Черно-багровое пламя, сея огромные клочья копоти и завывая, рвалось к небу. Пожарные работали молча и сосредоточенно, не давая огню перевалиться на окраинные дома поселка.
Пламя непрерывно меняло форму и направление: то опускалось к земле, будто изнемогало, то снова со свистом и шипеньем лезло вверх, скрывая от людей шар июльского ярого солнца.
Милоградов близоруко щурился, пытаясь понять, кончается ли пожар? На лице кладовщика, испачканном сажей, застыло выражение тревоги и недоумения.
— Экая беда! — бормотал Милоградов, в десятый раз обшаривая свои карманы и по привычке пытаясь найти очки. — Горит, как в аду.
Ирушкин покосился на кладовщика и сказал, усмехаясь:
— Бензол, он, того-самого, всегда горит, подпали только.
Маленький сухонький старичок, нос крючком, борода клочком, промолвил примирительно:
— Может, и не жег никто. Чего зря гадать?
Ирушкин сузил и без того узкие глаза, облизал сухие потрескавшиеся губы:
— Ты, Порфирий, думай путем, а не мели. Не сам себя бензол спалил.
Порфирий Карасик захватил бороденку в горсть, вздохнул:
— А кому ж это надо было?
— Кому-нибудь да в пользу, — значительно отозвался Ирушкин. — Пожар, он, того-самого, всякий грех сожгет.
— Не выдумывай ты, ради Христа, — вмешался в разговор Белуджев, и на его крепком и загорелом, как обожженный кирпич, лице на секунду промелькнула досада.
Карасик с сожалением оглядел свой выходной костюм, весь в черных пятнах и подтеках, похлопал себя по карманам и удивился:
— А водку я потерял…
Ирушкин спросил, не отрывая глаз от огня:
— Ты где был, когда бог разум раздавал?
— А что такое? — беззлобно откликнулся Карасик. — Там, где и ты, в зыбке.
— То-то, что в зыбке. Тут, может, на мильон сгорело, а ты — водка. Думать надо.
Все замолчали.
Это были сослуживцы, работники базы, знавшие друг друга много лет. Конторщик Евлампий Ирушкин был главный в этой компании. Он числился на лучшем счету у начальства, исправно сотрудничал в стенной газете, поставлял ей сатиру в стихах на разные непорядки и промашки кладовщиков и охраны. Однажды он написал даже фельетон на своего главного бухгалтера, которого недолюбливал заведующий базой. Главбуха долго таскали куда-то, а об Ирушкине пронеслась молва: смел и умен, как лиса.
С тех пор Евлампий Кузьмич твердо полагал, что перестань он печься об интересах государства, база зашатается и сгинет.
Ирушкин прежде тоже был кладовщиком, но выбился на «чистую должность», контору, благодаря правильной критике непорядков, как он полагал.
Евлампий Кузьмич всем говорил «ты», даже заведующему, и тому это нравилось, как признак независимости и смелости его подчиненных.
Кладовщик Милоградов стоял в этой группе особняком. В просторном, но редковатом вещами жилье кладовщика день и ночь копошились, смеялись и ревели ребятишки, числом одиннадцать душ, и тихий, малоразговорчивый Милоградов брал переплетную работу на дом, чтоб поддержать семью. Он редко выходил на улицу перекинуться словечком с соседями, почти не брал доли в мужских компаниях. На уговоры друзей отвечал фразой, которую все знали наизусть:
— У меня каждый волос в долгу, а жить надо.
Внешне Милоградов производил странное впечатление. Он весь казался составленным из разных и совершенно не подходивших друг к другу частей. К маленькому телу были приделаны сильные большие руки и ноги с непомерными ступнями. Из-под густых, как колос, бровей слепо глядели синие, всегда озабоченные глаза. В черных, косицами, волосах не было ни одной седой нити, зато от лба к темени шла прямая, как просека, белая полоска, еще от финской войны, когда Милоградов сильно испугался лыжной атаки.
Третьим в этой группе был сторож Карасик. Ему могло быть и шестьдесят, и девяносто лет, потому что люди такого склада, перевалив за полсотни, кажется, замерзают лицом и не меняются до самой смерти.
Шофер Кузьма Белуджев виделся самым молодым в этой группе. Он отвоевал и финскую, и Великую — уже офицером, но выглядел крепко, без износу. В серых глазах Белуджева жила какая-то невысказанная мысль, которой он ни с кем не хотел делиться. Считали, что Белуджев сочиняет особый автомобиль, с колесами, вдвое больше против обычного. Машина эта, будто бы, должна ходить очень быстро и легко одолевать канавы.
Все друзья отокопничали — кто по одной, кто по две войны — и сегодня в летний воскресный день оделись в свое лучшее, чтоб посидеть на травке и вспомнить пережитое.
Собирались они это сделать в полдень, послали Карасика за вином, но всех задержал Милоградов. Он неожиданно ушел куда-то и вернулся почти через два часа.
Друзья начали было ругать его, но вскоре остыли: Милоградов виновато пожимал плечами и не оправдывался.
Потом все взяли свои кошелки и отправились в лесок. Дорога от поселка к нему шла мимо базы, и они уже поравнялись с ней, когда Ирушкин вытянул шею, принюхался, и в глазах его занялся тревожный огонек.
— Горелым пахнет, того-самого…
И в то же мгновение все обернулись к базе. Над складом, к которому примыкала конторка Милоградова, тихо кучерявился дым. Но вот он сгустился, пошел клубами, почернел, — и багровое пламя рванулось к небу. Сильный ветер погнал огонь на соседние склады.
Милоградов охнул, расслабленно присел к земле, но тут же, спотыкаясь, побежал к проходной. Он несся к ней зигзагами, не разбирая сослепу дороги, двигал локтями и нелепо загребал пальцами воздух, будто бежал не ногами, а руками.
К базе со всех сторон спешили люди. В городе, за поселком, тревожно кричали гудки, на ближней станции хрипло перекликались паровозы.
Через несколько минут на огонь помчались красные машины, и пожарные в брезентовых куртках и рыцарских шеломах кинулись в самое пекло.
Толстые, изгибавшиеся под своей тяжестью струи воды скрещивались где-то в черном дыму; вишнево-красные доски на несколько секунд становились темными, потом серыми, и снова поднимали петушьи кровавые гребни.
Ветер и пламя отбрасывали воду, уже смешанную с сажей и пеплом, на людей, и они были сейчас, как черти в пекле, — вот так их и рисуют в старинных книгах.
Милиционеры оттеснили лишних людей к лесу, пожарные работали дружно и привычно, и пламя вскоре стало неохотно прижиматься к земле, будто помаленьку засыпало. Наконец оно вытянуло полосатые лапы и замерло.
— Нет, он, пожар, того-самого, всякий грех сожгет, — повторил Ирушкин, и в его глазах снова зачадил огонек. — Это я где хочешь скажу.
Ему никто не ответил. Вероятно, все уже смирились, что Евлампий всюду видел злой умысел и небрежность и считал своим долгом напоминать о человеческом несовершенстве.
В стороне от толпы стояли трое неизвестных в легких летних костюмах. Они обратили внимание на слова конторщика. Один из незнакомцев внимательно посмотрел на Ирушкина, но тут же обернулся к соседу и продолжил разговор, прерванный на полуфразе:
— …И не зная, что́ горит, можно определить это по цвету и характеру пламени. Все зависит от процента углерода и кислорода в горящем веществе. Глицерин, сахар, древесный спирт дают очень похожее — синее, несветящееся пламя. В них больше полусотни процентов кислорода. От двадцати до пятидесяти процентов кислорода — в дереве, хлопчатке, бумаге. Сгорая, они хоть и светятся, но дают немало копоти.
— Выходит, здесь горела хлопчатка?
— Едва ли. Вероятно — нефть, смола, деготь, жиры — все, что содержит восемьдесят с лишним процентов углерода. Пламя не просто коптило, а сыпало на землю сажу и пепел.
— На этой базе не должно быть нефтепродуктов, Евгений Степаныч. Ты заметил, кое-где дым был беловато-желт, но чаще — бурого цвета?
— Желто-белый дым обычно дают бумага, сено, солома. Возможно там конюшня или склад бумаги.
— Я вспоминаю войну, — поддержал разговор собеседник. — Она, кажется, прежде всего — дымы. Я приметил: кожа, резина, клей, волос, сгорая, чадят желтоватым, нет, пожалуй, серым дымом. От тлеющих предметов и тканей поднимаются бурые клубы, а от дерева — это знают все — серовато-черный дым.
Евгений Степанович кивнул головой и добавил:
— По огню можно узнать не только что́ горит, но и ка́к горит. Температура огня имеет прямое отношение к его цвету. Вон тот, дальний склад, пылал темно-красным цветом. Значит, жар не превышал семисот градусов. Вишнево-красный огонь дает уже девятьсот градусов.
— Любопытно. Я слышу эти цифры впервые.
— Чем ярче и бесцветнее пламя, Александр Романыч, тем выше его темп, тем совершенней процесс горения. Об этом, конечно, знает каждая хозяйка, топившая печь. Ты не забыл пожар в доме часовщика? Мне говорили: пламя там было ярко-вишнево-красного цвета. Тысяча градусов жары. Временами огонь становился темно-оранжевым и даже светло-оранжевым, — достигал тысячи ста — тысячи двухсот градусов, но это были совсем короткие промежутки.
Александр Романович наклонил голову, давая понять, что запомнил эти слова, и несколько секунд присматривался к группе людей в праздничных, безнадежно испачканных костюмах.
Взгляд этого незнакомого человека насторожил Ирушкина, он незаметно толкнул Карасика в бок:
— Кто такие?
— А бог знает… — нехотя отозвался старик. — Глядят, как и мы.
Это были Смолин, следователь прокуратуры Гайда и начальник следственного отделения управления пожарной охраны майор Каракозов.
Заметив, что на него обратили внимание, Смолин отвернулся. Помолчав, он сказал майору:
— Мне доводилось видеть белое пламя, Евгений Степаныч. Сколько же это градусов?
— Тысяча триста.
— А ярко-белое?
— Тысяча четыреста. За ним уже идет только ослепительно белый огонь — полторы-две тысячи градусов.
Гайда не принимал участия в разговоре. Он сосредоточенно курил папиросу и присматривался к пожарищу. Ни фактов, ни догадок ни у кого из них пока не было, и Михаил Иванович просто слушал, смотрел и запоминал.
Звонки о пожаре раздались почти одновременно в милиции, прокуратуре и пожарной охране. Неизвестный сообщил о беде и добавил, что базу, вероятно, подожгли с умыслом. Расспрашивать его было некогда, и следователям пришлось срочно выехать в поселок.
…Когда почти все разошлись, кроме пожарных и милицейского оцепления, все трое направились к участковому. Тот, увидев их, вытянулся и вскинул руку к фуражке.
— Никого не впускайте на базу, лейтенант. Очень важно, чтобы не было посторонних следов.
— Понимаю. Будет сделано.
Милиционеры пропустили следователей внутрь уцелевшей ограды.
От покареженной жести и обугленных бревен еще тянуло жаром, но он уже был не опасен, и товарищи занялись делом.
Осмотрев мусор, уцелевший после пожара, они не заметили ничего важного. Следователи уже собирались посоветоваться, что делать дальше, когда Каракозов увидел у водопроводной колонки следы. Это были, по всей вероятности, однодневные отпечатки ботинок, сохранившиеся в задубевшей от жары глине. Рядом лежало несколько горстей потемневших опаленных стружек.
Майор, опустившись на корточки, сказал Смолину.
— В правом следе, почти у носка — оттиск совсем небольшого кружочка.
Капитан, осторожно ступавший сейчас от следа к следу, ничего не ответил. Вернувшись, он еле заметно покачал головой.
— Что ты?
— Странные следы. Тебе так не кажется?
— Нет. В чем дело?
— Шаг средний, а след чрезвычайно велик. Этот очень крупный человек делал совсем маленькие шажки.
— Может быть, он нес какой-нибудь груз?
— Непохоже. След неглубок. Я предпочел бы другое объяснение. Неизвестный был обут в непомерно большие ботинки.
— Зачем же?
— Не знаю. Возможно, чтобы оставить чужие следы.
Смолин установил камеру и снял оттиски по правилам масштабной фотографии. Затем залил следы гипсом и положил в спичечный коробок несколько хорошо уцелевших стружек.
Вскоре товарищи прошли к одному из складов.
Надо было попытаться найти очаг пожара. При малом огне, который удается потушить сравнительно быстро, это нетрудно сделать. Но здесь поиски скорей всего были обречены на неудачу: всюду громоздились черные бревна, побелевшая и покареженная жесть, груды треснувшего перекаленного кирпича.
В следующем складе Каракозов долго рассматривал стеллажи, на которых, видимо, хранились какие-то части машин. Ему показалось, что стеллажи больше уцелели, чем крыша, рухнувшая на них. Значит, первой в этом помещении вспыхнула крыша. Не с нее ли начинал преступник, подпалив балки на чердаке?
В небольшом кирпичном бараке, судя по остаткам, хранились лопаты, кирки, грабли, вероятно, инвентарь самой базы. Тут же лежало несколько почерневших железных бочек из-под бензола или керосина. Часть из них взорвалась во время пожара.
— М-м, непорядок… — впервые открыл рот Гайда.
— Хранить здесь горючее, конечно, нельзя, — согласился Смолин.
На осмотр барака ушло около часа. Но и тут не удалось найти ничего примечательного. У покоробленной стены Каракозов поднял кусок оплывшего стекла и передал его Смолину:
— Жара здесь была не ниже восьмисот градусов, Александр Романыч. При меньшей температуре стекло не плавится.
Пятичасовой осмотр не дал ничего утешительного. Следы ботинок могли оказаться случайными, стружки — что ж стружки? — а больше зацепиться не за что.
Из рассказов было известно, что огонь раньше всего заметили над конторкой кладовщика Милоградова. Она вплотную примыкала к помещению, где хранились узкие и длинные ящики со стеклом.
Гайда еще раз предложил осмотреть этот склад.
Через полчаса товарищи выбрались из развалин и устало направились к проходной. Никаких следов поджигателя!
Только Каракозов задержался у конторки. Он молча рассматривал что-то на земле. Это оказалась небольшая горка пепла.
Гайда и Смолин, подошедшие к нему, склонились над пеплом.
Под легким облачком праха ровным слоем лежала тяжелая зола.
— Это, должно быть, остатки угля, — предположил майор, завертывая в газету несколько горстей пепла. — Ну, что ж, пойдемте…
У самых ворот Смолин, шедший впереди, поднял с земли старые очки в железной оправе. Осмотрев стекла и решив, что на них нет пальцевых следов, капитан одел очки.
— Их носил близорукий человек, — сказал он через несколько секунд. Может быть, и следы принадлежат ему?..
Весь следующий день ушел у Гайды и Смолина на беседы, на знакомство с уцелевшими документами. Комиссия, составленная из бухгалтеров и торговых работников, срочно проверяла накладные, счета и кассу базы.
Фотографию следов, снятых у водопровода, размножили на рефлексной бумаге и передали работникам розыска.
Утром следователи начали опрос свидетелей.
Первым явился заведующий базой Можай-Можаровский. Кости у него, казалось, торчали из-под рубашки, как крючья, — хоть хомуты вешай! — и он мрачно глядел перед собой. На все вопросы заведующий отвечал твердо, как солдат на плацу. Он говорил о себе: «Можай-Можаровский не допустит…» и «У меня на базе…», будто речь шла об его собственном сарае.
Слушая ответы Можай-Можаровского, Смолин хмуровато курил трубку и молчал.
На Гайду, кажется, все это не производило никакого впечатления. Он терпеливо задавал вопросы, повторял их, когда хотел получить более обстоятельный ответ, и в голосе его даже слышалось сочувствие к человеку, у которого случилась беда.
Можай-Можаровский, видимо, недомогал и волновался. Белки его глаз были желты: подглазья припухли.
За порядок на базе Можай-Можаровский ручался. Работники у него подобраны «волос в волос, лицо в лицо», и следователи могут положиться на их честность и порядочность. На честность всех? Да, на честность всех. Он может коротко рассказать о каждом из своих людей. Пожалуйста, можно начать с Милоградова, с Белуджева, с Ирушкина…
Выслушав заведующего, Гайда спросил:
— Почему бензол на базе? Это порядок, а?
Можай-Можаровский, очевидно, ждал этих слов. Он кивнул головой в знак того, что не скрывает своих ошибок, и пояснил:
— Мне смолу растворить надо было. А куда поставишь бензол? Пришлось в барак упрятать. Этот грех беру я на душу.
Помолчав, заведующий добавил:
— Только огонь не с барака пошел. Я видел…
На вопрос о причине пожара Можай-Можаровский ничего ответить пока не мог. Надо посмотреть, подумать. Сейчас можно сказать только одно: базу подожгли чужие люди. Зачем? Возможно в ночь с субботы на воскресенье в склады проникли преступники. Заметая следы хищений, они могли заложить на базе «адскую машину» или химические реактивы. Все может быть…
— Что за человек? — задумчиво спросил Смолин, когда заведующий вышел, прямо неся на худой шее голову с выгнутыми, как крылья, бровями.
— Надо подумать… — улыбнулся Каракозов, но тут же стер улыбку с лица: в комнату входил Порфирий Карасик.
Ступал он осторожно, будто кошка по воде, мял в кулаке бороденку и настороженно глядел на погоны следователей. По его виду можно было судить, что вся эта история ему крайне неприятна, что он и рад бы оказать содействие, да ничего не знает.
Подойдя вплотную к следователям, Карасик увидел, что это те самые люди, которые глазели на пожар, и немного успокоился. Значит, они видели то же, что и он, Карасик, и ему, собственно, нечего добавлять.
— Садитесь, Порфирий Никитич, — пригласил его Смолин и подвинул стул. — Не поможете ли нам?
— Это с полным удовольствием, — начал было Карасик, но спохватился. — А только кто ж его разберет, как вышло?
— Вы давно знаете Милоградова?
Сторож вскинул глаза к потолку, зашевелил губами, что-то стал прикидывать на пальцах и вздохнул:
— Как сказать? Тридцать лет, на круг.
— Ну и что он за человек?
— Сергей Мефодьевич? Ничего. Человек…
— А все-таки?..
— Да что ж… Трудится. Семью кормит…
Смолин переглянулся с Гайдой, спросил:
— Не знаете, куда уходил Милоградов в воскресенье?
— Нет. Не глядел за ним.
— Вы сторожите базу уже двадцать лет. Можно пройти к складам в выходной день или нет?
— Хм, — помялся старик. — Может и бывало, разве упомнишь?
Карасик, отвечая, ходил вокруг да около, и следователям было ясно, что он больше всего боится сказать что-нибудь определенное. Старик не догадывался, кого подозревают эти люди, сам он ничего тоже не предполагал и ему не хотелось попасть впросак. Скажи что-нибудь, а потом обернется это против него же или его знакомых.
— Не живут люди в мире, — бормотал старик, выходя из кабинета. — А чего б не жить?..
Проводив Карасика, Смолин пригласил в комнату Милоградова. Капитан еще у базы обратил внимание на кладовщика. Его нелепая внешность, вызывавшая одновременно и досаду, и сожаление, сразу бросалась в глаза.
Смолин механически взглянул на ноги Милоградова и почти физически представил себе следы ботинок, обнаруженные на пожарище. У низкорослого Милоградова были огромные ступни, пожалуй, не в семь, а только в четыре раза меньше его роста. Теперь капитан, кажется, сообразил, почему человек, оставлявший такие большие отпечатки, делал средние шаги.
— Куда вы уходили в воскресенье, Сергей Мефодьевич? — спросил Смолин, вглядываясь в кладовщика.
Милоградов пошевелил пальцами, его синие глаза помутнели, и он сказал растерянно и неизвестно зачем:
— Семья у меня через меру громоздкая.
— О чем вы?
Милоградов помолчал, будто рассчитывал, что следователи сами поймут такие простые вещи, но, кинув взгляд на капитана и увидев, что он смотрит выжидающе, пояснил:
— В пусточасье книги переплетаю. Прирабатываю немного.
Он снова замолчал, приглядываясь к следователям и, кажется, не понимая, к чему его обо всем этом спрашивают.
— И зачем же вы пошли на базу?
— В пятницу заказ мне дали, взялся я за него, а прижимная доска для пресса лопнула. Хорошая такая была доска, из березы, шестьсот на двести миллиметров… Пришлось новую сделать, на базе… У меня инструмент там, тисочки и все такое… В воскресенье за доской ходил…
Это был ответ, которого Смолин никак не мог ожидать. Капитан открыл ящик, доставая бланк протокола и собираясь с мыслями.
— На все это — пятнадцать минут… Да… — вмешался Гайда. — А вы — два часа.
— Доску рубанком шаркал, в конторке прибирал, стружки выносил…
— Ну — час.
— Я и сам думал: быстро обернусь. А тут грех случился — очки потерял. Искал вот… не нашел…
— Эти? — достал из ящика находку Смолин.
— Они…
Тут только, кажется, до кладовщика стал доходить смысл вопросов. Он побледнел, растерянно поднялся со стула, но тут же снова сел и опустил голову.
Помолчали.
— Могли бы вы на минуту снять правый ботинок? — спросил Смолин. — Поверьте, это очень важно.
Милоградов поспешно кивнул головой и стал разуваться. Пальцы у него мелко дрожали, и он никак не мог распутать узелок на шнурке. Наконец, кладовщик передал ботинок Смолину.
Капитан оглядел подошву.
В передней ее части, почти у самого носка, блестела кнопка, приставшая к коже. Кнопка, которая и оставила круглый маленький оттиск в следе у водопровода.
— Вы были только у себя в конторке? Никуда не заходили больше? — спросил майор, когда кладовщик обулся.
— К водопроводу ходил еще — руки мыть.
— Хорошо… — разочарованно сказал Каракозов.
Оставшись одни, следователи молча взглянули друг на друга и почти одновременно вздохнули.
— Непонятно, — наконец заговорил капитан. — Он один приходил на базу в воскресенье. Я полагал, будет скрывать это. Тогда мы поймали бы его на следе, на стружках, на очках. Милоградов сам сказал обо всем. Это очень меняет дело.
— А может быть, это вполне объяснимая тактика? Милоградов, конечно, знает, что мы беседовали с охраной. Не решил ли он рассказать только то, что нельзя утаить?
— Сомнительно. Кладовщик никак не мог рассчитывать, что мы найдем, скажем, стружки. А говорить о них в этой ситуации весьма рискованно. — Это немалый повод для подозрений.
Гайда, в течение нескольких часов почти не открывавший рта, взглянул на товарищей и сказал внезапно:
— Все может быть… Все… Два часа, видишь ли… Но почему ж коптящее пламя?
Смолин не успел спросить Михаила Ивановича, что он имеет в виду. В комнату, без стука, вошел возбужденный Можай-Можаровский. Он подергал себя за обвислые обкуренные усы и доложил, сильно окая:
— Только что мне сказали: в воскресенье на базе был Милоградов…
Сообщил он это таким тоном, который в других обстоятельствах мог вызвать улыбку. Он, тон этот, значил: заведующий, разумеется, сожалеет, что тень падает на своего человека, однако весьма рад, что здесь умысел, а не случайность. За преступный умысел других он отвечать не может.
— Милоградов там околачивался… — повторил мысль Можай-Можаровский.
— Вот как? — отозвался Каракозов. — Почему его пропустила охрана?
— Я не о том сейчас, — махнул рукой заведующий. — Он ушел, загорелся бензол…
— Вы помнится, очень лестно… о Милоградове, а? — напомнил Гайда. — Что-нибудь изменилось?..
— Чужая душа — ночь, — хмуро откликнулся Можай-Можаровский. — Посветить надо.
Смолин внимательно взглянул на заведующего, и майору показалось, что желтые плоские глаза Можай-Можаровского стали деревянными. Но вот, где-то в глубине этих бесцветных глаз отразился испуг.
— Посветить надо, — упрямо повторил он.
— Хорошо. Мы постараемся. А какого вы мнения об Евлампии Кузьмиче? Тоже посветить?
— Работник средний, — презрев иронию, отозвался Можай-Можаровский. — Зато смел и с общественной жилкой.
Он обиженно хлопнул дверью, и по коридору загремели его широкие редкие шаги.
На исходе дня в кабинет постучали. У порога вырос человек с узкими глазами, над которыми были прочерчены тонкие, почти прямые брови.
Закурив, Ирушкин стал исподтиха осматривать сыщиков. Смолину показалось, что под внешней маской равнодушия человек этот скрывает сейчас лихорадочную работу ума. Может быть, он хочет выяснить отношение следователей к себе? Узнать, кого они подозревают? И в связи с этим решить, как вести себя?
— В Древнем Риме, кажется, — сказал капитан, стремясь завязать непринужденный разговор, — люди, желая вскрыть суть дела, спрашивали: «Кому выгодно?». В чьих интересах, Евлампий Кузьмич, могла сгореть база?
Ирушкин усмехнулся одними глазами, сказал, сбивая пепел сигареты в ладонь.
— А хоть бы и в моих… кабы я жулик был.
Смолин чуть наклонил голову в знак того, что он, как и все, ценит прямоту и непосредственность Ирушкина, но продолжил сухо и настойчиво:
— Кто мог поджечь склады?
Счетовод покачал головой, будто удивлялся наивной настойчивости этого человека:
— А мне он, того-самого, не доложил…
— Скажите, пожалуйста, — спросил внезапно Смолин. — Нехваток у Милоградова не было? Вы, как счетовод, должны это, вероятно, знать?
Это была, кажется, та фраза, которую ждал Ирушкин. Он облегченно вздохнул, и в его глазах дымно загорелся огонек. Счетовод понял: эти люди подозревают Милоградова. К нему, Ирушкину, они, вероятно, не имеют претензий.
— Не было недостач, — твердо ответил он, но, увидев, что Смолин подвинул к себе бумагу, добавил, — пиши: по май месяц. Не было недостач.
— А позже?
— Ничего больше не скажу. Не знаю.
— Может, по чьей оплошке загорелся огонь? — испытующе спросил Смолин.
— Ерунду бормочешь, — обиделся Ирушкин. — Охрана на базе, того-самого, в образцовом состоянии.
Гайда, молча, усмехнулся: Ирушкин почти дословно повторил слова Можай-Можаровского.
— Вы, кажется, в дружбе с Милоградовым? — спросил Смолин и между бровями капитана залегли морщины.
Конторщик понял тон вопроса и сказал, усмехаясь:
— Чего ты на меня взморщился? Чужая душа — ночь, а у меня глаза, того-самого, в темноте не видят.
Уходя, Ирушкин обернулся к Смолину и добавил:
— Запиши: шабры мы с ним. По соседству и жили.
— Накаркал и ушел, — вслух подумал Смолин, когда Ирушкин удалился, высоко подняв голову. — Кончим на сегодня, пожалуй. Утром придет Белуджев.
Шофер уже сидел на стуле, у кабинета, когда пришли Смолин и Каракозов. Белуджев был хмур и нервно мял потертую кепку, будто выкручивал из нее воду. Вероятно, он плохо провел ночь и теперь был не в своей тарелке.
— Вы не спали, кажется, Кузьма Ильич? — усаживаясь с Белуджевым на диване, поинтересовался Смолин.
— Не спал.
— Отчего же?
— Человек плохо устроен. Семьдесят пять лет живешь, двадцать пять из них спишь. Глупо.
Смолин понял: шофер прямо не хотел отвечать на вопрос.
Заметив, что посетитель смотрит с недоумением, капитан справился:
— Вы хотите о чем-то спросить?
— Одни дураки живут без вопросов. Зачем позвали?
— Нам надо помочь разобраться во всей этой истории, Кузьма Ильич. Одна из версий: поджог базы. Что вы могли бы сказать?
— Кого подозреваете? — впрямую спросил Белуджев.
— Пока никого. Как вы относитесь к Милоградову?
Шофер резко поднялся с дивана, прошелся по кабинету, сказал возбужденно:
— Милоградов не жег базу.
— Факты говорят не в его пользу…
— Факты? Война, как лупа. А я воевал с ним и знаю лучше вас, что он за человек. Милоградов всегда делал все и оставался в тени. Ему не давали наград: незаметный он был и обязательный, как шестерня в моторе. В тылу у него куча детей ревела, он мог бы не лезть в пекло. Убьют — не для одной семьи — и для государства беда…
Несколько раз подряд затянувшись папиросой, Белуджев заключил:
— В первые годы после войны мы носили нашивки за ранения. У Милоградова было семь красных и две золотых. Девять ран за Родину — это факты, а не то, что вы там наскребли на базе…
Несколько минут назад в кабинет почти незаметно вошел Гайда. Он присел у входа и молча прислушивался к разговору. Теперь он приблизился к Белуджеву, внимательно поглядел на него, сказал суховато:
— В воскресенье на базе… один же… Больше ни души…
Белуджев продолжал мять кепку, на скулах у него медленно ходили желваки. Неизвестно к чему он сказал:
— Это верно: дырок много, а вылезть ему некуда.
Потом зло обернулся к Гайде и добавил:
— В будни незаметней и легче жечь.
Гайда внезапно улыбнулся и подтвердил:
— Я тоже так думаю… Да…
Смолин вопросительно посмотрел на следователя, но обратился к Белуджеву:
— А что вы скажете об Евлампии Кузьмиче?
— И этот не жег. Весь день у меня на глазах был.
— Ну, а человек он каков?
Белуджев помолчал, постучал пальцами по коленям, поднял серые сухие глаза на Смолина:
— Гусак. Сердце маленькое, а печенка большая.
— Это как?
— Злой он, вот как. На славу злой. Всегда в его глазах огни тлеют и коптят много. Это беда, когда злой человек славу любит.
— А нам говорили: смел и прям. Да и дружите вы с ним, не так ли?
— Дружу? Слово не то. Сосуществую я с ним. Вот Сергей, тот со всеми в ладу. А я к нему, к Милоградову, тянусь. И вышло: все вместе.
— Так что же он все-таки за человек, Ирушкин?
— Как вам сказать? — после долгой паузы ответил Белуджев. — В старое время такой открыто копил бы деньгу, точил язык о сплетни. Жил бы, где лисой, где волком. Нынче трудно таким. Прямо нельзя, в обход идут. Он и взял такую дорожку к славе: видимость критики.
Белуджев усмехнулся и добавил:
— Критика у нас еще не всегда безопасна. Евлампий знает, потому он за критику без потерь, за критику с визой начальства. Вы вот стенгазетки наши поглядите.
— А что? Прав Белуджев… — снова вмешался в разговор Гайда. — Я смотрел. Дворники и сторожа высмеиваются превосходно. Злая сатира. Да, злая… А самое смешное в ней — автор. Так, кажется…
Белуджев благодарно взглянул на Гайду, спокойно сказал:
— Думаете, он всюду козни видит? Вовсе нет! Это он бдительность свою показывает, модно считает… А так, что ж — работник он, и верно, неплохой. Считать умеет.
— Человек-кремень, — уважительно отозвался Гайда о Белуджеве, когда тот ушел.
— Не вижу пока, — возразил Каракозов.
— В кремне огня не видать…
На следующий день Смолин вызвал на повторные допросы Карасика и Можай-Можаровского. Капитан и Каракозов просмотрели к этому времени принесенные майором протоколы первичных допросов. Майор снял их на базе в первый час пожара.
Порфирий Карасик вошел в кабинет обеспокоенный. Он снова долго обдумывал каждый ответ, мялся и все бубнил:
— Человек я маленький, шкурка на мне тоненькая…
Гайда, наконец, не выдержал, сказал:
— Иной тем подсидит, что ловко смолчит… Да…
— А что мне в чужой рубашке блох искать? — взъерошился старик. — Отпустите меня, ради бога.
— Вы с друзьями первые заметили огонь, Порфирий Никитич, — сухо сказал Смолин. — Где появилось пламя?
Тогда старик махнул рукой, будто шел на отчаянное дело, сказал, глядя себе под ноги.
— Конторка занялась у Милоградова первая. А больше ничего не знаю!
Потом он добавил, что хоть и ничего не знает, но, видать, тут не без греха. А кто согрешил — неизвестно.. А был на базе только один Сергей Мефодьевич. Но он, Карасик, — боже упаси! — ничего худого о нем не говорит, а только то говорит, что было.
— Подал ручку, да подставил ножку! — усмехнулся Гайда, когда Карасик, облегченно вздохнув, выбрался в коридор.
Можай-Можаровский, наоборот, явился в бодром настроении, и Смолин с удивлением увидел, что этот совсем мрачный на вид человек умеет шутить.
— Как поживаете? — бесцветно спросил Каракозов.
— Все в одной шкуре, — улыбнулся заведующий. — Какая у меня сейчас жизнь?
Следователей не могло обмануть это внешнее спокойствие, даже некоторая развязность Можай-Можаровского. Не раз и не десять встречались следователи с характерами и судьбами людей на допросах. И именно в это время, время наибольшего напряжения души, люди так или иначе раскрывают себя, как бы ни высок был артистический талант некоторых из них.
Гайда видел, что Можай-Можаровский, непринужденно сидя на стуле, то и дело меняет позу, что углы губ у него подергиваются, а на лбу выступает испарина, которую он не успевает вытирать большим, как наволочка, платком.
Внезапно Можай-Можаровский стал подчеркнуто серьезен, то и дело взглядывал на часы, всем своим видом говоря, что он торопится и ему не хотелось бы терять времени на пустяки.
Конечно, его подчеркнутое достоинство, улыбки, которые превращались в гримасы, настороженный взгляд выдавали тревогу. Для того, чтобы понимать это, не надо быть ни следователем, ни психологом.
Гайду и Смолина занимал другой вопрос: что беспокоит заведующего?
— Я подумал, — сказал Можай-Можаровский, — и решил: поджег Милоградов. Некому больше.
Заведующий встал и теперь высился посреди комнаты, подавая каждое слово, как на лопате. Виделось, что он обдумал все, принял решение и теперь уже будет стоять на своем.
— Зачем Милоградову жечь базу? — спросил Смолин. — Комиссия сообщила: документы кладовщиков оказались в полном порядке.
Можай-Можаровский усмехнулся:
— У меня на базе только так.
— Ну, тогда для чего жечь?
— А это уж ваше дело разобраться. Но жег Милоградов. А кто еще?
Каракозов передал Можай-Можаровскому акт, составленный экспертами пожарной охраны. Это было заключение специалистов, исследовавших пепел, принесенный Каракозовым с пожарища.
Прочитав заключение, заведующий побледнел, как снятое молоко, и пожал плечами:
— Не может того быть…
Уходя, Можай-Можаровский сказал с тупым отчаянием:
— Милоградов зажег. Ему и ответ нести.
Смолин проводил взглядом заведующего и повернулся к Гайде:
— Кажется, Гете сказал о таких людях: «Жаль, что природа сотворила из тебя только одного человека; материала хватило бы и на достойного человека и на мошенника».
— О чем ты? — поинтересовался Каракозов.
— Есть у нас такие люди: свой волос им дороже чужой головы. Откуда они?
— Из той же земли сделаны, — усмехнулся Гайда.
— Ну, что ж, вероятно, надо окончить допросы? — справился Каракозов. — Побываем на базе еще раз и все.
— Надо поговорить с Ирушкиным… Да… Надо… — неожиданно предложил Гайда. — Не помешает.
И они еще раз встретились с Ирушкиным. На этот раз он держался не так уверенно, хотя по-прежнему вел себя спокойно и грубовато шутил. Умные рысьи глаза счетовода медленно переползали с человека на человека, и Смолин мог поклясться, что в этих глазах чадно горит огонек.
Вероятно, Можай-Можаровский успел сказать Ирушкину о своем разговоре в милиции и о заключении экспертов. Счетовод посматривал на следователей и молча курил. Потом он сказал внезапно:
— Все мы — адамы. У всех грехи.
— Ну, и что?
— Смотри, не ошибись. Не упусти, кого надо.
— Хорошо.
— А теперь я пойду. Мое дело — предупредить. Могу идти?
Утром Каракозов и Смолин приехали на базу. Их сопровождал Можай-Можаровский. В эти минуты он напоминал высокое старое дерево, надломленное грозой.
Пройдя за ворота, Каракозов остановился, несколько секунд разглядывал землю и, наконец, покачал головой.
— Что, Евгений Степаныч?
— Здесь, возле бревна, мы нашли очки. Как видишь, тут нет следов огня.
Смолин вопросительно взглянул на майора.
— Воскресенье было солнечным жарким днем. В жизни, Александр Романыч, встречается всякое. Возьми те же очки, возьми линзы, оптические инструменты, вогнутые зеркала, наконец, наполненные водой стеклянные шары. Любой из этих предметов может служить зажигательным стеклом. Оно соберет солнечные лучи и сосредоточит их в одном месте. Окажись это место подходящим материалом — и вспыхнет. Но очки Милоградова тут не при чем…
Все прошли дальше.
— Не хранили вы хлопка или древесного угля на базе? — спросил Каракозов у заведующего.
— А зачем они нам?
— Не знаю. Затем же, зачем и бензол.
— Не хранили.
— Видите ли, древесный уголь способен сгущать в своих порах газы, пары и влагу. Процесс этот связан с выделением тепла. Бывали случаи — такой уголь самовоспламенялся. То же случается и с хлопком.
Наконец, все оказались у конторки Милоградова, Каракозов несколько минут рассматривал каменную стену конторки, потом взглянул на горку пепла. Можай-Можаровский, перехватив его взгляд, объяснил:
— Неделю назад мы привезли пять тонн угля. Запасы на зиму для печек. Не успели заштабелевать…
— С каких копей этот уголь?
— Местный.
— Бурый?
— Бурый.
— Выходит, эксперты правы. Что у вас хранилось в этом складе?
— Ящики со стеклом.
— Я так и думал. Во всяком случае — не нефть, не смола, не бензин.
Смолин так же пристально, как и Каракозов, рассматривавший стену конторки, услышав последние слова майора, согласно кивнул головой.
— Пожалуй, можно возвращаться, Евгений Степаныч?
Можай-Можаровский, отставший было от следователей, догнал их у самых ворот. Задыхаясь от быстрой ходьбы, он сказал:
— А вы все же проверьте Милоградова! Проверьте!
В управлении оба следователя в ожидании Гайды умылись и привели себя в порядок.
— Видишь ли, Александр Романыч, — закуривая, сказал Каракозов, — ископаемый уголь и торф — природные горючие материалы. Ты ведь бывал на шахтах, знаешь: горняки очень заботятся об угле, поднятом на-гора. Если не доглядеть за ним, или за свежедобытыми брикетами торфа — вспыхнут. Чаще других это случается с бурым углем.
А теперь вспомним о кладовщике. Все внешне говорило о его вине. Он один был на складе в тот день. Был там два часа. Сам сказал о стружках, а их, конечно, можно использовать для поджога.
Но все эти признаки могли быть случайностью. Поджигатель не пошел бы открыто на базу, как это сделал Милоградов. Он не пошел бы в воскресенье. Не стал бы торчать на базе два часа, а, чиркнув спичкой, немедленно исчез оттуда.
Но и эти мысли — были только мысли. Нужны были факты. Хотя бы один убедительный факт за или против.
Этим фактом и явилось коптящее пламя над конторкой кладовщика. Мы должны были обратить внимание на это странное обстоятельство. Такое пламя на базе могли дать только бензол или уголь. Больше ничего такого, что содержало бы свыше восьмидесяти процентов углерода, там не было. Смолу Можай-Можаровский еще не успел привезти. Ту смолу, которую он хотел растворять бензолом.
Но ведь бочки с бензолом были совсем в другом конце базы. Выходит, горел уголь. Вспыхни сначала конторка или склад со стеклом, пламя было б совсем другим.
Значит, вспыхнул уголь, и только потом огонь перекинулся на конторку и склад.
Но может, Милоградов и зажег уголь? Едва ли. Ни одного его следа нет у горки пепла. Не кинул ли он бутылку с бензолом на уголь из своего окна? Нет, не кинул. Эксперты проверили золу. Никаких следов бензина, керосина, нефти в ней нет.
Что же в итоге? Уголь в этот жаркий солнечный день воспламенился сам. Вот почему, прочитав акт экспертизы, испугался Можай-Можаровский…
Телефонный звонок прервал этот разговор. Звонил Гайда. Он не мог придти, так как его срочно вызывают на новое дело.
Выслушав Смолина, он согласился с доводами следователей и пообещал заехать потом. Он что-то еще сказал Смолину, и тот согласно кивнул головой.
— Михаилу Ивановичу кажется, — задумчиво произнес капитан, вешая трубку, — что человек, позвонивший в воскресенье о пожаре, был Можай-Можаровский. Звонивший сказал, что пожар случился «на моей базе».
Смолин сел писать заключение. Он писал о черном коптящем пламени, хлеставшем над базой, и перед капитаном вставало рысье лицо с узкими щелками, в которых чадил, разрастаясь, огонек, злой и холодный огонек тщеславия и себялюбия. На мгновенье рядом возникло еще усатое лицо Можай-Можаровского, послышались его слова: «Можай-Можаровский не допустит…» и «У меня на базе»… потом его заслонила физиономия Карасика. Он беззвучно открывал рот и силился что-то сказать, вероятно, то, что он человек маленький и шкурка на нем тоненькая.
И Смолин твердо и крупно поставил свою подпись на листке, будто перечеркивал эти недобрые, пришедшие на память лица.