Жорж Сименон Романист

…В одно прекрасное утро я скупил в киосках всевозможные «народные романы», выходившие дешевыми изданиями. В то время они печатались в огромном количестве и на любой вкус. Были романы для продавщиц и для секретарш, жуткие драмы для консьержек и «розовая водичка» для бледных девиц. Были приключенческие романы для подростков об индейцах, охотниках, пиратах, бандитах с большой дороги и джентльменах-грабителях. Я открыл для себя целую индустрию, производящую стандартную, как мы бы сказали сегодня, продукцию, начиная с маленьких брошюрок в несколько страниц до толстенных «народных романов», напечатанных убористым шрифтом на плохой бумаге, за франк девяносто пять сантимов.

Я научился изготовлять всю номенклатуру — от коротенького слезливого романа, который продавщица без труда запихивает в свою сумочку, до трогательных историй, не сходящих в течение полу года с последней страницы газеты. Сегодня я не испытываю ни малейшего стыда. Напротив. Должен признаться, что вспоминаю о том периоде своей жизни с нежностью и ностальгией. Конечно, тогда я вовсе не гордился своими сочинениями, выходившими под шестнадцатью псевдонимами. Чтобы сохранить уважение к себе, я повторял, что и Бальзак начинал с того же. Скромность приходит с годами, и, наверное, так и должно быть.

Я был кустарем, ремесленником, каждую неделю получал заказы от промышленников — издателей «народных романов». Как всякий кустарь, я подсчитывал прибыль, исходя из производительности труда в единицу времени.

Считал я так: «Я могу напечатать восемьдесят страниц в день за восемь часов работы. За три дня я могу написать приключенческий роман в 10 тысяч строк за полторы тысячи франков, за шесть дней — любовный — в 20 тысяч строк за три тысячи франков»…

Затем я распределял свой бюджет: за столько-то тысяч строк или столько-то рабочих часов я имел право на машину. Потом на шофера, который будет развозить мои рукописи. Если выработаю больше, смогу позволить себе яхту, о которой страстно мечтал, совершу кругосветное путешествие, мне будут доступны все уголки земного шара.

Это одна сторона вопроса. Мне хотелось жить, как вы догадываетесь. Не ради себя самого, не ради утоления жажды жизни, а потому как я прекрасно понимал, что лишь о лично пережитом можно рассказать в книгах. Мне нужно было всесторонне познать мир, двигаясь по горизонтали, изучить его вширь — увидеть страны и народы, природу и нравы, но также исследовать его по вертикали — получить доступ в самые разные слои общества, быть своим человеком в пивной, где собираются рыбаки, на конской ярмарке и в гостиной банкира.

Кстати, о банкирах. Позвольте напомнить мое тогдашнее заявление, быть может несколько наивное: «Вы встретите банкиров в моих книгах не раньше, чем я разделю завтрак с одним из них».

Повторю еще раз, я хотел жить, и жить интенсивно.

Жить, чтобы потом рассказать о жизни.

Жить, чтобы писать.


Я с ностальгией вспоминаю о том времени, о квартире на площади Вогезов в Париже, которая прежде называлась Королевской площадью и где прежде жили кардинал Ришелье и госпожа де Севинье.

Вспоминается прежде всего зима, потому что весной я удирал из Парижа в деревню или на море. Вставал в четыре утра: ведь мне предстояло справиться с восьмьюдесятью страницами машинописи.

Приключенческий роман? Наугад открываю энциклопедию «Лapycc». Вот огромный несоразмерный треугольник Африканского континента. Почти в самой его сердцевине водопады. Готентоты, пигмеи. Неведомые растения, названия которых ласкают слух, например Welchitschia Mirabelis. Если не ошибаюсь, наверняка волшебная трава. Роман готов. Он будет называться «Карлики водопадов»: я отчетливо вижу пигмеев, ростом с детей, копошащихся, точно муравьи, посреди первобытного хаоса. Я поселился в волшебной стране, потому что маленькие дети и дети побольше, которым предназначены мои книги, ждут от меня волшебства. На три дня, оставаясь в своей квартире на площади Вогезов, шедевре архитектуры XVII века, повернувшись спиной к очагу, я переношусь в африканские джунгли, вижу львов, стада слонов или буйволов, жирафов, горилл и гремучих змей.

Когда я придумываю истории, то рассказываю их прежде всего себе. Если завтра мне захочется написать об Азии, я сочиню «Секрет лам» или «Жреца Се Мацин», потом отправлюсь путешествовать по Тихому океану, куда угодно, с помощью «Ларусса», в том числе и в Соединенные Штаты, где фантазия затянет меня в страшную историю, которую назову «Глаз Юты», а затем в «рокамбольную» авантюру с небоскребами и автоматами — «Бандиты из Чикаго».

Я учился сочинять истории, может быть, не слишком складные для тех, кто не любит, чтобы их ожидания были обмануты. Каждую неделю я адресовал свой новый роман новому читателю — сегодня пятнадцатилетним мальчишкам, завтра сентиментальным дамам, любителям острых ощущений и поклонникам экзотики. Не сходя с места, я совершил кругосветное путешествие. И должен сказать, что мир, открывшийся мне, был прекрасен, потому что был целиком придуман. Он был собран из самых разнородных деталей в угоду публике, не желавшей расставаться с иллюзиями.

Время от времени в главе, диалоге, описании я отрабатывал технику ради собственного удовольствия, как будто играл гаммы, и никто никогда не заметил фальшивых нот в моих «народных романах». Я честно и старательно учился, и в то же время я начинал жить.

На следующий год у меня была машина с шофером. На третий — яхта, и я посылал свою продукцию фабрикантам от массовой литературы из портов Голландии, Дании, Норвегии и Испании.

Мне бы хотелось кое в чем признаться. Не покидая площадь Вогезов, я объехал весь мир с помощью энциклопедий и атласов. Помню, как я приехал в Марсель, чтобы сесть на пароход, отходящий в Африку. Направлялся я как раз в страну водопадов, описанную мною с таким воодушевлением. Но чтобы путешествовать по Африке, нужен колониальный шлем, не правда ли? И я зашел к шляпнику на улице Сен-Ферреоль. Он дал мне примерить несколько шлемов.

Вы замечали, что у мужчин (в отличие от женщин) удивительно глупый вид, когда они примеряют новую шляпу перед бледной поверхностью зеркала? Я стоял в городском костюме, в шлеме из бузины, а шляпник меня уверял: «Это ваш размер! То, что нужно для путешествия по Центральной Африке».

Ну что ж! В тот день я понял, что с «народным романом», рожденным силой воображения, покончено. Глядя на свое жалкое отражение, я чувствовал, что меняю курс, что меня ждут разочарования, поскольку я навсегда оставляю мечту ради реальности, непосредственность ради мужских тревог и забот.

Мой первый шлем был, в сущности, паспортом, пропуском в настоящую жизнь. Если бы у зеркала была память, если бы его не протирали каждую неделю, то оно наверняка бы сохранило образ молодого человека, до того времени лишь игравшего с миром, на пороге истинного с ним знакомства.

Вид у молодого человека был озабоченный. Бледная улыбка, напускная самоуверенность, но в действительности он с трудом сдерживал слезы, пытаясь скрыть страх перед реальностью.

Вы помните, как скромно и вместе с тем прозорливо советовала мне Колетт: «Главное, никакой литературы!»

Ну что ж, общение с людьми, путешествия, сама профессия рассказчика, которой я понемногу овладевал, подталкивали меня к тому, чтобы, расставшись с условными драмами, помериться силами если не с Жизнью, то хотя бы с реальностью.

Смирение пришло с возрастом. Мне было почти тридцать, и Жизнь представлялась мне светской дамой, к которой так просто не подойдешь. Вот почему однажды я отправился к Файару, издавшему большинство моих «народных романов».

— Я решил подняться на одну ступеньку вверх.

— А именно?

— Я писал «народные романы», теперь хочу попробовать написать полулитературный роман.

Словцо позабавило и в то же время озадачило его.

— Что вы имеете в виду?

Я замялся.

— Существует два десятка жанров, — пытался я объяснять, — которые напоминают отделы в универмаге. Есть негласное соглашение между покупателем и продавцом: у каждой категории свои законы, правила, которые коммерческая этика должна соблюдать. Но, помимо них, существует «чистый» роман, произведение искусства, которое никому ничем не обязано и не подчиняется никаким издательским требованиям. Но я не чувствую, что готов попытать свои силы в этом жанре. Настоящий роман невозможно написать до сорока лет, потому что он предполагает зрелость, достичь которой раньше очень трудно. Романист — это Бог-отец, а мне еще до него далеко. Тем не менее я думаю, что смогу преодолеть некоторые шаблоны, вдохнуть жизнь в героев, при условии что найду опору, фундамент в детективе. Могу писать для вас каждый месяц по детективу.

— Почему по детективу в месяц?

— Так выходит по моим подсчетам.

— Где гарантии, что вы сможете работать в таком ритме?

— Эти шесть я написал за три месяца.

Файар прочитал их. Через неделю он сказал:

— Будем печатать.

И добавил:

— Правда, нас ожидает провал.

— Почему?

— Во-первых, ваши детективы не вполне детективны. Они не научны, в них не соблюдаются правила игры.

— Что еще?

— Во-вторых, у вас нет любовной линии, даже в той мере, в какой она обычно присутствует в детективах.

— А еще?

— В-третьих, у вас нет ни вполне положительных, ни целиком отрицательных персонажей. У романов нет ни хорошего, ни плохого конца. Это нас погубит.

Все так. Мои детективы сделаны действительно очень плохо. И тем не менее Файар их издал, неизвестно почему. Возможно, из снисходительности, которая не однажды уже спасала меня: меня не выгнали ни из коллежа, ни из газеты, где я работал репортером. У моих романов было одно небольшое достоинство. Они сказали новое слово. Мир, еще полный условностей, я попытался населить живыми людьми.

Успехи были не так уж и велики. Говорю это без ложной скромности. Я все еще оставался на уровне гамм, точно пианист, продолжал играть экзерсисы. Но время от времени я пытался создать атмосферу, характер.

В оговоренные контрактом сроки я написал для Файара восемнадцать или двадцать детективов. Они были переведены почти на все языки мира, в том числе на идиш, эсперанто и японский. Через полтора года после подписания договора я заявил Файару, который так ничего толком и не понял:

— С детективом покончено. Мегре мне надоел.

Думаю, что он принял меня за сумасшедшего, параноика. Истинный коммерсант, он не мог понять, как можно расстаться с курицей, несущей золотые яйца. Но, надеюсь, мои откровения помогли вам понять мои резоны. Я чувствовал, что мне достанет сил расстаться с еще одной условностью, еще одной подпоркой, в которой больше не было нужды.

Я приближался к человеку, просто человеку, человеку наедине с судьбой, что, по-моему, всегда и было высшим смыслом всякого романа.

Вспомните, о чем я говорил вначале: об иллюзиях, которые питал в двенадцать лет, о мечтах, которым предавался в шестнадцать, честолюбивых стремлениях в двадцать. Я хотел показать, что наши заслуги не имеют никакого отношения к судьбе, которой необходимо подчиниться, судьба же есть некая внутренняя сила, которой невозможно противостоять, как и всякой сильной страсти.

Мне бы, конечно, хотелось как-то определить эту страсть, но, вы видите, мне никак это не удается, как не удается и воскресить ее силой воспоминаний. Я бы назвал ее любовью к человеку, его Судьбе, его величию и ничтожеству, чудовищному, несправедливому несоответствию между высокими порывами и возможностями.

Колетт говорила мне:

— Научитесь выстраивать сюжет, остальное приложится.

Десять лет у меня ушло на то, чтобы научиться рассказывать истории мальчишкам, продавщицам, секретаршам и консьержкам. Наступил день, когда я, быть может, раньше времени, счел, что способен и «на остальное». Тогда я объявил:

— Теперь я буду писать просто романы.


Конечно, мне бы хотелось объяснить, что я понимаю под «просто романом» или, точнее, под романом. Но мне трудно это сделать, поскольку, как я уже говорил, я не очень силен в теории. Ведь в течение двадцати лет все мои силы, устремления были направлены на поиск «материальных» слов. Впрочем, это определение тоже требует истолкования, а я на него неспособен. Если угодно, это такие слова, у которых есть вес, три измерения, как у стола, дома, стакана воды. С виду это не так и трудно, но я был потрясен еще в самом начале пути тем, что в книгах, написанных мною — да и не только мною — в двадцать лет, люди и вещи совершенно бесплотны.


Кто-то когда-то сказал о живописи:

— Идеальная картина та, у которой из левого или правого угла можно вырезать кусочек в десять квадратных сантиметров и кусочек сам по себе окажется произведением искусства.

Это соображение страшно меня задело, потому что я был тогда не известным никому автором, несмотря на шестнадцать псевдонимов, а отчасти именно из-за них, и на своих ежедневных восьмидесяти страницах допускал ужаснейшие просчеты и совершал откровенные предательства против искусства и хорошего вкуса.

Как добиться того, чтобы дерево в глубине сада жило, несмотря на разворачивающуюся там драму? Как придать листьям вес, добиться эффекта их присутствия? По-моему, я как раз нашел нужное слово — присутствие. Присутствие обрывка бумаги, уголка неба, заурядного предмета, который в торжественный момент нашей жизни наполняется мистическим смыслом…

Вес света, излучаемого лампочкой, солнечного луча или сине-зеленого света, отбрасываемого тучами в морозное утро, вес этих чисто внешних вещей, дождя, весны, знойного солнца, отсвета на мебели, чего угодно, вес окружающих нас вещей и, простите меня за неумеренное использование одного и того же слова, которое до смешного не сходит у меня с уст, вес Жизни.

Не осмелюсь говорить о весе людей, поскольку тем самым буду испытывать Господне терпение. Я не осмеливаюсь говорить, но я думаю о нем, думаю все время, я хотел бы одним жестом, например поджатыми губами, дать почувствовать ценность человеческой материи, драмы человека перед лицом жизни.

Простите. Я подыскивал определение романа, как я его понимаю, а вместо этого пустился в высокопарные разглагольствования. Но тем не менее все это входит в роман, хотя этим и не исчерпывается. Роман — это человек. Человек голый, как я уже говорил, и человек одетый, человек будничный. Между голым человеком и одетым, между просто человеком и человеком определенного воспитания, принадлежащим к определенному классу и к определенной исторической эпохе, разыгрываются иногда ужасные драмы. Но главная драма — это схватка человека со своей судьбой.

После всего сказанного, согласитесь, трудно признаться, что чувствуешь себя романистом, что ты им уже стал или собираешься стать.

Теперь вам понятно сравнение с Богом-отцом?

Вы можете себе представить, что в шестнадцать лет я сказал друзьям:

— Я напишу роман в тридцать лет.

В тридцать мне уже пришлось заверять:

— Первым романом будет тот, который я напишу в сорок лет.

Наконец, в сорок лет… Теперь мне сорок три, а я по-прежнему отодвигаю срок, потому что чем дальше, тем яснее становится мне непомерность собственных притязаний.

Первый роман? Возможно, я напишу его в пятьдесят, может быть, позже, если Господь отпустит мне несколько лет, только ради этого я и хочу жить, потому-то и завидую бодрой старости Гёте. У него достало времени пройти весь отпущенный путь, замкнуть круг жизни. Поэт может умереть молодым, поскольку у поэзии нет возраста, она живет в нас с отрочества, если не с детства, она связана самыми тайными узами с детством. Роман — это итог, это мир, который способны удержать лишь могучие плечи.


Хотите узнать, как я пишу роман? Для начала скажу, что вовсе не намерен предлагать готовые рецепты, ведь у каждого автора свой метод, соответствующий темпераменту, вдохновению (хотя я и не люблю это выражение). Кстати, я бы не прочь оспорить одну устоявшуюся легенду. Мне часто говорят, глядя на меня сверху вниз:

— Ведь вы пишете быстро?

— Очень быстро.

— По роману в месяц, кажется?

— Нет, на роман у меня уходит одиннадцать дней.

— Ах вот как!

Мой собеседник ликует. Он никогда меня не читал. Но теперь он убедился, что и не стоит читать, ведь написанный за одиннадцать дней роман — самой низкой пробы.

Не думайте, что я преувеличиваю. Многие критики тоже питают предубеждение против авторов, пишущих слишком быстро, что говорит о плохом знании истории литературы. Им бы следовало помнить, что Бальзак за одну ночь одолевал по сорок страниц. Но они предпочитают относиться к Бальзаку как к монстру или автору «народных романов».

А Стендаль? Он справедливо пользуется уважением ученой публики. Так вот, Стендаль, если не ошибаюсь, написал «Пармскую обитель», в которой около тысячи страниц, месяца за полтора. Гюго написал «Марион Делорм» за девять дней, остальные пьесы — меньше чем за месяц, а каждое утро, прежде чем приступить к текущим делам, он создавал по доброй сотне стихотворных строк.

Создается впечатление, будто я оправдываюсь. Но я искренне убежден, что скорость не имеет никакого значения. Я знаком с художниками, которые пишут маслом картину за несколько часов, другие работают по нескольку недель над одним пейзажем, но и те и другие большие мастера.

Меня постоянно спрашивают:

— Как вы находите сюжеты?

Я не нахожу сюжет. Да я его и не ищу. Могу сказать без преувеличения, что сюжет меня не волнует. Вот пример. Через несколько дней я приеду в свой домик в Канаде, немедленно сяду за письменный стол. Я чувствую ненасытную потребность писать, ведь я не работал долгие месяцы и мучаюсь не хуже наркомана, лишенного наркотиков.

Едва добравшись до дома, я сразу же испытываю благодать. Слово это вызовет у вас улыбку, но оно точно описывает необходимое для творчества состояние. В какой-то мере это бегство от реальной жизни. Накануне дня, когда я должен сесть за новый роман, я, как всегда, гуляю, но я не узнаю окрестности, точнее, они теряют в моих глазах реальность, материальность. Я встречаю все тех же людей, рассеянно здороваюсь, если только не забываю.

Можно ли назвать подобное состояние трансом? Пожалуй, это слишком сильно, а я не люблю громких слов, как не люблю и высокие идеи. И все-таки… День клонится к закату… Самое лучшее время… Контуры постепенно утрачивают определенность, самый обычный угол улицы, темный подъезд, отсвет на мокрой мостовой — все становится загадочным. На память приходят десять, пятьдесят городков, где я вот так когда-то бродил, и постепенно воспоминания наплывают, пробуждают чувствительные струны. Осенний вечер в маленьком кафе в Дюнкерке, застывшие рыбаки в зюйдвестках, блестящих от соленой воды… На полу валялись опилки, а у ног лежали рыбины, оставленные на ужин. Еще одна деталь: кукушка. Она прокуковала ровно в шесть, отчего я подпрыгнул на месте… Запах выпивки. Кажется, рыбаки плавали на «Мари-Жанне»…

Хорошо было бы провести с ними несколько дней… Один из них, Малыш Луи, когда напивался, а напивался он каждый вечер, жевал стакан… Он плавал на парусниках к Новой Земле… Полгода в море, полгода суровой жизни, полной лишений… Он зарабатывал небольшую сумму и каждый раз обещал себе навестить стариков в Бретани. Но на следующий день, мертвецки пьяный, он валялся где-нибудь в канаве или у стены в полицейском участке. Через три-четыре дня у него уже не было ни гроша, ему не на что было купить билет на поезд, и он подписывал новый контракт, снова на полгода уходил в море, снова вел добропорядочный образ жизни. Малыш Луи… Да и все прочие… Дюнкерк…

Щелкнуло… Я проведу в этом мире одиннадцать дней, персонажи, отчасти изуродованные временем, сбегаются со всех сторон гурьбой. Чтобы они стали героями романа, мне достаточно придумать такие ситуации, где они реализовали бы себя до конца.

Вы поняли? Персонажем романа может стать любой прохожий, кто бы он ни был — мужчина или женщина. Все мы наделены инстинктами. Но часть подавляем из честности, из осторожности, из воспитанности, а иногда просто потому, что не представился случай. Персонаж романа должен осуществить себя максимально, а моя задача как романиста — поставить его в такую ситуацию, которая бы вынудила его к этому.

Все это не сложно, как вы видите. Не нужно даже придумывать сюжет. Просто надо изобразить людей, человека в его собственной среде. И легким прикосновением привести все в движение.

Теперь мне остается лишь наблюдать за ними. Они сами создадут сюжет без моего вмешательства, потому что у настоящих героев есть логика, которой я, автор, ничего не могу противопоставить.

План не нужен. Я только набрасываю некоторые имена на клочке бумаги, вернувшись с прогулки, потому что у меня плохая память на имена. Возраст, телефон, если он есть. Все они — реальные персонажи, и надо предоставить им возможность существовать в их собственной реальности. Потом я вешаю на несколько дней карту городка или края. Часто еще и железнодорожное расписание, потому что героям, как и в жизни, приходится ездить по железной дороге и они должны садиться на реальные поезда.

Остается одна формальность, занятие, которому я отдаюсь с наслаждением, — самым тщательным образом почистить пишущую машинку, смазать маслом, вставить новую ленту, навести глянец, словно бы машинке предстояло участвовать в соревнованиях.

И все. Завтра я проснусь до рассвета, не позавтракав, не вполне расставшись с ночными видениями, сяду за стол, где, я уверен, уже ждут меня мои герои. Через два часа глава будет готова, она займет двадцать страниц, потому что я завел себя ровно на двадцать страниц. Я знаю свою норму.

Теперь я смогу распахнуть окна, начать жить, как нормальный человек. Но не обманывайтесь. Все одиннадцать дней, что я буду писать роман, вы будете видеть не меня, а Малыша Луи или кого-нибудь в том же роде. Я буду бессознательно подражать его походке и даже привычкам. Да-да, в ход пойдет и то самое винцо, с той лишь разницей, что я не собираюсь глотать рюмки.

Роман — это не просто искусство, это даже и не профессия. Это прежде всего всепоглощающая, порабощающая страсть.

Потребность ускользнуть от самого себя, жить по своей воле, по крайней мере какое-то время в мире, выбранном по собственному вкусу.

Кто знает, быть может, это прежде всего способ избавиться от своих фантазмов, наделив их жизнью и отворив им дверь в мир?

Вот почему героев, какими бы они ни были — веселыми или грустными, взволнованными, зажатыми или безмятежными, — я никогда не выбираю.

Но роман подразумевает еще и нечто другое, роман для его создателя — освобождение.

1945

Загрузка...