Глава четвертая Карманный детектор лжи

1

Глядя на Матье Сореса, трудно было не заметить, что его духовная ипостась на практике воплощала банальную истину о природе, отдыхающей на детях одаренных родителей. В данном случае она не потрудилась снабдить отпрыска способностью взрослеть. Матье навсегда остался инфантильным в отличие от расчетливого и ловкого отца. Но, возможно, эту черту, как и фамилию, он унаследовал от матери, русской художницы, к которой мой бывший взводный в Легионе, лейтенант Румянцев, опрометчиво пристал после трапезы в ресторане «Консулат» на парижском Монмартре. Само по себе знакомство такого рода и в этом месте — бездна вкуса. Эпизод в стиле, который воспевал в 60-х Шарль Азнавур в балладе «Богема»: де, мол, ели раз в два дня, погрязали в мечтах о славе, и она позировала голой. Мать Матье и позировала своему первому мужу, потому что собственные картины не продавались. И именно голой, почему лейтенант Рум не просквозил мимо витрины студии, в которой, как он сказал, «змеиный глаз солдата из джунглей приметил невероятную задницу на невероятных подставках».

И все-таки была, была любовь, и Матье, как её следствие, родился писаным красавцем. Старались над его производством французские родители с русской кровью отчаянно. Рум этот период в жизни называл «каникулами без штанов». Ранняя плешь Матье, которому исполнилось почти сорок, только оттеняла безмятежное, почти без морщин юное лицо с полноватыми губами, классическим носиком и серыми глазами. Я бы сравнил его с Элвисом Пресли, если бы тот был светлоглазым блондином.

Матье родился в Марселе в «год заговора» и день ареста отца. Лейтенанта Рума апрельским утром 1962 года взяли у ворот казармы агенты «секюрите милитэр» — военной безопасности — 3-го военного округа. Сделать это намеревались ночью, но Рум находился на боевом дежурстве и без приказа пост освободить не мог. До утра, пока вызывали командира и искали подмену, Рум исхитрился позвонить в Брюссель, где я кантовался на Алексеевских информационных курсах. Так что, пока шло следствие по делу об офицерском заговоре против Де Голля, Рума у выхода из роддома с букетом подменял я. В камере для свиданий в марсельской тюрьме Бометт бывший взводный и попросил стать крестным отцом младенца.

Первую истерику возле витрины магазина игрушек Матье устроил в три года и затем никогда не переставал любить игрушки и игры. Последние, в которых он преуспел, были азартные и, может быть, поэтому отец отправил его получать университетское образование подальше, где казино, во всяком случае официально, считались запрещенными и не существовали. В столицу СССР, Москву, конечно, где он разбил сердце разведенных родителей безвольной женитьбой на однокурснице. Присмотрела красавчика дочь второго секретаря обкома КПСС союзной республики. Обкомы канули, второй секретарь, переждав смуту учителем истории в школе, вынырнул в депутаты парламента, а потом вырвался в акимы, то бишь мэры крупного центра независимого Казахстана. Зять получил должность генерального директора ведущей и единственной рыночной структуры на подведомственной ему территории. Заведение Матье называлась «Маркетинговой ассоциацией».

Перемены поменяли форму проявления страстей инфантильного Матье. Он по-прежнему играл, но теперь с судьбой. Никто, никогда и никому, включая крестного папочку, конечно, не скажет, что он, увы, стал шпионом. А Матье Сорес стал. Сын Рума составлял для европейской банковской группы справки по Средней Азии, пользуясь роскошными источниками. Доступ к ним прокладывался через секретарш управляющих компаний по продаже средств пейджинговой, сотовой и спутниковой связи. Плешивец рулил на «мерсе» и не стеснялся в средствах, девы ахали и копировали на дискеты списки воротил с частотами и номерами радио, телефонной и любой иной связи. Остальное было, как говорится, делом техники.

В России, да и в Казахстане, я считаю, для снятия информации с переговорных устройств наилучшее приспособление имеет маркировку «Cellscan». В режиме сканирования его дисплей выводит информацию о 895 каналах, одновременно наблюдаешь всю систему выявленных номеров и — выбирай для перехвата любой понравившийся разговор или факс…

Я рассчитал ещё в Москве, что Матье, во-первых, нароет в своей свалке перехватываемой информации какие-нибудь сведения относительно сговора с концерном «Эльф». Это позволило бы мне прояснить гнусные замыслы Ефима Шлайна (отчего не сказать и так?) и роль, которую он действительно отводит мне в их осуществлении. Во-вторых, если меня прижмут начальники местной контрразведки, а такое исключать не приходится, Матье, я полагал, устроит коридор, по которому я унесу ноги в сторону Российской Федерации или куда ещё за пределы досягаемости возмущенной моим поведением суверенной власти. Во всяком случае, родной аким ему поможет, хотя бы в рассуждении избежать явной замаранности зятя связью с агентом мирового и, прежде всего, русского империализма. То бишь мною, Бэзилом Шемякиным, наймитом изощренного эфэсбэшника Ефима Шлайна.

Этими расчетами я и руководствовался, когда звонил в Париж Руму. По моим сведениям, он числился теперь экспертом при Группе вмешательства, иначе — быстрого реагирования, столичной жандармерии. Но не эта завидная, с моей точки зрения, должность Рума, а его отцовская привязанность к Матье меня интересовала. Получив послание из Москвы, Рум немедленно переадресовал его в Алматы. И вот Матье Сорес, послушный и почтительный сын своего отца, в вестибюле гостиницы и почти вовремя.

Я тронул его руку.

Потянувшись, крестник разглядел меня и сказал по-французски:

— Господи, дядя Бэз, да что стряслось?

— Бежал из вытрезвителя, подкупив стражу, чтобы успеть на соревнования пожарников… Дай мне пакет.

Я стряс с ног, полоснув ножом по шнуркам, ботинки, сбросил выпачканные копотью, грязью и кровью брюки с пиджаком. Еще в исподнем крикнул очнувшемуся от дремы кавказскому человеку готовить два двойных эспрессо и с удовольствием, прямо в вестибюле, переоделся в собственное, немного холодноватое, но сухое и чистое.

— Может, стоило бы подняться к тебе в номер, дядя Бэз, — сказал, поморщившись на мое исподнее, Матье.

В стеклянной выгородке при дверях охранник, посматривая в нашу сторону, разговаривал по телефону.

— Не исключено, что на моем этаже мы окажемся в дурной компании ещё в фойе, — ответил я.

— Как всегда, ходите по бедам?

— Дерзишь крестному? — спросил я. — У тебя есть машина?

— Я пешком пришел. Машина дома, во дворе… Тут рядом, за Оперой. Сходить?

— Сбегать, — сказал я.

От шипевшей и исходящей паром кофейной машины кавказец спросил:

— А кофе?

— Нехорошо подслушивать чужие разговоры, — сказал я ему.

— Я не подслушиваю. Вы сами кричите на весь вестибюль…

Я и забыл, что оглох от взрыва.

Матье развел руки. Действительно, я орал.

И в это время зазвонил мобильный, оставленный Ляззат. Он лежал на груде сброшенной одежды. Может быть, сигналы вызова подавались и раньше, когда я выбирался по темным улицам к гостинице и маялся в поисках подходящего тайника на стройке, а я не отозвался из-за временной глухоты. Теперь отпустило, и я услышал?

В своей выгородке охранник положил телефонную трубку, встал и накинул блокировочный крюк на ручки створок гостиничной двери.

Мобильный названивал и названивал, пока я пересекал вестибюль. Вызовы прекратились, когда я подошел к охраннику, который вежливо встал навстречу.

— С кем вы разговаривали? — спросил я.

— Это служебный разговор.

— Все-таки?

Он посмотрел мне в глаза. Выждал и сказал:

— Они уже приходили.

Снова выждал и добавил:

— Проверили пакет, который принесли урки. Их нет здесь сейчас, я не обманываю. Я имею в виду не урок…

Можно поверить. Я бы тоже не обманывал, если бы меня, как его, уволили из спецконторы за провал языкового экзамена. И он провалится в десятый раз, даже если станет доктором филологии. Дальше гостиничных дверей службы для него не будет теперь никогда. Во всяком случае, государевой. Присяга, которую он зачитывал давным-давно перед строем товарищей, уже тогда не имела значения. Заранее не имела… Не перед тем знаменем и не перед теми товарищами присягал, так вот получилось.

— Спасибо, друг, — сказал я. — Не хотите кофе? Я принесу…

— Не положено, — сказал охранник. И, опять после короткого молчания, добавил: — Я звонил старшему насчет дверей. В полночь запираем. Время наступило.

Вот и все.

Он хотел сказать: это не ловушка.

— Они говорили, когда придут снова?

— Нет, конечно…

— По вашему опыту, когда?

— Если ушли, может, и не скоро. Спокойной ночи. Ваш гость уйдет?

— Да, через несколько минут…

До кофе, наверное, мне не суждено было добраться. Над стойкой приема постояльцев моталась рука с поднятой телефонной трубкой.

— Мужчина! Шлайн! — кричала администраторша, невидимая за высоким прикрытием. — Идите сюда! Вам звонок… Мужчина! Шлайн!

— Вот он, этот Шлайн-мужчина, — сказал я, принимая трубку, в которой услышал голос Ляззат.

— Вы живы, слава Богу, — сказала она. — В «Стейк-хаузе» среди трупов вас не было, я уж не знала, что и думать. Мобильник попортило взрывом?

— Это несущественно… Усман убит, — сказал я. — Зарезали.

— Вы видели? — жестко спросила она, не удивившись новости.

Я молчал. А что ещё говорить?

— Не уходите из вестибюля… Нет, поднимайтесь к себе. Через полчаса буду. До встречи.

— Бежать за машиной, дядя Бэз? — спросил Матье, принесший к стойке администраторши мой кофе.

— Спасибо… Нет, теперь не бежать, спасибо за заботу, дружок.

— Тогда?

Пришлось пожать плечами. И спросить:

— Слышал про «Эльф»?

— А-а-а… Ты за этим сюда.

— Значит, слышал. Мне хотелось бы сканировать подлинники всего, что можно найти и заполучить по делу концерна. У меня имелся контакт, но его оборвали. Разнесли в клочки… В ресторане «Стейк-хауз».

— Вот отчего в таком виде! Дядя Бэз, сюда с кондачка не суются… Лучше бы уехать. Прямо сейчас. Если контакт оборвали таким образом, лучше сейчас… Будут и дальше прерывать контакты… э-э-э, пока ты шевелишься… Садимся в машину и в аэропорт. Или восемь часов едем машиной же до Чимкента, там тридцать километров — граница и потом Ташкент. Из Ташкента любой путь…

Мы вернулись на дерматиновый диванчик возле прилавка с машиной «Эспрессо». Я жестами показал кавказцу, чтобы сделал ещё двойной и отнес охраннику при дверях.

— Спасибо, крестник… Но все же, если я буду настаивать?

— Дядя Бэз, здесь это дорого стоит, — сказал Матье. — Может, и жизни.

— Ты не говоришь, что невозможно. Так ведь?

— Если за деньги, возможно. Как и в России, никакой разницы.

— Сколько же?

— Бартер.

— Бартер?

— Ты мне со своей стороны, я тебе — со своей. Мы здесь и мы вам, вы там и вы нам. Такая формула. И речь для меня идет о личном… о семье. Значит, и для тебя, дядя Бэз, о личном.

— Что значит — о личном?

Он пожал плечами.

Я понял. Тесть знает, в какие игры с Европой играет зять. И зять получил задание сыграть на этот раз не на передачу, а на прием информации. А тут и я со своим вопросом подоспел. Хотя и чистая случайность, внезапное совпадение, но Матье уверенно и без оглядки говорит о бартере. Для него, если что в разговоре и стало экспромтом, то лишь мое появление в Алматы со своим интересом. Не дело «Эльфа». К которому определенно причастен тесть Матье, а напрямую или опосредованно, видно станет…

Кажется, только меня все застают врасплох.

Отчего не застать и Шлайна врасплох? Пойти к документам своим путем, через Матье, у которого есть полномочия от тестя, и, стало быть, в неприятное положение крестник из-за меня не попадает? Возможно, удастся на этом пути ещё и избежать гнусностей, уготованных мне Ефимом и местной спецслужбой.

— Это упрощает дело, — сказал я. — До конца искренни и обмениваемся друг с другом всем, что знаем. Мы же родственники.

— Да, крестный, — сказал Матье. — Это верно. Завтра… После обеда в четыре я звоню. Не по мобильному. В номер. И встречаемся.

— Кто встречается? — спросил я.

На этот раз полномочий у Матье в запасе не оказалось.

— Встречаемся, и все, — ответил он неопределенно.

Определенности и не требовалось. Тесть и крестный. И поскольку по общему делу, оба теперь — «крестные отцы» своего зятя и своего крестника. Что бы сказал на это Рум?

— Матье, после обеда поздно, а если раньше, совсем рано? Я истекаю временем, как кровью, — сказал я.

— Дядя Бэз, если бы я был боссом…

Матье, ребенок, улыбался. Ни единой морщинки на красивом лице. Он был ребенком себе на уме.

Может, старая боевая кляча Шемякин ещё порадует безжалостного погонялу Шлайна?

В ушах лопнули пробки, как бывает в самолете, круто взявшем на посадку: перепонки болят все сильнее, и вдруг — проходит…

— Дядя Бэз, — сказал громко Матье, — сугубо между нами, верно?

— Говори тише, — ответил я. — Я вполне слышу… Верно.

— Ну и слава Богу, — сказал он с лицемерной заинтересованностью, вставая с диванчика и в согнутом состоянии допивая кофе. Его мысли бежали, наверное, уже далеко.

Я оставил несколько сотенных на столике для кавказского человека, помахал в воздухе рукой и, подхватив пакет с испорченными рыночными пожитками, отправился к лифтам. Я рассчитывал принять душ до неприятного разговора с Ляззат.

Еще не включив свет в крошечной прихожей номера, я поддел носком ботинка какую-то пластмассу.

Сканер «Хьюлетт-пакард» пластался на коврике, словно раздавленный панцирь черного краба с рифлеными следами подошвы. Пуловер и две рубашки, прожженные сигаретами, валялись у раздвижной стеклянной двери на балкон. В залитой водой ванной мокла моя гордость, сумка слоновой кожи, только по причине размеров не сброшенная в унитаз, где вперемешку с дерьмом плавали запасной галстук, кисточка для бритья, зубная щетка, тюбики с дезодорантом, зубной пастой и мыльным кремом. Бритва «жиллетт», наверное, утонула…

В каком-то фильме Аль Капоне, требуя расправы над досаждавшим полицейским, заорал: «Я хочу, чтобы сожгли его дом, я хочу, чтобы в нем же сожгли его родственников, и я хочу помочиться потом на пепел!» Наверное, старший по команде в «наружке» пребывал в не меньшем раже.

Я сел на кровать и потер виски пальцами. Рабочий день получился длинным и нерезультативным. С большими потерями. Ему предстояло тянуться дальше, на ночь глядя и, видимо, в том же духе.

Опозоренные предметы ухода за внешностью, выуженные из унитаза, пришлось сложить в косметичку и, размахнувшись пошире, швырнуть с балкона подальше в темень ночную, чтобы не упали перед самой гостиницей. Возможно, я настолько замотался, что забыл закрыть дверь. Возможно, что Ляззат использовала стандартную полицейскую отмычку. Она влетела в номер, когда я ещё плескался под душем. Девушка приоткрыла дверь в ванную и спросила:

— Есть кто живой?

— Есть один голый, — сказал я. — Занавесок в этой гостинице в ванной не полагается… Извини.

Я стоял спиной и не видел, как она. И — слава Богу. Усмана она любила, наверное. Может, размазана тушь по ресницам, помада на губах скаталась, нос распух.

— Я принесла коньяк, — сказала Ляззат.

— Дай мне закончить…

— Тебе подать полотенце? — спросила она обыденно.

«Когда это мы стали на ты?» — подумал я.

— Подай… Спасибо.

— Я после тебя, — сказала она.

— Что — после меня?

— Приму душ.

Я оглянулся через плечо, заворачиваясь в полотенце. Она вылезала из мини-юбки, перешагивая через неё одной длинной ногой, потом другой в колготках.

Существовал не я, существовал некий абстрактный товарищ, за которым она в очереди, поскольку душ один.

— У меня нет закуски, — сказал я. — Ты хочешь есть?

Донесся слабый запах её пота. Как если бы мы занимались в одном спортивном зале.

— На четвертом этаже круглосуточно буфет. Возьми что-нибудь сырокопченое и фрукты. Салаты не бери, они всегда позавчерашние… Деньги дать?

— У меня есть.

— Значит, не отняли?

— Почему должны были отнять? — спросил я, застревая в дверях.

Меня всегда удивляло, насколько женские одежки скукоживаются в объеме, когда их снимут. Мужская амуниция ложится кучкой, даже грудой. Одежонки Ляззат представляли собой нечто среднее. Мне показалось, что они брошены на какой-то корсет.

На ней оставались только золотые цепочки и огромный крест, возможно, из Никольской церкви. Было на что посмотреть.

Ляззат крутила вентили, подбирая смесь.

— Пришла оперативка, — сказала она. — Когда я вернулась из «Икс-Эль» после нашей встречи. Троих ограбили во дворе «Детского мира». Судя по описанию, тебя и твоих собутыльников… Двоих в отключке нашли прохожие. Третий уполз вроде… Еще утром. Тебя ведь Шлайн зовут?

— Зовут, — сказал я. — А что?

— Оба уверенно показали, что ты и уполз, третий выпивавший, да ещё определенно сыграл роль наводчика для грабителей… Деталей не знаю. Допрашивали не у нас…

— Не у нас?

— Не в нашем отделении…

«Немудрено, что их подобрала полиция, — подумал я. — Валялись без документов и за помойкой. Отбрехивались в полиции, чтобы не позорить свою контору. Потому и месть остервенелая».

— И что с ними стало?

— Да ничего, ушли, когда очухались…

Наверное, все-таки в ней китайская примесь, решил я. Кожа-то белая. Азиатки смуглые, за исключением китаянок, настоящих, конечно, не маньчжурок из северных провинций. Или уйгурская?

Действительно, было на что посмотреть.

— А кто были эти с тобой? — спросила она.

— Вертухаи. Я с ними разобрался, чтобы отсохли… Никто никого не грабил. Они легенду сшили. Прикрыли срамоту.

— Круто ты завелся… Что же, знал их?

— Первый раз видел, — сказал я и опрометчиво добавил: — Как Усмана.

Все позвонки обозначились на спине, когда она, вдруг ссутулившись, села на краю ванны. Может и хорошо, что плакала в голос. Выла, можно сказать и так. Она мне в дочери, а то и внучки годилась. Я подошел и обнял её сзади, стараясь не попадать руками на «переполненный балкон». Она откинула голову, чтобы прижаться затылком с проволочной копной под мой подбородок. Ее сотрясало. Полотенце развязалось и сползло с меня. «Ну, и картинка», — подумал я про нас и сказал:

— Реви дальше. Полегчает… А я пойду в буфет.

Когда с подносом в руках я ногой прикрывал дверь в номер, Ляззат сидела в кресле в моей пижаме, единственной одежке, уцелевшей после налета. Бутылка фирменного коньяка «Казахстан» открыта, два стакана, согласно привинченной к двери инвентарной описи «для чистки зубов», полны. Норму разлива она выбрала мужскую.

Не чокаясь, мы выпили. Я сжато, словно диктовал протокол осмотра места происшествия, описал приключения в «Стейк-хаузе», как она и просила, по порядку, начав с танцовщицы и кончив трупом Усмана в «копейке». Язык у меня не повернулся сказать про патлатый силуэт, выхваченный отблесками пламени из темноты… Не ложился он как-то в картину. Вроде как лишняя деталь. А вроде и нет. Однако, к делу, что называется, не подошьешь ни с какой стороны.

Мне тоже требовались некоторые разъяснения. Коньяк мог помочь. Ее подавленное состояние тоже.

Есть такая форма допроса. Когда не спрашиваешь и не существуешь. Когда говорят не тебе, а себе, и все, что приходит на ум… Боже упаси, это не беседа умельца-психоаналитика, раскачивающего клиента по Фрейду. Умелец лепит объяснение. Агент собирает сведения. Это форменный допрос: «клиент» сообщает по делу факты, не больше, и главное — сорвавшись с тормозов, которых его удалось лишить. Нет ни того, что плохо, ни того, что хорошо, нет ни морали, ни закона, ни общественного мнения, ни предрассудков, которые бы подсушили вольный ручеек показаний. Человек получил возможность забыть обо всех оценках, внутренних и внешних, которых сторожится, которые его заставили бы лгать себе и всем. Моральная самозащита снята… Не я приметил, что убийца инстинктивно скрывает не просто убийство, а душегубство. Убийство, которому нет «достойного объяснения». А если объяснение не нужно, да оно и не предполагается, отчего же не поговорить про производство трупа? Просто о технологии? В состоянии вольного сброса с души всех тяжестей…

Подвести «клиента» к ощущению такой свободы — особая техника. Пассивность дознавателя в эти моменты и есть наивысшая активность. Вы никого не поймали с поличным. К вам не явились с повинной. Это и не разборка доноса или проверка чужих обвинений. Вы вывариваете версию в душевном состоянии допрашиваемого. Вот и все. Назвать этот метод можно и провокацией…

Меня спровоцировал тяжелый день, неуверенность и страх. А её смерть Усмана. И обоих — коньяк, который принесла она и который, я приметил, пить не умела…

Капитан удочерил Ляззат, когда ей исполнилось десять. Усман был человеком недюжинного ума, больших дарований и, внешне не особенно привлекательный, отличался решительностью. Так она сказала. В пределах его материальных возможностей отказа Ляззат не было ни в чем. Приемный отец стал героем и богом. Женитьба на вдове погибшего в аварии товарища и усыновление его пятерых детей подняли пьедестал выше. Когда Усман говорил: «Тебе удалось это, ты молодец, Ляззат», — она горы готова была свернуть. Все герои в кино были похожи на приемного отца. Не отец на них.

Ляззат считалась полукровкой и попадала в школе в неприятные ситуации. Казашку или русскую тронуть не решились бы. Кроме того, знали, что в семье она — не родная. Толкнуть, ущипнуть, сказать непристойность красивой девушке без «традиционных» прикрытий почиталось легкодоступным удальством. Ляззат спрашивала себя: «А как поступил бы Усман?» Просить помощи бы не стал. И нашла ответ… Добилась зачисления на курсы дзюдо, сославшись на приемного отца, поскольку допуск к этому виду спорта дозировался… И однажды отшвырнула липучего молодца на несколько метров. Эта минута оказалась прекраснейшей в жизни.

Разумеется, она поведала о победе Усману. Он рассмеялся и сказал: «Наверное, теперь перейдешь к боксу, штанге и реслингу? Двинуть правой снизу в челюсть парню, который пригласил тебя на танец… Или проломить ограду прохожим, заглядевшимся на тебя… Неплохая идея!»

— В словах мне послышалось столько иронии, — сказала Ляззат. — Отец выглядел таким самоуверенным, сильным, недосягаемым судьей, в своей форме, небрежно и ловко пригнанной… Коренастый, широкоплечий, даже его пивное чрево казалось к месту… Мне вдруг ужасно захотелось сравняться с ним силой, тоже быть самоуверенной, невозмутимой, бесстрашной, ироничной… Он не видел во мне личность. Он хотел заботиться обо мне, но никому не позволял заботиться о себе и не пожелает, чтобы о нем заботились в будущем… Это его бы унизило, конечно! А мои победы, это чужие победы… Неинтересно и смешно!

— И тогда? — осторожно подтолкнул я Ляззат.

— И тогда… и тогда… Я стала орать на него. Первый раз в жизни… В семье вообще не повышали голоса, а орать… Непристойность, конечно. Наверное, во мне другая есть кровь, дурная, не здешняя… Я — бешеная иногда. Я сказала Усману, что мечтала, как он будет сам заниматься со мной боевыми искусствами, как много покажет и многому научит! А вместо этого я, его дочь, унижалась, чтобы зачислили на курсы, где тренеры ему в подметки не годились, да ещё приставали! Я много чего наорала… Что он занят только карьерой, что думает лишь о себе, что семья для него — место, куда приносить зарплату, а на остальное наплевать, что я для него ничего не значу и он меня в упор не видит. Что даже его женитьба и все заботы о младших — от самомнения…

— Ты жалеешь об этом? — спросил я.

— Да, теперь поняла, что так… Когда его нет… когда его убили… После моей истерики он ходил сам не свой. Словно виноватый перед нами всеми. Словно он нас всех обидел. Он сильный и могущественный, он, кого боятся бандиты, нас, своих обидел… Вот так вот, спустя восемь лет только начинаешь жалеть о том, что сотворила… Я беспощадно мучила его, даже на юрфак ушла с общежитием назло, чтобы не жить дома, а он так ничего и не сказал, думал — это ему по заслугам, слишком совестливый…

— Но ведь не скрытный?

Ляззат посмотрела на меня в упор.

— Нет, в делах нет, не скрытный. И много помогал, когда после университета я распределилась в органы… В особенности он помогал после своего увольнения, когда ему приклеили «голубое»… Он мучился из-за того, что не может кормить семью и деньги приношу домой я, что его так опозорили… Он разволновался всерьез, когда получил сигнал о твоем появлении. Я-то видела… Для него было бы катастрофой лишиться всякой связи с органами… А Москва и Астана гоняли его, словно последний шар в бильярдной игре между собой с дешевой ставкой.

— И пришла выяснить, кто кинул шар через борт, чтобы кончить игру никак? И не я ли тот кий, которым, поддев, вышвырнули его со стола? Не я ли причина смерти?

— Вначале я думала так… От злости. Недолго.

— А теперь что думаешь?

— Кроме ограбления возле «Детского мира», на тебя повесят и убийство Усмана.

— И взрыв в ресторане тогда уж?

— Могут, — сказала она уверенно. — Ты, наверное, и не предполагаешь, в какое дерьмо влетают здесь иностранцы…

— Давай разберемся, — сказал я.

— Допьем бутылку, проспимся, а потом разберемся. Я смертельно хочу спать. У меня вторые сутки в суете… Да ещё выпили. Не знала, какая это тяжесть такая выпивка. Не возражаешь, если лягу в постель? Двойная, места хватит. Хорошо? — спросила она. Понюхала рукав пижамы и буркнула: — Каким порошком тебе стирают за границей?

2

Я бы сам поспал. Может, обыскать её сумку и шубку?

По дороге в ванную я прощупал лисий мех. В кожаном кармане, врезанном за шелковой подкладкой, подумать только — с маркой «Нина Риччи», и подвешенном на кнопках у правой подмышки, гнездился ПСМ или в расшифровке «пистолет самозарядный малогабаритный». Ловчее, значит, для Ляззат выхватывать левой? Игрушка калибра 5,45 на восемь патронов, с начальной скоростью пули, если я точно помнил, 280 метров в секунду и весом четыреста шестьдесят граммов. Задумывался как табельное оружие, если я опять же точно помнил, для офицеров НКВД, из тех, кто не расстреливал. Из ПСМ пришлось бы напрягаться. Производительней прибить пресс-папье или зарезать канцелярскими ножницами…

Пушечка не была даже на предохранительном взводе. Доставай и за работу? С этим она шла?

По этой причине я залез и в замшевую сумочку, хотя поначалу не собирался. Она пользовалась духами «Ля нюи» фирмы «Пако Рабанн». Откуда такие роскоши у низкооплачиваемых сотрудников криминальной полиции? Да ещё шубка… Удостоверения или другого служебного документа не обнаружил. Самозванка?

— Ладно, охладись, — приказал я себе. — Еще не рассвело. Отдыхай.

Отдохнуть я решил на балконе. В номере застоялась духота. Дочь Усмана, заснув, разметалась, одеяло с застиранным пододеяльником съехало. Моей пижамы, под которой на ней ничего не было, хватило бы на таких двоих. Так что опять было на что посмотреть.

Я накрыл девушку и вышел на морозный воздух, оставив балконную дверь приоткрытой. Неизвестно по какой причине внизу, на бульваре, в ветвях корявых ясеней зажгли лампочки расцвечивания. Зеленые, сиреневые, фиолетовые, багровые проблесковые гирлянды раскачивались и, мне показалось, пискляво наигрывали какие-то мелодии. Ветерок растрепывал беловатые хвосты выхлопов, тянувшиеся от двух «Жигулей» под деревьями у кромки тротуара. Кто-то грелся холодной ночью, включив двигатели.

Пришлось притормозить полупьяную паранойю: ну, зачем меня пасти двум машинам? Не по Сеньке шапка…

Но все-таки я принялся за «домашнюю работу», которую лучше было бы сделать немедленно. И начал с чужой. Тех, кто, возможно, и согревался запущенными двигателями все-таки из-за меня.

Всякий охотник за другими охотниками, прежде всего, выясняет особенности дичи, а именно: как объект реагирует на такие-то и такие-то обстоятельства, подстроенные или возникшие, и психологически, и технически. Другими словами: что у него за повадка и насколько кишка тонка? Наивно верить, что Бог создает людей равными или, тем более, одинаковыми. Всякая тварь Божья уникальна, а шпионы, назовем уж их так, уникальнейшие. В их популяции подвидов, видов и отрядов нет. Они индивидуальны и экзотичны. Внутренне. Внешне они затерты и типичны. Их подлинные отпечатки пальцев — с другой стороны кожных покровов.

Но два момента внешне присущи действиям всех.

Во-первых, все без исключения проделывают начальную часть работы из подполья, тайно, скрытно. Скажем, это — подготовка кражи или убийства человека, либо уничтожения или взлома информации. Если перехват злоумышленника предпринять на этой стадии, обвинение предъявить невозможно. Преступление не совершено. Не совершенным оно может оставаться, если информация украдена, но её утечка организована толково и неординарно. О ней не знают, хотя она происходит. Только когда об этом становится известно, только когда крадут или убирают человека, погоня срывается незамедлительно. До этого же — ждут, подстерегают, наблюдают. Это во-вторых.

Происходящее вокруг меня с этими двумя моментами не увязывалось. Я не то, чтобы что-то или кого-то выкрал, я вообще ничего не предпринимал. Приехал, поселился, ел и пил. Ну, только-только встретился с наводчиками. Не больше. А мне прицепили на хвост «сладкую парочку», через несколько часов убили танцовщицу и Усмана. Если первую меру ещё можно рассматривать как превентивную, найти ей объяснение, то вторая — явно абсурдная… Зачем?

Линия не выстраивалась совершенно… Ну, допустим, Шлайн делает меня тезкой, чтобы обозначить местным. Местные, не скрываясь особо, цепляют мне хвост, который я обрываю… И — конец здравому смыслу. Убивают Усмана, хотя прибыльнее понаблюдать за нами или, во всяком случае, если уж не терпится, попытаться перевербовать или, на крайний случай, прижать его и допросить, или вывести из игры без физического устранения. То же и с танцовщицей. Мочат, именно мочат грубыми, вызывающими недоумение способами. И, если Усман и танцовщица — люди Шлайна, что же, не боятся ответных мер из России?

Не боятся.

Я сплюнул с балкона.

Мне кажется, вывод напрашивался. Мой противник или, лучше сказать, Ефима Шлайна, настоящего Шлайна, вынужден выполнять две задачи одновременно. Забота обо мне — вторая, последняя, и на неё накладывается какая-то первая, которую доделывают, не успев уложиться в срок до моего появления… И в этой первой работе Усман и танцовщица из «Стейк-хауза» играли свою, ещё не связанную с моим появлением роль. Не дураки же казахи? Да и Шлайн…

— Ты ночевать собираешься? — спросила из номера Ляззат. — Дует…

Она уже снова спала, когда я, сняв пиджак, прилег рядом.

«Господи, — подумал я, зевая, — как все это грешно, как далека от добра и зла эта работа! Один чиновник, Ляззат, и подручный другого чиновника, Шлайна, совершают административные действия согласно приказам начальников, прямых и косвенных… вот кто мы такие. Кто защищает добро и кто — зло? Кто побеждает в кровавой суете — добро или зло? Да и как разобраться, где добро, а где зло? Какое отношение мы, эта Ляззат и я, имеем к таким понятием? Мы их не различаем. Мы совершаем действия по приказу. Нам платят, кормимся — вот и славно, это и есть добро. Остальное плевать… В сущности, своим безразличием мы предаем и добро, и зло, на чьей бы стороне ни оказались. Потому что работаем на самих себя, даже когда гоняемся друг за другом согласно приказу или обстоятельствам. Мы — всем и самим себе чужие. Борцы за справедливость? Пустое оправдание душегубства, вот что значат эти слова…»

Ляззат придвинулась, запахнула на меня край одеяла, прижалась к плечу. Почмокала губами и положила на меня руку, потом закинула ногу. Иногда так делал Колюня, когда засыпал рядом на диване, как он говорил, «под телевизором». Я лежал, не шелохнувшись, защищенный молодой женщиной от всяческих бед. Мечта Ляззат исполнилась. Хотя бы во сне она покровительствовала Усману.

И первая мысль её утром будет о том, что Усмана нет.

С жесткой ясностью я понимал: она пришла с приготовленным к стрельбе ПСМ не выяснять обстоятельства гибели Усмана, которые знала, она явилась прикрывать меня. От людей, которые грелись запущенными двигателями в двух машинах под ясенями напротив гостиницы.

Но тогда почему они не решаются тронуть меня при ней?

Утром, ещё не открывая глаза, я определил для себя, что главная задача на сегодня — дотянуть пребывание на свободе до звонка Матье. А потом вспомнил о Ляззат и осторожно попробовал локтем пространство за спиной. Она исчезла. Я вольно потянулся, зевнул бегемотом, крякнул, наслаждаясь одиночеством. Сев на кровати и разглядывая жеваную сорочку и брюки винтом на ногах, я с тоской прикидывал неразрешимые бытовые заботы обеспечения достойного существования: где взять зубную пасту, средства для бритья, белье, рубашку, утюг, наконец?

Предполагалось, что в данный момент я попиваю кофе в самолете, выполняющем рейс Алматы-Москва, и в кармане моего пиджака, конечно, дискета с нужными документами. Ефим Шлайн в Москве поглядывает на часы и прикидывает: встречать ли меня в Шереметьево или высвистывать, скажем, в роскошную, по его мнению, кофейню на Большой Дмитровке? Пока мы общались бы, кто-то из его прихлебателей поскакал бы с дискетой в должное место для передачи её содержимого неплохо устроившемуся в Париже «Вольдемару». Может, набраться наглости и предложить себя на его место? Хватит Говнококшайсков… Колюня бы в хорошую школу пошел. Я бы прирабатывал ещё у Рума. При этом, теперь не как когда-то: хочешь — тоскуй по родине во Франции, а хочешь — ругай родину и собирайся в Париж из Замамбасово… Снуй туда-сюда, свобода, понял, в натуре.

Я ухмыльнулся, поймав себя на том, что про Россию подумал выспренно родина. Испекся, должно быть, от забот и страхов. Полагалось бы спеть, конечно, что-нибудь из родных напевов. Я и спел в ванной над унитазом. Из репертуара, который на светлой заре моего детства репетировал квартет балалаечников под руководством отца у нас дома, на Модягоу-стрит, в Харбине:

Из нагана вылетала

Черная смородина.

Атаману в грудь попала

До свидания, Родина!

Когда я подошел к окну и раздвинул шторы, прекрасного пейзажа не оказалось. Серая мгла и все.

Вышел на балкон. Промозглая оттепель. Машины на бульваре шли с зажженными фарами, и ни одной не оказалось внизу, у подъезда гостиницы, на козырьке которого я разглядел выброшенную косметичку. Недалеко улетела.

Мои швейцарские «Раймон Вэйл» показывали половину десятого. Неплохо поспал… Начинался понедельник 24 января.

Когда из номера донесся трезвон телефона, я помолился, чтобы это оказался Матье, ухитрившийся обставить все так, что нужный контакт состоится раньше четырех. Или отказ?

— Проснулся? — спросила Ляззат. — Я внизу, поднимаюсь со всякими предметами. Приводи себя в порядок. Пять минут хватит? В администрации спрашивают: ты продлеваешь пребывание? Сегодня понедельник, у них новая бригада…

— Хватит, — сказал я машинально. И машинально же прибавил: — Продлеваю.

Ляззат разъединилась.

Дежурившие ночью машины исчезли, потому что дежурство по присмотру за мной утром перешло к ней.

Я спел продолжение:

Атаманова могила,

Где береза белая,

Атамана погубила

Дура закоптелая.

Песня считалась про любовь. Как говорили когда-то по московскому радио, вещавшему на русском за рубеж, «слова народные, музыка Будашкина». А, может, и наоборот: «слова Будашкина, музыка народная». Кто такой был этот Будашкин? Да и народ…

Я попытался представить, каково будет, скажем, путешествовать с Ляззат. Когда она разговаривала, мне слышались детские нотки в её голосе. Некоторые женщины, если влюблены, подобны ребенку. Славно иметь в одном воплощении любовницу, дочь и жену. Редчайший сорт дружбы, мне кажется. Приятно было думать, что Ляззат сильная и я бы мог, наверное, положиться на нее.

Или лучше было бы положиться на рыжую с футляром для виолончели? Такая, помимо всего прочего — любовницы, дочери и жены, могла бы послужить ещё аккомпаниаторшей на наших со Шлайном застольях, если приспичит поорать со стаканом в руке. Ефим, правда, не пил. И не пел, хотя в этом уверенности у меня нет. Поет, наверное, под душем. Или в строю в молодости пел. Уж «Интернационал»-то определенно исполнял на партийных заседаниях в своей конторе.

На этот раз Ляззат постучала. В охапке внесла два или три пакета с фирменной меткой ресторана «Шелковый путь». Из них торчали пенопластовые одноразовые термосы-коробки со снедью, от которых попахивало пряностями, провоцирующими выделение желудочного сока. Ее сумочка распухла и тяжело обвисала с плеча.

— Безумствуете, Ляззат? — сказал я. — Ночные оргии под коньяк с закусками из буфета, принесенными в номер незнакомыми заезжими мужчинами, роскошные завтраки почти в постелях… Ужас!

— Разве? А мне показалось, у нас пиршество интеллектов, не больше. Незнакомый залетка даже не пытался притиснуть… э-э-э… возлежавшую подле леди. Храпел к тому же. Вертелся с боку на бок, рыгнул один раз…

Она принялась потрошить пакеты на письменном столе. Появился и термос с кофе.

— Я не был уверен… Вдруг вы замужем?

— В наших краях, когда краденую жену возвращают беременной, это не позор. Наоборот, явилась с прибылью.

Шубку она бросила в кресло.

— Поосторожней, — сказал я. — Ваш пэ-эс-эм в потайном кармане снят с предохранителя.

Она обнаружила, конечно, следы ночного обыска, когда проснулась. Предпочтительнее самому признаться. Профессионально объяснимое извинение. Всего лишь — мера предосторожности, не нападение ведь…

— Уже поставила, господин начальник стрельбища!

«Ладно, — подумал я. — Сначала поедим. Кто его знает, возможно, арест уже начался. Казахи, видно, во всем затейники…»

Ей сказал:

— Я лишился зубной пасты, щетки и прочего вчера… Извините, и побриться нечем. Мне повязывать галстук на эту сорочку, леди? И можно мне остаться во вчерашних носках?

— Оставайтесь во вчерашнем настрое, сэр. Будьте начеку, бдите, держитесь молодцом, бодро. Ветрам и бурям навстречу, выше ваш доблестный стяг…

Опрокинув сумочку, она высыпала теперь на кровать упаковки с зубной щеткой, пастами, отличным «жиллеттом», дезодорантом, лосьоном, ещё какими-то флаконами и тюбиками. На дорогих пергаментных обертках восточная фольклорная птица простирала золоченые крылья над надписью «Бутик Сен-Жермен». Ну, что тут скажешь?

Я не стал спрашивать про деньги. Определенно, я уже попал на казенное казахстанское обеспечение. В камере с прекрасной дамой, жаждущей выведать от меня — что?

Ради проверки параметров своей свободы, я спросил:

— Если звонить из номера в Москву, набирать напрямую?

— Можно и так, можно через оператора. У вас есть мой мобильный… Пожалуйста, пользуйтесь. Не разорите.

Ляззат сервировала, назовем это так, стол.

Она успела где-то переодеться. Воскресный стиль дорогой потаскушки сменился деловым — темно-синий в полоску спенсер, посветлее мини-юбка, невозможные коленки в темных чулках. Лакированные ботинки без капли грязи. Ее перевозил, высаживая у порогов, от ресторана к бутикам, от бутиков к гостинице и, куда следовало ещё поехать, шофер.

Я потащился в ванную.

Когда сильно застучали в дверь номера из коридора, я брился, обернувшись полотенцем. Брать меня собирались без штанов для пущего унижения как представителя бывшей колониальной державы. При этом в полной уверенности, что я не сделаю по слабохарактерности бритвенным лезвием харакири, чтобы смыть позор кровью, В номере пошумели, доносился мужской голос, потом стихло. Со словами «Ваша униформа» Ляззат вбросила, метко попав на крышку унитаза, слюдяную упаковку с сорочкой, картонку с бельем и носки. Деньжищ ей выделили на меня немерено! Сорочка, во всяком случае, оказалась «Ван Хейзен», английская. Душу грела мысль, что истребители моих пожитков получили по выговору, их начальство многократно, если говорить о материальном, компенсировало вчерашний урон.

— Пижаму выберешь сам, — сказала Ляззат, когда я вышел из ванны и поблагодарил за вещи. — Сегодня понедельник, утро, бутики, хотя и не все, откроются через пару часов. Так что её купим позже…

— Купим? — спросил я.

— А что ещё делать до четырех?

«Конец света, — подумал я. — Как говорят в романах матерые контрразведчики, нам все известно…»

Было отчего испортиться аппетиту. Проглотив кофе, я прикидывал, в какую игру теперь затеет Ляззат играть кукленком Бэзилом. Эдакий Кен, друг Барби. Отчего бы не предложить маркетинговым пройдохам «Кена Шемякина» со сменой одежек? Не запатентовать ли эту «интеллектуальную собственность»?

— Ешь лучше, — сказала Ляззат. — Это вкусно. Салаты, морские продукты, вот это кисло-сладкое… Я соус выпью, не возражаешь? Некоторые с похмелья рассол тянут. Муж так делает…

— Ты замужем?

— Давно, — ответила она. — Но… без детей. А ты?

Она споткнулась, хотела сказать «пока без детей», я почувствовал. И опять, как вчера, неприметно перевела нас на «ты».

— Все у меня нормально.

Наверное, микрофон пристроили в её бюсте. Было на что посмотреть.

«Я же ещё и должен помогать заполнять досье на себя, — подумал я. — Да пошли они все со своим вопросником…»

Мне и понравилось, и не понравилось, как цепко она накрыла длинными пальцами с фиолетовым маникюром мою ладонь. Иногда трудно разобраться в таких женских поступках. Если бы меня спросили, хочу ли я по-прежнему с ней путешествовать, я бы не знал что ответить. Наверное, нет, не захотел бы…

— Расслабься, — сказал она — Все предрешено… Скоро поедем.

Я подумал: минувшей ночью, может быть, Ляззат и прикрывала меня во хмелю и с горя, бессознательно, в «подкорке» заменяя мною Усмана, но теперь она именно меня караулит так же, как караулили люди в двух «Жигулях», караулит вместо них. И ещё я подумал, что следовало бы все-таки потискать её в кровати. Микрофон определенно держался на ней на присосках. Теперь-то я не сомневался в его существовании. Силен задним умом…

Но чего ждет и ждет её командование? Когда Матье ввалится в мышеловку, где на роли сыра дергается крестный?

3

Обедать Ляззат отвела меня, назовем это так, на второй этаж гостиницы в ресторан, где ленивого официанта с меню пришлось ждать четверть часа. Одновременно с ним появилась кампания французов с переводчицами, и я молил Бога, чтобы они уселись за соседний столик. Они и уселись. Когда, приняв у Ляззат заказ, увалень на кривоватых ножонках унес меню, я развернулся на стуле и, извинившись за беспокойство, попросил ближнего из французов одолжить для уточнения его экземпляр. Де, мол, рассеянность, забыл про десерт. Я старался наговорить как можно больше французских слов.

Кудрявый парень воскликнул:

— Смотрите-ка, соотечественник! Вы давно здесь, месье?

И все они уставились на Ляззат. Действительно, было на что посмотреть.

Она пребольно пнула меня под столом носком туфли. И, растянув пухлые губы в улыбке, прошипела сквозь перламутровые зубы:

— Говори только по-русски… Понял?

— Недавно, два дня… Но я не француз, — сказал я. — Вот приехал делать предложение. Познакомились по переписке, знаете ли…

Второй тычок туфлей.

— Только по-русски, это приказ, — прошептала Ляззат.

Толстенькая переводчица выпустила дым в нашу сторону и сказала:

— Дама ревнует своего спутника, Энцо!

— Но я не голубой, честное слово! — ответил француз с итальянским именем.

Я засмеялся, и за мной все за французским столиком.

— Парень подумал, что ты ревнуешь, Ляззат, и говорит, что он не голубой, — перевел я.

Ляззат засмеялась, и за французским столиком тоже из вежливости.

— Больше на языках общаться не буду, обещаю, — сказал я Ляззат.

Выяснено: французского она не знает, блокировка становится жесткой, хотя выданный ею же мобильный телефон остается в кармане моего пиджака. Обеспокоенность Ляззат свидетельствовала, что микрофон с неё тоже сняли…

До четырех оставалось два с половиной часа. Я бы мог набрать номер Матье и, когда он снимет трубку, попросить к телефону Иванова-Петрова-Сидорова, а затем извиниться за ошибку. Крестник узнает голос, сообразит, что я в западне, и контакт, во-первых, оборвет, а во-вторых, возможно и предпримет что-то. Разумеется, выданный мобильный на «жучке», куда я звонил, определят, но ошибка, даже если в неё не верят, может и в действительности оказаться ошибкой. Другого хода в голову не приходило.

Она не спросила, кому я позвонил. Да и зачем? Контакт записан, кому следует им займутся, допрос на этот счет — тоже их дело. А Ляззат — страж, продолжение забот о моей персоне, начатых вчера «сладкой парочкой».

Я захлопнул крышку мобильного телефона и протянул его Ляззат. Мне показалось, у неё слегка дрогнули губы. Она отвернулась и сделала знак кривоногому официанту.

— Десертов будет три, — сказала она, когда он подошел.

Коренастый казах в казенной пиджачной тройке и с омертвелым, изношенным лицом появился в дверях ресторана. Не осматриваясь, мягко ступая небольшими ступнями, направился ко мне. Прямиком. Это ощущение возникло немедленно. Приближаясь, из фигуры он превращался в портрет. Кожа на скулах, носу и залысинах казалась навощенной. Отвратительное сравнение пришло само по себе: резиновая маска, как у хирурга перчатки на руках…

Когда он сел, я приметил лысину, прикрытую редкими прядками, начесанными с виска. Их слегка задирало сквозняком. Растянулись тонкие губы. В углах ничего не выражающих глаз возникло по морщине. Действительно, как на резиновой маске. Он улыбнулся, должно быть.

— Я подполковник национальной безопасности Бугенбай Ибраев, — сказал казах. — Кто вы?

Он давал мне время подумать. Ел клубнику в сметане, запивая глоточками кофе с молоком. Угощение материализовалось на столе за полминуты до его появления на стуле рядом со мной.

От типа буквально тянуло смертью. Танцовщицы из «Стейк-хауза». Усмана. И, не исключено, моей. Отчего бы и нет? Заполучи я заказанные Шлайном документы, неприкасаемые здесь репутации, словно поставленные на ребро и в ряд костяшки домино, попадали бы, начиная с первой тронутой. И одна, конечно, символизировала бы поверженного подполковника. Так что пощады не приходилось ждать.

Дико поверить, будто он не запрашивал Москву, сообразив, что я полный тезка полковника Ефима Шлайна. Да только что-то уж просто все складывается. Заказчик, пославший меня, выходит, здешних за дураков держит, тогда как на самом деле это, наверное, не совсем так… Ибраев сказал это, доев клубнику и задумчиво гоняя кофейную гущу в крошечной чашечке, которую вертел между пальцами, жесткими, как грабельные зубья.

Я молчал. Действительно: а что говорить?

— Ефим Шлайн благородный человек. Он собирается вас вызволять, сообщил Ибраев.

Удар, который я получил, в бангкокской конторе моего первого босса, майора Випола, назвали бы «кошачья лапка». Здешнего термина я не знал. Практически невидимый, удар нежен молниеносностью — боль приходит секунд через десять. Другие его преимущества: ни следа на теле и без клинических последствий для поджелудочной, печени, селезенки и остального подобного. Щадящий, одним словом. Известно, что со сломанным ребром человек продолжает ходить и поднимать не слишком тяжелое.

Никто и не заметил случившегося. А я опять промолчал.

Все-таки он зря так поступил. Эту боль я буду чувствовать долго. Я, признаться, не обращаю внимания на увечья и физические страдания. Форсированный допрос есть допрос и из-за того, что он — форсированный, обижаться не приходиться. Ибраев же унизил мое профессиональное достоинство. Он меня бил. В ресторане, прилюдно. И он знал, что я понимаю это ещё не допрос, меня просто бьют.

Унижение стараешься скрыть в любых обстоятельствах. Я и старался. Двинул мельхиоровый кофейник к себе и, чувствуя, как его ничтожная тяжесть отдается в развороченном боку едва выносимой болью, нацедил себе кофе.

— Это не разорит ваш бюджет? — спросил я Ибраева.

— Конечно, попейте, — сказал сукин сын. — Спасибо, что снизошли до разговора.

Я плюнул в чашку и медленно сцедил кофе ему на брюки.

— Подмоченные штаны так забавно смотрятся…

Договорить не дал, если я верно разобрал, прежде чем он меня вырубил, кудрявый француз с итальянским именем Энцо, сорвавшийся из-за соседнего столика.

В восемьдесят восьмом году майор Випол поручил мне разобраться с делом о похищении с целью вымогательства гонконгского миллионера Тимоти Вилнера из виллы, снятой им на островке Майтон в Андаманском море у таиландско-малайзийской границы. Расследование вела полиция, интерес нашей конторы был чисто маркетинговый. Випол предполагал наплыв клиентуры из Гонконга, готовившегося прекратить существование в качестве британской колонии. Гонконгцы с деньгами присматривали места для переселения куда-нибудь неподалеку в преддверии передачи территории красным китайцам, и мы получали запросы относительно условий безопасности проживания в разных местах, в том числе и на Майтоне.

Випол отрядил меня, принимая во внимание мое русское прошлое. Тимоти на самом-то деле был Тимофей, а фамилия его звучала вполне по-петербургски — Вельнер. Это по-английски она читалась «Вилнер». Показания Тим, как он попросил себя называть, давал тайским агентам через переводчицу, поскольку его английский спустя много лет после выселения из Северной столицы оставался все ещё советским. Встреча запомнилась тем, что Тим, не оправившийся от избиений и усыпляющих уколов, сохранял неистребимую болтливость.

В баре гостиницы «Под соснами» в городке Джорджтауне на малазийском острове Пенанг, куда он переехал после вызволения, Тим два дня не отпускал меня, оплачивая совместные трапезы и выпивки, ради возможности поговорить по-русски. На первой встрече, когда я представился, он сказал:

— Вы знаете, Бэзил, вы мне, конечно, не поверите, но меня выдворяли из родного Союза вместе с великим Бродским. Клянусь здоровьем мамы! Вы, кстати, знаете, кто такой Бродский?

Я не знал, кто такой Бродский. Но выяснил, что Вельнера выселяли из Ленинграда в 1973 году, то есть когда, наверное, и этого великого Бродского, про которого после этого кое-что узнал. На этом общность с «великим» для Тима заканчивалась, поскольку он уехал не по воле властей, а согласно приглашению израильского дяди… Меня не интересовала биография Тима, в мою специализацию не входила литература, тем более такая её мелкая отрасль, как поэзия, мне требовались детали похищения: кто, где, что, когда и как. Заставить Тима сосредотачиваться на этих подробностях, а не разговорах «за жизнь», оказалось нелегко. Раскачивать его пришлось изо всех сил.

Брали Вельнера на вилле Ханс-Михель Райниш и Вольфганг Гец, два немца, косившие под французов, два лучших друга Тима по дискотечным похождениям. Оглушили коротким в челюсть, потом укол снотворного или наркотика, а дальше — форсированный допрос в укромном бунгало под шум моря: сколько на счету, какие финансовые планы. Стандартное. Интересными показались только детали. Сбрившие бороденки и снявшие парики Райниш и Гец держали Тима в затемненных мотоциклетных очках, чтобы не запомнил их подлинное обличье. Когда пытали, руки захлестывали за спинкой стула наручниками, ноги связывали, рот не заклеивали «скотчем», а вбивали между зубов мяч для игры в гольф и колотили по ребрам телескопической дубинкой. Есть такие, карманные, из рукояти, если тряхнуть, выдвигаются две пружинисто секущие секции. Услышал я тогда в первый раз и о портативном детекторе лжи. Размером с ладонь приборчик «Voice Stress Analyzer 12V Константин, владелец кафе «XL» в Алматынтан» исправно, надо думать, показывал друзьям Тима Вельнера, насколько он изоврался. Тим выдержал пытки достойно: миллионером он был формальным, номера банковских счетов и планы знал только дядя, который племянником прикрывался.

После прошлого Тима я поработал над прошлым Райниша и Геца. Ребята заслуживали внимания деталями своего технического оснащения. В вооруженности немцев чувствовалось нечто, отличавшее их от бандитов… В восьмидесятые в Гонконге блистала несравненная Тереза Вонг, собиравшая тысячи поклонников своего китайско-японского репертуара со всей Юго-Восточной Азии и Дальнего Востока. Я перебрался из Джорджтауна в Гонконг, где на её концерте в переполненном зале Виктория «в одно касание» получил от бывшего однокашника по Алексеевским курсам пленку с надиктованной информацией по Райнишу и Гецу. Разумеется, не бесплатно.

Випол в Бангкоке принял все мыслимые и немыслимые расходы по командировке в Джорджтаун и Гонконг, а также немедленно удвоил мою базовую ставку. Я доказал, что Райниш и Гец работают на фирму «Финансовые советы и защита» с юридическим адресом в Сингапуре и действительной базой в Маниле, на Филиппинах. Бывший полицейский майор без задержки снарядил меня в этот чудовищный город. Не могу сказать, что новую командировку я воспринял с радостью. В Маниле я когда-то похоронил отца…

Отец кончил счеты с жизнью неудачным выстрелом в сердце. После него он дышал двое суток… Маме он оставил достаточно на пять-шесть лет жизни на её счете в новозеландском банке. Чековую книжку папа пришпилил к прощальной записке: «Я всегда любил вас. Я был счастлив вашей поддержкой. Вы не предавали меня. Не предам и я. Мне 65, силы уходят. У меня болезнь, которая превращает в обузу. Вы верили моим решениям. Верьте и этому последнему. Ваш любящий муж и отец. Да спасет вас Господь».

Болезнь угнездилась в его сердце. Он и стрелял-то в нее. Я знаю. Неясным оставалось одно: зачем он поехал умирать на остров Лусон, на котором и находится Манила? Позже, я, кажется, понял. Во-первых, чтобы остаться одному, спокойно обдумать свое решение и, подготовив бумаги, не дрогнуть. И во-вторых, чтобы поближе ко мне оказалась поддержка Владимира Владимировича Делла, бывшего харбинского балалаечника и последнего белого плантатора, торговца каучуком, друга отца…

В Маниле стояла сорокоградусная жара при стопроцентной влажности. Кондиционеры в семидесятые годы стоили бешеные деньги, и, подсчитав свои возможности, я договорился с холодильником компании «Пепси-Лусон» о поставке одной тонны льда. Партиями каждые два часа. Служащие вытаскивали из-под стола, на котором лежал гроб с телом папы, цинковую ванну с растаявшими кусками и ставили другую — со свежими. Лед в пластиковых пакетах лежал под покрывалом на груди и животе, у висков. Владимир Владимирович обещал, что православный батюшка прилетит из Австралии. У Делла в хозяйстве имелись две двухмоторные летающие лодки.

Старый деревянный гест-хаус «Чан Теренган Гарсиа Аккомодейшн» возле аэропорта освобождался от мебели и сантехники перед сломом, поэтому хозяин-китаец согласился принять постояльца с покойником. Мотель тоже умирал.

В номере с мертвым папой я прожил полтора дня, совершенно один, если не считать появлений служащих «Пепси-Лусон». Позже пришли Делл и священник, оказавшийся австралийским аборигеном, принявшим православие и постриг в Японии. Мы выпили по стакану «столичной», бутылку с которой я охладил в ванне со льдом под гробом. Я настоял потом, чтобы Делл принял оплату за самолет, и выдал щедрое пожертвование батюшке на его туземный храм.

Жидкая сероватая земля сама по себе, оползая, сомкнулась над тиковым гробом на старом колониальном кладбище в пригороде Манилы. Она липла к лопатам, словно клей, и уже пахла гнилью. Спустя пять лет, в тот год, когда разъяренные лусонские мужики с мотыгами и мачете собрались захватить кладбище под пашню, его сравняли и покрыли армоцементными плитами на зло бунтовщикам, а поверху разместили вертолетное крыло военно-морских сил.

Благодаря заданию Випола слетать из Бангкока в Манилу, я получил возможность помолиться перед колючей проволокой военной базы, за которой сопрели останки отца. Таксист, который вез меня в аэропорт, находившийся по пути, тоже вышел из «форда» и встал на колени поодаль. Думаю, это был единственный случай, когда я плакал при посторонних. Может, из-за отсутствия навыка скорбеть не в одиночку.

А так, все обернулось в Маниле лучше некуда. Фирма «Финансовые советы и защита» оказалась структурой, работающей по найму у китайской Те-У, пекинского аналога гестапо, то есть партийной разведки. В преддверии возвращения британского Гонконга и португальского Макао в «лоно родины» Те-У заранее одевала инвентаризационный колпак на финансовые ресурсы колоний. Райниш и Гец обрабатывали Тима Вельнера в этой связи. Дядюшка, выставлявший Тима миллионером вместо себя, оказался не промах. Ну, и я не оплошал. Добытые мною, не без риска, конечно, сведения Випол оплатил по высшей шкале, а бангкокское полицейское управление и регистрационная палата сделали мою лицензию «практикующего юриста» многолетней — исключение для иностранца небывалое.

…Я изо всех сил перенапрягал память деталями своего доблестного прошлого, отвлекая сознание, ради выхода за «порог боли», которая рвала мне внутренности. Челюсти вывихивал вжатый между зубов мяч. Теннисный. Не для гольфа. Казахстан покрывала не подходящая для этой игры заснеженная степь, кусок которой я видел в верхней, не закрашенной части зарешеченного окна. Я висел перед этим пейзажем на руках, вдетых в ременную петлю, качавшуюся на потолочном крюке вслед за ударами карманной дубинкой, которой меня охаживали по ребрам. Уж лучше бы испытывали карманным детектором лжи, который я видел с высоты своего полета на письменном столе…

За какой выигрыш мстила судьба — за выигрыш у фирмы «Финансовые советы и защита» или у Те-У? Я вполне прочувствовал теперь, каково приходилось бедному Тиме Вельнеру. Сноровка и техническая оснащенность, которыми пользовались при обработке наших бренных тел, оказались на удивление идентичными. Только вот каким образом перенял их за тридевять земель и спустя полжизни одного поколения подполковник Бугенбай Ибраев?

— Мир тесен, — изрек я пошлость, прежде чем, слава Богу, потерять сознание.

Загрузка...