В Петрограде 27 ноября 1916 года было морозно и сухо. Те из обитателей сводного эвакуационного госпиталя, кто смог подняться с постели и подойти к окну, смотрели на розовую брусчатку мостовой, чисто выметенную, горделиво-столичную, по которой проходили никуда не спешащие обыватели, проносился порой весь в клубах сизого дыма сияющий лаком и никелем автомобиль, прогромыхивал экипаж лихого петроградского «ваньки», никогда не останавливавшегося возле здания Училища правоведения, где размещался госпиталь. Через плохо вымытые стекла они смотрели на заждавшийся снега город, остуженный осенними ветрами, кое-кто улыбался, видя несущихся по улице гимназистов с развевающимися башлыками, плюющих на приличия и не желающих соблюдать благочиние. Лотошник в картузе проносил свой незатейливый товар на лотке, подвешенном на шее, – крендельки овсяные, гречишные, ячменные. Размахивая кипой газет, пробегал мимо окон орущий мальчишка. Пускали облачка сигарного дыма и постукивали бронзовыми наконечниками тростей респектабельные горожане, и каждый из стоящих у окна знал, что никто в холодном этом городе даже не подозревает о их существовании, что они никому не нужны и о них все забыли, потому что воюющей державе нужны здоровые мужчины, способные воевать, работать, разносить газеты с сообщениями о положении на фронте, продавать овсяные крендели, чтобы работающие на армию могли укреплять свое тело или хотя бы прогуливаться, как эти господа, постукивая тростями, и рассуждать о том, как много шансов осталось у России для победы над Германией.
Но они ошиблись – их не забыли. Вечером в госпитале устраивался благотворительный концерт, ожидались важные гости, поэтому еще до обеда все помещения стали тщательно мести, проветривать, уничтожая запах опрелой кожи, нечистого белья, застарелых, гноящихся ран. Сестры спешно занимались перевязкой. Меняли бинты даже у тех, кого перевязывали совсем недавно. Потом сестры бегали с кипами белья, нательного и постельного, помогали тяжелораненым переодеваться, заменяли, где нужно, простыню или наволочку. Ждали посещения членов августейшей фамилии. Старший врач с озабоченным лицом бегал из палаты в палату, заглядывал в тумбочки, под кровати, матерно ругал санитаров и под конец распорядился перемыть ночные вазы, признав их источающими зловоние, и еще раз протереть полы раствором хлора. Бедные измученные сестры носились по госпиталю, наводя порядок, не успевая ухаживать за ранеными. Потом в палатах появились санитары, держа под мышкой государственные трехцветные флаги, и, поддерживая друг друга, стали взбираться на тумбочки и укреплять флаги над входами в палаты.
Концерт был назначен на шесть пополудни в бывшем рекреационном зале училища, довольно просторном, но холодном, с белым лесом мраморных колонн, высящихся вдоль стен. Стулья и диванчики для ходящих санитары и сестры расставили там заранее, оставив место для коек тяжелораненых, но только для тех, кто сам изъявил желание поглядеть на артистов, – никого не принуждали. В госпитале было несколько умирающих. Их отнесли подальше, в дальние углы палат, оставив у постели каждого сестру или санитара на дежурстве.
Незадолго до приезда гостей по палатам прошел старший врач, уже не в халате, а в мундире и при шашке. Обратился к раненым тревожно-радостным голосом:
– Веселей, веселей смотрите, господа! Сами их императорские высочества великие княгини и великий князь соизволили посетить наш госпиталь, дабы личным участием к судьбе русского солдата засвидетельствовать свое сочувствие вашим подвигам и ранам. Веселей смотрите, прошу вас, господа!
И раненым нравилось, что называли их господами, потому что в дни обыкновенные именовал их старший доктор лишь братишками, а иногда и просто хамами – лежали в госпитале нижние чины по большей части. Когда врач ушел, сестры стали выводить раненых в рекреационный зал, по-праздничному освещенный, откуда уже доносились пиццикато скрипок готовящегося к игре оркестра. Больные, кто мог, входили в зал без помощи сестер, другие опирались им на плечи. Шли медленно, стыдливо запахивая на груди серые больничные халаты, сконфуженно косились на приодетых артистов, сгрудившихся в противоположном конце зала. Артисты же, среди которых были солисты императорской оперы Калинина, блиставшие в ту пору на сцене Смирнов и Коваленко, широко открытыми глазами смотрели на входящих в зал воинов. Раненые шли, постукивая о пол костылями и палками, тяжело опирались на них. Многие глухо кашляли по причине разъеденных хлором легких. Туго обмотанные бинтами головы, руки, ноги. Раненые медленно входили в зал, поддерживаемые сестрами, которые в эту минуту всем своим видом старались выразить особое сочувствие. Они с трудом садились на приготовленные для них места и клали свои костыли прямо на пол. Потом санитары стали вносить койки с лежачими больными. Раненые только поворачивались в сторону собравшихся гостей, но им словно тут же становилось совершенно неинтересно смотреть на артистов, и они отворачивались. Оркестр поднялся. Калинина и артистка балета Преображенская заплакали навзрыд, и кто-то пронзительно, срывающимся на плач голосом крикнул:
– Слава защитникам отечества-а-а!!
И тут же строгие звуки народного гимна покатились от стены к стене, подхваченные нестройным хором полусотни голосов. И раненые поднимали свои костыли и тяжело вставали. Но пение гимна уже подходило к концу, и иные, так и не успевшие подняться, красные от смущения, сидя встречали последние строки гимна:
Царь правосла-а-вный!
Бо-о-же-е, ца-а-ря хра-а-а-ни-и!
Когда все уселись, появилась тележка, доверху наполненная свертками и пакетами. «Подарки! Подарки!» – полетело от одного к другому, и полный господин во фраке, вышедший на середину зала, торжественно, очень гордясь, должно быть, возложенной на него обязанностью, произнес:
– От Городской думы нашим славным российским воинам, претерпевшим неизмеримые муки от душегуба-германца, скромные дары!
Тележки катились санитарами мимо оживленных раздачей подарков раненых. Сопровождали дары артистки Корчагина-Александровская и Калинина, приветливо улыбавшиеся раненым. Останавливались возле каждого и произносили несколько ласковых, теплых слов, получали из рук санитара пакет, вручали его раненому и шли дальше. Пакеты эти разворачивались тут же, с интересом рассматривалось содержимое – простое белье, полотенца или бритвенный прибор с обязательным приложением литографированного портрета императора или дешевого образка Богоматери. Не удовлетворившись осмотром своего подарка, раненые тянулись к соседям и с нескрываемой завистью смотрели на их вещи. Иные тут же затевали обмен. Поднялся негромкий шум и гомон. Артисты, устроители концерта и руководство госпиталя со снисходительными улыбками следили за происходящим. Вот в зал вкатили кресло, на котором, улыбаясь и поднимая в приветствии узкую белую руку, сидела главный организатор вечера, артистка Ланская, тоже инвалид, – совсем недавно, давая концерт на позиции в целях поднятия боевого духа солдат, она попала под обстрел тяжелых немецких орудий, а в результате – контузия. Ланскую везут на каталке вслед за тележкой с подарками, она умиленно смотрит на поглощенных подарками раненых, иногда ободряюще бросает им какое-нибудь слово, но ее не слушают и продолжают заниматься своим нехитрым делом.
Концерт начался неожиданно. Внезапно негромкая возня раненых была сметена вихрем скрипок, взметнувших под гулкие своды зала увертюру к «Руслану и Людмиле». Все оторопело притихли и испуганно насторожились.
Капитан полевой артиллерии Константин Николаевич Лихунов, зябко кутаясь в больничный халат, пропахший карболкой и йодоформом, с повязкой, закрывавшей правый глаз, сидел в углу зала у колонны и слушал музыку. Лихунову тоже вручили пакет, но он его даже не развернул, а положил на колени. Он следил за гибкими, быстрыми руками прославленного Похитонова, виртуозно управляющего оркестром, и не ощущал ничего, кроме звуков. Знакомая мелодия давно не слышанной музыки, любимой с детства, словно прижимала его к мрамору колонны. Лихунов чувствовал ее холодную близость, хотел отодвинуться – и не мог, зачарованный музыкой. Он прибыл из плена всего неделю назад и все еще не мог поверить в то, что находится на родине, в родном Петрограде, что нет ни проволочных заграждений, ни конвоя. Вторую неделю он не переставал радоваться нормальной порции мяса и даже старался есть его быстро, боясь, что кусок сейчас отнимут и жестоко посмеются над его доверчивостью. И только лишь сейчас, при звуках этой очень русской и такой вольной музыки рождалось убеждение, что он действительно свободен. И теперь, прикрыв лицо ладонью, он тихонько покачивался в такт мелодии и улыбался.
Неожиданно к дирижеру смело подошел строгий адъютант с серебряным аксельбантом, тронул его за плечо, что-то шепнул на ухо. И музыка разом смолкла. Все повернулись в сторону входа в зал, откуда вскоре появилась небольшая группа вновь прибывших. В одной из вошедших женщин Лихунов сразу же узнал великую княгиню Викторию Федоровну, августейшую председательницу Комитета по обмену военнопленными. Константин Николаевич прибыл в Россию из плена в числе первых партий, великая княгиня при встрече на Финляндском вокзале, на обеде, данном вернувшимся из плена, сама подошла к Лихунову и десять минут говорила с ним.
Спутницы Виктории Федоровны Лихунов не знал. Она была средних лет, одета в простое платье сестры милосердия, на голове широкая косынка, стянутая у подбородка, на руке повязка с красным крестом. Женщин сопровождали несколько офицеров. Вошедшие постарались было остаться за колоннами, но к ним уже подбегали кто-то из администрации госпиталя, старший врач и еще какие-то люди в штатском платье.
– Господа! Братья! – с нарочито взвинченным волненьем произнес неизвестный Лихунову толстый господин во фраке. – Ваш скромный приют удостоили своим посещением их императорское высочество, великие княгини Мария Павловна и Виктория Федоровна, а также великий князь Кирилл Владимирович! Поблагодарим их за это, господа!
Снова заиграли гимн, и снова раненые, тужась, краснея от напряжения, царапали костылями натертый пол и пытались встать, а потом так же долго рассаживались, вконец утомленные.
А музыка снова играла, и по вылощенному паркету едва слышно застучали легкие ножки Оленьки Преображенской, артистки императорского балета, но Лихунов уже ничего не видел и сидел, закрыв лицо рукой. Вдруг чьи-то шпоры брякнули у него за спиной и кто-то смело тронул его за плечо. Лихунов обернулся – рядом с ним стоял молодой адъютант в полковничьих погонах.
– Вы… подняться можете? – спросил адъютант с улыбкой гордого лизоблюда, как показалось Лихунову.
Капитан встал. Перед ним стоял гвардеец с блестящей набриолиненной головой, который, не снимая белых нитяных перчаток, крутил в воздухе моноклем на шелковом шнурочке.
– Чего желаете? – спросил Константин Николаевич.
– Вы капитан полевой артиллерии Лихунов?
– Бывший капитан Лихунов.
– Кто вас лишил чина?
– Германский плен лишил.
Адъютант понимающе улыбнулся:
– Я о характере чувств ваших догадываюсь, но забываться тоже не стоит. Это не всем может прийтись по вкусу. Сейчас же прошу вас следовать за мной. С вами хочет говорить великая княгиня Мария Павловна.
Адъютант шагнул было в сторону, но, взглянув еще раз на лицо Лихунова, брезгливо двинул губами и, показывая моноклем, спросил:
– Что там у вас из-под повязки течет?
– Возможно, гной. Когда под Новогеоргиевском я командовал батареей, германский снаряд разорвался всего в двух саженях от меня. Глаз поврежден осколком, который вынули, но яблоко глаза вылущить как следует не удалось. А вы что, не видели гноя?
Адъютант, зло смущаясь, полез в карман брюк и, не глядя на Лихунова, протянул ему платок:
– Возьмите, утритесь. Там ведь дамы. Нехорошо.
– Благодарю. У меня свой платок есть. Идемте.
За колоннами они прошли на другую сторону зала, где неподалеку от оркестра в окружении устроителей вечера и госпитального начальства стояли их высочества. Великие княгини о чем-то живо говорили, а Кирилл Владимирович, двоюродный брат императора, командир Гвардейского экипажа, красивый мужчина с пышными усами, молчал, сложив на груди свои сильные руки. Лихунова подвели к княгиням. Виктория Федоровна повернула голову и некоторое время недоуменно смотрела на него, не узнавая капитана в больничном халате.
– Лихунов, – подсказал адъютант.
– Ах да! Ну конечно! Что за память, извините! – досадливо всплеснула руками миловидная Виктория Федоровна, качнула бисерной сумочкой, что висела у нее на запястье рядом с толстым, витым браслетом, и обратилась к своей спутнице: – Машенька, это тот самый капитан артиллерии, я тебе говорила. Его зовут Лихунов. Был в Новогеоргиевске, потом в плену. Пытался бежать…
Мария Павловна, с худым лицом, в холщовой косынке сестры милосердия очень похожая на монахиню, долго и внимательно рассматривала Лихунова.
– Новогеоргиевск! – сказала она скорбно. – Это наша общая трагедия. От этой раны, должно быть, у каждого русского душа болит.
– Маша, – сказала Виктория Федоровна, – господин капитан мне говорил, что у него есть какие-то записки. Там все о плене, все! Я уверена, такого еще не читали в России, где еще почти ничего не знают о положении наших военнопленных в Германии.
– Вам удалось вести в плену дневник? – с удивлением спросила Мария Павловна.
– Не совсем дневник, ваше высочество, – сказал Лихунов. – Это записки от случая к случаю. Вести дневник в плену – дело немыслимое.
– Но когда же вы покажете нам ваши записки? – немного капризно спросила Виктория Федоровна. – Я как председательница Комитета по обмену военнопленными должна знать все об их положении. Это ускорит операцию по обмену, вы понимаете.
– Да, я все понимаю, ваше высочество, – утвердительно кивнул Лихунов. – И даже если бы вы сами не предложили мне передать мои записки по назначению, то я, помня обещание, данное оставшимся в плену товарищам, был бы вынужден сам прибегнуть к наискорейшему оповещению высокого начальства и, возможно, самого государя о тяжком положении наших военнопленных. Передавая записки, я бы стал умолять ускорить обмен или хотя бы интернирование пленных инвалидов в нейтральные страны, где даже легкораненые и больные англичане и французы живут едва не с самого начала войны и где над ними нет гнета сознания, что на родине о них все забыли.
Виктория Федоровна прослушала горячую речь Лихунова внимательно, но ответила немного сухо:
– Я с интересом прочту все, что вы мне дадите. Когда я получу записки?
– Если вам угодно, завтра. Ночью я сумею их пересмотреть.
– Вот и прекрасно, – улыбнулась Виктория Федоровна. – Что же касается конкретных мер, то уже делается все что можно. Вы, к примеру, уже в России. Кроме того, налаживается интернирование туберкулезных в Данию. Но, скажу вам откровенно, Комитет порой становится бессилен, потому что делу расширения обмена и интернирования многие сильно мешают. В частности, Генеральный штаб.
Молчавший до этого Кирилл Владимирович задвигал своими роскошными усами и полушутливо-полустрого сказал:
– Сударыня, довольно, довольно! Вы переходите границы определенных для вашего Комитета полномочий и внедряетесь в область, куда дамской ножке ступать строго-настрого запрещено.
Кирилл Владимирович, довольный своей фразой, громко рассмеялся и взял обеих великих княгинь под руки, собираясь увести.
– Вот так всегда! – вздохнула Виктория Федоровна и, уже уходя, бросила Лихунову: – До свиданья, господин капитан. За вашими записками придут завтра.
Сопровождаемые свитой их высочества прошли за колонны, к выходу, а Лихунов остался стоять на месте, провожая их взглядом. Концерт скоро кончился, и музыканты стали прятать инструменты в футляры. Тяжело, с помощью сестер, поднимались со своих мест раненые и, держа раскрытые пакеты с подарками, неуклюже ковыляли к палатам. Лихунов видел, что санитары, подойдя к койке одного тяжелораненого, ненадолго наклонились над лежащим, а потом набросили ему на лицо одеяло. Эта кровать так и осталась стоять у мраморной колонны опустевшего, холодного зала.
Лихунов прошел в палату, бывшую когда-то классной комнатой будущих правоведов, и стал раздеваться. Он слышал, как рядом с ним вели негромкий разговор двое раненых, как кто-то из них вдруг стал передразнивать одного артиста. Тихо смеялись. Скоро их голоса замолкли, только из другого угла палаты доносилось:
– …да святится имя Твое… да будет воля Твоя…
Потом, когда молитва смолкла и в палате ничего, кроме храпа, тихого стона и кряхтенья спящих, не было слышно, Лихунов, порывшись в тумбочке, достал несколько тетрадей в коленкоровых обложках и, повернувшись в сторону тусклого света, падавшего от висящего под потолком ночника, стал читать…