Вы — писатели, актеры и живописцы! Вы все (да и я тоже) пишете, играете и рисуете для того многоголового таинственного зверя, который именуется публикой.
Что же это за таинственный такой зверь? Приходило ли кому-нибудь в голову математически вычислить средний культурный и эстетический уровень этого «зверя»?..
Ведь те, с которыми мы в жизни встречаемся, в чьем обществе вращаемся, кто устно по знакомству разбирает наши произведения — эти люди, в сущности, не публика. Они, благодаря именно близости к нам, уже искушены, уже немного отравлены сладким пониманием тонкого яда, именуемого «искусством».
А кто же те, остальные? Та Марья Кондратьевна, которая аплодирует вам, Шаляпин, тот Игнатий Захарыч, который рассматривает ваши, Борис Григорьев, репродукции в журнале «Жар-Птица», тот Семен Семеныч, который читает мои рассказы.
Таинственные близкие незнакомцы — кто вы?
Недавно я, сидя на одном симфоническом концерте, услышал сзади себя диалог двух соседей по креслу (о, диалог всего в шесть слов).
— Скажите, это — Григ?
— Простите, я приезжий.
Этот шестисловный диалог дал мне повод вспомнить другой диалог, слышанный мною лет двенадцать тому назад; не откроет ли он немного ту завесу, за которой таинственно прячется «многоголовый зверь»?
Двенадцать лет тому назад я сидел в зале Дворянского собрания на красном бархатном диване и слушал концерт симфонического оркестра, которым дирижировал восьмилетний Вилли Ферреро[45].
Я не стенограф, но память у меня хорошая… Поэтому постараюсь стенографически передать тот разговор, который велся сзади меня зрителями, тоже сидевшими на красных бархатных диванах.
— Слушайте, — спросил один господин своего знакомого, прослушав гениально проведенный гениальным дирижером «Танец Анитры». — Чем вы это объясняете?
— Что?
— Да вот то, что он так замечательно дирижирует.
— Простой карлик.
— То есть, что вы этим хотите сказать?
— Я говорю, этот Ферреро — карлик. Ему, может быть, лет сорок. Его лет тридцать учили-учили, а теперь вот — выпустили.
— Да не может этого быть, что вы! Поглядите на его лицо! У карликов лица сморщенные, старообразные, а у Вилли типичное личико восьмилетнего шалуна, с нежным овалом и пухлыми детскими губками.
— Тогда, значит, гипнотизм.
— Какой гипнотизм?
— Знаете, который усыпляет. Загипнотизировали мальчишку и выпустили. Все ученые заявили, что под гипнозом человек может делать только то, что он умеет делать и в нормальной жизни. Так, например, девушку можно под гипнозом заставить поцеловать находящегося вблизи мужчину, но никак нельзя заставить говорить ее по-английски, если она не знала раньше английского языка.
— Серьезно?
— Ну, конечно.
— Тогда все это очень странно.
— В том-то и дело. Я поэтому и спрашиваю: чем вы объясняете это?
— Может, его мучили?
— Как это?
— Да вот, знаете, как маленьких акробатов… Рассказывают, что их выламывают и даже варят в молоке, чтобы у них кости сделались мягче.
— Ну, что вы! Где же это видано, чтобы дирижера в молоке варили?
— Я не говорю в буквальном смысле — в молоке. Может быть, просто истязали. Схватят его за волосы и ну теребить: «дирижируй, паршивец!» Плачет мальчик, а дирижирует. Голодом морят тоже иногда.
— Ну, что вы! При чем тут истязания. Вон даже клоуны, которые выводят дрессированных петухов и крыс, — и те действуют лаской.
— Ну, что там ваша ласка! Если и добиваются лаской, так пустяков, — петух, потянув клювом веревку, стреляет из пистолета, а крыса расхаживает в костюме начальника станции. Вот вам и вся ласка. А здесь — маленький мальчуган дирижирует симфоническим оркестром! Этого лаской не добьешься.
— Значит, по-вашему, его родители истязали? Странная гипотеза! — Он обиженно пожал плечами.
— Значит, по-вашему, выходит так: берем мы обыкновенного миловидного мальчика, начинаем истязать, колотить его по чем попало — и мальчишка через год-два уже дирижирует симфоническим оркестром так, что все приходят в восторг?! Просто же вы смотрите на вещи.
— Виноват! Вы вот все меня спрашиваете: объясни, да объясни. А как вы сами объясняете?
— Что? Вилли Ферреро?
— Да-с.
— Тут если и может быть объяснение, то гораздо сложней. Последние завоевания оптической техники.
— Вы думаете — посредством зеркал?
— То есть?
— Знаете, зеркало под известным углом… Фокусники достигают того, что…
— Нет-с, это пустяки. А видел я летом в «Аквариуме» механического живописца. Маленький человек, который собственноручно портреты с публики писал. Представьте себе, я узнал, как это делается: он соединен электрическим проводом с настоящим живописцем, который сидит за кулисами и рисует на другой бумаге. И что же вы думаете? Устроено так, что маленький живописец гениально точно повторяет все его движения и рисует очень похоже.
— Позвольте! Механического человека можно двигать электричеством, но ведь Ферреро живой мальчик! Его даже профессора осматривали!
— Гм! Пожалуй. Ну, в таком случае — я прямо отказываюсь понимать, в чем же тут дело?!
Я не мог больше слушать этого разговора.
— Эй, вы, господа! Все, что вы говорили, может быть, очень мило, но почему вам не предположить что-либо более простое, чем электрические провода и система зеркал…
— Именно?
— Именно, что мальчик — просто гениален!
— Ну, извините, — возразил старик — автор теории об истязании. — Вот именно, что это было бы слишком простое объяснение!
Подумайте только: на красном диване позади меня сидели люди, для которых мы пишем стихи, рассказы, рисуем картины, Шаляпин для них поет, а Павлова для них танцует.
Не лучше ли всем нам, танцующим, поющим и пишущим, с Шаляпиным и Павловой во главе, заняться оптовой торговлей бычачьими шкурами? Я знаю немного бухгалтерию — возьму на себя ведение конторских книг.
А Вилли Ферреро будет у нас мальчишкой на посылках, — относить счета заказчикам… А?
Здравствуй, племя младое, незнакомое!..
Смешно сказать: в течение двух дней я встретил этого человека три раза; и он мне был совершенно чужд и ненужен! А существуют люди, которых любишь и с которыми хотел бы встретиться, — и не видишь их годами…
Первая встреча с этим человеком произошла у крупного ювелира, где я выбирал булавку для подарка, а «этот человек» (до сих пор не знаю, как его зовут) бессмысленно переминался с ноги на ногу у прилавка, тоскливо вздыхая и то распахивая, то запахивая роскошную шубу с бобровым воротником.
— Вам, собственно, что хотелось бы? — спрашивал терпеливый приказчик.
— Да вот этих купить… ну, каких-нибудь драгоценных камней.
— Каких именно?
— Эти беленькие — бриллианты? — Да.
— Значит, бриллиантов. Потом еще голубых я взял бы… красных… А желтеньких нет?
— Есть топазы.
— Это дорогие?
— Нет, они дешевые.
— Тогда не стоит. Бриллианты — самые дорогие? Они как — поштучно?
— Нет, по весу.
— Вот вы мне полфунтика заверните.
— Видите ли, так, собственно, нельзя. Бриллианты продаются на караты…
— На что?
— На караты.
— Это скучно, я этого не понимаю. Тогда лучше поштучно.
— Вам в изделии показать?
— А что шикарнее?
— Да в изделии можно носить, а так, отдельные камни — они у вас просто лежать будут.
— Тогда лучше изделие.
— Желаете, колье покажу?
— Хорошо… Оно дорогое?
— Сто двадцать-тысяч.
— Это ничего себе, это хорошо. Вот это оно? А почему же на нем одни белые камни? Хотелось бы чего-нибудь и зелененького…
— Вот вам другое, с изумрудом.
— Оно симпатичное, только куда я его надену?
— Виноват, это не мужская вещь, а дамская. Если жене подарить…
Незнакомец хитро прищурил один глаз:
— Экой вы чудак! А если я не женат?
— Гм! — промычал приказчик, усилием воли сгоняя с лица выражение отчаяния. — Вы, значит, хотели бы что-нибудь выбрать для себя лично?
— Ну да же! А вы что думали?
— Тогда возьмите кольцо.
— А оно сколько стоит?
— Смотря какое. Вот поглядите здесь: какое понравится.
— Вот это — почем? Голубенькое.
— Две тысячи пятьсот.
— Гадость. Мне тысяч на полтораста, на двести.
— Тогда бриллиантовое возьмите. Вот это — редкая вода: семнадцать с половиной тысяч.
— А дороже нет?
— Нет. Да ведь вы можете три взять!
— И верно ведь. Заверните. Вы думаете, что они достаточно шикарны?
— О, помилуйте, м-сье!
— Вы меня извините, но я в этом ничего не понимаю. Вот насчет бумаг я хорошо намастачился.
— Биржевых?
— Какая биржа! Я говорю о газетной бумаге, писчей, оберточной — все, что угодно! Получите за кольца. Вы их пришлите ко мне с мальчишкой — не хочется таскаться с этой ерундой. Или лучше я их на пальцы надену. Экие здоровые каменища. Не выпадут?
— О, помилуйте…
— А то выпадут — и пропало кольцо. Куда оно тогда? Вместо камня, дырка. Будто окно с выбитым стеклом. Прощайте.
В тот же день вечером я увидел его в мебельном магазине…
— Послушайте, — горячился он. — Поймите: если бы вы сказали мне: хочу иметь самую лучшую бумагу — я ответил бы: вот эта лучшая. А вы мне не говорите прямо, что хорошо, что нет. Вы говорите, что эта гостиная розового дерева, а эта — Людовика, ну? Какая же лучшая?
— Какая вам понравится…
— А которая дороже?
— Розового дерева. Тридцать семь тысяч двести.
— Ну, вот эту и заверните. Затем — какие еще есть комнаты у вас?
— Кабинет, спальня, столовая, передняя…
— А еще?
— Будуары еще есть.
— Ну, это всего шесть. А у меня десять комнат! Чем же их заставлять прикажете?
— А кто у вас еще будет помещаться в квартире?
— Я один!
— Гм!.. Можно тогда библиотеку.
— Семь! А еще?
— Можно тогда какую-нибудь комнату в русском стиле. Потом, ну… сделайте второй кабинет. Один для работы, другой… так себе.
Оба глядели друг на друга бессмысленными от натуги глазами и мучительно думали.
— Это девять. А в десятую что я поставлю?
— А десятую… сдайте кому-нибудь. Ну, на что вам одному десять? Довольно и девяти. Сдайте — вам же веселее будет.
— Это идея. Мне бы хотелось, чтобы эта комната была стильная.
— В каком стиле, м-сье?
— В хорошем. Ну, вы там сами подберите. Охо-хо… Теперь подсчитайте — сколько выйдет?
А на другой день я, к своему и его удивлению (он уже начал привыкать к моему лицу), встретил его на картинной выставке.
Он поместился сзади меня, поглядел из-за моего плеча на картину, перед которой я стоял, и спросил:
— Это — хорошая?
— Картина? Ничего себе. Воздуху маловато.
— Да! Дышать нечем. А я уже, было, хотел купить ее. Вижу, вы долго смотрите — значит, думаю, хорошая. Я уже три купил.
— Какие?
— Да вот те, около которых стоят. Я себе так и думаю: те картины, около которых стоят, — значит, хорошие картины.
Я принял серьезный деловой вид.
— А сколько людей должно стоять перед картиной, чтобы вы ее купили?
— Не меньше десятка, — так же серьезно ответил он. — Не меньше. Три, пять, шесть — уже не то.
— А вы — сообразительный человек.
— Да, я только ничего не понимаю во многом. А природный ум у меня есть. Вы знаете, как ловко я купил себе автомобиль? Я ведь в них ничего не понимаю… Ну, вот, прихожу в автомобильный магазин, расхаживаю себе, гуляю. Вижу, какой-то господин выбрал для себя машину… осмотрел он ее, похвалил, сторговался, а когда уже платил деньги, я и говорю: «Уступите ее мне, пятьсот отступного»… Удивился, но уступил. Хороший такой господин.
— У вас, очевидно, большие средства?
— Ах, и не говорите. Намучился я с ними… Вы уже уходите? Пойдем, я вас подвезу на своей машине… Прогуляться хотите? Ну, пойдем пешком…
Взяв меня под руку, он зашагал подле, заискивающе глядя мне в глаза и согнувшись в своей великолепной шубе…
— Скажите, лошадь иметь — шикарно?
— Очень.
— Надо бы купить. Знаете что? Я в лошадях ничего не понимаю. Вы купите лошадь, с этой самой… с повозкой! А потом продайте мне с надбавкой. Заработаете — и мне спокойнее.
— Нет, я этими делами не занимаюсь.
— Жалко. На кого это вы так посмотрели?
— Дама одна прошла. Красивая.
— Серьезно, красивая?
— Да, очень. Эффектная!
— Слушайте, а что если ее взять на содержание?
— Почему непременно ее?!..
— Я в этом, видите ли, ничего не понимаю, а вы говорите — красивая. Возьму ее на содержание, а?
— Позвольте! А вдруг это порядочная женщина?
— Ну, извинюсь. Большая беда. Сколько ей предложить, как вы думаете?
— Ей-Богу, затрудняюсь.
— Предложу три тысячи в месяц, черт с ним…
Он догнал даму, пошел с ней рядом… Заговорил… На лице ее последовательно выразились: возмущение, удивление, смущение, недоверчивость, колебание и, наконец, — радость, розовым светом залившая ее красивое лицо.
Покупатель бумаги нашел самое нужное в своей пустой жизни…
И подумал я:
«Теперь ты научишься и бриллианты покупать с толком, и обстановку выбирать в настоящем стиле, и лошадь у тебя будет не одна, а двадцать одна, и картины появятся такие, перед которыми будут останавливаться не десятки, а сотни, и во всем поймешь ты смысл и толк… и когда поймешь ты все это, как следует, — не будет у тебя ни картин, ни лошадей, ни бриллиантов, ибо есть справедливость на земле, ибо сказано: из земли взят, в землю и вернешься».
Хотя близорукость — физический недостаток и хотя над физическими недостатками смеяться не принято, но я думаю, что несколько слов о близорукости мне можно сказать.
Постараюсь не хихикать, не подсмеиваться над несчастными, обиженными природой людьми, тем более что сам я близорук очень сильно и сам я перенес из-за этого много неприятностей и огорчений, о которых дальнозоркие люди и не слыхивали.
Вообще, дальнозоркие люди не могут себе представить, что такое близорукость, а близорукие смотрят на дальнозорких, как на что-то чудесное, непонятное и загадочное.
Однажды я, мельком, слышал такой разговор:
— Видите вы на той крыше кошку? Что это она там делает у водосточной трубы?
— Кошку? Я не вижу даже самой крыши!
— Как не видите? Вот эта большая, красная.
— Я вижу что-то красненькое, но, признаться, думал, что это флаг.
— Флаг?! Вы, наверно, притворяетесь… Просто дурачите меня.
— А я так, откровенно говоря, уверен, что это вы подсмеиваетесь надо мной. Я никак не могу понять, как это можно видеть на таком расстоянии кошку!
— Да? А вот вы убейте меня — я не пойму, как это на таком расстоянии можно не увидеть кошки! Она вся, как на ладони. Видите, лапой что-то скребет…
— Ха-ха! Может быть, она блоху поймала? Вы блохи не видите? Ну, признайтесь — ведь вы выдумали вашу кошку?
Так они долго говорили на разных языках.
Часто близорукие обладают странным свойством: тщательно скрывать свой недостаток. И из-за этого происходит много недоразумений, и многие попадают в неловкое положение.
Вы сидите в ресторане и неожиданно замечаете какого-то нового господина, который только что вошел в комнату. Вы не уверены — знаете вы его или нет. Лицо его сливается издали в бледное туманное пятно, на котором неясно отмечаются один глаз и какая-то черная повязка поперек лица.
Вы начинаете мучительно размышлять, знакомы вы с ним или нет?
Сомнения рассеиваются: новоприбывший сделал вам приветственный знак рукой, и вы, чувствуя, что он смотрит прямо на вас, меняете бессмысленное выражение лица на приветливо-радостное, вскакиваете с места и спешите к нему.
И, по мере приближения к этому господину, вы замечаете, что на его туманном, будто расплющенном лице появляется второй, недостававший ранее глаз, а черная трагическая повязка, которая казалась вам результатом какого-нибудь телесного повреждения, на самом деле — черные густые усы. И на расстоянии двух шагов от него вы уже начинаете сомневаться — знакомы ли вы с ним, а через один шаг уже уверены в том, что видите его в первый раз.
Но на вашем лице застыла первоначальная радостно-приветливая улыбка, и вы так и не успели согнать ее, а незнакомец уже заметил ваше поведение, заметил эту, такую глупую по своей ненужности, радостную улыбку, и смотрит на вас с чувством изумления и растерянности.
Чтобы рассеять как-нибудь это тяжкое глупое положение, вы, сохраняя на лице ту же глупейшую улыбку, глядите куда-то вдаль, делаете кому-то приветственные знаки, хотя впереди вас, кроме притворенной двери, никого нет, проскальзываете мимо незнакомца и в растерянности выпиваете у буфета рюмку водки, которая так противна после съеденных вами трубочек с кремом…
Еще более тяжелое впечатление получается, когда вы входите в ресторан, битком набитый публикой.
Проходя среди длинного ряда столиков, за которыми сидят странные люди без носов, глаз и губ, вы видите, что некоторые из них, как будто, при виде вас зашевелились и кланяются вам. Тогда вы, чтобы не показаться невежливым и вместе с тем не попасть в глупое положение, слегка наклоняете голову, делая что-то среднее между поклоном и отмахиванием от севшей на лоб мухи. А на лице блуждает та же бессмысленная неопределенная улыбка, и хочется скорее проскользнуть мимо этой проклятой публики со стертыми белыми пятнами вместо лиц, — тем более что сзади вы ясно слышите дружеский голос, позвавший вас по имени.
Вы хотите улизнуть, но тот же голос еще раз ясно и настойчиво окликает вас и — здесь наступает самый трагический момент: вы поворачиваетесь, с глупой улыбкой посматриваете на расплывшийся ряд столов и недоумеваете — с какого же стола слышался голос? На всякий случай дружески киваете головой толстому брюнету, подносящему ко рту какое-то желтое пятно (вино? яичница? платок?), в то самое время, как сзади вас дергают за фалды и говорят:
— Да здесь мы, здесь! Вот чудак! Неужели ты нас не видишь? Иди к нам.
«Неужели не видишь?!» Да конечно же не вижу! Господи…
Многие, вероятно, испытывали чувство, когда уронишь на пол пенсне и немедленно же попадаешь в положение человека, которому завязали глаза.
Человек, уронивший пенсне, прежде всего, как ужаленный, отскакивает от этого места, потому что боится раздавить ногами пенсне, отходит в самый дальний угол комнаты, становится на колени и начинает осторожно ползти, шаря по грязному полу руками. Его поиски облегчились бы, если бы на носу было пенсне, но для этого его надо найти, а найти пенсне, не имея его на носу, — затруднительно, сложно и хлопотливо.
Хорошо, если вблизи находится дальнозоркий человек. Он с молниеносной быстротой найдет пенсне, но при этом не упустит случая облить своего несчастного друга и брата — такого же человека, как и он сам, — ядом снисходительного презрения и жалости:
— Да где ты ищешь? Вот же оно! Эх ты! Слепая курица!
Я часто замечал, что дальнозоркие люди презирают нас и не прочь, если подвернется случай, подшутить, посмеяться над нами.
Один знакомый потащил меня в театр и там сделал меня целью самых недостойных шуток и мистификаций… А я даже и не замечал этого.
Сначала он не знал, что я близорук, и открылось это лишь благодаря простой случайности. В антракте после первого действия мы стояли в ложе бельэтажа, и мой знакомый рассматривал публику партера. Я стоял около и равнодушно обводил глазами тусклые белые пятна лиц, смутно проплывавших перед моими глазами.
— Смотрите, — сказал мой знакомый, дергая меня за руку. — Вот новый французский посланник!
— Где?!
— Вот видите, — внизу, около той ложи, в которой сидит декольтированная дама в сером.
Я хотел сознаться, что не вижу ни дамы, ни ложи, но боязнь бестактных насмешек и разговоров удержала меня от этого.
Я наклонился через барьер, бросил бессмысленный взгляд на опущенный занавес и с деланным оживлением воскликнул:
— Ах, вижу, вижу. Вот он.
— Да не туда! Вы совсем не туда смотрите!.. Влево, около второй ложи.
Я покорно повернул голову влево и, стараясь, чтобы он не проследил направление моего бесцельного взгляда, сказал:
— Ага! Вот он. Теперь я его узнал.
— Удивительно! Он только что сейчас скрылся в проходе. Как же вы могли его узнать?
— Да вы про кого говорите? — смущенно спросил я.
— Про того высокого в белых брюках, который стоит около оркестра?
— В белых брюках? — ахнул мой собеседник. — Протрите глаза! Там стоит господин, но цвета брюк его не видно, потому что его заслоняет дама в белом платье. Послушайте!!.. Вы дьявольски близоруки…
Я стал энергично отрицать это, и мое нахальство обидело его.
Он помолчал и через минуту, вглядываясь в толпу, шевелившуюся внизу, сказал:
— Вот идет ваш знакомый Петрухин. Он кланяется вам. Почему же вы не отвечаете ему?
Я перевесился через барьер и неопределенно закивал головой, закланялся, заулыбался.
— Смотрите, — тронул меня за плечо знакомый.
— Вдова Мурашкина с дочерьми — вон, видите, в ложе, что-то говорит о вас… Почему-то укоризненно грозит вам пальцем…
«Вероятно, — подумал я, — я им не поклонился, а Мурашкины никогда не прощают равнодушия и гордости».
Раскланялся я и с Мурашкиными, хотя никого из них не видел.
В этот вечер мой знакомый тронул меня до слез своей заботливостью: он беспрестанно отыскивал глазами людей, которые, по его словам, делали мне приветственные знаки, посылали дружеские улыбки, и всем им я, со своей стороны, отвечал, раскланивался, улыбался, принимая при этом такой вид, что замечаю их всех и без указаний моего знакомого…
А когда мы возвращались из театра, этот пустой ничтожный человек неожиданно расхохотался и заявил, что он все выдумывал: ни одного знакомого в театре не было, и я по его указаниям посылал все свои улыбки, поклоны и приветствия черт знает кому — или незнакомым людям, или гипсовым украшениям на стенах театра.
Я назвал этого весельчака негодяем, и с тех пор ни одна душа не услышит от меня о нем доброго слова. Наглец, каких мало.
Вообще театры пугают меня после одного случая: однажды я приехал в театр с опозданием — к началу второго действия и, впопыхах сбросив пальто на руки капельдинера у вешалки, ринулся к дверям. Но капельдинер бешено взревел, бросил мое пальто на пол, догнал меня и схватил за шиворот.
— Как вы смеете, черт возьми? — крикнул он.
Оказалось, что это был полковник генерального штаба, приехавший за минуту до меня и только что раздевшийся у вешалки.
Мы стали ругаться, как сапожники, и я заявил, что пойду сейчас к околоточному составить на него протокол. Я побежал по каким-то коридорам, после долгих поисков нашел околоточного и задыхающимся голосом сказал:
— Меня оскорбили, г. околоточный. Прошу составить протокол.
— Убирайтесь к черту! — завопил он. — Какой я вам околоточный?!
Когда я рассмотрел его, — он оказался тем же полковником генерального штаба, на которого я снова наткнулся в полутьме.
Изрытая проклятия, я опять побежал, нашел околоточного (уже настоящего) и, приведя его на место нашей схватки, указал на стоявшего у вешалки полковника:
— Вот он. Ругал меня, оскорблял. Арестуйте его.
И поднялся страшный крик и суматоха. Офицер назвал меня в конце концов идиотом, и я не спорил с ним, потому что после десятиминутных пререканий выяснилось, что это другой офицер, а тот, первый, давно уже ушел.
Все ругали меня: офицер, околоточный, капельдинеры…
Было скучно и неприветливо.
Однажды я изменил своим убеждениям.
Будучи прогрессистом, я, вообще, держусь такого взгляда, что с домашней прислугой обращаться должно строго и хотя и вежливо, но без тени фамильярности. Иначе прислуга портится.
В один дождливый вечер я зашел к знакомым. Радостно, всей гурьбой высыпали знакомые в переднюю встретить меня, и я стал дружески со всеми здороваться.
Седьмое рукопожатие предстояло мне проделать с молодой барышней в кокетливом переднике, но едва я протянул ей руку, — она спряталась назад и ни за что не хотела здороваться, хихикая и конфузясь. Сбитый с толку, недоумевающий, я настаивал, искал ее руку, а хозяева смущенно засмеялись и объяснили, что она — горничная.
Была преотчаянная минута всеобщего молчания и неловкости.
Не зная, что мне делать, я сказал:
— Все равно. Я все-таки хочу с ней поздороваться. Она такой же человек, как и мы, и, право, давно уже пора разрушить эти нелепые сословные перегородки…
Так как я настаивал, то горничная протянула мне руку, но немедленно после этого расплакалась и убежала.
Теперь я слыву среди знакомых чудаком, толстовцем, народником.
А когда я прихожу в тот дом, где мне случилось поздороваться с горничной, то, к великому изумлению новых гостей, здороваюсь с этой горничной, лакеем и швейцаром.
Иногда в передней сталкиваюсь с кучером, пришедшим за приказаниями. Здороваюсь и с ним. Что ж делать…
— Ах, он такой оригинал, — говорят обо мне хозяева. Так говорят они, дальнозоркие люди.
Никогда им не понять близорукого человека!.. Несчастные мы!
…На берегу реки у взморья собралась кучка каких-то людей. Все прикладывают к глазам ладони щитком и напряженно всматриваются вдаль.
— Ой, рыба, — горячо говорит один.
— Ой, нет, — бойко возражает другой.
— Ах ты, господи! Да я ее лицо вижу так же хорошо, как ваше.
— Где же это вы у рыбы лицо нашли?
— А что же у рыбы?
— Морда.
— Мерси. Ну, все равно, морду вижу. И прямо на нас плывет. Поймать можно. Как к самому берегу причалит — так ее и бери руками.
— Серьезно? И скажите вы мне: можно различить ее породу или не видно?..
— Я так думаю — это не иначе, как большой сом.
— Что вы говорите? А почем нынче сомовина?
— А по рублю с четвертаком.
— И можете вы приблизительно определить, сколько в ней весу?
— В рыбе-то? Пятнадцать пудов.
— Это, значит, по оптовой выйдет рублей пятьсот на круг!
Голос сзади:
— Беру.
— Что вы берете?
— Весь, кругом. По восемьдесят фунт. Без хвоста и жабр.
— Даю по девяносто с хвостом. Голос сбоку:
— Беру восемьдесят пять без хвоста.
— Губа не дура! Господа!! Даю девяносто без хвоста.
— Послушайте, Чавкин… Зачем вы играете на повышение? Это же недобросовестно.
— А что?.. Коммерция есть коммерция… Я ее в холодильнике выдержу, а потом по полтора на рынок выброшу.
— Вас самого выбросить нужно за такие штуки. Даю восемьдесят шесть.
— С хвостом?
— При чем тут хвост? Ну, пусть будет такой хвост: восемьдесят и шесть копеек, как хвост.
— Беру девяносто восемь.
— Даю.
— Что? Что вы даете? Это ваша рыба? Она уже у вас на руках? Вы ее поймайте раньше.
— И поймаю. Большая важность! Главное, твердую цену на нее установить, а поймать — плевое дело.
— Да позвольте, господа… Рыба ли это? Вот оно ближе подплывает, и как будто бы это не рыба.
— А пропустите вперед, я взгляну… Ну, конечно! Какой это дурак сказал, что плывет рыба? Бревно! Самое обыкновенное бревно.
— Беру.
— Что вы берете?
— Вот это… Обыкновенное десятидюймовое бревно. Вы даете?
— Ну, хорошо. Даю. По восьми с полтиной.
— Беру по семи.
— Отлипните. А вы, молодой человек, что предлагаете?
— Я… по восьми… даю… Франко — склад.
— Ловкий вы какой. Теперь отсюда доставка не меньше пяти рублей. Даю девять, франко — склад.
— Умный вы, молодой человек, а дурак. Даю восемь без доставки.
— Беру.
— Опять вы повышаете?
— Что значит повышаю?! Я тут же по девяти с полтиной продам. Идете в долю? Господа, хорошее сухое бревно — даю по девяти с полтиной!
— Как вы говорите — сухое, когда оно по воде плывет?
— Внутренняя сухость. А наружно его полотенцем вытрешь, вот и все. Так берете?
— Беру.
— Даю.
— Слушай, зачем ты ему отдал?
— Чудак, я сейчас начну играть на понижение. Уроню до пяти рублей, а потом куплю.
— Вы даете?
— Что?! По морде я вам дать могу!! Какое это бревно? Откуда это бревно? Разве на бревне волосы бывают? И разве на бревне ноги торчат? Черти! Утопленником торгуют.
— А ведь верно — это человек.
— И, кажется, прилично одет.
— Беру!
— Что берете?
— Костюм.
— Даю за тридцать.
— Беру без сапог пятнадцать.
— Даю двадцать пять.
— Опять повышаешь? Чавкин, что это за ажиотаж?
— Беру костюм и сапоги за сорок пять.
— Сделано. Господа! Даю чистый вес без упаковки — десять рублей!
— Чистый вес? А куда он? Суп из него сваришь, что ли?
— …Позвольте! Как же вы мне предлагаете костюм, когда он плывет и руками размахивает?
— Кто, костюм?
— Не костюм, а то, что внутри. Это уже наглость! На живом человеке костюм — разве это спекуляция?
— Подплывает!
— Черта с два. Захлебывается. Помогите же ему! Вытащите его!
— Зачем его вытаскивать? Что это — рыба или бревно?
— Дураки вы, дураки. А может быть, если его вытащить, — ему можно будет спустить десяточек бугульминских? Бумага камнем лежит, а он с угару, пожалуй, не разберет.
— А верно!
Один из толпы бросается в воду и, рассекая волны руками, бодро кричит:
— Слушайте, как вас… утопающий! Даю пятьдесят бугульминских по семидесяти. Берете?
— Подавитесь ими, — хрипит, захлебываясь, утопающий. — У меня у самого сто, как свинец, осели.
— Свой, — разочарованно вздыхает спаситель и поворачивает к берегу.
В ясное летнее утро уселся я в экипаж, который должен был доставить меня в Евпаторию.
Кроме меня места в экипаже были заняты: 1) прехорошенькой жизнерадостной белокурой дамой, в которую я, после двадцатиминутной внутренней безмолвной, но ожесточенной борьбы с самим собой, — тихо влюбился; 2) молодым развязным господином чрезвычайно активного вида.
Моя мужественная борьба с самим собой продолжалась все-таки 20 минут, а этот молодой человек безо всякой борьбы, в первые же две-три минуты всем своим поведением показал, что отныне единственная цель, единственное устремление его жизни — белокурая дама, — и ни на что другое он не согласен.
Тут-то и вышло между нами состязание, которое так блистательно завершилось битвой на аэроплане.
Надо сказать, что вообще женщины — прехитрое, проклятое бабье, и почти всю жизнь они устраивают свои делишки по принципу аукционного зала.
Предположим, существует в природе металлическая резная ваза для визитных карточек. Никому в мире она не нужна, и ни одному человеку в подлунной не пришла бы в голову малая мысль зайти в магазин и купить ее.
Но ее выставляют в аукционном зале; вы и тут все-таки не обращаете на нее никакого внимания, пока аукционист не провозгласил магического: «Кто больше?»
— Сто рублей! Кто больше?! — орет аукционист.
— Полтораста, — говорит ваш сосед.
Вы вдруг загораетесь («Если он хочет ее приобрести, то почему и мне ее не купить?») и бодро перебиваете:
— Сто семьдесят!
Сосед делается похожим на горящее полено, на которое плеснули керосином:
— Сто девяносто пять!!..
— И пять!!..
И пошла потеха.
И кончается потеха тем, что вы отдаете все, что имели за душой, за вещь, о которой десять минут тому назад у вас и грошовой мыслишки не было… Тащите ее домой, а в голове начинает ворошиться мысль, складывающаяся в знаменитую фразу крыловского петуха:
«Куда она? какая вещь пустая».
Вот так же и дамы. Они живут по принципам аукционного зала: если человек один, он, может быть, и не посмотрит, а если двое — тут-то в самую пору и крикнуть:
— Кто больше?!
Конечно, эта фраза произносится в самом высшем смысле, без всякой меркантильности.
Так у нас и пошло. Когда мы уселись, Голубцов (так звали этого человечишку) заявил, что он счастлив, имея такую визави, и прочее.
Я постарался покрыть его — заявлением, что хотя я и отвык от дамского общества, однако такое общество, как соседка, сократит путь по крайней мере в четыре раза.
Суетная душонка, Голубцов, сбросил с рук довольно крупного козыря, заявив, что, если у нее в Евпатории нет знакомых, он будет счастлив, если его скромная особа и т. д.
А я сразу шваркнул по всем его картам козырным тузом («Если вам негде будет остановиться, я устрою для вас комнату»).
Раздавленный Голубцов увял и осунулся, но ненадолго.
— Я вам должен сказать, Мария Николаевна («Кажется, так? Мария Николаевна? Мерси! Прехорошенькое имя!»)… Итак, я вам должен сказать, что русские курорты отталкивают меня своей неблагоустроенностью. То ли дело заграница…
— А вы были и за границей? (Огромный интерес со стороны Марии Николаевны. Сенсация.)
— Да… Я изъездил всю Европу. Исколесил, можно сказать.
Безмолвное лицо Марии Николаевны, обращенное в мою сторону, так будто бы и кричало: «Кто больше? Кто больше?!»
Я решил закопать этого наглого туристишку в землю, да еще и камнем привалить.
— А вы (ехидно спросил я) в Струцеле были?
— Ну, как же! Два раза. Только он мне, знаете ли, не особенно понравился…
— Кто?
— Струцель.
— А вы знаете, — отчеканил я. — Струцель — это вовсе не город. Это слоеный пирог с медом и орехами.
Молоток аукциониста уже повис в воздухе, чтобы ударить в мою пользу, чтобы тем же ударом заколотить этого слизняка в гроб, но… наглость его была беспримерна:
— Благодарю вас, — холодно ответил он. — Я это знал и без вас. Но вам, вероятно, неизвестно, что пирог назван по имени города. Может быть, вы будете утверждать, что и города Страсбурга нет только потому, что существует страсбургский пирог?! Да-с, Мария Николаевна… В этом Струцеле (Верхняя Силезия, 36 000 жителей) я даже имел одну замечательную встречу, о которой я вам расскажу когда-нибудь потом, когда мы будем вдвоем…
Я был распластан, распростерт во прахе, и колесница победителя проехалась по мне, как по мостовой…
— Значит, вы хорошо говорите по-немецки? — приветливо спросила Мария Николаевна.
— Ну да. Как же! Как по-русски.
«А не врешь ли ты, братику?» — подумал я и вдруг стремительно наклонился к нему:
— Ви филь ур, мейн герр?.. — А? Чего? — растерялся он.
— Это я вас по-немецки одну штуку спрашиваю. А ну-ка, ответьте: «Ви филь ур, мейн либер герр?»
Он подумал минутку, выпрямил свой стан и сказал с достоинством, которого нельзя было и подозревать в нем:
— Видите ли что, молодой человек… Хотя я действительно говорю по-немецки, как по-русски, но с тех пор, как Германия, привив России большевизм, погубила мою бедную страну… я дал обет… Да, да, милостивый государь! Я дал обет не произносить ни одного слова на этом ужасном языке…
— Так вы ответьте мне по-русски…
— Постойте, я не кончил… я дал обет не только не говорить на этом языке, но и не понимать этого языка!.. О, моя бедная страна!..
— Неужели вы так любите Россию? — сочувственно спросила растроганная Мария Николаевна, и ее нежная ручка ласково легла на его лапу…
«Кто больше?!» — вопил невидимый аукционист, а у меня нечем было покрыть: я обнищал.
В это время с небес донесся до нас шум мотора, — и прекрасный, изящный, похожий на стрекозу аэроплан бросил легкую тень на дорогу впереди нас. (О милый, так выручивший меня аэропланчик!.. Если бы у тебя был ротик и если бы это было возможно, я поцеловал бы тебя…)
Все мы задрали головы и стали с интересом следить за эволюциями легкокрылой стрекозы.
— Вы когда-нибудь летали? — обратилась Мария Николаевна… конечно, к нему! Не ко мне — а к нему.
— Я? Всю немецкую войну летал. Ведь я же летчик.
— Что вы говорите! Ах, как это интересно. И вы встречали когда-нибудь в воздухе вражеский аэроплан?
— Я? Сколько раз. Даже в драку вступал.
— Расскажите! Это так интересно… (Руку свою она так и забыла на его лапе.)
— Да что ж рассказывать? Как-то неловко хвастать своими подвигами.
Однако это похвальное соображение не удержало его:
— Однажды получил я приказ сделать разведку в тылу неприятеля… Ну-с… Подлил, как водится, в карбюратор бензину, завинтил магнето, закрутил пропеллер, вскочил на седло — и был таков. Лечу… Час лечу, два лечу. Вдруг навстречу на Блерио — немец. И давай он жарить в меня из пулемета очередями. Однако я не растерялся… Дернул выключатель, замедлил пропеллер, спустился на одно крыло к самому его носу, вынул револьвер, приставил к уху, говорю: «Сдавайся, дрянь такая!» Он — бух на колени: «Пощадите, — говорит, — господин». Но не тут-то было. Я его сейчас же за шиворот, перетащил на свою машину, а его Блерио привязал веревкой к своему хвосту, да так и притащил и немца, и его целехонький аппарат в наше расположение.
Во все время его рассказа наше расположение было прескверное. То есть только мое, потому что глаза Марии Николаевны искрились восторгом.
— Боже, какой вы герой! Скажите, а меня бы вы могли покатать на аэроплане?..
— Сколько угодно, — беззаботно ответил этот храбрый боец.
— А вы меня не разобьете?
— Как в колыбельке будете!
— Впрочем, с вами я не боюсь. Вы такой… мужественный! Когда же вы меня покатаете?
— Хоть завтра. Только жалко, что в Евпатории у меня нет аппарата.
— А вы на всякой системе можете летать? — небрежно спросил я, делая вид, что все мое внимание занято кружащимся над нами аэропланом.
— О, на какой угодно, но предпочитаю Блерио. На этой старушке я чувствую себя как дома.
— Ну, так вам, господа, повезло, — торжественно сказал я, простирая руку к небу. — Дело в том, что у меня в Евпатории есть два совершенно исправных Блерио, только что собранных и проверенных. Извозчик! Мы когда приедем в Евпаторию? В два часа? Прекрасно! До четырех умоемся, переоденемся, приведем себя в порядок, пообедаем, а часиков в пять я вас повезу на аэродром. Сегодня же, Мария Николаевна, он вас и покатает.
Никогда я не видел человека более расплющенного, чем этот жалкий Голубцов.
Он пробормотал, что летает на бензине только фирмы Нобеля: я его успокоил, что у меня Нобель; он протявкал, что нужно еще проверить, какой сегодня ветер. Сколько баллонов (?!)… Я его успокоил, что ветра никакого нет. Тогда он прохрюкал, что для полета нужно специальное разрешение. Я вогнал его на три аршина в землю заявлением, что такое разрешение у меня имеется.
После этого он, подобно тому немцу, невидимо для глаз упал на колени, сдался и просил его пощадить, заявив, что сейчас же по приезде его ждет куча дел и что освободится он только дня через три-четыре и то часа на два… и то едва ли.
Теперь он лежал распростертый у моих ног… А я ходил по нем, как хотел, топтал его каблуками, пинал носком сапога в лживую пасть, и рука Марии Николаевны уже, как хорошенькая ящерица, переползла на мою руку, и уже Мария Николаевна смотрела только на меня и даже чуть-чуть прижималась ко мне, — а над нами парила мощная, так прекрасно выручившая меня птица, и ее огромные крылья, распростертые над нами, будто благословляли нас — меня и Марию Николаевну, Марию Николаевну и меня!!
Голубцов представлял собой бесформенный мешок костей, будто он только что шлепнулся с аэроплана.
Наконец-то невидимый молоток аукциониста стукнул в мою пользу, и я торжественно перед самым носом конкурента мог унести выигранную мною вазу для визитных карточек.
А в общем, если бы не аукцион — на что она мне?..
Пройдет еще лет двадцать. Мы все, теперешние, сделаемся стариками…
Мировая война отойдет в область истории, о ней будут говорить как о чем-то давно прошедшем, легендарном…
И вот, когда внуки окружат кого-нибудь из нас у горящего камина и начнут расспрашивать о нашем участии в мировой войне, — воображаю, как тогда мы, старички, начнем врать!..
То есть врать будут, конечно, другие старички, а не я. Я не такой.
И так как я врать не могу, то положение мое будет ужасное.
Что я расскажу внукам? Чем смогу насытить их жадное любопытство? Был я на войне? Был. Кем был? Солдатом, офицером или генералом? Никем! Нелегкая понесла меня на войну, хотя меня никто и не приглашал.
Когда я, во время призыва, пришел в воинское присутствие, меня осмотрели и сказали:
— Вы не годитесь! Я обиделся:
— Это почему же, скажите на милость?!
— У вас зрение плохое.
— Позвольте! Что у вас там требуется на войне? Убивать врагов? Ну, так это штука нехитрая. Подведите мне врага так близко, чтобы я его видел, и он от меня не уйдет!
— Да вы раньше дюжину своих перестреляете, прежде чем убьете одного чужого!..
Вышел я из этого бюрократического учреждения обиженный, хлопнув дверью.
Решил поехать на войну в качестве газетного корреспондента.
Один знакомый еврей долго уговаривал меня не ехать.
— Зачем вам ехать?! Не понимаю вашего характера! Что это за манера: где две державы воюют — вы обязательно в середку влезете!
Однако я поехал, и, как говорил этот мудрый еврей, — конечно, влез в самую середку…
На позициях (под Двинском) ко мне привыкли как к неизбежному злу.
Некоторые даже полюбили меня за кротость и веселый нрав.
Однажды подсел я к солдатам в окопе. Сидели, мирно разговаривали, я угощал их папиросами.
Вдруг — стрельба усилилась, раздались какие-то крики, команда — я за разговором и не заметил что, собственно, скомандовали.
Все закричали «ура!», выскочили из окопов, побежали вперед. Закричал и я за компанию «ура», тоже выскочил и тоже побежал.
Кто-то кого-то бил, колол, а я вертелся во все стороны, понимая по своей скромности, что я мешаю и тем, и другим… Люди делают серьезное дело, а я тут же верчусь под ногами.
Потом кто-то от кого-то побежал. Мы ли от немцев, немцы ли от нас — неизвестно. Вообще, я того мнения, что в настоящей битве никогда не разберешь — кто кого поколотил и кто от кого бежал…
Это уж потом разбирают опытные люди в главном штабе.
Бежал я долго — от врага ли или за врагом — и до сих пор не знаю. Может быть, меня нужно было наградить орденом как отчаянного храбреца, может быть — расстрелять как труса.
Бежал я долго — так долго, что когда огляделся, — около меня уже никого не было.
Только один немец (очевидно, такого же неопределенного характера, как и я сам) семенил почти рядом со мной.
— Попался?! — торжествующе вскричал я.
Он вместо ответа взял на изготовку штык и бросился на меня.
Я всплеснул руками и сердито вскрикнул:
— С ума ты сошел?! Ведь ты меня так убить можешь! Он так был поражен моим окриком, что опустил штык.
— Я и хочу тебя убить!
— За что? Что я, у тебя жену любимую увез или деньги украл?! Идиот!
Рассудительный тон действует на самые тупые головы освежающе:
— Да, — возразил он сконфуженно, ковыряя штыком землю. — Но ведь теперь война!
— Я понимаю, что война, но нельзя же ни с того ни с сего тыкать штыком в живот малознакомому человеку!!
Мы помолчали.
«Во всяком случае, — подумал я, — он мой пленник, и я доставлю его живым в наш лагерь. Воображаю, как все будут удивлены! Вот тебе и «плохое зрение»! Может быть, орден дадут…»
— Во всяком случае, — сказал немец, — ты мой пленник, и я…
Это было верхом нахальства!
— Что?! Я твой пленник? Нет, брат, я тебя взял в плен и теперь ты не отвертишься!..
— Что-о? Я за тобой гнался, да я же и твой пленник?
— Я нарочно от тебя бежал, чтобы заманить подальше и схватить, — пустил я в ход так называемую «военную хитрость».
— Да ведь ты меня не схватил?!
— Это — деталь. Пойдем со мной.
— Пойдем, — подумав, согласился мой враг, — только уж ты не отвертишься: я тебя веду как пленника.
— Вот новости! Это мне нравится! Он меня ведет! Я тебя веду, а не ты!
Мы схватили друг друга за руки и, переругиваясь, пошли вперед. Через час бесцельного блуждания по голому полю мы оба пришли к печальному заключению, что заблудились.
Голод давал себя чувствовать, и я очень обрадовался, когда у немца в сумке обнаружился хлеб и коробка мясных консервов.
— На, — сказал враг, отдавая мне половину. — Так как ты мой пленник, то я обязан кормить тебя.
— Нет, — возразил я. — Так как ты мой пленник, то все, что у тебя, — мое! Я, так сказать, захватил твой обоз.
Мы закусили, сидя под деревом, и потом запили коньяком из моей фляжки.
— Спать хочется, — сказал я, зевая. — Устаешь с этими битвами, пленными…
— Ты спи, а мне нельзя, — вздохнул немец.
— Почему?!
— Я должен тебя стеречь, чтобы ты не убежал.
До этого я сам не решался уснуть, боясь, что немец воспользуется моим сном и убежит, но немец был упорен как осел…
Я растянулся под деревом. Проснулся перед вечером.
— Сидишь? — спросил я.
— Сижу, — сонно ответил он.
— Ну, можешь заснуть, если хочешь, я тебя постерегу.
— А вдруг — сбежишь?
— Ну, вот! Кто же от пленников убегает. Немец пожал плечами и заснул.
Закат на далеком пустом горизонте нежно погасал, освещая лицо моего врага розовым нежным светом…
«Что, если я уйду? — подумал я. — Надоело мне с ним возиться. И потом — положение создалось совершенно невыносимое: я его считаю своим пленником, а он меня — своим. Если же мы оба освободим один другого друг от друга, то это будет как бы обмен военнопленными!»
Я встал и, стараясь не шуметь, пошел на запад, а перед этим, чтобы вознаградить своего врага за потерю пленника, положил в его согнутую руку мою фляжку с коньяком.
И он спал так, похожий на громадного ребенка, которому сунули в руку соску и который расплачется по пробуждении, увидев, что нянька ушла…
Вот и все мои похождения на театре войны.
Но как я расскажу это внукам, когда ничего нельзя выяснить: мы ли победили или враг; мы ли от врага бежали или враг от нас, я ли взял немца в плен или немец меня?
Теперь, пока я еще молодой, — рассказал всю правду. Состарюсь — придется врать внукам.
Жена заглянула в кабинет и сказала мужу:
— Василь Николаич, там твой племянник, Степа, пришел…
— А зачем?
— Да так, говорит, поздравить хочу.
— А ну его к черту.
— Ну, все-таки неловко — твой же родственник. Ты выйди, поздоровайся. Ну, дай ему рубля три, в виде подарка.
— А ты сама не можешь его принять?
— Здравствуйте! Я и то, я и се, я и туда, я и сюда, я и за индейкой присматривай, я и твоих племянников принимай?..
— Да, кстати, что же будет с индейкой?
— Это уж как ты хочешь. И сегодня гостей на индейку позвал, и завтра гостей на индейку позвал! А индейка одна. Не разорваться же ей… Распорядился — нечего сказать!!
— А нельзя половину сегодня подать, половину — завтра?
— Еще что выдумай! На весь город засмеют. Кто же это к столу пол-индейки подает?
— Гм… да… Каверзная штука. Ну, где твой этот дурацкий Степа — давай его сюда!
— Какой он мой?! Твой же родственник. В передней сидит. Позвать?
— Зови. Я его постараюсь сплавить до приезда гостей.
В кабинет вошел племянник Степа, — существо, совсем не напоминающее распространенный тип легкомысленных, расточительных, элегантных племянников, пользующихся родственной слабостью богатого дяди.
Был Степа высоким, скуластым молодцем, с громадным зубастым ртом, искательными, навсегда испуганными глазами и такой впалой грудью, что, ходи Степа голым, — в этой впадине в дождливое время всегда бы застаивалась вода.
Руки из рукавов пиджака и ноги из брюк торчали вершка на три больше, чем это допустил бы легкомысленный племянник из великосветского романа, а карманы пиджака так оттопыривались, будто Степа целый год таскал в каждом из карманов по большому астраханскому арбузу. Брюки на коленях тоже были чудовищно вздуты, как сочленения на индусском бамбуке.
Бровей не было. Зато волосы на лбу спускались так низко, что являлось подозрение: не всползли ли брови в один из периодов изумления Степы кверху и не смешались ли там раз навсегда с головными волосами? В ущелье между щекой и крылом носа пряталась огромная розовая бородавка, будто конфузясь блестящего общества верхней волосатой губы и широких мощных ноздрей…
Таков был этот бедный родственник Степа.
— Ну, здравствуй, Степа, — приветствовал его дядя. — Как поживаешь?
— Благодарю, хорошо. Поздравляю с праздником и желаю всего, всего… этого самого.
— Ага, ну-ну. А ты, Степа, тово… Гм! Как это говорится… Ты, Степа, не мог бы мне где-нибудь индейки достать, а?
— Сегодня? Где же ее нынче, дядюшка, достать. Ведь первый день Рождества. Все закрыто.
— Ага… Закрыто… Вот, брат Степан, история у меня случилась: индейка-то у нас одна, а я и на сегодня, и на завтра позвал гостей именно на индейку. Черт меня дернул, а?
— Да, положение ваше ужасное, — покорно согласился Степа. — А вы сегодня скажите, что больны…
— Кой черт поверит, когда я уже у обедни был.
— А вы скажите, что кухарка пережарила индейку.
— А если они из сочувствия на кухню полезут смотреть, что тогда?.. Нет, надо так, чтобы индейку они видели, но только ее не ели. А завтра разогреем, и будет она опять как живая.
— Так пусть кто-нибудь из гостей скажет, что уже сыты и что индейку резать не надо…
Дядя, закусив верхнюю губу, задумчиво глядел на племянника и вдруг весь засветился радостью…
— Степа, голубчик! Оставайся обедать. Ты ж ведь родственник, ты — свой, тебя стесняться нечего — поддержи, Степа, а? Подними ты свой голос против индейки.
— Да удобно ли мне, дядюшка… Вид-то у меня такой… не фельтикультяпный.
— Ну вот! Я тебя, брат, за почетного гостя выдам, ухаживать за тобой буду. А когда в самом конце обеда подадут индейку — ты и рявкни этак посолиднее: «Ну зачем ее резать зря, все равно никто есть не будет, все сыты — уберите ее».
— Дядюшка, да ведь меня хамом про себя назовут.
— Ну, большая важность. Не вслух же, а может быть, и просто скажут: оригинал. Я, конечно, буду упрашивать тебя, настаивать, а ты упрись, да еще поторопи, чтобы унесли индейку, а то не ровен час кто-нибудь и соблазнится. Это действительно номер! Да ты чего стоишь, Степа? Присядь. Садись, Степанеско!
— Дядюшка, вы мне в этом году денег не давайте, — сказал Степа, критически и с явным презрением оглядывая свои заскорузлые сапоги. — А вы мне лучше ботинки свои какие-нибудь дайте. А то я совсем тово…
— Ну, конечно, Степан! Какие там могут быть разговоры… Я тебе, Степандряс, замечательные ботинки отхвачу!.. Хе-хе… А ты, брат, не дура, Степанадзе… И как это я раньше не замечал?.. Решительно — не дурак.
Когда гости усаживались за стол, Василий Николаевич представил Степу:
— А вот, господа, мой родственник и друг Стефан Феодорович! Большой оригинал, но человек бывалый. Садитесь, Стефан Феодорович, вот тут. Водочки прикажете или наливочки?
Степа приятно улыбнулся, потер огромные костлявые руки одну о другую и хлопнул большую рюмку водки.
— У меня есть знакомый генерал, — заявил он довольно громко, — так этот генерал водку закусывает яблоком!
— Это какой генерал, — заискивающе спросил дядя, — у которого вы, Стефан Феодорович, ребенка крестили?
— Нет, то — другой. То мелюзга, простой генерал-майор… А вот в Европе, знаете, — совсем нет генералов! Ей-Бо право.
— А вы там были? — покосился на него сосед.
— Конечно, был. Я вообще каждый год куда-нибудь. В опере бываю часто. Вообще не понимаю, как можно жить без развлечений.
Две рюмки и сознание, что какие бы слова он ни говорил, дядя не оборвет его, — все это приятно возбуждало Степу.
— Да-с, господа, — сказал он, с дикой энергией прожевывая бутерброд с паюсной икрой. — Вообще, знаете, Митюков такая личность, которая себя еще покажет. Конечно, Митюков, может быть, с виду неказист, но Митюкова нужно знать! Беречь нужно Митюкова.
— Стефан Феодорович, — ласково сказал дядя, — возьмите еще пирожок к супу.
— Благодарствуйте. Вот англичане совсем, например, супу не едят… А возьмите, например, мадам, они вас по уху съездят — дверей не найдете. Честное слово.
Худо ли, хорошо ли, но Степа завладел разговором.
Он рассказал, как у них в дровяном складе, где он служил, отдавило приказчику ногу доской, как на их улице поймали жулика, как в него, в Степу, влюбилась барышня, и закончил очень уверенно:
— Нет-с, что там говорить! Митюкова еще не знают! Но Митюков еще себя покажет. О Митюкове еще будут говорить, и еще много кому испортит крови Митюков! Да что толковать — у Митюкова, конечно, есть свои завистники, но… Митюков умственно топчет их ногами.
— Позвольте… да этот Митюков… — начала одна дама.
— Ну?
— Кто он такой, этот замечательный Митюков?
— Митюков? Я.
— А-а… А я думала — кто.
— Митюкова трудно раскусить, но если уж вы раскусили…
В это время как раз и подали индейку. Все жадно втянули ноздрями лакомый запах, а Степа встал, всплеснул руками и сказал самым великосветским образом:
— Еще и индейка? Нет, это с ума сойти можно! Этак вы нас всех насмерть закормите. Ведь все уже сыты, не правда ли, господа?! Не стоит ее и начинать, индейку. Не правда ли?
Все пробормотали что-то очень невнятное.
— Ну да! — вскричал Степа. — То же самое я и говорю. Не стоит ее и начинать! Унесите ее, ей-Богу.
— А, может быть, скушаете по кусочку, — нерешительно сказал хозяин, играя длинным ножом. — Индеечка будто хорошая… С каштанами.
Длинный Степа вдруг перегнулся пополам и приблизил лицо почти к самой индейке.
— Вы говорите, с каштанами?! — странно прохрипел он.
Губы его вдруг увлажнились слюной, а глаза сверкнули такой голодной истерической жадностью, что хозяин взял блюдо и с фальшивой улыбкой сказал:
— Ну, если все отказываются, придется унести.
— С каштанами?! — простонал Степа, полузакрыв глаза. — Ну, раз с каштанами, тогда я… не откажусь съесть кусочек.
Нож дрогнул в руке хозяина… Повис над индейкой… Была слабая надежда, что Степа скажет: нет, я пошутил — унесите!
Но не такой человек был Степа, чтобы шутить в подобном случае… Стараясь не встречаться взором с глазами дяди, он скомандовал:
— Вот мне, пожалуйста… От грудки отрежьте и эту ножку…
— Пожалуйста, пожалуйста, сделайте одолжение, — дрогнувшим голосом сказал хозяин.
— Тогда уж, раз вы начинаете — и мне кусочек, — подхватила соседка Степы, не знавшая, что такое Митюков.
— И мне! И мне!..
А когда (через две минуты) на блюде лежал унылый индейкин остов, хозяин встал и решительно сказал Степе:
— Ах, да! Я и забыл: вас генерал к телефону вызывал. Пойдем, я вам покажу телефон… Извините, господа.
Степа покорно встал и, как приговоренный к смерти за палачом, покорно последовал за дядей, догрызая индюшачью ногу…
Пока они шли по столовой, хозяин говорил одним тоном, но едва дверь кабинета за ними закрылась, тон его переменился.
Вышло приблизительно так:
— Ах, Стефан Феодорович, этот генерал без вас жить не может… Да оно, положим, вас все любят. У вас такой тонкий своеобразный ум, что… Что ж ты, мерзавец этакий, а? Говорил, что будешь отказываться. А сам первый и полез на индейку, а? Это что ж такое? Рыбой я тебя не кормил? Супом и котлетами не кормил? Думал, до горла ты набит, ухаживал за тобой как за первым человеком, а ты вон какая свинья? Уже все гости, было, отказались, а ты тут, каналья, вот так и выскочил, а?
Степа шел за ним, прижимая костлявую руку к груди, и говорил плачущим голосом:
— Дядечка, но ведь вы не предупредили, что индейка с каштанами будет! Зачем вы умолчали? А я этих каштанов с индейкой никогда и не ел… Поймите, дядечка, что это не я, а каштаны погубили индейку. Я уж совсем было отказался, вдруг слышу: каштаны! каштаны!
— Вон, негодяй! Больше и носу ко мне не показывай. Дядя выхватил из Стениной руки обгрызанную ногу и злобно шлепнул ею Степу по щеке:
— Чтоб духом твоим у меня не пахло!!
— Дядя, вы насчет же ботинок говорили…
— Что-о-о-о??! Марина, проводи барина! Пальто ему!
Втянув шею в плечи, стараясь защитить от холода ветхим, коротким воротничком осеннего пальто свои большие оттопыренные уши, шел по улице Степа. Снег, лежавший раньше толстым спокойным пластом, вдруг затанцевал и стал как юркий бес вертеться вокруг печального Степы… Руки, не прикрытые короткими рукавами пальто, мерзли, ноги мерзли, шея мерзла…
Он шел, уткнув нос в грудь, как журавль, натыкаясь на прохожих, и молчал, а о чем думал — неизвестно.
Когда Раскатов ввалился в кабинет Кириллова — Кириллов недовольно поморщился:
— Вот еще черти тебя принесли. Тут человек работает, а ты зря шатаешься — только мешаешь.
Не обращая внимания на неудовольствие хозяина, Раскатов развалился на диване, похлопал перчаткой по колену и присвистнул…
— Работаешь? Тебе же хуже. Вот вы все — такие работнички: пока ты тут уткнулся в скучнейшие, дурацкие бумаги — живая жизнь проплывает мимо твоего носа!
Хозяин угрюмо промолчал, надеясь, что гость после такого сухого приема обидится и уйдет, но Раскатов был человек другой складки: он сладко потянулся, засвистал что-то из «Кармен» и вдруг сочно расхохотался.
— Ты чего? — угрюмо покосился хозяин Кириллов.
— Лимонова знаешь?!
— Что за странный вопрос: наш общий друг и приятель.
— То-то и оно, что приятель! Интересно мне сейчас взглянуть на его физиономию.
Кириллов лениво поинтересовался:
— А что с ним случилось, с Лимоновым?
— Ой, не могу молчать!! Ей-Богу, расскажу. Но… надеюсь, это будет между нами?
Кириллов промычал что-то невразумительное — нечто среднее между: «Да ладно уж…» и «Провались ты в болото со своими секретами».
Но Раскатов горел таким свирепым желанием рассказать, что принял это подозрительное мычание как торжественную клятву.
— Ну, так слушай! Ведь правда, жена Лимонова, Ольга Михайловна, — очаровательное существо?
— Мм… предположим! Что ж из этого следует? Позавидуем Лимонову, да и все.
— Нет, брат, ты брось!! Теперь не Лимонову нужно завидовать, а мне!
Кириллов привскочил с кресла:
— Что это значит?!
— А то и значит. Видишь ли, она мне давно нравилась… То есть, конечно, влюбленности особой не было, а так… Просто лакомый кусочек. Ухаживал я за нею вскользь, лениво, совершенно не думая, что из этого выйдет. А сегодня встречаю ее на улице, и вдруг приходит мне в голову шальная мысль: предпринять более энергичные шаги. Ну… то да се — разговорились. Соврал я, что нынче день моего рождения, и уговорил ее выпить по этому поводу бокал вина. Попали в ресторанчик, мигнул я лакею, чтоб дали отдельный кабинет, и вот… Началось невинными поцелуями, а кончилось… ха-ха-ха! Этакий бедняк этот Лимонов! Интересно бы на него сейчас взглянуть — какие у обманутых мужей лица бывают?..
Кириллов, негодующий и взволнованный, забегал по комнате.
— Послушай, Раскатов! Но ведь это же чудовищно. Ведь Лимонов твой друг…
— Голубчик!! Какое же это имеет отношение? Дружба одно, а… а… хорошенькая женщина совсем другое…
— Но ведь ты же осквернил его семейный очаг!! — Философия. Тургеневская розовая водица.
— Ты обманул его дружбу, доверие!..
— О-о! Розовый пастушок, пасущий белых овечек на зелененькой травке. Брось! Ты дьявольски сентиментален, Кириллов, — вот уже не подозревал в тебе этого. Теперешняя жизнь, брат, жестокая штука. Общий девиз — хватай, что плывет в руки!
Кириллов молчал, о чем-то задумавшись, потом спросил странным дрогнувшим голосом:
— Значит, по-твоему, отбить у лучшего приятеля его законную жену — это ничего?
— А что делать, братуха! Нынче всяк сам за себя. Кириллов неожиданно вскочил и, схватив руку Раскатова, горячо пожал ее.
— Спасибо, дружище!! Если бы ты знал, если бы только мог подозревать, как ты облегчил мою совесть!!..
Раскатов очень удивился.
— А что… такое? Что ты хочешь сказать?
— О, Раскатов! Если бы ты знал, как я терзался последнее время. Как мне было трудно, невыносимо трудно и тяжело — глядеть тебе прямо в глаза… Но твое признание, конечно, сняло камень с моей души.
— Экую ерунду человек мелет! Да что случилось-то? Голос Кириллова звучал вдохновенно, почти экстазно:
— Слушай, Раскатов! Какое счастье, что я теперь могу тебе признаться во всем! Знай же, о, Раскатов, что я сделал по отношению к тебе такой же поступок, как ты — по отношению к Лимонову.
Раскатов застыл на месте, протянул вперед руки, будто защищаясь.
— Ты… ты… Стой! — беззвучно зашептал он дрожащими белыми губами. — Не хочешь ли ты сказать, что моя жена, Катя…
— Да!! Каюсь. Подошел такой момент, подхватил вихрь и закрутил! Она ведь у тебя красавица…
Раскатов застонал как раненый зверь и бессильно опустился на диван.
— И ты… ты мог так поступить со мной?!! Со своим лучшим другом?
— Да ведь ты же поступил так с Лимоновым…
— Э, «Лимонов, Лимонов»… Сейчас мы обо мне говорим, а не о Лимонове!! Боже мой, Боже, какая подлость…
— Почему?.. — хладнокровно спросил Кириллов. — Ведь ты же давеча радовался своей победе — дай же и мне порадоваться.
— Будь ты проклят!! Ты разбил мою семейную жизнь…
— Брось! Тургеневская розовая водица.
— И ты еще смеешься, ты — мой близкий друг!!
— Розовые барашки на зеленой травке. Жизнь, брат, жестокая вещь. Нынче такое время, что хватай, если в руки плывет. Твоя же, брат, философия.
Раскатов вдруг поднялся с дивана; его розовое упитанное лицо исказилось и посерело…
С трудом выдавливая из себя слова, будто глотая застрявший в горле комок, он прохрипел:
— Ну, так слушай же ты!.. «Друг!» Я тебе все это выдумал, насчет Ольги Михайловны Лимоновой. Ничего между нами не было!! Просто я хотел похвастать лишней победой. Она для меня так же неприкосновенная, как и для тебя. Ну? Что ты теперь скажешь?!
Он с трудом проглотил бешеную слюну, давившую его.
Лицо Кириллова просияло, и он, подскочив к Раскатову, принялся энергично, благодарно трясти его за руки…
— Ты… Говоришь правду?! Ничего между вами не было?! Слава Богу, слава Богу!!..
— Да… — угрюмо покачал головой Раскатов. — Между мною и мадам Лимоновой ничего не было! Сознаюсь! Солгал. Но — ты?! Ты? Вползти в мой дом, как змея, вскружить жене голову, обмануть мое доверие…
Кириллов рассмеялся лучезарно и весело и обнял Раскатова за плечи:
— Да ведь и между мной и твоей женой ничего не было!!.. Клянусь тебе. Просто я хотел наказать тебя за твою подлость по отношению к Лимонову. И сочинил насчет Катерины Георгиевны — да простит она мне эту гнусность!
На лице Раскатова снова появился яркий живой румянец, сразу окрасивший его осунувшееся лицо.
— О? Правда? — радостно заторопился он. — Серьезно? Серьезно между тобой и Катей ничего не было? Ты можешь в этом поклясться?!
— Матерью своею клянусь, — серьезно и честно сказал Кириллов, открыто глядя в глаза гостю.
Гость совсем расцвел, и розы снова заиграли на его щеках и губах. Так восходящее солнце окрашивает мгновенно серый пейзаж, дремавший до того во мраке. Он минуты две глядел на хозяина, потом уголки его губ дрогнули и он закатился таким смехом, что должен был, склонившись, опереться о спинку кресла…
— Что? Что с тобой?! — даже испугался хозяин.
— Да ведь… О-ой, не могу. Да ведь… я тебе опять соврал — насчет жены Лимонова. Было, голубчик, все было!! Я просто хотел испытать тебя — ох, не могу, сдохну от смеха — испытать тебя насчет своей жены, Кати!!.. А раз у меня дома все в порядке — вот же тебе! Пили мы вино с Лимонихой!! И целовались мы с Лимонихой!! И вообще. А ты мне клятву дал! Ишь, плутишка. Хотел своего друга напугать.
От его былой тревоги и страдания не осталось и следа. Лицо сияло, и глаза сверкали победно-торжествующе.
— Знаешь что?.. — брезгливо сказал Кириллов, — уходи! Ты мне мешаешь работать со своими глупостями. Проваливай-ка.
— Ой, уйду! Уйду, милый… Насмешил ты меня.
И, схватив шляпу, он покровительственно потрепал хозяина по плечу — и вышел.
Оставшись один, Кириллов прислушался к звуку хлопнувшей парадной двери и снял телефонную трубку.
— Девяносто два — четырнадцать! Квартира Раскатовых? Это вы, Катерина Георгиевна? Да, я, Кириллов! В прошлую среду вы сказали мне, что будете моей только в том случае, если муж вам изменит. Он вам изменил. А? Да. Сейчас был у меня, рассказывал. Ну… Я думаю — подробности лично? Приезжайте! Жду.
И трубка, повешенная на рычаг, звякнула — будто поставила точку, на этом проявлении Высшей Справедливости.
Вечер был, сверкали звезды,
Проливая кроткий свет;
Шел по улице малютка,
А малютке — двадцать лет.
· · · · · ·
Бог и в поле птичку кормит,
Всем тепло и свет дает —
В двадцать лет малютка тоже
Никогда не пропадет.
Некоторая аналогия Кази Кшечковского с рождественским замерзающим мальчиком дает возможность автору пренебречь даже такими, казалось бы, важными противоречиями, как те, что: 1) Мальчику Казе было уже 26 лет… 2) Дело происходило не под Рождество, а в июне месяце… 3) Стоял не 20-градусный мороз, а, наоборот, 28-градусная жара.
Кроме же этих трех пунктов, судьба Кази Кшечковского очень напоминает судьбу бесприютного, замерзавшего и спасенного малютки.
Новоиспеченный помещик Кудкудахтов сидел на террасе помещичьего дома, утирал с лица обильный пот и думал:
— Черт его знает, какая это сложная вещь, сельское хозяйство! Без управляющего так и не знаешь толком — косить ли сейчас или сеять, молотить или боронить… А то еще есть слово «сковородить»!.. Черт его знает, что оно значит? Чрезвычайно жалко, что старый управляющий ушел сейчас же после смерти дяди. Вот теперь и приходится перед арендаторами, кучерами и разными мужиками корчить из себя понимающего человека. Нет, заведу управляющего. Хорошо это будет и стильно: утром сижу я у окна в халате, с трубкой в зубах, пью кофе. Приходит управляющий, степенно кланяется мне в пояс и останавливается скромно у притолоки. «Ну, что, Евстигнеич, как наши дела?» — спрошу я его. — «Да все как будто хорошо, Михал Миколаич… Кочевряжинские луга все, почитай, засковородили, а нынче овсы боронить учнем… Дал бы Бог только вёдро». — «Даст Бог и вёдро» — солидно замечу я. — «А что, кучер Игнашка все пьет?» — «Пьет, барин Михал Миколаич. Пьет, подлец. Выгнать бы его следовало…» — «Выгони, Евстигнеич, дело хорошее», — говорю я, попыхивая трубкой…
Занятый такими мыслями, Кудкудахтов и не заметил, как во двор вошел молодой человек в песочного цвета костюмчике, лаковых полусапожках и сиреневом галстухе с красными крапинками… В руках у него был прехорошенький хлыстик.
Он остановился в двух шагах от Кудкудахтова и, сняв соломенную шляпу-канотье, изящно раскланялся:
— Имею честь пожелать доброго здоровья.
— Здравствуйте, — приветствовал его и Кудкудахтов. — А чем могу вам служить?
— Скажите, не вы ли будете хозяином этого прекрасного поместья?
— Я. Как же! Я самый и есть.
— Так у меня к вам есть всенижайшая просьба. Это не ваш лес, вон там, виднеется за дорогой?
— Мой, мой.
— Не разрешите ли вы мне прогуляться в этом прекрасном лесу? В воздухе стоит такая жара, что хочется хоть на полчаса окунуться в прохладную сень дремучих деревьев.
— Ну, какие же могут быть вопросы, молодой человек. Да гуляйте себе хоть целый день.
Молодой человек снова раскланялся, взмахнул хлыстом, будто поощрив самого себя к ходьбе, и бодро зашагал по направлению к лесу…
Это и был рождественский мальчик Казя Кшечковский.
Было уже часов шесть вечера, когда Казя Кшечковский снова очутился перед террасой, на которой новоиспеченный помещик Кудкудахтов пил вечерний чай.
— А, это вы! — сказал Кудкудахтов. — Ну, как вам понравился мой лес?
— Лес прекрасный, — улыбнулся детской улыбкой Казя, сбивая хлыстиком пыль с брюк. — Я пришел, во-первых, поблагодарить вас за удовольствие, а во-вторых, вернуть вам одну вещь, которую я нашел в вашем лесу…
И Казя, вынув из кармана серебряный рубль, протянул его Кудкудахтову…
— Да почему ж вы мне его отдаете? — удивился Кудкудахтов.
— Лес ваш, рубль лежал в лесу под вашим деревом, следовательно — ясно — и рубль ваш, — сказал Казя, глядя на помещика честным открытым взором.
— Ну ладно, — усмехнулся помещик, — не буду спорить…
И, немного тронутый такой честностью (он уже заметил, что у Казн один лаковый ботинок лопнул и на брюках виднелась бахрома), сказал приветливо:
— Может, стаканчик чайку не откажетесь? Казя не отказался.
Налив стакан чаю, Кудкудахтов заметил:
— А я в том лесу еще и не был. Получил я все это в наследство от дяди и теперь собираюсь все здесь благоустроить. Человек я городской, но, конечно, не боги горшки обжигают.
— Имение — золотое дно, — заметил Казя. — Лес, например… Что вы с ним думаете делать?
— Что ж с ним делать… Что обыкновенно делают, — рубить его потихоньку на дрова.
— На дрова?! — воскликнул Казя, испытующе глядя на хозяина. — Скажите, вы никогда не занимались сельским хозяйством?
— Да говорю ж вам, что человек я городской…
— Так это будет безумие!! Знайте — этот лес может дать сотни тысяч…
— Каким образом?!
— Мачты!
— Как, мачты? Да кому ж они тут нужны?
— О, Боже! До станции гужом, а оттуда на открытых платформах… Разница же вот какая: при рубке — десяток деревьев даст вам полторы сажени по цене четыре рубля сажень, то есть всего шесть рублей, а десяток мачтовых бревен, без пороков, будет стоить с доставкой около трехсот рублей. Там шесть, тут триста. При этом все крупные ветки идут на дрова, из мелких мы делаем древесную массу для писчебумажных фабрик (можно маленький заводик для обработки поставить), а хвою будем молоть и кормить ею свиней — лучший для них это корм…
— Господи ты, Боже мой, — удивился Кудкудахтов, — как вы это все хорошо знаете…
— Да! — усмехнулся Казя, — я ведь у тетки чуть не с детства занимался сельским хозяйством.
— Серьезно?! Родной мой! Объясните мне, что это за сельскохозяйственное слово: сковородить? Слышал я его, а что оно такое — не знаю.
Казя снисходительно улыбнулся. На мгновение призадумался — потом бодро тряхнул головой:
— Сковородить? Это вздор, суеверие. Видите ли, когда на ниву надвигается туча, которая может подмочить хлеб, то все жители деревни выходят со сковородками и начинают колотить по ним палками, чтобы прогнать тучу… «Сковородят». Конечно, в рациональном хозяйстве такие способы смешны. Вообще, по-моему, в сельском деле из всякого грошика можно сделать рубль. Да вот, например, я видел одним глазком ваш фруктовый сад. Скажите, зачем вам анисовка?
— Ка…кая анисовка?.. — робко спросил Кудкудахтов.
— Это такой сорт яблок. Оптовая цена его за пуд полтора рубля… А мы можем привить к стволу «золотое семечко» или «царский ранет» и уже платить нам будут по семи рублей за пуд!..
Кудкудахтов слушал Казю со сверкающими глазами…
— Скажите, вы сейчас чем занимаетесь? — спросил он его, осененный какою-то мыслью.
— Ничем. Поссорился с теткой из-за политических воззрений и теперь иду в город. Тетка у меня обскурантка.
Помещик призадумался: «Малый он знающий — это видно по разговору; честный — доказывает поступок с рублем; молодой — значит, энергичный… Лучшего управляющего мне пока не найти!»
Столковались быстро, — в условиях сошлись в десять минут.
Работа в имении кипела. Каждое утро Казя являлся к Кудкудахтову с докладом.
Правда, он не отвешивал низкого поклона и не становился у притолоки, как старозаветный управляющий, но это даже нравилось Кудкудахтову (нет этого хамского низкопоклонства), в остальном же разговоры шли самые деловые:
— Сегодня Кукушкин выгон пустил под пар, — сообщал весело Казя.
— Под пар? Гм!.. Это хорошо. Ну, и что же он?
— Кто?
— Да выгон-то?..
— Выгон? Ничего. Все как следует. Выписал из Риги семена винных ягод и бананов. Анализ, сделанный мною, показывает, что почва в некоторых местах может производить субтропическую флору. Кремнезему уйма.
— Сеяли уже?
— Нет. Нынче в пору только обмолотиться. Сковородить решил завтра.
— А вёдро как?
— Вёдро хорошее. Да, кстати! Продал нынче овес; вот вам семьсот пятьдесят два рубля, а вот отдельно пятьдесят.
— А это какие пятьдесят?
— Взятка.
— Что-о-о?!..
— Мне дали взятку за овес. А так как я овес запродал по настоящей цене, без ущерба для вас, то эти деньги, по справедливости, ваши.
— Почему же мои?
— Овес ваш и взятка, значит, ваша. Вам причитается.
— Чудак вы, — смеялся растроганный Кудкудахтов.
— Ну, спасибо. А мне, знаете, Казимир Михайлович, скучно. Вам-то хорошо — вы все работаете, хлопочете, а я…
— Да чего ж вам тут сидеть, — возразил Казн.
— Взяли бы, да и катнули в столицу.
— Я уж и сам об этом подумывал… Да как же я уеду, если вы мне чуть не каждый день бумаги разные подсовываете, да разные сельскохозяйственные запродажи…
— Выход есть, — вспыхнув, прошептал Казя. — Да согласитесь ли вы на него?.. Человек-то я новый и вам еще неизвестный…
— А что?
— Да если, например, доверенность мне выдать… Такую, как у управляющего князя Щербинского…
— А почему бы мне и не выдать такой доверенности, — пыхтя трубкой, сказал Кудкудахтов. — Чем вы хуже княжеского управляющего? Если это вас устроит, то меня тем более.
— Только имейте в виду, — сказал Казя. — Я вам могу высылать в столицу на прожитие не более двух тысяч ежемесячно…
— Две тысячи в месяц?! — ахнул Кудкудахтов. — Да неужели стотысячное имение может приносить 24 тысячи в год?!..
— Пока не благоустроено, — снисходительно усмехнулся Казя, — а когда устроим, то и все сорок будете получать. О, вы, батенька, еще не знаете, что такое сельское хозяйство!!..
Обрадованный Кудкудахтов выдал полную доверенность и укатил в столицу…
Третьего числа следующего месяца Кудкудахтов получил из банка четыре хрустящие пятисотрублевки.
Еще через месяц он получил две хрустящие пятисотрублевки и письмо: «От молнии сгорела рига. Ставлю другую, почему пока посылаю тысячу. В следующий присыл вышлю сразу три тысячи…»
Прошел еще месяц. От Кази ничего не получилось.
И еще месяц. Полное молчание.
Кудкудахтов забеспокоился и послал телеграмму.
Казя молчал.
Встревоженный Кудкудахтов наскоро собрался, взял из банка часть собственных денег и скорым поездом полетел в родные палестины.
Серый долгий дождик печально моросил, когда он подъезжал к своему имению в тарантасе, нанятом на станции…
— Что это?! — вскричал вдруг обескураженный Кудкудахтов. — Где же мой дом? Сплю я?!.. Поезжай скорей!!!
Унылый вид представляет остывшее пожарище, смоченное осенним дождем.
Несколько кирпичей, не успевших развалиться, высились по краям погорелого дома, а по мокрому пеплу и углям бродил, опустив голову, Казя и изредка поковыривал своей изящной тросточкой пепел, точно ища, что бы можно было еще отсюда извлечь с пользой…
— Казя!! — вскричал Кудкудахтов. — Что случилось?!.
— А, здравствуйте, — поднял голову Казя. — Как поживаете? А у нас вот видите — дом сгорел.
— Экая досада! — крякнул Кудкудахтов. — Хотя, положим, я все равно хотел строить новый дом вон там, на той полянке.
— На ней, пожалуй, нельзя построить дома, — компетентным тоном заметил Казя.
— Почему?!
— Она продана уже. Хорошую цену давали, я и продал.
— Почему ж вы меня не спросили?..
— Не успел. Да я ведь, собственно, действовал на основании доверенности… Я ведь и лес продал, и луга, и землю эту, что под домом… Очень хорошую цену дали. Для вас же старался.
— Да где же эти деньги?! — вскричал ошеломленный Кудкудахтов.
— Сгорели. В этом самом доме и сгорели. Такая обида.
Долго стоял Кудкудахтов среди кирпичей и покоробленных железных листов от бывшей крыши.
Потом поднял опущенную голову и сказал угрюмо:
— Казя! Ведь вы за это в тюрьме сгниете…
— А что вам за польза? — деловым тоном спросил Казя…
— Пользы нет, но вы будете наказаны за воровство и мошенничество.
— Тюрьма меня еще больше испортит, — сказал тихо Казя, расковыривая палочкой потухшие угли.
— Испортит!.. Да вы и так хороший гусь, — с досадой сказал Кудкудахтов.
— А тогда буду еще хуже.
— Но ведь вы у меня украли, если вычесть полученные три тысячи, ровно девяносто семь тысяч!!..
— Точно: девяносто шесть тысяч девятьсот девяносто девять рублей. Рубль-то, который я вам дал при первом знакомстве, был мой собственный. Последний был. Конечно, я не спорю: купить за один рубль такое доверие — очень дешево. Все-таки вам от всего этого будет польза — не доверяйте кому попало!..
— Мерзавец! — отвечал Кудкудахтов, поворачиваясь к нему спиной, шагая к тарантасу и всем своим видом показывая, что расчеты с Казей покончены. — Мер-рзавец!
— Спасибо, — вздохнул облегченно Казя, устремив кроткий взгляд в его спину.
А когда бывший помещик уехал, Казя сказал сам себе:
— Пожалуй, это, действительно, мысль: выстроить новый дом на той полянке. Так я и сделаю…
История о замерзающем и спасенном мальчике окончена.
Этой историей я отнюдь не хочу сказать, что мальчиков не следует спасать…
Спасать мальчиков надо, но при этом надлежит всегда помнить о молодом человеке с тросточкой, робко попросившем у хозяина разрешения погулять в лесу, — и что из этого вышло.
Тугоухов говорил своему знакомому — молодому человеку Бычкову:
— Отчего вы к нам никогда не зайдете? Я вас познакомлю с женой. Чудная у меня жена! Красавица, умница.
Попьем чайку, познакомлю с женой. Право, приходите. Поет, играет.
«Какие все мужья дураки», — подумал Бычков, окидывая Тугоухова сожалительным взглядом. А вслух сказал:
— Хорошо, приду.
— Вот спасибо. Она у меня образованная, и потом сложена, — божественно!
«Вот дурак-то!» Вслух:
— Спасибо. Завтра же приду.
Бычков сидел у Тугоуховых и, как тонкий эстет, восхищенно любовался белыми проворными ручками Елены Ивановны, ловко перетиравшими чайную посуду.
«Чудная женщина», — одобрительно думал он.
— Да-с, — будто угадав его мысли, воскликнул Тугоухое. — Жена у меня — чистое сокровище! Вот сейчас должен я идти на собрание акционеров и жалко ее оставлять дома. Аленушка, сокровище мое, ты не будешь скучать? Впрочем, я предоставлю в твое распоряжение Виктора Викторовича. Развлеките ее.
— С удовольствием!.. — дрогнувшим голосом пообещал Бычков.
— Я вернусь к одиннадцати. Раньше не ждите, прощай, мое сокровище! До свиданья, мой молодой друг.
Прошло две недели.
Снова Бычков сидел у Тугоуховых — на этот раз в большой просторной гостиной, сидел у рояля рядом с Еленой Ивановной, а муж, о чем-то задумавшись, большими шагами ходил по гостиной. И так как он то приближался к сидевшей у рояля парочке, то удалялся к противоположному концу огромной комнаты — благодаря именно этому и разговор у Елены Ивановны с Бычковым был странный, путаный.
Она говорила:
— Отчего ты уже три дня не приходил к нам, противный?! Я так стосковалась…
В это время сзади слышались шаги мужа, и она сразу круто поворачивала руль разговора:
— …и потом в этом имении, где я жила у дяди, было масса земляники. А я обожаю землянику…
Шаги удалялись.
— …и тебя я обожаю еще больше! Я так соскучилась без твоих поцелуев, так было тоскливо, что (шаги) прямо-таки целыми днями я с сестрой лежала среди земляничных кустов и все ела, ела… а, может быть, у тебя завелась другая женщина — ты смотри, я такая ревнивая, что… никогда не могла допустить, чтобы сестра съела больше ягод, чем я. Бывало, кричу… узнаю что-нибудь — оболью уксусной эссенцией… да… эссенция… очень хорошо с ней чай пить, с этой земляничной эссенцией!
Так мирный монолог тянулся долго, пока слово не перешло к Бычкову.
— На кого же я могу тебя променять, мое сокровище, моя птичка!.. Гм! Не то это была канарейка, не то щегленок, но пела удивительно. Один раз я забыл насыпать ей корму, а на другой день… вернее, завтра я приеду к тебе, когда твой муж уберется на свое чертово акционерное заседание!
И в этом месте Бычков сбился вдруг с ритма беседы самым жестоким образом…
Именно: когда муж был на другом конце комнаты, Бычков вяло тянул свое повествование о канарейке, а когда муж приблизился, то тут Бычков и перешел на «я приеду к тебе, когда твой муж уберется»…
— Так, так… — раздался за спиной беседующих кроткий страдальческий голос мужа. — Хорошо вы, молодой человек, воспользовались моим доверием!.. Что ж… я могу «убраться»… могу убраться совсем! Чтоб не мешать влюбленным голубкам.
Жена с криком испуга простерла к нему руки, но он тихо отстранил ее и покачал головой:
— Не надо ни оправданий, ни объяснений! Глаза мои открылись! Я ухожу! Я ухожу. Буду один вдали от вас переживать эту душевную тяжкую драму и… если на мое имя, вообще, будут письма, — прошу пересылать их в отель «Бристоль».
Когда муж, сложив вещи, ушел поспешно и со странно опущенной головой, Елена Ивановна расплакалась и упала на грудь Бычкова.
Но потом отстранила голову от бычковской груди, вытерла слезы и спокойно сказала:
— Ну, и черт с ним! Мы с тобой славно заживем, о, мое солнце незакатное!..
Прошел месяц.
Бычков сидел в номере «Бристоля» у Тугоухова и сердито говорил ему:
— Вы со мной поступили подло, по-предательски! Тугоухое ухмылялся:
— То есть это почему же? Я ушел, чтобы не мешать вашему счастью.
— Врите больше. Просто подбросили мне надоевшую вам жену, а я, как дурак, попался.
— Да вы разве недовольны?
— Черта с два — доволен. Не женщина, а уксус. Злая, лживая, ревнивая, как дьявол, и глупа так, что иногда поколотить ее хочется. Вы ведь это сами хорошо знаете. Хорошего дурака вы из меня состряпали!
Тугоухов лежал в удобной позе на диване и безмятежно улыбался.
— И уйти от нее нельзя — не пускает! Скандалом грозит.
— Да, это на нее похоже, — кротко согласился муж.
— Иван Федосеич! Вы со мной, конечно, поступили подло, но… я все вам прощу, все забуду, если вы посоветуете… найдете выход!
— Выход? А кто вам мешает поступить так же, как я? Найдите приличного молодого человека… да и…
— Да где его найдешь, такого дурака?!..
— Я же нашел. Да и при чем тут дурак? Согласитесь, что первое впечатление она производит очаровательное. Женщинам это как-то удается.
— Иван Федосеич! Посоветуйте. Может, у вас есть кто в виду?
— Гм! Действительно, поступил я с вами подло, а вы человек пресимпатичный. Кого бы вам посоветовать? Послушайте! Аграмантов подойдет!! Он еще весной бросал взгляды на это мое «сокровище».
— Аграмантов? Гм! Вы думаете?
В ложе уютного ресторана сидели Аграмантов и Бычков.
Хлопая Аграмантова по коленке, Бычков оживленно говорил:
— Послушайте! Что вас давно не видно? Приходите к нам. Я ведь сейчас на семейном положении — с Еленой Ивановной. Чудная женщина — поет, играет, и потом, сложена, как богиня! Чистое сокровище! Право, пришли бы чайку попить. Елена Ивановна уже несколько раз о вас спрашивала. Приходите, а?
«Вот-то дурак», — размышлял саркастически Аграмантов, разглядывая Бычкова с видом презрительного сожаления.
Вслух пообещал:
— Обязательно приду. Завтра же.
Через месяц Аграмантов встретился в театре во время антракта с Иволгиным и бросился к нему с распростертыми объятиями:
— А-а! Ну что за счастливая встреча! Беру с вас слово, что навестите меня. Я сейчас на семейном положении… Новая моя жена, Елена Ивановна — чудная. Приходите, познакомлю. Красавица, умница и поет дьявольски…
Иволгин равнодушно отстранил его:
— Позвольте, позвольте… Это не та ли Елена Ивановна, которая была раньше женой Тугоухова?
— Да… да… А… что?
— Так не трудитесь: это я был тот первый, который сплавил ее Тугоухову!.. Так что — не трудитесь: сыт по горло!
Аграмантов угрюмо молчал. Круг замкнулся.
Итак — я в тюрьме! Боже, какая тоска… Ни одного звука не проникает ко мне; ни одного живого существа не вижу я.
О, Боже! Что это там?! На стене! Неужели? Какое счастье!
Действительно: на унылой тюремной стене моей камеры я увидел обыкновенную муху. Она сидела и терла передними лапками у себя над головкой.
Милая муха! Ты будешь моим товарищем… Ты скрасишь мое одиночество.
Я очень боюсь: как бы она, огорченная неприхотливостью пищи, не улетела от меня.
Устроим ей ужин.
Я беру кусочек сахару, смачиваю водой и, положив его рядом с крошками вареного мяса (не знаю, может быть, мухи едят и мясо), начинаю наблюдать за своим маленьким товарищем.
Муха летает по камере, садится на стены, на мою убогую койку, жужжит… Но она не замечает моих забот. Мушка, посмотри-ка сюда!
Я встаю с койки и начинаю осторожно размахивать руками, стараясь подогнать ее к столу. Не бойся, бедняжка! Я не сделаю тебе зла: мы оба одинаково несчастны и одиноки.
Ага! Наконец-то она села на стол.
Я не удержался, чтобы не крикнуть ей:
— Приятного аппетита!
В камере холодно.
Моя муха — мой дорогой товарищ — сидит на стене в каком-то странном оцепенении… Неужели она умрет? Нет!
— Эй, вы, тюремщики! Когда я был один, вы могли меня морозить, но теперь… Дайте нам тепла! Дайте огня!
Никто не слышит моих воплей и стуков. Тюрьма безмолвствует.
Муха по-прежнему в оцепенении.
Какое счастье! Принесли чайник с горячим чаем.
Милый друг! Сейчас и тебе будет тепло.
Я подношу осторожно чайник к стене, на которой сидит муха, и долго держу его так около мухи; вокруг распространяется живительная теплота; муха зашевелилась… Вспорхнула… Наконец-то! Мы должны, дорогой товарищ, поддерживать друг друга, не правда ли, хе-хе!
Сегодня не мог уснуть всю ночь.
Всю ночь меня тревожила мысль, что муха, проснувшись, начнет в темноте летать, сядет на койку, и я неосторожным движением раздавлю ее, убью моего бедного доверчивого друга.
Нет! Мне кажется — смерти ее я бы не перенес.
На столе горит лампа… Я лежу с открытыми глазами.
Ничего! Днем можно выспаться.
Какой ужас! Моя муха чуть не погибла в паутине. Я и не заметил этих адских сетей. Правда, паука я нигде не нашел, но паутина!
Я немного задремал, когда до моего уха донеслось еле заметное жужжание.
Встревоженный предчувствием, я вскочил… Так и есть! Она бродит у самого края паутины.
— Милый товарищ! Я так же попался в расставленные мне сети, и я предостерегу тебя от повторения этого ужасного шага. Кш!.. Кш!..
Я размахиваю руками, кричу, однако не настолько громко, чтобы испугать муху.
Заметив меня, муха мечется в сторону — и, конечно, попадается в паутину.
Вот видишь, глупыш!
Я снимаю рукой всю паутину и осторожно выпутываю из нее муху. О, если бы кто-нибудь так же разрушил и мою тюрьму и так же освободил меня.
Сегодня я не могу ни есть, ни пить.
Лежу на койке и бессмысленно гляжу в одну точку…
Муха исчезла!
Улетела, покинула меня, эгоистичное, самодовольное создание!
Разве тебе было плохо? Разве не был я тебе преданным, верным другом, на чью сильную руку ты могла опереться?! Улетела!..
Залетела я сюда из простого любопытства.
И сразу вижу, что сделала глупость.
Тоска смертная! Только что уселась на стену — привести себя в порядок и немного подремать, — как вздрогнула, чувствуя на себе чей-то взгляд.
Мужчина. Что ему нужно?
Глаза на меня так пялит, что даже стыдно. Не думает ли он меня укокошить? Вижу, что придется распроститься с отдыхом. Полетаю по камере. Эх!
Чего он ко мне пристает?
Намесил на столе какой-то сладкой дряни с вываренной говядиной — и гоняется за мной по камере, хлопая в ладоши.
Что за смешное, нелепое зрелище: человек, а прыгает, как теленок, потерявший всякое достоинство…
Придется усесться на стол, отведать его месива. Брр!..
Что он там кричит? Как не стыдно, право! А еще человек.
Ни минуты покоя!
Только что я завела глаза, задремала, как он стал кричать, колотить кулаком в дверь и доколотился до того, что ему принесли чайник с кипятком.
Что-то он предпримет?
Этого еще недоставало! Тычет горячим чайником прямо мне в бок… Осторожнее, черрт!
Так и есть: опалил крыло. Попробую полетать…
Прямо-таки смешно: я летаю, а он носится за мной с чайником.
Зрелище, от которого любая муха надорвет животики.
На дворе ночь, спать хочется невероятно, а он зажег лампу, лежит и смотрит на меня.
Все имеет свои границы! Я так истрепала нервы, так устала, что жду не дождусь, когда можно будет удрать от этого маньяка.
Ночью не выспишься, а завтра с утра, наверно, опять будет прыгать за мной с горячим чайником в руке…
Всему есть границы! Этот человек чуть не вогнал меня в гроб!..
Сегодня я подошла к паутине (паука давно нет, и мне хотелось рассмотреть это дурацкое сооружение…). И что же вы думаете! Этот человек уже тут как тут… Замахал руками, заорал что-то диким голосом и так испугал меня, что я метнулась в сторону и запуталась в паутине.
Постой! Оставь! Я сама! Я сама выпутаюсь… Да оставь же! Крыло сломал, медведь. Нога, нога! Осторожнее, ногу! Ф-фу!
Не-ет, миленький, довольно.
Что это? Сигнал на обед! Какое счастье! Открывается дверь, и я — адью!
Теперь уж не буду такой дурой. И сама хобота сюда не покажу, и товарищей остерегу:
— Товарищи-мухи! Держитесь подальше от тюремных камер!! Остерегайтесь инквизиции!
— Вы любите ли сыр? — спросили раз ханжу.
— Люблю, — он отвечал: я вкус в нем нахожу. А другого ханжу спросили прозой:
— Вы любите фокстрот?
— О, да! — восторженно отвечал он. — Чудный танец. Сколько в нем огня, грации. Какая глубина мысли.
Человечество сразу вдруг поглупело.
Каждая эпоха вообще, а особенно эпоха глупости, — должна иметь свой танец. И мои «главою скорбные» современники выдумали фокстрот.
Эпохи ума, красоты, изящества и настоящего блеска отмечались последовательно: менуэтом, мазуркой, величественным полонезом, венским вальсом, даже сногсшибательным канканом.
Наша убогая эпоха отмечена фокстротом.
«Фокстрот» — название по-английски. По-французски этот танец называется «дане д'Имбесиль», а на честном прямолинейном русском языке — «пляска дураков».
Во всех шантанах и дансингах мира ежевечерне происходит по окончании программы одна и та же сцена: средина зала очищается от столов и стульев, и откуда-то выползает странный оркестр, очевидно нарочно созданный для вышеуказанного танца… Два-три бездельника начинают тренькать на банджо, пианист в это время сводит личные счеты с беззащитным пианино, кое-кто дудит в дудку, а самый главный — большею частью джентльмен с черным лицом и белыми зубами — ведет себя совсем по-издевательски: окружен он барабанами, тарелками, ложками, вилками — целым столовым прибором. Но этого мало: странная машина, стоящая около него, увешана всем, что не нашло полезного применения в хозяйстве: пустыми бутылками, старыми сковородками, платяными щетками, испорченными частями автомобиля и чайными ситечками… по всей этой рухляди чернокожий вдруг начинает свирепо колотить барабанными палками, присвистывая, икая и огогокая.
Он дудит, пищит, стонет, трезвонит, бьет палкой по стульям, по полу, по бутылкам, чайным ситечкам и по вывешенному тут же портрету своего предка…
И под эту музыку его родины, звучавшую еще при Ливингстоне, когда в котлах варились взятые в плен горемычные враги, а тут же сбоку еще живым рубили головы, как капусту, — под эту музыку начинается фокстрот.
Вяло, скучающе выбредает на середину дама. За ней плетется кавалер, а на лице его, вместо радости предстоящего танца, написаны все невзгоды, обрушившиеся с утра: неоплаченная квартира, холодная комната, ехидно лопнувший ботинок и предстоящее возвращение домой по слякоти.
Угрюмо обвивает он красной лапой худосочную талию дамы и принимается топтаться, уставившись с беспросветным видом в угол потолка.
Потоптался. Потряс плечами. Потрясла плечами и дама. Судорожно дернул крупом. Дернула и дама. Потом ноги его, как отварные макароны, заплелись одна за другую. Расплелись. Снова потоптался.
Тяжелая работа, скучная. А надо!
Вот ты, каналья, топчешься тут, будто виноград на вино давишь, а ты бы лучше дома посидел. Книжку бы почитал! Небось, Достоевского, Диккенса и не нюхал, об Оскаре Уайльде не имеешь и понятия, а туда же — в светскую жизнь ударился — я, дескать, вращаюсь в светском вихре!
Еще можно понять тех джентльменов и леди, которые за весь этот страдальческий выпляс получают по два, по три доллара в вечер: такая же работа, как и скучное ведение бухгалтерских книг или набивание папирос.
Но как проникнуть в таинственные изгибы психологии тех добровольцев, которые без всякого понуждения и выгоды тоже выходят на середину, с лицами людей, только что приговоренных к долгосрочному тюремному заключению, и начинают под грохот сковородок, угрюмо, с окостеневшим взором, семенить ногами, даже не бросив косого взгляда, не поинтересовавшись: а что это за прекрасная девушка тут же судорожно бьется под моей рукой, извиваясь, трясясь и спотыкаясь…
А может быть, это царица красоты, под огнем глаз которой пышно забурлит кровь и сладко забьется сердце?!
Кой черт! Он даже руки ей не пожмет после танца: затихла музыка, дико взвизгнув напоследок, — и кончилась пляска заводной куклы.
Щелкнула раскрутившаяся пружинка, и обе куклы с сонными лицами распадаются.
— Братцы! Да ведь вы же цари природы!! Что же это за поведение такое?!
Однажды был я с приятелем в кафешантане, и полюбился нам один фокстротист пуще ясна сокола. Это был парень с лицом ацтека и головой микроцефала… На макушке рос густым кустарником пук волос, нос занимал на лице такое командующее положение, что рту и глазкам буквально некуда было деваться. Ослепительно короткие брюки выказывали пару фокстротных тощих ног — о, как полюбился нам этот паренек с наружностью выгнанного конторщика!
В тот вечер он сделал верст пятнадцать, не считая всех сплетений ногами и трясений плечами и крупом.
И он заметил тоже, что полюбился нам, — это немного оживило окостеневшего беднягу, — по крайней мере, он даже в нашу честь выкинул два-три фортеля ногами, расставив их ножницами, а потом согнув с хитрым подскоком.
Мы его поощряли, как могли, — улыбались, подмигивали, — и этот бедный заброшенный цветок совершенно расцвел.
Из пятнадцати топтавшихся кавалеров он был единственным, который проявил некоторые признаки жизни в этом царстве анабиоза.
И теперь, когда я, сидя в позе созерцателя в каком-нибудь дансинге, натыкаюсь взглядом на знакомый куст волос на макушке и короткие панталоны, болтающиеся на тонких ногах, — мы оба молчаливо оживляемся, и лица наши светлеют: он видит во мне тонкого ценителя искусств, доку и знатока. Я в нем вижу честного работягу — самого большого дурака между фокстротистами и самого искусного фокстротиста между дураками.
Прощай, милый микроцефалический ацтек!.. Земля тебе пухом, когда ты будешь выделывать свои кренделя, ножницы и макароны…
Дорогие читатели! Позвольте вам преподнести пять восхитительных рассказов… По некоторым причинам я могу восторженно отзываться об этих рассказах — и не моя вина, если мое мнение разойдется с читательским.
Вот — читайте:
Один господин, спеша по делу, решил сесть в трамвай. Сказано — сделано. Но второпях он влез не в тот вагон трамвая, который был ему нужен, и поэтому трамвай завез его в противоположную сторону. С досадой в душе он сел в другой трамвай, но и в этом случае ошибся. На все эти уморительные недоразумения было потрачено часа полтора, и господин опоздал на важное свидание.
Группа лиц решила однажды вечером сняться фотографическим путем. Сказано — сделано. Явился фотограф с аппаратом и с машинкой, которая автоматическим путем зажигает магний для вспышки.
Фотограф усадил группу и, после долгой возни, сказал:
— Приготовьтесь! Сейчас будет вспышка!!
Нажал пружину — чик! — вспышки нет.
Опять — чик! — опять нет вспышки. И так он пять раз пытался безуспешно произвести вспышку. Наконец ему эти попытки надоели, он вынул спички и зажег магний простым способом.
Это было очень смешно.
Один старик, приезжий из Гамбурга, шел во время дождя по улице. Вдруг — мимо него автомобиль… Боясь, чтобы автомобиль не забрызгал его грязью, он в ужасе отскочил в сторону и — как раз попал обеими ногами в глубокую лужу.
Надо было видеть комическую ярость старика из Гамбурга! Кстати, приехал он из Гамбурга покупать кожу для обувной фабрики, да, кроме того, привез с собою больную жену, чтобы посоветоваться со знаменитым профессором о состоянии ее здоровья.
Стоя на высокой лестнице, маляр мазал краской по фасаду дома. А в это время внизу проходила дама — и маляр нечаянно забрызгал ей платье и шляпу краской. Дама подняла крик, произошел скандал, и явилась даже полиция…
Даме было лет 28–30.
Кухарка (по имени Марья) наливала у себя на кухне в ведро воду из водопроводного крана… А в это время барыня зачем-то позвала ее в комнаты. Сказано — сделано. Наша кухарка пошла на зов барыни, да и застряла там. А вода все лилась да лилась, перелилась из ведра, затопила кухню, да еще просочилась через пол на потолок нижнего этажа, испортив штукатурку…
По требованию нижних жильцов кухарку пришлось рассчитать. Сказано — сделано. Кстати, внизу жил один почтовый чиновник с женой. Была раньше с ними и дочь, но ее перед этим выдали замуж за провизора, который не совсем-то ладно живет со своей женой. Ох, уж эта семейная жизнь!
Вот и все пять рассказов.
Теперь, когда читатель их дочитал, я могу сказать откровенно: ни один из пяти рассказов мне не нравится. Более того, я отношусь ко всем пяти с отвращением. А читатель обязан быть от них в восторге!!
Ведь это подлинное творчество моего читателя.
Дело в том, что читающая публика, будучи осведомлена о моих литературно-юмористических способностях, преследует меня всюду: в театре, в железнодорожном вагоне, в ресторане и даже является ко мне домой.
Явится такой господин или госпожа и говорит самым дружелюбным образом:
— Послушайте, Аверченко! Вы пишете смешные вещи — вот вам тема, которую вы с вашим талантом хорошо обработаете: «Один старик, приезжий из Гамбурга»…
Или:
«Одна кухарка наливала воду в ведро»…
Или:
«С одной моей знакомой дамой был случай, который так и просится под ваше острое перо… Проходила эта дама вчера под маляром» и т. д.
В некоторых случаях сердобольные рассказчики, видя на моем лице выражение беспросветного уныния, спешили украсить свой рассказ подробностями, каковые, по их мнению, могли дать более увлекательную, более выпуклую картину…
Таким образом, меня детально осведомляли о причинах приезда гамбургского старика, о возрасте окрашенной дамы, о семейной жизни дочери залитого водой почтамтского чиновника…
Я страдаю от этих авторов «тем» каждый день, каждый день делаю гигантские усилия, чтобы перекроить выражение отвращения на лице в выражение напряженного интереса и тихого восторга.
Пусть же читатель хоть сегодня испытает часть того, что я испытываю каждый день!..
Ведь эти пять рассказов — его творчество…
Больше всего меня злит то, что какой-нибудь читатель-брюзга, прочтя нижеизложенное, сделает отталкивающую гримасу на лице и скажет противным безапелляционным тоном:
— Не может быть такого случая в жизни! Читатель, конечно, способен спросить:
— А чем вы это докажете?
Чем я докажу? Чем я докажу, что такой случай возможен? О, Боже мой! Да очень просто: такой случай возможен потому, что он был в действительности.
Надеюсь, другого доказательства не потребуется?
Прямо и честно глядя в читательские глаза, я категорически утверждаю: такой случай был в действительности, в августе месяце в одном из маленьких южных городков! Ну-с?
Да и что здесь такого необычного?.. Устраиваются на общедоступных гуляньях в городских садах лотереи? Устраиваются. Разыгрывается в этих лотереях в виде главной приманки живая корова? Разыгрывается. Может любой человек, купивший за четвертак билет, выиграть эту корову? Может!
Ну, вот и все. Корова — это ключ к музыкальной пьесе. Понятно, что в этом ключе и должна разыгрываться вся пьеса или — ни я, ни читатель — ничего не понимаем в музыке.
_______________________
В городском саду, раскинувшемся над широкой рекой, было устроено по случаю престольного праздника большое народное гулянье с двумя оркестрами музыки, состязаниями на ловкость (бег в мешках, бег с яйцом и пр.), а также внимание отзывчивой публики будет предложена лотерея-аллегри с множеством грандиозных призов, среди которых — живая корова, граммофон и мельхиоровый самовар.
Гулянье имело шумный успех, и лотерея торговала вовсю.
Писец конторы крахмальной фабрики Еня Плинтусов и мечта его полуголодной убогой жизни Настя Семерых пришли в сад в самый разгар веселья. Уже пробежали мимо них несколько городских дураков, путаясь ногами в мучных мешках, завязанных выше талии, что, в общем, должно было знаменовать собой увлечение отраслью благородного спорта — «бега в мешках». Уже пронеслась мимо них партия других городских дураков с завязанными глазами, держа на вытянутой руке ложку с сырым яйцом (другая отрасль спорта: «бег с яйцом»); уже был сожжен блестящий фейерверк; уже половина лотерейных билетов была раскуплена…
И вдруг Настя прижала локоть своего спутника к своему локтю и сказала:
— А что, Еня, не попробовать ли нам в лотерею… Вдруг, да что-нибудь выиграем!
Рыцарь Еня не прекословил.
— Настя! — сказал он. — Ваше желание — форменный закон для меня!
И ринулся к лотерейному колесу.
С видом Ротшильда бросил предпоследний полтинник, вернулся и, протягивая два билетика, свернутых в трубочку, предложил:
— Выбирайте. Один из них мой, другой — ваш.
Настя, после долгого раздумья, выбрала один, развернула, пробормотала разочарованно: «Пустой!» — и бросила его на землю, а Еня Плинтусов, наоборот, издал радостный крик: «Выиграл!»
И тут же шепнул, глядя на Настю влюбленными глазами:
— Если зеркало или духи — дарю их вам. Вслед за тем он обернулся к киоску и спросил:
— Барышня! Номер 14 — что такое?
— 14? Позвольте… это корова! Вы корову выиграли.
И все стали поздравлять счастливого Еню, и почувствовал Еня тут, что действительно бывают в жизни каждого человека моменты, которые не забываются, которые светят потом долго-долго ярким, прекрасным маяком, скрашивая темный, унылый человеческий путь.
И — таково страшное действие богатства и славы — даже Настя потускнела в глазах Ени, и пришло ему в голову, что другая девушка — не чета Насте — могла бы украсить его пышную жизнь.
— Скажите, — спросил Еня, когда буря восторгов и всеобщей зависти улеглась. — Я могу сейчас забрать свою корову?
— Пожалуйста. Может быть, продать ее хотите? Мы бы ее взяли обратно за 25 рублей.
Бешено засмеялся Еня.
— Так, так! Сами пишете, что «корова стоимостью свыше 150 рублей», а сами предлагаете 25?.. Нет-с, знаете… Позвольте мне мою корову, и больше никаких!
В одну руку он взял веревку, тянувшуюся от рогов коровы, другой рукой схватил Настю за локоть и, сияя и дрожа от восторга, сказал:
— Пойдемте, Настенька, домой, больше нам здесь нечего делать…
Общество задумчивой коровы немного шокировало Настю, и она заметила несмело:
— Неужели вы с ней будете так… таскаться?
— А почему же? Животное как животное? Да и не на кого же ее здесь оставить!
Еня Плинтусов даже в слабой степени не обладал чувством юмора. Поэтому он ни на одну минуту не почувствовал всей нелепости вышедшей из ворот городского сада группы: Еня, Настя, корова.
Наоборот, широкие, заманчивые перспективы богатства рисовались ему, а образ Насти все тускнел и тускнел…
Настя, нахмурив брови, пытливо взглянула на Еню, и ее нижняя губа задрожала…
— Слушайте, Еня… Значит, вы меня домой не проводите?
— Провожу. Отчего же вас не проводить?
— А… корова??
— Чем же корова вам мешает?
— И вы воображаете, что я через весь город пойду с такой погребальной процессией? Да меня подруги засмеют, мальчишки на нашей улице проходу не дадут!!
— Ну, хорошо… — после некоторого раздумья сказал Еня, — сядем на извозчика. У меня еще осталось тридцать копеек.
— А… корова?
— А корову привяжем сзади. Настя вспыхнула.
— Я совершенно не знаю: за кого вы меня принимаете? Вы бы еще предложили мне сесть верхом на вашу корову!
— Вы думаете, это очень остроумно? — надменно спросил Еня. — Вообще, меня удивляет: у вашего отца четыре коровы, а вы одной даже боитесь, как черта.
— А вы не могли ее в саду до завтра оставить, что ли? Украли бы ее, что ли? Сокровище какое, подумаешь…
— Как угодно, — пожал плечами Еня, втайне чрезвычайно уязвленный. — Если вам моя корова не нравится…
— Значит, вы меня не провожаете?
— Куда ж я корову дену? Не в карман же спрятать!..
— Ах, так? И не надо. И одна дойду. Не смейте завтра к нам приходить.
— Пожалуйста, — расшаркался обиженный Еня. — И послезавтра к вам не приду, и вообще могу не ходить, если так…
— Благо нашли себе подходящее общество!
И, сразив Еню этим убийственным сарказмом, бедная девушка зашагала по улице, низко опустив голову и чувствуя, что сердце ее разбито навсегда.
Еня несколько мгновений глядел вслед удаляющейся Насте.
Потом очнулся…
— Эй, ты, корова… Ну, пойдем, брат.
Пока Еня и корова шли по темной, прилегающей к саду улице, все было сносно, но едва они вышли на освещенную многолюдную Дворянскую, как Еня почувствовал некоторую неловкость. Прохожие оглядывали его с некоторым изумлением, а один мальчишка пришел в такой восторг, что дико взвизгнул и провозгласил на всю улицу:
— Коровичий сын свою маму спать ведет.
— Вот я тебе дам по морде, так будешь знать, — сурово сказал Еня.
— А ну, дай! Такой сдачи получишь, что кто тебя от меня отнимать будет?
Это была чистейшая бравада, но мальчишка ничем не рисковал, ибо Еня не мог выпустить из рук веревки, а корова передвигалась с крайней медленностью.
На половине Дворянской улицы Еня не мог больше выносить остолбенелого вида прохожих. Он придумал следующее: бросил веревку и, отвесив пинка корове, придал ей этим самым поступательное движение. Корова зашагала сама по себе, а Еня с рассеянной миной пошел сбоку, приняв вид обыкновенного прохожего, не имеющего с коровой ничего общего…
Когда же поступательное движение коровы ослабевало и она мирно застывала у чьих-нибудь окон, Еня снова исподтишка давал ей пинка, и корова покорно брела дальше…
Вот Енина улица. Вот и домик, в котором Еня снимал у столяра комнату… И вдруг, как молния во тьме, голову Ени осветила мысль:
— А куда я сейчас дену корову?
Сарая для нее не было. Привязать во дворе — могут украсть, тем более что калитка не запирается.
— Вот что я сделаю, — решил Еня после долгого и напряженного раздумья. — Я ее потихоньку введу в свою комнату, а завтра все это устроим. Может же она одну ночь простоять в комнате…
Потихоньку открыл дверь в сени счастливый обладатель коровы и осторожно потянул меланхолическое животное за собой:
— Эй, ты. Иди сюда, что ли… Да тиш-ше! Ч-черт! Хозяева спят, а она копытами стучит, как лошадь.
Может быть, весь мир нашел бы этот поступок Ени удивительным, вздорным и ни на что не похожим. Весь мир, кроме самого Ени да, пожалуй, коровы: потому что Еня чувствовал, что другого выхода не представлялось, а корова была совершенно равнодушна к перемене своей службы и к своему новому месту жительства.
Введенная в комнату, она апатично остановилась у Ениной кровати и тотчас же стала жевать угол подушки.
— Кш! Ишь ты, проклятая, — подушку грызет! Ты что… есть, может, хочешь? или пить?
Еня налил в тазик воды и подсунул его под самую морду коровы. Потом, крадучись, вышел на двор, обломал несколько веток с деревьев и, вернувшись, заботливо сунул их в тазик же…
— На, ты! Как тебя… Васька! Ешь! Тубо!
Корова сунула морду в тазик, лизнула языком ветку и вдруг, подняв голову, замычала довольно густо и громко.
— Цыц ты, проклятая! — ахнул растерявшийся Еня. — Молчи, чтоб тебя… Вот анафема!..
За спиной Ени тихо скрипнула дверь. В комнату заглянул раздетый человек, закутанный в одеяло, и, увидев все происходящее в комнате, с тихим криком ужаса отступил назад.
— Это вы, Иван Назарыч? — шепотом спросил Еня.
— Входите, не бойтесь… У меня корова.
— Еня, с ума вы сошли, что ли? Откуда она у вас?
— Выиграл в лотерею. Ешь, Васька, ешь!.. Тубо!
— Да как же можно корову в комнате держать? — недовольно заметил жилец, усаживаясь на кровать.
— Узнают хозяева — из квартиры выгонят.
— Так это до Завтра только. Переночует, а потом сделаем что-нибудь с ней.
— М-м-му-у! — заревела корова, будто соглашаясь с хозяином.
— А, нету на тебя угомону, проклятая!! Цыц! Дайте одеяло, Иван Назарыч, я ей голову закутаю. Постой. Ну, ты! Что я с ней сделаю — одеяло жует! У-у, черт!
Еня отбросил одеяло и хватил изо всей силы кулаком корову между глаз…
— М-мму-у-у!..
— Ей-Богу, — сказал жилец, — сейчас явится хозяин и прогонит вас вместе с коровой.
— Так что же мне делать?! — простонал Еня, приходя в некоторое отчаяние. — Ну, посоветуйте.
— Да что ж тут советовать… А вдруг она будет кричать целую ночь. Знаете что? Зарежьте ее.
— То есть… как это зарезать?
— Да очень просто. А завтра мясо можно продать мясникам.
Можно было сказать с уверенностью, что мыслительные способности гостя в лучшем случае стояли на одном уровне с мыслительными способностями хозяина.
Еня тупо поглядел на жильца и сказал после некоторого колебания:
— А что же мне за расчет?
— Ну, как же! В ней мяса пудов двадцать… По пяти рублей пуд продадите — и то сто рублей. Да шкура, да то, да се… А за живую вам все равно не больше дадут.
— Серьезно? А чем же я ее зарежу? Есть столовый нож и тот тупой. Ножницы еще есть — больше ничего.
— Что ж; если ножницы вонзить ей в глаз, чтобы дошло до мозга…
— А вдруг она… станет защищаться… Подымет крик…
— Положим, это верно. Может, отравить ее, если…
— Ну, вы тоже скажете… Сонного порошка ей вкатить бы, чтоб заснула, да откуда его сейчас возьмешь?..
— Му-у-у!.. — заревела корова, поглядывая глупыми круглыми глазами на потолок.
За стеной послышалась возня. Кто-то рычал, ругался, отплевывался от сна. Потом послышалось шарканье босых ног, дверь в Енину комнату распахнулась, и перед смятенным Еней предстал сонный растрепанный хозяин.
Он взглянул на корову, на Еню, заскрипел зубами и, не вдаваясь ни в какие расспросы, уронил сильное и краткое:
— Вон!
— Позвольте вам объяснить, Алексей Фомич…
— Вон! Чтобы духу твоего сейчас же не было. Я покажу вам, как безобразие заводить!
— То, что я вам и говорил, — сказал жилец таким тоном, будто все устроилось, как нужно; закутался в свое одеяло и пошел спать.
_______________________
Была глухая, темная летняя ночь, когда Еня очутился на улице с коровой, чемоданом и одеялом с подушкой, навьюченными на корову (первая осязательная польза, приносимая Ене этим неудачным выигрышем).
— Ну, ты, проклятая! — сказал Еня сонным голосом. — Иди, что ли! Не стоять же тут…
Тихо побрели…
Маленькие окраинные домики кончились, раскинулась пустынная степь, ограниченная с одной стороны каким-то плетеным забором.
— Тепло, в сущности, — пробормотал Еня, чувствуя, что он падает от усталости. — Посплю здесь у изгороди, а корову к руке привяжу.
И заснул Еня — это удивительное игралище замысловатой судьбы.
— Эй, господин! — раздался над ним чей-то голос. Было яркое, солнечное утро.
Еня открыл глаза и потянулся.
— Господин! — сказал мужичонка, пошевелив его носком сапога. — Как же это возможно, чтобы руку к дереву привязывать. Это к чему же такое?
Вздрогнув как ужаленный, вскочил Еня на ноги и издал болезненный крик: другой конец привязанной к руке веревки был наглухо прикреплен к низкорослому, корявому дереву.
Суеверный человек предположил бы, что за ночь корова чудесной силой превратилась в дерево, но Еня был просто глупо-практичным юношей.
Всхлипнул и завопил:
— Украли!!..
— Постойте, — сказал участковый пристав. — Что вы мне все говорите — украли да украли, корова да корова?.. А какая корова?
— Как «какая»? Обыкновенная.
— Да какой масти-то?
— Такая, знаете… Коричневая. Но есть, конечно, и белые места.
— Где?
— Морда, кажется, белая. Или нет! Сбоку белое… На спине тоже… Хвост такой тоже… бледный. Вообще, знаете, как обыкновенно бывают коровы.
— Нет-с! — решительно сказал пристав, отодвигая бумагу. — По таким спутанным приметам я разыскивать не могу. Мало ли коров на свете!
И побрел бедный Еня на свой крахмальный завод… Все тело ломило от неудобного ночлега, а впереди предстоял от бухгалтера выговор, так как был уже первый час дня…
И призадумался Еня над тщетой всего земного: вчера у Ени было все — корова, жилище и любимая девушка, а сегодня все потеряно — и корова, и жилище, и любимая девушка.
Странные шутки шутит над нами жизнь, а мы все — ее слепые, покорные рабы.
Сидя в кафе на диване с высокой спинкой, я услышал донесшуюся до меня с другой стороны дивана одну из самых замечательных фраз, когда-либо прозвучавших на нашем дряхлом земном шаре:
— …Когда я в Америке охотился на слонов, то…
Я заглянул за спинку дивана: белобрысый вялый молодой человек, наклонившись к двум прехорошеньким дамам, сидевшим против него, рассказывал, а они обе слушали его со сверкающими глазками, с полуоткрытыми розовыми ротиками…
— …Надо вам сказать, что американские слоны отличаются особенной свирепостью…
Мое честное, бурно бьющееся в груди сердце — не выдержало. Я встал, приблизился к разговаривающим и, по-джентльменски извинившись перед дамами, наклонился к вышеописанному парню:
— Вы лжете, — сказал я, глядя на него открытым взором. — Не могу выносить, когда лгут.
Молодой человек вскочил, и в тусклых глазах его сверкнули молнии.
— Милостивый государь!! Вы за это ответите!
— Это другой вопрос. Но… вы сейчас солгали этим дамам.
— Он нам только рассказывал, — вступилась одна из дам, — как он охотился в Америке на слонов.
— Сударыня! Я очень понимаю ваше вполне законное спортивное любопытство, но… дело в том, что в Америке слонов нет! Слоны водятся только в Африке и Азии.
— Что вы говорите?! А как же он рассказывал, что убил в Америке двух слонов?
— Очень просто — солгал.
— Милостивый государь! — воскликнул белобрысый с отчаянной храбростью. — Вы за это мне ответите!
— Когда, где и как угодно. Но слоны в Америке от этого не заведутся.
Одна из дам неожиданно рассмеялась. Это так обидело их спутника, что он, вспыхнув, как утренняя заря, обратился ко мне:
— Надеюсь, вы сами понимаете…
— Что, дуэль? Пожалуйста! Давайте вашу карточку. Он мрачно порылся в бумажнике и с видом завзятого бретёра протянул мне карточку.
Мы церемонно раскланялись, и я ушел.
Я человек не из трусливых, но… дуэль есть дуэль. К этим вещам я отношусь серьезно. Предстояло много традиционных хлопот: найти секундантов, врача, написать родным на всякий случай предсмертные письма — только на другой день вечером все было устроено. Вечером же явились и секунданты с ответом:
— Все готово! Завтра в семь утра. За дубовой рощей. На пистолетах.
— Он не ломался? Не трусил?
— Нет, представьте. Очень мужественный. Сразу согласился.
_______________________
Без четверти семь я уже был со своими секундантами и врачом на месте, а через десять минут вдали показался автомобиль моего противника.
Мои секунданты направились к нему, поговорили с его секундантами и, отмерив расстояние, вручили нам пистолеты. Как всегда бывает — мы оба старались до выстрелов не замечать друг друга. Особенная — не то деликатность, не то презрение к врагу.
Стали у барьера. Я поднял свой пистолет, навел на противника и, вдруг… мой пистолет от изумления опустился и бессильно повис в руке.
— Послушайте! — удивленно окликнул я своих секундантов. — Что за черт?! Это тот самый?
— Кто?
— Да противник-то? Тот, у кого вы вчера были?
— Ну да, а какой же?! Отправились по адресу, вызвали и точно исполнили все, что требовалось.
— Да ведь он брюнет!! А тот, кто меня вызвал, блондин. Почти такой же разговор происходил там вдали, где стоял мой противник.
— Кой черт!! — кричал он так, что нам было слышно.
— Что это там за человек, с пистолетом? Я его первый раз вижу!
Мои секунданты возмутились.
— Позвольте! Но ведь мы были вчера именно у вас. И вы согласились!!
Обе группы сблизились, горячо жестикулируя.
— Да, я согласился, потому что думал, вы явились именно от того господина, кого я вызвал. А против этого господина я ничего не имею. Он даже кажется мне чрезвычайно симпатичным. Здравствуйте! Как поживаете?
— Мое почтение, — дружески пожал я ему руку.
— Скажите… это ваша визитная карточка?
— Моя. Я дал ее тому белобрысому негодяю, который…
— Постойте! — радостно вскричал я, — такой худосочный блондин, с рыбьими глазами, врет так, что волос дыбом…
— Ну да, он! Уверял при мне публику, что был женат на Саре Бернар и что она из-за него сломала себе ногу. Из ревности. А я схватил его за шиворот и… тово…
— А у меня с ним вышло из-за слонов. Рассказывал, как в Америке слонов убивал. Каково?
Мы оба разговорились и общей дружной компанией вернулись в город. Пообедали вместе. После обеда решили прогуляться по городу…
_______________________
Мой новый приятель дернул меня за рукав.
— Слушайте! Вот он!
— Кто?
— Муж Сары Бернар и американский охотник на слонов! Впереди нас с дамой идет.
Мы догнали его и прислушались к разговору:
— Да, знаете, сударыня, — дуэли для меня не новинка. Но мужчины сделались такие трусливые, что ужас. Да вот, например… За эти три дня у меня было два вызова на дуэль — и что же! Ни тот ни другой так и не прислали своих секундантов. За собственную шкуру испугались! Хе-хе… А я-то, по наивности, сидел эти дни дома и ждал. Вот, думаю, еще пара выстрелов на голодный зуб. Вообще, я люблю сильные ощущения. Когда мне пришлось в Шотландии переплывать Ниагару…
Мы оба расхохотались и повернули обратно.
За всю мою жизнь мне пришлось прочесть целую уйму книг, но больше всего я любил читать правдивые истории о различных приключениях и испытаниях, случившихся с разными отважными, храбрыми людьми.
Подумать только — сколько иной человек перенес за свою богатую опытом бурную жизнь — так это в десяти книгах не упишешь!
Читаю, бывало, а у самого глаза горят, щеки пылают, а рука сжимается в кулак, будто сжимает эфес шпаги, а колени тоже сжимаются, будто сдавливают бока кровного скакуна, а грудь порывисто дышит, а горло… да, вообще, что говорить — очень живо я все напечатанное переживал, — будто сам участвовал во всех этих схватках, битвах и любовных приключениях, бок о бок с д'Артаньяном, Казановой и Гордоном Пимом…
Но вот, на днях иду я мимо книжного магазина, гляжу — на витрине выставлена книжка: «Путешествия и приключения барона Мюнхгаузена»…
Сердце мое так и дрогнуло: вот те раз! Все, кажется, в своей жизни прочитал, а приключений барона Мюнхгаузена не знаю…
Купил… Ознакомился…
Не знаю, как относятся к приключениям барона Мюнхгаузена другие, но я могу только головой покачать.
Да еще разве плечами пожать. Да еще разве только недоверчиво подмигнуть.
Я с детства привык благоговейно верить печатному слову: напечатано — значит, так и было, — но всему же есть границы.
Допускаю, что бывают чудесные совпадения и неслыханные удачи…
Например, тот случай, когда барон Мюнхгаузен, спасаясь от медведя на дереве, уронил кинжал, и так как дело было зимой, то барон принялся плевать на рукоятку кинжала до тех пор, пока плевки, замерзая, не выросли в ледяную сосульку, что дало барону возможность, ухватившись за эту сосульку, втащить кинжал на дерево…
Что ж… Это, конечно, очень трудно, но возможно, я думаю, если брать правильный прицел.
Я допускаю также случай с оленем, в лоб которого Мюнхгаузен выстрелил вместо пули вишневыми косточками, после чего, через несколько лет, на лбу оленя выросло вишневое дерево, украшенное спелыми вишнями.
Конечно, здесь требуется целая вереница удач и совпадений, — я это прекрасно понимаю: нужно было, чтобы вишневая косточка пробила твердую лобную кость, чтобы при этом ударе ее покровы оказались ненарушенными и годными для прорастания; нужно, чтобы вещество оленьего мозга доставляло необходимое питание и влагу слабому нежному ростку; нужно, чтобы корни, постепенно увеличиваясь в росте, не разрушили мозговое вещество, а поползли по всем извилинам и разветвлениям мозга; нужно, чтобы олень не вступал в битвы с другими оленями, во время которых, как известно, олени ломают друг другу рога, так что, конечно, не удержалось бы и хрупкое деревце на лбу…
И если все эти счастливые случайности в данном случае имели место, то, несмотря на кажущуюся чудесность описанного, — всякий логически мыслящий человек может допустить вероятность описанного.
Я пойду дальше! Даже случай с лошадью и колокольней я допускаю!! (Барон рассказывает, как он в Польше зимней ночью привязал лошадь к острому колу, торчавшему из снежного сугроба, а сам лег прямо в снег и, усталый, крепко уснул. Проснувшись же, он увидел себя на церковном дворе, а сверху донеслось до него конское ржание… Взглянув наверх, барон увидел свою лошадь привязанной к кресту колокольни.)
Барон объясняет это так:
«Деревню за ночь всю занесло снегом. Потом погода резко изменилась; во время сна я незаметно опускался все ниже и ниже по мере того, как таял снег, пока не достиг твердого грунта; а то, что я принял в потемках за сломанное деревце, торчавшее из сугроба, был крест колокольни; к нему-то я и привязал лошадь»…
Я того мнения, что все эти объяснения с некоторой натяжкой можно признать… Правда, такие резкие изменения температуры и быстрота таяния снега почти неслыханны… Но они возможны! Правда, удивительно, что висящая на громадной высоте лошадь не порвала своей тяжестью уздечки или не задохлась благодаря этой же уздечке.
Но предположите, что ремни уздечки были сделаны из какой-нибудь гиппопотамьей кожи, что уздечка была так надета, что не стягивала дыхательных органов, — и все делается допустимым, все делается понятным…
Как говаривал Эпиктет:
«Это более, чем чудесно, — это возможно».
Но если теперь мы обратимся к другим «приключениям» Мюнхгаузена, нам останется только развести руками — правдивость их, этих приключений, не выдерживает даже самой снисходительной критики! Я готов признать все, самое неслыханное по ряду совпадений, самое невероятное, но при условии… Слышите? При условии, если это неслыханное не противоречит законам физики, биологии, баллистики и проч., и проч., и проч.
Барон рассказывает, как он после битвы вздумал напоить свою лошадь из водоема, и как лошадь пила целый час, и как он, случайно оглянувшись, увидел, что весь зад лошади с крестцом и ляжками был отрублен прочь, почему вся выпитая вода выливалась сзади, не принося лошади ни прохлады, ни облегчения…
В этом месте мой долг — долг читателя и логически мыслящего человека — воскликнуть:
— Барон! Вы лжете! Вы лжете, барон, потому что лошадь, лишенная половины своего тела, не могла не только нести, но даже удержать вас на себе (закон равновесия); она не могла даже и без вашей тяжести устоять на месте (закон потери крови), а не только глотать воду целый (?) час (?!!).
Другими словами, эта несчастная лошадь должна была, лишась своей задней половины, немедленно же и неукоснительно издохнуть на месте, а не носить вас по полю битвы, милостивый государь! А не пить воду в продолжение часа, господин барон!
Но барон этим не ограничивается! Он имеет смелость (избегаю поставить в этом месте другое слово, более резкое, но и более уместное), он имеет наглость утверждать, что вторая половина лошади, задняя, не только осталась, как говорится, жива и здорова, но еще имела мужество лягаться, а затем, сокрушив врагов, мирно отправилась на пастбище (?), где завела даже несколько интрижек с пасущимися кобылицами… но нет! Всякому лганью, даже самому беззастенчивому, есть границы.
И вы думаете, что барон этим ограничивается? О, если бы он только этим и ограничился! Мы бы тогда еще могли подыскать ему кое-какие оправдания. Мы бы могли допустить некоторую жизнеспособность отрубленных частей тела в течение некоторого времени, ибо, по утверждению ученых, отрубленная голова казненного преступника в течение нескольких секунд продолжает жить, закрывая и открывая глаза… Мы бы вспомнили о змеях и ящерицах, которые, будучи разрублены надвое, продолжают ползать — каждая часть сама по себе.
Но нет барону оправдания! Потому что вы знаете, до чего он договаривается? Что при помощи ветеринара он сшил побегами лавра (?) обе разрубленные части лошади, и они снова срослись!! И он стал снова пользоваться своим конем!! И побеги лавра пустили корни! И он ездил впоследствии под сенью лавровых ветвей!
Нет, барон! Ищите себе легковерных дураков в вашей злополучной Германии, а у нас в России вы их не найдете.
Вы рассказываете, как вы хотели попасть в неприятельскую крепость, для чего стали около самой большой пушки и когда из нее выстрелили, то вскочили (?) верхом (?!) на ядро и полетели в крепость.
Кому вы это рассказываете? Да знаете ли вы, что я, не доверяя себе, спросил о возможности этого случая одного знакомого артиллериста — и он только рассмеялся мне в лицо.
Но барону, видите ли, и этого «полета» было мало. Он рассказывает дальше, что, летя на своем ядре, он вдруг впал в раздумье — что его ожидает в неприятельской крепости? И он, видите ли, на полдороге решил вернуться! Как же он это делает? Да просто: в этот момент мимо него пролетало встречное ядро, летящее в его лагерь, — он на него и перескочил!! Подумаешь, какой простой способ возвращения!.. Я, не доверяя себе, снова обратился с вопросом к знакомому артиллеристу — возможно ли это?
Он назвал меня дураком — за что? Не понимаю.
Тогда я прочел несколько трудов по баллистике, ознакомился со скоростью полета пушечного снаряда и теперь уверенно и твердо могу бросить в лицо барону:
— Барон Мюнхгаузен! Вы солгали! Мы вам не верим.
Может быть, вы, барон, возразите мне, что в ваше время ядра летали так медленно, что проворный человек мог успеть вскочить на ядро верхом, — хорошо… допустим…
Но, в таком случае, я окончательно доканаю вас вашей же историей с бешеной собакой и шубой.
Барон, видите ли, приводит картинный рассказ о том, как в одном из переулков Петербурга на него бросилась бешеная собака и впилась зубами в его меховую шубу из голубых песцов. Барон, вернувшись домой, повесил шубу в гардероб вместе с прочей одеждой…
Кажется, до сих пор все возможно? Все допустимо? Но… предоставим дальше слово самому барону:
«Каков же был на другое утро мой испуг, когда в квартире у меня поднялся адский гвалт, и я услышал голос своего лакея Ивана, громко звавшего меня:
— Пожалуйте сюда, г-н барон, ваша шуба взбесилась! Прибежав на его зов, я увидел, что почти все мои платья разбросаны по полу и разорваны в клочья. Иван в самом деле не ошибся: моя любимая шуба взбесилась (?), вероятно, от укусов бешеной собаки. Я застал ее на том, как она яростно напала на мой новый камзол, и давай трясти его, топтать и возить по полу»…
И опять я, читатель, как и в случае с ядром, не поверил своим глазам, своим ушам, своему опыту и логике…
Отправился к знакомому ветеринару и спросил его:
— Может ли неодушевленный предмет взбеситься от укуса бешеной собаки?
— Что?!!
Я повторил вопрос.
Он долго смотрел на меня и потом спросил:
— Это не вас ли укусила собака?
— Нет, шубу. Может шуба взбеситься?
— Может. Если ее носит такой кретин, как вы.
Мне очень жаль, что я не учился в Пастеровском институте для прививки бешенства. Окончив это учебное заведение, я имел бы под собой твердую почву. За неимением этого пришлось обратиться к научным трудам.
И что же — барон и тут, в случае с шубой, солгал!
Да и действительно: как может шуба, не имеющая ни живой ткани, ни желез для выработки слюны, ни кровообращения, — пострадать от укуса бешеной собаки?! Чем она могла топтать камзол? Где у нее пальцы, которыми она могла разорвать платье в клочья?
Нет, барон… Всему есть мера! Я могу поверить в зайца, у которого, по вашим словам, две вторые пары ног были на спине, могу поверить в оленя с деревом во лбу, — но катанье верхом на бомбе?! Но бешеная шуба?! Но сшитая лаврами лошадь?!..
Это меня так возмущает, что я громко возвышаю свой голос и громко кричу всем читателям прошедшего, настоящего и будущего:
— Не верьте барону Мюнхгаузену. Не менее половины всего рассказанного им — ложь!
…Это был маленький полутемный аптекарский магазин. Костлявый длинноносый молодец с выражением застывшей горечи на лице перегнулся через стойку и спросил:
— Что прикажете?
— Конфет от кашля!
Он взял с полки одну банку… подумал, поставил рядом другую… через минуту присоединил к ней третью.
— Из какой же банки вам дать?.. — задумчиво пробормотал он. — Эх, на риск! дам из второй.
Не успел я расплатиться, как в лавку вошел грузный господин с пакетом в руке.
— Вот вам, — сердито сказал он, бросая пакет на прилавок. — Ваших рук дело — получайте!
Угрюмый хозяин испуганно взглянул на покупателя и развернул пакет.
— Дохлая мышь, — горько усмехаясь, сказал он.
— Отчего она издохла?
— Вам лучше знать!! — взревел покупатель. — Представьте себе (обратился он ко мне), купил я вчера у этого мошенника кусок туалетного мыла. Вечером развернул его, да вижу — еще у меня остался обмылок прежнего… Умылся остатком, а новое оставил нетронутым и лег спать. Просыпаюсь сегодня — и что же?!! На новом мыле следы мышиных зубов, и две дохлые мыши тут же лежат, рядышком… Одну из них принес, как доказательство!
— Чего ж вы волнуетесь? — попытался я успокоить его. — Зато у вас в доме двумя грызунами меньше.
— Двумя грызунами?! А умойся я вчера этим мылом, — может быть, на месте этих грызунов лежал бы я?! Дверь открылась, и вошел третий покупатель.
— Скажите, — ласково обратился он к хозяину.
— Ведь на этой улице нет больше аптекарских магазинов?
— Нет, — ободренный его тоном, гордо сказал хозяин. — Мой — единственный.
— Значит, это у вас я купил прекрасное средство для ращения волос?
— У меня, у меня, — приветливо улыбнулся хозяин.
— Так, убить тебя, подлеца, мало за это средство!!! — зарычал посетитель, бросая в него какой-то банкой.
— Будь ты проклят!!!
— А что? Разве волосы не растут? — донесся глухой голос хозяина, предусмотрительно нырнувшего под стойку.
— Растут!! О, они растут! Чтоб на могиле твоего отца росли такие волосы!!
— А что случилось? — с любопытством спросил я.
— Что?! Я зеленый!! У меня вместо головы изумрудный луг! Вчера один мотылек два квартала за мной летел! Я не удивлюсь, если в моей траве заведутся кузнечики!! Поглядите!
Он сдернул с головы шляпу и — действительно, никогда я не видел более чудесного зеленого цвета.
— Мошенник!! — гремел он. — Ты мне продал мазь для ращения волос, а я позеленел!! Ты всучил мне коробку крысиного яда, а крысы у меня едят его, как булку, и только жиреют!! Учить надо таких!!
Он засунул руку под стойку, вытащил хозяина за волосы и стал трепать его налево и направо. Покупатель мыла издал ряд одобрительных звуков и, засучив рукава, присоединился к зеленому человеку.
Били они его так прилежно, что мне наскучило смотреть.
— Ну, довольно, — примирительно сказал я. — Отдохните-ка лучше.
Оба оторвались от хозяина, сели на диван и закурили папиросы.
— Я его вздул за волосы, — сказал зеленый человек. — А вы за что?
— А я за мыло. Дал мне, каналья, такого туалетного мыла, что сегодня утром я нашел около этого мыла целую гирлянду дохлых мышей.
— Правда? — обрадовался зеленый. — А меня мыши, представьте, одолели. Дайте мне ваше мыло, а я вам дам свою краску для ращения волос.
— А она материи может красить?
— Великолепно! Я втирал ее в голову полотенцем. Получилось прекрасное зеленое полотенце. С мылом мыли — не отходит!
— Знаете, это мысль! Я перекрашу свою серую домашнюю куртку в охотничью!
Завершив эту странную сделку, оба дали еще по лишней затрещине хозяину и удалились под руку.
Мы остались вдвоем с хозяином. Сердце у меня доброе. Поэтому я сказал:
— У вас на лице два синяка. Приложите к ним свинцовую примочку.
— Боюсь, — робко сказал он.
— А что?
— Да у меня там в углу стоит бутылка свинцовой примочки. Я и боюсь.
— Чего?
— Сделаю компресс, а у меня вдруг на ушибленном месте волосы вырастут или зубы.
И нерешительно добавил:
— Не сделать ли примочку лимонной кислотой? Или пастой для зубов? Авось, поможет.
Мы разговорились.
— Ах, как мне не везет в жизни, — жалобно сказал хозяин. — Вот, например, такой случай… Однажды я голодал. Один владелец паноптикума познакомился со мной и нанял меня на амплуа «знаменитого голодателя». Подрядился я за солидную сумму голодать в стеклянном ящике 40 дней — рекламу он закатил хорошую. Запечатали меня при публике и оставили одного. А ночью так мне захотелось есть, что я разбил ящик, вылез, пробрался в комнату хозяина и съел целый окорок ветчины, гуся и двадцать яиц. Тогда он стал рекламировать меня как знаменитого обжору! Дела пошли хорошо, но я совершено объел его, и он разорился… И так все у меня в жизни. Думаешь, — сделаешь одно, а выходит другое. Изобрел мыло, а оно от мышей, выдумал мазь для ращения, а она, оказывается, самая прочная краска в мире! Вот и теперь: есть у меня девушка на примете — молодая, красивая, скромная такая, что лишнего кусочка тела не покажет… Никаких декольте, никаких вольных разговоров. Прекрасная для меня пара, а боюсь!
— Чего же вы боитесь?
— Уж поверьте, — что-нибудь случится.
— Да что же может случиться?!
— Мало ли: или окажется, что она мужчина, или что у нее до меня уже есть два живых мужа.
— Глупости! Наоборот, такая жена может вас от многого уберечь. Женитесь, пока другие молодцы не опередили.
— Вы… думаете? Расстались мы друзьями…
Дома я вспомнил о купленных пилюлях от кашля.
Это было что-то клейкое и на вкус неприятное. Я пососал с минуту и с отвращением выплюнул на пол.
Прохаживаясь по комнате, стал раздумывать о странной судьбе моего нового приятеля.
Сделал несколько шагов и вдруг — прирос к месту! Одна нога будто вросла в землю. Я дергал ею, вертелся на месте, кидался из стороны в сторону — все было напрасно!
Я присел на пол, расшнуровал ботинок и вынул из него ногу.
Осмотрел приклеившийся ботинок — так и есть: пилюля от кашля!
Вообще эти пилюли оказались превосходным средством: разобьется ли у меня ваза для цветов, или отлетит от стула ножка — кусочек пилюли связывает все так, что вещь делается еще прочнее, чем целая…
Недавно, проходя мимо магазина моего приятеля, я вспомнил о нем и зашел.
— Здравствуйте! Я пришел предупредить вас, что если вы будете продавать ваши пилюли от кашля как клей, — наживете большие деньги.
— Так я и знал! — горестно всплеснул он руками.
— Что-нибудь в этом роде должно было случиться! А вы помните, я вам говорил насчет невесты? Женился!
— А-а! Поздравляю! Ну, что ж? Все благополучно? Она не оказалась мужчиной? У нее не было до вас двух живых мужей?
Он горько усмехнулся:
— Хуже!
— Вы меня пугаете?!
— Татуирована!! Да как! Живого места на теле нет. Обнять ее не могу, — будто китайскую ширму с драконом обнимаешь!
— Чудеса! Послушайте!.. Ведь вы могли бы ее за деньги перед публикой демонстрировать.
— Вот то-то и оно!! А я вместо этого на ней женился! Всегда у меня так: делаешь то, чего не нужно, а что было бы хорошо — так узнаешь об этом слишком поздно!!.
— Подсудимый Шишкин! За что вы ударили палкой по темени потерпевшего Мирона Заявкина?
— За то, что он, господин судья, непочтительно отозвался о моей жене.
— Как же он о ней отозвался?
— Он назвал ее «женственной».
— Да позвольте! Разве же это обида для женщины, если назвать ее женственной?!
— А что ж, по-вашему, комплимент, что ли?
— По-моему, комплимент.
— Мерси вас за такое юридическое постановление. А я нахожу, что это обида — назвать человека женственной…
— Почему же?
— Потому что женственная, это я понимаю, что на самом деле значит… это значит: дура.
Это жестокое определение могло бы быть использовано даже как эпиграф к моему рассказу, но я не хочу делать этого, потому что не в моих правилах обижать женщин.
Лучше и справедливее будет, если я искренне, просто и без утайки расскажу все, что знаю об отношениях Софьи Григорьевны к Матильде Леонидовне…
Первое мое знакомство произошло у Перевозовых. Меня подвели к живописной группе, состоявшей из двух женщин, причем брюнетка положила голову на плечо светловолосой, а светловолосая нежно держала узкую красивую руку брюнетки в своих пухлых ручках.
В них было много женственности, в этих двух очаровательных куколках.
— Очень приятно, — ласково признался я. — Я вижу, что вы обе очень дружны.
— О-о! — засмеялась блондинка, — если я узнаю, что вы обидели Софью Григорьевну, я вам нос откушу.
— Если бы вы осмелились хоть взглядом оскорбить при мне Матильду Леонидовну, — поддержала брюнетка, целуя подругу в щеку, — я бы вам выколола оба глаза своей шляпной булавкой.
— Да, я вижу, ссориться мне с вами не расчет. Давайте лучше дружить!
Обе залились жемчужным смехом:
— Давайте. Мы любим таких простых ребят, как вы. Я ответил не менее приветливо:
— Девицы, подобные вам, всегда были близки моему измученному сердцу.
— Мы не девицы. Мы дамы.
— Успели уже?! — удивился я. — И кто вас так гонит, не понимаю? Мужья-то, по крайней мере, хорошие, или как?
— У Сонечки муж хороший, — сказала Матильда Леонидовна, — а мой так себе.
— Тилли! И тебе не стыдно так говорить о своем муже? Не верьте ей, у нее муж тоже хороший.
— Нет, уж я лучше буду верить. Так как Матильда Леонидовна говорит, что ее муж «так себе», то я с этого момента начинаю за ней ухаживать, хи-хи!
— Соня, — обернула к подруге Матильда Леонидовна свое розовое как весенний закат личико, — можно, чтобы он за мной ухаживал?
— Можно, — милостиво согласилась Софья Григорьевна.
Мы все трое сплели наши руки, и с того времени я всем сердцем прилепился к этим милым добросердечным безделушкам.
Через неделю я был уже у Матильды Леонидовны своим человеком: возился с крохотной дочкой, доставал билеты в театр и если не виделся с ней каждый день, то по телефону мы разговаривали утром, в обед и вечером.
Однажды звоню:
— Алло! Это вы, Матильда Леонидовна?
— Я?! Кто говорит?
— Заведующий воспитательным домом. У нас освободилась вакансия… Не отдадите ли свою дочку?
— А, чтоб вас дождем намочило! Не можете без глупостей. Здравствуйте. Послушайте! У меня плохое настроение, и мне скучно.
— Ваша скука нынче же будет истерзана, разорвана в клочки и развеяна по ветру. У меня есть ложа в цирк — хотите?
— Вот это мысль, — обрадовалась Матильда Леонидовна. — А кто будет?
— Кроме нас? Софью Григорьевну сманю и брата Перевозовой.
Маленькая пауза.
— Ах так?.. Да-а… Но там, вероятно, в ложе вчетвером тесно. Нет, уж поезжайте лучше без меня.
— Да ведь ложа на четыре персоны!!..
— Да-а… На четыре. Ну, возьмите кого-нибудь четвертого. Мадам Перевозову, что ли…
— Однако ведь вы хотели поехать.
— Хотела, а теперь раздумала.
— В чем дело?!
— Отстаньте. Если бы вы знали, как вы мне все надоели…
Треск. Отбой.
Странно.
Вызываю другой номер:
— Это Софья Григорьевна?
— Да. Кто говорит?
— Агент сыскного отделения. Послушайте, Софья Григорьевна… Что побудило вас срезать ридикюль у купеческой вдовы Талдыкиной? Вы сознаетесь в этом?
— Что-о-о?!.. Фу ты, как вы ловко меняете голос. Здравствуйте. Что поделываете?..
— Сижу дома, пью чай. Сейчас только беседовал с вашим другом.
— С кем?
— Да с Матильдой же Леонидовной!!
— А-а… А вы все еще ее верный рыцарь? Удивляюсь, как это она позволяет вам звонить ко мне.
— Тетенька, что с вами?! Откуда такие слова?! Ведь Матильда Леонидовна так вас любит…
— Ах, слушайте, не будьте ребенком! «Любит, любит». Я была такая же глупая, как вы, верила всему этому свято, но…
— Но?!
— Как я могу хорошо относиться к человеку, который готов меня в ложке воды утопить…
— Софья Григорьевна! Милый друг! Я ушам своим не верю. Матильда Леонидовна такой добрый, мягкий парень…
— Ну, вот и целуйтесь с этим мягким парнем, а я… Трубка звякает. Мертвое молчание. Зеркала напротив нет, но я и так чувствую, что лицо у меня глупое.
Вечером узнал доподлинно: только вчера произошла тяжкая ссора из-за того, кому продавать на благотворительном вечере цветы и кому — программы. То ли, кажется, Матильда хотела «сидеть на программах», а Софья «на цветах», то ли наоборот, — точно мне не удалось выяснить.
Ну, поссорились и поссорились. Жаль, но мало ли кто ссорится. Во всяком случае, они и порознь настолько милы, что я могу продолжать свою дружбу с каждой отдельно.
А как, спрашивается, наилучше продолжать с женщиной дружбу?
Очень просто: ругать ее врага.
Немного это, как будто, нечестно, но отчего не сделать хорошему человеку приятное. Я добрый.
Был у Софьи Григорьевны на обеде. Встретила она меня так радостно, что я был тронут.
Усадила в кресло, и первый вопрос ее был:
— Встречаете ли Матильду Леонидовну?
— Вы спрашиваете об этой розовой невыпеченной булке? Нет, признаться, я этой размазни не видел два дня.
На лице Софьи Григорьевны мелькнуло выражение ужаса:
— Вы с ней поссорились?!
— Нет, — слегка удивился я. — Это вы с ней поссорились.
— А вы, значит, по-прежнему в хороших отношениях?
— Д… ддда… А что?
— И вам не стыдно так отзываться о бедной Тилли?! Вот, говорят, женщины злоязычны. Куда нам до вас! Обождите, — Тилли сейчас приедет, я ей расскажу, как вы…
— Куда приедет?!
— На обед. Ко мне. Чего это вы так всполохнулись?
— А ваша… взаимная… ненависть?!
— Ну, вы тоже скажете — ненависть! Тилли, в сущности, очень хороший человек, только вспыльчива свыше меры. Порох! Да вот и она…
Они стояли передо мной ласково, любовно обнявшись: головка блондинки тихо покоилась на плече брюнетки, а рука брюнетки нежно обняла полную талию блондинки.
— Ах, господа! — радостно говорил я. — Сегодня для меня Пасха. Я так рад!.. Давно бы так, мои милые чудесные девушки. Если бы я был другого пола, — я расцеловал бы вас обеих прямо в мордочки.
Обе лучезарно засмеялись.
— Черт с вами, целуйте.
Сколько было в этой грубой фразе мило-интимного, вечно женственного.
На картинной выставке встретился с Софьей Григорьевной.
— Здравствуйте, Софья, что по-гречески значит Мудрость! Целую вечность не виделись. Я, чай, дня три не целовал вашего носика.
— Полно врать. Вы его раньше не целовали.
— Все равно — хотел.
Она поглядела в сторону и спросила:
— Матильду Леонидовну встречаете?
— Вчера. Вскользь. Просила передать вам тысячу приветов.
— Она мне передала привет?! — странным дрогнувшим голосом спросила Софья Григорьевна.
— М… да, — не совсем уверенно подтвердил я. Сказал я о привете на всякий случай. Виделись мы с Матильдой буквально на лету, и я даже не расслышал, что она мне крикнула с экипажа.
— Да, она… Этого. Кланялась вам.
— Ну, это уж, знаете, наглость, — закипела вдруг Софья Григорьевна. — После того, что она позволила в отношении меня, — передавать поклоны — это я считаю форменным издевательством!!!
— Поссорились?! — простонал я.
— Ах, вы и не знаете. Только нынче на свет родились?! Весь город возмущен ее подлым поступком со мной на аукционе… Неужели вы ее еще не раскусили?!
— Да, — вяло поддержал я. — Она, действительно, тяжелый человек. В ней есть что-то, как бы это сказать: змеиное!
— Ага, и вы заметили?!
— Да, да, — уныло пополз я дальше. — У нее темперамент заменяется всегда резким, рвущим барабанные перепонки визгом. Визжит, визжит, а что толку?
Заехал к Матильде Леонидовне выпить стакан чаю и для укрепления дружбы ругнуть Софью Григорьевну. Это, по моему мнению, должно было очень освежить застоявшуюся атмосферу.
Еще в передней радостно закричал:
— Здравствуйте, цветочек! Все хорошеете? А я недавно видел эту выдру, Соньку… Боже, как она подурнела! Черная, страшная.
— По-вашему, она выдра?! — звонко расхохоталась Матильда Леонидовна. — А вот мы ее сейчас сами спросим… Сонечка! Разве ты похожа на выдру? Давай булавку, мы ему сейчас язык наколем… Ей-Богу, он нахал. Тебя называет выдрой, меня — змеей, у которой темперамент заменяется визгом, рвущим барабанные перепонки. Хорош!!
Вышедшая из другой комнаты «Сонечка» обвила рукой талию хозяйки, а та положила ей золотистую головку на плечо, и они слились в такую прелестную женственную группу, что всякий другой на моем месте пришел бы в восторг.
Я опустился бессильно в кресло и тихо сказал:
— Сколько в вас женственности… Вы так напиханы этой женственностью, что она лезет у вас из глаз, изо рта, из ушей… Поменьше бы женственности, а? Хорошо бы было, роскошно было бы! Но если уж вы настолько женственны, то оставьте хоть меня в покое, или устройте меня так, чтобы я был вне всего этого… Поймите, что я настолько неповоротлив, что не могу угнаться за всеми вашими прихотливыми изгибами, поворотами и бросаниями из одной крайности в другую. Я прошу, я, наконец, требую, чтобы периоды ссор отмечались какими-нибудь внешними признаками: ленточку черную на шею себе нацепляйте или флаг на крыше вашего дома выбрасывайте, чтобы я мог безошибочно руководствоваться. Нельзя же так — поймите вы меня!!!
Они стояли передо мной, сияющие молодостью, красотой и женственностью, любовно прильнув друг к другу, и смотрели на меня с любопытством и удивлением.
— Какой смешной! — сказала белокурая.
— Да… Неужели он думает, — подхватила черная, — что мы теперь еще когда-нибудь поссоримся?!
— За то, что вы такой нехороший, достаньте нам два билета на «Дон-Кихота».
— Слушаю-с! Прикажете рядом или в разных сторонах?
— Почему в разных? Вот глупый!
— Ничего не глупый. Не забывайте, что спектакль еще через четыре дня…
Начался вечер очень мило: я сидел у Веры Николаевны и оживленно беседовал с ней о литературе, о любви, о морях-океанах, о преимуществе жареных пирожков над печеными, об искусстве смешивать духи, о нахалах, пристающих на улицах, и о полной допустимости загробной жизни.
Звонок в передней прервал мое заявление о том, что паюсную икру, размятую с сардинами и соком лимона, — никак нельзя приправлять сливочным маслом.
— Гм… Звонок… Это, вероятно, моя школьная подруга. Я ее не видела двенадцать лет.
«Чтоб ее черт унес», — подумал я. Вслух продолжал:
— Я знал даже людей, которые присыпали ее зеленым луком и петрушкой.
— Подругу? — удивилась хозяйка.
— Икру!..
— Какую? — рассеянно переспросила хозяйка, прислушиваясь.
— Паюсную!..
Я ревниво отметил, что внимание ее было уже не около меня, а в передней, откуда доносился стук сбрасываемых ботиков и шелест снимаемых одежд.
— Ну да, это она! — просияла хозяйка. — Боже ты мой… двенадцать лет! Ведь мы расстались совсем девчонками! С седьмого класса…
Сначала в комнату влетело что-то темно-коричневое, потом ему навстречу шумно двинулось зеленовато-голубое, потом эти два кружащихся смерча соединились, сплелись воедино и образовали один бурный, бешено вращающийся на своей оси смерч, в котором ничего нельзя было разобрать, кроме мелькающих рук, писка и чмоканья… Жуткое зрелище!..
В отношении поцелуев разгон был такой, что инерция еще долго не могла прекратиться. Но на третьей минуте подруга засбоила, то, что называется у коннозаводчиков «сошла с круга», и отстала в одном темпе: именно, хозяйка чмокала ее в то самое время, когда щеки подруги отрывались от хозяйкиных губ; чтобы вознаградить хозяйку за этот холостой поцелуй в воздух, подруга ретиво возвращала лобзанье, но в этот момент хозяйкина щека, в свою очередь, уже отрывалась от подругиных губ, и снова поцелуи, как петарды, безвредно разряжались в воздухе.
Наконец смерч распался на свои основные цвета — темно-коричневый и зеленовато-голубой, подруги отдышались, фыркнули, точно запаренные лошади, отчетливо, как по команде, вынули из сумочек какие-то красные палочки, намазали губы, попудрили носы, еще раз обменялись радостными взглядами, и только тогда их внимание обратилось на меня, скромного, забытого, оглушенного, ослепленного шумом и треском.
— Позволь тебе представить, Нюра, мой большой друг.
Подруга бросила на меня рассеянный взгляд и швырнула в мою сторону, как собаке кость:
— Очень приятно.
— Я думаю! — самодовольно хихикнул я, радуясь уже тому, что они обратили на меня внимание.
— Что вы сказали?!
— Я говорю, что Вера Николаевна много мне о вас говорила.
Соврал. Для того и соврал, чтобы они обратили на меня хоть какое-нибудь внимание.
Но нет ничего ужаснее зрелища двух встретившихся после долгой разлуки подруг. От созерцания такой пары холодеет кровь и свертывается мозг у самого стойкого человека.
Они уселись на диван по обе стороны от меня, и с этого момента я превратился в ничтожество, в диванную подушку, через которую можно переговариваться, совершенно ее не замечая.
Глаза их восторженно вперились в лица друг друга, а руки сплелись через меня и невозмутимо покоились на моих кротких коленях.
— Так вот оно, значит, как, — проворковала хозяйка.
— Да-а…
— А ты помнишь Кузика? Обе дружно рассмеялись.
— Ну, еще бы! «Медам, берит на себе труд». Ха-ха! А где сейчас Лили?
— Ну, как же! Она вышла за Савосю Брыкина!
— Что ты говоришь?! Вот не думала. А Жужуточка?
— Он ведь во Владивосток уехал. Алика на войне убили.
— А помнишь Мику в ящике?
— Ха-ха-ха…
— Какого Мику? — спросил я с наружным интересом.
— Ах, этого вам нельзя знать. Не совсем прилично. Костя Лимончик сделался таким интересным, что не узнаешь. На виолончели играет.
— Что вы говорите?! — ахнул я, будя внутри себя дремлющий интерес к неведомому виртуозу Косте.
— Неужели на виолончели играет? Кто бы мог подумать! Ну и ну!..
— А вы его знаете?
— Мм… Нет.
— Ну, так и не суйтесь не в свое дело. А где сейчас Григорий Кузьмич?..
— Он же живет до сих пор на Почтовой, 82. Незнакомые имена, фамилии, адреса мелькали передо мной так быстро, будто бы я помимо воли погрузился в чтение старой телефонной книги.
На меня перестали обращать какое бы то ни было внимание. Лица горели, глаза сверкали, а из уст, вперемешку со смехом, сыпались десятки Аликов, Жужу точек и Григорий Кузьмичей. Но не такой я человек, чтобы примириться с небрежностью в отношении, подобной мне, важной особы… Мне скучно, на меня не обращают внимания — так мне сейчас будет весело, и меня почтят самым лихорадочным вниманием! Я внутренне подобрался, подстерегая удобный момент для прыжка…
— А где теперь тот студент, который, помнишь, за тобой ухаживал?
— Адя Берс?
— Адя Берс?! — воскликнул я. — Неужели вы о нем ничего не знаете?
— А вы с ним знакомы?
— Ну!! друзья! Мне его так жалко, что и рассказать невозможно.
— А что с ним?
— Ну, как же. Сварился. В мыле.
— В каком мыле?
— Целая история. Жуткая. Вы Костю Драпкина знаете?
— Нет…
— Ну, еще бы. Так у этого Кости был мыльный завод…
— Не тяните, Господи!!
— …Как-то раз осматривали они с Адей чан, где варилось мыло. Адя нечаянно оступился, да и вниз! Бух! Я до сих пор не могу опомниться от этого кошмара. Как только умываюсь, так и поглядываю на мыло — вдруг найду Адину пуговицу или клок волос.
— Какой ужас! Воображаю горе его сестры Люд-милочки.
— Ей все равно, — горестно качнул я головой. — Раздавлена.
— ??!!
— Сенокосилкой. В имении графа Келлера. В пьяном виде.
— Что за вздор?! Разве Люда пила?
— Как лошадь. Алкоголизм. Наследственность. Вместе с Жужуточкой и пили.
— А вы и Жужуточку знаете?
— Как свои пять пальцев. Его повесили в Харбене. Организовал шайку хунгузов. Поймали в опиокурильне. Отбивался как лев. Семь человек.
Я достиг своего. Внимание подруг было приковано ко мне всецело. Ротики их доверчиво раскрылись от избытка интереса и груди порывисто дышали.
Некоторая мрачность и трагизм, которыми были окрашены последние минуты целой вереницы старых друзей обеих подруг, до известной степени искупалась захватывающим интересом и романтичностью фабулы.
Не обошлось и без легкомысленного элемента: Миля пошла на сцену, в кафешантан, и теперь танцует со своим партнером, негром, тустеп.
Я сделался душой маленького общества: все-то я знал, обо всех-то я рассуждал с видом близкого приятеля и общего конфидента.
Царил я около получаса.
После одной из пауз, посвященных отданию последнего долга трагически погибшему при пожаре кинематографа, учителю немецкого языка Кузику, — хозяйка вздохнула и спросила:
— А ты помнишь Катину «Липовку»!.. Что с ним?
— Я знаю, — вырвался я вперед. — Он женился на цыганке из хора Шишкина, и она его от ревности отравила. Совсем на днях. Сулемой. В пирожке дала. С капустой. Как сноп! Предстоит сенсационный процесс!..
Обе подруги внимательно взглянули в мое лицо.
— Кого? — в один голос спросили обе.
— Что — кого?
— Кого отравили?
— Этого самого… Липовку, как вы его… Гм!.. Назвали. Катиного Липовку отравили… Такого человека отравить, а? Здоровяк был. И пел — как малиновка.
— Кто?
— Да этот же, Боже мой… Липовка!
Хозяйка встала с дивана с видом, не предвещавшим ничего для меня доброго и радостного…
— Вы знаете, что такое Липовка?
— Это… он… Такой… Липовка. По прозвищу. Брюнетик такой.
— Послушайте, вы! Нахал вы этакий! «Липовка» — это Катино имение, и оно не могло жениться на цыганке из хора, и его не могли отравить!! Как малиновка он пел, чтоб вы пропали?! Я уже давно заметила, что вы слишком развязно отправляете всех на тот свет. Теперь я понимаю…
— Прогони его, — посоветовала разъяренная подруга. — Пусть он уйдет вон!
— Ты когда уезжаешь, Нюра? — спросила хозяйка.
— Через десять дней.
— Так вот что, расторопный молодой человек!.. Уходите и являйтесь не ранее, чем через десять дней. Я накладываю на вас эпитимью.
Я цинично захохотал, послал дамам воздушный поцелуй и, крикнув: «Привет от меня Жужутке» — вышел в переднюю.
Натягивая пальто, услышал:
— Вот нахал-то. Без него, по крайней мере, наговоримся. Послушай, а где Диночка Каплан?
— В Курске. Уже четверо детей. Ха-ха-ха! А помнишь апельсинное желе на пикнике?..
— А помнишь…
— А помнишь…
Неуклюжая громоздкая машина воспоминаний запыхтела и двинулась, увозя упоенных подруг в туманную даль. Эх, жизнь наша! Все мелочь, все тлен, дорогой читатель…
Восемь лет тому назад, сидя за конторкой перед огромными бухгалтерскими книгами, я получил такую записку:
«Милый Сергей Иванович! Ради всего святого умоляю вас — приезжайте немедленно ко мне. Может быть, вы не будете так на меня негодовать, если узнаете, что я отрываю вас от дела в последний раз. Ваш друг Полина Черкесова».
Было двенадцать часов дня.
«Господи, — недовольно подумал я. — Чего еще этой сумасбродке от меня нужно? Придется ехать».
Услышав мою просьбу об отпуске «на часочек», бухгалтер раскусил зубами невидимый лимон и, изобразив на лице соответствующую мину, сухо сказал:
— Который это раз вы уезжаете среди занятий? Идите, но к часу будьте здесь обязательно. Сами, кажется, знаете, что работы гибель.
Полина Черкесова снимала крошечный флигелек в глубине большого двора и жила в двух комнатках совершенно одна.
— Здравствуйте, — сказал я, здороваясь. — Какое землетрясение случилось с вами?
Она бледно улыбнулась и усадила меня на оттоманку. Села напротив и, разглядывая собственные руки, сказала:
— Я вас позвала на минутку. Я знаю, вы всегда относились ко мне хорошо, и, я думаю, не сочтете навязчивостью то, что я втайне называю вас своим другом. Как вы знаете, у меня друзей вообще нет… Ну, вот. В последний раз мне захотелось увидеть дружеское лицо.
— Как — в последний? — удивился я.
— Так. Через несколько минут, когда вы уйдете, меня уже не будет на свете.
Я вскочил и схватил ее за руку.
— В своем ли вы уме?!!
Она с тихою улыбкой покачала головой и указала на ящик письменного стола.
— Пузырек уже заготовлен. Надеюсь, вы не будете отговаривать и препятствовать мне. Это решение не случайное, а продуманное в течение долгого времени.
— Да почему? — сердито закричал я. — Что за глупости? Что случилось?
— Особенного ничего. Тоска, одиночество, ничего впереди. О смерти я мечтаю, как об избавлении. И потом — знаете что? Не будем отравлять последних минут пустыми и пошлыми уговорами и спорами. Мне сейчас так хорошо, так легко.
Человек стоит на берегу тихой речки и, вдыхая запах травы, безмятежно любуется видом залитой солнцем полянки и темно-синего дальнего леса на горизонте. Кто-то подкрадывается сзади и вдруг с размаху ударяет созерцателя палкой по затылку…
Сейчас я, приблизительно, был в положении этого выбитого из колеи созерцателя жизни…
— Ну, бросьте! — сказал я неопределенно. — Сейчас просто у вас плохое настроение, а пройдет — и все опять будет хорошо. Здоровая, интересная, молодая женщина — и вдруг такие мрачности. Как не стыдно?! Хотите — пойдем нынче вечером в театр? Она усмехнулась.
— Театр… Ах, как вы меня не понимаете! Теперь театры, и люди, и все человечество так далеко-далеко от меня. Знаете, меня даже уже немного интересует, — что там?
Я совершенно не знал, какого тона мне нужно держаться. Уговаривать, — она на уговоры отвечала только снисходительным покачиванием головы. Принять это все в шутку и, поболтав пять минут о пустяках, уйти, — а вдруг она в самом деле после моего ухода выкинет какую-нибудь непоправимую глупость.
У меня даже мелькнула неопределенная бесформенная мысль: побежать в участок и заявить обо всем околоточному.
— Довольно! — сурово крикнул я. — Все это глупости. Мы сейчас это прекратим.
Я подскочил к письменному столу, выдвинул ящик, схватил какую-то бутылочку с аптекарским ярлыком и через открытое окно вышвырнул ее на каменные плиты двора.
— Что вы делаете? — испуганно вскрикнула она, но сейчас же успокоилась:
— Ребенок! Неужели вы думаете, что дело в этой бутылочке? Через десять минут у меня будет другая, — аптека ведь здесь в десяти шагах.
— Я пойду в аптеку и сделаю заявление, чтобы вам ничего не отпускали.
— Всех аптек не обойдете… Да и, кроме того, у меня в надежном месте припрятан револьвер на самый крайний случай… А веревка? Неужели вы будете сейчас сдирать все шнурки от портьер…
— Зачем вы меня мучаете, — закричал я. — Зачем вы меня позвали?!
— В последний же раз! Неужели вам так трудно пожертвовать одним-единственным часочком? Подумайте: ведь всю вашу остальную жизнь никогда, никогда я не отниму больше у вас времени.
Мы замолчали. Она сидела в кресле, подперев ладонью щеку, я метался по комнате…
— Я не допущу этого!! Я не уйду отсюда. Я не могу допустить, чтобы человек погибал у меня на глазах…
— Ах, — возразила она, — не сегодня, так завтра. Днем раньше, днем позже — это не имеет никакого значения.
«Уйти, что ли? — подумал я. — Кстати, старик бухгалтер, вероятно, уже рвет и мечет, ожидая меня. Ему нет ведь дела до таких вещей. Вместо часа прошло уже полтора… Гм! Может быть, попросить ее обождать до вечера… Глупо как-то».
— Послушайте, — нерешительно сказал я. — Подождите меня до вечера — я хочу поговорить с вами. Ради Бога! Ладно?
Она печально улыбнулась.
— Вам скучно со мной?
Я хотел сказать, что дело не в скуке, а просто истекает срок моего отпуска, и бухгалтер меня заест за то, что я запоздаю со списком дебиторов.
Но тут же я устыдился — около меня умирающий, расстающийся с прекрасной жизнью человек, а я лезу с каким-то списком дебиторов. Как это все мелко и неважно.
«Вам все неважно, — зазвучал у меня в ушах скрипучий голос бухгалтера. — По списку дебиторов нужно сделать к 15-му распределение платежей, а вы, проклятый лентяй, и ухом не ведете».
— Ну, слушайте, — ласково и задушевно сказал я, беря Полину за руку. — Ведь вы этого не сделаете, да? Ну, успокойте меня… В жизни еще может быть столько хороших минут… Обещайте, что мы вечером увидимся!
Она вяло покачала головой:
— К чему? Лучше теперь же покончить — и ладно! «Проклятая баба, — подумал я. — Вот-то послал мне Господь удовольствие».
Жалость легко и без боя уступила в сердце моем место злости и ненависти к этой женщине.
Сердце сделалось жесткое, как камень.
«Не понимаю я этих людей, — думал я. — Хочешь отравиться — сделай это без грома и шума, без оповещений и освещений бенгальским огнем. Нет, ей обязательно нужно поломаться перед этим, оповестить друзей и знакомых… Она бы еще золотообрезные карточки разослала: «Полина Владимировна Черкесова просит друзей и знакомых на soiree по случаю предстоящего самоубийства через отравление…»»
Она сидела в прежней позе, задумчиво опершись на руку и глядя в стену.
«Уйти, — гудело у меня в мозгу. — Но как уйти?» Обыкновенно это не представляет никаких затруднений. Сидишь, сидишь, потом зашевелишься, озабоченно взглянешь на часы и скажешь, вставая: «Ну, я пошел…» или «Ну, поползем, что ли…»
— Куда ж вы, — говорит хозяин. — Посидите еще.
— Нет, надо. Я и так уж засиделся. Завтра, надеюсь, увидимся в клубе или в театре… Да?..
И расстаешься довольный, смягчивший неловкость разлуки перспективой завтрашнего свидания. Я вздохнул и подошел к Полине.
— Ну? Обещаете меня ждать вечером? Даете честное слово?
— Честное слово надо сдержать, — пожала плечами хозяйка. — А я боюсь дать его. К чему эти отсрочки? Отговорить меня не может никто в мире. Позвольте… вы, может быть, спешите по делам? Так идите. Простимся — и я освобожу вас.
«Простимся, — екнуло сердце. — Нет, я никогда не был убийцей! Я не могу ее оставить одну».
«Еще бы, — прошипел отравленный злостью голос бухгалтера. — Список дебиторов, значит, может подождать? Директор его будет делать? Или, может быть, швейцар? Если вам так трудно и тяжело служить, — зачем себя насиловать. Гораздо честнее уйти и не вредить делу».
Две, три, четыре минуты протекли в нудном, тянущем за душу молчании…
Ах, надо же что-нибудь сказать, чтобы отвлечь эту сумасшедшую!
— Прягина давно видели? — спросил я.
— Что? Прягина? Давно. Он, кажется, уехал.
— Говорят, что у него с женой что-то неладно. Опять он у этой немки стал бывать каждый день.
— Что же, с ней и уехал? Или один? Я ответил с излишней готовностью:
— Не знаю, но могу узнать. Хотите завтра узнаю и сообщу вам. Ладно?
— Нет, зачем же. Мне это не нужно. И потом завтра! (Она иронически улыбнулась.) Вы, кажется, все думаете, что я шутила все это время?
— Ах, не говорите мне об этом!!
Я обвел комнату тоскливым взором и обратил внимание на пятно сырости, проступившее в углу стены, на обоях. Сказать ей об этом, посоветовать переменить квартиру? Она, конечно, улыбнется своей проклятой улыбкой и скажет: «К чему?»
Стенные часы пробили половину третьего.
Это была жестокая мысль, но она пришла мне в голову:
«Тебе-то хорошо: решила отравиться и спокойна! Сидишь… Никуда тебе не надо спешить и никто тебе ничего не скажет, не поднимет скандала… А я все-таки с головой сижу в этой проклятой жизни, и завтра мне будет за сегодняшнюю неявку такая головомойка, что подумать страшно!»
— Ну, не будьте таким скучным, — ласково сказала будущая самоубийца. — Хотите чаю? Самовар стоит горячий.
— Ах, до чаю ли мне! — нервно закричал я.
— Почему? Чай все-таки хорошая вещь.
Она пошла в другую комнату и вернулась с двумя стаканами чаю.
В голову мне лезли только жестокие, чисто механические мысли:
«Сама травиться хочет, умирать собралась, а сама чай пьет. А на службу я уже так опоздал, что и являться не стоит! Я-то вот опоздаю — попаду в историю, а ты, может быть, и не отравишься совсем. Да и странно это как-то. Самоубийство такая интимная вещь, что приглашать в это время гостя и заниматься чаепитием, по меньшей мере, глупо и бестактно! И, кроме того, нужно было бы иметь элементарную догадливость и такт… Раз я прошу отложить до вечера, могла бы пообещать мне это, — чтобы я ушел успокоенный, с чистой совестью. А там можешь и не держать своего слова — твое дело. Но нельзя же меня, черт возьми, меня ставить в такое положение, что уйти невозможно, а сидеть бесполезно».
— Полина Владимировна! — тихо и проникновенно сказал я. — Вы жестоки. Подумали ли вы, кроме себя, и обо мне. В какое ставите вы меня положение… Чего вы от меня ожидали? Неужели думали, что я, услышав о вашем решении, хладнокровно кивну головой и скажу: «Ах, так. Ну, что ж делать… Раз решено — так тому и быть. Травитесь, а мне спешить на службу нужно, меня бухгалтер ждет». Поцелую вашу ручку, расшаркаюсь и уеду, оставив вас наливающей себе в стакан какого-нибудь смертельного зелья. Не могу же я этого сделать!
— Ради Бога, простите! Я знаю, что это вас нервирует, но неужели мое последнее, предсмертное желание — увидеть дружеское лицо — так тяжело для вас? На вашей совести ведь ничего не будет, раз я уже решила сделать это. Вот взглянула на вас, поговорила — и теперь вы можете спокойно уехать, удовлетворенный тем, что скрасили своему ближнему последние минуты.
«Вот дерево-то», — с бешеной злобой подумал я.
Она опустила голову и сняла с юбки приставшую к ней пылинку; потом разостлала на колене носовой платок и стала заботливо и тщательно его разглаживать.
«Зачем разглаживать платок, зачем чистить платье, если думаешь умирать?! Что за суетность…»
«Надо уходить!» — внутренне решил я.
Но никакая «формула перехода к очередным делам» не приходила мне в голову. «Ну-с, я пошел»? — пусто и не соответствует моменту. «Ну-с, прощайте, царство вам небесное»?.. Это логически самое здравое, но кто ж так говорит?
Я выбрал среднее.
— Ну-с, — сказал я, поднимаясь. — Я ухожу, и ухожу в твердой уверенности, что вы одумаетесь и бросите эту мысль. До свидания.
— Прощайте! — сказала она не менее значительно.
— Постойте, я вам дам что-нибудь на память обо мне. Вот, разве кольцо. Оно вам на мизинец будет впору. Все-таки изредка вспомните…
Я швырнул кольцо на пол, схватился за голову и выскочил из передней с тяжелым стоном:
— Не могу! Пропадайте вы, провалитесь с вашими глупостями, с вашими кольцами — я больше не могу. Я измучился!
Выбежав на улицу, я зашагал медленнее.
Шел и думал:
«Мог ли я сделать что-нибудь другое? И если бы я сидел до самого вечера, никакого толку из этого бы не вышло. Раз она относится к этому так спокойно — почему я должен страдать и подвергаться неприятностям?»
А неприятность будет:
«Конечно, я так и знал, отпросились на час, а исчезли на четыре… Я думаю, что до конца месяца вы дотянете, а там…»
И я незаметно окунулся с головой в омут мелких житейских мыслей и гаданий об ожидающих меня передрягах.
Это было восемь лет тому назад, а вчера один из приятелей сообщил мне, между прочим, в длинном письме:
«Помнишь нашу общую знакомую Полину Черкесову? Две недели тому назад она отравилась. Нашли ее уже мертвой…»
Если кому-нибудь из вас случится попасть на финляндское побережье Балтийского моря и набрести на деревушку Меррикярви (финны думают, что это город), то вы никогда не упоминайте моего имени…
К имени Аркадий Аверченко жители этой деревушки (города?) отнесутся без должного уважения, а пожалуй, даже и выругаются…
Спорный вопрос — деревушка Меррикярви или город? — я уверен, всегда будет решен в мою пользу…
У финнов — мания величия. Для них изготовить из деревушки город ничего не стоит. Способ изготовления прост: они протягивают между домами ленсмана и пастора телефонную проволоку, и тогда все место, где проделана эта немудрая штука, называется городом, а сама проволока — телефонной сетью.
С такой же простотой, совершенно не понятной для русского человека, устраиваются и общественные библиотеки.
Дачник, гуляя по полю, дочитывает книгу и пару газет, которые были у него в кармане. Дочитав, он, по своему обыкновению и лени, чтобы не таскаться с двойным грузом (книга в руках и книга в голове), — бросает книгу, газеты на землю и уходит домой.
На брошенные дачником драгоценности набредают финны. Сейчас же закипает работа: вокруг книги и газет возводятся стены, сверху покрывают крышей, сбоку над дверьми пишут: «Общественная библиотека города (деревушки?!!) Меррикярви» — и в ближайшее же воскресенье все население уже дымит трубками в этом странном учреждении.
Первое время я совершенно не знал о существовании Меррикярви, так как жил в тридцати верстах от него в деревушке Куомяках.
Мы жили вдвоем: я и моя маленькая яхта, на которой я изредка совершал небольшие прогулки.
Через три дня после моего приезда в Куомяки я узнал, что неисправимые финны назвали сходни, около которых стояла яхта, — «Яхт-клубом», а меня — президентом клуба.
Сначала я хотел отказаться от этого почетного звания, совершенно мною не заслуженного, но потом решил, что если проволока у них называется сетью, то почему я, скромный писатель, не могу быть президентом?
Как бы то ни было, но слава о Куомякском Яхт-клубе и обо мне, как его президенте, разлетелась далеко по окрестностям и долетела до злополучного Меррикярви.
Я не чувствую себя ни в чем виновным — начали-то ведь первые они…
Однажды я получил такую бумагу на печатном бланке:
Меррикярвинское общество спорта и содействия
физическому здоровью
Господину президенту Куомякского
Яхт-клуба Аркадию Аверченко
Милостивый государь!
Для поощрения и развития морского спорта Меррикярвинское общество предлагает Вашему яхт-клубу устроить парусные гонки на скорость, избрав конечным пунктом гонок наш город Меррикярви.
Для поощрения и соревнования гг. гонщиков названное меррикярвинское общество со своей стороны предлагает назначить призы: первому пришедшему к нашей пристани — почетный кубок и золотой жетон; второму и третьему — почетные дипломы.
Гонки — в ближайшее воскресенье, в 2 часа дня от отправного пункта.
О согласии благоволите уведомить.
С почтением, председатель Мутонен
Я сейчас же сел и написал ответ:
Куомякский Яхт-клуб
Господину президенту Меррикярвинского
общества спорта и содействия физическому
здоровью — Мутонену
Милостивый государь!
Куомякский Яхт-клуб, обсудив в экстренном заседании Ваше предложение, благодарит Вас за него и принимает его единогласно.
Принося также благодарность за назначение Вами поощрительных призов, имею честь сообщить, что гонки от отправного пункта будут начаты в ближайшее воскресенье, в 2 часа дня.
С почтением, главный президент Аркадий Аверченко.
Наступило «ближайшее воскресенье».
Я спокойно позавтракал, около двух часов оделся, сел в свою яхточку и, распустив паруса, не спеша двинулся к загадочному, не знакомому мне городу Меррикярви.
Это было очень милое, тихое плавание.
Так как торопиться было некуда, я весело посвистывал, покуривал сигару и размышлял о величии Творца и разумном устройстве всего сущего.
Встретив рыбачью лодку, я окликнул ее и спросил рыбаков: далеко ли еще до города Меррикярви.
— Лиско, — ответили мне добрые люди. — Be или ри версты.
Финны — удивительный народ: в обычной своей жизни они очень честны и с поразительным уважением относятся к чужой собственности. Но стоит только финляндцу заговорить по-русски, как он обязательно утащит от каждого слова по букве. Спросите его — зачем она ему понадобилась?
Возвратив трем словам три ограбленные у них буквы, я легко мог выяснить, что до Меррикярви «близко: две или три версты».
Действительно, минут через десять у берега вырисовалась громадная гранитная скала, за ней — длинный песчаный берег, а еще дальше — группа домишек и маленькая пристань, усеянная народом и украшенная триумфальной аркой из зелени.
Я бросился к парусам, направил яхту прямо к пристани, повернулся боком — и через минуту десятки рук уже подбрасывали меня на воздух… дамы осыпали меня цветами…
Сами по себе финляндцы очень флегматичны и медлительны, но между ними затесалось несколько петербургских золотушных дачников, которые шумели, производили кавардак и этим подстегивали меррикярвинских исконных граждан…
— Ур-р-ра! — ревели десятки глоток. — Да здравствует Аверченко, первый яхтсмен и победитель! Ур-ра!
Сердце мое дрожало от восторга и гордости. Я чувствовал себя героем, голова моя инстинктивно поднималась выше, и глаза блистали…
О, моя бедная далекая матушка. Почему ты не здесь? Отчего бы тебе не полюбоваться на триумф любимого сына, которого наконец-то оценила холодная равнодушная толпа?!
— А остальные… далеко еще? — спросил меня, когда восторги немного утихли, один дачник.
— А не знаю, право, — чистосердечно ответил я. — Я никого и не видел.
— Ур-ра! — грянули голоса с удвоенным восторгом. Одна девушка поднесла мне букет роз и застенчиво спросила:
— Вы, вероятно, неслись стрелой?
— О нет, сударыня… Я ехал потихоньку себе, не спеша. Никто не хотел верить…
— Дадим ему сейчас приз! — предложил экспансивный дачник. — Чего там ждать других?! Когда-то еще они приедут.
Я попытался слабо протестовать, я указывал на то, что такая преждевременность противна спортивным законам, — восторженная толпа не хотела меня слушать.
— Дайте ему сейчас жетон и кубок!! — ревела чья-то здоровая глотка.
— Дайте ему! Давайте качать его!
В то же время все поглядывали на море и, не видя на горизонте и признака других яхт, приходили все в больший и больший восторг.
Я, наоборот, стал чувствовать некоторое беспокойство и, потоптавшись на месте, отозвал председателя Мутонена в сторону.
— Слушайте!.. — робко прошептал я. — Мне бы нужно… гм… домой вернуться. Некоторые делишки есть, хозяйство, знаете… гм…
— Нет! — крикнул председатель, обнимая меня (все кричали «ура!»). — Мы вас так не отпустим. Пусть это будет противно спортивным правилам, но вы перед отъездом получите то, что заслужили…
Он взял со стола, накрытого зеленым сукном, почетный кубок и жетон и, передав все это мне, сказал речь:
— Дорогой президент и победитель! В здоровом теле — здоровая душа… Мы замечаем в вас и то и другое. Вы сильны, мужественны и скромны. Сегодняшний ваш подвиг будет жить в наших сердцах как еще один крупный шаг в завоевании бурной морской стихии. Вы — первый! Получите же эти скромные знаки, которые должны и впредь поддержать в вас дух благородного соревнования… Ура!
Я взял призы и сунул их в карман, рассуждая мысленно так:
«Как бы то ни было, но ведь я пришел первым?! А раз я пришел первым, то было бы странно отказываться от радушия и доброты меррикярвинских спортсменов. По справедливости, я бы должен был получить и второй приз, так как могу считаться и вторым, но уж Бог с ними».
Сопровождаемый криками, овациями и поцелуями, я вскочил в яхту и, распустив паруса, понесся обратно, а меррикярвинские спортсмены и граждане уселись на скамейках, расположились на досках пристани, спустили ноги к самой воде и принялись терпеливо ждать моих соперников, поглядывая выжидательно на широкое пустынное море…
Если бы кому-нибудь из читателей пришлось попасть на побережье Балтийского моря, набрести на кучу домишек, именуемую — Меррикярви, и увидеть сидящих на пристани в выжидательной позе членов «меррикярвинского общества спорта и содействия физическому развитию», — пусть он им скажет, что они ждут понапрасну. Пусть лучше идут домой и займутся своими делами.
А то что ж так сидеть-то…
Он занимался кристаллографией. Ни до него, ни после него я не видел ни одного живого человека, который бы занимался кристаллографией. Поэтому мне трудно судить — имелась ли какая-нибудь внутренняя связь между свойствами его характера и кристаллографией, или свойства эти не находились под влиянием избранной им профессии.
Он был плечистый молодой человек с белокурыми волосами, розовыми полными губами и такими ясными прозрачными глазами, что в них даже неловко было заглядывать: будто подсматриваешь в открытые окна чужой квартиры, в которой все жизненные эмоции происходят при полном освещении.
Его можно было расспрашивать о чем угодно — он не имел ни тайн, ни темных пятен в своей жизни — пятен, которые, как леопардовая шкура, украшают все грешное человечество.
Я считаю его дураком, и поэтому все наше знакомство произошло по-дурацки: сидел я однажды вечером в своей комнате (квартира состояла из ряда комнат, сдаваемых плутоватым хозяином), сидел мирно, занимался, — вдруг слышу за стеной топот ног, какие-то крики, рев и стоны…
Я почувствовал, что за стеной происходит что-то ужасное. Сердце мое дрогнуло, я вскочил, выбежал из комнаты и распахнул соседнюю дверь.
Посредине комнаты стоял плечистый молодец, задрапированный красным одеялом, с диванной подушкой, нахлобученной на голову, и топал ногами, издавая ревущие звуки, приплясывая и изгибаясь самым странным образом.
При стуке отворенной двери он обернулся ко мне и, сделав таинственное лицо, предостерег:
— Не подходите близко. Оно ко мне привыкло, а вас может испугаться. Оно всю дорогу плакало, а теперь утихло…
И добавил с гордой самонадеянностью:
— Это потому, что я нашел верное средство, как его развлечь. Оно смотрит и молчит.
— Кто «оно»? — испуганно спросил я.
— Оно — ребенок. Я нашел его на улице и притащил домой.
Действительно, на диване, обложенное подушками, лежало крохотное существо и большими остановившимися глазами разглядывало своего увеселителя…
— Что за вздор? Где вы его нашли? Почему вы обыкновенного человеческого ребенка называете «оно»?!
— А я не знаю еще — мальчик оно или девочка. А нашел я его тут в переулке, где ни одной живой души. Орало оно, будто его режут. Я и взял.
— Так вы бы его лучше в полицейский участок доставили.
— Ну, вот! Что он, убил кого, что ли? Прехорошенький ребеночек! А? Вы не находите?
Он с беспокойством любящего отца посмотрел на меня.
В это время ребенок открыл рот и во всю мочь легких заорал.
Его покровитель снова затопал ногами, заплясал, помахивая одеялом и выкидывая самые причудливые коленца.
Наконец, усталый, приостановился и, отдышавшись, спросил:
— Не думаете ли вы, что он голоден? Что «такие» едят?
— Вот «такие»? Я думаю, все их меню заключается в материнском молоке.
— Гм! История. А где его, спрашивается, достать? Молока этого?
Мы недоумевающе посмотрели друг на друга, но наши размышления немедленно же были прерваны стуком в дверь.
Вошла прехорошенькая девушка и, бросив на меня косой взгляд, сказала:
— Алеша, я принесла вам взятую у вас книгу лекций профес… Это еще что такое?
— Ребеночек. На улице нашел. Правда, милый?
Девушка приняла в ребенке деятельное участие: поцеловала его, поправила пеленки и обратила вопросительный взгляд на Алешу.
— Почему он кричит? — строго спросила она.
— Не знаю. Я его ничем не обидел. Вероятно, он голоден.
— Почему же вы ничего не предпринимаете?
— Что же я могу предпринять?! Вот этот господин (он, кажется, понимает толк в этих делах…) советует покормить грудью. Не можем же мы с ним, согласитесь сами…
В это время его взор упал на юную, очевидно только этой весной расцветшую грудь девушки, и лицо его озарилось радостью.
— Послушайте, Наташа… Не могли бы вы… А?
— Что такое? — удивленно спросила девушка.
— Не могли бы вы… покормить его грудью? А мы пока вышли бы в соседнюю комнату… Мы не будем смотреть.
Наташа вспыхнула до корней волос и сердито сказала:
— Послушайте… Всяким шуткам есть границы… Я не ожидала от вас…
— Я не понимаю, что тут обидного? — удивился Алеша. — Ребенку нужна женская грудь, я и подумал…
— Вы или дурак, или нахал, — чуть не плача сказала девушка, отошла к стене и уткнулась лицом в угол.
— Чего она ругается? — изумленно спросил меня Алеша. — Вот вы — человек опытный… Что тут обидного, если девушка покормит…
Я отскочил в другой угол и, пряча лицо в платок, затрясся.
Потом позвал его:
— Пойдите-ка сюда… Скажите, сколько вам лет?
— Двадцать два. А что?
— Чем вы занимаетесь?
— Кристаллографией…
— И вы думаете, что эта девушка может покормить ребенка…
— Да что ж ей… жалко, что ли?
Содрогание моих плеч сделалось до того явным, что юная парочка могла обидеться. Я махнул рукой, выскочил из комнаты, побежал к себе, упал на кровать, уткнул лицо в подушку и поспешно открыл все клапаны своей смешливости. Иначе меня бы разорвало, как детский воздушный шар, к которому приложили горящую папироску…
За стеной был слышен крупный разговор. Потом все утихло, хлопнула дверь, и по коридору раздались шаги двух пар ног.
Очевидно, хозяин и гостья, помирившись, пошли пристраивать куда-нибудь в более надежные руки свое сокровище.
Вторично я увидел Алешу недели через две. Он зашел ко мне очень расстроенный.
— Я пришел к вам посоветоваться.
— Что-нибудь случилось? — спросил я, заражаясь его озабоченным видом.
— Да! Скажите, что бы вы сделали, если бы вас поцеловала чужая дама?
— Красивая? — с цинизмом, присущим опытности, спросил я.
— Она красивая, но я не думаю, чтобы это в данном случае играло роль.
— Конечно, это деталь, — сдерживая улыбку, согласился я. — Но в таких делах иногда подобная пустяковая деталь важнее главного!
— Ну да! А в случае со мной главное-то и есть самое ужасное. Она оказалась замужем!
Я присвистнул:
— Значит, вы целовались, а муж увидел?!
— Не то. Во-первых, не «мы целовались», а она меня поцеловала. Во-вторых, муж ничего и не знает.
— Так что же вас тревожит?
— Видите ли… Это в моей жизни первый случай. И я не знаю, как поступить? Жениться на ней — невозможно. Вызвать на дуэль мужа — за что? Чем же он виноват? Ах! Это случилось со мной в первый раз в жизни. Запутанно и неприятно. И потом, если она замужем — чего ради ей целоваться с чужими?!
— Алеша!
— Ну?..
— Чем вы занимались всю вашу жизнь?
— Я же говорил вам: кристаллографией.
— Мой вам дружеский совет: займитесь хоть ботаникой… Все-таки это хоть немного расширит ваш кругозор. А то — кристаллография… она, действительно…
— Вы шутите, а мне вся эта история так неприятна, так неприятна…
— Гм… А с Наташей помирились?
— Да, — пробормотал он, вспыхнув. — Она мне объяснила, и я понял, какой я дурак.
— Алешенька, милый… — завопил я. — Можно вас поцеловать?
Он застенчиво улыбнулся и, вероятно вспомнив по ассоциации о предприимчивой даме, сказал:
— Вам — можно.
Я поцеловал его, успокоил, как мог, и отпустил с миром.
Через несколько дней после этого разговора он робко вошел ко мне, поглядел в угол и осведомился:
— Скажите мне: как на вас действует сирень?
Я уже привык к таинственным извивам его свежей благоухающей мысли. Поэтому, не удивляясь, ответил:
— Я люблю сирень. Это растение из семейства многолетних действует на меня благотворно.
— Если бы не сирень — ничего бы этого не случилось, — опустив глаза вниз, пробормотал он. — Это «многолетнее» растение, как вы называете его, — ужасно!
— А что?
— Мы сидели на скамейке в саду. Разговаривали. Я объяснял ей разницу между сталактитом и сталагмитом — да вдруг — поцеловал!!
— Алеша! Опомнитесь! Вы? Поцеловали? Кого?
— Ее. Наташу.
И, извиняясь, добавил:
— Очень сирень пахла. Голова кружилась. Не зная свойств этого многолетнего растения, не могу даже разобраться: виноват я или нет… Вот я и хотел знать ваше мнение.
— Когда свадьба? — лаконически осведомился я.
— Через месяц. Однако как вы догадались? Она меня… любит!..
— Да что вы говорите?! Какое совпадение! А помните, я прошлый раз говорил вам, что ботаника все-таки выше вашей кристаллографии. О зоологии и физиологии я уже не говорю.
— Да… — задумчиво проговорил он, глядя в окно светлым, чистым взглядом. — Если бы не сирень — я бы так никогда и не узнал, что она меня любит.
Он сидел задумчивый, углубленный в свои новые, такие странные и сладкие переживания, а я глядел на него, и мысли — мысли мудрого циника — копошились в моей голове.
— Да, братец… Теперь ты узнаешь жизнь… Узнаешь, как и зачем целуются женщины… Узнаешь на собственных детях, каким способом их кормить, а впоследствии узнаешь, может быть, почему жены целуют не только своих мужей, но и чужих молодых человеков. Мир твоему праху, белая ворона!..