В БЕЗОПАСНОСТИ...

Когда я проснулся, то поначалу никак не мог в это поверить. Нет, этого просто не могло быть. Я еще раз высунул левую руку из-под одеяла… Потом опять спрятал. Может, я все еще видел сон?

Да ведь не могло это случиться на самом деле. Неужели и впрямь холод улетучился за одну ночь? Стало так тепло… и приятно. О, я никак не мог в это поверить. Не знаю, может быть, вы тоже родились в 1917 году… Мы все очень недоверчивы — мы, то есть оставшиеся в живых мои сверстники, которые теперь так же редко попадаются, как сигареты у так называемых порядочных людей. Ну, в конце концов пришлось поверить своим ощущениям. Я встал. Да, в самом деле стало тепло, солнце мягко пригревало землю, морозные узоры на оконных стеклах растаяли, и они влажно блестели, словно глаза молоденьких девушек, которые все еще верят в любовь…

На душе у меня было так легко, когда я одевался… О, какое это облегчение — знать, что жестокие, убийственные морозы кончились. Я выглянул в окно… Мне померещилось, что даже походка у людей изменилась — стала свободнее и радостнее… Хотя улица и была покрыта лужами, но и лужи показались мне ласковыми. Меж серыми облаками выглядывало разбухшее от влаги солнце… и я и вправду чуть не поверил, что деревья зазеленели! Что за чудовищный бред — это в январе-то! Но вы теперь и сами видите, насколько можно доверять своим чувствам и насколько обоснованна была моя недоверчивость. О, всегда надо соблюдать осторожность. Вы сочтете это смешным, но едва я прошел несколько сот метров, как почувствовал, что покрываюсь потом… В самом деле… Вы конечно подумаете… Мол, родился в 1917 году… В войну родился и в войну спятил… Да нет, это чистая правда, я покрылся потом… И я был так легкомыслен… Теплый воздух и солнце, а также упоительная уверенность, что с холодами в самом деле покончено, настроили меня на безумно легкомысленный лад. На последние деньги я купил на углу хорошую сигарету и с наслаждением глубоко затянулся — ого, мы можем и покурить! — и я выпустил в весенний воздух тоненькую струйку серого дыма. Я сожалеюще улыбнулся хорошенькой рыжеволосой девчушке, предложившей мне купить у нее талоны на хлеб, и с размаху — але-гоп! — впрыгнул на полном ходу в трамвай… Боже мой, какое наслаждение я испытал! Разве в глазах окружающих, несмотря на все беды, не читался слабый намек на улыбку облегчения только из-за того, что какие-то там «массы теплого воздуха» преодолели этот жестокий холод!

И разве ласковый и теплый воздух не колыхался от вздохов облегчения!.. А я еще и обнаружил в глубине подкладки пальто вполне годный трамвайный билет. Так что пятьдесят пфеннигов в кармане остались нетронутыми…

Я докурил сигарету до конца, не пытаясь ее погасить… Потом немного перепугался. Давно я не допускал такого легкомыслия. В смущении я принялся подсчитывать: с апреля 1945 года, то есть почти два года, с первых дней плена я ни разу не выкурил сигарету до конца, не оставив окурка на потом. Может, что-то во мне коренным образом переменилось? И я выплюнул жалкие остатки сигареты, уже обжигавшие мне губы… Да там, в сущности, уже ничего и не было. Кондукторша весело крикнула: «Вокзал!» И я задумчиво сошел на мостовую…

Какое блаженство — раствориться в толчее огромного зала ожидания! Вы скажете или, по крайней мере, подумаете: как может человек, много лет тянувший солдатскую лямку, которому приходилось до отупения томиться на всех больших вокзалах Европы, ожидая какого-нибудь поезда, как может такой человек найти удовольствие в том, чтобы сидеть без всякой надобности в еще одном зале ожидания? О, вам этого не понять… Может, вы слишком усердно штудировали психологию, не знаю… В этом пчелином рое моих загнанных и навьюченных современников, в этих мятущихся по всей стране послевоенных людских потоках, в гуще этой круговерти я размышляю о тайнах одиночества… благостного одиночества, которое никогда не выпадало на мою долю. О, здесь я действительно могу чувствовать себя в полном и безграничном одиночестве и без помех отдаваться своим мечтам. Тишина не для нас… Тишина нас страшит… Тишина срывает своими жестокими руками тонкий покров безразличия, которым мы отгородились от наших воспоминаний, и врывается в круговерть кровавого мрака нашей столь недолгой и столь перегруженной страданиями жизни… Тишина… Тишина похожа на огромный белоснежный экран, на который мы, сами того не желая, проецируем безумный и совершенно безрадостный фильм нашей жизни… Она только раздражает нас своим ханжеским обличьем… Тишина не может дать нам успокоения…

Но здесь, в этом обезличенном жужжании, в окружении немыслимых сцен, посреди шума, которого я не слышу, и событий, которых я не вижу… Здесь для меня возникает некий душевный покой, да, именно так, некий душевный покой… О, как глубоко погружаюсь я здесь в свои мечты…

Вы, конечно, сочтете все это глупым. Но за истекшее время я убедился, что в жизни нет ничего более прекрасного, чем глупости. У нас, к сожалению, никогда не было на них времени. И для нас это самое ужасное. Мы были слишком молоды, когда перед нами разверзлась бездна, а теперь мы слишком стары, чтобы этому «научиться». Вы, кажется, хотите мне подсказать, чему мне следует учиться?..

Волосы мои уже заметно поредели, разные болезни, свойственные скорее старикам, мучают меня соответственно временам года, и, если я — о, пожалуйста, не пугайтесь — скину рубашку, вы сможете увидеть несколько рубцов, которые произвели бы на вас такое же впечатление, как жуткие полотна Гойи. Не говоря уже о тех рубцах, которые представились бы вашему взору, если бы я еще и… Но поскольку вы дама, я умолкаю… Вы не поверите, что я только десять лет назад получил аттестат зрелости, причем буквально в последний момент, и что все эти десять лет я не вылезал из мундира… Вплоть до последних пяти месяцев, после возвращения из плена… А ведь я ничего в жизни не ненавидел так глубоко и страстно, как мундир! В справке об освобождении я не знал, какую профессию указать: школьник? абитуриент? Я бы со спокойной совестью мог сказать о себе: рабочий! Но с моими залысинами, да еще и под тридцать — и вдруг абитуриент! О, мне было совсем не смешно… В этот момент у меня немного открылись глаза…

Самую большую ошибку в жизни я сделал тогда, когда вопреки собственному здравому смыслу послушался совета так называемых разумных пожилых людей и пошел в армию «добровольно». Мол, все равно же придется… «Зато свалишь эту гору с плеч!», и так далее. Да, я сделал это вопреки собственному здравому смыслу. И те же самые люди дают мне теперь разные советы: одни — «Обучись какому-нибудь ремеслу!»; другие — «Поступай в университет!». Надеюсь, вам теперь понятно, почему я с таким недоверием отношусь к так называемым разумным пожилым людям, которые ведь — об этом мне тогда надо бы подумать — в ту пору были избирателями. О, зал ожидания! Ежели Господь сподобит меня своей милости, я когда-нибудь напишу о тебе чудесные стихи. Не сонет! А некое бесформенное, пылкое и страстное сочинение, столь же неразумное, как и любовь… О, зал ожидания, ты — источник моей мудрости, ты — мой оазис. В твоих глубинах я находил порой вполне приличные окурки, когда на сердце у меня было так тяжко… так тяжко…

Я считаю относительную свободу штатского лица чрезвычайно приятной… Меня восхищает чувство действительной свободы, той свободы, какую только можно испытать, не имея денег. С деньгами свобода, естественно, приобрела бы еще более сияющий лик. Но я и при безденежье счастлив! Только не говорите мне о профессии! Как-нибудь уж пробьюсь… Вы думаете, стану бродягой? Перекати-поле? Что ж, может, и стану… Вы считаете меня очень асоциальным? Что ж, может, и так… Но я не так легко пойду ко дну.

Кроме того, в зале ожидания воздух был… более легким, что ли… Может быть, просто бремя жутких часов ожидания каким-то образом облегчено и облагорожено теперь, когда ледяной холод исчез, как по мановению волшебной палочки?

Не возродил ли теплый ласковый воздух надежду на серых изможденных лицах этих людей, утративших родину…

Я легкомысленно постучал мелкой монеткой по связке английских булавок, лежавшей у меня в кармане, — эти булавки я по армейской привычке всегда таскал с собой: вдруг пуговица оторвется или что-нибудь треснет. Дешевая привычка, придется вам признать. Не то что дорогостоящий сплин…

Пиво я выпил одним духом. Пресная эта жижа нынче показалась мне необычайно вкусной… Я просто изнывал от жажды. А куда подевался мой вечный голод? Я опустился на только что освободившийся стул и стал размышлять о судьбе моего голода, который, по всей видимости, улетучился вместе с холодом… А может, его поглотила дорогая сигарета?.. Я даже содрогнулся до глубины души: куда же подевался голод, мой верный спутник столь долгих лет… Это многоликое и принимающее различные формы существо… Частенько злое и кусачее… А иногда лишь глухо урчащее или даже дружески напоминающее — это загадочное чудовище, ставшее моим постоянным спутником, моей второй натурой, колеблющейся между волчьей агрессивностью и жалкой трогательной просьбой…

Когда-нибудь, ежели Господь сподобит меня Своей милости, я напишу стихи и о своем голоде… Куда же он делся? Может, он реет где-то там, в вышине, меж весенними облачками над стеклянной крышей, сквозь дыры в которой я видел скромное серое одеяние неба? Я очень забеспокоился.

Не только из-за голода… Не только из-за этой нежданной весны… И не только из-за моей далекой и нереальной возлюбленной, может быть еще и не родившейся или же погибшей в безжалостных объятиях войны, — возлюбленной, которую я тут иногда поджидал с бьющимся сердцем… Нет-нет, сегодня я тут был по вполне практической причине. Я ожидал Эди. Эди хотел мне сообщить, выгорит ли наше дельце. Если да, то я стану обладателем трехсот марок. А если нет… Ну на нет и суда нет. Но если бы выгорело, то я мог бы купить себе скрипку. Мне ее так не хватало! Она сделала бы меня еще счастливее, еще свободнее… О, скрипка! Ах, вы не сможете понять, почему я так размечтался об этой скрипке. Я люблю музыку, пожалуй, даже больше, чем ту далекую и нереальную возлюбленную, про которую я часто думаю, что она вот-вот войдет в зал ожидания, так что я напряженно и с дрожащим сердцем поглядываю в сторону входной двери зала… Задыхаясь и теряя голову от мысли, что она обрела кровь и плоть и с улыбкой идет мне навстречу…

Итак, я ждал Эди. Вы, вероятно, уже однажды задавались вопросом, чего ждут люди в залах ожидания: конечно же, вы полагали, что все они ждут прибывающие или отправляющиеся поезда! Ах, знали бы вы, чего на самом деле можно ждать. А именно — всего, что только существует между нулем и Богом! Да, есть люди, которые ничего не ждут и тем не менее продолжают ждать… А есть и такие, которые ждут Бога. О, я от всей души желаю, чтобы они могли Его узнать, когда Он войдет в печальный зал ожидания их жизни! А есть и такие, которые чего-то ожидают… Уясните себе разницу между «ждать» и «ожидать»! «Ждать» означает состояние некоей нетерпеливой безнадежности… А «ожидать» означает напряженную уверенность: пьянящее дыхание надежды надует вялые паруса… О, язык наш имеет свои тайны, какая-то там буковка или неприметный короткий слог, и слово взметается в бесконечность…

Но Эди не пришел. Я потерял терпение и заволновался. Ах, не стоило мне ввязываться в это дело! Столько раз уже раскаивался и всякий раз вновь попадался на эту удочку. Начнешь ворочать делами — ставь крест на своей свободе. Сам того не желая, рассчитываешь на какую-то там идиотскую «компенсацию», как они это называют. И тебя это слово точит и точит, внедряется все глубже и глубже в твою душу и прогрызает, словно живой червь, весь твой мир мечты и свободы. Ах, вечно эти дыры, сквозь которые приходится выскальзывать… Я поклялся, что больше никогда не позволю себе ввязываться в такие дела. Почему бы не заняться просто попрошайничеством… Как чудесно было бы, ни о чем не задумываясь, произносить какие-нибудь мудрые изречения и получать за это немного хлеба или денег!

Эди конечно же не пришел. Но ненадежным его никак не назовешь. Я его хорошо знаю… Мы провели вместе не одну страшную ночь в России, в холоде и зное, сидя в темном лоне нашей матери-земли, привычной стихии пехотинца… Эди — парень что надо, хоть он и смеется надо мной с самого начала нашего знакомства и кажется мне чересчур уж элегантным. Но он верный друг. Когда я вернулся из плена, именно он снял мне квартиру. И первые недели помогал держаться на плаву. Да и вообще он парень надежный. И если не пришел, значит, на то были веские причины. Может, его схватили… Почем знать… Он наверняка проворачивает множество темных делишек, про которые я ничего не знаю. Зачастую руки у него заметно дрожат. Он так взвинчен… А каким спокойным парнем он был всегда! Ничто не могло его напугать или вывести из себя! Но этот странный мир, в который мы, дети войны, окунулись с головой, совершенно испортил Эди. Я чувствую, что он тонет. Мало-помалу опускается на дно. Соблазн утратить порядочность так велик, что устоять перед ним мало кто может. О, Эди… Я скажу ему, спокойно и по-дружески, что больше не стану участвовать в его делах, в том числе и в якобы «чистых»…

Ах, моя возлюбленная… Моя далекая, далекая, дорогая голубка… Если бы ты была рядом! Я бы бросился очертя голову в это прибежище несказанно прекрасных мечтаний, я бы отринул прочь все-все и пошел ей навстречу. Ей, далекой, безымянной, единственной… Навстречу ей, моей подлинной родине. Про которую я однажды, если Господь будет милостив ко мне, напишу последние стихи, и они будут прекраснее прежних: такова будет Его воля… Да, самыми прекрасными из моих стихов будут стихи о тебе — тебе, самой близкой мне и самой далекой из всех людей на земле. Ты, ты… Когда-нибудь ты будешь со мной…

Внезапно кто-то грубо толкнул меня, и я в испуге обернулся, смущенный и раздраженный. Передо мной было лицо пожилой женщины, по-видимому намеренно толкнувшей меня. Тут я очнулся и вернулся в так называемую действительность: подлинный облик зала ожидания надвинулся на меня. Грязно и душно… жалкие и уродливые лица, уставшие от жизни люди, угрюмо глядевшие по сторонам, сидя на тюках, по виду которых никак нельзя было поверить, что в них упакованы вещи, которые стоило бы хранить. Но старая женщина нетерпеливо подергала меня за рукав. «Молодой человек!» — сказала она. Теперь я посмотрел на нее внимательнее: она сидела на стуле подле меня. Седые волосы… грубое суровое лицо… «Крестьянка», — подумалось мне. Блекло-голубой платок на голове, морщинистое лицо, отекшие, натруженные руки. Я ожидающе смотрел на нее. «Да?» — ответил я. Она вроде бы немного помялась, но потом торопливо сказала холодным тоном, указывая пальцем на мою коричневую шляпу, лежавшую у меня на коленях:

— Не хотите ли обменять ее? Мне бы она пригодилась… Для сына!

Я не удивился. Тому, кто по полдня просиживает в залах ожидания, известны секреты так называемой современной экономики, в которой тайной мерой вещей является сигарета, а формой торговли — обмен. Я слабо улыбнулся:

— Да нет… Мне она и самому нужна. У меня, кроме нее, почти ничего нет, а потом — на дворе-то еще январь.

Старуха раздражающе спокойно покачала головой.

— Какой там январь! — язвительно заметила она. — Вы что, не видите, что наступила весна?

И она ткнула пальцем вверх, указывая на потолок зала, словно именно там можно было увидеть приход весны. Я невольно поглядел туда же. Старуха отвернулась и стала копаться в одном из узлов, лежавших на полу рядом с ней. При этом она толкнула молодого парня, который спал, сидя за столом и подперев ладонями голову. Парень сердито открыл глаза, тихонько выругался и, обхватив голову руками, опустил на столешницу. Молоденькая девушка с книгой, сидевшая напротив, на миг подняла глаза, наморщив лоб, поглядела на меня и старуху и вновь погрузилась в чтение. Старуха наконец нашла то, что искала, и своими натруженными руками положила на стол большую круглую буханку, источавшую аромат свежего хлеба.

— Я дала бы вам за шляпу вот это! — сказала она равнодушно.

Сдается мне, что взгляд, который я бросил на хлеб, предрешил судьбу моей шляпы. О, я отнюдь не коммерсант! И знаю, что мне надо было напустить на себя гордый вид. И не думать о хлебе, а заставить старуху умолять меня, не удостоив буханку взглядом. Но я — не коммерсант, как уже было сказано. А кроме того… При виде свежего хлеба с темной поджаристой корочкой мой голод вернулся ко мне! Со скоростью мысли он вдруг появился откуда ни возьмись, на этот раз махая хвостом и дружелюбно взлаивая, словно молодой песик, который тихонько подвывает от радости и обнюхивает фартук своей хозяйки. Нагулявшись в каких-то неведомых далях, он вдруг восхитительным прыжком вернулся ко мне. Да, по моему взгляду на хлеб, видимо, все было ясно. И старуха раньше меня самого поняла, что получит мою шляпу… О, эти крестьянки могли бы написать книгу о психологии голодных! Разумную и меткую книгу! Сколько голодных слонялось возле дверей ее дома! Но я невольно заупрямился.

— Нет, нет и нет! — энергично возразил я и машинально прикрыл рукой шляпу, как бы пытаясь ее защитить. — Нет… за одну буханку!

А взгляд мой заметался между хлебом, шляпой и каменным лицом старухи.

— Нет! — повторил я еще раз, стараясь придать своему голосу твердость. — За буханку я не согласен!

Старуха явно удивилась:

— Разве вы не голодны?

Я мгновенно прикинул, не стоит ли мне схватить буханку, нахлобучить шляпу и дать стрекача. Каким подлым способом она выманивает у меня шляпу! Но тогда я уже не смогу со спокойным сердцем входить в этот зал. Я энергично покачал головой. Старуха слегка улыбнулась — как мне показалось, немного мягче, — потом молча нагнулась и вытащила откуда-то из-под своего стула еще одну буханку.

— Ну а теперь? — спросила она, празднуя свой триумф. На ее лице ясно читалась радость одержанной победы.

Меня опьянила мысль о том, что мне стоит произнести только одно коротенькое словечко «да», чтобы стать обладателем двух буханок, источающих аромат свежего хлеба. Но тут в меня, видимо, вселился дьявол в образе духа коммерции.

— Вы должны дать мне… еще немного денег, — пробормотал я, краснея, — ведь я безработный…

Старуха вмиг обозлилась. «Безработный?» — повторила она, недоверчиво растягивая это слово. Я лишь молча кивнул, все больше заливаясь краской, потому что молодая девушка, сидевшая напротив, опять недовольно оторвала глаза от книги.

— Двадцать марок, — храбро выдавил я, ставя все на карту. И, словно дьявол в самом деле вселился в меня, принялся игриво вертеть свою прекрасную коричневую шляпу на пальце, как делают всякие пижоны. Ведь я знал, что это было вроде как нежным прощанием с ней. Старуха покопалась в старом кожаном кошельке, недовольно вытащила оттуда несколько банкнот и положила их рядом с буханками.

— И покончим с этим! — резко бросила она.

Получилось, что я, сам того не желая, оказался в положении человека, который провернул бессовестную сделку. А старуха бросила на меня такой взгляд, словно я был самым подлым обманщиком, какого она видела в жизни. Отрывисто дыша, я насчитал двенадцать марок. Двенадцать марок и две буханки — какое неслыханное богатство! И как быстро я все сосчитал! Четыре немецкие или три бельгийские… это два доллара! Я сунул деньги в карман, придвинул буханки к себе и быстро протянул старухе свою шляпу. Прежде чем шляпа исчезла под ее стулом в том же невидимом узле, она придирчиво повертела ее в руках с таким выражением лица, словно перед ней безусловное дерьмо. Я почувствовал себя законченным преступником… Потом мой голод лихо перемахнул через все, я отломил от буханки большой ломоть и попросил пробегавшего мимо официанта принести мне еще одну кружку пива…

После того как голод заполучил свой кусок, я сразу же опять ощутил свое одиночество. Я даже забыл, что в кармане у меня лежат деньги на сигареты. Приятная серая пелена моих мечтаний вновь застлала глаза… Ах, разве сегодня не такой день, когда могла бы появиться моя возлюбленная? Разве она не была уже на пути ко мне — золотые волосы, черные глаза и такая улыбка, которая знает все-все… Она уже близко… еще ближе, совсем близко! И конечно же она голодна! О, моя возлюбленная, конечно, голодна… И я не стою перед ней с пустыми руками. Ей, наверное, холодно, ах, я укрою ее всем теплом этого весеннего дня… А если в ней живут страх и боль, сердце мое открыто ей навстречу. А мне — мне ничего от нее не надо, кроме этой ее улыбки, этой всезнающей улыбки. И если у нее нет крыши над головой, я уступлю ей свою комнату и кровать, а сам с удовольствием посплю на голом полу. Ах, только бы она пришла и принесла с собой улыбку… Я доверю ей всё, все мои мечты станут ее мечтами, даже свои воспоминания я подарю ей. А она подарит мне только свою улыбку…

Внезапно меня охватил страх! Боже мой, может, я все это увидел во сне? И меня обманули все мои ощущения и ничего этого я не видел и не слышал? А я просто лежал в постели, и меня обвели вокруг пальца смутные видения весны… А на самом деле не было ни шляпы, ни хлеба, ни зала ожидания… Может, я наконец, наконец-то сошел с ума?

Нет. Это было правдой… Ведь я это видел, я это чувствовал, ах, я это совершенно точно знал: за окнами смеркалось и опять похолодало… Ледяным воздухом потянуло и по ногам, и по голове, и я в отчаянии стал искать свою шляпу. О, моя шляпа! Вы не поверите: я не ощутил ни тени раскаяния, только обиду. Нет, я не раскаивался в том, что обменял свою шляпу. Мне было просто обидно, что ее у меня нет, а холод наступил ужасный. Мне предстоял еще долгий путь до моей комнаты с кроватью, в которой я мог от него укрыться… О, моя кровать!

Взволнованный, я вскочил на ноги. Кровать… Как безмерно богат был я — ведь у меня была кровать, в которой я мог укрыться от ужасного холода. Ах, я просто буду лежать и не стану двигаться… Никто и ничто не сможет заставить меня подняться. Правда, там было абсолютно тихо! Но лучше попасть в тишину, чем в холод. Уверяю вас, нет ничего страшнее холода. А он опять подступал, этот леденящий душу мерзавец… Он просачивался ко мне сквозь каменный пол и сквозь дыры в одеяле. Он внезапно напал на меня под покровом сумерек. Как это подло — набросить на себя мягкий и приветливый покров сумерек, только чтобы опять накинуться на меня… Я бросился бежать. Выбежал из вокзала, несколько минут в отчаянии проторчал на остановке трамвая и в конце концов побрел пешком домой.

Мне казалось, что голова у меня напрочь отмерзает. Словно на нее просыпался сверху незримый лед… У меня появилось ужасное ощущение: казалось, что голова моя сморщивается и превращается в крошечную кнопку, в которой концентрируется безумная боль. О, голова у меня вообще очень чувствительна к боли. Какой же я дурак… Каким дураком надо быть, чтобы поверить, будто пришла весна. На дворе стоял январь, жестокий и бессердечный. Разве можно после этого верить природе? Все кругом — один обман…

Боль становилась все нацеленнее и все острее… Казалось, что она кружит, постепенно сужаясь, и собирается в одной крошечной точке, в которой все боли мира собираются, словно в раскаленной булавочной головке. О, я сойду с ума! Я ничего не чувствовал, кроме этой сверлящей боли в голове. Началось со лба, потом боль принялась бродить по всему черепу, вызывая дикую тревогу… расширилась… потом опять скукожилась… захватила все… В конце концов вся моя голова превратилась в одну сплошную боль и уменьшилась до размеров раскаленного и отвратительного острия булавки, протыкавшего насквозь мое сознание, мой разум, все мое существо. Булавочная головка была готова лопнуть и выбросить наружу несметное количество гноя…

Думаю, у меня была высокая температура, когда я наконец (сам не знаю как) добрался домой. Я весь горел, и видения роились вокруг меня. Возлюбленная была рядом со мной, но не улыбалась, а горько плакала: слезы ручьями лились из ее черных глаз и поток их не иссякал, так что я перепугался, как бы она не истекла кровью от этого нескончаемого потока.

И трупы громоздились вокруг меня, словно редуты, редуты цивилизации… Искромсанные, изуродованные трупы, раздувшиеся и совершенно высохшие… О, я вовсе не хочу вас пугать! Горы печали лежали у меня на сердце, темные, черные горы, вершины которых терялись где-то там высоко в лоне Господа… Сады крови и облаков, сады голода… О, чего у меня только не было!

Когда я вернулся к так называемой реальности, оказалось, что я в больнице…

Несколько раз в день я видел вокруг себя эти насупленные трупные лица врачей, якобы знающих все тайны жизни и смерти. В конце концов они запретили мне курить. Ах, если бы у меня было курево!

Я вообразил себе нечто ужасное: мне почудилось, будто я очнулся от сна, вновь оказавшись в мундире. Чем эта больница отличалась от военного лазарета? Никакого отличия я не нашел. А свобода так звала, так манила к себе… Зал ожидания… Нет… нет. Только не оставаться здесь, в этой кровати, блиставшей такой же зловещей белизной, как жилеты господ, которые на многолюдных конференциях решают вопросы войны и мира, голода и холода! Нет, никакого температурного листа и никаких темно-серых костюмов в светлую полоску! Мне кажется, что стремление к свободе так быстро подняло меня с постели, что врачи имели все основания поздравить себя с успехом. Несмотря на все, я все-таки крепкий парень… Я быстро выздоровел.

Скоро, очень скоро наступил день, когда я мог на прощанье и в знак благодарности пожать руку милой сестричке. Она была так добра ко мне. Меня просто подмывало скорее идти, бежать туда… Словно моя возлюбленная только что, в этот самый миг, приехала и теперь стоит, слабо улыбаясь, в дверях зала ожидания. Она уже еле держится на ногах от горя, потому что меня там нет! Мне надо было торопиться… Но сестричка окликнула меня.

— Боже мой, — сказала она, качая головой, — нельзя же в такой холод выходить на улицу без шляпы!

И она с улыбкой протянула мне шляпу — синюю, почти новую шляпу, точно моего размера. Впрочем, у меня вполне стандартный размер головы.

Как же мне было не поверить, что кто-то где-то заботился о моей безопасности?[1] Понимаете?

Загрузка...