Франк Ведекинд Избранные рассказы

Агнец божий

— Нет, прошу тебя, не спрашивай меня, как я попала сюда. Как можешь ты интересоваться такими вещами? Завтра же ты будешь смеяться над этим. Я вижу это по твоему лицу. Зачем тебе нужно непременно довести меня до слез. Гораздо же лучше для тебя, если я буду весела.

И гибкая, белоснежная, прекрасносложенная уроженка города Мюнхена с непроницаемо-густыми, пышными волосами, цвета воронова крыла, дрожа наклонилась над ним и покрыла поцелуями его рот и полузакрытые глаза, стараясь отвлечь его от этих вопросов. Но это ни к чему не повело. Его лицо искривилось гримасой, так что ледяной холод пробежал по ее членам. Он отстранился от ее ласк и оттолкнул ее от себя. Этим он привел ее к полной беспомощности. Ведь красота ее тела было все, что она еще могла считать своим на этом свете. Он не был человеком бушующих страстей, он был человеком тонкого вкуса, для которого ни одно создание природы и милосердого Бога не было достаточно хорошо. Ко всему он должен был прибавить еще соли и перца. Уже в молодых годах он познакомился с радостями жизни и от всей души презирал теперь все, что стояло к услугам также и других смертных. Так и теперь, ему недостаточно было того, чтобы молодая, красивая девушка, лишенная человеческого достоинства, грешила просто, непринужденно, с легким сердцем, отдавая себя на удовлетворение его страстей. Он должен был сначала специально привести ее к сознанию того, что она делала, чтобы насладиться при этом последними отзвуками боли несчастной погибшей души. Вот почему он не дал сорвать у себя улыбки ни ее словам, ни ее ласкам. Он держался, как строгий проповедник, и в упор поставил ей вопрос, не голод ли пригнал со сюда.

— Нет, нет. Я всегда была достаточно сыта, с тех пор как помню себя. Дома у нас три раза в неделю бывало мясо.

Он так и думал. Глядя на нее, никому-бы не пришла в голову мысль, что она когда-нибудь терпела голод.

— Но быть может тебя мучили тяжелые злые сны?.. И ты пришла сюда, чтобы насладиться своею молодостью?

— О, Бог мой, нет. Не спрашивай меня больше... Живешь ли ты здесь, в Цюрихе, или ты здесь только проездом?

— Проездом... Родители твои все же живы еще?

— Да, но они не знают, где я нахожусь.

— Также и того, что ты в Цюрихе?

— Нет. Они совершенно ничего не знают про меня.

— Как тебя зовут?

— Меня зовут Мартой.

— Марта? Так, так. Да. Много на Божьем свете Март. Я так и знал, что тебя зовут Мартой.

— Если ты вздумаешь послать мне письмо, достаточно написать «Марта». И ты можешь быть уверен, что я его получу. Все мои друзья пишут мне только «Марта».

— А как твоя фамилия?

— Этого я ни за что не скажу, если-б ты даже приставил мне нож к горлу. Скорее я позволю убить себя, чем произнесу здесь имя моего отца.

— Как же ты все-таки попала сюда?

— Я расскажу тебе это в другой раз. Только не сегодня. Прошу тебя.

— Наверно, дома было много работы? Тебе приходилось рано вставать и приниматься за уборку лестниц.

— Я работала всегда охотно.

— В самом деле? Тебе это доставляло такое удовольствие... Но здесь-то тебе все же покойнее.

— О, зачем ты так говоришь!.. Я готова рассказать тебе, что меня привело сюда Мне кажется, ты чувствуешь ко мне сострадание. Другие мужчины не хотят ничего слышать, кроме скверностей, и сейчас же зажимают тебе рот, как только ты перестаешь говорить им льстивые вещи. Видит Бог, ни единой душе я еще не говорила об этом, и все же днем и ночью ни о чем другом я не могу думать. Что меня утешает, так это то, что здесь каждый быстро приходит к концу. Тогда все будет кончено и забыто.

— Разве ты не веришь в загробную жизнь?

— Быть может загробная жизнь и существует для богатых людей и для хороших людей, но не таких, как мы. Это было бы слишком ужасно!

И молодая девушка еще раз пытливо заглянула ему в глаза, потому что она все еще не была вполне уверена, что он не посмеется над ее откровенностью. Затем она потушила свечу и начала рассказывать.

— Мне было четырнадцать лет, когда моя мать привела меня в мастерскую. У меня не было еще талии, во было никакой фигуры, и глаза мои были еще такие большие, как у теленка. Нас было в мастерской четыре ученицы — Рези, Тилли, Катя и я. Уже в понедельник утром мы всегда высчитывали, сколько остается дней до воскресенья. В воскресенье после обеда мы ходили друг к другу в гости, дома мы пили кофе и затем отправлялись гулять в английский сад. Ты знаешь английский сад в Мюнхене?

— Да, да. Я часто катался там на пруду на коньках с моей приятельницей.

— Этого как раз ты мог бы и не говорить мне сейчас.

— О чем же вы разговаривали друг с другом, гуляя там вчетвером?

— По большей части об нашей заведующей. Она была так ловка, что мы считали ее за высшее существо. Когда к нам в первый раз приходила какая-нибудь дама, она только взглядывала на нее и сейчас же выкраивала у себя на коленях полотнища. Казалось, будто она срисовывает ее себе поясницами.

— А больше вы ни о чем не говорили?

— Почему же? Конечно! Каждая из нас рассказывала о себе и о своих домашних. У Тилли был брат, для которого она шила одежду. Он ходил еще в школу. Иногда она ему помогала также приготовлять уроки. Ты не поверишь, как она гордилась им. Теперь, когда я остаюсь одна, я часто думаю о том, что если бы у меня был ребенок, и при этом мне всегда вспоминается маленький Ганс. Он был такой красивый.

— Ну, только не плачь.

— Я вовсе об этом не плачу. Я припоминаю только, как я боялась этого раньше, а теперь я была бы так рада этому, по крайней мере у меня хоть что-нибудь осталось бы от прежнего.

— Но ты бы ведь только испортила ребенка.

— Да, ты прав. Я бы избаловала его. Я бы так ужасно любила его. Мне бы хотелось, чтобы ему было лучше, чем всем другим детям.

— Значит, ты все еще продолжаешь любить его?

— О, да. Ты добрый. Тебе я могла бы все рассказать.

— Как же ты познакомилась с ним?

— Это было среди зимы, как-то вечером, часов в девять. Уже два года, как я была в мастерской. Я носила уже длинные платья, и когда переходила через улицу без шляпы, в фартучке, мужчины облизывали себе губы. Я смеялась над этим, потоку что мне это льстило, но ни о чем другом я при этом не думала. Однажды вечером хозяйка велела мне отнести платье для баронессы Убра на Швабингском шоссе. Я хотела сесть в трамвай, по нигде нельзя было достать себе места. Был такой ураган, что в каминах гудело, и при этом был пронизывающий холод. Все шли в шубах и шапках, на мне же была только моя жакетка с большими пуговицами и моя шляпа с пером, которую надо было держать, чтобы ветер не сорвал ее с головы. Уже на Тзатикерской улице я подумала, что лучше было бы мне не родиться на свет. Я но чувствовала уже ни рук, ни ног, и на каждом шагу я на что-нибудь натыкалась. Один раз это был фонарный столб, о который я сломала свой зонтик. Затем ветер изорвал его в клочки. Снег забивался под юбки и попадал мне за ворот. Я промокла и снизу, и сверху, как собака в непогоду. Перед домом главнокомандующего у меня оборвался ремень, за который я держала свою коробку, и платье вывалилось в снег. Тут я почувствовала, что лучше всего мне было бы умереть. Я подняла платье и носовым платком стряхнула с бумаги снег, чтобы он не попал внутрь. Затем я хотела взять коробку под мышку. Новый порыв ветра завернул мне юбки выше колен. Бог мой, Бог мой, думала я, только бы никто этого не видел.

— Вслед за этим ко мне подошел господин и спросил меня, не дам ли я ему понести мою коробку, и я ответила ему — да.

— Вместе мы вышли за город на Швабингское шоссе, и затем он проводил пеня назад, к нашему дому, на Зендлингскую улицу. Он рассказал мне только, что он служит в одном учреждении и на свое жалованье содержит свою шестидесятилетнюю мать. Я также сказала ему, где работаю. Я совсем не смотрела на него и ни за что в жизни не узнала бы его снова.

— Но на следующий вечер, когда я возвращалась из мастерской, он снова подошел ко мне, как только я распрощалась с подругами. В виду того, что он был так любезен, я никак но могла прогнать его от себя. И так пошло дальше. Каждый вечер он провожал меня до дверей нашего дома и рассказывал мне, как он любит свою старую мать и как он хорош с ней. Когда же настала весна, он сказал мне однажды вечером, что любит меня. Я не поверила этому сначала. Но целый месяц он ни о чем другом не говорил и, наконец, он спросил меня вдруг, люблю ли и я его также, и я сказала ему — да.

— Это было самое ужасное; с этого дня он стал совсем другим. Раньше он был всегда таким нежным и добрым; теперь всему этому пришел конец. Он утверждал, что это неправда, будто я люблю его. Я говорила: нет, правда, клянусь блаженством моей души! И это было на самом деле так. По целым дням в мастерской я только и думала о нем, думала о том, с каким лицом он снова встретит меня. Но прежним он уже никогда не был больше. Глаза его мрачно опускались вниз, как будто он только что проглотил муху, и часто за всю дорогу он не говорил ни слова. Раньше он иногда целовал меня на прощанье. Теперь он и этого не делал больше. Я просила его об этом, но он не хотел. Он обозвал меня кокеткой. Я сильно испугалась; я не знала, что значит это слово. Сначала я не могла его запомнить. Затем я записала его себе и спросила у Тилли, и Тилли сказала мне, что это такие девушки, которые ходят ночью по улицам.

— Мать спрашивала у меня, почему я так плохо выгляжу, почему я ничего не ем и совсем не раскрываю рта. Но я ничего не могла ей сказать. Я решила, что только тогда скажу о нем дома, когда у нас будет возможность объявить себя женихом и невестой; а для этого его жалованье было еще недостаточно. Нам приходилось ждать, пока умрет его мать. Но когда однажды на площади перед ратушей он гневно повернулся ко мне спиной и, заложив руки в карманы, пошел прочь, я побежала вслед за ним и бросилась ему на шею. — Ведь я же люблю его, сказала я, он должен же это видеть. Пусть он снова будет таким, как раньше; ведь я ему ничего дурного не сделала; и пусть он меня не мучает так ужасно. Тогда он пробормотал: докажи мне, что ты меня любишь. Я спросила его, чем я могу доказать ему это. И он пробормотал, что я это очень хорошо сама знаю, что а ведь уже не ребенок. Но что я именно кокетка и издеваюсь над ним; он уже сыт этим по горло и не позволит больше дурачить себя.

— Всю ночь я не могла спать и все время раздумывала над тем, что собственно он хотел мне сказать и чем именно я оказалась неблагодарной по отношению к нему. В конце концов, я решила спросить об этом у Тилли, так как он сам ничего не хотел мне объяснить. Но рассказывать Тилли всю историю мне не хотелось. Ни один человек в мире ничего не знал о моих отношениях с ним, и я хотела, чтобы так оставалось и дальше до тех пор, пока мы по сможем обручиться публично. Он рассказывал мне иногда, что здоровье его матери ухудшилось, и что она находится в опасном положении, но затем ей опять становилось лучше.

— После обеда, идя с Тиллей под руку, я спросила ее, любила ли она уже когда-нибудь. Тилли на минуту задумалась и затем сказала — да. Я спросила ее, что же она тогда сделала. Тилли ответила мне, — что она приняла тогда горячую ножную ванну. Хорошо-ли ей было после этого? Она сказала — очень. А кроме этого, делала-ли она еще что-нибудь? Нет сказала она, это было все. Мне очень хотелось узнать еще что-нибудь об ее любви, во она засмеялась и заметила, что это личное дело каждого.

— Вечером, когда он меня провожал, я ему сказала, что теперь я уже знаю, что надо; Тилли сказала мне это, и пусть он только подождет до-завтра. Итак завтра, сказал он, и поцеловал меня у дверей вашего дока. Он был так мил, как но бывал уже в течение многих недель. Весь вечер я дрожала от страха, чтобы мать не заметила как-нибудь того, что я хочу принять ножную ванну. Я так боялась. Когда она ушла спать, я проскользнула в рубашке в кухню. Я разложила под плитой огонь. Тихонько я налила полный котел воды и стала в него ногами. Тут я почувствовала себя так, как никогда раньше. Ты не поверишь, но я дрожала и трепетала от радости и при этом я думала только о нем, думала о том, что он скажет, когда увидит меня такой изменившейся. Я пробралась осторожно к себе в кровать и спала эту ночь так сладко, как ни разу во всю мою жизнь. На следующий вечер горе было велико. Сначала мы бросились друг другу в объятия и так расцеловались, что я почти плакала от счастья. Затем он сказал, чтобы я пошла с ним, но я ответила ему, что он ведь знает, что мне нужно идти домой. Тогда он назвал меня нелепым глупым животным.

— Все это повело к тому, что в ближайшее воскресенье я отправилась к гадалке. Я и ей намеревалась рассказать о нашей любви так же мало, как Тилли, но в пять минут она выпытала у меня все. И тогда она мне сказала, что делать. Именно, я должна была пойти с ним, и ни в чем ему не отказывать; тогда он наверное будет знать, что я его люблю. Я спросила ее, сколько ей следует; тогда она спросила меня, сколько у меня с собой денег. Я сказала: двенадцать марок и пятьдесят пфеннигов. Хорошо, сказала она, хотя обыкновенно она получает двадцать, но для меня она готова удовлетвориться и этим. И затем она предложила мне свои услуги и на будущее время.

— На следующую ночь я легла в кровать, не раздеваясь. Я сняла с себя только башмаки. Когда пробило одиннадцать, я ощупью сбежала вниз по лестнице. Под воротами он обнял меня, расцеловал и повел к себе домой. Час спустя, он проводил меня обратно; но, видит Бог, я никак не могла понять, почему он был так счастлив. Я подумала про себя, что в любви вероятно все же есть что-то особенное, что доставляет такое блаженство человеку, когда он узнает, что девушка действительно любит его.

— И тогда я стала его возлюбленной. В первую же неделю он сказал мне: если ты меня, действительно, любишь, ты не можешь дольше жить у своих родителей. Если мясники захватят меня под воротами, они убьют меня на месте. — Ночью я взяла с собой свои вещи, а па другой день в мастерской я сказала, что у меня болит голова и ушла искать себе комнату с кроватью и с двумя стульями. Вечером я не вернулась уже домой. В воскресенье ко мне пришел тогда отец. Он спросил меня, работаю ли я еще в мастерской. Я ответила, что работаю. После этого он спросил меня, кто мой любовник. Я сказала: «этого я не скажу, можешь бить меня, сколько хочешь, я этого не скажу». Тогда он сказал, что позовет полицию. Я ему ответила, что не боюсь полиции, что я не боюсь никого и ничего в целом мире. Он упал тогда, как подкошенный, на кровать; он плакал и весь дрожал; казалось, он должен был выплакать всю свою душу. Затем он поднялся, посмотрел мне прямо в лицо, дал мне страшную пощечину и ушел. С тех пор я его больше не видела.

— Мой возлюбленный приходил теперь ко мне каждый вечер. Его матери было очень плохо, поэтому ему пришлось теперь отказаться от своей квартиры. Деньги были ему нужны на лекарства и на доктора. Иногда, когда у него не хватало денег, я добавляла ему своих, но у меня оставалось теперь очень мало, так как всегда приходилось заботиться об ужине на двоих. Сначала он хотел представить меня своей матери; но теперь это было ужо невозможно. Она была слишком слаба. Он боялся чтобы радость и волнение не убили ее на месте.

— Один раз в мастерской, когда хозяйка куда-то ушла, Рози и Тилли говорили об одной девушке, у которой родился ребенок. Я спросила, разве же они не были женаты. Они ответили мне, что нет. Меня охватил тогда невыразимый ужас. Я почувствовала себя совсем плохо и должна была уйти домой. Я плакала до самого вечера. Никогда в жизни я не думала, что можно иметь детей, не выйдя замуж. Когда я ему сказала об этом, он выбранил меня маленькой дурочкой и заметил, что сам он нисколько не опасается чего-либо подобного. Но с этого дня у меня но было уже ни одного спокойного часа.

— Затем он был послан своим принципалом сюда в Цюрих. Когда мы ехали с ним по железной дороге, в наше купе села какая-то девушка. Сначала она поместилась на другом конце, но, увидев моего возлюбленного, она бросила ему взгляд, словно выстрелила в него ракетой, и затем она пересела как раз против него. Она рассказала нам, что получила в Цюрихе место кельнерши. Она была так стянута, что у меня захватывало дыханье. При этом она ни минуты не оставляла свои ноги в покое ж все время обмахивалась носовым платком, от которого пахло, как от парфюмерного магазина. Глаза ее чуть не выскакивали из орбит. Она обменивалась с моим возлюбленным взглядами, которые должны были означать великолепнейшие вещи, но я их совершенно не понимала. Изредка ее взгляды падали и на меня также, и тогда я не знала, куда деваться от смущения. На мне было платье, почти потерявшее свой цвет, к тому же на голове у меня была накинута серая шаль, и башмаки мои я засовывала назад под лавку, так как впереди они были разорваны. На ней же были новые с иголочки светло-желтые башмаки на застежках с золотыми пуговками. Ее платье было сшито так узко, что под ним ясно обозначались ее колена. Около нее лежал ручной мешочек с шоколадными конфетами и с бутылкой вишневки. Она и мне предложила своих лакомств. Я отказалась, но возлюбленный мой сказал, чтобы я не стеснялась. Недалеко от Ландау при внезапной остановке локомотива, происшедшей от того, что задымилась одна ось, она чуть было не упала ему в объятия.

— На пароходе со мной случилась морская болезнь, и я совершенно не помню, как мы добрались до Цюриха.

— На следующий же день вечером он отправился с ней в концертный зал и всю ночь не возвращался домой. Утром я вышла, чтобы поискать его, и когда я вернулась домой, его вещи были уже увезены. Тогда я стала искать его по всему городу. У каждого перекрестка мне казалось, что он должен стоять за углом. Наконец, я увидела его на скамейке, внизу на набережной. Я сказала ему, чтобы он пошел со мной. Он ответил, что он не может этого сделать, что здесь в Цюрихе мы не имеем права жить вместе, что полиция этого не потерпит. Нас бы арестовали здесь, говорил он, если бы мы жили друг у друга, не поженившись. Но он будет приходить ко мне в гости так часто, как только это будет возможно.

— В течение двух недель он нашел возможность прийти ко мне ровно три раза. Я достала себе работы из магазина белья и целый день сидела дома и шила. Когда он пришел ко мне в третий раз, я спросила его, где же он живет теперь, но он но хотел мне этого сказать. И затем меня снова начало иногда тянуть на улицу, так как я думала, что мне необходимо разыскать его, и я принимала тогда решение, без него не возвращаться больше домой.

— Выло около одиннадцати часов вечера, когда я наткнулась на него раз в тот самый момент, когда он выходил из роскошного ресторана. Я сказала ему прямо в лицо: «Ты живешь с той кельнершей». Он сказал: «это тебя не касается». Тогда я спросила его: «Разве ты меня больше не любишь?» И он ответил мне: «Как же я могу тебя еще любить, когда я не прихожу к тебе больше?» Сначала я не поняла его. Что ты говоришь, спросила я. И тогда он повторил мне еще раз: «Как могу я тебя любить, когда мы не живем больше вместе?»

— Зеленые и голубые круги пошли у меня перед глазами. Я закрыла себе лицо руками и бросилась бежать. Мне надо было обо всем подумать. Что понимал он под любовью, если но мог больше любить меня, потому что не жили больше вместе? Я все таки продолжала любить его, это я знала. Я чувствовала и понимала все только так, словно меня совсем уже не было больше на свете, словно на свете был только он и больше никого. Я любила его и все еще продолжала любить его, я могла бы всю свою жизнь работать на него; а он не мог больше любить меня, потому что не приходил ко мне больше. Я не была уже глупым ребенком. Тем временем я также почувствовала уже, что есть что-то сладостное в том, чтобы быть друг возле друга. Но тут у меня вдруг мелькнула мысль, что ему с самого начала ничего другого и не было нужно. Я побежала к озеру и хотела броситься в воду. Но этого было для меня недостаточно. Я чувствовала такую мучительную боль в груди, что вода казалась мне слишком дружелюбной, слишком приветливой. Я бежала по улицам и думала о том, хоть бы кто-нибудь пришел и убил меня так, чтобы мне лишиться сознания. Я чувствовала, что если бы меня топтали ногами, моя боль стала бы меньше. Пусть бы меня унизили и затоптали в грязь так глубоко, так глубоко, как только возможно, тогда быть может я не чувствовала бы больше тех когтей, которые сжимали мое сердце.

— Я долго думала об этом. Какой-то господин подошел ко мне и погладил меня по голове. Выть может я пошла бы с ним. Но он показался мне слишком привлекательным, слишком пристойным. На нем были лайковые перчатки, и мне показалось, будто он хочет спасти меня. Нет, нет; я должна опуститься вниз, вниз, туда, где ничего больше не видят и не слышат. Я говорила себе, что нужно стать такой жалкой и ничтожной, чтобы не чувствовать больше своего горя.

Мой возлюбленный говорил мне, что в Цюрихе есть такие женщины, которые берут к себе молодых девушек и затем продают их и высасывают их до последней капли крови. Я спросила у полицейского, который обратил внимание на то, что я сижу на углу улицы, где можно найти такую женщину. Он спросил меня, бывала ли я уже раньше в таких местах, и я сказала ому, что бывала. Затем он взял меня за руку и отвел в полицейский участок. Там сидел господин с красным лицом, с черными усами и с синими очками. Он опять спросил меня, была ли я уже когда-нибудь у такой женщины. И я опять ответила ему утвердительно. Тогда он спросил меня, где же это было. Я махнула рукой в пространство и сказала, что я здесь совершенно чужая, что я в первый раз только вышла сегодня и не могу найти дороги обратно. Он дал мне в провожатые двух полицейских, и они привели меня сюда. Так я и попала сюда...

— Но разве тебе здесь не живется совсем хорошо?

— Сначала мадам была мной недовольна, так как у меня был очень сумрачный вид. Но с тех пор, как она увидела, что самые отвратительные из наших посетителей постоянно идут со мной, и что я никогда никому не отказываю, она начала относиться ко мне так же хорошо, как и к веселой, ловкой мадемуазель Пальмире, которая живет здесь же со мной.

На следующее утро, когда молодой человек снова оказался на улице, было воскресенье. Раздавался благовест. Мужчины женщины и дети шли из церкви. Молодой человек охотно бы поострил над всем этим, но ему было не по себе. Никогда он не казался еще самому себе таким маленьким; и в то же время никогда еще он не казался себе и таким хорошим. Он почти не узнавал себя. Он сравнивал беззаботное солнечное настроение идущих из церкви людей, которые только что выслушали своего проповедника и теперь радовались хорошему обеду, с той серьезностью, которая была у него на душе, и он признался самому себе без малейшей искры пошлости или кокетства, что он не завидует им. Когда он отправлялся туда вечером, он надел на себя маску проповедника. Теперь ему казалось, будто он сам выслушал проповедь. Он вынужден был поверить в невинность там, где меньше всего думал найти ее. Он чувствовал презрение к себе, когда вспоминал о той девушке. Она никогда не желала ничего дурного, и черная судьба постигла ее. За всю свою жизнь он не желал ничего хорошего, и все же не был еще совершенно потерян; это он чувствовал. Впечатление осталось у него на всю жизнь.

Загрузка...