Милостивая государыня!
Не так нам мил тот цвет,
Который для себя в пустыне
В печальном сиротстве цветет
И в бедственной судьбине
Листок пригожий свой
Единым ветрам он вверяет.
Не величался он между людей собой,
Не послужа ни пользой, ни красой,
В забвенье увядает,
Засох... и праха нет.
Не так нам мил сей цвет,
Как тот, что раннею порою
От искренней души
Усердной похищен рукою
В неведомой какой глуши
И отдан дружбе в угожденье,
К забаве в лестное служенье,
Тот горд своей судьбой;
Он обращается в беседах с красотой,
Умы его ценят, искусство поправляет,
Хозяин собственность безмолвну защищает,
В его глазах он свеж, румян,
Хотя цветет порою
Он только красотою,
Которой в службу дан.
Не так бы величался
И стих весенний мой,
Когда б не красовался
Твоей он похвалой.
Пороков злых гонитель
И истины ревнитель,
Природы друг простой,
Хемницер дорогой,
Талант свой дружбы в дар священный
Залогом положил,
Светильник истины возжженный
Тебе в покров он посвятил;
А я, стезей его ступая,
Не те хотя цветы срывая,
Не тем усердьем вдохновен,
Твоею лаской ободрен,
С восторгом жертвую трудами.
Не храмами, не олтарями,
Не ароматными трава́ми
Велика жертва и славна:
Усердием горит она.
На подостланном фарфоре
И на лыжах костяных,
Весь в серебряном уборе
И в каменьях дорогих,
Развевая бородою
И сверкая сединою,
Во сафьянных сапожках,
Между облаков хоральных
Резвый вестник второпях
Едет из светлиц кристальных,
Вынимая из сумы
Объявленье от Зимы:
«Чтобы все приготовлялись,
Одевались, убирались
К ней самой на маскарад;
Кто же в том отговорится,
Будет жизни тот не рад:
Или пальцев он лишится,
Или носа, или пят».
Все тут вестника встречают,
Кто с усмешкой, кто с слезой,
Резвых бегунов впрягают,
Одеваются лисой,
Наряжаются волками,
Иль медведем, иль бобрами —
Всяк согласно с кошельком.
Вестник тут же для приманы,
Занимаясь торжеством,
Даром раздает румяны
И бурмицким жемчугом
Нижет бороды широки;
И на теремы высоки
Вкруг покрышек тесовых
Цепит бахромы алмазны;
А на улицах больших
Ставит фонари топазны
Вместо фонарей простых.
Едет барыня большая,
Свистом ветры погоняя,
К дорогим своим гостям;
Распустила косы белы
По блистающим плечам;
Красоты богини зрелы
Волновали кровь во всех,
И румянец — вид утех,
Щиплющий рукою алой, —
На щеках и стар и малый
С восхищеньем ощущал
И движеньем оживлял
Дух унылый, непроворный.
Но заразы благотворны,
Хоть равно ко всем лились
И ласкали одинако,
Не подумайте, однако,
Чтоб нескромные вились
Круг ее неосторожно:
Было дело невозможно —
Подойти к зиме слегка;
Кто же так и похрабрился,
Нелегко тот расплатился,
Став пред ней без языка.
Тут боярыня гуляла
Меж топазных фонарей
И различно забавляла
Разны сборища людей.
На окошко ль взор возводит? —
Вдоль стекла растут цветы.
Ко реке ль она подходит? —
Стлались зе́ркальны мосты.
Лишь к деревьям обратился
Чудной сей богини взор —
Красно-желтый лист свалился;
В бриллиантовый убор
Облеклись сады несметны,
И огонь их разноцветный
Украшал весь зимний двор;
А притом чтоб общий хор
По черте забав катился,
Чтоб от шуму он не сбился —
Пух блистающий ложился
Вдоль по улицам, как сор.
Как с утехами такими
Всем веселыми не быть!
Мы и с скрыпками простыми
Часто любим позабыть
Нашу должность и присягу,
Недописанну бумагу.
Можно ль всё в порядке жить?
А таким денькам приятным,
Маскерадам благодатным,
Как порядка не вскружить?
По домам уже блистают
И по улицам огни;
Все в нарядах разъезжают,
Пляшут в горницах одни,
А на улицах другие
Без музы́ки, где иные
В рукавицы золотые
Бьют во славу зимних дней.
Между пряничных сластей
Сладки вины ароматны
Сквозь упитанных очей
Кажут жребий благодатный.
Посреди утех, отрад
Старый с временем смирился
Сквозь туманный винный чад;
Он и годы забывает,
Нову бодрость изъявляет,
Теплой шубою укрыт,
И проворною походкой
За румяною молодкой,
Подрумянившись, спешит.
В празднествах таких богатых
Как любви не побывать?
Иль служанок ей крылатых
Как гулять тут не послать?
Полетели в харях разных
По следам путей алмазных
На залетных бегунах
Общи красоты́ в санях;
Лишь крутили за собою
Снег блистающий столбом,
И стези златой чертою
Означалися потом.
В разновидном все наряде
Суетились в маскераде,
Как весеннею порой
На цветах пчелиный рой.
Но что лучшего тут было
И к блаженству что клонило,
Право, мудрено сказать;
Как так, кажется, прельщать?
Вместо стрел любовных страстных
У предметов сих прекрасных
Были стрелы без огня,
Как простая головня;
Они головни бросали,
Как могли, так и пятнали
С ними празднующу знать.
Я, однако, не дерзаю
Всё сие подобить раю
И в картине начертать
Заразительниц сих страстных.
Хладных стрел, следов опасных
Не могу я описать.
До́лжно быть перу златому,
Чтобы случаю простому
Вид достойный словом дать.
Да нельзя же и смолчать,
Как одетый хват зефиром
Стал смешон пред целым миром;
Он был строен и казист
И от стрел, как трубочист,
Страстной почернел чахоткой,
Журавлиною походкой
Он летел за красотой
И монетой золотой
Вид приманивал прекрасной.
Вдруг потом бедняк несчастной
Средь приятной речи страстной
Совершенно стал немой.
Он наказан был зимой
За проступок, что портной
Бедному сему зефиру
Штофный домино скроил
По зефирову мундиру,
Что в Париже он носил.
Между тем любовь, гуляя
По узорчатым коврам,
Только кудри завивая
Искусительным красам,
Стрел, однако, не пускала:
Она стрелы сберегала
И готовила для тех,
Кто для истинных утех,
Во светлице небогатой
Сидя в дружестве кружком
С истинным прямым лицом,
Страстна сердца дух крылатой
Отдавал судьбе в залог.
Иль гадали где порою,
Чьею быть кому женою;
Там любови хитрый бог
Толковал в ушко уборно,
Будет кто кому жених;
Иль опять в забаву их,
Возлетя в луну проворно,
Сходство в ней изображал
Жениха девице красной;
Иль предмет навстречу страстной
К красоте он высылал;
Но и сам, быв в детских летах,
Занимался он в приметах:
В изголовьях пышных он,
На которых сладкий сон
Красоту ласкал, покоил,
Из златых лучинок строил
Предсказательны мостки,
Чрез которы б женихи
Зреть невесту приходили
И во сне бы ей твердили
Благодать замужних дней.
Или жаром оживленный
Ароматный воск священный
Лил он в воду перед ней
И в чудесных там узорах
Мысли девичьи водил,
Что с ней сбудется, твердил
В бессловесных разговорах;
Иль крылатый коновод
Занимал собой народ,
Ходя с блюдом в громких хорах,
В блюде кольцами гремел
И припев старинный пел,
Где российские забавы
Не кончалися без славы
У затейных стариков:
В именах их помещенну
Славу искони веков
И делами впечатленну
В песнях всякий величал;
Всяк преемник быть желал,
Внемля пению священну,
Славных званий, славных дел,
Кто и слышал, кто и пел.
Ну, теперь, мой друг читатель!
Сам признайся ты со мной:
Не ошибся ль тот писатель,
Кто сказал, что век златой
На бессменных вешних крыльях
Сверх молочных рек летал?
И не сам ли ты видал,
Как в России, на копыльях
Стоя, век златой езжал
И вожжами управлял
Он судьбы своей гуляньи?
Как во сером одеяньи,
С кудреватой бородой,
Грудью твердой и нагой
В зимни резкие сияньи
С ног лихой мороз сшибал
И природу удивлял,
Крепким здравием блистая,
В честь которого пылая
Кровь играла на щеках;
Как еще и ныне видно
Счастие сие завидно
В дальних русских деревнях.
Что ж теперь у нас в краях?
Все зимою устрашенны
И в зверей переряженны,
Мерзлым духом перед ней,
Как лисица-кознодей
Труся, нехотя толкутся,
Ропщут, корчатся, мятутся —
Не дивись, читатель мой.
Сверх того, что и судьбой,
Общей и необходимой,
Должен всякий век златой,
Роскошью везде крушимой,
В старых летах умирать —
Наш пришел нам не под стать
Средь годов его молочных.
Мы без правил здравых, прочных
Стали нежить век, ласкать
И его лишь изнурять;
Не желая укреплять
Здравые младенца члены,
Для работы сотворенны,
Мы его прервали дни.
Сами ж, роскошью плененны,
Побросались в западни:
Поскакали в дальни страны,
Побросали там кафтаны,
Наши мужественны станы
Обтянули пеленой;
Детски головы вскруженны,
Преждевременной порой
Скрасив ложной сединой,
Возмечтали, что вселенны
Овладели мы красой.
Разумом чужим надулись;
Как былинка под сосной,
Не росли, но лишь тянулись.
Что же русский стал потом?
В истощенном теле бледном
Русский стал с чужим умом,
Как бродяга в платье бедном
С обезьяниным лицом;
Он в чужих краях учился
Таять телом, будто льдом;
Он там роскошью прельстился
И умел совсем забыть,
Что не таять научаться
До́лжно было там стараться,
А с морозами сражаться
И сражением мужаться
В крепости природных сил.
Счастья тот лишь цену знает,
Кто трудом его купил, —
Прямо тот его вкушает;
Но приятный солнца лик
Лишь в любимый край проник,
Удивляясь, что такая
Сделалась премена злая
В русских северных сынах,
Дал приказ свой в небесах:
«Что понеже невозможно
Вдруг расслабшим силы дать,
То по крайней мере должно
Зиму в ссылку отослать».
В тот же час, как по наряду,
Русским в некую отраду
Что-то сталось в облаках!
В превеликих попыхах
Сев на северном сиянье
И в престранном одеянье,
Козерог слетел с лучом[1].
Искосившись декабрем,
Вдруг на барыню седую
Напустил беду такую,
Что ни вздумать, ни взгадать
И пером не написать.
Бриллианты побледнели,
Зачал трескаться фарфор,
Бахромы с домов слетели,
Приходил зиме позор.
Белокосая царица,
Чтоб помочь таким бедам,
Умудрилась, как лисица,
Приказала по водам
Из алмазов стать горам,
Собрала мужчин и дам
Шлифовать их поскорея,
Чтоб хоть с гору тут алмаз
Искусил претящий глаз
Козерога ей злодея;
Но сей был еще мудрея:
Лишь лучом ударил раз —
Тотчас горы растопились
И водой простой катились
С грозным шумом мимо нас.
Тающа зима несчастна
Потеряла разум весь,
Потеряла прежню спесь,
Грусть и скука ежечасна
Гнали зиму от людей:
Без пустых тогда затей
И без дальних прежних сборов
И без дальних разговоров,
Подобрав свой мокрый хвост
И расправив важный рост,
О владычестве вздохнула,
Поднялась было, вспорхнула
И лететь хотела прочь:
Но и крылья опустились.
Что тут делать? Чем помочь?
Все над ней смеяться стали,
Все мундир ее бросали.
Чтоб сокрыть конечно зло,
Прятаться зиме пришло:
Прежде подле стенки кралась,
Опасаяся лучей,
А потом с стыда скрывалась
От лучей и от людей
То под мост, то за горою,
Под забором, под сосною, —
Но предел ей наш был мал.
Где ни взялся камчадал,
Бывший в славном маскераде;
Зиму видя там в параде,
В нищете ее узнал;
Он ни слова не сказал,
Посадил ее на санки
И из здешних стран споранки
На оленях укатил —
Благодарен, видно, был!
Только всех тут удивляло,
Что никто из нас нимало
Об отъезжих не тужил.
Не подумай ты, однако,
Мой читатель дорогой!
Чтобы счастье одинако
Составляло век златой.
Бриллиант перед глазами
Оттого и льстит красой,
Что он с разными огнями.
И о зимних красотах
Потому мы не жалели,
Что красы иные зрели
В русских радостных краях.
Теплое лучей влиянье
Нам давало обещанье,
Что алмазов голый вид
В изумруды пременит.
Благотворная их сила
Нам сулила новый свет,
Переменой научила,
Что всё к лучшему идет.
Мне кажется, графиня! что я вам должен описанием нашего похода. Вы так беспокоились, отпуская супруга вашего с г-м Бебером в ботаническую экспедицию, что должно было бы предать всесожжению и карандаши мои и бумагу, с которыми я (в качестве репейника, приставшего к ботанической рясе) приглашен был, если бы я не посвятил оных на удовольствие ваше и описанием важного путешествия нашего не заставил бы вас усмехнуться. Если же, напротив, заставлю я вас зевать, читая мое маранье, то:
Да будет вашею рукою
Из океана всех чернил
Все то ж учинено со мною,
Что я с бумагой учинил.
Впрочем, я писать начал на Дудоровой горе по необходимости, графиня!.. по сущей необходимости. Приметя, что нечувствительно влекла нас ботаническая прелесть из царства животных в постоянное бытие растений, на всякий случай считал я нужным оставить по себе по крайней мере повесть о нашем укоренении. Мы еще движемся — но движемся, как полипы, от усталости. Не видно еще ни малых следов к нашему возвращению. Если мы чрез четыре часа не возвратимся, милостивая графиня! присылайте с лопатками, увы! мы будем тогда уже редьками и по колено в земле.
Между тем поспешу сказать вам, что... да что? ... я, право, не очень и знаю. Предмет пути нашего вам известен — успехи оного? ... Извольте. Но будет ли заплочено внимание ваше, когда вы узнаете наперед, что мы нашли травку, у которой корень волоконцами, стебелек чешуйчатый, цветочек, кориофиле имеющий, столько-то лепесточков, что лепесточки сидят в чашечке, а между ими стоят столько-то усиков, между усиков столько-то пестиков и пыль... что имя сего чудесного растения по-латыни (ни на каком другом языке ботанический язык не ворочается)... я позабыл, да хотя бы и вспомнил, все сии Aconitum napellum, taraxacum [1] и проч.:
Для вас бы скучный был то шум,
Как с корня мы латынь копали
И к каждой травке прибавляли
Великолепно «ус» и «ум» [2].
Се тако непреложной [3]
Закон велит в науке сей,
Что дал для ясности вещей
Возможной
Ростовец шведских стран Линей.
Припав лицем к земному лику,
В крапиве подлой и простой
Мы славословили уртику,
Грибной пленялись красотой.
Жуков и бабочек травили
И две подводы нагрузили
Латинской свежею трухой.
Сердце ваше, впрочем нежное, не пощадит в сем случае сердец, ботаникой прельщенных, и вы, может быть, справедливо скажете:
Латынь в конюшню отнесите,
Латынью лошадей кормите,
А мне скажите: что мой граф?
Я буду перед вами прав.
И графом зачинаю,
И графом окончаю,
Дабы без милости его
Мне не досталося чего.
Вы еще на крыльце стояли, сударыня! и собственными глазами видели, как мы садились и пересаживались на некую плоскую раздрогу, которая только четырьмя своими колесами напоминала нам, что она не галера. Первая наша тревога сделалась от того, что граф наш, седши с г-м Бебером на правый борт, чуть было меня, на левом сидящего, не поднял на 9-е небо, если бы я, убоявшись близкого кораблекрушения, не успел закричать: «Равновесие нарушено». Граф, газетный глагол не забывающий, подумал, что равновесие Европы нарушено успехами отечественного оружия, с торжеством скочил с места; но, увидя, что дело не о том, посадил меня с г-м Бебером вместе, а сам один сел; иначе бы наш путь окончился бедой.
Пускай бы только головой,
Пускай бы делом;
Но нежный ваш супруг
И телом
Противувесил двух
Покорных ваших слуг.
Сударыня! вы это знали,
Но нам и не сказали,
Смолчали,
А скромностью кого
Вы больше б наказали?
Того же самого,
Которому желали,
Чтоб он соломинкой ноги не изломил,
Чтобы пылиночкой он не ушиблен был;
А нас во осторожность
Сочли за невозможность
И словом просветить,
Бедам бы быть, бедам бы быть.
Слава Богу, что скоро приметили неустройство, а, предвидя опасность, отвратили оную уравнением веса.
И то же солнце нам, что на дворе светило,
Доброжелательным нас взором проводило,
Как видеть далеко могло.
Кое-как шестерней ямскою запряженно,
Носило мудрости, скрыпящее, смиренно,
Под тяжестью ее мгновенно
Тронулось, охнуло и по-плы-ло.
Городом и мостовою мы все ехали, как ехали; но
Пренебрегающи прямой, обычный путь,
И к славе по прямой, где шествуют немного,
Лишь только вздумали свернуть [1],
То чуть было свои и головы, и ноги
В отважной сей стези
Мы не оставили к бессмертию в грязи.
По счастию, что граф,
Припомня ваш устав
В опасность не вдаваться,
Дал добрый нам совет
Сгружаться
И по-апостольски путь трудный перетечь.
На речь
Премудрую мы тотчас подалися,
И так как с головы до ног
Ваш граф себя для вас берег
И мы для наших береглися,
Как ходят кулики,
Философы и арлекины,
Сложа плащи и сертуки,
Пустились мерить мы и ямы и равнины
Обутым циркулем тупых и грязных ног.
Ступали в лужи мы глубоко
Или шагали так высоко,
Елико кто шагнуть возмог.
Но, шуткой горе покрывая,
И будто бы par gout [2] гуляя,
Иной свистал
Да травки рвал,
Кто палочкой играл;
И смехом, хоть сухим, мы кой-как скрыть старались,
Чтоб ну́жда не была видна,
Когда нам встречу попадались
Чухонки иль чухна.
Г-н Бебер, приметя, что дорога нам становится лучше, что мы должны поберечь ноги свои на труд славнейший и тягчайший, советовал нам садиться, а мы, вопреки придворного бытия предпочтя толчки шаганью, безмолвно взмостилися опять на багару нашу — поехали — между товарищей моих зачался горячий ботанический разговор; но от шума колес доходили ко мне только одни «ус и «ум», от которых стал я ни важнее, ни умнее. Вы простите ли мне, сударыня! если я пощажу внимание ваше, не описав того, чего я не слыхал?
Несколько верст проехав, «стой, стой!» закричали единогласно граф и г-н Бебер, увидя кладбище: «Тут есть весьма любопытные растения». Встали, пошли — я дал им волю, а сам издали за ними пошел, не зная сам зачем. Пришед на место, обошел я несколько могил, постучал тросточкой, как водится, по камням, которые покрывают прах покойных поселян, и увидел на одной плите, несколько лучше других сделанной, высеченную сию надпись:
Под камнем сим
Лежит Богатырев.
«Вот имя, коего начало
От дел, мне кажется, свой титул восприяло», —
В себе я сам проговорил.
Когда бы тут вельможа
Схоронен был,
То, словом действие помножа,
Пришлец бы и обман за истину почтил.
Могло б богатство иль порода,
Иль лесть Адонидом — урода,
Ираклом — Трусова назвать.
И путники в грядущи роды
С священным чувствием читали б тут,
Как знатные уроды,
В противность всех вещей природы
Под камнем, как сверх камня, лгут;
Но пахарь сей трудолюбивый,
Которого язык правдивый
Витийством дел не украшал,
При смерти то сказал,
Чем в жизни отличался...
Пиита род его солгать не подкупал,
И может быть, что он богатырем назвался
По крепости природных сил
Или по твердости, с которою сносил
Он счастья обороты,
Как нищету трудом, а песенкой — заботы
Он от семейства отвращал,
Иль от товарищей название стяжал,
Каков в ребячестве бывал,
Как всех борол, как всех ломал,
Его богатырем дразнили,
Потом, когда он возмужал,
То так работал, как играл,
И прозвище его в названье обратили
Иль, может быть, затем... но кончим песнь печали,
Чтобы не горести слеза
Проникла чтущие глаза;
Пусть смехом бы они слезились и сверкали,
Иль, может быть, затем
Уездный мир богатырем
Его прославил,
Что он десятков семь
Сынов оставил.
Пойдемте с кладбища, пойдемте, пойдемте. Сударыня! тут крапива такая. Весьма кстати, о, весьма кстати. После печального позорища встретилися нам три комические преогромные воза. Вы представить не можете, графиня! чем они нагружены, весьма чисто облупленными белинькими прутиками. Да на что это? на что? спрашивали мы друг друга, и потом я у везущих:
— На чтой-то, мужички!
У вас их покупают?
— А, это голички,
Чем сливки при дворе пузырят, аль болтают.
— Да эдакой беды и для Европы всей
Лет на пять стало бы, как ни пузырь, ни бей,
На что ж их столько запасают?
— Да, барин! при дворе, смотри-ка, пузырей
Несметно надувают.
Ты, видно, боярчук, в приспешной не бывал,
Иного пенят там, а первый уж опал,
Лишь лопнул тот, другой надулся по наряду,
Подстегнут голичком, он, как бы ни был мал,
Посмотрим, экой стал!
А мы, лишь голички поставим по подряду,
Ведь наш и хлеб-соль тут,
Ну, пусть их сливки бьют.
Пожалуй, до надсаду,
Ведь это не беда.
Час добрый, господа.
— Ну, с Богом, мужички!
Коль нужны пузыри, полезны голички.
Полезно все, что есть на свете;
Так, видно уж, устроил Бог
В его спасительном совете,
Чтоб прихотью моей другой питаться мог;
Но размышление исторгнуло сей вздох.
О неизмерима премудрости пучина!
Тобой от пузырей
Бывает для людей
Дурна и счастлива судьбина.
Но будь не столько пузырей,
Промыслить было б хлеб трудней
Рабочей твари сей.
При сем философо-политическом размышлении долго я не хотел верить мужичьему о голичках ответу, но граф меня уверил, сказав, что самовидец бывал сей истины — любимый разговор скоро потом заступил место философии, и товарищи мои стали опять допрашивать огородника Линея; а я, их не слыша, слушал, и в сем расположении доехали мы до Красного Села. Тут, спускаяся с горы пешком, заходили мы в знаменитый неогороженный огород смотреть «morus» [1] и т. д., так называется ежевика, которая тут по примечанию г-на Бебера прошлого год здравствовала, а нынеча мы нашли одни только ее мощи.
Великолепная Дудорова гора стала уже нам во всей славе представлять треярусное чело свое, зелеными кудрями кой-где еще только украшенное. Позорище сие воспалило и души, и взоры моих путеводителей. Глазами жадными мерили они высоту дерзкого предприятия и, взглядывая друг на друга, казалося, каждый говорил: я первый буду на вершине. А потому едва только приближились мы к подножию, то граф и предложил нам... завтракать. Магистер, сперва удивленный предложением, не устоял в намерении своем, как скоро увидел тучное ополчение жарких, пирожных и прочего, сдался, сел с нами на зеленой весенней и благовонной скатерти и ни слова о ботанике...
Завтракали мы так, как едят люди на воздухе, всякий за троих и всякий втрое слаще, тут видел я на деле, что опасность будущего предприятия не всегда за стол пускает управлять голодом человеческую умеренность; на липший кусок нужен лишний стакан, а лишний стакан заставит съесть лишний кусок, и настоящая тягость позабыла нам напомнить о надобности будущей легкости. Вы увидите, сударыня! как мы от того близки были к опасности... «Ну что ж?... пойдем... пойдем...» — «Полезем», — сказал граф. «Полезем, ваше сиятельство», — зачали вставать:
И Богу помолясь,
Лопатками и посошками,
Корзиной, книгою, горшками
Кой-как вооружась,
Полезли новы исполины
На дудоровские вершины.
Отважный, но нелепый строй,
Забыв труды и презря страхи,
Летел на верх горы крутой,
Подобно черепахе;
Иной
(Считая посошок) на трех ногах лепился,
Другой,
Догадливый, и четверней
Наверх шагал, а вниз катился
И ходом раковым нам в лицах представлял
Троянского коня, что нянюшка купила
Забавить баловня и на гору втащила,
А баловень его в руках не удержал,
И няня, руки вверх, голодным волком выла,
Увидя, что коня тяжеловесна сила
Не к Трое головой, а задом вниз тащила,
И град Приамов не упал.
Чужим примером свет немного научился;
Но тут один из нас, политик, умудрился.
«Тяжел, знать, путь прямой, — сказал, — сообразя,
Что не всегда путь чести строгой
Ведет прямою нас дорогой;
Но часто косвенна стезя,
Минуя трудные пороги
И освященна пузырем,
Ведет любимцев не путем
Ко славе в светлые чертоги,
Где вшедший, как стекло, бывает виден сквозь».
Товарищ наш по сей причине,
Надеясь первый быть у храма на вершине,
Вильками кое-как и вкось,
Тропинкой темною, кривою
Впопад и невпопад
Ступал нетвердою ногою,
Что шаг вперед, то три назад;
А мы, политику сему не подражая
И силы к силам прилагая,
Покрылись пылью так, как мхом.
Но, пыль мы потом обмывая,
Шаги шагами удвояя
И укрепляяся трудом,
Достигли наконец равнины,
Откуда малая уж часть
Труда вручила нам цветущие вершины
В самодержавну власть.
И весьма обрадовались и тому, что можно отдохнуть, и тому, что на хорошем, на прекрасном месте, откуда еще лучшие видны были. Граф, лежа почти, нашел тут свой любимый цедум и, несмотря на усталость, чуть было не вскочил с радости. Знаете ли, сударыня! вы этот цедум? Малинькое, тучное и пресмыкающееся творение без виду, без духу и без цвету почти, травка каракалястая. Граф его любит за «ум», которым кончится имя его. Г. Бебер нашел ranunculus sceleratus, lathyris [1], us, us, us и прочее сему подобное, меня же судьба навела на
Смиренные сии лазоревы цветки,
Которые Парнас, как чудо, воспевает[2],
Из коих вьет любовь весенние венки,
Лишь только снег растает.
И если не совсем зимой сей жар погас,
Цветок сей пламень возрождает,
Когда весной его любовник обоняет,
Средь поля чистого увидя в первый раз.
В городе цветок сей не имеет той силы; кому нужда есть его понюхать, просим милости в поле, на горку, в лесок, на чистый воздух... Пришедши к нам г-н Бебер и увидя, что мы сбираемся цветки наши, выкопав в горшки, везти в город, «напрасно вы трудитесь, — сказал нам, — цветы сии не имеют здесь духу, лучшего их достоинства». «Вы ошибаетесь, г-н профессор, оне пахнут и там, как везде... понюхайте». — «О чудесе! О радосте! — возопил на галльском языке удивленный первосвященник Флоры. — Как это? что это? я, и по Волге путешествуя, много их нюхал, нигде они не пахли, а здесь на Дудоровой горе, отчего это?» Вот отчего, г-н профессор:
Шесть месяцев Зефир со Флорой не видался,
Но в зиму к красоте весенней не простыл,
На этом месте он со Флорой повстречался,
Я этому свидетель был.
На этом месте, здесь их первое свиданье
Так землю тронуло, что радостной слезой
Покрылася она и пролилась рекой,
На этом же лужке горячее лобзанье
Четы прекрасной, молодой
Согрело воздух весь любовным дуновеньем,
Исполнило всю тварь и жизнью и движеньем.
Природа облеклась во младость красоты,
И первые вокруг любовников цветы,
Сии фиалки распустились;
На них они тогда резвились;
На них встречая вешни дни,
Они венок любви связали;
Так, может быть, они
Цветочки поизмяли...
С тех пор фиалки пахнуть стали,
Как жар любови оживил,
Украсил и согрел долину...
«От жару их любви я трубку раскурил», —
Вприбавок ко всему чухна проговорил,
Нашедши аромат неведому причину.
А, может быть, на Дудоровой горе и не оттого хорошо запахло, случается, что в изыскании тайных причин природы слепо верить и чухне не можно:
Не вы ли, может быть, о графе вспомянули
И, в скромности своей
Укрывшись от людей,
О страннике вздохнули;
А постоянный брака бог,
Супружний сей почтенный вздох
Осыпав вешними цветами,
Растущими вкруг нас кустами,
К супругу мимо нас пронес...
Я верую еще явленью сих чудес
И в слабости моей тихонько вам признаюсь,
Что, как язычник, я грешу,
Я божеству сему сам тайно поклоняюсь,
Уж третий люстр ношу
Я цепь его священну,
Цепь, из одних цветов приятных соплетенну,
Как драгоценнейший спокойствия залог.
Я чту ее, как вязь святую,
Которой утвердил мое блаженство Бог;
И, пленник счастия, победу я чужую
С восторгом искренним пою и торжествую.
Но г-н Бебер...
Но мудрости титан,
Под мышкою кафтан,
Лучам противясь Феба,
Полез уж до второго неба.
Пойдем и мы за ним
Карапкаться, лепиться,
Неужели святым
Ему
Быть одному,
А нам ему отсель молиться?
Сколько нас ни растопило жаром, сколько ни размягчила нежность размышления о Флоре и проч., полезли и мы за г-м Бебером повыше. Примечено, что чаще мы спотыкались во второй части земного неба. Как несвойственно лишнее возвышение для человеческих ненадежных ног! На пути находили мы разные предлоги останавливаться, прикрывая находками, ничего не значущими, нашу значущую усталость, например:
Увидел я, что гриб не гриб
Какой-то к пенышку прилип;
Поганка красная и красная такая,
Что ни к чему ее нельзя и применить,
Такая чудная — благая.
Никто нище найтить
Чудесное растенье
Не удостоился, и для того крещенье
Его не свершено,
Латинским титулом не почтено
Оно,
Пришло мне искушенье
В грибном бессмертии пожить.
И так как мной сие сокровище найденно,
Чтоб именем моим осталось нареченно,
Я стал товарищей просить.
Тут чудо красное, доселе небылица,
В статью бессмертия торжественно внеслось,
В порфиру кармина и вохры облеклось
И по-латыни назвалось: A Lwoff inverata piziza [1].
Изволите видеть, сударыня! что вечность купить меньше мне стоило, нежели взойтить на Дудорову гору, куда лень и усталость, не допустя меня, как и прочих, утвердили в грибном монументе на будущие веки незабвенным имя мое. И сей минуте остался я обязан философским моим спокойствием, обеспечив бессмертие мое, не заботился я уже более о житейских способах прибавить ноту к трубному голосу славы, смотреть с сожалением на тщету политических отличностей и вместе с Горацием кричал что есть силы:
Боже мой! я бы очень был счастлив, если бы совершенное сие торжество честолюбия моего не уменьшалось в глазах моих размышлением докучным: ты не первый и не последний одолжен бессмертием своим случаю слепому!..
Отправив крещение пицицы во всей целости ботанических обрядов, не отстали мы, однако, от смелого намерения нашего взойтить на гору, несмотря и на трудное оного исполнение. Граф, сударыня! взошел первый, первый и закричал «ура!».
Но, чудо из чудес,
Лишь только граф наш влез,
Взмостился,
Не знаю, как-то оступился,
И вдруг с земных небес
Как будто кто его понес,
Чрез пенья, камни и чрез лес
Шагал наш новый Геркулес.
Ломал кусты, кустам встречаясь,
Земли ногами не касаясь,
Руками в воздух опираясь,
Ни он бежал, ни он летел,
Тут все стремленью уступало,
Румянцем, как зарей, лице его сияло,
И взор его оцепенел.
Граф что-то вымолвить старался,
Кивал главой, рукой махал;
Но голос воли ослушался,
Летучим шагом граф неволею шагал
И долу воскриляся,
Как в выспренний предел...
Летучему помочь никак мы не умели,
Чем он скорей летел,
Мы больше столбенели,
А дело вышло оттого,
Что вы нам ничего
Про легкость графску не сказали,
И мы причины сей не знали
До той поры,
Как графа отыскали
Внизу горы,
Где нам и порастолковали
Причину чуда из чудес,
Что сей неведомый нам вес,
Который графа вниз тащил и вел, и нес
Чрез камни, ямы, пенья, лес,
Над графом одержал победу;
Но к счастью нашему Зевес
Прямехонько его принес
К обеду.
Не опасайтесь, ваше сиятельство! дело кончилось по милости вашей весьма сытно, весьма весело и картинообразно... Вы читали, конечно, путешествие Вальяна в Африке, припомните ли вы Папуэн Крааль?
Место, где наш обед приготовлен был между лесу на равнине, похоже было на стан африканского путешественника: распряженные и обороченные к корму лошади, телеги, горшки, куча людей у огня, лопатки, в землю воткнутые, на них шляпы наши, неописуемая багара, и
Хоть не было у нас ни Киса, ни Нерины;
Но сытный был обед, вино и апельсины.
Столовой нашею весенний воздух был;
На сковородке скороспелке [1]
Горячих блюда два граф вмиг нам сотворил.
Ах! чуть было я о безделке
Одной не позабыл:
Граф на земле лежал,
Пред ним огонь мы клали,
Огонь зажег траву, по травке побежал...
А сзади графа припекали
Полуденны лучи
Всемирныя свечи,
Как Архимедово зерцало.
Граф, встретя пред собой огня бегущий вид
(Хоть пламя не к нему, а от него бежало),
Подумал, что уже затлелась и горит
Та часть, что солнце припекало,
Схватился, закричал: «Горю», и в тот же час
Вскочил в пирог ногой, другой к огню чрез нас,
Разбил источник вин, и Волга пролилась...
Жаркое и десерт под графом застонали.
Опомняся потом, мы много хохотали,
Что граф наш, как строптивый конь,
От солнечных лучей попал было в огонь.
Счастливы равнодушные домоседы, приятные сны после умеренного труда удвояют сладость покоя их, а путешественник, заботливый, беспокоющийся и беспокойный, разгоряча воображение разными предметами и вскипятив движением кровь свою, похищает сам у себя и сна приятности ужасными мечтами, видениями, грозными и грозящими; он просыпается трепетно, воспаленному его взору представляются предметы сомнительные, боится он и разбудившей его руки неприятельской, которая ему рукою Йудифы кажется... Лишь только я дотронулся до спящих моих товарищей, которые после труда и обеда на травке прохлаждали дыханием свежего воздуха тяжелый сон, чтобы рассказать им, какое страшное видение прервало мою дремоту, как вдруг они вскочили, руки и голову вверх, глаза и пальцы растопыря, что?... что, что такое? «Видение странное, почтенные сотрудники! сон мой нарушило, — отвечал я им вполголоса и на все стороны оглядываясь, — безмерное!... Женщина виду и величины огромной и нелепой, лицо ее плоское и глупое, без шеи в плеча втиснуто, которые шире были ее фижмен; а фижменами своими покрывала она весь видимый мною горизонт. По пряжке на груди и по пронискам на повязке легко было мне узнать в чудовище особу чухонского поколения; слова ее, как хлопком мокрым меня поразившие, уверили в сей истине.
(1*) [1] Роснуться вам бора!
Я Дудоросская гора.
За сто ко мне вы (2*) рриходили
И вмиг
Мне голову о (3*) ррили?
Оставьте мой барик,
Я вас в ррухматоры, (4*) рродяги, не (5*) рросила.
Когда бы силла... силла...
Я вас
Зараз
Бы (6*) сех (7*) ррибила...
При последних словах так чудовище отвратительно зарюмило, что и лягавая наша собака приятнее его вторить ему принялася. Надобно, братцы, жертвоприношением каким-нибудь приличным успокоить видение и принести нашу благодарность...» Тут, с общего согласия развернув связки древесных и цветных семян, положили мы украсить великолепным нарядом чухонскую химеру и от востока к западу препоясать всю гору черным поясом, на котором вместо драгоценных камней
Все с нами бывшие британски,
Сибирски и американски
Древесны, злачны семена
С благоговением грядой мы посадили
И славы фундамент растущий заложили,
Где наши имена
Цветами возрастут на вечны времена.
Да и полно, если не слишком, уже пять часов пополуночи, а я еще не заснул; сегодни же Николин день. Поздравляю, ваше сиятельство, с моими именинами, а я с образом веселого нашего путешествия, вашими проводами украшенного, ложуся спать.
Автор, ходя по лесу ночью, струсил: от страху затянул песню; призывает русский дух к себе на подкрепленье, сей не узнает его, исчезает и оставляет гудок ему. Певец просит помощи у своих товарищей, которые жеманятся, слыша стихи его. Наконец встречается он с Богуслаевичем, за ним вслед идет, и о прочем, без чего бы и обойтись можно было.
О, темна, темна ночь осенняя!
Не видать в небе ни одной звезды,
На сырой земле ни тропиночки;
Как хребет горы, тихо лес стоит,
И ничто в лесу не шелохнется;
Гул шагов моих мне наводит страх.
О, темна, темна ночь осенняя!
Страшен в темну ночь и дремучий лес.
Выйду, выйду я в поле чистое
И, поклон отдав на все стороны,
Слово вымолвлю богатырское.
«Ох ты гой еси, русский твердый дух!
Сын природных сил, брат веселости,
Неразлучный друг наших прадедов!
Ты без сказочки не ложишься спать,
Ты без песенки не пробудишься.
За работою и на поседке,
В тучу грозную и в лихой мороз
Звонкий голос твой гонит горе прочь.
Покажися мне, помоги ты спеть
Песню длинную, да нескучную,
Да нескучную, богатырскую!
А чтоб со смеху люди плакали,
Ты явись ко мне с побрякушками,
С приговорками, с прибасенками:
С прибасенками старики наши
Жили долгие веки весело».
Посреди поля, среди чистого
Не туман густой развивается,
Не с небес сошло черно облако —
От земли восстал, как столетний дуб,
Станом силен муж, взором Светов [1] сын,
Богатырский дух русских витязей,
И дуброва вся поклонилася.
«О! почто прервал ты мой крепкий сон?»
Громогласно мне витязь вымолвил.
Раздался в лесу грозный глас его
Громовыми вдаль отголосками.
Тучей вспорхнули мелки пташечки,
И холодный пот окропил меня.
«О! почто прервал ты мой крепкий сон?
Ты призвал меня первый к радости
Старорусским петь мерным голосом;
Да не время, нет — не пора теперь,
Недосуг с тобой прохлаждатися.
Было время мне... но теперь не то:
Как носился я калено́й стрелой
С поля чистого во высок терем,
Я был первый гость на пирах везде;
Я дела решал, дружбу связывал;
От меня нигде тесно не было,
Хотя правду я говорил в глаза.
А теперь кому, где я надобен?
Из бесед меня карты выжили;
Табаком кого клуб не выкурит?
Уж семейных нет вечерин теперь,
Хлебосольства дух роскошь вывела,
Из честных домов по шинкам стоят;
Без билета иль без рубля нигде
Не услышишь ты: „Просим милости”.
Нет хозяина для незваного.
Поклонился я приворотникам,
Поселился жить в чистом воздухе,
Посреди поля с православными...
Я прижал к сердцу молодецкому
Землю русскую, мне родимую,
И пашу ее припеваючи;
Позовут меня — я откликнуся,
Оглянуся, но — не знаком никто
Ни одеждою, ни поступками.
Да ты сам скажи мне, что за зверь?
Разнополый прынтик с мельницы[1]
На мороз колени выставил
Так, как лыс бес перед завтреней,
Что ты этак жмешься, шаркаешь,
В три погибели ломаешься?
Я таких только на ярмонках
Обезьян видал на сворочке,
Как для смеху за три денежки
Накрест плеткой их плясать учил».
«Право, русский!» — я сказать хотел,
Но уж солнце показалося,
И виденье работать пошло,
Покачавши головой своей.
Тут на месте, где герой стоял,
Я нашел с смычком некрашеный,
На разлад гудок настроенный.
Я гудок взял, не знаю как,
Задерябил на чудной лад,
Как телега немазана;
На колене играючи,
Поплелся ковыляючи...
Как ворона на застрехе,
Затянул было песенку...
Затянул, а неведь кому.
Не бессудьте, пожалуйте,
Люди добрые, русский строй.
Ведь не лира — гудок гудит,
Не Алцей — новотор поет.
Не покиньте товарища,
Скоморохи различных мер!
Научите, кому мне петь
И кому поклонитися.
Кто мне будет подтягивать,
Украшать делом речь мою?
Дайте, дайте мне пестуна,
Дайте русского витязя!
Я Бову-королевича [1]
Не хочу петь, не русский он.
Он из города Антона [2]
Сын какого-то Гвидона,
Макаронного царя.
О пустом не говоря,
Хлеб ему наш полюбился,
Так он к нам переселился
И давно в Москве учился
Щи варить и хлебы печь.
Тут он взял и русску речь...
Кривой политики прямые невыго́ды,
Протухлый горизонт, гнилые мертвы воды
Покрыты тучею бродящею гробов.
Нахальства явные и тайная управа,
Язык и мысль в тисках, за всё про всё отрава
Принудили давно как Францову любовь,
Так и царевны Ренцывены [3]
Оставить плесенью цветущи мокры стены
И уголок пригреть у нас,
Но, витязи мои, я петь не буду вас
И никого, кто там родился,
Где лицемерием и гаер заразился.
Нет, такого мне дайте витязя,
Как в чудесный век Володимира
Был принизистый сын Ременников[1],
Как Полкан бывал, иль как Лазарич [2],
Иль Потаня [3]. — Но что, товарищи!
Что уста ваши ужимаете?
Чем вы сахарны запечатали?
Вниз потупили очи ясные;
Знать, низка для вас богатырска речь?
Иль невместно вам слово русское?
На хореях вы подмостилися,
Без екзаметра, как босой ногой,
Вам своей стопой больно выступить.
Но приятели! в языке нашем
Много нужных слов поместить нельзя
В иноземские рамки тесные.
Анапест, спондей и дактили
Не аршином нашим мерены,
Не по свойству слова русского
Были за морем заказаны;
И глагол славян обильнейший,
Звучный, сильный, плавный, значущий,
Чтоб в заморску рамку втискаться,
Принужден ежом жаться, корчиться
И, лишась красот, жару, вольности,
Соразмерного силе поприща,
Где природою суждено ему
Исполинский путь течь со славою,
Там калекою он щетинится.
От увечного еще требуют
Слова мягкого, внешность бархата.
Правда, был у нас сын усилия,
Он и трудности пересиливал
Дарованием сверхъестественным,
Легким делывал невозможное
Властью русского славословия.
Он ногами бил землю бурными [1];
Под его пятой богатырскою
И Ливан кремнист, как тростник трещал [2];
Упоял росой гром и молнию [3],
Кораблем дерзал [4] без глагола в путь;
Развивал он мрак и пески крутил [5];
Но не так-то, чтоб (правду вымолвить)
Дело кончилось без увечия
И кроителю и кроеному [6].
То зачем же нам надседаться так,
Биться палицей с ахинеею?
Дело русское — грудью город взять,
Силой разума царствы целые;
А стихи писать — дело праздности.
Надрываяся из добра ума,
Никому в труде не понравишься!
И на что при том горы каменны
Для забав плечом опрокидывать,
Когда можно нам по лицу тех гор,
По муравому дерну мягкому,
Нараспашку дух, на босу ногу,
И гуляючи и валяяся,
Делом в праздности потешаяся,
Рвать свои цветы, нам природные,
Разноцветные и душистые,
Сердцу русскому толь приятные.
Так и впрям нельзя ль придержаться нам
Поля отческа, толь пространного,
Где трудом веков насажденные
Еще новые красоты цветут?
Оглашенных перст не коснулся им.
Сват Квинтинович, метры гречески [1]
Перестроивши на латинский лад,
Как Кистрин будто, взял бессмертие.
Духу русскому еще лучшие
Предлежат венцы, но не мне только.
Мне, женатому, толь шершавое
Украшение на челе носить!
Нет, помилуйте! лучше попросту
Изношу я так свой комолый лоб
Под защитою гривы русыя,
Чем Господь его осенил сполна.
Но не чудо ли, люди добрые,
Что давно уже и по сю пору
Русский дух в Руси не мерещился,
А теперь уже русский дух у нас
Наяву в очах совершается.
Среди Питера, в Новегороде,
Видел я вчерась Богуславича [2],
Как, дубиною управляяся,
Смирно жить учил новгородцев он.
Дай пойду я вслед добру молодцу!
И не тесно мне вслед его идти:
Он где раз махнет — то там улица,
Где повернется — площадь целая.
Очищай мне путь, Богуслаевич, —
Я с гудком моим белый свет пройду.
Кто нам трудный путь перелечь может?
Нет ни спорника, ни поборника,
Где гудок идет вслед за силою;
Для упрямых ты, я для вежливых.
Устоит ли что в поднебесности
Перед силою, пред согласием?
Из конца в конец пройдем славну Русь,
От Новаграда впрям до Киева, —
Бью челом тебе, славный Киев-град!
Да куда ж это вас непутная
Вдруг от Сидора в стену бросила?
От Ильменских вод на Бористенес?
Широки шаги богатырские,
Но не так-то уж, чтоб из веры вон;
Без чудесного наваждения,
Без шептания чернокнижника
За тобой, рассказ, не угонишься.
Успокойся, мой... — Но ты кто таков,
Мне вчиняющий и допрос и суд?
Если старый муж, ты мне дедушка,
Или дядюшка, если средних лет;
Если ж ровня мне, то будь брат родной!
Любопытный мой пестун грамотный!
Кто просил тебя не свое дитя,
Не родимое нянчить, пестовать?
Без тебя бы я в мягкой праздности,
Растяняся лежал под лавкою;
А со мной тебя и на лавочке
Проняла никак непоседная!
Кто с аршином здесь посадил тебя
Измерять прыжки моего смычка?
Иль боится спесь грамотейная
Не по правилам распотешиться?
Смейся попросту... и спокоен будь.
Не встревожу я важность книжника,
Не трону тебя с места теплого.
Слава ратных дел, доблесть русская,
Володимир — князь солнце Киевский!
Чрез Торжок меня принесли на Днепр
Познакомиться с знатным витязем,
С храбрым рыцарем со Добрынею,
Со Никитичем добродетельным,
О котором здесь наша речь идет;
А нигде еще не помянуто,
Да не вдруг еще и помянется.
Бью челом тебе, Киев! Что еще?
Бить челом теперь обычья нет,
Можно просто бы поклон отдать,
Поберечь столицу разума
Для другого дела, лучшего.
Люди грамотны, люди умные!
Я пою вам ведь песню старую
И пою на строй тех времен простых,
Когда были лбы сильно крепкие;
Пред тогдашним лбом не могли стоять
Стены каменны, сила вражия,
Ни двуличневый щит коварных душ.
Если б песнь моя обращалася
К вам, дражайшие современники,
Лбы хлопчатые холостых людей,
Иль женатые, увенчанные,
Подостлал бы я вашей нежности
Из весенних роз хитротканую,
Привезенную из далеких стран
Гладку, мякинькую подушечку,
Чтоб нельзя было вам, почтенны лбы,
Зацепиться иль оцарапиться.
Но давно уж мы Бровари прошли
И пред Киевом, как под Троею,
Подпершись стоим и ни с места... А!
Уж пора бы нам и во град взойти.
Месяц светел, млад по лицу Днепра
Пролагает нам путь серебряный;
Бьется лодочка возле берега,
На корме сидит стар матерый муж.
Седока старик дожидается.
«Здравствуй, дедушка». — «Просим милости!»
Встрепенулся наш парус. Северный
Ветр поставил нас вдруг к полденному
Брегу Киева. Ну! порядочно ль
Мы подъехали к городским стенам?
Бью челом тебе, славный Киев-град,
Златокованны твои маковки,
Звезды частые, поднебесныя,
Со крутой горы со песчаныя
В глубины Днепра помаваючи,
Красоте своей удивляются,
Что в воде горят и на воздухе.
Что в тебе такое деется!
Пыль столбом,
Коромыслом дым,
В улицах теснятся,
В полуночь не спят,
На горах огни,
На полях шатры;
Разные народы
Кашу разную варят.
Соловья не кормят басни,
А душок съестной
Сельских блюд не без приязни
Нос подвигнул мой,
Чтоб за песней полуумной
Не пропеть семейный, шумный
Мне обед простой!
Простите.