Глава пятая Несовершеннолетняя невеста

1

За приличным письменным столом сидел подполковник Ибраев и пил чай по-старушечьи — в прикуску с московской шоколадной конфеткой «Радий». Обертку, маслянистостью напоминающую технический пергамент, в который заворачивают, скажем, подшипники, он сложил в аккуратный фантик. Фантиком увенчал стопочку таких же на мельхиоровом подносе, а стопочку придавил полулитровой емкости чашкой с золотистыми лаврами. Поверх лавров тянулась надпись серебром. Мелкие буквы не давали возможности различить, от кого и по какому случаю. Я бы не удивился, если бы от Ефима Шлайна. Дорогому другу и боевому товарищу в память о совместно проведенных душегубствах.

— Вы мощный тип, господин Не-Знаю-Как-Вас-Звать-Величать, — сказал Ибраев, отодвигая поднос с чайным прибором.

— Шлайн, — ответил я. — Ефим Шлайн. Можете называть просто Фимой. Так принято между моими родными и близкими. В городе-герое Ленинграде, с Васильевского острова которого я и приехал…

Лицо подполковника приняло выражение, которое я видел у командира гвардии или, как там писалось, «уланов» на фотографии в рекламном буклете, выданном стюардессой в «Боинге» компании «Эйр Казахстан» вместо газеты. Маска, вырезанная из дерева, и с тщанием пропитанная морилкой.

Маска деланно хмыкнула с оттенком бюрократической иронии. Мои аккредитационные грамоты не принимались…

Мне не давали отлежаться где-нибудь в одиночестве, по моим прикидкам, три или четыре дня. После ресторана гостиницы «Алматы» я пришел в себя в дребезжащих, замусоренных окурками «Жигулях», на заднем сиденье, полулежа на боку, руки за спиной в наручниках. Свои швейцарские «Раймон Вэйл» видеть не мог, да и не чувствовал их на затекших запястьях. Может, и сняли. Бумажник с документами и деньгами из нагрудного кармана пиджака определенно исчез. Над спинкой сиденья передо мной топорщились над воротником лисьей шубы роскошные космы Ляззат, и, помнится, я заплетающимся языком выразил сожаление, что она не села рядом. Тогда бы, мол, я склонил свою расколотую головенку на её коленях. Только на это меня и хватило.

В самолет загружали на носилках, очевидно, под видом страждущего, отправляемого на лечение. Заботливые санитары напряженно держали на крутой лестнице мое отравленное снотворным тело параллельно бетонке, на лицо ложились снежинки. Наверное, они и вернули меня второй раз на минуту к реальности… Ляззат выступала в обличье заботящейся родственницы, и я спросил её, не депортируют ли нас вместе, скажем, в Рио-де-Жанейро. Карнавал, лоснящиеся мулатки и мулаты, все такое радостное и теплое, не то, что хлад, ветер и снег вокруг…

В самолете санитары, встревоженные моей живучестью, сделали укол выше локтевого сустава, и, скорее всего, перестарались с дозой. Я отключился ещё до взлета.

На дыбе раскачивали после того, когда мое сознание просветлело в третий раз настолько, что я сумел опознать испытанные до меня и на Тиме Вельнере средства технического воздействия на плоть человеческую.

Теперь я очнулся в четвертый раз на собственном пальто, на полу, в виду полированных ножек письменного стола, за которым чаевничает уставший орудовать дубинкой властелин моей судьбы. Точно определиться по времени и месту, то есть когда и где именно меня подвешивали и задавали разные вопросы, я не мог. Да и вспомнить вопросы и свои ответы тоже. Сознание на этот раз прояснялось медленнее. Я ослабел.

Кто-то поддел под мышки и прислонил меня в сидячем положении у стены.

Лучше бы я не видел собственных брюк. Вряд ли я валялся в этой же комнате, до того как передо мной, словно фотография в ванночке с проявителем, медленно обозначился Ибраев. Не думаю, что чаепитие, если сосчитать фантики, неторопливое и в удовольствие, протекало в виду изгадившегося полутрупа, в который меня превратили. Приволокли явно недавно.

— Отодвинуть подальше? — спросил человек за спиной. Аромат моих телес и ему не доставлял удовольствия.

— Я закончил с чаем, не мешает, и так ему удобнее, — сказал заботливый Ибраев. И поинтересовался: как все-таки обращаться ко мне по настоящему?

Не слишком разговорчивым, видимо, оставался я и в отключке. Не растерял, как говорится, навыка. Однако следовало бы подумать, как вывертываться из патовой ситуации. А что она — патовая, сомневаться не приходилось. Чем дольше я молчал, тем сложнее становилось положение Ибраева, потому что уничтожить меня физически он или не мог, или не решался, или ему не давали. Не приходилось сомневаться также, что Шлайн в Москве давно встревожился моим исчезновением, если для него происходящее исчезновение, а не захват его агента.

Для себя я тоже просвета пока не видел. Протестовать — глупо и безнадежно. Предложить в обмен за освобождение нечего. Если это игра кошки с мышкой, оставалось держаться до последнего, выжидая первой же промашки противника, чтобы ускользнуть. Откуда, куда, как?

Приходилось, выжидая, валять дурака, чем я и занимался по милости Ефима Шлайна в этой благословенной стране уже несколько дней. Хотел бы я знать, сколько именно?

В качестве «практикующего юриста» много лет назад, ещё до возвращения в Россию, мне пришлось допрашивать в номере третьеразрядной бангкокской гостиницы «Малайзия» американца, а если точнее, техасца. Кажется, звали его Роберт Ривс. Компания «Объединенные гранильщики» на знаменитой ювелирной улице Силом-роуд заказала моему боссу, майору Виполу, расследование подмены на её складе бриллиантов фионитами. Ривс подобрал и заказал у компании несколько крупных камней, затем передумал покупать и, когда ушел, эти несколько оказались поддельными. Метод поведения Ривса под допросом вызывал восхищение. Техасские бандиты, что ли, изобрели его когда-то?

Суть заключалась в том, что Ривс, отвечая, и вполне охотно, то есть, что называется, сотрудничая со следователем, практически провоцировал вопросы, дававшие ему информации больше, чем мне его объяснения. Прямых улик подмены камней компания-заказчик не дала. Я просто вломился в номер Ривса на рассвете и застал его врасплох… Право задавать вопросы мне давала одна голая сила. Ривс выставлялся говорливым умником, сдавшимся на милость сильнейшего. Он ловко трамбовал во мне уверенность в полнейшем превосходстве над собой. И, хотя ещё ни слова не было сказано о бриллиантах, он уже исподволь выяснил, что я не грабитель и не вымогатель, а частный детектив и что речь идет о его несостоявшейся сделке с «Объединенными гранильщиками». Так что убрался я из гостиницы «Малайзия» не солоно хлебавши, то есть так и не составив ясного представления, кем же был на самом-то деле ловкий ковбой…

Метод мог пригодиться теперь. И я сказал:

— Лаской надо действовать, лаской… Дайте мне возможность привести себя в порядок. Дайте поспать без наркотика часок-другой. И все получите… Я охотно расскажу, что знаю. Отвечу на все вопросы. Головку бы освежить.

— Я бы согласился, — сказал добряк за моей спиной. — Сердце у него на пределе. И желудок бы следовало привести в порядок.

Я приметил на стуле алюминиевый саквояж с красным крестом.

— Не переменили ещё на красный полумесяц? — спросил я наивно, потянув подбородком в сторону аптечки. Руку с перстом я бы не поднял.

— Вы нагло уверены в себе, — сказал полковник. — А ведь полностью в наших руках. Полностью! Забыли мой урок?

Пришлось сказать:

— Как говорится, кровь белого пролита.

Наверное, не стоило бы ему так резко напоминать про урок. Я его не забыл. И он оказался сильнее техасского образца на выживание. Я напрягся, набрал слюны и плюнул на лакированный ботинок Ибраева. Выше бы не достал. О, Господи, плевался я действительно кровью…

— Я ведь смогу заставить слизать, — сказал Ибраев спокойно.

— Сможете… Но это увеличит мой кредит на порядки. Приставите два нуля в конце суммы? Или три? Расплачиваться придется. Будьте уверены!

Он поддел носком чистого пятку загаженного ботинка и, сковырнув его, сбросил с ноги. Стряхнул и второй. Сощурив глаза, побулькал тихо в подзобке, не разжимая узких губ. Надо понимать — рассмеялся.

— Ладно. Договорились. Здоровье за деньги не купишь. Самочувствие у вас не для серьезного разговора. Да и нервишки… Договорились. Выдадите свой кредит попозже. В деталях. Как говорит один мой друг в России, поменьше философии, побольше наличных…

В России так мог говорить с ним один человек — Ефим Шлайн, это была его философема из стандартного набора ещё пяти-шести подобных пошлостей.

Господи, взмолился я в отчаянии, да что же происходит? Пыточная техника от пекинцев, прибаутки-шуточки от москвичей.

— Затерло вас между великими соседями, — сказал я.

Ибраев понял. Нижние веки едва заметно пошли вверх. Его задело.

— Сколько времени вам понадобится собраться с мыслями? — спросил он.

— Зависит от того, чем травили.

— Договоримся так. Я даю ночь. Целую ночь. Спокойную. В чистой постели. После ванны и хорошего ужина. Возобновим работу в девять утра и в нормальной обстановке. В служебной, не здесь… Всего хорошего… Фима!

Носки полковник носил толстенные, шерстяные и грубой домашней вязки, темно-коричневые, вполне гармонировавшие с зелеными брюками по шву с синей выпушкой. Носки и брюки прошелестели по ковру в пределах моей видимости. Мягко хлопнула дверь, из-за которой на секунду донесся легкий запах какого-то пряного блюда, готовившегося в недрах ибраевского хозяйства.

— Сплюньте ещё разок, — сказал заботливый человек за моей спиной. Вот салфетка… Так, посмотрим. Крови-то и не должно бы быть… Может, вы нарочно прокусили губу?

— Ванну и сменить одежку, пожалуйста — попросил я. — Пожалуйста, давайте выполнять приказы…

Отмывала накопившееся на мне дерьмо Ляззат. Она ловко ворочала изгаженное, покрытое синяками тело в пустой ванне, из которой слила заполненную для обогрева холодного кафеля воду. В горячее, сказала она, с гематомами окунать нельзя. Мочила губку в тазу и обтирала тепловатым мыльным раствором, легонько касаясь кровоподтеков. Я не стеснялся. Потому что впал в сон. Иногда она похлестывала меня по щекам. Я открывал глаза и пил из пластиковой бутыли солоноватую минеральную воду, много воды…

Бэзил Шемякин не существовал. Продолжали жизнь отдельно взятые клетки его замучившейся плоти.

И сразу же наступило утро.

Я лежал, видимо, в детской, потому что постелили мне на раскладном кресле, придвинутом к короткому диванчику, забросанному мягкими игрушками, в основном одногорбыми верблюдиками-дромадерами. Множество пестрых коробок с видеофильмами, в большинстве мультяшками, стояли на полках, хотя ни телевизора, ни видеопроигрывателя не было видно. Синяя пластиковая парта, размерами подходившая первокласснику, была завалена одеждой, приготовленной для меня. Дешевые, с пошлой люстриновой ниткой, серые брюки, вязаная застиранная бобочка с длинными рукавами и без двух верхних пуговиц, вся в ржавого оттенка разводах, носки неопределенного цвета. На полу стояли разношенные войлочные пенсионерские ботинки-боты с молнией. Парфюмерия, купленная ещё в Алматы Ляззат, прилагалась.

Я беспрепятственно покинул спаленку, разыскал неразделенный с санузлом туалет, наверное, для прислуги, совершил необходимое, потом омовение под душем, побрился и пошел на голоса в глубине квартиры. Штанишки оказались велики, ремня мне не дали, и приходилось поддерживать брюки локтями.

На меня никто и не посмотрел. Здороваться не полагалось в манере, усвоенной мною ещё у Шлайна много лет назад.

Завтракали по-семейному.

Ибраев был в шерстяном спортивном костюме, с махровым полотенцем, повязанным вроде фуляра на шее, явно после гимнастики и холодного душа, с красным лицом, мокрой и от этого как бы поредевшей прядью, зачесанной с виска на лысину. Ляззат, тоже в спортивном костюме, тоже раскрасневшаяся, с сухими волосами. Вызывающий маникюр сменила на усредненный, розоватого оттенка. Без косметики родинка на скуле казалась крупнее, как и поры на коже. Третий персонаж, русский на сто процентов, лет под шестьдесят, немного тучный, с лысиной в сивой опушке, оделся официально. Двубортный коричневый пиджак, вязаный черный галстук, явно лондонский, их только-только начинали носить, сорочка с безупречными воротничком и манжетами. Серые глаза, властный взгляд. Лицо правильное и ординарное, идеальное для того, чтобы не запоминалось. Бледное и одутловатое, как у человека, безвылазно сидящего в четырех стенах.

Так и оказалось.

— Знакомьтесь, Фима, — сказал ехидно Ибраев. — Это ваш сокамерник после завтрака и до не знаю какого времени. Зовите его Иван Иванович. Или как вам удобнее, скажем, как принято среди ваших родных и близких… Иван Иванович не возразит, я думаю.

— Мне вернут мои документы? — спросил я. — И часы? Где мои швейцарские часы?

— Попробуйте вот этой конской колбаски, Бэзил, — сказала Ляззат. — Вам чай с молоком и маслом, по-казахски, или — что?

Она сделала бутерброд и положила передо мной на тарелку.

— Мне вернут мои вещи? И что значит сокамерник?

Мне показалось, что я вот-вот получу тычок вроде того, какой схлопотал от Ибраева в ресторане в Алматы. Полковник резко вскинул руки за загривок и с силой придавил шею сцепленными ладонями вниз. Шея не уступила. Клубок мускулов вдруг сник, будто щупальца осьминога, которого пырнули ножом в туловище, и утихомиривший себя Ибраев встал. Кивнул Ляззат, сказал:

— Объясните Фиме…

Бросил салфетку и величественно удалился. Бить больше не станут, вот что это значило. Только вот почему?

Сокамерник тронул Ляззат за плечо и сказал безучастно:

— Я тоже пойду, приготовлюсь… Уже половина восьмого. Надеюсь, у тебя все в порядке?

Ответа не стал ждать.

Наблюдая повадку Ляззат, я ещё в первую встречу отметил, как часто она меняет положение длинных ног. Наверное, механически. Демонстрирует, понимая, насколько красивы. Даже в мешковатых спортивных брюках.

— Куда меня привезли? — спросил я. — Объясните.

— Город называется Астана. Мы в доме Ибраева. Все, что с тобой происходило до этого утра, закончилось. До этого ты считался личным гостем подполковника… Он занимался тобой как частное лицо. Как специалист, предоставляющий консалтинговые услуги крупной коммерческой фирме. К его служебному положению на государственной службе ваши с ним отношения до сегодняшнего утра не имели и не будут в будущем иметь никакого отношения. Через…

Ляззат взглянула на часы.

— …полчаса придет машина, и тебя отвезут в следственный изолятор департамента комитета национальной безопасности, на улицу Кенесары. Тебе предъявят обвинения в убийстве Усмана Ирисова, устройстве террористического акта и убийстве трех человек в ресторане «Стейк-хауз», оказании сопротивления правоохранительным органам и…

— Изнасиловании Ляззат… Твоя фамилия не Ирисова после замужества? закончил я её фразу.

— Бэзил, не хорохорься… Здесь есть люди, которые ногой открывают такие двери в Москве, к которым твоему начальнику вообще не подойти, даже если он запишется на прием за год до этого. Запомни… Москва, если за тобой она, тебя здесь не защитит. Не захочет. Все давным-давно схвачено на верхах. Обговорено и поделено. Остальное — суета, как говорит мой муж, для подчиненных, подведомственных и подследственных. Вообще, приготовься к худшему. У Ибраева есть ключик к тебе. Он питает к тебе уважение как к профессионалу, я точно знаю, а поэтому действовал до сих пор, скажем, э-э-э… традиционными методами. Битье, наркота в вену… Нечто личное. Неофициальное. Тебя пока только пробовали. В неформальной обстановке, что ли… Теперь Ибраев использует свой ключик, да не один, против твоей закрытости, я знаю твердо, потому что обычный подход не сработал… При этом будет чувствовать, что унижает себя этим. Остервенеет и сделается опаснее. Вообще опаснее, для всех, не только для тебя… Но из-за тебя. Однако, выбора ты ему не оставил. Вот так вот, господин иностранец… Ты ведь не русский?

— Русский, — сказал я. — Недавно стал… Почему ты мне рассказываешь все это? Дешево выглядит… Злой следователь — Ибраев. Добрый — ты… Давай объяснимся по главному пункту. Что значит быть гостем частника Ибраева, я прочувствовал. Взяли, побили и слегка изувечили. А каково оказаться подследственным официального чиновника от безопасности Ибраева? Ты можешь сказать определенно, зачем все эти подходы издалека, какова их главная цель? И ещё — какая же фактическая разница для меня между двумя этими положениям, что — хуже, а что — лучше?

— Лучше, если бы ты вообще не приезжал… А хуже… Худшее для тебя второе… Тебя ведь могут засадить за шпионаж. Мне кажется, теперь ты уже в двойной западне… Частной и правительственной. Одновременно… Одной ногой там, другой — здесь… Ну, все! Еще предстоит подборка подходящего пальто. Твое московское не годится. На улице мороз ниже тридцати и ветер… Да оно и в не товарном виде теперь. Шапка ещё понадобится! Будут выводить на свежий воздух размяться. На час в сутки…

Мне кажется, я начинал разбираться в силовых полях, свирепствующих в атмосфере, почему не сказать и так, над моей буйной головушкой. Ефим Шлайн предпринял свои действия, в результате которых я оказался в плену, без санкции высшего начальства. Или, во всяком случае, такого начальства, которое видит отношения между Москвой и Астаной шире и почти по-старому, в отличие от верующих в новые суверенитеты наивных формалистов более по-партийному, если считать аппаратчиков всех стран единым интернационалом. Меня попытались вонзить в нечто на самом-то деле непробиваемое, в нечто, что может развалиться, раскрошиться, но не стать податливым. Получалось как бы, что я — слишком мягкого металла пробойник, а Ибраев — непробиваемый монолит…

Документы, за которыми меня послали, принадлежали и Москве, и Астане. И компрометировали людей из обеих мест в равной степени. Шлайн и Ибраев, по сути, служат одному общаку. И, видимо, знакомы. Вот в чем дело. Возможно, они и хотят служить вместе, объединяя усилия, какому-то общаку, который бы воплощал добро. В их, бывших выпускников Краснознаменной школы имени Андропова, понимании. Которое начинает расходиться с пониманием добра нынешними интернационалистами. Шлайну и Ибраеву приходиться мучительно решать: как поступить — по закону, которым следует руководствоваться, или по понятиям высших начальников? Так появляются два подхода. Частный, неформальный, что ли, который на мне уже опробовали. И официальный, который предстоит испытать. Если это испытание я пройду.

Усман Ирисов, например, не прошел.

— Никаких новостей по убийству Усмана? — спросил я, прикончив третью чашку кофе. Я бы и четвертую выпил, если бы оставалось в кофейнике.

Ляззат неторопливо допивала чай с намешанным маслом, по-казахски.

— Нет, но я добуду эти новости, — сказала она жестко.

— Еще вопрос. Служебный. Можно? Этот надутый тюлень Иван Иванович в пиджаке от «Версаче», мой сокамерник, он — кто?

— Мой муж, — ответила Ляззат. — И не сокамерник. Так только говорится… Сосед. Дверь твоей камеры будет напротив, через коридор. В комитетском сизо одиночки.

Связь, подумал я, мне любой ценой нужна связь со Шлайном или Матье.

Ляззат снова переменила положение своих длинных ног, у которых словно бы имелось по паре колен на каждой. Действительно, было на что посмотреть даже в мешковатых спортивных брюках.

2

Белая «Волга» катила по мерзлым проспектам «азиатской Бразилии», новой казахской столицы, бывшему Целинограду ныне Астане, переезд правительства в которую буклет, подсунутый в «Боинге», величал «Великим кочевьем Назарбаева». Везли меня вольно, на заднем сиденье. Выданный Ляззат бараний тулупчик выглядел нищенски подле норкового пальто авангардного оттенка «аврора» на её муже, уместившемся рядом. Дальше сидел Ибраев в однобортной шинели и без фуражки, которую пришлось снять из-за тульи, не помещавшейся между его головой и крышей машины. Я обратил внимание, что правую руку «сокамерника» перед выходом из коттеджа подполковник пристегнул наручником к своему левому запястью.

Рулил прапор-русачок. За пределы спинки второго переднего кресла выдавались широченные плечищи человека в штатском без головы. Во всяком случае, над спинкой её не было. Чуть наклонившись, я разглядел удивительно короткого батыра с детским добрым лицом. Кисти непропорционально длинных рук, лежавших на коленях, выдавались вперед и раскачивались в такт движению машины. Под ними лежал штурмовой «калашников».

— Прокатите гостя, подполковник, по новой столице, — то ли попросил, то ли распорядился муж Ляззат.

— Выполняйте, Сергей, — сказал Ибраев.

— Слушаюсь, — ответил прапор.

Батыр развернулся туловищем, отчего стало заметно, что у него нет шеи и голова посажена низко. Показавшись в проеме между спинок передних кресел, голова широко ухмыльнулась на фоне собственных плеч. Глаза тоже улыбались. Ну как не ответить тем же, пока они сторожко обшаривают меня?

— Казахи — гостеприимный народ, — сообщил Ибраев.

Я постарался забыть про нудящую боль в ребрах и саднящие скулы.

Муж Ляззат засмеялся.

Я взглянул на него.

— Не на меня, в другую сторону смотрите…

Слева извивались в форме латинской «S» двенадцать слоев стекла и бетона протяженностью в квартал с зазубринами балконов на торце. Смелый архитектор поставил среди степей слоистое сооружение, возле которого московские торты-высотки показались бы фантазией провинциального кондитера. Я пожал плечами и сказал неуверенно:

— Хорошо, мне кажется.

— Хорошо, конечно, — согласился муж Ляззат. — Здание министерства экономики… «Доллар» в народе называется. Это смешно.

— Доллар? Из-за министерства?

— Из-за формы. Похожей на знак доллара… Там много друзей…

— Прошу воздержаться от разговоров, — сказал Ибраев. — Не положено.

Муж ткнул меня легонько в бок. Мол, знай наших, у них — строго. Или ещё по какой причине?

Теперь я внимательней следил за дорогой. Прапорщик Сергей миновал просторную заснеженную площадь, на краю которой каменная пантера, вздыбившись на пьедестале, готовилась перепрыгнуть на неблизкий фонтан без воды. Коробки модерновых зданий разного калибра, которые все хотелось называть по-английски «билдингами», обрамляли казенную пустынную площадь. Когда машина свернула влево, я различил название улицы — Кенесары, потом полустершуюся надпись на административной трехэтажке — «ул. Комсомольская».

— Можно задать вопрос, подполковник? — обратился я, подавшись вперед корпусом, чтобы видеть Ибраева.

— Да, Фима, можно. Мне.

— Что такое Кенесары?

— Это — кто. Руководитель восстания казахского народа против российского колониализма. Сто пятьдесят лет назад… Все, приехали… Прошу выходить. Вы, Фима, ждете. За вами придут.

Со мной остался прапор, продолжавший сидеть за рулем. Я разглядел в окно, что квадратный добряк-батыр, шедший с «калашниковым» под мышкой следом за Ибраевым и прикованным к нему мужем Ляззат, горбун. Примета не из лучших, как говорится. И как его пропустили на службу? Я слышал, что горбуны отличаются чудовищной силой, злобны и преданы. Риголетто по-казахски?

Я с тоской оглядел помпезный подъезд, спроектированный в форме трех сопредельных арок, центральная из которых контуром напоминала высокий овал тульи на фуражке Ибраева. «Комитет национальной безопасности Республики Казахстан» значилось по-русски под такой же, видимо, надписью на казахском.

На запорошенной снежком безлюдной улице пролегал единственный автомобильный след. Наш. Я принялся рассматривать кованую решетку перед зданием всемогущего ведомства, за которой из небольшой двери с надписью «Приемная НГБ РК» по крутой лестнице спускались два офицера.

Когда они подошли к машине, Сергей освободил блокировку дверей «Волги».

— Прошу следовать с нами, — сказал, пристально рассматривая меня, казах с лейтенантскими звездочками на погонах. Второй, крупнее, возможно и метис, с прыщавым лицом, цепко взял мою правую руку. Лопатообразной ладони с избытком хватило обжаться вокруг моего предплечья.

Когда-нибудь, если вырвусь из этих передряг, подумал я, напишу философское исследование о страхе. Природа и Господь все-таки передозируют его по сравнению с другими эмоциями. В особенности у дверей учреждений вроде того, куда меня препровождали. Страх рожден нашими собственными, выдуманными представлениями о таких местах. Я заставлял себя настраиваться на эту волну, поднимаясь по лестнице, уткнувшись носом в две блестящие пуговицы на хлястике лейтенантской шинели. Подумать только, они не успели заменить старого образца — со звездой и серпом и молотом — на новые, скажем, с той же пантерой с площади. Поистратились на «великое кочевье»?

Наверное, достойным завершением ученой работы могла бы стать формула измерения страха, выраженного в неких единицах, которые благодарное человечество назовет «шемякин». Скажем, страх загустел до стольких-то «шемякиных в минуту». Или на килограмм человеческого веса, допустим.

Лейтенант поднес пластмассовое полено пискнувшей рации к уху. Даже я услышал команду Ибраева:

— Оформляйте как добровольную явку с повинной.

Безликий часовой у белой стойки отдал лейтенанту честь. Второй конвойный напирал сзади так, что из-за спины впереди идущего лейтенанта я практически ничего не мог разглядеть в коридоре, кроме красной ковровой дорожки с пестрой окантовкой под ногами. Дорожка глушила шаги. Тишина стояла абсолютная. Стальные двери с топорно вделанными квадратами смотровых окошек тянулись справа и слева с интервалом в пять шагов. Над головой ржавые сырые проплешины разъедали серую, некачественную потолочную штукатурку.

Идущий сзади сказал негромко:

— Теперь — стоять! Лицом к стене! Руки за голову! Ноги шире плеч!

Двумя пинками он раздвинул мои ступни и быстро, словно на тренировочном манекене, обшарил. Едва я шевельнулся из-за боли в боку, прошипел:

— Стоять на месте! Положение не менять!

Лейтенант с хрустом и лязгом открывал камеру. Донеслось скрипение переворачиваемых нар, скрежет ножек сдвигаемого стула, хлопнула дверца холодильника. Возможно, мне и показалось, но я разобрал щелчки включения и выключения телевизора, лампы, звяканье поднятой и опущенной телефонной трубки. Обыскивали камеру перед помещением сидельца. Все тюремные инструкции в мире, наверное, писал один человек.

— Подъем в шесть, отбой в десять вечера, — сказал появившийся в коридоре лейтенант мне в спину. — Прогулка час. Медицинский осмотр до обеда. Прием пищи три раза. Смена белья и баня один раз в неделю. В экстренном случае или при необходимости видеть следователей снимите трубку телефона, вам ответят. Есть холодильник, можете получать передачи. За нарушение внутреннего распорядка, невыполнение приказов, разговоры, безобразия, драки и азартные игры на прогулке лишаетесь удобств, а также отправляетесь в карцер.

— Кругом! — скомандовал второй. — Заходить!

И ткнул в спину.

Подумать только, на металлическом письменном столе, ножки которого были вцементированы в пол, лежала стопка бумаги с шариковой ручкой поверх. Имелась и настольная лампа, торчавшая из стены на штыре. Старый, облупленный холодильник назывался «Розенлев». Зарешеченное окно выходило в цинковую коробку без верха и дна. Снежинки в неё залетали и, пометавшись, таяли, свет падал сверху, но вид на окрестности, таким образом, отсутствовал. Его заменяло литое, впаянное в стену панно с изображением, видимо, местного парламента. Парашу прикрывало подобие дешевой тумбочки, к которой примыкало изголовье нар. От двери я сделал три шага. Мог бы и в сторону ещё один. Вот и все пространство.

И тут не зазвонил, а надсадно задребезжал телефонный зуммер.

— Фима, — сказал мне Ибраев вкрадчиво. — Садитесь и пишите.

— Чистосердечное признание? — спросил я.

— Чистосердечное признание, — подтвердил подполковник.

— Детали подскажете?

— Продиктую. Берите бумагу. План текста такой…

В качестве «практикующего юриста» мне доводилось диктовать подобные планы запутавшимся бедолагам. Теперь диктовали мне. Ибраев занудно, монотонным голосом, без запинки, явно по заготовке-шпаргалке, медленно, чтобы записывалось без переспросов, хотя я ничего и не писал, бубнил про то, что немудрено было предвидеть. Я такой-то, гражданин такой-то страны, прибыл в Алматы по подложным документам в качестве киллера по заказу такого-то лица или такой-то структуры. Моя задача состояла в… Чистосердечно и с глубоким сожалением, до конца осознав то-то и то-то, не в силах выносить такие-то и такие-то угрызения совести, признаюсь в содеянном, а именно:

Первое. В закладке подрывного устройства в алматинском ресторане «Стейк-хауз» с целью физического устранения предпринимателя такого-то и его итальянского партнера такого-то. Взрывное устройство состояло из замороженного в куске льда с бутылкой водки особого детонатора и семисот граммов тротила, прикрепленных с наружной стороны стены ресторана. Детонатор сработал по мере истаиванья льда.

Второе. В преднамеренном убийстве предоставившего взрывное устройство Усмана Ирисова, моего сообщника, для сокрытия следов преступления. Орудием убийства служил кинжал, съемную рукоять которого я унес, чтобы не оставлять улик.

Третье. В оказании вооруженного сопротивления сотрудникам правоохранительных структур, пытавшихся предотвратить совершение вышеуказанных преступных деяний…

— Это все? — спросил я, когда Ибраев замолчал.

— Нет, — ответил подполковник, переводя дыхание. — Добавите, что просите компетентные органы… запомнили? Просите, значит, компетентные органы принять во внимание добровольную явку с повинной и ходатайствуете по возможности о проявлении к вам снисхождения при определении справедливого наказания, которое готовы понести…

— Минутку, — сказал я, прикидываясь, что записываю слово в слово. Значит… и готов понести справедливое наказание?

— Фима, — сказал безучастным голосом подполковник. — Хватит придуриваться. Вы же не пишете, так?

Я догадывался, что в камере есть «телеглаз». Выходит, действительно был.

— Так, — признался я действительно чистосердечно.

— Остальное при личном свидании. Сегодня в пять.

— Как я определюсь со временем? Где мои «Раймон Вэйл»? У меня нет часов.

— Сразу после прогулки.

Я положил омертвевшую трубку на привинченный к столу телефонный аппарат без вертушки, выбил ладонями на столешнице дробь общей тревоги «К оружию!», который, оказывается, не забыл, и сказал себе по-французски:

— Капрал Москва, плен не могила!

И затянул занудно, протяжно, как положено, и, может, не совсем верно, легионерскую походную:

Хоть короля, хоть императора,

Хоть папы иль султана

Любой роскошный полк

Весь в золоте и форме

Небесной иль пурпурной

Ничто в сравнении с шиком

Мундиров Легиона,

Разодранных в бою!

Крышка на дверном глазке сдвигалась, как и положено, бесшумно. Я услышал голос с сильным акцентом, который приказал из ниоткуда:

— Прекратить немедленно!

Я помахал руками, мол, прекращаю, больше не буду, дяденька, и лицемерно приложил ладонь к груди.

Чему я радовался?

Просвету. Подполковник Ибраев предлагал сделку.

Чистосердечное признание — не предъявление обвинения. Хочу признаюсь, а хочу — нет. Полностью или частично — тоже зависит от моей доброй воли. Конечно, легко накрутить на меня, говоря юридическим языком, деликтов сверх макушки и на много месяцев, а то и лет, растянуть обстоятельное следствие, заполучив санкцию прокурора, которая у подполковника, считай, уже припасена. Но подполковник этого не делает. Значит? Значит, во мне нуждается. Нуждается вне этой тюрьмы. И все, что вытворяли со мной до этого, в том числе и заключение в камеру, заготовка липовых козырей и даже в игре не со мной, а с моими хозяевами, со Шлайном. Однако, козыри начнут выкладывать на стол все же на переговорах со мной. Дескать, снимаем это обвинение в обмен на вот это с вашей стороны, а другое обвинение — в обмен вот на то… Но на что именно?

Я завалился на нары-люкс, закрыл глаза и заставил себя уснуть.

Мне снился Матье, с которым мы договорились через подполковника Ибраева встретиться в кафе гостиницы «Туринг» на парижской авеню Лафайетт ровно в четыре в пятницу. Матье доставит клетку для попугая. Ляззат, прижимаясь к моей спине, нашептывала, что нас троих, меня, Матье и её, будет ждать засада. Ибраев предал, сообщил Шлайну время и место встречи. Но я-то знал, что беспокоиться не о чем, поскольку у меня с Матье обговорено заранее: когда я назначаю свидание не на прямую, а через нашего оператора или посредника, во избежание предательства оператора или посредника являться следует на два дня раньше названной даты. Так что клетку для Блюзика-птички я получу в среду и укачу с попугаем далеко, когда Ефим ещё только примется расставлять западню… А предала в самом-то деле Ляззат, поскольку Ибраев теперь в доле с нами. Но Ляззат это не касается. Важно заполучить от неё попугая назад и — прощай душа-девица…

Очнулся я от лязга запора на квадратном окошке в двери и не сразу сообразил, отчего покойно на душе. Случаются, хотя и редко, минуты, когда и сон, и возвращение к реальности совпадают по тональности.

— Прием пищи, — оповестил с акцентом надзиратель.

Узкий поднос, протиснутый в окошко, оказался затянутым фольгой. За столиком я снял серебристую обертку. Потчевали в следственном изоляторе казахской службы национальной безопасности качественнее, чем на самолетах «Эйр Казахстан». Стограммовый шкалик «столичной», пакетик с томатным соком, горячий стейк в коробке из нержавейки, салат оливье, кусочек белорыбицы в зелени, тюбик эстонского масла и, подумать только, черная астраханская икра в стеклянной баночке с синей крышкой, предупредительно сковырнутой. Ломтики белого хлеба казались пушистыми от свежести.

Подкачали, однако, приборы — нож и вилка согласно правилам безопасности выдавались пластиковые.

Ах, как не хватало мельхиорового прибора и крахмальной салфетки! И музыки под сурдинку для пищеварения. Скажем, «На смерть инфанты» Равеля в интерпретации Алекса Козлова на саксе в сопровождении квинтета струнных…

Но так можно было бы вознестись и до мечтаний о свободе.

Крякнув от души после глотка водки и потянувшись ставить шкалик на поднос, я приметил на этикетке мазок фломастером. Вглядевшись, разобрал: «От соседа — with compliments».

Я поднял шкалик снова и оповестил стенку перед собой:

— За олигархов!

3

Усатая женщина — судя по звезде на погонах, просвечивавших из-под неплотной материи белого халата, майор — сидела на стуле посреди выкрашенной белой краской камеры и крутила меня, словно дитятю, меж расставленных коленок, обтянутых бриджами. Бриджи были заправлены в хромовые сапоги. Реликтовый образ военврача времен второй мировой войны дополнялся марлевой пилоткой, которая едва скрывала почти мужскую лысину среди седоватых лохм, стянутых на загривке резинкой, как у латиноамериканских наркодельцов в голливудских фильмах. Поглядывая на меня с любопытством поверх оправы огромных очков, бывших в моде в семидесятые, воинственная дама диктовала помощнице инвентарную опись высмотренных на поверхности и прощупанных внутри моей плоти повреждений. Термины изрекались сугубо медицинские или латинские, но про одно сломанное ребро и про другое с подозрением на перелом я разобрал.

Состояние моих телес молоденькая помощница-казашка проворно разносила по графам отпечатанной на серой бумаге формы.

— Хабеас корпус, — изрек я с ученым видом.

— Правильно, — сказала дама. — Неприкосновенность личности. Юридический акт, запретивший в тринадцатом веке британскому королю рукоприкладствовать в отношении вассалов. Теперь это международно-правовая норма, которой мы неукоснительно следуем… Составим актик, с чем вы явились, подпишете…

— И никаких претензий? — спросил я.

— Претензии останутся, почему?

— К кому же?

— К тем, кто вам нанес эти интересные телесные повреждения до поступления к нам… Но разговаривать не положено. Вы должны молчать. Верно, Юра?

Надзиратель Юра, двухметровый детина в камуфляжной форме и красном берете, обвешанный дубинкой, наручниками и не оттягивавшей пояс кобурой, возможно, и с туалетной бумагой внутри, переступил с ноги на ногу и сказал вежливо:

— Ну, Софа Ильинишна… Вы же знаете!

Мне показал кулачище. Ором диктовке мешать не решился.

Дух Ибраева витал в воздухе медпункта. В протокол осмотра вносился набор повреждений моему «корпусу», который вполне будет соответствовать, если понадобятся косвенные улики, исходу рукопашной со «сладкой парочкой» возле «Детского мира», устройству взрыва в «Стейк-хаузе» и сопротивлению отчаянно боровшегося за жизнь прирезанного мною Усмана. Когда подполковник подвешивал меня на ременной петле, он отнюдь не лютовал, он реализовывал, говоря по-современному, часть своего бизнес-плана.

Мой оптимизм рос. Подполковник открывался новыми гранями своего контрразведывательного дарования. В его профессиональной предусмотрительности угадывались черты, общие с хваткой моего работодателя и на данный момент полного тезки.

Я охотно подписал протокол своего медицинского освидетельствования, а потом, поохивая от щекотки, с удовольствием отдался юной казашке, которая обмотала меня эластичным бинтом.

— От вас, кажется, водочкой попахивает? — спросила докторша на прощание.

Упоминание про водочку, я почувствовал, оказалось знаковым, это было свидетельство о привилегиях. Надзиратель Юра больше не упирал конец дубинки мне в спину, пока мы вышагивали к двери, за которой я оказался в бетонном колодце. По дну размером три на четыре метра нервно метались в затылок пять человек. Двое носили каракулевые генеральские папахи без кокард и дорогие шинели со споротыми погонами, судя по цвету петлиц, авиатор и артиллерист.

Я поднял голову. Стенки колодца уходили в клочок голубых небес, расчерченный колючей проволокой и стальной решеткой. Разглядывать можно было только четыре гофрированные подошвы галош на валенках двух часовых, переминавшихся на решетке. Как же бодрил морозный воздух!

— Наверное, не меньше тридцати градусов ниже нуля, — сказал я вполголоса, пристраиваясь за авангардным пальто оттенка «аврора».

— Ускорьте шаг, — сказал муж Ляззат через плечо. — Дыхание учащается, пар изо рта скроет от надзирателей то, что мы разговариваем… Если услышат, немедленно в камеру. Вы поняли, Фима?

Я принялся демонстративно страдать одышкой.

— Спасибо за угощение, — сказал я, переходя на рысь, чтобы как бы ненароком упереться Олигарху в спину.

Он услышал. Услышал его и я:

— Пустое… У меня полный холодильник. И ежедневно из ресторана Дворца Республики горячее… Я сделал два заказа на сегодня. Но это пустое. Я могу помочь вам…

Мы протрусили мимо дверей, возле которых стояли два прапора в тулупах. На противоположном конце колодца я спросил:

— Каким образом?

Мы обходили бывшего авиатора. Обгонять разрешалось. Не разрешалось менять направление или перемещаться плечом к плечу. Рысь отдавалась в побитых боках. Но я забыл о боли и сбился с ноги, когда Олигарх сообщил:

— Достать копии документов, за которыми вы приехали в Алматы.

Артиллерийского генерала мы обошли ещё быстрее, а заодно и высокого с интеллигентным профилем казаха в распахнутой замшевой дубленке. Мой бараний тулупчик, шапчонка с ушами, штанцы с люстриновой ниткой и матерчатые ботинки с молнией выглядели в этом тюремном салоне высокой моды сущим хламом. Хлам, выданный Ляззат, определенно принадлежал кому-то из третьесортных прихлебателей на вилле Ибраева. Так что мое место в избранном обществе, если принимать по одежке, было последним.

— Каким образом? — подхалимски повторил я вопрос, чтобы скрыть свое (отчего бы не сказать и правду?) замешательство.

Олигарх успел развить свою мысль до конца круга:

— Матвей мой зять. Женат на дочери от первой жены.

Через пару-тройку шагов я сообразил, что Матвей — это Матье.

— Ну? — спросил я.

— Что — ну? Вы хотели встретиться. Вот и встретились, — сказал он.

— Господи помилуй, вы что же, велели Ибраеву меня засадить сюда ради этого разговора?

Он и на этот раз успел ответить:

— Так получилось. Вас уже пасли до встречи с Мотей…

— Последние две минуты! — заорал прапор от дверей. — Организованно! Слушай меня-я-я! Все-е-ем! Стоять!

— Мне нужна только одна помощь, — сказал я. — Чтобы вырваться на свободу.

— Свободы я вам обеспечить не могу, — сказал Олигарх. — А документы да…

— На-а-а-а… ле-е-е… — затянул прапор, окутываясь паром, вырывавшимся из его луженой командирской глотки, и оборвал: — Ву! К двери, ша-а-а-а-гом ма-а-а-арш!

Вряд ли прапор в пару мог заметить, что мы разговариваем, и я быстро сказал:

— Хорошо. Пусть э-э-э… Мотя готовит подлинники. В крайнем случае, за ними явится вместо меня другой.

— Мне кажется, ваш дублер уже появился…

Дверь распахнулась перед нами.

— Спасибо за прогулку, — сказал я Олигарху.

— Не за что, — удивленно ответил прапор, мимо которого мы втягивались в коридор один за другим, по очереди обметая обувку от снега обгрызенным веником.

Ловушка для шпиона может оказаться крохотной, словно комар или такой же огромной как Ваганьковское кладбище. Временами капкан имеет отчетливо материализованную форму, а временами и, пожалуй, чаще — не осязаем, лишен овеществленности. Это набор самых невероятных и практически незначительных вещей, людей и явлений, угодив в окружение которых, разведчик становится заметен подобно дичи в инфракрасном прицеле ночного охотника. Набор этот имеет знак математической бесконечности и всемогущ как воля Господа нашего. Его составляют мелочи, сыпучая масса мелочей: давно отмененные предметы в школе, которую вы якобы заканчивали, имя нескромной девушки, обесчещенной на первом курсе университета, количество ламп над бильярдным столом в клубе этого университета, родинка на щеке тетушки и мощность её слухового аппарата, а также точная дата, когда вы возили на кастрацию любимого кота жены ротного командира, и как его звали, не командира, конечно, а кота, поскольку на котов послужных списков, в которых это можно подсмотреть, не составляется…

Охотник за шпионом вооружится всем этим. И поинтересуется в непринужденной обстановке, за пивом: «Ну, как там дело было, старина?» А затем, после импровизаций и очной ставки с портретом, скажем, тоже нескромной, но другой девушки, которую шпион, конечно же, опознает, в официальной обстановке тот же человек задаст вопросы иного, формального характера. Затем — заслуженная оценка профессионального мастерства в закрытом судебном заседании и соответствующее повышение на завершающем этапе разведывательной карьеры: на одну или пару ступень на подиум к электрическому стулу. Или, если угодно, выдвижение: к стенке перед расстрельным взводом. В рассуждении пенсии для вдовы шпион провозглашает здравицу в честь нанимателя, то бишь вождя, правого дела или Родины, наконец, и кричит либо — «Включай ток, палач! Да здравствует бессмертное дело Ильича-Рамиреса! Ура!», либо, если пенсия не волнует, — «Целься в сердце, ребята! Прощай, Гваделупа и лоснящиеся мулатки! Огонь!»

Дело вкуса…

Случается, конечно, назначают и пожизненный, а то и многократно пожизненный отдых за решеткой, а потом, глядишь, обменивают. Но обменивают исключительных. А большинство людей шпионского ремесла — серые мыши, чья порода выведена для размножения и жизни исключительно в затхлых подпольях.

Столь весело скорее проповедовал, чем преподавал, в шестидесятых годах на Алексеевских информационных курсах имени профессора А.В. Карташева под Брюсселем Николас Боткин, бывший специальный агент ФБР, эксперт по личностной идентификации.

Подноготная всех людей засыпана под щебнем их собственных историй, говорил он. А всякий шпион — враль. Так что разгребайте его из-под историй и обрящете, если с тщанием и без брезгливости обсасывать всякую мелочевку по выгребным ямам прошлого. И разгребать есть кого. Шпионы всюду. Даже среди ваших друзей сыщется непременно один, а то и два.

Человек, как биологически индивидуальное существо, от рождения обладает отличительными чертами. Быстрее всего стареет и меняется его облик между эмбрионом и шестнадцатью годами. Попробуйте с уверенностью опознать в подростке дитя, с которым вы играли в солдатики, когда ему было, скажем, восемь лет… Затем до сорока, сорока пяти лет личность переходит в состояние собственной мумии, которая в последующем может толстеть или высыхать, но вполне узнаваема вплоть до эксгумации. Так где же взять шпиону-резиденту, если мы берем за основу данное наблюдение, искусственную, выдаваемую не природой, а обществом, идентификацию для себя? Другими словами: легенду-биографию, новые документы, вообще липовое прошлое, да и будущее?

Ответ: в детстве, а именно до шестнадцати лет другого биологически индивидуального от рождения человеческого существа.

И Николас Боткин принимался прокручивать фильмоскопом на киноэкране, поскольку компьютеры и широкоэкранные мониторы ещё только изобретались, собранную им картотеку якобы-шпионов. «Якобы», поскольку не были изобличены. Опыт изобличенных Николаса не интересовал. Он не хотел сеять среди слушателей Алесеевских курсов плевелы…

Примером высшего пилотажа подмены идентификации Боткин считал «подвиг» пекинского резидента в Париже. Китаец, формально считавшийся оперным певцом, завербовал сотрудника французского министерства иностранных дел, выдавая себя за женщину. Француз, тщеславный и болтливый, не сомневался, что имеет потрясающую любовную связь с молодой яванкой.

В отдельную группу Боткин выделял «сумевших» родиться в бывших колониях, например, во французском Индокитае или британской Африке. Поди проверь в наши дни тогдашние да ещё тамошние метрики… Особенно урожайными на искусственные идентификации считаются 50-е и 60-е годы, когда новые государства объявлялись десятками. Боткин не мог, конечно, предвидеть совсем уж безграничных возможностей, которые откроются в этом плане после развала горбачевского имперского хозяйства. Но, слушая его в шестьдесят втором году, я тихо радовался, что обрел второе «железное» имя в Легионе именно в Индокитае. Сыпучая масса мелочей, которой бы меня могли засыпать, просто-напросто не существовала. Мои французские и последние российские документы — подлинны, то есть, пользуясь боткинской терминологией, моя общественная идентификация безупречна. А следы к Николаю Шемякину, моему отцу, утонули в трясине вместе с исчезнувшим под аэродромной бетонкой кладбищем возле Манилы, и я один знаю, где находится церковная книга, в которую православный батюшка из австралийских аборигенов занес дату отпевания.

Тогда же, на Алексеевских курсах, я принял решение сделать вторую ходку в войско для иностранцев, согласных умирать за Францию. Ради второго искусственного имени.

Которое, как и первое, называл мне теперь в своем рабочем кабинете подполковник Ибраев, к которому меня отконвоировали прямиком с прогулочного психодрома.

— Под каким же будем умирать, Фима? — спросил он. — Судить вас будут, я думаю, в городе Усть-Каменогорске, судей там подберем из «колобков», из русских, как их тут злые языки величают, коллаборационистов. Это, знаете ли, сознательные приверженцы межнационального согласия, являющегося основой государственного строя их новой независимой и любимой родины… Это придаст приговору о пожизненном заключении за преступления, в которых вы чистосердечно признались, плюс шпионаж, оттенок… как бы поточнее сказать… ну, интернациональной беспристрастности и даже некоторой естественности. Вы ведь своими преступлениями бросаете тень на этих… э-э-э… русскоговорящих. Так под каким же именем, Фима, желаете идти под суд и, стало быть, умереть?

Господи, подумал я, кто меня предал? Кто меня предает и предает в Москве?

Ибраев потянулся через стол и протянул компьютерную распечатку. Я пробежал глазами перечисление своих азиатских похождений, включая работу в Бангкоке, вплоть до переезда в Россию.

Последующего в моем авантюрном куррикулум-вите, однако, не значилось. Ни участия в сингапурской операции по вызволению миллионов московского холдинга «Евразия», ни эстонских приключений вокруг отделения петербургской компании «Балтпродинвест» и таллинского «Экзобанка», да и остального всего, чем приходилось заниматься потом в Смоленске или Махачкале, слава Богу…

Объективка, как называет такие бумажки Шлайн, фокусировала мое азиатское, прежде всего, бангкокское прошлое, о котором в России детально мог знать один Ефим. Другого источника у Ибраева не могло быть!

— Пораскиньте умом, время у нас в избытке, подумайте над вариантами вашего… э-э-э… судьбоносного решения, — поощрил раздумья Ибраев. Смерть в тюрьме приходит рано. Она и в обычных-то условиях невеста несовершеннолетняя, и лучше подождать, как говорится, с таким браком. А? Согласитесь?

— Соглашаюсь, — сказал я.

— Итак, Василий Николаевич Шемякин, он же капрал Базиль Моску, он же Риан д'Этурно, он же Ефим Шлайн, он же…

— Пожалуйста, подполковник, — попросил я. — Переходите к делу.

Морщины в уголках ибраевских глаз свидетельствовали, что он улыбнулся.

— Не знаю достоверно, за какими-такими сведениями или по каким-таким делам вы пожаловали к нам, но, определенно, с ними не помогу. Не имею права, да и не захочу. Даже помешаю. И не стоит торговаться на этот счет. А вот вернуть свободу — да, этому я смогу посодействовать.

Два предложения за один день в тюрьме, подумал я. Вот где жизнь поистине несется вперед! Заключенный набивается помочь в деле. Тюремщик обрести свободу. Ну, а им-то какая выгода? И я спросил, сожалея, что не успел задать такой же вопрос Олигарху:

— Что взамен, подполковник?

Загрузка...