КРИСТИАН ТЕОДОРЕСКУ

Возможно, если бы в основу рассказов легли случаи, действительно имевшие место в жизни, это облегчило бы мою задачу, да и читателю, наверное, было бы интереснее. К тому же это позволило бы мне впоследствии дополнить их множеством важных подробностей, ведь когда у того, что описываешь, существует прототип, за рамками произведения остается множество деталей, которые из соображений художественности не могут быть включены в него. Детали эти оставляют в душе автора некий след, и он чувствует себя так, словно предпринял рискованное и полное приключений путешествие, которое оборвалось до срока.

Закончив работу над этой книгой, я считал, что мне удалось закрепить в ткани повествования свое понимание жизни, и всерьез опасался, что в дальнейшем писать мне будет уже не о чем. Насколько мне известно, некоторые авторы так и оставались пленниками первой своей книги, навеки приговорившей их к молчанию. Может быть, именно поэтому я долго не решался перечитывать эту книгу. Я вновь прочел ее только год спустя; мне показалось, что у меня в руках путеводитель прерванных дорог (существует ли на самом деле подобный путеводитель?), и было такое чувство, словно на карте жизни, еще недавно столь полной, осталось (или же появилось) бесчисленное множество белых пятен, о которых я не имел ни малейшего представления, но которые должен был изучить.


Перевод И. Павловской.

ДВЕНАДЦАТИЧАСОВОЙ ПОЕЗД

В ноябре по селу поползли слухи: будет амнистия.

А весной вернулись несколько мужчин; они стыдливо натягивали на уши береты или нахлобучивали шляпы по самые брови, стараясь спрятать свои бритые головы.

Эмилия специально ездила в Бухарест, к адвокату; он сказал, что на Паула эта амнистия не распространяется. Однако каждое утро по дороге в школу она подолгу стояла возле станции, всматриваясь в лица пассажиров, прибывших двенадцатичасовым поездом. Почему-то она надеялась, что если Паулу суждено вернуться, то приедет он именно этим поездом. За четыре года непрерывного ожидания эта надежда окрепла и превратилась в уверенность.

Во время весенних каникул она отпросилась с работы на два дня и поехала к нему — на свидание. Ночным поездом. Не желала она видеть средь бела дня эту колючую проволоку, насыпь из песка и вышки с часовыми.

В пустом купе стоял затхлый запах клеенки, протертой на скорую руку. Единственный попутчик — лицо его невозможно было разглядеть в тусклом синеватом мерцании ночника — битый час докучал ей, пытаясь завести разговор. Что-то в его вкрадчивых интонациях и нарочито плавных движениях насторожило Эмилию; она почувствовала, что спать нельзя — он тут же начнет распускать руки. Она застыла в напряжении, неотрывно глядя в окно, пока он не захрапел; так храпят старики — захлебываясь, точно в приступе удушья; в горле у него что-то страшно клокотало и свистело. Несколько минут Эмилия боролась с желанием зажать ему рот.

Она вышла из купе в коридор, опустила фрамугу и стала смотреть на желтеющие вдали огоньки деревень, разбросанных там и сям по степи. Достала из сумочки сигарету. Затягиваясь, Эмилия складывала губы трубочкой и легонько прикасалась к ним пальцами — как будто посылала кому-то воздушный поцелуй. Наконец поезд остановился на знакомом полустанке: низенький, выбеленный известкой домишко, узкая платформа, неверный свет фонарей. Она подошла к скамье — единственной на платформе. Из темноты, пахнущей машинным маслом, словно ночные мотыльки на свет, одна за другой выходили, осторожно ступая по шпалам, женщины — с сумками и свертками, как и она. Среди них выделялась высокая, статная крестьянка, с ног до головы в черном и в повязанном по-старушечьи домотканом платке.

На платформу поднялись и несколько мужчин; они смущенно озирались, делая вид, что случайно затесались в толпу женщин. Какой-то парень в выцветших джинсах и грязной болоньевой куртке ни с того ни с сего вдруг залихватски свистнул. Пронзительный свист разорвал тишину ночи; все обернулись. Парень втянул голову в плечи и съежился.

Женщины сбились вокруг той, в черном, и начали шушукаться — как все деревенские, они уже успели перезнакомиться.

Эмилия, забившись в угол скамьи, смотрела на них и курила. Сигарета впитала запах ее духов. Странно, прожив целых десять лет в деревне бок о бок с такими же, как эти, женщинами, она так и не сумела стать для них своей. Для них она была всего лишь учительницей французского в школе, где учились их дети. То-то и оно — из-за детей пропасть между ними только росла.

Пошептавшись еще немного, женщины тронулись в путь; высокая не старалась идти впереди всех, но ясно было, что она у них за старшую. Эмилия отбросила окурок и побрела вслед за всеми. У конца платформы она оглянулась — мужчины шли в ту же сторону.

* * *

Паул явно брился второпях. Порез на щеке был залеплен кусочком газеты; сквозь бумагу проступила капелька крови.

Увидев Эмилию, он машинально, по привычке смахнул с рукава невидимую пылинку. Эмилия невольно зажмурилась. Она так и не смогла привыкнуть к этой тюремной робе на нем. Они сидели лицом к лицу, разделенные тяжелым длинным столом. Вдоль стен, сжимая винтовки, стояли охранники.

Оба молчали, пока вокруг не раздались первые робкие голоса. Эмилия прикурила сигарету и через стол протянула Паулу, вопросительно глянув на солдата за его спиной. Тот, зевнув, нехотя кивнул.

— Как добралась? — спросил Паул, жадно затягиваясь.

Эмилия торопливо закивала в ответ. Во рту у нее пересохло; стараясь проглотить комок в горле, она не могла вымолвить ни слова. Паул не должен был видеть ее слез.

Паул снял свою арестантскую шапку, положил на стол и водил по ней ладонью — словно гладил кошку.

— Что новенького в деревне? От этой сигареты духами несет…

Эмилия сунула руку в сумку с передачей. Ей понадобилось добрых полторы минуты, чтобы нащупать другую пачку. Она достала сразу две сигареты.

— На днях старший инженер о тебе спрашивал… И председатель тоже… Когда в школу приходил — предупредить, чтобы дети не играли в окопах. Интересовался, что да как у тебя…

— А тот парень, что вместо меня взяли, он как — тянет?

— Тетушка Флорина мне по секрету рассказала, что председатель на него накричал — прямо на собрании, при всех. Он из-за электрички опаздывает на работу.

— Да, такого дурака, как я, теперь поискать — чтоб в деревню насовсем переехал…

— Поговаривают, будто он увольняется. Старший инженер тоже его ругает. В январе опять была драка — из-за Камелии.

— Неужто Пузан все еще с ней?

— Да… А она, как всегда, готова крутить с первым встречным. Пузан и застукал ее с этим, новеньким, в конторе.

— А ты?

— Что — я?!

— Не придуривайся. — Паул пристально смотрел ей в глаза. У Эмилии защемило сердце.

— Зачем ты так…

— Тяжко тебе одной? — Он перевел взгляд на свою арестантскую шапку и, растягивая слова, произнес: — Знаешь, этот чертов бром… Иногда мне кажется, что я уже никуда не гожусь. — Голос у него вдруг сел. — Не желаю я, чтобы обо мне все языки чесали, как о Пузане. Уж лучше развестись.

— Перестань, Паул. Все будет хорошо.

— Только не это, лучше уж развестись. Я тут всякого наслушался. Как подумаешь, ведь и женщины по-своему правы.

Он провел рукой по лицу. Кусочек газеты отклеился. Эмилия смотрела на его щеку. Она была уверена, порез глубокий, пусть и незаметный.

Под потолком стоял табачный дым — хоть топор вешай. Голоса вокруг них постепенно затихали. Только из угла, где сидел парень в куртке из болоньи, время от времени еще доносились выкрики и смех.

— Кто-нибудь еще вспоминает мою аварию?

Эмилия помолчала. За четыре года она так и не поняла, какого ответа ждал Паул, каждый раз спрашивая у нее одно и то же.

— Да вот, Жеан Гаврилеску на днях вспоминал; я тебе забыла сказать — он машину купил! В учительской кто-то завел разговор о всяких происшествиях, тут он и вспомнил о… Он говорит — тебе просто не повезло. Так и сказал: не повезло…

— Плевал я на твоего Гаврилеску! — рявкнул Паул. Те, кто сидел рядом, даже не обернулись. Зато охранник за его спиной сразу же встрепенулся:

— Эй, ты! Заткни хайло!

Понурившись, Паул кусал губы. Такой уж здесь был порядок — или отвечай: «Слушаюсь!» — или опускай голову.

— И дед Пистоль иногда вспоминает, ежели выпьет. А когда трезвый, так молчит.

— А еще что новенького?

— Фрусина в Бухарест переехала. И Мелаке теперь приезжает только по воскресеньям — в футбол с парнями погонять. Говорит, они оба по тебе скучают.

— Плевать я хотел на Пистолеву старуху, а вот как бабка Аурика — не померла еще за четыре-то года?

— Не говори так!

— А кой черт их понес в такую темень, да еще посреди дороги?!!

Она не ответила. Не нашлась, что ответить. Просто прикурила еще одну сигарету и протянула ему.

— А с машиной что? Нашла кого-нибудь, кто толк понимает?

— В сарае она. Я ее половиками прикрыла.

— Дались тебе эти половики! Лучше бы позвала дядьку Фане — мотор прочистить.

Опустив голову, она повторила его слова в первом лице единственного числа.

* * *

Повидав Паула, Эмилия почувствовала себя увереннее. Время побежало быстрее. Правда, ей не удалось сказать ему самое главное. Вернее, она не решилась сказать ему это. Ведь Паул и слышать не желал ни о чем, кроме того, что имело отношение к его аварии. Все остальное он считал ерундой. В самом деле, что интересного может произойти с одинокой женщиной, живущей в деревне? С тех пор как он попал «туда», Паул не мог понять, что и «на воле» есть о чем плакать. Бедняга, он воображал, что в селе еще говорят о нем! Словно всем делать нечего, кроме как вспоминать о той аварии. Старший инженер заговорил о нем, только когда она сказала, что едет на свидание. А если бы Паул слышал, каким тоном спрашивал о нем Пузан… Его лучший друг, Пузан! И что бы сказал Паул, если б узнал, что соседки снова называют ее «барышней», как десять лет назад…

А Паул держался так, словно этих четырех лет и в помине не было. Даже вопросы задавал одни и те же.

— Откуда тебе знать, каково это — считать каждый день, — сказал он ей как-то. Может, дни она и вправду не считала, но он-то почти не изменился за эти годы — время словно остановилось для него, у нее со временем были совсем другие отношения.

— А у тебя появились новые морщинки! — заметил Паул на последнем свидании. В его голосе она уловила злорадство. Но ведь и морщинки были той самой «ерундой», как и все, о чем ей так хотелось рассказать. Ей не по силам оказалось вычеркнуть эти годы из своей жизни, а ему это удалось. Она вся извелась от одиночества и ожидания, от этой «ерунды», которую он презирал. Каждый раз, приезжая к нему, она покорно встречала молчаливый упрек в его глазах. Такой же полный тоски взгляд был там у всех — в нем сквозило неосознанное сожаление, что у других есть то, чего они лишены. Но разве она виновата, что живет «на воле»? Зачем Паул мучит ее, вынуждая испытывать вину за то, что она сидит по другую сторону стола? Ничего себе свобода — сидеть напротив него!

В конце концов, если бы не он, она бы наверняка уехала из этой проклятой дыры или по крайней мере нашла бы какой-то выход, например снимала бы квартиру в Бухаресте, а сюда бы приезжала на работу — так делали почти все учителя, докторша и новый инженер, с которым подрался Пузан. За четыре года она просто возненавидела эту жизнь!

С раннего утра и допоздна она была в школе. То вскапывала с детьми пришкольный участок, то репетировала с ними концерт к очередному празднику, но, когда надо было провести урок французского, она, входя в класс, вся сжималась от страха и отвращения. Учебники ей опротивели: она давно знала их наизусть и, читая вслух, нарочно делала ошибки, предоставляя детям исправлять их.

Уроки стали для нее сущим наказанием, избежать которого она пыталась, позволяя ученикам рассказывать ей деревенские сплетни или ябедничать друг на друга.

Однажды после уроков Симона, учительница физики, пригласила Эмилию в гости.

Симона жила в двухкомнатной квартире неподалеку от Северного вокзала. Она была замужем за актером-трагиком и за несколько лет супружества переняла у него излишне аффектированную манеру говорить и страсть к собственным фотографиям. Стены в квартире были сплошь завешены ими. На обороте Симона всегда помечала, где и когда был сделан снимок. Почерк у нее был круглый, со множеством завитушек.

Показав Эмилии квартиру и пересмотрев с ней все свои фотографии, Симона прикатила из кухни сервировочный столик с латунными ножками и без одного колеса; на нем стоял кофейник и бутылка из-под «Чинзано», на три четверти заполненная наливкой из грецких орехов. Столик, с гордостью сообщила Симона, был антикварный. Она купила его в комиссионке. Отсутствие колеса — пустяки, конечно, если умеешь обращаться с такой вещью.

— Серджиу так даже больше нравится… — сказала она.

Кофе был горький. Наливка — такая сладкая, что склеивала рот. Симона посоветовала их смешать.

— Серджиу, правда, не в восторге от ореховой наливки.

Эмилия, хоть и не была знакома с Серджиу, про себя решила, что у него хороший вкус.

— Паул тоже терпеть не может наливки…

Симона заглянула ей в глаза:

— Прости, дорогая, но чтоб мне провалиться, если я тебя понимаю! Ну, сколько ты с ним прожила?

— Три года и восемь месяцев.

— Чтоб мне провалиться, если бы я на твоем месте все еще считала себя замужней. Я бы вряд ли смогла из любви к Серджиу… Понимаешь, о чем я?! Сомневаюсь, что на этом свете существует хоть один мужчина, которого стоило бы ждать…

Что касается мужчин, у Симоны был солидный опыт, и она без стеснения делилась им в учительской. По ее мнению, все мужчины были наделены одним-единственным полезным свойством, а в остальном…

До замужества Симона знала Серджиу всего несколько недель. Во время этого испытательного срока она называла его «мой жених». Впрочем, если не принимать в расчет ее взгляды на мужчин, Симона была замечательной подругой. Продукты для Паула доставала в основном она. Зимой она иногда ночевала у Эмилии в деревне. Они даже спали в одной кровати — так хотела Симона.

Вторая рюмочка наливки уже не показалась Эмилии чересчур сладкой. И фотографии на стенах выглядели совсем по-домашнему. Симона включила радиоприемник и упорхнула в соседнюю комнату — позвонить. «Наверное, Серджиу», — подумалось Эмилии. Она вдруг почувствовала себя лишней. Достала из сумочки часы на браслете. Обратный поезд был только через два часа — из Басараба через Бухарест. На станцию он прибывал совсем поздно, но многие женщины из их села работали в городе во вторую смену и тоже возвращались домой этим поездом. Идти вместе было не так страшно.

— Серджиу разрешил мне ничего не готовить на ужин, он захватит что-нибудь из ресторана, — объявила Симона, появляясь на пороге. — Они там отмечают победу нашей сборной над болгарами. Он вот-вот вернется; я ему сказала, пусть прихватит с собой кого-нибудь из приятелей. — Она взглянула на Эмилию, вопросительно улыбнувшись.

Эмилия сунула часы обратно в сумочку.

— Пожалуй, мне пора…

Симона коснулась ее руки:

— Ты ни с кем не хочешь знакомиться, правда, дорогая? Так я велю Серджиу спустить его с лестницы, ему это раз плюнуть. А хочешь, мы с тобой их обоих выставим, и дело с концом!

* * *

Ее разбудил солнечный зайчик, чудом пробившийся сквозь жалюзи. На ночном столике едва слышно тикал будильник. Подушка почему-то была влажная. Эмилия спустила ноги с кровати. Воспоминания о вечере в гостях у Симоны как-то чудно переплетались со снами этой ночи. Она вышла от Симоны и села в поезд. В вагоне длинные белесые лампы излучали холодный искусственный свет; одна такая лампа устрашающе гудела прямо у нее над головой. В памяти остались нестройный гам голосов вокруг, запах цуйки и хныканье ребенка на руках у старухи, клевавшей носом. Она пришла в себя лишь по дороге со станции. Кругом была ночь. Вначале мимо проносились лихие велосипедисты, освещая шоссе фарами; затем навстречу медленно и бесшумно, словно привидение, проплыла лошадь, тащившая телегу. Позади телеги раскачивался желтый фонарь. Эмилия то и дело оборачивалась, чтобы еще раз взглянуть на исчезающий вдали тусклый огонек. На повороте возле зарослей акации лошадь коротко заржала, нарушив тишину ночи. Эмилия вздрогнула, ей стало холодно…

…постепенно тьма вокруг стала рассеиваться, растворяясь в серебристом сиянии, которое, казалось, излучала дорожная пыль. Эмилия стояла у переправы, возле шаткого мостика. В глухом рокоте реки таилась угроза; сквозь трухлявые доски видны были гребешки волн. В густых зарослях камыша на другом берегу она вдруг увидела Паула — он боролся с течением, пытаясь вытащить машину, увязшую в иле. Брюки у него были закатаны до колен; утопая в скользкой грязи, он метался вокруг машины и что-то кричал, но рев воды заглушал его голос. Она хотела было кинуться на ту сторону, к нему, но внезапно мутный вал обрушился на старые доски — мостика как не бывало. Река вышла из берегов. Паул всем телом пытался удержать машину, но река окружила его; он исчез в волнах. Эмилия отшатнулась — прямо на нее неслась лавина воды, покрытая грязной пеной. Наконец она разглядела машину; течение уносило ее, кружа в водовороте. Выбиваясь из сил, Паул плыл вровень с машиной; он пытался дотянуться до двери в кабину. Лицо его было искажено страхом и яростью. Увидев Эмилию, он замахал руками — звал ее за собой. Она бежала вдоль берега, а река разливалась все шире и шире. Паул был теперь совсем далеко; силуэт его маячил среди плакучих ив, почти сливаясь с деревьями. Она, задыхаясь, остановилась; мелкие волны, ласково журча, набегали на берег; среди них качался обломок доски…

Она встала с кровати, открыла ставни. Солнце уже поднялось высоко — одиннадцатый час. Она распахнула окно: было свежо, влажная от росы листва яблонь сверкала и переливалась в голубизне майского утра. Из двора, что напротив, донесся визгливый крик соседки:

— Викторица-а-а!..

Эмилия отошла от окна. Накинула на плечи халатик. Спешить ей было некуда — по воскресеньям времени у нее хоть отбавляй.

Позавтракав в одиночестве, она надела платье и вышла в сад. Выпустила кур из курятника. Требовательно кудахтая, они сгрудились вокруг нее. Эмилия по привычке пересчитала их и достала из большого мешка на террасе несколько кукурузных початков. Присев на скамью под яблонями, вылущила зерна в подол. Солнышко начинало припекать.

Накормив птицу, она поднялась со скамьи и, не зная, как убить время, бесцельно прошлась по двору. До вечера было еще так далеко! Если бы она согласилась остаться у Симоны, в Бухаресте, то обязательно пошла бы в парк Хэрэстрэу. Или просто побродила бы по бульвару. В студенческие годы ей нравилось по воскресеньям гулять по бульвару. Веселая праздничная толчея, нарядные чистенькие дети — смотришь на все это и забываешь о своих бедах. Одиночество отступает, растворяясь в радости, царящей вокруг. Почему она не осталась в Бухаресте?! А ведь Симона так упрашивала ее, обещала, что спустит с лестницы и Серджиу, и его приятеля — пусть только сунутся! Паул просто-напросто связал ее по рукам и ногам, навечно приковал ее к дому, к сараю с машиной и к этой проклятой деревне! Эта мысль ошеломила ее своей холодной ясностью; она не впервые приходила ей в голову, но до сих пор Эмилия не готова была осознать ее, словно мысль эта принадлежала не ей, а кому-то другому. Эмилии казалось, что такие мысли выплывают из таинственной глубины, заглянуть в которую она не решалась, чтобы окончательно не растерять жалкие остатки душевного равновесия.

— Хозяйка! Эй, хозяюшка! — У калитки стоял незнакомец. Эмилия стряхнула оцепенение. В последнее время на нее будто что-то находило — частенько она не слышала, когда с ней заговаривали.

Спешить ей было некуда; до вечера еще так далеко! Неторопливо подойдя к калитке, она вопросительно взглянула на незнакомца. По лицу его струился пот, костюм был весь в дорожной пыли.

— Хозяюшка, стакана воды не найдется?

Он был не из их села и, судя по виду, вообще нездешний. У него был слегка растерянный вид горожанина, случайно попавшего в деревню. Она откинула щеколду и, не оглядываясь, побрела обратно во двор, к колонке. Повернула кран; вода так и хлынула из него — напор был сильный. Струя становилась все холоднее; Эмилия сняла с гвоздя большую жестяную кружку и наполнила ее до краев. Холодные капли брызнули ей на лицо и на руки — она вздрогнула. Вода в кружке показалась ей мутной. Под нетерпеливым взглядом путника она выплеснула ее наземь и, снова наполнив кружку, протянула ему, боясь встретиться с ним глазами.

Пил он жадно, захлебываясь, словно боясь, что у него отнимут кружку. Две струйки, бежавшие у него из уголков рта, падали на грудь и текли вниз по запыленному пиджаку. Он еще раз наполнил кружку — сам.

— Вы, верно, приехали двенадцатичасовым? — спросила она.

Глубоко вздохнув, он кивнул:

— К двоюродному брату еду; это третье село отсюда. Всю ночь в общем вагоне трясся, — в голосе его звучала просьба.

— Посидите пока на скамейке, передохните; надо подкрепиться.

— А где ваша собака?

— Кабы была собака, давно бы уже лай подняла!

— Лают на чужих не все собаки, — задумчиво произнес он, зачем-то дотронувшись рукой до кадыка, — некоторых специально натаскивают, чтобы не лаяли…

Она оставила его на скамье под яблоней. Вошла в дом. Немного помедлила в сенях. Она ни чуточки не волновалась, хоть и поняла, кто этот человек и откуда взялся. Она догадалась об этом по его не успевшим отрасти волосам; его помятый костюм безнадежно вышел из моды лет пять тому назад; нитки истлели, и швы там и сям разошлись. Она вошла в кухню. Даже не взглянула на холодильник — там было пусто. Достала из кладовки банку сардин, открыла ее и выложила рыбу на тарелку. Решив, что этого недостаточно, она открыла еще и банку тушёнки — последнюю. Вспомнила, что клеенку на столе в саду загадили воробьи. Нашла свежую льняную скатерть — красивую, клетчатую. Она уж и не помнила, когда в последний раз вынимала ее из комода.

Он в благодарном молчании смотрел, как она хлопочет вокруг стола. Разгладил рукой складки на скатерти.

— По воскресеньям я не стряпаю, — застенчиво сказала она, ставя перед ним тарелку. — И хлеб у меня вчерашний…

— Это не беда, хозяйка. Давненько я не пробовал консервов.

Он торопливо, почти не прожевав, проглотил и консервы, и хлеб. Она сказала, что так нельзя, что он испортит желудок; в ответ он только отрицательно помотал головой.

— Жаль, вина у меня нет — запить нечем…

— Ничего, и вода сойдет, — улыбнулся он.

Она принесла кофе в маленьких изящных чашечках. Он вскочил:

— Зачем вы утруждаетесь, хозяюшка!

Эмилия достала из кармана платья пачку сигарет и положила на стол, рядом с чашечками.

— Спички у вас есть? — спросила она.

— И спички есть, и сигареты найдутся, но я бы взял одну у вас.

Перед тем как притронуться к сигаретам, он провел рукой по волосам — непонятно для чего. Казалось, это доставляет ему удовольствие — он закурил только после того, как еще и еще раз попытался пригладить свой «ежик».

— Сколько вам лет? — Она дала бы ему примерно тридцать пять. Возможно, он был старше, но короткие волосы молодили его. Ей было все равно, ответит он или нет, но он сказал:

— В сентябре сорок один стукнет…

— У вас есть жена?

— Было дело…

Эмилия отшвырнула окурок; долго глядела, как он тлеет в траве.

— А в машинах вы разбираетесь?

Он подозрительно, искоса взглянул на нее:

— Это еще зачем? Я с устатку ног под собой не чую — так-то, хозяйка!

Она сделала вид, что не поняла.

— Вы не могли бы проверить мотор у моей машины?

— А-а-а… вот оно что! Худо-бедно, это я могу. Инструмент найдется? — Он встал со стула. Смешной неуверенности растерявшегося горожанина как не бывало. Точным движением он отбросил сигарету в самую середину розового куста.

* * *

Едва она увидала, как он стаскивает с машины половики, ее охватила необъяснимая тревога. Она уже готова была передумать, но он потребовал ключи. С трудом овладев собой, она протянула ему связку. Ящик с инструментами был в багажнике.

— В сарае есть все, что необходимо для ремонта, — сказала она.

Не в силах справиться с нарастающим волнением, она бросилась в спальню. Она ждала. Упав ничком на кровать, зажала уши и уткнулась лицом в подушку, чтобы не закричать. И не шелохнулась до тех пор, пока снаружи не донесся нарастающий шум мотора. Ее охватила дрожь. Мотор взревел; глухой рокот волнами ворвался в дом. Эмилия отняла руки от ушей. Все-таки он добился своего! В смятении она забилась в угол кровати. Добился!

Охватив колени руками, глядя на дверь, она вся сжалась. Паул, мокрый с головы до ног, стоял на пороге.


Перевод И. Павловской.

ПЕЙЗАЖ НА СТЕНЕ (Страницы из дневника Мины П.)

Воскресенье, 6 октября 197… года

14 часов

В данный момент дела обстоят довольно-таки сносно. Фотообои — незабываемый горный пейзаж! — заняли наконец свое место на стене в гостиной; стиральная машина в ванной работает просто великолепно. Влад П. ровно 73 минуты тому назад ушел на футбольный матч. Его жена, Мина П., сидит в кресле у телевизора; время от времени по лицу ее пробегает рассеянная улыбка.

В 14 часов 02 минуты она, громко расхохотавшись, восклицает: «Какая прелесть!» — и по привычке оборачивается к другому креслу — пустому. Она все еще смеется, но уже безо всякого воодушевления, можно сказать, машинально. Затем, словно вспомнив о чем-то чрезвычайно важном, вдруг вскакивает и испуганно бежит в ванную; однако стиральная машина — ну просто чудо, а не машина! — все так же работает на полную мощность. И следить за стиркой совершенно ни к чему… Читателю, конечно же, известно, как выглядит ванная комната в стандартной девятиэтажке, не говоря уже о бытовых стиральных машинах. Описывать все это — пустая трата времени. В отличие от Мины П. мы не можем позволить себе писать о чем вздумается и как вздумается. Например, написать что-нибудь вроде: «Наконец-то купили гарнитур для гостиной. Грузчиков пришлось нанимать частным образом, но они запросили деньги вперед…» — и т. п.; написать такое для нас равносильно сознательному самоустранению. Иногда, правда, автор дает понять, что его героиня — это он сам, и даже начинает верить в эту выдуманную им самим несуразицу; но я не столь наивен. Нет, уважаемый читатель, и еще раз нет! Я принадлежу к тем писателям, которые несут ответственность за действия своих героев только в специально отведенное для этого время; все прочее меня не касается! Я не могу воспрепятствовать персонажу икс изменять жене, а персонажу игрек предаваться азартным играм, мне это попросту безразлично. И я ничем не могу помочь обманутой супруге персонажа икс, хоть она и пытается заставить меня восстановить справедливость. Как и любая инстанция, автор не имеет права вмешиваться в семейные конфликты — это вне его компетенции. Словом, я не отделение милиции и не народный суд; должен также заметить, что я не обязан, подобно магнитофонной ленте, фиксировать все, что происходит вокруг. Я, как и всякая инстанция, принимаю к сведению только то, что входит в мои полномочия. Поэтому дневник Мины П. не вызывает у меня ни малейшего интереса, я тут абсолютно ни при чем. Впрочем, ничего хорошего я в нем не нахожу, поскольку эта писанина абсолютно не соответствует моим принципам. Тем не менее я не стану отрицать его вполне самостоятельное существование, в противном случае я был бы вынужден усомниться также и в существовании самой Мины П. Ни за что, уважаемый читатель, ни за что! Давайте-ка лучше вместе подождем, пока наша героиня выйдет из ванной. В конце концов (это излюбленное выражение Мины П.), наличие конкурента вовсе не означает моей несостоятельности как писателя. Сейчас Мина П. старательно дополаскивает в ванне безупречно выстиранное белье, погружая вещь за вещью в прохладную голубоватую воду («Пользуйтесь синькой «Блуто»!»), и, тихонько напевая, аккуратно развешивает на балконе. Теперь осталось только разогреть суп; с минуты на минуту явится этот ее идиот — как всегда, с банкой маринованного шпината под мышкой, он ведь жить без него не может; вся квартира опять будет прокурена — не продохнешь…


20.VI. Наконец-то купили гарнитур для гостиной. Грузчиков пришлось нанимать частным образом, но они запросили деньги вперед, как в магазине. Они подрядились втроем доставить все в целости и сохранности; вместо грузовика у них был какой-то фургон, запряженный парой лошадей. Лошади мне понравились, особенно вороной. Вот уж не думала, что у лошади могут быть такие умные, печальные глаза! Когда приехали, то оказалось, что лифт отключен, и грузчики потребовали еще по сотне на нос. Я боялась, что Влад не согласится — при мне он никогда никому не уступает. Слава богу, он все-таки им доплатил, но я решила, что стулья буду носить сама. Тяжело; ноги у меня всегда были оч. капризные. В квартире грузчики опять невесть сколько заломили за то, чтобы собрать стенку. Тут уж Влад их просто выгнал, а когда мы остались одни, то поссорились из-за какой-то ерунды. Как глупо — поссориться именно сегодня! Сейчас он небось уж десятый сон видит — улегся в дальней комнате на раскладушке. Ну ладно, на сегодня хватит, хотя новостей куча и надо бы их все записать. Уже полночь.


21.VI (воскресенье). Утром мы проснулись одновременно и сразу же помирились. Стали распаковывать мебель. На меня накатила тошнота — из-за запаха лака, наверное. Влад обрадовался и спросил, уж не забеременела ли я. Нет, это что-то другое; а жаль! Стенку собирали до половины двенадцатого, потом он ушел на стадион. Ему хотелось, чтобы я пошла с ним. Мне было приятно («он» рифмуется со «стадион»), но я отказалась. Терпеть не могу эти старые, облупившиеся скамейки на трибунах и дикую орду болельщиков. Уставятся на поле, как баран на новые ворота, и чего-то ждут. Духота, запах пота, да вдобавок эти горлопаны стаскивают с себя рубашки и плюются шелухой от семечек — прямо за шиворот тем, кто сидит впереди. А как ужасно они гасят окурки! Давят их подметкой, словно червяка какого. И то и дело ни с того ни с сего орут будто резаные, лупят в ладоши и переглядываются, выпучив глаза. И женщины ведут себя точно так же — я сама видела! В этой ревущей толпе мне было так одиноко, словно и Владу я чужая… По-моему, я там была единственным нормальным человеком. Ничего, надо же было хоть разок побывать на стадионе, чтобы понять, что собой представляет этот футбол. Я даже рада, что Влад один туда ходит, хотя, конечно, мне по воскресеньям из-за этого приходится торчать дома.

Утром, когда я разливала чай, он обнял меня и притянул к себе; я ошпарила руку. Он даже не заметил. Вечером закончили собирать стенку. Потом — в спальне, как всегда. Ничего, терпимо. Он снова спрашивал, может, я все-таки в положении… Как быстро он потом засыпает! Странно, а у меня сна ни в одном глазу. Хотя, в общем-то, я его понимаю.


24.VI. Что-то нервы расходились. И ужасный зуд в пальцах. Может, это от пергидроля? Нагрубила клиентке. Хорошо еще, что она, кажется, не из нашего квартала. Впрочем, с чего это я взяла — кругом незнакомые лица, я до сих пор так и не знаю даже соседей по подъезду, а ведь живу здесь уже с февраля. Заведующая меня предупредила, что это — в последний раз. Она права, хоть и считает, что работать лучше всего в центре. У наших девочек давно есть «свои» клиентки; поэтому зарабатывают они гораздо больше, несмотря на то, что не больно-то одарены воображением. Стригут по шаблону, но при этом умеют вовремя улыбнуться, а это главное! И не очень-то распускают языки. Алина, к примеру, кроме «Ах, вы совершенно правы!» вообще ничего не говорит. Надо же, именно сейчас, когда нам так не хватает денег, угораздило меня накричать на эту дуру! Счастье еще, что Влад получил новый разряд. Все-таки подспорье. Если бы он поступил в институт, то учился бы уже на четвертом курсе. Интересно, были бы мы еще вместе?

Новость: этот мерзавец Тома бросил-таки бедняжку Джорджиану — сразу после того, как она родила. Мне с первого взгляда показалось, что он негодяй… А что, если попробовать поступить куда-нибудь? Училась бы в институте…

Что за чепуха лезет в голову на ночь глядя!


25.VI. Руки зудят нестерпимо. Влад вроде бы жалеет меня, но как-то не так. На днях он шел с работы и случайно повстречал Р. Говорит, весной у него свадьба; он все так же работает дизайнером и увлекается живописью. Когда мы сюда переезжали, я потеряла ту акварель, что он когда-то мне подарил. Оно и к лучшему: Влад мог ненароком на нее наткнуться и, чего доброго, вообразил бы бог весть что. Интересно, как он сейчас выглядит? Он любил делать цветы из соломки. «Вот это у нас будет хризантема…» Он был малость чокнутый. В общем, все это неважно. Влад улегся раньше обычного. Сейчас только одиннадцать; я еще посижу.


26.VI. Шефиня окончательно рехнулась. Утверждает, что я безобразно веду себя на работе! Алину тоже «песочила» и довела до слез; не отставала от нее, пока та не разрыдалась. Этого следовало ожидать. Вот мымра! Владу я ничего не сказала: он был не в настроении, потому что жить не может без магнитофона. Он ни о чем таком не говорил, но я заметила — он рылся на полке, где лежат старые кассеты. Не надо было продавать его любимый маг!

На диване в гостиной. Прямо при свете.

Почему-то грустно. Раньше он был ко мне внимательней.


27.VI. Вечер провели в гостях у папы. Мы и так уже должны ему целую кучу денег. До чего же у него теперь уныло! Все насквозь прокурено, повсюду пыль, а он словно и не замечает этого. А какой он стал желчный! Ругает все на свете и ехидно смеется. По-моему, он даже любуется собой. С тех пор как не стало мамы, он только самолюбованием и занимается. На нем была отвратительная рубашка в клетку; он все выяснял, как она мне — нравится? При маме он бы постеснялся так ходить. Видимо, это во вкусе той женщины, с которой он недавно связался. Влад был мрачнее тучи и молчал. Пришлось просить самой, хотя лучше бы это сделал Влад. В ответ он состроил такую кислую мину, словно ему надоело давать нам взаймы. Пришлось сказать, что у нас будет ребенок и мы хотим обставить детскую. Конечно, не очень-то это было красиво; Влад был недоволен. Я все время держала его за руку под столом. Спать он лег на раскладушке.


28.VI (воскресенье). Все утро бегала по магазинам. Удалось достать телячью вырезку. В очереди разразился страшный скандал. Какая-то баба лезла без очереди. Ужасная сцена; глаза у нее были совершенно больные, и выглядела она какой-то жалкой. Влад, как всегда, ушел на футбол; я одна, вот и черкнула пару слов в дневник. Почему-то в последнее время я пишу реже и меньше, чем раньше, хотя жизненного опыта у меня явно прибавилось. Показывала дневник Владу. Он сказал, что ничего, ему понравилось, но был какой-то рассеянный. По воскресеньям он ведет себя очень странно.


30.VI. Опять выясняла отношения с шефиней. Снова нервотрепка. Каким-то чудом мне удалось взять себя в руки и сдержаться: неохота было устраивать сцену при всех. И вообще, мне на нее наплевать, пусть себе злится. После работы бегала по магазинам — искала ковер в гостиную. Нашла в центральном универмаге; не совсем то, что хотелось, хорошо бы показать его Владу. Купила мазь против зуда; пахнет оч. противно. Если не поможет, боюсь, начну комплексовать. С Владом творится что-то неладное. Он совершенно ушел в себя. Может, я ему надоела? Однако вчера после работы он пришел к парикмахерской и ждал меня. В зал он не зашел, но шефиня не упустила случая заметить мне, что до конца рабочего дня еще целых полчаса. Я ответила, что у меня и в мыслях не было уйти раньше. Она все время оглядывалась через витрину на Влада. А через четверть часа спросила, почему я еще здесь, — наверное, хотела меня уколоть. У меня как раз не было клиентки, я была свободна. От нечего делать я уселась спиной к окну и стала разглядывать Влада в зеркале. Он стоял на тротуаре, облокотившись на парапет, и дымил как паровоз. Когда я вышла, он мне даже не улыбнулся. Надо наконец решиться и спросить, что это с ним происходит.


3.VII. Купили ковер — тот самый. Владу хотелось положить его в дальней комнате, но я ему элементарно доказала, что она слишком мала для такого ковра. Расстелили его на полу в гостиной; прекрасно сочетается с мебелью. Влад все хмурился; я спросила, почему он словно бы не рад. Он сказал, что рад… Теперь линолеума почти не видно. Это уже, прямо скажем, кое-что! Вот только стены голые. Картины? Влад дуется.


4.VII. Сломалась стиральная машина. А гарантия, как назло, только-только кончилась. Весь день стирала вручную. В доме — ни одной чистой простыни! Я совершенно разбита. Завтра понедельник, опять весь день на ногах! Не забыть бы завтра позвонить насчет стиральной машины…


7.VII. Видела во сне Р. Больше писать не о чем.


8.VII. Купила Владу галстук. Через неделю у него день рождения. Не махнуть ли нам в отпуск на море? В центре зашла посмотреть летние платья — неплохие, но не совсем то, что нужно. Все-таки примерила одно, хоть и была не при деньгах. Какое же это наслаждение — надеть новую вещь! A real pleasure![15] Это уже третий по счету галстук ко дню рождения. Но разве можно упрекнуть меня в недостатке воображения?! Этот (голубовато-серый в белую полоску) годится только для вечернего костюма. Ох и глупая моя голова: ведь у него всего-навсего один костюм — тот черный, что остался после свадьбы. Наверное, покупая галстук, я вспомнила тот костюм. Правда, он стал ему настолько тесен, что носить его уже нельзя. Влад был в увольнении, когда купил его. Какой он тогда был смешной: обритый наголо, худой как щепка и неловкий. Жаловался, что разучился ходить по-человечески, и разговаривал только на этом дурацком жаргоне: «Слушаюсь!» и «Так точно!» — у меня просто уши вяли. Не знаю, как его спросить, что же с ним происходит; неужели я боюсь? Иногда мне кажется, что за пять лет мы сделали все, чтобы стать друг другу совсем чужими.


9.VII. Весь день шел дождь; клиентки все сидят по домам. Со скуки разговорилась с шефиней. С ней даже приятно поболтать о том о сем; и в картинах она толк знает. Кажется, начинаю ее понимать. Она дважды разводилась. Сейчас живет одна. Ей всего-навсего сорок лет; наверное, ей очень тяжело одной. А характер у нее все-таки гадкий: она завидует всем без исключения. Меня она просто не выносит, но, судя по всему, сама об этом и не подозревает.

Починили стиральную машину. Приходил мастер — сопляк, на вид лет девятнадцать, не больше, с немытыми патлами; таращился на меня как свинья. Представляю, о чем он в это время думал. Делал вид, что копается в моторе, а сам весь извертелся — ноги мои разглядывал. Когда явился Влад, я была уже на пределе. Мне хотелось вышвырнуть их обоих в окно, Влада в первую очередь. Когда электрик ушел, я втерла в руки крем и легонько погладила Влада по щеке. Я думала, он, как всегда, сморщится, а он — никакой реакции. Заперлась в ванной и долго плакала.


10.VII. Собираемся в отпуск. В понедельник едем на море. Покупаю всякую всячину. На зарплату особенно не разойдешься: купальник, пляжные тапочки, дезодорант, зубная паста — вот и все. Домой вернулась с ощущением, что забыла купить самое главное. Примерила купальник: ничего, сидит вполне сносно. Влад просто светится от счастья. И все-таки мне стало как-то не по себе от того, как он меня разглядывал. Словно оценивал…


Воскресенье, 6 октября 197… года

14 часов 40 минут

Мина П. снова удобно устроилась в кресле перед телевизором. Белье аккуратно развешено на балконе. Она погружается в сладкое забытье: перед ее глазами одна за другой проносятся картины из документального фильма о путешествиях. С необычайной легкостью переносится она из одной точки земного шара в другую, восторженно растворяясь в прекрасных пейзажах. Она то прогуливается по развалинам какого-то замка XV столетия, то попадает в самую гущу толкучего рынка где-то на городской площади. В памяти остается лишь театрально перекошенное лицо нищего-профессионала — доверчивую Мину П. оно вводит в заблуждение. Кинокамера бережно ведет ее по площади, среди тех, кто продает, покупает или просто глазеет. Она не может оторвать взгляд от стайки подростков, расположившихся прямо на мостовой и распевающих во всю глотку; недоверчиво изучает огромную неуклюжую машину с грубо размалеванными крыльями. Холодно и отрешенно смотрит на юную красавицу, уверенно поднимающуюся по трапу на борт этой громадины. Голос за кадром помогает ей правильно понять происходящее и составить о нем надлежащее мнение. Время от времени она обнаруживает, что по-прежнему сидит в уютном кресле у себя дома, в гостиной, тогда как на экране вихрем проносятся картины всевозможных разрушений; зрелище покосившихся хижин с обветшавшими крышами заставляет ее с облегчением вспомнить о своей трехкомнатной квартире, о мебели и об импортных фотообоях на стене в гостиной, испытывая ко всему этому что-то вроде нежности.

Документальный фильм кончился, но еще несколько минут она пребывает в забытьи. Рассеянно поворачивается к окну и отмечает про себя, что погода для октября довольно-таки хорошая. В ее сознании замок XV столетия постепенно сливается с толкучим рынком; лицо нищего стирается из памяти, но негромкий голос комментатора еще звучит в ушах. Все это, вместе взятое, весьма удачно сочетается с безоблачным октябрьским небом и бельем, развешанным на балконе.

Однако мы, кажется, опережаем события. Пока что молодая особа, которая расположилась в кресле и любуется осенним небом, лишь отдаленно напоминает нашу героиню, и то если иметь в виду преимущественно физическое сходство. Нас ставит в затруднительное положение еще одно обстоятельство: все, кто по той или иной причине смотрит по телевизору документальный фильм о путешествиях, в данный момент времени в какой-то мере похожи друг на друга. Я вынужден вспомнить о различных аналогиях в литературе — некоторые из них опасны и могут завести в бог весть какие дебри…

Впрочем, для нас этот документальный фильм — всего лишь самое заурядное событие в воскресном времяпрепровождении Мины П. Обыкновенно в этот час Мина все еще полощет белье и мечтает вознаградить себя за труд чашечкой горячего кофе или капелькой вишневой наливки. С нашей точки зрения, наиболее интересны воскресные дни с капелькой вишневой наливки. Заткнув бутылку пробкой и глубоко вздохнув (наливка настоящая, крепкая!), Мина испытывает легкие угрызения совести. Причина ее раскаяния кроется не в мимолетных (и сурово осуждаемых ею!) ощущениях, вызванных каплей алкоголя, и даже не в страхе, что этак «можно скатиться на самое дно, как те, что пьют в одиночку», но в ее неприятии, осуждении и отвращении к запаху спиртного, который иногда исходит от Влада П. Итак, она чувствует себя виноватой, и, судя по всему, вина ее прямо пропорциональна количеству выпитой наливки — то есть очень, очень мала, но все же достаточна, чтобы задуматься: а всегда ли она права по отношению к Владу? Далее, как правило, следует краткий припадок нежности in absentia[16], материально воплощенный в целой веренице уменьшительно-ласкательных эпитетов, произнесенных быстрым шепотком или про себя. Затем Мина, как всегда, вновь открывает в себе истинно материнское отношение к Владу, то есть неоспоримое право казнить и миловать. Тут она снова становится суровой и неприступной и т. п.


15 часов 10 минут

Мина встает и выходит из комнаты. Из ванной доносится негромкий стук — это захлопывается дверца стенного шкафчика. Мина снова появляется в гостиной; руки у нее густо намазаны чем-то белым; глаза блуждают. Обеденный стол и стулья сейчас для нее не более чем препятствия на пути; рассеянно втирая в ладони жирную мазь, она осторожно приближается к стене с фотообоями и из-под полуопущенных век пристально всматривается в изображение горного пейзажа, словно перед ней распахнутое окно. Мина невольно делает шаг вперед, но тщетно — горы все так же далеки и недосягаемы. Она утыкается в холодный мертвый угол, и пейзаж исчезает. Мина отступает на шаг и снова видит его: справа — зеленовато-коричневые горы и деревья с белесой корой; в центре каменистое ущелье — золотистые речные валуны и опаленные дыханием осени заросли; слева на переднем плане — звенящий горный ручеек и облако пара над ним. Мина снова впадает в забытье. Руки ее движутся сами по себе, тщательно втирая мазь в ладони, постепенно замирая, и наконец мягко падают вдоль тела. Мина погружается в созерцание, уходит в пейзаж — очередная попытка подсознания, стремление к бегству. Быть может, она стоит сейчас возле ручейка, а может быть — чуть подальше, возле деревьев. Все ее существо освещено кроткой улыбкой, она вся растворяется в блаженстве, тает от счастья. Сейчас лицо Мины — это сама безмятежность, подлинное воплощение женственности; в нем не осталось и следа от угнетавших ее тоски и сомнений. Впрочем, мы заглянули в одну из квартир этого девятиэтажного панельного дома вовсе не затем, чтобы восхищаться эффектами в манере великого Рубенса — для этого существуют музеи и картинные галереи.


26.VII. Кожа на спине начинает шелушиться — я, кажется, обгорела. На пляже сплошь да рядом иностранцы. Я все время стесняюсь. Хорошо бы поменьше тратить! В поезде мы думали, что снимем комнату, а готовить я буду сама — так дешевле. Когда мы выехали из Констанцы и увидели море, Влад впал в настоящее неистовство. Ведь мы ни разу не были вместе на море! Остановились в Эфории (ну и названьице!); гуляли вокруг озера. Я-то думала, там все иначе: почему-то я была уверена, что на берегу непременно должна стоять мечеть, как в Констанце. Все время мечтала купить дыню, просто думать ни о чем другом не могла. Может, я беременна? Владу сказать не решилась. Странно, чего мне бояться? Как в тот раз, когда я вообразила, что у меня желтуха. Сняли номер в отеле — так хотел Влад. В общем, он прав: пока молоды, надо жить в свое удовольствие. Я видела, некоторые, нашего возраста, ночуют прямо в машине. Я бы ни за какие коврижки не стала спать на сиденье. Не пойму, зачем тащить сюда машину, когда можно оставить ее дома. А здесь целая куча парочек на машинах интересно, сколько они так выдержат? Как-то вечером мы видели — двое светловолосых парней в обнимку гуляют среди скал. У одного даже была борода. Какой ужас! Слава богу, оказалось, что это иностранцы. А Влад говорит, это их личное дело и никого не касается. Влад так плавает — с ума сойти можно! На днях море было спокойным, и мы качались на волнах возле буйка; вдруг он развернулся и ни с того ни с сего поплыл в открытое море! Я вышла на берег — оттуда лучше видно — и смотрела на него. Я и представить себе не могла, что он такой смелый! Я им просто горжусь! Мне хотелось крикнуть на весь пляж: «Смотрите на него, смотрите!» В какой-то момент у меня сердце ушло в пятки: а вдруг он не сможет доплыть обратно? Он ведь почти скрылся из виду, один на один с морем! Здорово перетрусила, но голова была очень ясная. А жаль, что я не из тех, которые — чуть что — впадают в панику и начинают голосить во всю мочь. Я словно оцепенела: ни закричать не могла, ни пошевелиться. И мне все казалось, что, стоит мне войти в воду, он утонет. Я была сама не своя. Даже дыхание перехватило — ну что бы я без него делала? Я и подумать об этом не могу. Когда он вышел на берег, то как-то странно посмотрел на меня. Словно ему было стыдно. А я ни слова не могла вымолвить. Но сейчас я знаю наверняка: он ждал, что я что-то ему скажу. Из-за этого мы уже два дня почти не разговариваем.

Познакомились на пляже с молодой парой — примерно одних лет с нами. Она — вульгарновата, тогда как он оч., оч. обаятельный. Они тоже из Бухареста. Он шофер, водит трайлеры; это такие длинные грузовики, похожие на железнодорожные вагоны. Если ей верить, он объездил полсвета; а она только и может, что трепаться о побрякушках и рассказывать о специальной диете для него. Наверное, страшно трудно готовить диетические блюда так, чтобы было еще и вкусно! Я чуть со смеху не лопнула от ее болтовни, но сдержалась, чтобы его не обидеть. Сказать по правде, я ей чуточку завидую… Вечером Влад пригласил их в ресторан. И — надо же! — они тоже нас пригласили, на следующий вечер. Подумать только, они во всем постарались нас перещеголять! Для меня это было страшным унижением; даже Владу стало не по себе, но он и виду не подал. Перед отъездом мы обменялись адресами. И только после этого Влад тихонько намекнул мне, что подозревает, какие делишки проворачивает этот шофер во время своих рейсов. В эту минуту он казался совсем мальчишкой. А я ответила, что ни за что на свете не согласилась бы, чтобы он жертвовал своим здоровьем ради денег. Зуд прошел, но мы истратили все.


27.VII. Забавно: входит в зал девочка-подросток — и сразу в мое кресло. Ей только-только стукнуло шестнадцать. Поменяла ей оттенок волос — из воронова крыла в темно-каштановый. Вначале она хотела крупную завивку; еле-еле уломала ее сделать мелкие завитки — «коккер». Я весь день места себе не нахожу: все нейдет из головы этот банкет в ресторане и потом, у Р. дома. И дернуло же меня так бездарно причесаться! Сделала себе зачем-то огромные букли. Глядя на меня, можно было просто надорваться от смеха. А Р. даже не улыбнулся: «Неужто сама госпожа Мина к нам пожаловала, собственной персоной?! Прошу вас, сударыня…» Скорее всего, это он от смущения: на мне было сногсшибательное платье — длинное, зеленое. Он всегда от смущения начинает грубить. Ну и пускай! На прощанье он все искал, что бы такое мне подарить. Я ему сказала — пусть лучше купит себе новый носовой платок. У него в гостях я чувствовала себя очень… уж и не знаю, как сказать… настоящей женщиной, вот! Я впервые в жизни ощутила, что мне уже не восемнадцать! Влад дуется; я пыталась ему объяснить — бесполезно. Простыня опять вся в ужасных пятнах. Он снова улегся на раскладушку. Честное слово, иногда я завидую мужчинам! Что-то часто стала кружиться голова…


28.VII. Утром по дороге на работу — страшный скандал в автобусе. У кого-то что-то украли. Водитель остановил машину и не открывал двери, а потерпевший обыскивал всех подряд, пока не нашел свой бумажник на полу под ногами. Мы все просто кипели от возмущения. Интересно, что было бы, если бы вор подсунул бумажник кому-нибудь в карман? Ну и рожа была бы у этого бедняги! Голова стала кружиться все чаще. Влад снова смотрит на меня как-то странно. С любопытством, что ли…


29.VII. Влад вернулся со стадиона пьяный в дым. Глаза красные, рот перекошен. Колотил в дверь ногой, пока я не открыла. И такого мне наговорил — господи, я просто ушам своим не верила! Подлец! Мерзавец! Ублюдок! «Эй, ты, хватит с меня твоих выкрутасов, сыт по горло!» Угрожал, что изобьет меня, и заставлял стаскивать с него ботинки. Его вырвало прямо на ковер в гостиной. О боже, за кого я вышла?!!


16 часов 09 минут

Что можно сказать о женщине, которая в полном одиночестве пьет кофе у себя на кухне? Мы далеки от мысли идеализировать нашу героиню, но вовсе не желаем представить ее мещаночкой, напрочь лишенной искры божией. Сейчас наша задача — по возможности верно описать то, что с ней происходит, не навязывая ей своей точки зрения. Словом, давайте-ка положимся на готовность Мины П. оставаться литературным персонажем. Попытаемся же объяснить то обстоятельство, что внезапно пальцы у нее разжимаются сами собой и кофейная ложечка — самая обычная ложечка из самой обычной нержавейки — со звоном падает на пол. Мина лениво наклоняется, рассеянно шарит под столом и кладет ложечку обратно на столик. Как приятно ни о чем не думать! Держа чашечку тремя пальцами, она не спеша отхлебывает по глоточку; безымянного пальца с обручальным кольцом и мизинца не видно — словно маленькие зверьки, они дремлют, свернувшись калачиком, в глубине ладони. Лицо Мины и каждый мускул ее тела полностью расслаблены; после каждого глоточка рот так и остается полуоткрытым. Можно подумать, все ее существо исполнено безмятежности и покоя, но это всего-навсего обычная усталость — ведь она только что закончила стирку. А чтобы перебороть усталость, чашечка горячего крепкого кофе просто-таки необходима! Мина слегка поворачивает голову — взгляд у нее отсутствующий; обрывки случайных мыслей едва-едва цепляются друг за дружку. Мысли текут сами по себе, Мина не обращает на них никакого внимания; ни одна не застревает в ее сознании, и Мина не испытывает ни печали, ни радости — чудесная отрешенность, прекрасное равновесие внутренних контрастов, самозабвение…

Однако сейчас самое время вспомнить о действии, упорядоченности и самовыражении. С точки зрения Мины (на чем мы вовсе не настаиваем), у нее есть все основания быть довольной: это воскресенье и даже несколько последних недель прошли вполне сносно. Трехкомнатная квартира почти полностью обставлена; в ней есть все, что полагается, кроме разве что подвального гаража. Квартира с нежностью принимает в объятия (иначе и не скажешь!) мебельные гарнитуры с отделкой из темно-коричневой пластмассы — при желании ее даже можно принять за резьбу по дереву. Двенадцать мягких стульев с изяществом расставлены в гостиной и в спальне, шкафы и серванты, как и полагается, — тяжелые, солидные; а невысокий обеденный стол выглядит весьма презентабельно благодаря массивным выгнутым ножкам с львиной лапой на конце. Огромное зеркало в стенке отражает пока что только набор бокалов для шампанского, которые выглядят совсем как хрустальные, да несколько дешевеньких статуэток из фарфора; остальные три полки из толстого стекла еще ничем не заполнены. Но в самой их пустоте таится надежда; они нисколько не напоминают беззубый рот какого-нибудь дряхлого старца — напротив, они похожи на нежные десны новорожденного, у которого со временем должны прорезаться молочные зубки. Не следует забывать и об изумительном пейзаже на стене в гостиной — об этом волшебном окне, распахнутом в осенние горы. В спальне тоже есть чем похвастаться: двуспальная кровать с тумбочками по обе стороны; на них — крошечные ночники с цветными абажурчиками в пастельных тонах; на каждой из половинок кровати — пушистое покрывало из натуральной шерсти: одно нежно-розовое, другое ярко-красное. А трехстворчатый шифоньер! В приглушенном свете ночников кажется, что его створки украшены резным старинным гербом всамделишным, из красного дерева; на него так приятно взглянуть перед сном… А ковер на полу в гостиной! Алый, словно кровь, и такой толстый, что нога утопает в нем чуть ли не по щиколотку. И все это — вовсе не для того, чтобы пустить гостям пыль в глаза. Вот, если хотите, кухня: кокетливые шкафчики вдоль стен, новенькая газовая плита, и на ней — скороварка последней модели. Пуста (или же почти пуста) лишь дальняя комната — там нет ничего, кроме сложенной раскладушки, стоящей у стены; но и для этой комнаты имеются определенные планы на будущее; они, конечно же, будут своевременно реализованы и претворены в жизнь: детская кроватка с решетчатыми перильцами, несколько маленьких стульчиков, к ним столик и ковер поскромнее — для начала. Однако мы не в силах обойти молчанием тот факт, что будущее этой комнаты пока что находится под вопросом и не может не вызывать беспокойства. Каждый раз, вспоминая об этой комнате, Мина сердится — на Влада, на саму себя и даже на убранство остальной части своей квартиры. Ею овладевают ностальгия и склонность к воспоминаниям о лицейской поре. Что ни говори, она (а может, и Влад?!) ожидала тогда от жизни чего-то большего, но чего именно? Это «большее» так и осталось для них столь же загадочным, каким представлялось в последние лицейские годы.

У обоих осталась какая-то смутная неудовлетворенность, смешанная с безотчетным отвращением ко всему непредвиденному, случайному — словно не только в квартире, но и в душе у них утвердился стиль «Людовик XIV» — массивный, крепкий, надежный. Изредка, в минуты задумчивости, Мина поддается искушению усомниться в том, что она понимает хоть что-нибудь из происходящего внутри и вокруг нее; это вызывает у ней короткий, но бурный приступ паники — как если бы она вдруг обнаружила, что сошла с ума; но до сих пор ей всегда удавалось преодолеть это малоприятное состояние. Надо было лишь твердо сказать самой себе, что нечего зацикливаться на всякой ерунде, и постараться, не оглядываясь, смотреть только вперед — в будущее. В конце концов, любая из дорог куда-нибудь да ведет; быть может, улица, которую так трудно отыскать, — там, за углом; так зачем попусту тратить время, тщетно озираясь по сторонам на незнакомом перекрестке?

Для Мины & Влада П. глагол «бороться» — и сейчас не более чем пустой звук; и тем не менее они уже не раз испытывали, а точнее, продолжают испытывать все нарастающее недовольство собой и друг другом. Оба давно ждут, что вот-вот с ними произойдет что-то новое, неожиданное — оно заставит их сделаться лучше и снова свяжет воедино, наполнив желанием бесстрашно окунуться в неизведанное, ощутить вкус настоящей жизни. Однако все вышесказанное вовсе не означает, что Мина &… способны отказаться от размеренного, упорядоченного существования в течение всей рабочей недели. Итак, желание бегства, внезапного и чудесного освобождения…

«Вы проведете незабываемые мгновения в приятной, непринужденной обстановке; дизайн в стиле «натюрель». безупречное обслуживание — всего лишь тринадцать километров от столицы, загородный ресторан «Кувшин и тын»! Торопитесь! Не забудьте — «Кувшин и тын»!

…ему нельзя поддаваться, когда вздумается, к примеру, во вторник: ведь на следующее утро придется идти на работу не выспавшись, и что тогда?! Нет, для таких вылазок предназначен субботний вечер: радостное оживление на площадях в центре столицы, суетливая толкотня в дверях кинотеатров, давка в трамваях; тут и там нетерпеливые толпы на остановках и торопливо бегущие куда-то прохожие, музыка, льющаяся со всех сторон, и выкрики «Постой, постой, красавица!». Хмурые постовые и подозрительные личности; калеки, выпрашивающие подаяние, и счастливчики, на виду у всех прыгающие в такси. Конечно, перед тем как поймать машину, они с беспокойством заглядывают в кошелек или лихорадочно ощупывают карманы — хватит ли денег? Но суббота — это всего лишь ожидание того, что должно случиться завтра, в воскресенье, — обещание долгожданной «La vie en rose»[17].

Впрочем, что уж там говорить, уважаемый читатель, ты не хуже меня знаешь все это. Вернемся-ка лучше к Мине П. и ее воскресному настроению. Я хочу сказать — к ожиданию. Но можно ли найти для ожидания чуда менее подходящее место, чем почти полностью обжитая трехкомнатная квартира?! Ведь там даже нет пока телефона, который мог бы дать повод к такому ожиданию…

Мина все еще пьет кофе, сидя на кухне и прислушиваясь к приглушенному урчанию водопроводных труб где-то в стене. Само собой, на нее снова накатывает ностальгия, и порцию энергии, приобретенную благодаря чашечке кофе, просто необходимо дополнить порцией хорошего настроения из бутылки, спрятанной в шкафчике на стене. Но хорошее настроение что-то запаздывает. Мина проходит через коридорчик, ведущий из кухни в гостиную, и снова устраивается в кресле перед телевизором. Посидев немного, она выходит на балкон и смотрит вниз, на опустевшие аллеи вдоль улицы. С тополей уже облетела листва; она с грустью глядит на их обнаженные кроны, пепельно-серые в плотной голубоватой дымке октябрьских сумерек. Печальные тени тополей; тускло отсвечивающие крыши автомобилей, проносящихся мимо, похожих на разноцветные лепестки, разбросанные внизу; белье, развешенное на балконах соседних домов, — все это заставляет Мину как можно скорее вернуться назад, в свое уютное гнездышко, и опять бросить исполненный зависти взгляд на стену, где во всей красе раскинулся горный пейзаж.


4.VIII. Поссорилась с папой (тридцатого числа). Зашла к нему; рассказала об ужасной сцене, которую устроил Влад. Он в ответ рассмеялся. Ему совсем не хотелось меня видеть. А через час явилась эта его баба. Он наверняка знал, что она придет. Он стал нестерпимо вульгарен — старался казаться моложе, чем он есть, а в результате просто-таки смешон. Много пьет. Велел мне возвращаться домой. Ему явно хотелось поскорее выпроводить меня, чтобы остаться с ней наедине. Господи, до чего я ее ненавижу! Я ушла и слонялась по улицам часов до одиннадцати. А потом мне стало страшно; я как раз шла мимо дома, где живет наша шефиня. Рядом скотобойня — даже ночью стоит запах крови. Какое странное место: если бы здесь не ходили трамваи, я бы решила, что забрела в деревню. Вдалеке вырисовываются большие дома, светятся окна, а здесь… Я чуть было не разревелась.

Шефиня не спала; кажется, она мне даже обрадовалась. Ни о чем не расспрашивала. Велела мне выпить целый стакан вина из инжира — ужасно сладкого — и не отставала от меня, пока я не выпила все до дна. Хотела накормить меня ужином. Я страшно переволновалась и до того устала, что заснула прямо на стуле. А утром проснулась в большой кровати, рядом с ней. Мне стало как-то не по себе. У нее двойной подбородок и безобразные мешки под глазами; от нее несет прогорклым салом и табачищем. На ночном столике расставлены уродливые старые куклы с облупившимися от времени носами. Кофе пили вместе. У нее из каждого угла будто плесенью пахнет. Голос у нее сел. Меня это все оч. угнетало; к тому же этот район по утрам выглядит еще противнее: домишки какие-то допотопные, ветхие, ленятся один к другому; на крышах — толь; все кругом поросло травой, даже на мостовой сквозь асфальт трава пробивается. И этот ужасный запах от скотобойни… В трамвае шефиня сказала, что завидует мне. «Мужчина — это мужчина, тут уж ничего не поделаешь… Все лучше, чем одной-то куковать». Я не нашлась, что ответить. Все это ужасно. После обеда она спросила, может, я еще разок у нее переночую. Ни за что на свете! Я весь день глаз с нее не спускала, чтобы узнать, расскажет она девочкам или нет. Ничего такого не заметила; правда, Алина как-то иронически на меня поглядывает. Надо же, именно Алина, эта дурында! У нее у самой было невесть сколько женихов, и все как один ее бросили. Вечером вернулась домой. Какая-то пустота внутри. Заперлась в дальней комнате. Через час пришел он. Подергал дверь. Слышно было, как он ходит туда-сюда; несколько раз он кашлянул. Перед тем как лечь спать, снова пытался сюда войти. Я заснула и ничегошеньки не слышала, пока он среди ночи не начал ломиться ко мне. Проснулась я от собственного крика. Он старался высадить дверь плечом; ручка просто ходуном ходила. Я, конечно, сразу поняла, что это он; и все-таки ужасно перепугалась. Что у меня общего с этим дикарем? Наконец он, отдуваясь, отошел от двери. До этого я никогда не слышала, чтобы он так пыхтел. От испуга я всю ночь глаз не сомкнула. Сбежала из дому в четыре часа. Опять слонялась по улицам. Насквозь промерзла. Около пяти появились первые прохожие — сонные, злые, будто и не люди. Когда я хотела втиснуться в автобус, какая-то халда меня оттолкнула и с ненавистью прошипела: «Порядочные все на работу едут, а эта тут шляется!» Какой-то старый хрыч в шляпе тут же загоготал. А от самого так и разит дешевым одеколоном; зубы желтые, портфель облезлый — стоит и ржет, будто жеребец. Я оглянулась и спросила, что это его так развеселило, — рожа у него сразу сморщилась, а он и без того на макаку похож; сам коротышка, кадык дергается, рот оскален; голову задрал и уставился на меня снизу вверх. Я и не подумала уйти с остановки. Мне казалось, что я стою там одна и вокруг ни души, хоть я и знала, что он ухмыляется у меня за спиной. Мне даже жаль его стало: ну как еще он мог бы привлечь к себе внимание? На работу не пошла. Была у адвоката. Он посоветовал обдумать мотивы развода. Что-то не внушает он мне доверия. Пошла в кино на дневной сеанс. Фильм был цветной, там маленький ребенок обеими ручками выдвигал из шкафа огромный ящик и все смотрел куда-то вверх. Больше ничего не запомнила. Потом — домой; он уже пришел. Надо бы уничтожить эту писанину; там три четверти — о нем. Интересно, смогу ли я начать новый дневник? Несколько раз он пытался заговорить со мной; стучался в дверь. Я спросила: «Кто там?» Он не ответил и ушел в гостиную. Весь вечер я чувствовала, что он за мной шпионит. Ночью мне понадобилось в ванную, а потом я по привычке прошла в спальню. Он теперь спит в гостиной. Утром (позавчера) я заметила, что пятно с ковра он стер. Когда я шла через гостиную, он привстал с дивана. Утром пулей вылетела из дому — он даже рта открыть не успел. Дома я все время слышу, как он ходит по гостиной из угла в угол, заходит в ванную, включает воду в кухне. Такое впечатление, что все это он проделывает только для того, чтобы я его слышала. Тоже мне, нашел себе надзирателя. Вчера — ничего особенного. Утром — на работу, вечером — домой. Так и живу в дальней комнате. Ночью несколько раз просыпалась, но было тихо. Шефине я сказала, что все утряслось. По-моему, она не поверила. Алина все еще глядит на меня с иронией, но ничего не говорит. Она наверняка обо всем пронюхала. Писать на раскладушке ужас как неудобно. И стены тут такие голые!


6.VIII. Я больше не готовлю. Стараюсь не входить в кухню — грустно как-то. Банки из-под консервов кидаю в мусорное ведро — их там уже целая куча. Ужинаю на подоконнике, прямо здесь. А вот Алина обедает в столовой неподалеку от нашей парикмахерской. Это был бы выход. В конце концов, мне абсолютно безразлично, что она обо мне думает. Снова была у адвоката. Он говорит, для развода нужны более веские основания. Даже намекнул, что сам мог бы подыскать что-нибудь подходящее. Как это цинично: «Наши законы направлены на сохранение семьи». — «А если семья превращается в мышеловку?» — спрашиваю. А он в ответ: «Это обстоятельство не является достаточным основанием для развода». Тоже мне — остряк. Постараюсь найти другого адвоката.


7.VIII. После обеда Алина шепнула мне, чтобы я взглянула в окошко. У меня была клиентка на укладку. Я тихонько выглянула. Он стоял на тротуаре, облокотившись на парапет, и курил. Алина как раз освободилась, и сперва я хотела попросить ее закончить укладку за меня. А потом подумала — а вдруг он заметит? Я довольно быстро справилась сама, но оч., оч. разнервничалась. Надо же, за мной уже шпионят! Я вышла и сразу предупредила его, чтобы он не смел ко мне приближаться. Он шел за мной по пятам до самой остановки. Меня так и тянуло обернуться — будто это я за ним шпионю. Ужасно нервничаю.


8.VIII. Алина купила у своей клиентки золотую цепочку и серьги — тоже золотые. Недорого! Хочет пустить их на обручальные кольца. Весь день только и слышно было, что об этом ее женихе. Утверждает, что он сделал-таки ей предложение. Я ее даже пожалела: она ведь не знаю уж в который раз рассказывает, что вот-вот выйдет замуж. Она отпросилась у шефини и поехала в центр, в сберкассу. Ну и зря! Что ни говори, а обручальные кольца это забота жениха. И шефиня ей сказала то же самое. А Алина — ну и нахалка! — заявила, что ей-то есть для чего и на что купить обручальные кольца, не то что некоторым. Шефиня смолчала. Мы с ним перебросились парой слов в гостиной. На ковре еще виден след от пятна.


11.VIII. Все-таки надо бы вырвать отсюда кое-какие страницы. Вообще-то мне даже хотелось бы, чтобы он на них взглянул — конечно, при условии, что я сама их ему прочту. Наверное, я себя еще плоховато знаю. Я просто уверена была, что ни за что с ним не помирюсь.


12.VIII (воскресенье). А он взял да и обнял меня. Прямо в столовой. Так мы и стояли, не проронив ни слова; даже не взглянули друг на друга. Я, конечно, сначала попробовала вырваться; кажется, я и вправду хотела, чтобы он меня отпустил. А потом вдруг смотрю — я, оказывается, сама так и вцепилась в него. Весь вечер мы не разговаривали — отвыкли. И утром обоим было как-то неловко. Мы так давно не завтракали вместе! Все, что раньше я считала таким скучным: заваривать чай, делать бутерброды, — в это утро показалось мне просто-таки чудесным. Я ничего ему об этом не сказала, но, по-моему, он и так догадался.

Алина с шефиней все никак не помирятся.

Сегодня он не пошел на футбол; мы весь день были вместе.


16.VIII. День за днем — сплошные развлечения. Два раза ходили в кино. Не пойму, что такого все находят в Питере О’Туле. Глаза у него как у настоящего сумасшедшего, голос хриплый и движения какие-то нелепые. Напялил ржавые железки и скачет в них — ну, шут гороховый, да и только. А Софи Лорен мне понравилась. Интересно, сколько ей сейчас лет? Влад был в восторге от фильма; говорит, в книге все гораздо скучнее. Мы с ним даже поспорили из-за этой книги: он считает, что «Дон-Кехот» состоит из одного тома, а по-моему, их там несколько. Под конец я сказала, что он прав.

Позавчера были у папы. Он сделал вид, что ничего не знает, а когда Влад вышел в ванную, посмотрел на меня с намеком, словно шантажировал. Мне стало ужас как не по себе. Никогда больше ни о чем ему не расскажу! С тех пор как не стало мамы, он изменился до неузнаваемости. Позавчера он выглядел таким неряхой — еще хуже, чем в последнее время. И как только эта женщина его терпит?!

Вчера были у наших Замфиреску. По-видимому, Влад прав насчет него. У них дом просто ломится от дорогих вещей. В гостиной наклеены потрясающие фотообои — горный пейзаж зимой. Я глаз не могла оторвать! Она спросила: ну как, нравится? Влад тут же выкрикнул: «Да!» — я и рта раскрыть не успела. У них есть еще один рулон — они нам показывали: бумажные полоски, скрученные и упакованные в картонную трубку. Мы решили его купить; договорились, что заедем на следующей неделе. Очень дорого, но зато можно перестать ломать голову, что повесить на стену. Он весь вечер рассказывал всякие любопытные истории о своих рейсах. Влад слушал как зачарованный…


17.VIII. Сегодня Влад спросил: что, если он год-другой поработает за границей? Я заплакала; он так и сказал: «недолго — год-другой…» Я ответила: неужели я тебе надоела? А он психанул и хлопнул дверью. Вернулся только в половине двенадцатого ночи, дыша перегаром, и улегся в дальней комнате.


18.VIII. Наутро я сказала ему, что, по-моему, сначала надо бы купить магнитофон, а уж потом мебель на кухню. Он не ответил; ушел, даже не позавтракав. Не пойму, что с ним творится…


21.VIII. Купили телевизор. Поставили в гостиной. Изображение очень качественное. Посмотрела фильм про войну — сплошной кошмар! Влад досмотрел всю программу до конца.


22.VIII. Жених Алины ограбил ее и скрылся! Мало того, что оставил ее без гроша — еще и драгоценности для обручальных колец с собой прихватил. Шефиня уговаривает ее заявить в милицию, а она — ни за что! Жаль ее.

Разве я смогу прожить целых два года без Влада? Надо, чтобы он и думать забыл о работе за границей — другого выхода нет! Странно, почему он не согласился купить вертушку. Он же без музыки жить не может, хоть и ни слова не говорит об этом.


23.VIII. Влад вернулся с парада около двух. Устал. Спал до шести вечера. Потом поехали к Замфиреску, за обоями. Почти сразу ушли — я сказала, что у меня голова раскалывается. Все боялась, как бы ее муж опять не начал рассказывать. Влад так и не догадался, почему я хотела уйти как можно скорее. Расстроился, но промолчал.


24.VIII. Хотели съездить в Бэнясу, в зоопарк — это Влад придумал. Кончилось тем, что весь день просидели дома у телевизора. Обсуждали, какую мебель купить на кухню. Я прикинула — мы можем позволить себе полный гарнитур. Правда, тогда от папиных денег ничего не останется. Мы и так уже изрядно стеснены в средствах из-за взносов за мебель. Теперь буду экономить каждый грош. А в центре я видела столько миленьких вещичек! Владу ничего не сказала — боялась, как бы он снова не завел разговоры о загранице. Как бы я хотела купить ему маг!


27.VIII. Вчера опять зашли к Замфиреску — поучиться, как клеят обои. Она была одна. Он ушел в рейс. Просидели до полуночи; она никак не хотела нас отпускать. Ей-то что — небось в шесть утра мужа не будить. Играли в макао и в преферанс. Домой добрались только в половине первого. Хорошо, что он был в рейсе; я и не заметила, как время пролетело. Зато она весь вечер только и говорила, что о его больном желудке. Я лично ничего против него не имею, но слава богу, что он болен. «Как по-твоему, они счастливы?» — спросила я у Влада. Он не ответил.

Сегодня после обеда была у гинеколога. Теперь у нас другой доктор — наша Швабу уволилась. Я ему рассказала про ту операцию в прошлом году; кажется, ему можно доверять. Однако, когда он спросил, кто же все-таки делал мне аборт, я смолчала. Осмотрел меня. Это было ужасно. Я кричала от боли, а эти садистки медсестры меня держали. Потом он стал допытываться, очень ли я хочу иметь ребенка; а я даже говорить не могла — как зареву! Вообразила, что нет никакой надежды. Хочу ли я иметь ребенка! А он, оказывается, хотел сказать, что лечение будет очень мучительным и, может быть, продлится несколько месяцев. Он говорит, женщины почти все отказываются — не выдерживают. Вечером все выложила Владу; не сказала только о том, как это больно и какие садистки эти медсестры. Ему вредно волноваться; пусть думает, что я хожу на уколы. Все-таки он здорово распереживался. Если бы он только знал…


29.VIII. Алина все же заявила в милицию. Говорит, все мужчины — свиньи. Наши девочки подняли ее на смех; она разрыдалась. Шефиня стала ее защищать. Уже несколько дней их водой не разольешь.

Начала лечиться. Боже, как больно!


30.VIII. Отпросилась с работы. Купили мебель на кухню. Наконец-то! Довезли в целости и сохранности на грузовике. Влад позвал двоих ребят с фабрики; договорились, что Влад им поможет, когда понадобится; у них тоже проблема с мебелью. Оба скоро женятся. Вместе с ними мы все расставили и повесили; потом пили кофе. Им понравилась моя наливка. Влад отнес на помойку старый кухонный стол и шкафчик. Когда я увидела, как он их выносит, у меня слезы на глаза навернулись. Я так к ним привыкла! А Влад: «Прости-прощай, старье!»

Теперь осталась только детская.


2.IX. У нас в гостях были Замфиреску. Смотрели вместе итальянский телефильм. Вначале она все донимала его своими дурацкими вопросами: «Джиджи, а ты и там побывал?» Влад явно комплексовал. И все-таки они славные! Показали нам, как лучше наклеить те самые обои. За то время, что они у нас провели, он целых три раза глотал таблетки от желудка; надеюсь, Влад обратил на это внимание. Почему-то Влад с ней разговаривал довольно холодно и вообще весь вечер был как-то рассеян и замкнут. Боюсь, это из-за того, что я слишком часто при нем плохо отзывалась о ней. Когда они ушли, я посоветовала ему быть с ней повежливее. «Неужели я был недостаточно вежлив?» Я едва не расхохоталась — у него был такой удивленный вид. Завтра опять к врачу… Только бы не кричать!


4.IX. Алина ведет себя просто нагло! Утверждает, что видела Влада под ручку с какой-то дамочкой на стадионе «Республика». Меня это задело; в ответ я поинтересовалась, нашла ли милиция ее драгоценного жениха, и пожаловалась шефине. Та велела Алине поменьше совать нос в чужие дела.

Жалко, что я тогда разорвала тетрадку со стихами.

Влада просто за уши не оттащишь от телевизора. Достал где-то антенну, чтобы ловить Болгарию. У них программа почти такая же, как наша, но больше фильмов и спорта. По телевизору футбол мне даже нравится. А Влад говорит — это совсем не то. Пытаюсь представить себе его рядом с другой женщиной…


18 часов

Стемнело. В гостиной по углам пролегли тени. Осенние краски пейзажа на стене слились в размытое пятно — прямоугольное, огромное. Стена и впрямь стала похожа на окно, распахнутое в ночь. Мина снова сидит в кресле перед телевизором. Только что закончился футбольный матч на стадионе «Республика». Влад скоро вернется домой. Она ждет. С экрана ей улыбается красавец мужчина с завитыми волосами. Он поет и приглашает ее на танец, объявляя во всеуслышание, что он счастлив, как прежде. Постепенно голос певца затихает, завитая голова на экране словно уплывает куда-то вместе с телевизором, а Мина не на шутку удивляется: неужто и в самом деле наступила весна? А почему бы и нет? Вполне могла наступить весна… А отчего это женщины не красят волосы в зеленый цвет?.. Кругом темно; на стене напротив — белесое пятно… Мина напрягает зрение, и на обоях вновь проступают знакомые очертания гор, правда, все еще бледные, расплывчатые. Мина смотрит по сторонам — робко, с любопытством; оказывается, она стоит посреди длинной и узкой залы, похожей на коридор. Вдоль стен — деревянные полки с какими-то склянками; на полках — слой пыли в палец толщиной; конечно, это коридор: здесь все ходят туда-сюда, ни на что не обращая внимания. Под одной из склянок мерцает огонек спиртовки. Это колба — идет химический эксперимент. Где-то она уже видела все это — пыльный коридор, хрупкое стекло на полках, огонек спиртовки под колбой, заполненной красноватой жидкостью. Где же? Она изо всех сил пытается вспомнить — и не может: слишком темно вокруг, тьма в душе; иллюзия вот-вот исчезнет… Где и когда? Пальцы ее нервно перебирают краешек платья; еще немного, и она вспомнит. Ответ приходит сам собой — пальцы теребят тоненькую ткань школьного фартука. Чтобы окончательно убедиться, она поднимает руки и натыкается на шершавый прямоугольник из грубого сукна. Матрикульный номер! Ну конечно! Коридор лицея; он ведет в учительскую. Там, в конце коридора, тяжелая бархатная портьера и большие стенные часы. А может быть, все здесь уже изменилось — ведь прошло столько лет! Но отчего же тогда на ней старая школьная форма, и почему перед ее глазами все та же колба с красноватой жидкостью? Сейчас она вытянет руку, дотронется до язычка пламени над спиртовкой и наверняка обожжет пальцы. Значит, все осталось по-прежнему. Это незамысловатое рассуждение заставляет ее ощутить всю полноту счастья. Она вдруг вспоминает, что должна отыскать здесь Р., и, спохватившись, бежит по коридору, торопливо считая таблички на дверях вдоль стен. Миновав пятую по счету табличку с надписью: Петру Пони, химия, — она выскакивает на лестничную клетку. Сейчас она поднимется двумя этажами выше и, остановившись возле двери кабинета обществоведения, будет стоять там — терпеливо, покорно — и ждать его. Она уже не спешит — ведь в ее распоряжении целая вечность. Волна неизъяснимой радости захлестывает ее. Она будет ждать, и он обязательно выйдет к ней. Она с улыбкой кивает своим давним друзьям — портретам старичков с обвисшими бабочками под подбородком, в старомодных сюртуках и профессорских шапочках с кисточками. У одного из них огромные усы с закрученными кверху концами. До чего же он похож на их старенького учителя музыки! — «Да это же он и есть!» — догадывается наконец она, недоумевая, за какие-такие заслуги попал он в ряды знаменитостей. Наверное, за то, что никогда не расставался со своей скрипкой. Подумать только; а ведь весь класс так и покатывался со смеху, когда он являлся на урок, сжимая в руках свое сокровище — скрипку; да и сама она иногда посмеивалась над ним. А ну-ка, посмотрим, кто сейчас посмеет над ним насмехаться? Внезапно она вздрагивает и со всех ног кидается к лестнице. Как она могла забыть — иногда звонок с последнего урока раздается чуточку пораньше. Она бежит вверх, перепрыгивая через ступеньки. Поздно! Крики, топот — и безликая толпа в школьной форме нахлынула на нее. Ей уже не вырваться… Плотная, аморфная масса человеческих тел, одетых в форму, увлекает ее за собой и тащит вниз… Необычайная, мощная радость вдруг исчезает, уступая место безысходной тоске. Она была почти рядом с ним… Снова кромешная тьма; внезапно в нее вторгается какой-то неясный гул. Постепенно гул становится все более отчетливым и знакомым — она начинает понимать, что это за звуки. Они превращаются в человеческий голос. Бесстрастные интонации, безупречная дикция. Слова… Фразы… Новости политической жизни. Она открывает глаза. На экране — обмен рукопожатиями; Мина узнает главу государства. Вокруг — репортеры с кинокамерами и микрофонами. Диктор подробно комментирует для нее ход событий, благодаря которым данное рукопожатие наконец состоялось. Оба политических деятеля, наполовину повернувшись к Мине, широко улыбаются, изо всех сил пытаясь уверить ее, что улыбки их предназначены друг другу. Но Мины уже нет в кресле. Она зажигает свет и смотрит на часы. Затем тщательно осматривает спальню и гостиную; заглядывает даже в пустую комнату в конце коридорчика. То обстоятельство, что она заранее предвидит результат этой небольшой ревизии, то есть что в квартире никого, кроме нее, нет, нисколько не мешает ей довести осмотр до конца. Она потихоньку открывает двери, включает свет и тут же гасит его — словно боится потревожить спящего. Вернувшись в гостиную, Мина в недоумении останавливается перед двумя креслами у телевизора; взгляд ее испытующе скользит вдоль стен, старательно отыскивая где-то в них невидимую глазу трещину…


14.IX. Не знаю, стоит ли продолжать лечиться. Доктор настроен оч. оптимистично. Жаль, посоветоваться не с кем. Расскажи я Алине, она бы только порадовалась. Обе гадюки — и Алина, и шефиня!

Вчера он пришел поздно. Хоть бы потрудился что-нибудь новенькое придумать! «Задержался на работе…» А от самого за три версты духами разит. Теперь она словно все время здесь, между ним и мной. А я даже заикнуться об этом боюсь — если скажу, что давно все знаю, он наверняка бросит меня. Он и так-то почти меня не замечает… Вчера вечером я не выдержала: сделала вид, что от него пахнет потом, и попросила принять душ. Я была уверена, что он откажется, но он отправился в ванную! Мне до смерти хотелось броситься за ним. Я бы взяла щетку и терла его, пока не содрала бы всю кожу! Наверное, мне было бы легче, если бы с ним была другая, а не эта зазнайка.

Сегодня он пришел как всегда. Очевидно, муж вернулся из рейса. Вот бы позвонить ему и выложить все как есть! Но я не в силах пойти на такую низость.


18.IX. Он опять пришел домой пораньше. Нервы совсем истрепались. Снова поскандалила с клиенткой. Господи, ну зачем я пошла в парикмахеры?! Сегодня опять была у врача. Ужасно.


22.IX. До чего я ненавижу этот дурацкий дневник! В последнее время я всегда открываю его на чистой странице — иначе не могу выжать из себя ни строчки. Все, что написала до этого, вызывает отвращение. На днях я несколько раз пыталась кое-что перечитать — просто с души воротило! Пишется не «Кехот», а «Кихот»!

В. вчера наклеил обои. Он раз десять подряд повторил, что Замфиреску взяли с нас слишком уж дорого. О ней он старается вовсе не упоминать, но, когда я хотела помочь ему, рявкнул, чтобы я держалась подальше. Потом уселся напротив, на диване; битых полчаса только и делал, что на свои обои любовался. Так и сиял от счастья! И вправду красиво, хоть и достались они нам от нее. Странное ощущение: как будто в гостиной всего три стены. А мебель кажется совсем маленькой и какой-то нелепой. Я никогда не была в горах!


26.IX. Алина вчера попала в больницу. Приняла два флакона люминала. Мы весь день ни о чем другом говорить не могли. Девочки восхищаются ее смелостью. А шефиня ревела в три ручья. Я впервые видела у нее на глазах слезы; она изо всех сил изображала истерику. Я ведь думала, они с Алиной по-настоящему подружились, а на самом-то деле она ее ненавидит! Устроила нам целый спектакль — то рыдала, а то… У нас просто уши вянут от того, что она говорит об Алине. У нее нет ни капли сострадания! Именно сейчас она называет ее дурой и заявляет, что мозги у нее куриные. В конце концов Антонела не выдержала и попыталась ее приструнить. Мы все были на стороне Антонелы. Тогда шефиня заявила: раз ты такая умная, попробуй-ка, поживи без мужа! Что за бред?! У Антонелы ведь двое детей! Зачем же ей разводиться? Вот гадюка! Сколько злобы у ней в душе! Бедняжка Алина, знала бы она, с кем связалась!


29.IX. Алина насовсем перебралась к шефине. Теперь они приходят и уходят вместе. Ничего не понимаю! Однако не думаю, что Антонела права со своими предположениями насчет них. Если бы шефиня узнала, что о них говорят, вот был бы скандал! Алина явно избегает разговаривать с нами. К клиенткам она стала даже чересчур внимательна — боится их, что ли? Сегодня одна начала к ней придираться из-за того, что Алина будто бы передержала ее под колпаком, — и хоть бы вот настолечко была права! А Алина в ответ ни слова. Я стала ее защищать, а она как набросится на меня за то, что я сую нос не в свое дело! Я чуть было в волосы ей не вцепилась! Не знаю, что бы я делала, если бы вечером не пошла к своему доктору. Он такой добрый! Говорит, что восхищается мной. Спросил, отчего это Влад не пришел сегодня в поликлинику вместе со мной. Я взяла да и рассказала ему все. Как чудно́ — одевалась за ширмой и разговаривала с ним. Наверное, я бы чувствовала себя не в своей тарелке, если бы рассказала ему все до того, как лечь на кресло. Тогда я вряд ли смогла бы ему все рассказать.

Я вышла из-за ширмы и не заметила, что у меня молния на юбке расстегнута. Он ужасно смутился и глазами указал мне на молнию: «Девушка!..» Ей-богу, так и сказал! Я чувствую себя очень счастливой! Влад вернулся поздно. От него опять несло духами. На этот раз он и вовсе не стал затруднять себя объяснениями; молча прошел на кухню и поужинал в одиночестве. Сейчас дрыхнет в спальне; небось уже десятый сон видит — и все про нее. Вот бы она слышала, как он храпит! А если бы она видела его в тот вечер, когда его вырвало прямо на ковер!

«Девушка!» Господи, он — сама доброта! А я все время забываю, как его зовут!


3.X. Вчера вечером я сидела на кровати в спальне, а он натягивал пижаму. Запах был не такой, как всегда. Забывшись, я спросила: что, у нее теперь другие духи? Что я наделала! Я пришла в себя, только когда он взглянул на меня. Вскочила и как ошпаренная кинулась в дальнюю комнату. Заперлась на ключ. Я вся тряслась от страха; думала, он за мной гонится. Я и не знала, что он меня ненавидит.

Сегодня утром он спросил, хочу ли я развестись. Будто это я во всем виновата! Оказывается, он сам меня боится: голос у него дрожал. Я не нашлась, что ответить… После обеда была у доктора. Мне ужасно хотелось все ему рассказать, но я не знала, с чего начать. Я только сегодня поняла: у него и у Р. одно и то же имя! Забавное совпадение…


20 часов

Настало время признать, что мы во многом заблуждались в отношении Мины П. По нашим расчетам, в этот час она должна была бы выйти из дому, дойти до автобусной остановки в конце аллеи и несколько минут постоять там, поджидая автобус. Заметив вдали зеленый огонек такси, направляющегося в сторону центра, она подняла бы руку; шофер затормозил бы, проехав несколько метров вперед или же как раз рядом с ней. Мина должна была бы сесть в машину. Вопрос, куда ехать, наверняка застал бы ее врасплох. Скорее всего, она назвала бы первую попавшуюся улицу. Она попросила бы водителя прибавить скорость. Дорога была бы мучительно бесконечной… Услышав «Приехали!», она встрепенулась бы и, прежде чем ступить на тротуар, оглянулась бы по сторонам — неужели так быстро? И только очутившись одна-одинешенька на незнакомой улице, она пожалела бы о том, что натворила; она побрела бы вниз, вслед за удаляющимся такси, затем наугад свернула бы за угол, в темный пустой переулок, замирая от сладостного, неизведанного страха и удивления.

Однако вместо всего этого Мина направилась к пейзажу на стене в гостиной; подойдя вплотную, она кончиками пальцев дотронулась до прохладной глянцевой бумаги, затем провела по стене ладонью, словно пытаясь нащупать что-то на ее ровной блестящей поверхности.

Сейчас она медленно царапает бумагу ногтем указательного пальца. Еще немного, и она доберется до штукатурки.

Остается только руками развести…


7.X. Сегодня (…)


Перевод И. Павловской.

НАБЛЮДЕНИЯ И РАЗМЫШЛЕНИЯ ОТСТАВНОГО ШТАБС-КАПИТАНА

Холодно. Мелкая косая морось залетает под шляпу и студеными каплями стекает по лицу. Он идет, чеканя шаг, размеренно и твердо (он знает это наверняка — стук его недавно подкованных ботинок отчетливо выделяется среди лязга тормозов на перекрестках, рева моторов и разноголосой сумятицы чужих шагов, вздохов и слов, небрежно брошенных на ходу, — среди неразберихи огромного города, где множество прохожих так и снуют взад-вперед мимо него). Это что-нибудь да значит — суметь различить звук собственных шагов в несмолкающем шуме бульвара; но он до сих пор не может разобраться, зачем ему это нужно, да и вообще не очень-то понимает, что к чему на этом свете.

Вчера вечером он с гордостью признался мальцу, соседу по комнате в общаге, что ему удалось-таки за весь день ни разу не зайти в рюмочную.

— Так где же тебя носило до сих пор?

Парнишка разглядывал его — бесцеремонно, с искренним любопытством; в одних трусах он валялся на кровати, закинув руки за голову — вместо подушки. Ему нравилось выслушивать от старика всякую всячину, а частенько он и сам подтрунивал над ним: «Да полно, нене[18] Женел, будет врать-то, кому ты очки втираешь!» — а это свидетельствовало о том, что он парнишке небезразличен.

— Я серьезно, сынок, ни единого раза! Уж как после обеда тянуло зайти — дай, думаю, загляну куда-нибудь, пропущу глоточек… Знаешь ту забегаловку — на углу Каля-Викторией и Сфинци-Воевозь… или нет, не Сфинци-Воевозь… Там еще напротив — завод, «почтовый ящик»… В той забегаловке все время «Ямайку» крутят. Хотел было я туда сунуться — понимаешь, ведь до этого целый день продержался. Постоял я у входа минут этак пять: все поджилки трясутся — сил нет… то есть воли у меня хватило, но я — как тебе объяснить? — будто надвое разрывался… Понимаешь? Во всяком случае, я бы не стал там засиживаться допоздна, не то что позавчера, промочил бы горло — и привет! А знаешь, как мне удалось уйти? Я сам себе взял да и приказал: «Капитан Ионеску, кругом, шагом марш!»

Парнишка приподнялся на локте и недоверчиво усмехнулся:

— Как это — приказал? При всем народе, во весь голос — так, что ли?!

— Да ведь меня там никто не знал — кому какое дело!

— Да… — это «да» звучит не слишком почтительно… — Когда я в первый раз попал в Бухарест, я поначалу тоже так думал: раз меня никто здесь не знает, значит, всем на меня наплевать. Но ты-то городской, должен понимать, что прилично, а что нет. Ежели какой дурак на улице меня деревенщиной обзывал, я ему морду бил — и правильно! Никому, никогда не позволю меня попрекать тем, что я из деревни. Все должно быть как полагается!

— Знаешь, в чем ты не прав, сынок? Думаешь, на тебя здесь кто-то глядеть станет — что ты делаешь и как? Да здесь, в этом проклятом городе, ни одна собака на тебя и не взглянет, если только ты ей на хвост не наступишь. Третьего дня возвращался я из ресторана — не подумай чего худого, я там по делу был; стою себе на трамвайной остановке, возле Хала-Траян. Народу — почти никого. Рядом женщина, пожилая, на ней пальто послевоенного фасона, старомодное такое, длинное — ниже колен. Тротуар был весь в лужах, после дождя. Она знала наверняка, что никому до нее дела нет; где стояла, там и облегчилась — прямо при всех, на остановке. Я смотрел на нее, она — на меня… Смотрит и…

— Ты хочешь сказать, она…

— Вот-вот, то-то и оно!

— Может, она пьяная была? А может, чокнутая, вроде тех, кто в «Черного Кота» ходит?

— Какая разница, дело ведь не в ней. Из всех, кто там был, никто ничего не заметил — вот что важно! И с тех пор она все нейдет у меня из головы. И это дурацкое пальто, длиннющее, широченное, словно с чужого плеча, после войны так было модно. Я просто не могу представить ее в чем-нибудь другом — только в этом старом и грязном пальто. А с тобой когда-нибудь случалось такое?..

— Я стараюсь не очень-то пялиться на людей, нене Женел. Не то чтобы мне не хочется, но, если пристально посмотришь на человека, ему сразу же становится не по себе.

— …стоял я, сынок, и глаз не мог оторвать от этой женщины, а она делала то, что хотела; она прекрасно видела, что я гляжу на нее, но даже и не подумала хотя бы отвернуться. Стоит себе и смотрит на меня как ни в чем не бывало…

— Да ну ее, нене Женел, хватит об этом. Давай-ка лучше перекусим.

Он все стоял, не выпуская из рук свой потертый портфель. Парнишка спрыгнул с кровати… А ведь у него и в мыслях не было выкладывать мальцу все это, он только хотел похвастаться, что весь вечер просто бродил по городу. Не следовало говорить, что его била дрожь; главное, чтобы парень понял: ему удалось удержаться и ни разу не пропустить стаканчик. Если бы он знал, чего это стоило! Да откуда ему знать…

Тушёнку они ели прямо из банки, расстелив на его кровати старую газету. Конечно же, паренек заметил, как дрожат у него пальцы. Кивком указал на прыгающую в руке вилку:

— Нене Женел…

— Да, сынок? — Вилка неуверенно двигалась все ближе и ближе ко рту. Он сжимал ее сильнее, но напрасно: тряслись не только руки — все тело; опять эта проклятая дрожь… Он втянул голову в плечи: — Говори же, сынок…

— Я и забыл, что сказать-то хотел. Вот незадача — только что помнил, и все из головы вон… — запинаясь, пробормотал парнишка.

Он сделал вид, будто поверил. Говорить не хотелось. Они уже настолько привыкли друг к другу, что вполне могли обходиться без слов.

Он жевал тушёнку и молча разглядывал комнату; по правде говоря, и смотреть-то тут было не на что: самая обычная комнатушка на двоих в общаге для одиноких. Стенной шкаф с задвижкой; лоскутный половичок — парнишка привез его из дому, из деревни; коричневый линолеум на полу… Пол они моют по очереди, через день; иногда пареньку приходится мыть чаще, но он ни разу не упрекнул его. На подоконнике большая фаянсовая кружка; случается, парнишка ставит в нее цветы — так, чтобы было видно с улицы, и тогда у старика находится в городе какое-нибудь неотложное дело; в таких случаях он обычно звонит по телефону госпоже Мэркулеску и ночует у нее. Если же она почему-либо не расположена принять его в этот вечер, он, чтобы убить время, шатается по магазинам, до тех пор, пока не закроются. Ему нравится радостное оживление покупателей — частичка их счастья словно передается ему, и его жизнь, пусть лишь на несколько часов, наполняется скрытым смыслом. А потом он отыскивает укромное местечко, где можно потихоньку выпить бутылочку рома. В городе полно старых домов, там входная дверь не запирается на ночь и можно спрятаться до утра в уютном закутке под лестницей: ты никому не мешаешь, и тебе никто не мешает. Если хорошенько пораскинуть мозгами, станет ясно, что нет худа без добра, в такие ночи начинаешь понимать, что комнатушка в общаге — нечто большее, чем просто крыша над головой… У парня все иначе: когда ты молод, такое временное жилье — лишь обещание чего-то нового, лучшего. В его отсутствие парнишка — единственный и полновластный хозяин комнаты и, разумеется, не скрывает своей признательности; это, конечно, приятно, но каждый раз становится немного не по себе…

Покончив с тушёнкой, паренек хотел было выставить банку в коридор.

— Там есть такое местечко — никто и не заметит, нене Женел.

— Лучше выброси, сынок. Давай-ка я сам снесу ее вниз.

— Да будет тебе, все так делают. Черт с ним, и так в грязи живем! Ну ладно, ладно, выброшу… А у меня еще заначка есть — беленькое!

Эта новость застала его врасплох. Он замер, словно от удара под дых; с силой сжал лицо в ладонях, ощущая, как волной накатывает слабость, как обмякает каждая жилка. Он отвернулся; впился зубами в кончики пальцев. Сначала он не чувствовал ровно ничего боль пронзила его внезапно — и даже удивился: какая она острая, резкая.

— Я сам схожу вниз, — обернулся он к пареньку. Тот совсем смутился. — Заодно свежим воздухом подышу…

— А как же беленькое?

— С кем-нибудь да разопьешь, сынок.

— Да что ж это на свете творится, неужто и ты завязал? А я в одиночку не пью — ну его в болото!

— Мне, сынок, доктора не разрешают, — соврал он, сам не зная зачем.

Сейчас ему хочется только одного — поскорее уйти.

Возле свалки на задворках общаги темно, хоть глаз выколи; нечего опасаться, что кто-то увидит, как его рвет. Если бы он до конца придерживался той теории, которую только что излагал пареньку, то блевал бы не здесь, а посреди дороги, у всех на виду. В худшем случае вокруг были бы свидетели, на которых ему ровным счетом наплевать. Может, ему все-таки не безразлично, видит его кто-нибудь или нет?

Он перевел дух, оперся рукой о стену дома. И снова у него перед глазами возникла та женщина: безучастный ко всему взгляд одинокой старухи, старомодное, слишком длинное и широкое пальто… Она стояла рядом, как и позавчера, на трамвайной остановке — все в той же непотребной позе. Он грубо выругался.

* * *

Свернув с бульвара, он побрел куда глаза глядят. Теперь вокруг необычайно тихо — абсолютная тишина. Дождик, моросивший весь день, наконец кончился. Он прислонился спиной к высокой чугунной ограде, поставил портфель на асфальт и провел ладонью по лицу, вытирая последние капельки воды. Он уже часа два мотается по городу, усталость дает себя знать. Пальцы рук совсем застыли, а ноги и вовсе окоченели. Его вновь охватывают смутная тревога и слабость, как вчера вечером. Но сейчас ему еще хуже: никак не может привести в порядок собственные мысли… Малец — парень мировой, что за чертовщина на меня вчера накатила? Во влажном воздухе стоит странно знакомый запах — в нем таится угроза, скрытая опасность. Так же пахло в тот день в кабинете у полковника; этот запах, казалось, исходил и от самого полковника, как всегда выбритого до синевы; жилы у него на лбу вздулись, он гремел на весь штаб — так, чтобы было слышно в соседних кабинетах:

— Капитан Ионеску, наша армия не нуждается в таких офицерах! — Затем — шепотом, с отчаянием в голосе: — Ты что, думал, и это тебе с рук сойдет? Мало того, что пьянствовал в ресторане, у всех на виду, еще и оружие на стол выложил!

В памяти остались только слова полковника и хрустальное пресс-папье у него на столе; при каждом слове полковник с силой ударял по хрусталю указательным пальцем. Потом он долго старался забыть этот день, но все его старания привели лишь к одному: он напрочь забыл то, что сам говорил полковнику. Теперь он не может вспомнить ничего, кроме своей собственной, выдуманной впоследствии версии их разговора:

— Товарищ полковник, разрешите доложить! Прошу перевести меня в запас по причине болезни. Вот папка с заключением комиссии медицинских экспертов, которое свидетельствует о моей непригодности к кадровой службе, — будто бы заявил он полковнику. И ответ полковника был совсем не таким, как он привык вспоминать и рассказывать за все эти годы. Полковник и не подумал поздравить его с окончанием доблестной службы и не стал сокрушаться о том, как же он теперь будет справляться с подразделением без такого опытного офицера; в голосе его звучало лишь презрение. Говорил он так, словно хотел унизить:

— Весь день я только и делал, что обивал пороги — тебя выгораживал, чтобы не разжаловали. У тебя ведь и с женой были неприятности из-за твоего пьянства — я все знаю; а им я доказывал, что ты еще не все мозги пропил. Знаешь, что с тобой было бы, если б ты попал в ту женщину?

Он ответил сдержанно и четко:

— Я не понимаю, о чем вы говорите. Очевидно, я стал жертвой клеветы.

— Имей в виду, — продолжал полковник, не обратив никакого внимания на его слова, — тебя не лишили звания только из-за того, что у тебя двое детей. Я доложил наверху, что у них, кроме тебя, никого нет, а ты делаешь все, чтобы они не нуждались. Я просто в лепешку расшибся, лишь бы уберечь тебя от позора!

Налитые кровью глаза полковника внезапно исчезают. Кто-то незнакомый пронзительно и насмешливо кричит ему прямо в лицо: «Который час, не скажете? Который час?» — и он не может заставить этого человека замолчать, ведь он не знает его. Вопрос звучит все быстрей и быстрей, так, что уже невозможно разобрать слов. Он поднес ко рту закоченевшие пальцы, подышал на них… Еще раз попытался понять, что же все-таки с ним творится, и, не в силах справиться с охватившим его отчаянием, внезапно сорвался с места и бросился бежать вниз по улице. Зажав рот ладонями и тяжело ворочая плечами, он несется вперед со всех ног — словно пытается сбросить какое-то невидимое, невыносимое бремя. И вдруг ни с того ни с сего начинает считать в уме. «Только бы успеть сосчитать до ста, и тогда…» — твердит он про себя. Он и сам не знает, что означает это «тогда». То и дело сбиваясь, он упрямо и медленно, словно школьник, вновь и вновь начинает счет сначала. Досчитав до пятидесяти, он уже не так боится ошибки, но все же не осмеливается остановиться. Теперь он считает громко, вслух, немного смущаясь от того, что прохожие начинают оглядываться на него. Он выговаривает числительные с трудом, все более робко… Его заставляет считать нелепый, почти мистический страх: он загадал, что непременно сосчитает до ста, и теперь от этого зависит его уверенность в том, что он еще способен мыслить.

Он устало плетется по незнакомым улицам, где мостовая вымощена булыжником. Оказывается, его шляпа и портфель исчезли. Насчет шляпы он ничего не может вспомнить, но портфель-то он оставил на той улице, что рядом с бульваром! «Наверняка уже кто-нибудь подобрал», — говорит он себе и старается больше не думать о пропаже… Но ведь портфель был из настоящей свиной кожи, с двойными швами. Он купил его в те времена, когда служил в штабе, такой добротный, вместительный. Может, никто не заметил?.. Однако никакие доводы рассудка не могут заставить его вернуться на ту улицу. Он блуждает по лабиринту переулочков, среди одноэтажных домишек, крытых толем. В крошечных двориках за заборами, побеленными известкой, чернеют мокрые от дождя стволы абрикосовых деревьев — с них давно уже облетела вся листва.

Интересно, что скажет малец, когда увидит его без портфеля и без шляпы… Наверное, посмеется над ним, как всегда; ну и пусть — он все равно расскажет ему все как есть. Парень что-нибудь да поймет, ведь это только с первого взгляда кажется, будто он пропускает мимо ушей самое главное и только гогочет, как дурак, над всякими мелочами.

Нет, он много чего понимает; просто еще не успел научиться толково отвечать на то, что слышит. Можно подумать, что ему наплевать на то, как окружающие оценивают его умственные способности. Они третий год живут в этой комнатушке, но нельзя поручиться, что до конца научились доверять друг другу. Слушая историю о том, как он когда-то застукал свою жену дома с мужчиной — они заперлись в одной комнате, а дети сидели под замком в другой, — и как он спокойно дождался, пока любовник его жены оденется и уйдет, «потому что, сынок, к нему-то у меня никаких претензий не было», и как потом он повел ее ночью на берег Дуная и велел сделать десять шагов вперед и она сделала десять шагов вперед, и как он выстрелил в нее из пистолета и не попал, но думал, что попал, и как он повернулся и пошел обратно и только на следующий день узнал, что ее видели на вокзале: платье на ней было мокрое, но сама цела и невредима, без единой царапины, — так-то, сынок! — и что она села на поезд и уехала неизвестно куда и с тех пор ее никто не видел, то есть никто в городе, — слушая всю эту историю, парень только ухмылялся да отпускал плоские шуточки. А выслушав до конца, так ничего и не сказал. Он-то был убежден, что парнишка поверил. — он столько лет повторял этот рассказ, что и сам начал верить в него; тем более что жена его и вправду водила домой мужчин, когда он уезжал, а он и впрямь однажды выстрелил шагов с десяти в одну женщину, но не попал. Это была другая женщина, не его жена, хотя, стреляя, он был уверен, что это именно она — специально пришла в ресторан поиздеваться над ним. А потом он сбежал из города; нашелся и повод, чтобы сбежать, — ведь всем стало известно, что он уже ни на что не годен. Быть может, жена его сама и распускала эти слухи — у нее всякий, кто сам по себе, считался ни на что не годным…

Да, он выстрелил из пистолета в ту женщину, а думал, что стреляет в свою жену; но благодаря этому выстрелу у него пропала всякая охота мстить ей, даже после того как он понял, что то была не она. История его отношений с женой завершилась для него в тот самый вечер, когда ему так повезло: пуля попала в стену — высоко, почти в потолок, никому не причинив ни малейшего вреда.

И лишь недели через две он догадался, что парнишка не поверил ему. Однажды ночью перед сном, ворочаясь в темноте, он спросил:

— Нене Женел, ты и вправду повел тогда свою жену на берег Дуная?

— Я же тебе рассказал все как есть, сынок!

— Ну да, рассказать-то ты рассказал, но теперь скажи, как оно взаправду-то было? Я хоть и деревенский, а тоже кой-чего кумекаю…

— Значит, я тебе наврал — так, что ли?

— Наврать-то не наврал, но, может, чуток присочинил? — В голосе у него звучало напускное равнодушие, за которым скрывались тревога и напряжение. Старик не сразу понял, что́ он имеет в виду, а когда до него дошло, что к чему, весь сон как рукой сняло: «Неужто ему не все равно, правду я сказал тогда или нет?»

— Допустим, я тебе рассказал эту историю, как будто она не со мной, а с кем-то другим произошла. Ну какая тебе разница, приврал я или нет?

— Но ты же говорил, это все с тобой было!

— Ну и что с того?

— А то, что нечего было врать! Ты же сам говоришь, что я тебе друг!

— Вот поэтому-то и не «присочинил», хотя мог бы. Перед тобой, сынок, мне хвастать незачем!

— А эти, общежитские, говорят, что ты любишь прихвастнуть…

— Может, и люблю, сынок, — перед другими.

— Знаешь, нене Женел, по-моему, у каждого человека должен быть кто-то, с кем можно честно поговорить о таких делах. — Сейчас его голос звучал совсем по-мальчишечьи. Не ответить было нельзя.

— Сынок, знаешь, что такое позиционная война?

— Что-то с окопами… траншеи и всякое такое! — тотчас же отчеканил парнишка.

Он невольно улыбнулся:

— Позиционная война возможна до тех пор, пока один из равных по силе противников не получит перевес. Как только силы перестают быть равными, позиционная война сразу прекращается. Так и с дружбой, сынок.

Парнишка не ответил. С той поры он больше не спрашивал его о жене.

* * *

Плутая по незнакомым переулкам, он смутно чувствует, что есть какая-то таинственная связь между тем, что он никак не может выбраться из этого лабиринта, и тем, что тот разговор с парнишкой пришел ему в голову именно теперь. Возможно, это лишь случайное совпадение — и тогда, и сейчас он не может сказать, чем это кончится; как и тогда, его охватило смятение. Он был уязвим, беззащитен. Малец, окажись на его месте, наверняка обрадовался бы, что заблудился: как все юнцы, он только и ждет случая испытать себя. Чувство неуверенности лишь подхлестнуло бы парня, а он просто-напросто понуро отыскивает дорогу назад. Впрочем, это обстоятельство не слишком-то его огорчает: в его годы люди начинают относиться к жизни иначе и, как правило, довольствуются обороной… Тот спор был для него тоже своего рода обороной, как и отчаянные усилия во что бы то ни стало вырваться из сети переулков с неровной булыжной мостовой, от которой так ноют и без того усталые ноги.

Он уже не всматривается в даль, надеясь отыскать конец улочки, по которой бредет. Вокруг стемнело, хорошо хоть — видно еще, куда ступаешь. Но и тут нет худа без добра: по крайней мере сейчас он точно знает, что ему следует делать.

Он осторожно огибает небольшой пруд — с виду вполне безобидный; однако в темноте под водой наверняка скрывается канализационная труба — он уверен, что так оно и есть! С трудом сохраняя равновесие, он идет по кромке тротуара, старательно обходя лужи; на носках ботинок и так уже налипла аккуратная корочка грязи, подсыхающая по краям, но это сущий пустяк по сравнению с вязкой коричневой жижей, хлюпающей под ногами. Ноги то и дело соскальзывают в бездну водостока — поочередно то одна, то другая; интересно, что будет, если обе соскользнут одновременно? Но такая перспектива нисколько не тревожит его, наверное, потому, что это сейчас худшее из всего, что может произойти…

Наконец он добрался до улицы, по которой проложена трамвайная линия. Час пик давно миновал, и трамваи идут полупустые, почти бесшумно, призрачно мерцая желтоватыми проемами окон. Мощенная булыжником мостовая тускло поблескивает в холодном синевато-зеленом свете неоновых фонарей. Странное сочетание: шершавый гранит в нежном отблеске вечерних огней. В душе рождается смутная тоска по чему-то неведомому… Он влезает в трамвай и всю дорогу не отрываясь смотрит на девушку, сидящую напротив. В руках у нее книга, обернутая в газету; лицо, наполовину освещенное неверным косым светом, кажется удивительно умиротворенным. Другая половина ее лица остается в тени; склоненный над книгой лоб кажется воплощением безмятежности и покоя. А вдруг она сейчас закроет книгу, встанет с места и чудо исчезнет? Эта мысль повергает его в такое смятение, что он выходит из трамвая на две остановки раньше.

Сердце его переполняет тихая радость — неожиданная, непривычная и оттого немного гнетущая. Он стоит на остановке и ждет, когда подойдет другой трамвай. Несколько раз вдыхает полной грудью, втягивая в легкие студеный осенний воздух. «Как просто!» Он до того счастлив, что даже не задается вопросом, что же именно просто, отчего просто и т. п. Его восхищает удивительная ясность, бесхитростный смысл этих слов, звучащих так же светло и прозрачно, как те стихи, которые он выучил в детстве и которые все чаще и чаще всплывают в памяти…

* * *

— Вид у тебя нынче, прямо скажем, неважнецкий, нене Женел! — заявляет ему паренек вместо приветствия и подмигивает. Не ответив, он садится на кровать — на самый краешек — и тихонько улыбается.

— Да что это на тебя нашло?

Опустив глаза, он качает головой и улыбается еще шире. Парнишка садится рядышком на кровать:

— Какая муха тебя укусила, нене Женел? Случилось что-нибудь?

Искреннее недоумение мальца забавляет его; стараясь растянуть игру как можно дольше, он все так же молча улыбается и отворачивается. Паренек встревоженно кладет руку ему на плечо.

— Ничего, сынок. То-то и оно, что все как всегда. — И смеется. Парнишка задумчиво смотрит на него, все еще подозревая что-то неладное, а потом и сам начинает хохотать:

— Ну, ты даешь, нене Женел; а я уж было решил, что у тебя белая горячка!

— Целых два дня в рот не брал! — откликается он с гордостью.

— Неужто и впрямь завязал — это в твои-то годы?

— А что, по-твоему, пятьдесят один — так уж много?

— Да ты никак жениться собрался?!

— Не знаю, не знаю…

— Ни за что не поверю, что ты ни с того ни с сего взял да и бросил пить! Что-то здесь нечисто…

— Знаешь, сколько лет я провел в этой общаге? — спрашивает он внезапно севшим голосом.

— Ты вроде что-то когда-то говорил…

— Ничего я не говорил. Восемь лет и два месяца.

— Я от парней слыхал — ты тут самый «старенький», — вспоминает малец. — Да, как ни крути, а столько времени прожить здесь — это что-нибудь да значит.

— А прибавь-ка к этому сроку еще десяток лет — те, что я бродяжил. Как, по-твоему, хватит с меня или нет?

— Что значит — хватит?

— А то! Я тебя спрашиваю, хватит или нет?!

— Тебе виднее, — пожимает плечами паренек.

Вконец разнервничавшись, он барабанит ладонью по спинке кровати:

— Я ведь у тебя спросил, вот и отвечай: хватит или не хватит?!

— Да ты что, спятил, что ли? Откуда мне знать, что ты задумал?

Злость как рукой сняло; теперь он и сам удивляется, с чего это так завелся.

— Слышишь, сынок? — заискивающе начинает он. Тот сердито кивает — значит, слушает.

— Сынок, а ты смог бы мне рассказать что-нибудь такое, за что тебе когда-нибудь было стыдно? Такое, чего никому еще не рассказывал?

Парень серьезно смотрит на него; кажется, вопрос застал его врасплох.

— Это еще зачем? Ты мне что — друг-приятель, что ли? Да ведь мы с тобой случайно в одной комнате, только потому, что тебе деваться некуда — своего угла-то нет. Ты-то уж сколько здесь живешь, да так и останешься, а я сколько еще тут пробуду? Даже если мне не дадут квартиру от завода — а мне наверняка дадут, я четвертый в очереди на этот год, — даже тогда я по весне все равно где-нибудь сниму квартиру, и только меня здесь и видели. Сечешь теперь, что к чему?

— А откуда ты знаешь, может, я раньше твоего отсюда выберусь?

— Это вряд ли, ты уж извини. Я, как сюда попал, с тех пор только и жду, как бы поскорей на ноги встать да вырваться отсюда. А ты уж здесь притерпелся…

— И все эти три года — (он вдруг перестал называть парнишку как раньше — «сынок») — все эти три года ты считал, что мы должны друг друга терпеть, и больше ничего?

— Да не в том дело, как я считал. Ведь так оно и было. Ну что ты вздыхаешь? Ты мужик что надо, да и я старался держаться в рамках. Я и сам знаю, что ты меня за дурачка держал; может, мне это и не больно-то по нраву было, но я раз и навсегда решил: с нене Женелом — никаких ссор! И тебе я, помнится, как-то сказал, что другому кому бы спуску не дал, так и знай! Эх, нене Женел, я ведь и сам хотел было с тобой подружиться, да ты на меня тогда смотрел, как солдат на вошь. А теперь — я же еще и виноват!

Он медленно, с трудом поднимается с кровати; постояв возле паренька, проводит ладонью по заросшему подбородку — слышен сухой шорох, словно он дотронулся до щетки. «Надо бы побриться», — удивленно отмечает он про себя, а вслух произносит:

— Ты прав, сынок. Наверное, ты прав.

Затем он отпирает стенной шкафчик, достает помазок и бритву, сует их в карман пиджака и направляется в душевую. Пройдя мимо длинного ряда раковин, он останавливается как раз под лампочкой, вделанной в стену, и намыливает щеки, даже не глядя в зеркало. Однажды он сказал мальцу: «Бритье — самое подходящее занятие, когда ни о чем не хочется думать», — но теперь ему представляется случай убедиться, что его утверждение верно лишь отчасти.

Он начинает бриться; единственное, что он видит в зеркале, — это голубовато-белая пена, из-под которой проступает вслед за бритвой бледная веснушчатая кожа. Да разве смог бы малец — даже если бы захотел! — рассказать о чем-то таком, из-за чего ему было стыдно? Вспомнились скользкие годы отрочества, через которые неминуемо проходит каждый, в том числе и малец, которому наверняка нашлось бы что рассказать, но грубая прямота его слов обезоруживала. Интересно, много ли шансов оступиться в жизни у человека, который наперед знает, что и когда он будет делать? Наверное, немного; до тех пор, пока он один. А это для мальца сейчас — то же самое, что жить здесь, в общаге. Когда человеку ничего не нужно, кроме как «держаться в рамках», значит, он совершенно одинок (в эту минуту он воспринимает себя как некий элемент тактических маневров, в которых он когда-то участвовал вместе с другими офицерами своего подразделения). Однако чем шире та область, в которой действует данный человек, тем больше вероятность того, что в конце концов он все-таки совершит ошибку — ведь нельзя же до бесконечности предвидеть, что будут делать люди вокруг него; то есть его ошибки зависят уже от них, а не от него самого. И тогда человек впервые познает страх и учится защищать себя. Достаточно, чтобы кто-нибудь рядом с тобой сделал шаг — всего только шаг! — и ты автоматически, необратимо приговорен к ошибке. Он вытирает с лица остатки пены. Если бы он рассказал все это мальцу, тот должен был бы поблагодарить за науку; впрочем, он примирился с тем, что признательность паренька не означает ровно ничего — у него уже есть опыт в этом отношении.

Он торопливо идет назад по коридору. В комнате темно. Немного помедлив на пороге, он прислушивается к ровному дыханию паренька: или спит, или, скорее всего, притворяется, будто спит. Не зажигая света, он кладет в шкаф помазок, бритву и мыло — руки движутся машинально, сами собой, — и запирает дверцу. Свет ему совершенно не нужен, и ни к чему следить за тем, что он делает: все его движения давным-давно отработаны, а он сам — лишь свидетель размеренных и четких действий своих рук. И только услышав сухой щелчок замка, он на какую-то долю секунды испытывает растерянность.

Он крадется к двери — на цыпочках, словно парнишка и в самом деле спит; а может, он и вправду спит? Кладет ладонь на выключатель; вот-вот нажмет на кнопку, чтобы проверить: спит или нет?..

Он снова выходит в коридор, так и не решившись включить свет. Запирает дверь. Несколько секунд стоит неподвижно и, затаив дыхание, прислушивается, сжимая в кулаке ключ. За дверью полная тишина; впрочем, это ведь ничего не доказывает! И он удаляется от двери на цыпочках — именно потому, что ни в чем не уверен.

* * *

Он идет к автобусной остановке — там на углу есть телефон-автомат. Не заходя в кабину, он смотрит на часы: звонить уже поздно, ночь на дворе. Но он впервые говорит себе, что сейчас госпожа Мэркулеску обязательно должна принять его, независимо от того, в настроении она или нет. Он садится в пустой автобус. Две кондукторши в форменных жакетиках — совсем еще девчонки! — всю дорогу болтают с водителем, рассказывают, как какой-то Василе деньгу зашибает: покупает на толчке в Тимишоаре модные записи, размножает их на своем кассетнике и продает на черном рынке здесь, в Бухаресте. Водитель не очень-то разговорчив; видно, ему не по вкусу делишки, о которых так восторженно щебечут кондукторши. Наконец он бурчит сквозь зубы:

— Тоже мне, нашелся молодец против овец; посмотрим, что он запоет, когда попадется!

Автобус постепенно заполняется; свободных мест почти не осталось. Лица у обеих девчонок вытягиваются; одна из них что-то быстро шепчет водителю на ухо, а другая торопливо пробирается к задней двери.

Та, что осталась возле кабины, наконец подходит к нему и просит предъявить билет. Он предъявляет проездной, но она, недоверчиво оглядев его самого с головы до ног, требует проездной, чтобы рассмотреть его как следует. Он протягивает билет; девчонка тщательно изучает его с обеих сторон и вынуждена признать, что с проездным все в порядке. Он сует билет обратно в карман. Еще раз внимательно оглядев старика, девчонка идет дальше. Странно, что это ее так насторожило? Пуговицы на брюках все до единой застегнуты, грязные ботинки — это пустяк… Что же? Он поворачивается к окну и всматривается в свое отражение в темном стекле. Ничего особенного: впалые щеки, глубокая складка между бровями, поредевшие надо лбом волосы… Только вот шея кажется неестественно длинной. Дотронувшись до воротника рубашки, он обнаруживает, что на нем нет галстука! Холодные пальцы скользят по груди и касаются майки — рубашка расстегнута! Он поспешно приводит себя в порядок, оставив расстегнутой только пуговицу на воротнике, словно бы нарочно, по-молодежному. Старается припомнить все, что случилось с ним сегодня вечером. Наверное, он забыл галстук в душевой — можно считать, что потерял. Галстук был старый, немодный — в клеточку и, сказать по правде, довольно-таки засаленный, но вполне еще пригодный. Ну и черт с ним! Он купит новый, галстуки стоят дешево.

* * *

Теперь он идет по району, застроенному пятиэтажками. Сворачивает на аллею. Он почти бежит и, внезапно налетев на приземистого крепыша, начинает извиняться. Тот смеется-заливается, держась за бока, и, не обращая никакого внимания на его извинения, достает из кармана пачку дорогих сигарет.

— Бери, друг, не стесняйся! — И упрашивает его взять побольше.

Он благодарит и берет одну, стараясь выговаривать слова как можно отчетливее, чтобы, не дай бог, опять не возникло какого-нибудь недоразумения.

— Вот это по-джентльменски: ты взял только одну! Я ведь испытать тебя хотел, — снова хохочет крепыш и хочет еще что-то сказать, но он прерывает.

— Вы уж извините, я очень спешу, — просит он.

— Да ты же настоящий джентльмен! Пошли, завалимся в «Зеркала» — я угощаю!

Ему наконец удается вырваться из цепких объятий.

— Куда же ты? Эй, я угощаю! Ну и катись, скатертью дорожка! — несется ему вдогонку.

А вот и знакомый дом, весь увитый плющом. Третий подъезд, первый этаж. Коротко нажимает на кнопку звонка.

За дверью слышны шаги; он становится прямо напротив глазка, чтобы его можно было хорошенько рассмотреть. Интересно, насколько широко откроется дверь — если она вообще откроется… Вопреки его опасениям дверь распахивается во всю ширь и госпожа Мэркулеску приветливо приглашает его войти. Ее грудной, низкий голос звучит спокойно и естественно. Едва переступив порог, он с наслаждением вдыхает запах старой добротной мебели и отмечает про себя, что в этой прихожей, слава богу, ничего не изменилось. Мебель массивная, тяжелая, с обивкой из натуральной кожи… Разувшись, он ставит ботинки на плетеный коврик; госпожа Мэркулеску предлагает ему стоптанные мужские тапочки.

— Вы не предупредили меня, господин Ионеску, — это не упрек, она явно рада гостю.

— Я и сам не мог предположить, что так случится, — уклончиво бормочет он.

— За последние две недели вы ни разу не зашли к нам в отдел. Госпожа Булуджою спрашивала о вас.

Неужели эти женщины поверяют друг другу все свои секреты?

— Нет, ей ничего не известно. — Она словно читает его мысли. Отступив на шаг, она, как всегда, приглашает его в комнату.

— Надо было закончить дела, — произносит он, испытывая облегчение. — Томулец был в отпуске, мне пришлось самому выпутываться.

Он присаживается на стул возле длинного — на шесть персон! — обеденного стола; госпожа Мэркулеску уговаривает его пересесть в кресло — так ему будет удобнее. Он устраивается в кресле спиной к двери. Помолчав немного, они деликатно, то есть без излишней настойчивости, взглядывают друг на друга.

— Чашечку чая или чего-нибудь покрепче? — Тем самым она дает ему понять, что выглядит он неважно, значит, его свежевыбритый подбородок не произвел на нее должного впечатления — ее не обманешь!

— Я бы не отказался от чашечки чая. — Он подчеркнуто, с нажимом произносит «чашечки чая».

Она уходит на кухню; он остается один. Приходя сюда, он каждый раз удивляется, до чего же уютно здесь, в этой небольшой комнате, в которую она умудрилась втиснуть (другого слова и не подберешь) огромную двуспальную кровать, обеденный стол — даже сейчас, со сложенной столешницей, он кажется невероятно большим, — полдюжины мягких стульев, два кожаных кресла в аккуратных чехлах из ситца в цветочек, шифоньер длиной почти во всю стену, сервант со сверкающими стеклами, снизу доверху заставленный хрустальными фужерами и всевозможными безделушками, — хоть он и не очень-то разбирается во всяком таком, уверен, что все это стоит безумно дорого; стеллаж со старыми книгами — некоторые даже в кожаных переплетах. Над кроватью темнеет картина: несколько кошечек вокруг блюдца с мутным сероватым молоком.

Эта картина — единственное, что ему здесь не нравится. Он старается не замечать ее; скорее всего, тому виной неестественный цвет молока и голодный блеск в глазах кошек, бесцеремонно отпихивающих друг дружку от блюдечка, или же дело в неприятной, приглушенной гамме красок, а может быть, его раздражает все это, вместе взятое… Иногда он все же смотрит на картину — с равным успехом он мог бы уставиться в прямоугольный проем окна, за которым темно, хоть глаз коли. А иногда — может быть, из-за того, что картина висит над кроватью, — ему кажется, что госпожа Мэркулеску вот-вот прыгнет в раму и присоединится к кошкам вокруг блюдечка с молоком; в правом углу картины есть даже место для нее; впрочем, он отлично сознает всю нелепость подобного предположения.

Столь бурная игра воображения порождена, по всей вероятности, привычкой избегать подробностей в разговорах о прошлом — эта особенность их взаимоотношений до сих пор устраивала его как нельзя больше. О ней он знает почти столько же, сколько ее сослуживцы: что она занимает незначительную должность в отделе кадров, вдова и уже давно живет одна. Кроме того, госпожа Мэркулеску рассказала ему, что когда-то в молодости была замужем (он не пытался разобраться, ее «выдали замуж» или же она «вышла замуж») за человеком с блестящим положением, намного старше ее и что он оставил ей солидное наследство. Госпожа Мэркулеску — дама весьма здравомыслящая и воспитанная в добрых старых традициях, поэтому ее манера говорить выглядит несколько старомодно; однако его это давно уже не смущает.

Она вносит поднос с чаем; рядом с чашечкой — изящная сахарница и посеребренные щипчики; пользоваться ими он научился далеко не сразу. Он и сейчас просит, чтобы она сама бросила в чай два кусочка сахара.

— Подождите, еще чересчур горячо.

Она устраивается в кресле напротив.

— Как хорошо, что вы зашли…

— Я хотел было позвонить, да решил, что уже поздно.

— Я всегда ложусь поздно; сижу вот в этом кресле и слушаю радио. — Она улыбается. — К одиноким людям сон не идет…

— А все-таки по сравнению со мной вы в лучшем положении. В общежитии, бывает, и ночью глаз не сомкнешь — такой шум стоит.

— А почему бы вам оттуда не переехать?

— У меня нет такой возможности. Я ведь зачислен только на полставки. Таков порядок…

— Но — простите, что я спрашиваю, — разве вы не получаете пенсию за службу в армии? Помнится, вы как-то обмолвились об этом госпоже Булуджою.

— Она сама спросила, — уточняет он. — Насчет моей пенсии — долгая история, очень долгая…

Она смотрит на него вопросительно, но он все никак не может решиться. Он молчит, но выражение ее лица не меняется.

— Вы не могли бы пересесть поближе?

Она садится на краешек кровати, по левую руку от него; вид у нее такой, словно она оказывает ему любезность. Она все так же заинтересованно глядит на него, но на лице ее появляется улыбка.

— Пенсию я посылаю детям.

— У вас есть дети?

— Сын и дочка. Мне приходилось жить где попало, и я не мог взять их к себе. Они остались дома, на попечении тетки. Я все уладил, и мою пенсию пересылают им. Обстоятельства вынудили меня уехать. Если бы не обстоятельства… Запутанная история. Можно я вам расскажу?

— Отчего же нет? — отвечает она с той же интонацией, с какой предлагала ему чашечку чая.

— Это вопрос деликатный… не знаю… — Он замолкает, чтобы не показаться навязчивым.

— Вы сомневаетесь, что мне можно довериться? — уточняет она. При этом она совершенно не выглядит смущенной. — Но ведь если бы вы мне не доверяли, разве пришли бы вы сюда в столь поздний час?

— Я так и знал, что окажусь некстати.

— …я все пыталась понять, почему вы пришли так неожиданно. Вы ведь не юноша, чтобы в такой час явиться лишь затем, чтобы… в конце-то концов! — Она улыбается, морщинки становятся резче, но на щеках проступает нежный девический румянец. — А вначале я было решила, что у вас запоздалый эксцесс юности…

В голосе ее чувствуется искренняя теплота, а девическое выражение так и не сходит с лица — даже после того, как она перестает улыбаться. И вдруг он понимает, что должен все ей рассказать, хотя губы сами собой сжимаются в невольном желании промолчать, а в горле застрял комок. Он делает над собой усилие:

— Так вот, я вынужден был уехать из дому… Вернее, меня оттуда выжили — все равно что выгнали… Во всем, что со мной произошло, виновата моя жена… Я часто уезжал в командировки — инспектировать другие подразделения; приходилось отлучаться из дому на недельку-другую; а она путалась со всякими… Бывало, что и домой их водила… Детей сажали под замок в одной комнате, а сами запирались в другой… Мальчугану было уже пять, а дочурке — всего три годика… они частенько плакали и жаловались, что мама их запирает…

Он догадался, что означают их слезы, только когда сослуживцы начали делать довольно прозрачные намеки. Он знал, что в случаях такого рода муж, как правило, узнает обо всем в последнюю очередь, потому что окружающие уверены, что уж ему-то все давно известно. И в один прекрасный день он спросил ее, знает ли она о сплетнях, что ходят по городу. Почему он не верил, что все это чепуха, отчего сомневался в ней? Мало ли на свете злых языков! А она даже не ответила. Собрала свои вещи, пока он стоял перед нею — дурак дураком! — и ушла. Вся эта комедия длилась каких-нибудь полчаса; она переодевалась за дверцей шкафа, собирала на столе чемодан — нарочито, словно на сцене. Он прождал ее несколько часов. Услышав шум ночного поезда, подумал: а вдруг она пошла на вокзал? Но ему и в голову не могло прийти, что она уедет. Он лишь представил себе, что за слухи поползут, если ее увидят ночью, одну, с чемоданами, в зале ожидания… После ее исчезновения все вокруг почувствовали себя просто-напросто обязанными открыть ему глаза на то, что творилось у него дома, когда он был в отъезде.

— Ну, в этих случаях каждый обычно говорит больше, чем ему на самом деле известно, — замечает госпожа Мэркулеску.

Однако самое ужасное было впереди. Однажды старушка, которая приходила помогать по дому, опрокинув с ним по маленькой, сообщила, что жена его и сама на людях частенько говаривала, что он ей, видать, изменяет, не иначе… И выходило, что он сам же кругом и виноват… Он подал прошение о переводе в другой гарнизон. Как назло, полковник стал оттягивать решение.

— Мы с ним были вроде как друзья; начал он меня отговаривать, и так, и этак: какая разница, кто что болтает, у нас в подразделении все знают, что это сплетни, да и начальство наверху всегда было о тебе наилучшего мнения… Такие, как он, считают, что казарменный регламент распространяется на весь свет.

— И вы с ним поссорились?

Она слушает с неподдельным интересом; но в ее глазах мелькает что-то, чрезвычайно похожее на жалость. Он не знает, нужна ли ему эта жалость, но продолжает:

— Нам нельзя было ссориться…

Каждый вечер он заходил в ресторан в центре городка; сидел и пил там до закрытия. По утрам он опаздывал к построению, но полковник делал вид, будто не замечает этого. Конечно, он был благодарен ему, но в то же время надеялся, что, нарушая дисциплину, заставит-таки командира перевести его в другую часть. Он рассказал ей и про тот выстрел в ресторане — все, как оно было на самом деле.

— В те времена порядки были другие: офицерам полагалось всегда быть при оружии. А это возвышало тебя над остальными — над теми, у кого оружия не было. Им можно было приказывать — они обязаны были подчиняться.

Началось следствие, и все могло кончиться ох как скверно, если бы полковнику не удалось создать медицинскую комиссию, состоявшую из влиятельных лиц, и самому войти в нее. Комиссия установила, что с ним произошел припадок, вызванный нервным расстройством, и его уволили на пенсию. Полковник велел ему уехать из городка: поползли слухи о том, что все расследование было сфабриковано от начала до конца, а результат называли шедевром его стратегии. Может, вначале это была чья-то шутка, но поскольку никто толком не знал, как проходило расследование, то вскоре о нем стали судачить все от мала до велика. Он поручил детей заботам тетушки и уехал.

— Вначале я хотел поскорее обосноваться где-нибудь и взять их к себе, но целых десять лет мне это не удавалось. Мне все время не везло: жил где придется, никакой работой не гнушался; так и кочевал из города в город чуть ли не каждый месяц. На новом месте обрастаешь новыми знакомствами, и рано или поздно тебя начинают расспрашивать, как говорится, на чужой роток не накинешь платок… — Он никому о себе не рассказывал — боялся, что это свяжет его по рукам и ногам. И сам старался поменьше думать об этой истории, а ведь если чуть подольше поживешь где-нибудь да попривыкнешь — хочешь не хочешь, а начинаешь задумываться…

В ее взгляде он читает сомнение.

— Я имею в виду — если где-то вдруг начинаешь чувствовать, что это и есть твой дом… А у меня на такое просто не хватало времени.

Однако было бы правильнее сказать, что он сам не хотел, чтобы у него нашлось на это время. Как бы то ни было, эти десять лет тянулись невероятно медленно. Когда приходится постоянно переезжать с места на место, в нескончаемой спешке, то новости и перемены на каждом шагу просто-таки ошеломляют тебя — ты сам словно становишься неким прибором для измерения времени, кожей чувствуя, как уходит минута за минутой. Принято считать, что чем больше жизнь насыщена событиями, тем быстрее течет время; однако это верно только в том случае, если человек сам никуда не торопится, а в вечной спешке до того привыкаешь к переменам, что уже почти не замечаешь их, но чувствуешь себя так, будто кругом — темный лес.

И только здесь, в Бухаресте, он понял, на что ушли все эти десять лет — на то, чтобы более-менее правдоподобно объяснить людям, что с ним произошло тогда, и перестать стыдиться прошлого…

* * *

— Неужели за все десять лет вы так ни разу и не увиделись с детьми?

Странный вопрос. Нет… ему это и в голову не приходило. Ему хотелось окончательно осесть где-нибудь и только потом взять их к себе. Он даже не осмеливался написать им. Его письма, перед тем как попасть к ним, непременно пройдут через руки почтовиков в городишке — одна мысль об этом повергала его в ужас. Почему-то он был убежден, что всякое посланное им письмо, даже без адреса отправителя на конверте, напомнит всем о той истории и снова пойдут кривотолки…

— Первое письмо, которое я послал в наш город, было адресовано той женщине, которая тогда, в ресторане…

Адрес ее он бережно хранил в старой записной книжке, с которой никогда не расставался, хотя все время думал о том, что ее давно пора выбросить. Спустя два года после приезда в Бухарест он написал ей, объяснив — в который раз! — что то была ошибка, недоразумение. Больше всего его беспокоило, имеет ли она что-нибудь против его возвращения, но он не решился напрямик спросить об этом.

Он почти не надеялся получить ответное письмо, но оно не заставило себя ждать. Состояло оно всего из нескольких строчек и вполне могло бы уместиться на почтовой открытке.

— Я помню его наизусть: «Конечно, в тот вечер произошло недоразумение; всем известно, в каком состоянии ты был тогда. Однако твое поведение ничем нельзя оправдать». Какое-либо обращение к адресату в письме отсутствовало.

— Ничего не понимаю: ведь прошло столько лет…

— Наоборот, все встало на свои места! Ее ответ означал, что тогда она до смерти испугалась. И, наверное, мой поступок ужасно унизил ее. Если бы я попал в нее (поверьте, в моих словах нет ни капли цинизма), то страх ее обязательно был бы связан с болью от раны, а ненависть ко мне отошла бы на второй план. Но теперь она боится именно меня — наверное, она все это время думала только о том, что могло с ней случиться в тот вечер; какое ей дело до того, что я принял ее за другую?

И все же это письмо принесло ему облегчение, ведь одно то, что она ответила, значило, что путь назад открыт! Правда, вначале он надеялся на большее: ему казалось, что если она ответит ему — один шанс из ста, — то ответ непременно будет благожелательным.

— У меня складывается впечатление, что это письмо было не совсем искренним. Почему вы не написали ей снова, чтобы получить настоящий ответ, — так сказать, как мужчина мужчине? Уж очень необычны обстоятельства; может быть, поэтому она выбрала такой принужденный, официальный тон? Возможно, второе письмо заставило бы ее изменить свое мнение о вас.

— Вряд ли; по-моему, это письмо только на первый взгляд может показаться неискренним. В противном случае она обращалась бы ко мне на «вы»; видимо, ей хотелось оскорбить меня, поэтому-то она и написала: «твое поведение». О том же свидетельствует и вся последняя фраза. Без сомнения, эта женщина умеет выбирать слова! Впрочем, сейчас все это уже не имеет значения. Это было бы важно, если бы тогда, получив ее письмо, я сразу же написал детям. Моему пацану было уже семнадцать, а дочке — пятнадцать… Я мог бы попросить их приехать сюда — хотя бы на несколько дней, и они наверняка согласились бы. Или по крайней мере узнали бы, что меня волнует их судьба…

— Вы не правы, господин Ионеску. — Она явно растрогана и, словно адвокат на суде, пытается найти смягчающие обстоятельства. — Ведь все это время вы пересылали детям свою пенсию. Это ли не доказательство вашей любви к ним?

— Может быть; но детям необходимо чувствовать, что ты всегда рядом; надо, чтобы они в любую минуту могли прикоснуться к тебе. Словами этого не передашь…

А он для них превратился в почтовое извещение, отправленное из государственного учреждения, это все равно что не существовать вовсе… Он понял это, после того как в прошлом году все же решился и написал им; а точнее, два месяца назад, когда получил ответ. Он просил их приехать повидаться. Нельзя сказать, что их письмо было неуважительным, но то было холодное уважение — к учреждению, а не к человеку.

— Восемь страниц, исписанных старательным мелким почерком — правда, не очень разборчиво, но разве для женщины это такой уж серьезный недостаток? Дел у нее теперь по горло: замуж вышла, работает в ателье. А сын на сварщика выучился, тоже семьей обзавестись собирается. Кажется, они переехали; на старом месте осталась только тетка — за квартирой следит; ей уже лет семьдесят будет. Я и ей пару слов черкнул.

— А что же все-таки они ответили?

— Что не приедут. Написали, что встреча будет не слишком-то радостной — во всяком случае, сейчас; но немного погодя… Ведь существует множество способов сказать «нет». Я и сам хотел навестить их; по-моему, я имею на это право — после стольких-то мытарств.

Однако они недвусмысленно дали ему понять, что вовсе не будут в восторге от его приезда. Ехать было незачем. Он попытался понять их. Как случилось, что он стал для них чужим? В лучшем случае они бы сделали вид, будто рады ему. Знали бы они, что все эти годы он думал только о них! Тогда все было бы совсем иначе. Но и в этом он не был уверен. В последнее время у него появились приступы страха — он боялся, сам не зная чего; страх этот не имел никакого отношения к детям.

— Не знаю, чем это можно объяснить…

— Иногда, — произносит она, тщательно подбирая слова — словно подцепляя пинцетом крошечные гирьки для аптечных весов, — иногда и мне бывает страшно, неизвестно почему. Во время бессонницы я частенько боюсь, сама не знаю чего. Я не очень-то умею анализировать свои чувства; когда что-нибудь такое на меня находит, я включаю радио и слушаю музыку.

Глядя на него, она выжидательно молчит; молчит и он. Она поднимается с кровати, ставит обратно на поднос пустую чашку и сахарницу с посеребренными щипчиками и уходит на кухню; затем возвращается, неся на подносе две рюмочки, до половины наполненные густой темно-красной жидкостью; наверное, это вишневая наливка, которой она угощала его три недели тому назад. Он отказывается, уверяя, что уже несколько дней в рот не брал, но голосу его недостает уверенности.

— Пожалуйста, в виде исключения, — уговаривает она. По ее нарочито безразличному тону он догадывается, чем вызвана ее настойчивость.

— Право же, это совершенно излишне. — Ему понадобилось не меньше минуты, чтобы возразить ей наиболее дипломатично. И в этот момент он впервые по-настоящему понимает, что к чему; когда она принесла рюмку — и вправду с вишневой наливкой! он сразу понял, что сейчас все будет, в общем, точь-в-точь как всегда, когда она была в настроении и приглашала его зайти.

И действительно, она подходит к ночному столику, включает лампу (рюмка стоит на обеденном столе — словно только и ждет, чтобы он выпил наливку), а он выключает люстру; затем решительно протягивает руку к рюмке и залпом осушает ее до дна.

Когда ночник гаснет и комната погружается в темноту, первое, что ему удается различить, это безразлично-спокойное лицо женщины возле своего лица, а потом — ее пальто; то самое — старое, широкое и длинное…


Перевод И. Павловской.

Загрузка...