ВООРУЖЕННЫЕ СИЛЫ РОССИИ [Главы из книги]

I ВСТУПЛЕНИЕ

В настоящую минуту Европа приняла более воинственный вид, чем было когда-нибудь со времени окончания великих наполеоновских войн. Главная, по крайней мере наиболее бросающаяся в глаза, забота больших европейских государств состоит теперь в пересмотре своих военных учреждений, в расширении кадров армии, чтобы вместить в них наибольшую силу при переходе на военное положение, в усовершенствовании вооружения. Каждое государство боится остаться позади других. Забота эта всеобщая. Она достаточно объясняется нынешним состоянием мира. На наших глазах перевершаются почти все прежние, установленные отношения между народами, заменяются новыми, из которых ни одно не окрепло еще достаточно, чтобы считаться решенным делом; чем слабее привычные связи, тем больше места произволу и силе. В такую минуту каждому самостоятельному народу приходится оглянуться на себя, сравнить свои силы, естественные и выработанные, с силами соседей, внимательно рассмотреть, не остается ли что-нибудь сделать в этом отношении, и в то же время беспристрастно взвесить собственное заключение о себе и сравнить его с действительностью. В таких важных обстоятельствах проверка суждений, сделавшихся более или менее общепринятыми, становится необходимым возмужалому обществу.

В сущности, каждый международный вопрос есть вопрос о силе, мирное и военное разрешение его составляют две степени напряжения одного и того же действия. Когда неравенство силы очевидно, тогда уступают без боя, если возможно, приличным образом; иначе вступают в бой. В международных отношениях желать чего-нибудь — значит сознавать в себе силу добиться желаемого. Дипломатия составляет, в сущности, не что иное, как бессрочные переговоры между народными силами, между армиями, во главе которых стоят их правительства. Дипломатия — это форма, часто искусство пользоваться своей действительной силой, не напрягая ее; без силы дипломатия будет праздным разговором — красноречием ганноверских уполномоченных перед графом Бисмарком. Разумеется, сила человеческих обществ не измеряется одним перечислением штыков и пушек, или, что то же, населений и доходов. Тем не менее сумма нравственного, политического и материального могущества народов не только должна определять меру их желаний, но на деле всегда определяет ее. Невозможного нечего и желать.

Часто, однако ж, общество имеет смутное понятие о своем народном могуществе, понятие, основанное на случайных обстоятельствах, из которых поторопились вывести обманчивые заключения; а между тем общественное настроение, даже в абсолютных государствах, имеет великое влияние на решения политики. Пруссия вышла на войну в 1806 году и чуть не погибла, вследствие того, что была ложно уверена в превосходстве своей армии на основании давно минувших побед Фридриха Великого, когда все уже изменилось кругом. В 1866 году совершилось совсем обратное. Нет сомнения, что большинство прусского общества боялось последствий затей Бисмарка, что Пруссия не верила в себя и была вовлечена в войну вопреки своему желанию, только отчаянно решительным характером своего министра. Хотя прусская армия выказалась в гораздо лучшем свете, чем от нее ждали, тем не менее успех ее в домашней немецкой войне объясняется наполовину такими случайными и местными обстоятельствами, что выводить из него заключение относительно внешней войны было бы слишком преждевременно. Но теперь новый оборот медали. После победы прусское общество чересчур возомнило о себе, готово натолкнуть свое правительство на самые рискованные предприятия и может жестоко за то поплатиться. Мы также видели на своем веку, у себя дома, и притом два раза, ошибочное настроение, основанное на неверной оценке своих средств, и настроение это каждый раз приводило к последствиям очевидно невыгодным. В первый раз, когда перед восточной войной мы собирались закидать врагов шапками, не принимая в соображение того, что каковы бы ни были народные силы России, на эти силы можно было полагаться только при Должной организации их; военная же организация того времени отличалась тем свойством, что обременяла государство в мирное время непомерным количеством войск, оказывавшимся недостаточным для военного; вновь формируемые части не годились Для открытого боя, а действующих войск не могло достать для того, чтобы сдерживать союзников с моря и серьезно грозить им с сухопутной границы — единственное средство достигнуть успеха. Конечно, общественное мнение тогда мало значило, но если бы русское общество понимало, до какой степени наше военное (надо прибавить и гражданское) устройство того времени было недостаточно для такого громадного предприятия, как восточная война, мнение его произвело бы некоторое действие. Другой пример еще более поучителен. Неудача восточной войны вселила в русское общество полнейшее недоверие к собственной силе, длившееся много лет, слышное по временам даже теперь; конечно, нынешние австрийцы, действительно разбитые наголову, более уверены в себе, чем были уверены мы после 1856 года. Послушав, что тогда говорилось в публике почти поголовно, можно было выдумать, что мы представляем собой Китай после первого его столкновения с англичанами, разоблачившего внезапно бессилие Небесной Империи. Между тем, странное дело, восточная война произвела совершенно обратное впечатление в Европе; понимающие люди стали думать о нас выше после Севастополя, чем думали прежде, они увидели Россию ближе и поняли громадность ее естественных сил.

Влияние этого легкомысленного разочарования, хотя неуловимое, было, к сожалению, слишком действительно и десять лет тяготело над внешним положением России, над самыми существенными ее международными интересами. Было бы ребячеством надеяться успехов от дипломатии, не поддержанной достаточной уверенностью общества в народной силе. Дипломатия всегда может сказать: дайте мне уверенность в силе, я разовью ее в дипломатические успехи. В подобных вещах нельзя ссылаться на правительство. В том и состоит бесконечное превосходство законного, установленного, векового правительства над случайным и революционным, что оно составляет не партию и всегда проникнуто духом среды, над которой стоит; если ему случается по некоторым вопросам разно с ней думать, то оно всегда и без исключения одинаково с ней чувствует.

Из приведенных примеров можно вывести заключения по крайней мере относительно верные: 1) мнение народа о своем могуществе имеет великое влияние на ход его политических дел; 2) мнение это нередко бывает чрезвычайно легкомысленным и неосновательным, а последствия заблуждения тяжко ложатся на судьбу государства.

Между тем вообще принимается, что даже основные военные вопросы составляют специальность, что они могут оставаться чуждыми обществу. А когда приходит минута выразить свое мнение о войне и мире, взвесить средства для успеха, будьте уверены, что из десяти военных, считаемых лучшими судьями в этом деле, девять повторят мнение общественной среды, в которой живут. Таким образом общество, обыкновенно чуждое военных вопросов, не знающее основательно ни состояния вооружейных государственных сил, ни отношения их к задумываемой борьбе, в важных случаях становится в значительной степени судьей и решителем этих самых вопросов.

Освободиться от влияния общественного мнения в подобных вещах дело невозможное и вовсе не желательное. Если мнение влияет в вещах второстепенных, как же обойти его в вопросе быть или не быть, возникающем с каждой серьезной войной. Является дилемма по наружности безвыходная: история доказывает, что общественное мнение бывает часто крайне легкомысленно в вопросах войны и мира, а между тем влияние его по необходимости сильно, иногда неотразимо. Очевидно, тут кроется какое-нибудь громадное недоразумение. По моему понятию, это недоразумение заключается в следующем. Без сомнения, военное дело составляет специальность, но в таком же смысле как специальность инженеров, строящих железные дороги. Люди, наилучше понимающие нужды страны в распределении железных путей, часто не имеют никакого понятия об инженерном искусстве. Что было бы, если б единственными судьями в этом деле оставались инженеры-техники? Они занялись бы искусством для искусства, настроили бы множество дорог замечательных по исполнению, по преодоленным трудностям, но бесполезных для страны. То же самое оказывается и в военном устройстве государства. Образование армии есть, конечно, дело военной специальности, как постройка железной дороги есть дело специальности инженерной. Техник имеет полное право представить свои возражения против направления предполагаемого пути, вследствие местных затруднений, которые он может оценить лучше другого; но возражения его могут иметь предметом только то, чтобы дать другое очертание дороге, обойти препятствия изгибами, а не то чтобы перекинуть ее в другую сторону, строить ее не на Киев, а на Воронеж. От системы, положенной в основание военного устройства, зависит прямо степень могущества государства, а вследствие того и международная политика, сквозь которую это могущество сквозит во всем, как цветная подкладка через кисею. Между тем превосходство военного устройства происходит главнейше от его соответственности с общественным складом, можно сказать, от его безыскусственности, ненатянутости, от того, насколько верно вооруженные силы нации представляют ее действительные, живые силы и ее общественные отношения, во всей их естественности. С первого взгляда видно, насколько легче дать окончательное устройство силам, которые сами складываются в готовую форму, чем биться над устройством искусственным, которое требует столько труда и времени и потому уже не может расширяться по произволу. Если же правда, что вооруженные силы нации должны быть верным воспроизведением ее самой, то правда и то, что вопрос об основании военной системы становится вопросом о самой нации, о ее духовных и материальных основах, то есть обращается в вопрос политический и исходит в область общественного сознания, как его неотъемлемое право и потребность. Везде и всегда общество чувствовало, если не вполне ясно сознавало, эту истину и никогда не считало чуждыми себе вопросов такой коренной важности, хотя мало было подготовлено к их правильному обсуждению. Выходило то, что оно чаще решало их страстью, чем разумом.

Нынешний век, переделавший столько людских понятий, распространивший в народном сознании столько прежних специальностей, оказал свое влияние и в этом отношении. В Англии, Германии и Франции, особенно во Франции, основные понятия о военном деле и о военной статистике стали общим достоянием. Теперь редко уже можно встретить француза, который не имел бы о военном деле (конечно, не в его специальностях) столь же определенного понятия, как о других популярных предметах жизни и науки. Во Франции был бы смешон статский (по русскому выражению), наивно не понимающий самых простых вещей, относящихся к армии и войне. Недаром некоторые из самых замечательных вещей, писанных в новой Франции по частям военно-сухопутной и военно-морской, писаны двумя статскими, Тьером и Луи Рейбо. Эта вульгаризация военных понятий в обществе составляет одну из великих сил Франции, дает ей заметное превосходство в Европе. Франция смотрит на военные события и на политику, подготовляющую войну, не слепыми глазами, как многие другие; она совершенно хорошо понимает свои шансы, и слова «популярность или непопулярность» какого-нибудь предприятия означают там не одно увлечение страсти или предрассудка (хоть без страстей в таком случае, конечно, не обходится), но оценку, до известной степени верную, сил, препятствий и целей. Военные люди не имеют во Франции характера жрецов Изиды, они не могут слишком увлекаться самомнением, принадлежностью всякого неконтролируемого специалиста; они, конечно, первые и главные судьи, но которых в свою очередь судит общество. Одобрение его придает мерам военного министерства, иногда невыгодным для финансов, нравственную силу, сопровождающую общественные реформы, необходимость которых сознана. Могущество государства от того не проигрывает.

Хотя понимание военного дела менее развито в обществах Англии и Германии, но и там оно распространено несравненно более, чем у нас. Не может быть никакого сомнения, что общественное мнение этих стран не разочаровалось бы в силах нации по поводу войны, подобной восточной, не приняло бы оплошности, выкупленной таким развитием могущества, за бессилие и не напустило бы на себя скромности побежденных китайцев, отличавшей наши речи в продолжение десяти лет. Такое странное явление было возможно только в обществе, в котором не считается до сих пор невежеством для образованного человека не знать, из какого числа полков состоит армия его отечества, какие производятся в ней преобразования, каково отношение ее сил к силам других народов и так далее. И за границей этим вещам не учат в гражданских школах, но все их знают и тем уже обеспечиваются от слишком несообразных заключений. Если не каждый гражданин там Тьер или Рейбо, зато общество в массе достаточно понимает вещи, необходимые для уразумения национального могущества, чтобы не принимать белого за черное.

Русское общество должно перевоспитать себя в этом отношении, иначе оно никогда не будет судьей своих собственных дел, останется чуждым своей современной истории. Средства к тому открыты, занавесь, за которой совершались все распоряжения военного ведомства, поднята. Понимание условий, на которых основано могущество отечества, теперь прямо уже зависит от степени внимания русского общества к своим собственным делам.

Всеми признано, что в жизни человеческих обществ не бывает крупных явлений совершенно случайных, таких явлений, которые не исходили бы из главного источника — народного духа и исторической судьбы государства. Но не все еще, кажется, пришли к заключению, что под это общее правило подходят также различные виды устройства военных сил, существующие в том или другом государстве; что это устройство вовсе не произвольное, что оно необходимо обусловлено как общественным складом, таки географическим положением государства. Между тем существующие в разных государствах системы военной организации выражают до такой степени верно настоящую минуту их жизни, что ее можно было бы восстановить в истории по одним данным военной статистики, везде основания, на которых зиждется военная система, лежат глубже, чем в личной воле правительства. Объем вооружений определяется не каким-либо государством, взятым одиночно, но всей суммой государств, составляющих образованный мир, то есть духом проживаемой эпохи, — также и общественным складом народа, который правители не могут переделать по произволу. Самая организация и дух войск почти всегда еще менее зависят от правительства, чем даже объем вооружений; в них выражаются с математической верностью установленные историей отношения общественных классов, степень полноправности, усвоенной гражданам различных состояний, и все обычаи страны, особенно отношение взрослых сыновей к семье, которое везде влияет сильнейшим образом на установление той или другой системы рекрутского набора. Из этих двух условий, вовсе не произвольных, — количества войск и их внутренней национальной организации, истекает все остальное — пропорция сил мирного времени к военному, отношение разных оружий между собою, система производства и распределения командований, даже, в значительной степени, боевой устав, которого придерживается войско. Примеров нечего искать, каждое европейское государство будет подходящим примером.

Вот Англия, немного уступающая населением Франции и много превосходящая ее богатством. В настоящее время это государство отличается крайне мирным настроением. Но в начале столетия, когда ее общественное устройство еще не выказывало своих крайних последствий, Англия вовсе не была миролюбива и вела гигантскую борьбу против Франции и всей подчиненной ей Европы. Правительство и общество были заодно и напрягали все средства, чтобы выставить против Наполеона возможно значительные силы. Кажется, при таком населении и таком богатстве Англия могла бы вооружить огромную армию; однако ж нет, гражданское устройство ее не позволяло ей того; действующая английская армия, без союзников, никогда не превышала пятидесяти тысяч солдат. Несмотря на все желание, роль Англии в континентальных войнах была всегда лишь второстепенная. Всякий знает, каким образом неприкосновенность личности, воспитанная аристократическими учреждениями Англии, распространенная понемногу на каждого англичанина, заставляет это государство набирать свое войско исключительно вольной вербовкой, в самой низкой черни. Эта система набора, краеугольный камень военного могущества Англии, обусловливает все остальное. Переход с мирного положения на военное, удваивающий и устраивающий европейские армии, не может иметь там такого значения, как на материке; там, напротив того, люди, охотно вербующиеся в мирное время, не идут в службу ввиду предстоящих опасностей и лишений, и таким образом, источник пополнения не возрастает, но иссякает для английской армии с приближением войны. Та же самая причина заставляет удерживать английского солдата, сколь можно долее, под знаменем. Прежде он служил всю жизнь; теперь срок сокращен, но его вербуют почти всегда на дальнейшие сроки. Состав английской армии, набранной из бездомной черни, преимущественно из пропащих людей, налагает на нее ей только свойственный характер. Английский солдат-илот, которого никакое отличие не может вывести в люди; между ним и офицером лежит та же непереходимая грань, как между средневековым рыцарем и его вилланом. Понятно, каким образом из этих отношений истекает дух английского устава, его исключительное предпочтение развернутого строя. Английский солдат, которого всегда держат в ежовых рукавицах, хотя и одарен от природы энергическим характером, но вследствие своего общественного положения и военного воспитания становится пассивным до механичности; энергия его обращается исключительно в устойчивость! Какой стремительности, необходимой для рвущейся вперед колонны, ждать от этих людей? Они несамостоятельны, потому что склад английской общественной жизни не допускает их самостоятельности, а вследствие того могут действовать удовлетворительно лишь как неодушевленный механизм в руках офицера; для них пригоднее всего тот строй, в котором энергия их может выражаться пассивно и в котором они всегда на глазах и в воле своих офицеров. От того же происходит, что английское войско не умеет жить на походе средствами страны, а обременено нескончаемыми обозами, требует самых мелочных попечений, как кадетский лагерь: весь разум его в начальстве. Со всем тем английская армия — армия превосходная, она постоянно побеждала лучшие войска, какие только могут быть — войска первой французской империи. Высшая развитость, нравственная и физическая, передовых английских классов, составляющих ее душу; грубая твердость толпы, образующей ее тело; превосходное снаряжение, делают из этой армии военное орудие, во многих отношениях одностороннее и слишком тяжелое, но страшное.

Малочисленность английской армии не позволяет ей играть самостоятельную роль в европейских войнах; но для Англии она совершенно достаточна. Морское могущество страны удесятеряет силу ее сухопутного войска, давая возможность угрожать им всякому прибрежному пункту неприятельских владений и развлекать таким образом силы, часто огромные, что мы достаточно испытали во время восточной войны. Для внутренней обороны против вторжения Англия имеет милицию из зажиточных, полноправных классов, но черни ни под каким видом не дает оружия в руки; в этом отношении она так же верна себе, как и в остальном. Достаточно видно, до какой степени отчетливо английская армия выражает исторический склад народа и географическое положение страны. Если бы во время Карла II, когда учреждены были в Англии первые постоянные войска, существовал человек, одаренный нечеловеческой способностью выводить из данного положения все его логические последствия, он с точностью предсказал бы нынешнюю организацию английской армии; до такой степени военная система государства непроизвольна; до такой степени сила вещей представляет военному министерству только техническую работу — группировать элементы, какие выдаются ему готовыми социальным и политическим бытом народа.

То же самое и на материке. Как ни различна французская военная организация от английской, она так же непроизвольна и так же мало зависима в своих основаниях от правительства, как и там. Франция составляет сплошное однородное тело, расположенное в самом сердце Европы, и по тому самому уже редко может избежать участия во всяком международном замешательстве. Несмотря на революцию, французы в своем частном быту и теперь еще воспитываются в тех же преданиях войнолюбия и народной славы, развившихся в давние времена под влиянием господствовавшего дворянства, утратившего давно всякий политический характер и ставшего чисто военной кастой, европейскими кшатриями. Двадцатипятилетняя борьба на жизнь и смерть революции и империи еще более развила это расположение, превратив всю нацию в военный стан. Войнолюбие французов понятно, по крайней мере, исторически, тем более что оно поддерживается еще многими особенностями. Война бывает полна угрозами для самого существования большинства европейских государств, но не для Франции. Вследствие сильного поражения Австрия может рассыпаться, Италия — быть вновь раздроблена и порабощена, из Пруссии, даже после ее кенигрецкой победы, можно еще накроить десяток Саксоний; но кто станет надеяться, при совершенной однородности такого сплошного государственного тела, как Франция, отхватить от нее провинцию и долго удерживать завоевания. В случае поражения Франция рискует только материальными жертвами и своим влиянием на известный срок, но вовсе не рискует своим действительным могуществом. Очень естественно, что французское славолюбие может развертываться на просторе, вследствие чего Франция всегда была зачинщицей почти всех европейских войн. У других народов национальная гордость, славолюбие, составляет одну из страстей, во Франции оно составляет главную, господствующую страсть, удовлетворение которой успокаивает до известной степени все другие. Покойный герцог Орлеанский понимал это дело очень хорошо, когда наталкивал своего отца на войну, предсказывая, что иначе им придется погибнуть в одной из парижских водосточных канав. Кроме того, на силе армии преимущественно основано существование всякого французского правительства, каково бы оно ни было, так как со времени революции правительство там не что иное, как одна из партий, захватившая в свою очередь власть в руки. Дисциплиной штыков держатся французские власти, славой штыков они увлекают страну.

Понятно, что при таком положении вещей первая забота правительства — располагать армией, сколь возможно, многочисленной. Но тут сила вещей вступает в свои права. Франция богаче Пруссии, но несмотря на то, далеко не может выставить пропорционально населению такой массы вооруженных сил, как эта последняя. То же самое наследственное настроение народа, заставляющее правительство всеми возможными средствами усиливать армию, полагает предел этому усилению. Чисто народная сила невозможна во Франции. Насколько француз верен правительству как солдат, настолько же он опасен для него как вооруженный гражданин; пока он не обратился всецело в солдата, ему нельзя дать ружья в руки. Еще в 1866 году, когда это сочинение было писано для «Русского Вестника», там говорилось: «Неизвестно, насколько увеличатся силы французов ожидаемым преобразованием военного положения; но, принимая в расчет исторический, сложившийся в силу необходимости дух их военных учреждений, надо думать, что эти силы не выйдут из системы постоянной долгосрочной армии». Так и случилось. Соревнование с прусскими положениями разрешилось продолжением срока службы с 7 лет на 9, что позволяет зачислять большее число людей в резерв и привести, когда нужно, всю действующую армию в боевой комплект. Что же касается до национальной гвардии, остающейся без организации, то она вовсе не соответствует ландверу. Она может в военное время занимать гарнизоны пограничных крепостей, что, конечно, значительно способствует приращению силы; но главный смысл этого учреждения в мысли правительства — за это можно поручиться — состоит в том, что с первою войной в его распоряжении окажется полмиллиона лишних людей для пополнения действующих войск или для чего бы ему ни вздумалось; положения закона не остановят; во Франции le salut public[89] применим ко всему и все оправдывает. Но одни постоянные войска, хотя бы содержимые в мирное время в кадрах, значительно ограниченных, никогда не могут выставить очень высокого итога сил относительно к населению страны. С переходом на военное положение французская армия возвышалась на две трети, теперь будет возвышаться вдвое, кроме национальной гвардии, которая никогда не считалась там самостоятельной силой, вероятно, и теперь не будет считаться такой; между тем как прусская армия увеличивается втрое. По духу военных учреждений иначе быть не может. Если кадры слишком понизить, из армии выйдет народная сила, что не для всех годится; если содержать их в такой численности, какая нужна, чтобы не ослабить сословный дух армии, никакой бюджет не вынесет их тягости. Надо иметь в виду, кроме того, что во Франции почти половина действующих войск употребляется на занятие гарнизонами городов (для Парижа целая армия, для Лиона корпус), без чего правительство не будет обеспечено в своем существовании двадцать четыре часа. Вооруженные граждане не могут исполнять этого назначения, так как против них-то именно оставляются войска. Алжирия, Колонии требуют также войск. Из 115 пехотных полков для европейской кампании остается только половина. Действующие силы, которыми располагала Франция при сильном напряжении в 1859 году[90], составляли 180 тыс. в Италии и 50 тыс. на Рейне, всего 230 тысяч: третью меньше, чем выставила Пруссия в последнюю войну.

Из такого же положения возникает дух, в котором воспитывается французская армия. Недостаток численности обращается в усиление ее внутреннего качества. Правительство желает обособить ее как можно более, поддерживая в ней дух касты, чему с своей стороны много способствуют военные предания полков. Обособить действительно можно только старые банды[91], но со времени революции гражданские, если не политические, права французов ограждены ненарушимо; срок службы определен, годовое количество рекрут также. Оставалось одно средство — вербовать отставных солдат на второй и на третий сроки, таким образом полки составляются из старых, преданных власти и надежных в бою кадров; а в пехоте была бы голова, хвост всегда можно приделать. Экономический быт Франции позволяет широко пользоваться этим средством. Известно, что в этой стране большинство сельского населения состоит из мелких собственников; сыновья их охотно поступают в службу и живут на счет казны, в ожидании наследства. Правительство не обращает никакого внимания на декламацию против права выкупа от военной службы, ослабляющего, как говорят, патриотическое настроение нации; ему вовсе не нужна патриотическая Франция, ему нужна боевая армия. Очевидно также, что при господстве принципов 1789 года, французское офицерство, демократическое в основании, может быть перед солдатами только чином, а не классом; между тем беспокойный дух народа и политическое положение страны заставляют поддерживать во французской армии чинопочитание еще гораздо более строгое, чем во всякой другой, правительство достигает этой цели, разделяя военные чины (солдат, унтер, обер- и штаб-офицеров) по группам, между которыми проведена искусственная стена. Так как под руками нет натурального класса офицеров, то пришлось создать искусственную офицерскую корпорацию. При железной внутренней дисциплине военным дается по отношению к обществу такая воля, такая степень безнаказанности, как нигде в Европе: корпоративный дух армии заставляет всю роту вступиться за своего солдата, а наказывать всю роту, говорят — дело слишком серьезное. Воспитание в таком духе, заодно с народным характером, придает французским солдатам свойства наемных бойцов, ландскнехтов XVI века, дерзость, отвагу, славолюбие, фанатизм к своему знамени, презрение ко всему не военному. Очевидно, к Франции не применимы ни английские, ни прусские военные учреждения; первые лишили бы ее внешней силы, вторые — внутренней опоры. Она должна иметь свою самостоятельную организацию, сущность которой дана силой вещей, независимо от всякой военной теории.

Возьмем третий пример, Пруссию. Исторический склад этого государства сказывается в его военной системе еще резче, чем мы видели на примерах Англии и Франции. Пруссия была не национальность, даже теперь, еще не совсем национальность; она государство, то есть историческая случайность, представляемая династией и армией. Национальность Пруссии не в ней, а вне ее, в большом этнографическом отделе, которого она составляет урывок. Однородность огромного большинства населения и хорошие гражданские учреждения дали ей, правда, некоторый устой. Но все-таки, относительно исторической крепости, Пруссия отличается от Австрии только тем, что та распалась бы без всякой боли, между тем как первая чувствовала бы боль в минуту разрыва, но только в эту минуту, не долее. Если бы в последнюю войну[92] австрийцам удалось решительно взять верх, Силезия, прусская Саксония, рейнские провинции стали бы кричать, вероятно, ощутили бы, как их отдирают от бранденбургской монархии; но через три года они были бы спокойны, чувствовали бы себя дома под другими немецкими правительствами. Гогенцоллернской династии нужно еще много счастливых годов, чтобы сделать из своей державы нацию. До тех пор она остается исторической случайностью, всякая война заставляет ее испытывать все шансы, которым подлежит случайное, политически сколоченное государство, шансы, не имеющие значения для государств-наций. С другой стороны, вокруг Пруссии не было до сих пор открытого политического горизонта морей с хорошими гаванями и полугражданских стран, вызывающих вмешательство, а вследствие того частное столкновение с другими первоклассными державами из соперничества. Со времени Венского конгресса Пруссия в первый раз серьезно вооружилась в 1866 году, между тем как Россия, Англия, Франция и даже отчасти Австрия вели в это время каждая несколько серьезных войн в Европе и вне ее. До сих пор Пруссия могла быть вызвана на войну только вопросом о существовании, как это и случилось недавно. Война за существование, очевидно, Дело не одного правительства, а всего народа; если между частями государства существует какая-нибудь внутренняя связь, народ должен вставать поголовно при вопросе быть или не быть. Войска чисто военные, каково бы ни было их преимущество, нужны только тому государству, которое, по своему положению, может быть часто вовлекаемо в сепаратные войны, которое вынуждено совершать дальние экспедиции. Иенская кампания[93] открыла Пруссии глаза. С тех пор прусская военная система была основана исключительно на поголовном ополчении. Таким образом государство, составлявшее половину Франции или Австрии, могло располагать первоклассной по многочисленности армией, действующие силы которой дошли в последнее время, через месяц после объявления войны, до 360 000, то есть третью более, чем могла выставить императорская Франция в 1859 году. Нет сомнения, конечно, даже после богемского похода, что в устройстве прусской армии качество пожертвовано количеству; но зато Пруссия с 1806 года и не предпринимала войн иначе как за независимость; а это дело исключительное, извращающее во многом обыкновенные шансы.

Эти три условия: шаткость государственного бытия, не обеспеченного явными племенными границами, замкнутое географическое положение, обрезывающее свободу действий, и необходимость удержать нечаянно приобретенный политический ранг, заставили Пруссию обратиться в военный лагерь, основать народную армию. Собственно говоря, народная армия, состоящая не из искусственно обособленного класса людей, а из правильно организованных и обученных земских сил, может стать без труда, при нормальном сроке службы, очень хорошим постоянным войском; но Пруссия должна была, по своей исторической задаче, располагать первоклассной армией, стало быть несоразмерно многочисленной в пропорции к населению. Для этого пришлось проводить через военную школу всех молодых людей и держать их в рядах не более того, сколько оказывалось необходимо нужным, чтоб обучить новобранца употреблению оружия и фронту. При таком порядке вещей, разумеется, не может быть речи о том, чтобы слить полк в одно органическое целое, — первое условие для качества войска; вся сила армии заключается только в том, что в ней остается постоянным, то есть в офицерах и фельдфебелях; масса солдат, полученных лишь наружно, вставляется в эти кадры как сырой материал. Надобно, чтобы в кадрах было военного духа столько, чтоб его стало на всех. Офицеры обыкновенно воспитываются самой армией; но тут, когда армии в мирное время, можно сказать, не было налицо, приходилось образовать такой корпус офицеров, который сам по себе, с колыбели, был бы исполнен воинского духа в полном смысле слова. Пруссия имела для того готовый элемент в своем мелкопоместном дворянстве, юнкерстве, сословии военном и рыцарском испокон веку, составляющем основу и всю силу ее армии. Этими людьми, прирожденными солдатами, безусловно преданными династии, держится все прусское войско[94].

Прусскую армию можно определить так: хорошо полученное ополчение, предводительствуемое наследственно военным и воинственным дворянством. Качество ее не поддается определению, так как оно, можно сказать, рождается только с войной, и дух ее складывается не в мирное время, а на самом театре войны; как хамелеон, она станет и такой, и иной при разных обстоятельствах; она будет хороша после первых, ничего не решающих еще удач, очень слаба после первых неудач. Ненормальность качества прусской армии оказывается уже из того, что в ней, навыворот всеобщих понятий, лучшими, действующими войсками бывают самые молодые, которые в другом месте считались бы почти что рекрутами; чем прусский солдат старее, тем он хуже и тем более отодвигается в резерв, как человек достаточно уже позабывший ремесло.

Чтобы подобная система, обращающая весь народ в войско, была благонадежной системой, не довольно юнкерства: нужны полное доверие правительства к низшим классам, ограниченная территория, густое население, хорошие сообщения, а еще более того, справедливое, определенное и неуклонное в своем действии общественное устройство, позволяющее расписать вперед место каждому человеку и поставить его в ряды в короткое время. Ясно, что подобное напряжение не может продолжаться долго. Призывая в армию сразу почти все население, способное носить оружие, Пруссия уподобляется человеку, выходящему на бой с одним зарядом — если он не свалит противника первым выстрелом, он останется перед ним безоружным. Очевидно, против государства, которого нельзя свалить разом, как Франция, не говоря уже о России, прусский натиск составляет не больше как летний ливень, конца которого можно дождаться под первым навесом. Существенно, прусское устройство есть чисто оборонительное; в одиночку, без союзов, пруссаки, даже нынешние, могут действовать наступательно только у себя дома, в малой и великой Германии. Военная организация, основанная на системе ландверов, подходила исторически только к Пруссии и в одной Пруссии осуществилась.

В устройстве австрийской армии не может выражаться никакой общественный тип, за несуществованием такого, но в нем выражаются все печальные условия, которыми обставлено существование этой противоестественной монархии. Австрийское правительство употребило нечеловеческие усилия, чтобы создать армию, без которой оно не могло бы существовать; надо отдать ему справедливость, ни одна военная администрация в Европе не действовала с такой неусыпной заботливостью, с такой последовательностью и с таким пониманием дела, ни одна также не достигала такого блестящего, очевидного результата, сравнительно с трудностями, которые ей предстояло преодолеть. Австрийская армия, в полном значении слова, действительно существует. Три четверти, если не девять десятых этой армии, принадлежат к национальности императорской портупеи и готовы биться хоть против своих отцов и братьев, полковой дух почти совсем заглушил в них дух народный, и это тем удивительнее, что нижние чины каждого полка не сбродные (во избежание вавилонского столпотворения, которое сделало бы невозможным всякое внутреннее управление), но одноземцы, набираемые в особом рекрутском округе, присвоенном каждому полку. Казалось бы, возбуждение племенного духа в австрийских народах, столь сильное в наш век, должно представляться опаснее, чем дух партий во Франции и развлекать австрийские силы еще более, чем развлекаются французские; однако ж нет. Венское правительство знает, что тут идет борьба глухая, затяжная, которая не вспыхнет разом как революционная страсть, борьба опасная во времени, а не в минуте, требующая более полицейских, чем военных средств, и, когда приходит надобность сосредоточивать войска, смело обнажает самые беспокойные провинции. Из этого выходит, что Австрия изо всех европейских держав (кроме России, и то России такой, какой она может быть) располагала самой громадной массой действующих сил, доходивших в последнее время почти до 400 000. Конечно, для того, чтоб иметь такую армию, она должна довольствоваться очень молодыми войсками, однородными по качеству с прусскими, так как солдат, вместо узаконенного десятилетнего срока, в действительности служит только два года. Тем не менее с четырьмястами тысячами преданных правительству и дисциплинированных действующих войск чего бы нельзя было сделать? Но тут выступает наружу вся несостоятельность искусственных комбинаций. Безопасность империи не позволяет формировать полков вполне национальных, по офицерам и солдатам; офицеры набираются из всего дворянства Австрии и Германии; они не понимают своих солдат и объясняются с ними через унтер-офицеров, которые должны быть, для производства в это звание, онемечены до известной степени. Австрийская армия состоит, таким образом, из трех разнородных пластов, связанных между собой только механически. Неутомимыми стараниями правительство совершило чудо: вселило в эту пеструю массу такое чувство военного долга, что армия составляет для них второе, или скорее первое отечество. Пока умы в спокойном состоянии и существует порядок, австрийская армия ведет себя превосходно. Но представьте себе первый беспорядок от частной неудачи, а частные неудачи сопровождают на войне даже победителя, — в полку происходит вавилонское смешение, всякая нравственная связь между совершенно чуждыми одни другим начальниками и подчиненными уничтожается или, лучше сказать, внезапно обнаруживается всегдашнее отсутствие ее, и армия, несмотря на свои солидные качества, терпит катастрофу. Военная закваска габсбургских полков так хороша, что их скоро можно переустроить и вновь вести в дело, но все-таки не на поле сражения, а участь дня уже решена. В австрийской армии вполне выражаются свойства слишком сложных химических соединений; красивые на вид и прочные в благоприятных условиях, они разлагаются при малейшем нарушении равновесия.

Из этого беглого очерка военного устройства четырех главных государств Европы видно, что ни одно из них не руководствовалось и не могло руководствоваться в этом деле теорией; организация армии везде истекала из самого положения вещей, была вопросом преимущественно политическим и социальным. Но затем военному министерству оставалась еще роль чрезвычайно важная, распределить вверенные ему силы по их свойствам, верно понятым, и подготовить их наилучшим образом ввиду современных потребностей военного дела. Могущество государства зависит по крайней мере наполовину от этих последних условий.

Со времени Петра Великого до нынешнего царствования наша Россия, одна в целом свете, не имела своей собственной, выработанной жизнью военной системы и жила подражанием. Конечно, и наши военные учреждения не были совсем произвольны; они зависели, и зависели довольно тесно, от местных условий, например от крепостного права; но влияние этих условий выражалось только отрицательно, тем что не стесняли круг действий военной администрации, не давали ей развернуться свободно. Положительного влияния они не имели. Где только военное управление располагало свободой действий, оно не обращало внимания на самые существенные черты народной личности. Идеалы наших организаторов были постоянно нерусские, заимствованные, и притом по большей части заимствованные из сомнительных источников, например старопрусского; оттуда пришла к нам фридриховская школа, бившаяся столько лет, чтоб обратить русских солдат — в кого? в пруссаков иенской кампании, так как у нас именно подражали не пруссакам новейшим, а старым пруссакам, так блистательно покончившим свои дела. И не только воспитание войск, вся наша военная организация была взята целиком с чужого образца, почти без всякого применения к среде, в которую переносилась. Отсутствие установленных начал в управлении военной частью доходило до того, что не дальше как полвека тому назад Аракчеев мог предпринять — устроить русское войско наперекор двум и более тысячам лет истории, по образцу древних египтян и мидян и основать наследственную военную касту[95].

Такая странность объясняется двумя причинами. Во-первых, то же самое у нас делалось во всем. Чтоб указать на один пример из тысячи, возьмем городовое положение с его думами и магистратами; оно было дано как право, почти как привилегия, но в такой мере прилажено к жизни, что одаренные им граждане, отлично понимавшие практический ход этого дела, откупались от своей привилегии как от рекрутского набора. Это городовое положение было совершенно тем же в гражданском строе русской жизни, чем фридриховская школа, например, в военном. В продолжение полутораста лет продолжалось перевоспитание русского народа; можно сказать, продолжалась сама петровская реформа. Недавнее время, когда окончился этот воспитательный период, отрезано как ножом в нашей истории, всякий это видит; с тем вместе пришел конец и магистратам, и фридриховской школе. Вторая причина, почему Россия могла так долго жить с произвольной, не руководимой никаким принципом военной администрацией, заключается в том, что при малой пропорции вооруженных сил государства к итогу населения, стоявшей до 1812 года гораздо ниже, чем в остальной Европе[96], этой администрации был простор; не требуя от государства с переходом на военное положение всего, что государство может дать, она не была вынуждена необходимостью управлять со статистикой и этнографией в руках. С 1812 года наша армия разрослась, но не собственно армия, понимая под этим названием силы, действительно противопоставляемые врагу, а недействующая, мертвая часть армии, относящаяся к ее живой части, как зарытый в земле фундамент дома относится к его жилым комнатам. Тогда отсутствие твердых начал, произвольность военных учреждений и подражание неподходящим образцам стали живо чувствоваться в государственном строе и в народной экономии. Постоянная миллионная армия с 25-летним сроком службы, в которой подвижных войск было не более как наполовину, которая, забирая целые поколения, никогда не возвращала их назад, обращая в военно-потомственное сословие всякого человека, которого прикасалась, стала действительно бременем. Она истощала народ гораздо в высшей степени, чем могла защищать его. Это ненормальное положение дела разрешилось всем памятной катастрофой: на второй год восточной войны у нас состояло 2 230 000 людей на казенном пайке, а под Севастополем, где решалась участь гигантской борьбы, едва ли было налицо и рядах более ста тысяч штыков. Половина вины в этом случае может пасть на бездорожье и спешность вооружений, потребность которых не предвидели заранее; другая половина падает на тогдашнюю систему, или, лучше сказать, бессистемность военных учреждений.

Не надо, впрочем, смешивать вещей. До 19 февраля 1861 года русская военная администрация не была свободна в своих действиях. При крепостном праве не могло быть хорошей военной организации. Когда уже вся Европа, кроме Англии, приняла в том или другом виде систему запасных войск, давшую ей средство быть одинаково экономной в мирное время и грозно вооруженной в военное, это учреждение, коренная черта новейшего времени, не могло ни широко развиться, ни оказаться столь же благонадежным в России; тем самым уже мы сильно отставали в своем могуществе. При крепостном праве всякий поступающий в солдаты становился вольным, а потому нельзя было без потрясения всего общественного склада пропускать слишком много людей через военную службу, иметь в списках мирного времени все количество солдат, нужных для войны; только ввиду государственной опасности правительство могло прибегать к чрезвычайной мере — неограниченным рекрутским наборам. Но тогда, чтоб употребить в дело эту массу людей, приходилось формировать новые части, для которых не было налицо ни кадров, ни офицеров, ни материальных запасов; требовался длинный ряд самых сложных мер, приводивший неизменно к величайшей суматохе в армии, с невознаградимой потерей времени, а результат выходил только тот, что на содержание казны поступало несколько сот тысяч полуобученных солдат, способных занимать внутренние гарнизоны, но не способных вести войну, особенно наступательную. В итоге силы государства состояли из одной массы постоянных войск, которую никаким средством нельзя было довести до того, чтоб она соответствовала потребностям военного времени, ввиду нового устройства европейских сил. Покойный государь[97] сделал все, что мог, чтоб исправить этот неисправимый недостаток тогдашнего общественного устройства, — он учредил бессрочно-отпускных, хотя все тогда были против этой меры, но не мог преодолеть препятствий, заключавшихся в самой природе вещей. Во-первых, все-таки нельзя было много увеличить число военных частей, значительно в то же время сократив их численность по мирному положению; пришлось бы призывать ежегодно слишком много рекрут, то есть освобождать слишком много крепостных. Во-вторых, при порядке тогдашней службы, поглощавшей человека навек, с перспективой весьма незавидной участи, солдат оставался солдатом только под влиянием привычки и сейчас же переставал быть им, по крайней мере нравственно, как только выходил на волю; вновь призываемые на службу бессрочные оказывались во всех отношениях хуже рекрут и не исправлялись уже никогда, а потому были весьма плохим военным подспорьем. Пока продолжалось крепостное право, можно было рассчитывать верно только на действующие войска.

Влияние крепостного права не ограничивалось одним этим. Подчиняя неволе с лишком двадцать миллионов людей, разбросанных по всему пространству России, оно заставляло в то же время держать во внутренних губерниях грозную силу для предупреждения всякого движения и таким образом ослабляло боевую силу государства массой людей, хотя вооруженных, но вооруженных не против внешнего врага. До Крымской войны численность всей внутренней стражи, под разными наименованиями, простиралась до 180 тысяч. Если вспомнить при том, что у нас почти все нужное для армии делалось тогда армией же, людьми под военным мундиром; что всякий солдатский сын поступал с детского возраста на казенное содержание; если исчислить всю массу резервов всевозможных нестроевых команд, военные поселения, то не кажется удивительным, что из миллиона людей, находившихся под названием войска на казенных пайках, Россия могла выставить действительно военных, действующих войск не более, если не менее, всякой первоклассной державы. При несоразмерном протяжении наших пределов, сколько же оставалось их для действующих армий, по которым исчисляется внешняя сила государств? Наша военная организация оставалась, в сущности, организацией XVIII века, не изменившись в своих основных чертах, между тем как вся Европа жила уже давно в полном XIX столетии. В этом положении дела застала нас восточная война.

Общее преобразование наших военных учреждений, начавшееся с 1861 года, справедливо может быть названо девятнадцатым февраля русской армии.

Во-первых, она действительно была во многом последствием 19 февраля. Нельзя оставаться при крепостной армии посреди освобожденного народа. Когда раз воля состоялась, надобно было немедленно провести в армию новые права русского человека. Нынешнее военное министерство руководилось мыслью Освободителя[98] и исполнило эту задачу с твердостью и последовательностью, увековечивающими его имя; тем более что военная реформа служит у нас не только дополнением, но обеспечением гражданской. Если разные подробности новых положений, на счет которых только опыт произнесет окончательный приговор, могут вызывать возражения, то самый дух положений не подлежит никакому спору. Во-вторых, с чисто военной точки зрения значение последних преобразований также велико. Главное сделано — наша военная система содвинута с прежних оснований. Вместо постоянной, всегда содержимой в комплекте действующей армии и резервов, создаваемых на время войны из бессрочных и рекрут, у нас существует теперь, как везде, армия с подвижным, произвольно растяжимым наличным составом, которую можно низводить по мере надобности до одних кадров и постепенно повышать до комплекта. Бессрочно-отпускные, вместо того чтоб формироваться в новые части, служат только для пополнения армии. Когда принято такое основание, то дальнейшее развитие военной организации, сообразно с потребностями времени, составляет уже вопрос подробностей, а не сущности дела, как было прежде. Главная заслуга совершенного преобразования состоит в том, что оно одинаково раскрывает дверь будущим как и насущным потребностям, равно облегчая удовлетворение их.

Нынешние размеры вооружения главных европейских государств стали таковы, что прежняя система постоянных войск, пополняемых с переходом на военное положение рекрутами, оказалась совершенно недостаточной. А потому каждому пришлось сообразоваться с общей системой и располагать такой же относительной силой, как неприятель, по расчету населения. Ясно, что в каждую строевую единицу, особенно пехотную, можно разом ввести большое число новых солдат, не разрушая тем сложившегося в ней характера и не понижая ее боевых качеств. Характер каждого человеческого общества, большого и маленького, выражается преимущественно в личностях, за которыми признается некоторая доля авторитета; а так как хозяевами в военной части бывают натурально люди, составляющие ее кадры, и так как всякий новичок невольно преклоняется перед их авторитетом, то закал их сейчас же распространяется на вновь поступивших; надобно только, чтоб эти вновь поступающие были уже предварительно подучены строю и владению оружием, так как самой армии, переходящей на военное положение, некогда их учить. Опыт доказал, что части можно расширять и сокращать по произволу, по крайней мере до некоторой степени, без вреда их качеству. Но совсем другое дело формировать новые части, особенно перед войной, когда приходится вдруг и спешно образовать множество частей: тут что ни шаг, то затруднение. Из всех подобных импровизаций удалась только одна, создание французской армии весной 1813 года. Для успеха ее нужен был гений Наполеона и чрезвычайное обилие военных элементов в тогдашней Франции, столько лет уже обращенной в военный стан; результатом же ее были все-таки весьма посредственные войска. Прочие попытки этого рода кончались всегда тем, что на иждивение государства поступало бесчисленное множество людей, а настоящего войска не было. Мы достаточно испытали подобный пример над собой во время восточной войны.

На основании этих бесспорных истин совершено было преобразование нашей армии в 1863 году. В основание его положены два правила: 1) с переходом из мирного положения в военное никакой части действующих войск не формировать вновь, а только приводить в комплект существующие части; 2) пополнять войска не иначе как обученными людьми, и для того иметь в запасе полное количество бессрочно-отпускных, составляющее разницу между мирным и военным положением. Пополнение производить постепенно, переходя от низшей, узаконенной численности частей, к высшей. Даже в мирное время не ставить в действующие войска неприготовленных рекрут, а предварительно обучать их в резервных батальонах. Материальные запасы по боевому итогу войск должны, разумеется, всегда находиться в наличности.

Имея под рукой полное количество бессрочно-отпускных для укомплектования армии, можно было значительно сократить численность людей в каждой строевой единице, а вследствие того, оставляя тот же итог людей в армии по мирному положению, разделить ее на значительно большое число этих строевых единиц. Таким образом, вместо прежних 28 пехотных дивизий, наши действующие силы возвысились до 47 дивизий, то есть к ним прибавилось 19 новых дивизий, равных численностью всей прусской армии (без ландвера), очевидно, это приращение усилило могущество России в наступательной войне, нисколько не обременяя ее финансов. Для постепенности перехода с мирного положения на военное, а также и для внутренних потребностей, которые всегда надо иметь в виду в таком обширном государстве, установлены для батальона, имеющего около тысячи человек комплекта, три степени численности в 220, 500 и 680 человек. Вследствие того, с водворением полного спокойствия извне и внутри русская пехота может быть сокращена в одну треть своего боевого комплекта; перед войной же она будет исполняться не вдруг, как бывало прежде, а постепенно, возводя части от низшего состава к высшему, отчетливо устраивая их на каждой ступени, чтоб избежать суматохи, неразлучной с внезапным приливом нескольких сот тысяч людей. В нынешнем веке нам приходилось уже несколько раз готовиться к войне, до которой в действительности не доходило; в таком случае наши вооружения будут теперь подвигаться постепенно, сообразуясь с мерой опасности; мы можем быть готовы к столкновению, когда оно станет неизбежным, не доводя безвременно напряжение сил и расходов до конца. Для пополнения убыли в войсках приготовленными людьми, а не сырым материалом, составляющим силу только на бумаге, сформированы резервные батальоны, эскадроны и батареи, в которых рекруты должны подучаться предварительно до поступления в действующие части. Очевидно мы сделали большой шаг вперед в развитии национального могущества. Если б нынешняя организация существовала у нас во время восточной войны, мы стояли бы на одной ноге с противниками; но с тех пор Европа снова далеко ушла вперед.

Со времени восточной войны, в десять лет, пока Россия напряженно трудилась над своим внутренним преобразованием, Европа приняла совершенно новый вид. На наших глазах рушилось не только положение дел, созданное Венским конгрессом, но и вся политическая система, установленная Вестфальским миром; кончилась Европа, какой знали ее не только мы, но наши прадеды и прапрадеды. Сумма европейских сил чрезвычайно возросла, распределение их стало совсем иным. Вместо трех первоклассных и одной полупервоклассной державы (Пруссии), составлявших так долго вместе с Россией всю политическую систему мира, возникли шесть в полном смысле слова первостепенных государств: Англия, Франция, Германия, Австрия, Италия и Соединенные Штаты. Силы Германии и Италии, прежде все равно как бы не существовавшие в общем итоге, вносят теперь в политическое равновесие мира полмиллиона никогда не слыханным доселе действующих войск, а с Соединенными Штатами этого приращения нельзя даже исчислить.

Новое распределение сил ставит нас совсем в другое положение, чем то было прежде.

В расчете войны надобно принимать в соображение только армии первоклассных держав; остальные, многочисленные в итоге, в действительности очень мало значат, еще недавно все видели, насколько силы Германского союза, действовавшего, казалось, единодушно, помогли Австрии[99]. Полевые, находящиеся налицо в пределах Европы армии первоклассных государств составляли в 1853 году по военному положению приблизительно[100]:

Английская армия 50 000
Французская армия 330 000
Австрийская армия 380 000
Прусская армия 280 000
1 040 000
Русская армия (без кавказской и казаков) 470 000

Русская армия относилась к итогу прочих первоклассных армий, как 1:2¼.

Ныне эта пропорция следующая:

Армия английская 72 000
«французская 480 000
«итальянская 300 000
«северо-германского союза 507 000
«австрийская 485 000
1 844 000
Армия русская (не считая 6 дивизий на Кавказе) 650 000

Но этот расчет еще не дает точного понятия об относительном могуществе держав, если не принять в соображение массы внутренних войск, состоящих за действующей армией, так как из этой массы значительные силы могут в случае крайности принять прямо или косвенно участие в действиях. Кроме тех внутренних войск, которые могут быть обращены в подвижные, надобно также приложить к действующей силе по крайней мере резервы, занимающие крепости, некоторые границы и проч., иначе пришлось бы отделить на этот предмет часть действующей армии. С этими вспомогательными средствами могущество государств выражается следующим образом (мы не принимаем в расчет запасных войск, служащих единственно для обучения рекрут, т. е. для комплектования армии).

Дейст. войск. Резерв.
Англия 72 000 120 000 милиции и, кроме того, волонтеры
Франция 480 000 400 000 национальной гвардии положим действительно хоть 200 000
Италия 300 000 -
Северо-Германский союз 507000 200 000 ландвера, кроме запасных войск
Австрия 485 000 150 000 5 и 6 батальонов, пограничных войск волонтеров; кроме 4 бат. запас.
Россия 650 000 - кроме 13 крепостных батальонов ничего

Десять лет тому назад действующие русские силы составляли почти половину суммы первоклассных европейских армий, теперь они составляют треть их; считая же резервы (имеющие свое назначение на войне), которых у нас совсем нет, наши силы составляют лишь пятую часть против суммы пяти главных держав. Такая разница произошла сколько от политических перемен, столько и от преобразования военной организации на Западе.

Умаление одиночной силы, сравнительно с суммой европейских сил, отзывается, конечно, на всяком другом государстве; но значение это там иное. Во-первых, каждая из старых держав Европы, кроме одной Австрии, приобрела какие-нибудь значительные выгоды в этом вихре событий. Сплочение Германии, уединяя в некотором отношении латинскую расу, может теснее сплотить ее около Франции, к приращению могущества этой нации, захватившей уже заблаговременно Ниццу и Савойю, простирающей, может быть, свои виды на Бельгию. Пруссия стала великой державой. Англия приобретает в новой немецкой империи такой устой для своей политики, который в высшей степени развязывает ей руки, разъединяя опасных для нее противников. Даже Австрия утратила одни мечты, конечно, очень розовые, но потерпела мало ущерба в действительности. Только Россия несет на себе невыгодные последствия европейского переворота. В освобождении Италии мы проиграли тем, что к лагерю, конечно, не дружественному, прибавилась двухсоттысячная армия; в объединении Германии потеряли ненарушимый прусский союз, прикрывавший половину нашей западной границы, потеряли обеспеченность будущего с этой стороны и утратили свое исключительное положение на Балтийском море; поражение Австрии, задвинутой теперь стеной от остальной Европы, оставленной с нами с глазу на глаз, может иметь последствием то, что сделает любезные отношения 1854 года с этой державой постоянными. Далее, кроме неблагоприятного для нас передела, Западная Европа еще подвинулась к нам так близко, как никогда прежде не бывало, забирая в свои руки дела, остававшиеся чуждыми ей до последнего времени. Не говоря уже о дипломатическом походе за Польшу, во время восточной войны была речь о Финляндии. Румынские княжества и христианские населения Турции приняты под европейскую опеку, а в интимных дипломатических кружках был возбужден даже вопрос о Кавказе; по крайней мере не подлежит сомнению, что в фантазии некоторых дипломатов этот угол русских владений до сих пор еще представляется средством вознаграждения Турции, в случае каких-либо комбинаций. Наконец, насколько бы ни изменилось отношение силы того или другого государства Западной Европы к общей сумме ее сил, для них это дело совсем иное, чем для нас. У них идет спор между своими, у нас он идет с чужими. Наше положение совершенно исключительное. Хотя великие западные державы обрезывают, не церемонясь, когда смогут, одна другую, но существование каждой из них, даже существование в нормальной силе, за ней признанной, обеспечено всей Европой. Это обеспечение нисколько не простирается на нас. Если бы можно было лишить Россию ее европейского положения, отрезать ее от морей, забросить ее даже за Москву, многие были бы рады содействовать такому счастливому событию, а из прочих никто бы о нас не потужил, не написал бы ни одной дипломатической ноты в нашу пользу.

Сочувствуя нам в 1812 году, Европа сочувствовала только себе, своему беспомощному положению перед Наполеоном. Нет сомнения, что в душе, в общественном настроении, независимо от дипломатических интересов, Западная Европа в общей массе нам враждебна. Эта враждебность происходит не от той или другой политической системы русского правительства, но от самой сущности вещей, от недоверия к новому, чуждому, слишком многочисленному, внезапно появившемуся на ее рубеже народу, с его беспредельным государством, чуждым ее преданиям, где многие основные общественные вопросы понимаются иначе, чем в ней, где вся масса народа наделена землей, где исповедуется религия, сто раз опаснейшая для папства, чем само протестантство, религия, отрицающая вместе то и другое. Оказалось вдобавок, что это нежданное-негаданное государство окружено родственными ему стихиями, славянскими и православными, которые Западная Европа считала уже своей добычей, которые она бы непременно с течением времени покорила до последней деревни, срастила бы с собой и совратила из веры отцов, если б их усыпавшее сознание не было вдруг пробуждено выросшей будто из-под земли православно-славянской империей. Что бы мы ни делали, мы никогда не заставим полуфеодальную и полу-революционную Европу искренно признать своими людей чуждых ей от самой колыбели. Что бы мы ни делали, мы никогда не разуверим ее насчет пугающего ее призрака, не разуверим по той простой причине, что мы сильно растем каждый день и сами себя еще не знаем, что мы никаким образом не можем ручаться ни за себя, как будем мы думать о православных и славянских делах через несколько лет, ни тем более за детей своих. Естественные влечения сказались и уясняются с каждым годом. С того часа как перед глазами не совсем еще задавленных славян и православных поднялась на горизонте Европы могущественная Россия, исчезла всякая надежда окончательно онемечить первых и окатоличить вторых. Теперь уже никакие человеческие усилия не упразднят великого вопроса, он будет стоять в этом виде хотя бы целое столетие, дожидаясь естественного разрешения. Заинтересованные никогда не добьются этого разрешения собственными силами. Оно зависит прямо от единственного сочувствующего им народа, население которого ежегодно возрастает на миллион. Западные державы считают нас, всех русских и нерусских славян и православных, чужими людьми, не прощают нам смущения, внесенного внезапно в историю Европы и никогда не встретят дружелюбно никакого успеха с нашей стороны, ни внешнего, ни внутреннего. Кажется, из всего совершившегося в последние двадцать лет видно достаточно ясно, что они берегут для себя свои заветные принципы права, свободы и национальности и не считают нужным распространять их на нас, славян и православных; Греция для них не то, что Италия, и славяне не то, что немцы или даже мадьяры.

После того как Россия разрушила Польшу и победила Турцию, со дня вступления на престол Павла до дня вступления Александра II, мы отсрочивали открытое соперничество с Европой только тем, что, можно сказать, пошли к ней в службу, оградили себя союзом, принявшим впоследствии имя Священного, стушевались за ним, пожертвовали всеми национальными интересами, едва не перестали быть политически русскими. Но с тех пор как Россия вновь стала Россией под державой Александра II, она скинула, нечувствительно для самой себя, эту обременительную маску и потому должна быть готова ко всем последствиям признания своей исторической личности. Конечно, мы можем и теперь, как прежде, иметь на западе Европы союзников, но должны знать заранее, что эти союзники, сошедшиеся с нами на один данный случай, будут во всем остальном смотреть на нас теми же глазами, как и враги. Нам приходится полагаться только на себя несравненно более, чем всякому европейскому народу, всегда находящему сочувственную себе группу. Сочувственные нам группы существуют в Европе, но не располагают своими силами; силы их находятся в распоряжении у недругов. Нужны большие перевороты для того, чтобы мы, русские, могли выйти из нашего одиночества и жить не особняком, но посреди сочувственной свободной семьи. Без сомнения, современное положение России, стоящей в одиночестве, более богато будущим и, во всяком случае, более достойно, чем лицемерное сотоварищество Священного союза, но нет сомнения также, что оно полно угроз и требует сознательной уверенности в себе от общества, как и от власти. Русские люди, искренно желающие отечеству мира и процветания, должны или закрыть глаза перед действительностью, или сознать, что благодеяние прочного мира может быть куплено только непоколебимостью народного характера.

Несмотря на возможность всяких политических сочетаний, каждое государство знает приблизительно силы, с которыми оно может встретиться. Всякий знает своих возможных врагов и рассчитывает свои силы в этой пропорции. Не будучи пророком, можно сказать наверное, на много лет вперед, с кем каждое первоклассное европейское государство может завести войну и с кем оно не будет ее иметь. В этом отношении, как и во всех остальных, наше положение определено гораздо менее других. У нас нет друзей, хотя могут быть компаньоны в выгодном предприятии; врагами нашими могут очутиться по очереди все европейские народы. Единственная определенность в нашем международном положении состоит только в уверенности, что мы никогда не будем иметь сепаратной войны, одиночного поединка — какой был у Австрии с Францией, у Австрии с Пруссией и т. д. Россия слишком сильна, и последствия поражения с нашей и с противной стороны слишком неравны, чтобы кто-нибудь вышел на нас один на один. Мы знаем с точностью лишь то, что, когда нам придется меряться с кем-либо силами, противником нашим будет не нация, а большой союз. Три года тому назад на нас чуть не обрушилась вся Европа, без всякого вызова с нашей стороны; волей или неволей мы бы должны были ее встретить. С тех пор как Россия стала становиться русской, мы всегда должны быть готовы к такому обороту дел, полагаясь только на себя.

Государство в восемьдесят миллионов жителей, из которых четыре пятых составляют одно племя и живут одним сердцем, никогда не может быть побеждено безвозвратно. Завтрашний день всегда ему принадлежит. Чем бы ни разыгралось нынешнее, действительно смутное и неблагоприятное для нас положение европейских дел, мы можем спокойно ждать событий. Несмотря на временные затруднения, нравственные и материальные силы нынешней России неизмеримо велики, не то что в 1853 году. Надобно только, чтобы силы эти не оставались силами стихийными, чтобы к ним прибегали не в самую минуту крайности, когда из недр народа можно почерпнуть только сырой материал, чтоб они были признаны и распределены заранее, были бы организованы постоянно. Россия слишком сильна, чтобы кто-нибудь вышел на одиночную борьбу с ней; на нас может подняться, нам может заступить дорогу только большой Европейский союз; русские силы на военном положении должны быть рассчитаны по этой мерке, иначе они опять окажутся недостаточными. Притом, раньше ли, позже ли наступит решительная минута, но когда она наступит, действующие войска, как и в восточную войну, будут иметь свое особое назначение, далеко не обнимающее всех потребностей обороны наших бесконечных пределов и поддержания великанской борьбы; как и в тот раз, придется встать самой России с ее народными силами, придется вызвать итог ее военных элементов во всем их разнообразии. Гораздо вернее распределить их своевременно. Государство, как и отдельный человек, может выказать только ту степень своей природной силы, какую развило в нем упражнение; оно должно сознательно овладеть ею. Нынешние военные учреждения поставили дело именно таким образом, но далеко еще не дали всех своих последствий. Особенности России, условия ее боевого могущества так отличны от всего, что представляет Запад Европы, а наше военное устройство было недавно еще до такой степени слепым подражанием, что мы отвыкли судить о себе самостоятельно, а этого нельзя было переделать сразу; следствие то, что многие самостоятельные источники русской силы остались до сих пор непочатыми.

Бросим беглый взгляд на эти своеобразности России в военном отношении, не выходя покуда из пределов короткого перечня. Первая из них заключается в чрезвычайном перевесе нашего населения над населением каждого европейского государства. В 1868 году в России надобно считать отнюдь не менее 80 миллионов жителей, стало быть, она несколько превосходит сумму Австрии, Франции, Бельгии и Голландии, вместе взятых, — 78 630 000; или Австрии, Пруссии, всего бывшего Германского союза, Бельгии и Голландии — 78 210 000. Обстоятельство это не может не иметь большого влияния на счет нужных государству военных сил. Если бы мы вооружились так, как Пруссия (720 тысяч солдат на 18½ миллионов населения), у нас было бы 3 200 000 людей под ружьем, — размеры, очевидно, несообразные, превосходящие всякую потребность, даже в случае нашествия галлов и с ними двунадесяти язык. Громадность числа людей, состоявших у нас на казенном пайке в конце восточной войны, происходила от тогдашней системы, несоразмерно развивавшей недействующую, мертвую часть армии, в ущерб ее живой силы. Теперь, когда отношение между этими двумя частями установлено правильно, вооружения России могут быть чрезвычайно могущественны, не доходя даже до пропорции, установленной военным положением во Франции (800 000 на 37! миллионов, у нас выходило бы 2 000 000 регулярного сухопутного войска). Надобно сказать и то, что сумма союзных сил, равная материально силе одиночного государства, никогда не может быть равна ей нравственно по разногласию целей и даже приемов, по трудности своевременного сосредоточения армии, по неодинаковой устойчивости в случае неудач. Не имея надобности поддерживать такую высокую пропорцию армии к населению, какая принята в западных державах, Россия, очевидно, может пользоваться гораздо большим простором в устройстве своих сил, может тщательнее и разнообразнее сортировать их, не подвергая в то же время свои населения, если не финансы, такому истощению, как за границей. Содержание русского солдата также стоит значительно дешевле, чем на западе, и не от скудости (можно сказать наверное, что наш солдат умер бы с голоду на пище французского); только материальная часть за границей, и то кроме лошадей, в общем итоге обильнее нашей. Стоимость военной части по мирному положению, разложенная на наличность людей, составляет: в Англии 2737 франков на человека, во Франции — 923, в Австрии — 657, в Пруссии — 734, в России, по курсу рубль в 340 сантимов, приблизительно 660 франков в год. Хотя наш государственный бюджет, относительно к населению, самый низкий в Европе, но дешевизна в содержании войск, вместе с меньшей пропорцией количества их, потребного в военное время, уравнивает для нас тягости войны в сравнении с Францией и дает нам значительный перевес в сравнении с Пруссией.

Великая своеобразность России и с тем вместе великое преимущество ее состоят в том, что она не может быть побеждена в такой степени, даже в таком смысле, как всякое другое континентальное государство, которое можно не только победить, но занять, лишить возможности продолжать сопротивление. Все европейские великие державы, кроме России и Англии, подвергались не раз такому полному поражению, что были под ногами противника и должны были сдаться безусловно: Франция в 1814 и 1815, Пруссия в 1806, Австрия в 1805, 1809 и прошлом 1866 годах. Понятно, что ничего подобного не случится с Россией, никто ее не займет и даже не дойдет до ее столицы, разве для того, чтобы сложить там голову. Она может сама решиться, во избежание напрасного истощения, прекратить невыгодную борьбу, не представляющую более шансов к успеху, как случилось в 1856 году, но не может быть вынуждена к тому; если б оказалось нужным, ничто бы не помешало нам продолжать восточную войну еще много лет. Преимущество это, очевидно, громадное. При равных шансах на победу, шансы войны выходят совсем не равные. Один противник может быть только отражен, другой же может быть уничтожен. Положение Англии однородно с нашим, но с той разницей, что она, хотя неуязвима для врага, но сама также не в состоянии нанести ему смертельного удара. Она истомляла Наполеона I борьбой без конца, но более ничего не могла сделать, между тем как Россия, отпарировав удар, сама перешла в наступление и сломила противника. В целом теле России нет ни одной точки, в которой она была бы уязвима смертельно, между тем как такие точки существуют, и очень определенно, в политическом теле каждого из ее противников.

Военные средства России гораздо разнообразнее не только каждого европейского государства отдельно, но целой Западной Европы, вместе взятой. На Западе нет великой державы, которая не была бы вынуждена всей суммой своих исторических условий держаться односторонне той или другой исключительной системы военного устройства: Англия — наемных войск, Франция — одной постоянной армии, Пруссия — регулированного ополчения и т. д. Наше отечество не только не осуждено своей историей усвоить себе какой-либо однообразный способ военного развития, напротив того, никакая исключительная система не в состоянии обнять его потребностей; источники наших народных сил так разнообразны, что каждый из них требует иных приемов для своего развития; только соединение многих самостоятельных учреждений и верное их применение могут ввести Россию в обладание всей силой, данной ей Богом. Россия есть единое целое и живет в одну душу с своей династией. Строй русской жизни стоит на общей доверенности и не нуждается в поддержке силой, наша армия не имеет теперь никакого полицейского значения, а потому военное устройство не подлежит у нас, и только у нас одних, никаким посторонним соображениям, политическим и сословным; в этом заключается неизмеримое наше преимущество. После освобождения крепостных количество, состав и иерархический порядок постоянных войск обусловлены только духом русского народа, взятого в массе, и статистикой; никакие искусственные сочетания, для предосторожности, нам не нужны. Вся внутренность империи, четыре пятых государства, может быть, в случае войны, совершенно обнажена от войск, кроме караулов при тюрьмах, что позволяет сосредоточивать боевые массы, в несравненно высшей пропорции к итогу вооруженных сил, чем в других европейских государствах; кто не помнит предложения московского городского общества в 1863 году организовать обывательскую стражу, чтобы предоставить правительству возможность вывести к границе все войска? Кроме постоянных войск Россия располагает для обороны своих пределов громадной земской силой, известной, кроме нас, только Англии (волонтеры), Швейцарии и Америке и вовсе неизвестной остальной Европе, которая не смеет дать оружия в руки своим гражданам, не обратив их предварительно в солдат. Все видели, какими глазами итальянское правительство, одно из самых популярных, смотрело на своих волонтеров[101]. Только еще Пруссия прибегает отчасти к ополчению, но и то уже осолдатченному; но прусское ополчение включается в состав армии, которая без него не была бы довольно многочисленна, и потому не есть в собственном смысле ополчение. В наше столетие, в России, ополчение сзывалось уже три раза: в 1807, 1812 и 1855 годах, и ни в какой значительной войне мы без него не обойдемся. Наконец, затруднение, почти неодолимое для европейских государств, при большом напряжении сил, — формирование кавалерии, соответствующей по численности массе пехоты, для нас не существует. В России есть целые области исключительно кавалерийских населений. Казаки принесли уже достаточно пользы русской армии, но они не принесли еще десятой части той пользы, какой можно от них ждать теперь, когда начинает основываться самостоятельное устройство русских сил. Слепое подражание чужим образцам, руководившее полтораста лет русскими военными учреждениями, не допускало наших организаторов видеть что-либо вне этих образцов; наша природная кавалерия осталась до сих пор без развития, ибо ни Франция, ни Пруссия не представляют ничего подобного ей к подражанию; но сама в себе она составляет громадную силу, которой надобно только сказаться.

С такими средствами Россия, конечно, может не бояться борьбы против каких бы то ни было сил: но средства эти должны быть заранее определены и развиты, должны стать из стихийных государственными. Россия не может быть побеждена, но она может понести ряд временных, очень чувствительных поражений, может быть вынуждена несколько раз возобновлять борьбу с крайним для себя истощением, пока научится опытом и войдет в полное обладание своих богатырских сил.

Мы рассмотрим с должным вниманием, одно за другим, эти особенные условия русского могущества, представленные здесь в кратком перечне.

VIII ОБЩИЕ СООБРАЖЕНИЯ

Мы рассмотрели главные условия, при которых русское могущество может соответствовать современному международному положению нашего отечества. Представим кратко эти условия в их общей связи.

Покуда еще Россия не может существовать без громадной силы. Более всякого европейского государства она должна полагаться только на себя. Военное устройство дело не произвольное, оно зависит от установившегося общественного склада. Вследствие исторического духа двух государств Вооруженные силы их могут быть далеко не равны численностью и далеко не однокачественны при одном и том же военном бюджете. Поэтому подражание тут у места разве только на заре вносимой извне цивилизации. Россия отжила уже подражательный период своей истории. Во внешней, как и во внутренней государственной жизни мы должны быть теперь русскими, сообразоваться только с самими собою. Относительно военного могущества Россия, не говоря уже о ее громадности, поставлена историей в самое выгодное положение. Кроме немногих окраин, заливаемых понемногу русской волной, после упразднения крепостного права между правительством, обществом и народом у нас не существует крупных недоразумений и неоткуда им возникнуть; взаимная доверенность скрепляет сверху донизу все здание государства. В таком положении дел могущество монархии должно мериться не численностью постоянной армии, как в Австрии или в наполеоновской Франции, а итогом всего населения. На такой же военный бюджет, как французский, если бы даже стоимость содержания солдата была одинакова, мы можем выставить силы вдвое громаднейшие, так как нашему правительству не предстоит хлопот заручать солдата в свой лагерь, прежде чем дать ему ружье в руки; так как у нас вся действующая армия может быть двинута за границу и заменена внутри государства людьми, сегодня созванными под знамя. Вследствие того русское могущество относится к французскому не как бюджет к бюджету (как было бы при одинаковых политических условиях), а как 80 миллионов к 37. Но всякая сила, чтобы быть силой, должна быть организована: без этого она сила в возможности, а не в действии. Наши финансовые средства относительно невелики; 80 миллионов русских отдают в руки правительства четвертью менее, чем 37 миллионов французов. Очевидно, что казенными средствами, на которые содержатся постоянные армии, Россия не может покуда быть сильнее Франции. Наша сила в людях, а не в деньгах. Прочность общественного порядка дозволяет нам, с переходом на военное положение, увеличивать армию в несравненно высшей пропорции, чем могут французы, у которых каждый солдат есть в то же время телохранитель правительства, а потому должен быть солдатом по ремеслу. Вторая наша особенность, громадность населения, — позволяет не напрягать своих сил до такой степени, как необходимо в Пруссии, не обращать всей армии в ополчение, но воспитать значительную часть ее в наилучшем боевом духе. Таковы исторические и статистические особенности русской жизни. При громадном и верном населении, но при слабых в то же время финансах Россия не может обнаружить всю свою силу посредством одной постоянной, долгосрочной, если можно так выразиться — солдатской армии; нам нужны армия народная и ополчение. Разумное преобразование началось; остается довершить его. Между тем события не ждут.

Можно сказать почти наверное, что если при первой войне против большого союза (иной войны у нас и быть не может) на врага выйдет не организованная сила русского народа, а одна армия в нынешнем ее составе, то шансы успеха будут опять не на нашей стороне. Принятую теперь у нас военную организацию можно сравнить с организацией союзников в 1854 году; в то время она поставила бы нас относительно учреждений на одной высоте с неприятелем; но она не равносильна нынешнему военному устройству Европы.

Ополчение нам совершенно необходимо. При громадном протяжении наших пределов одной постоянной армии, хотя бы значительно усиленной против нынешнего, не станет на двойное дело — ограждать пределы против всякого покушения и встретить врагов равносильной им массой на главном пункте. Это невозможно даже в случае одиночной войны, не говоря о борьбе против союза, к которой, однако же, мы должны быть всегда готовы. Притом постоянное войско слишком дорогая сила, чтоб ее употреблять там, где без нее можно обойтись. Для этого у нас может быть созвано земское войско — ополчение, вполне соответствующее народному духу, дешевое (ратник в мирное время обойдется не более 5 рублей со всеми посторонними расходами) и без которого, как многократно доказал опыт, мы не можем обойтись в серьезной войне. Но ополчение главнейше нужно для того, чтоб сосредоточить действующие войска против неприятеля, не в разгар войны, когда дело уже отчасти решено, но к началу ее. Чтоб на ополчение можно было рассчитывать, оно должно стать постоянным государственным учреждением, а чтоб ополченцев двинуть вовремя, к первому выстрелу, их следует заблаговременно приучить владеть оружием, к чему лучшим средством представляется трехнедельный сбор раз в год. Земское войско требует только постоянных складов амуниции и оружия и затем очень мало хлопот.

Из ополчения же можно выставить все число нестроевых, нужных для войны, и затем держать их в мирное время в самом ограниченном числе. Надобно также образовать ополчение за Кавказом, так как этот край достаточно успокоен и нет ему причин вечно оставаться на льготе.

Далее при устроенном ополчении наша постоянная армия должна быть усилена по числу батальонов и батарей, иначе она будет в состоянии дать отпор только одиночному противнику, а не коалиции. В случае войны против союза (не только возможной, но представляющейся даже в весьма определенных очерках) русская пехота должна состоять из 60 дивизий (мы считаем 13 батальонного состава). Тогда можно будет выставить в большую действующую армию не менее 40 дивизий, составляющих вначале, со всеми родами оружий, около полумиллиона бойцов — сила достаточная, при своей однородности и хорошем командовании, чтобы победить разрозненных союзников. При этом другие армии (южная и кавказская) будут довольно сильны для отражения врага, и все протяжение наших пределов будет ограждено от случайных покушений.

Армия и теперь значительно сокращается в мирное время за счет уменьшения срока действительной службы. Я убежден, что этот срок можно положить сейчас же в 5 лет безо всякого опасения за основательное обучение солдата, а впоследствии довести до нормального предела. При 5 годах службы под знаменем батальон будет состоять из 400 человек — 320 в рядах и 80 рекрут в резервах; в этот состав можно привести всю действующую армию за исключением 8 дивизий и гвардии.

Одна из главных причин относительной малочисленности наших действующих войск состоит в существовании у нас целой массы войск местных, мертвых для войны, чего давно уже нет в Европе. В то же время эти местные войска оказываются неудовлетворительными даже для своего прямого назначения, чего нельзя избежать по их низшему качеству; между тем как на других основаниях они были бы не хуже прочих. Заменяя внутреннюю стражу жандармами[102], как во всем свете: из губернских, кавказских линейных и крепостных батальонов можно сформировать без труда 8 новых дивизий. Чтобы довести постоянную нашу пехоту до численности 60 дивизий, остается прибавить еще 5 выделением новых кадров, как было сделано в 1863 году.

При этих преобразованиях вся наша пехота (в пределах Европейской России и Кавказа) обратится в действующую, боевая сила дойдет до своего нормального развития; а наличный состав ее в мирное время может уменьшиться на 140 тысяч человек.

Народная армия, низводимая в кадры, не может существовать на тех же основаниях, как армия долгосрочная, в которой дух частей возникает вследствие долгого сожительства под знаменем. Чтобы полк, внезапно возвышаемый с трети состава до комплекта, оказался нравственно цельной, проникнутой общим духом боевой единицей, он должен быть составлен из людей, уже охваченных этим духом, из товарищей, а не из каких-нибудь сбродных. Но как в полку нельзя собирать его бессрочных со всех концов России, то для достижения такой цели нет другого средства, как назначить каждому полку постоянный рекрутский участок, как принято везде, где в мирное время состав частей сильно понижается. Нельзя сомневаться, что полк, составленный из одноземцев, станет очень скоро полком характерным, что в нем разовьются высокие боевые достоинства, что рекрут заранее уже будет связан сердцем со своим полком и военная служба примет в глазах народа совсем иной вид, чем теперь. Мера эта не представляет никакого особенного затруднения, потому что кроме некоторых окраин, с которых рекруты должны идти на уравнительное комплектование полков, стоящих не в одинаковых санитарных условиях, в 62 млн. жителей, к которым это учреждение совершенно применяется, русское племя составляет везде значительное большинство, значит, все полки будут русскими по языку и духу.

Армия должна иметь прочную основу в унтер-офицерах и ефрейторах; чем армия моложе, тем эта основа должна быть прочнее. А потому этих старших людей надобно удерживать на службе высшим содержанием, по истечении же узаконенного времени вербовать на вторичный срок; для этого назначить сумму, выручаемую от продажи рекрутских квитанций, с запрещением принимать наемщиков, из которых никогда не выходит хороших солдат.

Разделяя землю на дружинные участки для ополчения и рекрутские для полков, надо сосредоточить управление теми и другими в одних руках. Между полком и дружинами, набираемыми в одной местности, завяжется теснейшая душевная связь — дружины станут как бы 4-м и 5-м батальонами своего полка. Военный участок составится из одного рекрутского и двух дружинных — около 133 тысяч жителей м. п. Таким образом Европейская Россия (считая только область, в которых русское племя составляет значительное большинство) поделится на 240 военных участков, управление локализируется в хорошем смысле этого слова и децентрализация, предпринятая военным министерством, достигнет своего нормального предела.

Существующее у нас устройство кавалерии похоже на то, как если б англичане стали набирать своих матросов из земледельцев внутренних графств. Ни с чем не сообразно, что государство, в пределах которого живут миллионы природных всадников, с такими усилиями формирует конницу из мужиков, которых надобно еще научить держаться на лошади, следствием чего оказывается постоянная посредственность этого рода оружия. Притом такую искусственную конницу приходится в мирное время держать в комплекте в обременение бюджета. Наше славное Донское войско по духу и преданиям составляет естественную регулярную конницу, в чем главное его отличие от других казаков: надобно только поделить его на постоянные полки и сотни, взамен сбродных, и выделить гражданское управление из строевого войска. Тогда можно будет ежегодно вводить по одной донской сотне в состав кавалерийских полков, с одновременным расформированием одного эскадрона, через несколько лет наши 4 эскадронные искусственные конные полки будут заменены 6 эскадронными природными гораздо высшего качества, надобно только регулярных офицеров наполовину перемешать с донскими. Регулярная кавалерия усилится наполовину в военное время, сообразно с необходимым приращением пехоты, и больше чем наполовину сократится в мирной, отчего произойдет значительная экономия, необходимая на другие вопиющие потребности.

Наша иррегулярная конница составляет драгоценное подспорье для войны, предоставляет нам значительные преимущества, которыми до сих пор, однако ж, мы не совсем сознательно пользовались, что зависело отчасти от качества и вооружения донцов, составляющих почти исключительно этот род орудия. Мы можем употреблять эту легкую конницу, как делали в старину турки, и поставить неприятеля в затруднительное положение. Наши природные всадники делятся по своим качествам на два разряда — боевых и сторожевых. Следует составить из кавказских горцев 18 полков, чтобы обратить в нашу пользу кипучую отвагу горской молодежи, которая иначе, при первом удобном случае, обратится против нас; вместе с линейными у нас будет 56 боевых иррегулярных полков. Затем выгодно также сформировать несколько сторожевых полков из внутренних кочевников, не несущих никакой повинности. Образование строевой кавалерии из донцов не уменьшит нисколько количество нестроевой, которой у нас больше, чем нужно.

Влияние великих гражданских преобразований настоящего царствования изменило во многом основы, на которых держалась наша армия. Прилив дворянства в военную службу значительно уменьшился. Чтобы восполнить этот недочет, чтобы не допустить также разные инородческие элементы стать решительно в голове русских сил, стало необходимым упразднение сословных прав в военной службе; русская армия должна сама воспитывать своих офицеров, как это делает французская. Изменение характера в высшем слое армии — офицерства, бывшем до сих пор сословием, требует опять новых мер; дух корпорации должен заменить сословный дух, русское офицерство должно составить единое товарищество, проникнутое значением своего звания, без всякого подразделения по привилегиям; оно должно быть замкнуто в себе, представлять и в собственных глазах и в глазах нации вершину боевой силы России, ничего другого. Вместо того чтоб разъединять и разбрасывать силы офицерской корпорации, надобно сосредоточить их, возвратить армии все отборные элементы, извлеченные из нее под разными предлогами, иначе никогда не выработается в ней должная закваска. Армия должна представлять стройное единство, одну непрерывную цепь без всяких исключений и выделений — быть организмом, а не механическим напластованием.

С изменением многих оснований в армии изменяется и значение унтер-офицерского звания, оно необходимо должно быть возвышено, обеспечено лучшим содержанием, стать призванием людей на всю жизнь. Нужно также восстановить в войске прежний разряд отборных людей, чтобы дать исход чувству соревнования — главному побуждению военного человека и в то же время поставить живой образец, заслуги, как пример для подражания в глазах каждого солдата. Воспитание войска в боевом духе зависит от требований сверху. Если на армию будут смотреть исключительно как на боевую силу, будут ценить в ней лишь то, что способствует боевому развитию, то при несравненном естественном качестве материалов, из которых она слагается, она в действительности станет первой армией в свете, не только по многочисленности, но и по качеству.

Вот наши положения:

Устройство, соответствующее действительным потребностям, оказывается всегда выгодным во многих отношениях. С преобразованием армии на вышеизложенных основаниях окажется следующее сбережение:

1) Сокращение наличного состава пехоты на 140 тыс. чел., по 50 р. на каждого, 7 000 000

2) Сокращение числа нестроевых, заменяемых по военному положению людьми из ополчения, положим[103] 500 000

3) Сокращение регулярных кавалерийских полков (4 эскадрона действующие резервный и запасный) на 2 эскадрона, всего приблизительно 3 500 000

Итого 11 000 000

Мы не считали тут ни экономии от одежды людей — казаки выходят в своем платье, ни экономии на офицерском жалованье (при сокращении частей, треть всего числа офицеров может быть ежегодно увольняема в отпуск по желанию).

Потребности, влекущие за собой новые расходы суть следующие:

Содержание ополчения 2 500 000

Прибавка к содержанию жандармов против общей стоимости пехоты 1 500 000

Содержание 10-ти новых дивизионных штабов; офицеров 65-ти новых батальонов и 13 артиллерийских бригад 2 250 000

Увеличение содержания унтер-офицерам и ефрейторам против нынешнего, первым 6, а вторым 3 р. на месяц, считая налицо по мирному положению, только 1/2 3 250 000

Итого 9 500 000

Остается еще 1½ миллиона на другие потребности.

Остаток сумм от сокращения непомерного числа офицеров, служащих теперь под разными наименованиями вне фронта, не введен в расчет, так как его следует обратить исключительно на усиление содержания офицеров, действительно нужных на службе.

В настоящее время русские действующие силы (кроме восточной окраины и саперов) составляют 556 батальонов и 232 эскадрона. На вышеприведенных основаниях при том же расходе в мирное время (с добавлением на некоторые предметы и без малейшего понижения в качестве войска, даже напротив) они составляли бы 780 батальонов (с ополчением 1280 батал.) и 340 эскадронов; несмотря на сбор ополчения, меньшее число рук было бы оторвано от производительного труда и, наконец, военная служба стала бы в понятии русского народа тем, чем она должна быть — священным долгом, не разрушающим ничьей жизни.

Но кроме этих постоянных сил, не уступающих силам какого бы то ни было Европейского союза, учреждение народной армии с ополчением обратит всю Россию в военный стан. Если бы провидение готовило в будущем русскому народу испытания, соразмерные с величием его исторической судьбы, то наше отечество могло бы, при таких учреждениях, вооружиться, как теперь вооружается Пруссия, и встретить натиск, хоть всей Европы, неодолимой стеной вооруженных и устроенных людей. В 1812 году Россия готова была подняться до последнего человека, но всеобщий порыв принес мало пользы; война кипела полгода в пределах России, шесть губерний подверглись опустошению, и, наконец, враг был сокрушен, но без содействия земских сил. Один порыв тут немного значит; он вызовет партизан, но не сложит неприготовленного народа в регулярное войско, способное встретить врага лицом к лицу; между тем как при военном устройстве, соответствующем веку, при краткосрочной народной армии и ополчении, столько людей пройдет через их ряды, что вне списков военного министерства останется еще масса готовых бойцов. Конечно, они будут ограждены законом от произвольного призыва на службу; но бывают случаи, когда всякое право должно уступить заботе самосохранения; в таком положении находилась Франция в 1793 году, Россия в 1812 году, Америка в 1862 году. Располагая несколькими классами окончивших срок ополченцев и высшим сословием, прошедшим в большинстве через военную школу, можно выставить не только сокрушающую земскую силу, но сформировать, без проволочки времени, 4-е и 5-е батальоны, то есть усилить и без того громадную армию еще на две трети; в таком крайнем случае можно прибавить и к регулярной кавалерии, составленной из донцов, по два эскадрона готовых всадников на полк; а запас нашей иррегулярной кавалерии неисчерпаем. Организованный подобным образом восьмидесятимиллионный народ можно смело назвать непобедимым.

В главных чертах военно-народное устройство наше может быть осуществлено в короткий срок времени — в четыре года, считая один год на предварительные меры. В эти 48 месяцев три разряда ополчения были бы готовы; пехота была бы переформирована и доведена до желательной численности еще прежде. Только переустройство кавалерии требует десяти лет; но в крайнем случае на усиленную армию достаточна и нынешняя кавалерия, особенно сопутствуемая тучей превосходной нестроевой конницы, какую Россия всегда выставит.

С образованием народной армии и ополчения Россия будет в состоянии встретить победоносно силы какого бы то ни было Европейского союза. Можно сказать положительно, что никакая сборная союзная сила, при одинаковой численности, не равняется такой же силе однородной. Тут происходит то же, что в борьбе одного силача с двумя или тремя обыкновенными людьми. Силы этих людей, в сложности, может быть, превосходят силу противника, но они никак не могут взяться за него так, чтоб усилия их слились в одном мгновении, между тем как каждый взмах силача опрокидывает всякого из них отдельно. Не говоря уже о различии видов и целей, о разнице в приемах, о нарушении связности действий самолюбием каждого союзника порознь, о трудности сохранить единство в армии, имеющей несколько голов; но самое сосредоточение сил со стороны большого союза представляет такие затруднения, что решительный противник, думающий одной своей головой, почти всегда может предупредить врагов, не дать им соединиться. Конечно, при большом сосредоточении сил на западной границе нам нельзя уже будет действовать наступательно с других пределов; но этого и не нужно; достаточно стать на этих пределах в оборонительное положение, занять их такой силой, чтобы неприятель не мог рассчитывать на верные и быстрые успехи по окраинам; ввиду большой действующей армии ему также нельзя будет отделять много людей на второстепенные предприятия. Десанты могут беспокоить нас, но только столкновение сухопутных масс в Центральной Европе решит окончательно, кто прав и кто виноват, решит судьбу окраин, как и главного театра войны, точно так, как Кениггрец[104] решил участь Италии.

В сухопутной европейской войне обладание Царством Польским дает нам, при равных силах, огромный перевес над противниками. Этот передовой мыс Русской Империи, выдающийся в Европу клином, как бастион, между Австрией и Пруссией, составляет в наших руках, как всем известно, несравненный операционный базис. В случае войны с Австрией или с Пруссией[105] наша армия, обладающая течением Вислы и расположенными по ней крепостями, не может быть обойдена ни с какой стороны. Враги могут атаковать нас только с лица, с самого дальнего рубежа империи, между тем как наша армия очутится несколькими переходами в сердце враждебной земли, парализуя разом половину ее владений: в прусской войне — все, что лежит на восток от Одера; в австрийской — всю Галицию и большую часть Венгрии. При хорошем начальствовании и решительности с нашей стороны своевременное соединение таких союзников, как французы или итальянцы, с австрийцами совершенно невозможно; союзным армиям пришлось бы принять бой порознь, одной за другой: разве соседи наши стали бы отступать к противоположному пределу своей территории для сближения с друзьями, отдавая без выстрела важнейшие области. Даже в случае союза против нас двух смежных держав — Австрии и Пруссии, мы могли бы быстрым наступлением из Царства Польского стать между вражескими армиями и не допустить их до соединения.

Без сомнения, железные дороги дают теперь средство передвигать войска в союзной стране гораздо скорее, чем может наступать неприятель; но все же не так скоро, чтоб армия, собирающаяся в Савойе, или даже в Венецианской области, могла оказать своевременно помощь армии, расположенной на Карпатах, против врага, выступающего из Радомской губернии.

Сила России заключается исключительно в сухопутной армии. Наш флот может иметь оборонительное значение, избавить нас в военное время от расходов на содержание одной или двух лишних дивизий в балтийском и черноморском бассейнах, что при существовании ополчения не составляет слишком большой разницы; но такой роли, которая могла бы положить что-нибудь на чашку весов в большой европейской войне, он никогда не имел, и впредь не будет иметь, пока мы не добьемся исключительного обладания одним из смежных морей, не запрем его. Тогда другое дело, тогда наш флот будет в состоянии спокойно развиться в своем недоступном убежище и в случае надобности вылететь оттуда, нанести удар и опять скрыться. Но и тогда мы не будем морской державой в том смысле, как Англия, Америка или даже Франция; наши морские силы, как бы они велики ни были, разделенные на две половины между Черным и Балтийским морем, никогда не могут равняться силам державы, которая владеет берегами океана и потому может сосредоточивать свои флоты. Без сомнения, великий народ не может обойтись без некоторой морской силы для поддержания своих интересов на чуждых берегах для того, чтобы быть в состоянии, в случае морской войны, вредить неприятелю своими крейсерами; но все это вещи второстепенные, не влияющие ни на волос на участь великих международных споров. Для таких назначений у нас есть достаточно военных судов. Нам желательно иметь еще небольшую эскадру на Тихом океане, на берегах которого развивается понемногу русское могущество, желательно содержать полицию на Черном море, но и только покуда. По нашему крайнему понятию, воображать, что развитие нашего флота в нынешних обстоятельствах, может иметь какое-либо влияние на русское международное могущество, значит совершенно не понимать военного дела. Содержать большой флот, который все-таки никогда не будет равен союзному, даже отдельно французскому или английскому, и который поэтому должен будет при первом выстреле скрыться в порты; отнимать для содержания его нужные суммы у сухопутной армии, в которой заключается действительная сила, значило бы перелагать расход с производительной почвы на непроизводительную. Если б я обладал магической силой создать одним словом, с началом войны, или наш бывший, действительно превосходный и геройский Черноморский флот, одаренный всеми новейшими усовершенствованиями, или лишний корпус хороших войск, то я не поколебался бы ни на минуту и создал бы корпус. Черноморский флот мог бы иметь великое влияние на второстепенные события востока, особенно в мирное время; он часто мог бы доставлять торжество нашему народному самолюбию; но в военное время не мог бы оказать решительного влияния на события. Слишком ясно, что судьба востока зависит не от побед на востоке, морских или сухопутных, между тем как присутствие одного лишнего корпуса на поле европейской битвы может решить восточные и западные дела, вопрос о Черном море и всякий другой.

В наше время вопрос о командовании приобретает, если возможно, еще более значения, чем прежде. Государства выставляют все свои силы разом к началу войны; остающиеся за армией резервы не довольно сильны в сравнении с действующей армией, чтобы значительно повлиять на ход войны. При громадности армий и удобстве сообщений события развиваются так быстро, что поправить первые неудачи становится иногда невозможным; некогда даже переменить главнокомандующего. Правильный расчет первоначальных действий всегда составлял весьма важный залог успеха; теперь же в нем залог исключительно важный, по большей части решительный. В главнокомандующем нельзя уже ошибаться.

Очевидно также, что громадность выставляемых сил настолько же упрощает чисто военные соображения, насколько усложняет соображения хозяйственные. Нынешние массы слишком велики и требуют слишком много попечений о своем довольствии, чтобы быть поворотливыми. Случайные стратегические маневры, вследствие ежечасных неожиданных событий составлявшие суть военного искусства, становятся затруднительными; значение их сосредоточивается на общем плане кампании, выборе предметного пункта и первоначальном направлении массы[106]. Капитальная ошибка, погубившая австрийцев в последнюю войну, очевидно, состояла в том, что к первому выстрелу главные силы их стояли в верхней Силезии, а не в северовосточной Богемии, где им следовало быть; шансы войны были бы уравновешены, если бы Бенедек вначале расположился правильно; чтобы поправить ошибку, когда война уже началась, нужен был не Бенедек, а Наполеон I. Конечно, легче обдумать план действий на досуге, чем всегда вдохновляться правильно. Чем меньше можно ошибаться в выборе главнокомандующего, тем меньше предстоит ошибаться самому главнокомандующему. Если бы вещи не складывались всегда именно к такой пропорции, то самое развитие стало бы невозможным.

Наконец, при нынешних силах на войне дело не только в начальнике, но в начальниках. Никакой человек не может распорядиться действительно такими массами, раскиданными на таком пространстве. Тут, конечно, идет дело не о Цезаре или Наполеоне, а об обыкновенных талантливых людях. Последняя богемская война представляет замечательный пример. В голове прусской армии не стояло не только гениального человека, но даже человека с выдающимся из ряда талантом; в голове ее просто не стояло никого. Но прусскими корпусами командовали энергические люди и, главное, немудрившие, — они без хитрых маневров шли прямо на выстрел, когда его слышали, — этого оказалось достаточным. Главный штаб стал сочинять настоящие планы уже после победы, во втором периоде кампании. Великое качество прусской армии, которого в ней вовсе не подозревали, безмерно великое качество состоит в том, что она воспитывает решительных генералов, способных действовать стойко и просто, первый залог успеха на войне. Маршал Мармон утверждал, очевидно справедливо, что первое достоинство военного начальника состоит в совершенном соответствии ума с характером, чтобы сила ума тождественно равнялась в нем силе воли. Если человек видит дальше, чем насколько у него хватает решительности, он уже по природе теоретик и не выстоит в своих планах; если он и умен, но более решителен, чем умен, он отважится на предприятия, окончательная цель которых недостаточно вызрела в его соображении, на предприятия, подверженные поэтому слишком большой случайности. Военная способность — это внутренняя пропорциональность человека. Она может выражаться бесконечным числом степеней, однородных, но не одинаково крупных, от Наполеона до толкового ротного командира. Вот почему столько знаменитых полководцев были людьми, не превышавшими умственной силой довольно обыкновенной высоты человеческих способностей; но из того же следует, что удовлетворительно хорошие, если не гениальные полководцы вовсе не составляют исключительного явления, находятся во всякое время и во всяком народе. Действительно, нет в истории правительства, оставившего по себе память способности и энергии, которое не нашло бы подходящих людей для командования своими армиями, от правительства Перикла до правительства Линкольна. Такие люди найдутся и у нас.

Первое достоинство главнокомандующего не гений — откуда достать гения, — но умение стать на высоте своего положения, оказаться начальником в такой степени, чтоб его воля была непреложным законом для всех и каждого. Армия, действующая как один человек, надежнее самых хитрых планов, — богемская война доказала вновь эту истину. В наш век, когда так тщательно изучают театр войны и силы противников, не может быть принят совершенно несообразный план действий; но он всегда может быть несообразно исполнен, не только в случае, когда сам главнокомандующий не устаивает в своих видах, но, что случается чаще, если частные начальники позволяют себе не устаивать в его видах. В главнокомандующем важнее всего стойкость характера и могучая воля, подчиняющая себе людей нравственно.

Первое достоинство генералов, его помощников — решительность. Один раз на десять излишняя решительность может стать причиной неудачи; девять раз она поведет к успеху. Всякий бывалый военный человек видал начальников, хотя не обладавших никаким заметным талантом, но энергических и за то обожаемых солдатами; одно имя этих людей служило залогом успеха. Война — это игра в быть или не быть, а каждый знает, даже по частной жизни, до какой степени человек, не боящийся худого конца, страшен противнику. В мирное время довольно трудно распределять людей по талантам; ум сам по себе, без придаточных свойств, ничего не доказывает в военном. Всего заметнее в человеке энергия, самостоятельность; подделаться под эти природные свойства очень трудно; даже в мелочах видно, насколько человек живет своим умом и руководится своей волей. Все-таки это лучшая мера для расценки офицеров. Надобно с самого начала вести их в таком духе, чтобы каждый офицер брал на себя ответственность, не стесняясь общими правилами, если думает, что так выйдет лучше — на маневрах ли, в распоряжениях ли частью, — и судить его только по результату. Французы говорят о себе «nous n’aimons pas les petits coups»[107] и считают в этом свою силу. По-русски это значит: каждый берет на себя, что считает нужным, не оглядываясь. Не надобно много труда, чтобы перевоспитать русскую армию в этом духе. В русском характере беззаветной решительности так много, что она не только составляет его добродетель, но переходит даже в его порок. Надобно только снять с нашей армии более чем полувековой формализм, заевший ее действительную природу, чтобы она была как французская, «qui n’aime pas les petits coups»[108] — с придачей русской выстойчивости, чтоб она была армией суворовской, т. е. действительно русской.

На войне нужны только военные качества. Кроме этих, всевозможные достоинства и недостатки, по которым меряют людей в гражданском быту, относятся в военном только к человеку, а не к солдату и не могут служить мерой для его оценки.

Нечего и говорить о том, что высшее начальство должно знать репутацию офицеров известного чина, начиная даже с полковника; в других странах их знают с капитана. Если человек раз был испытан, то он уже не подлежит новой оценке в мирное время; он годится или не годится, — и кончено. В голове войск могут стоять начальники или доказавшие себя на деле, или не успевшие еще себя доказать, — но никак не те, которые доказали противное; последнее может повести только к разрушению нравственного чувства в армии.

Существует поговорка, очень распространенная, но вовсе не верная, что военные люди выносятся вперед войной. Военные таланты действительно выказываются сами собой, но только в чьих глазах? В глазах ближайших свидетелей. Выносятся же они вперед только зоркостью правительства или такой военной организацией, в которой армия, воспитанная в чисто военном духе, умеет судить правильно о людях и имеет голос достаточно сильный для того, чтоб он был слышен всему обществу. Такова французская армия, в которой мнение развивается свободно и уважается; отчасти такова и прусская. Но Австрия, например, вечно воюет, а со времен Евгения Савойского у нее не было ни одного полководца, достойного этого названия. Когда в большом государстве не слыхать признанных военных имен, на которые нация возлагала бы свои надежды, когда даже войны, продолжающиеся несколько лет, не выносят вперед таких имен, — это значит только то, что военная организация государства неестественная, что в ней люди расцениваются не по действительным способностям, признаваемым окружающей их средой — единственным неподкупным судьей в таком деле, а по каким-нибудь искусственным меркам. Это значит во всяком случае, что выдвигаются вперед не те люди, которые стоят того, люди, берущие по праву то, что им принадлежит; не те, которые были бы выдвинуты мнением, если бы мнение что-нибудь значило; а просто те, которые нравятся. Из нравящихся же мужчин редко выходит что-нибудь путное; природа предоставляет законное право нравиться только барышням. Это значит также, что выборы не обсуждаются, иначе мнение было бы услышано, а совершаются в канцелярской тайне. В европейском племени всегда довольно способных и характерных людей; если они не показываются, то в этом выражается не скудость в людях, а скудость системы управления.

Этот вопрос о военном общественном мнении чрезвычайно важный, но в то же время необычайно скользкий. Он не подлежит никакому определению, потому что держится в неуловимой нравственной сфере. Как определить право общественного мнения в постоянной армии, основанной исключительно на дисциплине, на безусловном повиновении старшему, до такой степени, что даже в самой анархической республике войско представляет собой воплощение деспотизма, и без этого не может существовать. Но в то же время несомненно, что во всех боевых армиях, какие только видел свет, кончая нашей кавказской, общественное мнение было сильно развито и влияло на многие вещи; оно почти исключительно выдвигало людей, поэтому люди распределялись правильно. Мнение не может быть безошибочным руководителем, — безошибочной мерки не дано человеку; австрийское правительство, например, поступило бы очень хорошо, не послушавшись голоса армии, выкричавшей главнокомандующим Бенедека; но в сотне других случаев оно ошиблось бы, не приняв этого мнения в расчет. Нельзя вырастить искусственно самостоятельного и зрелого мнения в армии, как нельзя возбудить его в человеке, покуда он сам не дорастет до этой поры.

Кроме верной расценки боевых людей, возможной только при зрелом общественном мнении, укоренившемся в самой армии, нужно еще, чтобы начальники, которые поведут войска в бой, были заблаговременно с ними знакомы. Теперь войска станут группироваться по мере действительной потребности. Тем не менее было бы вовсе не военным делом сводить внезапно с началом войны незнакомые между собой дивизии и вверять главное начальство лицам настолько же чуждым войскам, насколько войска им чужды. Отделение военной администрации от боевого командования войсками может стать безвредным только с восполнением этого существенного недостатка. С переходом армии на военное положение придется необходимо, за некоторыми исключениями, ставить в голове крупных ее подразделений не тех людей, которые управляли войсками в мирное время, а других, или из начальников дивизий, которым знакомы только их четыре полка, или из людей, которые повысились уже над этим званием и с тех пор были совсем разобщены с войсками. Во всяком случае такой иерархический состав больших масс слишком напоминает случайную иерархию армии, выступавшей под Ватерлоо, бывшую главной причиной катастрофы. Нельзя смешивать разнородный характер двух званий — административного и боевого[109].

Как может начальник разумно распорядиться в бою войсками, личного состава которых он не знает. Война не маневры; трудность задачи, предстоящая тем или другим частям, бывает различная, а на каждый полк нельзя одинаково полагаться; еще несравненно важнее понимать заблаговременно своих помощников — строевых начальников, и возлагать на каждого по возможности только то, что ему по силам. С другой стороны, войска также должны знать своих главных начальников. Какое обаяние может производить в бою на солдата генерал, которого тот видит в первый раз? Ото всех этих вещей зависит ни боле ни мене, как исход войны. Надо полагать, для австрийских начальников оказалось мало пользы в том, что они успели хорошо расценить своих подчиненных в битве под Садовой. Какой уверенности в себе ждать от армии, в которой вся высшая иерархия, с одной стороны, и войска — с другой, остаются чуждыми друг другу в минуты, когда участь войны начинает уже решаться? Между тем таково будет наше положение, если вещи останутся в их нынешнем виде. Наше устройство имеет сходство с французским, но там условия совсем другие. Французская армия значительно менее нашей составом и численностью, она армия боевая и по воспитанию и по непрерывности войн, которые вела в последнее время, все части ее знакомы между собой, репутация почти каждого офицера высших чинов, начиная с полковника, установлена; там с назначением корпусного командира, еще не видавши его в глаза, каждый капрал расскажет солдатам его службу, качества и опишет личность. Разве у нас есть что-нибудь похожее на это? Ни одно европейское государство не решилось еще принять французскую систему, хотя нет ни одного из них, к которому бы эта система не была более применима, чем к нам.

Военно-административное деление России на округа полезно, без сомнения, во многих отношениях; но оно нисколько не препятствует должному сближению предполагаемых корпусных командиров с предназначаемыми им войсками.

Так как война всегда может загореться очень неожиданно, то и высшая военная иерархия должна быть всегда расписана заблаговременно, хотя бы только приблизительно, чтобы главные начальники знали своих подчиненных, когда им придется вести их в бой, и были известны им. Для этого достаточно даже непродолжительное соприкосновение, во время летних занятий войск. Сведение войск на известные сроки массами необходимо само по себе. Командование такими сборами войск одним или несколькими в одном районе, смотря по их многочисленности, вверяемое лицам, которым предполагается предоставить высшие звания на войне, было бы в боевом отношении равносильно сближению, установлявшемуся между прежними главнокомандующими и корпусными командирами и их войсками, без нарушения главных оснований военно-окружной системы. Государственная власть не может не иметь в виду постоянно, хотя приблизительно, как распределения сил, вызываемого тем или другим военным сочетанием, так и лиц, которым эти силы могут быть вверены. Трудно было бы надеяться на успех войны, если бы такие вопросы, не обсужденные заранее, возникали только во время самых приготовлений, когда нужно направлять войска спешно и безошибочно, разом распределять начальников сообразно с их способностью. Если ж эти вопросы обсуждены заранее, хотя, конечно, в общем виде, если они существуют постоянно в соображении как решенные, то не представляется никакого затруднения сближать войска во время сборов с начальниками, которым предполагается вверить их на войне. Надобно только, чтоб одни и те же лица были сводимы с одними и теми же войсками, иначе не произойдет никакого сближения. При такой системе, отчетливо установленной, можно было бы со временем упразднить в мирное время даже звание начальника дивизии, подчиняя полки прямо военно-окружному начальству, как во Франции.

Боевая армия составляется не сбором людей, сколько бы то ни было многочисленных и хорошо обученных; она должна быть нравственной, собирательной личностью, должна иметь один общий пульс. Всякий пробел в связи верха с низом, одной части с другой, разрушая единство настроения и взаимной доверенности, разрушает ее боевую цельность.

IX ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Мы высказали свои мысли. Отдавая на суд общественного мнения их значение в военном отношении, мы не можем не сказать несколько слов об отношении этого труда к текущей минуте. Читателям выяснился смысл сочинения: он состоит в том, что в настоящем положении дел наше отечество должно собрать свои силы, как собирает их Европа, чтоб относиться к миру не как государство с 350 миллионами дохода, уступающее в этом отношении другим великим державам, а как государство с 80-миллионным населением, ставящим его на первое место в свете; нам приходится, другими словами, в военных учреждениях, как и во многих других, сойти с оснований, заложенных Петром, и заменить постоянную солдатскую армию, ограниченную цифрой бюджета, армией народной, определяемой преимущественно цифрой населения, то есть устроить по-военному само земство. Многие из читателей не найдут нужным спрашивать, для чего это? Они сами знают и чувствуют для чего. Но многие, даже из людей, готовых в минуту опасности на всякую жертву отечеству, сделают, быть может, этот вопрос. Хотя в нашей народной жизни прошла уже безвозвратно полоса напускного тумана, когда в космополитическом увлечении иные ставили в упрек Пушкину его оду Клеветникам России; тем не менее нельзя ожидать от общества, в котором подобные явления были возможны еще недавно, твердо установившегося, общепринятого мнения о внешних интересах своего отечества и о силах, потребных для поддержания этих интересов. До последнего польского восстания мы были сильны только своим живым народным чувством, которое в критическую минуту оказывалось все мощнее и дельнее наших случайных мнений. Поэтому вопрос о том, для чего нам нужно быть сильно вооруженными и кто нам угрожает, весьма возможен и требует предварительного соглашения. Писавши о Вооруженных силах России, мы должны были иметь в виду этот вопрос и ясный ответ на него хоть для тех читателей, которые не разнятся с нами во взгляде на коренные начала.

Во второстепенном государстве многие соображения могут оттеснять на второй план вопрос о народном вооружении, — соображения политические, экономические и социальные, — ибо второстепенное государство держится и существует не собственной силой, а международным правом, охраняемым соперничеством великих держав. Мы достаточно видели в последние десять лет, что охрана эта не совсем действительна; но небольшие государства не могут отвратить от себя опасности собственной энергией. Конечно, без армии и они не могут обойтись, чтобы не стать игрушкой ежедневных случайностей; но их армия имеет только одно значение — возможности первого отпора в ожидании внешней помощи; нет надобности поэтому, чтоб она точно соответствовала численности и средствам нации во всем их объеме и чтобы качество ее было очень высокое. Швеция может довольствоваться своими поселенными войсками, короли Неаполитанские полагались преимущественно на наемных швейцарцев. Когда армия не представляет собой полного залога народной безопасности, а обеспечивает государство только против второстепенных случайностей, то очень естественно, что численность и организация ее становятся делом почти произвольным, делом мнения, и подчиняются многим соображениям, имеющим большое значение для общества. Державы первоклассные находятся в другом положении. Первоклассная держава есть нация, или политическое тело, существующее само по себе, независимо от всяких прав и договоров, поддерживающееся собственной силой. Первостепенные государства — это капитальные стены всемирного политического здания, всегда одни и те же, между тем как прочие — перегородки, которые каждое столетие ломает и переделывает как ему удобнее. Держава, которая не может защитить себя от всяких коалиций, которая нуждается в охране международного права, не есть держава первоклассная и не может иметь самостоятельного голоса. Очевидно, например, что признание первоклассным государством Италии, не имеющей еще столько силы, чтобы справиться в поле сражения даже с одним из клочков австрийской армии, есть пока фикция, вызванная политической игрой, а не действительность. Италии все-таки приходится идти за кем-нибудь на буксире. Положение незавидное даже для внутреннего развития, на которое всегда ложится печать энергии народа, его уверенности в себе, почерпаемой в чувстве внешней самостоятельности. Кто не надеется на себя перед чужими, тот едва ли будет смел и прям в домашнем кругу. У человека не может быть двух лиц, как у Януса, не может быть двух душ: одной по внешним, другой по внутренним делам отечества. Народ малочисленный, слабый не по своей вине, может развиваться беспрепятственно, сознавая эту слабость, но для многочисленной, самостоятельной нации обе стороны государственной жизни — внутренняя и внешняя, связаны неразрывно. Малейший ущерб в одной из них сейчас же отзывается на другой; упадок, даже временное умаление внешнего могущества сказывается немедленно внутри или общественной апатией или общественным разладом; нация обращается или в Испанию наследников Филиппа II, отдающуюся исключительно молитвам и серенадам, или во Францию после 1815 года, грызущую свои внутренности, раздираемую партиями, мучимую воспоминаниями до той минуты, пока она не заняла снова соответственное ее силе международное положение.

Нельзя почти сомневаться, что события восточной войны и чувства, порожденные ее последствиями в русском обществе, содействовали более, чем что-либо другое, развитию того горячечного бреда, который известен под именем нигилизма. Человек, у которого подорваны привычные верования в себя, бросается обыкновенно в противоположную крайность. Общество есть тот же человек, только в громадных размерах; оно слагается из человеческих душ. Возьмите же человека самостоятельного, всегда сохранявшего свое достоинство и вдруг нечаянно униженного. Одно из двух: или этот человек замучит себя, растерзает себя упреками, в душе его загорится настоящее междоусобие, которое не успокоится, пока он удвоенной энергией, почерпаемой в самых терзаниях своих, не вознаградит прошлого; или этот человек понурит голову и так уже останется навек. В одном случае выйдет Франция, в другом Испания. Мещанское счастье, не тревожимое сильными ощущениями, возможно только для маленьких народов, слабых не по своей вине, как в былое время, в гражданском быту оно составляло принадлежность слабых и смирных людей, живших под чужой опекой.

Маленькая Дания может горько оплакивать свое несчастье, но даже оплакивая, оставаться счастливой и довольной; полезные реформы, внутренний мир и процветание могут вполне утешить ее; она вышла из боя растерзанной, но со спокойной совестью: что же ей оставалось делать?[110] Такого мелководного счастья не дано в удел великим народам, и справедливо. Великий народ может также понести поражение, но не может на нем успокоиться; полезные реформы и внутреннее развитие могут утешить его только на известный срок, ибо никакое правильное развитие, никакая счастливая будущность невозможны без уважения к себе и без веры в себя, а такая униженная покорность перед судьбой со стороны сильного доказала бы его душевное растление, несовместное с этими благородными чувствами, несовместное ни с какой хорошей будущностью. Несчастье заставляет оглядываться на свою жизнь, раскаиваться в своих ошибках, понимать свои недостатки и исправлять их: так бывает со всякой сильной личностью, и человеческой, и государственной. Таким образом и с такими последствиями, всегда одинаковыми, отзывалось несчастье на всяком великом народе; примеров можно привести^множество, но самый яркий из них — пример Пруссии после Йены. Наученный несчастьем великий народ, исправляя свои недостатки, не расстается с мыслью подняться опять во весь свой рост, с обновленными силами. Иначе и быть не может, потому что человек прежде всего нравственное существо, не довольствующееся одним материальным благосостоянием и привольной жизнью, существо, требующее нравственного удовлетворения; а какое нравственное удовлетворение может согласоваться с низким мнением о себе как о народе? Иначе быть не может и потому, что всякая личность в свете, и одиночная и сборная, не может чувствовать себя спокойной, отклонившись от своего природного назначения. А разве великие народы не имеют своего природного назначения, врученного им без их спроса, проходящего через всю их историю, проникшего массу известным оттенком чувств и взглядов, от которых она не может оторваться, не открывая в то же время части своей души. Если из племен, одинаково мелких в своем источнике, одни остаются ничтожными или второстепенными навсегда, другие разрастаются в великие народы, то разве не очевидно, что эти последние племена одарены большей энергией, устойчивостью, большей способностью притяжения и превращения в себя; что в них вложен зародыш, из которого развиваются отборные силы человечества, что именно они, а не другие призваны делать историю нашего рода.

Воспитанный в течение веков таким призванием, отзывающимся хоть бы смутно, но все-таки отзывающимся в душе каждого отдельного лица, великий народ всецело проникается характером всемирного деятеля и не может уже возвратиться к частной жизни маленьких народов. Мещанское счастье не удовлетворит его; как Самсон, он почувствует возвращение силы вместе с отросшими волосами и не успокоится, пока не возвратит снова своего величия, не станет опять на свой исторический путь. Чем больше времени народ отстраняется от этого пути, тем сильнее бывает увлечение к возврату. Приходит день, когда сознание своей мощи и не удовлетворяющего ей международного значения, голос недовершенных исторических стремлений, чувство затронутой национальной гордости сливаются в одно общее настроение, во всенародное чувство, заслоняющее собой, на некоторый срок, все текущие внутренние интересы. Тогда для каждого человека общее дело становится своим делом, каждая царапина на величии отечества чувствуется каждым как личное оскорбление. Это значит, у Самсона отросли волосы; великий народ уже не удовлетворяется тем, чтобы привольно жить и даже строить школы и писать книги на покое: он хочет быть самим собой. Одна из величайших нравственных потребностей общественного человека — исторически воспитанное мнение о себе, — требует удовлетворения. Такой перелом мнения — увлечение от внутренних вопросов к внешним, от которых общественное внимание было отстранено временно какими-нибудь обстоятельствами, — факт, много раз совершавшийся везде. По многим признакам можно думать, что настроение русского общества слагается с некоторого времени в этом направлении, что мы находимся накануне такого дня, когда большинство русских людей не будет уже достаточно удовлетворено успехом в одних домашних делах. Никогда нельзя было сомневаться, что такой поворот мнения произойдет раньше или позже: это закон истории, проходящий чрез всю жизнь великих народов; можно было сомневаться только в сроке, когда он наступит.

Независимо от влечений живой души, которая сказывается во всяком человеческом обществе, великая держава не может сосредоточиться и замкнуться в себе надолго, если б и хотела. Она может умерить свое вмешательство во всемирные дела, углубиться в себя, только на очень непродолжительный срок. Мир не стоит на месте, формы его и сочетания изменяются беспрерывно; абсолютного могущества, независимо от сравнения своих сил с чужими силами, не существует; а потому никакой значительный народ не может оставаться равнодушным к событиям, происходящим за его границей, далеко не может допустить всего, что может там случиться. Была ли бы могущественна Россия, была ли бы она обеспечена в своей целости, если б устояла европейская монархия, созданная Наполеоном I? Было ли бы возможно у нас правильное внутреннее развитие при такой внешней опасности, грозящей ежедневно? Не пришлось ли бы нам пожертвовать самыми дорогими общественными интересами для внешнего обеспечения государства, отложить всякую мысль о будущем для настоящего? Европейская монархия Наполеона была явлением исключительным, которое, конечно, не возвратится; но разве в нынешнем положении европейских дел, при нынешнем, слишком известном и вовсе не скрываемом настроении почти всего Запада против России не могут возникнуть такие политические сочетания, которые будут иметь для нас совершенно то же значение, как французская империя 1812 года, которые, так же как и она, могут оторвать нас, и оторвать надолго, от всякой мысли о будущем для настоящей минуты? Для прилежного наблюдателя не может быть сомнения, что такие виды, хотя бы в зародыше покуда, существуют в уме многих правительственных людей Запада, что виды эти согласуются также со многими основными интересами наших недоброжелателей и что общественное мнение в большинстве благоприятно им. При таком союзе личных стремлений, интересов и мнения в нашу эпоху неожиданных событий и внезапных решений каждое несогласие в каком-либо серьезном вопросе может чрезвычайно быстро разгореться в прямое столкновение. Кто не помнит 1853 и 1863 годов. Что враждебная сила будет теперь в руках не одного лица, а одного чувства или одного интереса, от этого нам не станет легче. Возможность неблагоприятных нам политических сочетаний чрезвычайно облегчена рядом невообразимых событий последнего десятилетия, происшедших без нашего вмешательства, в то время как мы замыкались в себя. В это десятилетие Россия воскресла к жизни, это правда; но и оборот медали слишком важен, чтоб его можно было считать второстепенным в сравнении с чем бы то ни было. Внешняя опасность может быть предупреждена, единение враждебных нам интересов может быть рассеяно или ослаблено в самом зародыше только решительным воздействием на современные дела; а для такого воздействия нужна прежде всего сила или по крайней мере внушительный вид силы, не оставляющий повода никакому сомнению.

Наконец, надо сказать и то, что в свете нет такой великой державы, все интересы которой, не только политические и торговые, но даже чисто национальные, племенные, заключались бы во всей полноте в ее недрах, не выходили бы за ее пределы. Такая отрезанность принадлежит только небольшим народцам, каковы, например, голландцы; да и тех смущает по временам вопрос о родственных им фламандцах. До сих пор ни одна великая Держава не осуществила такого полного объединения своей народности, чтоб оставаться чуждой сердцем ко всему заграничному. У всякого значительного европейского народа есть своя заграничная родня, которой он сочувствует, которой он не может не сочувствовать без самоотречения, потому что она есть плоть от его плоти, потому что в ее лице он сам попирается чуждым насилием; попирается его знамя, его народность, исторические идеи или религия. Как ни далеко разошлись романские народы, а даже у них сердце говорит сообща; симпатии Франции всегда были за Италией, а Германии против Италии. Хотеть, чтобы человек замкнул свои естественные чувства в пограничной черте, условленной на последнем съезде дипломатов, значит представлять его себе куклой, а не человеком. Никто не может быть сыном своего государства; только отечество, то есть самостоятельная народность, может иметь сынов; государство же имеет одних слуг, часто очень преданных, но все-таки слуг. Мать Россия — слово, полное великого смысла, мать Австрия — чистая бессмыслица. Если же человеку свойственно питать сыновние чувства к своей великой семье-народности, то он, значит, любит ее, а не последнюю политическую растасовку карт, любит ее одинаково везде, где видит, и в своем, и в чужом государстве. Посмотрим, долго ли политическая верность австрийских немцев устоит против патриотического влечения? Когда великий народ стремится сердцем к заграничной родне, более или менее близкой, однокровной или одноверной, он защищает не только ее, но сам себя, он защищает в ней свою собственную личность и свои собственные убеждения, свой исторический тип, выражающийся в известной мере и в родичах его, против чуждых личностей и убеждений. Вера в себя, в законность и превосходство своих коренных идей и стремлений есть та сила, которая создает великие народы; какая же вера, обладающая могуществом, отдаст себя на попрание в каком бы то ни было виде? Великий народ, остающийся бесстрастным при виде страданий своей крови или своих задушевных убеждений в лице своих близких, потому что законность участия к ним не оговорена формально дипломатическими трактатами, подсечет тем свои собственные национальные основы, покажет всему свету и самому себе, что эти основы для него только вывеска, а не призвание.

Для людей, не отвергающих народной личности, то есть самой истории, заключение ясно. Великий народ не может заглушить в себе надолго голос своего векового призвания, душа его очень скоро возмущается против такого насилия над собой. Великая держава не может надолго замкнуться в себе, не рискуя очутиться внезапно в таком положении, из которого ей потом придется выбиваться ценой величайшего напряжения сил. Сборный человек, представляемый народностью, не может отрешиться от человеческих чувств, иногда против воли вызывающих его на деятельность, так же как и частное лицо; поступая иначе, он утратил бы собственное уважение, без которого жизнь ничего не стоит для народа, как и для личности. Эти три побуждения к внешней деятельности неотразимо увлекают каждый великий народ, занимающий самостоятельное место в свете, ко вмешательству во всемирные дела, заставляют его неустанно направлять события в смысле своих национальных интересов. Нам кажется несомненным, что сумма этих побуждений вызывает в настоящее время к внешней деятельности Россию более, чем какую-либо другую державу. Восточная война и десятилетнее углубление в себя накопили на нас долг с процентами, который теперь разом приходится уплачивать. Но современный мир не в таком положении, чтобы право и самые законные чувства значили что-нибудь без силы, тем более что каждая нация имеет свои законные чувства, иногда круто противоречащие чувствам другой.

Размеры этого сочинения, посвященного исключительно военному делу, не позволяют нам вдаваться в обсуждение современных европейских событий, хотя связный перечень фактов подтвердил бы вышесказанное лучше всяких рассуждений. Важность этих событий для России такова, что они могут заставить призадуматься самого доверчивого и беспечного человека, если только он русский по чувствам. Нескольких слов будет достаточно не для развития, но для уяснения нашей мысли.

На свете есть державы окончательно сложившиеся, собравшие в себя почти все свои естественные элементы и срастившие их с собой, а потому не связанные больше с такими жизненными интересами за границей, от решения которых прямо зависело бы их могущество и внутреннее развитие; и есть державы, еще складывающиеся, чувствительные к урону не только в себе, но и вне себя, державы, будущность и развитие которых могут быть сильно подсечены в лице их заграничных интересов. Такова прусская Германия, такова и Русская империя, несмотря на свою огромность. Совершающееся на наших пределах бесконечно важно для нас, не только как залог спокойной будущности, но даже как обеспечение в том, что мы устоим в нынешнем своем положении. Для большей части Европы Россия неприкосновенна, то есть считается недостижимой, только на восток от Днепра, на север от Кубани, на юг от Выборга; все прочее не признается еще окончательно решенным и при первом неблагоприятном для нас сочетании европейских сил может стать предметом враждебных попыток. Обширные окраины России далеко еще не так прочно срощены с владычествующим племенем, чтобы на них не могли оказать некоторого притяжения другие, даже псевдооднородные с ними центры, создаваемые вдоль нашей границы. Явная враждебность высших и средних классов в одних окраинах, совершенная разноязычность и чужеземная культура в других, не допускают до сих пор такой органической связи их с телом государства, чтобы сила оружия и внешняя приманка не могли больше иметь влияния на их судьбу. Со дня разрушения Польши, в продолжение полувека, Россия обеспечивалась от неприязненных замыслов Священным союзом. Сбросив с себя эти обременительные узы, она может полагаться только на собственную силу. Нам нужно теперь, и еще долго нужно будет в будущем охранять Финляндию от скандинавизма, прибалтийские губернии от немецкого единства, Польшу и западные губернии от самых сложных влияний и замыслов, Бессарабию от Румынии, Закавказье и от Европы, и от мусульманского фанатизма. Заботы правительства и общества о наших окраинах ясно доказывают, что еще не все там решено.

С другой стороны, битва при Садовой и разложение Турции дали славянскому вопросу и в Австрии, и на Балканском полуострове такой толчок, что он начинает быстро переходить из области археологии на действительную почву. Он никогда не разрешится без России, потому что сами заинтересованные не владеют такими силами, чтобы идти самостоятельно к своей цели, а из великих держав, устанавливающих судьбу света, одна Россия может желать ему разрешения окончательного и справедливого; для прочих же эти истерзанные племена орудие, а не цель: к личной участи их все равнодушны. Тем не менее дело это зреет; все зависит от того, какое оно получит направление. Нет сомнения, что вопрос о славянах и православных, разрешаемый враждебной России политической интригой, может стать, хоть бы и временно, великой для нас опасностью. Вдоль русской границы могут создаться уже не частные и призрачные, а действительные центры притяжения, тяготеющие на наши окраины. Враждебные к России и самостоятельные до некоторой степени славянские и православные массы, опирающиеся на сочувствие, а еще вероятнее даже на содействие Европы, совсем не то что враждебная Австрия или Турция. Славянское и православное соседство, относящееся к нам в массе, как теперь относятся поляки, разве это возможно допустить? Тут бы шло дело уже не о политическом соперничестве, а о племенном междоусобии, о том, кто представляет расу и стоит во главе ее; из такой постановки вопроса возникло бы нечто похожее на вековую борьбу Московской Руси с литовской из-за того, кому из двух принадлежит право называться Русью. А такие виды, по крайней мере такие поползновения против нас, несомненно, существуют во многих правительственных головах и в общественном настроении Западной Европы. Недавно еще Европа надеялась поглотить, ассимилировать все русское и близкое к русскому по племени и вере, живущее вне пределов России. Внезапное появление на рубеже Европы православно-славянской империи воскресило умиравших и заставило западную политику отказаться от такой надежды. Тогда, вместо того чтоб изглаживать следы этих опасных элементов, естественно, явилась мысль признать их (хотя не совсем откровенно и не без задних мыслей), но с условием, чтоб они стали под враждебное нам знамя. Эта мысль не совсем еще дозрела, но она зреет очевидно. Еще десять лет углубления в себя, и за результаты нельзя будет отвечать. Такой оборот дела окажется гибельным для славян и православных, которые никогда не достигнут своей цели, опираясь на Запад, но он может оказаться гибельным и для нас.

Кроме потребностей народной политики, мы вынуждены еще к необходимой политике географической. Россия сообщается с океаном, то есть с целым миром, только двумя выходами, двумя внутренними морями, которые, по своей замкнутости и ограниченности, легко могут стать de facto из общей чьей-либо частной собственностью. Решение славянских и греческих дел во враждебном нам смысле, простирающееся до Босфора, передающее ключи Черного моря из рук умирающего в руки молодые, искусственно сложенные и неприязненно к нам настроенные, создаст для нас такое положение, о котором нельзя не подумать крепко. Вдоль западной границы постоянное, опасное по своему племенному характеру междоусобие, мечом или влиянием, все равно; на северном морском выходе сильное соперничество; на южном — возможность неприязненного владычества; что ж это за будущность?

Как единственная в свете православно-славянская держава, Россия не может допустить никаким образом ни онемечения или окатоличения своих заграничных сродников, ни тем еще менее решительного перехода их во враждебный стан. Ясно, почему для нас нестерпимо второе. Но мы не могли бы допустить и первого, даже независимо от политических видов, потому что это значило бы отречься от основной, зиждительной силы своей истории, признать себя подломившимся народом. Русская жизнь содержит в себе слишком много самобытных, ей только свойственных начал, чтобы слиться совершенно с жизнью римско-феодально-католической или протестантской Европы, стать одним из ее оттенков, как другие западные нации. Нам приходится жить и развиваться по-своему. Но жить и развиваться совершенно особняком, быть единственным видом своего рода, одной струной октавы, без соприкосновения с чем-нибудь параллельным, без возможности проверки своего направления, результатов своей жизни и мысли с направлениями однородными, вышедшими из того же духовного корня, но представляющими его в разных разветвлениях, во всем разнообразии, к какому он способен; остаться единственным свободным православно-славянским народом, не имеющим на всем горизонте мира ни одной точки сравнения с собой, кроме самого себя, — это значило бы стать в положение племен древности или Китая, которые должны были все черпать из себя, никогда не освежаясь. Конечно, отчуждение наше не было бы столь полное, потому что мы соприкасаемся нравственно с Европой, участвуем в общечеловеческом прогрессе. Мы сродни Европе, но все-таки двоюродные, а не родные братья ей. Нас разлучило историческое воспитание. Три четверти нравственного фонда Европы, даже современной, имеют свой корень в римском праве и римских государственных преданиях, в феодальной закваске личных отношений и в католичестве с его сектами — в вещах совершенно нам чуждых. Чем больше будет развиваться наша общественная жизнь, тем более она задаст нам вопросов, на которые мы не найдем ответа даже в совокупности западной жизни. Без однородных, сочувственных, развивающихся параллельно с нами на одном и том же духовном основании славянских и православных народностей нам пришлось бы жить до такой степени крайне самостоятельной жизнью, что едва ли создан народ, у которого надолго хватит сил для такой ноши. Самостоятельное существование заграничной родни необходимо России не только в политических, но и в нравственных видах, в видах общественной будущности. Оно нужно не только Русскому государству, но и русскому человеку. Каждый великий народ окружен, хоть отчасти, сочувственной атмосферой; у одной России ее нет, хотя элементов для нее вокруг нас больше, чем у кого бы то ни было. Вся эта полоса однокровных и одноверных стихий, обхватывающая Россию кольцом, не может оставаться нейтральной, она будет или решительно за нас, или решительно против нас, смотря по нашим действиям. Для своей безопасности как для своего развития, из политических, как из нравственных побуждений, Россия не может щадить никаких усилий, чтобы создать вокруг себя сочувственный и союзный славянский и православный мир.

Полусознательное влечение к такой цели сказалось у нас давно, но только на днях стало принимать более определенный образ. Одни литературные заявления не проведут таких чувств в жизнь; но когда народным влечениям становится ясная цель, она проникает массы как живой огонь. В 1848 году Италия еще не думала о национальной целости, в 1860 году целость была уже общей мыслью всех и каждого; между тем вековой Тоскане и вековому Неаполю стоило чего-нибудь отказаться от себя. Тем более в нашем деле. Нам не нужно новых областей, нам нужны только приязнь и союз, вместо вражды, на наших пределах; нам нужны равноправные братья-союзники.

Ни ясные как день политические потребности, ни самые законные влечения народного чувства еще не исчерпывают всех побуждений современного русского поколения ко внешней деятельности; Россия не может устроить благополучно даже свои внутренние дела, оставаясь под впечатлением восточной войны, не изглаженным другим, благоприятнейшим настроением. Забота о домашнем преуспеянии наполовину развлекается у нас заботой об обширных окраинах, в которых никакой прочный успех невозможен, пока там существует уверенность, выводимая из результата последней войны, что сочувственная им часть Европы может одолеть нас и возвратить им в один день все утраченное. Люди могут склониться без задней мысли пред необходимостью тогда только, когда они потеряли всякую надежду устоять на своем. Трудно срастить с собой края, в которых почти каждая пробуждающаяся мысль переходит если не прямо в неприязненный, то все-таки не в сочувственный стан (мы говорим не об одних поляках), и трудно также не допустить ее до такого перехода, пока надежда на другой оборот дел живет еще у всякого семейного очага. В 1812 году, когда император Александр приехал в Вильну вслед за бегущим Наполеоном, он мог сделать из Польши, даже нравственно, все что хотел, потому, что она ни на что больше не надеялась. Со времени восточной войны на всех пределах наших, заселенных не русским племенем, стало выражаться совсем другое настроение. Довольно трудно ладить с людьми, которые почерпают новую надежду в каждом заграничном замешательстве, для которых самая положительная воля правительства, поддерживаемая всей нацией, не кажется еще приговором судьбы, вследствие убеждения, что эта нация не устоит против сил их друзей, истинных или предполагаемых. Даже в местностях не враждебных, а только чуждых нам, не согретых поэтому русским чувством, являются самые дикие, пока еще не опасные, но все-таки вредные мечтания, по поводу этой мнимой несостоятельности России перед Европой. При каждом значительном европейском событии ребяческая фраза «как скажет Наполеон, так и будет», самые невозможные мечтания о перемене участи получают там ценность ходячей монеты. Что за дело до того, что мы знаем нелепость всех этих надежд и мечтаний, когда они, заинтересованные, не знают того и увлекаются понятиями, внушенными в одной местности страстью, в другой безграмотностью, но исходящими из одного источника, — из того, что после восточной войны они не считают Россию достаточно сильной и ждут всего возможного в будущем. Легко ли вести в должном направлении людей, которые умышленно упираются на каждом шагу вследствие своих ложных мечтаний? Наши окраины, как бочки Данаид, будут бесплодно поглощать величайшие жертвы правительства и общества, пока решительные события не уверят их в том, что они окончательно и без апелляции к судьбе наши. Первая удачная война изменит коренным образом нынешние отношения. Тогда четверть усилий окажет больше действия, чем совокупность их оказывает теперь.

Торжество в справедливой войне доставляет победителю не одни только вещественные выгоды; последствий ее нельзя исчислить с карандашом в руке, вычитая издержки из ценности приобретений. В настоящем положении света, когда международная справедливость еще ничего не значит без поддержки оружием, готовность великого народа идти на борьбу за свои убеждения, напряжение воли и уверенность в себе, которые он выносит из борьбы, удесятеряют его духовные силы, а в этих силах источник всякого народного процветания, даже часто вещественного. Вся история свидетельствует об этом. Голландия после войны испанской, Франция после войны республики, Пруссия после войны за независимость — всех таких примеров не перечислишь — становились сейчас же гораздо деятельнее, предприимчивее, богаче, в несколько лет не только покрывали жертвы предшествующих годов, но удваивали народный капитал. Понятно почему, — народ тот же человек, а сила человека заключается в нем самом, в степени его душевного напряжения, которое надобно только пробудить. Вопреки ходячим понятиям жертвы, вынуждаемые великой войной, если только эта война ведется за сознаваемое народом право, всегда оказываются даже в экономическом отношении не растратой, а зернами будущей жатвы (тут, разумеется, идет дело не о мексиканских экспедициях Наполеона)[111]. Такой вывод не согласен, может быть, с теорией несуществующего отвлеченного человека, но он прямо истекает из природы человека действительного, жизнь которого слагается из мнений, верований и впечатлений. Так же точно, когда дело идет о соперничестве между европейскими народами (т. е. племенами одинаково энергическими), задетыми за живое, то здесь надо подводить итоги не рублям, а чувствам; Франция победила Европу в то время, когда французские ассигнации имели ценность оберточной бумаги[112].

Всякому известно историческое заключение, столько раз высказанное: до сих пор нам некогда было заняться исключительно своим внутренним развитием; все силы выходили у нас на создание государства. Но, очевидно, это некогда продолжается и доднесь. Сознание нашей исторической личности складывалось постепенно, и только перед нынешним поколением обозначился ясно последний ряд вопросов, заключающих наше государственное дело. Россия должна покончить с ними, чтобы наконец опочить от трудов и, не тревожась будущим, развивать свои народные начала, создавать русское просвещение; иначе эти вопросы сами напомнят о себе и тяжко будут развлекать нас, может быть, еще целое столетие.

Мы не развивали взгляды, высказанные в этой главе, мы только указали их: иначе пришлось бы написать целое сочинение. Мы хотели не доказывать, но пояснить перед читателями свое убеждение, состоящее в том, что все интересы и все чувства современной России положительно указывают предлежащий ей путь. Самые сильные союзы, какие только могут сложиться для противодействия законным стремлениям нашего отечества, вовсе не так состоятельны, как это может показаться с первого взгляда. Лишь продолжительное бездействие наше может дать время возникнуть действительно страшному союзу. Инициатива со стороны России встретила бы, конечно, сильное противодействие, но далеко не единодушное, не народное, не возбуждающее страстей массы, — противодействие, в которое ни одна нация не положит своего сердца. Страсти будут возбуждены только в больших космополитических партиях — клерикальной или демократической, — смотря по нашим действиям, может быть, в обеих вместе. Народы останутся равнодушными. Двадцать лет тому назад европейское политическое здание скреплялось еще привычкой; многие люди чистосердечно тревожились, когда видели, что какая-либо переделка угрожает положению вещей, с которым они свыклись; удивительные перевороты последнего времени разрушили и эту привычку. Можно сказать положительно, что в настоящее время европейское общественное мнение смущается гораздо более неопределенностью положения, предшествующего кризису, ожиданием каких-либо событий, чем самыми этими событиями, когда они уже разыгрались; оно сейчас же свыкается с каждым совершившимся фактом, как будто он установлен испокон века. Все былые политические идеи и отношения до такой степени рассыпались прахом, что теперь нет ни одного правительства (кроме английского, и то не надолго), которое держалось бы сколько-нибудь преданий внешней государственной политики: существуют только интересы дня, а потому всякие сочетания, самые внезапные союзы, содействия и противодействия стали возможными. Даже тот смутный порядок отношений, какой мы видим в текущую минуту, поддерживается только жизнью или присутствием удел нескольких лиц. Очевидно, в таком положении вещей, для государства, непоколебимого на своих основаниях и ясно сознающего свои цели, вся сила заключается в настойчивости и инициативе. Если все отношения беспрерывно меняются кругом, — тот, кто не изменяет своих видов, постоянно направляет события в своем смысле, стремится без колебания к одной цели, непременно дождется благоприятной обстановки; несбыточное вчера становится сбыточным завтра.

Конечно, из числа вопросов, лежащих у нас на сердце, нет ни одного, к разрешению которого можно было бы приступить без достаточной силы; но зато, располагая такой силой, нет ни одного вопроса также, который мог бы вызвать общее сопротивление. С каждым европейским государством отдельно у нас есть пункты несогласимые, разрешаемые только войной; но эти же пункты могут быть миролюбиво улажены с другим, лежащим рядом, государством. На свете только два соперника, с которыми нам нельзя сойтись ни в чем: венгерская Австрия и Турция. Зато от нас зависит иметь прочного друга, с которым можно идти рука об руку во всех определившихся до сих пор, принимаемых к сердцу с обеих сторон, интересах — Америку. Судьба, очевидно, сближает нас; несмотря на разность наружных форм, в обеих нациях существуют побуждения к глубочайшему сочувствию, взаимные интересы, их и наши, разрешаются одними и теми же политическими сочетаниями. Здесь не место распространяться о великой идее американского союза. Нельзя сказать, чтобы русское общество поняло все ее значение; но оно сделало еще лучше — оно приняло ее к сердцу[113]. За исключением двух соседей, с которыми нельзя сойтись, и одного друга, с которым не должно ни в чем расходиться, наши отношения ко всем прочим случайны и зависят более или менее от нас самих. Стало быть, для каждого вопроса можно уловить минуту благоприятного политического оборота дел; разумеется, при неуклонном направлении, в котором не может удержаться наиболее последовательное правительство, если само общество не проникнуто сознанием национальных целей.

Наши кровные интересы искреннее и живучее, а потому и могущественнее личных интересов, противопоставляемых им; на пути нашем не стоит ничего живого, нам не предстоит никакой борьбы жизни с жизнью; все одаренное будущностью в этом свете может быть с нами, или нейтрально к нам. Против нас выдвигаются лишь страсти и интересы, предводимые эгоизмом, политической интригой, отрицанием человеческого права или грубейшим материальным насилием. Нам может предстоять великая борьба, но никакой верный и верующий в себя народ, тем более восьмидесятимиллионный, не поколеблется, когда придет время выйти на эти темные полчища.

До сих пор у нас есть люди, полагающие, что слишком большое государственное могущество влечет за собой как прямое последствие правительственную централизацию с характером военной дисциплины, что могущество противоречит свободе и развитию и потому его должно опасаться. Но в этом замечании кроются, очевидно, два недоразумения: одно в определении значения слова «слишком большое могущество», другое — в смешении времен и эпох. Слишком большое могущество то, которое обременяет себя ненужным, из славолюбия, если б относительно оно даже и не было велико. Слово это неприменимо к великой державе, стремящейся осуществить свои исторические влечения, такие влечения, в которых оно находит законное удовлетворение своим потребностям и внутренним, и внешним. Осуществление этих целей может сделать могущество державы громадным, но не сделает его слишком великим, не скажется противодействием внутреннему развитию, потому что из него никогда не возникнет избытка силы, не находящей себе употребления: сила будет только соответствовать ноше. Деспотизм действительно оказывался всегда основным характером государств завоевательных, от Римской империи до первой Французской, но потому именно, что они были завоевательные, потому что они насильно налагали иго на чуждые народы. Пьемонт[114] же нисколько не стал деспотическим оттого, что привлек к себе Италию. Нет причины, чтоб однородное с этим историческое явление, хотя в гораздо более обширной рамке, привело к противоположным последствиям. Работа самой жизни, когда люди не насилуют ее, а только содействуют ей, не может разрешиться ничем, кроме как жизнью, еще более могучей, потому что она становится боле разнообразной. Никакой уважающий себя человек не захочет для своего отечества даже всемирного владычества, если оно должно быть сопряжено с потерей или застоем хотя бы малейшего из его личных человеческих прав. Отечество существует только для гражданина. Но об этом нет и вопроса; Россия может стать путеводительницей своих родичей только в той мере, в какой она сама явится способной к полному человеческому развитию, только просвещенная, прогрессивная и свободная Россия может стать средоточием славянского и православного мира. Россия, в которой мы родились, не закончившая еще своего воспитательного периода, могла манить к себе болгар, искавших в ней убежища от грабежа, от выкупа за голову, но она не могла манить образованных и граждански обеспеченных родичей. Теперь же в нашем будущем сомневаться нечего. Прогрессивный ход русской истории очевиден, а с 1855 года быстрота его бросается в глаза. Мы единственный современный народ, не сомневающийся в своей верховной власти. Систематическая реакция в современной русской истории немыслима, а временные задержки и даже минутные возвратные шаги, по поводу хотя бы первостепенных вопросов, тянутся цепью через жизнь всякого народа, даже американского. Равномерный ход истории от того не останавливается. Когда пароход несется на полных парах, экипаж не отстанет, прогуливаясь от носа к корме; в то время, когда он сделает пятьдесят попятных шагов, разбежавшееся судно умчит его на сто сажень вперед.

Никакой сильный народ не дозволит без сопротивления, чтобы в сфере его действия, а тем более на его границах, происходили события, последствия которых могут оказаться ему неблагоприятными. Но кроме этого побуждения к деятельности, общего всем великим державам, каждая из них руководствуется при вмешательстве в чужие дела побуждениями самобытными, совсем отличного характера, которые поэтому никак не могут быть подведены под одинаковое освящение справедливости и нравственности. Эгоизм масс везде кончает признанием справедливости всего, что ему кажется полезным. Но справедливость все-таки не остается пустым словом, даже в международных отношениях. Политическому обществу, как и отдельному лицу, трудно выдерживать искусственно принятую на себя роль, придавать напускным или эгоистическим чувствам жизненность и могущество чувств сердечных. Напротив того, народ, глубоко убежденный в своем праве, обладает энергией и настойчивостью, против которых нелегко устоять без подавляющего превосходства в силах. Могущественная держава, стремящаяся к осуществлению своих исторических видов, твердо ею сознанных, в силу одного этого сознания уже наполовину обеспечена в успехе. Но международные дела не решаются без силы. Для полного успеха нужны три вещи: ясное сознание целей, проникающее общество сверху донизу; твердая воля, выражающаяся не порывом, а настойчивым, безустанным действием в принятом направлении; и военное устройство, соответствующее совокупности материальных и нравственных сил восьмидесятимиллионного народа.

Загрузка...