Время от времени я навещаю Владию и, когда решаюсь, говорю себе, что это в ее же интересах. В самом деле, от меня Владии одна прибыль: то в виде нового сарая, то в виде особняка со множеством ходов и выходов, где натыкаешься на самые неожиданные вещи, от кринолина таинственной дамы в розовом — о, эти дамы из книжек — до какого-нибудь треснутого аквариума с ошметками полусгнивших водорослей. А то может прибавиться чудо-другое: даст зеленые побеги рассохшийся шкаф или вот еще — кто держал окна целый день открытыми и закрыл их перед закатом, вдруг видел, что набрал полный дом света, свет несколько минут медлит, потом начинает утекать в щели и в трубу, так что с улицы еще долго заметны тонкие молочные струйки вокруг дома, как лепестки самого красивого на свете цветка, они распускаются в теплом дыхании города и гаснут вдали, за грядой холмов.
Конечно, это всего лишь жалкие и беспомощные попытки оправдания. Я знаю, что не ради Владии я навещаю Владию, а ради себя самого. Кошачий обычай возвращаться в дом, даже если в нем давно уже никто не живет. И тем больше нужда во Владии, чем чаще я нахожу там непостижимым образом знакомые приметы — дерево, выступ дома; так со мной случается то, о чем я только слышал или читал — несколько раз в жизни ты можешь попасть в места, физически тебе не известные, но известные как-то по-другому. Я думаю, это одно из самых захватывающих состояний поэзии — узнавать незнакомое место. А бывает, я слышал, и так: можно вдруг как бы перенестись в некий город, на некую улицу, вполне реальную, но существующую не в этом мире, не в это время. У меня с такими видениями туго, поэтому я стараюсь бывать во Владии. Завел там нескольких знакомых, очень замечательных личностей. И хотя я их никогда не видел, это меня не беспокоит, потому что их образы имеют странное свойство проясняться в памяти с течением времени. Это целый мир, Владия, мир, который живет по-своему, в постоянной игре, по правилам, строгим, как в шахматах. Десятки тысяч возможных комбинаций, но в любом случае ладья ходит только по прямой, а конь — только под своим излюбленным углом. Мне ни разу не удавалось сдвинуть лейтенанта Копачиу с позиций доброго малого, а все мои юные учителя — как мне хочется спутать автобусы, шумящие под моим окном, с теми, что всегда обходят Владию стороной, — так вот, мои юные учителя при любых обстоятельствах сохраняют простодушие, им все западает в душу, так колодец подставляет себя под монету, звезду, каплю дождя. Со своими пешками и офицерами, со своими ладьями и конницей, Владия раскрывается, как огромная шахматная доска, черные и белые клетки которой надо сначала придумать, а уже потом завоевывать, и предоставляет себя для самых увлекательных игр — но игр.
Изобрести механизм, способный передвигаться по полю, по склону холма или даже по пересохшему руслу реки, — штука трудная, и не всякий это сумеет. Но изобрести лошадь, чтобы она грызла коновязь и, когда ржет, чтобы гладь ее шеи шла волнами, как вода в озере, — изобрести красоту и тепло этого тела вряд ли возможно. Можно заново изобрести одеколон, велосипед и швейную машину, как это произошло не так давно в одном из медвежьих углов планеты, но, например, цветок жасмина или руки женщины не подарит миру никакая сила ума; и все же я почему-то верю, что мои набеги на Владию — мир, которого нет иначе как в воображении, — житие и деяния инженера Башалиги, которому кажется, что для него нет ничего невозможного, и который больно обжигается на возможном, это и многое другое может найти себе место под солнцем — так травинка просыпается под внезапной защитой расцветшего за ночь мака…
Перевод А. Старостиной.
Человек — это только тростник, самое хрупкое в природе, — но тростник мыслящий.
Открыв глаза, он увидел сначала глухую желтизну огромной двустворчатой двери с черными наплывами по краям, массивную бронзовую ручку с прозеленью в углублении — от рубина, подумал он, чувствуя, как затекли ноги в грязных ботинках, свисающие с края кровати — счастье, что он ухитрился не слишком замарать покрывало из толстого бархата, побитого молью, с полными пыли складками. Пролежав так еще несколько минут, он скосил глаза в сторону, и к тяжести в голове прибавилась какая-то незнакомая дурнота — после вчерашнего, шипучка мало того что дрянь, еще и коварная. Поднялся наконец с тяжелым вздохом и обнаружил, что комната высока, под стать двери, и, судя по всему, давно уже нежилая, прошелся по полу из хорошего, как и следовало ожидать, дерева, сухого и звонкого, но не скрипучего. Он спал не раздеваясь, налитый вином и усталостью, на широком ложе, щедро застланном невероятных размеров полотнищем бархата, более уместным для портьеры на парадной двери или у входа на антресоли. От стен тянуло сыростью, старой штукатуркой — дыханием заброшенного дома, пожалуй, у него было мало шансов встретить кого-нибудь в других комнатах, наверняка таких же голых, высоких, холодных. Эта расточительность пространства, это великолепие, уцелевшее в дверном дереве, в бронзовой ручке, в самом зиянии пустой полости, лишенной игры драгоценного камня, наводили на мысль об особой роли дома во Владии. Он был символом мира, который отверг Владию, подобрался и замкнулся в себе, но совсем отторгнуть себя не смог и свербел на теле города незажившей раной, давая ощущение всего лишь легкого зуда.
Он с любопытством оглядел стены, носившие отпечаток изысканного вкуса, все в комнате было отмечено благородством, когда-то она была голубой, следы настоящей, ностальгической лазури сохранились неровными разлапистыми островами больше всего на потолке и по углам. Окна были закрыты, и вблизи них остро пахло плесенью — первым знаком смерти, дающей о себе знать стуком в окно. Он бросил взгляд наружу, Владию, казалось, захлестывало червонным золотом, без удержу льющимся с окрестных холмов, а внизу, на улице, поблескивали лужи, и ноги и колеса месили вязкую землю, лепили из нее неожиданные фигуры, цеплявшиеся за лошадиные копыта, за лапы поджарых, жесткошерстных, всегда готовых к пинку собак.
Покой был пуст, никаких признаков прошлой или нынешней жизни, одна кровать высилась как трон, подчеркивая царственность стен. Надеясь отыскать все-таки живую душу, он вышел с ощущением своей незваности в полутемный коридор, где витал целый рой запахов, длинный коридор, в конце которого не столько виднелась, сколько угадывалась такая же монументальная дверь, и по пути к ней он подумал, что вся эта конструкция, какой он видит ее изнутри, в сущности, нелепа, а снаружи она для него пока не существовала. Он не очень отчетливо помнил, как сюда попал, в темноте здание показалось ему несоразмерно большим и даже чудовищным, с какими-то ступенчатыми террасами, башенками, балконами в восточном стиле, нависавшими над запущенным садом. Сад был точно запущенный, он это знал, потому что в одном месте ему пришлось продираться сквозь заросли одичавших роз, вольно шагнувших через плиты, которые вели от ворот ко входу. Он держался на ногах с помощью Кройку, но все же сумел отметить состояние сада. А теперь вот эта вилла, вилла «Катерина», насколько он помнит, взялась поразить его своими внутренними угодьями. Коридор был узок, двое едва могли бы в нем разминуться, темнота пахла тайной, и, снова взявшись за бронзовую ручку с дыркой на месте камня и открыв вторую, точно такую же тяжелую, как первая, дверь, он не без удивления обнаружил снова пустую залу с огромной, как корабль посреди залива, кроватью, высокую холодную залу с плесенью на стенах, сочащихся сыростью. Только пятна краски были другие, некогда пурпурные, а теперь линяло-розовые, они местами сохранили первоначальную пронзительность цвета. Он подумал, что где-то в коридоре, который он пересек, привлеченный симметрией дверей, должен быть выход, ведущий либо в глубину здания, либо в кущи дикого сада. Симметрия двух зал его заинтриговала, он чувствовал, что в этой зоне и есть тайна дома — что за дом без тайны, — и, вернувшись в коридор, пошел на ощупь вдоль шершавых стен, напрягая глаза, пока не наткнулся в самом деле на деревянную дверь, темную, почти невидную в рассеянном свете. Он навалился на нее всей тяжестью, ожидая сопротивления, но дверь поддалась мгновенно и бесшумно, как будто ее скрытые в стене петли были недавно смазаны, кто-то, вероятно, часто ходил на эту половину дома. Он вылетел в широкий холл, прямо под сияние огромного витража с преобладанием золота и пурпура — красок византийского величия, по его разрозненным книжным представлениям сразу подсказывающих имена Сфренциоса, Прокопиуса, Аны Комнены, — удивительное тепло исходило от витража, а под ним явно был парадный вход этой молчащей до поры до времени виллы «Катерина». Его шаги гулко отдавались от зеленой матовой мозаики пола, заляпанного старой и новой грязью, холл был высокий, по бокам его сторожили двери, некогда молочно-белые, — настоящая зала, по замыслу, зала для приемов. Над дверью, через которую он сюда проник, в нише располагалась ложа, вероятно, там, под потолком, шел невидимый круговой коридор, впускавший в ложу музыкантов. Он представил себе, как раскрываются боковые двери и комнаты за ними вместе с холлом образуют салон для приемов на французский манер, с танцами, точно как в романах, только здесь, во Владии, все было в других пропорциях, и зала поменьше, и боковые комнаты наверняка не дотягивали до нужных размеров, но все было, а местное вино, отвоеванное у этой вязкой желтой земли, вполне заменило бы рейнское, бургундское и разные шампанские. Его потянуло побродить по комнатам, не может быть, чтобы там не осталось хоть что-то от духа стародавних балов, но он отложил удовольствие, подошел к парадной двери, попробовал, открывается ли, открыл и вышел на воздух, чтобы оглядеть наконец виллу снаружи, иначе приключение получалось неполным. Конструкция была хаотичной, особенно второй этаж, где за кратким промежутком дисциплины и строгости, расположившим в правильном порядке ряд стрельчатых окон, вдруг выпирала вверх полукруглая башня, наверняка с бесполезным, без тепла и света, внутренним помещением, а за башней стелилась терраса на полкрыши, огороженная цементной балюстрадой со стилизованными под цветы столбиками. Отливающая золотом черепичная крыша далеко выдавалась за край серого здания — откуда оно взялось, такое, в кругу халуп, крытых соломой, в кругу лавчонок из глины и ветхого дерева, пропитанного влагой и копотью, сотрясаемого ордами насекомых? Взялось, вероятно, в романтические времена, сразу после войны, после первой войны, судя по некоторой геометричности форм, — подобный стиль появился на улицах Города и Столицы в период краткого благополучия. Чем дольше он смотрел на виллу, тем больше било ему в глаза чудачество ее замысла. Чудачеством была и надпись, отлитая на цементном фронтоне: ВИЛЛА КАТЕРИНА, — которая в такой дыре, как Владия, сообщала дому значительность, хотя бы тем, что присваивала ему имя, ведь имя — один из шансов выжить, даже если когда-нибудь на этом месте будет пустырь и бурьян.
Викол Антим отступил на несколько шагов назад, чтобы окинуть взглядом все это отсыревшее, замшелое по углам строение, и увяз в желтой глине, врезавшись в куст одичавших роз, где красным пунктиром обозначались остатки цветов, сожженных инеем. Ему показалось, что на него смотрят, что в одном из стрельчатых окон кто-то есть, кто-то неподвижный, в черном, за складками шторы, ветхой до дыр, когда-то, наверное, роскошной, украшенной бахромой. Он оглянулся — вилла стояла на возвышении, через дорогу был большой огород с остатками картофельных плетей и капустных раструбов, прилегавший к задам параллельной улицы, где лепились друг к другу домишки, крытые луженой жестью, почти красной от ржавчины, с желтыми, как бы масляными пятнами на покоробленных дворовых фасадах.
Он вернулся в дом и наскоро обошел нижние комнаты, они были просторные, пустые, с почерневшими и кое-где вздутыми полами, присыпанными пепельно-голубой пылью с облупленных стен. Уцелели только канделябры, и тем не хватало свечевидных лампочек, а еще лучше — самих свечей пчелиного воска, которые не дают копоти, а только приятное тепло и благовоние. Иногда движение отворяемой двери вздымало в воздух обрывки старых мятых газет, от их шороха становилось тревожно, и он поспешил подняться по внутренней лестнице, которую предполагал одной из двух, симметричных по отношению к тем двум спальням на концах центрального коридора. Он взбежал вверх по ступеням и осторожно потянул на себя первую дверь.
В старинном кресле, опираясь о подлокотники, глядя скорее испытующе, чем строго, одетая в длинное платье черного бархата, глухо застегнутое на большие круглые пуговицы (как картинка из старого журнала, какого-нибудь «Воскресного мира»), не мигая и не склоняя головы, старуха с высоко подобранными и уложенными на затылке волосами ждала его, и в голубизне ее глаз был лед, как будто она прекрасно понимала свою чуждость миру, который мельтешил за этими стенами. Он шагнул через порог, притворил за собой дверь и, стоя руки за спину, чуть ли не прислонясь к косяку, отчетливо произнес:
— Викол Антим, учитель истории.
Затем счел нужным продвинуться на несколько шагов, но при первом же движении услышал:
— Сударыня! — И спустя долю секунды: — Или мадам, как вам будет угодно.
Он застыл, не докончив движения, не сразу поняв, чего от него хотят, она сидела все с тем же высокомерным безразличием, прямая, неподвижная, не мигая и не опуская глаз. Он наконец опомнился и повторил с некоторым раздражением, думая, что всегда так, в этих огромных буржуйских домах человеку не дадут дохнуть свободно:
— Викол Антим, учитель истории, сударыня!
И только после этого она слегка наклонила голову, настолько, чтобы скрыть взгляд, и приподняла с подлокотника неверную руку без единого перстня, старческую руку с желтоватыми пальцами. Викол Антим приблизился, на ходу пригибаясь, глядя на нее исподлобья, смутно догадываясь, что этот ледяной взгляд скрывает на самом деле чувство превосходства и глубокого презрения, вспыхнувших так безотчетно и яростно, и все же он склонился, как положено, прикоснувшись губами к пергаментной коже едва приподнятой руки.
В комнате не было больше мебели, ему пришлось остаться на ногах и с поддельным интересом разглядывать стены и трещины на потолке, комната была овальная, далеко выступающая из наружной стены, для нее никак не подходили стрельчатые окна, и он окончательно утвердился во мнении о чудовищном вкусе архитектора, строившего дом. Он стоял перед ней, руки за спину, предоставляя ей право первой начать разговор, хотя бы потребовать объяснений, как он оказался в нижних комнатах. Он уже подыскивал какое-нибудь обтекаемое оправдание, что он-де поздно приехал, искал ночлег, и один учитель, естественник Кройку, привел его сюда, заверив, что это с согласия хозяйки…
Он стоял и ждал под холодным взглядом, окидывающим его с головы до пят, до дешевых ботинок на микропорке со следами желтой глины, и от неловкости переминался с ноги на ногу, глядя через ее плечо в окно, на красную черепицу нескольких крыш повыше других, разбивающих желто-зеленый фон окрестных холмов.
— Вы из столицы, юноша? — тем временем обратилась она к нему, и он отметил, что ему приятно различить легкий иностранный акцент — а может быть, это было просто облегчение оттого, что она заговорила.
Он ответил, что в самом деле приехал из столицы, приехал достаточно поздно, и его заверили, что он может беспрепятственно переночевать в одной из нижних комнат. Так ему и сказали: беспрепятственно. Конечно, ему следовало испросить разрешения, представиться, но было так поздно, совсем ночь, да и никто из провожатых ничего такого ему не предложил. На минуту он смолк, поняв, что совершил промах, и поправился:
— Я полагаю, сударыня, что они просто не хотели вас беспокоить, по ночному времени.
К. Ф. улыбнулась, по крайней мере складки ее лица слегка расправились.
— Вы полагаете? О, вы очень деликатны, господин… — она запнулась, словно ища что-то в памяти.
— Викол Антим, сударыня, учитель истории Викол Антим.
Он узнал знакомую по книгам заминку в протокольном разговоре и тоже чуть не улыбнулся, здесь все было из книг, вплоть до имени старухи, К. Ф. Он и думать не думал встретить в этой желтоземной глухомани, среди засилья лавчонок и разгула бродячих собак, осколок того мира, который он уже не застал.
— Я привыкла, господин Викол Антим, к подобным проявлениям, и, сколько я понимаю, не вам приискивать для них оправдания. Вы можете полагать все, что вам угодно, вы можете делать все, что вам вздумается, я имею в виду — в доме, вы вольны ложиться спать в любой из спален, и в голубой, и в пурпурной, обутый, разутый, как вам заблагорассудится.
Ее голос чуть дрожал от раздражения, закрывая гласные, и, странно, выправилась ломаная интонация, когда во фразе выделяется то или иное незначащее слово, оставляя собеседника при впечатлении, что он слышит иностранную речь и только чудом понимает ее смысл, всегда с опозданием на несколько секунд.
— Вы можете делать все, что вам угодно, сударь, все без исключения. — Она так настойчиво предоставляла ему свободу, что Викол Антим понимал: тут пахнет не оказываемой ему милостью, а чем-то другим, своего рода нападением, вызовом, и слушал молча, глядя во все глаза на эту К. Ф., комок нервов, обузданных напряжением всех сил, желанием во что бы то ни стало выглядеть неуязвимой, величественной, холодной, не имеющей отношения к убогим домишкам и аляповатым вывескам, к единственной мощеной улице, гравий для которой везли издалека и с невероятным трудом и которую, после краткого периода постремонтной эйфории, опять затянуло тем же клейким желтым налетом со следами людей и животных, присыпало той же соломой, выпадающей из телег, что и все остальные улицы, проулки и тропинки, ветвящиеся среди дворов и общественных заведений. Присутствие этого дома, присутствие К. Ф. в этой овальной старорежимной комнате, ее кресло и ее высокая прическа, а главное, то тайное злорадство, с каким она предоставляла ему, незваному, вторгшемуся к ней из мира, которого она не знала — и сможет ли узнать? — право распоряжаться ее комнатами, голыми комнатами пустого дома, — все это принадлежало какой-то другой системе координат, другому измерению и наводило на него смутное беспокойство, как тогда, когда он в первый раз прошелся пальцем по перекрученной полоске бумаги, дающей в руки каждому кольцо Мёбиуса, первообраз неведомого, которое можно пощупать. Как тогда, когда он впервые собственной кожей ощутил существование чего-то сверх, когда он весь, необъяснимо, но совершенно конкретно, пережил ситуацию, идущую вразрез с обычной системой понятий, так и теперь он чувствовал перед собой что-то, к чему не подходят нормальные мерки, но что тем не менее существует, независимо от его воли и сознания, и это предчувствие взбудоражило его до легкой лихорадки, вполне реальной, так что когда он провел рукой по губам, они оказались запекшимися, сухими, конечно, у него был жар.
— И вы, и кто угодно, все кто угодно, делайте все что хотите, если это вас развлечет. Как-никак будет что вспомнить о Владии, потом. Тут для всех свобода, почему бы и не для вас, юноша? Ваши здешние приятели — думаю, я имею основания предполагать, что речь идет о ваших приятелях, — направили вас точно, здесь единственное место во Владии, где вы можете делать все что хотите, абсолютно все…
Она говорила брезгливо, оскорбительно, и Викол Антим наконец ее перебил:
— Как это, сударыня, как это я могу делать все, что хочу? Никто в этом мире не может делать все, что хочет, мне ли о том не знать, я ведь преподаю историю, никому и никогда, уверяю вас, не удавалось делать все, что он хочет. Никому и никогда, сударыня. Простите, но я не понимаю, как я могу быть здесь исключением? И еще я не понимаю, почему вы так на этом настаиваете. Насколько мне известно, вилла ваша, она носит ваше имя, а имя для дома уже очень много значит.
К. Ф. с минуту глядела на него в замешательстве.
— Мне еще ни разу, юноша, не задавали таких вопросов. Но извольте, я вам отвечу. Просто меня это совершенно не касается, мне безразлично. Я всегда давала это понять, и в первую голову этому вашему инженеру, Башалиге Теодору. Вот кому следовало бы меня спросить, но он не дал себе труда. Так что вы вольны делать все, на что возымеете охоту, вы и ваши приятели. Это, если хотите, мой способ защиты. Так я защищаю мое кресло здесь, наверху, выше всех крыш этого ничтожного городишки, на высоте окрестных холмов, так я защищаю это место, где мой конец, только мой, юноша, не преминет меня найти. Заметьте, если смотреть отсюда, то все, что бы ни происходило, неизбежно происходит ниже. Ничто, во всей округе, не может произойти выше или даже пусть вровень со мной. Вот если бы кому-то достало любопытства подняться на плато за холмами, но не думаю, чтобы это могло случиться с кем-нибудь из здешних.
Викол Антим подозревал, что он удостоен важного признания, что ему удалось вызвать К. Ф. на откровенность, и он испытал прилив радости — торжествующей, но без буйства, тихой, вкрадчивой, захлестывающей исподволь, как морской прилив, напитанный водорослями и живностью, — радости скорее всего инфантильной, словно пробившейся из-под пепла отроческих огней, и только гораздо позже он понял, почему не осмелился тогда возразить, что ее козыри, высокомерие и брезгливость, на которые она делала ставку и которыми жила десятки лет, потеряли силу, мумифицировались вместе с ней и под пергаментной кожей, подобно вину, которое хранилось слишком долго, приобрели крепость эссенции — но без соков, без жизни. Только гораздо позже он понял, что не посмел все это ей выложить, потому что почувствовал, вне объяснений, что с какого-то момента ее существование целиком зависит от этой шаткой установки на свое превосходство, безотчетно питающейся, может быть, в самом деле благородным происхождением, но в конце концов достойной лишь жалости и сочувствия и просто смехотворной в том мире, в котором он, Викол Антим, привык жить. Что-то похожее на сострадание, снисходительность и симпатию, вместе взятые, помешало ему тогда сказать: «Сударыня, правда в том, что никому нет дела до вашего безразличия, а если говорить о месте, об этом верховном месте, то…» — но здесь бы он осекся, совсем не будучи уверен, что сможет найти убедительные контраргументы.
Итак, он промолчал, оставив К. Ф. при ее убеждении. То, что оно на годы вперед предопределит ее жизнь, Викол Антим, конечно, не мог знать, но он промолчал и дал ей говорить.
— Чтобы по-настоящему жить здесь, во Владии, мало быть счастливым, это доступно каждому, надо еще хотеть уйти отсюда. Уйти, господин учитель, тем или иным способом.
Она сделала упор на последние слова, и хотя он отметил, что следовало бы уточнить, что означает «уйти тем или иным способом», но тогда, в ту минуту, его больше удивило другое: она обронила, что здесь, во Владии, мало быть счастливым, как будто счастье было принадлежностью этого города, чем-то вроде верного источника доходов, с которого все местные жители только и делают, что стригут купоны.
Тогда, при первой встрече с К. Ф., он попробовал выяснить, в чем состоит владийское счастье, но не очень в том преуспел, потому что уступил ей инициативу в разговоре, относя это на счет своего хорошего воспитания, ни на миг не подумав, что таким образом открывает долгий ряд их встреч, в ходе которых она, чувствуя приближение конца, о котором сама говорила, что он не преминет ее найти, попытается сделать из него, Викола Антима, хранилище для своих громоздких и, несомненно, мучительных воспоминаний. На эту попытку К. Ф. вдохновила и последняя фраза Викола Антима, которую он, как подобает благовоспитанному юноше, произнес, прежде чем закрыть дверь:
— Поскольку я, сударыня, некоторое время пробуду во Владии, а я здесь, конечно, временно, я был бы счастлив, если бы вы меня иногда принимали, может быть, несколько чаще, чем позволяют приличия, но я, повторяю, здесь временно и прошу вас об этом, потому что я всегда был убежден, что история нуждается не только в книгах, но и в людях.
Еще раз оглядывая с улицы дисгармоничную конструкцию, разбивающую в какой-то мере владийское затишье, Викол Антим убедил следящую за ним из-за шторы К. Ф., что стоит поверить в эту последнюю попытку одолеть полусонное время Владии и примириться с близостью конца, тем более что его «я здесь временно» она восприняла как награду за долгие годы ожидания, одиночества, тут, в этом кресле, в этой промозглой овальной комнате с протекающим от бесконечных дождей потолком, всегда одна, вдали от жизни, которая происходила где-то вне ее, вокруг и внизу.
Она смотрела, как Викол Антим удаляется, засунув руки в карманы грязно-белого плаща, такого же, как на тех, что входили на виллу, ни у кого не спрашиваясь, не поднимаясь наверх, просто-напросто игнорируя ее, как бы ей в подражание, и так многие годы. И после того как Викол Антим скрылся, затерявшись в одной из узких улочек Владии, сверху почти невидных из-за нависающих с обеих сторон стрех, она тоже встала, спиной к окну, и, глядя на свою тень, протянувшуюся до двери, поправила на плечах черную шаль с бахромой медленным, скупым, экономящим силы движением. Оно составляло часть ежедневного ритуала, скоро должна была прийти Мируна, старенькая, еще старше ее, когда-то К. Ф. радовалась, видя, как та дряхлеет скорее, но постепенно ее стал охватывать страх, почти паника, что Мируна умрет раньше, это означало бы, что она останется окончательно одна, не только без существа, каждый день проникавшего в эту комнату с точностью и неизбежностью сумерек, но одна и в другом смысле — без последней точки отсчета, без последнего живого свидетеля того мира, который отошел в прошлое и к которому она не испытывала ничего, кроме ненависти, — за то, что он приковал ее к этому креслу, заставил выносить одиночество, бесконечно, изо дня в день, глядеть на крыши, равнодушно отмечая состояние живой материи, колышущейся вокруг стен виллы. Она ждала Мируну так же, как делала это каждое утро, но сегодня что-то примешивалось к ожиданию, визит учителя истории взволновал ее, подобного волнения она не испытывала давно, с тех пор как к ней нагрянули инженер Башалига и странный тип в форме, Копачиу. К. Ф. без содрогания не могла вспомнить ту минуту, когда она почувствовала за их внешней небрежностью, за скупостью слов и жестов вкус к насилию, ярость и страсть, проистекавшие из каких-то темных причин, и эта яростная страсть, с трудом обуздываемая и оттого еще более грозная, вынудила ее искать убежище наверху, в овальной комнате, обосноваться там насовсем, придумать себе такой вид защиты — по крайней мере, она считала это защитой — невозмутимость ко всему, что делается внизу и вокруг.
Они пришли в теплый послеполуденный час: Копачиу, тогда еще унтер-офицер, с эполетами из плотного картона, обтянутого холстом, с жестяной буквой Т на эполетах, такой блестящей, что К. Ф. не могла отвести от нее глаз и, может быть, поэтому откликалась на вопросы не так быстро, как того хотел он и инженер Башалига, тот самый Башалига, уже тогда инженер, правда, еще худой, бледный, с туго обтянутыми скулами, вида вполне англиканского: пиджак в неяркую полоску, опавшие плечи и твердый, стеклянный взгляд. Война прошла мимо Владии, местные жители знали о ее начале и конце только применительно к Городу и Столице, их заслоняли холмы, поглощавшие любой шум, топившие в своей вездесущей, переполненной соками растительности любой напор, любые всплески агрессивности. Те двое вошли в нижний салон не постучавшись, не задержавшись в робости, как она того ждала, перед мощным звучанием витража, они смотрели на нее свысока и с прищуром, возможно, по сути это была ненависть, но сублимированная, в форме сдержанного презрения — оно окружило ее физически, вынудив сидеть очень прямо и неподвижно, не позволяя себе даже поднять руку, чтобы застегнуть наглухо строгую блузу с узким кружевом на рукавах. Сегодня, после визита молодого историка, она пережила наново то давнее чувство: будто в ее душу, как в звонкую, высокую, пахнущую айвой комнату, затаскивают тяжелую прадедовскую мебель, — безразличие даже не к тому, что с ней делают сейчас, а ко всему, что будет. Те двое смотрели на нее в упор, как бы говоря, что видят ее насквозь, что от них не спрячешься ни за неподвижность взгляда, ни за неестественную прямизну осанки; потом тип в форме, Копачиу, обратился к ней сквозь зубы: «Имейте в виду, дамочка, время терять мы не намерены». И хотя это было сказано вначале, они оставались в доме до позднего вечера — обшарили каждую комнату, выстукивали кулаком стены и прислушивались, а потом, поднявшись наверх, уже просто пинали куда попало ногой, двигали мебель, рылись в ящиках столов и комодов, залезали в пружины низких диванов, переложенные мягкими пластами ливанского плюша. Время от времени Башалига мерял ее бдительным взглядом, а Копачиу за него спрашивал, кто у нее бывает и с кем она переписывается; она же монотонно отвечала «никто» и «ни с кем», пока инженер не спросил ее сам, состоит ли она в переписке с заграницей, напирая на последнее слово, но она и тогда не поняла, о чем речь, откуда ей было знать, что Башалига с Копачиу только что прослышали про ее долгий экзотический роман с принцем-авиатором, который когда-то, в дни ее молодости, довольно часто прилетал во Владию, сажая свой самолет всегда за кладбищем и входя к ней в голубую спальню прямо в шлеме из мягкой кожи, вскинув на лоб огромные завораживающие очки. Но это «прилетал» ушло в такую даль времен, почти в плюсквамперфект, что она не поняла, каких признаний и фактов требуют от нее эти двое. Она сопровождала их по длинным коридорам и всякий раз останавливалась на пороге комнаты, прислонясь к косяку, вонзавшемуся ей между лопаток, и в каждой из комнат дома Копачиу повторял свои вопросы, ни словом, ни намеком не объясняя их с Башалигой вторжение. Через несколько часов пришла пора включать свет, так что если бы она сумела чудом отвлечься от присутствия этих типов, то легко могла бы вообразить один из вечеров, когда Шербан Пангратти любил угадывать, в какой она комнате, не выходя из своей красной спальни, лишь следя за светом, который кочевал из окна в окно, — итак, через несколько часов обыска инженер объявил ей, что унтер-офицер Копачиу считает своим долгом поставить ее в известность, что вышеназванный Шербан Пангратти разыскивается органами правопорядка и что она должна сообщить все ей известное, дабы помочь его розыску. Пока же он, унтер-офицер Копачиу, конфискует для расследования альбом с фотографиями и шкатулку с бумагами — вот в эту минуту она и почувствовала, как что-то существенное сдвинулось в ее отношениях с миром, до тех пор они взаимно друг друга игнорировали, но в эту минуту ее вытащили на всеобщее обозрение, и теперь ей предстояло испытывать на себе неугасающее любопытство чужих глаз.
В последующие за тем дни она перебралась наверх, в овальную комнату, где и нашел ее ныне учитель истории Викол Антим, тут, наверху, она поняла, за много долгих дней и бессонных ночей, что ей недостанет сил уйти из этого места, от этой растительной, лишающей воли жизни, и постепенно выстроила себе свой долг — ждать и хотеть уйти, хотеть, и все, вне конкретности.
Хотя нашествие тех двоих обрезало нити ожидания, она все равно решила ждать, сама взволновавшись от принятого решения, и вот сегодня, когда к ней пришел этот юноша, она вдруг поняла, что его-то она и ждала — его молодость, а главное — его надежду покинуть Владию, ту надежду, с которой она рассталась бы не раньше, чем с душой и кровью, которая пульсировала в каждой ее вене, в каждой артерии и ради которой, в сущности, и билось ее сердце. Послышался металлический лязг каталки, ее с каждым днем все натужнее толкала Мируна, и К. Ф. вернулась в свое просторное кресло и села, опираясь о подлокотники, неподвижно глядя на дверь, створки которой сейчас медленно распахнутся и впустят немощную служанку, налегающую на каталку как бы в поисках твердой опоры, и с ней войдет дух влажной земли и ветхого платья. Во всем доме была тишина, только скрип колес пересекал комнату за комнатой, приглушаясь толщей стен.
Лейтенант Копачиу был слишком стар для тех двух серебряных начищенных звездочек, которые он носил на темно-желтом золоте эполета. Он вышел в лейтенанты по случайности. Кто-то в Городе или даже в Столице решил вместо солидных премиальных или медали за выслугу лет повысить унтер-офицера Копачиу из нижних чинов в офицерские. Долгое время Копачиу думал, что это не что иное как шутка, довольно сомнительная, инженера Башалиги, который при встрече с ним стал вместо приветствия восклицать: «А вот и наш лейтенант!» Причем в его устах «наш лейтенант» звучало как «юный лейтенант», то есть «наш безусый, горячий, розовощекий, наш свежеиспеченный лейтенант». Но Башалига побушевал и перестал, потому что во Владии некому было оценить тонкость его шутки, разве что К. Ф., она же в счет не шла. Копачиу понимал, что Башалига никогда не станет шутить над тем, к чему сам причастен, поэтому он исключил возможность вмешательства Башалиги в свою судьбу в виде ходатайства перед какой-то высокой инстанцией. Они с инженером прибыли во Владию одновременно, и с годами он, Копачиу, проникся мыслью, что все происходящее под крышами города и вне их имеет связь, более или менее прямую, с его жизнью, вплоть до самых обыденных ее проявлений, приобретающих весомость и смысл только оттого, что субъектом был он. Лейтенанту Копачиу не приходило в голову причислять себя к тем, в ком жажда власти затмила все другие естественные желания, и тем более не приходило ему в голову, что с определенного момента все, что он делает, уже не означает единственно соблюдения закона, а тем самым — защиту мирной жизни граждан Владии. Со временем профессиональная взыскательность, в которой он открыл тайный источник маленьких удовольствий, стала толкать его на путь строжайшего соблюдения буквы закона, а отсюда был уже один шаг к тому, чтобы каждую секунду каждым своим жестом торить себе дорогу к этим удовольствиям.
Дружба с инженером Башалигой ткалась незаметно, так на пересохшем дереве чердачных балок в старых домах появляются темные полукружья, так нарастают по углам паутинные сети, хотя бы в них годами не попадалось ни одно насекомое. Незаметно привела она их и к совместному выводу, что было бы нелишне и обоюдовыгодно «прощупать» Катеринину виллу. Копачиу решил взять на дело инженера, дабы не давать пищу для толков, совершенно нежелательных: всегда найдутся любители почесать языки, если мужчина, пусть даже представитель закона, без сопровождения входит в дом к одинокой женщине.
Тогда ему показался абсолютно необходимым обыск на Катерининой вилле, он любил воображать, как, порыскав по закоулкам, по укромным местечкам — наверняка они там есть, как во всяком доме, — он найдет улики или даже след, который выведет его, унтер-офицера Копачиу, на заговор невообразимых масштабов; в каком-то отроческом упоении он представлял себя Томом Миксом, элегантно погибающим в красивой схватке, и обмирал от восторга. Эти образы упорно преследовали его в снах, озадачивая разными странными подробностями: то он оказывался в окружении злоумышленников, ловко замаскированных под мирных жителей и пенсионеров Владии, и мучительно цеплялся за мысль, что только моральный облик отличает его от них; то на полном скаку падал с изрешеченной грудью ничком в запах клевера и цветущей люцерны — и все в снах с воскресенья на понедельник. Из-за этих снов он с большим опозданием сообразил, что инженер Башалига не случайно попался ему на глаза за несколько дней до первого и единственного обыска во Владии. Со временем, сидя, как и сейчас, с расстегнутым на две пуговицы воротом кителя, водрузив на стул с круглой спинкой сапоги в желтом, приятном на ощупь налете, уставясь куда-то за край холмов, где даль размывала их плавные очертания, он пришел к выводу, что обыск на вилле «Катерина» не принес ему славы, более того, затруднил его существование до такой степени, что ему пришлось взвешивать каждый свой шаг, даже много лет спустя после той мальчишеской, именно мальчишеской выходки. Присутствие виллы и этой К. Ф. за изгородью тишины и безмолвия, их недосягаемость ни для каких волн, сотрясающих мир, в котором они располагались, а главное, ореол легенды, такой неправдоподобной и тем не менее так твердо вошедшей в перечень местных достопримечательностей, заинтриговали его сразу по прибытии, а вскоре он понял, ничуть не удивившись, что инженеру Башалиге вилла тоже не дает покоя. Ничуть не удивившись, потому что они оба, он и инженер, были во Владии единственными приезжими и довольно долго оставались таковыми, если не считать двух учителей: Михэлчану, пустого человека, который преподавал все подряд, от латыни до математики, и сам назначил себя директором, для прикрытия регулярно изобретая депеши и телефонограммы из Города, и Кройку, человека странного, пропахшего зеленью, который полжизни торчал на виноградниках и которого часто можно было видеть в неподвижной позе, оплетенного узловатыми побегами, по уши в листве, будто он был привит к виноградной лозе. Эта пара появилась незаметно, некоторое время Копачиу забавлялся мыслью, что они просто как-нибудь ночью выпали во Владии, словно иней или роса, и сразу же затерялись среди садов и огородов, мимикрировали под старожилов, затрапезные, привычные, потертые с первого же дня.
После того как он обосновался там же, где жил и сейчас, и прошло несколько лет, ровных, лишенных событий — по крайней мере для него, — началась кампания по выявлению возможных тайных укрытий и явок. Он пустился обшаривать сады и склоны окрестных холмов, но, кроме учителя Кройку, на которого натыкался, причем всегда неожиданно, ничего не обнаружил. И, проблуждав целое лето, обильное пылью и букашками, по протяженности густолистых садов, он выявил одно: что, если какой-нибудь конспиратор задумает скрыться в черте поселения городского типа Владия, он сделает это без труда, настолько извилисты здесь тропинки и так замаскированы овраги, где белели только тонкие, давным-давно выветрившиеся собачьи косточки рядом с осколками камней и жестянками, по случайности попавшими в заросли папоротника и пышной, налитой горечью бузины.
Он встречал инженера, когда возвращался домой, усталый, весь в царапинах или в пятнах от толстомясых растений, здоровался, а лучше сказать, отвечал на приветствие, которое тот обозначал по обыкновению легким кивком головы, поскольку они встречались довольно часто, чуть ли не всякий день. Они оба жили бобылями, унтер-офицер — прямо в участке, где у него был кожаный диван, от которого слабо пахло лавандой и еще чем-то, как в полупустой аптеке на углу за школой, а инженер — в здании Винодельни, представляющей во Владии промышленность, вероятно, по прихоти кого-то из Городских. Вообще-то все вино, какое можно было сделать из тугих и тучных виноградных гроздей, похожих на экзотический фрукт, делалось по дворам и сараям: в такие дни пары поднимались в воздух над поселением так густо, что стаи диких гусей и уток сбивались с пути, начинали метаться из конца в конец по небу, отгороженному холмами, пока их не втягивало по одному в отверстия на крышах сараев, прямо в деревянные чаны, куда они валились, взъерошенные, лиловея от вина, со стоном неизведанного, предельного страха.
Именно инженер и привлек его внимание к легенде, окружавшей виллу «Катерина», как будто нарочно выбрав момент крайней его усталости. Для начала инженер упомянул о том факте, что где-то поблизости должен находиться аэродром, может быть, аэродром не по всем правилам, без контрольной вышки, локаторов, может быть, даже без посадочного знака Т, нарисованного известью, но, во всяком случае, площадка, способная принять летательный аппарат. Он лично не имел представления, где искать этот аэродром, знал лишь, что какое-то время назад (это звучало расплывчато — то ли год, то ли двадцать лет) некий Шербан Пангратти, длиннокудрый красавчик, по виду настоящий принц, отпрыск старинного негоциантского рода — выходцев с Лемноса, разбогатевших на карамели и уже в третьем колене влиятельных валахских бояр, — каждую осень прилетал сюда, во Владию, и, не попадаясь никому на глаза, сразу скрывался за оградой виллы, заросшей плющом и виноградом, — какое варварство смешивать эти культуры! Владийцы узнавали о его прилете и отлете только по легкому жужжанию, напоминающему скорее звуки вертушки для отпугивания ворон, чем проявление диковинной современной затеи — самолета. И Копачиу вспоминал, с тем же настроением, как перед началом кино, когда постепенно, незаметно тушат свет, дымчатой, тревожной завесой туманящий экран, — с тем же легким беспокойством, охватывающим его всякий раз, когда он смотрел на засиженный мухами, в пятнах сырости кусок холста, натянутый в классной комнате, в ожидании старого, попавшего сюда чудом фильма, одного из шести-семи, которые крутили бесконечно, путая ролики, причем никто не протестовал, — с тем же беспокойством он вспоминал, как спросил инженера: «А я-то тут при чем?» Спросил не без агрессивности, ему не понравилось, что его раскололи, что инженер видит его насквозь, уж не следил ли он за ним, за Копачиу, когда тот по утрам погружался в полудикие кущи садов, в расщелины между холмами, где земля даже в полдень сочилась сыростью из-под палых листьев, где ящерицы проносились, не касаясь поваленных стволов акаций, заплесневелых, с приторным душком, еще приторней, чем многолетний настил виноградной листвы, чем все ароматы собачьих и кошачьих стай и кротов, роющих ходы в корнях виноградных лоз. А может, он выслеживал его по вечерам, когда Копачиу возвращался в свою пустую комнату, пропахшую оружейной смазкой, ваксой для ботинок и старыми газетами? «А я-то тут при чем?» — спросил он, и инженер ответил не моргнув глазом: «При том, что тут для очень многих аэродром существует. Значит, и для нас с вами он должен существовать».
Копачиу вскинулся: в каком это смысле — для нас? Но промолчал, и даже сейчас не мог бы сказать, что его удержало тогда от вопроса, почему инженер объединяется с ним в понятие «мы», уж не считает ли он, что некоторые вещи ему, Копачиу, не по плечу и сам, без инженера, он не справится? Тогда он проглотил вопрос, а потом вернуться к нему было все труднее. Проискав аэродром целый месяц, без выходных, он пошел домой к инженеру и с порога спросил, принимает ли тот всерьез эти непроверенные слухи, верит ли в них.
Инженер в неком замешательстве посмотрел на него, извинился за свой вид — он был в шортах-хаки, в дырявой футболке, — вышел и вернулся через несколько минут в своем обычном полосатом костюме, но в красно-зеленой ковбойке, намекающей на торжественность момента, и сказал непринужденно: «Пошли!»
Копачиу понял, что идти надо на Катеринину виллу, и внутренне это одобрил, в самом деле, пора было установить истину, и кому, как не им в первую очередь, пора определить долю правды и долю выдумки в этой истории. Он был взволнован — первый обыск все-таки, до тех пор он никогда не посягал на неприкосновенность чужих жилищ, тем более таких внушительных, он всегда чувствовал своего рода уважение, проходя мимо, то ли из-за гордого одиночества виллы, то ли из-за имени — оно стояло на фронтоне, как вызов им всем.
По дороге инженер не просто разговорился — он тараторил без умолку, словно пытаясь убедить в чем-то Копачиу, тот чувствовал, что инженеру дьявольски хочется попасть туда и что эта трескотня неспроста, но особенно над тем не задумался, ему ведь тоже изрядно хотелось проникнуть внутрь, посмотреть, какая она вживе, эта К. Ф., как должна выглядеть женщина, о которой ходит столько разговоров по городу, а ей хоть бы что. Разговоры ходили разные: про налеты ночных бабочек, бьющихся вечерами в окна, про нашествие левкоев и душистого табака, вздумавших потеснить виноград, про их молчаливую войну, когда цветы переходили утоптанную мостовую и распускались в чьем-нибудь дворе, за один день заполняя собой все пространство, тесня, глуша и забивая других.
Копачиу набирался этих сведений в своих походах по бесконечным садам и огородам, он не мог бы сказать, от кого именно, но к концу дня оказывалось, что он знает очередную подробность о таинственном Шербане Пангратти и о вилле «Катерина».
«Я лично считаю, что вилла «Катерина» и ее хозяйка представляют собой проблему. — Инженер нажал на слово «проблема», сообщив ему какой-то сложный подтекст, какую-то глубокомысленность, встревожившую Копачиу. — Конечно, мы без проблем не живем, но эта — статья особая, она у нас вот где, нельзя же до бесконечности терпеть подобное положение».
Копачиу поинтересовался, что за положение он имеет в виду, на что инженер продолжил: «Мы должны раз и навсегда навести здесь порядок. А это дворянское гнездо, — он так и сказал, «дворянское гнездо», — стоит нам поперек дороги. Снаружи нам с вами его не одолеть, как ни наваливайся. Я сравнил бы его с утесом, с утесом выше чем надо, в зоне вечных снегов, его обдувает всеми ветрами, и сколько ни сыпь на него снега сверху, его не занесет, а самой своей твердой фактурой, самим своим цветом он принижает отдохновенные пространства снегов, более того, он подрывает их основы, он портит всю зону. Потому-то нам и надо проникнуть внутрь этого фантома, в его стены».
Они остановились в двух шагах от ворот, и Копачиу вдруг сообразил, что у них нет законного основания для обыска. Он сказал инженеру, что и ему тоже, разумеется, хотелось бы оказаться внутри, познакомиться с К. Ф., правда, в нескольких словах трудно объяснить зачем, но у него нет никакого законного прикрытия, и если смотреть с точки зрения поддержания порядка, то какое же здесь поддержание, когда явное нарушение.
Инженер резко обернулся к нему, посмотрел долгим взглядом, словно не веря глазам своим, и наконец сказал тоном, не допускающим возражений: «Значит, вы не поняли ни слова из того, что я вам втолковывал всю дорогу и о чем я с вами вообще всегда столько говорю». И, не дожидаясь ответа, инженер Башалига вошел в сад, уже тогда заброшенный, где одичавшие розы сошлись над узкой бетонной дорожкой, где плющ и виноград сплелись без всякой пользы, куда, казалось, никто не входил уже очень давно.
Копачиу не скоро понял, что обыск на вилле «Катерина» стал на самом деле первой и чуть ли не решающей победой инженера Башалиги в их глухом противоборстве, необъявленном и оттого, может быть, столь холодном и непримиримом, которое инженер, к его чести, «вычислил», пока он, Копачиу, просто радовался своему сближению с таким светским человеком, берущим от жизни все, естественно и без усилий. Только когда интерес к вилле «Катерина» померк, как меркнет в памяти давнишнее путешествие, и когда его помыслы обратились к Винодельне, средоточию владийской цивилизации, к Винодельне, лежащей в руках инженера, как голубиное яйцо, да, инженер любил этот образ — как голубиное яйцо на ладони мужчины, который не побрезгует ничем, даже раздавленным в пальцах яйцом, если его к тому вынудят, — только тогда Копачиу понял всю важность победы, одержанной инженером в тот день на исходе осени. Его как будто толкнуло в ворота — но не рука инженера, а скорее новое для него вожделение, которое он не стал в себе подавлять, хотя оно несколько напоминало то, какое он испытывал в битком набитом автобусе, где потные люди обоего пола прилипают друг к другу одеждой и кожей, сплющивая грудные клетки, смешивая запахи, — или, еще лучше, в общественной бане.
И после, смакуя испуг женщины, которая молчала перед ним, упиваясь тем, что он, один из немногих мужчин, видит ее вблизи, может отмечать в подробностях, как красота ее осыпается, подобно берегу реки, разве только быстрее и болезненнее, может рисовать себе, никого, даже ее самой не стесняясь, как выглядят ее груди, переспелые, словно плоды исхоженных им владийских садов, — итак, увлекшись, он не придал значения тому, что инженер прихватил с собой письма Шербана Пангратти, и даже покрыл его, сказав, будто письма конфискованы для нужд следствия. Но К. Ф. приняла все безропотно, не отрицая, хотя и не признавая шитых белыми нитками обвинений, которые он так беспечно на нее возвел и которых устыдился много позже, когда они уже покинули виллу, разворошенную, с зажженными огнями, с распахнутыми настежь окнами. Она вышла за ними на порог и стояла под входным витражом, уронив руки вдоль тела, все еще красивого той красотой, которая идет к старости, сохраняя облик юных лет, тая медленно и как бы изнутри, без конвульсий, так часто приводящих женское тело к бесконтрольному, устрашающему развалу форм. Она стояла на пороге, глядя ему вслед, пока он осторожно лавировал меж роз, чтобы не зацепиться за шипы, и вдруг холодок прошел у него по спине, и он замер, поеживаясь, среди одичавших, еще зеленых кустов с ясным ощущением, что миновал опасность, что-то непонятное, так и не понятое, излучающее опасность. Он обернулся на женщину, чей силуэт был обозначен в проеме высокой двери, она стояла бледная, с повисшими руками, и от ее плеч, от ее ключиц протяжными, медлительными волнами исходило одиночество, нечеловеческое, без тоски, без боли, и он подумал, что она ничего больше не ждет, что она иссякла.
Долго после того инженер Башалига ограничивался кратким кивком при встрече с ним на крутых улочках Владии или в ресторане «Прогресс», где Копачиу распивал в одиночестве бутылку-другую шипучки и тем вынуждал всех следовать его примеру, впрочем, ничего другого и не держали на деревянных полках, для вящего благородства покрытых лаком. Так сухо он здоровался, пока Копачиу не стал проявлять пристального интереса к Винодельне, что было для него вполне нормально и не переступало границ элементарного сбора информации. С тех пор как Копачиу принялся спрашивать у всех встречных-поперечных, словно бы в шутку: «Ну, как там у вас на винной фабрике? Дела идут, контора пишет? Класть не кладут, жать не жмут, да и вино зато что-то само не льется?» — затевая эти разговорчики больше из мелкого удовольствия снизойти со своего высока, — с тех пор инженер изменил манеру приветствия: коротко кивнуть и затем отвернуться, глядя вдаль через плечо, давая понять, что ему нечего больше добавить, — и вдруг вспомнил про письма, взятые на вилле «Катерина» и вроде бы случайно оставшиеся у него.
Так Копачиу узнал подробности любовной истории, длившейся двадцать с лишним лет и оборвавшейся внезапно: Шербан Пангратти бесследно пропал. Сейчас, размышляя о его исчезновении, Копачиу предполагал, что принц-авиатор был совсем вычеркнут из памяти К. Ф., исключен из ее владийского прошлого — иначе он не мог объяснить одиночество, защитным коконом окружавшее К. Ф. уже тогда, когда инженер чуть ли не впихнул его на виллу. Инженер стал приходить к нему и неторопливо, очень обстоятельно пересказывать любовную переписку К. Ф., письма ее и к ней. Он изучил все тщательнейшим образом, не упустив ни одной детали, вплоть до ошибок во французском, которые углядел в ее письмах, сделав на этом основании вывод, что К. Ф. ни в коем случае не может происходить из по-настоящему «хорошей» семьи, подобные ошибки были непозволительны, и пускался в долгие рассуждения об употреблении французского языка в высшем свете. Копачиу вспоминал сейчас, спустя столько лет, как инженер особенно смаковал сентиментальные пассажи, старомодные и изысканные до смешного, вызывающие в воображении образы амурных историй прежних времен, мифических для Копачиу: летний ресторан, господин, снабженный усами, цилиндром и фраком, и юная блондинка — огромные голубые глаза, розовое платье, белая роза у корсажа — как на выцветшей обложке нотного альбома с вальсами.
Он дал понять инженеру, что письма следует принести в участок, зарегистрировать, сдать в архив, но инженер всякий раз делал вид, что забыл прихватить их с собой, зато в качестве компенсации пересказывал то или иное приключение, которое выводил из интимных намеков в письмах, и проявлял при этом столько вдохновения и выдумки, что Копачиу не мог устоять и слушал, хотя его несколько коробило от того упоения, с каким инженер копался в чужом белье и залезал в чужую душу.
Один-единственный раз он попытался сыграть с инженером в открытую, переломить ощущение от его слов и аллюзий, напоминающее прикосновение к каракатице: кажется, что ты ее ухватил, а она спокойно проходит сквозь пальцы, оставляя по себе едкую черную жижу. Владия пришла в движение, близилось время Транспорта, так называлась ежегодная отправка вина в Город. Назначенного дня для Транспорта не было, вдруг проносился слух, и очень скоро всех начинало лихорадить, граждане то и дело выходили из дому без всякой цели, волновались, далеко за полночь стояли в темноте, таясь за створками распахнутых окон. Если кто-то говорил, что прошлой ночью вроде бы слышали шум грузовиков на окраине города, не наверняка, но все же… его тут же опровергали жители той самой окраины. Суматоха поднималась обычно поздней весной, но с таким же успехом могла подняться и в разгар лета, никто не знал, из каких соображений вино держат столько времени в подземельях города. У этих подземелий было множество самых неожиданных выходов — в сады, в погреба заброшенных домов, а то и посреди улицы, — и никогда не было известно, от какого на этот раз отправятся грузовики. Копачиу не придавал особого значения Транспорту, он считал, что волнение владийцев вполне объяснимо, ведь это было, может быть, самое важное событие в их жизни после сбора урожая, а размеренная монотонная жизнь имеет право на такие небольшие бури, в сущности, безобидные и даже, если подумать, полезные: лучше вовремя выпускать пары, давать выход энергии. Но однажды, по прошествии лет, он вдруг понял, что никогда не видел, как выглядит этот самый Транспорт. И незаметно для себя поддался неясному беспокойству тех, кто ждал, кто предчувствовал неизбежность Транспорта, ничего не зная наверняка, гадая и строя гипотезы, коротая кое-как дни, теряя вкус ко всем радостям жизни. Это был как раз тот период, когда он, после долгой и кропотливой работы мысли, сформулировал свое недоверие к инженеру Башалиге, к его деятельности и к роли Винодельни, недоверие, которым он не мог ни с кем поделиться, поскольку оно ни на что определенное не опиралось, и он это хорошо знал, хотя и был уверен в своем точном попадании в цель. Несколько раз он пытался завести с инженером речь об этих своих ощущениях, но Башалига неизменно уклонялся, переводя разговор на письма К. Ф., что явно попахивало шантажом.
В канун той ночи, когда он предпринял последнюю попытку вывести инженера на чистую воду, слыша со всех сторон, что Транспорт вот-вот будет, Копачиу вдруг почувствовал, без тени сомнения, что Транспорт уйдет сегодня. После полудня он в тревоге пошел бродить по извилистым улочкам, дыша тяжелым, клейким запахом акаций, к которым граждане Владии питали настоящую страсть за их быстрый рост и цветение два раза в год и постоянно подсаживали новые и новые саженцы, как бы компенсируя таким образом виноградное буйство, затопившее фонарные столбы, дома по самые мансарды, а впрочем, и стволы самих акаций. Он бродил и, отмечая нарастание лета, которое обещало вскоре лопнуть от зноя, как орех, при взгляде на тех, кто стоял у окон или в дверях или приветствовал его у калиток, при взгляде на эти фигуры, охваченные мелкой и неостановимой дрожью, убеждался, что, как грядет лето, так грядет и Транспорт. Свою собственную тревогу он мог сравнить с состоянием радости и страха в преддверии далекого путешествия, которое кончится неизвестно чем. Потому что волнуют и дарят счастье всегда либо масштабность, либо уникальность событий — полное солнечное затмение, например, выпадающее на долю лишь каждого шестого поколения людей. Вечером он расположился в участке на старом стуле у раскрытого настежь окна, откинувшись на круглую спинку и взгромоздив ноги, как и сейчас, на длинный стол в пятнах чернил и ружейной смазки. Он сидел долго, глядя, как темнеет небо над Владией, как свет стягивается за холмы, где он никогда не был, слушая домашние, успокаивающие своей монотонностью звуки городка, дыхание городка, в котором проживают собаки, в котором и летом дымок редкой тканью висит над крышами летних кухонь. Он сидел не двигаясь, буквально ощущая, как с глухой ломотой давят друг на друга кости в суставах, напоминая о старости, подступающей, как вот эти сумерки, прислушивался к всплескам летучих мышей, привлеченных желтым светом лампы под потолком, а где-то в протяженности садов цвиркали кузнечики, по-другому, чем домашние сверчки, оглушительные сверчки, живущие в старом дереве казенного дома, из которого он глядел сейчас в тишину, обнимавшую Владию. Ему нравилось думать, что он — единственный, кто понял, хотя он и не сумел бы объяснить, почему он думает, что понял смысл этой ночи, если речь шла скорее о предчувствии, о чем-то иррациональном. Однако далеко за полночь он еще различал стук окон, закрывавшихся одно за другим на примитивные щеколды.
И когда он, лейтенант Копачиу, начал подумывать, что сейчас самое время для Транспорта, откуда-то с окраины Владии донесся шум мотора, сначала глухой, как щелканье бумажного змея на ветру, потом все яснее, все отчетливее, напоминая ритмическое хлопанье глухариных крыльев. Он вскочил, опрокинув стул, но грохот падения не заглушил живого гула, надвигавшегося на город. Выйдя на улицу, он сориентировался и побежал, спотыкаясь о глубокие выбоины, оставшиеся со времен мартовских дождей, потом перешел на ходьбу, решив отмечать дорогу: он удалялся все дальше от лавок центральной улицы, и гул раздавался теперь слабо и словно бы с другого бока. Он проплутал еще сколько-то времени, пока не понял, что дошел почти до старой помещичьей винодельни и отсюда уже почти ничего не слышно. Тогда он в недоумении двинулся опять к центру, по дороге срывая тут и там белую гроздь акации, сначала глубоко вдыхая, потом пробуя на зуб сладковатые цветы с привкусом неочищенного подсолнечного масла, и остановился у школы, обнаружив, что снова ясно слышит шум, может быть, не тот же, а чуть другого тембра, но точно шум мотора, примерно оттуда, где он сию минуту был, пожалуй, только чуть правее. Он повернул обратно, другой дорогой, и еще долго ловил зов мотора, который бился, как сердце в чьем-то теле, то ближе, то дальше от него, одержимого желанием.
Всю ночь он гонял по городу, забредая в самые пустынные и отдаленные закоулки Владии, каждый раз определяя, с минутным запозданием, что шум идет совсем с другой стороны, похожий то на старческий кашель, то на дыхание усталой лошади, которая погружается в воду, вздергивая к небу морду, фыркая от робости и наслаждения. И всякий раз, теряя путеводную нить звука, он возвращался в центр, на главную улицу, всю в ухабах и рытвинах, к тесным рядам лавок с закрытыми ставнями, освещенных луной, неправдоподобной, какая бывала только в его снах, и отсюда, в тихом отчаянии, пускался в путь на другой конец города, напрямик, заросшими садами, пустырями. А на рассвете, когда ноги промокли от росы, он сдался, поняв, что ему не удастся как не удавалось никому — увидеть, кто конвоирует Транспорт, и завалился спать прямо на столе в участке, не гася свет, щурясь на красных мотыльков, которые кружили вокруг лампочки и осыпали ему щеки и лоб пурпурной пыльцой.
Проснувшись, он увидел в дверном проеме инженера Башалигу, отдохнувшего, с ясными глазами. Опершись о косяк, тот улыбался, а пол вокруг стола усеивали мотыльки с почерневшими, обугленными крыльями. Лейтенант приподнялся на локтях и спросил: «Ушел?»
Инженер не сразу откликнулся, казалось, он обдумывает ответ, потом сказал: «Транспорт-то? Ушел, ушел, конечно. Время приспело».
Тогда Копачиу соскочил на пол и схватил его за ворот полосатого пиджака, он спокойно мог бы задушить инженера, потому что тот не защищался, не двигался с места, только глаза у него помутились, заволоклись пеленой. Но Копачиу просто сказал ему на ухо: «Ну ты и гад, инженер, никакого Транспорта нет и никогда не было, это твое изобретение, Транспорт, я не знаю, что тут и как, знаю одно: это свинство, это гнусность, каких свет не видал». И отпустил его, только чтобы услышать ответ, не отходя и с досадой заглядывая в его расширенные зрачки, по которым никогда ничего нельзя было понять.
Инженер одернул пиджак, поправил воротник, потер подбородок и снова заулыбался, как бы отодвигая от себя Копачиу, потом твердо сказал: «Это мое, и только мое, дело, уходит Транспорт или нет, есть он на самом деле или нет. Можете сомневаться, сколько вашей душе угодно, лейтенант, но здешним он нужен. А раз нужен, значит, будет каждый год уходить, как заведено. Его никто не видел, говорите? Ну и что? Его слышат, он уходит, народ доволен, это часть их существования, и вы с этим ничего не поделаете. Это же как дважды два, лейтенант!»
И тут Копачиу понял, что все действительно очень просто, и между ним и инженером прошла трещина, которая стала с этой минуты медленно, но верно заполняться холодной, неумолимой ненавистью.
«Тогда на черта тебе сдалась К. Ф.? У тебя же все было, на что тебе еще ее письма?» — спросил он вдруг, без видимой связи с предыдущим. Тот сделал большие глаза. «Просто я никак не мог ее раскусить. Для меня это был очень важный момент, надо было разобраться, овладеть ситуацией. Ведь всего-то и дел, что мужчина и женщина, и я никак не мог понять, откуда такая сила».
«А теперь понял?»
«Не то чтобы. Но когда я читаю письма, мне легче. Читаю — и мне гораздо, гораздо легче».
Копачиу отвел взгляд и вышел. Больше ему ничего не могла сказать бездна инженерова зрачка, и впервые он почувствовал себя побежденным — по тяжести плеч, по неожиданной боли в груди.
Замечено, что бабочки необыкновенно расположены к счастью.
Представление, которое он составил себе о Владии сразу по приезде, оказалось довольно точным. Он брел наугад по узким улицам, отыскивая дома поприметнее, скрытые в глубине садов, где стояли по линеечке яблони и сливы с белеными стволами, а в прогалах стелилась короткая, жесткая трава, рыжая от раннего инея. Попетляв по извилистым проходам, возносившим его то к особнячку, то к двухэтажной вилле, находившимся в подчинении у холмов, плутавшим за завесой листвы в воздухе, полном влаги и спор растительности, жадной до штукатурки и старости стен, поразглядывав вволю каждое такое строение, он незаметно очутился на главной улице, один конец которой переходил в шоссе, соединяющее Владию с Городом, а другой утыкался в подножье холма, рассыпаясь на путаницу тропинок без будущего. Он снова вышел к ресторану «Прогресс», откуда веяло выдохшимся, схваченным плесенью вином, и миновал его без любопытства; ниже располагалась книжная лавка, наполовину скрытая за огромным транспарантом, исписанным цифрами и призывами к трудовому рвению производителей материальных благ; ему вдруг захотелось войти, он представил себе, как найдет там на полках книги, о которых никогда даже не слышал, как эта затканная паутиной лавка окажется волшебной, — и заглянул в витрину, между пятнами краски и мушиными следами. На полках лежали рулоны гофрированной бумаги, шнурки для ботинок, тряпичные, набитые опилками собачки и лошадки, свечи и еще множество ерунды, то есть, может быть, ничего этого и не было, но в воображении Викола Антима один предмет тянул за собой другой, и потому он ничуть не удивился, когда в единственном табачном павильончике обнаружил, как нечто совершенно естественное, два десятка мужских костюмов на плечиках, унизавших телефонный кабель. Костюмы были из мягкой ткани, но их мягкость не имела ничего общего с податливостью хорошей материи, из которой шили костюмы некоторые его столичные знакомые в возрасте, нет, это была рыхлость некой массы, способной поглотить что угодно, с легкостью и без рефлексий. Костюмы были в тонкую, даже прерывистую полоску, с широкими обшлагами, с клапанами на больших карманах, он таких никогда не видел, просто не застал, по его понятиям, они принадлежали прошлому, да и воздух, сквозь который он шел, пах необыкновенно, нежными волокнами дерева, чуть поврежденного надрезом.
Он зашагал дальше, оттянув руками карманы плаща, упираясь в их жесткий холст, чувствуя давление швов на шее, на плечах, находя странное удовольствие в подчинении всему, что вокруг, хотя бы звяканью сифонов или стуку какого-то механизма с огромным примитивным колесом, масляно блестевшим в одном из дворов.
Он направился к школе. Прекрасно зная, что его караулит, сверлит и судит множество пристрастных глаз, он направился к школе не спеша, сознательно подставляя себя взглядам тех, кто таился за окнами, он шел медленно, вдыхая запахи земли, навоза и всего прочего, что составляло мерное дыхание Владии.
Первым, кого он встретил в здании школы, был учитель естествознания Кройку, почему-то Викол Антим узнал его с трудом, хотя вчера вечером Кройку всячески его опекал и даже довел до бархатной постели на вилле «Катерина». Кройку выплыл из полутьмы коридора, неловко зажимая под мышкой классный журнал в розовой обертке, взял Викола Антима под локоть и затащил, без лишних церемоний, в длинную узкую комнату со стульями вдоль стен, со стеллажом, куда и сунул журнал. «Учительская», — произнес он и надолго смолк, как бы давая Виколу Антиму время в этом убедиться. Викол Антим огляделся, не скрывая своей недоверчивости, атмосфера конца света чувствовалась даже здесь, то есть порядок вещей был вроде бы нормальный, но имел другое наполнение, был отодвинут в тень чем-то другим, а чем — Викол Антим еще надеялся открыть, полагая, что это ему под силу.
Кройку предложил ему сесть, повторив несколько раз «присаживайтесь», потом спросил, как он чувствует себя после шипучки, ему, Кройку, всегда делается дурно, он показал на круги под глазами: «Видите, на кого я похож, не мог заснуть, падал с ног от усталости, а заснуть не мог, это все от нее, от шипучки». Викол Антим в некотором недоумении спросил:
— Зачем же вы пьете, господин учитель, я хотел сказать, зачем вы пьете шипучку? Известно же, что это не вино, а отрава, фальшивка, кто-то его выносит, а кто-то и нет, вы, например». Кройку подбросило со стула, он мелкими шажками забегал по комнате. «Что это за вопрос, это не вопрос», — больше он ничего не мог выговорить. Только через некоторое время нашел слова:
«Оно и видно, что вы новичок во Владии!»
В его устах это прозвучало как великое открытие, он остановился перед Виколом Антимом и в упор поглядел на него, так что тот счел себя обязанным подтвердить:
— Новичок, да, а какое это имеет значение?
Кройку замотал головой. «Никакого, никакого значения, просто у всего есть свое начало, по крайней мере начало-то должно быть…» — и запнулся, как бы не зная, сумеет ли дать фразе естественное завершение. Викол Антим понял, что ему предстоит разобраться во владийской жизни, даже на тот короткий срок, что ему здесь отведен, и что как раз этот маленький учитель и откроет ему доступ к «тому, что надо знать» о Владии.
— А вы чем занимаетесь, я имею в виду, что вы тут делаете, так, вообще?
Кройку задержал на нем недоверчивый взгляд, как бы говоря: «Ишь какой, меня в жизни никто не спрашивал про мои занятия, а этот явился, и вынь ему да положь, чем я занимаюсь». И пока Кройку собирался с духом для ответа, Викол Антим успел подумать, как же крепко они вчера нагрузились, если он согласился вломиться на виллу «Катерина» и, более того, если дал провести себя по рытвинам и грязи узких улочек, через колючие заросли роз до комнаты, где он проснулся, да к тому же еще через этот темный и тесный коридор, от которого ничего не стоило заболеть клаустрофобией.
«Я естественник и занимаюсь тем, чем положено по программе: составляю гербарии, даю уроки о млекопитающих, беспозвоночных, о морских животных, примерно так. А в свободное время мы собираемся с Михэлчану, это наш латинист, знаете, наверное? — Викол Антим кивнул, что да, знает. — С инженером Башалигой, еще там кое с кем, иногда подходит лейтенант Копачиу, посидим, выпьем по стаканчику, то есть шипучки, примерно так, если в нескольких словах, вот что примерно я тут делаю».
Кройку помолчал, потом, будто вспомнив что-то очень важное, добавил: «Я изучаю разные природные среды».
Викол Антим вскинул на него глаза, удивляясь подобному занятию. И тогда Кройку объяснил, направившись к окну, как бы затем, чтобы взглянуть на красные склоны холмов:
«Видите ли, возьмем для примера пруд. Я считаю, что это прекрасный пример среды, в пределах которой жизнь и смерть генерируют определенные правила. На первый взгляд во всех прудах дело обстоит одинаково, флора растет на потребу фауне, в фауне происходит самоистребление, одни, если хотите, живут за счет других, но в этой чехарде всегда есть порядок, полезные взаимные связи, которые и создают общую картину. При всем при том в одних прудах водятся по преимуществу лягушки, в других — карпы, в третьих — пиявки, на одних растет камыш, на других нет даже ряски. То есть в каждом есть то, что задает тон и определяет равновесие, а без равновесия в конце концов не обходится. Меня лично интересует, какого рода равновесие существует в той или иной среде, кто именно его решает. Сейчас я изучаю Владию. В общем-то я занимаюсь ею в силу моей профессии, я полагаю, что это своего рода природоведение».
Кройку повернулся спиной к окну и испытующе посмотрел на Викола Антима, он ждал реакции, казалось, его очень интересует мнение приезжего, как-никак свежий человек, судит без предвзятости, что он скажет о таком экзотическом виде деятельности? Викол Антим секунду помедлил, прикидывая, нет ли здесь подвоха, может быть, Кройку двуличен и просто хочет выведать, что он думает о нем, о других, о Владии? Но эта внешность: щуплый, низенький, соломенные волосы, круглые, птичьи, вполне простодушные глаза, а особенно этот мягкий голос с беззащитными, как у подростка, интонациями, — заставили его сказать, что да, может быть, и природоведение, однако не только же, и, честно говоря, ему очень любопытно узнать, к каким выводам пришел Кройку — ведь он давно исследует эту замкнутую среду и к каким-то выводам наверняка пришел.
Кройку видимо забеспокоился, отскочил от окна и вдруг пригласил Викола Антима к себе на чашечку кофе. «Жилье у меня не бог весть какое, но все же дом, а не учреждение». Он чего-то боялся. Викол Антим попытался было отложить приглашение до другого раза, объясняя, что должен прежде показаться в дирекции, узнать насчет программы, вообще выполнить полагающиеся формальности. Кройку взял его под руку. «Оставьте, коллега, это все не к спеху, когда еще занятия начнутся, время есть, к тому же директор в отъезде, уехал в Город и не возвращается уже несколько месяцев, а может быть, вообще раздумал возвращаться, его замещает Михэлчану, он всегда его замещает, я даже и не знаю, как выглядит настоящий директор». — И он захихикал, но Викол Антим строго осведомился:
— То есть как это «раздумал возвращаться»?
Кройку стал подталкивать его к двери. «Пойдемте, пойдемте, доро́гой объясню. Так вот, очень просто, с тех пор как я здесь, во Владии, сменилось два директора, один продержался долго, лет десять, крутого был нрава, мы получали пять-шесть указаний в неделю, обычно дисциплинарного характера, указания поступали по телефону, и Михэлчану, латинист-то наш, всегда оказывался у аппарата, когда директор звонил из Города, у него как нюх был на директорские звонки. Один раз сидим мы с инженером Башалигой и лейтенантом Копачиу в дружеском, так сказать, кругу, и вдруг Михэлчану просит у инженера ключ от конторы — дескать, директор с минуты на минуту позвонит. Конечно, ему никто не поверил, а инженер Башалига не только ему отказал, но и сделал внушение, что у него какие-то странные идеи и что не дело разбивать компанию. На другой день Михэлчану пришел мрачный и сказал, что его действительно вчера искали по телефону из Города. При этом у него был такой металл в голосе, что в его предчувствиях никто не посмел усомниться. А вскоре старого директора сняли. Михэлчану сказал, что он что-то там напутал то ли с документацией, то ли еще с чем-то, а новый директор, кажется, поспокойнее, точнее говоря, за несколько месяцев Михэлчану не получил ни одного указания».
Они снова вышли на главную улицу, и был полдень, пусто вокруг. В Кройку как будто влили вчерашнюю энергию, он, жестикулируя, рассказывал Виколу Антиму историю зданий, мимо которых они проходили, или деревьев, посаженных по тому или иному торжественному случаю, и так мало-помалу они дошли до дома, крытого дранкой, обычного крестьянского дома, оплетенного той же мощной виноградной лозой, которая ограждала и душила Владию с окрестностями, дом был не хоромы, но по крайней мере и не времянка, сварганенная из глины, соломы и случайных досок.
В комнате, куда они вошли, Викол Антим увидел что-то вроде застекленных стендов, обитых изнутри войлоком, а в них на булавках с цветными головками, купленных Кройку, вероятно, в том же табачном павильончике, что и рыхлый костюм, в который он был одет, торчали сотни бабочек, сухих и ломких на вид, в осыпи серой пыли. Викол Антим уселся на скрипучий ракитовый стул и, следя глазами за Кройку, сам чувствовал на себе множество глаз с глубокими разноцветными зрачками — такое чувство он испытал однажды, еще студентом, когда ехал на открытой машине по полю, волнуясь при встрече с островками маков и льна, плещущих из густой желтизны пшеницы.
— У вас хорошо, — сказал Викол Антим, — живете как в поле.
Кройку протянул ему гнутую кружку из рыжей жести, какие обычно стоят на краю колодца, прикрепленные к срубу цепочкой, в кружке было что-то, напоминающее кофе. «Иллюзия, коллега, всего лишь иллюзия, но мне тоже нравится, правда как в открытом поле. Поскольку я живу во Владии, мне понадобилась такая иллюзия. Я ведь на самом деле даже не знаю, как должно выглядеть поле, все поля — за холмами, если они вообще есть где-то поблизости. Погодите, поживете здесь, увидите, что Владия располагает ко множеству желаний».
Викол Антим не притронулся к кофе — подозревал, что крепости в нем нет, да к тому же он был голоден со вчерашнего похмелья.
— Я уеду отсюда скорее, чем вы, может быть, предполагаете, это, видите ли, ошибка, ее исправят в ближайшее время, дело в том, что у меня в Столице осталась невеста, впрочем, что я, вам это должно быть неинтересно.
Кройку сидел напротив, положа локти на стол, глядя на свою кружку, которую вертел одним пальцем, продев его в ручку. Он мог бы сказать, что и Виколу Антиму будет неинтересно, если он ему возразит, но тогда между ними возникла бы напряженность, а это было ни к чему, тем более что Викол Антим стал ему симпатичен после того, как они распили по стаканчику вина. С его точки зрения, прибытие Викола Антима во Владию могло нарушить сложившееся в природе равновесие. Оно означало возможность перемен, вот и все.
И Кройку ничего не сказал, предоставив Виколу Антиму и дальше разглядывать стены, пестрящие сухими крылышками бабочек, удивляться их символическому существованию, а сам ждал, пока он вспомнит разговор, начатый в учительской, ждал, набравшись терпения: так майский жук три года дожидается тех нескольких дней, когда полетит, нескольких дней упоения своей силой и почти сладострастия, знакомых всем тем, кто отделяется от земли.
— Итак, вы, природовед Кройку, изучаете «природные среды», а если конкретно — Владию. — Он откинулся на спинку стула, издавшего долгий скрип, почти стон, ему нравилось сидеть вот так, развалясь, у пятнистой стены, чувствуя вокруг себя лето и поле, он глубоко втянул в ноздри запах старого дерева, легкий душок формалина и томно взглянул на Кройку. У него было какое-то особое ощущение, что он пребывает где-то над всем здесь сущим, бытующим, пахнущим, над или, лучше сказать, вне данной «природной среды», что давало ему право смотреть несколько иронически и даже снисходительно на этого учителишку, на него, и на его дом, и на его коллекцию, а больше всего его смешил страх этого человека, похожий на панику, захлестывающую норы полевых мышей и кротов незадолго до настоящего наводнения. Страх, напавший на Кройку в здании школы, в учительской, больше подходящей под танцульки для подростков, вероятно, был просто грубой, неконтролируемой производной от его жизни здесь, в этой огромной, забранной виноградом клетке, в которой только сторонний взгляд увидел бы благоухание, прелесть, тихую грусть — такой она и должна была представать взгляду когда-то из стрельчатых окон виллы «Катерина», огромная клетка с серебряной решеткой, Владия.
Кройку пытливо взглянул на него, как если бы ставил под сомнение его искренность, но сказал, что нуждается в участии: ситуация такова, что ему, человеку пауки, не с кем общаться уже довольно долгое время, может быть, конечно, у него завышенные требования и когда-нибудь это пройдет, но он убежден, что перед ним тоже человек науки… Викол Антим отметил уклончивость его выражений, что-то раздражающее было в поведении Кройку, и, в конце концов, он хотел узнать подробности об этом мирке, о Владии. Говорят намеками — и этот, и инженер Башалига — и дразнят любопытство, точно так же, как насекомые на стендах — особенно теперь, когда ясно, что маленькому учителю есть что скрывать. Но он счел нужным промолчать, по-прежнему разглядывая крылышки и пыльцу бабочек за тщательно, до блеска вычищенными стеклами, будучи уверен, что Кройку не удержится и разговорится сам, слишком велик соблазн, слишком, похоже, уникален для него факт их встречи.
«Все началось лет десять тому назад, когда я, так же как вы теперь, прибыл во Владию пешим ходом, с одним фанерным чемоданчиком. В тылу оставался Город, но, должен вам сказать, сейчас я уже сомневаюсь в его существовании. И если бы не телефон, к которому подходит только Михэлчану, и если бы не ежегодный Транспорт, который Башалига отправляет в знаменитые погреба Фабрициуса и который нам дан только в ощущении, как звяканье бутылок и шум моторов, а особенно если бы не ваше присутствие здесь, в этих стенах, ваша внешность — я от таких отвык, — ваш недоуменный вид, а главное, ваша ностальгия, которую я чувствую кожей, если бы не это, Город был бы для меня самое большее литературной реминисценцией. Или и того меньше. Я сказал «все началось», потому что с тех самых пор мне кажется, что я впутался в такую авантюру, которая, даже если кончится, уже не даст мне никогда вернуться к обычной жизни, какой я жил до приезда во Владию. Уже к концу первого года я понял, что вернуться в Город будет трудно, если вообще возможно, я понял это совершенно отчетливо, потому что за год не увидел ни одного, представляете, коллега, ни одного человека, который бы реально ушел по той дороге, по какой я пришел, хоть пешком, хоть ползком, хоть как. Потом, признаюсь, лет пять-шесть я потратил на то, чтобы установить материальность Транспорта. Никто, даже сам инженер Башалига, не мог мне назвать с точностью день, вернее, ночь, когда машины отправляются в Город. Таким образом, пять или шесть раз я пропустил встречу с этим мистическим обозом, только слышал, как сквозь сон, звяканье бутылок, я-то живу на задворках, а колонны машин, как я подозреваю, идут по главной улице, так что я каждый раз только наутро узнавал, что Транспорт отправлен. Вначале, после двух-трех промашек — а это, считайте, уже два-три года — я решил, что это чьи-то шутки, но потом, хотя регулярные неудачи действовали на меня удручающе, стал думать, что сам во всем виноват, что слишком крепко сплю или, может быть, мне недостает рвения. И снова уверовал в Транспорт, в реальность его отправки из Владии. На самом деле ощущение, что он есть, упорно держалось во мне даже тогда, когда я считал, что располагаю доказательствами противного. Здесь, во Владии, круг общения очень тесный, и если люди сначала встречаются чисто случайно, то со временем начинают видеть в этих случайных встречах фатальность. Когда я приехал сюда, моя коллекция, которую вы видите, была вполовину меньше, несколько экземпляров было из частных собраний, а что-то я спас из государственных, пострадавших в войну. Я и выбрал-то Владию главным образом как безопасное убежище для коллекции. От одного старого профессора, полуслепого, но совершенно одержимого, я знал, что ни одна коллекция бабочек, ни одна серьезная коллекция чешуекрылых не обходится без Vanessa Ligata. Эта бабочка величиной с детскую ладонь, задние крылышки у нее темно-красные, густого оттенка, а передние ближе к фиолетовому, с тремя белыми крапинками на каждом. Бабочка не то чтобы редкая, но и не заурядная. И ее к тому же трудно поймать. Старый профессор говорил: «Vanessa Ligata пропадает перед стихийными бедствиями. То ее видимо-невидимо, целые поля будто в маковом цвету, но только к ней привыкнешь, как в один прекрасный день она исчезает, и даже, странным образом, стирается из человеческой памяти, была ли она, нет ли. Это происходит всегда перед ураганом, перед большим наводнением или оползнем. О ней уже не помнят, а она где-то над нами летит плотной стаей, летит прочь».
Переселяясь во Владию, я даже и думать не смел, что найду здесь Vanessa Ligata. Я искал только тишины, ну и, по правде говоря, хоть какого-то заработка. Поэтому в первые годы, пока я еще не напал на свою жилу, на природные среды, и пока меня еще распирала мысль о существовании мира и за пределами Владии, я занимался тем, что пополнял коллекцию в здешних садах и на окрестных виноградниках. В тот период я открыл, насколько жизнь и смерть этого места, Владии, завязана на растении цепком, нервном и нравном — на винограде. Я подбирался к моему открытию постепенно, сначала пришлось обойти все пустующие дома, брошенные или вообще никогда не обитаемые, построенные по чьей-то прихоти, от избытка энергии и капитала. Я видел запущенные сады, где лоза, распространяясь, душила все, что не сумело пробиться из-под ее плетей, что не сумело пролезть и остаться между ее жесткими листьями, все, что восставало против напора ее великодержавной мощи. И, исходя из этого растительного эксклюзивизма, проявляющего терпимость только в небольших пределах, я пришел к выводу, что во Владии выжить означает ужиться с виноградом. Даже бабочек тут остались только те немногие виды, которые научились в долгой личиночной фазе кормиться жесткими, с микроскопической колкой подпушкой листьями и со временем подогнали лопасти своих крыльев под форму виноградного листа, отказавшись от других возможностей, не зная на этом свете других цветов, кроме единственной для них желто-белой грозди с резким запахом. Гуляя после полудня, а иногда и с утра по этим пустынным местам, где сама природа так капризно себя проявила, я улавливал диктат этого растения и скрытое равновесие, определяемое его интересами, и не только в пределах флоры: оно распоряжалось в домах, решительно и без церемоний верша судьбами человеческих родов, их расцветом и падением. И поскольку время шло и ничто не возмущало тихую владийскую жизнь, а, напротив, сытость и довольство росли за заборами, как колонии лишайника, ровные, шелковистые и благостные, я стал подумывать, что где-то рядом должна крутиться красная стайка бабочек. Я стал ждать, чтобы сначала какой-нибудь один экземпляр ненароком выпал в здешние сады, а за ним, я только того и ждал, чтобы со своей высоты вся стая снизошла на городок, накрыла его гибкими крылышками, законопатила все щели на крышах пыльцой, осыпающейся при каждом взмахе, осенила бы мембранами крылышек, прозрачных, как старческая кожа, мягкий войлок владийского покоя…»
— По тону вашего рассказа можно заключить, что ожидание было напрасным.
Кройку глянул на Викола Антима чуть ли не с ненавистью, вмешательство показалось ему бездарным, неужели внимание, с каким тот слушал, было поддельным, или налицо было полное отсутствие понимания? А ведь непохоже, чтобы молодому человеку недоставало ума — скорее чувства. Он вскочил и за рукав, почти свирепо, подтащил Викола Антима к одному из стендов. «Это здешние, владийские. Все одинаковые или почти одинаковые. Вот эти экземпляры, — он показал на ряд бабочек со светло-коричневыми, почти бежевыми крыльями, — я поймал в первые годы, а вот этих нынешним летом. — Цвет последних, уже темно-коричневый, с натяжкой мог бы сойти за бордовый. — Всех их можно считать Vanessa Ligata. Можно, но не нужно. Они все с отклонениями. Форма правильная, но цвет выдает деградацию в сравнении с прототипом. Такая Vanessa Ligata действительно летает над нами тучей, ей на пропитание идут цветки виноградной лозы. Но это не настоящая Vanessa Ligata. — Он забарабанил пальцем по зеленоватому стеклу, помолчал. — А ведь вполне возможно, что у меня был шанс обнаружить настоящую Vanessa Ligata вот тут, в собственном саду, на брюкве или на красной смородине».
Виколу Антиму захотелось немедленно хлопнуть дверью. Это был камешек в его огород. Витиевато, обиняками Кройку взваливал на него вину за отсутствие редкого чешуекрылого, о существовании которого он и слыхом не слыхал до той минуты. Его приезд во Владию нарушил равновесие, выработанное за долгие годы, равновесие, которое производило, по словам Кройку, бабочек, все больше похожих на настоящую Vanessa Ligata. Может быть, со временем они дотянули бы до настоящей или, что более вероятно, Кройку смирился бы с той, какая есть. А сейчас он опасается, что присутствие во Владии Викола Антима отвадит и этих мутантов. Викол Антим не без злорадства, даже с некоторой долей жестокости бросил Кройку в лицо, что, по его мнению, вся эта история с Vanessa Ligata яйца выеденного не стоит. Что никогда чье бы то ни было счастье, даже если брать здешних жителей, не зависело от наличия или отсутствия какой-то там бабочки, будь она трижды Vanessa Ligata.
— И вот еще что я вам скажу. Равновесие — дело наживное, подпитка новым идет все время. И не этот ли новый элемент, которого вы боитесь, да, боитесь, можете не отпираться, не он ли сотворит настоящее равновесие, родину полноценной Vanessa Ligata? — Викол Антим проговорил все это, пристально глядя прямо в глаза Кройку, слегка затуманенные, что он отнес на счет волнения, вызванного его словами. И тот, видя, что ему не удалось на сей раз пронять Викола Антима, широко распахнул дверь, впуская в дом из сада сладковатые испарения мусорных куч вперемежку с особым запахом виноградных усиков.
«Я, когда ходил по этим заброшенным садам, встречал иногда лейтенанта Копачиу. Он, бывало, встанет, заложит большие пальцы за ремень и смотрит, потом пожмет плечами. Только один раз он меня остановил с такими словами: «Вам никто не препятствует шастать по огородам за своей бабочкой, хоть ее ни один черт не видел. Только не подумайте, что вам не могут воспрепятствовать». И поскольку я не знал, что ему ответить, он сказал про Vanessa Ligata то же, что и вы сейчас. Тогда я не сумел возразить, но теперь, поскольку вы видели коллекцию и можете хотя бы отдаленно представить себе, как выглядит Vanessa Ligata, я хотел бы привлечь ваше внимание к тому, что Vanessa Ligata не приносит счастья, а только сосуществует с ним. Всего лишь ставит над ним веху. Всего лишь. Так по крайней мере утверждал старый профессор, которого можно, конечно, назвать сумасшедшим, потому что он по слепоте своей не мог видеть, как выглядит поле, покрытое Vanessa Ligata».
Викол Антим попытался почувствовать себя оскорбленным, но не смог и, прежде чем вступить на мощенную камнем дорожку, признал, что Кройку прав, постольку, поскольку правда часто бывает заключена в вещах самых абсурдных и непонятных. Он ушел, прыгая с камня на камень, в уверенности, что еще вернется в эту комнату, хотя бы потому, что от него скрыли подлинную причину приглашения, то, ради чего ему рассказали о коллекции и о странной бабочке с кровавыми крыльями, Vanessa Ligata.
Башалига пришел к Виколу Антиму и сказал: «Молодой человек, я приглашаю вас на охоту». Викол Антим сидел в учительской и ждал, когда кончится уборочная страда. Зима, к которой он долго готовился и которая уже не раз отрывистым и резким вздохом подступала к Владии, погружая золотистый абрис селения в холодно-изысканную дымку смерти, — зима что-то мешкала и как будто даже раздумала наступать, засев где-то за холмами и понемногу травя ковыль сизоватым инеем. Палая листва источала приторную, всевластную лень, и в воздухе витал запах гнили, словно предвестье близкого конца. Викол Антим пребывал в раздражении, он уже догадывался, что определенности впереди нет, что зима окажется всего лишь гранью между вялостью, сопутствующей кончине, и жадным, не менее болезненным ожиданием весны, резкого поворота к теплу и брожению соков.
Поэтому ему показалось по меньшей мере странным предложение инженера Башалиги пойти на охоту в такое время, которое он про себя называл смутным, время, когда в городке с утра уже не оставалось ни одной живой души: виноградники поглощали людей с первым лучом рассвета, серого, никак не обещающего щедрого на иллюминацию дня. Но, чтобы не выдать своего недоумения, он поспешно сказал: «Хорошо». И тут же, решив, что согласился подозрительно скоро: «На зайцев, правда? На зайцев я бы пошел, только у меня ни ружья, ни…»
Башалига прервал его. Он стоял в дверном проеме, не прислоняясь к косяку, руки в карманах, сапоги как влитые, по лицу ничего не прочесть, только в складках у рта как будто засела снисходительность ко всему на свете. «На зайцев, молодой человек, на зайцев. О ружье не беспокойтесь, с нами будет лейтенант Копачиу, да и вообще — что у вас за понятия? Думаете, раз охота, значит, при ружье? Совсем не обязательно». Он вытащил одну руку из кармана куртки, прошелся ею по свежевыбритым щекам. «Ну, я пошел, дела, завтра в пять заскочу, не забудьте сапоги». Он повернулся, шаги застучали по гулкому коридору, и уже издалека донеслось: «В пять вечера, молодой человек. Это пойдет вам на пользу».
Викол Антим провел остаток дня во взвинченном состоянии. Приглашение инженера Башалиги — с налетом авантюры, заманчивой новизны — обещало хоть сколько-нибудь развеять незыблемое течение дней. Он рано погасил свет, но уснул поздно, прислушиваясь к шумам, доносившимся сверху, сквозь потолок, весь в тонких трещинах: Мируна с натугой толкала каталку, посудина разбилась с глухим стуком, но все в молчании, вилла «Катерина» вообще всегда утопала в молчании, голос подавали только сверчки, мыши и мебель. Он хотел подняться к К. Ф., просто перемолвиться словом, безо всяких, но его удерживала немота комнат, через которые надо было пройти, так что он дошел только до окна и так и остался, почти до зари просидел на подоконнике, отмечая, что наконец-то выбит из колеи. Его слегка лихорадило, он повторил несколько раз «Reisefieber, Reisefieber»[3], думая, что слово найдено, но оно никак не вязалось с зарослями одичавшего винограда, роз и ночных цветов под окном. Как раньше Антуза одним своим присутствием во Владии, так теперь инженер своим предложением сумел расшевелить Викола Антима, соблазнить неведомым. И как с Антузой, так и сейчас все начиналось, казалось бы, с пустяка, за которым крылось предчувствие каких-то необычных — именно для него — вещей.
Он аккуратно являлся в школу, но в классы даже не заглядывал, учеников следовало искать по окрестным холмам, и, может быть, ему не пришлось бы узнать о существовании той семьи, единственной во Владии, которая не была связана с виноградом, а лучше сказать, не желала связываться с этим зеленым захватчиком, если бы Кройку не заметил ему невзначай, что «не имеет смысла скучать одному в учительской, и раз уж явился в школу, так надо давать уроки». Викол Антим опешил. «Давать уроки? Но кому, собственно? Этим стенам или кому я должен давать уроки?» И ему понравился металл в собственном голосе.
Кройку в ответ указал из окна на девочку, стоящую у школьных ворот рядом в Антузой. «Эта ни одного урока не прогуляет. Не знаю, нормальная она или нет, но отсиживает она полный день, как мы с тобой, вот уж кто заодно с нами». Викол Антим хотел было поинтересоваться, в каком это смысле «заодно с нами», но не стал — пусть будет сообщник у одинокого Кройку, подумал он и почувствовал себя так, будто совершил бог весть какое благое дело. И тут его настиг взгляд Антузы, она искала в окне Кройку — то ли хотела поблагодарить, то ли просто дать знать о себе. Но вместо учителя естествознания наткнулась на Викола Антима. На миг взгляд женщины стал непроницаемым, а потом вдруг потеплел, обдав его несомненным дружелюбием. Викол Антим не преминул истолковать это в свою пользу и объявил Кройку: «Кажется, я ей нравлюсь, по глазам вижу, что нравлюсь, как ты считаешь, старик, нравлюсь я ей?» Кройку пожал плечами, его круглые птичьи глаза остались невозмутимыми. «Не знаю, не знаю, скорее ей понравилось, что здесь еще кто-то есть, что не я один морочу голову ее сестре». Кройку с видимой неохотой, удивившей Викола Антима, отошел от окна. Викол Антим еще помедлил, провожая глазами две тоненькие фигурки, Антузы и ее сестры, шагавших по самой середине дороги, не сбиваясь с шага, когда собаки ломились из-за заборов, даже не лая, а хрипя от ярости.
Антуза каждый день провожала сестру до школы и обратно, иной раз они не заставали Кройку — когда у того по расписанию не было часов, но они неизменно приходили, держась середины дороги, не отклоняясь ни вправо, ни влево, и скоро Викол Антим понял, что на самом деле он караулит Антузу. Он являлся в школу, садился у окна, созерцая отсутствующим взглядом двор с грудами кирпича, меченные известью камни на обочине дороги и нищие акации и рассеянно отвечая на обыденные вопросы учителя естествознания. Он стерег ее сдержанный взгляд, который, по идее, должен был уже сам стремиться ему навстречу. Она осторожно нажимала на ручку калитки и лишь потом находила его глазами, всегда на одном и том же месте, и скользила по нему взглядом, одним-единственным взглядом, светящим из самых недр ее глаз цвета июньской листвы винограда, так по крайней мере ему казалось.
Через несколько дней после того, как их взгляды скрестились впервые, Викол Антим не без сожаления отметил, что ему уже мало караулить у окна, и стал пускаться следом за Антузой по густой пыли владийских улиц, останавливаясь лишь тогда, когда мог уже явственно расслышать голосок ученицы Кройку: «Сегодня было холоднее, чем всегда. Учитель говорил про листья. Я ничего не поняла, но очень красиво». Тогда он отставал, потому что пыль от их шагов не успевала осесть и забивалась ему в ноздри, оставляя во рту солоноватый привкус.
Антуза скрывалась за большими воротами, не оглянувшись на него: это интриговало, он был уверен, что по дороге ей на каждом шагу хочется обернуться — хочется, но она не считает нужным. Раз ей нипочем ярость сторожевых псов, бьющихся о доски заборов, будет она вам просто так озираться по сторонам! Но она не удостаивала его взглядом и тогда, когда это выглядело бы естественным: хоть на мгновенье стоит оглянуться на мир, из которого выходишь, затворяя за собой ворота. Огромный участок на окраине, примыкающий к бойне с заколоченными окнами, казался наростом на здоровом теле Владии. Глаз Викола Антима так свыкся с багрянцем виноградной листвы, что пепельная конопля и грязно-белая кукуруза, видневшиеся в щели высоченного забора, просмоленного дегтем, смущали его душу, как опухоль, обнаруженная в теле сильной и крепкой женщины.
Владия была пуста в дневные часы, когда он шатался по улицам, безуспешно пытаясь понять, каков же смысл Антузы в его жизни, таившей за вялым, сродни осеннему дню, течением опасности более серьезные, чем можно было предположить. Постепенно он открывал в себе способность ко многому из того, что раньше считал недостойным, находя чуть ли не удовольствие в соприкосновении со злом, которое до сих пор он просто не решался, не смел тронуть и потому клеймил.
Раз, возвращаясь с дальней прогулки, он пошел, как и Антуза, посреди дороги, краем глаза косясь на тех, кто стоял за калитками; упершись, как один, подбородками в большие кулаки, сложенные на некрашеной перекладине забора, они глазели на Викола Антима хитро и любопытно, и ему приходилось то и дело кивать головой в ответ на их преувеличенно вежливые приветствия. Он шагал посреди улицы и чувствовал, как напрягается каждая клеточка его тела, когда одним взглядом он сдвигал в сторону встречные каруцы и обнявшихся за плечи мужчин в полувоенных костюмах (война только что кончилась) со следами знаков отличия на плечах и воротнике. Зачем он это делает, он не знал, но сохранял выдержку и оттого считал, что он в своем праве. И только тогда, когда он вдруг ясно увидел, что сторонятся-то его совершенно безотчетно, не задумываясь, к нему в душу закралось подозрение: а что, если только он один замечает свою смелость? И не оттого ли он смел, что идет по стопам той, которой все нипочем, а он просто напрашивается на сравнение? И тут он встретил лейтенанта Копачиу, а может быть, тот как раз его и дожидался у ресторана «Прогресс». «Зайдем?» — спросил Викол Антим с видом заговорщика. «Нет, не могу, я на службе». И тогда Викол Антим засмеялся: «Бросьте, так уж и на службе… Я угощаю».
Копачиу посмотрел на него подозрительно, подобрал губы, полные, неизменно красные, как будто он только и делал, что ел сало. «Ну, если вы настаиваете… » Они сели за стол, Викол Антим молчал, Копачиу сам налил себе шипучего и стал тянуть потихоньку, вероятно, ему нравилось, как вино щиплет нёбо, через каждые два-три глотка он отирал губы тылом ладони, покряхтывал от удовольствия, и когда счел, что выпил свою долю, повернул голову к Виколу Антиму и без всякой подготовки брякнул: «Валяйте, спрашивайте!»
Викол Антим изобразил на лице недоумение. Впрочем, внутренне он действительно был застигнут врасплох: ну и нюх у лейтенанта Копачиу!
Лейтенант будто ненароком двинул локтем и сшиб со стола стакан, Викол Антим нагнулся, скорее всего машинально, чтобы собрать осколки, но Копачиу его одернул: «Оставьте, то вы гоголем выступаете посреди улицы, а то готовы кланяться и по полу ползать. — Он прищелкнул языком. — Так не годится, молодой человек, не годится. Вы это бросьте, тут есть кому убирать, а лучше скажите, по какому случаю расщедрились? — И резко, взяв тоном ниже: — Когда я пью шипучку, служба побоку, а допил — и баста, выкладывайте ваш вопрос».
Викол Антим слишком хорошо знал, что он хочет спросить у лейтенанта Копачиу; по своей воле он зашел так далеко и уже не мог повернуть вспять, поэтому ему оставалось быть лишь как можно суше, как можно короче, только чтобы не дрогнул голос — только бы не дрогнул!
«Кто живет за бойней?»
Он смотрел куда-то поверх лейтенанта, ища на разноцветных этикетках за прилавком слово, знак себе в поддержку, и не видел, как у Копачиу от удивления округлился рот. «Ага, вон вы куда, за бойней! Недурно, недурно, молодой человек, совсем недурно, но, может быть, чересчур, а? Я вам советую не влипать. Пробовали тут и другие до вас, да вовремя отстали. Я вам советую не влипать».
Он спросил минеральной воды, выпил и забубнил что-то себе под нос, словно от него потребовали слишком многого или сил нет как разогорчили.
Викол Антим повторил свой вопрос, как будто не слыша лейтенанта, он хотел узнать и уйти, понимая, что долго ему в этой ситуации не продержаться, разговор о ней выше его сил.
«Старик Адам Максенциу, вдовец, Адам Антуза, старшая дочь, Адам Аритина, младшая. Я думаю, старик немного не в себе, но не в том дело. Если только он не прикидывается. Живут затворниками, и хотя об этом прямо не говорится, но они в нас вроде бы не нуждаются».
Викол Антим не понял. «Как это не нуждаются? И в ком это — в нас?» Копачиу расстегнул ворот — он начал потеть. «Ей-богу, отличная штука эта шипучка… А вот как. Не припомню случая, чтобы они явились во Владию — ну хоть за самой малостью. Раз в месяц, правда, они приходят и платят что положено, а раз в два месяца ездят в Город и покупают уж не знаю что. И точка. Черт их знает, как они ухитряются так жить, но мое мнение, я вам признаюсь как частному лицу, этот Адам — жулик, он башковитый мужик, а корчит из себя помешанного. Пренебрегают они нами, молодой человек, одно слово — пренебрегают. Я этого никому не говорил, одному инженеру, и вас предупреждаю: не нарывайтесь, ни к чему якшаться с такими, которые пренебрегают».
«А инженер, что сказал по этому поводу инженер Башалига?» — спросил Викол Антим, на самом деле думая о том, что взгляд Антузы, ее каждодневный взгляд адресован, оказывается, не ему, учителю Виколу Антиму, а всему миру. Она шла сквозь мир, ни за что не задевая, а ее — и она принимала это спокойно — могло задеть что угодно. Задеть, но не подорвать силу ее одиночества.
«Инженер? Он только головой покачал, то ли да, то ли нет, эти проблемы как-никак в моей компетенции, он не хотел на меня влиять, знаете ли. А я — я пока выжидаю. Что-нибудь да будет. Кстати, эта младшая, Аритина, ходит в школу, вот вы у нее и узнайте подробности». Последнее слово он произнес так многозначительно и таким вкрадчивым тоном, что Викол Антим тотчас понял: тут следует остановиться, кто-кто, а лейтенант Копачиу знал, как человеком завоевывается и как теряется свобода.
И когда они уже разошлись, лейтенант Копачиу крикнул ему вслед: «Чуть не забыл, если вас так заело — хотя, ей-богу, зря, — спросите у Кройку. Уж он-то знает про Адамов. — Лейтенант фыркнул. — У него два конька: букашки да эти Адамы, нашел себе занятие». И смачно, убедительно расхохотался.
Кройку Викол Антим не спросил; хотя это был единственный человек, к которому он ходил в гости, хотя они вдвоем просиживали часами в пустой школе — а это как-никак давало ощущение солидарности, — он не мог сказать, что сблизился с Кройку, он подозревал его в двуличности, сам не зная, в каком смысле; одним словом, что-то его удерживало. С лейтенантом Копачиу — другое дело, тот гнул свою линию, может быть, опасную, но захватывающую. Викол Антим угадывал за всеми его мелкими ловушками опытную и сильную руку, ее движения завораживали, и он чувствовал себя мотыльком, летящим на язычок пламени, пусть гибельный, но стоящий риска.
Кройку он не спросил, зато сам стал шпионить, просто-напросто шпионить за Адамами: взял под наблюдение их дом и участок с высокими мрачными амбарами и в самые призрачные, рассветные часы дожидался, пока Антуза выйдет из ворот, поправляя на плече сестры сумку с книгами.
Он с удивлением обнаружил за черным забором, окружающим участок, целый другой мир, забытый им по приезде во Владию. Он вступил в заросли кукурузы, не думая, чем это может обернуться, неудержимо, как будто шел на запах теплого хлеба, зашагал быстро, позволяя сухим листьям царапать себя по лицу, путаясь в кудрях гороха, в тыквенных плетях, крученых, желтых, шелк неснятых початков цеплял его за рукава и штанины, и ему нестерпимо хотелось разуться и босыми ступнями осязать сухую землю, устланную семенами и листьями. Огород Адамов оказался разбитым на крохотные делянки, и Викол Антим, хотя его познания в сельском хозяйстве были смехотворными, все же уловил в посадках определенный смысл, чуждый нормальным потребностям жителя Владии. С пепельной коноплей соседствовала зелень картофеля, лен вклинивался в пятачок земли, засаженный рапсом дразнящего янтарного цвета, который осаждал высокие стебли соседа дружным, напористым войском побегов с отягощенными соком плодами. Для винограда, главной культуры местности, не нашлось ни одного угла, так же как для цветов и кустов, все было выполото, взрыхлено и ухожено до отчаяния. Викол Антим не смог бы ответить, откуда в нем взялось это слово, но чувствовал, что оно подходит. Он вышел к веренице амбаров, сколоченных из таких же досок, что и забор, крытых толем, поставленных прямо на земле, отчего в них зияли дыры — на месте подгнивших и выпавших досок. Двери вместо замков придерживались гнутыми гвоздями. Снаружи эти мрачные и ненадежные строения выглядели руинами когда-то крепкого хозяйства, острия травы пробивались между досками. Викол Антим увидел слизня, ползущего вверх по стене, за ним тянулась блестящая дорожка, и было очень тихо.
Он заглянул во все амбары по очереди, внутри все оказалось до невозможности просто и примитивно: ткацкий станок, трепалки для пеньки, бидоны с краской, луковая шелуха и скорлупа орехов, сметенные в кучки подле сундука, полного грубых, зато прочных тканей, выше — связки лука и красного перца; пахло льняным маслом и коноплей, вымоченной в пруду, — сладкий запах гниющей древесины. Куски дубленой кожи, мотки проволоки и мешочки с семенами висели повсюду на десятках, на сотнях гвоздей, глубоко вбитых в дощатые стены. Все дышало титаническим усилием прожить тем, что дает огород, затраты труда были несоизмеримы с его плодами, все получалось топорным, убогим, но от всего здесь исходила такая сила, такое присутствие духа, что учитель истории содрогнулся перед этой твердыней, перед редкой стойкостью этих людей, намеренных отстаивать свое одиночество любой ценой — ценой самоизнурения. Кончиками пальцев он потрогал абу[4] и бурое сукно, сложенные в одном из углов, обвел глазами стружки, клочки бумаги и обрезки кожи, валявшиеся на полу, и подумал — больше по учительской привычке все классифицировать: «Натуральное хозяйство в чистом виде». И только потом осознал истинный смысл этих слов, истинный смысл этих угрюмых хранилищ и задрожал от сдерживаемого смеха. «Нет, кто бы мог подумать, самое настоящее натуральное хозяйство!» И он вспомнил, как лейтенант Копачиу сказал ему про Кройку, что у того два конька — букашки и Адамы. Конечно, вряд ли лейтенант знал, что такое натуральное хозяйство, и тем более вряд ли подозревал, что оно процветает у него под боком, но все же лейтенант Копачиу замечательный тип, раз он почуял, что натуралиста Кройку в равной мере интересуют и насекомые, и эти мрачные развалюхи.
И поскольку тайн для него здесь больше не оставалось, он перестал остерегаться, толкнул дверь и вышел, даже не притворив ее за собой. Его распирало от впечатлений — попадись ему кто-то на пути, он, пожалуй, не выдержал бы, сболтнул что-нибудь про Адамов. Но Владия уже, как обычно, опустела в этот утренний час.
На полпути он встретил Антузу, завидел ее издалека и заторопился. Возбуждение так захлестнуло его, что смыло все условности, с какими люди идут навстречу друг другу. Пройдя несколько метров, он почувствовал острую боль между лопатками, горло перехватило, он понимал, что это от волнения, молнии мыслей, десятки фраз проносились в мозгу, и вдруг он очутился лицом к лицу с ней, руки мешали, он спрятал их в карманы пиджака, выставив наружу большие пальцы. Антуза приостановилась, как будто хотела разминуться с ним, но ждала, чтобы он уступил ей дорогу. Она смотрела ему прямо в глаза, как змея смотрит на птицу. Викол Антим молчал и не смел отвести взгляда от глубины ее зрачков, последний шаг он сделал машинально, с четким ощущением того, что падает в омут, темный, как зелень ореха, и что сейчас его закрутит; ощущение было настолько ярким и сильным, что у него помутилось в голове и дурнота подступила к горлу. Он не двигался, не в силах стряхнуть гипнотический морок, большими пальцами он чувствовал жесткие швы пиджака, мимо прожужжала муха, где-то зашумел мотор, а он все не мог опустить взгляда, поглощенного зеленой ядоносной глубиной глаз женщины, стоявшей перед ним.
Не сморгнув, не вымолвив ни слова, Антуза легонько пихнула его рукой, учитель истории качнулся и медленно, до странности медленно переломился в коленях и повалился набок, не взметнув при этом ни пылинки. Лежа, он видел снизу, как она уходит, не касаясь подошвами земли, не колебля травы, не поднимая пыли, и позже, оглядывая свое платье, чистое, без пятнышка, понял, что он не оскорблен, а наказан за то, что дерзнул войти в кукурузу на огороде Адамов, глазами, свыкшимися с миром Владии, посмел шарить по темным недрам другого мира за стенами крытых толем амбаров.
И в эту ночь, так и не заснув, он уразумел еще одну вещь. Прав лейтенант Копачиу: всем, что они есть, и всем, что они делают, Адамы бросают вызов укладу жизни Владии. Но любопытно, что это стало раздражать и его, как будто и он сам естественно принял уклад странной для него владийской жизни.
День как-то вдруг кончился, и около пяти Викол Антим испытал нешуточную тревогу. Все-таки предложение инженера было не из обычных, пожалуй, оно могло бы вывести его из оцепенения, хотя и сладкого, но очень смахивающего на капкан — чем слаще приманка, тем коварнее челюсти. Он стоял за дверями виллы, смотрел сквозь стекло, закатное солнце зажгло витраж, и большой холл за его спиной ожил и повеселел. Викол Антим казался себе нелепым в высоких сапогах, одолженных у Кройку. Тот отдавал их скрепя сердце, он ходил в них по огородам «за букашками», и, может быть, ему так тяжело было с ними расставаться потому, что резиновая обувка стала как бы частью его хрупкой натуры, частью мира, который открывался ему одному, разрастаясь и клокоча: гусеницы, виноград, первичные проявления жизни. Викол Антим попытался его успокоить: «Не волнуйся, старик, я их не порву, ничего с ними не будет, мы едем на машине». И тогда Кройку двумя пальцами взял сапоги, протянул ему и, лишь бы поворчать, буркнул: «Это не охота, а чушь собачья, на машине». Викол Антим засмеялся: «Брось, на то и цивилизация, а ты застрял в каменном веке!» И вот он ждет Башалигу и не представляет себе, как же будет выглядеть эта самая охота.
Газик остановился у ворот. Он услышал клаксон и неторопливо вышел, как бы убеждая себя, что суетиться нечего. Затылком он чувствовал взгляд К. Ф., но не обернулся, он привык. Чужие сапоги были ему великоваты, нога в них елозила, он шагал, стараясь не наступать на колючки, разросшиеся между камнями. Влез на заднее сиденье рядом с Копачиу. Башалига был за водителя. Налегая грудью на руль и повернув голову, он встретил учителя улыбкой. Копачиу, одетый в штатское, сидел, не похожий сам на себя: этакий застенчивый добряк, ни следа того сплава собранности и развязности, который придавала ему форма в часы дежурства. Он держал на коленях охотничью двустволку и, заметив, что учитель смотрит на нее с любопытством, шлепнул ладонью по темному гладкому прикладу. «Бельгийская, дай, думаю, возьму, чего ей зря висеть в гостиной, правильно?»
Викол Антим кивнул. Но, когда машина направилась по глухой дороге к бывшей помещичьей винодельне, он не смог сдержать возглас удивления. Башалига услышал и, не оборачиваясь, стукнул кулаком о борт машины, привлекая к себе внимание. «Попробуем здесь, света пока достаточно, все видно, стреляйте на здоровье. — И через несколько десятков метров: — Только не укокошьте кого-нибудь. Это серьезно, молодой человек, даже Копачиу вас не вызволит из такой передряги». Приглушенно хмыкнул и забарабанил ребром ладони по зеленой жести борта, отбивая ритм. Затормозил он круто и, нагнувшись, вынул из-под сиденья карабин устаревшей конструкции. Солидное ружье, надежное, подумал Викол Антим, но на зайцев с таким не ходят. Тут нужна дробь. Заяц бежит, а его настигает пучок раскаленных дробинок. Это Викол Антим вычитал в одной книге, а он любил хранить верность прочитанному и всегда радовался, открывая в реальности что-то, так или иначе совпадающее с миром его книг.
Он вышел первым, огляделся, они находились в широкой долине, гребень холма вырисовывался четко, голый, без кустов, в щетине травы. Викол Антим даже не подозревал о существовании во Владии уголка, где никто не попытался насадить виноградник, тем более на таком удобном склоне. Башалига заглушил мотор, слышно было, как он спрыгнул на землю, крякнул, потом хлопнула дверца. Копачиу последовал за ним, и они оба подошли и встали рядом с Виколом Антимом, прищуренными глазами озирая скат холма. «Лучше бы на пашне, — сказал Копачиу, — за зайцами оно лучше на пашне». Башалига отмахнулся. «Оставь, мне виднее. Молодой человек, так вы что, берете карабин или бельгийку?»
Викол Антим оглянулся на ружья, прислоненные к переднему колесу машины. Карабин показался ему зловещим, как будто сама смерть засела в линии вороненого ствола, и он выбрал двустволку. «Охотничью, пожалуй. — Примолк на секунду. — Как-то здесь больше подходит охотничья».
Башалига сходил за двустволкой, раскрыл ее и, перекинув через согнутую руку, подошел к Виколу Антиму, шаря по карманам. Вытащил два патрона, два крепыша с розовым ярлычком на картоне, протянул их Виколу Антиму и сказал: «Пошли».
Копачиу вскинул карабин на плечо и нагнулся. Подобрал с земли сухую ветку и хлестнул по капоту машины. «Пошли».
Викол Антим зарядил двустволку и, держа ее дулами вниз, двинулся к кустам. Он был уверен, что никакой живности здесь нет, тем паче настоящих зайцев. Впрочем, он вообще не предполагал, что в одном с ним мире может существовать что-либо подобное. Он рассеянно шагал, не обращая внимания на голубые репьи, цеплявшиеся за штанины, на колючки и сучки под уступчивым каучуком подошвы. Солнце зашло, но свет еще держался — тот ясный свет, который гаснет разом, сменяясь не темнотой, а мраком…
Крепко пахло влажной землей, листьями, древесной корой. Башалига окликнул его: «Мы с лейтенантом Копачиу берем вправо. А вы, молодой человек, идете прямо и, если до середины склона ничего не попадется, возвращаетесь. Там поглядим».
Викол Антим получил еще четыре патрона и опустил их в карман, они оттянули ткань приятной, успокоительной тяжестью. Подождал, пока инженер и лейтенант растворились где-то справа, и начал подъем. Он думал, что дойдет быстро. Если не до верха — а хорошо бы! — то по крайней мере туда, куда ему сказал инженер. И поскольку он был один, он чуть ли не бегом припустил вверх по косогору, спотыкаясь чаще, чем можно было предположить. Он лез вверх, согнувшись, хватаясь за зеленые ветки кустов, наступая на муравьиные кучи. Очень скоро у него запылали щеки, кожу жгло от укусов, над верхней губой выступил пот. Он запыхался, и воздух казался ему колючим, хотя стоял тихий, золотистый, нежный вечер осени. Он остановился, только когда ясно услышал свое дыхание, перекрывавшее шум шагов. Глянул вниз — он забрался довольно высоко, машина едва различалась в яркой зелени, он был один; задрав голову, он с удивлением обнаружил, что до середины холма еще идти и идти. Он пошел медленнее, стараясь выровнять дыхание. Удавалось с трудом. Очень хотелось услышать какой-то другой шум, кроме шороха травы под сапогами или собственных всхлипов, когда он ловил раскрытым ртом воздух. Он наметил себе тонкий белый ствол, потом кочку, потом багряный куст и миновал их по очереди, но его не покидало странное ощущение, что все так же нечетко виднеется машина внизу, в долине, и что расстояние до вершины не убывает. Тогда он решил, что попал в зону, где пространство устроено особо, стоит перейти ее границу, и всякое перемещение становится действительным только для твоего организма, а внешние мерки исчезают. Наверное, надо добраться до другой границы и пересечь ее, чтобы стало можно идти, мерить, сравнивать. Но как, как до нее добраться, если на его путь уже легла тень нулевой зоны? Он почти верил, что вступил в этот зачарованный пояс, и уже обдало его волной тревоги — а вдруг не смогу вернуться? — когда он понял, что ему не дойти до вершины, казалось бы, столь доступной, и не дойти потому, что он уже хочет вернуться, потому, что его уже беспокоит, вернется он во Владию или нет. Он остановился и вгляделся в ту сторону, куда скрылись Башалига и Копачиу. И тут вниз по склону покатилось рыжее пятно, заяц, ради которого он проделал весь этот путь, он вскинул ружье и выстрелил. Отдача, резкий запах пороха — лучшей встряски не придумаешь, — он не попал, наверное, не прицелился хорошенько, да и стоял далеко; он еще несколько раз вскинул ружье, чувствуя себя настоящим мужчиной. Прильнув щекой к теплому дереву, держа палец на взводе, он ощущал силу ружья, свою силу, готовую нанести удар. Не удержался и выстрелил еще раз — в белый и тонкий ствол, по которому мерял свой путь наверх. Спустился и вложил палец во влажную рану березы. Попал, попал — и это было изумительно. Он раскрыл ружье, и пустые гильзы вывалились ему под ноги, сталь нагрелась, он перезарядил и неторопливо двинулся дальше. Кажется, Башалига был прав.
Откуда-то сверху раздались голоса. Его спутники быстро спускались, упираясь каблуками в землю, чтобы не поскользнуться. Копачиу держал карабин наперевес, как солдат на маневрах. «Эй, молодой человек, прикончили зайца?»
Он сделал им знак рукой, что нет, но огорчения его лицо не выражало, скорее удовольствие, и он знал, что выглядит как охотник. Башалига рассмеялся. «Что я говорил, не так-то это просто, молодой человек, не так-то просто». А за ним зашелся от смеха и Копачиу. Викол Антим не понимал, над чем они так аппетитно хохочут, но, тоже со смешком, бросил уже на ходу: «Что ж вы хотите, самого первого, первого трудно, разве что какую-нибудь бестолочь». И Башалига подхватил: «Именно, ишь, черти косые, именно так!»
По дороге вниз Викол Антим расстрелял все свои патроны. Хоть раз-то он должен был попасть в рыжее пятно, выскакивающее из своего сырого убежища под кустом. Должен был, а не попал ни разу. Башалига приговаривал: «Мы их всех там спугнули, стреляйте, молодой человек, только аккуратнее, ружье у вас нежное». Викол Антим попросил еще патронов, долина гремела и грохотала. А он уже догадывался, что ни бельгийская двустволка, ни уверенность в себе — ничто не поможет ему уложить хотя бы одного из зверьков, скачком вылетающих из тьмы и во тьму возвращающихся.
Они добрались до машины, когда настала ночь, глаза привыкли к темноте и различали контуры предметов, но все же была ночь. Викол Антим сел сзади, держа ружье между колен, втягивая в ноздри резкий запах пороха. Башалига сделал знак Копачиу сесть рядом с ним. «Карабин возьми на колени». Копачиу сел. «Дело сделано, двинулись…»
Инженер обернулся к Виколу Антиму: «Бывает, молодой человек, вечная, черт возьми, история».
Заработал мотор, машина тронулась с зажженными фарами. Викол Антим ничего не понимал. Башалига взял куда-то вправо, шаря фарами по ольшанику. Резко свернул и начал подъем. Это оказалась заброшенная дорога, вернее, только следы бывшей дороги, тропа, но мощная машина, хоть и с натугой, преодолевала метр за метром. Потом тропа расширилась, они пересекли наконец границу кустарника, и перед ними открылся лысый гребень холма, они медленно ехали к вершине, подминая траву, объезжая пни и кочки, медленно, но верно. Башалига смотрел налево, Копачиу направо. Викол Антим услышал, как Копачиу шепчет: «Потише, потише», — и тут он тоже заметил впереди зайца, который застыл на задних лапах, прислушиваясь к рокоту мотора, ослепленный светом фар. Он был рыжий, как и те, в которых стрелял Викол Антим, может быть, даже один из них, но сейчас он стоял столбом, шерстка на кончиках ушей шевелилась, голубоватое сияние очертило вокруг него заколдованный круг и парализовало. Копачиу взялся за карабин, сухо клацнул курок, лейтенант выстрелил. Зверек вскинулся в отчаянном прыжке, издал тонкий всхлип, как будто заскулил щенок, и Викол Антим увидел, как у него последний раз дернулись задние лапы. Копачиу сказал: «Сходите за ним, только смотрите не замарайтесь».
Викол Антим вылез, подошел к лежащему зайцу, у того были открытые черные глаза. Викол Антим взял его за уши и поднял. Заяц был тяжелый, лапы свисали до земли, он доволок его до машины и, кинув внутрь, услышал глухой стук. Башалига крикнул: «Залезайте, молодой человек, еще не все!» Он влез и сел, поеживаясь, за спиной у Копачиу, который перезаряжал карабин. Он радовался, что не придется возвращаться домой с пустыми руками. Подстрелят ли они столько зайцев, чтобы и на его долю достался один, он не знал, но все равно радовался. Теперь он глядел в оба, следил за краями освещенной полосы и несколько раз дернулся было, но Башалига цыкал на него: «Сидите смирно, это пень, это куст…» Он разволновался и даже забыл о своем недавнем позоре, охота, как видно, только началась, и он ликовал. Копачиу настрелял таким образом полдюжины зайцев из тех, что замирали в заколдованном круге света под чарующий стрекот мотора.
В машине сделалось так тесно, что Викол Антим упирался носками сапог в последнего зайца и по дороге домой, всякий раз когда его на ухабах бросало вперед, чувствовал, как коченеет чужая плоть, и у него было ощущение, что жизнь исподволь, медленно оставляет тело и что тогда, когда звери падали, смерть не наступала, а только начиналась, осуществляясь в этом их последнем пути.
И пока длился этот путь, Башалига успел растолковать Виколу Антиму, в чем дело. «Выигрывает тот, у кого козыри. Когда заяц бежит, а охотник на месте — вы видели, что получается. Мы сделали наоборот. Что вышло, вы тоже видели». И добавил, тыча большим пальцем через плечо: «Если примешь их условия, потеряешь время, а другой раз и кое-что еще, а если заставишь их принять твои, они расстаются со шкурой».
Он посигналил для виду, а Копачиу принялся свистеть. Когда подъехали к вилле, Викол Антим протянул ружье лейтенанту. «Это было великолепно, я даже не ожидал». Башалига кивнул. «Я того же мнения, молодой человек, в высшей степени поучительно, не так ли?» А Копачиу добавил: «Доброй ночи», — и означать это могло что угодно. Не успел Викол Антим открыть ворота, как машина подрулила задним ходом, и из-под отстегнутого брезента в уличную пыль вывалились все шесть зайцев. Викол Антим оторопело взглянул на черные трупики и не нашел, что сказать, а Копачиу приподнял угол брезента: «В знак внимания от инженера Башалиги. Он говорит, что вы можете с ними делать все что угодно, хоть раздарите».
И подмигнул. «Сущий дьявол этот инженер Башалига, представляете, он говорит, что раз поучительно, так должно быть поучительно до упора. Этот фокус с зайцами в его вкусе. Я так думаю, вы можете даже не считать себя обязанным». Он задрал голову к небу: «Да, поздновато, молодой человек, но великолепно было, а?»
Викол Антим не отозвался, он стоял у ворот, совсем один, глядя на шестерых зайцев, убитых Копачиу из карабина, чужие сапоги промокли, то ли от пота, то ли прохудились, и не было сил. Копачиу шлепнул рукой по брезенту. «Пока, и не дуйтесь, можете их отдать кому хотите, никто вам слова не скажет. Только смотрите, молодой человек, не навредите себе. Здесь, во Владии, любой пустяк…» Машина рванула, и Викол Антим не расслышал конца, стало так тихо, как бывает только в глуши, осенью, когда все кузнечики умерли.
В несколько присестов он перетащил зайцев в сарай подле одного из заброшенных домов, которых было много в этом конце города. Его передернуло при мысли, что через день или два их учуют собаки и по улицам будут валяться клочья рыжей шерсти.
Вконец измучившись, он уснул одетый, а когда на другой день проснулся около полудня, пришел к выводу, что охота может вымогать настолько, что потеряешь чувствительность к вещам, по сути своей для тебя ужасным. Например, выстрелить в зайца, который поджидает тебя на задних лапах, обмирая при твоем приближении, цепенея от желания понять, что происходит.
Перед ужином он вернул сапоги Кройку и, когда тот спросил: «Ну, как?» — ответил коротко, не то чтобы недовольно, а словно изымая себя из вчерашней жизни: «Поучительно, а как иначе, очень поучительно».
Кройку взял сапоги, завернул в газету и, когда Викол Антим уже выходил, сказал ему вслед: «Вероятно, так оно и есть, коллега, потому что Михэлчану пару лет назад тоже вот этак пошел на охоту, и когда я его стал спрашивать, что да как, он ответил мне в точности как ты. Хотя, в конце концов, охота есть охота, и ничего более».
Викол Антим был уже за дверью и, возможно, ничего этого не услышал.
Перевод А. Старостиной.