Прошло несколько дней. И вот однажды мы с директором рассорились. Произошло это у него в кабинете, после игры в шахматы. Обычно он проигрывал мне, а тут неожиданно выиграл. В начале партии я зевнул ему фигуру, но к концу это забылось, и он думал, что выиграл своим умением. Был очень доволен, потирал свои огромные руки, улыбался, а потом сказал: «Вот с годок поработаешь, а дальше, если старательность увижу, поставлю тебя заведующим детским сектором».
Я спросил: «Зачем?» Он удивился: «Как — зачем?»— и добавил, что в свое время тоже был заведующим детским сектором. «А теперь видишь, кем стал!» «Кем? — спросил я. — Подумаешь!»
Я хотел сказать, что профессия директора мне не нравится, но он понял иначе. «Так, так… — сказал. — Маленькое место, да?» И вдруг громко закричал: «Ты думаешь, что раз сын известного артиста, так тебе в жизни положено больше, чем другим? Думаешь, и тебе быть птицей большого полета? Как раз наоборот! Наоборот! Я в журнале читал насчет наследственности, там прямо написано, что если отец — голова, то сын у него обязательно наоборот — дурак!»
И он захохотал, выкрикивая: «Ты нос кверху дерешь, а по науке все наоборот! Наоборот, слышишь!»
Он вел себя оскорбительно Я не выдержал и сказал: «Если всегда наоборот, значит, ваш сын обязательно будет гением».
«Ах ты, щенок!» — воскликнул он и правой рукой сгреб с доски шахматы. В его огромную ладонь вместился почти весь комплект. Потом повторил, багровея: «Ах ты, щенок!» — и швырнул в меня весь этот комплект, но попал только одной фигурой. Остальные пролетели мимо.
Я повернулся и пошел из его кабинета. Он крикнул вслед: «Нам вместе не работать! Пиши заявление!» «Сами и пишите», — ответил я.
И ушел. На этом фактически и закончилась моя недолгая работа режиссером в парке Дома культуры. Я нисколько не жалел о том, что случилось, хотя на душе снова стало пусто и неуютно, как после провала на экзамене, потому что я опять был никем. Ни школьником, ни студентом, ни даже режиссером.
Есть такая игра. Посреди комнаты ставятся стулья, и все ходят вокруг них, а потом — по команде — бросаются садиться. Все торопятся занять место, потому что стульев на один меньше, чем играющих, — в этом смысл игры. Кто-то всегда остается без места.
Игра это детская, но мы любили ее даже в десятом классе. Она была модной в нашей школе. И когда собирались у кого-нибудь на вечеринку или праздновать какой-нибудь праздник, обязательно затевали эту историю со стульями.
Так вот, как-то в прошлом году, помню, один мальчишка раз десять подряд оставался без стула. Сначала он смеялся вместе с нами над своими неудачами, но потом обиделся. Не на кого-нибудь, а вообще. На жизнь скорее всего. И когда еще раз остался без места, то махнул рукой и пошел к стулу, который стоял в стороне. В углу комнаты. И сел на него.
Это он так пошутил. Все засмеялись. Только одна девчонка не увидела в его поступке никакого юмора, а лишь нарушение правил, и стала выкрикивать с возмущением: «Этот стул не играет! Этот стул не играет!»
Пока мы учились в школе — это было как хождение вокруг стульев. Но вот школа окончена, — и все бросились занимать места. А мне не досталось. И я сел на стул, который не играет.
Все ребята из нашего класса чем-то заняты. Одни учатся, другие работают. А я столько дней бродил по пустому парку и пугал голубей, которые не любят летать.
Иногда я встречаю бывших одноклассников, они рассказывают о своих делах. Одни довольны своей новой жизнью, другие недовольны. Но и недовольные знают, чего хотят и что им нужно, чтоб быть довольными. А я не знаю.
Многие разъехались. Жорка-бабник учится теперь в московском Институте физкультуры. Еще бы! Кандидат в мастера по боксу. Мой ближайший друг Мишка тоже в Москве. На механико-математическом факультете МГУ.
Кем они станут — это было ясно всем еще в школе. Жорка только о боксе и мог говорить, Мишка— только о математике. Перед обоими чуть ли не с детства простиралась широкая и прямая дорога. Одному в спорт, другому в науку.
У меня такой дороги нет. У меня нет цели. Нет призвания. Дома я только и слышу: «Ты ничем не интересуешься!» О, если бы у меня была цель! Я согласился бы идти к ней хоть за тысячу километров — по острым камням и через горы, у меня хватило бы сил, я уверен. Но в какую сторону идти, я не знаю. Я бреду по жизни просто так, куда глаза глядят. Я и режиссером парка стал только потому, что Дом культуры попался мне по дороге.
Когда какой-нибудь парень собирается жениться, все родственники приходят в страшное волнение.
Они боятся, как бы этот парень не ошибся. Они просят привести невесту, пристально всматриваются в нее, шепчутся с соседями, а потом устраивают такую свадьбу, что слышно в другом микрорайоне.
А когда этот же парень поступает на работу, шума гораздо меньше. И волнений тоже. И свадьбы нет.
А ведь выбрать себе профессию — это, по-моему, сложней, чем жениться. С женитьбой можно по крайней мере хоть подождать — можно ее отложить лет на десять, можно жениться и в тридцать лет и позже. И разойтись с женой, по-моему, легче, чем с профессией.
Жить до тридцати лет без профессии нельзя. Никого не заставляют жениться срочно, а профессию приходится выбирать после школы именно срочно, побыстрей, все торопят, опасаются, как бы ты не стал тунеядцем. В жизни отведено очень мало времени, чтоб хотеть кем-то быть, а все остальное время надо уже быть.
И вот что странно. Почему эта проблема застала меня врасплох? Ведь фактически думать о ней приходилось с детства. Если разобраться, вспомнить, то выяснится, что я всю жизнь, сколько знаю себя, только и делал, что раздумывал: кем стать.
И не только я. Все люди думают об этом с детства. Они еще ходят в детский сад, но уже говорят, что хотят стать тем-то или тем-то. Они еще вообще еле ходят, но у них уже есть планы. Одни дети собираются стать летчиками, другие — космонавтами. Конечно, почти никто из них космонавтом не станет, но дело не в этом. А в том, что задумываются.
Я знал одного ребенка, который хотел стать начальником. Я его допрашивал: «Начальником чего?» Я думал, может, он хочет стать начальником конструкторского бюро. Но он не знал, что такое конструкторское бюро. Он просто хотел стать начальником.
Этого мальчишку я запомнил потому, что он нетипичный. Дети редко так мечтают. Те, которые хотят стать дворниками, не говорят: «Я хочу стать старшим дворником». А те, кто летчиком, не планируют быть командиром эскадрильи. Детей интересует профессия, а не должность. Это уже потом, когда они вырастают, появляются мысли о должности. Да и то не у всех. Далеко не у всех.
Меня должность не интересует до сих пор. Директор Дома культуры этого не понимал. Он любил повторять: «Я тоже был режиссером парка, а теперь вон кем стал». Он мне подавал надежду, что и я когда-нибудь смогу стать директором. И обижался, видя, что я не прихожу в восторг.
Но быть, как он: сегодня режиссером парка, завтра заведующим сектором, послезавтра директором и так далее, — мне не хочется. Я не знаю, кем хочу быть, но знаю одно — обязательно специалистом. Хочу иметь такую профессию — чтоб на всю жизнь, чтобы всю жизнь иметь одно и то же название.
Таких профессий немало. Например, инженер. Можно начать незаметным инженером на маленьком заводе, а со временем в конце концов стать Главным конструктором Королевым. И при этом оставаться инженером. Ведь Сергей Королев — он же просто инженер. Он всю жизнь был инженером — и когда его никто не знал и когда уже стал знаменит на весь мир.
Но мне не хочется быть инженером. Не тянет.
Еще — рабочий. Тоже можно расти, не меняя имени. Сначала делать простенькие детали, потом посложнее. Если есть способности, можно стать таким виртуозом своего дела, что перед тобой будут лебезить академики. От этого ты не перестанешь быть рабочим — токарем, слесарем или еще кем-нибудь.
Но мне не хочется быть рабочим: у меня нет способностей к технике.
Можно еще стать актером Я их хорошо знаю, они часто бывают у нас дома. Если даже у самого неважного актера, которому почти не дают ролей, спросить, кем он хочет стать, он не скажет, что хочет стать директором театра. Он ответит, что мечтает быть таким, как Чарли Чаплин, или как Смоктуновский, или еще кто-нибудь. Он хочет остаться с тем же именем — остаться актером, но только приобрести известность.
И Чарли Чаплин может подойти к такому замухрышке и назвать его коллегой. Причем, без иронии. Ведь они действительно коллеги — актеры! И прославленный рабочий может назвать коллегой своего неумелого ученика. И Королев, обращаясь к инженеру с маленького завода, скажет: «Коллега». У них одна профессия, одна специальность.
А директор Дома культуры никогда не называл меня коллегой. Он говорил: «Я был режиссером парка, а стал директором». Мог ли Чарли Чаплин сказать: «Я в молодости был актером, а стал…» Нет. Он актером и остался. И Королев начал инженером и остался им до конца своих дней.
Но мне не хочется быть ни Чарли Чаплином, ни Королевым, ни токарем, ни слесарем. Хочется быть таким же специалистом, как и они, но в другой профессии. А в какой, не знаю. Но чтоб название тоже не менялось, а только мастерство. Начать специалистом с маленькой буквы, а кончить с большой. Не подниматься по ступенькам карьеры, а самому вырасти до небес. Быть не высокосидящим, а выдающимся.
В тот самый день, когда я поссорился с директором, мне удалось сделать один очень хороший снимок. После ссоры я бродил по аллее ветеранов труда, размышляя о том, как быть дальше, и вдруг увидел на скамейке девушку. Она была довольно красивой. Впрочем, может быть, только потому, что сидела одна. Одна девушка всегда красивей, чем несколько.
На боку у меня болтался фотоаппарат. Она это увидела и сказала: «Паренек, сфотографируй меня». «Пожалуйста, — ответил я. — Только сейчас полдень, так что хороший снимок вряд ли получится». И объяснил, что вертикальный солнечный свет дает очень некрасивые тени, особенно под носом. «Подумаешь, тени, — сказала она. — Давай снимай». Тогда я предложил ей пойти ко мне домой: дома у меня есть зеркальные фотолампы и с их помощью можно сделать любые тени. Какие захочешь.
По-моему, она решила, что я ее завлекаю. Что она мне понравилась и я просто ищу предлог пригласить ее в гости. Но это не так. Просто у нее красивое лицо. И я подумал: может получиться хороший снимок. У меня давно уже не было больших фотографических удач.
Она хмыкнула и сказала: «Ну что ж, идем», Когда выходили из парка, навстречу попался директор. Он ничего не сказал, мы прошли мимо друг друга молча. Но я оглянулся. Он смотрел нам вслед и качал головой. Видно, осуждал меня за то, что я в служебное время занимаюсь личными знакомствами. Ведь еще не уволился.
Дома я включил зеркальные лампы и стал командовать: повернитесь так, повернитесь эдак. Заставил даже залезть на папин письменный стол. Сначала она отказывалась, но я настоял: очень люблю освещать объекты съемки снизу. Нижний свет придает лицу таинственность. В природе все освещено сверху — солнцем, а снизу — это неестественно. И поэтому таинственно.
Чтоб сделать еще выше, я принес две высокие стопки книг и приказал ей встать на них. Она стояла и шаталась. И уже не думала больше, что я ее завлекаю. Она изнемогала от жары. Со всех сторон светили зеркальные лампы, и воздух в комнате накалился, как в домне.
Но когда я, посмотрев б видоискатель, сказал: «Теперь хорошо. Снимаю!», — она вдруг смущенно улыбнулась и стала слезать с книг. «Куда! — крикнул я. — Не шевелитесь!» — но она заторопилась еще больше. Тут книги под ее ногами развалились, и она рухнула со стола. Когда она падала, на ее лице появился ужас, но еще оставалась и старая улыбка. Это сочетание было странным и красивым. Я нажал спусковую кнопку.
И в тот же момент за моей спиной раздался голос: «Негодяй! Девушка ломает позвоночник, а он ловит кадр!»
В дверях стоял пала. Я похолодел. Мне стало ясно: приехал по маминому вызову! Мама исполнила свою угрозу, написала ему обо всем, и вот он примчался, бросив гастроли, полный ярости, чтоб устроить мне грандиозный скандал. Никто не умеет устраивать такие скандалы, как мой папа. Одним словом, его приезд — это было худшее из всего, что могло быть.
Я не ошибся, скандал он мне действительно устроил, но вечером, в кругу родственников и Кирилла Васильевича. А Днем, при посторонней девушке, он был веселым и галантным. Он и вида не подал, что ярость в нем клокочет. Артист! Бросился поднимать девушку, спросил, не ушиблась ли, сказал: «О, это моя вина! Я так неожиданно появился. Но вам не следовало торопиться слезать. Если гостье хочется постоять на моем письменном столе, я никогда не против. Я даже люблю это». А обо мне сказал: «Вы не находите, что мой сын — садист? Когда он фотографирует, он теряет рассудок. Однажды загнал бабушку под потолок, а потом заявил, что у него в аппарате кончилась пленка. Бабушка его умоляет: сними меня отсюда, а он: не могу, нет пленки. Слово «снять» он понимает только в фотографическом смысле».
Но девушка почти не реагировала на папин юмор, даже не улыбнулась. То ли стеснялась, то ли ушиблась при падении. Тогда папа воскликнул: «Сережа, будь воспитанным! Ты даже не познакомил нас». Я сказал: «Это мой папа. А это… — и спросил у девушки: — Как вас зовут?».
Папа произнес: «Ага!» — И стал, улыбаясь, внимательно разглядывать меня и девушку — попеременно. Потом спросил ее: «Так как же вас зовут?» Она ответила хриплым от долгого молчания голосом: «Майя». «Великолепно! — сказал папа. — Представьте себе, Майя, что только «то отгремела гроза и вы мне говорите: люблю конец грозы. А я вам отвечаю: а я люблю грозу в начале, Майя».
Мне эта шутка понравилась, и я засмеялся. Папа тоже засмеялся. Мы хохотали вместе минут пять. Я смотрел на папу и думал: «Ну и скандал же мне предстоит!» А эта Майя стояла в углу комнаты и поглядывала на нас с удивлением. Ей, по-моему, казалось, что мы оба ненормальные. Она не привыкла к таким семьям — я это видел по ее глазам. Ей хотелось уйти. Наконец мы вышли. Я пошел провожать Майю. На улице она сказала мне: «Какой веселый у тебя отец. Я его знаю, он в драмтеатре негра играет. Даже не верится, что такой веселый человек может душить женщину».
Я ответил: «Внешность обманчива. Сегодня вечером он будет душить меня. Ни одну Дездемону он еще так не душил».
Она не поняла моих слов, но и не удивилась: ей уже надоело удивляться нашей семье. Договорились встретиться в пятницу днем, на той же скамейке, где познакомились. «Не забудь принести фото», — напомнила Майя. «Не забуду, — ответил я. — Я сделаю тебе огромный портрет. Ты сможешь повесить его на стенку». Но она ответила, что большой портрет ей не нужен. Что ей нужно много маленьких фотокарточек, таких, чтоб вкладывались в конверт.
Я хотел спросить, кому она собирается посылать эти фотокарточки, но передумал. «Хочешь, — сказал, — покажу тебе работу настоящего мастера?» — и повел ее к центральному фотоателье. Все равно было по пути. Там в витрине висит множество портретов, в том числе и мой. Вот уже два года, как он висит и его не убирают. Возле витрины всегда толпится народ — люди рассматривают фотографии, обмениваются впечатлениями. Раньше я часто приходил сюда и стоял часами, мне хотелось услышать чье-нибудь мнение о себе. Но в витрине выставлен огромный портрет красивой женщины с серьгами в ушах, и все смотрят только на нее. И говорят только о ней, а остальных портретов не замечают. Никто никогда не сказал обо мне ни слова.
Я хорошо помню тот день, когда здесь фотографировался, и особенно старичка фотографа, который крутил меня во все стороны, нервничал и передвигал по фотоателье тяжелую камеру и огромные лампы. Он потратил на меня столько времени и сил, будто ему за весь день одного меня и нужно было снять. А в приемной в очереди сидело человек десять. Но он забыл о них, бегал от камеры ко мне и обратно и говорил: «Чертова тень! Она сведет меня с ума!» А когда все было готово, велел мне смотреть прямо в объектив и спросил: «Тебе сказать, что вылетит птичка, или ты не поверишь?» «Не поверю, — ответил я, — но вы все равно скажите».
Он закричал: «Этот мальчик вырастет поэтом, помяните мое слово! Он умеет верить в то, во что не верит!» Вот такой был старичок.
Этот день мне запомнился еще и потому, что именно тогда я попросил папу купить мне фотоаппарат и с тех пор почти не снимаю его с плеча. Я многому научился. Но фотографировать так, как тот старичок, конечно, еще не умею. Он большой мастер. Я люблю рассматривать на витрине портреты его работы — все, даже той женщины с серьгами. Но, конечно, больше всего самого себя. У меня на этом портрете странные глаза, я люблю заглядывать в глаза самому себе и удивляюсь: какие у меня глаза!
«Вот это я, — сказал я Майе — Видишь? Здесь мне четырнадцать лет, но я все равно похож, правда?» Майя кивнула, она рассматривала меня без интереса и хотела уже идти дальше, но тут заметила женщину с серьгами и задержалась. «Тебе этот портрет нравится больше?» — спросил я ее. Майя кивнула опять. «Таких в продаже нет, — сказала она. — Интересно, где она покупала такие?» «Серьги? — спросил я. — Ты спрашиваешь о серьгах?»
Но Майя не ответила. Она смотрела на женщину, не отрываясь. «Ты спрашиваешь у меня или у нее? — опять спросил я. — Если у нее, то напрасный труд. Она не ответит, хотя и выглядит, как живая. Она так здорово сфотографирована, что ты даже начинаешь задавать ей вопросы».
И мы пошли дальше. Я не обиделся, уже привык, что на мой портрет не обобщают внимания.
А вечером произошло то, чего я и ожидал. Папа
не имел никакого сходства с тем веселым человеком, который балагурил и шутил при Майе. Не стесняясь присутствия Кирилла Васильевича, он кричал мне, что я «изнеженное существо», «ничем не интересующийся слизняк». Кирилл Васильевич слушал это, сидя в кресле, с невозмутимым видом. Мама стояла возле стола, как прокурор. Бабушка, прислонившись в углу к стене, закатывала глаза.
Когда, наконец, все утихло и наступила ночь, я пошел в ванную проявлять пленку.
Это самое волнующее занятие в моей жизни. Каждый раз, когда я проявляю новую пленку, мне кажется, что на ней — необыкновенные снимки. Что меня ждет необыкновенная удача. Все сделанное раньше кажется мне скучным, плохим и не имеющим никакого значения. Я так всегда волнуюсь, что прыгаю вокруг бачка, в котором проявляется пленка, и даже дрожу, как девчонка перед экзаменом.
Но потом обязательно наступает разочарование. Какими интересными ни были бы кадры на новой пленке, всегда оказывается, что ждал лучшего. И когда ночью с этой мокрой, только что проявленной пленкой я стою посреди ванной, мне хочется бросить ее и бежать с фотоаппаратом на улицу и фотографировать еще и еще, чтоб было лучше. Я с трудом ложусь спать.
Когда пленка проявилась, я выхватил ее из бачка и бросился в свою комнату. Вдоль моих рук текла вода, она затекала под рубашку и бежала струйками даже по животу, так как я поднял мокрую пленку вверх, поближе к лампочке, чтоб рассмотреть, что на ней получилось.
Начинающие фотолюбители не способны определить по негативу — хороший снимок или плохой. Им всегда кажется, что плохой. Потому что все черное на негативе — белое, а все белое — черное. Любое лицо кажется уродливым. Начинающие любители смотрят на негатив и ужасаются. Смешно вспомнить, но когда-то и я был таким.
Теперь у меня огромный опыт. И я умею любоваться негативом с не меньшим восторгом, чем готовым отпечатком. Могу восхищаться чьим-нибудь лицом, хотя постороннему человеку оно кажется ужасным. Бабушка, например, не может спокойно видеть негативы: она их пугается. Я ей говорю: «Смотри, какого интересного мальчишку я сфотографировал на улице». А она смотрит на пленку и содрогается: «Это же кошмар! У него глаза белые, а щеки черные».
Она не умеет видеть белое черным, а черное — белым. Но у меня опыт. Я привык представлять все наоборот и поэтому могу любоваться негативом с таким же удовольствием, как и позитивом.
Когда я увидел на пленке падающую Майю, у меня все внутри взволновалось от восторга. Майя как бы плыла по воздуху! Левая рука опущена вниз, а лицо удивленное, и смущение на нем, и немного испуга…
Но главное — правая рука! Падая, Майя взмахнула ею, и рука расплылась на снимке, смазалась, превратилась в туманную полоску. А тень от этой руки на стене получилась огромной и четкой, так как лампа стояла очень близко. Все это вместе производило огромное впечатление — расплывшаяся, почти невидимая, как пропеллер, рука, и совершенно четкая тень от несуществующей руки на стене. И свет снизу, будто Майя летит над солнцем. Изумительный получился снимок!
Пока сушилась пленка, я приготовил в ванной увеличитель, красный фонарь, ванночки и все остальное. Проявлять пленку, конечно, большое удовольствие, но печатать снимки — это особое наслаждение. Бросаешь листок бумаги в проявитель и ждешь. Волнующий момент! Сначала листок лежит без изменений. Будто тетрадочный. Но проходит полминуты, и на нем в разных местах начинают появляться черные пятна. Догадаться, что они изображают, невозможно. Надо ждать. Самое черное появляется первым. Потом — более светлые детали. Наконец, все сливается в общую картину, уже ясно, где что, но думать, что снимок уже готов, — ошибка.
Вытаскивать его еще рано. Нужно подождать, пока все тени, все черные места нальются сочностью. Иначе в художественном отношении снимок не будет представлять никакой ценности. Но и в этом нельзя переборщить. При красном свете все кажется более сочным, и здесь легко обмануться — подумаешь, что снимок уже готов, а вытащишь его, и при дневном свете увидишь, что он еще бледноват.
Но тут фотографа подстерегает новая опасность: снимок уже действительно готов, а ты думаешь, это он таким кажется при красном свете, а при дневном будет бледноват. И передержишь. Чтобы вытащить снимок из проявителя в нужную секунду, необходим громадный опыт. У меня он уже, слава богу, есть.
Сначала появилась тень от Майиной руки» Потом удивление на лице. Потом все остальное.
Прежде всего я сделал несколько маленьких фотографий. Таких, чтоб влезали в конверт, как она просила. Потом две побольше. Потом одну совсем большую. Я бы сделал снимок величиной со стену, но у меня нет бумаги такого формата.
Да, большей фотоудачи у меня, пожалуй, никогда еще не случалось. Майя взлетала над папиным письменным столом, удивляясь, с застенчивой испуганной улыбкой, и правая рука у нее была, как крыло.
Я схватил мокрую фотографию и побежал к бабушке. Разбудил ее. Она испугалась. Подумала, что случилось какое-нибудь несчастье. «Наоборот, счастье, — сказал я ей. — Смотри».
Если бы я разбудил папу, он по крайней мере полчаса не мог бы прийти в себя. Мычал бы и таращил глаза. Но старые люди даже посреди ночи просыпаются без сонливости. Они тут же забывают, что спали.
«Это замечательная фотография, — сказала бабушка. — Просто изумительная фотография, ты большой мастер, Сережа. Надо же, какой ты мастер, Сережа!»
И попросила, чтоб я подарил ей одну такую фотографию. Сказала, что повесит это фото на стенку как украшение.
У нее в комнате висят лучшие мои снимки. Первый— это папа, разговаривающий по телефону, второй — мама, выписывающая рецепт, и третий — голый по пояс Стасик, весь покрытый мышцами.
У папы на снимке необыкновенно блестят глаза. Он сфотографирован в то- момент, когда сам молчит и слушает, что ему говорят в трубку. У него очень жизнерадостный вид, и на лице веселье, хотя губы не улыбаются. Кажется, еще секунда, и он перебьет собеседника каким-нибудь остроумным замечанием. «У тебя здесь такой вид, — говорит ему мама, — будто тебе сообщают, что сняли главрежа». Главного режиссера папа не любит.
А мама на снимке деловая. Ее лицо чуть расплывчато— это я сделал специально, — зато рецепт очень четок, и на нем хорошо видны латинские буквы, которыми написано название лекарства.
А Стасик похож на Геракла из учебника древней истории для пятого класса. У него и в жизни большие мышцы, но они уже немного дряблые, потому что он много пьет и не тренируется. Но я сделал такие тени, что мышцы кажутся твердыми, как камень, а весь Стасик — как статуя. Он сказал мне: «Когда будут заказывать новую афишу, я помещу на ней это фото».
Только вряд ли для него будут заказывать новую афишу.
На пятницу у меня были большие планы. В два часа — встреча с Майей, в четыре пойдем в кино, я даже билеты заранее купил. А потом еще погуляем. Вот такие планы. Все утро я прособирался. А уходя, сказал бабушке: «Ждите меня не раньше часа ночи». Бабушка ахнула и закатила глаза. Сережа, — сказала она, — ты становишься совершенно взрослым!»
На свидание Майя пришла вовремя, я даже сначала обрадовался. Но фотография ей не понравилась. И в кино мы не пошли: она не захотела. О фотографии сказала: «Ерунда какая-то. Глупость. Порви на моих глазах». Я отказался. «Порви сама, — сказал ей. — У меня руки не поднимаются». Она удивилась: «Чего это не поднимаются?» Я объяснил: «Потому что произведение искусства, поэтому и не поднимаются». Она спросила: «Чем же это произведение искусства?» Я ответил: «Вот этим», — и показал на расплывчатую руку и четкую тень от нее, но она опять сказала: «Ерунда». Потом взяла снимок из моих рук и разорвала сама. Сначала на две половинки, потом еще на две. Итого на четыре. И пошла относить обрывки в урну, далеко ушла, близко урны не было. Я думал, не вернется.
Но она вернулась, и я предложил ей пойти в кино. Она удивилась: «Сейчас, что ли? Днем?» Я ответил: «Да, днем, но зато, когда выйдем из кинотеатра, уже будет вечер». Тогда она произнесла с усмешкой: «Ну да, ты же еще малолетка, тебе вечером нельзя, мама не пускает». Я воскликнул: «Да нет же! Ты думаешь, после кино мы сразу пойдем по домам? Ошибаешься! Мы будем гулять весь вечер!»
Она засмеялась. И тут из аллеи первых пятилеток вышел парень, которого я узнал сразу — это он перебил руку метательнице диска. Он направился к нам, и я насторожился, подумал: может быть, он решил наконец подраться со мной.
Но он подошел к Майе и ударил ее по плечу. Сказал: «Привет». Майя ответила: «Привет». Тогда он сказал: «На пару слов». И отвел ее в сторону, стал что-то рассказывать.
Я думал, он расскажет, что надо, и уйдет. Поэтому сначала стоял на месте и ждал. Но они все разговаривали и разговаривали. Майя время от времени смеялась. Тогда я стал прогуливаться взад-вперед. Но тут к ним подошел еще один парень.
Я ушел в аллею тружеников сельского хозяйства. На боку у меня болтался фотоаппарат, но фотографировать было нечего. Все выглядело неинтересным и мрачным, как передержанный снимок.
Когда я вернулся, их было уже четверо. Все они наперебой что-то рассказывали друг другу. А Майя стояла ко мне спиной.
Она даже не видела, как я ушел. Может быть, она потом искала меня, а может, и нет. Вряд ли, конечно. Она во мне разочаровалась.
Я стал бродить по городу. Пробродил весь день и весь вечер. А потом пошел в кино. На последний сеанс. Фильм был о войне. Там был один герой, который каждый раз, как появлялся, говорил: «Приветик. А вот и я!» Однажды его послали ночью в разведку. Он впрыгнул в окно избы, где пьянствовали немецкие офицеры, и сказал: «Приветик! А вот и я!» И перестрелял их всех из автомата.
Домой я вернулся ровно в час ночи. Как и обещал бабушке.