Но обратимся к дальнейшему ходу событий.
Премьера — это роковой момент, когда драматическое произведение становится реальностью. До самой последней репетиции ещё можно было что-то исправлять и спасать. Спектакль был незавершённой работой, миром в становлении, звездой, родящейся из хаоса. Премьера — это выражение отчаянной решимости предоставить наконец пьесу самой себе. Это момент, когда автор и режиссёр окончательно отдают спектакль в руки других и уже не могут броситься на помощь. Никогда в жизни не познают ни автор, ни режиссёр удовлетворения столяра, который сначала хорошенько просушит только что сделанный стол, затем с видом знатока проведёт пальцем по всем его граням, оботрёт доску ладонью, постучит по ней, оглядит свою работу и скажет: «Хорош!..» Ах, если бы ещё хоть одну репетицию!
Утром перед премьерой устраивается последняя репетиция. Актёры отбарабанивают свои роли наспех, невыразительно и почти шёпотом, чтобы не сорвать голос перед спектаклем. Потом они торопливо расходятся, молчаливые и замкнутые, словно в доме покойник. Из глубин театра выползает тоскливая и напряжённая тишина. Больше ничего нельзя сделать. Это начало конца.
Как известно, премьеры имеют свою постоянную публику. Есть люди, которые ходят только на премьеры. Говорят, что это страстные театралы или просто любопытные люди, снобы или любители щегольнуть туалетами и повидать знакомых. Не знаю, но думаю, что они приходят, гонимые подсознательным садизмом. Им приятно насладиться волнением актёров, муками автора, агонией режиссёра. Они приходят позлорадствовать по поводу ужасающего положения на сцене, где каждую минуту что-нибудь может дать осечку, запутаться, испортить всё дело. На премьеры ходят, как в Древнем Риме ходили в Колизей смотреть на растерзание христиан и бои гладиаторов. Это — кровожадное наслаждение муками и тревогой обречённых.
В минуты, когда публика, шурша программками и переговариваясь, рассаживается по местам, автор бегает вокруг театра, ощущая странное и нестерпимое сосание под ложечкой. Актёры, уже в гриме, то и дело подходят к дырочке в занавесе, охваченные волнением премьеры, вызывающим желудочные спазмы и тошноту. Некоторые из них бушуют в уборных, оттого что парик плох или костюм не застёгивается. Костюмеры и швеи мечутся из уборной в уборную, так как в каждой чего-нибудь не хватает, режиссёр бегает по сцене, шипя и стеная, ибо из декорационной всё ещё не прислали одну из декораций первого акта. Он свирепо обрывает жалующихся актёров и сам таскает на сцену стулья. Костюмер бежит в мастерскую с чьим-то костюмом, сценариус в последний раз звонит в уборные.
Пожарные на месте; в коридорах и фойе звучат звонки, по-прежнему идёт ожесточённая грызня между бутафором и драпировщиком, и, наконец, в три минуты восьмого на сцену выволакивают последнюю декорацию.
Если бы в этот момент вы, сидящий в шумном зале и поглядывающий на часы («Пора б уж начинать»), если бы вы в этот момент приложили ухо к занавесу, вы услышали бы стук молотков и задыхающиеся голоса:
— Куда это деть?
— Куда суёшь, дубина?
— Её надо привернуть.
— Здесь поставить бы косячок…
— А вам чего надо?
— Живей, чёрт побери!
— Берегись, кулиса падает!
— Это уж придётся исправлять завтра.
— А это куда?
— Да шевелитесь же, чёрт возьми!
Дзинь! — первый звонок к подъёму занавеса. В зале темнеет, шум голосов стихает. Слышно несколько последних ударов молотка, слышно, как волокут тяжёлую мебель и взволнованно кричат:
— Долой со сцены!
— Обрежь ту доску!
— Оставьте уж так и проваливайте!
— Подтяни её, живо!
Второй звонок. Занавес взвивается, мелькают пятки последнего убегающего за кулисы рабочего, освещённая сцена врезается во тьму, на сцене стоит Клара, потихоньку осеняя себя крестным знамением.
Её партнёр, — у него от волнения струится пот по лбу, но из зала этого не видно, — входит и бросает шляпу на кресло вместо стола.
— Доброе утро, Клара! — громогласно возвещает он и вдруг пугается. Боже мой, ведь он должен был сказать: «Клара, со мной приключилось нечто необыкновенное!»
Клара цепенеет от ужаса: она не получила нужной реплики.
— Доброе утро… — импровизирует она неуверенно.
— «…со мной приключилось нечто необыкновенное», — шипит суфлёр.
Актёр отчаянно ищет переход к тому, что он должен был сказать. Вдобавок он вспомнил, что по пьесе сейчас не утро, а пятый час дня.
— Начинай же! — в отчаянии шепчет Клара.
— Гм… да… — барахтается герой, — представь себе, Клара… гм… да…
— Уж не произошло ли с тобой что-нибудь необыкновенное? — отважно выручает Клара.
— Да, да! — с восторгом подхватывает он. — Представь себе, Клара, со мной приключилось нечто необыкновенное!
— Что же с тобой стряслось? — входит в колею Клара.
Из ложи автора слышен стон облегчения, сменившего смертельный ужас. Положение спасено, но в первый момент автор судорожно схватился за барьер ложи, готовый выскочить в партер с криком: «Не так, не так, начните сначала!» Теперь он понемногу успокаивается. На сцене журчит диалог, всё идёт как по маслу. Через минуту Клара должна как подкошенная без чувств упасть в кресло… Но, боже мой, недотёпа-партнёр положил туда шляпу! Вот оно! Теперь Клара сядет на шляпу своего супруга, весь акт будет испорчен. Боже милосердный, как это предотвратить? У автора от волнения взмокли ладони, он ничего не слышит, ничего не видит, кроме злосчастной шляпы в кресле. Гибельный момент неотразимо близится. Хоть бы паника, что ли, возникла сейчас в театре… Что, если встать и крикнуть: «Пожар!»? Вот, вот, уже молнией пала реплика, сейчас Клара сядет на проклятую шляпу… Ах, божественная, находчивая Клара! Взяла шляпу в руки и только потом как подкошенная повалилась в кресло! Шляпа у неё в руке. Но что она с ней будет делать? Не держать же в руках до конца акта? Почему она не кладёт её на стол? Ну, наконец-то! Наконец-то она отделалась от шляпы, положила её на стол… но как неловко, как ужасно заметно… Автор оглядывается, видит кашляющих и сморкающихся зрителей. Странно, но, кажется, никто не заметил катастрофы со шляпой. Автор снова оборачивается к сцене. Как, диалог всё ещё не кончился? Почему так долго? Автора бросает в жар. Диалог слишком длинен, он всё тянется и тянется, а действие стоит на месте. Автор потеет от мучительного запоздалого сожаления: надо было сократить, сократить! Всё это слабо, плохо, нестерпимо глупо, незначительно! Почему они говорят так медленно? Лучше всего было бы встать и закричать: «Подождите минутку, я сокращу!»
Слава богу, диалог окончен. Теперь подходит важнейшая часть экспозиции, ключ ко всей интриге, короткий и напряжённый разговор на три странички, а за ним…
Бум! Автор замирает от ужаса: на сцену врывается Катюша, которая должна была появиться через пять минут, после этих трёх страниц. Господи, что теперь делать? «Занавес дайте, занавес!» — хочет закричать автор, но у него перехватило дыхание. Клара с мужем тоже ошеломлены, а Катюша как ни в чём не бывало щебечет свой текст, и они с облегчением подхватывают реплики, три страницы разговора пошли к чёрту, ключ ко всей интриге безвозвратно утерян, теперь никто не поймёт пьесы, завязка сорвана, поступки героев будут непонятны, без этих трёх страниц вся пьеса — совершенная бессмыслица! Как могла это сделать Катюша? Почему сценариус выпустил её на сцену? Сейчас публика начнёт свистеть, раздражённая бессмысленностью действия; ребёнку ясно, что это ни с чем не сообразная чепуха. Почему режиссёр не прекращает спектакля? Автор быстро оглядывает публику, не начала ли она уже протестовать. Нет, зрители спокойно смотрят, кашляют, сморкаются, а по временам по залу пробегают волны смеха — Катюша явно имеет успех. Свистки и крики начнутся, когда кончится акт. Автор готов провалиться сквозь землю. Он бежит из ложи за кулисы, быть может, с целью поджечь всё здание — как строитель Карлова собора[9]. «Никогда больше никому не покажусь!» — в отчаянии думает он и, укрывшись в чьей-то уборной, падает на стул, сжимая голову руками. Всё, всё пропало!
Проходит невыносимо много времени, — наверное, несколько часов! — и автор поднимает голову. Что это? Словно где-то шумит вода, течёт, плещется, отдалённый шум нарастает. Хлоп! — шум воды вдруг резко усиливается: кто-то открыл дверь в уборную и кричит:
— Вот он, автор!
Автора взяли под руки и влекут куда-то рысью, со всех сторон его хватают и толкают чьи-то руки, его волокут, он спотыкается, ничего не видит и не соображает, отбивается, но окружившие люди увлекают его за собой, подталкивают, вот он уже, как из пушки, вылетает на сцену. Катюша и Клара влажными руками берут его и ведут к рампе, а внизу что-то шумит и плещет, как водопад. Автор видит сотни плавающих лиц, искривляет губы в идиотской улыбке и несколько раз быстро сгибается в пояснице.
Занавес опускается, шум водопада стихает, но вдруг занавес опять убегает вверх, автор протягивает руки Катюше и Кларе, но их нет, он один на сцене, брошенный на растерзание тысяче глаз. Он кланяется, с ужасом сознавая, что делает это как-то неловко и смешно, словно марионетка. Но он не может иначе, и всё кланяется направо и налево, вверх и вниз, понемногу отступая за кулисы, где знакомые и незнакомые энергично трясут ему руки, слышно только:
— Поздравляю, поздравляю.
Занавес снова бежит кверху, автор опять на сцене, он делает жест в сторону кулис: дескать, что я? главное — актёры, а уж если хотите приветствовать меня, я, что же, очень, очень рад, спасибо, такой незаслуженный успех… Уф, наконец-то автор снова за кулисами, ослабевший, сникший, словно пустая наволочка, и опять никому не нужный. Рабочие растаскивают декорации, — эй, берегись! — волокут мебель и реквизит, что-то прибивают. Где ни станешь, всюду мешаешь…
— Живее, живее! — кричит режиссёр, и автор кидается ему на шею:
— Замечательно, замечательно!
— Могло быть и хуже, — сухо отвечает режиссёр.
— Послушайте, — блаженно бормочет автор, беря его за пуговицу, — а что, если бы в дальнейшем Клара садилась на ту шляпу? Вот, я думаю, будет смешно!
— Там совсем не нужен смех, — возражает режиссёр. — Живо, ребята, живо, не то кончим не раньше одиннадцати.
Лишний автор бежит благодарить актёров. Главный герой ужинает и на излияния автора скромно отвечает:
— Ну, это же пустяковая роль.
Клара не настроена разговаривать, она порвала платье о гвоздь. Катюша ревёт от обиды в своей уборной: режиссёр обругал её последними словами за преждевременный выход.
— Да разве я виновата, — хнычет Катюша, — что там два раза подряд одинаковая реплика? У меня выход после реплики Клары «…никогда!», а при чём тут я, если она говорит это дважды?
Автор пытается её утешить, но Катюша плачет ещё горше.
— Так… меня… изругать… тут же, на премьере! Как я теперь… буду… играть?
— Успокойтесь, мадемуазель, — великодушно заявляет автор, — ей-богу, никто не заметил, что там выпущен кусочек текста.
И он прав больше, чем сам думает. Никто не обратил внимания на то, что первый акт был бессмысленным. Такие вещи не замечаются.
Занавес снова поднимается. Второй акт. Автор спотыкается о кабели и декорации, чуть не падает в какой-то люк. Ему приходит в голову посмотреть спектакль из-за кулис. Но около кулис — полным-полно, здесь весь подсобный персонал, костюмеры и швеи, рабочие сцены, их жёны и тётки, статисты, и их кузины, и знакомые их кузин, и ещё какие-то неведомые личности. Все они смотрят спектакль, вслух обмениваются шутками, перебегают по скрипучим доскам, жуют, переругиваются, хлопают дверьми, препираются со сценариусом, мешают актёрам, создают немыслимый беспорядок и чуть не суют носы на сцену. Автор пытается протиснуться между ними, становится на цыпочки. Но вместо того, чтобы услышать, что делается на сцене, он слышит разговор двух рабочих в синих спецовках.
— Вот нудота… — резюмирует один.
— Уж больно длинно, — говорит другой.
— Раньше одиннадцати не уйдём.
Бац! За кулисами кто-то с грохотом повалил железный стул. На сцене тем временем идёт любовный диалог.
Лишний автор отходит на цыпочках, страшно скрипя половицами; лабиринтами коридоров он пробирается на улицу. Поздний вечер. Немногочисленные прохожие шагают по улицам, думая неизвестно о чём, звенят трамваи, вдалеке шумит жизнь. Автор вздрагивает от ночной прохлады и тоски. Он один, один, как никогда на свете, а за его спиной завершается день его славы. Ох, скорей бы конец всему этому!