В сумраке и ненастье, не разбирая ни дороги, ни окрест лежащих строений, медленно и понуро брел человек. Он был в стельку пьян, насуплен и опустошен. Звали этого человека Михеев. Но могли звать и по-другому, а могли и вовсе не признать — он теперь мало походил на прежнего Михеева: сноровистого, жизнелюбивого, ловкого парня — ухаря. Ныне, скорее всего, сучилось подобие Михеева: нечто несуразное и убогое, такое, от которого все обычно при встрече шарахаются в сторону и, отойдя на довольно приличное расстояние, сплевывают от брезгливости, ибо себя таковыми не представляют и представить не могут: всяк горшок знает свой шесток. Но Михееву тоже было абсолютно на всех начхать, и начхательство это теперь гораздо зримее выступало на его испитой физиономии, чем какая-либо иная когда-нибудь существующая у него эмоция — так уж он был истерзан, так поблек душевно, что и не верилось: а были ли вообще когда у этого самого Михеева те самые эмоции?
А дождь всё шел. Михеев взмок до нитки, замерз и стучал зубами. Мерзкий ветер пронизывал его насквозь, и все же Михеев не думал о нем. Он вообще ни о чем не думал, он думать, наверное, давно разучился. Он только желал, да и то иногда. Только не сейчас. Сейчас он просто брел. Брел, не зная даже куда, вполне доверяя своим ногам, которых он в этот момент вовсе и не ощущал. Уж так все есть: дождь идет, он, Михеев, перемещается, значит, всё так и должно быть. Как есть.
Михеев разинул рот, зевнул как будто, причмокнул звонко большими отвисшими губами, приподнял голову и так, без всякого повода, глянул на одиноко ссутулившийся фонарь, что возвышался над ним. Дождь как будто кончился: в отсвете лампы исчезли тонкие переливающиеся бисерные нити. С кончиков шифера, покрывающего рядомстоящий магазин, свесились мелкие капли воды и ярко заблистали разнообразными изумрудами. Откуда-то со стороны до чуткого уха Михеева донеслись звуки незнакомой понравившейся ему мелодии. Михеев остановился, развернулся так, чтобы более отчетливо улавливать их, и вскоре полностью сосредоточился на этом, так что все остальное для него померкло и стихло.
Мелодия не была ни гениальной, чтобы услаждать «гурманов» рока и сохраниться на века, ни оригинальной. Она была самой обыкновенной, то, что называется «попса», но именно она, на удивление, так безумно приворожила к себе Михеева. Он даже не мог понять почему. Внутри него просто, как только он отдался ей весь, неожиданно что-то екнуло и, прежде приглушенное, отозвалось каким-то странным постаныванием, тихим, если так можно выразиться, нытьем, до боли, однако, приятным и заунывно-сладким.
Ощущение это оказалось настолько необычным для Михеева, что он будто сразу протрезвел; по крайней мере, из головы выветрился хмельной туман, и волнами накатывались только тяжелые импульсы, как отголоски той мелодии в его внутренностях.
Михеев зачарованно потянулся на звуки. Вряд ил он хотел развлечься. Останови его в данное мгновение, он вряд ли бы вам ответил, куда его несет. Он совсем не соображал, что делает. Звуки притягивали его к себе, как магнит притягивает железо. Он вошел в холл какого-то заведения, не то бара, не то общежития и обнаружил, что здесь полно народу. В дальнем краю он без труда нашел двери дискотеки, где от стены к стене метались звуки и свет, а лица танцующих то бледнели, то становились трафаретно-мертвенными в мерцающем блике вращающегося вокруг своей оси лампы. Впрочем, и это все мало занимало Михеева, он даже закрыл глаза, чтобы возросшее от сближения с источником внутреннее напряжение не исчезло, а сохранилось в неизменном виде. А чтобы острее ощущать эти звуковые колебания, Михеев стал разрезать собою толпу, пытаясь добраться поближе к динамикам, туда, откуда вылетали эти сводившие его с ума звуки. Тут было потрясающе. Тут уж точно невозможно было думать о чем-либо ином, — тут можно было без остатка отдаться во власть музыки и наслаждаться теперь каждой клеточкой, впитывая её через каждую пору тела. И как только Михеев одурманился музыкой, мир реальный для него вообще перестал существовать. Все эти в конвульсии извивающиеся рядом тела, тот дождь, промокшие ботинки и кружащий голову хмель. Мир доселе неизвестный теперь диктовал свои условия, и условия эти оказались на удивление приятными, завлекательными и завораживающими. Этот новый мир ворвался в опьяненное сознание Михеева и стал в нем существовать. Однако, как будто и не зная его, Михеев вспомнил, что раньше он уже встречался с ним. Изредка тот мир вторгался в жизнь Михеева, и теперь, ворвавшись в него самым бесцеремонным образом, он заставлял Михеева то рыдать, то смеяться, то ныть, то выть или кричать от восторга, не отдавая предпочтения ни одной из переливающихся через край эмоций. Ни боль, ни радость не первенствовали у Михеева, потому как в том, непонятном для него мире, и боль и радость были равнозначными. Они набегали друг на друга, то умолкая разом, то неожиданно вспыхивая с новой силой, спутано, трудноразличимо, переиначивая все прежние представления: болью вызывая наслаждение, радостью — горечь. Это было как Вселенная: всеобъемлюще, неописуемо, необъяснимо.
Будь Михеев один в этом хаосе звуков, он вновь и вновь повторял бы этот будоражащий его мотив, но зал был полон, и диск-жокей старался угодить едва ли не каждому — как многозвездная вспышка фейерверка одна мелодия, не прерываясь, чередовала другую, но Михеев уже едва осознанно воспринимал их: он уловил, что теперь каждая новая мелодия становилась для него как бы дополнением той, особенной, взорвавшей его чувства и заполнившей мозг. И громче всех, наверное, засвистал и закричал Михеев, когда с пульта управления донеслось резанувшее по сердцу: «Я благодарю вас, друзья, на этом наша дискотека окончена!» — и сначала несмело, потом громче с разных углов полетели протесты меломанов, их досадное улюлюканье и свист.
— Давай еще! — кричал Михеев. — Еще!
Но зал постепенно стал пустеть, вереницей пар молодежь потянулась к выходу.
— Всё дядя, всё, — сказал ему надушенный пижон, сворачивающий провода удлинителей.
— Как же всё? — не верил Михеев. — Как всё?
Поплелся домой, но по дороге то замирал, вспоминая ту мелодию, то начинал её снова напевать, приплясывая, но, на удивление, не было больше того прежнего взрывного ощущения, только тупая боль в груди да расплывчатое осознание какого-то необъяснимого чуда.
— Как же так? Как же так? — шептали его губы, все возмущаясь невозможностью своей натуры восстановить все прочувствованное. Около часа он все бродил вокруг здания и в конце концов не выдержал. Его вдруг как толкнуло что, как потянуло за собою. Обратно.
В фойе никого не было. Все давно разошлись, и дверь дискозала была заперта. Михеев от злости двинул её кулаком. Она отозвалась скрипяще. Михеев налег плечом, шибанул, вышибив. Нашарил выключатель. На стенах вспыхнули приглушенные огни ночников. Царило полное безмолвие. Еще недавно звучавшие колонки теперь хранили могильное молчание. Пульт диск-жокея не светился лампочками и не мигал индикаторами. Всё спало, своим сном только изводя Михеева.
Михеев провел рукой по динамикам, будто лаская их, прошел за стойку, включил магнитофон. Тихо зашумел двигатель, пришли в движение бобины, из динамиков в танцзал ворвалось легкое потрескивание, потом будто возникающие из ничего сперва негромкие, но постепенно все возрастающие звуки. Михеев защелкал тумблерами пульта, и вскоре один за одним вспыхнули прожектора, завертелся под потолком зеркальный шар, отражая и преломляя разноцветные лучи, — зал ожил. С ним оживился и Михеев. Его сразу потянуло в центр помещения. Там он и замер. Посмотрел вокруг, ослеп от яркого света. Закрыл глаза. Теперь ему ничто не мешало слушать. Он и хотел только этого: слушать, слушать, слушать. А мелодия всё разворачивалась и уже проникала внутрь Михеева, заводя руки, заставлял ходить плечи, двигать бедра. Михеев заплясал, завторил мелодии, в ритме пляски широко раскидывая руки и резко выбрасывая ноги. Душа будто стала отделяться от тела, и не удивило Михеева ни его абсолютное незнание того языка, на котором исполнялась песня, ни самой темы — все будто исходило из самого Михеева, было его кровь от крови, плоть от плоти. И неизвестно откуда бралось дыхание, откуда появились силы неистово плясать, покуда исступленно колотилось сердце, покуда сжималась до боли грудь, и один Бог знает, куда и каким образом уносилось сознание.
Михеев извивался, дергался, содрогался в безумной попытке навечно слиться с ритмом мелодии, а слившись, раствориться в ней. Неосознанно, в захлестнувшем Михеева порыве эмоций, он попытался преодолеть преграду, разделяющую два различных мира, две реальности. Он сблизил огромные, как шкафы, колонки, догнал до упора рычажки громкости и стал на перекрестке волн. Он уже не понимал, что творит. Мелодия пронизала его. В унисон ей задрожала каждая жилка, затрепетала каждая связка мышц. Казалось, зазвучал каждый нервный узелок. Все внутри пошло кругом, потом зашлось, больно сдавив поначалу и взорвавшись затем. Вот оно, столь долгожданное ощущение распада земной сущности и слияния с неземной!..
Сбежавшие на шум жильцы общежития обнаружили на полу безжизненное скрюченное тело Михеева. Глаза его были широко раскрыты, и в них отражалась бездонная пустота. На лице застыла гримаса радости. Кто-то побежал вызывать милицию, кто-то стал оттаскивать колонки. Скептики через пять минут покинули помещение. Одному из оставшихся показалось, что над умершим возник слабый ореол.
— Глупости, — сказали другие.
— Наверное, глупости, — согласился он с ними.
Тем не менее, после того, как остановили магнитофон, в воздухе еще чуть слышно витала музыка.
Галлюцинации слуха, решили все.