проста и остроумна, несмотря на кажущуюся сложность её осуществления. Вопрос, которого касается автор, не только назрел, но и перезрел, и если его, выражаясь аллегорически, не срезать во время, он, как некий плод, с треском упадет на головы заинтересованных людей.
Одним словом, письмо, написанное нашим читателем, умно, тонко и исчерпывающе.
Мы гордимся нашими читателями.
Вот письмо:
«Милостивый государь, г. редактор!
Я уже много лет читаю ваш остроумный журнал и очень люблю его. (поистине удивительно чутье и вкус этого скромного псевдонима, под которым, на основании выше написанного им, можно заподозрить крупную личность, обладающую сильно развитым художественным вкусом. Примеч. ред.) Во всяком вопросе, к которому вы подходите, вы берете быка за рога. (И верно. Берем. Это наш принцип. Но какова у автора наблюдательность! Примеч. ред) Надеюсь, что на этом основании, вы и дадите на страницах вашего уважаемого и талантливого (но каков вкус у человека! Примеч. Ред.) журнала место моему письму…
Читали ли вы когда-нибудь, господа, Майн-Рида, именно те его романы, в которых он описывает пиратов Коромандельскаго берега, бразильских разбойников и дикарей, водящихся в болотистых местах Амазонки.
Положа руку на сердце, кого они вам напоминают?
Угадали. Ну вот то-то же. Я так и знал. Действительно, получается такое впечатление, что все перечисленные отбросы земного шара перенесены в Петроград, одеты в извозчичьи армяки, посажены на козлы и двинуты сомкнутым конным строем на публику, предводительствуемые одним из членов городской думы, одетым в красный мундир, мокасины на голых ногах и шапку, сделанную из старой сигарной коробки. В ушах у этого члена думы сверкают две коробки из-под сардинок, а нос проткнут дамской булавкой. Он скачет впереди, испуская воинственные крики и науськивая всю свою банду на оторопевшую беспомощную публику.
— Что такое петроградский извозчик?
Кто этого не знает.
На грязном обшарпанном экипаже сидит бесформенное оборванное существо, рычащее, кусающееся и плюющееся.
Право, больно подумать: ведь это наш же русский человек, брат наш по родине, который крестится на каждую церковь, который имеет или имел папу и маму, поминаемую им отнюдь не в приливе сыновней любви.
Это грязное, обшарпанное, ободранное, зловонное существо, сидящее скорчившись на козлах — ненавидит всякого седока острой длительной ненавистью, а седок тоже ненавидит его и — боится.
Что бы сказал лондонец или парижанин, если бы кто-нибудь выпустил на лондонские или парижские улицы несколько тысяч грязных пиратов с грубыми голосами, озверевших разбойников, которые бы подстерегали в глухих местах доверчивых прохожих, усаживали их на особые приспособленные для грабежа тележки и, провезя их для отклонения подозрений несколько кварталов — грабили бы и обирали этих доверчивых прохожих.
Да ведь человека, который организовал бы эту страшную банду, лондонцы давно бы уже повесили во дворе мрачного Ньюгэта или Тауэра по приговору коронного суда. Мы, петроградцы, — почти все нервные, раздражительные люди; 1/4 всей этой нервности вызывается петроградскими извозчиками.
Идете вы по улице. Захотелось вам поехать.
— Извозчик!
Он тускло и равнодушно глядит на спину своей лошади.
— Извозчик!! Свободен?
Такой же бы получился результата, если бы вы звали сфинкса у академии:
— Сфинкс! Свободен?
Молчит, каналья, подлец этакий, чтоб его лихорадка взяла!
— Изво-о-озчик!
Еле заметное движение головы.
— Чего орешь? Занят. Не видишь, что ли.
Это — когда он занят. Вот — когда он свободен:
— Извозчик!
— Пожалуйте! Куда прикажете?
— На Троицкую. (Он стоить на Караванной).
— Рублик пожалуйте, без лишнего.
— Что-о? А по таксе не хочешь ли?
— На кладбище тебя повезу по таксе, вот куда.
Вы, возмущенный, идете дальше. За вашей спиной ставится точка этому краткому разговору:
— Жулик. Туда же.
Подумайте, ведь это наш же брат, русский человек, обычно такой добрый, отзывчивый к чужому горю, ласковый и приветливый.
Кто его сделал таким?
Наверное, городская дума устроила где то под землей тайную школу, и особые инструкторы в тиши ночей тайно учат всему этому извозчиков. На свою же голову.
— Извозчик! Надеждинская, семь гривен.
— Положите полтора.
— А по таксе не хочешь?
— Плевали мы на вашу таксу.
Мыслите логично: городская дума придумала свою таксу, извозчики плюют на нее; значить — они плюют на думу.
Деловому петроградцу приходится целый день носиться по городу на извозчиках. Вопрос: что от него остается вечером после десятка вышеприведенных разговоров. Вот к устранению и разряжению всей этой нервности бедного петроградца и ведется вся сущность моего делового проекта.
Вот мой проект: за день извозчики доводят петроградца, благодаря городской думе, до состояния близкого к истерике.
Избивать каждого извозчика, дабы сорвать злость — некультурно. Да он и не при чем.
Разыскивать какого-нибудь из членов думы — культурно, но хлопотливо. Что же предлагаю я? В Англии сейчас живет негр, бывший знаменитый боксер Джонсон. У него лицо от тренировки — как камень: хоть поленом по нем бей — глазом не моргнет.
Следует выписать этого негра Джонсона, избрать его в члены городской думы и выставить на Невском в особой специально устроенной будке.
И вот, когда у кого-либо из петроградцев, едущих на извозчике, уж очень накипит на сердце — петроградец останавливает на Невском извозчика, соскакивает с экипажа и, подскочив к негру и крякнув, со всего размаха ударяет это твердокаменное чудовище по лицу. Негру все равно (он тренирован), а петроградцу сразу сделается легче, ибо он высказал свое мнение о петроградском муниципалитете — в самой категорической форме Вот мой проект!
С почтением к вам
Петроградец.
Р.S. Содержание негра Джонсона город должен взять на себя, а если откажется — обложить извозчиков.
Петрогр.»
— Господа! — сказал председатель Думы Родзянко, оглядывая нескольких приглашенных им в свой кабинет депутатов. — Господа! Вы, слава Богу, уже не маленькие, господа, и, вообще, пора вам уже подумать о своем будущем… Не все же на шее у Государственной Думы сидеть. Надо быть самостоятельными.
— Мы… стараемся.
— Я знаю. Иначе я и не предложил бы того, что предлагаю сейчас.
Лицо его приняло торжественное выражение.
— Господа! Знаете ли вы, что предполагается учредить кабинет министров из общественных деятелей, облеченных доверием страны!
— Кабинет? Из общественных деятелей? — послышались радостные возгласы.
— Да… Гм!.. Только, видите ли… без портфелей. Понимаете? Да оно, в сущности, к чему эти портфели? Одна возня с ними. Да еще, смотри, украдут — неприятности будут.
— Конечно, обойдемся и без них, — отозвался один добросердечный, склонный на всяческие компромиссы октябрист. — Будем бумаги в руках носить, вот и все.
— То-то и оно. Карманы пошире сшейте, — как вообще министрам полагается. Одним словом, обойдетесь без портфелей.
— Я бы все равно портфеля и не взял, — отозвался сентиментальный прогрессист. — Мне коровок жалко.
— Каких коровок?
— Да из которых портфели делают. Коровок-то убивают ножичком, шкуры с них снимают и портфели шьют.
— Какое безобразие! — ахнул кто-то. — Звери, а не люди.
— Так вот, господа. Значит, и вступайте, с Богом! Да! Я и забыл вас предупредить… Дело-то в том, что хотя вы и будете министрами, но тут будут еще и другие министры. Прежние.
— Да зачем же прежние? — робко пискнул кто-то сзади.
— Как же зачем?!.. Неловко же ведь так просто взять, да ни с того, ни с сего и уволить их. Стыдно зря людей обижать. Да они вам не помешают, вы не бойтесь.
— Значит, мы с ними вместе будем служить?
— A? Вместе.
— Так-с!
— Понимаете, этакое сотрудничество. Бок о-бок.
— Это хорошо. Веселее, — обрадовался октябрист. — Мы министры — и они министры; мы шьем себе золотой мундир — и у них золотой мундир; мы без портфеля — и они без портфе…
Родзянко отвел глаза в сторону и сказал, как-то ежась:
— Да нет, у них, собственно, портфели будут, но это ничего. Вы не обращайте на это внимания. Люди они уже не молодые, со странностями. Привыкли к своим портфелям, к этим потрепанным кускам старой кожи!.. Хе-хе… Попробуй у них отнять — крику не оберешься. Верно ведь, господа? А вы будьте выше этого.
— Будем выше, — согласился со вздохом прогрессист.
Кадет, поклонник делового течения, с деловым видом высморкался в платок и деловито спросил:
— Когда становиться на работу?
— Завтра же с утра можно и начинать. Сейчас я вам напишу адреса: кому куда ехать надо.
Он писал. Депутаты подталкивали друг друга локтями, вздыхали и перешептывались.
Глаза сияли почти у всех:
— Достукались!
Министр озабоченно подписывал какие-то бумаги, когда курьер доложил:
— Там пришел какой-то, ваше высокопревосходительство.
— Кто такой?
— Да чудной какой-то. «Я, говорит, министр».
— Какой министр?
— Бог е знает.
— Зачем же он пришел?
— Я, говорить, сотрудничать пришел. Меня, говорить, назначили.
— А-а-а!.. Это они, как их… без портфелей! Общественные деятели! Пусть подождет там, пока кончу. Дай ему газету, что ли, чтобы не скучно было.
— Слушаю-с.
.
— Сам-то сейчас занят, бумаги, вишь, подписывает. А кончит, так сейчас же вас и приметь.
— Да, может, ему помочь нужно? Я бы с удовольствием. Как говорится: ум хорошо, а два лучше.
— Нет, этого они не велели. А газету дать велели. «Дай ты, говорить, ему газету пусть читает».
— А! Понимаю. Он, вероятно, хочет, чтобы я ознакомился с общественными настроениями, и потом мы вместе обсудим, как и что.
Наружно новый министр бодрился, но внутри чувствовал некоторый страх и смущение. Мимо него бегали какие-то важные люди в виц-мундирах с золочеными пуговицами и бумагами в руках.
Некоторые поглядывали на него рассеянно, некоторые — строго, и новый министр, усевшись на стуле в уголку и уткнувшись в газету, думал трепетно:
— Вдруг этот седой подскочит ко мн, да как раскричится: «кто, мол, такой? Чего сюда всяких пускают? Какой такой министр? Никакого такого министра не знаю. Евстигней, убрать!»
Тяжело сжималось сердце.
— Страшно у них тут и неприветливо. Все что-то знают, все на месте, а я ничего не знаю; и всякий меня может обидеть.
Но через минуту прилив храбрости наполнил сердце нового министра.
— Да что в самом деле! Ведь я тоже министр! Что ж, я, не такой министр, как другие? Да я могу накричать тут на кого угодно, разнести! Распустились все, подтянуть некому!.. Да я вот подойду к этому седенькому в бакенбардах, да как зыкну на него!
«Вы это что же, милостивый государь, а? Да чтобы у меня этого не было, милостивый государь, да я вас, да вы меня…»
Новый министр так подвинтил себя, что вскочил и быстро приблизился к сановного вида старичку. Но старичок взглянул так неприветливо и так сухо спросил:
— А что вам угодно, милос…дарь? — Что новый министр вспыхнул и, запинаясь, спросил:
— А где тут уборная? — будьте так добры…
— Прокофий, проводи, — брезгливо сказал старичок.
— Вас просит господин министр, — с холодной любезностью подошел к новому министру секретарь.
— Ага, я сейчас… Я только тово… Как вы думаете, не помешаю?
— Нет, ничего. Пожалуйте вот сюда.
— А-а… Здравствуйте, коллега, — протянул руку старый министр. — Э-э… Мя… Очень приятно, очень. Признателен. Садитесь.
Новый министр сел.
— Как вам нравится эта бумажка? — снисходительно спросил старый министр.
Новый министр робко взял в руки бумажку и прочел:
— «В ответ на Ваше определение по делу почетного гражданина Иеронима Бутыкина, имеем честь сообщить, что, на основании параграфа 143б, дальнейшему направлению означенного дела мешает отсутствие надлежащих документов, перечисленных в нашем предыдущем письме».
— Ну? — переспросил министр. — Как вы находите эту бумажку?
— Да… да… Бумажка ничего себе. Они собственно, правильно пишут.
— Вы думаете? — неопределенно протянул министр. — Ну, ладно. Господин Звездич, распорядитесь.
Секретарь взял бумагу и уверенно понесся с ней куда-то.
А новый министр подумал:
«Боже, как все эти дела непонятны… Какой-то Иероним Бутыкин, какие-то параграфы… Почему они все понимают, а я ничего не понимаю?»
Он свесил голову и застыл в нетерпеливой выжидательной позе…
Министр помялся немного, побарабанил пальцами по столу и, взглянув с некоторым сочувствием на покорно и печально согбенную, молчаливую фигуру, встал из-за стола.
Отвел в сторону второго секретаря и шепнул ему:
— Послушайте!.. Дайте ему какую-нибудь работу… Что же он так сидит?!
— Что же я ему дам, ваше высокопревосходительство? Будь он столоначальник, а то — министр, ведь!
— Придумайте ему какую-нибудь ведомость, что ли.
— Зачем?
— Ну, покажите ему, мнения спросите. Все-таки ему веселее будет.
— Поздно уж сегодня. Четверть часа до конца присутствия осталось. Пусть уж так досидит.
— Жалко ведь человека.
— Да уж не хотел бы я быть на его месте.
Министр приблизился к своему коллеге и ласково сказал:
— Устали? Ну, вот уже и присутствие кончено. Пора расходиться. Ступайте, отдохните.
Новый министр облегченно вздохнул и стал радостно собираться домой.
— Завтра когда приходить? — спросил он.
— Попозже можно. Это не важно.
— Слушаю-с.
Идя по улице, новый министр встретил товарища.
Поздоровался.
— Послушай, — сказал товарищ. — Как это тебя угораздило под трамвай попасть?
— Как попасть? Я не попадал!
— А руку-то тебе правую где искалечило?
— Разве она искалечена?
— Я думаю! Ты подал мне всего два пальца я и думал, что остальные колесом отхватило.
— Ты все шутишь, — солидно возразил новый министр, — а я еле на ногах стою.
— Почему?
— Ведь я министр — поздравь. Работы — уйма! Ты думаешь, государственные дела — это фунт изюму!..
Вы хотите знать, что это было за существо? Лошадь. Самая обыкновенная лошадь.
Ее пол?
Мерин.
Цвет?
Сивого цвета она была.
Одним словом, это была любимая лошадь Вильгельма Гогенцоллерна.
Когда я впервые наткнулся на нее, она уже умирала. Вся кожа на спин и на боках то ходила большими, странными волнами, то сотрясалась мелкой дрожью, а глаз — выпуклый и добрый — был уже покрыт холодным голубоватым туманом смерти… И галицийское поле, изрытое тысячами ног, пыльное, неприветливое, было её предсмертным ложем.
— Умираешь? — тихо спросил я.
Её бока раздулись и снова тяжело опали.
— Умираю, так точно, — ответила она, как ответила бы на ея месте всякая дисциплинированная немецкая лошадь.
— Ранена?
Она с трудом пожала плечами.
— С ума ты сошел, что ли? Как я могу быть ранена, если я носила на себе самого Вильгельма Гогенцоллерна. Да мы за сорок верст к линии огня не приближались… Шутка ли!
— Опоили?
Как ни плохо было ей, она отвернулась, прыснула в копыто и потом, запрокинув голову, стала ржать надо мной — не скажу: как лошадь, потому что сравнение это в данном случае совсем неуместно.
— Опоили?!! Меня-то? Кхе-кхе!.. Ничего более ядовитого, более насмешливого ты не мог бы сказать… Опоили! Да я и умираю-то от жажды! Умираю, потому что уже несколько месяцев принципиально ничего не пила. Умираю, потому что доверчива уж я очень.
— Что ты там бормочешь о принципах! — недовольно проворчал я. — Еще того недоставало, чтобы у какой-то несчастной лошади были свои принципы!
Она чувствовала себя так плохо, что даже не обиделась.
— Слушай… — шепнула она мне на ухо, с трудом приподнимая голову.
— Ну?
— Я что-то хочу у тебя спросить…
— Ладно. Спрашивай.
— Ты не обидишься?
— Ну, да Бог с тобой. Говори.
— Послушай… Правда, что у вас, у людей, есть выражение: «врет, как сивый мерин»?
Избегая её пытливого взгляда, я отвернулся и, найдя на земле какую-то чахлую соломинку, стал обкусывать ее.
— Правда?
— Ну… правда.
— Так смотри же, голубчик: я сивая?
— Пожалуй, что и так.
— Мерин я, черт возьми, или что я такое?
— Не без этого, — неопределенно отвечал я, делая вид, что с аппетитом доедаю соломинку.
— Прекрасно. Значит, мы можем непреложно установить, что я именно и есть сивый мерин?
— Ошибка тут едва ли возможна.
И опрокинувшись на спину и скрестив ноги на груди в порыве возмущения, спросила лошадь с нечеловеческой иронией в голосе:
— Значить, по-вашему, я идеал вранья? Значит, смысл и цель моей жизни только в том, чтобы врать?!
— Тебе не хорошо, — попытался я деликатно замять разговор. — Вредно волноваться.
Она усмехнулась.
— Какая разница? Ведь я, все равно, через несколько минут протяну ноги. Надеюсь, что хоть я сивый мерин, но этому-то ты поверишь?..
Она была слишком умна для лошади. Мне стал представляться совершенно с иной стороны поступок того римского императора, который посадил лошадь в сенат, в качестве председателя.
Что касается моей лошади, то сейчас нельзя было разобрать — смеется она или кашляет.
— Что с тобой?
— «Врет, как сивый мерин»… Уморить вы меня хотите от смеху. Скажи ты мне теперь вот что: когда император дает какое-нибудь слово, — можно ему верить?
— Безусловно! — горячо вскричал я.
— Вот так же думал и я — глупый сивый мерин!.. Увы!.. Это будет стоить мне жизни.
— Да что с тобой?!
— Я умираю от жажды!
— Почему?! Ведь вон же недалеко речка. Она насмешливо оскалила зубы и взглянула на меня с непередаваемым выражением. — Какая?
— Что какая? Речка? А черт ее знает. Ее даже на двухверстной карте нет.
— То-то и оно. А мне, братец ты мой, Нева нужна!
— Еще чего выдумай.
Она с трудом приподнялась на сгибе передней ноги и посмотрела честными глазами в мои глаза.
— Послушай! Если десять месяцев тому назад император Германии выходить вдруг перед фронтом, держа меня под уздцы, и говорит громогласно, так что все слышат и я слышу: «Солдаты! Я вас приведу в Париж! Даю вам слово. Не пройдет и двух недель, как я буду поить свою лошадь водою Сены!» — должна я этому верить или нет?
— Гм… Конечно, если он при всех дает слово…
— То-то и оно. Жду я честно и аккуратно две недели, просыпаюсь утречком ровно через две недели и что же! Начинают поить меня — знаете из чего? Из ведра около какого-то деревенского колодца! Как я ни фыркала, ни отворачивалась, ни лягала конюха, это животное все-таки вкатило мне всю порцию. Смолчала я. Затаила обиду. «Нечего сказать, думаю. Сами говорят: «врет, как сивый мерин», а сами-то…»
— Ну? Дальше!
— Хорошо-с. Проходит некоторое время… Однажды смотрю опять тащит меня по шаблону под уздцы, опять речь, опять: «Солдаты! Мы идем на Калэ, а оттуда прямая дорога на Англию! Не пройдет и трех недель, как я буду поить свою лошадь водой из Темзы». — «Ладно, думаю, слыхали». Однако, ты знаешь, сказал он это таким тоном, что я даже в сомнение пришла. Все-таки, думаю, император. Не будет же он врать, как… (снова ея голос зазвучал убийственным сарказмом) как сивый мерин!
— Вам нельзя волноваться, — мягко напомнил я.
Она отмахнулась хвостом, как от овода.
— Отстань. Ну-с… Так что же ты думаешь? Проходить три недели, проходить четыре недели, — хоть бы капелька темзинской воды у меня во рту была! Опять надул. Два месяца тому назад вдруг опять хватает меня под уздцы, тащить куда-то. Сразу догадалась я, в чем дело: опять врать ведет. И удивительная вещь: почему он без меня врать не мог? Почему, когда он начинал врать, обязательно нужно меня под уздцы держать? Вдохновляла я его, что ли? Или думал он втихомолку все на меня свалить? Рядом, моль, стояли — неизвестно, кто из нас двух говорил. Прямо поразительный человек… Как врать, так меня за шиворот, — лучшей ему компании не надо.
— Что же он в третий раз обещал?
— Из Невы поить. «Ровно, говорить, через пятьдесят дней буду свою лошадь из Невы поить». Тут, знаешь, даже мне за него стыдно сделалось… Ладно, думаю, всякое дело до трех раз делается. Если и в третий раз соврешь — издохну, а докажу, что у меня свои принципы есть, не гогенцоллерновским чета! Подожду пять-десять дней, а там или невскую воду буду пить, или никакую не буду пить!..
— Ну, и что же?
— Ты сам видишь… Полторы недели тому назад пятьдесят дней минуло… И вот… я…
Мне стало жаль эту глупую, доверчивую лошадь.
Я попробовал ее урезонить.
— У нас невская вода не хорошая. С вибрионами.
— Для меня принцип важнее вибриона!
— И потом не виноват же Вильгельм, что русские не пустили его в Петроград.
— Не обещай!
— А ты знаешь, что?.. Попробуй теперь сдаться в плен: может, тогда и напьешься невской воды.
— Не хочу. Компромисс.
Помолчав, вспыхнула вдруг ярко, как догорающая свеча.
— Послушай! Неужели ты не понимаешь? Если мой император врет, как сивый мерин, то дай возможность его сивому мерину сдержать свое слово по-императорски!..
И, закатив выпуклые глаза, испустило дух бедное доверчивое, благородное существо.
Сдержало слово.
1. Прежде — времена буколические.
Приглашение:
— Петр Иваныч, пожалуйте завтра к нам на блины…
— Ах, это вам будет беспокойство…
— Ну, какое там беспокойство — одно удовольствие. Блинков поедим с икоркой, выпьем.
— Пожалуй…
— Не пожалуй, а непременно ждем. Обидите, если не придете.
За столом:
— Петр Иваныч, еще блинков!
— Увольте, ей Богу, сыт.
— Ну, еще парочку с зернистой.
— Что вы; довольно! Чуть не пол-тарелки икры наложили…
— Ничего, кушайте на здоровье. Коньячку или рябиновой?
— Ни того, ни другого. Ей-Богу, не лезет.
— Ни-ни. И думать не смейте отказываться. А семга! Да ведь вы, разбойник, семги не попробовали?
— Ей-Богу, ел.
— Нет, нет, лукавите! Позвольте, я вам положу два кусочка..
— О, Боже! Я лопну прямо… Надеюсь, больше ничего не будет?
— Уха еще и рябчики!
— Уморить вы нас хотите, дорогой хозяин!
Уход:
— До свиданья, Петр Иваныч! Спасибо, что зашли.
— Теперь вы к нам, Семен Мироныч…
— Да уж и не знаю, выберемся ли?
— Ну, вот новости! Послезавтра же и приезжайте! Жену привозите, деток, свояченицу и братца Николая Мироныча.
— Осторожнее, тут темно… Я вам посвечу…
— О, не беспокойтесь!
2. Теперь — собачьи времена.
Приглашение:
— Петр Иваныч, а я завтра думаю пожаловать к вам на блины…
— Ах, это нам будет такое беспокойств.
— Ну, какое там беспокойство — накормите блинами и конец. Блинков поедим у вас с икоркой, выпьем.
— С чем, с чем?..
— А? С икоркой, говорю.
— Вам еще каменный дом в придачу не потребуется ли? Хм! с икоркой! А вы знаете, что икорка теперь 12 рублей фунт?
— Что вы говорите! Как дешево. А я думал 14.
— Мало, что вы думали… Для кого дешево, а для кого и не дешево…
— Так мы все-таки придем.
— Собственно, зачем?
— Да вот… блинков у вас поедим, выпьем.
— Это чего ж такого вы выпить собираетесь?!
— Да что у вас найдется. Не побрезгуем вашим хлебом-солью.
— Вода из водопровода у нас найдется — вот, что у нас найдется. Лучше уж не приходите.
— Нет, что вы! Обязательно придем.
За столом:
— Дорогой хозяин… еще блинков… Можно попросить?
— Увольте! Ведь, ей-Богу, вы уже сыты.
— Ну еще парочку… с зернистой.
— Что вы делаете?! Довольно! Чуть не полтарелки себе икры навалили.
— Ничего, буду кушать на здоровье. Коньячку мне выпить или рябиновой?
— Ни того, ни другого. Ей-Богу, вам уже не лезет, а вы все пьете. Не дам больше.
— Ни-ни. И думать не могите отказывать! А то голову сметаной вымажу. Позвольте… А семга?! Я про семгу забыл. Ни кусочка не попробовал.
— Ей-Богу, вы уже ели.
— Нет, нет, лукавите. Позвольте, я себе положу два кусочка…
— Два?! А вы знаете, что каждый кусочек стоит копеек семьдесят…
— Ну, и черт с ним, — большая беда, подумаешь…
— Да для вас беда не большая… потому что не вы платили. Едят, едят люди, ей Богу, не понимаю, как не лопнуть!
— Да-а, с вашего угощения действительно лопнешь… Пригласили на блины, смотреть не на что.
— Кто вас приглашал? Сами навязались.
— Еще бы! Если бы мы вашего приглашения ждали — ноги бы с голоду протянули.
— И протягивайте, потеря небольшая… Что еще будет, кроме этих блинишек? Ничего не будет.
— Как так ничего? Бульон же должен быть какой-нибудь, или уха там… Дичь тоже всякая полагается…
— Достаточно и так дичь несли за столом. Ну-с — можно вставать из-за стола, дорогие гости Дорогие — сами понимаете почему. В 36 рублей обошлось ваше совершенно неуместное посещение.
— Господи! 35 рублей истратил, а ноет на двести.
Уход:
— Прощайте, дорогой хозяин.
— То есть, как это прощайте? До свиданья, а не прощайте!
— Разве вы думаете еще раз нас пригласить?
— Нет-с, не пригласить, а я думаю сам к вам на блины приехать.
— Не стоит.
— То есть, как же это так — не стоить?!.. Вот еще новости! Небось, сами ко мне пришли, пили, ели — а мне нельзя?! Завтра же и приеду: жену привезу, детей, свояченицу и брата Николая Мироныча…
— Вы бы всю улицу еще притащили! Дворника уж забирайте, кухарку тоже — все равно!! Э, ч… черт, какая тут темнота на лестнице… Хозяин! Ты бы хоть посветил.
— И так хорошо. Керосин-то ноне кусается, сами знаете.
— Да тут ногу еще сломаешь в этой тьме.
— И прекрасно! Туда вам и дорога.
— Ну, беспокойной вам ночи в таком случае…
— Всего нехорошего!..
Собачьи времена наступают, истинно говорю вам.
Смешно сказать: в течение двух дней я встретил этого человека три раза; и он мне был совершенно чужд и не нужен! А существуют люди, которых любишь и с которыми хотел бы встретиться, — и не видишь их годами…
Первая встреча с этим человеком произошла у крупного ювелира, где я выбирал булавку для подарка, а «этот человек» (до сих пор не знаю, как его зовут) бессмысленно переминался с ноги на ногу у прилавка, тоскливо вздыхая и то распахивая, то запахивая роскошную шубу с бобровым воротником.
— Вам, собственно, что хотелось бы? — спрашивал терпеливый приказчик.
— Да вот этих купить… ну, каких-нибудь драгоценных камней.
— Каких именно?
— Эти беленькие — бриллианты? — Да.
— Значит, бриллиантов. Потом еще голубых я взял бы… красных… А желтеньких нет?
— Есть. Топазы.
— Это дорогие?
— Нет, они дешевые.
— Тогда не стоит. Бриллианты — самые дорогие. Они как — поштучно?
— Нет, по весу.
— Вот вы мне полфунтика заверните.
— Видите ли, так, собственно, нельзя. Бриллианты продаются на караты…
— На что?
— На караты.
— Это скучно. Я этого не понимаю. Тогда лучше поштучно.
— Вам в изделии показать?
— А что шикарнее?
— Да в изделии можно носить, а так, отдельные камни — они у вас просто лежать будут.
— Тогда лучше изделие.
— Желаете, колье покажу?
— Хорошо… Оно дорогое? — 12 тысяч.
— Это ничего себе, это хорошо. Вот это оно? А почему же на нем одни белые камни? Хотелось бы чего-нибудь и зелененького…
— Вот вам другое, с изумрудом.
— Оно симпатичное, только куда я его надену?
— Виноват, это не мужская вещь, а дамская. Если жене подарить…
Незнакомец хитро прищурил один глаз:
— Экой вы чудак! А если я не женат?
— Гм! — промычал приказчик, усилием воли сгоняя с лица выражение отчаяния. — Вы, значит, хотели бы что-нибудь выбрать для себя лично?
— Ну да же! А вы что думали?
— Тогда возьмите кольцо.
— А оно сколько стоит?
— Смотря какое. Вот поглядите здесь: какое понравится.
— Вот это — почем? Голубенькое.
— Двести пятьдесят.
— Гадость. Мне тысяч на пятнадцать, на двадцать.
— Тогда бриллиантовые возьмите. Вот это — редкая вода: семь с половиной тысяч.
— А дороже нет?
— Нет. Да ведь вы можете три взять!
— И верно ведь. Заверните. Вы думаете, что они достаточно шикарны?
— О, помилуйте, мсье!
— Вы меня извините, но я в этом ничего не понимаю. Вот насчет бумаг я хорошо намастачился.
— Но ведь теперь, м-сье, биржа, кажется, не работает?
— Какая биржа? Я говорю о газетной бумаге, писчей, оберточной — все что угодно! Получите за кольца. Вы их пришлете ко мне с мальчишкой — не хочется таскаться с этой ерундой. Или лучше я их на пальцы надену. Экие здоровые каменищи. Не выпадут?
— О, помилуйте…
— А то выпадут — и пропало кольцо. Куда оно тогда? Наместо камня — дырка. Будто окно с выбитым стеклом. Прощайте.
В тот же день вечером я увидел его в мебельном магазине…
— Послушайте, — горячился он. — Поймите, если бы вы сказали мне: хочу иметь самую лучшую бумагу — я ответил бы: вот эта лучшая. А вы мне не говорите прямо, что хорошо, что нет. Вы говорите, что эта гостиная розового дерева, а эта — Людовика, ну? Какая же лучшая?
— Какая вам понравится…
— А которая дороже?
— Розового дерева. Три тысячи двести.
— Ну вот эту и заверните. Затем — какие еще комнаты есть у вас?
— Кабинет, спальня, столовая, передняя…
— А еще!
— Будуары еще есть.
— Ну, это всего шесть. А у меня десять. Чем же их заставлять прикажете?
— А кто у вас еще будет помещаться в квартире?
— Я один!
— Гм!.. Можно тогда библиотеку.
— Семь! А еще?
— Можно тогда какую-нибудь комнату в русском стиле. Потом, ну… сделайте второй кабинет. Один для работы, другой… так себе.
Оба глядели друг на друга бессмысленными от натуги глазами и мучительно думали.
— Это девять. А в десятую что я поставлю?
— А десятую… сдайте кому-нибудь. Ну, на что вам одному десять? Довольно и девяти. Сдадите — вам же веселее будет.
— Это идея. Мне бы хотелось, чтобы эта комната была стильная.
— В каком стиле, мсье?
— В хорошем. Ну, вы там сами подберите. Охо-хо… Теперь подсчитайте — сколько выйдет?
А на другой день я, к своему и его удивлению (он уже начал привыкать к моему лицу), встретил его на картинной выставке.
Он поместился сзади меня, поглядел из-за моего плеча на картину, перед которой я стоял, и спросил:
— Это хорошая?
— Картина? Ничего себе. Воздуху маловато.
— Ну! А я уже было хотел купить ее. Вижу, вы долго смотрите — значит, думаю, хорошая. Я уже три купил.
— Какие?
— Да вот те, около которых стоят. Я себе так и думаю: те картины, около которых стоят, значит, хорошие картины.
Я принял серьезный деловой вид.
— А сколько людей должно стоять перед картиной, чтобы вы ее купили?
— Десять, — так же серьезно ответил он. — Не меньше. Три, пять, шесть — уже не то.
— А вы сообразительный человек.
— Да, я только ничего не понимаю во многом. А природный ум у меня есть. Вы знаете, как ловко я купил себе автомобиль? Я ведь в них ничего не понимаю… Ну вот, прихожу в автомобильный магазин, расхаживаю себе, гуляю. Вижу, какой-то господин выбрал для себя машину… осмотрел он ее, похвалил, сторговался, а когда уж платил деньги, я и говорю: «Уступите ее мне, пятьсот отступного». Удивился, но уступил. Хороший такой господин.
— У вас, очевидно, большие средства?
— Ах, и не говорите. Намучился я с ними… Вы уже уходите? Пойдем, я вас подвезу на своей машине… Прогуляться хотите? Ну, пойдем пешком…
Взяв меня под руку, он зашагал подле, заискивающе глядя мне в глаза и согнувшись в своей великолепной шубе…
— Я был раньше такой бедный, что ужас: служил конторщиком, получал 40 рублей в месяц, но скопил сто рублей. Пришел один товарищ, говорит: «Давай купим пятнадцать стоп бумаги, а через неделю продадим». — «Давай». Купили по десяти рублей — через неделю продали по четырнадцати. Подождал он. — «Давай, — говорит, — купим по пятнадцати, продадим по двадцати». Опять купили, опять продали. Понимаете? Делать ничего не надо, а только покупать, подождать, а потом продавать. Понял я, в чем штука, стал один работать. Даже дело проще пошло: приезжаю на бумажную фабрику: почем эта бумага? По восемнадцать! Делайте тысячу стоп. Вот задаток. Дашь задаток и ждешь. Через две недели — письмо: «эта бумага уже стоит по двадцать четыре. Предлагаем пять тысяч отступного». Беру отступное, заказываю новую. Понимаете, удобно? Ни брать бумаги не нужно, ни возить ее, ни продавать… Ты себе гуляешь, а она себе растет. Очень спокойное дело. Ну, а теперь я решил зажить по-человечески… Скажите, лошадь иметь — шикарно?
— Очень.
— Надо бы купить. Знаете что? Я в лошадях ничего не понимаю. Вы купите лошадь с этой самой… с повозкой! А потом продайте мне с надбавкой. Заработаете — и мне спокойнее.
— Нет, я этими делами не занимаюсь.
— Жалко. На кого это вы так посмотрели?
— Дама одна прошла. Красивая.
— Серьезно красивая?
— Да, очень. Эффектная.
— Слушайте, а что, если ее взять на содержание?
— Почему непременно ее?!
— Я в этом, видите ли, ничего не понимаю, а вы говорите — красивая. Возьму ее на содержание, а?
— Позвольте! А вдруг это порядочная женщина?
— Ну, извинюсь. Большая беда. Сколько ей предложить, как вы думаете?
— Ей-Богу, затрудняюсь.
— Предложу три тысячи в месяц, черт с ним… Он догнал даму, пошел с ней рядом… Заговорил… На лице ее последовательно выразилось: возмущение, удивление, смущение, недоверчивость, колебание и, наконец, радость, розовым светом залившая ее красивое лицо.
Покупатель бумаги нашел самое нужное в своей пустой жизни…
И подумал я:
«Теперь ты научишься и бриллианты покупать с толком, и обстановку выбирать в настоящем стиле, и лошадь у тебя будет не одна, а двадцать одна, и картины появятся такие, перед которыми будут останавливаться не десятки, а сотни, и во всем поймешь ты смысл и толк… и когда поймешь ты все это, как следует, — не будет у тебя ни картин, ни бриллиантов, ибо есть справедливость на земле, ибо сказано: из земли взят, в землю и вернешься.
Да будет впоследствии тебе твое сорокарублевое жалованье пухом!»
Когда первые золотоискатели наткнулись на Калифорнию — они буквально купались в золоте. Вторая волна золотоискателей — более многочисленная — ходила уже только по колена в золотых струях, третья — могла еле омочить пятки, а четвертая, пятая, шестая как нахлынула на сухой облезший, когда-то столь густо позолоченный берег — так ни с чем и отхлынула: редкому счастливцу после долгих поисков попадался золотой слиток, довольно ясно видимый под микроскопом.
Кто, какой пионер, какой первый золотоискатель открыл Выборг — этот золотой прииск, где можно купить любую вещь дешевле грибов — неизвестно. Может быть, оно раньше так и было — мне о том неведомо. Но вслед за первым золотоискателем из Петрограда хлынул целый поток золотоискателей — вот теперь они и бродят по унылым опустевшим магазинам Выборга — с видом усталых рудокопов, изрывших целые десятины, намывших целые горы земли и извлекших из ее недр одну только пару, подозрительного вида, чулков за десять марок.
Компания измученных петроградцев с остолбенелым видом останавливается перед витриной крохотной выборгской лавчонки и испускает ряд отрывистых восклицаний:
— Ого! Ботинки.
— Да. И как дешево. 50 марок.
— А в Петрограде за такие слупили бы рублей 25.
— Сколько это марок вышло бы?
— 25 рублей? Пятьдесят четыре с половиной марки.
— Ну, вот видите! На целых четыре с половиной марки дешевле.
— Зайдем, купим.
— Да мне таких не нужно. Я таких не ношу.
— Ну, вот еще какие тонкости! Дешево, так и бери.
Вваливаются в магазинчик.
— Покажите нам вот эти ботинки… Что? Последняя пара? Ну вот, видишь: я тебе говорил — покупай скорей. Гм! Последняя пара: вот что значить дешевка. Ну-ка, примерь.
— Гм… Вззз… ой!
— Что? Тесноваты? Ну, ничего — разносятся. Заверните ему. Плати. Пойдем.
— Да я, собственно, такой фасон не ношу…
— Но ведь дешевы!
— Дешево-то они дешевы. Жаль только, что тесноваты.
— А зато на четыре с половиной марки дешевле.
— Дешевле-то они дешевле.
— То-то и оно. Бери, пойдем. А это что — смотри-ка… Магазин рамочек. Для чего эти рамочки?
— Для чего-нибудь да нужны. Зря продавать не будут. И как дешево — голубенькая, а семь марок стоить. Зайдем, купим.
Входить всего четверо, но лавочка так мала, будто вошли сто.
— Слушайте: для чего эти рамочки, что вы продаете?
— Ля картина…
— Для картин, значит, — переводить один, очевидно, тонкий знаток финского языка.
— А через границу провести их можно?
— Та, мосна.
— Я знаю, что таможня, так я вот и спрашиваю…
— Ты его не понял, — торопливо поправляет переводчик. — Он говорит, что можно. Но вероятно, спрятать нужно, да?
— Та, мосна.
— Спрятать. Мы их под костюм спрячем, в чемодан. Знаешь, я возьму пять штук.
— И я три. Почем они?
— По восьми марок.
— А в Петрограде я такие по два рубля видел.
— Да уж там сдерут. Там могут. Россия!
— А тебе для чего эти рамки?
— Да придумаю. Сейчас не нужны, после понадобятся. Вставлю что-нибудь в них.
— Заплатили? Пойдем. Ну, что тебе еще нужно?
— Да так, собственно говоря, ничего…
— А ты вспомни!
— Ей Богу, ничего.
— Чулки не нужны ли?
— Чулки? — мямлить вялый петроградец. — Собственно говоря…
— Ну вот видишь! Вот тебе и чулочный магазин. Здравствуйте. Есть чулки?
— Нету. Се продано.
— Ну, что вы. Нам всего нисколько пар. Поищите. Может, найдется.
— Тамская есть чулки.
— Дамские?.. Гм! А, ну покажите.
— Послушай… да зачем мне дамские.
— Вот чудак! Дешево ведь. Бери — теплее еще, чем носки. До самого колена. Бери ты три пары и я три пары.
— Сести пара нету. Сетыри пара есть сего.
— Нету шести пар? Ну, давайте четыре. А остальные две пары можно чем-нибудь другим добрать. Вот эту штуку дайте.
— Не, эта не продается. На эта стука сляпа надевается. Для окна. На выставка.
— Действительно, слушай… Ну зачем тебе болван для шляпы. К чему он?
— А? Ну, нет, знаешь, не скажи. Это штука удобная. Придешь домой — куда положить шляпу? Ну, и наденешь ее на эту чертовину. А что у вас еще есть?
— Нисего нету. Се родано.
— Русские все, черт их дери. Пронюхали — и сразу все расхватали. А это что за кошка? Почем?
— Это наса коска. Сивой.
— Живая? А чего ж она лежит, как искусственная. Только покупателей зря смущает…
— Пойдем, господа.
— Вот драма так драма… Приехали в Выборг, а купить нечего. А вот магазинчик какой-то, зайдем. Что здесь продается?
— Черт его… не разберешь. Витрина пустая. Войдем на всякий случай.
— Здравствуйте… Гм… Какие-то рабочие, а товару не видно. Что вы тут делаете, братцы? Это магазин?
— Та. Тольки сицас есцо магазина нету. Акроица тая неделя.
— На той неделе? А что тут будут продавать?
— Ветоцна магазин.
— Цветочный? Ну, ладно. Если еще приедем — зайдем, купим. Смотри, какими хорошенькими обоями оклеивают. Послушайте: почем обои?
— Bе марки кусок.
— Ну продайте нам вот эту пачку… Нельзя? Подумаешь важность… Почему нельзя? А ножницы продаются? Нет? Жалко; очень хорошенькие ножницы…
Номер гостиницы завален коробками, свертками, пачками.
— Ты чего сопишь?
— Да вот хочу ботинки в рукав пиджака засунуть. Боюсь, вдруг в Белоострове таможенные дощупаются.
— Если новые — конфискуют. А ты поцарапай подошвы — будто ношеные. Ношеные везти по закону можно.
Счастливый обладатель ботинок вытаскивает перочинный ножик и приступает к работе. Зажимает между коленей подметкой кверху ботинок и начинает царапать ножиком блестящий лак.
— Ну что?
— Черт их дери: все-таки, видно, что не ношеные, а просто поцарапанные. Грязи на них нету.
— А ты плюнь.
Владелец ботинок послушно плюет на подметку.
— Да нет, я тебе не в том смысле. Ну, да уж раз плюнул, теперь разотри получше. Об пол повози.
— И черт их знает, почему у них такие полы чистые… Не мажется! Блестит себе и блестит.
— Ножом потыкай. Постой, дай я. Вот так — и так… Ой! Видишь — дырка.
— Ну вот обрадовался.
— Ничего. Зато уж видно, что не новый. Оборви еще ушко ему, черту. Тогда уж никто не придерется.
— Я лучше шнурок, будто, оборву. Все поспокойнее.
— Собственно, на кой черт ты их взял? Фасон не модный, тесные, на боку дырка.
— Ты же сам говорил…
— Мало, что я говорил… Вон ты мне абажур ламповый посоветовал взять — я его себе надевать буду, что ли, ежели у меня электричество.
— Сколько ты за него заплатил?
— Пятнадцать рублей на наши деньги.
— Вот видишь, а в Петрограде за восемь целковых купишь — и возиться не надо, и прятать не надо.
— Гм… Действительно. Рамочки… тоже накупили! Обрадовались! Грубые, аляповатые.
— А ты еще в другом магазине докупил две штуки — к чему?
— Рамочки — что… Их, в крайнем случае выбросить можно. А вот чулки дамские — это форменное идиотство. Ну, как я их надевать буду?
— Обрежь верхушку — носки получатся.
— Носки… Их еще подрубить нужно. Да и носки сколько стоять? Два целковых? А я по четыре с полтиной за эту длиннейшую дрянь платил.
— Подари кому-нибудь.
— А ты найди мне такую женскую ногу. Сюда три поместятся, Постой… Это еще что такое?
— Пресс-папье из березовой коры.
— Боже, какая дрянь. Неужели, это мы купили?
— Мы. А в этом пакете что?
— Тоже рамочки. А это подставки для фруктовых ваз, банка гуммиарабика, лапландский ножик, сигары…
— Мы ведь не курим…
— Что значит — не курим. Мы никого и не режем, а лапландский ножик купили. Мы и не бабы, а шелковое трико коротенькое купили. Дураки мы, вот кто мы.
— А это что?
— Этого уж я и сам не знаю. К чему оно? Металлический ящик, ручка, какие-то колесики, задвижечка… Покупаешь, а даже не спросишь — что оно такое.
— Зато дешево. Тридцать две марки.
— Дешево?.. А я тебе вот что скажу: эти сорочки здесь стоят пять рублей, а в Петрограде — четыре, салфетки здесь десять рублей, в Петрограде семь, а галстуки… Галстуки, вообще, ничего не стоят! Повеситься можно на таком галстуке.
— Поехали, действительно! Обрадовались, накинулись.
— А тут еще с таможней может быть…
— Молчи, пока я тебя лапландским ножиком не полоснул!!
Тяжелое настроение.
Поездки в Выборг напоминают мне историю с Марьиной слободой в городе К.
Была такая Марьина слобода, которая вдруг прославилась тем, что живут там самые трезвые мещане и самые красивые, добродетельные девушки и жены. И когда пошла эта слава, то стала ездить туда публика — любоваться на трезвых мещан и добродетельных красавиц… И чем дальше — тем больше ездило народу, потому что слава росла, ширилась, разливалась.
А когда мне совсем прожужжали уши о знаменитой слободе, и я поехал туда — я увидел ряд грязных покосившихся домов, поломанные заборы, под каждым из которых лежало по пьяному мещанину, а из домов неслись крики, хохот гостей, взвизгивание женщин и звуки скрипки и разбитого пианино: это добродетельные девушки и жены укрепляли славу своей удивительной слободы.
Ибо сказано — о Выборге ли, о Марьиной слободе ли: чересчур большой успех — портит.
Вполне уместным началом может послужить сообщение германского официального агентства, недавно опубликованное: «император Вильгельм, прибыв в северный городок Эльбинг, неожиданно вошел в трамвайный вагон и совершил вместе со своей свитой поездку к ближней верфи. Как кайзер, так и все лица его свиты, заплатили за проезд полагающиеся 10 пфеннигов».
Вот какое сообщение появилось в газетах. А дальше — мы уже справимся сами безо всяких газет и сообщений… Мы знаем, что было дальше.
Снисходительно улыбаясь, Вильгельм вошел в подъезд маленькой второстепенной гостиницы и спросил: — А что, голубчик, не найдется ли у вас номерок… так марки на три, на четыре?..
— О, ваше величество! — воскликнул остолбеневший портье. — Для вас у нас найдется номер в две комнаты, с ванной за двадцать марок…
— О, нет, нет — что вы. Мне именно хочется испытать что нибудь попроще. Именно так, марки на три…
— Весь в распоряжении вашего величества, — изогнулся портье. — Попрошу сюда, налево. Номерок, правда, маловат и темноват…
— Это ничего… Цена?
— Три марки, ваше величество.
— За мной.
Кайзер шагал пешком по улиц, а за ним шла восторженная толпа. Тихо шептались:
— Обратите внимание, как он просто держится… Проехался в трамвае за десять пфеннигов, а теперь нанял номер в три марки… Что за милое чудачество богатого венценосца! Интересно, куда он направляется сейчас?..
— А вот смотрите… Ну, конечно! Вошел в дешевую общественную столовую.
— Господи! Зачем это ему?
— Наверное, попробовать пищу. Хорошо ли, дескать, нас кормят?..
— Это вы называете — попробовать? Да ведь он уплетает в за обе щеки. Слышите, какой треск?
— Действительно, слышу. Что это трещит?
— У него. За ушами.
— Ну, ей Богу же — это мило! Зашел, как простой человек в столовую и ест то же, что мы едим.
— Как не любить такого короля!
— Правда — чудачество. Но какое милое, трогательное чудачество.
— Вот он… выходить. Сейчас, наверное, подадут ему карету. Любопытно, в каких это он каретах, вообще, ездит?
— Удивительно! Пешком идет… Заходит в табачную лавочку… Что это он? Покупает сигару! Да разве найдется у лавочника сигара такой цены, на которую он курит… Что? За пять пфеннигов?!! Нет — вы посмотрите, вы посмотрите на этого удивительного короля!
— Очевидно, решил за сегодняшний день испытать все.
— Тем приятнее завтра будет вернуться ему к императорской изысканности и роскоши.
Через три дня:
— Кто это проехал там в трамвае? Странно: на площадке народу битком набито, а он едет внутри совершенно один.
— А, это наш кайзер. Разве вы не узнали?
— Но ведь он уже раз проехался в трамвае. Зачем же ему еще?
— Я тоже немножко не понимаю. Третий день ездит. Заплатить кондуктору и едет.
— Странно. А публика не входит внутрь вагона — почему?
— Ну, все-таки кайзер, знаете. Неудобно стеснять.
— А куда это он едет?
— Вот уже выходит. Сейчас увидим. Гм! Опять заходит в общую столовую.
— Пищу пробует?
— Какое! ест во все лопатки. Вчера чай пил тут тоже — так два кусочка сахару осталось. В карман спрятал.
— Что вы говорите! Зачем?
— Один придворный тоже его спросил. А он отвечает: «Пригодится, говорит. Один кусочек подарю Виктории-Августе, другой кронпринцу, если ему Верденская операция удастся».
— Прямо удивительный чудачина! Я думаю, пообедав, швырнет сотенный билет и сдачу оставляет девушке?
— Нет, вы этого не скажите. Вчера наел он на четыре марки и десять пфеннигов. Дал девушке пять марок в говорит: оставьте себе двадцать пфеннигов, а семьдесят гоните сюда.
— Так и сказал: гоните сюда?
— Ну: может, выразился изысканнее, но семьдесят пфеннигов все-таки сунул в жилетный карман. Потом на них (я сам видел) купил 3 воротничка.
— Хватили, батенька! Что это за воротнички за семьдесят пфеннигов?!
— Даже за шестьдесят. Бумажные. А на оставшиеся десять пфеннигов купил сигару. Докурил до половины и спрятал.
— Какое милое чудачество!
— Ну, как вам сказать…
Через неделю.
— Виноват, позвольте мне пройти внутрь трамвая…
— Куда вы прете! Неудобно.
— Это почему же-с?
— Там кайзер сидит.
— Опять?!
— Да-с, опять.
— Господи, что это он каждый день разъездился. Торчи тут вечно на площадке!..
— Ничего не поделаешь. Все одинаково страдаем. Раньше хоть свита его ездила, а теперь и те перестали.
— Собственно, почему?
— Собственно из-за сигары. Такие он сигары стал курить, что даже Гельфериха, друга его, извините, стошнило. С тех пор стараются с ним в закрытые помещения не попадать.
— Гм!.. Большое это для нас неудобство.
— И не говорите! Занимаю я номер в гостинице «Розовый Медведь», как раз рядом с ним… И что же!
— Разве он до сих пор в этом «Медведе» живет?!
— Представьте! Отвратительнейший номеришко в три марки, и так он туда представьте вгвоздился, что штопором его не вытянешь. Ну, вот. Так придешь домой — портье жить не дает: сапогами не стучи, умываться или что другое делать (перегородка-то в палец) не смей — чистое наказание! Будто не может человек себе дворца выстроить.
— Да-с. Оно и с обедами не совсем удобно. Приходит — все должны вставать и стоять, пока он не сесть обеда, А ест он долго. Да еще кусок останется, так он норовит его в карман сунуть или в другое какое место. Верите — вчера полтарелки макарон за голенищем унес.
— Что за милое чудачество!
— Чудачество? Вот что, мой дорогой — если вы тихий идиот, то и должны жить в убежище для идиотов, а не толпиться зря на трамвайной площадке!..
Через месяц.
— Ездит?
— Ездит. Раза четыре в день: и все норовит до конца доехать за свои десять пфеннигов. Опять же вагон так прокурил своими сигарами, что войти нельзя. По полтора пфеннига за штуку сигары курит — поверите ли?!!
— Как не стыдно, право. Ведь мы к нему в его дворцы не лезем, так почему ж он к нам лезет. Кайзер ты, — так и поступай по-кайзерячьи, а не веди себя, как мелкие комми из базарной гостиницы.
— Вот вы говорите — дворцы… Какие там дворцы, когда, говорят, все заложено и перезаложено. Верите ли — исподнее солдатское под видом шутки якобы — под штаны надел, да так и ходить. Стыдобушка!
— Слушайте… А нельзя его не пускать в трамвай?
— Попробуй, не пусти. Я, говорит, такой же пассажир, как другие! В столовой тоже: я, говорить, такой же обедающий, как другие… А какое там — такой! Все-таки кайзер — жалко — ну, лишний кусок и ввернут или полтарелочки супу подбросят.
— А в «Розовом Медведе» все еще живет?
— Живет. За последние полмесяца не заплатил. Портье жаловался мне.
Напомнить, говорит неудобно, а хозяин ругается.
— Положеньице! А кайзер так и молчит?
— Не молчит, положим, да что толку… Вот, говорит, выпущу военный заем — тогда и отдам. Что ж военный заем, военный заем. Военный заем еще продать нужно.
— Некрасиво, некрасиво. Лучше бы, чем сигары раскуривать — за номер заплатил.
— А вы думаете, он свои курит? У него теперь такая манера завелась: высмотрит кого поприличнее и сейчас с разговорчиком: «Далеко изволите ехать?» — «До Пупхен-штрассе, ваше величество». — «А, это хорошо. Кстати: нет ли у вас сигарки. Представьте, свои дома забыл». Жалко, конечно, — дают. Но, однако — сегодня забыл, завтра забыл — но нельзя же каждый день! Мы тоже не миллионеры.
— И не говорите!.. С займом тоже: подписался только он сам на полмиллиарда, да дети по сто тысяч. Больше никто. Однако, подписаться подписались, а взноса ни одного еще не сделали. Сухие орехи. Даже задатку не дали.
Через два месяца, в общественной столовой:
— Послушайте, вы там! Бросьте есть свою гороховую сосиску. Кайзер пришел. Спрячьте ее.
— А что, разве неудобно при нем есть?
— Не то. А увидит еще да попросить кусочек — вам же хуже будет.
— И Боже ж ты мой! Кайзер, кажется, как кайзер, а совсем не по кайзериному поступает.
— Довоевались.
Это был обыкновенный замухрышка начальник станции. Ничего в нем не было замечательного: ни звезда во лбу не горела, ни генеральским чином не был он отличен, ни талантами, ни умом не блистал.
И однако же, когда я пришел к нему и сказал: «Прошу пропустить мои вагоны через вашу станцию» — он ответил:
— Не пропущу.
— То есть, почему это не пропустите?
— Не пропущу.
— Однако, по закону вы должны пропустить!
— Не пропущу.
— А что нужно сделать, чтобы вагон был пропущен?
— Смазать.
— Вас или вагон?
— Меня.
«Эх, смазал бы я тебя, — сладострастно подумал я. — Так бы я тебя смазал, что уж никогда больше не скрипел бы ты у меня над ухом».
Вслух я удивился:
— Как же это вас можно смазать? Чем? Не понимаю.
— Золя читали?
— Даже в подлиннике.
— А я в переводе. Роман у него есть один — «Деньги».
— Знаю. Так-то ж роман.
— Хорошо… Пусть то будет роман, а то, что ваш вагон будет стоять здесь до второго пришествия — это печальная действительность.
— Значить, вы хотите получить с меня взятку?
— Нет, я хочу получить от вас благодарность.
— Ну, хотите я вас поцелую, если пропустите вагон.
— Мне с вашего поцелуя не шубу шить…
— А вы хотите, значит, получить такое, с чего шубу можно сшить?
— И шапку.
— Не дам.
— Не надо. Я сейчас прикажу отцепить вагоны.
— А я донесу на вас.
— Доносите.
— Вас арестуют.
— Может быть.
— Посадят в тюрьму, будут судить.
— Чепуха! Ничего подобного.
— Ах, так? Хорошо же.
Я пошел и донес, кому следует, что начальник станции Подлюкин вымогает от меня взятку.
— Вы жалуетесь на Подлюкина?
— Да. Знаете, он хотел получить с меня «благодарность» за пропуск вагона.
— А вы что же?
— Я ему говорю: «Вы, значит, хотите получить взятку?»
— Так и спросили? А вы знаете, что это оскорбление должностного лица при исполнении служебных обязанностей?
— Да какое же это исполнение обязанностей, если он хотел содрать с меня взятку?!
— Это и есть исполнение его обя… Гм!.. Впрочем, что я говорю… Знаете, что? Плюньте на это дело.
— Не хочу! Подать суд Подлюкина!
— Трудновато. Вы знаете, что он в хороших отношениях с Мартыном Потапычем?..
— Хоть с Черт Иванычем!
— Экое каверзное дело… Тогда вот что: мы его арестуем, но только, ради Бога, не подпускайте его после ареста к телеграфу.
— Почему?!!
— Телеграмму даст.
— Кому?
— Мартын Потапычу.
— А тот что же?
— Освободит.
— В таком случае я сам буду присутствовать при аресте…
Так оно и было:
— Вы начальник станции Подлюкин?
— Я Подлюкин.
— Мы вас должны арестовать по обвинению в вымогательстве.
— Хоть в убийстве. Только дайте мне возможность к телеграфному окошечку подойти.
— Нельзя!
Первый раз в жизни побледнел Подлюкин.
— Как нельзя? Я же не убегу! Только напишу телеграмму и при вас же подам…
— Нельзя.
— Ну, я напишу, а вы сами подайте…
— Не можем.
— В таком случае… вон там стоит какой-то человек. Позвольте мне ему сказать два слова.
— Это можно.
Подлюкин приободрился.
— Послушайте, господин… Вы чем занимаетесь?
— Я проводник в спальном вагоне.
— Хотите быть начальником движения?
— Хочу.
— Так вот что: вы знаете Мартын Потапыча?
— Господи… Помилуйте…
— Прекрасно. Так пойдите и сейчас же дайте ему телегра…
Мы заткнули ему рот носовым платком и повели к выходу.
— Я есть хочу, — заявил Подлюкин.
— Пожалуйста. Эй, буфетчик! Дайте этому господину покушать…
— Что прикажете?
Подлюкин бросил на нас косой взгляд и сказал:
— Так на словах трудно выбрать кушанье… Дайте я на бумажке напишу.
— Сделайте одолжение.
Я поглядел через плечо Подлюкин а и заметил, что меню было странное: на первое — «Мартыну Потапычу», на второе — «Выручайте, несправедливо арестован, освобод…»
— Э, — сказал я, вырывая бумажку. — Этого в буфете нет. Выберите что-нибудь другое…
Он заскрежетал зубами и сказал:
— Вам же потом хуже будет.
Его повели.
Какой-то весовщик пробегал мимо и, увидев нашу процессию, с любопытством приостановился.
Подлюкин подмигнул ему и крикнул скороговоркой:
— Я арестован! Тысячу рублей, если сообщите об этом Мар…рр…
Мы заткнули ему рот.
— Кому он говорить сообщить? — с истерическим любопытством впился в нас весовщик. — Какой это Map…?
— Не какой, а какая, — твердо сказал я. — Map — это Маргарита, шведка тут одна, с которой он путался.
До арестантского вагона вели его с закрытым ртом. Он красноречиво мигал глазами встречавшейся публике, дергал ногой, но все это было не особенно вразумительно.
Посадили.
— Ф-фу! Наконец-то можно отдохнуть.
— Черт знает, какой тряпкой вы мне затыкали рот. Наверное, рот полон грязи, — проворчал Подлюкин. — Пойду в уборную, выполоскаю рот.
— Только имейте в виду, что мы будем сторожить у дверей.
— Сколько угодно!
Он криво усмехнулся и побрел в уборную.
Мы стали на страже у дверей. Сначала был слышен только обычный грохот колес — потом резкий звон разбитого стекла.
— Выскочил! — кричал один.
— Ничего подобного! Он просто выбросил из разбитого окна какую-то бумажку, а пастух, сидевший на насыпи, схватил ее и убежал.
— Сорвалось!
— Я говорил, что глаз нельзя было спускать…
— Может, бумажка не дойдет.
— Как же, надейтесь. Нет, теперь уж не стоить и сторожить… Эй, господин Подлюкин… На ближайшей станции можете и выходить. Ваша взяла.
— Ага… То-то и оно.
И в порыве великодушия добавил сияющий Подлюкин:
— Я вас прощаю.
P.S. Я нахожу этот фельетон совершенно цензурным. Если цензура его пропустить, то я надеюсь, Мартын Потапыч не поднимет крика по этому поводу…
Если же цензура не пропустит фельетона, найдя в нем разглашение не подлежащих оглашению тайн, я промолчу. Во всяком случае жаловаться к Мартын Потапычу не побегу…
Поезд подходит к курортной станции…
Несколько ленивых туземцев, снабженных грязными щупальцами для переноски тяжестей и называемых поэтому носильщиками, врываются с алчным видом в вагоны и приступают к раскопкам с целью извлечения из-под чемоданов и узлов драгоценного человеческого материала.
Извлеченное из-под обломков и вытащенное на перрон человеческое тело сразу становится «курортным больным».
Существо это — жалкое, забитое, от всех униженное и оплеванное…
— Вам что — номер?
— Да, мне бы номерок… недорогой.
— На бильярде у нас одно место еще есть. В ванной можно устроить.
— Ну, нет… Спасибо. Извозчик, поезжай в другую гостиницу!
— Н-но, ты, каракатица! Ползи, что ли.
Ползут…
— Мне бы номерок. Недорогой.
— Пожалуйте: на бильярде есть, потом, ежели ванную уважаете, или на галерейке тоже можем.
— Извозчик, вези дальше. Что ж ты, братец, уверял меня, что тут есть номера… Врать ты, я вижу, мастер.
— Никак нет, не вру я. Номера тут есть.
— Так вот — они же говорят, что нет.
— Не знаю, а только номера есть.
— Послушайте: вот извозчик говорит, что номера у вас есть.
— Номера? Номера у нас есть.
— Как же вы говорите, что нет.
— Мы не говорим, что нет. А только, может быть, вы на бильярде предпочитаете или в ванной.
— За сумасшедшего вы меня считаете, что ли?
— Не знаю, а только больной так уже привык к безнумеровью, что прямо, как приедет — сейчас же на бильярд лезет. Даже и в газетах пишут: курорт переполнен, больные спят на бильярдах и в ваннах…
— Значить, номера есть?
— Пожалуйте. Вот номерок в четырнадцать рубликов.
— Да мне помесячно не надо.
— Это, виноват, поденно. Помесячно триста.
— Крест-то на вас есть?
— На нас-то? Давно поставили. Мы — курорт, с нас что взять. Так как же номерок, желаете?
— Давай, чтоб он провалился, ваш курорт!
— Никак нет, грунт у нас крепкий. Васька, тащи чемоданы!
— Хозяин! Тут у вас из окна дует.
— А чего ж вам. Свежий воздух идет, чего лучше.
— И замок в дверях не запирается.
— Испорчен, потому и не запирается. Будь бы не испорчен, так запирался бы.
— Однако, не могу же я жить в незапертой комнате.
— А вы столик к двери приставьте, да и все. Чемодан можно сверху положить для тяжести.
— Однако, когда я выхожу из дому…
— А зачем выходить? Сидите дома, слава Богу, никто не гонит. Хучь целый день сидите, мы слова не скажем.
— А мне лечебные ванны принимать нужно. Доктор прописал.
— А вы в прошлом году записывались?
— На что?
— На очередь. Ежели не записывались, до сентября не получите.
— Не записывался.
— Эх, вы… Ну, да все равно. В этом сезон так поживете, отдохнете, а на будущий запишитесь. Это уж верное дело будет.
— Послушайте, что это за гадость перед самым окном валяется?..
— Где-с? Это? Вы не позвольте беспокоиться, она не укусит, она смирная.
— Черт с ней, что она смирная! Но она ведь дохлая.
— Собачка-то? Так точно, померли. Хороший песик были.
— Но ведь она же смердит.
— Смердеть она смердит, это правда. Да оно, правду сказать, и в живой собаке толку мало.
— Однако, нельзя же, чтобы во дворе дохлая собака валялась?!.
— Как прикажете. Можно ее и на улицу выбросить. Как стемнеет, так мы ее за ворота и тово…
— Чего это там больной раскричался?
— Кушанье ему, вишь, не нравится. На свечном, говорит, сале жарите.
— А ты бы ему сказал, что свечи нынче тоже по три рубля по двадцать фунт.
— Потом говорит: у вас, говорит, не баранина, а какая то кошатина.
— Понимает он много! И как это так человек кошку от лошади отличить не может… Даже удивительно.
— А на рыбе, говорит, червячки были.
— А вилка ему на что дадена? Отгреби, да и ешь во славу Господню. И как это они, ей Богу, ко всякой дряни готовы привязаться. Приехал на курорт, так терпи. Как говорится у нас: терпи больной, мертвецом будешь.
— Человек! Коридорный! Худо мне, что-то… Доктора бы позвать.
— Какого прикажете?
— По внутренним.
— По внутренним нет.
— Ну, по каким-нибудь — все равно.
— По каким-нибудь тоже нет. Акушерка есть — не желаете ли?
— С ума ты сошел — для чего она мне!
— Да она женщина пожилая — что ж там стесняться. Пусть посмотрит. Прикажете?
— Неужели ни одного доктора нет?
— Курорт, сами знаете. Где их достать? Один-то, правда, есть, а только он на дом не ходить. К нему надо. В очередь записаться.
— Я с постели встать не могу — пойми ты это!
— А вы нашего комиссионера из гостиницы пошлите. Расскажите ему про свою про болезнь, он доктору расскажет про вашу про болезнь, а тот ему уже и скажет — как и что…
— Разбойники вы все, вот что!
— Обижать изволите. А только сами ведь знали, куда ехали.
— Ох, коридорнушка, плохо мне!
— Чичас комиссионера нашего позову. Вы ему об своей болезни все и обскажите.
— Больной-то наш… не дышит.
— Что ж он, чудак. Такой у нас воздух хороший — а он не дышит.
— Помер он, дурья голова! Какой тебе воздух.
— Так-с. Вылечился. Хи-хи. И черт их, анафемов, носить, таких кволых. Болен, так и сиди дома.
— Да он-то не так уж, чтобы и болен был. А рыбки мы ему, действительно, вчера подсудобили. Как говорится: рыбка на червя идет, а червь на рыбку.
— Николай! В каком номере у вас покойник лежит?
— В сорок первом.
— Стащи его пока в ванную — сейчас с поезда новых привезут.
Несмотря на то, что внутри мышеловки болтается уже разложившийся полусгнивший кусок сала, мышеловка работает превосходно.