Седой жених

Леони Фишер была тонкой натурой. Черты ее лица можно было назвать скорее очаровательными, чем прекрасными. Что-то чарующее было в выражении глаз и слегка приподнятых уголках губ. Но знаток людей при виде ее должен был бы признаться, что это не было скоропреходящей прелестью, и что старушкой с седыми волосами она будет также обращать на себя внимание, как и теперь молодой девушкой.

Законченной красоты была форма ее головы и своеобразная прическа блестящих черных волос, которые тесно прилегали к голове. Бюст ее был мало развит, бедра могли бы быть пышнее, но обувь она носила номер 36, а руки ее были бы во всяком случае прелестны, если бы ей не пришлось после окончания школы вести дома все хозяйство, стряпать, чистить и мыть.

Леони Фишер принадлежала к числу тех натур, которые умеют ужиться при всех обстоятельствах жизни и среди людей любого круга; которые никогда не терпят крушений благодаря прирожденному тонкому душевному такту и отсутствию эгоизма; к тем натурам, которые постоянно чувствуют в унисон с другими и могут быть только счастливы, если эти „другие“ — их близкие.

Леони Фишер потеряла мать на пятом году своей жизни и никогда не выезжала из маленького городка Ленцбурга. Целый день напролет ее отец простаивал в своем бакалейном магазине, а вечера он просиживал вместе с несколькими брюзгливыми стариками за круглым, скудно освещенным столом одного из неисчислимых кабаков и никогда не возвращался домой раньше одиннадцати.

С того времени, как умерла ее старшая сестра, девушка проводила все вечера дома в полном одиночестве за рукодельем и книжкой из городской библиотеки, причем она никогда не скучала. Уже в семнадцать лет она могла бы очень хорошо выйти замуж. В то время ее отец барабанил кулаком по столу и кричал, что она ломака и идиотка, если отказывается от такой партии. Но она спокойно улыбалась своим мыслям; она ждала, пока не придет настоящий, она не была создана для легкомысленных опытов. И когда настоящий пришел, то она не думала долго, а сейчас же обеими руками ухватилась за него. Он был среднего роста, тридцати пяти лет, отличался плавной походкой, имел доходное дело и, что для невесты было почти самым главным, умел быть серьезным, когда это было ей нужно, так что она могла спокойно говорить с ним про разные вещи, не связанные с его делом или бакалейной торговлей ее отца.

Молодая пара отправилась в свадебное путешествие на Гардазе. Послеобеденное время они просиживали на веранде в солнечных лучах, говорили мало, немножко стыдились своей томности и от всего сердца радовались красоте минуты. Изящные уголки губ Леони каждый раз расплывались в улыбку, когда глаза ее встречались с глазами мужа. Тогда он кидал на нее такой строгий взгляд, что она краснела до корней волос, после чего взгляд его становился таким беспомощно молящим, словно он просил прощенья. И концом всегда было то, что она вкладывала свою руку в его, с нежностью отдаваясь его ласковому поглаживанию. И так бывало ежедневно до захода солнца. Леони наслаждалась своим юным счастьем без всякого жеманства, с головой отдаваясь ему, но и без всякого анализа, не обращая внимания на самый объект любви. В настоящее время она еще любила только самую любовь, и только по временам втихомолку радовалась за будущее, что нашла такого любезного, честного спутника жизни. Но об этом и мечтала она, когда просиживала дома в одиночестве. Когда, стоя около алтаря рядом с своим избранником, она сказала „да“, то про себя дала обет никогда не взваливать ни на кого, кроме себя самой, ответственности, будет ли она счастлива, или нет. И кроме того она пламенно молила небо, чтобы она и ее близкие были бы избавлены от тяжелых непредвиденных ударов судьбы.

Все стихло в большой гостинице. Двери комнаты были накрепко заперты, тяжелые зеленые занавеси наглухо спущены, на столе горел ночник; полночь давно уже прошла, а парочка все не могла заснуть. Это происходило, очевидно, потому, что за день было сделано слишком мало движений, а после ужина еще выпили по чашечке кофе.

— Почему это так, шепотом сказал молодой супруг, — что несмотря на свои двадцать лет, несмотря на всю силу страсти, что таится в тебе, ты всегда так спокойна? Когда видишь тебя, как ты говоришь, и как ты ведешь себя, то начинаешь думать, не жила ли ты уж когда нибудь прежде на свете!.. Другие девушки в твоем возрасте чуть что сейчас же выходят из себя, а ты становишься только тише и задумчивее, если тебе встречается какая либо неприятность!

— Быть может все это от того, что мне пришлось переиспытать в детстве, сказала молодая женщина.

В глазах ее что-то засверкало. Кругом была полная ночь...

— Что же тебе пришлось переиспытать?

— А когда умерла моя сестра... Разве я тебе никогда не рассказывала про это?

— Нет. По крайней мере я не помню.

— Ты видал ее карточку. Она была почти на голову выше, чем я теперь, да и много пышнее всем телом. Но она не была неуклюжей или неповоротливой. Она была гибче меня, и когда она шла, то казалось, будто пол при каждом шаге старался приластиться к ее ногам. Может быть это происходило потому, что она была так широка в бедрах. Но лучше всего у нее была шея. Когда теперь я вспоминаю о ней, то прежде всего мне видится ее дивная шея, а под ней — круглые плечи. Но уже девушкой она отличалась такой пышностью, которая бывает обыкновенно у женщин, имевших двух или больше детей. Никто не мог бы подумать, что ей суждено было умереть. Только сама она вечно носилась с самыми мрачными мыслями, сколько я ее помню. Да и в глазах ее можно было прочесть это. Если посмотреть на нее, бывало, так и думается, что сейчас она расплачется. Она, бывало, рассказывала длинные истории о несчастий, которое случилось или должно случиться; а если потом спокойно пораздумать над этим, так во всем этом не было ни малейшего, ну, ни малейшего основания. Вечно бывала она возбуждена и робка. От сплошного ужаса, от боязни несчастия и смерти она никогда не решалась жить как следует на свете, только совсем напоследок у ней пошло по другому. Едва успела она начать носить длинные платья, как принялась постоянно думать над одним и тем же: как и когда она выйдет замуж. И при этом ее постоянно мучило предчувствие, уж не знаю почему и отчего, что этого никогда не будет, что она не доживет до этого, что она еще до этого должна будет умереть. И в этом, собственно, и таилась причина всему тому, что случилось потом.

Помнится мне, продолжала Леони, было мне тогда лет десять, мы спали в одной кровати. Около кровати стояла люлька, в которой спала моя кукла, а на другой кровати спала Лизавета, наша старая служанка. Лизавета храпела так громко, что мы обе проснулись ночью. И тогда мы тихонько заговорили в темноте, совсем вот так, как говорим мы теперь, только кровать у нас была без балдахина. И вдруг Клара меня спрашивает, каким должен быть мой муж, если я когда-нибудь выйду замуж. Я еще никогда не думала об этом. Я ответила, что не знаю. Тогда она принялась рассказывать мне про себя, что желает такого, который отличался бы большим ростом и широкими плечами. У него должен быть небольшой прямой нос, небольшие белокурые усы и белоснежные зубы. Волосы он должен стричь совсем коротко и не должен иметь больших ушей, а ноги его должны быть красивы и одеты в высокие сапоги со шпорами. Пол-ночи она рассказывала мне про него. Мы перебрали всех наших знакомых, но среди них не нашлось ни одного, который бы подошел к ней. И в конце концов она сказала, прижавшись лбом к моей груди и порядком всхлипывая: „чувствую, что придется мне когда-нибудь выйти замуж за человека лет пятидесяти-шестидесяти, за такого, у которого нет во рту ни одного зуба, за такого, который слова не может сказать, чтобы не оскалиться и не закашляться. О Леони, Леони, если бы ты только знала, как боюсь я этого, как мне страшно!“ — Я чувствовала, что вся кровь хлынула ей в голову, а ее полные руки были горячи, как огонь. В то время она только еще год, как кончила школу.

А в другую ночь, когда Лизавета опять так страшно храпела, что просто печь дрожала, она принялась рассказывать мне все то, что бывает в жизни, для чего люди женятся и почему мы, девушки, одеваемся не так, как мужчины. Мне все это казалось совершенно естественным, но она делала из этого громадную неприличную историю. Она с трудом говорила, и я слышала, как под одеялом билось ее сердце. Я еще ничего не знала обо всем этом, но и не воображала ничего сверхъестественного.

Когда через три года после этого она вернулась из пансиона — к тому времени она стала и на самом деле очень красивой, пышной девушкой, несмотря на свое сложение — то неизвестно почему один старик — это был старый весь трясущийся приказный, живший как раз против нас — сделал ей предложение. Целый месяц она не могла отделаться от крайнего ужаса. Она не выходила из дому, не говорила ни слова, не поднимала глаз, не смотрела никому в лицо. Похоже было, что она готова была потерять рассудок. Приказный, в общем, был очень уважаемым человеком; моим героем он, конечно, все-таки быть не мог бы. Он рассказывал отцу, что охотно взял бы в супружество Клару потому, что она никогда не сжимала плотно губ; она, должно быть, была очень душевным человеком. В этом он был совершенно прав. Сначала она приняла его очень ласково. Но когда заметила, какие планы строил относительно нее, то забилась в судорогах и истерике. Целый день нам пришлось делать ей ледяные компрессы.

В следующее лето в Ленцбург явился Рудольф Эльснер. Казалось, будто небо свело вместе двух людей, созданных только друг для друга, которым без этого пришлось бы обегать полсвета, прежде чем найти то, что предназначалось для них. Она встретила его в первый раз в предместье, когда шла купаться; но тут же она почувствовала себя так, словно бы увидала северное сияние. Она с трудом могла пойти дальше. Она рассказала мне это, когда вечером мы остались одни; всем телом своим чувствовала она, как бросалась ей в голову и обратно вся кровь. Когда же она вернулась к ужину домой, то жаловалась только на воду в речке; слишком мелко и тепло. А в то время было одиннадцать градусов.

Ей было страшно трудно не показывать виду; но и с ним дело обстояло не лучше. Уже на следующий день он пришел купить сигар. Клара и я мы стояли у окна. Это был настоящий геркулес; грудь его была такая широкая и высокая, что можно было бы проехаться по ней с телегой, нагруженной камнем; шаги его были слышны еще от самой ратуши; усов у него еще не было, ему было только двадцать три года; но тем лучше можно было видеть широкий, полный рот с неособенно толстыми, но не лишенными выражения губами. Когда он проходил под воротами, то невольно нагибался. Шляпу он носил сдвинутой на затылок; это было единственной небрежностью в нем. Голова у него была очень коренастая, но при этом изящная и подвижная; он не опускал ее к земле, словно бык, но держал высоко и гордо, как король. Он только что отбыл воинскую повинность, кажется при юнкерском училище. Он служил в артиллерии; а теперь поступил приказчиком в железную торговлю.

Я задрожала от пугливого восторга, когда увидала в каком самозабвении и как тяжело дыша стоит около меня Клара. Я была еще совсем ребенком, но могу сказать, что когда через две недели после этого они тайно обручились, то я радовалась этому не меньше, чем они.

Они встретились на почтамте; он писал открытку, ей тоже нужно было написать, он подал ей перо, вот они и обручились. Они едва ли обменялись хоть одним словом. Он закусил губы и посмотрел ей прямо в душу; она сделала то же самое, только еще более пылко, и тогда все стало ясно и решено, так же прочно, как прочно держится небо над землей. Она вернулась домой, упала около кушетки на колени, ревела и кричала от счастья и топала ногами по полу.

Открыто обручиться они еще не могли. Это не годилось, потому что он был только приказчиком; но он рассчитывал войти компаньоном в железную торговлю. Его отец был очень богатым мельником. Клара тоже должна была получить деньги; но только им приходилось ждать по крайней мере год. И вот, каждый вечер, как только закрывалась лавка, мы с Кларой стали уходить в лес к Ремерштейну. Ей приходилось брать меня с собой, так как иначе другие девушки бегали бы за нею следом, чтобы посмотреть, куда она идет. И там они целовались целый час, вплоть до ужина. Я всегда сидела около них; Клара приказала мне ни на одну минуту не оставлять ее одну, и я думаю, что он был ей искренно благодарен за это; по крайней мере он понимал ее; они хотели сохранить в полной неприкосновенности счастье своей жизни. Но для меня это было совсем не таким легким делом каждый вечер смотреть, как они оба краснели, начинали дрожать и целый час не могли выговорить ни слова, при чем казались такими же серьезными и мрачными, словно облака, из которых молнии прорезывают небеса.

Если Рудольф оборачивался иногда, то всегда ласково поглядывал на меня. Я брала с собой немецкую книгу для чтения, но по временам буквы расплывались у меня перед глазами. Когда я затем взглядывала на Клару, то она вытирала слезы на глазах.

Часто, когда мы возвращались домой, я чувствовала глубокое сострадание к ней, но не решалась сказать что-либо. Так продолжалось целый год — в солнечные дни, в снег и дождь. Зимою у меня однажды разорвалась юбка, когда я встала со скамейки; я примерзла, тогда как над Кларой и Рудольфом на ветвях таял иней...

Когда прошло следующее лето, приблизительно в сентябре, Рудольф съездил на один день домой и покончил дело с своим отцом. Через полгода отец хотел дать ему денег, чтобы он мог войти компаньоном в дело. Это, значит, должно было произойти в феврале; тогда он может жениться на Кларе и отправиться с нею путешествовать по Италии. Сейчас же были разосланы карточки; весь Ленцбург принялся поздравлять, и Клару это немного рассеяло. Все это казалось ей таким смешным, что временами она становилась такой же веселой и бодрой, как и все девушки в досвадебное время.

Теперь он каждый вечер приходил к нам. Отец сидел в кабаке, а я делала уроки. Они изо всех сил старались не волноваться так, как прежде; целоваться они совершенно перестали, ведь теперь было уже не то, что в начале; они стали рассудительнее, да и свадьба ведь близилась с каждым днем. Теперь они только пожирали друг друга взглядами; как сейчас вижу их, молчаливо сидящими друг против друга, она на кушетке, а он на табуретке без спинки, вытянувшийся, неподвижный, словно на угольях. Бременами я с своего места поглядывала под стол, потому что сначала не очень-то верила тишине после бури, но и там все было спокойно. Чтобы поразвлечь их, я принималась им рассказывать о том, что как раз читала, пока не заметила, что меня никто не слушал. Тогда и я замолкала и продолжала писать свои задачи. Была мертвая тишина. Слышно было только лампу, мое перо и шум дыханья.

...первого декабря с Кларой случился страшный припадок. Это произошло сейчас же после обеда. Она лишилась чувств, лицо и руки стали синими, словно их облили чернилами, дыханья совершенно не было слышно, а сердце билось так, что несмотря на ее сложение, пульсацию было видно сквозь платье. Все время перед обедом она мучилась разными страхами, что в день ее свадьбы будет объявлена война, потому что тогда Рудольфу пришлось бы уйти с артиллерией. Я расстегнула ей платье и корсет, но ничего не помогало. Когда пришел доктор, мы перенесли ее уже в постель. Он сказал, что у нее опасный порок сердца. Он дал ей чего-то, от чего она опять пришла в себя. Первыми словами ее было, как только она открыла глаза:

„Леони, о Леони, я должна умереть!”

Вечером доктор снова пришел; Рудольф и я стояли у ее постели; он знал, что Клара и Рудольф обручены. Уходя он сказал мне, что Рудольфа ни под каким видом нельзя допускать к ней; ее это чересчур волнует, он заметил это; весь припадок вообще происходит только от страшного возбуждения, в котором она находится; если я еще раз подпущу его к ее кровати, то это будет для нее смертью. То же самое он сказал отцу внизу, около лавки. Мне было поручено передать это Рудольфу. Разумеется, на следующий день я не пошла в школу.

Старую Лизавету отпустили, как только Клара вернулась из пансиона и могла заняться хозяйством. Тогда постель, на которой со времени смерти матери спала Лизавета, перешла ко мне. В первую ночь я ежеминутно вскакивала и клала Кларе свежие ледяные компрессы на сердце. На следующий день, когда ей не делалось лучше, мы взяли сиделку, которая целый день оставалась у нас и помогала по хозяйству, чтобы мне не приходилось пропускать уроки в школе. Рудольф словно окаменел, когда я сказала, что ему нельзя к ней; он не возразил ни звука; мне казалось, словно он совершенно не был в состоянии понять меня. Затем он стал приходить рано утром, в обед и вечером узнавать, как идут дела. Дела шли плохо. Всю ночь на-пролет Кларе не хватало воздуху, и она не спала ни минутки. Только перед обедом она на несколько часов забылась сном. Болеть у нее ничего не болело, но стоило ей сойти с кровати, как поднималось головокружение. При этом она выглядела не хуже, чем всегда, если только не лучше; ее большие огненные глаза блестели так пламенно, а в лице была какая-то величественность; в сущности она прелестно выглядела. Разумеется она говорила только о нем; со слезами молила она меня привести его. Я говорила ей, что это не годится; скоро она поправится, и тогда может сейчас же выходить замуж. Но она смотрела кверху, уставившись на белый потолок, с таким видом, будто наверное знала, что этого никогда не будет. При атом до нас доносился с улицы шум шагов Рудольфа. Каждую ночь часов до одиннадцати — двенадцати он бродил вокруг дома. Я чувствовала, будто что-то хватает меня за горло. Мне хотелось приникнуть к кровати и рыдать вместе с сестрой. Но я говорила себе: „ты не смеешь даже и виду подать, чтобы она окончательно не потеряла бодрости духа“, и потому давила в себе это желание.

На следующую ночь я во сне имела с Рудольфом разговор. Мне приснилось, что он валялся у меня в ногах, простирая ко мне руки, в которых держал обращенным книзу нож; он хотел покончить с собой. Я же повторяла: „нет, нет, нет, нет, нет!“ и радовалась, что могу его так мучить. И вдруг все залилось кровью. Я проснулась на этом и услыхала, как Клара говорила сама с собой. „Боже милосердный, сжалься надо мной“ лепетала она „сжалься надо мной! Чем я заслужила это. О, Рудольф, Рудольф!“

Я встала и дала ей порошок. Затем в одной рубашке я прислонилась к печке и, чтобы успокоить ее, заставила рассказывать мне разные разности из его военной службы и учебного времени.

На следующий день первым уроком у меня была арифметика. Задачи я сделала, но когда мне пришлось выйти к доске, то я не могла даже сосчитать, сколько будет дважды сорок. Остальные девочки стали во время большой перемены спрашивать меня, что со мной. Я ничего не могла ответить. Домой я шла под руку с Марией Хемман, моей лучшей подругой. Она была достаточно тактична, чтобы не расспрашивать меня, почему я молчу, а когда мы перед домом встретили Рудольфа, то она сейчас же оставила меня наедине с ним.

Стоя передо мной он так дрожал, как дерево, на которое сыплются удары топора. Он хватался за грудь и говорил, что чувствует, как должна страдать там на верху девушка, и что если она и умрет от чего-либо, так это от того распоряжения, которое дал доктор: он готов убить этого злодея за его бесчеловечную науку.

Я отвечала, что он может сам сказать это доктору; я отлично понимаю его, но помочь ничем не могу.

Тогда он схватил одной рукой мою руку и сжал ее так, что мне стало больно, а другой принялся гладить меня по волосам.

— Нет, сказал он, — ты не можешь понять меня, ты ведь еще подросток. Но помочь мне ты бы могла. Ведь твой отец каждый вечер уходит в кабак, тогда ты остаешься одна с Кларой, и вот...

— Господи! воскликнула я, — но я не могу! Не могу!

Я вырвалась от него и убежала домой. Я не могла подняться к Кларе. Я сидела в кухне и плакала, и плакала до тех пор, пока не подали на стол суп.

Под вечер пришел доктор и состроил очень серьезную мину, хотя мы и не могли заметить, чтобы Кларе было хуже. Но он выслушал ее пульс и целых полчаса выстукивал сердце.

— Только не волнение! Бога ради ничем не волновать! сказал он.

После ужина я опять осталась одна с ней, и она сказала мне совершенно то же и теми же словами, что и Рудольф. Словно бы они сговорились между собой! Она упрекала меня в бессердечии; я не сестра ей. При этом она так рыдала, что подушка насквозь промокла. Я должна пойти за ним, ведь он тут, внизу; она легко умрет, ведь знает же она, что погибла, но только я должна оставить ее с ним наедине.

Она оперлась на локти, и вся тряслась от страданий. Я уже думала, что это никогда не кончится. Только когда смолк на улице шум его шагов, она стала спокойнее.

Но ночью она вдруг проснулась с таким криком отчаяния, которого я не забуду всю жизнь. Я вскочила и дала ей напиться. Она выпила целый графин. „Это во сне“, сказала она. Утром, пока я мылась и одевалась, она рассказала мне, что именно ей приснилось. — Это было ужасно!..

Стоит ей закрыть глаза, говорила она, как она видит старика. Первый раз он явился, когда она лежала без чувств во время первого припадка. У него плешь во всю голову и большие, лопоухие уши торчком; седая борода коротко подстрижена, нос как пуговка.

Он постоянно является во фраке и цилиндре, а крючковатым костылем ощупывает дорогу перед собой. В выражении лица у него что-то такое отвратительное, что просто кровь в жилах стынет. Он прямо представился ей ее женихом; через две недели будет их свадьба. Каждый раз он целует ее; она отбивается от него руками и ногами, но он так крепко держит ее голову в своих руках, что ей приходится выносить его поцелуи. А в последнюю ночь он хотел взять ее с собой. Рудольф хотел защитить ее, но получил от старика удар палкой. Тогда старик наклонился над ней. Она совершенно ясно сознавала, что лежит в постели. Все ближе склонялись к ней его косые, окруженные красными веками глаза и желтое веснушчатое лицо; и вот как раз, в тот момент, когда она уже чувствовала его жесткие руки под своей головой, она смогла вскрикнуть.

— О Рудольф! — стонала она со сложенными руками, — я никогда более не увижу тебя! Я никогда больше не увижу тебя!

Когда я сошла вниз, Рудольф стоял в лавке отца с опущенной головой, но выглядел таким мужественным, таким воодушевленным, каким я никогда не видала его. Он хотел пойти за мной следом, но я побежала что было сил в школу.

Первые два урока я ничего не понимала. Все время передо мной стояло старое чудовище, склоняющееся дома над сестрой. Потом был урок немецкого языка, и мысли одна за другой нахлынули на меня. Сам учитель был стариком, но только очень добрым; каждый урок мы читали ему одна за другой одно и то же сочинение, и у каждой он находил что-либо похвальное. Единственно, чего он не переносил, это если мы носили слишком короткие платья, или вплетали в волоса пестрые ленточки. Тогда он бранил нас пустыми обезьянами. Однажды, когда вздумал прохаживаться насчет платья Марии Хемман, она ответила ему, что не виновата, если у нее такие длинные ноги. Тогда он проскользнул к себе на кафедру, поднял крышку и целых четверть часа не показывался.

— Это смерть, говорила я сама себе, это смерть, которая приходит за ней.

И тогда я решила сейчас же по окончании уроков пойти к доктору и спросить его, поправится ли Клара, или нет. Что-то грызло меня, с того времени я не испытывала больше подобного чувства, но каждую минуту я боялась, что упаду в обморок от боли. Я чувствовала себя так, как будто бы сама очутилась на месте Клары. Я чувствовала ее страстную тоску по Рудольфу и ее ужас перед появлением старика. Ты — бесчеловечный дьявол, без сердца и чувства, сказала я себе; Клара потому так страшно возбуждена что не видит его, если он придет к ней, то это не может ее взволновать больше, а на самом деле это должно ее даже успокоить. А если ей суждено умереть, и не придется даже проститься с ним!

И затем я сказала себе, что у старика нет никаких прав на нее, что только у Рудольфа одного есть право целовать ее. Старик, говорила я себе, это смерть, а Рудольф — жизнь. Если Рудольф будет с нею, то старик не решится покуситься на нее. А если в конце-концов все-таки она должна достаться старику, то никому не повредит, если напоследок она полюбуется еще разочек статным обликом Рудольфа.

В двенадцать часов, когда уроки кончились, я побежала к доктору; книги я оставила в школе; вид у меня, должно быть, был самый отчаянный.

Доктор привлек меня к себе и сказал, что он давно уже знал, что ее ничем нельзя спасти; его помощь была совершенно бесполезна для нее, и я не должна плакать, потому что Господь Бог взял ее к себе.

У меня так и брызнули слезы из глаз; я сказала, что хотела просто спросить его. Тогда он стал говорить, что она опять поправится, но так безутешно, что теперь я уже все поняла.

Я боялась, что самое ужасное уже совершилось, без того, чтобы ей пришлось еще раз повидать Рудольфа, и изо всех сил бросилась домой, но нашла Клару совершенно такой же, как всегда, цветущей, словно пышно распустившаяся роза, только говорила она очень оживленно.

— Пусти его ко мне, Леони; впусти его ко мне! всхлипывала она.

И я сказала:

— Да, сегодня вечером!

Тогда она обняла меня своими полными руками, целовала и прижимала к своей груди, словно я была самим Рудольфом. При этом мне пришлось подумать о докторе, что он сказал, и о старом чудовище.

Прежде чем выпустить меня из своих объятий, она шепнула мне на ухо: „только ты должна оставить меня наедине с ним!“.

Я отвечала:

— Да.

Тут пришла сиделка с супом для Клары и позвала меня обедать.

Но еще за обедом меня словно кинжалом пронизала одна мысль. Еще вчера она говорила мне, что я должна оставить их наедине. Хотя я еще ходила в школу, все-таки я достаточно знала жизнь, чтобы понять, чего она хотела. Меня бросало в холод и жар. Нет, говорила я себе, этого ты не смеешь сделать. До сих пор Клара была приличной девушкой, а если она сделает это, то перестанет ею быть.

О Боже, говорила я себе, она хочет пожертвовать для него своею честью! И тогда я подумала о старике, который хотел силой взять ее. А потом подумала о том, что в конце-концов ей придется умереть, умереть не любив, как любят всю жизнь женщины, вышедшие замуж. И подумала, что Господь Бог в конце-концов все-таки страшно жесток. Если была девушка созданная для любви, то это — моя сестра, что я хорошо знала.

После обеда был урок Закона Божия. Перед уроком я гуляла с Марией Хемман по коридору взад и вперед. Мальчишки, которые учились Закону Божьему вместе с нами, стояли в коридоре и глазели на наши ноги. На Марии были надеты высокие, желтые зашнурованные ботинки, на мне — совершенно новенькие туфли. Она спросила меня о сестре, и что-то подзуживало меня рассказать ей обо всем, что было у меня на душе. Но с первых же слов я заметила, что она даже не понимала в чем было все дело. Мне пришлось бы сначала все объяснить ей, и я предпочла замолчать.

На уроке священник, в которого были влюблены все девочки, рассказывал нам, как к Христу пришли Садукеи и вопрошали Его, какая жена будет дана человеку на небесах, если при жизни он имел их семь, и как Он отвечал им, что на небесах не будет ни мужчин, ни женщин, а разница между ними совершенно исчезнет.

И тогда у меня точно камень с сердца свалился: если на небесах не будет ни мужчин, ни женщин, то ровно ничему не может повредить, побудет ли Клара с ним вместе, или нет. И тогда решение мое было сделано. И пока священник продолжал рассказывать дальше, я про себя молилась: „если Ты хочешь, чтобы я не пускала Рудольфа к ней наверх, тогда сделай так, чтобы ей сегодня вечером стало лучше. Ты можешь сделать это, если захочешь. Я до вечера не приду домой, и если тогда она хоть немножко будет чувствовать себя лучше, тогда я не впущу его к ней. Но если лучше ей не будет, тогда я сделаю это. Ты, Господи, всегда можешь помешать мне в этом, если захочешь. Ты можешь заставить кирпич обрушиться мне на голову или убить меня руками разбойника. Как ни молода я еще, но охотно поставлю на карту свою жизнь. Но если ничего подобного не случится, тогда, значит, Ты именно так и хотел, ибо можешь все, чего хочешь!“

Вплоть до вечера я пробегала за городом по покрытым снегом полям. Я заходила также и в лес, и когда я подошла к Ремерштейну, то на самом деле боялась, что каждую минуту из-за кустов может кто-нибудь выскочить и отправить меня на тот свет. Когда в городе пробило шесть часов, я вернулась домой. Клара лежала в постели и жаловалась на сердцебиение. Он опять был тут, этот старик. Ей пришлось выдержать тяжелую борьбу. Уходя, он сказал ей, что этой ночью будет свадьба, а она ответила ему:

— Да, с Рудольфом, но не с тобой!

В семь часов отец отправился в трактир, а в восемь ушла сиделка. Тогда я скользнула вниз, тихонько отперла домовую дверь и впустила его.

Когда я входила за ним по лестнице, то не заметила в нем ничего особенного. Но когда я открыла дверь в комнату и пропустила его, то увидела, как с каждым шагом, которым он приближался к кровати, ноги его слабели, так что, в конце концов, он рухнул у кровати на пол.

Я тихонько затворила за ним дверь и ушла на кухню, где горела одна лигориновая лампа. Там, я бросилась на колени около плиты и молила Господа, чтобы он не карал Клару за то, что она теперь делала. Пусть он не наказывает ее за это, как сказал доктор, но пусть в искупление накажет меня, я готова все снести, стерпеть все муки, только чтобы Клара осталась жить, потому что если что с ней случится, буду виновата одна я.

Я услыхала, что пробило девять часов. Сейчас же вслед за этим пробило десять. Время шло, словно один миг. В половине одиннадцатого я поднялась наверх со свечей. Я совсем было взошла в комнату, но остановилась перед дверью. Я тихонько постучала и сказала, что уже половина одиннадцатого. Затем прошло еще четверть часа, бесконечно долгих... Я задерживала дыхание; я боялась, что услышу шум перед домом, но слышала только звуки поцелуев и вздохи. Затем я снова постучала. Сейчас же после этого Рудольф вышел, закутанный в плащ и с шляпой, надвинутой на лоб. Я посветила ему, когда он спускался по лестнице. В сенях внизу он, не говоря ни слова, пожал мне руку. Затем я выпустила его на улицу.

Я была страшно взволнована, какой-то найду я Клару. Казалось, что она вся залита была мягкими лучами заката, и она была так преисполнена надеждами, какой я никогда еще, сколько помнится, не видала. О смерти ни слова. Она говорила только о своей свадьбе и о том, что потом они вместе отправятся в Италию. Завтра она опять будет в состоянии встать. И потом она вдруг принялась говорить о том давнопрошедшем времени, когда мы детьми играли с ней, и она временами так плохо обращалась со мной. Затем она так принялась смеяться, что с радости я заплакала на ее постели.

Долго не могла она успокоиться. В конце концов она все-таки заснула. Утром, когда я встала, она лежала совершенно спокойно, и я подумала, что не следует будить ее. Она лежала глубоко опрокинувшись в подушки, а я ходила на цыпочках и старалась не подходить близко к ее кровати; затем я осторожно выскользнула из комнаты.

Внизу я сказала, что она спит. Но только успела я прийти в школу, как ко мне прибежала сиделка и взяла меня домой.

Когда я вошла в комнату, у ее кровати стоял отец и доктор...

Она была мертва...

Загрузка...