Понедельник

49.

Мой отец ушел прежде, чем я его узнал. Я даже не злюсь из-за этого. Я не знал его достаточно, чтобы скучать, или чтобы даже знать, по чему мне скучать. Чувак быстро понял, что он долго не продержится со всеми усилиями, прилагающимися к ребенку, поэтому он улизнул. Я бы не узнал его, если бы он сейчас сидел передо мной. Он трус, но, знаете, большинство людей такие. Я не говорю вам ничего нового.

Мама никогда ничего плохого о нем не говорила, потому что она вообще ни слова о нем не говорила. Ее стратегией было скрывать его от меня, даже не упоминать, как не упоминаешь какого-то школьного учителя в Южной Дакоте, о котором ты никогда не слышал, или об актере массовки в норвежском телешоу для детей, которое ты не смог бы посмотреть, даже если бы хотел. Обсудить его значило бы дать ему власть, которую он не заслужил. Он был просто парнем. Ее он, похоже, не интересовал, поэтому и меня тоже.

В итоге я спросил у нее о нем несколько лет назад, когда стало безопасно, когда было понятно, что я все-таки вырос нормальным и что я не собираюсь начинать его искать или что-то в этом роде. Мне просто было немного любопытно, как когда вы задумываете, какими были ваши родители до вашего рождения – мне вроде бы было не все равно, но это было несрочно. Она сказала, что не знает, где он, в последний раз она слышала, что он продавал мобильные телефоны где-то в Северной Калифорнии, но это было двадцать лет назад, к тому моменту он мог бы уже быть на Луне.

– У меня не было времени беспокоиться о твоем отце, – сказала она мне. – Я переживала потерю своей мамы.

Примерно через три месяца после моего диагноза и через два после ухода моего отца моя бабушка, Розмари Уитсел Лэмм, собирала цветы со своей лучшей подругой Элизабет. Розмари недавно овдовела: Отис, ее второй муж, умер от рака простаты после долгого, изнурительного течения болезни, из-за которого Розмари пришлось уволиться с работы и ухаживать за ним последние десять лет его жизни. Она была среднеуспешным агентом по недвижимости в Огайо, но когда Отис больше не смог работать из-за болезни, а затем и выходить из дома, она уволилась, чтобы все время заботиться о нем. Это был кошмар, говорила мама, просто грустный пустой дом, где не происходило ничего, кроме медленной, болезненной смерти мужчины, за которым ухаживала женщина, любившая его, но не совсем подписывавшаяся на то, чтобы мыть его утки, вычищать нарывы и слушать его стоны от боли. Мама говорила, для нее это было слишком – она целые три года их не навещала. «Мне так стыдно», сказала она мне, расплакавшись. «Я даже не привезла тебя к ней, когда ты родился. Там было слишком ужасно.»

Вскоре после моего рождения Отис наконец-то умер. Мама сказала, что после похорон Розмари сразу расцвела в женщину, которую мама помнила: мечтательную, веселую и ненасытно любопытную ко всему. Освобожденная от заботы об умирающем муже, она вернулась к жизни. Она собралась продать дом, отправиться в круиз на Аляску, может, увидеть Лондон; она всегда хотела побывать в Лондоне, но никогда даже не выезжала за пределы Штатов. Она приехала в Иллинойс прямо перед уходом моего отца, провела с нами месяц, наслаждаясь обществом нового внука и своей дочери, планируя все свои поездки и свое будущее, которым ей теперь было позволено наслаждаться. Мама говорила, что Розмари сказала ей: «Я скучаю по Отису. Но я рада, что все закончилось». Она вернулась в Огайо. Мы собирались навестить ее летом.

Стоял свежий, приятный апрельский день, когда Розмари и Элизабет отправились на свою еженедельную прогулку в сад их подруги через мост в Кентукки, где ты выходишь из пригорода и попадаешь на длинные, плоские, пустые земли сельской местности Кентукки с одним знаком «Стоп» на целые мили, двухполосными дорогами с лимитом скорости 55 м/ч и названиями вроде 44 RR 2 E. У них было отдаленное место в конце длинной изгибающейся дороги, но в милях от ближайшего шоссе, место, где можно просто прогуливаться, любоваться цветами, слушать пение птиц, находить умиротворение вдали от безумия.

Элизабет позже рассказала маме, что Розмари просто была погружена в свои мысли, переходя дорогу к новому саду, где внезапно расцвели лилии, витала в своем мире, в пространстве, наконец-то принадлежащем только ей. Она не увидела грузовик, несущийся из-за поворота, а он не видел ее, пока для обоих не было слишком поздно. Он превысил скорость. Она была на середине дороги. Обычно там не было людей на мили вокруг. Элизабет сказала, что Розмари была к ней спиной, когда это случилось. Она не знала, улыбалась ли Розмари, грустила, печалилась или просто тупо шла по пути, который мы тупо проходим изо дня в день, направляясь туда, куда нам хочется.

Элизабет сказала, что Розмари подлетела в воздухе. Тогда мама попросила ее замолчать.

Розмари Уитсел Лэмм, в возрасте пятидесяти шести лет, потратив всю жизнь на заботу о других и погибнув слишком рано, когда ей больше не нужно было этого делать, была похоронена в Иллинойсе, хотя месяц, проведенный с нами, был самым долгим периодом ее пребывания в этом штате. Мама просто сказала, что ей хотелось, чтобы она была рядом.

Моя мать, молодая мама, которая только что потеряла и мужа, и свою мать через считанные недели после того, как узнала, что ее единственный сын проведет всю свою короткую жизнь, разваливаясь и разлагаясь у нее на глазах, почувствовала себя, будто поверх нее приземлились несколько самолетов. «У меня была такая счастливая жизнь», сказала она мне. «Я тогда поняла, как сильно мне повезло. То есть, до этого ничего такого плохого со мной не случалось. Папа умер прежде, чем я успела его узнать. Никто из моих близких друзей не умирал, на меня никогда не нападали и не насиловали, люди всегда хорошо ко мне относились. У меня не было никаких жалоб на мир.»

«Ты на самом деле ничего не знаешь о себе, пока ты не будешь вынужден справляться с болью, настоящей болью. Моя жизнь до этого всего теперь кажется туманным, смутным летом, когда я была защищенной, огражденной и совершенно не понимала, как работает мир. Я стала лучше благодаря этому. Я узнала, что меня не минуют страдания, потому что это невозможно. Я не была особенной. Мне нужно было пережить все это, как и всем остальным.»

Именно потеря матери почти сломила ее. Мой отец, что ж, она всегда подозревала, что он немного говнюк. И как бы она ни грустила из-за моего диагноза, он по большей части придал ей упорства. Я нуждался в помощи. Какая мать не хочет помочь своим детям? Я дал ей сосредоточенность, цель и решимость. Со мной нужны были усилия, неутомимость и борьба, со мной нужны были стойкость и сила, которые она сама в себе открыла. СМА и все, что она у меня забрала, дали ей врага, чтобы бороться, мишень, куда можно запустить всю ее энергию и сосредоточенность. Я дал ей причину жить.

Но в потере Розмари не было никакой цели. Это была просто потеря, чистая потеря, кто-то, кого она любила, в ком нуждалась, кому ей хотелось бы быть лучшей дочерью, кто как раз должен был стать человеком, которым ей суждено было быть, прежде чем ее забрали… кто-то, кто был жив в один день, а на следующий его не стало.

Скорбь, узнала мама, не была проблемой, с которой можно разобраться, раскрутившимся болтом, который можно ввинтить посильнее, задачкой, которую можно решить, ребенком, которого можно успокоить. Она просто обосновалась в ее животе и не уходила. Иногда она росла, иногда уменьшалась, но она всегда, всегда там.

Это была худшая часть, сказала она, сложнее чего-либо, до или после. Скорбь не уходит. Она становится частью тебя. Либо ты учишься с ней жить, либо ты умираешь.

Ты можешь справиться с болезнью, о которой можно собрать информацию и с ней бороться. Ты можешь справиться с бывшим мужем, притворившись, что его не существовало. Это проблемы с четкими очертаниями, ясными параметрами, проблемы, которые ты можешь подтачивать, пока они не станут более простыми, достаточно маленькими, чтобы их можно было обхватить руками.

Но скорбь остается.


Я всегда вспоминаю, что моя мама считала себя везучей, пока не умерла ее мать.

Она всегда бродила по миру, ла-ди-да, думая, что жизнь – это такая себе счастливая песочница, где она может поиграть, и потом ее настигла реальность, безвозвратно изменив ее жизнь. Она могла испытывать удовольствие и радоваться жизни. Все ее путешествия, все экзотические поездки с разными спутниками, маячащими на заднем плане звонков в Skype, это прямая реакция на Розмари: она живет жизнь так, как хотела бы, чтобы это сделала ее мать, если бы у нее была возможность пожить, это своего рода способ почтить ее память. (Могу поспорить, массажи в отелях тоже неплохие.)

Но эта новая жизнь пришла позже. Все это последовало за осознанием, что жизнь – это боль, и все, что тебе дорого, будет у тебя отнято, и единственный способ жить дальше – это принять, что эта огромная черная скорбь будет гнить у тебя в животе вечно – что лучше никогда не станет.

Вот из-за чего я почувствовал себя везучим. Прямо сейчас.

За всю жизнь до этого момента я никого не терял. Ни маму. Ни Трэвиса. Ни Ким, на самом деле. Ни Марджани. И мне повезло. Мне повезло, потому что я уйду намного раньше них. И мне не придется скорбеть по ним, потому что им придется скорбеть по мне.

Я знаю, что эгоистично находить утешение в том, что мои близкие будут по мне скучать и переживут боль, которую не доведется испытать мне. Но я не могу отрицать, что это правда.

В этом плане повезло мне. Я смогу уйти первым. Я смогу уйти прежде, чем скорбь успеет стать гостем, а потом остаться навсегда. Я смогу пожить в этом мире, не познав боли прощания – какая удача. Это для них. Мне грустно, что им придется скорбеть по мне. Но я рад, что мне это не грозит. Мне повезло. Мне повезло, что я уйду задолго до прибытия скорби. Мне повезло, что я уйду один. Мне повезло, мне повезло, мне очень, очень повезло.

50.

Я с трудом открываю глаза. Я на полу рядом с креслом. В порванной и мокрой рубашке. Я вижу ботинки с хромированными носками. Они выглядят острее вблизи. Я поднимаю голову.

Джонатан одет во все черное. Без кепки «Атланта Трэшерз». Он гладко выбрит, и ему это не идет; ему однозначно нужно отрастить бороду, чтобы спрятать этот безвольный подбородок. У него в руках маленький фонарик. Он наклоняется и светит им мне в лицо.

Он смеется:

– Из тебя намного более внушительный оппонент в интернете, чем во всех трех измерениях. Твой дом легко найти, но я до вчерашего дня не знал, что ты… такой. Мир – это кавалькада сюрпризов. – он выключает фонарик, и я снова отключаюсь.

51.

Я не знаю, сколько времени прошло, но я все еще на полу. В моей комнате горит свет, а теперь и на кухне он включился. Кажется, я чувствую запах жарящегося бекона? Может, у меня сердечный приступ. Говорят, что люди ощущают самые странные запахи во время сердечного приступа. Или это во время инсульта? Я не помню.

Должно быть, я выгляжу так, словно кто-то перетасовал все части моего тела, а потом в случайном порядке разложил их на полу. У меня уходит несколько мгновений, чтобы осознать, что пожеванный комок жвачки на полу в нескольких футах от моего лица, это на самом деле моя левая ступня. У меня насквозь мокрые волосы, и это может быть по целому ряду причин, но среди них нет ни одной хорошей. Я не могу открыть левый глаз, каждый раз, когда я выдыхаю, возле моего носа вздымаются комки пыли, и я честно понятия не имею, где моя левая рука.

Смутный, неприятный воздушный карман начинает образовываться у меня в груди. Я знаю это чувство. Вся эта тряска высвободила мусор у меня в легких, и когда я встану, он продолжит греметь там. Я понятия не имею, как это этого избавиться.

Это нехорошая ситуация.

Я слышу шуршание на кухне. На короткое мгновение я думаю, может, я все это выдумал. Один из санитаров плохо укутал меня ночью. Я просто упал с кровати. Марджани сейчас придет. Она будет так громко кричать, когда увидит меня. Она меня помоет. Потом рассмеется. Мы позавтракаем. Я спрошу, почему она приготовила бекон. Она знает, что мне нельзя бекон. Она просто скажет: «Сегодня просто подходящий день для бекона!» Мы посмеемся, хотя я не пойму шутку. В Атенс снова чудесная погода.

Я закрываю глаза. Потом ШМЯК, мой живот взрывается, когда Джонатан – по всей видимости, держащий тарелку с беконом – пинает меня. Сильно. Я кричу, затем переворачиваюсь набок, и мои ребра издают звук, отдаленно напоминающий хруст гренок, раздавленных кулаком. Это невыразимо больно.

– Проснись, Дэниел! – вопит Джонатан. – Мы же наконец-то знакомимся поближе. – воздух медленно выходит изо всех частей моего тела, каждая из которых немного перекрыта другой по той или иной причине, то есть в данный момент я превратился в симфонию медленно сдувающихся шариков. Я чувствую себя, будто воздух подталкивает меня, и я медленно плыву по полу.

Это точно худшая боль, которую я когда-либо испытывал, а это о многом говорит. Джонатан опускается на одно колено, серьезно, все еще держа эту идиотскую тарелку с беконом, и наклоняется к моему лицу.

– Ты должен встать, Дэниел, – говорит он. – Невероятно сложно говорить с тобой в таком состоянии.

Наконец, он отставляет тарелку в гостиной и снова пытается меня поднять. У него плохо получается. Он тычет меня левой рукой в мою и без того сломанную грудную клетку и рассеянно ударяет меня в лицо правым локтем. Весь воздух, остававшийся во мне, вырывается грустным воем.

– Черт, как это лучше сделать? – говорит он. – Это сложнее, чем я думал. Тебе, наверное, много помогают, Дэниел! – он ложится на пол, нос к носу со мной. У него мучнистое, рыхлое лицо с до смешного круглыми розовыми щеками и безвольным подбородком. Дыхание у него, как у трупа. – Как ты обычно встаешь, мужик?

Он пялится на меня секунд десять. Самое жуткое в нем то, что он похож на обычного придурка-аспиранта, которых я каждый день вижу на кампусе. Он не выглядит психом. У него не идет пена изо рта. У него на глазном яблоке не вытатуирована свастика. Он вообще не страшный. Если на то пошло, он как будто немного растерян тем, что оказался здесь, даже испуган.

– Ты и не разговариваешь? Да брось. – он снова встает. – Ну, давай попробуем еще раз. – он наклоняется, и я готовлюсь снова кричать.

А затем я слышу резкие шаги на кухне и вижу что-то размытое над моей головой, а затем раздается еще один крик, ворчание, оханье, рычание и грохот, когда кто-то врезается в книжную полку слева от меня. Она падает. Книги и сувенирная кружка «Пантер УВИ», которую мне купила мама, чтобы я помнил дом, падают на меня, Джонатана и кого бы там ни было, и вот я снова отключаюсь…

52.

Терри! Вот как зовут другого санитара! Я знал, что в конце концов вспомню.

Терри прямо надо мной. И он знает, как меня поднять.

– Что это, мать его, за мужик? – Терри, у которого на шее татуировка и из кармана рубашки торчит пачка сигарет, поднимает мое перевернутое во время потасовки кресло и берет полотенце, чтобы вытереть мне лоб. Я смотрю на ткань: да, это кровь.

– Я пришел и… черт. Ты его знаешь? – думаю, Терри забыл, что я не могу разговаривать, и он проработал с нами недостаточно долго, чтобы быть способным говорить со мной одними глазами. Он смотрит на меня, вздыхает, хмыкает и говорит: – Давай-ка вернем тебя в кресло.

Я начинаю тяжело дышать, паникуя.

– Все будет в порядке, чувак, я знаю, что он тебя потрепал, – говорит он. – Я аккуратно. Но тебе нужно встать с пола.

Он очень аккуратен. Он проходится рукой по моей голове, массирует мне затылок и подхватывает правой рукой под колени. Боль невыносимая, но, по крайней мере, это меня выпрямляет: я хотя бы возвращаюсь в исходную форму. Я чувствую рассыпающиеся в моей груди гренки, когда он меня поднимает, и все больше воздуха выходит из всех моих отверстий и щелей, но: я не на полу. Он усаживает меня в кресло, и я стону, когда он меня пристегивает. Он увозит меня в кухню.

– Ну, Дэниел, какого черта произошло? – говорит он с диким взглядом. Он на такое не подписывался. – Как он сюда пробрался? – он встает и начинает расхаживать, обдумывая случившееся.

– Я на несколько минут опоздал, свет был включен, и я такой: «Да, это немного странно, но фиг с ним», и потом я вижу, как какой-то чувак готовит? И потом он входит сюда, а ты на полу, и он пытается тебя поднять? Мы немного повозились, но потом я его ударил, и он убежал. Кто это? Типа, что за херня?

Я пытаюсь посмотреть ему в глаза.

Вызови полицию.

Вызови полицию.

Телефон на стене.

Вызови полицию.

Позвони в 911.

Позвони в 911.

Я пытаюсь переводить взгляд между ним и телефоном, но я двигаюсь медленно, потому что мне очень, очень больно.

Нам нужна помощь.

Позвони в 911.

Он не понимает намека.

– Это же не твой друг? Я однажды видел того парня, он совсем не такой. Почему здесь посреди ночи оказался какой-то мужик? И он тебя перевернул? Какого черта? – он перестал расхаживать и теперь растерянно смотрит в потолок. Я ему сочувствую.

А потом я вижу Джонатана. Он, должно быть, вошел, когда Терри возвращал меня в кресло. Он подкрадывается к Терри, держа что-то в правой руке. Я пытаюсь закричать, предупредить Терри, но я не могу издать ни звука, кроме слабого, грустного шелеста воздуха, вырвавшегося через нос. Я еще бесполезнее обычного.

– Черт, нам нужно вызвать полицию, – говорит Терри, догадываясь слишком поздно, чтобы помочь мне или себе. Я ничего не могу сделать, когда он поворачивается вправо, к телефону, а встречается с Джонатаном, ударяющим его прямо в лицо алюминиевой бейсбольной битой. Он падает, шмякнувшись головой о кухонный стол. Джонатан становится над ним и бьет его снова, и снова. После третьего удара Терри уже не издает звуков. Но Джонатан ударяет его еще раз. Теперь его лицо уже не такое вялое. Он уже совсем не выглядит нормальным. Он выглядит… умиротворенным.

53.

Я выжимаю газ до упора. Видя транс Джонатана, его суженные глаза, его раздутые ноздри, все новые вены, взбухающие у него на лбу с каждым ударом, видя все это, пока он выбивал Терри мозги бейсбольной битой – это было ужасающе, но также и все прояснило: эта ситуация абсолютно реальна, и мне нужно немедленно выбраться отсюда. Последнее, что Терри возможно довелось сделать, это посадить меня в кресло, и я обязан убедиться, что это спасет мне жизнь.

Поэтому между третьим и четвертым ударом, когда Джонатан не смотрел на меня, я нажимаю на газ и несусь прямиком через кухню ко входной двери. Просто от движения все мои нервы вспыхивают. Но либо это, либо бита.

Я врезаюсь в один из стульев вокруг стола, и он издает громкий скрежет, вырывая Джонатана из его транса. Он оборачивается. Он не спокоен.

– А ты куда собрался? – ревет он. У меня есть примерно одна секунда, чтобы это сработало.

Но: мое кресло цепляется о толстый провод холодильника и я резко прекращаю двигаться. Я сижу там милисекунду или пять сотен секунд, крутя колеса, застряв из-за провода от холодильника, пока Джонатан бросается в обход стола ко мне.

Я нажимаю на газ изо всех оставшихся у меня крупиц силы.


Ну же. Ну же.


Снова скрежет. Холодильник вырывается из скоб, держащих его у стены, и вклинивается между Джонатаном и моим креслом. Мои колеса освобождаются от провода, а он оказывается за холодильником. Я слышу, как он кричит сзади меня, не в убийственной ярости, но в расстроенной, «горе мне» жалости к себе. Но я уже выбрался за дверь, съехал по пандусу и на Агрикалчер-стрит.

Еще темно. На улице никого нет, в домах не горит свет. Я думал, шум в моем доме поднимет кого-нибудь, но, по-видимому, нет. На улице только я в пижаме, залитой кровью, и кресло, уносящее меня от дома, где посреди кухни остались вероятно мертвый мужчина, псих, которого ищет весь штат, и перевернутый холодильник.

Я убеждаюсь, что телефон на моем кресле работает. Я набираю Трэвиса.

Мммммммммммммммммм, – говорю я, попав на автоответчик.

А затем я слышу что-то, похожее на звук открывающейся входной двери, и я поворачиваю прямо на улицу, еду как можно быстрее, подальше, подальше от всего этого. Я слышу вскрик, а затем он стихает, и чем дальше я уезжаю, тем меньше слышу. Отчего мне только хочется поехать еще быстрее.

54.

У меня никогда не было аварий с креслом. Очень этим горжусь. Мое кресло промышленное, танк: колеса шире, чем мое запястье. Если вы видите меня на улице, вам стоит больше беспокоиться о себе, чем обо мне. Я вашу задницу перееду.

Я понятия не имею, куда ехать. Трэвис может быть где угодно, Марджани живет аж в Винтервилле, в двадцати милях отсюда, а университетские здания закрыты в три часа ночи понедельника. Я мог бы постучать в двери соседей, но у домов нет пандусов, и еще есть проблема с тем, чтобы физически постучать. Я выбрался из своего дома и сбежал от Джонатана, и это победа. Та ситуация ничем хорошим не закончилась бы. Но что мне делать теперь?

Я доехал до конца Агрикалчер-стрит, оказавшись на Карлтон-стрит. Я останавливаюсь подумать. Стегеман Колизей всего в нескольких кварталах слева от меня. Может, там есть охрана или еще что? Полиция? Ближайший полицейский участок аж в центре города, что не так уж далеко, но добираться туда особенно опасно, когда вокруг кромешная темнота. Ближайшая больница еще дальше участка. Я снова набираю Трэвиса. Ничего.

Я сижу на месте еще секунду. Возможность замедлиться впервые с момента пробуждения позволило мне оценить мое текущее физическое состояние. Мое дыхание короткое и хрипящее, гренки у меня в груди рассыпались на еще более мелкие кусочки и теперь свободно и опасно плавают там, и хорошо, что темно, потому что я практически уверен, что останки моей пижамы пропитаны кровью.

Посмотрите на меня. Посмотрите на меня, мистера Крепыша, мистера Я Сам Справлюсь, мистера Не Волнуйся, Мам, Я Хочу, Чтобы Ты Пожила Своей Жизнью, Не Ухаживая За Мной, Мы С Мистером Трэвисом Будем В Порядке. Посмотрите на меня сейчас. Середина ночи, Терри, возможно, убит у меня дома, я один посреди улицы, рискующий перестать дышать в любой момент, что может даже не иметь значения, потому что у меня, похоже, сломаны ребра и трещина в черепе. Даже если я выживу, эти раны никогда не заживут.

Это серьезно. Я висел на волоске еще до того, как ко мне домой вломился псих и избил меня до полусмерти. Ты готовишься к тому, что может произойти, что произойдет. Тебя учат ценить каждое мгновение с самого юного возраста, потому что жизнь коротка, но для тебя она необычно коротка. Тебе нужно упиваться ею вовсю, наслаждаться, потому что у тебя ее заберут раньше, чем у других. Поэтому ты должен быть готов. Тебе нужно это принять.

Но теперь, в мгновение истины, наконец-то, в худшую возможную секунду, я понимаю, что не готов. Я не знаю, пришло ли время или нет. Я не знаю, сколько мне осталось. Но теперь, глядя смерти прямо в лицо, я не буду себя обманывать: я не готов. Я хочу жить дальше. Я хочу прожить долгое время. Я хочу увидеть, получится ли у Трэвиса с его девушкой, или он все похерит. Я хочу увидеть, сможет ли Марджани вырваться из этого бесконечного цикла неустанного труда, и, может, как-то помочь ей с этим. Я хочу однажды выиграть у Тодда в этой чертовой игре. Я хочу увидеть фотографии детей Ким, если они у нее когда-то будут, они будут такими милыми. Я хочу увидеть, кто победит на следующих выборах (кажется). Я хочу увидеть, выиграет ли Джорджия национальный чемпионат. Я хочу узнать, что стало с Д. Б. Купером. Я хочу увидеть, получит ли Гленн Клоуз Оскар.

Я хочу увидеть мою маму. Я хочу увидеть мою маму. Я хочу жить. Я хочу остаться здесь.

Я никогда не хотел всего этого больше, чем сейчас. Ты никогда не будешь готов. Как можно быть готовым к такому?

Я жив. Едва. Но жив.

Больница. Вот куда мне нужно. Все, что случится дальше, должно начаться там. Я не могу делать ничего, пока не позабочусь о себе. Кислородную маску нужно сперва надеть на себя, а потом – на других. Мне нужно сделать так же.

Я сворачиваю на Карлтон. Если я смогу добраться до Лампкин, я поверну на Бакстер и доберусь до приемной Святой Марии. Я был там всего пару дней назад. Если я доберусь туда, мы разберемся и с остальным.

Это план.

Я приближаюсь к Стегеман, хорошо разогнавшись по тротуару, когда я слышу клаксон.

55.

Кончено же, это Джонатан. Он в «Камаро». Я быстрый, но не быстрее «Камаро». Он притормаживает, чтобы ехать вровень со мной. Утро прохладное и безветренное. Он улыбается. Он кажется счастливым. Прямо сияет. Он выглядит так, будто он наконец-то понял, кто он.

– Эй, приятель, – говорит он. – Тебя подвезти?

Затем он ускоряется и выезжает передо мной на тротуар. Почему в это время на улице нет никого? Я дергаю рычаг, тормозя, и даю задний ход. Джонатан выскакивает из машины и бросается ко мне. Я на полной скорости отъезжаю назад, мои щеки хлопают и подрагивают, сердце разгоняет кусочки ребер по всей грудной клетке.

А затем я врезаюсь прямиком в дорожный знак, сильно. Креслу очень нужна вспомогательная камера.

Мое кресло переворачивается набок, и я приземляюсь на асфальт Карлтон-стрит. Раздается хруст, и когда я открываю глаза, два зуба лежат передо мной на земле. Маленькая часть меня теперь ушла, отделилась, став просто двумя кусочками мусора на асфальте. Я смотрю на них. Они больше, чем я думал. Мы неплохо провели время, парни.

Ко мне приближаются ботинки Джонатана. Подсвеченный фонарями, он похож на пришельца, искаженный тенями и огромный, бесконечный. Он пришел забрать инопланетянина домой.

– Ты упорный парень, Дэниел, нужно отдать тебе должное, – говорит Джонатан, снова наклоняясь, прямо посреди Карлтон-стрит, чтобы посмотреть мне в глаза. Его лицо обрамлено кровью, чьей-то, может, его, может, Терри, может, моей, словно он пытался вытереть всё, но поспешил и в основном только очистил глаза.

– Знаешь, что дико, чувак? – его брови заползли на самый верх лба. Он выглядит так, будто собирается откусить голову у летучей мыши. Он шипит мне в ухо: – Я не знал, что сделаю, оказавшись там. Знаешь, я до этого момента ни разу в жизни никого не бил. Я не знал, что мне так сильно… понравится. Мне так понравилось! Сразу понимаешь, почему люди всегда друг друга бьют. – он прерывается. – Мне жаль, что мне пришлось это сделать с тобой. Правда. Но оказывается, ты понимаешь не больше остальных. Не уверен, что когда-либо понимал.

Он опирается локтем на перевернутое перед моим лицом колесо кресла.

– Внушительное у тебя кресло. Я впечатлен.

Он берет мою левую руку в свою.

– Надо сказать, это поразительно, сколько всего может делать кресло, – говорит он, и его лицо искажает ухмылка. – И все это контролирует этот маленький рычаг, да?

Он обхватывает его правой рукой и дергает, как игровой джойстик. Он посмеивается. – Врум, врум.

Потом он смотрит мне в глаза.

– И нужны лишь эти маленькие пальчики, чтобы ехать так быстро. Чего только не могут технологии?

А затем он сжимает кулак и я снова кричу. Это пока самый громкий мой вопль. Может, во мне осталось больше сил, чем я думал.

– Наверное, теперь будет намного сложнее водить, – говорит он.

56.

Если бы я родился на десять лет позже, у меня были бы хорошие шансы на выживание. Вы бы не поверили, как они продвинулись с СМА только за последние десять лет. Смертельный приговор, с которым столкнулась моя мать, узнав, что улыбающийся, подпрыгивающий младенец скорее всего не доживет до двадцати лет, больше не ожидает современных родителей. Помните челлендж с обливанием ледяной водой? Мы о нем говорили. Когда миллионы людей по всей планете обливались ледяной водой с ног до головы и публиковали это в соцсетях? Даже президент это делал!

Я знаю, мемы – это глупость и пустая трата времени, но стоит заметить, что этот глупый мем действительно принес пользу. Этот челлендж был в поддержку БАС или болезни Лу Герига. Как мы установили, СМА это вроде как БАС для детей; в 2012 году обнаружили, что между ними даже есть генетическая связь на молекулярном уровне. Что значит, большая часть тех денег и внимания, которые получил БАС из-за челенджа с обливанием ледяной водой в 2014-м, 155 миллионов долларов за восемь недель, также помогли бороться с СМА. Поэтому с 2014-го в лечении СМА было множество прорывов, особенно среди детей. В последние несколько лет они разработали лекарство под названием «Спинраза», и оно изменило всю игру. Ну, знаете, ту где мои родители узнали, что я не могу переворачиваться или держаться на ногах, отвели меня к доктору, а доктор сказал: «Да, у него эта болезнь, о которой вы раньше не слышали, и он никогда не сможет ходить, и она убьет его еще в подростковом возрасте. А теперь распишитесь вот здесь». Да, я вам об этом рассказывал.

А теперь детям можно давать «Спинразу», просто вкалывая ее прямо в их спинномозговую жидкость. (Просто.) В некоторых клинических испытаниях это лекарство вообще остановило болезнь, и у большинства детей моторные функции улучшились в течение нескольких месяцев. Есть и побочные эффекты, в основном проблемы с дыханием (с нами всегда так), и никто точно не знает, какими будут долгосрочные последствия. Но сложно придумать долгосрочное последствие хуже, чем «смерть до двадцати». Теперь у детей есть надежда. Их родителям не говорят, что либо повезет, либо нет. Они получают абсолютный минимум: шанс.

Я не держу обиды, что упустил все это. Я за них рад! И, в любом случае, «Спинраза» не то, что сделает их жизни легкими. «Спинраза» лишь дает им подобие надежды, что однажды у них будет далекий шанс на что-то, отдаленно напоминающее очертания нормальной жизни. «Спинраза» влечет за собой свои проблемы, не последнняя из которых – «Спинразой» можно лечиться только с СМА-1 или СМА-2, самыми тяжелыми формами, и каждый укол будет стоить 125 тысяч долларов за штуку. В первый год нужно пять инъекций, во все последующие – по три, что значит, за первые десять лет вашей жизни вы потратите 4 миллиона долларов, чтобы может быть, если повезет, остаться в живых. Вы думаете, моей маме было и так тяжело меня воспитывать? А теперь представьте, как выглядит страховка, когда вам нужно выбороть инъекций на четыре миллиона баксов.

При всем этом, я бы ничего не изменил. Я рад, что они добились прогресса. Я рад, что они знают больше. Я рад, что СМА теперь не является очевидным смертельным приговором. Я рад, что куча людей, обливавшихся водой и постивших это в Инстаграм, на что-то повлияли. Прошло всего пару лет, но теперь вы бы не увидели такого челленджа. Мы больше не доверяем ничему в интернете. Я рад, что это случилось в самый последний момент, когда это могло иметь значение. Непохоже, что становится лучше, но иногда так и есть, правда.

Но моя жизнь – это моя жизнь. У меня была возможность пожить настолько близко к «нормальности», насколько можно. Это уже что-то. Я это приму. Я это принял.

Но да.

Когда знаешь, что умрешь молодым, даже не успев узнать, что «смерть» и «молодость» означают на самом деле, ты являешься странной комбинацией. Ты можешь быть невероятно осторожным (что, если это случится прямо сейчас?) и по-идиотски безрассудным (что, если это случится завтра?). Всю жизнь смерть сидела рядом со мной, молча наблюдая, не спеша, готовая в любой момент подхватить меня. Я должен был пользоваться отведенным мне временем. В моем случае это значило идти на большие риски, вроде переезда в Атенс, далеко от мамы и почти всего знакомого мне.

Интересно, каково было бы, если бы я не всегда знал, что умру. Интересно, сидел бы я в этом кресле теперь, в Джорджии, посреди ночи, с переломанными костями и толкающим меня по улице маньяком, бормочущим себе под нос, какой тяжелый этот «калека», когда никто не знает, где я, и никто не может мне помочь. Думаю, я сам навлек на себя эту беду, потому что я чувствовал себя одновременно уязвимым и бессмертным. Я долго ускользал от смерти. И вот где я оказался. Все потому, что всегда казалось, будто конец близко.

Не судите. Ваш тоже не за горами.

57.

– Извини, Дэниел, – говорит он. – Ай-Чин будет во мне разочарована. Она сказала, что ты ей понравился. Но она не говорила о кресле. Нам придется об этом поговорить.

Он глубоко вдыхает:

– Ахххххххх… Давай-ка вернемся к моему бекону.

Джонатан снова жарит бекон. В четыре утра. У меня на кухне. Он завез меня обратно домой, пыхтя и чертыхаясь всю дорогу, потому что у меня был включен аварийный тормоз и он не знал, как его выключить, затолкал меня по пандусу наверх, вкатил в дом, засунул в угол, пнул Терри, убеждаясь, что он не двигается (он не двигался, хотя мне кажется, я видел, как его грудь несколько раз поднялась и опустилась), смыл кровь с рук в раковине, поднял свой бекон с пола, засунул кусок в рот, поморщился, бросил его в мусорку, подошел ко мне, посмотрел мне в глаза, извинился, упомянул, что Ай-Чин не сказала ему о кресле, а затем добавил: «Давай-ка вернемся к моему бекону».

Больше ничего не болит. Полагаю, это благословение, как в конце «Бразилии», когда Джонатану Прайсу настолько больно из-за пыток, что он оставляет свое тело и воображает будущее, где он героически сбегает вместе с любимой женщиной. Я просто съежился в кресле, задвинутом в угол, и боль в моих сломанных костях, нуждающихся в воздухе легких и в том, отчего у меня с волос стекает кровь, ушла в какое-то другое место. Я благодарен за перерыв. Должно быть, я выгляжу так, будто меня спустили с нескольких лестниц, но я в сознании, все понимаю, даже немного спокоен. И бекон все еще пахнет восхитительно.

На свету Джонатан не выглядит безумным. Он снова тот же придурок-аспирант, на которого он был похож изначально, мучнистый, рыхлый, совершенно непримечательный. Что забавно, он надел фартук Марджани, готовя бекон.

Мои мысли блуждают. Моя мама обожает бекон, и Трэвис обожает бекон, возможно, поэтому Марджани всегда его готовит. Мама со среднего запада, и она любила жарить мне колбасу. Вы когда-нибудь ели жареную колбасу? Я знаю, это немного дешевое блюдо, но я бы ел сэндвичи с жареной колбасой на хлебе, покрытом кетчупом, столько, сколько бы она мне их давала. Это самая типичная еда белых людей: без специй, без вкуса. Но сытная. В упаковке Oscar Meyer двадцать кусков колбасы. Этого мне хватало на неделю. Мне всегда нравился тот старый дом. Мама продала его, когда решила уйти с работы в УВИ, а потом, когда я переехал, мы просто…

Джонатан сидит за столом, ест свой бекон и сосредоточенно таращится в стену. В чем там было дело?

Ай-Чин. Боль медленно возвращается, что заставляет меня чувствовать настойчивость, безотлагательность. Ради чего все это?

Я собираю все, что могу, и откуда-то из глубины издаю звук.

Айййййййййй.

Джонатан пробуждается от своего транса.

– Ой, ты посмотри, – говорит он с улыбкой. – Ты просто нечто, Дэниел. Полон сюрпризов.

Вместо того чтобы встать, он пододвигается ко мне на стуле, скрепя по полу и оставляя на линолеуме царапины. Он располагается напротив меня и снова подносит свое лицо вплотную к моему. Он всегда смотрит на меня, как на игрушку, с которой он не может определиться, поиграть ли.

– Что ты пытаешься мне сказать, Дэниел?

Айййййййй. Глубокий, невероятно болезненный вдох. Ччччччччииииииии. Еще один. Какая-то жидкость стекает с моего носа, и Джонатан негрубо вытирает ее манжетой рубашки. Нннннннн.

Он вскакивает со стула, словно во что-то сел.

– Дэниел! Ты спрашиваешь об Ай-Чин? – он подходит к холодильнику, все еще глядя на меня с чем-то, напоминающим изумление. Он достает пиво, забытую Трэвисом бутылку «Террапин Голден». – Настойчивости тебе не занимать. Она была права насчет тебя. Ты очень милый.

Он берет бутылку и открывает ее о край моего кухонного стола, оставляя в дереве зарубку, которая будет раздражать Марджани. Он выливает пиво в стакан и поднимает его в мою сторону.

– За тебя, Дэниел, – говорит он. – За единственного парня, с которым я могу поговорить.

А потом он начинает рассказывать.

Все это время я только этого и хотел. Я хотел знать, он ли это сделал. Я хотел знать, почему он ее схватил. Я хотел знать, где она. Я хотел знать, в безопасности ли она. Я хотел знать, почему все это происходит. Я хотел знать, реально ли все это.

Джонатан говорит. Он говорит, и говорит, и говорит, и говорит, и говорит.

А я не могу слушать. Боль вышла из отпуска и снова охватила меня, и я отключаюсь, прихожу в себя, снова отключаюсь, снова прихожу в себя. У меня так громко начало звенеть в ушах, что я не смог бы расслышать его слова, даже если бы был в сознании. Это все просто жужжание. Я понятия не имею, что он говорит. Я даже едва различаю его присутствие.

Все это не имеет значения. Может, он сказал, что забрал ее, потому что ему было одиноко, а это у нас общее, и, может, он думает, что Ай-Чин правда его любит, потому что он грустный, жалкий человек без социальных навыков, винящий окружающих во всех своих проблемах и психующий оттого что не может справиться с реальностью. Может, это был изощренный план. Может, все это было случайностью. Я понятия не имею. Ничего из этого не имеет значения. Все, что важно, это что она у него. А теперь и я тоже.

Я уверен, что он не заметил. Для него я выгляжу одинаково, что в сознании, что без, что живой, что мертвый. Он просто продолжает говорить сам с собой. Как обычно, и, наверное, как и будет всегда.

Мы прошли все это, чтобы узнать правду о произошедшем, чтобы узнать, что реально случилось, и он сидит прямо передо мной, на моей кухне, рассказывая мне все это.

А я даже не могу держать глаза открытыми.

58.

Джонатан слабо шлепает меня по левой щеке телефоном. Он наконец-то заметил, что я сплю.

– Из тебя какой-то безвольный зритель, Дэниел, – говорит он. – Хотя, справедливости ради, мы многое пережили.

Мой вгляд фокусируется, и я смотрю на него. Я ощущаю прилив сил, боль на мгновение утихает. Меня осеняет, что я по-настоящему ненавижу этого ублюдка, и хотел бы увидеть, как его переедет грузовик.

– Но ты захочешь это увидеть.

На его телефоне проигрывается зернистое видео, которое я не очень хорошо вижу, но это похоже на запись с камеры видеонаблюдения. Так и есть. Это запись с камеры видеонаблюдения. Я вижу темный силуэт, пикселированный и туманный, а потом он движется, сначала медленно, потом быстро, колеблясь вправо-влево, но не сдвигаясь с места. Звука нет, но фигура смотрит в небо, нет, в камеру, и кричит. Я думаю, что она кричит. Ее рот, как мне кажется, открывается широко снова и снова, по несколько секунд. Крик – это вполне хорошая догадка.

– Видишь? – говорит Джонатан. – Она в порядке! Она всегда в порядке! Мы друзья. Я ей наконец-то нравлюсь.

Я снова отключаюсь.

59.

Когда я просыпаюсь, Джонатан уже не разговаривает. Он перестал обращать на меня внимание. Он вообще перестал что-либо делать. Он сидит в кресле перед телевизором в гостиной, где Трэвис обычно играет в видеоигры и иногда вырубается, когда ему не хочется ехать домой. Мне кажется, в одни выходные он был расстроен из-за девушки или вроде того, поэтому примерно шестьдесят часов не покидал кресло, если не считать походов в туалет и к холодильнику.

Джонатан не играет в игры и ничего не смотрит. Он выглядит уставшим. Снаружи еще темно, но я начинаю слышать щебетание птиц. Я понимаю, что Марджани прийдет еще только через несколько часов. Джонатан не спал всю ночь. Я не спал всю ночь. Насколько ему известно, на кухне лежит убитый им мужчина, и, что становится все очевиднее, он никогда ничего подобного не делал, и ему тяжело это осознать. Он просто таращится в пустоту. Раз в несколько секунд он моргает, иногда обхватывает голову руками, иногда упирается подбородком в плечо, может, ненадолго засыпает, прежде чем очнуться, что-то бормоча себе под нос.

Я смотрю, как он пытается все это просчитать.

Это все просто вышло из-под контроля. Ты схватил Ай-Чин, и это было плохо, очень плохо. Но ты ее не убивал. Ты запер ее у себя дома и наблюдал за ней через камеру, но, если я могу собрать в кучу хоть часть рассказанного тобой, ты ее не бил, не насиловал и вообще практически ничего с ней не делал. Ты просто… держал ее. Она хотела, чтобы ее подвезли, села в твою машину, ты не отвез ее, куда ей было нужно, а прежде, чем сам это понял, ты оказался в ситуации, где весь юг ищет ее, по всем новостям интересуются ее местонахождением, по городу проходят бдения, куда приходят самые разные люди, чтобы найти ее, помочь ей. Все из-за тебя». Ты вышел, чтобы вобрать в себя это, а как иначе? Это происходило в результате череды твоих решений. Ты создал целый мир! Ты был невидим, а теперь это не так. Теперь ты имел значение. Это давало тебе ощущение причастности. Важности. Ты почувствовал себя замеченным.

Я располагаю левую руку так, чтобы что-то сказать. Я все еще могу что-то сказать. Мне больно, но я могу что-то сказать.

– Джонатан.

Он медленно поднимает голову и поворачивается ко мне.

– Еще. Не. Поздно.

Он устало, грустно мне улыбается:

– Глянь, ты можешь разговаривать. Молодец. Нам нужно было говорить все это время. Но ты меня не обманешь. Я… – он опускает голову на грудь, – Я тебя раскусил.

Он закрывает глаза и поддается сну. Я понимаю его.

Он сидит пять минут, десять, не двигаясь.

А потом я замечаю.

Его телефон.

Он лежит на подлокотнике кресла, в том же месте, где Трэвис оставляет свой, вырубаясь. Я все еще вижу силует Ай-Чин на записи с камеры, светящейся на экране телефона. Я даже вижу, что она тоже спит.

Я поворачиваю голову влево. Мое запястье еще что-то чувствует; оно безостановочно пульсировало с тех пор, как я написал сообщение Джонатану. Я могу немного им двигать. Что важнее: я могу выбрасывать его вперед достаточно, чтобы заставить кресло ехать. Я не могу им управлять: для этого мне нужны пальцы.

Но я могу толкнуть вперед.

А потом что? Я не могу взять телефон. Я не могу набрать номер.

Но что еще? Просто сидеть и захлебываться своей же кровью? Именно это случится, если я что-нибудь не сделаю. Забытье уже не за горами.

Но.

Я не готов к этому.

Я не готов к тому, чтобы последним увиденным в моей жизни был этот подонок, спящий в кресле Трэвиса, пока похищенная им девушка голодает прямо перед ним на экране.

Не так это закончится.

Я не знаю, как это сработает.

Но время пришло. У меня еще осталось немного сил. Ты можешь переломать мне кости, можешь раздавить мои легкие, ты можешь расквасить мне череп, ты даже можешь пить пиво Трэвиса из моего чертового холодильника.

Но ты не можешь заставить меня сидеть и выносить это. Больше нет.

План? Нет никакого плана. Есть ли план? Просто ехать вперед. Просто поехать вперед, и будь что будет.

Никто этого не предвидит. Я давлю запястьем на рычаг. Есть вероятность, что, если я двину его вперед под плохим углом в ограниченном пространстве, я просто буду очень быстро кружиться на месте, пока не перевернусь. Может, кресло просто приземлится поверх меня и прикончит. Это был бы не худший способ умереть.

Здесь мало вариантов. Нет точности. Нет контроля. Нет плана. Просто вперед. Поддай газу.

ПОДДАЙ ГАЗУ.

Это.

Это для всех, кто родился с этой ужасной болезнью десятилетия назад. Мы везде, мы сильные и мы не просто объекты, вызывающие у вас жалость. Все вы, кто разговаривал со мной как с отсталым, как будто мой мозг недоразвит просто потому, что я в кресле и потому, что не могу вытереть сыр, размазавшийся у рта, знайте, что я вас прощаю. Вы просто не знали.

Это. Это для моей мамы. Ты сделала все, что могла, и даже больше. Ты отложила свою жизнь в сторону ради меня, и ты дала мне все, что мне нужно было для выживания, чтобы я мог быть самостоятельным и иметь свою жизнь. Благодаря тебе я вообще есть. Я тебя люблю.

Это. Это для Ким. В другой жизни, в другое время, в другом теле.

Это. Это для Трэвиса. Большого, глупого, чудесного Трэвиса. У меня никогда бы не хватило на все это смелости, если бы не ты. Ты сделал то, чего мне хотелось от всех, но что я никак не мог заставить их сделать: ты относился ко мне, как к любому другому пацану, не лучше, не хуже. У тебя великое будущее, Трэвис, потому что у тебя есть единственная черта характера, которая имеет значение: ты добр. Будь бесстрашным, и сумасшедшим, и диким, и свободным.

Это. Это для Марджани. Ты всегда понимала меня лучше других, а я понимал тебя. Ты резвая, смышленая и умнее всех идиотов, принимающих тебя как должное. У тебя есть сила, которой они лишены. Я не знаю, есть ли в мире справедливость. Я не знаю, что случится дальше. Но если за все это есть награда, то тебя она точно ждет. Ты должна быть президентом. Ты должна быть королевой. Ты должна быть Богом.

Это. Это для Ай-Чин. Я мог мало сделать в этом мире. Но, может, я могу сделать это для тебя.

Я глубоко вдыхаю. Я смотрю на Джонатана. Все еще спит. Может, я доеду прямиком до его кресла. Может, я вылечу в дверь и свалюсь с крыльца. Может, все это не имет никакого значения. Но нужно что-то сделать. Нужно что-то сделать.

Я готов.

А потом я вижу это. Планшет на моем кресле высвечивает лицо Трэвиса. И сообщение.

Мы тут. Я тебя вижу. Мы с тобой. Поехали.

Я улыбаюсь.

Я не один. Никогда не был.

Собрав последние капли сил, я нажимаю запястьем на рычаг.

60.

Я врезаюсь прямо в кухонный стол. Я проехал фута три.

Мой драматический побег.

Но это запускает целый ряд событий. Я смутно осознаю большинство из них. Но вот, что я могу воссоздать.

Столкновение опрокидывает вазу с тюльпанами, которую Марджани поставила как грустное маленькое украшение посреди стола и чашку кофе, который Джонатан сделал, но забыл выпить.

Жидкость разливается повсюду. Кофе начинает стекать со стола, большая часть попадает на Терри, который, оказывается, не умер. Он стонет.

Звук кресла, врезавшегося в стол, будит Джонатана, который видит стонущего Терри и вскакивает с кресла, вопя: «О нет, о нет, о нееееееет!» Он бежит на кухню и хватает бейсбольную биту.

Но прежде, чем он успевает что-либо с ней сделать, у двери раздается звон ключей.

Входит Марджани.

Господи, Марджани. Но ее не удивляет ни присутствие Джонатана, ни санитара, ни даже меня, теперь застрявшего между столом и холодильником с крутящимися колесами. И она уж точно не выглядит напуганной.

Она делает очень странную вещь: она улыбается. У нее подрагивает нижняя губа. Но все же она улыбается.

– Что ж, привет, – говорит она Джонатану, застывшему с битой в руках, отвисшей челюстью и потрясенным выражением на лице. – Меня зовут Марджани. Я работаю с Дэниелом. – она изучает комнату.

– Вижу, вы нашли бекон, – говорит она.

Джонатан онемело смотрит на меня. Я пытаюсь пожать плечами. Не знаю, получилось ли.

Она смотрит на меня и, впервые с тех пор, как вошла в комнату, на мгновение утрачивает самообладание, потрясенно отступая. Должно быть, я выгляжу ужасно. Но она берет себя в руки и смотрит мне в глаза.

Привет, Марджани.

Я здесь, Дэниел. Все почти закончилось.

Марджани, я был прав. Это он. Он здесь. Тебе нужно быть осторожной. Он очень опасен.

Мы знаем, кто он. Мы здесь, чтобы помочь тебе. Ты был таким смелым.

Мне страшно.

Мне тоже страшно. Но ты сильный. Поэтому мы тоже будем сильными.

Она подмигивает мне. Она подмигивает мне. Потом она поворачивается к Джонатану.

– Итак, – говорит она невозмутимо, – Кофе есть?

Джонатан растерянно стоит, но потом делает короткий шаг в ее сторону.

– Дамочка, вам надо…

Потом мигает вспышка, а затем взрыв, и комната наполняется дымом, искрами и множеством, множеством гремящих голосов. «ВСЕ НА ПОЛ ВСЕ НА ПОЛ ВСЕ НА ПОЛ НА ПОЛ НА ПОЛ.» Я слышу что-то жутко громкое, а потом что-то врезается в стол, кружа меня на месте, где я застрял у холодильника, глядя в потолок.

Дым немного обжигает и дышать становится все сложнее. Я закрываю глаза, все еще уверенный, что отключаюсь, все еще уверенный, что это последние мгновения, и все равно смирившись с этим, со всем этим.

Я открываю глаза, когда силует ударяется о мое кресло и сползает вниз, а потом встает и пытается пробежать через комнату.

Снова слышится грохот. Фигура останавливается. Я снова закрываю глаза.

Стало тише. Спокойно. Все будет хорошо.

Я открываю глаза. Вентилятор под потолком медленно вращается надо мной. Тени раннего утра появляются и исчезают. Если последним, что я увижу, будет эта кухня, что ж, это моя кухня. Это мой дом. Я сделал его своим. Люди порой прощаются с жизнью в обстановке похуже. Мне всегда нравилась эта кухня.

Но все не растворяется в темноте или свете. Дым рассеивается. Шум стихает. Мое зрение обостряется. Я вижу полицейского в углу комнаты. Он входит в кухню и наклоняется к Терри. Мой взгляд фокусируется на бейдже: АНДЕРСОН. Снова вернулся в этот дом. Его лицо посерело, и он вытирает нос тыльной стороной руки. Он смотрит на меня, моргает, отводит глаза.

Я снова перекатываюсь и смотрю на вентилятор.

А затем появляются Марджани с Трэвисом.

Марджани вытирает мое лицо. Трэвис рыдает. Они здесь, мы все вместе, мы не одни, и это лучшее чувство в мире, скажу я вам, ничто в моей жизни ни до, ни после этого не будет лучше, чем здесь и сейчас.


Она сидит в углу, немного побаиваясь смотреть на меня, немного опасаясь войти, но не слишком. Я понимаю. Я бы тоже себя сейчас боялся.

Но она сильная. Охранник обхватывает ее рукой, но она мягко ее смахивает. Медсестра рядом с ней, молодая, такая молодая, предлагает ей стакан воды и стул.

Медсестра очень милая, но она все равно меня нервирует. Всю неделю, что я пробыл здесь, когда она заканчивает свой обход, она не возвращается в сестринскую, чтобы посплетничать с коллегами или пожаловаться на докторов. Она возвращается сюда и сидит рядом, держа меня за руку. Она работает в ночную смену, когда все мои посетители уже уходят, и она проводит на этом стуле каждое свободное мгновение, вытирая мне лоб, возясь с моими мониторами, молясь.

Черт, эта медсестра слишком много времени провела в моей комнате. Большинство медиков, медсестер, докторов, парамедиков обладают определенной выученной отстраненностью, необходимой для работы, черствостью, вырабатывающейся за годы наблюдения за смертью и бесконечным количеством людей, оплакивающих усопших, словно они потеряли единственного значимого для них человека во всем мире. Смерть случается постоянно, тысячи раз в секунду, и в ней нет ничего особенного. Если вы близки к умершему человеку, это огромное горе. Но если нет… то нет. За последние пять минут умерло больше людей, чем вы знали за всю свою жизнь. Вам от этого грустно?

Нет, скорбь – это роскошь для эмоционально привязанных, а когда этого нет, смерть является просто еще одним пунктом в веренице вещей, с которыми вы ничего не можете поделать. Опытные медики это знают. Им за вас грустно, они вам сочувствуют, и будут рядом, направляя вас через процесс скорби. Но потом они снова сделают то же самое завтра с кем-то другим, и еще раз через день, и еще через день, снова и снова, пока не состарятся слишком сильно, чтобы кому-либо помогать. (А потом умрут они.)

Но теперь эта медсестра занимается всем этим процессом, и я осознаю, что есть определенные преимущества иметь рядом медика, вовлеченного эмоционально. Она прогоняет ждущего у двери охранника, и шепчет мне на ухо: «Я буду рядом», а потом то же самое – женщине рядом. А затем медсестра садится возле нее и поглаживает ее по спине.

Ай-Чин смотрит на меня. Она старше, чем я думал. Ну, не совсем старше. Сильнее. В моем воображении я видел ее младенцем в лесу, схваченным большим злым волком. Но это не так, и то, что я так думал, больше говорит о моих предрассудках, чем о ней. Я вижу, как она оглядывает комнату, подмечая все, просчитывая, запоминая территорию. Ее глаза горят умом. Она не напуганная маленькая овечка.

А затем, так же быстро, как я все это замечаю, она давится слезой и отводит от меня взгляд.

Я понимаю. Я представляю собой то еще зрелище. Первые три ночи были критическими, насколько мне сказали. Трэвис сказал, что я почти умер четыре раза, прежде чем самолет моей мамы успел приземлиться, но я ничего этого не помню. Мне не снилась Ким, или как я летаю, или как я пробиваюсь к свету. Я просто был в отключке. Мне интересно, так ли все на самом деле. Просто отключка. Могу поспорить, так и есть. Это не так плохо, если это правда. Я могу справиться с тем, чтобы просто оключиться.

Я все еще в критическом состоянии, и я пролежал в этой кровати неделю, и я подозреваю, что похож на скомканный лист желтой бумаги. Но я все еще здесь.

Я хочу, чтобы Ай-Чин знала, что я все еще здесь. Используя все силы, которые мне удается собрать, я пытаюсь подвигать левой рукой. Это не работает. Я ворчу, тяну, стону, но мои указательный и средний пальцы едва движутся. Но Ай-Чин слышит пыхтение и поворачивается в мою сторону. Она смотрит на меня. Я смотрю на нее.

Привет.

Привет.

Я знаю, как выгляжу. Но ты должна знать, что я здесь.

Она должна знать, что все не так плохо, как кажется. Она должна знать, что я сильнее, а не слабее, благодаря ей. На поверхности она видит пустоту на месте души; она видит жертву на месте власти; она видит слабость на месте силы; она видит смерть там, где столько жизни. Смотри, что я могу!

Я столько всего могу.

Я знаю, что Ай-Чин Ляо жива благодаря мне. Трэвис рассказал, что она была заперта в сарае за домом Джонатана в Уоткинсвилле всю неделю, с тех пор как села в его машину, потому что не была уверена, куда направляется, и было немного темно, ей показалось, что мужчина в машине немного похож на ее соседа по общежитию, у него было доброе лицо, а Америка казалась ей страной, полной хороших людей, помогающих тебе при необходимости. Когда полиция нашла ее, она была напуганной, голодной, но в целом невредимой. Что бы он ни собирался с ней сделать, он не успел. Его первый опыт с ультранасилием, похоже, случился со мной и Терри. Джонатан оказался довольно плохим преступником, если его жертва не прикована к инвалидному креслу. Терри не просто не умер, он отделался только сломанной челюстью и сотрясением мозга. Трэвис сказал, что Терри даже умудрился пару раз ударить Джонатана, пока тот лежал на полу моего коридора, и хоть я думаю, что Трэвис вешает мне лапшу на уши, эта версия истории нравится мне достаточно, чтобы в нее поверить. Терри молодец.

Ай-Чин берет меня за руку. Кладет в нее письмо. Оно на китайском.

– Я… письмо, – говорит она. – Тебе.

Я прочту его. Я знаю, как его перевести.

Я столько всего могу.

Благодаря мне Джонатан находится в Исправительном центре Атенс, ему предъявили обвинение в похищении, нападении при отягчающих обстоятельствах, попытке убийства и еще разных вещах, которые на него повесили, потому что, честно, пошел он. Когда Трэвис получил мое сообщение, что я пытаюсь сбежать из дома, он позвонил в 911 и сказал им, что я инвалид, на которого напали в собственном доме. Затем он позвонил Марджани, которая позвонила Андерсону, а затем они все одновременно прибыли к дому, вместе с группой других полицейских. Марджани каким-то образом уболтала их, чтобы она отвлекла Джонатана («Кофе есть?»), пока они выламывали заднюю дверь. Джонатан пытался убежать, но они выстрелили ему в ногу и одели на него наручники.

Надеюсь, от выстрела ему было больно. Надеюсь, больно до сих пор.

Теперь Джонатан отправится в тюрьму надолго. Я не чувствую к нему привязанности, никакой особой связи, которую он так отчаянно хотел. Он просто грустный, больной человек, которого нужно держать подальше от всех нас. Я хотел разделить его одиночество, потому что тоже его чувствовал. Но его отстраненность не такая, как у меня. Он видит мир как отвергающее его место. Я вижу мир как место, которое может принять всех. Он отвергнут не из-за отстраненности, а из-за глупого страха и садизма. Если бы мы не наткнулись друг на друга, Ай-Чин могла бы умереть. Может, он сделал бы это снова. Или, может, он бы ее отпустил и надеялся бы, что она слишком напугана и растеряна, чтобы его опознать. Я не думаю, что Джонатан и сам знал, что произойдет. Это не имеет значения. Все уже закончилось. Если повезет, Джонатан, никто из нас больше никогда тебя не увидит. Ты оказался вообще никем.

Не это сейчас важно, Ай-Чин, когда ты пришла. Важно, что мне повезло.

У меня есть власть. У меня есть сила. У меня есть придающее уверенности знание, что, хоть мне и нужно использовать это кресло, хоть я не мог потянуться и схватить мир за воротник, я изменил этот мир. Я нашел свое место. Мир стал другим, потому что я в нем. Этого нам всем нужно хотеть.

Этого нам всем нужно хотеть.

Я знаю.

Я уверен, что принял участие в этой жизни. Я был активным участником. Я не просто сидел за компьютером, позволяя всему пройти мимо.

У меня есть люди, которые меня любят. У меня есть люди, которые будут рядом до самого конца. У меня есть теплое знание, что, когда меня не станет, когда бы это ни случилось, мои близкие будут говорить обо мне, помнить меня и хранить меня у себя в душе до конца их жизней. Я помогал людям и у меня есть люди, помогавшие мне. Позволить кому-то помочь тебе – это самое приятное, что ты можешь для него сделать.

Ты понимаешь?

Да. Было столько боли. Ты столько всего пережил.

Я не пережил. Я прожил!

Я прожил!

Ай-Чин поглаживает мою левую щеку. Она чудесная. Она сильная. Мир намного лучше, потому что она в нем. Я это вижу. И я знаю, что она тоже.

– Спасибо тебе, – говорит она.

Я глубоко вдыхаю.

– По. Жа. Луй. Ста. Пожалуйста.

Она улыбается. Затем она встает, берет медсестру за руку и выходит из комнаты.

Я принес свет в этот мир, и мне был дан свет этого мира. И что это за свет! Я могу сказать, что я пожил. Можете ли вы сказать, что пожили? Вы должны быть способны сказать, что пожили. Я любил и меня любили.

Этого нам всем нужно хотеть. Это все, что вам сейчас нужно делать. Жизнь прямо перед вами.

Поэтому просто хватайте ее. Я планирую сделать именно это.

Загрузка...