Ряд статей под этим заглавием вначале появился в «Русском Мире». При первом издании их отдельной книгой в 1874 году автор предпослал им следующее краткое предисловие: «Издавая книгой статьи, напечатанные в «Русском Мире» под заглавием «Чем нам быть», я дал им, для удобства читателей, иное разделение — на главы, соединяя статьи однородного содержания. Вместе с тем изложение дополнено и развито с большой определенностью для избежания недоразумений, возникших в обществе при чтении спешно написанных газетных статей. Тем не менее я должен просить читателей помнить, что представляемая им книга — собственно не книга, от которой можно было бы требовать систематической полноты предмета, а ряд исправленных журнальных статей, соединенных в одно целое только по форме.
Любопытно поставить перед нашим обществом следующий вопрос: существует ли для ныне живущих русских людей, из бесчисленного ряда задач, предлагаемых настоящему поколению общественной жизнью, такая задача, которая могла бы быть решена и установлена на деле вне спора несомненным большинством голосов, о которой можно было бы сказать, что в этом отношении в России существует твердое мнение? Представим себе сон: нам снится, что все частные русские люди, семьдесят девять с половиной миллионов из восьмидесяти, перенесены мгновенно на другую планету и им приходится устраивать свой общественный быт без помощи готовой правительственной склейки, которой у нас все держится; этим частным людям надобно сложиться в общество и государство одной силой своей исторической закваски и современных убеждений. Может ли даже присниться, чтобы, при такой крайности, в нынешнем русском обществе нашлось достаточное большинство, правильнее сказать — достаточная нравственная сила, для твердого и скорого установления не только соответствующих форм, — мы об них уже не говорим, — но даже самых коренных основ? Слово большинство необходимо заменить в этом случае словом нравственная сила, потому что в нынешнем состоянии света не все еще люди одинаково люди; под развитыми общественными слоями лежат слои, представляющие почти допотопный человеческий быт, которые даже в случайных проявлениях своей силы движутся не собственными замыслами, а руководятся вожаками из исторически созревших верхушек, — все равно, на парижских ли баррикадах, предводительствуемых живописцами без заказов и журнальными сотрудниками без работы, на французском ли и немецком всенародном голосовании, выжимаемом из страны давлением высших слоев, или в решениях русских гласных от крестьян на земских собраниях. Явление возмутившихся сицилийских рабов, избравших своим начальником римского гражданина, представляет и будет представлять еще на неизмеримое время в будущем явление неизбежное. Мы можем поэтому ограничиться в нашем рассуждении одним обществом. Хотя русская народная масса и не оставалась бездейственной в решительные часы нашей государственной жизни, как, например, в 1612 году (в чем заключается одно из великих наших преимуществ), но ее сочувствие имело лишь то значение, что доставляло перевес одной из партий, возникавших в исторически воспитанном общественном слое, — иначе и быть не могло.
Но существует ли в современном русском обществе какое-либо мнение с таким большинством, или, говоря иначе, существует ли такая группа единомысленных людей, которая в предполагаемом нами сне могла бы обратить свою волю в обязательный закон, без чего новой планете пришлось бы быть свидетельницей сумятицы и даже полного разложения, еще невиданных на нашем свете? Вопрос этот сводится на следующий: оказываются ли в обновленном русском обществе хотя бы только завязки самостоятельной и сознательной народной жизни, без которой мы можем быть расой, можем быть государством, но не можем стать живой, развивающейся нацией, идущей вперед по своему пути? Ходить же постоянно по чужим путям — значит лишиться в историческом смысле права на самостоятельное бытие, обратиться в обезличенную толпу, в материал, и подвергнуться опасности, раньше или позже, очутиться под рукой тех, у кого есть свой путь. Несомненно, что всякий из больших европейских народов, поставленный в положение, о котором мы говорим, не находился бы долго в затруднении: он воссоздался бы по своему историческому складу. У англичан не возобновилось бы, вероятно, одно пэрство, но управление осталось бы на новой планете в нынешних же привычных руках. Между французами не обошлось бы без резни, так как у них лишь резней устанавливается законность всякого нового правительства; но одна из готовых партий очень скоро захватила бы власть и снова опеленала бы народ административной паутиной; французам опять пришлось бы платонически увлекаться пристрастием к той или другой форме верховной власти, оставаясь под той же самой ежечасной и мелочной опекой чиновников, назначаемых всяким их правительством почти из тех же людей. Нечего и говорить об американцах: почва новой планеты никак не показалась бы им в политическом отношении мудренее почвы Нового Света. То же сравнение, приблизительно, можно распространить и на немцев, и на итальянцев. Но что делали бы в таком положении мы, русские? Одна сторона вопроса, вероятно, решилась бы скоро. Судя по понятиям всей массы нашего народа, признающего законной властью одну только царскую власть, без всякого ее определения, мы должны были бы снова прибегнуть к самодержавию, хотя подобное восстановление не обошлось бы без большой смуты: наш народ верит не столько в отвлеченный принцип, как в освященный род. Но вопрос этим не кончается. Самодержавие все же есть только принцип, как народовластие в республике, принцип, способный облекаться в самые разнообразные формы в приложении к делу, в управлении государством и областями, как достаточно доказано нашей собственной историей. Но какой монарх может взяться за устройство управления, не зная, в чем состоят условия и потребности данного народа? А кто же, какое мнение, какая группа единомышленников — могли бы указать у нас, при воссоздании общественного порядка, наши потребности, — указать таким образом, чтобы голос их покрыл тысячи других голосов, настоящую кошачью музыку, которая поднялась бы по этому поводу? Можно сказать с достаточною вероятностью лишь одно: большинство русских голосов не захотело бы возобновления бюрократического управления посредством столоначальников, вне необходимых размеров. Но чем заменить столоначальников? Кто сказал бы это на новой планете с таким авторитетом, чтобы в нем можно было узнать голос страны, по крайней мере голос нравственной силы, первенствующий в стране, что одно и то же? Можно думать, однако же, что, даже не переезжая на другую планету, мы находимся и на этой земле в положении довольно близком к вышеописанному, за одним исключением — за исключением прочности верховной власти, без которой все у нас рассыпалось бы прахом.
Конечно, существование твердой власти есть спасительный факт, обеспечивающий наше настоящее и близкое будущее в государственном смысле; но само по себе оно не предрешает форм общественного устройства, соответствующих нашему складу, росту и потребностям. Правительство состоит не из волшебников, которые могли бы знать то, чего не знает сам народ; у нас же не существует покуда никакого связного мнения (возможного только при связности людей), в котором выражалось бы хотя приблизительно направление большинства русского общества.
Двадцать лет тому назад нельзя было предложить подобного вопроса, не только по стеснению слова, но потому, что он не имел бы смысла. Во-первых, некоторое сосредоточение мнения и органы для его выражения тогда существовали, хотя в очень одностороннем и бездейственном виде. Во-вторых, — и это главное, — подобный вопрос не мог тогда возбудиться, так как в нем не настояло надобности. Пока продолжался воспитательный период нашей истории, открытый Петром Великим и законченный нынешним царствованием, верховная власть относилась у нас к народу, вместе взятому, не только как власть, но как наставник: и сама она, и русское общество, после страдательного противодействия первых годов, признали особую просветительную миссию сверху, не постоянную, а временную, отрицавшую по своей сущности самостоятельность суждения и гражданской деятельности у просвещаемых. Известное дело, что от ученика требуют только прилежания и послушания, а не мнения. Прожитый нами полуторавековой воспитательный период был запечатлен исключительным, чисто искусственным и подражательным характером, резко отличающим его и от предшествующего, и надо думать, от наступившего уже времени, от минувших и от грядущих веков самодельного народного развития. Настоящее царствование[189] упразднило этот воспитательный период, вызвав общество к гражданской деятельности, и открыло новую эпоху русской истории, можно надеяться — эпоху зрелости, в отношении к которой все предшествующие были только приуготовительными. Мы выдержали выпускной экзамен, так, впрочем, как его обыкновенно выдерживают на Руси, благодаря снисхождению экзаменаторов, более чем собственным знаниям; тем не менее мы теперь уже должны стоять на своих ногах и жить своим умом. Вопрос об определенности и твердости общественного мнения и о связности сословных пластов и групп, способных взращать и выражать его, становится из праздного, каким он был еще недавно, неотложным. Покуда же мы, русские, встающие со школьной скамьи воспитательного века своей истории, связываемся между собой не какой-либо общностью мнения, свойственной всякой сложившейся нации, а лишь некоторым единством народного чувства; это чувство есть не что иное, как отголосок, постепенно выдыхающийся от времени, однородности и сосредоточения национальных взглядов, когда-то у нас существовавших. Потому мы покуда только государство, а не общество. Очевидно, крепость государственного сложения обеспечивает нам переходный срок, в течение которого мы можем срастись в общество; но тем не менее срок этот, едва ли растяжимый произвольно, должен окончательно решить, что нам предстоит впереди: быть ли живым народом, или политическим сбором бессвязных единиц. На дне вопроса, поставленного таким образом, лежит ключ нашего будущего.
В современной России видно во всем отсутствие сложившихся мнений и общественных органов, способных установить взгляды большинства и выражать их с достаточным весом. Одно связано с другим неразрывно: разброд мнений всегда доказывает, между прочим, разброд людей. Ниже мы постараемся исследовать причины такого необычайного явления — тысячелетнего исторического общества с неустоявшимися понятиями; покуда же можно удовольствоваться признанием самого факта: путаница наших понятий бросается в глаза. Мы все знаем, что русский народ чрезвычайно даровит, что умных людей у нас едва ли не больше, чем где-нибудь. Достаточно проехать несколько сот верст по нашим и по заграничным железным дорогам, разговаривая со случайными соседями, чтобы неотразимо прийти к двум заключениям: первое — что в суждении большинства русских людей гораздо более меткости и независимости; второе — что в самых обыденных предметах, к которым европеец подходит совершенно развязно, как к своему дому, зная все входы и выходы, русскому приходится как будто открывать Америку; вы видите, что наш земляк подступает к предмету как бы в первый раз, и притом в одиночку, не чувствуя за собой никакой опоры сложившегося мнения. Даже в противоположных взглядах двух европейцев на какой-либо предмет заметно, что суждения их исходят из одного общего основания и расходятся только в личных заключениях; но даже в согласии двух русских чувствуется, что мнения их вытекают из различных точек зрения и сходятся только в практическом выводе. Под нашими взглядами нет общей подкладки, выработанной совокупной жизнью. Оттого средний русский человек из фрачных слоев или крайне нерешителен в своих заключениях, не доверяет себе, или же дерзок до безобразия, до бессмыслия. И нерешительность, и дерзость происходят из одного источника — из того, что он должен до всего добираться сам, что он не знает, что и кто за него, что и кто против него; он рассуждает в одиночку. И наша робость, и наша смелость не сознательны. Оттого русские люди, даже вполне зрелые и нравственно сильные, которые принесли бы честь всякой стране, мало полезны обществу. Как иметь влияние на общество, когда оно не представляет ни сборных мнений, ни общих интересов, ни сложившихся групп, на которые можно было бы действовать; влиять же на людей поодиночке значило бы черпать море ложкой. Недостаток гражданской доблести, вялость в исполнении своих обязанностей и равнодушие к общему делу, в которых мы постоянно себя упрекаем, происходят, в сущности, от бессвязности между людьми. Немудрено быть гражданином там, где человек видит перед собою возможность осуществить всякое хорошее намерение; но нужна непомерная, чрезвычайно редкая энергия, чтобы тратить силы при малой надежде на успех. Это чувство одиночества, действующее очень долго, повлияло, конечно, и на склад русского человека, сделало его относительно равнодушным к общественному делу, лишило веры в себя, вытравило из нас отчасти то, что называется индивидуализмом. Невозможно вылечиться от равнодушия, пока продолжается обстановка, его создавшая.
В русской литературе то же самое, что в русской жизни. И здесь нет недостатка в умных и ученых книгах или журнальных статьях, заносимых в периодические издания из самого общества; но под зрелыми русскими книгами так же точно не оказывается почвы, как и под зрелыми русскими людьми: они мало входят в народное сознание, между ними и общим уровнем остается пустой промежуток. В других странах никакое личное выражение сильной мысли не пропадает даром: оно подхватывается и разносится в обществе периодической печатью, оно, можно сказать, разменивается ею на мелочь для всеобщего употребления. У нас же, между серьезными трудами со стороны, которые печатают случайно газеты или журналы, и собственными их передовыми статьями или обозрениями не оказывается никакой связи; в печати, как и в жизни, зрелые люди остаются одинокими, мыслят про себя, а печать (даже издания, служащие им органом, за весьма малым исключением) продолжает угощать публику той же уличной философией и политикой. Даже в деле рецензии и ознакомления общества с замечательными отечественными произведениями, составляющих прямое дело периодической печати, всякий труд, перерастающий общий уровень, всякое произведение мысли сколько-нибудь сильной — остаются чужды русской критике; разве случайно вздумается умному и ученому адвокату написать разбор нового сочинения по социологии, или «неизвестному» представить очерк так называемых «запрещенных духовных книг». Без таких случайностей, довольно редких, одиночные верхушки русской мысли оказываются не под силу нашей критике, даже не затрагиваются ею. Удивительно разве то, что многие люди все-таки добираются до этих произведений собственным чутьем, без всякого указания, что репутация наших деятелей и писателей в обществе держится совершенно независимо от ее огласки печатью; этот факт более всего остального доказывает великие нравственные силы, скрытые в недрах русского общества, несмотря на слабость внешних его проявлений. В начале шестидесятых годов наша периодическая печать оказывала несомненное влияние на общество, но в итоге влияние пустозвонное и нехорошее, и утратила его по своей вине[190]. Теперь она не руководит решительно ничем, остается совершенно бесплодной для развития мнения русских людей, тех по крайней мере, у которых выросла уже борода. Особенно должно сказать это о нашей печати газетной, наиболее привлекающей читателей среднего уровня; она исключительно живет фельетоном, обращенным в потеху для публики, принявшем все свойства старинного помещичьего увеселения с шутами и скоморохами. Наши нигилистские журналы издаются для гимназистов; так называемые серьезные газеты, во всем, что они говорят от своего имени, — ровно ни для кого: читатели ищут в них шуток, телеграмм, известий из областей, городской хроники, иногда останавливаются на случайном слове кого-нибудь из читателей же, решившегося высказаться — и только.
Явление само по себе совершенно понятное. В нашей периодической печати не выражается, кроме редких исключений, никаких сборных мнений, у нее нет союза со сборными интересами, так как страна почти не обнаруживает их; за печатью не стоит никто, она не внушается никакой живой действительностью, она решает все на свете с точки зрения каких-то общечеловечных принципов, заменяющих недостаток положительного дела; одним словом, она выражает собой только самое себя, понятия своих сотрудников. Кому же они могут быть любопытны? Нельзя сказать притом, чтобы в наших журнальных редакциях не было даровитых людей: они есть; но у этих людей нет дела, они проникнуты тем же характером, находятся в тех же условиях, как наши даровитые собеседники на железных дорогах. Едва можно назвать две или три редакции, стоящие выше этой среды; но и они точно так же вращаются в пустоте. Свыше, очевидно, относятся к влиянию такой печати гораздо серьезнее, чем относится к ней само общество — лучший судья в этом вопросе.
Тем не менее дело идет о предмете первой важности. Современное состояние дважды обновленного русского общества, во всяком проявлении его, до какого ни коснись — до жизни высших и низших слоев, до земского управления, до церковного причта, до школы светской и духовной, до печати, до войска, до семейного быта, — доказывает совершенный разброд людей и понятий, ничем между собой не связанных. Этой беде не поможет ни классическое, ни реальное образование, когда вокруг юношей, выходящих из школы, общественная жизнь рассыпается на первобытные атомы. Никуда не годится объяснять наше внутреннее бессилие (можно сказать даже — оскудение, потому что в известном отношении мы спустились ниже, чем стояли недавно) одной молодостью тысячелетней России: нечего ждать естественного наступления возмужалости. При нынешнем ходе дела эта возмужалость никогда ни придет сама собой. С каждым годом мы будем скорее рассыпаться, чем складываться, а в настоящем положении света, сросшись с Европой так тесно, как мы с ней срослись, нам некогда уже подрастать потихоньку. Глиняный горшок не спутник железному.
Прежде чем искать выхода из нашей бессвязности, надобно хорошенько в ней оглядеться. Не только в русской общественной жизни нет ни средоточия общего, ни средоточий местных, его нет так же точно и в русской мысли. Справа налево, во всем туманном облаке расплывающихся русских мнений, из которых ни одно не очерчено ясно, от бывших славянофилов до крайних нигилистов, не приметно до сих пор ни одной точки, в которой можно было бы предполагать будущий центр тяготения нашей национальной мысли, направление будущего большинства. Этой точки нельзя даже подозревать, потому что у нас обрисовались сколько-нибудь лишь крайние, совершенно несогласимые мнения; а в промежутке между ними, где обыкновенно помещается центр, тянется умственная пустота, в которой вращается вихрь осколков — даже не мыслей, а осколков фраз и слов, надерганных наудачу из обеих оконечностей, больше, впрочем, с левой, чем с правой; выводы последней, и то без ясного понятия об их источнике, стали только недавно входить в общее сознание. Этот вихрь самородных осколков недавно зародившейся русской мысли перемешан вдобавок с роем других мысленных осколков, внесенных гуртом в наши понятия только что прожитым подражательным периодом русской истории. Наше образованное общество воспитывалось на иностранной жизни, то есть на иностранных литературах, и огулом почерпало из них не столько мысли, как названия с подведенными под них заключениями, а потом, не задумываясь, применяло эти названия и заключения к своему домашнему быту, к явлениям русской жизни, имеющим совсем иное содержание. Эта переноска названий и готовых выводов на неподходящие к ним предметы спутала наши понятия до хаоса. Мы не заметили в начале своего подражательного века, что явления нашей общественной и государственной жизни, окрещиваемые иностранными именами, подразумевают совсем не то, что слова эти означают на Западе: что русская верховная власть стоит на совсем других основаниях, чем феодальная европейская монархия; что русское дворянство не имеет ничего общего с дворянством западным ни по происхождению, ни по отношению к народу и представляет совсем иную функцию общественной жизни; что применение к нам европейских понятий о среднем сословии составляет бессмыслицу, потому что в России всего только два пласта людей — пласт, созревший исторически, постоянно подновляемый притоком новых сил снизу, и пласт стихийный — простой народ; что православное духовенство, как общественный орган, не может быть ни с какой стороны приравнено к клиру католическому иди церковному наставничеству протестантскому; что православная церковь, охраняющая свое единство в чисто духовном смысле, составляет учреждение не политическое, чем обусловливается внутреннее направление нашей истории, кроме случайных, совершенно личных отклонений, а потому у нас невозможно мерить отношения церкви к государству заграничным аршином; что в России нет черни, волнующей с некоторого времени Западную Европу, а есть только оседлый народ, не разрывающий связи с родной деревней, даже при долголетнем жительстве на стороне; что завистливые отношения низших народных слоев к высшим, образованным, решительно у нас не существуют, вследствие чего первые не требуют себе никакого трибунства, никакого ограждения от последних; что наш народ привык управляться миром только в хозяйственном отношении — делить общинную землю и подати, а полицейское самоуправление на швейцарский лад ему неведомо, — и так далее без конца.
Можно было бы выследить во всем объеме образованной русской жизни фальшь, происходящую из занесенных к нам чужих названий и выводимых из них неподходящих заключений. Проглядев в первом жару образовательного увлечения это коренное различие между вновь заучиваемыми словами и своей родной действительностью, мы сбили себя с толку на полтора, может быть, на два столетия. Мы уподобились все львенкам басни, отданным на воспитание орлу и воспылавшим, по возвращении домой, рвением обучать зверей искусству вить гнезда. Отсюда все промахи нашего воспитательного периода сверху и снизу вплоть до новейшего нигилизма, прямого и неизбежного его последствия, а вместе с тем самого неподходящего и бессмысленнейшего из русских подражаний. Из общества, вместе с людьми, эта привычная подстановка чуждых названий и выводов под русскую действительность перешла и в официальные круги — кто же наполнял эти круги, как не те же люди образованного русского слоя? — и отразилась на бесконечном ряде правительственных мер прошлого времени; в последний раз она отозвалась, и отозвалась сильно, на громадных преобразованиях шестидесятых годов. В обществе это полуторавековое qui pro quo[191] действует до сих пор тем заметнее, чем личный взгляд человека ближе подходит к левой стороне русских направлений, то есть чем меньше самостоятельности в его мысли. Какой-нибудь журнал пишет статью о народном образовании в России: он считает просвещенным делом выговорить, по западному образцу, ограждение образования от клерикализма, даже не подозревая того, что, беспокоясь о нашем клерикализме, он говорит французским языком уездной барышни, которая называет содержателя постоялого двора — по-народному, дворника — le portier; а щи — la soupe au choux.
Одно с другим — переплетение крайних взглядов, выросших на русской почве, с хаосом неподходящих, чуждых нашей жизни выводов и заключений — не могли не сбиться в настоящую кашу в русской голове средней силы. При некоторой связности общественной жизни этот хаос пришел бы сам собой в порядок, по крайней мере распределился бы по группам; значение господствующих направлений можно было сосчитать, если не взвесить; мы знали бы приблизительно, в чем у нас сила и куда мы идем. Но при нынешнем положении дела, при полной бессвязности людей, умственный хаос обращается в наш хронический недуг. Нельзя не заметить, однако ж, что механическая смесь противоположных или, что еще хуже, несоизмеримых взглядов может уживаться только в частной жизни нетребовательных личностей, для которых мнения составляют нечто вроде умственного упражнения на досуге; но с ней не уживается стройная общественная жизнь, требующая прежде всего известного соответствия начал и целей в людях, действующих сообща.
Единственная серьезная работа русской мысли над самой собой дана нам группой, наименее у нас популярной, бывшими славянофилами — не в их теории и не в их практических заключениях, но в анализе, совершенном ими над русскими понятиями конца воспитательного периода, в изобличении вопиющей фальши чуждых названий и подведенных к ним готовых заключений чужеземной жизни в отношении к русской действительности, в точном определении нашего рода и вида между нациями, в общественном и духовном смысле. Без этого труда, не вполне еще вошедшего в общественное сознание, но тем не менее проникающего его понемногу со всех сторон, мы находились бы до сих пор в смутном положении образованного русского слоя двадцатых годов, стремившегося всей душой, чистосердечно, к перенесению на нашу почву французских порядков и французских политических заключений, — в положении русских барынь, обращаемых де Местром в ультрамонтанство, — в понятиях того времени, когда Белинский видел в турецком паше и австрийском жандарме просветительное начало для славян. О школе славянофилов можно говорить уже в прошлом; она отжила свое время и высказала все, что имела сказать. Теория ее создала принцип слишком цельный, чтобы он мог примениться к условному общественному быту; в практических заключениях она не принесла плода. Поставивши ясно вопрос, независимые и либеральные умы, работавшие в этом направлении, не умели свести его на жизненную почву; такая задача оказалась не под силу их времени. Они пришли на деле почти к тем же заключениям, как позднейшие либералы с чужих слов: искали спасения в сокровищах стихийной мудрости русского простонародья. С общего голоса всех направлений опыт был предпринят. Оказалось, как и должно было оказаться, что стихийные народные сокровища (действительные, как доказывается русской историей) уподобляются минеральным сокровищам горы Благодати: лежат под спудом и без пользы, покуда образованные инженеры не станут извлекать их по частям и отливать в определенную форму.
Нечего говорить о не существующей пока средине русских мнений о том, что называется на Западе правым и левым центрами, всегда составляющими большинство: она высказывается по временам лишь в добрых отношениях к некоторым практическим предметам, выражает преимущественно личное настроение и не выработала себе никаких общих начал. Да как и выработать? Мы вынуждены перешагнуть прямо к вавилонскому смешению языков, названному недавно левой стороной русских мнений.
Наши левые мнения прозвали себя либеральными. Это прилагательное удержалось за ними в разговорном языке не как суждение общества, но как кличка. Что значит в их смысле слово либерализм, — можно видеть из следующего сравнения.
Славянофилы, ныне уже отжившие, были не только либералами, но либералами-утопистами, насколько русские люди могли стать ими, не отрываясь совершенно от почвы. Они так глубоко верили в сокровенную духовную мощь русского народа, что считали возможным осуществление самых широких идеалов жизни почти без всяких обеспечений со стороны власти и закона, на началах одного полюбовного соглашения: они верили в народную правду, то есть в разумное сельское самоуправление с общиной и круговой порукой; верили в самое широкое самоуправление областное и государственное (земские соборы, как совещательное собрание); верили в полную свободу слова, служащего само себе противовесом; верили в безызъятную свободу совести и духовную вселенскую церковь, стоящую исключительно на единодушии верующих, вне всякой охраны со стороны государства; они признавали суд присяжных (справедливо или нет — все равно) за коренное славянское учреждение; ограничивали в своей теории действие администрации одной внешней, фактической стороной жизни; были противниками всяких предупредительных стеснений; свято (хотя, конечно, не слепо) чтили науку, — и так далее. Если такие мнения — не самый полный, почти радикальный, даже увлекающийся либерализм, по крайней мере в применении к современному общественному состоянию России, — то что же он такое? Недаром Герцен называл славянофилов своими братьями по свободомыслию. Против них можно было спорить во многом, даже почти во всем, вследствие слишком теоретической постановки, которую они давали своим положениям; можно было опровергать их приемы; можно было доказать им, что такого свободного общества, о каком они мечтали, еще не существовало на свете, — но никак нельзя было не признавать их самыми свободомыслящими людьми. Между тем наши так называемые либералы всегда считали и именовали группу славянофилов консервативной, нелиберальной. Так выражались даже почтенные, совсем не нигилистские, сохраняющие благопристойность органы левого направления; подонки же этой стороны литературы, настоящие нигилистские листки, величали мнения славянофилов «понятиями московской просвирни». Теперь спрашивается: если стремление к широчайшему самоуправлению, к свободе слова и совести, к независимой неполитической церкви, к народному суду, к вольной науке и т. д. составляют в нынешнем положении нашего отечества партию консервативную, то в чем же заключаются гражданские стремления нашей партии прогрессивной?
Читатель ждет ужасов. Можно думать, что идеал людей, для которых все вышесказанные стремления составляют не более как чистый консерватизм, должен бить, по крайней мере, на какой-нибудь социальный переворот! Нет, ничего подобного наши либералы не имеют в виду. В конце пятидесятых годов у нас действительно развилось было, под давлением долгого застоя, заграничной пропаганды и тяжелого впечатления крымской неудачи, направление поголовно отрицательное, сильно проникнутое бреднями социализма и космополитизма — наш знаменитый нигилизм; но он никогда не был сознательным убеждением чьим бы то ни было, кроме нескольких недокроенных природой личностей, — он был только модой, на которую всегда податливы люди, не чувствующие под собой почвы. Первое соприкосновение русского общества с действительностью в виде польского восстания снесло его как утренний туман. Остатки нигилизма укрылись в литературных подпольях, откуда они продолжают действовать понемногу на разных юношей, так что нынешние русские нигилисты составляют не какую-либо группу людей, связанную общими убеждениями, а только известный возраст. Как Афины под управлением геронтократии (аристократии старцев), Россия поделилась на партию людей брадатых и партию безбородых; стало быть, нынешний нигилизм, в сущности, составляет довольно невинную забаву. С тем вместе вершины, даже средний уровень либеральной печати и публики почти совершенно очистились, по крайней мере в политическом отношении, от нигилистских начал, то есть от фантазии отрицания всего исторического подлунного мира, хотя множество отдельных поверий той полосы времени удержались еще, как лужи после наводнения. Но хотя в настоящее время наши грамотные либералы уже не нигилисты, тем не менее они признают за собой стремление к таким возвышенным целям, в сравнении с которыми утопические цели славянофилов не что иное, как консерватизм. Мы полагали бы, что на свете не существует покуда политического идеала, который мог бы относиться к полной свободе самоуправления, слова, церкви и проч., как процесс к застою; американцы такого идеала не знают: честь изобретения его принадлежит русской левой стороне. Но в чем же состоит, наконец, этот недостижимый для других народов идеал? Увы, это можно сказать в двух словах. Он состоит ни в чем, все содержание его не превышает нескольких десятков либеральных общих мест, занесенных к нам красноречием европейских политических партий. Для наших либералов важны слова и названия, а не дело.
Перенесение в наш домашний быт названий и заключений, выработанных чужой жизнью, о котором мы говорили, усложнилось еще особым, временным характером — теоретическим крайне либеральным оттенком в самом неопределенном значении этого слова. Европейские понятия стали проникать в русское общество только в последние годы Екатерины, одновременно со взрывом революции; до тех пор мы заимствовали военно-технические знания, шитые камзолы и менуэт; еще Рюльер говорил о нас: «une nation barbare агтёе de tous les arts de la guerre»[192]. В ту пору именно вся Европа увлекалась царством разума и правами человека; понятно, что это увлечение, в теории, не осталось чуждым и русскому образованному обществу. Но с тех пор между Европой и нами легла следующая разница: Европа выстрадала последствия своих увлечений и научилась жестоким опытом отличать слова от дела; по крайней мере культурные слои ее научились этому искусству. Мы же заимствовали из ее пира только цветки без ягодок и позволяем себе роскошно упиваться их ароматом, не разбирая между целебными и ядовитыми. При таком золотом настроении владычество пышных слов хотя и не умно, но понятно. Слова эти, несмотря на свою обветшалость, стали у нас для многих такими же кумирами, такими же метафизическими существами, по выражению Огюста Конта, какими были они для французов 1788 года — в меньшей степени, конечно, так как там кумиры были самородные, у нас же они заносные.
В этих метафизических либеральных словах заключается вся сущность нашей левой стороны, всех изданий и мнений, выросших первоначально на смутной почве конца пятидесятых годов, несмотря на видимые усилия многих из них высвободиться из-под таких воспоминаний. Кумиропоклонение перед словами выказывается на этой стороне всякий раз без исключения, как только подымается у нас какой-нибудь общественный вопрос. Достаточно указать на выдержку несколько известных примеров. Каждый такой пример, как каждое отдельное существо в природе, представляет собою целый микрокосм, в котором отражается все общественное состояние со своими оттенками.
Вот случай с госпожой Энкен. Приговор мирового суда, учрежденного для разбора дел по обычаю страны, противоречил не только русскому обычаю, но обычаю всех стран в свете; он был бы несообразным даже в демократической Америке. Если б такие приговоры вошли в привычку, если б русский человек не мог прогнать во всякое время слугу, ругающего его в глаза, — существование культурных слоев стало бы у нас невозможным; от министра до последнего технолога всем людям образованных слоев пришлось бы бросить умственный труд и заняться черной работой, мести свою комнату и чистить сапоги по невозможности держать прислугу. Ни мировые судьи, изрекшие знаменитый приговор, ни защитники их в печати не потерпели бы у себя, в своем личном деле ничего подобного. И те и другие знали отлично, знали несомненно, что этот приговор выражает произвольную ложь в общественных отношениях; что ни в одной стране, имеющей привычку к самоуправлению, он не был бы допущен; что распространение подобных взглядов мирового суда имело бы последствием переворот всех общественных отношений, нечто вроде социальной революции — чего не хочет ни правительство, ни общество, чего в действительности не хотят даже эти судьи и их литературные защитники. Всякому известно, что общие начала или принципы, на которых подобный приговор мог бы основаться, годятся разве для самого плохого нигилистского листка. Никакой европеец не поймет возможности защитить московский приговор; значительная же часть нашей так называемой либеральной печати защищала его. Если защищала, стало быть, надеялась на одобрение многих читателей, из которых ни один, наверное, не поступил бы в подобном случае снисходительнее г-жи Энкен, а большинство поступило бы гораздо суровее. Что же означает подобное явление, если не ребяческое кумиропоклонение пред общими местами либерализма, не имеющими никакого значения в жизни. Общее либеральное место в данном случае — это три заветные слова: святость суда, выборное начало и равенство перед законом. Но святы лишь вера и отечество, отец и мать; суд вовсе не свят сам по себе: он есть общественная потребность и годится, в данном ему устройстве, только до тех пор, пока удовлетворяет этой потребности, а не противоречит ей; выборное начало есть средство, а не цель, — средство, не соответствующее многим отправлениям общественной жизни; равенство имеет значение между гражданами, которых сам же закон ставит в равное положение, а не между солдатом и офицером, не между наемным слугой и его господином, не говоря уже о том, что всякий выгонит из дому не только низшее, но и равное, но и высшее себя лицо, если оно начнет делать дерзости. Либеральные защитники московского приговора знают это так же хорошо, как мы; их практические действия совершенно сходны с нашими, но на бумаге они — рабы известных слов фетишей, они отрекаются пред ними от своего личного суждения.
Возьмем другой случай. Речь идет о присяжных, просящих милостыни между заседаниями и крадущих друг у друга полушубки на скамье суда. Сказать мимоходом, мы вовсе не против присяжных из крестьян, — они оказываются лучше столичных, — но всему есть мера. Левая, то есть либеральная, печать восстает на защиту существующего порядка на том основании, что закон есть дело вековое и священное; что в Англии даже сомнительные законы испытываются целыми столетиями, прежде чем решаются их изменить. Защитники прошения милостыни присяжными, по крайней мере некоторые из них, хорошо знают, что в Англии святые законы складывались вековым обычаем и мнением, прежде чем устанавливались обязательно; они также знают, что наши недавние учреждения по самой новизне своей и теоретичности составляют как бы пробу, требующую дальнейшего указания опыта, что в их подробностях такой-то параграф выработан вчерне таким-то начальником отделения, которого мы хорошо знаем в домашнем быту, не признавая за ним никакой святости. Они все это знают; но тут замешано слово: «присяжные от крестьян», и они уже не могут судить своим умом, они — рабы либерального слова, для оправдания которого подыскивают совершенно неподходящий пример Англии.
Идет речь о всесословной волости, неотложном вопросе текущего времени. Наша либеральная печать, так же как и прочие ее оттенки, признает эту необходимость; но она соглашается на нее только под условием, чтобы в новой волости помещики сравнялись с мужиками, а все должности оплачивались, т. е. демократизировались, хотя главная потребность этого учреждения состоит именно в том, чтобы высвободить русский народ из-под мужичьего управления, становящегося для него нестерпимым. Тщетно г. Марков и столько других, стоящих в прямом прикосновении с народом, высказывают несомненную истину, что у нас между крестьянством и господами нет розни, что наши крестьяне в своего брата не верят, что они полагаются больше на правду господ, а господином считают не какого-либо забредшего на их сторону студента, а своего местного, коренного помещика; что извращение законом естественных, вросших в нравы отношений может не устроить, а только еще более расстроить общество, и без того почти рассыпающееся. Что за дело нашим присяжным либералам, хорошо или худо будет русским крестьянам, хорошо или худо пойдут дела в уездах? Они их и не увидят. Принцип равенства на бумаге, — вот что важно. Не менять же тона петербургской редакции из-за местных дел какого-нибудь далекого уезда.
Вот вопрос о пьянстве, возросшем до крайних пределов и составляющем язву нынешней России. Различие во взглядах на средства к пресечению зла очень понятно; но какое же различие могло бы обнаружиться, кажется, в суждении о необходимости каких-либо мер для этой цели. Известно, что чем общество образованнее, тем более оно заботится о народной нравственности, чем либерал искреннее, тем он ближе принимает к сердцу народное благосостояние, в корне подсекаемое пьянством. Тут-то именно, на почве питейного вопроса, следовало ожидать единодушия всех либеральных органов печати. Да, но только не русских; Для русской либеральной печати существуют одни отвлеченные права человека, а не потребности действительного лица. Во имя этих прав большинство ее ополчилось за свободу пьянства против мер к его пресечению.
Довольно примеров. Пусть укажут нам единый случай, единый общественный вопрос, в котором наша так именуемая либеральная сторона сохранила бы практическую самостоятельность суждения и не оказалась бы крепостью лелеемых ею модных (в кругу ее публики) слов. Она сохраняет целиком старинную мифологию метафизических существ, либеральных отвлеченностей, избираемых, разумеется, по собственному вкусу, и поклоняется ей по-язычески. Немудрено, что пред ее идеалом даже славянофилы оказываются тугими консерваторами; идеал ее — не какая-либо действительность, а либерально-аллегорический Олимп. Какая быль может поравняться со сказочной аллегорией?
Эта мифология имела на первых порах сильное влияние на русское общество, потрясенное в своих обычных верованиях разочарованием, последовавшим временно за крымской войной, но тут было главнейше влияние новизны, разлетевшееся само собой. Привычная робость перед громкими словами удержалась У нас в некоторой степени и до сих пор; она должна удержаться, покуда сложившаяся общественная жизнь не распределит их по достоинству, не даст сомнительным из них достаточный, видный для всех отпор. Но громадное большинство, не решающееся покуда, по своей бессвязности, восстать явно против навязываемых ему призраков, уже не верит им, — в этом может убедиться всякий, выезжающий за петербургскую заставу. Понятно, что при таком настроении большинства наша метафизическая либеральная печать утратила всякое значение; но понятно также, что в головах этого общественного большинства, из которых еще прежде бессодержательный либерализм, ныне испаряющийся сам собой, вытеснил большую часть отеческих заветов, остались только пустота и равнодушие ко всему.
Легко выразить в двух словах сущность мнений нынешней левой стороны, откидывая, конечно, ее крайнюю оконечность: если б их можно было выпаривать в котле, общие места улетучились бы и на дне осталось бы: некоторое количество добрых намерений, немало личных дарований, очень много спекуляции и смутная, ныне почти уже бессознательная закваска, сохранившаяся от разлива нигилизма пятидесятых годов.
Эту закваску, сохранившуюся и до сих пор в довольно чистом виде, хотя в микроскопических размерах, стоит разобрать особо. Как общественная группа, она ничтожна, ограничиваясь преимущественно несовершеннолетними; как признак общественного состояния, она имеет свое значение. Надобно принять в соображение и ее, чтобы окончательно оглядеться в тумане современных русских мнений.
Как известно, в настоящее время наша крайняя левая сторона очень похожа своей постановкой на учебное заведение: взрослые числятся в ней только в должностях учителей и наставников, слушатели — все дети.
Лет двенадцать тому назад было иначе: тогда русские уши разных возрастов увлекались новыми словами. Но проповедь нигилизма, вне литературных кружков, никогда не шла далее ушей, и соблазн ее не простирался далее «новых слов». Первый опыт доказал это с несомненной убедительностью. Ныне живущее поколение хорошо помнит время польского восстания, когда при встрече на почтовых станциях (железных дорог тогда еще было мало) приписные русские нигилисты обменивались словами: «а ведь Герцен, которого мы считали таким патриотом, оказался изменником! кто бы этого мог ожидать?»
Со времени этого великого опыта русские нигилисты и не-нигилисты распределились по возрасту. Говорят, что у нас существует один крайне либеральный журнал, постоянно твердящий о молодом поколении, из которого сотрудники, достигающие 21 года — возраста гражданского совершеннолетия, — исключаются поголовно по подозрению в консерватизме. Этот журнал, очевидно, умнее, чем думают. Стало быть, в политическом отношении можно смотреть равнодушно на остатки русского нигилизма, так как ничто, даже новый всемирный потоп, не может изменить того закона, по которому двадцатилетние люди находятся под властью сорокалетних. Но в других отношениях это не совсем так. Нам, поколению отцов, не все равно, что происходит с нашими детьми до двадцати одного года, когда, по мнению умного нигилистского журнала, у них впервые является склонность к консерватизму: этого срока весьма достаточно, чтобы сгубить себя. Кроме того, им приходится наверстывать от двадцати до тридцати лет время, которое они тратят на бредни от десяти до двадцати; таким образом Россия никогда не догонит своих соседей, оставаясь навечно десятью годами моложе их. Наконец, эта чересчур распространенная юношеская шалость оказывается дурным признаком в нравственном состоянии отцов: как им складывать общественный быт своих зрелых сограждан, когда они не могут сладить с собственными детьми? Вследствие этих соображений, несмотря на ничтожность остатков русского нигилизма как общественной группы, стоит рассмотреть это явление пристальнее.
Полного выражения мнений нашей крайней левой надобно искать в русской заграничной печати. В начале шестидесятых годов она и дома высказывалась достаточно откровенно и писала между строк то же самое, что наши беглые печатали въявь в Лондоне и Женеве; но то время прошло. С окончанием поветрия и моды на этот род речи, наш свойский, домашний нигилизм не мог бы договариваться до конца, если б ему была даже предоставлена полная свобода слова. В глаза людям нельзя говорить басен, легко сходящих за глаза. Довольно мудрено уверить в приятности фаланстерии (коммунистской казармы) соседа, с которым не можешь ужиться на одной квартире; убедить хозяина, от которого кабак сманивает рабочих, нанимаемых за высокую плату, в усердии этих же самых рабочих, трудящихся бесплатно, из соревнования, для пользы общины; доказать невменяемость преступления крестьянам, гибнущим от конокрадства; проповедовать федеративно-социальную республику уездным земствам, которые до сих пор не могут справиться с местными мостами. Но за границей, в кружке десятка русских, затерянных в многолюдном Лондоне, или в обществе русских цюрихских барышень высокие мысли зреют беспрепятственно. Оттого русская заграничная печать отличается драгоценной откровенностью; в ней, как в волшебном зеркале, отражается не только лицевая сторона, но даже изнанка наших передовых мнений.
Собрав все, что писали наши эмигранты, вышло бы несколько сот томов; но — замечательное дело — во всей этой библиотеке нет единого слова проповеди, сочиненного от себя, за исключением, конечно, личных воспоминаний и перебранки: до последней мысли все заимствовано из иностранных источников, переведено или кое-как передано своими словами. За нашими независимыми мыслителями оказывается только способность переписывать. Единственная довольно крупная личность, являвшаяся между ними, был Герцен, обладавший дарованием исключительно литературным, лучше даже сказать — фельетонным, без тени какой-либо обобщенной мысли или политического чутья; в библиотеке было бы смешно поставить сочинения этого талантливого писателя в иной отдел, кроме беллетристики. Созданная им заграничная русская печать процвела на короткое время, а затем, как известно, забрела в польский лагерь и пала по недостатку читателей, наделав много шума, но не высказав ни одной мысли, которая пригодилась бы для какого-нибудь дела.
Кажется, урок был достаточный. Российские крайние могли бы понять, что им несравненно выгоднее писать под цензурой, ничего не договаривая до конца: такой прием — самый удобный для людей, которым нечего сказать, кроме общих мест, вычитанных в чужих книжках. Но самолюбие всегда растет вместе с несостоятельностью. И вот, в 1873 году снова появилось в Цюрихе русское красное издание под заглавием «Вперед». Издание это может служить не только отличным мерилом внутреннего содержания осадков бывшего нигилизма последних русских революционеров (правильнее сказать — русских читателей иностранных революционных книг, так как своего у них нет ни йоты), но вместе с тем и признаком умственного состояния многих наших людей, по природе не совсем бездарных. Будет не лишним познакомить общество — в виде отдельной вставки — с этим новым цветком забытого было нигилизма, выросшим хотя не на русской почве, но несомненно из русских семян.
Мы считаем себя обязанными высказать по этому поводу полнейшее несогласие с главным управлением по делам печати: такие книги следует не запрещать, а напротив, перепечатывать на казенный счет и рассылать в виде подарка во все уезды; они могли бы служить отличным предохранительным маяком для русских людей, так легко переходящих, смотря по полосе времени, от самодурства в жизни к самодурству в мысли. Очевидно, наши цюрихские обновители человечества ошиблись в расчете времени: им колол глаза временный успех Герцена, но они забыли, в чем состояла суть этого успеха; мы же это хорошо помним. Было действительно время, когда русские люди, самые враждебные по образу мыслей и складу всей жизни бессвязной революционной проповеди Герцена, трепетали каким-то смутно-радостным чувством, видя в печати, в первый раз после признания Рюрика с братьями, совершенно свободное русское слово. Но это время прошло: нас теперь уже не удивишь никакой нецензурной выходкой; наши уши достаточно вянут от своей домашней печати, чтобы мы стали гоняться за заграничной болтовней. Без какого-нибудь достоинства мысли или слога, самая дерзкая речь не имеет уже для нас цены, а потому спекуляция наших цюрихских соотечественников едва ли им удастся.
Между тем они были бы достойны лучшей участи. Это — самые наивные души, самые глубоко верующие люди, каких мы когда-нибудь знали. Они не верят только в Бога, государство, народность, собственность и полицию, но зато верят во все остальное, — верят простодушно, горячо — во всякий бессмысленный вздор, вычитанный в какой-нибудь социалистской книжке; верят в добровольное смешение национальностей (например, французов и немцев); в безмятежный мир нескольких тысяч самостоятельных общин, на которые они желают поделить Европу и Америку; в разумное устройство, которое сочинит себе простой народ, выбившись из-под опеки культурных слоев; в прочное сохранение свободы городской чернью, минутно захватившей власть, в обширное владение всеми имуществами, основанное на бескорыстном соревновании каждого в труде; в правильную регламентацию всемирного промышленного производства посредством международных съездов. Мало всего этого: они верят даже в успех своей проповеди и в тот исход ее, что им же, нашим цюрихским проповедникам, предстоит управлять судьбами обновленного человечества, по крайней мере его русским отделом; на этот конец они пишут даже инструкции друг другу и бранятся между собой по поводу приемов управления. Но следует рассказать содержание этой любопытной книги подробнее.
Издание — аноним; в нем нет собственных имен. Как редактор не подписался, то литературное приличие не позволяет нам его называть. Ясно одно: этот человек, больной загнанным внутрь самолюбием, проклял своих соотечественников, не умевших оценить его достоинств, и возымел намерение перевернуть вверх дном современную Россию посредством издания в Цюрихе непериодического обозрения «Вперед». Сотрудники обозрения, очевидно, принадлежат к русской безбородой партии; это видно из того, что в сообщениях из России лица, места, события перепутаны именно таким образом, как обыкновенно происходит в политических разговорах между гимназистами. Отдел этот совсем ребяческий; да и во всем первом томе стоит прочтения только одна статья о рабочем движении в Германии, написанная недурно, хотя, разумеется, с социалистской точки зрения. Не лишен интереса отчасти и отчет об интернационале, довольно забавный, конечно, против желания автора; он повествует, как интернационалы, отложив покуда ниспровержение всемирного порядка, схватились за волоса между собою, что, очевидно, гораздо удобнее. Обе эти статьи — домашняя история почтенного союза всемирных беглецов. Но вот философия и политика.
Как читатель, вероятно, догадывается, цюрихские нигилисты пишут Бог чрез маленькое б; это известно уж из «Рабагаса» Сарду[193]. Они говорят: «религиозный элемент нам безусловно враждебен»… Объявив себя таким образом против всемирной власти в природе, они переходят, в частности, к ниспровержению сил и порядков планеты Земли, т. е. государства, народности, собственности, суда и образованных классов. Они объявляют следующую программу: сначала освободить простой русский народ из-под всяких общественных форм, а потом предоставить ему решить, чего он хочет — нисколько не заботясь притом (такая беспечность!) о затруднении бедного русского народа, которому придется разом, с утра до вечера, покончить с этим запутанным вопросом. Они хотят того же самого в целом свете и называют эту операцию вступлением во власть четвертого сословия, т. е., собственно, фабричных рабочих. Но как невежественная толпа не может же вовсе остаться без руководителей, то они великодушно предлагают ей в руководители себя — не насильно конечно: о нет, не такие они люди, чтобы стали насиловать народ, — а по добровольному соглашению. По этому случаю между ними даже происходит спор в переписке, озаглавленной «Революция и знание»: одни утверждают, что истинным народным предводителям не нужно ничего знать — чем безграмотнее, тем лучше; другие опровергают их во имя науки. Мы думаем, однако ж, что окончательно возьмут верх сторонники безграмотности: на их стороне громадное большинство между нашими нигилистами. Но, грамотные и неграмотные, все имеют одну цель: покроить мир, устраняя обветшалое деление национальное, на несколько тысяч самостоятельных коммунистских общин, которые затем станут жить в трогательном мире и согласии. В этих общинах не будет суда: несостоятельность этого учреждения доказана в статье «Фикции судебной правды»; к этой статье приложены еще рассуждения о драконовских действиях русских военно-окружных судов и о бесчеловечной дисциплине нашей нынешней армии (вот, кто бы подумал!). В обозрении есть также статья — размышления о замечательном 1773 годе, в течение которого совпало объявление американской независимости с появлением русской пугачевщины. Из статьи читатель узнает, что первое событие, то есть отделение Соединенных Штатов Америки от Англии, оказалось событием бесплодным, а в пугачевщине, напротив, заключается залог будущего обновления человечества. Хотя наши проповедники и прикидываются космополитами, но все же их русскому сердцу приятно такое превосходство отечественной истории над европейской. Только в конце обозрения почтенная редакция как будто задумывается над вопросом: похоже ли положение русского крестьянства на положение западного городского пролетариата? можно ли устраивать их по одному коммунистскому плану? Но, к счастью, она находит разрешение и этого затруднения: нельзя отделить судьбу русского народа от судьбы всего света. Не нужно говорить, что цюрихские обновители обращают свою речь почти исключительно к молодежи: это слово «молодежь» повторяется на их страницах несколько сот раз; они верят только ей одной.
Надо полагать, что, достигнув величия, они последуют примеру упомянутого нами нигилистского журнала и станут увольнять в отставку из государственных должностей всех, кому стукнул 21 год, возраст консерватизма. В заключение цюрихская компания объявляет свое снисхождение в последний раз русским писателям, идущим в разрез с ней, а затем уже не станет их щадить. Неизвестно только, когда разразится ее беспощадность: тогда ли, когда она поделит Россию на полторы тысячи независимых социалистских государств, или немедленно, посредством своего журнала? Но для того, чтобы преследовать кого-нибудь словом, надобно прежде всего уметь порядочно писать по-русски, что не под силу ни одному из этих господ.
Читатели не ждут, конечно, чтобы мы завели серьезную речь с цюрихскими революционерами; но есть возражения, которые даже им могут быть удобопонятны. Мы обойдем их «безусловно-враждебное отношение к религиозному элементу». Громадному большинству людей совершенно ясно определение, данное Катрфажем человеку как отдельному классу природы по его коренным признакам — «существа нравственно-религиозного». Без этого внутреннего содержания лица на свете не было бы ни истории, ни общества; но есть исключительные натуры, обрывающиеся на известном звене понятий, бессильные идти дальше. Уверяют, что собака, у которой пять щенят, видимо горюет, когда похитят одного из них, но не замечает пропажи шестого щенка: у нее счет кончается пятью; число шесть недоступно ее пониманию — ну, недоступно и только, такова отпущенная ей мера. Можно заметить также, что хотя не все социалисты поголовно, то по крайней мере все главные социалистские школы свили себе гнездо на атеизме по необходимости: нельзя сочинять произвольный, небывалый мир и небывалое человечество, когда над ними стоит всевластное Провидение, давшее им известный образ и неизвестные нам цели; без революции против этого высшего самодержавия дело не пойдет: или бунтуй, или клади шпагу. Но в политических соображениях такие революционеры не могут прикрываться даже такой отговоркой. Что они делают, когда уверенным тоном предсказывают царство четвертого сословия, т. е. фабричных рабочих, не в силу постепенного их развития, не вследствие надежды, что они дорастут когда-нибудь до полного политического сознания, а потому, что возьмут его грубой силой? Будто в самом деле наши социалисты не знают, что третье сословие захватило власть в 1789 году потому, что умственно давно сравнялось с дворянством; что царствующая, непоколебимая в истории сила — есть разум и просвещение, а не число; что выписываемая ими из социалистских книжонок механическая теория развития человечества годится только для людей, не достигших 21 года. Сами же они признают, что народная толпа не может оставаться без образованных руководителей, и великодушно предлагают ей в руководители — себя, так что сущность поднимаемого ими вопроса заключается собственно в том, чтобы нынешние правители государств заменились сотрудниками цюрихского журнала «Вперед» с братией. Наивность этих людей объясняется только келейным заключением их в среде себе подобных. А что они делают, когда с важностью объявляют: «много ли нас, мало ли нас, сосчитаете во время настоящей борьбы»: какую няньку хотят они пугать числом своих несовершеннолетних приверженцев? Кто же не знает, что первое слово их проповеди, обращенное к русскому простолюдину, было бы для него вместе и оскорблением самых заветных его чувств, и ничтожнейшей болтовней ребятишек, которых он превосходит во сто раз пониманием настоящего дела. А какие чувства выказывают они, когда смеются (то есть стараются смеяться, насколько умеют) над каждым, принимающим к сердцу благо живых и действительных русских людей, заботящихся об улучшении народного быта школами, больницами, примером правильного хозяйства и прочее, — что они советуют бросить, как вредные меры, затрудняющие революцию, вместо того чтобы ей содействовать? К чему они пишут весь этот вздор? Ведь не все же сотрудники цюрихского журнала в самом деле дети; между ними найдется порядочное число взрослых нигилистов, которых покойный Герцен, довольно изучивши их на практике, называл «старинными русскими подьячими, вывороченными наизнанку». Эти вывороченные взрослые имеют только одно извинение — то, что их революционное обозрение есть не что иное, как попытка книжной спекуляции на пропитание.
Мы сказали выше, что вводим речь о наших заграничных нигилистах лишь в виде вставки, как любопытный образчик русского шатания. Дело не в них, а в состоянии общества, дающем место подобному явлению — исковерканному подражанию чужой песне, хотя бы в микроскопическом размере, — тем более что все мы хорошо помним время, когда размеры этого явления были вовсе не микроскопические. За границей революция и социализм, баррикадные вожаки и теоретики приписали себя к рабочему движению, хотя в сущности не имеют с ним ничего общего. Но за границей рабочее движение, само по себе независимое от выросших на нем ядовитых паразитов, имеет корни в истории и некоторый смысл в современной жизни. За ним пока нет никакого смысла у нас. Можно, стало быть, поставить вопрос: отчего же некоторые русские люди, а недавно еще довольно большое число людей, бросались и бросаются в эту безобразную, совершенно чуждую нашей жизни крайность? Решение этого вопроса заключает также одну из разгадок нашего современного общественного состояния.
Говорят, что рыбы кидаются исключительно на красные вещи, потому что в воде не довольно светло и более нежные цвета тускнеют в общем отсвете. Этим способом ловят тупоумных акул. Мы думаем, что та же самая причина влечет иных русских людей совершенно бесцельно к красным европейским партиям. В нашем обществе не довольно светло, совокупной жизни нет, люди разбились из естественных групп на единицы, взгляды их не сложены. Только опыт учит людей ценить промежуточные практические оттенки; не руководимые таким опытом, ни своим личным, ни сборным, русские акулы с их невинными рыбками спутниками (всегда сопровождающими акул) кидаются не разобравши на все яркое.
Нигилизм, как всякий понимает, был у нас неизбежным явлением и должен был проявиться с первым проблеском свободы слова; он начал протискиваться даже сквозь цензуру в конце прошлого царствования. Прожив полтора столетия исключительно подражательной умственной жизнью, примерив на себе (в воображении, конечно, а не на деле) все европейские идеалы, русское общество не могло подойти к такому крупному современному явлению, как революционное отрицание, без того чтобы за ним не потянулся целый хвост сторонников. Можно сказать что каждый из этих чужеземных идеалов был как невод, ловивший в русском море рыб одного рода, смотря по тому, на какой глубине черпал. В сеть нигилизма попались первоначально все рыбки, плавающие на поверхности, никогда не заглядывающие вглубь; но гнилая сеть не выдержала и лопнула. Теперь мода на это направление прошла, остались последние могиканы и недоросли, хотя все еще в изрядном количестве. В русском нигилизме оказалось своего — только карикатурное преувеличение, удивлявшее даже иностранных отрицателей, а потому в нем нечего искать содержания; но стоит взглянуть пристальнее на его европейские корни. Под ними лежит немало уроков, избавляющих нас от необходимости обсуждать теоретически, в применении к своему домашнему быту, некоторые стороны дела, достаточно уже уясненные чуждым опытом. Читатели не посетуют на нас за это отступление, облегчающее последующий труд.
Очевидно, европейское революционное движение не выработало себе до сих пор никакой ясной и определенной цели: оно меняло свои идеалы так же часто, как русское общество, и переходило от «свободы, равенства и братства» 1793 года к «дешевому правительству» 1830 года, к странноприимным мастерским на казенный счет 1848 года и приклеилось ныне к международному союзу рабочих (интернационалу). Несомненно также, что в современном революционном движении идут рядом два разнородные течения: одно, не лишенное практического значения — артельное устройство промышленного производства; другое, чисто фантастическое — стремление к осуществлению земного рая в сей юдоли плача и смерти, недостижимое даже в вещественном отношении, пока академии не откроют средства приготовлять страсбургские пироги из простых химических элементов. Вожаки, поддерживающие такие надежды, имеют еще свои маленькие личные цели — повластвовать и пожить на чужой счет хотя бы короткий срок, в часы суматохи. Стремление к артельному производству, само по себе, независимо от навязавшихся ему руководителей, не содержит ничего революционного. Может быть, в обществах чисто буржуазных и сильно промышленных оно и встречает чисто эгоистический отпор со стороны владычествующей среды, боящейся соперничества; если правительство находится в руках этой среды, то и оно будет стоять заодно с ней; но для всякого правительства, свободного в своих действиях, трудолюбивая артель рабочих, насколько она осуществима, не только не страшна, но даже желательна, обеспечивая благосостояние многим подданным вместо одного. В России, например, где артель существует издавна и была задержана в своем развитии лишь гнетом крепостного права, какая причина правительству — не только препятствовать, но даже не покровительствовать по возможности всякому спокойному и благоустроенному товариществу рабочих? С какой стати польза какого-нибудь разбогатевшего кулака-фабриканта была бы для русской верховной власти дороже польз нескольких тысяч преданных ей людей? Разве не одинаково желательно и правительству, и обществу сохранить нынешнюю твердую связь русского народа с почвой и избежать, насколько возможно, скопления и обеднения разнородного бездомного люда, неизбежно вызываемого исключительным преобладанием капитала в промышленности, на европейский лад? Недавно зашла у нас речь об устройстве обширного кредита для крестьянского земледелия; если на русской почве начнет развиваться промышленное товарищество, и опыт докажет его состоятельность, то, без всякого сомнения, правительство отнесется к нему так же благосклонно, как относится ныне к земледельческой общине. Потому, в применении к России, где даже эта стародавняя община поддерживается теперь главнейше правительственными мерами, социалистическая проповедь составляет бессмысленнейшее повторение чужих споров. Но даже в Западной Европе, где рабочее движение встречает отчасти прямой отпор со стороны иного, уже сложившегося порядка дел, правительства не относились бы к нему неприязненно, если б оно оставалось на чисто экономической почве, не попало бы под руководство революционеров, извративших его смысл; нынешняя международка стремится не к основанию промышленных общин, а к явному грабежу чужого имущества.
Стало быть, в сущности рабочее движение надобно вычеркнуть из революционной программы, из обещаний известных друзей народа; оно только предлог, и предлог до такой степени наглый, что парижские коммунисты, например, не обинуясь, называют крестьян-собственников, то есть две трети французского народа, уже обеспечивших свое благосостояние, главным препятствием к осуществлению спасительного для народа преобразования. Нынешние баррикадные вожаки, которым нужна только смута, примкнули к социализму, потому что он сильно распространился между уличной чернью; распространился же он потому, что нравственная сторона человеческой природы не позволяет жечь и грабить соседа без предлога, без какого-либо общего оправдательного учения. Не социалисты поддерживают революционное движение; они сочинили свою теорию для готовой, объявившейся уже революции. Их учение, бесцеремонно жертвующее всем родом человеческим, даже массой земледельческого населения, воображаемой пользе фабричных рабочих, противоречащее даже прямым целям артельного товарищества, требующим прежде всего свободы в выборе членов, — так же призрачно и неприменимо к действительности, как все сменявшиеся доныне лозунги революционного движения. Несомненно, что европейская революция, которой скоро придется праздновать свой столетний юбилей, пребывает в таком же бесформенном виде, как в первый день, что она не выработала и не имеет надежды выработать никаких определенных целей, на осуществлении которых могла бы успокоиться.
Но если исключить из европейского революционного движения, как требует деятельная его оценка, план рабочей артели, которому он только мешает, так же как все прошлые его лозунги, поголовно оказавшиеся несостоятельными, — то что же в нем останется, кроме бессознательного стремления к недостижимому земному раю, в котором всем было бы одинаково хорошо? Культурные слои, даже низшие, которым не всегда жилось отлично, никогда не обнаруживали такого стремления: они достаточно воспитаны историей, чтобы уметь отличать возможное от невозможного. Иногда отдельные личности ударялись в фантазии, но сословия, сколько-нибудь образованные и сложившиеся, желали и желают только постепенных улучшений, а не переворота, не баснословного обновления человечества. Стремление к этому призраку явилось с появлением на европейской политической сцене стихийной силы, уличной черни, массы, не жившей исторически, не понимающей, вследствие того, условий совокупной человеческой жизни. На пир этой новой силы явились блюдолизы из культурных слоев и стали сочинять угодные ей теории, как прежде сочиняли оды к обеду откупщика. Не говоря о причинах переворота, созревавших в мысли и жизни самих образованных сословий, в чисто политическом отношении современная революционная смута, губящая на наших глазах народы, истекает из одной причины — из прорыва культурных слоев стихийной массой, чуждой исторического быта. Этим объясняется все — сытовые реки и кисельные берега социализма, так же как бессодержательность революционных попыток, длящихся почти целое столетие. Европейские нации уцелели, выгородили свое будущее, даже обеспечили постепенное развитие рабочего народа настолько лишь, насколько их культурные слои оказались устойчивыми против напора снизу. Слои эти, в совокупности, никогда и нигде, на памяти истории, не были побеждены толпой, так же точно, как миллионные варварские ополчения не побеждали малочисленных благоустроенных армий; но с конца прошлого столетия сами они часто в своих раздорах призывали на помощь толпу и становились ее жертвой, а вместе с тем губили отечество. Можно, стало быть, сказать положительно, что устой современных государств и мера надежды их на будущее зависят исключительно от связности их культурных слоев.
Опыт налицо. От одного конца государственной лестницы до другого, от Франции до Англии и Америки, чрез все промежуточные ступени, он несомненно доказал эту истину. Ожесточенный раздор между средним сословием и дворянством Франции широко открыл ворота уличной революции; с тех пор она свила там гнездо и оттуда периодически угрожает спокойствию Европы: как известно, все взрывы на нашем материке были только подражанием взрывам французским. Кратковременный раздор между сословиями Германии впустил революцию и в эту страну. Хотя ее угомонили довольно скоро, так что самая тина не успела подняться на поверхность (вследствие чего германские правительства сохранили гораздо более прочности, чем послереволюционные правительства Франции и Испании), но тем не менее язва осталась в стране и воспоминание о минутном торжестве баррикад 1848 года поддерживает до сих пор, будет поддерживать и в будущем надежды возмутителей, придает и будет придавать революционной проповеди некоторый оттенок сбыточности. Государство, как женщина, теряет свою неприкосновенность только один раз и навсегда. Надо думать, что правительство Германской империи охотно отказалось бы в прошлом от славы побед 1870 года, чтобы стереть воспоминания 1848 года. Но французские бури не коснулись стран, где не оказалось разрыва в образованных слоях; в Англии и Америке социальная революция даже не пикнула. Надобно посмотреть, с какой наивностью интернационалы жалуются на идолопоклонническое уважение миллиона английских фабричных рабочих в законности. Положим, законность законностью. Немудрено, что в стране, воспитанной веками правомерной свободы, даже невежественные люди уважают законность; но дело не в одном уважении. В 1848 году сто тысяч английских хартистов, подзадоренных парижским взрывом, решились собраться процессией и представить парламенту прошение о вольностях в своем вкусе; уважение к праву сборищ не позволяло препятствовать их намерению, но по такому же праву достаточное число тысяч вооруженных избирателей, представляющих культурный слой Англии, обязались между собой явиться на защиту спокойствия города. Хартистам оставалось только молча представить прошение, что не вело ни к чему; они предпочли вовсе отказаться от заявления. Англия не боится революции, потому что весь ее культурный слой, от пэра до последнего лавочника-избирателя, несмотря на множество общественных перегородок, составляет одно политическое сословие, разделяющееся на партии лишь в отношении к практическим вопросам, а не к общественным началам.
Все видели, как последнее расширение избирательных прав привело в выводе к торийскому министерству. Английское политическое сословие вырастало постепенно и вследствие того срасталось в одно целое; оно сбиралось около ядра, состоявшего первоначально из дворянства и богатых горожан, проникаясь их духом. Ныне, уже забыв о своем происхождении, оно тем не менее образует по привычке и собственному сознанию, органическое сословие государственных избирателей, тесно сплоченное с высшими классами страны, — в противоположность бессвязной ценсовой буржуазии, властвовавшей во Франции с 1814 по 1848 год. Хотя английский простой народ, совершенно обезземеленный и бездомный, казался бы опаснее всякого другого, тем не менее все течения снизу только постепенно утолщают английский культурный слой, но не могут его прорвать; революция бессильна против его связности, а потому развитие вперед идет безбоязненно и безостановочно. Те же начала англичане перенесли с собой на почву Нового Света. С окончанием войны за независимость, разбившей старинные формы законности, новосозданный американский народ обнаружил было анархические стремления, не уступавшие французским 1793 года. Участь Соединенных Штатов висела на волоске — они легко могли ниспасть в состояние нынешней испанской Америки; но культурный слой, взросший на английской закваске, нашел в себе достаточно силы, чтобы положить конец брожению и под предводительством Вашингтона дал стране непоколебимое устройство. Несмотря на всеобщую подачу голосов и ежегодный прилив европейских пролетариев, столь опасных на родине, порядок стоит в Америке незыблемо, уличная толпа не смеет шевельнуться перед законностью, — значит, руководящие слои общества не утратили своей наследственной крепости. Действительно, великая американская республика осталась той же Англией, с той же строгой и связной сословностью в нравах, только без старых названий; нигде общественное положение не разделяет людей в существенном их значении так резко, как там, и нигде не найдется политических групп более единодушных и устойчивых. Оттого стихийная сила не врывается в Америке в государственное управление, и рабочий Альберт, попавший прямо с кузницы в верховное правительство Франции, так же как все Ферре и Груссе, составляют за океаном явление немыслимое. Можно обойтись без законного распределения людей по качеству там, но только там, где закон заменяется самим делом, — обычаем, вросшим в нравы. Но бессословность, в законе и на деле вместе, порожденная революцией на европейской почве, принесла с собой всюду одно разрушение и подчинила, в значительной степени, самые сложные вопросы XIX столетия суждению людей каменного века.
Не говоря о непонятной Испании, последнюю ступень этого неисправимого падения представляет современная Франция. Задержанная два столетия в своем общественном развитии, она захотела воротить все потерянное в один день, причем ее исторически воспитанные сословия стали на ножи одно против другого. В открывшийся между ними промежуток ворвалась парижская чернь, напоминающая не людей каменного века, но нечто худшее — городское население цезарского Рима; чернь достаточно развитая, чтобы увлекаться громкими словами, но недостаточно зрелая, чтобы их взвешивать, а вместе с тем развращенная и ежечасно соблазняемая зрелищем недоступной для нее роскоши. Толпа, разумеется, не могла захватить власть в собственные руки, но передала ее последним отребьям образованного слоя, ставшим ее льстецами; то же самое повторилось и в 1848, ив 1871 годах. Место в общественном организме, через которое произошло вторжение городской черни, осталось незаделанным, а только замазанным, и теперь уступает первому напору, так что прорывы повторяются и будут еще повторяться, заставляя нацию тратить силы не на посевы будущего, а на расчистку заносов, оставляемых этими периодическими наводнениями. Но главная беда Франции еще не в этом, а в бессилии ее культурного слоя, растолченного первой революцией в порошок, в пустое название, в статистическую численность бессвязных единиц. Попытка восстановить связь образованных сословий в виде ценсовых избирателей, продолжавшаяся 34 года, дала франции период процветания, политической свободы и довольно высокого значения в глазах света, в конце концов оказалась несостоятельной. Законное отграничение культурных слоев общества от стихийных в политических правах можно сохранять, следует даже восстанавливать, пока существует еще и признается народом сословное ядро, около которого первые могут сомкнуться, но его невозможно сочинить, придать ему действительность и прочность, когда такого ядра не существует. Во Франции же, после революции, ядра уже не было. Дворянство, значительная часть которого сражалась против своего отечества в рядах его заклятых врагов, было не только непопулярно, — оно внушало страх всем поживившимся его добром, то есть почти всей стране; со своей стороны феодальное французское дворянство продолжало ставить между собой и согражданами кастовое различие белой и черной кости, продолжало смотреть на них глазами своих предков, франков-завоевателей.
Буржуазия, разведенная наплывом стольких тысяч новых людей, созданных революцией, не была в состоянии образовать без дворянства что-нибудь цельное, внушающее почтение народу; нововведенный цене был только наружным признаком и не мог склеить эти разнородные осколки в политическое сословие. Ценсовый культурный класс оказался способным охранять страну лишь против мелких покушений во время общего затишья и бессильным против бури. Несостоятельность его изумила Европу в 1848 году, когда миллион с лишком вооруженной французской буржуазии, желавшей сохранения порядка, ненавидевшей самое имя социальной республики, сложил оружие молча, хотя с отчаянием в душе, перед пятьюдесятью вожаками баррикад. Все увидели, что этот класс составлял только численный список, а не политическое сословие, что один цене бессилен создать подобное сословие, требующее органической сердцевины. С той поры Франция впала в полную бессословность, ее образованное общество распалось на бессвязные единицы, занятые исключительно своими личными делами, а потому стало в итоге, с началом второй империи, совершенно чуждым престолу и всякому виду верховной власти, а вследствие того почти чуждым общему делу. При затишье это образованное общество имеет вид чего-то живого; но первая смута стушевывает его до такой степени, как будто его никогда не было. Тогда французская нация представляется только двумя оконечностями общественной лестницы — государственными чиновниками с одной стороны и уличной чернью с другой, то входящими в соглашение посредством плебисцитов, то взаимно расстреливающими друг друга. Культурная сила, скоплявшаяся в стране тысячу лет, пропала для нее даром. Крайняя степень усилий разрозненного исторического слоя Франции, подымающегося поголовно для собственного спасения, оказывается достаточной для того только, чтобы передать государство военной диктатуре; о разумном управлении собственными силами не может быть речи. Будущность Франции начинает очерчиваться ясно: впереди мелькает только поочередная смена трехмесячной анархии с пятнадцатилетним владычеством штыков, пока не потянется непрерывный ряд случайных Каракалл, объявляющих беззастенчиво: «я считаюсь только со мнением легионов». Общественное расстройство отразилось неизбежно и на общественном разуме; надобно послушать, как свободнейшие умы страны начинают жаловаться на чувствительный уже ныне упадок просвещения и науки. Переделать это состояние, обратить хаос в организм, теперь невозможно без какого-нибудь чуда; понятно, почему передовые люди Франции, всех оттенков мнения, от Гизо до Ренана, ищут своих идеалов уже не в будущем, а в прошлом. Нация начинает скатываться по обратному склону. Если кому-нибудь в Европе нравится эта будущность — обращение живого общественного организма в безразличный студень, — периодически потрясаемый народными взрывами — пусть подражает добровольно; только пусть не забывает при этом, что Франция недаром называлась великой нацией, что она действительно шла в голове Европы и что если даже она утратила такие великие залоги, утопив свои культурные слои в стихийных, то на пустырях, где только еще появляются кое-какие всходы, при каком бы то ни было богатстве почвы, конечно, ничего не вырастет при этом условии.
Мы видели, что в европейских корнях русского нигилизма и даже нынешнего фразерного либерализма, враждебного либерализму дела, как вода огню, лежит действительно немало полезных уроков, что многие стороны современных русских вопросов обсуждены уже чужим опытом. Теперь мы можем воротиться к нашему домашнему делу.
Переходя от чужих, хотя тем не менее внушительных для каждого народа примеров к своему домашнему делу, нельзя не остановиться прежде всего на очевидном факте — на нашей современной нравственной и общественной бессвязности, последствия которой не высказываются вполне благодаря лишь исключительной в истории твердости наших государственных начал, не дающих нам рассыпаться. Едва ли найдется в обширной России хоть один человек, сомневающийся в наглядной истине — что мы живем в состоянии чисто переходном, отставши от одного берега и не приставши еще к другому; что этот новый берег даже не очертился ясно перед нами; что, покуда сборное русское мнение не сознает определенно не только того — что нам делать, но даже того — чего нам желать. Наше современное общественное состояние походит очень близко на эпоху общего недоумения, однажды уже пережитую нами, на эпоху, последовавшую за смертью Петра Великого, когда не было уже старой и не оказывалось еще новой России, когда общепризнаваемые руководящие начала заменились на долгое время — и для общества и для отдельных лиц — полусознанными мнениями, до крайности шаткими по своей смутности. Но между двумя переходными полосами нашей истории — после петровской и нынешней, существует та огромная разница, что недоумение первой относилось более к вопросам государственным и воспитательным, легче поддающимся прямому руководству власти, чем вопросы общественные, ставшие ныне на очереди; в том также, что первая наша нравственная смута соответствовала времени общего европейского затишья, общей установленности взглядов и мнений, господствовавшей в промежутке между последними раскатами бури, поднятой реформации, и первым взрывом социальных революций; в наше же время вопрос идет не только о применении каких-либо начал, но о самых началах — отчего он стал гораздо сложнее. Тем не менее обе эпохи русского раздумья схожи в той основной черте, что наше будущее — самые крупные явления и формы нашего будущего — зависят в значительной степени, теперь, так же как тогда, от мер, важность которых недостаточно осязательна для современников, и которые, по тому самому, оцениваются часто с точки зрения минутной их пригодности, подводятся под личные виды и удобства некоторых людей и интересов, не заглядывая вперед. Как линии, выходящие из общего центра, близкие одна к другой вначале, могут разбежаться на неизмеримое расстояние в пространстве, так и подобные меры, принятые в переходном состоянии общества, могут определить весьма различным образом его будущее. Так, например, направление и окончательный исход петровского преобразования были решены в первые пятнадцать лет, последовавшие за смертью преобразователя, людьми, никогда не задававшимися историческим вопросом, применявшими государственные мероприятия к одним мелким потребностям текущего времени, вследствие чего реформа, столь дорого купленная, устояла лишь случайно и дала едва ли не столько же отрицательных, как и положительных последствий. Современная нам, вторая эпоха русского раздумья затруднительнее послепетровской, по сложности подымаемых ею задач, но у нее есть два подспорья, которых первая не имела — богатство накопленного в течение полутора веков умственного капитала, и вместе с тем близость общественных вопросов (поставленных на место отвлеченно-государственных) к личному пониманию и опыту каждого; эти два условия допускают самодеятельное участие современного поколения в устройстве нашей судьбы, чего не могло быть в первой половине XVIII века. Теперь все дело в том, чтоб наше сборное мнение могло организоваться и правильно выразиться.
Покуда это еще невозможно. Двадцать лет тому назад, до крымской войны, все мы понимали тогдашнюю Россию и самих себя, знали, что думаем и в некоторой степени даже то — чего желаем. Теперь мы этого не знаем и покуда даже не можем знать, хотя без такого сознания не можем также ступить шагу ни в какую сторону. Нельзя выработать сознание без связности между людьми, разрешающейся в связность мнений. Поэтому, полагаем, задача текущего времени заключается для нас преимущественно в осуществлении связности общественных групп.
С некоторых пор эти группы, можно сказать, не существуют в русской действительности. Они заменены внешним учреждением — земским самоуправлением. Надежда на будущую, необходимую нам связность, содержится, стало быть, покуда, исключительно в этом самоуправлении и в степени развития, к которому оно способно.
Известно, что наше земское самоуправление, в его нынешней форме, не есть учреждение государственное в точном смысле слова; оно не входит в круг государственного действия, не составляет посредствующего звена между верховной властью и землей, не заведует порядком и безопасностью населений, не исполняет никаких правительственных задач и отчитывается в своих действиях только самому себе. Наше самоуправление есть нечто вроде частного общества, разрешенного земству для заве-дывания его сборными экономическими нуждами. При условиях, выпрошенных печатью и общим голосом тех годов, в которые решалось это учреждение, правительство не могло дать ему иных оснований — опыт был слишком теоретичен и нов. Поэтому нынешнее наше самоуправление можно рассматривать только с точки зрения способности, обнаруженной всесословным земством для ведения своих частных дел. Сил, достаточных на такой круг деятельности, может не стать на круг более обширный, но никак не наоборот. Каковы же эти силы?
Мы не будем вдаваться в подробности современного положения, более или менее всем известные — о новом соотношении наших экономических сил, о положении крестьянского самоуправления, о ходе дел в земских собраниях и мировых судах и прочее. В последнее время появились достаточно убедительные труды и сообщения по этим предметам, не допускающие излишнего оптимизма. В житейских делах личные взгляды бывают, конечно, различны и противоположны, даже более чем в области мысли; тем не менее ныне можно уже сказать утвердительно, не опасаясь обвинения в односторонности, что большинство опытных русских людей, принимающих прямое участие в местной земской жизни, каковы бы ни были их общие убеждения, согласны в одном: что покуда еще земское дело не принялось на нашей почве, — не вследствие тех или других подробностей учреждения, или новизны, не давшей людям времени спеться, но по той простой и вместе мудреной причине, что с самого начала оно не пошло; многие даже называют наши новые льготы, несмотря на их очевидную искренность и либеральность, мертворожденными. В них как будто оказывается какой-то органический недостаток, или, напротив, чувствуется отсутствие какой-то органической силы, мешающей им стать живым делом. Иные ищут до сих пор причины их неудовлетворительности в частностях; но такой частности, изменение которой могло бы исправить дело, очевидно, не существует: иначе она давно уже была бы указана общим мнением. Полагаем, мы вправе повторить с голоса большого числа знающих людей, что местное самоуправление (губернское, уездное и крестьянское, вместе с мировым судом), дарованное нам правительством с полной искренностью, совершенно согласно общественному настроению той полосы времени, когда учреждение вырабатывалось, представляет мало надежды к дальнейшему развитию на нынешних началах. Каковы бы ни были взгляды некоторых, относящихся более благоприятно к нашему земству, но голос стольких людей, на мнении которых мы основываемся, заслуживает же какого-нибудь внимания; во всяком случае он не допускает безмятежной уверенности, что все обстоит наилучшим образом в сем наилучшем из миров.
Между тем земское самоуправление — это хозяйство, самосуд и школа всего русского населения, а вместе с тем сельская полиция и администрация, то есть единственное обеспечение порядка у девяти десятых населения, между которыми правительственная власть не присутствует прямо: в этом самоуправлении — корни всякого народного и общественного преуспеяния. С передачей таких прав земству ответственность за них перешла с правительства на него. При бездействии или неудовлетворительности этих основных функций народной жизни, самая мудрая, самая деятельная государственная власть остается бессильной для добра, трудится в пустом пространстве, не может даже предупредить зарождения анархии в стране, если б что-либо обусловливало такое явление. Подобное положение дела в самой почве, на которой зиждется государство, в соединении с разрозненностью, невыдержанностью и крайностью наших мнений в обществе и печати, представляет весьма мало залогов самостоятельности, и именно в такое время, когда для нас пришла необходимость стоять на своих ногах, желаем ли мы того или не желаем. Несмотря на довольно распространенное, хотя поверхностное, не сросшееся еще с личностью образование и на либеральные местные учреждения, в современной России, за исключением администрации, оказывается полное отсутствие органов, пригодных к почину, общественных групп, способных выработать в себе какое-либо совокупное мнение, провести в жизнь какое-либо совокупное дело. Вопреки явному желанию верховной воли воззвать страну к жизни, вопреки букве закона об общественных группах, т. е. о сословиях, Россия оказывается больной общей разъединенностью, происходящей, конечно, не от сословности и даже не от всесословности, но от бессословности, удавшейся до сих пор одной Америке, и удавшейся вследствие того именно, что бессословность существует там, наоборот, только в законе, а не на деле. В итоге государство, населенное восемьюдесятью миллионами бессвязных единиц, представляет для общественной деятельности не более силы, чем сколько ее заключается в каждой отдельной единице. Как за 15 лет назад, во времена споров бывших славянофилов с бывшими западниками, нам приходится и теперь возложить упование только на сокровенную внутреннюю мощь русского народа, т. е. на общее место, лишенное всякого значения в действительной жизни.
Наша либеральная печать, до которой беспрестанно доходят вопли, вызываемые таким положением, не раз уже пробовала утешать нас гласностью, заключающей в себе, по ее мнению, противоядие от всевозможных зол. Печать наша еще верит спасительному действию гласности в коренных общественных вопросах; остальной свет знает, что гласность полезна лишь для их обсуждения, а принести действительную практическую помощь она может только в частных случаях, подобных случаю г-жи Энкен. Кажется, порядочные люди Франции не скупились на гласность для проповедования своим непорядочным соотечественникам о последствиях баррикад, революций и общественного разлада, доведших Францию до ее нынешнего состояния: но не только гласность, а самые жестокие уроки действительности, тяжело отзывающиеся почти на каждом французе, нисколько не исправили самодурства людей. Пока сознательные слои французской нации будут оказываться бессильными, по своей бессвязности, для стойкого и разумного управления народом, — что теперь уже почти неисправимо, — до тех пор люди, которым смута выгодна, не перестанут губить отечество. Наше современное общественное состояние (конечно, не государственное) подходит довольно близко к французскому и не проявило еще всех своих последствий, выказывается только по мелочам, потому, во-первых, что эти последствия сдерживаются незыблемой высшей властью, а во-вторых, потому, что мнении и обычаи большинства ныне живущего поколения вылились из прежнего, а не из настоящего бытового склада. В людях же, взросших на нынешней, не переполотой, как следует, почве, окажется иное: очень многие из них станут действительно похожими, даже по миновании 21 года, на идеал молодого поколения, о котором твердят нигилистские журналы.
Стало быть, к слабости нашей духовной выработки и к разрозненности наших мнений присоединяется еще на практике отсутствие каких-либо общественных органов, способных к совокупной деятельности. Кроме того, в русских областях оказался внезапно полнейший недостаток в личностях, удовлетворяющих условиям земского дела; образованные люди, которых все мы знали по всяким захолустьям до призыва их к самодеятельности, с тех пор рассыпались в стороны, исчезли неизвестно куда. Каким образом тысячелетнее национальное бытие привело нас к такому бесформенному, первобытному состоянию мысли и дела?
Это — вопрос исторический, требующий для полного разъяснения томов, а не газетных статей; но нет также возможности хорошо понимать сегодняшний день, отрывая его от вчерашнего. Поэтому мы вынуждены еще к одному отступлению, чтобы обнажить, хотя в беглом очерке, корни нынешнего нашего положения; корни его лежат в только что прожитом нами воспитательном периоде, с наследством которого мы вступили в новую эпоху. Взглянув назад, нам станет виднее, воспользовались мы или не воспользовались и в какой мере воспользовались этим наследством?
При разрозненности русских взглядов во всем, было бы удивительным чудом, если бы мы оказались согласными во взгляде на нашу историю, даже на ее коренную основу, как другие народы. Когда установится общепринятое суждение о ближайших к нам столетиях русской жизни, оно будет первым признаком зрелости, первым доказательством нашей способности стоять на своих ногах. До тех пор каждому приходится поневоле смотреть на дело со своей точки зрения.
Мы считаем неоспоримой истиной, что петровский или воспитательный период, заключенный последней нашей реформой, которому до сих пор еще многие придают баснословный, совершенно невозможный в людских делах характер преобразования народных основ одним человеком, был вовсе не новым началом и не преобразованием основ, а только вводным эпизодом русской истории и что мы стоим в 1874 году несравненно ближе к Московской Руси, чем стояли в 1854-м, как выразились уже наши старообрядцы; что после долгого и поголовного отвлечения от общего дела для личного образования нам приходится продолжать свое общественное развитие с той самой точки, на которой оно стояло в 1688 году, с двумя только, правда, очень крупными изменениями: 1) с отменой (давно уже состоявшейся) военной диктатуры на всем пространстве государства, неизбежной в Московской Руси, постоянно находившейся на осадном положении, ежечасно ожидавшей вторжения на каждом из своих пределов, и 2) с превращением, совершенным Петром (в чем и состоит главная черта его реформы), прежнего, почти кастового дворянства в русский культурный слой, тесно связанный между собой и с престолом и открытый снизу всякой созревающей силе, даже не крупной, в чем бы она ни заключалась. Эти две перемены придают действительно новые стороны каждому из наших общественных вопросов, замерзших в зародыше в 1688 году и оттаявших только в 1861-м, не изменяя, однако же, их сущности. Воспитательный период только обучал русских людей и не мог допускать общественных вопросов между школьниками. Власти этого вставного исторического эпизода держались своего правила крепко, хотя едва ли вполне сознательно, и в сущности были правы. Наделали бы мы дел, принимаясь вдруг за самоуправление с теми понятиями о России, Западе и пригодных нам целях, которые обращались в нашем обществе даже во времена Александра I. Мы считаем очевидным, что наш воспитательный период не разорвал русскую историю пополам, как долго повторялось, а только придал ей временно особый, чуждый нашему народному складу оттенок, выразившийся и в исключительных отношениях верховной власти к перевоспитываемому обществу, и в шаткости русского мнения, внезапно погруженного в незнакомую ему среду. С устранением этого оттенка и сопряженной с ним чрезвычайной просветительной миссии сверху, мы становимся на прежние основания, с двумя вышесказанными дополнениями. Эти повороты нашей истории обозначены так явно, что верховная власть, относившаяся к Московской Руси с полнейшим доверием, совещавшаяся со своим народом во всех важных обстоятельствах, но потом уединившаяся на полтора века, снова воззвала к народу, как только кончилась ее временная задача. Конечно, в этих поворотах нельзя искать полной сознательности целей; история ведет людей еще более, чем люди складывают историю; но наши переломы говорят сами за себя.
Скажем мимоходом: верховная власть московских времен не имела того простора действий, как ныне. Она была прежде всего военной диктатурой, необходимой для спасения русской самостоятельности, чем и обусловливалась главная ее цель. Московский царь был верховным вождем русских сил еще более, чем монархом. Царская военная диктатура создала Россию из погибавших обломков, твердо установила пути к достижению национальных целей, довершенных Екатериной II, и передала петербургскому периоду могучую и сосредоточенную Русь, которую оставалось только отшлифовать. Перед глазами света стоит факт: из стольких славянских государств, бросивших немало блеска во время своего процветания, стоявших в условиях гораздо более благоприятных, чем мы, уцелела одна Россия; самое имя славянской породы спаслось в ней одной, благодаря чутью народа, стоявшего прежде всего и более всего за целость и независимость, умевшему жертвовать государственному единству привольем последовательных поколений и сплотившемуся около престола не только как народ, но почти как войско, всегда готовое встать поголовно по его призыву. Только этой жертвой Россия откупилась от зарока насильственной смерти, наложенного, как проклятие, на все славянские племена. Нам теперь легко судить на льготе, из-за ограды крупповских пушек, о московской эпохе; но ей некогда было тратить много времени на общественные вопросы: все силы ее были поглощены вопросом о бытии России; ей было невозможно установить настоящее земское самоуправление, по необходимости сосредоточивать военную и гражданскую власть на всякой точке государства, так как тогда не было ни единой точки, вполне безопасной от поляков, шведов, татар, черемис и собственных казаков. Без местного самоуправления земские соборы не достигали цели вполне; но тем не менее верховная власть относилась к народу, в лице его выработанных слоев, с полнейшим доверием, обращалась к нему за советом при каждом важном вопросе. Взаимное сближение постепенно учащалось; с обеспечением безопасности областей, устранявшим необходимость военной диктатуры, из такого сближения непременно развился бы живой государственный строй.
Петербургский период прервал эти отношения, восстановленные только нынешним царствованием, — прервал по необходимости, — став перед народом в положение учителя и наставника, взявшегося просветить его хотя бы силой, обязанного подгонять ленивых; как же при этом выслушивать их мнение? Сообразно потребности эпох, приходивших на смену одна другой, верховная власть приняла у нас в отношениях к народу Новый оттенок — просветительный, заменивший московский оттенок военной диктатуры, но еще менее согласимый с развитием земского самоуправления. Выборное начало, введенное Екатериной II в губернское устройство, не опровергло, а, напротив, явно доказало эту несогласимость. Оно было лишь либеральною формальностью. Коронные чиновники продолжали управлять; земские же деятели только помогали им по мере своих сил и способностей: выборные из дворян, безгласные по неимению на своей стороне большинства, плыли по течению времени и сами становились чиновниками или по возможности устранялись от дела; выборные от мещан топили печи в присутствии, выборные от крестьян мели двор. Серьезная задача воспитательного периода была совсем иная: он положил конец прежней сословной замкнутости и вызвал из недр русского народа, без различия звания и рождения, всех, кто хотел следовать за ним к поставленной им цели — стать русским европейцем. Под названием дворянства он создал наш культурный слой, связный и отграниченный от массы, но открытый снизу всякой созревающей личности, — слой, способный пользоваться политическими правами и вместе с тем не замкнутый в себялюбивое сословие, не чуждый народу, постоянно обновлявшему и укреплявшему его притоком новых сил. Было бы, вероятно, лучше, если бы культурный слой создавался медленнее, не отрываясь от почвы; но случилось так, а не иначе. С этой отборной частью народа петербургская эпоха совершила все свои начинания — внутренние и внешние; она не могла только одного: дать созданному ею новому дворянству политического воспитания по несо-гласимости широкого земского самоуправления с существенным характером воспитательного периода. Задача эта стояла впереди и требовала, чтобы временная просветительная миссия сверху была признана законченной. Можно думать, что час этот настал для нас нравственно именно в половине текущего столетия. Около этого времени выяснились уже во мнении, хотя еще не вполне вошли в общее сознание, определенные понятия о нашем роде и виде между народами, о точках соприкосновения и отличия русского племени, русской жизни и русской истории с западноевропейскими. Несколько ранее наши понятия в этом отношении были еще очень сбивчивы. В этот раз, как и прежде, с самого начала Московского государства, судьба нам явно благоприятствовала; нашей истории не пришлось дожидаться: поворот на деле соответствовал немедленно нравственной потребности.
За исключением великой и сознательной задачи — создания русского культурного слоя петровскому периоду жилось легко; на долю его не выпало не только десятой, но даже сотой доли трудов, подъятых московскими временами. Он приводил в порядок готовые материалы. Во внутренних делах ему досталось в наследство цельное государство, срощенное во всех своих частях, с сильной централизацией, до сущности которой правительство этого периода никогда не касалось; оно только переименовывало дьяков в секретарей, приказы в коллегии и министерства, а Боярскую думу в Правительствующий Сенат или Государственный совет. Во внешних делах Москва завещала Петербургу завершение вопросов, в основании уже порешенных ею: об изгнании остатков мусульманского владычества из естественных пределов Европейской России и о преобладании над Польшей; одно только завоевание балтийского прибрежья, которого московские цари никак не могли добиться, принадлежит в собственность петербургскому периоду.
В полном значении слова, нисколько не играя выражениями, должно сказать, что мы, русские, как нация, только вчера доросли до нравственной независимости, до такого состояния, в котором нам не приходится уже жертвовать роковой необходимости драгоценнейшими условиями развитой общественной жизни; только вчера мы выбрались на широкую дорогу. Предшествовавшие времена не располагали достаточной для того свободой действий. Московской эпохе было некогда: она боролась за право существования России; но и петербургскому периоду было нельзя, потому что он шел к другой задаче. Вероятно, в будущем ожидает нас еще много внешних бурь; но при нашей государственной окреплости, они уже не остановят народного роста. Теперь только пришло нам время жить и обнаружить свои внутренние силы.
Мы вступаем в пятую эпоху своей истории с крупным, но единственным наследством, оставшимся нам от воспитательного периода — с нашим культурным слоем, который Петр Великий назвал русским дворянством, приравняв его к старинному высшему сословию. Вне петровского дворянства у нас нет ровно ничего, кроме богато одаренного природой, твердо сомкнутого в смысле народности, но совершенно стихийного русского простонародья. Вся умственная сила России, вся наша способность к созданию созидательной общественной деятельности заключается в дворянстве, в том именно виде дворянства, каким создал его Петр — связном и доступном снизу. Россия купила свою нравственную силу дорогой ценой — приостановкой общественного развития на полтора века. Наше будущее зависит от уменья пользоваться этой силой. Современное положение России объясняется все без остатка внутренним содержанием, степенью зрелости нашего культурного слоя — дворянства, и мерой участия его в общественных делах.
Мы все знаем про себя, что всесословный русский народ делится в действительности только на два сословия — на господ и на простолюдинов, то есть на людей, ставших и вновь становящихся образованными европейцами, и на людей, не выбившихся еще из стихийного быта. Купцы не в счет: по степени богатства они примыкают или к первым, или ко вторым, не говоря о почетных гражданах, давно пользующихся многими дворянскими правами. Развитые люди низших слоев, не добившиеся дворянства (о которых надобно еще спросить, в каком смысле они развиты?), составляют у нас единичные явления и никогда не сложатся в сословие. Странно было бы даже ставить вопрос о внезапном появлении в девятнадцатом столетии сословия, о котором никогда не слыхала тысячелетняя Русь! При бытовых условиях русской жизни, давно уже определившихся, такому сословию положительно нет у нас места. Наши города совсем не похожи на европейские, а потому не могли и не могут создать отдельного класса горожан; они — не промышленные центры, а административные средоточия, в которых живут те же господа и мещане, ничем не отличающиеся от крестьян: в мелких городах мещане пашут землю и сами не знают, почему они переименованы в новое звание; наша промышленность в большинстве приютилась по селам. Условия русской производительности не выдвинули людей среднего состояния как цельное сословие; отдельные же семейства, выраставшие из народного уровня, вступали после Петра Великого в ряды дворянства, или прямо, или через некоторый срок, если могли продержаться два-три поколения выше толпы (купеческие роды); в противном же случае опять растворялись в народе. Учреждение нашего высшего сословия, открытого снизу, не допускало скопления под ним непривилегированного образованного слоя. До последней реформы дворянство считало себя сословием исключительно служилым и не занималось никаким техническим делом, разве редко и неохотно; вследствие того, в течение нынешнего столетия под высшим классом стало появляться — не сословие, конечно, но довольно большое число полуобразованных техников равного рода, наполовину иностранцев. Теперь же, как известно, так называемые либеральные профессии наполняются сильным притоком дворянства; оно признало своей всю область умственных занятий. Первоначальная мысль Петра Великого, положившего основание новому дворянству как связному сословию русских образованных людей, дожила до своего практического приложения. Конечно, Петр собирал это сословие только для государственной службы, но история извлекла из его начал последствия, далеко превосходящие человеческое предвидение.
В настоящее время наши инженеры, ученые техники, профессора — все господа, а дети каждого из них, лично возвысившегося из толпы, сколько-нибудь путные, уже наверное станут дворянами; о наших писателях еще Пушкин сказал, что им не нужны меценаты сверху, так как сами они господа. Какая же умственная сила существует еще в России вне дворянства и богатого купечества, кроме отдельных и рассеянных личностей да немцев-аптекарей, которых было бы смешно класть на весы, когда речь идет о закладке государственного строя? Под высшим русским слоем лежит особым пластом, но все же не сословием, только наше потомственное духовенство, неизвестное ни старой России, ни другим православным странам; из этого пласта выходят ежегодно — не в церковь, а в свет тысячи молодых, полуобразованных людей, стучащих в двери культурного общества. С их-то стороны и раздаются главнейше вопли о демократическом равенстве и всесословности, не признаваемых русским народом. Вопрос о кастовом духовенстве — вопрос очень великий, от которого также в значительной степени зависит наше будущее, но потому именно его нельзя касаться мимоходом. Но ведь и наши семинаристы не скапливаются в какую-нибудь промышленную буржуазию: они почти поголовно идут в чиновники. Страшный недостаток в технических школах заставляет у нас каждого подростка, скинувшего зипун, — подростка, который мог бы стать хорошим машинистом на железной дороге и быть первым между своими, — голодать всю жизнь, но лезть в господа: у него нет другого средства обеспечить свое существование. Эти машинисты и всякие техники низшего разряда не сложатся также, сколько б их ни было впоследствии, ни в какое сословие; в глазах русского народа они — те же рабочие, как и другие, только зажиточные. Русская жизнь сложила лишь два пласта людей — привилегированный и непривилегированный, отличающиеся между собой, в сущности, не столько привилегией, как тем коренным отличием, что они выражают, каждое, различную эпоху истории: высшее сословие — XIX век, низшее — IX век нашей эры. В каждом из этих пластов, разделенных тысячелетием, хотя живущих рядом, есть свои верхи и свои низы, своя аристократия и демократия; но в середине между ними нет ничего и не мелькает даже зародыша чего-нибудь для будущего; только с течением времени верхний слой будет постоянно утолщаться. Такова форма, данная нашей жизни историей; а истории никто не сочиняет. Теперь еще не пора судить об относительном достоинстве этой формы; может быть, так выйдет лучше; по крайней мере у нас не произойдет никогда разрыва между культурными слоями, сливающимися в один общий слой. Но, во всяком случае, откидывая чуждые сравнительные названия, занесенные к нам из иностранной жизни воспитательным периодом, и общие места либерализма, происходящие из того же источника, невозможно не признать, что русский культурный слой содержится почти исключительно в русском дворянстве и богатом купечестве, не только по факту, но по принципу, и что вне дворянства у нас не существует никакой развитой умственной силы, кроме очень редких исключений. Следовательно, сознательная сила русской нации равняется тому ее количеству, которое заключается в дворянстве.
Каково же наше дворянство? За этим вопросом остается только относительное значение, потому что, хорошо оно или дурно, заменить его нечем. Но без уяснения вопроса нельзя ничего понять в нашем современном положении.
В предшествующих главах мы очертили, по своему убеждению, нынешнее состояние русской мысли и русского общественного дела; думаем, по личному опыту, что большинство образованных людей разделяют наши взгляды на самый факт. Состояние это оказывается далеко не утешительным: оно проникнуто каким-то слабосилием, не допускающим даже зрелых лиц, которых у нас немало, соединиться между собой и сложить какое-либо зрелое мнение или зрелое дело. Если вся наша умственная сила заключается в дворянстве, то можно вывести, пожалуй, что вина в современном бессилии падает на него. Хотя нельзя винить прямо разъехавшихся за границу помещиков в нынешнем бесплодии освобожденного сравнительно с прежним русского слова, или прямо ставить в укор остающимся — безжизненность земских учреждений, в которых они представляют только свой класс, в настоящее время далеко не особенно связный; но тем не менее надо признаться: если бы наше дворянство, заключающее в себе весь русский культурный слой, весь тысячелетний разум России, было достаточно созревшим, оно оказывало бы даже в нынешнем своем положении несравненно более влияния и на своих членов, и на остальное население государства; у нас не было бы ни разлива нигилизма конца пятидесятых годов, ни нынешнего общественного бессилия в слове и деле. Но откуда быть ему созревшим?
Воспитательный период создал большое число русских европейцев под названием дворян; но он не смотрел и не мог смотреть на дворянство как на связное общественное сословие: оно являлось связным только в отношении к государству, было в его руках сословием исключительно служилым, своими людьми, но никогда не жило совокупной жизнью. Императрица Екатерина предоставила дворянству льготу выбирать нескольких чиновников, которые затем поступали в непосредственное подчинение коронной администрации; ею же было дано ему право обсуждать действующие законы и представлять о них свое мнение; но право это оставалось, как известно, мертвой буквой. В прошлые времена не один дворянин, пытавшийся напомнить собранию о дарованном праве, был прямо останавливаем, если не случалось с ним хуже. Теперь мы хорошо понимаем, оглянувшись назад, что такие отношения были в порядке дела, что они даже не могли быть иными: нельзя вместе перевоспитывать людей и ставить их на один умственный уровень с собой, прежде чем они сдадут экзамен. До нынешней эпохи русские дворяне, старые и новосозданные, сходились между собой в полках, в канцеляриях и раз в три года на съездах, где они выбирали предводителей и нескольких чиновников, но никакого общего дела у них не являлось. Они составляли сословие только по букве закона, а не в действительности. Сказать короче: в России было много дворян, но не было дворянства. Наш культурный слой со дня своего рождения никогда еще не жил общественной жизнью, и ныне, призванный к жизни вместе с другими сословиями, выступает на сцену таким же новичком, как они. Он имеет за собой преимущество не только громадное, но исключительное, не допускающее никакого соперничества, — преимущество личного культурного развития. О вопросах XIX века, даже мелких, могут судить только люди этого века, а не люди допотопных времен; но тем не менее наш культурный слой, как сословие, имеет также недостатки юноши, хорошо учившегося, но еще не понимающего жизни. Нужно целое поколение при крепкой связности и целях, достойных усилий всей жизни, чтобы сложить его в политическое сословие, сознательно служащее видам верховной власти и твердо руководящее народом в каждой местности. По всем данным истории можно надеяться, что следующее поколение образованных и уважающих себя русских людей, при должной обстановке, тесно сплоченное, дорастет до зрелости; покуда же, несмотря на большое число лично развитых людей, у нас нет общественной опытности, что отражается на каждом из нас без исключения. Эта сборная опытность, сверяющая все мнения между собой и с практикой, приобретается только совокупной жизнью, а не книгами и одиночными умозаключениями. Отсутствием ее объясняется нынешняя шаткость, разрозненность и крайность мнений, непоследовательность и неустойчивость действий русских образованных людей, не говоря о полуобразованных. Последние всегда и везде не самостоятельны; они руководятся общественным сознанием слоев более зрелых. При отсутствии такого руководящего начала они должны поневоле находиться еще в большем нравственном разброде, чем их старшая братия.
С началом Петровской эпохи старинное дворянство, приобретшее много преданий государственной, если не чисто общественной деятельности, утратило их, утонув в массе нового культурного слоя; людям же этого нового слоя до сих пор неоткуда было их почерпнуть. В продолжение полутора веков слишком и старые, и новые дворяне воспитывались лично, учились в одиночку, никогда не соприкасаясь друг с другом как члены общества. Они проникались иностранными понятиями, не имея возможности сверить их со своей действительностью, прозябшей под ними чисто растительной жизнью, потому именно растительной, что вся нервная система была извлечена из нее в другую, государственную сферу. Не имея прямого влияния на народную жизнь, образованные русские люди, желавшие понять ее, должны были прибегать — если можно так выразиться — к приемам не физиологии, а анатомии: они рассекали орган, не имея средства поглядеть его отправления. Эта ограниченность средств выказалась очень живо в учении славянофилов: они подметили с чрезвычайной меткостью суть русской жизни, но оказались бессильными для практических выводов из нее. Масса же общества, не углубляющаяся в отвлеченные изыскания, не имела ровно никаких средств проверить на деле чужеземный урок, преподаваемый ей в школе и официальной сфере. К концу воспитательного периода источники самостоятельного народного духа, несмотря на теоретическое возвращение к ним, стали иссякать не только в бывшем офранцуженном классе, но даже в поддонках нашего культурного слоя. Вышло, что то же самое общество, которое выставляло столько крупных личностей на государственную службу, оказалось бессильным, принимаясь за свое собственное дело; и неудивительно: для службы нужны лично развитые люди, каких воспитательный период создал немало; для собственного дела нужные русские земские люди, давно исчезнувшие на нашей почве. Самые даровитые и многознающие воспитанники бывают всегда в день выхода из школы существами безличными; определенная личность слагается в них уже впоследствии, житейским опытом. Эти юные существа отличаются от взрослых тем именно, что их чувства и действия не вяжутся с навеянными на них мнениями. Вот наше общественное состояние, конечно, временное и переходное. Оно определяется единым словом: обезличение.
Это обезличение сказывается во всем. Какой-нибудь журнал, вообще серьезный, успокаивается на общих местах в такой мере, что обращается с бумажным высокомерием к непритворной тревоге русского человека, не чувствующего почвы под ногами: или утешает его гласностью, или советует общечеловеческое развитие; по привычке к готовым заключениям, он не догадывается, что если были святые и чародеи, умевшие стоять на воде и на воздухе, то до сих пор никто еще не стоял на звуке. Большинство все еще понимает под словом «почва» теоретические споры сороковых годов и не видит факта, осадившего нас со всех сторон: необходимости бытовой почвы, на которой могла бы развиться действительная земская жизнь, исходящая из действительных условий русского общественного склада, не лгущая перед ним, так же как живая и живящая печать, сознательно относящаяся ко всем особенностям народного духа, — вместо либерального, но мертвого канцелярского измышления, вместо либерально-аллегорической болтовни журнальных статей.
Вот другой факт из общественной жизни. Садитесь на пароход в Пскове; через восемь часов вы будете в Дерпте[194], принадлежащем России более полутора веков, в котором вы не допроситесь ни воды, ни хлеба, если станете спрашивать их по-русски. Между тем мы хорошо знаем, как окрайные города, занимаемые Московской Русью, через одно поколение становились до такой степени русскими, что отбивались отчаянно от своих прежних владык. Мы вовсе не сторонники приравнения окраин к тылу государства полицейскими мерами, — даже всякого вида приравнения их, кроме политического; нам кажется желательнее, напротив, воскресить местный дух даже составных частей собственной России. При обширности государства, наша будущность — в разнообразии и некоторой самобытности больших областей. Мы считаем распространение русского языка и русского чувства к общему отечеству на окраины делом более общественным, чем правительственным. В этом отношении вышеуказанный факт имеет великое значение. Старая Русь оказывала живое влияние на присоединяемые края, потому что сама была живым целым, твердо сознававшим свою личность; сила ее состояла не в учености, а в нравственном единстве. Нынешняя Россия, выходящая из воспитательного периода, со своим бледным культурным обществом без тела и своим стихийным простонародьем без головы, владеет только силой механической; она не может никого убеждать, потому что сама не знает своих убеждений. Мы образовывались и выцветали постепенно от недостатка совокупной жизни. При Екатерине вновь присоединенные губернии стали было быстро заквашиваться в общем духе государства, — значит, в русском обществе сохранялся тогда еще некоторый запас деятельной силы; мы видим, каким успехом увенчались в тех же губерниях, в настоящую пору, самые энергические усилия правительства во всем, чего нельзя было достигнуть прямо административными мерами. Нынешнее общество только взывало к правительству по этому поводу, но помогло ему очень мало.
Такова покуда внутренняя сила дворянства, заключающего в себе весь наш культурный слой. Нечего говорить о степени состоятельности полуобразованных людей, только еще дорастающих до звания господ, отставших от одного берега и не приставших к другому. Несмотря на эту горькую истину, наше общественное дело может быть поведено только одним дворянством, присоединяя к нему, конечно, силу больших капиталов и крупных талантов, откуда бы они ни взялись. Не создавать же нового культурного класса, в обход старого, если бы даже такая операция была возможна, сложив опять руки на полтораста лет. Кроме того, слабосилие русского образованного общества — не порок органический, а чисто наружный, происходящий от отвычки к серьезному делу. Чем ушибся — тем и лечись.
Несмотря на очевидное временное обезличение нашего культурного слоя, мы считаем, однако ж, крайне несправедливым и вполне неверным обвинение его в оторванности от русской почвы, в очужеземлении, если можно так выразиться; мы не видим никаких существенных признаков, дающих право сказать, как не раз у нас говорилось, что петровская реформа разорвала русский народ на две половины, не понимающие уже одна другую. Мы, напротив, видим явно, по ежедневному опыту, тот же самый русский склад, и с хорошей и с дурной стороны, в человеке высшего общества и в простолюдине; оба они проникнуты одинаково русским чутьем, внутреннее содержание, основные взгляды второго — те же самые, что и первого, только без культурных добавлений. Эти культурные добавления, до сих пор не сверенные с жизненной действительностью, а потому случайные и произвольные, составляют всю разницу между ними. Русский образованный человек не отрывался от простолюдина, но он надолго был оторван от всякой общей с ним, не казенной заботы. Как братьям, никогда не ссорившимся, но давно разъехавшимся, им надо пожить вместе месяц, чтобы столковаться насчет своего семейного дела; месяц в жизни народа — это одно поколение. Прямое участие нашего культурного слоя — дворянства — в общественной жизни, вместо нынешнего косвенного участия, серьезная деятельность и серьезная ответственность сложат его в одно целое и между собой, и с народом, проникнуть его единством настроения и отрезвят совершенно. Этого будет достаточно, чтобы коренной русский дух пророс вновь сквозь нынешнее школьное обезличение. У нас явятся тогда и общественное мнение, и общественная деятельность. Мы набрались достаточных сведений в течение последних полутора веков, нам недостает только балласта-связности и уроков жизни, откуда и происходит нынешняя русская бесцветность. Болезнь эта неудобная, особенно в настоящее бурное время, хотя не более как наружная и скоропроходящая при должных лекарствах; но вылечить нас может только всероссийский житейский опыт, развивающийся из бытовых, а не из сочиненных начал и отношений.
Если современная болезнь русского общества состоит в обезличении, происходящем исключительно из теоретического образования, не проверенного опытом совокупной жизни, от которой мы давно отвыкли, то нашему культурному слою связность в будущем еще необходимее, чем таким же слоям европейским. К причинам, заставляющим последние тесно держаться между собой по закону и преданию, у нас присоединяется еще новая причина. Вместе с тем нам легче, чем на Западе, сохранить или восстановить, пока еще есть время, связность образованного общества, потому именно, что оно не делится на соперничествующие группы — на дворянство и среднее состояние, а смыкается в одно сословие, разделенное, конечно, на многие подслойки в действительной жизни, но законно равноправное. Если на Западе прочность государственного и общественного устоя зависит вполне от крепкой связи культурного слоя, как несомненно доказывает новая история, то это непременное условие существует еще в большей мере для нас; мы не можем считать себя исключением из рода человеческого. В Европе сознательные классы, воспитанные связно целыми веками, не устояли, как только чуть немного раздвинулись между собой; какой же устой представляет, в своем нынешнем положении, русский сознательный слой, воспитанный, даже можно сказать, рожденный в бессвязности, лишенный всяких преданий совокупной общественной деятельности? Там сгубил дело один промежуток между двумя сословиями — у нас же такие промежутки лежат между каждыми двумя людьми. Уже теперь, без тени еще какого-либо политического вопроса, в нашей сборной жизни оказывается полнейший разброд. Бессвязность и обезличение, таившиеся, как скрытый недуг, в русском обществе, замороженном воспитательным периодом, должны были необходимо выйти наружу при первом внесенном луче; но они не сказались бы в такой наготе, имели бы время отстояться, если бы общественные группы не были в то же время вдруг сдвинуты с привычного места. При этом же передвижении наш нравственный разброд выразился с учетверенной яркостью — неопределенностью всех личных положений, отсутствием обмысленных и, главное, распространенных убеждений, оторванностью мысли от дела в единицах, равнодушием разрозненного общества к основным вопросам, беспримерной шаткостью понимания и применения закона общественными деятелями, отсутствием власти и руководства вне больших городов, теоретичностью и безжизненностью печати в практических делах, бездействием земских сил, даже бессилием акционеров какой бы то ни было компании защитить свои личные интересы от произвола нескольких беззастенчивых людей, выбирающих самих себя в директора. Где только нам приходится жить, действовать или говорить сообща, там мы, покуда, бессильны и беспомощны. Ни сверху, ни снизу нельзя считать такое общественное состояние безопасным и успокоиться на нем.
Мы очутились в этом положении внезапно. До 19 февраля 1861 года[195] русский сознательный слой жил только государственной, а не общественной жизнью и гордился быстрыми умственными успехами, не замечая своего нравственного оскудения; он глядел в будущее довольно доверчиво, полагаясь на давнюю, механическую, но тем не менее обратившуюся уже в привычку сословную связность, — и в известной мере был прав. Если б эта связность, хотя только наружная, уцелела при новых условиях жизни, после освобождения народа, при той степени личного образования, до которой доросло русское дворянство, то совокупная деятельность срастила бы его нравственно довольно скоро; общественная среда и обязанности положения удержали бы увлекающиеся личности правой и левой оконечности, не дали бы одним эмансипироваться, по русскому обычаю, до чертиков, другим — разбрестись в стороны, напоминая в миниатюре французскую эмиграцию 1790 года. Русский культурный слой проникался бы постепенно единством, устанавливая понемногу общественное мнение, и в то же время повел бы земское дело в одном направлении, а не в сотнях разбегающихся направлений. Во всяком случае, дело не дошло бы до нынешнего разлада в том и другом отношении.
Случилось иначе. Осмеливаемся высказать мнение, что великодушные преобразования, обновившие Россию вслед за освобождением крепостных, были в некоторых частях своих слишком теоретичны, а потому не вполне совпадали с естественным течением русской истории. Но если, по неизбежному несовершенству человеческих дел, в них вкрались ошибки, то даже ошибки эти служат к славе нашего правительства. Высшая степень доброжелательства и искренности правительства состоит в том именно, чтобы действовать согласно с общественным мнением. Мы же все помним, каково было русское мнение конца пятидесятых годов. Тогда высказывались только отдельные личности, не совсем довольные принятым направлением. Сборный голос всех оттенков, от славянофилов до нигилистов, насколько он выражался и в печати, и на улице, желал всесословности, — именно такой формы всесословности, которая наделе равнялась бы полной бессословности. Русское общество, воспитанное на чужеземных теориях нынешней бурливой эпохи, не вкусив еще никогда плодов неразборчивого поклонения им, наскучившее однообразием прежнего быта, разочарованное временно крымской войной, рвалось к самым широким и туманным идеалам в либеральном смысле. Опыт совершился. Выработанный историей русский культурный слой был во многих отношениях пожертвован отвлеченным идеям всесословности, то есть низшим сословным группам, представляемым на западный образец, никогда не существовавшим на русской почве. Никому от этого не стало лучше, кроме нескольких журнальных сотрудников, пред которыми раскрылись широкие темы либерального витийства; но русскому делу, нашему ходу вперед, стало положительно хуже.
Народу в период роста, как мы, такой опыт, если он не затягивается на неопределенное время, не вреден — совсем напротив. Он отрезвил многих. Без него тысячи русских людей продолжали бы и в будущем увлекаться несбывшейся мечтой, верить во французские теории бессословности, несмотря даже на очевидную убедительность французского примера. Давно известно, что чужой опыт не впрок. Хотя давнишнее подражание не довело еще нас, и не доведет, надо надеяться, до серьезных последствий, но легкий отблеск их стал мелькать уже в глаза достаточно многим людям, чтобы отучить их от охоты заменять дело словами.
В последнее время у нас стало почти общепринятым считать и называть русский личный и общественный склад демократическим. В известном смысле это совершенно верно. Достаточно оглянуться на русскую историю для убеждения в том, что мы — народ не аристократический, без развитого индивидуализма, так как у нас никогда не появлялось самостоятельной, неслужилой аристократии. Сама форма русской верховной власти, пред лицом которой уравниваются все подданные, есть форма земской монархии. Но этот взгляд нисколько не противоречит существованию дворянства, созданного воспитательным периодом в виде организованного, то есть связанного с престолом и между собой, но открытого снизу культурного слоя; слой этот есть именно неизвестное Европе организованное высшее сословие демократического народа. Мы употребляем слово демократический никак не во французском смысле; правильнее было сказать — народа цельного, не разорванного кастовой сословностью. Это учреждение было бы невозможным при родовом, современном государству, появившемся вместе с ним дворянстве в западном смысле.
Русское дворянство — единственное высшее сословие в Европе, не происходящее из права завоевания, не отличающееся от народа своей кровью и особым племенным духом. Все французское дворянство поголовно (кроме судебного, жалованного королями) и почти все немецкое — ведут свой род от племени франков, покоривших ту и другую страну; английское от норманнов; испанское от вестготов; итальянское от смеси франков, лонгобардов и остготов; польская шляхта происходит также от завоевателей, по всей вероятности, не норманнов, как старался доказать Шайноха, а от остатков аварской орды, потоптавшей привислянских славян[196]. Все европейские дворянства, потомки древних насильцев народа (как говорит Нестор), сплачивались без исключения в замкнутую касту, ставили и ставят до сих пор между собой и покоренными, каково бы ни было развитие и даже богатство последних, непереходимую грань белой и черной кости, — ту же грань, какая существует у нас между остзейскими помещиками и их чухонцами. Дворянство на Западе никогда не мешалось с народом, так что Французская революция была буквально восстанием галлов против немецких завоевателей, владевших ими почти полторы тысячи лет и лежавших над ними, как слой масла на водой, не сливаясь. Течение веков уменьшало постепенно привилегии западных дворянств, но до сего дня нисколько не ослабило непереходимости кастовой грани. Умный либеральный и буржуазный журнал нынешней революционной Франции «Revue des deux mondes» отзывался иронически о пожаловании Персиньи герцогом на том основании, как он говорил, что дворянином может быть только тот, кто всегда им был, т. е., говоря другими словами, тот лишь, кто происходит от насильцев французского народа — германских сикамбров Хлодвига. Вот понятия Запада о дворянстве, так толково перенесенные, с любовью или неприязнью, многими учениками воспитательного периода на наше народное культурное сословие.
Всякий знает, что в России никогда не существовало особой, племенной дворянской крови, которую считается грехом смешивать с кровью поганца, хотя бы признанного великим человеком; на нашем языке нет даже слова для перевода mesalliance. Старинное русское дворянство, хотя замкнутое в продолжение нескольких веков, вышло почти поголовно из народа и никогда не рознилось с ним каким-либо резко исключительным сословным духом. Нечего говорить о петровском культурном слое, набранном преимущественно производством сдаточных в первый офицерский чин, подьячих и семинаристов в коллежские асессоры. Наше дворянство, и старое, и новое, было всегда нераздельной частью русского народа, отобранной для государственной службы. Оттого наша история не являет ни одного примера розни между сословиями. Восстание закрепощенного народа, под предводительством казацкой вольницы, было протестом против закрепощения, а не сословной рознью. Известно, что крепостное право, искажавшее два с половиной века отношения между высшим общественным слоем и народом, было вначале навязано нашим вотчинникам и помещикам насильно, против желания огромного большинства их, как полицейская мера; характер же личной подневоли был ему придан лишь в царствование Петра Великого, также без спросу, для установления правильной поставки рекрут. Наша история долго не допускала естественных отношений между сословиями, не из политических, а из чисто административных видов, для того, чтобы достаточно вооружить государство против внешнего врага. Этой чертой она также отличается от всех прочих. Но даже в крепостные времена русское дворянство не прониклось духом сословного эгоизма, отстаивающего, прежде всего и более всего, свои собственные интересы, в ущерб массам — что совсем непонятно для западного европейца. В последнее время Россия видела ряд фактов, совершенно невозможных на Западе; мировые посредники, выработавшие практически освобождение крепостных, были поголовно помещики; в пору первого увлечения дворянство некоторых губерний само просило о снятии с него привилегий; оно же невынужденно первое подало голос о всесословном уравнении податей и т. д. Такие явления несбыточны в Европе не потому, чтобы тамошние высшие сословия были черствее сердцем, а потому, что эти сословия составляют как бы особое племя, государство в государстве, живущее своими особыми преданиями и поголовно воспитанное в таком духе. Наше же дворянство — не отрезанный ломоть, даже в известном смысле не группа, резко отгороженная историей, а высший слой русского народа. Оттого все токи наших всесословных мнений, чувств и увлечений проходят беспрепятственно сверху вниз и снизу вверх, не останавливаясь ни на какой перегородке. Понятно, что при таких отношениях русский народ не чувствует потребности в трибунах и более верит в правду местных помещиков, чем в правду людей из собственной среды или чиновников.
Современное русское дворянство, в своем духе и в своей общественной задаче, составляет полнейшую противоположность прусскому юнкерству и похоже скорее на бывшую французскую ценсовую буржуазию, с той коренной разницей, что последняя была учреждением чисто искусственным, без внутреннего единства, а потому несостоятельным, не выдерживавшим потрясений; наше же дворянство есть учреждение органическое, то есть связное и наследственное. Оно должно оставаться таким еще надолго, образуя сердцевину и устой вырастающего постепенно из народа русского сознательного общества, способного пользоваться политическими правами — потомственно или лично.
После всего сказанного и, еще более, после всего известного каждому образованному человеку нечего, кажется, говорить много о необходимости связи нашего политического культурного сословия с верховной властью и между собой. Пример Франции теперь едва ли уже соблазнит кого-либо, достигшего 21 года. В нашем же русском быту, еще не вызревшем и не устоявшемся, французская бессвязность, то есть бессословность, действовала бы еще во сто раз губительнее. Но никакая связность немыслима без твердой сердцевины, и никакая сердцевина не мыслима у нас покуда без наследственности, проникающей массу людей известным единством воспитания и направления, переносящей их с произвольной почвы личных взглядов на почву историческую, связывающую их правами и ответственностью сословия. Политический слой английских государственных избирателей стоит крепко потому, что смыкался постепенно и до сих пор сомкнут около прочного ядра; французская ценсовая буржуазия, не имевшая центра, рассыпалась перед горстью уличных возмутителей. Нам, русским, давно отвыкшим от совокупной общественной жизни, невозможно завязать ее вновь иначе, как в среде образованных и уважающих себя людей, вызванных из народной толпы воспитательным периодом, твердо сомкнутых в сословие.
Кроме того, наследственность в высшем слое нужна нам еще в другом отношении — для упрочения и развития самостоятельного русского образования. В Европе известная доля просвещения разлита во всех слоях общества и только сгущается к верху; там оно — дело тысячелетнее, унаследованное еще от Древнего мира, на почве которого основались европейские государства. У нас, как заимствованное, оно сосредоточивается исключительно в слое людей, принявших европейские формы; за исключением подростков из духовного звания, в России получает порядочное образование только тот, для кого оно обязательно по рождению. Распространение образованности идет у нас параллельно утолщению сомкнутого культурного слоя, удерживающего в своей среде всякого, кто раз в него вступил. Без этого условия наука не пустила бы в России корней, как она не пускала их в Турции, где одно поколение ничего не передавало другому по той причине, что сын или внук визиря, вышедшего из носильщиков, сам в свою очередь обращался в носильщика. Теперь этот порядок начинает понемногу изменяться даже в Турции: образованные турки дают воспитание своим детям, набираемым потом преимущественно в государственную службу; но это значит только то, что в царстве султана, вопреки мусульманским порядкам, завязывается новое потомственное дворянство наподобие петровского. В действительности, кроме редких исключений, вроде Ломоносова или Сперанского, просвещенным человеком становится только образованный потомок нескольких образованных поколений; он получает в своей семье и своем обществе массу знаний и исторически вызревших взглядов, которых не может дать никакой университет. Самостоятельное и сознательное русское просвещение созреет только в потомственно-просвещенном русском сословии. На почве Западной Европы, где дворянство есть каста, наука вырабатывается теперь более средним, чем высшим классом; но в России ей нет места вне узаконенного культурного слоя, в котором сливаются оба сословия вместе.
Потомственный общественный слой значит слой привилегированный. С какого конца ни смотреть на вопрос, такой привилегированный слой необходим для будущности России с одной стороны, чтобы не стать похожей на Францию, с другой, чтобы не стать похожей на Персию. Надобно только, чтобы он был привилегирован правильно, сообразно современным потребностям, а не отжившим видам Петровской эпохи, чтобы ему было отведено подобающее место в государственном устройстве; чтобы он служил ядром русской политической и общественной жизни, не захватывая ее в свою исключительную собственность; чтобы доступ в него снизу был не затруднен и открывался не только лицам, повышающимся в государственной службе, как прежде, но и другим культурным классам, постепенно размножающимся с развитием общества; чтобы ряды его раздвигались для известных размеров и видов богатства (обладающих самостоятельной силой независимо от всякого закона) и для умственных заслуг; чтобы достойные люди из культурной подпочвы, которая будет постоянно вырастать между народом и дворянством, не достигнувшие еще потомственной привилегии, могли лично группироваться около нее; чтобы по возможности было обеспечено хорошее воспитание молодым поколениям этого высшего народного слоя. Затем нужно еще, чтобы русское дворянство, в должной мере, насколько это необходимо государству и обществу, стало, как прежде, сословием обязательно служилым, а не вольницей: права без обязанностей не ведут ни к чему, колют всем глаза и производят только распущенность, вместо того чтобы нравственно скреплять людей. В этом отношении мы не можем руководиться никаким чужим примером, так как самое учреждение нынешнего русского дворянства, как привилегированного культурного слоя, есть дело новое в истории, самородное произведение русской почвы, и должно развиваться из своих собственных начал; главное же из этих начал, как мы знаем, есть начало государственной служилости.
Надобно рассмотреть отдельно каждое из вышеприведенных условий, что мы и постараемся сделать в следующей главе. Но уже теперь мы считаем вопрос о русском дворянстве, как поставила его история, достаточно уясненным, чтобы определить существенные отношения этого учреждения к общему государственному строю.
Дворянские привилегии никогда не могут обратиться у нас в монополию, стеснительную для массы народа, — во-первых, потому, что наше дворянство — не кровная и замкнутая каста, а тот же русский народ, верхний слой народа, воспитанный исторически и постоянно освежаемый притоками снизу, мыслящий и чувствующий, во всех важных вопросах заодно со всем населением; во-вторых, потому, что верховная русская власть, непоколебимая и в полном значении всесословная, созданная историей, или, лучше сказать, создавшая нашу историю на основании общенародных целей, никогда не допустит какое-либо отдельное государственное учреждение обратиться в независимую силу, подчиняющую общие пользы своим личным видам. С другой же стороны, наше правительство, твердо уверенное в дворянстве и народе, но не в шаткой культурной подпочве, отставшей от одного края и не приставшей еще к другому, — подпочве, заявившей о себе в последние годы довольно дурно (как и должно было случиться при расшатанности общественного строя) — может отнестись вполне искренно, без малейшего опасения за злоупотребление доверием, только к историческому потомственному слою, твердо с ним связанному, да еще, конечно, к купечеству. Для развития нашего земства в местном и государственном смысле, для освобождения его от неусыпного административного надзора нужно прежде всего, чтобы оно находилось в верных руках. Тогда только правительство найдет возможность не ставить коронных чиновников между им и собою. В этом отношении также, независимо от прочих потребностей, всякому образованному русскому должно быть желательно, чтобы наш культурный слой занял подобающее ему место.
Современная монархия, нравам которой не известно преобладание чисто аристократических начал, может обеспечить себя только подобным учреждением — наследственным и сомкнутым образованным общественным слоем, доступным снизу притоку созревающих сил. Никакие искусственные учреждения не равняются в прочности с этим; потому что народ не может иметь побуждений восставать против своей же собственной организованной нравственной и умственной силы, не замкнутой снизу, следовательно, всегда верно выражающей современное состояние массы; честолюбивым людям низших слоев гораздо выгоднее вступить в привилегированный класс, чем бороться против привилегий. С другой стороны, такой высший слой, устроенный сословно, связывается теснейшими узами с верховной властью, составляет не только ее опору, но продолжение ее самой, образует ее тело и члены. Можно думать, что русское петровское дворянство составляет позднейшее и полнейшее выражение искомой формы современной нефеодальной монархии, — явление, способное удовлетворить в одинаковой степени потребностям государственного порядка и народного развития.
Взгляды людей так случайны и разнообразны, что добиваться общего, безусловного согласия на какую-нибудь истину было бы пустой затеей. Самая простая истина — та, что земля кругла и в полюсах сжата — встретила бы решительный отпор со стороны нескольких миллионов старообрядцев, составляющих едва ли не самую развитую часть русского простонародья, полагающих, что земля есть плоский круг, в середине которого стоит Иерусалим; многие из наших русских людей выставили бы, в другом порядке мыслей, положения еще своеобразнее центральности Иерусалима. Тем не менее мы убеждены, что, если б можно было допытаться настоящего русского мнения в текущее время, — мнения не газетного, не чиновничьего, не университетского, а мнения русских людей культурного слоя, живущих в некоторой связи с почвой, — о том, что всего нужнее России, большинство отвечало бы не колеблясь, хотя, разумеется, каждый своими словами: сосредоточение. У нас накопилось достаточно развитых умственных сил, чтобы сложить их в политическое сословие; но их вовсе не достаточно для того, чтобы заквасить ими русскую всесословность на американский образец, как имелось, кажется, в виду в начале реформ. Растворяя свой культурный капитал, нажитый с таким трудом, в восьмидесятимиллионной массе, мы уподобились хозяину, вливающему бочку вина в пруд, в надежде улучшить вкус воды: при этом и вино пропало, и вода осталась по-прежнему. Но вышло еще то, что в этом растворе завелись зловреднейшие гады, которых прежде не было, проповедники всяких нелепиц, люди, ставящие себе задачей не развивать, а мутить общенародный строй, оставшийся без присмотра и местных руководителей, что явствует из политических процессов, начавших повторяться почти ежегодно. Как всегда бывает при внезапном смешении общественных положений, одни, сверху, или бросили все, или же стали популярничать в самом фальшивом тоне; другие, снизу, нашли возможность приобретать на опустелой почве влияние, для которого они еще вовсе не готовы, и пользоваться им для целей, иногда очень вредных. Наша всесословность не сложилась и никогда не сложится таким путем, но образованное общество рассыпалось.
Легенда о пучке стрел скифского царя может служить девизом к нашему современному вопросу. Сосредоточить образованное общество в связное сословие, сомкнуть его вокруг твердого ядра — вот русская задача текущего времени, без осуществления которой нам нечего рассчитывать на будущее.
Ядро это, очевидно, дворянство, ничего другого у нас нет. Круг его деятельности, место его в общегосударственном и народном строе очерчивается ясно, конечно, не в подробностях и не в прямом приложении к практике, что требует предварительного и серьезного обсуждения вопросов между властью и самими земскими людьми. Мы считаем возможным обсуждать печат-но лишь то, чего должно желать, а не приемов, посредством которых можно осуществить желаемое помимо людей, прямо стоящих у дела: иначе мы провинились бы перед читателями теми же именно словопрениями, которыми больна наша нынешняя печать, или, правильнее сказать, наш нынешний общественный строй, отражаемый печатью. Сущность же самой задачи мы считаем не подлежащей сомнению.
По нашему понятию, русское дворянство не может быть признано, в виду близкого будущего, всей умственной силой России, способной пользоваться политическими правами; но оно несомненно должно стать законным средоточием и устоем всей этой силы. Другими словами: вне дворянства у нас существуют, в настоящую пору, люди, отчасти сгруппированные между собой, отчасти разбросанные, способные к политической жизни и обладающие влиянием в своей среде, без которых земский строй не будет верным отражением действительности, опять уклонится от всероссийской правды; но эти группы и эти несвязные личности далеко еще не довольно самостоятельны, чтобы представлять что-нибудь от своего лица и звания; им может быть предоставлено лишь право лично пользоваться земскими правами дворянства, вступать в круг его земской деятельности, при определенных условиях, пока они им удовлетворяют. Все эти группы и лица выражают собой не русский созревший исторический слой, образующий наследственную силу государства, а только свою особу или свое случайное, часто преходящее экономическое положение; потому и участие их в общественном (конечно, не сельском) самоуправлении может быть только личное, истекающее или из высокого ценса, или из доверия к ним местного дворянства, открывающего им доступ в свои ряды. Затем, у нас существуют еще особые местности, в которых преобладающее влияние принадлежит по закону и здравому смыслу не дворянству, а владельцам капиталов, домов и лавок, — города. Очевидно, что эти местности со своими деятелями должны иметь в земских делах голос по праву, независимо от чьего-либо усмотрения. Можно думать, что все значительные города было бы гораздо удобнее отделить от уезда в особую земскую единицу.
Единственная группа людей вне дворянства, обладающая у нас самостоятельным значением, а потому имеющая несомненное право голоса в общих делах, это — купечество. Изо всех общественных групп наше купечество — самая связная, наиболее способная отстаивать свои сборные выгоды, как она постоянно доказывала. Со всем тем, нельзя назвать русское купечество сословием в западном смысле: до сих пор оно не могло сложиться в крепкое сословие, так как наши купцы, невольно покоряясь историческому складу русского общества, или постепенно переходили в дворянство, или же разорялись и вновь утопали в народе. Если же из купцов не выработалось сословия до сих пор, то уже не выработается никогда; теперь в нем нет больше надобности. В кастовом западном дворянстве нужны были законы Людовика XIV, оказавшиеся вдобавок бессильными по противоречию нравам, о дозволении дворянину заниматься торговлей, не роняя своего достоинства. В нашем народном дворянстве это понимается само собой. Ничто не мешает богатому русскому купцу и его потомкам увековечить свою фирму, став дворянами. Напротив, таким образом только и сложится в России действительно сильное купечество. Английское и голландское купечество больших домов давно считается частью местной аристократии. То же было в Италии, где, например, знаменитый банкирский дом Торлония носил герцогский титул, не переставая держать банк. В Европе торговая аристократия существует без привилегии, в силу своего наследственного богатства; но у нас укоренились другие условия: русский привилегированный слой, составляющий учреждение чисто общественное, должен открываться всякой общественной силе, упрочивающей себя наследственно. Потому в России следовало бы облегчить по возможности переход в дворянство крупным купцам, остающимся купцами. По нашему мнению, было бы совершенно согласным с современными потребностями предоставить им право просить о возведении в дворянство детей, обеспеченных значительной недвижимой собственностью; почетных же граждан, владеющих капиталом определенной величины, сравнять с дворянами во всех правах. Таким образом, богатое купечество наследственное перейдет всецело в привилегированный слой общества, как и следует по духу этого учреждения; вне русского высшего класса останется только мелкое купечество, и теперь ничем не отличающееся от народа, да люди, лично нажившие себе состояние. Потому о нынешнем русском купечестве следует говорить как о лицах, а не как о сословии. Лица эти, как члены общественного самоуправления, властвуют и должны властвовать в торговых городах, по естественному закону; там их главная сила, оттуда они могут заявлять в земские собрания о своих сборных нуждах и целях. Купцы, рассеянные в уездах, немногочисленны, по образованию стоят в итоге гораздо ниже дворян и пользуются значением только при большом состоянии; такое состояние — например, ценная фабрика — должно, конечно, давать им личный доступ в земское дворянское самоуправление. Вообще же голый капитал, как сила чисто вещественная, должен и цениться в общественном смысле только с вещественной стороны, сообразно своей величине. В этом отношении, для распределения наших купцов на общественные разряды нужно прежде всего определить величину их капиталов подоходным налогом. Запись в гильдии, как всякому известно, ничего не выражает. Никто не сомневается в наилучшем русском духе нашего купечества, в его практичности, в его близком знакомстве с народом; но потомственных купцов у нас еще мало, и в будущем им гораздо выгоднее перейти в высшее сословие, оставаясь купцами, чем навязывать новое; уровень образования остальных очень невелик, а потому нет возможности признавать за ними общественное значение иначе, как по действительной силе — по богатству, то есть по ценсу, во много крат высшему дворянского.
Из остальных общественных званий только люди умственного труда, каковы ученые, писатели и т. п., рожденные вне дворянства, могут, смотря по степени своих заслуг, пользоваться правом и способностью участвовать в общественном самоуправлении. Число таких лиц будет у нас постепенно возрастать с развитием общества. Хотя русское дворянство, по самому своему учреждению, раздвигает ряды для сил, подрастающих снизу, но доступ в него должен все-таки подлежать серьезным условиям: иначе оно скоро перестанет быть дворянством даже в русском смысле. Вне его и под ним, в нашем растущем обществе, особенно со временем, окажется немало образованных и достойных людей, которых ни в каком случае не следует отталкивать в ряды недовольных, лишаясь вместе с тем их услуг. С другой стороны, статистика доказывает, что сословия, наследственно пользующиеся благосостоянием, размножаются туго и через некоторый срок, без подновления, даже сокращаются в числе[197]. В обоих направлениях разрастаясь и подновляясь, наше привилегированное культурное сословие будет последовательно пополняться притоками культурной подпочвы, вырастающей понемногу из народа и служащей высшему классу как бы питомником. Нельзя, стало быть, не обратить внимания на эту подпочву: незначительная покуда, она разрастется со временем. Надобно согласовать серьезность условий, полагаемых для вступления в потомственное дворянство, с потребностью открыть должный простор созревшим личностям из низших слоев, не достигнувшим еще этого звания, что зависит чаще от удачи, чем от личных качеств. По духу своего учреждения, русское дворянство должно быть открыто образованным родам, преемственно образованным поколениям, а не каждому образованному человеку лично: для такого не отворяются даже двери ценсовой европейской буржуазии, если он не удовлетворяет прочим условиям. Но для людей среднего состояния, заслуживших внимание, может существовать, по нашему мнению, другое право, жалуемое правительством лицу не наследственно, — право личного дворянства, не в нынешнем его значении, а с полным приравнением ко всем политическим и другим дворянским правам пожизненно. Эта милость может быть даруема по представлению соответствующих начальств или земских управлений, конечно, при определенных условиях. Она станет, например, достойным увенчанием хорошей службы при отставке и введет в земство многих опытных и способных деловых людей, большинство которых, несомненно, находится у нас в администрации; она же откроет доступ в политическое сословие людям, приобретшим известность вне службы. Ничто не мешает постановить законом, что два или три поколения такого личного дворянства дают звание дворянства потомственного. При развивающемся у нас уравнении гражданских (неполитических) прав личное дворянство по закону, ныне действующему, может быть вовсе отменено.
Кроме того, было бы разумно и справедливо предоставить местному дворянству каждого уезда допускать в свою среду, также лично, людей непривилегированного звания, которых оно признает полезными общественными деятелями. Мы рассмотрим этот вопрос далее, покуда же упомянули о нем лишь для полноты. Так же точно мы полагаем нужным оговориться немедленно, предоставляя себе войти в подробности предмета ниже, что мы считали бы бесправием (надеемся, вместе с громадным большинством читателей) произвольное обложение высшим сословием низшего — деньгами или работой для земских потребностей — без согласия облагаемых: в этом последнем отношении все равны. С вышеприведенными оговорками о купечестве, о личном дворянстве и о праве обложения мы считаем первой современной потребностью сосредоточение всего земского самоуправления в руках дворянства, отрицая всякую мысль о всесословности в современной России как вопиющую, сочиненную и опасную ложь против русской действительности.
В самодеятельном обществе доступ в полноправное потомственное сословие не может, очевидно, ограничиваться теми же условиями, какие были постановлены для общества, вся деятельность которого поглощалась государственной службой. Наш привилегированный слой тогда только оправдает вполне смысл своего учреждения, когда будет выражать собой несомненную общественную правду, когда он свяжет в одно целое, без изъятия, все живые, влиятельные, упроченные силы русской земли. Такой правды невозможно достигнуть в отношении к лицам, но она легко достижима в отношении к общественным положениям. Но прежде всего надобно установить правильно, согласно с нравами и понятиями настоящего времени, ту ступень государственной службы, которая открывает лицу доступ в потомственное дворянство; это необходимо потому, что служебное право останется у нас еще надолго общим мерилом, к которому будет пригоняться оценка всех прочих положений; не совсем верный взгляд на значение служебных степеней поведет за собой неправильность и в других отношениях. Мы думаем, что такое определение не должно быть произвольным. Закон Петра Великого, предоставлявший право дворянства всем сдаточным, произведенным в первый офицерский чин, и всем подьячим, добившимся коллежского асессора, соответствовал, может быть, потребностям того времени, когда Россия усваивала одни внешние приемы цивилизации; теперь он, очевидно, не соответствовал бы общему дворянскому уровню. Закон прошлого царствования[198], действующий поныне, соединивший дворянские права с чином полковника и IV классом гражданской службы, очевидно, слишком требователен. В конце воспитательного периода государственная мысль, на которой Петр Великий основал учреждение нового дворянства, стала уже утрачиваться, слишком многие начали смотреть на русское благородное сословие западными глазами и думали принести ему пользу, туго замыкая его снизу. В теории нетрудно определить точную черту, отграничивающую людей, доросших на государственной службе до прав наследственности, от слоя общественных подростков, еще не обозначившихся. Это — люди, ставшие на такую ступень, которая обеспечивает их детям и внукам общественное положение и вероятность высшего образования, кроме каких-либо непредвидимых случайностей, — люди, упрочившие в известной мере положение не только свое, но своего потомства. При нынешней потребности образования трудно думать, чтобы дети какого-нибудь судьи, прокурора, советника палаты, начальника отделения впали опять в слой разночинцев. Вследствие того, в отношении к гражданской службе можно сказать, что обеспечение положения начинается у нас с переходом из чисто канцелярской работы в должности с правом голоса, с личным значением в своей среде. Военная служба совсем иное дело. Это — вопрос такой важности, что неправильная постановка его, при нынешнем положении Европы, может разом обратить в ничто — не только все совершенное в наше время, но даже все совершенное Петром Великим и Алексеем Михайловичем. С войной теперь шутить нельзя. Еще великий республиканец Вашингтон говорил, что армия, в которой корпус офицеров состоит не из джентльменов, никуда не годится. Желательно, чтобы в русской армии было как можно меньше речи о чине, дарующем дворянские права, чтобы наши офицеры в этом чине не нуждались. Мы посвятим особую главу отношению дворянства к армии. Но как бывают личные заслуги и как в нашем обществе оказывается и теперь уже небольшое число довольно образованных подростков не из дворян, которых всесословная повинность поставит в ряды армии, то заметим по этому поводу, что в дореволюционном французском войске чин капитана давал дворянство; наше культурное сословие не может быть требовательнее кастового дворянства, происходящего от татуированных сикамбров.
С установкой точных, соответствующих общественной действительности отношений государственной службы к правам потомственного дворянства облегчится правильная оценка положений и в других отраслях деятельности. Не принимая на себя обсуждения размера условий, открывающих двери привилегированного сословия, мы полагаем, что сама очевидность указывает на два вида таких условий: на крупное недвижимое имущество и на видную общественную заслугу.
Облеченное политическим полноправием культурное сословие, оставляющее вне себя силу богатства, будет неправдой и никогда не упрочится. Но нельзя также упускать из виду, что привилегированный наследственный слой представляет собой не итог лиц, а итог родов, и что вступление в него должно быть обеспечено по праву только одному упроченному, а не случайному положению: иначе каждый игрок, разбогатевший во вторник и разорившийся в четверг, становился бы дворянином. Упроченным же состоянием может называться лишь состояние наследственное. Кроме того, имущество, облекающее своего владельца новыми правами, должно быть непременно значительным, хотя не огромным, во всяком случае выше среднего уровня дворянских состояний. Между правами родовыми и благоприобретенными лежит огромная разница, — разница культурного развития нескольких преемственных поколений, предполагаемого первыми, и случайности, доставляющей иногда богатство мало развитому человеку; их нельзя мерить одним аршином. Потому нам кажется справедливым, чтобы значительное недвижимое имущество открывало доступ в потомственное дворянство — не лицу, приобретшему это имущество, а его прямому наследнику; в таком случае будет гораздо более обеспечено соответствующее воспитание нового дворянина. Конечно, возвышение в дворянство, исходящее от верховной власти, не может ни в каком случае быть правом какого бы то ни было богатства; но мы думаем, что наследственное богатство должно давать у нас право просить о причислении к привилегированному сословию.
Награда дворянским званием вне государственной службы, за очевидные заслуги перед обществом, может быть только милостью верховной власти. Смеем думать, однако ж, что там где одно только привилегированное сословие облечено политическими правами, такой награде прилично являться не в виде случайного и редкого исключения, каково было пожалование Минина думным дворянством в XVII веке. В развитом обществе всегда найдется некоторое число лиц, не добившихся, даже не искавших официальных почестей и богатства, но заслуживших известность и общее уважение своими трудами, достойных примкнуть к высшему сословию своего отечества.
Присовокупляя к этим двум путям вступления в потомственное дворянство вне государственной службы еще третий, упомянутый выше — приобретаемый двумя или тремя поколениями личного дворянства, мы не видим уже никакой живой общественной силы, которая не могла бы добиться своего признания. Нынешнее дворянство, воспитанное исторически, последовательно пополняемое и освежаемое такими притоками, привлекающее вдобавок лично в свою среду достойных людей из низших сословий по собственному выбору или вследствие пожалования их правительством в звание личных дворян, будет в точности представлять действительную нравственную силу русской земли, составляя в то же время сословие охранительное, тесно связанное с престолом и между собой.
Самоуправление станет в России положительным делом, способным к действительному развитию, тогда лишь, когда оно перейдет в руки дворянства и крупного купечества на вышеприведенных условиях. Но дворянство наше многочисленно и по духу учреждения должно быть многочисленным, как сословие служилое, удовлетворяющее всем потребностям государственной службы, военной и гражданской; мелкое дворянство, посвящающее себя военному делу, как в Пруссии, совершенно необходимо для армии. Потому обязанности нашего дворянства заключаются далеко не в одной только земской службе, несмотря на ее важность. Кроме того, все уездное дворянство поголовно не может вести земского дела; собрания его стали бы похожими на сеймики польской шляхты. По этой причине у нас давно уже был введен дворянский цене, представлявший избирательное право. Как известно, цене этот равнялся владению ста ревизскими душами; ныне можно его положить в 1000 р. дохода. Землевладельцы с меньшими участками почти лишены возможности правильно обрабатывать свою землю при нынешних условиях, не становясь лично рабочими. С установлением прочного кредита для крестьянского земледелия, они будут, к своей же выгоде, постепенно вытесняться последним и станут жить капиталом, службой или умственным трудом. Для кастового дворянства обезземеление почти равняется уничтожению: русское привилегированное звание, достающееся в удел наследственному образованию, удовлетворительно уживается с ним. Таким образом земское самоуправление, то есть избирательное право, будет находиться в руках ценсового дворянства, в которое надобно также включить по праву, независимо от ценса, известные звания; заявляющие о качестве человека: значительный чин и высокую ученую степень, если ученый — дворянин, потомственный или личный. С передачей избирательного права в надежные руки нечего будет заботиться о качестве избираемых, подводить последних под указную мерку. Хорошие избиратели ручаются за хороших избранных. Когда земское управление станет у нас делом, когда на этой почве раз свяжутся культурные русские силы, тогда все у нас постепенно обратится в дело — и общественное мнение, и печать, и даже акционерные компании.
Ясно очерченное положение в общественном устройстве ведет к ясным же последствиям, необходимо истекающим из данной постановки дела. Вопрос о передаче самоуправления в руки культурного сословия, то есть о признании русской действительности тем, что она есть, содержит в себе, в главных чертах, определение деятельности этого самоуправления, если б оно состоялось. Вследствие того, не принимая на себя права давать советы власти, мы считаем возможным выяснить теперь же эти главные черты.
Первое дело состоит, очевидно, в признании правильно устроенного земства прямым звеном государственной власти, местным ее орудием, с отграничением земской деятельности от чисто административной не в сущности, а только в степени, в последовательности инстанций. Мы поставили этот вопрос первым не потому только, что он действительно основной, но еще потому, что в последнее время у нас не раз заявлялись мнения, со стороны опытных и умных людей, об улучшении нынешнего местного управления уравновешиванием этих двух сил, — посредством не разделения, а напротив, смешения чисто правительственной и земской деятельности. Мы же полагаем (признаемся даже, не понимаем, как можно полагать иначе), что чистосердечие и решительность земского самоуправления возможны только при несомненной ясности прав, при полной отграничен-ности круга действий от коронной администрации, за которой оставалось бы значение высшей инстанции и наблюдение над законностью его действий. Какую ступень администрации и в какой мере облечь правом наблюдения и приговора — это дело правительства; учреждение административных судов, подведомственных Правительствующему Сенату, представляется лучшим к тому средством; но сама задача двух видов власти, государственной и земской, отлична в основании, а потому они должны быть строго разграничены на всем пространстве государства. Отказываясь от местного хозяйничания и отдавая его в руки земцев, правительство признало последних состоятельнее в этом отношении своих личных чиновников. Но не в одном хозяйстве, а вообще во всех отправлениях уездной жизни хорошие и образованные местные деятели не только более знакомы с нуждами управляемых и более внимательны к ним, но даже в чисто правительственных видах они гораздо благонадежнее мелких чиновников, из которых составляется нынешняя уездная власть; заслуживать полного доверия правительства может или тщательно выбранное, следственно высшее лицо, или же съезд дворянства, а не виц-мундирный фрак, облекающий кого бы то ни было. Потому, когда самоуправление поступит в руки совершенно надежных, связных и образованных людей, таких людей, которых правительство будет вправе считать своими, то свыше, вероятно, не затруднятся расширить круг их деятельности, передать вполне уездное управление их заведыванию — так как мелкое поземельное деление, называемое уездом, лишено всякого политического значения. Земские люди, поставленные в надлежащее положение, могут лучше присмотреть за местной полицией, за тюрьмой, за неблагонадежными (даже политически) людьми, за сбором податей, чем чиновники, набираемые из самого низшего административного состава; но они не могут быть официальными советниками губернской власти, по желанию некоторых, так как она есть орудие власти верховной, преследующей общегосударственную пользу, которую нельзя отдавать на обсуждение местных земств. Это значило бы подчинять высшие цели, единые для всей империи, взглядам людей каждой области отдельно. Московские цари советовались с Земским собором, выражавшим всероссийское мнение, что совсем иное дело — с обеих сторон единство было соблюдено.
В местном же земстве это не так. Между местными властями — правительственной и земской — лежит та существенная разница, что первая служит государственным потребностям, господствующим над местными; она принимает последние во внимание только по мере возможности, между тем как для второй существуют лишь эти местные потребности. Обе они могут и должны действовать согласно, но почти всегда с подчинением взглядов второй взгляду первой, а потому они несоизмеримы между собой. Никакое, даже конституционное, правительство не может поступиться правом держать в областях государственную власть, как бы ни были широки права земства, исключительно в своих руках, без противовеса и земских советников с правом голоса; оно не может отказаться от обязанности наблюдать за действиями земства с высоты, не становясь на один с ним уровень; оно не должно быть прямо замешано в земские распоряжения, чтобы сохранять свободу отменить каждое из них, противоречащее общим видам государства. Потому правительственным органам следует стоять совершенно отдельно и выше. С другой стороны, земству нет никакой выгоды сочетаться с официальной местной властью в нечто общее, как бы среднее: такое сочетание открыло бы доступ вмешательству администрации во все земские дела без исключения, в вознаграждение за слабое вмешательство земства в дела административные. Сожительство глиняного горшка с железным опасно, конечно, не последнему. И для государственной, и для земской власти гораздо выгоднее действовать в своем отграниченном круге; тогда каждая отвечает за себя и самостоятельно пользуется своими правами. Самый естественный способ разграничения этих двух властей состоит в локализации второй, в передаче земству уездного управления всецело, за исключением специальных частей, которые правительство сочтет нужным удержать за собой, как, например, казначейство. Тогда земская и административная деятельность будут разграничены между собой совершенно ясно по инстанциям. С образованием вполне надежного земства вмешательство администрации в его дела должно было бы ограничиваться четырьмя способами действия: надзором за точным исполнением правительственных распоряжений, утверждением или назначением должностных лиц из местных жителей, преследованием виновных судом и приостановкой мер, несогласных с правительственными видами, до решения административного суда или высшей власти, как будет установлено. Для наблюдения за действиями земства, если это признается нужным, достаточно держать в уезде одного коронного чиновника с правом протеста на каждое незаконное распоряжение; затем нет надобности подвергать все прочие, неопротестованные распоряжения никакому предварительному рассмотрению.
Если средоточием земского самоуправления станет ценсо-вое дворянство, то правительство будет относиться к нему, без малейшего сомнения, с таким же полным доверием, с каким оно относится к собственным чиновникам. Русское дворянство есть и должно быть прежде всего сословием служилым. Изменение этого порядка, не только в основании, но и на практике, вовсе не желательно; мы далеко не выиграем, если значительное число дворян с ранней молодости посвятит себя земскому делу, не пройдя предварительно через государственную службу — не в виде обязательной повинности, а по доброй воле, следуя примеру отцов. Дворянин, прослуживший некоторый срок и возвращающийся в свое поместье между тридцатью и сорока годами жизни, приезжает домой человеком опытным, с несравненно более развитым умом и характером, чем его сосед, навеки засевший в захолустье, или покидавший его только для собственного развлечения; через два-три года первый поймет даже земское дело лучше, внесет в него больше силы и жизни, чем лицо, просидевшее на нем весь свой век без всякой другой практики. С сохранением всеобщей служилости, как коренного дворянского обычая, нарушение которого противоречило бы нравам (что вполне в воле правительства), члены ценсового дворянства, служащие и отставные, останутся в глазах верховной власти теми же офицерами и чиновниками как прочие, но притом они будут еще местными дворянами-избирателями, значит — вдвойне своими людьми для власти. Более видное, чем теперь, положение дворянства соберет рассеявшихся, даст всему сословию иные, более связные привычки; сословие станет властным над своими членами. Желательно, чтобы в России завелся всеобщий обычай (создание которого также совершенно зависит от правительства), чтобы все ценсовые дворяне, где бы они ни находились, возвращались временно на родину и были бы для того по закону увольняемы в отпуск из службы, к трехлетним выборам; чтобы каждый государственный сановник, каждый министр являлся к этим выборам и садился на скамье избирателей своего уезда наряду с прочими. В серьезной постановке земского дела — вся будущность России; нельзя останавливаться ни перед какими усилиями, чтобы наконец двинуть его.
Первым правом ценсового дворянства, облеченного доверием свыше, должно быть право — судить самостоятельно о достоинстве и способности каждого из своих членов — и прирожденного, и вновь вступающего в его ряды, потомственно или лично, и избираемого в земские должности, без всякой указной, навязанной со стороны мерки, за исключением, конечно, тех случаев, когда права лица ограничены судебным приговором. Правительство, без сомнения, оставит за собой утверждение выборов на высшие земские должности; может быть, оно удержит также право прямого назначения известных ему местных жителей на некоторые из этих должностей. Такой двойной контроль будет весьма достаточным. Но затем земское дело станет вполне живым делом тогда лишь, когда местные избиратели станут единственными судьями вопроса о том, кто заслуживает или не заслуживает, независимо от своего общественного положения, стоять в их рядах, когда за ними признается неотъемлемое право принять в свою среду или избрать на должность всякого достойного, какого бы он звания ни был, и в то же время исключить из нее всякого недостойного, также кто бы он ни был. Ценсовое дворянское избирательство — не всенародная подача голосов, даже не разношерстная французская буржуазия тридцатых годов; оно будет состоять из отборных людей, а потому должно быть тесно сплочено между собой и ответственно перед правительством и мнением России за свои совокупные действия, стало быть за каждого из своих членов. Существенное ручательство за избираемых заключается не во внешних, совершенно неуловимых признаках, а в качестве и свободе действий избирателей; при таком только условии они будут в состоянии принять на себя полную ответственность за все совершаемое. Из русского народа выдаются по временам такие удивительные личности, что иной содержатель постоялого двора может стать превосходным земским деятелем. Ведь примут же его в дворянское собрание по ценсу, если он станет купцом и наживет миллион, — а достоинство человека нельзя мерить одним искусством наживать деньги. Судьями этого достоинства должны быть избиратели. Так же точно никакое пышное общественное положение не ручается за качества человека, а потому избиратели должны иметь возможность очистить свою среду от лица, смущающего или роняющего ее, даже просто от лица, последовательно от нее отстраняющегося, выказывающего явное равнодушие к общему делу. Очень желательно, чтобы исключение ценсовым дворянством кого-либо из числа местных избирателей отзывалось и на других его правах; связное государственное сословие должно владеть в некоторой степени принудительной властью над своими членами, иначе оно не будет иметь силы для выполнения своей задачи во всей ее широте. Мы полагаем также, что местные избиратели не должны быть обязаны принять в свою среду новое лицо, хотя бы удовлетворяющее всем требованиям закона, без предварительного голосования. Отмена подобных постановлений может принадлежать одной только верховной воле и никому другому.
С перенесением на избирателей полной ответственности за избираемых должен прекратиться всякий цене по образованию. В одних варварских странах, куда только что еще начинают пересаживать знание с чужой почвы, можно расценивать сорокалетних людей по баллам, полученным ими на экзамене. Кто знает, чему научился человек от двадцати до сорока лет своей жизни? Не ставить же седовласых старцев на экзамен по знаменитому закону Сперанского. Надобно признать, что наука жизни несравненно выше науки школы.
При ценсовом дворянстве управление, то есть право начальственных распоряжений по уезду и исполнение предписаний высших властей, должно бы находиться исключительно в руках лиц, избранных дворянством. Мы не беремся обсуждать самый способ назначения на земские должности, требующий, для правильной постановки, предварительного совещания правительства с земскими людьми. Способ этот может быть двоякий для различных должностей: избрание дворянством, или же назначение от высшей власти из местных жителей. Ничто не мешает обоим способам действовать одновременно, особенно в начале, пополняя вторым все то, чего не будет в состоянии достигнуть удовлетворительным образом первый. Прямое назначение станет в руках правительства средством к возбуждению деятельности местных избирателей. Они будут осмотрительнее и старательнее, зная, что высшая власть, во всяком случае, может обойтись без кандидата их выбора. Главным лицом уезда остался бы, понятно, предводитель дворянства, но в таком случае для определения новых прав его должности потребовались бы новые постановления. Возможно также оставить предводителя главой и блюстителем сословия, придав ему помощника для управления местной полицией, непосредственно ему подчиненного, если б предводитель не хотел или не мог соединить в себе оба эти звания. Понятно, что подвижность и практичная распорядительность, нужные полицейскому деятелю, — не те свойства, по которым должен расцениваться предводитель, хотя они необходимы на своем месте. Прямое же назначение от правительства главы уезда, который вместе с тем станет и главой сословным, наподобие нынешних предводителей западных губерний (или прусского ландрата), противоречило бы в корне нашему естественному порядку. Глава этот, навязанный местным избирателям, никогда не будет пользоваться должным влиянием в их среде, что повело бы к нравственному разброду самого сословия, от единодушия которого зависит прочность нашего общественного порядка и развитие русской жизни. Потому земское самоуправление, передаваемое в руки культурного сословия, никак не может обойтись без избираемого сословного предводителя. Лицо предводителя становится таким образом связующим звеном между верховной властью и руководящим сословием (т. е. всем земством), какова бы ни была официальная его обстановка — что достаточно показывает важность самой должности в общем государственном строе. Качества, потребные для этого высокого звания, чисто нравственные, требующие прежде всего почтения снизу и доверия сверху, независимо от лет, здоровья и даже от практической распорядительности и служебной точности, могут часто не совмещаться с деятельностью и исполнительностью, необходимыми в начальнике уездного управления и уездной полиции; хотя с другой стороны, никакие способности практического деятеля не могут заменить их. Вследствие того, надо думать, нередко окажется надобность придавать уездному предводителю подчиненного ему помощника из местных жителей, для прямого заведывания земским управлением, и сделать эту вторую должность, требующую внешней энергии и подвижности, — не почетной, а платной, не возводя, однако ж, такого разделения занятий в общее правило и предоставляя на волю предводителя соединять обе должности в своем лице.
Затем первое дело заключается в устройстве волости как низшей земской единицы, можно сказать даже — единицы государственного деления, так как в ней должны сосредоточиваться все первоначальные меры, все зародыши самых важных отправлений общегосударственной деятельности: полиции, поставки рекрут, сбора податей. Этот предмет не раз уже обсуждался в русской печати с разных точек зрения, причем все суждения всегда сходились на одном выводе: на важности волости, без надлежащего устройства которой у нас ничто не будет прочно устроено. Действительно, пока в волости не существует надлежащего присмотра и руководства, надо сказать, что все сельское население русского царства остается без присмотра и руководства, отдается в произвольное распоряжение волостных писарей. С таким порядком дела в корнях мы не далеко уйдем, как бы ни старались разукрашивать верхушки государственного здания. При сосредоточении земского самоуправления в руках ценсового дворянства управление волостями, как начальными ячейками всего общественного склада, должно, очевидно, принадлежать ему же. Мы не считаем возможным вдаваться в обсуждение практического решения этого вопроса, как и всех подобных вопросов, но выскажем свое мнение, охотно уступая преимущество иному, лучшему, когда оно явится. Мы думаем, что земское управление должно быть, покуда, сколько возможно дешевым, несложным и ограничиваться наименьшим числом лиц: иначе его благодеяния не окупят его стоимости, а земские должности станут одной декорацией, или, что еще хуже, приманкой для личной выгоды; их теперь уже больше, чем находится для них подходящих людей. Ввиду этих целей нам кажется самым выгодным соединение звания волостного попечителя и местного мирового судьи в лице местного помещика по выбору дворянства всего уезда, но из лиц, живущих в волости или близ нее — бесплатно; если же такового не окажется, что на первых порах надо предвидеть во многих местностях, а в некоторых губерниях даже постоянно, то по назначению правительства, — из местных людей, с жалованьем от земства. Прямое назначение в подобном случае будет именно тем средством возбуждения местной деятельности, о котором мы говорили выше. Выборный от крестьян волостной голова может служить помощником начальнику и исправлять должность в его короткие отсутствия. Управление уездом легко сосредоточится тогда в съезде этих волостных начальников, вместе с городским головой, под председательством предводителя; придется, может быть, добавить одного или двух членов для постоянных занятий в центре уезда. Заведывание местной полицией перейдет с таким устройством прямо в руки волостных попечителей, т. е. местного ценсового дворянства; правительство снимет с себя эту обузу, носимую, покуда, очень неудовлетворительно несколькими мелкими коронными чиновниками, совершенно неспособными следить за нравственной стороной населения. При довольно большом числе волостных начальников, съезды мирового суда можно будет собирать не со всего уезда разом, а в каждой местности отдельно и поочередно. Уездное управление в таком виде будет состоять, по крайней мере, из людей, уважающих себя, ответственных друг за друга, действительно знакомых с делом и с местными условиями; во всяком же случае оно не обременит земство расходами на содержание постоянно возрастающего числа сочиняемых им чиновников. В местных кандидатах не должно оказываться недостатка. Выборная служба в уезде, полагаем, должна быть по существу установления обязательной на известный срок для всякого не служащего государству ценсового дворянина — дома он, или в отсутствии.
Мы окинули беглым взглядом только внутреннее устройство сословного самоуправления, как оно может быть постановлено. Мы сказали уже, что выдаем свою мысль не за лучшее решение, а лишь за одно из возможных решений вопроса. Посмотрим теперь, в какие отношения сословное самоуправление стало бы к низшим слоям, к народу.
Наше земское самоуправление станет живым делом лишь при дворянской закваске, под высшим и беспристрастным наблюдением правительства, одинаково принимающего к сердцу пользы всех сословий, не допускающего никого злоупотреблять своим положением для личной выгоды, но владеющего, для осуществления своих целей, только двумя орудиями, между которыми приходится ныне выбирать — бюрократией или дворянством. Бюрократия представляет известное обеспечение благонадежности и способности только в высших слоях, тех именно, которые ведут управление — можно сказать теоретически, не соприкасаясь с жизнью прямо; чем ниже, тем личный состав ее становится слабее и наконец, в самом низу, в уезде, где приходится непосредственно иметь дело с населением, оказывается совсем несостоятельным. Дворянство же, напротив, особенно дворянство землевладельческое, ценсовое, как слой однородный, представляет почти тот же итог нравственных сил внизу, как и вверху, в уезде, как и в столице; разница оказывается только в блеске положений, а не в действительной способности. Когда наши дворяне хозяйничали в своих имениях, когда большинство отставных отправлялись доживать свой век на родину, — в каждом уезде можно было найти немало образованных и, что еще важнее, уважающих себя людей. Так должно быть и впредь, так будет, как только устранятся неблагоприятные условия, рассеявшие по свету русских помещиков, — условия, неизбежно вытекшие из переходных и неопределенных отношений послереформенной полосы времени. Правительство воспитательного периода имело понятные побуждения управлять даже местным бытом посредством своих личных слуг-чиновников; но у правительства, воззвавшего русских людей к самостоятельности, таких побуждений не может быть. Остается практический вопрос, которого, в сущности, нельзя даже поставить: кто благонадежнее для управления уездными делами, заключающими в себе корни всей государственной жизни — местное ли дворянство или последний слой чиновников, набираемых в полуграмотном фрачном пролетариате, столь же чуждом правительству, как и местному обществу? Покуда отправления уездной жизни были у нас чисто механические и состояли исключительно в сборе податей, поставке рекрут, поимке беглых и починке мостов, мелкие чиновники с грехом пополам удовлетворяли потребности; но они оказались безнадежно несостоятельными, как только возник первый вопрос о нравственных отношениях к населению; а эти нравственные вопросы станут плодиться теперь с каждым днем. В политических видах разделение власти в уезде вовсе не нужно, так как верховная власть может положиться на свое дворянство, взятое как сословие, несравненно более чем на какую бы то ни было группу чиновников — всякий это знает. В смысле исполнительности было бы странно возлагать полицейские обязанности в уезде на двух становых приставов, когда над каждой волостью станет благонадежный попечитель. В отношении связности с губернским начальством каждый должностной дворянин становится в положение чиновника, ответственного перед судом за нерадение к своим обязанностям. Английская сельская полиция слывет образцовой, находясь исключительно в руках мировых судей — местных помещиков.
Ясно, однако ж, что дворянство будет поставлено в приличное ему положение тогда лишь, когда ему придется не добиваться преобладания в местном обществе, а пользоваться им как своим законным правом, для чего нужно не избрание в земские должности из дворян, а напротив — избрание в эти должности дворянами — кого угодно; нужно, чтобы сословие земских избирателей заключалось в дворянстве, с вышеупомянутыми дополнениями. Цель не была бы вовсе достигнута, если б, например, крестьянам было предоставлено право выбирать дворян в волостные головы, как желают некоторые. Кроме того, что в настоящее время, по общему сознанию, нужна всесословная волость, причем часто пришлось бы человеку высшего положения стать под управление какого-нибудь целовальника, взявшего верх на выборах, что повело бы к окончательному растлению нашего общественного строя, и без того уже поколебленного; но современная потребность состоит именно в том, чтобы дать руководство невежественной толпе, не умеющей выработать определенного мнения, а не получать руководства от нее. При выборном сословном начале для всего уезда крестьянское самоуправление под надзором волостных попечителей, данных ему дворянством, могло бы остаться почти в нынешнем своем виде, с некоторыми только, указанными опытом улучшениями. Крестьянские мирские сходки удовлетворительно достигают цели в предметах, доступных личному пониманию крестьянина; никто не возьмется учить их распределению общинных угодий и повинностей, как и всяким потребностям их сельской жизни; несостоятельность их в других отношениях происходит, следовательно, не от бессвязности сельского мира и не от неспособности русского простолюдина к самоуправлению, давно ему известному, а от малодоступности для него предметов, навязанных его обсуждению. Замкнутый в мужичьем мире, он остался совсем без руководителей и попадает теперь в жертву каждому полуграмотному плуту. Попечители из образованного сословия устранят этот недостаток, не мешая крестьянскому самоуправлению, напротив того — развивая и укрепляя его постепенно. Попечительство будет не произволом, так как оно станет под надзор уездного съезда, представляющего все местное образованное сословие; за законностью его действий будет наблюдать и правительственная власть. С другой стороны, дворянское попечительство в волостях положит конец неустройству, заставившему значительную часть помещиков разбежаться в шестидесятых годах; оно сделает жизнь в деревне возможной и удобной и само нарастит свои силы, привлекая к земскому делу стольких отставших, привлекая и новобранцев высшего сословия, прирастающих теперь почти исключительно к городам.
Считая необходимым объединение в руках дворянства местного управления, то есть, как мы сказали выше, избрания целей, средств и деятелей, мы вовсе не желаем, чтобы другие сословия лишились голоса в делах, прямо касающихся их польз. Такое лишение было бы противоречием русской истории, чуждой сословного преобладания, создавшей наследственное культурное сословие как орудие, а не как цель общегосударственной жизни. Кроме того, что себялюбие сословное, как и личное, должно быть обуздано законом, мы полагаем также, что никого нельзя благодетельствовать против его воли. Потому мы не только считаем необходимым сохранение городского и сельского самоуправления (распространяя первое на самые маленькие городки и ставя последнее не под произвол, а лишь под руководство образованного общества), но полагаем также, что голос в местном самоуправлении должен принадлежать по праву каждой группе людей, связанных взаимными интересами, — не одной земледельческой общине или известному числу земледельцев данной местности, но также всякому значительному промыслу, желающему заявить о своих сборных потребностях. Тем не менее в благоустроенном обществе обширность права голоса (если можно так выразиться), круг предоставляемых ему вопросов, должен соответствовать его умственному кругозору, иначе самоуправление обращается в ложь и в интригу, вопросы голосуются бессознательно, как ныне. Нельзя облагать земскими сборами без собственного согласия, — разве количество или предмет этих сборов постановлены законом, — но тогда дело будет идти не об обложении, а о разложении. Самая видимая польза какого-либо общественного расхода нисколько не устанавливает его законности, если он превышает средства плательщиков или не соответствует их понятию о пользе, многое кажется необходимым англичанину, в чем русский крестьянин не видит никакой надобности и нисколько не сочтет себя счастливым, если ему станут насильно навязывать английские потребности. Прежде чем жить хорошо, надо быть в состоянии прожить как-нибудь; а потому обязанность высшего сословия, в руки которого отдано управление, состоит, в подобном случае, в том лишь, чтобы убеждать, а никак не принуждать местных плательщиков. С другой стороны, как мы уже говорили, каждый сборный интерес должен иметь право заявлять о своих нуждах перед управлением; он имеет также естественное право, думаем, ставить свое согласие на требуемые от него жертвы в зависимости от удовлетворения заявляемым им нуждам. В обоих отношениях и для обеих целей нынешние всесословные земские собрания необходимы в местном самоуправлении, только, полагаем, не с той задачей и отчасти даже не в том виде, какие им даны. Первая слишком широка для них, второй — слишком узок. Назначение их должно бы состоять исключительно в утверждении земских налогов, рассмотрении денежной отчетности, заявлении об общественных нуждах и выборе лиц, распоряжающихся общественными суммами; без последнего условия контроль собрания над своим местным бюджетом не может стать действительным. Но выбор должностных лиц, облеченных исполнительной властью во всех других отношениях, пользующихся правами полиции, суда и нравственного надзора за населением, так же как правом вести сношения с высшими инстанциями о местных потребностях и об общих вопросах, должны, естественно, принадлежать просвещенному собранию ценсового дворянства и лиц, допущенных им в свой круг; вести управление в прямом значении этого слова могут лишь выборные дворянства.
Что касается состава земского собрания, правильно представляющего уезд, то он определяется самим кругом его деятельности и справедливостью, требующей уравнения всех плательщиков в установлении и несении налога, независимо от их званий; место в собрании должно бы оставаться по праву за всяким ценсовым имуществом в уезде, кому бы оно ни принадлежало: землевладельцу ли, общине ли, городскому ли владельцу или капиталисту. Мы совершенно согласны с князем Васильчиковым в том отношении, что каждая крестьянская община есть такой же землевладелец, как и всякий другой. Но едва ли настоит надобность в представительстве дробных имуществ сборными голосами. Мы не станем обсуждать этого вопроса, относящегося к подробностям; но можно заметить следующее: когда имущественные интересы ограждены, с одной стороны, крупными владельцами, а с другой — крестьянскими общинами, то из-за чего принуждать мелких собственников тратиться на выборы? Было бы другое дело, если б наши общинники поделились, — в этом случае они посылали бы выборных от волости; но этого еще нет и не предвидится скоро. Хотя собственно земское собрание должно представлять, по нашему пониманию, только денежные интересы, а не местную власть, но оно все-таки окажется прочнее, будет охранительнее и расчетливее, состоя из лиц, представляющих свои собственные, а не сборные и чужие выгоды. С сохранением земских собраний, хотя бы в несколько измененном против нынешнего состава, переход к новому виду самоуправления совершился бы легко и был бы мало заметен для народа, что также важно. Для первого раза было бы достаточно перенести выборы должностных земских лиц, кроме заведующих общественными суммами, в дворянское собрание.
Самоуправление осуществимо только в уезде. Нынешняя губерния не представляет для него никаких данных; она есть единица чисто административная и дробная. Было бы иное дело, если б Россия была поделена на области более крупные, соответствующие естественным географическим или этнографическим отделам, тяготеющие каждая к своим торговым путям и к своему собственному, значительному центру, управляемые самостоятельными, близкими к престолу сановниками; такая область имела бы личность, а потому и потребность выражать ее в областном представительстве. Мы думаем, что вопрос о таком делении возбудится у нас когда-нибудь сам собой, в числе многих великих вопросов, предстоящих нам в будущем. Россия срослась слишком крепко, чтобы можно было опасаться за ее единство при какой бы то ни было самостоятельности областей, а между тем в таком обширном теле сосредоточение всей общественной и умственной жизни исключительно в одном центре невозможно без постепенного омертвления членов. Мы видим уже это омертвение на деле: вне Петербурга и Москвы русская мысль не шевелится, еще гораздо более, чем она не шевелится во Франции вне Парижа, в чем заключается одна из опаснейших болезней французского народа; при нашей же государственной обширности эта опасность еще очевиднее: затянувшись слишком надолго, она погрузит в мертвую спячку девять десятых наших духовных сил. Надо заметить также, что ни одна из наших губерний не срослась еще во что-нибудь целое, и никогда не срастется, по своей незначительности и искусственности, не допускающих самостоятельных интересов. Никто не слыхал от заволжского симбирца жалобы на то, что его обратили в самарца; поэтому новая областная перестройка государства не заденет у нас никакого существующего интереса, но несомненно создаст со временем живые сборные интересы. Но тут — вопрос будущего, никак не относящийся к нашему поколению; у ныне живущих людей есть только одна внутренняя задача, самая великая из задач: искоренить общественную разрозненность, при которой все осаждающие нас вопросы останутся навсегда мертворожденными. Мы упомянули об областном делении для того только, чтобы оговорить несостоятельность нынешних губерний в смысле единства и общегосударственного значения. Но тем не менее некоторое объединение, если не самоуправления, то по крайней мере направления уездных самоуправлений нужно и в нынешней губернии, для чего и учрежден для нее центральный орган. Кроме того, дворянство каждой губернии (одно между всеми сословиями) несколько срослось уже между собой; ему нужен общий представитель и в некоторых случаях общий съезд; уездов слишком много, чтобы каждый из них мог ходатайствовать о своих делах перед правительством. Губернский предводитель дворянства необходим как глава, представитель и ходатай сословия.
С переходом самоуправления в сословные руки, если бы оно осуществилось, глава этот не может оставаться только почетным лицом; он станет средоточием всех самоуправлений и в этом качестве должен пользоваться правом созывать предводителей и выборных дворянства по мере надобности, а в особенно важных случаях или в очередные сроки — собрание всего ценсового дворянства с причисленными к нему лицами. Без полного, достаточно заслуженного доверия свыше к дворянству, самоуправление у нас не пойдет; а потому желательно, чтобы губернский предводитель не только не был стеснен в необходимых ему правах, но пользовался бы совещательным голосом в высшей правительственной среде. Можно положиться на здравый смысл русского развитого сословия: когда губернский предводитель станет из амфитриона[199], каким он был доселе, лицом с государственным значением, — оно станет выбирать в эту должность соответствующих ей людей. Значение лица губернского предводителя не может стеснить губернаторской власти. Губернатор останется представителем правительства, начальником коронной администрации и высшим прокурором государственной власти при местном самоуправлении, не допуская его выходить из указанных ему пределов; с него должно быть снято только звание хозяина губернии, составляющее уже теперь вопиющее противоречие, так как хозяйство отдано официально в другие руки. Мы признаем за губернскими съездами значение только в смысле съездов дворянства, как сословия, облеченного правительством известной долей самостоятельности, но не видим никакой цели в губернском всесословном собрании, если задача всесословных собраний будет ограничена утверждением налогов. Для этого им нет надобности съезжаться вместе. Даже в случае необходимости какого-либо общего налога по губернии, он может быть голосован на месте, большинством (по счету) уездных собраний. Мы думаем, что вообще задачи государственного управления, дворянского самоуправления и имущественного права утверждения и расходования местных налогов должны быть строго разграничены между собой.
Изо всего до сих пор сказанного читатели видят, что, в нашем мнении, самая настоятельная потребность текущего времени — передача самоуправления в руки культурного сословия — необходима по двум причинам и для двух предметов: она нужна вместе как средство и как цель. Одно только образованное общество, проникнутое государственными и общественными преданиями исторической России, может дать правильную постановку земскому делу и вести его самостоятельно, пользуясь полным доверием правительства; до сих пор цель не достигалась, потому что развитому слою приходилось в общественных делах спускаться на уровень толпы, вместо того, чтобы стараться постепенно подымать толпу на свой уровень. Наше новое, ныне действующее земское устройство, в сущности, уподобило нас более Франции, чем Англии и Америке. В таком положении нельзя оставаться. Дворянство составляет естественное и покуда единственное орудие в руках правительства для развития общегосударственной жизни и установления порядка в русской земле. В этом отношении, оно — средство. Но, как ни важна эта сторона дела, существует другая, еще более важная. Обезличение и бессвязность, которыми страдает наше образованное общество, отсутствие сложившегося мнения и неумение действовать сообща, — парализующие в корне современную Россию и вытекающие, несомненно, из долгой отвычки от совокупной жизни, из полуторавековой невозможности проверить свое теоретическое и чужеземное образование на коренных свойствах своей собственной почвы, — вынуждают прежде всего к объединению культурных сил, к возбуждению их самодеятельности, одним словом — к их сращиванию в подобающем им круге действия — для восстановления нравственной национальной личности. Известное дело, что из питомника нельзя вырастить лес, не огородив его. Самостоятельная русская мысль возникнет из нестройного, накопленного нами в течение полутораста лет умственного материала только при содействии сознательной общественной жизни образованного слоя, непосредственно соприкасающегося с народом, но не растворяемого в нем. В этом отношении известное обособление высшего сословия заключает в себе уже не средство только, а прямую цель современной русской истории. Восьмидесятимиллионному государству нельзя существовать в наше время на европейской почве без умственной самостоятельности, без народности, выражающейся ясно, даже преимущественно, в его развитых слоях, и без связного культурного общества.
От этого общества у нас, как и везде, зависит историческое значение нации. В степени его образованности и в зрелости проникающего его духа заключается устой и будущность русского народа как отдельной человеческой семьи. Потому задача текущего времени, после установления твердой связи культурного сословия с престолом, между собой и с народом, заключается в том, чтобы поднять уровень его образования на возможную высоту. Надобно сосредоточить, а не рассыпать наши образовательные средства. Нам кажется очевидным, что в современной России оказывается потребность только в трех совершенно определенных ступенях общественного воспитания: грамотности для народа, технического обучения для молодых людей, перерастающих чернорабочий слой вследствие зажиточности своих родителей, и науки, в полном значении слова, для культурного класса. Особая система образования в среде духовенства, как специальная, не идет в счет. С прекращением источника, постоянно вливавшего в высшее русское сословие толпу неразвитых личностей, в виде детей нижних чинов, произведенных в первый офицерский чин, которым это производство давало дворянские права — у нас будут оказываться реже и реже дворяне, не получившие приличного воспитания; но надо, чтобы их вовсе не было, кроме каких-нибудь непредвидимых исключений. В дворянстве не ценсовом у нас много людей без средств, а между тем этим отделом его должна преимущественно пополняться государственная служба, особенно же армия, для чего нужны образованные люди. Но даже небогатому слою ценсового дворянства трудно обойтись без пособия. Землевладелец с тысячью рублями дохода, составляющими приблизительно низший цене полноправного сословия (так как при этом доходе можно жить с имения, не становясь с работником), будет все-таки очень затруднен в воспитании нескольких детей. При должной связности местного дворянства он найдет в своем сословии, можно надеяться, некоторую опору для такой вопиющей потребности, — но опору далеко не достаточную для всех. Если бы у нас каждый образовывался на свой счет, как в Англии, то нечего было бы и говорить о пособии.
Но это пособие существует в России в виде многочисленных стипендий, распределяемых в настоящее время совершенно произвольно, преимущественно самым бедным молодым людям низших сословий, которые без приманки такого оранжерейного выращивания искали бы других, хлебных занятий и не выбивались бы непомерными усилиями в господа, чтобы потом, за немногими исключениями, голодать всю жизнь, вопить против неравенства общественных условий и сочувствовать всей душой парижским бунтам. Выпускаемые в общество, чуждое им, в котором у них нет ни связей, ни точки опоры, эти искусственно высиженные культурные подростки начинают свою жизнь годами бедствования, наполняющими их желчью навсегда, даже в случае позднейшего успеха; а многим ли из них выпадает на долю успех? Мало ли читаем мы в газетах известий о самоубийстве, смерти от истощения, объявлений о готовности вступить хоть в домашнюю прислугу этих жертв напускной русской учености, которые, при другом направлении воспитания, стали бы зажиточными, преданными, довольными своей судьбой техниками, восполняя в то же время вопиющие потребности русской производительности, до сих пор не удовлетворенные? Если мы покуда еще не можем совсем отвыкнуть от подражания, то будем лучше подражать Европе, где бедные воспитанники учатся хлебным знаниям, чем Китаю, в котором существует только одна наука — философия Конфуция, преподаваемая всем без различия, от мандаринчика с красной пуговкой до великого мандарина с павлиньим пером. Мы настроили множество заведений для классической науки и толкаем всю Россию в университет, выписывая в то же время машинистов железной дороги из-за границы по неимению своих. С одной стороны, эта болезнь у нас застарелая — мы начали с перехватывания верхов, а не низов; с другой — она чрезвычайно усилилась во время белой горячки русского общества, прозванной нигилизмом. В ту пору один из попечителей учебных округов написал чрезвычайно дельную статью о значении университета и об отношении степеней образования к различным общественным слоям; но тогдашняя печать накинулась на нее как на ретроградную[200]. Была ли возможность серьезным людям разговаривать с обществом, руководимым в большинстве мыслителями «Современника» и «Полярной Звезды». Но теперь разлив вошел в русло, надо подумать о деле. Русское дворянство, как культурный народный слой, открыто всякой силе, подросшей снизу, но только силе — то есть экономическому положению или дарованию, умеющему пробиться, — а не толпе искусственно высиживаемых, посредственных и, в сущности, даже по окончании университетского курса, вовсе еще не образованных мальчиков. Если дело в том, чтобы переряжать как можно больше людей из поддевки во фрак, купленный на Щукином дворе, то это можно бы сделать легче, следуя шуточному совету одного вельможи пятнадцатых годов — сравнять всю Россию со станционными смотрителями, произведя ее в четырнадцатый класс. Мы высказали свое мнение и не думаем встретить много противников: нашему отечеству необходимы — образованное дворянство, большое распространение технических и промышленных знаний в средних состояниях и грамотный народ. Каждому свое. Без серьезного и поголовного образования дворянства мы не дойдем никуда, а потому, думаем, надобно сосредоточить на воспитании небогатых низов наследственного сословия почти исключительно все стипендии, находящиеся в руках правительства. Для поощрения заметно способных молодых людей низших званий, по нашему мнению, было бы достаточно назначить по одной всесословной стипендии на гимназию, но с тем, чтобы потом уже не покидать этих выбранных воспитанников на произвол судьбы.
Мы выставили пропорцию приблизительно, — установить ее есть дело специалистов. Затем нужно большое распространение технических школ, не в каких-либо центрах, а по всей поверхности государства, соответственно хозяйственным и промышленным потребностям каждой области. Следуя таким путем, мы станем наконец образованным народом не на словах, а на деле.
Прежде всего надобно постараться направить в эту сторону — к реальному и промышленному воспитанию — многочисленный приток подростков духовного звания, выходящих из церкви в свет. На наших глазах происходит странное и безобразное явление: нигилизм набирал и набирает главных своих приверженцев из среды детей, рожденных, можно сказать, в церковной ограде; достаточно посчитать известных вожаков. Отцы проповедуют Евангелие, а сыновья в значительном числе — безбожие и разрушение общественных начал. Это явление объясняется не чем иным, как ложным общественным положением последних. Недавно еще знание считалось у нас редкостью; достаточно было знать что-нибудь для устройства себе отгороженного уголка в жизни; из семинаристов, вступивших в службу, вместе с произведенными унтер-офицерами, составилась чуть ли не половина послепетровского дворянства. Но теперь, очевидно, прекратился запрос на полуобразованных, не обладающих прикладными знаниями людей, каких выпускает семинария в мир. Им приходится биться как рыбе об лед; получаемое ими схоластическое воспитание, устраняющее Хомякова для ограждения неприкосновенности учебников XVII века, мало укрепляет их нравственно; немудрено, что многие из них проникаются ненавистью к обществу в первые годы этой бесплодной борьбы и увлекаются в крайности. Между тем наше церковное сословие многочисленно и покуда, к несчастью, наследственно в действительности, несмотря на букву закона, недавно уничтожившего эту наследственность на бумаге. Вдобавок дети священников, занимающих самое почетное положение, никогда не отграниченные точно от детей последних причетников, дьячков и пономарей, в последнее время сравнены с ними во всех правах, даже служебных — что окрыляет всех бесчисленных подростков духовного звания одинаковыми надеждами, придает всем одинаковое честолюбие, чтобы потом привести почти всех к одинаковому разочарованию. Из мещан и людей других низших сословий, постепенно подымающихся кверху, редко оказываются недовольные, имеющие повод роптать на общественное устройство: кто из них поднялся, тот, значит, разжился, тому хорошо. Но под русским культурным обществом оказывается, в виде церковного сословия, как бы подземный приток, клокочущий по неимению выхода и силящийся сорвать верхнюю почву; покуда усилие это еще ничтожно, оно выражается только в личных настроениях, но, если ему не откроют законного выхода, оно будет постепенно накапливаться. В противоположность всему, что видел до сих пор свет, неприязнь к охранительным общественным началам возникает у нас преимущественно из церковной ограды, из размножающегося личного состава церковников, вследствие кастового их устройства и воспитательно-промышленной отсталости России. Второму горю можно помочь в срок не слишком долгий, не только правительственными мерами, но настойчивым содействием правительства всем таким начинаниям, всевозможным поощрением их.
Развитие технического образования составляет одну из первых наших потребностей со всех точек зрения. Кроме того, мы считали бы необходимым, по справедливости и из благоразумия, законно отделить детей священнических от детей церковных причетников, не смешивать их в одно сословие, облечь первых правами, сближающими их с высшим наследственным сословием, дать им льготы перед прочими в пособии на воспитание и преемстве звания, не отказывать им и в светских стипендиях; причетников же не считать вовсе в духовном сословии. Если раз возникло у нас кастовое духовенство, то лучше пусть будет покуда в России несколько десятков тысяч наследственных семей священнических, которые можно обеспечить до некоторой степени, чем несколько сот тысяч семей наследственного клира, с теми же самыми притязаниями, совершенно неудовлетворимыми, но, несмотря на то, постоянно раздражающими их против общества. Что касается самой наследственности духовенства, то тут вопрос великий, хотя, очевидно, вопрос не нашего поколения. Православная церковь требует духовенства по призванию, а не по ремеслу; Россия не выйдет из нынешней духовной апатии без изменения существующего в церкви порядка, но тем не менее мы считали бы преждевременным трогать его покуда: при нынешней общественной разрозненности у нас не хватит на это сил. Мы говорим не о церкви, а только о месте, занимаемом в обществе личным составом церкви; но даже в этом отношении, несмотря на важность предмета, считаем неудобным распространяться, имея в виду примеры Хомякова и Самарина, сочинениям которых нет хода. Кроме того, развитие такого вопроса требовало бы особого сочинения. Мы упомянули об нем лишь для полноты изложения.
Церковный вопрос, временно заглохший у нас, так же как вопрос о создании нескольких средоточий русской жизни и мысли вместо двух, как и многие другие великие вопросы, принадлежит будущему. Задача нынешнего поколения заключается в том, чтобы создать орудие русской общественной жизни, посредством которого великие вопросы могли бы быть двинуты со временем; орудие, без которого русское правительство, несмотря на свое несравненное и исключительное нравственное могущество, не может — смеем сказать — пользоваться вполне этим могуществом для блага России. Сила без рычага остается отвлеченностью.
Покуда нечего думать даже о том, чтобы отлить орудие русского будущего в окончательную форму. Наше поколение сделает свое дело, если сложится в нечто целое, способное к действию местному, обеспечивающее в то же время текущий порядок дел. У нас довольно много говорят, хотя мало пишут об объединении земского самоуправления. Но для такого объединения, конечно, осмысленного, нужно прежде, чтобы местная земская жизнь стала действительностью, что осуществится вполне разве в будущем поколении. Пока наше земство не умеет сладить со своим уездным делом, не для чего ему выступать перед лицом света. Можно думать, что всесословный Земский собор, созванный в настоящее время верховной властью по старинному образцу, не принес бы плодов и не стал бы ни большим утешением для России, ни особенно величавым зрелищем для Европы. «Довлеет дневи злоба его». Мы думаем, однако ж, что было бы справедливым и даже необходимым возвратить дворянству, в лице его губернских съездов, право всеподданнейше заявлять о желательных изменениях в законах, устаревших или почему-либо несоответственных, что почти всегда бывает гораздо виднее на месте. Осторожное, но нестесняемое пользование этим высшим правом, давно уже принадлежавшим высшему русскому сословию по букве закона, при потребной свободе взаимных сношений между собраниями, выработало бы практически, еще в срок ныне живущего поколения, многие прикладные стороны нашего законодательства и оказалось бы гораздо полезнее преждевременных всероссийских съездов.
Первая обязанность высшего сословия, признанного государством, есть военная и бесплатная общественная служба. В этих двух видах личной повинности заключается весь политический смысл сословия, каково бы ни было его происхождение. Права немыслимы без обязанностей даже в касте, выросшей из завоевания, не только в культурном дворянстве, созданном верховной властью прямо для пользы, которую оно могло и может приносить государству и народу.
Занятия канцелярские, низшие ступени ведомства, называемого по-русски гражданским, не облекающие лицо самостоятельной властью в каких бы то ни было размерах, недавно еще мало входили в круг дворянской деятельности и в Европе, и в России, особенно в областях, даже после Петра Великого. Этот разряд чиновников пополнялся у нас преимущественно приказными людьми, образовавшими почти наследственное сословие, постепенно приращавшееся притоками из духовенства; несмотря на относительную выгодность этой службы и на бедность мелкого дворянства, лица высшего сословия вступали в нее неохотно. От устья Тага до Камчатки, при всем глубоком различии происхождения и духа привилегированных классов различных стран, низшая ступень гражданской службы, прозванная у нас приказной, считалась занятием не дворянским. Само собой разумеется, что мы говорим не о суде, только недавно выделенном у нас из общего гражданского ведомства. В этом последнем учреждении все должности самостоятельны, а потому требуют непременно людей первого разбора. Вследствие того личный состав судей, прокуроров и следователей не только почерпался везде в высшем общественном слое, но вызывал даже учреждение особого судебного дворянства. Наш русский суд с прокурорским надзором требует привлечения в свои недра лучших сил изо всей страны. Речь идет только о письменном делопроизводстве. В этом последнем отношении европейские правительства, много раз пытавшиеся привлечь дворянство к торговле, никогда не думали об обращении хоть какой-нибудь части его в канцелярское чиновничество. Такое повсеместное устранение высшего сословия от известного вида государственной службы, выводившего иногда людей очень высоко, во всяком случае необходимого в известных пределах и часто выгодного, должно иметь какую-нибудь общую, осмысленную причину, истекающую не из одного предрассудка, — и действительно оно имеет ее. Так называемая приказная или канцелярская служба требует, как и всякая другая, знания дела и опытности, но она вовсе не требует характера и личной самостоятельности, развиваемых в особенности наследственно-политическими сословиями, — не требует потому, что канцелярский чиновник не начальствует ни над кем, ни за кого лично не отвечает, а работает в одиночку. Напротив, военная и общественная служба, не говоря о государственных должностях высшего порядка, немыслима без этих именно дворянских качеств, — без умения держать власть, без решительности и уважения к себе, истекающих из высокого мнения о своей личности. Такие черты выражаются преимущественно в высшем сословии, почему высшее сословие составляет необходимую потребность, составляло ее всегда и везде, для земского самоуправления, для суда и армии, но не для низших слоев гражданской службы. На свете не бывает никакого общего явления без разумной причины.
В нынешней России низы гражданской службы, до тех ступеней, на которых начинается личная самостоятельность, могли бы оставаться в тех же руках, в каких они были еще недавно, служить пристанищем многочисленному разряду старых и новых приказных людей, без всякого ущерба для нашей будущности; туда же будет направляться излишек притока светских подростков духовенства, не попавших в промышленную жизнь, пока в составе церкви, на деле, продолжается наследственность. Но если разделение гражданских занятий на два существенно отличные отдела — властный и канцелярский, как всеобщее и везде принятое, истекает из смысла самого дела, то ступени службы, предоставляемые низшему чиновничеству, не следует и у нас смешивать с высшими, облекающими лицо самостоятельной властью, как они смешиваются ныне; их следует строго разграничить на практике, допускать только действительно отборных людей снизу переступать эту черту, заместителей же высших самостоятельных должностей выбирать не из подрастающего мелкого чиновничества, а из земских деятелей. Даже в таком случае столичные, если не областные канцелярии, все-таки останутся на долгий срок рассадником большинства администраторов. Бюрократический порядок сильно укоренился в России; он давно уже привлек и постоянно привлекает в свою среду лучшие общественные силы; нет сомнения, что в нашей бюрократии гораздо более способных людей, чем в нашем обществе. Это очень понятно, так как учреждения бюрократические — дело вековое, земские — вчерашнее; притом первые гораздо выгоднее вторых. Пока бюрократизм был единственным видом управления, пока он заведывал, без исключения, всеми явлениями русской жизни, он необходимо должен был разрастись до крайности; но когда раз общество вызвано к самоуправлению, то бюрократии необходимо приходится постепенно сокращаться и войти наконец в подобающие ей размеры чисто государственного управления. Совмещение нынешней административной сети с полным развитием земской жизни не только было бы несообразным, оно — немыслимо, потому что у населения не станет для этих двух потребностей разом ни вещественных, ни личных сил. Довольно мудрено развить земское дело, забирая всех способных людей в коронную службу; довольно мудрено также, при нынешнем экономическом положении землевладельцев, предложить способным людям променять содержащую их (хотя часто бесполезно) коронную службу на земскую. Надобно, однако же, видеть, что с продолжением такого порядка русская общественная жизнь заглохнет навеки, несмотря ни на какие либеральные формальности. Сколько бы ни шли таким путем, мы дойдем лишь до самостоятельности с разрешения ближайшего начальства, до форм, а не до сущности самоуправления, будем либерально управляемы канцелярией, почерпающею свои вдохновения хотя бы из самых свободомыслящих, зачастую даже нигилистских источников, но без малейшей заботы о том, что нам нужно и чего мы сами желаем. Довольно взглянуть на пример современных французов, не говоря уже о нашем собственном, для убеждения, что даже осадное положение менее сокрушительно для самостоятельного общественного развития, чем «канцелярский» либерализм. Если земская деятельность, отданная в руки, на которые правительство может положиться, не будет отодвигать у нас постепенно, но достаточно быстро, всепоглощающую бюрократию в законно принадлежащие ей пределы, то из этой деятельности ничего не выйдет; она обратится в формальность, формальность станет рутиной и тогда уже будет слишком трудно призвать к жизни русское общество, разочарованное однажды в своих надеждах и силах; нам останется в будущем единственный способ развития — если он для кого-нибудь желателен — совершенствовать до бесконечности свой канцелярский механизм, переименовывая и перетасовывая должности, по образцу квартета Крылова. Есть только два выхода из нынешнего положения, и оба они, думаем, должны быть открыты одновременно:
1) Сокращать постепенно бюрократические учреждения до пределов, соответствующих современной их цели, — служить орудием общегосударственных забот и надзора за местным самоуправлением, — обращая экономию от упразднения излишних гражданских штатов, порожденных отживающими ныне порядками, на потребности земства. Самостоятельные земские должности, без сомнения, должны быть бесплатными, в том смысле, чтобы содержание их не ложилось прямо на местное население; но пособие им от государства, в умеренных размерах, совершенно соответствовало бы духу самодержавно-народной монархии, какова наша, в которой культурное сословие есть преимущественно сословие служилое. Для правительства может существовать только один вопрос: какой вид службы этого сословия и в каких именно размерах полезнее в настоящее время: земский или канцелярский? — так как русские дворяне остаются в одинаковой степени его слугами и в земстве и в бюрократии. Без прямого пособия от государства никогда нельзя будет вызвать к земскому делу достаточное число способных людей из наших канцелярий, в которых четыре чиновника делают то же самое, на что в Европе считается достаточным один; а без этих способных людей, отрываемых ныне от почвы и отрываемых вдобавок больше чем наполовину совершенно бесполезно, земское самоуправление не станет живым делом, не облегчит народного развития, не снимет с правительственной власти забот, не соответствующих ее прямой задаче. Отделение части государственного бюджета на местные потребности сознается в настоящую пору всеми и испрашивается тысячами голосов; но открыть нужные для того средства можно только постепенным сокращением бюрократии, заменяемой новой, призванной к деятельности общественной силой. Сокращение это необходимо в трех отношениях — чтобы не обременять народ излишними добавочными налогами, чтобы не отрывать от местного самоуправления слишком много способных людей, и чтобы не обращать государственной службы в архивный склад должностей и званий, утративших свое значение.
2) Замещать высшие начальнические должности гражданской службы земскими деятелями, начиная пока хоть с областных. При таком порядке земское самоуправление не только оживится, — оно выйдет из нынешнего неподходящего положения, придающего ему часто вид какой-то глухой оппозиции против административной власти, оно сольется с общим государственным управлением, не только по форме и по наружной связи, определяемой законом, а в самом духе своем; вместе с тем коронная администрация перейдет к людям, изучившим общественные потребности на самой почве, а не на одной казенной бумаге, к людям, приученным всей жизнью к самостоятельной и вместе с тем ответственной деятельности, серьезно понимающим свои обязанности перед правительством в качестве сознательных его слуг, а не механических орудий. Со временем эти люди станут лучшим рассадником и для государственных должностей. С тем вместе кончится у нас всевластие бюрократическое в прямом и дурном значении этого слова — то положение дела, в котором воля столоначальника, глядящего на все на свете со своей канцелярской и формальной точки зрения, зачастую перевешивает мнение государственного сановника и дает направление самым важным делам. У нас будут вырабатываться люди, а не чиновники. Но для этого нужно прежде всего, чтобы земское дело перешло в руки, на которые власть могла бы положиться. Для возможности какого-либо действительного развития в современной России земское самоуправление, властные гражданские должности, суд и военная служба должны находиться, думаем, в руках узаконенного культурного сословия, конечно, не исключительно, так как самое это сословие не исключительное, но более чем преимущественно.
Земское самоуправление, требующее прежде всего независимого положения, есть прямое дело ценсового дворянства. Не-ценсовое необходимо для войска. Если наша армия не будет обеспечена корпусом офицеров, в большинстве дворянским, проникнутым дворянским духом, то лучше не тратиться на ее содержание.
Пока в Европе дворянство было особым сословием, каждый дворянин родился солдатом; так осталось и теперь в странах, сохранивших это учреждение, — в Германии и Австрии. В современной Франции, несмотря на ее революционные предания, офицеры из низших сословий, называемые «les officiers troupiers»[201], мало ценятся. Их много, по недостатку в других, но в них также состояла с 1815 года слабая сторона французской армии; все видели в последнюю войну превосходство прусского дворянского корпуса офицеров. Наполеон III много заботился о привлечении в армию офицеров из хорошо воспитанного класса общества; но там прошла мода на военную службу, а рассыпавшееся образованное общество стояло вне всякого правительственного влияния, даже чисто нравственного, — усилия власти остались бесплодными. Очень трудно найти средство поправить французскую армию в этом отношении: общеобязательная военная повинность не достигает подобной цели, так как нельзя заставить никого служить далее положенного срока; общая повинность ставит в армию только солдат, а не офицеров. Как известно, в Англии законное дворянство состоит из нескольких сот перов; высшее же земское сословие, которое можно назвать дворянством по обычаю (в огромном большинстве также по происхождению), — землевладельцы — делится, по первородству, между общественной и государственной службой. Старшие братья, наследники имений, служат обществу; у них довольно дела дома, так как все областное управление Англии, за исключением коронного суда, лежит на их руках. Младшие братья служат в армии, — конечно, не все: им не было бы места; но английские офицеры поголовно джентльмены, даже более чем в Пруссии, хотя не все они люди старинных родов, так как высшее английское сословие давно уже обратилось из кастового учреждения в политическое. По единодушному отзыву британской армии, недавно установленная замена патента (доказывавшего в известной мере общественное положение лица) экзаменом — несомненно понизит ее боевое качество; патент почти всегда был порукою за образование, а экзамен никогда не станет ручательством за чувство личного достоинства, в котором заключается девяносто девять сотых качества офицера[202].
В демократической Америке офицеры — поголовно джентльмены, все люди высшего класса, так же точно, как и в Англии. Они выходят исключительно из Уэст-Пойнтского военного училища, куда воспитанники принимаются не иначе как по рекомендации депутатов государственного конгресса; при таком условии получают эполеты, разумеется, только сыновья хорошо поставленных семейств. Чисто джентльменский состав корпуса офицеров составляет основное предание американской республики, современное ее основание. Создатель ее, Джордж Вашингтон, принимая начальство над первой армией Соединенных Штатов, постановил правилом: «В выборе офицеров надобно более всего остерегаться, чтобы они не выходили из сословий, слишком близких к тем, из которых набираются солдаты. Иерархия сословий переходит из гражданской жизни в военную. За исключением очевидных заслуг, надобно держаться правила, чтобы кандидат в офицеры был непременно джентльмен, знающий правила чести и дорожащий своей репутацией» (Histoire de Washington par С. de Witt, страница 109). Можно выразить эту мысль, составляющую краеугольный камень в деле военного устройства, еще сжатее: офицеры должны быть из властных сословий — тогда только они сумеют держать власть.
На свете бывали примеры победоносных демократических армий, не заимствовавших свой корпус офицеров из общественной иерархии, но вырастивших его из своей собственной среды, — только такие явления происходили в обстановке совершенно исключительной, во время долгого периода непрерывных войн, когда армия становилась как бы отдельным народом и складывала свою домашнюю аристократию, по общему закону всех народов. Такова была армия Наполеона I, очень похожая своим внутренним характером на старинные варварские ополчения, грабившие Европу и жившие на счет покоренных. Каждый наполеоновский полковник, не только генерал, получал титул и становился владетелем какого-нибудь имения, конфискованного в Германии, Италии или Испании; каждый ротный командир властвовал над побежденными в районе расположения своей роты как феодальный барон; даже каждый солдат пользовался частичкой прав завоевателя и если был молодцом, то метил в есаулы своей шайки; а во всякой насильствующей шайке, как известно, ведется строгая дисциплина; даже в сборищах Разина и Пугачева есаулы были начальниками строгими и несговорчивыми, держали низших в повиновении. Когда Наполеон говорил о превосходстве своих солдат, сознающих, что в ранце каждого из них лежит в зародыше маршальский жезл, — он был совершенно прав в применении к созданной им, вечно бьющейся завоевательной орде; то же самое мог сказать и Чингис-хан. Но кроме того что подобные отношения неприменимы к обыденному устройству армий и вовсе нежелательны, потому что войско такого образца властвует над своей страной так же жестко, как над странами завоеванными — но пример этот, в сущности, подтверждает еще лишний раз правило Вашингтона: когда армия вынуждена в чрезвычайных обстоятельствах создавать свою собственную аристократию, оставляемую потом в наследство общему государственному строю, значит — она не может без нее обойтись; в обстоятельствах обыкновенных, лишающих ее силы такого внутреннего творчества, ей остается только одно: заимствовать свое высшее сословие из иерархии общественной.
Особый закал людей, образующих корпус офицеров, — закал властности и личной чести, развиваемый исторически воспитанным обществом, но преимущественно наследственным политическим сословием, — совершенно необходим армии по той простой причине, что солдаты, даже самые дисциплинированные и обстрелянные, никогда и нигде не идут и не пойдут в огонь сами собой, — у них нет для того достаточно внутренних побуждений; они только следуют за своими офицерами. Известное дело, что часть, в которой офицеры перебиты, считается выбывшей из строя, сколько бы ни оставалось в ней солдат. Офицеры же смело смотрят в глава смерти потому, что в хорошо подобранном и воспитанном корпусе офицеров нужно сто раз больше храбрости для того, чтобы струсить, чем для того, чтобы лезть на самую явную гибель. Всякий человек невольно поддается чувству самосохранения, если им не владеет чувство еще сильнейшее — влияние среды и неотступный вопрос: как потом стать перед ней? Такого настроения нельзя развить в толпе: оно возникает только в отборных общественных слоях. Фридрих Великий говорил, что бывает победоносным только то войско, в котором солдат больше боится палки капрала, чем неприятельской пули. Палка заменилась теперь другими средствами, но вполне сохранила свое аллегорическое значение: солдата ведет капрал, капрала офицер, которому служить необязательно; а потому боится только самого себя и мнения своей среды; он исполняет при своей части обязанность механика при машине, в нем заключается единственный источник нравственной силы войска. Оттого для боевого качества армии большинство офицеров в мирное время, особенно же закваска всего офицерского корпуса — должны неизбежно исходить из высшего исторического сословия, богатого или бедного — это все равно, для которого исполнение долга есть свободная, но тем самым еще несравненно более принудительная обязанность. С другой стороны, так как вся сила войска — в офицерах, то, для связности, подчиненные им люди должны находиться в немом повиновении. Это называется военной дисциплиной. Неодолимое превосходство постоянной армии над ополчением состоит именно в том, что в первой отдельные части — полки, батальоны, роты — сращиваются заблаговременно в одно целое, так что каждая часть представляет не сбор людей, а, можно сказать, единичное лицо своего начальника, обладающего, как индийское божество, несколькими стами пар вооруженных рук; к такой армии остается лишь подобрать надежных начальников. Но осуществить подобное сращивание, управляя справедливо немыми подчиненными, могут вообще только люди, сызмала приученные к известной доле власти и к превосходству над толпой, — люди, в которых солдат видит также не своих равных, а лиц, к которым он привык относиться с почтением еще в родном селе. Не очень давно во всей русской армии нижние чины называли офицеров не иначе как господами; они почитали их в мирное время, верили им в военное — именно в качестве господ, то есть людей высшего общественного порядка, постоянного, а не случайного; последний не имеет для русского простолюдина никакого обаяния. Наши офицеры всегда, в последнюю войну, как и прежде, оправдывали доверие: они шли впереди всех. Даже неприятели единогласно отдавали им эту справедливость.
В мирное время русские сословные офицеры, как люди, свыкшиеся со своими правами, поддержанные мнением своей среды, знали ясно место, принадлежащее им в военной иерархии, никогда не поддавались растлевающим напускным мнениям извне и твердо держали власть в руках; они были начальниками действительно властными, не боявшимися, при исполнении долга, ни законной ответственности перед старшими, ни беззаконного неудовольствия между младшими — в том и состоит суть хорошего воспитания войска. Оттого русская армия так твердо сращивалась в мирное время, что на войне неприятель мог ее осилить, если ему удавалось, но никогда не мог ее рассеять, как не раз случалось с другими европейскими войсками; наши полки, на три четверти истребленные, все-таки не рассыпались. Всякий знает, что офицеры, воспитывавшие такую армию, набирались в огромном большинстве из бедного дворянства, из той именно части дворянства, которое называется теперь неценсовым. Между ними всегда находилось немало офицеров из разных сословий, но офицерская среда была средой существенно дворянской (конечно, в русском, а не во французском или немецком значении этого названия); все вступавшие в нее заквашивались в ее духе и сами становились господами, даже в глазах солдат, потому что принадлежали к военному сословию господ.
Многолетний опыт кавказской армии (единственной в свете, в которой можно было расценивать офицеров не приблизительно, а с совершенной точностью, так как война ставила их ежедневно лицом к делу) доказал, что лучшие обер-офицеры в большинстве выходили из бедных, часто малообразованных юнкеров, зачастую приходивших в полк пешком. Несмотря на нищенское положение, эти молодые люди, привыкшие еще на своем хуторе резко отличать себя от толпы, выказывали бесстрашную отвагу в бою и твердую волю в командовании; потершись несколько лет в рядах, они становились почти поголовно надежными начальниками на низших ступенях службы. Большинство их, конечно, кончали карьеру на этих ступенях, — но они были драгоценны на них; наиболее одаренные выходили вперед и считались, на основании несомненного опыта, отличными полковыми командирами и генералами. В полку же из них образовывалось офицерство сословное, связное, проникнутое военным духом. Несколько офицеров хорошего общества, всегда находившихся в кавказских полках, передавали этому обществу даже внешнюю шлифовку.
В настоящее время просвещение достаточно распространено в России, чтобы наша армия не подвергалась недостатку в образованных людях там, где они необходимы; но нам грозит страшный недостаток, именно теперь, более чем когда-нибудь — в обер-офицерах, подобных прежним, без которых число и наилучшее обучение солдат обращаются в нуль. Тут дело далеко не в одном образовании и даже не собственно в образовании. Странно было бы мечтать о немедленном наполнении русского корпуса офицеров исключительно образованными людьми, во-первых, потому, что это невозможно; во-вторых, потому, что в этом нет надобности; в-третьих, потому, что наши экзамены, как их понимает военная канцелярия, не ручаются даже за один процент качества, потребного офицеру. Поставить русскую армию на ноги можно только — не говоря о многих нравственных мерах — посредством установленных законом особых прав и обязанностей дворянства к военной повинности. В последнем отношении дворянство неценсовое, как самое многочисленное, выступает на первый план.
От правильного решения этого вопроса прямо зависит наше «быть или не быть». Для оценки того, что нам нужно, надобно прежде взвесить то, что у нас есть; надобно выследить, в чем разошлась в последние 12 лет армия тысячелетней русской монархии с армией демократической американской республики, которой Вашингтон положил зароком: охранять, как зеницу ока, корпус своих офицеров, джентльменов.
Хвалясь русским солдатом, под именем которого подразумевается вся армия (как это происходит в обыденном разговоре), надобно не забывать, что русский солдат осуществлял свой исторический тип под предводительством русского офицера; что солдаты, сами по себе, взятые отдельно, даже солдаты Цезаря или Суворова, представляют не более как машину без механика, не только умственно, но нравственно. Русский солдат, как материал, остается тем же, чем был; но русское войско, при иных условиях командования, может и даже необходимо должно оказаться уже не тем, каким мы его знали. В мирное время военные качества людей не обозначаются достаточно явственно, чтобы можно было подобрать годный корпус офицеров посредством единичной расценки каждого. Такого чуда не мог бы осуществить даже Наполеон I, не только военная канцелярия, всегда недалеко уходящая в понимании боевого дела от всякой иной канцелярии.
Между тем у нас произошло следующее явление:
В продолжение нескольких лет, соответствовавших времени реформ, ежегодная убыль в офицерах, производимых на прежнем основании, против штатного числа составляла средним числом слишком 600 и доросла в 1868 году до цифры 2880. Для пополнения корпуса офицеров из других источников, сообразно с новыми взглядами нового военного управления, званию юнкера; с которым дворяне вступали в полки, — званию, служившему главным рассадником нашего офицерства, придано было совсем иное, чем прежде, значение. Мера эта имела чрезвычайную важность, так как число офицеров, производимых из юнкеров, всегда далеко превышало у нас итог выпускаемых из военноучебных заведений. Прежние юнкера из дворян переименованы в вольноопределяющихся наравне с лицами других сословий, а название юнкера перенесено исключительно на воспитанников вновь учрежденных юнкерских школ, из которых должен впредь набираться наш корпус офицеров, школ, наполняемых теперь бессословными вольноопределяющимися, разделенными на три разряда по происхождению и образованию; причем всем вольноопределяющимся низших сословий значительно сокращен срок службы до производства. Таким образом, вместо ценса по происхождению и выслуги, к которым прежде приравнивалось в правах только высшее образование, для производства в офицеры поставлен преимущественно цене по образованию, довольно низкий, с некоторой привилегией для высших сословий в сроках службы перед прочими (конечно, только при неимении учебного свидетельства, уравнивающего, как и следует, всех без изъятия). В сущности и на практике это новое положение было коренной переделкой русской армии: оно заменило прежний сословный состав офицеров составом всесословным, или, лучше сказать, бессословным.
Нельзя говорить об общественном деле в России, составляющем предмет наших статей, не отдавая себе отчета в прочности основ, на которых у нас все покоится. Во внутреннем порядке, представляемом строем самого общества, мы обеспечены неопределенным сроком времени для своего правильного развития. В порядке внешних дел, в настоящую полосу времени, такая обеспеченность зависит лишь от совершенства военного устройства — для каждого из членов европейской семьи без исключения, а для нашего отечества еще гораздо больше чем для всякого другого. Несмотря на блеск нынешнего государственного положения России, мы все-таки чужие в Европе; она признает и будет признавать наши права настолько лишь, насколько мы действительно сильны. Кто этого не знает?
Если бы новый закон мог установить производство офицеров по ценсу действительного образования, о последствиях его нечего было бы и говорить; русская армия обладала бы корпусом офицеров, лучше которого нельзя желать. Во-первых, большинство образованных людей имеет достаточно понятия о правилах чести и достаточно соревнования, чтобы нести это звание с должным достоинством, — мы полагаем, что молодые люди, окончившие гимназический курс, какого бы происхождения ни были, удовлетворяют такому условию; во-вторых, в России нет другого образованного сословия, кроме дворянства и очень крупного купечества, стало быть — цене серьезного экзамена давал бы армии офицерство почти исключительно дворянское. Цель была бы достигнута, с какой точки зрения на нее ни смотреть. Но затруднение в том именно и состоит, что осуществить подобную цель в современной России — нельзя прямым и открытым путем. Как замечено выше, такое многочисленное сословие, как офицерское, нигде не может быть создано искусственными средствами, кроме периодов чрезвычайно долгих войн, позволяющих армии вырастить из себя собственную аристократию; в обыкновенное же время иерархия ее необходимо должна воспроизводить гражданский строй общества, почерпая из него то, что в нем есть. В последние полтора века образованные русские люди становились поголовно дворянами, оттого их неоткуда взять покуда, иначе как из дворянства. Затем, даже малообразованные дворяне проникнуты достаточной исторической закваской, чтобы стать если не хорошими генералами, то надежными обер-офицерами, как достаточно доказано опытом. Этого последнего свойства нельзя искать в других сословиях; оно является там в виде личного исключения. Для достижения цели, имевшейся в виду у сторонников последнего преобразования, т. е. создания русского бессословного корпуса офицеров по ценсу образования, — надобно было понизить этот цене до такой степени, чтобы он не представлял препятствия никому, то есть, говоря прямо, обратить его в нуль; иначе некого было бы производить. Но как подобное понижение отозвалось бы дурно в ушах людей, наиболее сочувствовавших военным реформам и бессословности, — в ушах нашей так называемой либеральной партии, — то надо было это сделать иначе, а именно — поставить такую требовательную программу, чтобы ей никто не мог удовлетворить, а затем, по невозможности отказывать всем, — всех, напротив, удовлетворять. Мы сейчас увидим, так ли это делается в действительности.
Вышедшая в прошлом году книга генерала Бобровского[203] об юнкерских училищах показывает следующее.
Всесословные вольноопределяющиеся принимаются в войска по экзамену; но эти вольноопределяющиеся, присылаемые в юнкерские училища, — следовательно, лучшие, — все слабы в русском языке и арифметике, а многие из них не знают действий над простыми числами, не умеют написать простой дроби, не могут рассказать прочитанного в книге два и три раза предложения. Иные отвечают, что Петербург — река, впадающая в Каспийское море, и т. д.
О нравственности всесословных вольноопределяющихся, по крайней мере многих из них, даже поступивших в юнкерские училища, официозная книга отзывается, что выдающиеся их недостатки состоят в отсутствии сознания собственного достоинства, в изворотливой робости, неоткровенности, пьянстве, плутовских проделках разного рода и готовности пользоваться плохо положенным.
Об их знании службы говорится, что они не выучиваются ходить в ногу, не знают ни боев, ни сигналов, ни даже первых начал рекрутской школы; что в кавалерии они не умеют подойти к лошади; что воспитанники, прослужившие предварительно несколько лет в канцеляриях, не умеют взяться за ружье.
Книга объясняет, что дети потомственных дворян отличаются тем благородным и приличным отпечатком, который всегда бывает следствием более утонченного домашнего воспитания. Это разумеется само собой, но число дворян-юнкеров редеет до крайности, как видно из следующего.
Сыновей хороших семейств, поступавших прежде юнкерами, теперь вовсе нет. По признанию автора теперь очень изредка мелькнет между юнкерами какой-нибудь блудный сын помещика или зажиточного купца, прервавший свое воспитание и не имеющий возможности возобновить его ни в каком общеобразовательном заведении. Кончивших курс в высших и средних учебных заведениях в 1872 году было только 82 человека на 7000 слишком — 1,17 %. В том же году из числа вольноопределяющихся, служившие по первому разряду, то есть потомственные дворяне, вместе с другими приравненными к ним по закону лицами, составляли только 27 %, с выключенными из военных училищ может быть до 30 %. В цифре дворян, приходившихся на эти 30 % (что не показано), было, вероятно, достаточное число польских — не панов, которым, по нашему мнению, следует открыть настежь двери военной службы, а шляхтичей, понаделанных в недавнее время фабриками фальшивых дипломов, охотно поступающих, за неимением полковой вакансии, в трактирные маркеры. Сколько же осталось русских дворян? Надобно помнить, притом, что и эта горстка дворян, за исключением 82 человек, состояла из мальчиков, не окончивших никакого курса, или даже нигде не учившихся. Остальные вольноопределяющиеся, а следовательно, и юнкера окружных училищ — нынешнего рассадника наших офицеров, делятся на два разряда: одни — дети разночинцев, мещан и церковных причетников, возвратившиеся вспять от премудрости низших классов уездных и духовных училищ; другие — писари и фельдшеры военного ведомства, число которых в трех юнкерских училищах превышает уже 30 %. Немудрено, что этот осадок всех сословий, настоящий фризовый пролетариат, поступающий в военную службу, можно сказать, с горя, отличается качествами, никогда не отличавшими ни одно из русских сословий отдельно взятое — изворотливой робостью и охотой пользоваться плохо положенным.
Что же делать юнкерским училищам со всесословными вольноопределяющимися, зачастую отмеченными изворотливой робостью, не умеющими взяться за ружье и полагающими, что Петербург есть река? Как надеяться приготовить из них в две зимы офицеров, соответствующих своему званию? На этот вопрос приводимая нами книга отвечает совершенно удовлетворительно: «Если бы юнкерские училища требовали от поступающих строгого выполнения всех условий, то они могли бы принять одну четверть, т. е. трем четвертям должно бы закрыть двери училища. Учебным комитетам приходится снисходительно относиться к неудовлетворительной подготовке весьма многих, вследствие значительного числа свободных вакансий.
Затем начинается в училищах систематическое воспитание будущих бессословных офицеров, на которое посвящается два зимних курса — один общеобразовательный, а другой преимущественно специально — военный. Таким образом, общее образование, в сущности, довершается в одну зиму, в течение которой этим молодым людям, не умеющим рассказать прочитанное три раза в книге простое предложение, преподается 15 предметов, в том числе сравнительная анатомия и физиология (для правильной пригонки амуниции), иппология (для умения водить лошадей на водопой), гигиена (вероятно, для надзора над вентиляцией крестьянских изб, в которых разбросаны солдаты), педагогия (для преподавания в полковых школах), общее законодательство с приложением устава для мировых судей, военная администрация (в которой из юнкеров больше всех преуспевают военные писари) и проч. До сих пор в России не было ни одного главнокомандующего, знавшего все эти науки. Кажется, система преподавания в юнкерских училищах прилажена к системе военных гимназий — и с теми же результатами. Из общеобразовательного курса юнкера переходят в специально-военный; но, к сожалению, этот последний не венчает достойным образом учености, приобретенной в первом, так как, по признанию книги, хотя портупей-юнкера (кандидаты в офицеры) выходят из училища плохо знающими русскую грамматику, слабыми в арифметике и географии, но они оказываются всего слабее в практическом знании военных предметов.
В прошлом (1873) году «Московские Ведомости» разоблачили своей опытной рукой подобную систему преподавания и показали, что единственное последствие ее есть бросание казенных денег в воду. Действительно, можно сказать, нисколько не нарушая почтения к военному управлению, что таким образом обыкновенно обучают попугаев, а не людей. И попугай может заучить фразу из иппологии или сравнительной анатомии; только эта фраза не будет иметь никакого отношения к его собственному сознанию. Но «Московские Ведомости» разбирали дело с одной педагогической точки зрения, а дело это имеет, в сущности, смысл гораздо обширнейший — смысл, который можно выразить двумя словами: «по Калиш или по Днепр?»[204]
Это либеральное преобразование, соответствующее всем прочим преобразованиям военной бюрократии с 1862 года, называется в теории «подбором корпуса офицеров по ценсу образования». На деле же оно оказывается, по крайней мере в значительной степени, подбором офицеров из робко изворотливых писарей, не умеющих взять ружья в руки. Надобно помнить, что этих последних находилось уже в 1872 году свыше 30 % в трех юнкерских училищах, между тем как число вольноопределяющихся из дворян сокращается до такой степени, что в училищах, куда им легче поступать, чем другим группам, число это упало относительно, с 1869 по 1872 год, на 24 %. Притом эти вольноопределяющиеся из дворян, как мы видели, принадлежат, за немногими исключениями, к осадкам сословия, к личностям, которым закрыта всякая другая дорога. Вне гвардии нет больше и помина об образованных юнкерах хороших семейств, которых так много встречалось в прежних полках. Вследствие старых порядков, большинство офицеров нашей армии до сих пор — дворяне, так по крайней мере уверяет «Инвалид». Но мы, очевидно, идем к тому близкому будущему, когда не только большинство, но даже поглощающее большинство русских офицеров будет состоять из писарей, дополненных изгнанными семинаристами, убоявшимися бездны премудрости.
В прежней русской армии не было слышно ни об одном офицере из писарей; их производили в классный чин, но не давали им эполет. Генерал Бобровский говорит о разных недостатках писарской корпорации в юнкерских училищах; можно действительно думать, что в писарской корпорации есть некоторые недостатки. Военных писарей, по духу, давно заведшемуся между этими людьми, презирал и презирает каждый солдат; но они привыкли рыться в Своде Законов, а потому преуспевают в военной администрации — царице наук нынешних военных курсов, — и становятся на первом плане.
Возможно ли оставаться в таком положении и с таким руководством дела? Писари и выгнанные семинаристы не только не поведут солдат в бой, — об этом нечего и говорить, — но они еще до боя совсем расклеют армию в ее внутреннем составе, сделают ее неспособной к бою. Если часть, в которой все офицеры перебиты, не может идти в огонь, то часть с подобными офицерами не может драться еще в несравненно большей степени. При отсутствии офицеров хороший фельдфебель, пожалуй, решится еще на что-нибудь — такие примеры бывали; но под начальством робко изворотливого писаря даже унтер-офицеры парализованы. Начальники такого подбора могут быть, конечно, наряжены в офицерский мундир, как и во всякое другое платье, но они не могут командовать войском ни в боевое, ни даже в мирное время.
Из распоряжений военного ведомства нисколько не видно, чтобы нравственный вопрос об офицерах считался серьезным делом. Положение об общей военной повинности также не имеет его в виду. Для канцелярии, очевидно, такой вопрос не существует; она пополнила вышеприведенными средствами некомплект, оказавшийся в офицерском составе, — чего ж еще надо? Кроме того, набор офицеров по ценсу образования — мера либеральная; а наши военные канцелярии, как известно, наилиберальнейшие изо всех учреждений империи. Иностранные офицеры не хотят верить этому факту на том основании, будто бы, что военное управление не может быть ни либеральным, ни консервативным, так как оно — военное, стоящее испокон веку на одних и тех же неизменных началах; но они забывают, что дело идет о бюрократии, которая в действительности военной никогда стать не может. Соединение либерального направления в русском журнальном смысле с канцелярским взглядом, для которого существуют только списки, а не живые люди, привело нас к вышеозначенным последствиям. Вот каким образом чиноначалие войска русской монархии разошлось с 1862 года с чиноначалием демократической Америки и с мнением великого республиканца Вашингтона.
Мы повторяем: в отношении корпуса офицеров русская армия не находится еще, может быть, в дурном положении; но, по нашему мнению, если продлится нынешняя система производства и если в новой всеобщей военной повинности русское дворянство, как государственное служилое сословие, не будет поставлено в исключительное, строго обязательное, но никак не всесословное отношение к армии, то мы неизбежно придем к такому положению в близком будущем.
Единственное объяснение нововведенного бессословного состава офицеров, не оправдывающих себя никаким качеством, — необходимость пополнить некомплект, образовавшийся вследствие постепенного устранения дворянства от военной службы, — ничего не объясняет. В самодержавном Русском государстве дворянство, сохраняющее свое место, не может уклоняться от воли Монарха — это небылица. Дворянство осталось в гвардии потому, что гвардия также осталась почти тем же, чем была. То же самое оказывается во многих кавалерийских полках, потому что наша кавалерия имеет свое отдельное военное начальство, высвобождающее ее несколько из-под произвола бюрократии. В настоящей же армии произошло другое. Дворянство никогда от нее не устранялось, но оно было устранено рядом бюрократических мер, лишивших строевую службу ее прежнего, всемирного характера, — мер в том же духе, который внушил потом обращение массами писарей в офицеров.
Причина, по которой русское дворянство, недавно еще служившее в армии почти поголовно, стало от нее отстраняться, объяснена нами косвенно, выше, в рассуждении о приказной службе. Никакое дворянство в свете не считало своим делом службу на низших канцелярских ступенях, требующую от лица качеств почти противоположных тем, в которых состоят сила и значение высшего государственного сословия. В канцелярском чиновнике характер и самостоятельность не ставятся ни во что: он расценивается исключительно с точки зрения мелочной аккуратности и знания письменного делопроизводства. В этом отношении каждый военный писарь, привыкший рыться в Своде, перещеголяет самого даровитого, характерного и образованного человека высших слоев, — человека, из которого мог бы выйти со временем, пожалуй, победоносный главнокомандующий. В каждом подразделении общественной деятельности нужны свои, а не чужие свойства: лавочный приказчик тщеславится уменьем зазывать покупателей, дьякон — своим голосом, писарь — знанием указного делопроизводства; все это качества несомненно нужные для одного звания, но вовсе не лестные для другого. Немногие из нас захотят поставить себя под расценку по голосу, подобно дьякону. Для молодого человека с порядочным общественным положением вовсе не желательно быть судимым, в течение лучших лет своей жизни, с единственной точки зрения канцелярской исправности, наравне с писарем; для молодого хуторского дворянина такое состязание с военным писарем даже невозможно. При нынешних порядках последний перещеголяет его, оставит его в тени, как офицера недостаточно исправного и полезного. Первый из названных нами молодых людей не хочет, второй не может рассчитывать на успех такого поприща, а в конце концов выходит, что с некоторого времени русское дворянство поступает в армию только из крайности.
Кроме нескольких других условий, которые мы перечислим ниже, главнейшая причина видимого ныне устранения дворянства от службы в армии именно эта — преобладание бюрократических требований, въевшееся в наше войско с 1862 года, никогда и нигде еще не виданное, обращающее звание офицера, особенно же ротного командира, в канцелярское более, чем в военное. Как неоднократно уже говорилось в нашей газете[205], для прекращения некоторых беспорядков в военно-хозяйственной части (в действительности очень мелких), военное управление прибегло не к основным мерам — не к упразднению солдатской работы по внутреннему полковому хозяйству и не к приведению в точное соответствие отпуска с потребностью, а ввело непомерную, ничего не доказывающую и ни от чего не ограждающую письменную отчетность в частях. Ротный командир с его 17 и более шнуровыми книгами обратился из строевого начальника в бухгалтера, полковое управление — в гражданский департамент, вследствие чего офицеры писаки и счетчики стали в армии на первое место и совершенно заслонили боевых. Кроме специальных частей, над которыми сохраняются особые военные инспекции, старающиеся всеми силами поддерживать в частях боевое начало, во всех остальных, т. е. почти во всей армии, находящейся бесконтрольно под рукой военной бюрократии, строевые офицеры ценятся не только преимущественно, но, можно сказать, исключительно по их письменной способности. Есть округа, в которых не признается никакой другой оценки офицеров. Опыт доказывает наглядно несовместимость в одном человеке двух душ — строевой и письменной, или, говоря иначе, военной и канцелярской, невозможность соединить в полку эти два элемента, не жертвуя одним другому. Немудрено, что многие окружные юнкерские училища приготовляют теперь к офицерскому званию свыше 30 % военных писарей. При ныне существующих порядках эти офицеры-писаря, несмотря на свою очевидную несостоятельность во всех других отношениях, оказываются первой необходимостью для полков, становятся людьми дня. Как же русскому дворянству вступать в невозможное соперничество с ними по знанию табелей и положений, по умению составлять рапортички, по безмолвной покорности прихотям письменного начальства, по равнодушию к требованиям настоящей строевой службы и дисциплины, отошедшим далеко на задний план? Кроме того, методическое обучение грамоте солдат поставлено также в одно из главнейших достоинств офицеру, для чего в юнкерские училища введен курс педагогики. В этом отношении также прилежный писарь всегда перещеголяет молодого дворянина, и светского, и хуторского. Заметим мимоходом, что хотя обучение грамоте в войсках — дело полезное, но никак нельзя смешивать качеств школьного учителя с качеством боевого офицера. Если есть еще люди, верующие афоризму, что прусские победы одержал школьный учитель, но никто не поверит, чтобы пруссаки могли побеждать под начальством этих самых школьных учителей. В сущности оказывается, что нынешнего армейского офицера ценят преимущественно по свойствам, может быть и полезным, но чуждым его прямому званию и его воспитанию. Очень понятно, что высшее сословие не идет охотно на конкуренцию, в которой его прирожденные качества, те именно, которыми оно сильно, имеют мало значения.
Кроме этой основной причины устранения русского культурного сословия от службы в армии в последние годы существуют еще многие другие, достаточно уважительные и явные причины, снимающие с него в значительной степени ответственность за кажущееся равнодушие к первой из своих обязанностей. Об этом предмете было достаточно речей во время заседания военных комиссий, потому мы не станем разбирать его подробно, а укажем только для памяти главные факты. Нынешний армейский офицер, кроме особенных исключений, не имеет перед собой карьеры, так как почти все начальствующие лица не вырастают из армии, а приходят в нее извне. Прежде одни офицеры гвардии, в силу своей привилегии в чинах, садились на голову армейским — это было вредно; теперь же рассадником начальства служит и генеральный штаб (что было бы справедливо, если бы этот штаб не был выделен в особую нестроевую корпорацию), и вся бесчисленная военная администрация, так что назначение армейским командиром гвардейского офицера стало из вредного, каким было прежде, относительно полезным, отбивая вакансию у какого-нибудь столоначальника, если б последнему вздумалось снизойти до строевой должности. Затем звание полкового командира, стоявшее прежде очень высоко, теперь уже никого не прельщает: какое значение имеет полковой командир в военном ведомстве, когда каждый начальник отделения военных канцелярий — генерал, каждый столоначальник — полковник, и притом стоящий гораздо больше на виду, скорее подвигающийся в службе, пользующийся значительно высшим содержанием? В военной бюрократии смеются над людьми, имеющими простоту переходить во фронт, хотя бы в начальнические должности. Разумеется, с понижением звания командира на столько же понизилось и звание подчиненного ему офицера, не имеющее теперь никакого значения ни в обществе, ни даже в глазах его собственного высшего начальства. Внимание бюрократических управлений, между которыми поделено командование армией, обращено преимущественно на своих же несчетных сотрудников, на свои хозяйственные ведомства. Что значит для них строевой офицер? Кроме того, при размножении военной бюрократии в такой степени, как она размножилась с 1862 года в числе, личном значении и стоимости, могло ли остаться много вещественных средств на содержание армейских офицеров? Содержание это было повышаемо, но далеко не соответственно чрезвычайному вздорожанию жизни, так что в действительности офицер получает теперь меньше, чем получал прежде[206].
Для избавления русской армии от такого непосильного и непроизводительного бремени остается в будущем только одно средство: взять военно-административные штаты какого-либо экономного государства и ввести их у нас, на первый раз буквально, не требуя от отдельных ведомств и строевых частей переписки и отчетности свыше тех, какие требуются, положим, в Пруссии. Исключение может быть допущено только в среде практической деятельности, для хозяйственных комиссионеров, закупщиков и проч., так как тут действительно оказываются иные местные условия; но для написания канцелярской бумаги и сведения счета требуется столько же труда и времени в Пруссии, как и в России. Пусть это буквальное подражание заключит подражательный период нашей истории; оно будет полезнее многих других. Без такого удара по Гордиеву узлу правительство никогда его не распутает, не заставит тысячи людей искренно трудиться над преобразованием, противоречащим их прямым пользам; а между тем у государства видимо не станет средств на содержание разом двух армий — боевой и армии мирных воителей… Мы не перечисляем общих недостатков, существующих, по нашему мнению, в ныне действующей военной системе, и говорим лишь о личном положении офицера. В этом отношении с 1862 года произошло коренное изменение, которое можно выразить немногими словами: армия и военная бюрократия поменялись местами — бюрократия выдвинулась на первый план, армия отошла на второй план. Очень естественно, что большинство людей, желающих устроиться на службе и пользующихся какими-либо преимуществами, — способностью, знанием, ловкостью, покровительством — устремилось в бюрократию, и армии остался один оборыш. Этот прилив людей не улучшил военную администрацию, потому что единственное улучшение ее может состоять только в упрощении, в наложении на каждого действователя личной ответственности, чему усложнение механизма явно противоречит; но оно чрезвычайно ослабило армию, не говоря о других причинах, долженствовавших понизить ее нравственный уровень под бюрократическим управлением. Немудрено, что на звание армейского офицера осталось ныне мало охотников между людьми, имеющими доступ к чему-нибудь другому. Замена прежнего сословного состава офицеров бессословным, не удовлетворяющим никакому ценсу, ни в каком отношении, без сомнения, раздвинула еще более промежуток, образовавшийся постепенно между русским культурным слоем и армией.
В то же время относительное положение нашего дворянства было глубоко потрясено преобразованием 1861 года и рядом последовавших за ним мер, — потрясено и в общественном, и в экономическом отношении. С одной стороны, дворянство почти утратило свое прежнее, явно очерченное место в государственном строе, что не могло не отозваться в известной мере на понятиях его о служебной обязанности и о сродной ему карьере; с другой — имущественные средства большинства значительно понизились, а военное дело вознаграждает людей вещественно очень недостаточно — приманка его заключается совсем в другом. Вследствие всех вышеизложенных причин, взятых вместе, число дворян, посвящающих себя военной службе, должно было необходимо оскудеть у нас. Если б влияние таких условий обнаружилось у наших занеманских соседей, прусское юнкерство, составляющее всю силу победоносного войска новой империи, которую оно сложило, можно сказать, своими руками, отшатнулось бы от армии еще скорее и полнее, а главное сознательнее, как это произошло во Франции. У нас же оказался не разрыв, а только временное охлаждение. Тем не менее дело не может оставаться в настоящем положении. Солдаты без офицеров вовсе не составляют силы, а дать офицеров русской армии может только дворянство, никак не юнкерские училища, наполняемые писарями и исключенными семинаристами.
Наше спасение заключается в просторе, предоставляемом законом о всесословной военной повинности; но для такой цели нужны новые постановления. В нынешнем своем виде недавно вышедший закон, составленный в духе всех прочих военных преобразований системы 1862 года, никак не спасет нас, потому что сделает возврат к естественному, единственно возможному и надежному иерархическому устройству русской армии еще затруднительнее.
Всесословная военная повинность нужна была нашему отечеству как восстановление государственного права в отношении ко всем подданным без изъятия, но не как вещественная потребность; она никогда не может стать вещественной потребностью в громадном государстве, имеющем возможность поставить под ружье, посредством всякого закона о наборе, большее число людей, чем ему нужно. Маленькая Пруссия выросла силой всесословной службы; но, обратившись в Германию, она удержала только право ставить под ружье всех, в действительности же не пользуется и не может им пользоваться. В 1856 году у нас состояло в распоряжении военного ведомства 2 600 000 человек; разве может когда-либо явиться потребность в числе солдат еще высшем? Стало быть, вещественно прежний закон о наборе вполне удовлетворял нуждам государства. Надобно было покончить, ради справедливости, с вопиющими исключениями сословными и племенными, но в то же время не было повода смотреть на новые положения иначе как с этой точки зрения. По нашему мнению, в России ничто не вызывает необходимости призывать каждого, вне дворянства, к лично-обязательной службе, воспрещая покупку зачетных квитанций, так как у нас никак не может оказаться недостатка в солдатах; Пруссия удержала такой закон как существующий, но, по всей вероятности, не создавала бы его вновь для многолюдной Германской империи, если б его прежде не было. Положительное значение новой военной повинности, вне вопроса о праве, может состоять у нас в том лишь, чтобы пополнять посредством ее русскую армию офицерами. Кажется, в этих видах исключительно военное ведомство желало безусловно обязательной личной службы; как ни успокаиваться на бумажных списках, а угрожающий нам состав офицерства из одних писарей режет глаза всякому. Но только избранный для того путь не может привести к цели ни в какой степени. При всесословности можно заставить всякого, на кого упадет жребий, прослужить известный срок нижним чином, но нельзя никого обязать оставаться строевым офицером в мирное время, а вся сила армии — именно в строевых офицерах мирного времени; без них она не станет ни кадром, ни школой, а останется только расходом. Известными мерами очень легко принудить молодых людей высшего сословия дослуживаться до патента на звание офицера резервных войск, чтобы потом, с объявлением войны, не пасти волов в качестве фурштатов: только что же мы станем делать с массой резервных офицеров без офицеров действующих? А первых невозможно удерживать на действительной службе после производства против воли, если условия этой службы их отталкивают. В настоящее же время, когда дворянство, особенно небогатое, стало уже утрачивать, можно сказать, привычку к военной службе и понятие, что в ней заключается прямое его призвание, — вопрос состоит не только в том, чтобы возвратить строевой службе прежний ее блеск, а в том еще, чтобы восстановить прежние привычки и понятия сословия. Разглашенный закон о всесословной военной повинности для такой цели совершенно бессилен.
Упрочение качества русской армии требует той же развязки, какая нужна для того, чтобы вдохнуть жизнь в наш земский строй, вызвать нашу общественную деятельность и сложить наше сборное мнение, вывести наружу национальную личность в образованных слоях, для того чтобы восстановить и окончательно сплотить нравственную и умственную силу русской народности, — требует связного, самостоятельного, законно установленного положения культурного общества, призванного к бытию Петром Великим в качестве политического и служилого государственного сословия, вне которого у нас нет ничего, кроме стихийных сил. Надобно возложить ответственность за гражданское развитие и за армию на сознательных людей — на русских европейцев, сплоченных в одно нравственное целое. Пример армии выказывает эту необходимость столь же убедительно, но еще резче чем все другие стороны нашей жизни. Петр Великий создал русскую постоянную армию как европейскую, с офицерами на образец европейских, без которых она немыслима; для подбора таких офицеров, более чем для чего-нибудь другого, он трудился всю жизнь над образованием культурного европейского слоя в России. Эти офицеры сделали русскую армию, до того времени бившуюся вровную против крымских татар, тем, чем она была на наших глазах — армией, побеждавшей Европу. В последних боях за Кавказом горсти русских солдат против огромных регулярных армий турок, лично очень храбрых и дисциплинированных людей, не уступающих никому другому, вооруженных лучше нас, мы достаточно видели, каким образом нравственная разница между офицерами той и другой стороны решала бой, вне всякого отношения к числу солдат. Наша армия была сильна тем же, чем может быть силен весь наш государственный и общественный строй — тем, что силы могучего от природы русского простонародья направлялись развитыми русскими людьми. Исторический дух нашей армии исчезнет невозвратно, если она перейдет в руки писарей, разночинцев и псаломщиков допетровской эпохи. Неужели такой возврат возможен после полуторавековой истории, потратившей все свои силы без остатка на создание образованного русского общества?
Но, понятен или непонятен такой возврат, он неизбежен при общеобязательной военной повинности, всесословной, безразличной для всех состояний. Последствия его могут быть предотвращены только особыми законно определенными обязанностями дворянства к военной службе, что немыслимо без решения вопроса об общих отношениях русского культурного сословия к государству; могут ли существовать исключительные обязанности без исключительных прав? В этом случае Пруссия, приравнивающая по военному закону свое дворянство к прочему населению, нам не пример по многим причинам: прусское дворянство издревле составляет касту, считающую военную службу своим правом, вследствие чего никакие особые меры не нужны для привлечения его в армию; вступление же каждого нового офицера в полк зависит там от сословного полкового офицерства, крайне ревнивого к своему званию. Затем в Пруссии существует многочисленное и очень образованное среднее сословие, преимущественно дающее офицеров специальным оружиям, сословие, без которого прусская армия не может обойтись и которого у нас совсем нет. Несмотря на то, офицеры-недворяне до такой степени редеют в прусской армии, подымаясь кверху, что на высших ступенях их почти совсем нет, т. е. закон, сравнивавший всех по букве, просеивается административно сквозь сито. Между тем немецкое дворянство составляет только часть образованного общества, в Германии легко было бы подобрать офицеров и вне его, у нас же наследственное культурное сословие заключает в себе все общество, вне которого можно отыскать только писарей и семинаристов. Ясно, кажется, что если уж подражать, то надо подражать не формальному, а внутреннему, действительному порядку подбора прусских офицеров, смотреть не на приемы, вынуждаемые местными условиями, а на цель, к которой стремится берлинское военное управление. Наша отечественная потребность чистосердечнее прусской, мы не желаем просеивать через сито офицеров, раз допущенных к эполетам, откуда бы они ни вышли; но нам нужно, как и всем другим, серьезно расценивать источники, из которых мы почерпаем своих офицеров.
С признанием русского дворянства (вместе с лицами, законно к нему приравненными) государственным сословием в прямом значении слова, оно должно стать сословием обязательно служилым. Права без обязанностей так же невозможны, как обязанности без прав, а наше дворянство, с самого начала своего бытия, особенно же после Петра Великого, никогда не имело самостоятельных корней в русской почве, на образец привилегированных европейских каст; корни его исходили из верховной власти, оно существовало исключительно как правительственное орудие; оно и теперь может упрочить свое политическое бытие только под условием — нести посильную службу Государю и русской земле. Когда речь идет о нашем дворянстве, то вопрос заключается только в размере обязательной службы, требуемой современными нуждами, а не в самой служилости, составляющей душу этого учреждения. Думаем, что военная повинность должна быть обязательной у нас на известный срок для каждого дворянина, достигшего указного возраста, без малейшего исключения, без выкупа и замещения, не по жребию, а поголовно, но только для дворянина. Как сказано прежде, мы не видим никакого понятного объяснения для распространения такой же принудительности на прочие сословия. Мы считаем продажу зачетных квитанций из рук правительства полезным делом, для удовлетворения некоторых нужд армии и для освобождения торговых и промышленных людей от повинности, которую они считают несродной себе; для развития армии их деньги окажутся несомненно полезнее их личности; но в таком случае, цена квитанции должна быть высока, примерно около 3000 рублей: охотников выкупаться окажется достаточно и выручка будет значительная.
Устанавливая обязательность личной военной повинности дворянства, нельзя, однако, упускать из виду, что невольные офицеры, даже дворяне, не удовлетворяют цели. Значение офицера состоит именно в том, что он свободно идет на опасность, а потому имеет нравственное право насильно вести за собой других; кроме того, обязанности офицера, даже в мирное время, требуют, чтобы он предавался им с охотой. Дело не в том, чтобы заставлять порядочных молодых людей служить офицерами, а в том, чтобы дать им нетрудный доступ к этому званию и предварительную привычку к военной службе; при этих условиях, когда русское офицерство станет вновь дворянским по духу, охотники польются в него как и прежде.
Мы изложим свой взгляд по этому предмету, конечно, как личное мнение, но с большей уверенностью, чем излагали его по поводу практического устройства местного самоуправления. В последнем отношении нельзя ступить шагу без всестороннего обсуждения дела самими земскими людьми, — обсуждения, еще не высказавшегося; в первом же, о котором идет теперь речь, нам давно известно мнение большей части русских военных людей, пользующихся и пользовавшихся в наше время заслуженной известностью.
Мы думаем, что прежде всего необходимо восстановление звания полкового юнкера в прежнем его виде, а затем нужно призывать на службу всех дворян подлежащего возраста поголовно, не рядовыми, а юнкерами, с обязанностью прослужить год; из прочих же сословий давать юнкерские галуны, также прямо со вступлением в строй, молодым людям, имеющим гимназический диплом или выдерживающим соответственный экзамен, если они предварительно согласятся на годовую службу; в случае же несогласия, оставлять их рядовыми на срок, установленный нынешним уложением. Независимо от военно-учебных заведений, разряд юнкеров станет рассадником постоянных офицеров добровольных и также обязательных офицеров ополчения; кто не захочет посвятить себя военной службе, тот выучится ей достаточно, по крайней мере для того, чтобы командовать ополченским взводом. Экзамен дворян на юнкера, при поступлении их в строй, должен соответствовать не каким-либо произвольным взглядам канцелярской эрудиции, пробивающейся заголовками пышных и несостоятельных программ, а действительной потребности, — тому, что прямо необходимо для обер-офицера, так же как действительному уровню образования в России; для этого нужно немного, но это немногое молодой дворянин пополнит качествами, придаваемыми ему закалом нескольких поколений. Готовить же просвещенных людей — дело общества, а не военного ведомства, которое тогда только и начинает заниматься общим просвещением, когда сознает себя недостаточно военным. В настоящее время русская армия не почувствует уже недостатка в серьезно образованных людях, не прилагая к тому собственных стараний.
Останется приготовить к военному делу юнкеров, желающих продолжать службу офицерами. Для этой цели нынешние юнкерские училища не годятся: они могут приготовлять только иппологов. Даже преобразованные, они не удовлетворят потребности потому, что соответствуют не военному, а административному подразделению, стоят под рукой бюрократии и навсегда останутся проникнутыми вложенной в них закваской. Их можно только закрыть, а не переобразовать. На место их нужны корпусные классы, временные, зимние, для каждого корпуса отдельно, с преподаванием исключительно военных предметов и, пожалуй, математики. Преподавание, думаем, должно быть серьезное, но не обширное, не педантское, — соответствующее потребностям строевого офицера, а не главнокомандующего или профессора. Главнокомандующие вырастают на иной почве, кроме случаев необычайного дарования, которое само умеет пополнить недостающее ему. Одним словом, приемный экзамен должен в точности соответствовать среднему уровню образования небогатого дворянства; выпускной военный экзамен — средней мере специальных знаний, нужных обер-офицеру. Тогда громадное большинство поступающих удовлетворит тому и другому.
Поступление в военные классы, равносильное желанию остаться на службе, должно зависеть, конечно, от воли каждого. Нежелающий имеет право, по прослужении года, быть перечисленным в ополчение. Но звать дворян в военную службу, особенно на первое время, еще недостаточно; надобно их привлечь к ней. Как большинство дворянства, на которое можно рассчитывать для армии — не богатое, не ценсовое, от людей, изъявляющих желание посвятить себя военной службе, следует обеспечить с первого же дня сообразно их положению — назначить им содержание, кроме общего казенного довольствия, которое они также могут получать деньгами. Содержание должно идти им с того дня, когда они изъявят желание слушать военный курс, — хотя бы с первого же дня службы; но в таком случае они обязуются оставаться в рядах до производства в офицеры. Затем они вольны располагать собой; но огромное большинство, привыкнув к службе, несомненно останется в ней после производства. Средства на содержание обязавшихся юнкеров не составляют вопроса. Если число их будет равняться числу всех нынешних вольноопределяющихся — 7½ тысячам, и если каждому положат примерно по 200 руб. в год, то и тогда сумма эта будет гораздо ниже той, которая расходуется покуда на разных сверхштатных и состоящих около военных канцелярий. Можно надеяться, что у нас никогда не окажется затруднения в денежных средствах на необходимые потребности армии, как только окончательно выяснится вопрос, кто для кого существует: военная ли администрация для армии, или наоборот?
Затем, всем юнкерам, не желающим продолжать военную службу, следует предоставить право оставить ее через год, со званием офицера ополчения, разумеется, при одобрении их начальством; меньше года службы положить нельзя, если человек в это время должен чему-нибудь выучиться. Одна из главных сил России состоит в возможности, ей только свойственной, выставить многочисленное и устроенное ополчение. Потому офицеры ополчения должны существовать не на одной бумаге; даже в мирное время без них, вероятно, не обойдется, хоть на самые короткие сроки, как это происходит в Швейцарии и Англии. С другой стороны, офицеры из дворян-юнкеров еще необходимее в ополчении, чем в армии. В постоянном войске солдат привыкает повиноваться офицеру, как офицеру, независимо от его происхождения. Ополчение же состоит из крестьян, обученных владеть оружием (в чем и должно состоять их подготовление), но не срощенных дисциплиной. Начальствовать с каким-нибудь толком над этими людьми можете тот лишь, кого они признают за высшее лицо еще в родном селе — местный дворянин. Не выработанная между ними дисциплина может заменяться только естественными отношениями старшинства и почтения. Для годности ополчения необходимо, чтобы все наши уездные дворяне были несколько знакомы с военной службой: иначе оно останется вовсе без офицеров, или выступит с такими офицерами, которых лучше уж не беспокоить.
Сущность вышеозначенных мер, которые мы считаем неизбежными в настоящем положении дела, состоит, очевидно, в том, чтобы заменить нынешнюю малосостоятельную, искусственно высиживаемую иерархию русских сил, постоянных и резервных, — иерархией естественной. Когда дело идет о том, чтобы заменить прежнюю рекрутскую армию устроенным для боя русским народом, то исполнимость такого плана зависит прямо от условия, чтобы каждый русский дворянин обратился в прирожденного офицера народной силы (кроме личностей совершенно неспособных). Это необходимо и в военном, и в политическом отношении. Но в таком случае ясно, почему в дворянстве не могут быть допущены ни замещение, ни выкуп, почему от дворянства должна требоваться в основании поголовная военная служба: дворянину пришлось бы откупаться не от солдатства, что еще понятно, но от офицерства.
Мы сказали «в основании» потому, что на практике нельзя, конечно, не допустить многих исключений как в сокращении срока службы, так и в полном освобождении от нее по определенным категориям и лично, для окончания образования, по особым семейным обстоятельствам и проч. Люди не могут установить никакого непреложного правила, что не колеблет, однако же, необходимости общих правил.
Установление твердого военного чиноначалия дает возможность поставить Вооруженные силы России на подобающую им нравственную высоту, обеспечивая их потребным числом и качеством офицеров, но не достигает еще этой цели прямо. Цель достигнется вполне, когда кончится преобладание бюрократии в военном ведомстве, когда устройство и воспитание нашей армии станет исключительно боевым. Самый лучший подбор офицеров, вводимых в полки, если б даже он был осуществим при нынешних условиях, не поправит дела, если офицеры не захотят продолжать службу или окажутся бессильными против общего течения. Мы только указали на этот вопрос и не станем входить в его подробности: он достаточно разъяснен уже в других трудах, чтобы «имеющий очи мог видеть».
Кроме того, для осуществления всей мощи, к какой способна русская армия, для возвращения ей духа суворовских войск, нужно изменение не только многих нововведенных порядков, но и некоторых прежних. Мы говорим о той лишь стороне дела, которая прямо касается качества офицеров. Нужна отмена внешних привилегий по родам войск. Пока каждый русский офицер не будет иметь в глазах правительства, если не общества, того же значения, как кавалергардский или Преображенский, пока эполеты не будут возведены в России в такой же почет, каким пользуется портупея в Австрии, — у нас не возникнет цельного и связного корпуса офицеров. Высшее дворянство стоит в голове низшего — это неизбежно и правильно; но, во-первых, эта ступень может принадлежать ему только нравственно; во-вторых, оно должно быть разлито по всему телу государства и армии, а не скапливаться зауряд в одном месте; тогда только оно принесет свою пользу. Устройство русского служилого сословия, как верхнего, обдуманно сложенного пласта земского царства, несовместно с порядком, существовавшим за столом Карла Великого, где графы служили герцогам, бароны — графам, простые дворяне — баронам. Призвать русское культурное сословие к поголовно-обязательной военной службе, затем чтобы распределять его потом на искусственные и неравномерные по правам разряды, — было бы противоречием русской истории и лишило бы это учреждение жизненности в самом начале.
Неотстранимая потребность времени ведет нас к одному общему исходу: и в общественном устройстве, и в армии дело не обойдется без исторически развитого русского слоя, вызванного к совокупной деятельности.
Мы высказали свой взгляд на отдельные стороны вопроса, с которым обратились к читателям в начале этого труда: каким образом мы, русские люди, выходящие из воспитательного периода своей истории, обязанные отныне стоять на своих ногах, можем способствовать сложению нынешнего и нарождающегося поколений, обезличенных сверху и стихийных снизу, бессвязных умственно и нравственно, в органическое общество. Нам остается еще свести эти отдельные изыскания вместе и подвести к ним итоги. Каков бы ни был личный взгляд на лучший исход из такого состояния, трудно усомниться, что мы действительно в нем находимся, что, несмотря на громадную силу статистическую, на довольно распространенное образование, на великие народные качества, наша сознательная сила нравственная еще вовсе не сложилась; а главное, в настоящее время у нас не видно даже органов, способных выработать и установить ее. Трудно отрицать в современной России полный разброд мнений и отсутствие какой-либо общественной деятельности, что отражается на всех проявлениях нашей жизни — на печати, на самоуправлении, на нашем бессилии оказать нравственное влияние на окраины. Мнение о современной нашей скудости, сравнительно с недавним возбуждением русского общества, можно назвать общепризнанным, хотя каждый объясняет его по-своему. По нашему понятию, объяснение этого явления представляется само собой. Двадцать лет тому назад русская мысль действительно высказывала резкие мнения, и эти мнения отчасти группировали людей; но тогда она только пережевывала в последний раз запас чужих идей и знаний, занесенных к нам в течение воспитательного периода, работала над ними окончательно и более сознательно, чем прежде, откуда и происходило это кажущееся оживление. Когда же на место голой теории нам открылась и практика, когда мы стали на свою собственную почву ногами, а не головой, как стояли на ней прежде, когда для нас явилась неотложная потребность говорить свое, а не чужое — мы все замолчали разом, так как своего нам покуда сказать нечего. Свое мнение складывается только жизнью, и притом жизнью не отдельных личностей, а общественных групп, которые и прежде у нас были слабы, а при новой перепашке русской почвы были совсем выполоты. Каждому русскому, желающему сказать что-либо путное, пришлось теперь додумываться до всего своим одноличным умом — труд непосильный. Проводить же какую-либо мысль в общественную деятельность однолично — уже совершенно немыслимо. В таком состоянии, при отсутствии общественной организации, ни умственная, ни деятельная жизнь России не сложится не только в пятнадцать, но и в полтораста лет; сухой песок никогда не срастется сам собой в камень. Природное различие в лестнице существ состоит именно в развитии организации; только организацией самое маленькое позвоночное явно превосходит самого большого моллюска. В этом отношении все образованные народы — позвоночные, все они заключают в своем общественном устройстве твердый остов, прочно установленный культурный слой, дающий определенную форму всему общественному телу, — все, кроме современной Франции и нас. Франция умудрилась утратить свою основную, историческую организацию; мы же не только не сложили ее до сих пор явственно (вследствие тяготевших над нашей народной жизнью условий), но в последнее время разбросали собственными руками зачатки, готовые сложиться в организованное целое, — растворили в массе свое петровское культурное сословие, а потому и остаемся покуда в виде тысячелетнего студня.
Мы видели в последней главе, посвященной военному вопросу, что нам нельзя обойтись без твердо установленного образованного сословия, не только для того, чтобы жить хорошо, развиваясь самостоятельно, но для того даже, чтобы жить как-нибудь, просто для того, чтобы жить. Без дворянства у нас не будет армии, а без армии недолго простоит нынешняя Россия. Уцелеет, может быть, Московская и Петровская Русь, принятая в наследство Екатериной II (да и тут еще надо подумать о Прибалтийском крае), но не устоит Русская империя, перешагнувшая за пределы чисто русского племени, со всем, что ей намечено еще судьбою впереди. Мы ведь в Европе непрошеные гости. По доброй воле, невынужденно, она не потерпит нас не только на Висле, но и на Немане, и на Припяти. Всякая неотложная историческая и потребность выражается не в одном только отношении, а во всех отношениях; таким образом высказывается и наша потребность в политически признанном, поставленном на своем месте русском культурном сословии, не только ввиду ожидаемой от него пользы, но по необходимости. Какой смысл имела бы наша история, если бы, потратив полтора века на создание слоя русских европейцев, затормозив из-за этого дела всякое общественное развитие в России, по окончании своей задачи она обошла бы ее как ненужную?
Конечно, вопрос идет собственно не о потребности для России в образованном обществе, о чем никто не спорит, а о политических правах этого общества, — о том, должно ли оно входить в состав русской организованной жизни в качестве частных людей, как теперь во Франции, или же на правах признанного законом высшего сословия. Прежде всего надобно заметить, что сущность вопроса состоит не в том, — как иные ставят его, — демократична ли русская история и демократичен ли русский народ, — хотя он несомненно недемократичен во французском смысле, не заражен завистью к высшим слоям и больше верит в местных помещиков, чем в своих выборных людей или в чиновников, — а совсем в другом: может ли обойтись восьмидесятимиллионная Россия без организации, без постоянных зрелых и благонадежных руководителей, связанных в одно целое, вместо случайных, незрелых и шатких, — шатких именно вследствие своей незрелости и несвязности? Следует ли предоставить общее руководство делом, даже при доверии народа к просвещенному местному слою, одному настроению толпы, которую завтра же какое-нибудь случайное течение может сбить с толку и направить в противоположную сторону, что значило бы, в сущности, дать в руководство русским областям, заглазно от правительства, не сознательность, а инстинкт? Не только для прочности общественного порядка, но для добра самого народа ему нужны зрелые руководители. Если бы мы могли обойтись без общественной организации, установленной на исторической сознательности, — мы были бы единственным исключением в свете. Эта установленность существует везде, конечно, в разных видах, за исключением Франции, расплачивающейся теперь за свою напускную бессословность. Пруссия не могла отдать, по новому положению, земской власти юнкерству, так тщательно оберегаемому ею во всех других отношениях, так как это юнкерство — исключительная каста, далеко не представляющая всего развитого и богатого класса страны; она также не могла отдать власти и прямо среднему сословию, совместно с дворянством, так как это сословие не имеет там никакого законного определения, кроме ценса; но прусское положение так обстановило выборы в новом земском законе, что власть и направление остаются исключительно в руках исторически зрелых слоев общества, очень близко к английскому образцу. Известна охранительность прусского государственного устройства во всех других отношениях. Можно быть спокойным насчет воздержанности теоретического либерализма в этой державе. Об английской бессословности странно даже говорить, хотя для иных наших публицистов и такой вывод нипочем. Англичанин, конечно, всегда может вступить во властное сословие своего отечества и стать полноправным земским лицом (даже вне городов) независимо от своего происхождения, — но не в русском смысле, не заслугой, а приобретением значительного поземельного состояния, которое приобрести в Англии не только дорого, но даже довольно трудно. Для получения полноправия он должен стать на деле членом весьма немногочисленного и богатого полноправного сословия — вот что называется английской бессословностью. Отсюда до избрания земских деятелей из батраков оказывается еще достаточно далеко, а потому разговор об английской всесословности, применительно к России, может быть только игрой слов, а не серьезным рассуждением. Суть английского устройства состоит в том, что там политические права даются одним богатством, а богатство поземельное находится преимущественно в руках древних завоевателей страны. При таком положении дела, можно дать названиям какой угодно простор.
В одной Америке бессословность царит по закону, но, как известно и как мы оговорили прежде, только по закону, а не на деле. Но кроме того, что Америка выделывает в себе какую-то новую общественную закваску, еще недостаточно определившуюся, и которая не может служить нам примером, существенная организация этой страны, исправляющая и ограничивающая всякий недостаток общественного устройства, дающая ему жизнь, самостоятельность и разнообразие, состоит в делении на штаты, — маленькие государства, почти независимые в своих внутренних делах; земская жизнь развивается там под глазами местной верховной власти, а не заглазно от нее, как у нас. Затем, хотя весь простой американский народ может быть приравнен по образованию и благосостоянию к среднему европейскому сословию невысоких ступеней, но самоуправление простонародное кончается там деревней; американские нравы допускают в управление графством, равняющимся нашему уезду, только политиканов, естественно принадлежащих к образованному классу. При таком общественном закале, когда нравы пополняют закон, — бессословность возможна. Но в Европе она еще никого не доводила до добра. В безмерной же России, лишенной всякой живой организации областной, управляемой за глазами от правительства, можно сказать, лишь официально, толпой кое-как набранных чиновников, в большинстве совершенно равнодушных к общему делу, бессословность значит — хаос, отсутствие всякой организации, то есть обеспеченности, последовательности и сознательности в управлении местной жизнью. И если бы еще хоть кому-нибудь было от того лучше! Но, напротив, всем стало хуже: народу, поставленному под руководство плутоватых писарей, — хуже; дворянству, лишенному своего прежнего значения, — хуже; серьезно образованным людям других сословий, которые правомерно, хотя лично, примкнули бы к дворянству и нашли бы почву для обширной деятельности, — хуже, так как они теперь стираются, вместо того чтобы выдвигаться; купечеству, не имеющему покуда возможности занять подобающее его действительному значению место в общественном строе и примкнуть к политическому слою, — хуже; русской военной силе — гораздо хуже; всем местным населениям, платящим вдвое дороже прежнего за мосты, по которым нельзя ездить, и вчетверо дороже за больницы, в которых никто не лечится, — также хуже; всего же хуже для преуспеяния России, сначала как общества, а впоследствии даже как государства, — бессилие общественное не может не отозваться со временем на могуществе государственном. Хорошо только одним общелиберальным принципам, которые, к сожалению, как существа метафизические, наслаждаясь одни, не могут даже чувствовать своего благополучия.
А между тем наше шатание происходит только от недоразумения, от той игры слов, о которой мы говорили выше, занесенной к нам воспитательным периодом и заставившей нас подразумевать под русскими названиями явления чужеземной жизни. Так именно случилось с понятием о нашем дворянстве, приравненном во мнении к европейским завоевательным кастам. Устанавливая всесословность в гражданском строе и в армии, согласно с призрачными русскими идеалами шестидесятых годов, было упущено из виду, что наше послепетровское дворянство — не только не каста, но даже не самостоятельное сословие, а лишь правительственное и общественное орудие для просвещения и благоустройства России. Петр Великий обновил его преимущественно для армии и правительства, отчего оно и удержало навеки свой характер прямых слуг верховной власти, — слуг надежных и сознательно верных гораздо более всякого чиновничества. Протекшие затем полтора века придали петровскому дворянству еще новое значение, не разрушая прежнего, — значение русского культурного общества. С недавним выходом нашей истории на широкую дорогу, не стесняемую больше никакими исключительными обстоятельствами, тормозившими наше самобытное развитие целую тысячу лет, русская монархия находилась в таких выгодных условиях, какие еще нигде не осуществлялись. Все народное культурное сословие, вместе взятое, со всеми притоками снизу, которых оно могло ожидать в будущем, проникнутое преданиями своей служилости, пользовавшееся почтением и доверием народа, принадлежало правительству в собственность, составляло в буквальном смысле совокупность его людей, к которым власть могла всегда, по всякому поводу, отнестись со всяким разумным требованием, в полной уверенности, что это требование будет исполнено немедленно и с сочувствием, хотя бы вынуждало к большим жертвам. Отношения русского высшего сословия к власти, его создавшей, были совсем иные, чем феодальная верность западного дворянства, смотревшего на короля как на главного дружинного начальника и твердившего ему при всяком удобном случае: sinon non[207]. Из этого «sinon non», не имеющего у нас никакой почвы, вырос весь современный европейский порядок, выросли все конституции и революции. Насколько такие условные отношения были вместе полезны и вредны западным обществам — это до нас не касается, потому что к нам неприменимо. Со служилым культурным обществом, ведущим за собой народ, русская верховная власть располагала и может располагать всемогуществом, благотворным и невиданным в истории. С другой стороны, учреждение общедоступного политического сословия было в такой же мере пригодно для развития и благоустройства России. Наследственный культурный слой, пользующийся доверием народа, обязанный службой правительству и открытый снизу, представлял самое подходящее, даже единственно подходящее орудие как для выработки и сосредоточения национальной умственной и нравственной силы, так и для направления народной массы по должному пути; орудие это было исторически выработанной организацией земской всесословной монархии, каково наше отечество. Такого учреждения не существовало еще нигде, кроме России, потому что в одной России впервые осуществилась истинная народная монархия, — народная в смысле всесословности верховной власти, одинаково беспристрастной и доброжелательной ко всем разрядам подданных, — народная по отсутствию каких-либо насильственных форм, навязанных извне завоеванием, развившаяся исключительно из самой себя, а потому смотревшая на каждого своего члена как на кровного.
Действительная и упроченная монархия, представляющая не переходную форму от феодального порядка к республике, анархии или военному деспотизму, каковы все нынешние европейские государства, — а монархия в себе, по сущности, как Россия не может обойтись без высшего сословия, потому что вековечная и наследственная верховная власть может преследовать вековые цели только через вековечное же, сроднившееся с ним историческое орудие. В народной русской монархии это орудие правительственного действия и государственной организации вполне соответствовало всему ее складу, кроме одного безобразного нароста крепостного владения. Открываясь для каждой созревшей снизу силы по праву, а не в виде исключительной милости правительства, как на Западе, наше высшее сословие не могло колоть глаза никакому серьезному честолюбию из подполья; напротив, оно представляло ему законное, соответственное мере его способностей повышение в общественном положении, а в то же время собирало в пучок, в один общий слой, все русские культурные силы, устраняя повод ко всякому сословному разделению в будущем. Наш высший класс был всегда классом наследственным; он остается и должен оставаться таким. В наследственности все его значение. Без нее он никогда не сложился бы, не стал бы ядром русской сознательной жизни; без нее он не может быть ни орудием государственного, ни орудием общественного русского развития. Для этих целей нужна не бывшая ценсовая французская буржуазия, павшая от первого толчка, а устойчивый и связный слой преемственно образованных родов, уважаемый народом, неразрывно скрепленный с правительством, выработавший вековым существованием твердое сознание своих прав и обязанностей.
Надобно помнить также, что само условие, при котором складывалось петровское высшее сословие, было условием исключительным, требовавшим времени для полного созревания. Высшее сословие, тождественно равняющееся у нас итогу образованного общества, не развивалось из народа непосредственно, но должно было пройти предварительно, можно сказать, через чужую почву, объевропеиться, что и налагало на него особый, резко отличавший его от народа отпечаток. Находясь в таком состоянии, оно до сих пор еще не выработало своей окончательной формы и не совсем еще соответствует своему историческому назначению, которые осуществятся вполне тогда лишь, когда с самостоятельным развитием взятого напрокат чужого умственного капитала русскому человеку, перерастающему народный уровень, надобно будет не объевропеиться, а окультуриться в своем природном обществе (просим у читателей извинения за это последнее выражение, но другого мы не нашли). Тогда совсем исчезнет промежуток, отделяющий у нас высший слой русского народа от низшего; влияние первого на массу возрастет вдвое и станет непоколебимым. Такой переход был неизбежен по духу нашего воспитательного периода, а потому покуда надо смотреть на исторические отношения культурного слоя к народу, на окончательное их сочетание — можно сказать — в ожидании, а не через продолжающийся еще туман переходного состояния. Тем не менее, даже покуда, даже с нерусским внешним обликом, наше культурное дворянство постоянно доказывало своими действиями, что оно — не отрезанный ломоть, не аристократия в западном смысле, а верхний слой русского народа; оно постоянно выражало и свое происхождение, и свою неразрывность с почвой, как положительной готовностью приносить тяжелые жертвы общенародным пользам, так даже своими ошибками и своим увлечением в этом отношении. Происходило это не от веяния нашего национального склада, как говорят некоторые, а от исключительного духа, свойственного одному только русскому дворянству — духа не аристократического, а чисто культурного, всенародного, не допускающего его оторваться от массы. Против подобного, однокровного, постоянно подновляемого снизу культурного сословия русские населения не имели и никогда не будут иметь надобности в трибунах, в доверенных выборных людях для своего ограждения; оттого русское простонародье гораздо больше верит порядочному местному помещику, чем излюбленному волостному голове. Наконец, наше культурное сословие, постоянно принимавшее в себя все силы, вырастающие на русской почве и связывавшее их в одно целое, в одну общерусскую нравственную силу, представляло для будущности нашего политического развития еще то несравненно выгодное и нам одним свойственное условие, что, внушая власти полное доверие к себе, как к своему творению, оно могло надеяться получить от нее доказательство искреннего доверия гораздо скорее и полнее какой-либо всесословности. А как дворянство вело народ и совмещало в себе все созревающие его притоки, то политические льготы дворянства оказались бы прямо и непосредственно льготами всероссийскими, в таком же прямом смысле, как льготы класса английских государственных избирателей суть льготы Англии.
Во второй половине текущего столетия все эти исторические условия, выросшие на русской почве, беспримерно выгодные и для власти, и для общества, и для населений, уже вполне развились и устоялись, но только как материал, не распределившись еще между собой в должном порядке и взаимодействии. В таком положении находились мы к началу шестидесятых годов. Срезая случайный нарост крепостного права, можно было дать всем бытовым чертам русской жизни, выращенным петровским периодом, если не окончательную форму, то по крайней мере форму им соответствующую, приближавшую их к окончательной. Сплочение высшего сословия становилось тем необходимее, что, при одновременном упразднении крепостного права и воззвании страны к самодеятельности, прежнее официальное местное управление, посредством чиновников (далеко не отожествляющих у нас своих личных стремлений с правительственными), теряло значительную долю своей прежней действительности — как вследствие того, что ему приходилось отныне ведаться с нравственными интересами, непосильными для него и до тех пор ему чуждыми, так и потому, что оно лишалось содействия местных помещиков, наиболее охранявших порядок. Сознательные и дисциплинированные земские силы становились во сто раз нужнее для нашего будущего, чем он были в прошедшем; потребность в культурном сословии выдвигалась с удвоенной настоятельностью и для нового гражданского строя, и для нового краткосрочного войска. Но кто не помнит, в каком болезненном состоянии находилось русское общество после крымского потрясения, поколебавшего нашу старинную веру в себя, открывшего временно доступ к нам самым неестественным, самым напускным возбуждениям?
Кроме того, наше историческое национальное сознание, хотя уже несколько созревшее к тому времени, было еще лишено всякого опыта, пришедшего уже после, а вследствие того держалось в нас очень слабо, как всякая теория. Почти все мы, от мала до велика, поддались искушению новизны и завопили о всесословности чисто теоретической и выгодной разве для горстки разночинцев и для бюрократии, так как народ наш не выказывал, даже смутно и инстинктивно, как и теперь не выказывает, никакого влечения к подобному нововведению. Мы были удовлетворены, по крайней мере, в главных чертах. Не имея возможности питать полного доверия к неизвестному и неизведанному учреждению, каким представлялось всесословное самоуправление, власть была нравственно вынуждена придать ему характер частного, общественного, а не государственного учреждения, приставить земскую деятельность к системе общего управления, как особую заклеть, а не ввести его в государственный строй как составную часть, — в чем мы, конечно, не выиграли. Но тем не менее бессословность стала в нашей текущей практике руководящим началом, причем дворянство, очень естественно, отстранилось добровольно от многого, и за это нельзя его винить. Одновременно с освобождением крепостных руками их же помещиков были приняты меры для ограждения освобожденного народа от прямого влияния последних. А как наш народ безграмотен (да и какое же простонародье политически не безграмотно!) и как никакого среднего состояния у нас не существует, то с отстранением официального культурного класса руководство во всех отношениях, как в гражданском обществе, так и в войске, стало переходить в руки одной бюрократии. Призрак всесословного земства повел исключительно к усилению бюрократического начала везде и во всем, то есть, в сущности, к большей еще несостоятельности общества, чем то было прежде. Личное участие людей культурного слоя, как единиц, по их доброй воле, в каком бы то ни было количестве, в отправлениях русской общественной жизни не улучшает дела и нисколько не может помешать новой бессословности, т. е. бессознательности, разыграться на просторе. Во Франции наследственно образованных людей несравненно больше, чем у нас, но с тех пор как там был разбит культурный политический слой, осколки его оказываются совершенно бессильными для управления обществом; maximum их напряжения достигал только той цели, чтобы передать власть из рук уличной анархии в руки военной диктатуры. Совершившаяся у нас передача направления из сознательных рук в бессознательные оказала свое влияние не только появлением на сцене новых личностей, каких у нас прежде не было видно, но еще новым тоном, напущенным на русское общество; даже многие люди культурного слоя, одни поневоле, другие по расчету, третьи по моде стали под него подделываться. Такого крутого нравственного перелома нигде еще не случалось.
В Европе, даже в революциях, на смену падающих общественных пластов всегда бывали уже готовы новые, достаточно подросшие. Оттого-то царствование французской демократии не удается, несмотря на растолчение культурных слоев, что у нее нет еще своих собственных созревших сил. Нам же, за неимением никаких перегородок, даже нравственных, в массе, лежащей под культурным слоем, пришлось свалиться, не в пример прочим, не на ближайшую перегородку и не с перегородки на перегородку, а прямо на дно. С увековечением этого нового порядка дел, ничем не вынужденного, не принесшего никому личной пользы, вызванного не какой-либо созревшей потребностью, а лишь временным общественным увлечением, — Россия не станет демократичной более чем прежде, потому что она была всегда чисто народной и земской, что составляет перевод того же понятия, словом и делом, только в русском смысле; но она станет из монархии организованной — неорганизованной, стихийной, а со временем и анархической. Всякое положение приводит неизбежно к последствиям, которые оно в себе содержит. Отвергать этот вывод может только тот, кто верит вырастанию созревших исторических слоев наподобие грибов, разом после первого дождика и первой реформы.
Закон поступательного движения обществ ныне достаточно определен и известен, хотя эта известность нисколько не облегчает выработки сборной человеческой жизни, как знание законов небесной механики не дает влияния на ход светил. Понимание общественного закона, примененного с приблизительной точностью к отечественной истории, дает только возможность смотреть отчетливее на явления своего прошлого и настоящего, понимать сущность этих явлений, не подымая завесы будущего. Ни в каком народе культурный слой, заключающий в себе историческую жизнь племени и государства, не движется всей массой разом, не идет вперед, если можно так выразиться, фронтом, равняясь по всей линии, но выдвигается исключительно оконечностями, сначала левой, потом правой, причем второй оконечности приходится по большей части догонять первую, затормозив предварительно ее бег настолько, чтобы та не зарвалась слишком далеко, до чистой теоретичности, до полного разъединения с привычными взглядами и обычаями массы. По счастливому, хотя не совсем точному выражению Маколея, сегодняшние тори суть не что иное, как вчерашние виги. Неточность выражения состоит в том, что сегодняшние тори все-таки остаются нравственно ториями, что они мирятся лишь с некоторыми практическими выводами, провозглашенными их соперниками и принятыми обществом, но верят преимущественно в историю, то есть в опыт, между тем как виги, даже благоразумнейшие, не отрывающиеся прямо от исторической почвы, всегда слишком склонны к теории. Кроме того, тори вносят в управление и в нравы совсем иной дух, чем виги. Характер тех и других остается при них, идет вперед только время. Очевидно, что и те, и другие, держась исключительно направления во всем и всегда, не могут не быть односторонними, не могут не обнаруживать известной узкости взгляда, неприменимого целиком, по своей исключительности, к разносторонним бытовым потребностям общественной жизни. Но в узости воззрения и состоит сила партий; одна только узость позволяет им сложить законченную, безызъятную житейскую теорию, доступную, по своей простоте, всякому уму, которую потому легко и проповедовать. Всякая река в тесных берегах течет стремительно. В средине, между двумя оконечностями, находится громадное большинство культурного слоя, не принадлежащее ни к правой, ни к левой, но стоящее между ними как судья и посредник, примыкающее то к той, то к другой, смотря по потребностям времени и по выясняющейся необходимости поправить перевесом одной из оконечностей излишек и односторонность, напущенные на общество перевесом другой. Потому-то действительно единодушные партии складываются лишь на двух оконечностях; партии же средние бывают только условными и временными соглашениями. Тем не менее от этих средних партий главнейше зависит правильное развитие и благосостояние общества, так как они одни переделывают крайности обеих оконечностей на бытовые понятия, способные войти в общественную практику. Если крайние партии влияют преимущественно одна на другую — левая на правую тем, что не дает ей заснуть, а правая на левую тем, что не дает ей улетучиться до фантазии, то влияние центров состоит в уравновешении партий с обществом взятым вместе, с мнением и потребностями людей, составляющих везде огромное большинство, которые не увлекаются особенно никакими общими целями, а хотят благополучно прожить на свете, без притеснения свыше и беспорядков снизу. Вожаками этих спокойных граждан, т. е. предводителями средних, практических групп, бывают обыкновенно истинные государственные люди, редко выставляемые крайними сторонами, потому именно, что сила замкнутых партий состоит в страстности и односторонности. В то время как сторонники обеих оконечностей возводят свои личные взгляды до идеалов, — одни представляют прошлое, а другие будущее в таком радужном цвете, каким ни это прошлое, ни это будущее никогда в действительности не окрашивались и не окрасятся, — центры руководят обыденной жизнью. Оттого в крайних партиях заключается сила, движущая обществом, в средних — его равновесие, действительность текущего часа.
Известное дело, что чем народ развитее, тем значение центров суживается в политических сферах, хотя в самом обществе (или, говоря парламентским языком, в избирателях) все-таки остается главной силой — и наоборот. В Англии и Америке всего только две преобладающие политические партии — правая и левая; во Франции же, как и на всем материке, настоящая правая и настоящая левая, вместе взятые, образуют меньшинство, все же остальные представляют не цельное мнение, а лишь оттенок мнения, легко переливающийся в соседний оттенок, смотря по обстоятельствам и настроению, как обыкновенно бывает в бытовой жизни. Потому-то эти средние союзы нельзя назвать партиями в прямом значении слова; они — не более как группы людей, сближаемых не принципами, а настроением, связываемых и разделяемых текущими вопросами. Если бы, для опыта, вздумалось собрать сегодня русский Земский собор, то наша правая и наша левая выставили бы каждая, надо думать, по десятку человек; все же прочие не высказали бы никакого сборного мнения, а разве показали бы одно беспристрастие, готовность принять все хорошее из всяких рук. Расширение крайних партий на счет центров в политически развитых государствах (которых лишь два на свете) объясняется не только зрелостью, а следовательно, и большей определенностью личных мнений, но зрелостью самих партий, обдуманных, дисциплинированных, ограничивающих увлечения своих членов, заставляющих их подчиняться решению своего, партийного большинства. В каждой из двух больших английских и американских партий есть свои правая, левая и центр, но только в мнениях, а не в политических заявлениях, производящихся там, как в хорошо устроенной армии, по команде. Политически взрослый человек знает, что одиночные усилия не ведут ни к чему, что для получения прямодостижимого надо уметь жертвовать труднодостижимым, как бы оно ни было дорого сердцу. Кроме того, обе большие партии Англии и Америки устоялись на действительной почве — на почве высказывающихся общественных потребностей; они давно обрезали с обоих своих концов увлечения чисто теоретические, а потому между ними и людьми, озабоченными больше интересами дня, чем идеями, нет ощутительного промежутка; тем легче они втягивают в себя лиц всякого рода на счет центров. И, со всем тем, даже в таких государствах мнения скапливаются в две главные группы только на парламентском поле; в обществе же большинство остается все-таки в виде текучей середины, дающей перевес то той, то другой партии: развитие и благоустройство нации все-таки зависят от зрелости и сознательности этой середины, не срастающейся надолго ни с какой оконечностью. Свобода действий средних политических групп не означает отсутствия в людях установленного мнения, а только отсутствие увлечения и самомнения — отрицательное качество, необходимое для всякого практического дела. Она истекает не столько из склада ума, как из рассудительности и примирительного характера, отчасти из бесстрастия; в ней нет увлекающей силы, но весь устой заключается в ней одной. Оттого именно, кроме часов взрыва и реакций, почти все государственные люди выходят из средних партий.
Крайние мнения существуют везде и всегда по той же причине, по которой у всякой палки два конца; за ними дело никогда не станет, но благоустройство обществ и политическая их зрелость зависят исключительно от развития средних, можно сказать, нейтральных мнений, каким бы образом они ни выражались — заквашивая ли своим примирительным духом две преобладающие партии или же образуя между ними самостоятельный устой. Способность народа к правильной политической жизни измеряется преимущественно численностью, просвещением и связностью этих средних групп, заботящихся более о практике жизни, чем о теориях. Где им недостает одного из названных условий, там правильное развитие общества заменяется очередными потрясениями в ту и другую сторону. О численности их нечего заботиться: людей умеренного мнения и житейских практиков везде несравненно больше, чем несговорчивых, из которых набираются горячие партии. Но отсутствие связности между средними политическими группами гибельно: оно свалило Францию; отсутствие связности и просвещения в общественных центрах явно губит южноамериканские республики.
Перевес середины самого тела над крыльями составляет такое же условие правильного организма для общества, как и для птицы. Без крыльев народ не может двигаться, как Китай, но без средины он вовсе не может жить. Следует потому сказать с уверенностью, что там, где середина не подает признаков явной самостоятельной жизни, где она еще не сложилась, — там нет и крыльев, а то, что наивные люди принимают за крылья, есть не что иное, как веялки из накладных перьев, нечто вроде партий, складываемых между малолетними единомыслием нескольких журнальных сотрудников или салонное собрание немногих собеседников без последователей, как у нас. Рост крыльев, образование партии или партий на оконечностях без живого общественного тела, без ясно высказывающейся середины — возможны, но это — явление болезненное и скоропреходящее. Таким болезненным явлением было у нас распространение нигилизма в начале шестидесятых годов, хотя он был не партией, а только разливом полусознанной новизны.
Этот закон общественного развития поочередным движением с двух оконечностей, умеряемым и приноравливаемым к жизни серединой, есть закон всемирный и вечный, закон Древнего, как и Нового мира, — сознается ли он обществом или нет. Разница оказывается лишь в том, что в первом случае, при сознании, выдвигаются настоящие, устроенные партии; во втором — движение выражается одним напором мнения, бесформенным, но тем не менее приводящим к цели. Может случиться и при сознательности, что партии не смыкаются, не представляются глазам наружным образом, а действуют только силой и распространенностью мнения. Такое явление возможно лишь в стране, где общество не привыкло к самодеятельности и союзы частных людей для какой-либо общей цели необычны, но где в то же время правительство срощено с народом в одно органическое целое, где оно не имеет надобности отстаивать какие-либо личные свои интересы и где вследствие того укореняется убеждение, что созревшему мнению достаточно быть услышанным, чтобы перейти в жизнь. Иначе не из чего было бы хлопотать: турецким райям и негосподствующим австрийским народностям нет пользы доводить свои сердечные желания до сведения их повелителей — немецкого цезаря и мусульманского султана, вынужденных поддерживать старые порядки для собственного самосохранения.
При действии одного мнения, так же как и при явных партиях, в стране самодержавной (но такой, где власть органически соединена с народом), так же как и в странах конституционных, позыв к движению в ту или другую сторону всегда созревает в оконечных, теоретических мнениях, раньше, чем в самом теле общества, в его середине, но становится потребностью и явно заявляет о себе тогда лишь, когда принимается серединой, то есть силой, преобладающей в этой середине, взвесившей предварительно теорию партий со своей практикой. История всех развивающихся народов шла одним из этих путей. Она складывалась организованными партиями в республиках классического мира, в средневековой Италии и в англосаксонском племени и напором неорганизованного мнения во всех других странах Европы. Если б можно было забыть историю и судить о прошлом лишь по нынешнему состоянию народов, то и в таком случае эти черты их истекшей жизни обозначились бы явно: в обществах, давно знакомых с сомкнутыми партиями, эти партии слились в две главные, почти поглотившие центр, проявляющийся теперь в них самих, а не вне их; в прочих европейских странах партии дробятся чрезвычайно, и самостоятельные центры господствуют, хотя непрочно. Подводя нашу историю и наше современное общественное состояние под мерку, данную этим всеобщим законом, мы видим несомненно, что Россия принадлежит к числу государств, развивавшихся под напором мнения бесформенного, хотя всегда достигавшего своих целей; но нельзя не видеть и того, что в настоящую пору мы значительно отстали от других европейцев, как в определенности, и главное, в практичности своих мнений, так и в способах их выражения, не вследствие наших политических начал, но по неорганизованности самого общества. У нас не существует покуда не только партий, но даже явно обозначившихся сборных мнений. Можно думать, что настоящие партии у нас никогда не возникнут, а при дальнейшем развитии сложатся только определенные группы одномыслящих людей, — группы более сплоченные, как везде, на оконечностях, но более многочисленные в центре. Неосуществимость в России сомкнутых партий, действующих на народное развитие и на законодательство не мнением, а прямым, самодеятельным напором, — очевидна. Им нет у нас места, пока русский народ сохраняет свои основные исторические понятия, т. е. на неопределенно долгое время в будущем.
Россия представляет единственный в истории пример государства, в котором весь народ без изъятия, все сословия, вместе взятые, не признают никакой самостоятельной общественной силы вне верховной власти и не могут признавать, не могут даже мечтать о ней, потому что такой общественной силы не существует в зародыше. В истории нельзя ничего сочинять; в ней живет только то, что ею же призвано к жизни. Общество, как и всякое творение в природе, может пользоваться только действительными, развившимися из него самого орудиями, — в таком же смысле как птица крыльями и зверь лапами, — а не какими-либо присочиненными; на накладных крыльях никто не летает. С другой стороны, в одной лишь России осуществилась верховная власть всесословная, не связанная особыми личными отношениями ни с какой гражданской группой, так как все отдельные сословия созданы ею же, почему она внушает одинаковое доверие людям всех общественных подразделений. В этом последнем отношении мы составляем единственное исключение из категории европейских государств, развивавшихся, как и мы, без явно обозначавшихся органов народной самодеятельности, без партий, одним повышением уровня нерасчлененного общественного мнения. У нас одних только мнение, раз вызревшее, никогда не оставалось без удовлетворения, между тем как там, т. е. по всей материковой Европе, самые распространенные мнения, желавшие изменения установленных порядков, редко признавались властью добровольно; власть, взросшая не на всенародной, а на условной и сословной почве, смотрела неприязненно на всякую новизну и уступала только необходимости. Наш государственный склад никак не препятствует развитию каких бы то ни было политических форм и органов мнения, соответствующих народному росту, но заранее и неотвратимо определяет их внутреннее содержание — совещательное, а не самостоятельное, дает место только группам единомышленников, а не сомкнутым политическим партиям, что, однако ж, нисколько не умаляет их значения в нашем будущем; с возвышением уровня общественной сознательности, при давнишнем, полном доверии русской верховной власти к своему народу, взаимные отношения их могут быть гораздо искреннее, нравственная сила созревшего мнения гораздо убедительнее, чем в бумажных конституциях европейского материка. Дело только в том, чтобы вызрели наконец наши — не разговорные, а практические — сборные мнения и сложились соответствующие сборные органы для их выражения, чего можно ждать, конечно, не на завтрашний день.
Внутреннее содержание русской истории определилось раз навсегда, в самом зародыше Московского государства, тем исключительным оборотом дела, что не русский народ вырастил из себя свою верховную власть, как всегда происходило и происходит на свете, а напротив, верховная власть создала Русское государство и русский народ из распавшегося, уничиженного и погибавшего племени. Можно провести такое сравнение: если б черногорские владыки в XVII и XVIII столетиях собственными силами вытеснили турок из Европы и собрали бы раиев, стонущих под варварским игом, в сильное и однородное государство, которому они дали бы все, от независимости до последнего гражданского учреждения, — государство, в котором не оказывалось бы ничего, что не было бы делом их рук, — то им неизбежно выпало бы на долю всемогущество русской верховной власти; в народном понятии не существовало бы никакой самостоятельной силы, кроме династии, а все сословия и учреждения, ею созданные, считались бы только формами, орудиями, подлежащими переделке сообразно потребностям времени. Таков смысл русской истории. У нас существуют самостоятельно только русская народность и русская верховная власть, как органическая ее голова; кроме церкви, все прочее, каково бы ни было его относительное значение, не живет в себе, не располагает никакой собственной силой, не имеет никаких признанных корней в народном сознании, а потому и не может говорить от себя лично, хотя и может быть допущено властью к самому широкому развитию во имя же власти, для удовлетворения потребностям русского народа. Одни фантастические умы могут мечтать об изменении этой коренной основы нашей жизни, вне которой у нас ничего нет, которой мы только и держимся, обеспечивающей нам стройное и спокойное развитие, покоющееся, не в пример европейскому материку, на правде, на действительности бытовых отношений, а не на фикции. Наши общественные формы вырастут сами собой, когда предварительно под ними возникнут сознательные и определенные мнения и потребности. Надобно помнить, что в Англии, кроме одной magna charta[208], не было ни клочка писаных условий между властью и обществом. Нет сомнения в том, что мы никогда не сложим английского парламентаризма. Это недостижимо не только для склада русского общества, а даже для склада русской личности, в том виде, как она заквашена историей — но дорастем до всего, что нужно России, сохраняя в то же время незыблемо прочную почву под ногами. Иного пути перед нами нет и не будет никогда.
Наша коренная народная основа, заменившая разнообразие общественного склада невиданным в истории единством его, не содержит и никогда не содержала в себе ничего азиатского; в ней, очевидно, осуществился новый, последний по времени и, надо думать, исключительно устойчивый тип чисто европейской, но не феодальной монархии, глубоко отличный, в этом отношении, от всех западных образцов. Прочность основ обещает русскому всесословному царству многовековое правильное развитие, ввиду начавшегося разложения феодальных монархий европейских. Несмотря на то, при невыработанности наших понятий, у нас очень часто еще повторяется мнение об азиатстве московской, а стало быть, и нынешней Руси, так как государственные основания их тождественны; ученые люди недавно еще пытались выводить наши политические формы из наследства Золотой Орды. Читатели позволят нам небольшое отступление для разъяснения такого взгляда, необходимо влияющего на суждение о нашей современности, на вопрос: чем нам быть? Верховная власть азиатская — не развивающее начало, а механическое объединение населений, давно окаменевших в данной форме, утративших способность изменяться, чуждых потому живых нравственных интересов и почти без исключения лишенных всякой народности, замененной у них религиозным единством, — по крайней мере не дорожащих народностью. Над мертвым обществом может стоять только мертвая же, нерасчищенная, а оттого и беспредельная власть. В азиатском застое конец столетия ничем не отличается от его начала, общество остается тем же, чем и было, а если движется, то лишь вследствие механических толчков, наносящих на него порой новые слои завоевателей; никакое новое царствование не вносит в это общество новизны и отличается от предшествовавшего только личным характером царствующего лица. Слово «Азия» в этом отношении употребляется неправильно; оно должно бы иметь не географический, а исторический смысл, означать всякие отжившие общества, оказывавшиеся не в одной Азии; отжившим миром, в такой же степени как нынешний Китай и нынешнее мусульманство, был весь мир классический, от века Антонинов до взятия турками Константинополя[209]. Кто имеет ясное понятие о таких отживших народах, кто видел их своими глазами, тому нечего объяснять, что между ними и Московской, так же как и нынешней Русью, нет и никогда не могло быть ничего общего, кроме нескольких наружных форм. Единственный образчик в России, могущий идти в сравнение с Азией, это — наши старообрядцы, и то лишь в смысле религиозной общины, так как в своем обыденном быту они такие же живые русские люди, как и все прочие; между тем, как нынешние азиатские народы, так же как и отживавший классический мир, были старообрядцами во всем, во всякой черте своей умственной, гражданской и политической жизни, своей науки и своего искусства, без исключения. Они считали и считают предков безусловно умнее и ученее себя; чтили и чтут только внешнюю форму, утратившую свое первоначальное значение; полагают в ней всю святость; наследственно вырастают в этих понятиях, а потому становятся неспособными к оценке всякого мнения и дела вне формы, что не позволяет им ступить шагу вперед. Над подобными окаменелыми обществами, очевидно, может стоять только механическая власть, такая же старообрядческая, как они сами. Ничего подобного не бывало и не могло быть в России ни в каком периоде ее истории: Россия всегда жила жизнью органической.
Ни в одном из прожитых нами столетий конец его не похож на начало: в течение нескольких десятков лет постоянно оказывалось значительное видоизменение как в государственных вопросах, так и в общественном настроении, в явлениях собственно народной жизни. Конечно, задачи времени сочинялись не властью — такое сочинение нигде на свете не было ее делом; сознание их проникало в правительственный круг из постоянно растущего и складывающегося общественного мнения, то разливавшегося на все слои населения, — как было в первое время, когда русский народ, потоптанный татарами, сам бросился в объятия возникавшей верховной власти, или в эпоху междуцарствия, при избрании дома Романовых, — то принимавшего местный характер, как оказалось при отстаивании Москвой правильного престолонаследия во времена Василия Темного, — то сужавшегося в русло небольшой, но сильной своей связностью передовой партии, как происходило при нововводительных попытках начала царствования Иоанна Грозного, при исправлении церковного устава Никоном, при уничтожении местничества, и так далее. Само преобразование Петра Великого было только ускорением, а не почином стремления, возникшего во мнении передовых людей, к сближению с Европой; надо помнить, что еще до Петра было заведено регулярное войско, в Москве появились иноверческие церкви, а при дворе Софьи Алексеевны игрались трагедии Корнеля. Кроме того, петровская реформа стоит в самой тесной связи с предшествовавшей ей несколькими годами отменой местничества, не допускавшего создания народного культурного сословия, главной задачи, главного орудия и главного смысла нашего воспитательного периода. Одно вытекло из другого. Во всех этих явлениях отечественной жизни несомненно действовало постоянно развивающееся, не знавшее застоя мнение; стало быть, русский народ жил органически и никакого сравнения между Россией и окаменевшими странами Азии быть не может. Почин действия, претворение созревавших мнений в бытовые формы всегда принадлежал у нас исключительно верховной власти, без видимого проявления общественной самодеятельности, потому что во власти, создавшей Россию, заключалась и заключается единственная самостоятельная сила нашей почвы, единственное орудие действия. Но вследствие той же самой причины русская власть, не имеющая никаких внутренних соперников, никогда не имела также никаких личных интересов, кроме общенародных; она не только никогда не ставила преград возникавшему напору мнения, но, напротив, скорее упреждала его, переносила в бытовую жизнь то, что требовалось небольшим, иногда даже увлекающимся меньшинством развитого слоя. Также продолжается и доднесь — мы видели это на современных нам преобразованиях; так будет продолжаться и впредь, хотя под другими, более определенными формами. Находить сходство между русской верховной властью, живой головой русского народа и механическим ханством Золотой Орды, так как между Россией, какого бы то ни было периода ее истории, и азиатскими обществами, можно только посредством остроумия, а не исторического разума. Мы всегда жили как народ и шли вперед, под управлением власти, столько же, если еще не более прогрессивной, чем мы сами; те живут как единицы, не как общество, под произволом без содержания и вперед не идут. Вот коренная разница, которой не может ослабить сходство никаких внешних обрядов.
Мы принадлежим к христианской, постоянно развивающейся, не знающей покуда застоя половине человечества; мы народ европейский, прогрессивный в своей сущности, — а прогресс состоит именно в беспрерывном нарастании мнения и потребностей, периодически требующих обновления общественных форм, сообразно их росту. Так и происходило во все продолжение нашей тысячелетней истории. Но мы постоянно жили в заколдованной обстановке, тормозившей развитие общества — сначала в обстановке международной, заставлявшей нас жертвовать внутренними задачами внешним, домашним успехом — государственному бытию; потом в обстановке нравственной, затрачивавшей всю силу народного роста на создание орудия будущего, нашего культурного сословия, и погрузившей нас в среду чуждых, не усвоенных, не распределившихся в наших головах, не примененных к нашей почве чужеземных понятий. Только вчера выбились мы на открытую дорогу и можем наконец понимать себя, сознательно оглядываться на пройденный путь, разумно пользоваться содержанием, данным нам историей — умственным, нравственным, и политически-общественным. В чем же состоит это содержание? Что вынесли мы из этого тысячелетнего бытия? Можно отвечать без запинки: государственное величие, крепчайший народный склад, непоколебимую верховную власть, доброжелательство всех русских сословий между собой и наше культурное петровское сословие. Это — очень много, как руководящее начало и как материал, но недостаточно, можно даже сказать, несоответственно потребностям текущей эпохи как форма. Поэтому предстоящая нам задача заключается именно в сложении форм, точно соответствующих нашим действительностям во всех отношениях. Бесформенное содержание нашего развития, вырастания наших мнений, и домашних и заимствованных, и образ их взаимодействия между собою, с верхом и с низом, исчерпано уже до конца. Но такая нравственная и законодательная задача не может, конечно, выработаться в один день. Для нее нужны прежде всего определенные орудия — если можно так выразиться — расчленение общества по росту его слоев; а для того нужен еще предварительный шаг: признание с обеих сторон нашей действительности во всей ее полноте и отречение, как от не подходящих к нам идеалов чужой жизни, так и от собственных увлечений.
Покуда же наше общественное мнение и наша общественная деятельность в самом деле бесформенны, выражаются полусознательно и то лишь в часы крайнего напряжения, что вело нас постоянно, при самых лучших намерениях, или к недовершению, или к перевершению целей, но никогда к прямому их достижению. Нашему сборному мнению не только негде выработаться, но невозможно ни сосчитать, ни взвесить различных своих оттенков, если б даже оно выработалось, наша печать высказывает не его, а только самое себя, личные понятия нескольких пишущих людей. Плодотворной общественной деятельности также нет места там, где миллионы людей, сознательных и несознательных, но вообще непривычных к какому-либо дружному действию, слиты в одну безразличную массу. Кроме эпох всенародного потрясения, подобных 1612 или 1812 годов, какое единство взглядов и стремлений, какое большинство может выработаться в этой массе? Кто возьмется говорить от имени всего народа, даже одной губернии, даже одного уезда, а если возьмется, не будет ли такая речь явной ложью? Какая личная сила, какое частное начинание может дать толчок, в каком бы то ни было направлении, всему населению хотя бы только уездному? При гражданской бессвязности культурного сословия, утопленного в стихийной массе, современная Россия совершенно лишена органов, слагающих и выражающих сборное мнение, способных вызывать сборную деятельность. Для того чтобы жить вполне человеческой жизнью, нам приходится или ждать отдаленных веков, когда все русское простонародье уподобится развитому населению маленького швейцарского кантона, или же выделить из него и сомкнуть вместе слои, способные к исторической жизни. Об этом мы говорили в целой книге. А между тем время бежит, и нам некогда засиживаться в своем бесформенном состоянии. Если Европа пойдет к обновлению, нам будет худо — она слишком опередит нас; если она идет к растлению, что гораздо вероятнее, нам будет еще хуже — мы останемся одни и нам предстоит почерпать все из самих себя, не говоря об упорной борьбе, которую нам доведется выдерживать против нее по противоположности начал. Потому, думаем, выделение и организация культурного слоя, как орудия русской мысли и деятельности, составляют насущную задачу текущего времени, — задачу, без разрешения которой мы не ступим шагу далее. Ничто у нас не сложится без зародыша, без твердого ядра, совокупляющего в себе исторические силы русской земли, дающего всей массе надлежащее направление и подымающего ее понемногу на свой уровень.
Только организация культурного сословия может создать у нас ту общественную середину, те связные группы умеренных и практических мнений и деятелей, без которых немыслимо не только правильное, но даже какое-нибудь действительное развитие. Мы не полетим, махая крыльями без тела, упражняясь в одних крайних и теоретических мнениях прогресса и охранительности, а только измахаемся понапрасну. Даже для этих оконечных мнений необходимо сложение и оживление нашей середины, самого тела образованного русского общества; тогда только они будут в состоянии жить и действовать, вместо того чтобы толковать пустое и по-пустому, как ныне. Из общества бесформенного, лишенного связных, руководящих слоев, особенно в такую пору, когда оно еще не привыкло к самодеятельности, не могут явно выделиться группы, из которых должно слагаться развитие всякого зрелого и даже созревающего народа — левая, средняя и правая; в таком состоянии существуют лишь безличные мнения, не подлежащие ни счету, ни оценке, становящиеся обязательными только в редких случаях особенного напряжения. Прежде всего нам надо выйти из бесформенного состояния и сложиться, посвятив этой задаче хотя бы жизнь целого поколения; следующее успеет сосчитаться по своим направлениям. До тех же пор нам, по крайней мере в теории, некуда бежать вперед, как и нечего охранять.
Бежать вперед нам пока решительно некуда. В ожидании будущего поколения нашему передовому направлению неизбежно приходится сложить руки[210]. Последние его идеалы, к которым оно рвалось в пятидесятых и шестидесятых годах, были — можно надеяться, последний раз в нашей истории — без исключения заимствованные, нерусские. Замена какими бы то ни было либеральными идеалами, хотя бы самыми чуждыми народному сознанию, таких явных отступлений от правильной общественной жизни, как крепостное право и наше прежнее бессудие, всегда сходит с рук; от него все-таки становится легче. Но пора голого отрицания для нас прошла, приходится засевать вновь перепаханную и переполотую русскую почву, а для такой цели экзотические семена, примеры и теории, вычитанные в чужих книгах, никуда не годятся. В нашем же обновленном обществе вызрело с тех пор лишь сознание необходимости беспредельной, но самой обыденной, самой мелочной практики для улучшения и установки на новых началах всенародного и всесословного быта; но не вызрело никаких явно очерченных идеалов русской жизни, к осуществлению которых можно было бы стремиться сознательно, в согласии с массой или хоть частью массы. Они и не могут — не только вызреть, но даже пустить росток при нынешнем бесформенном складе. Потому людям передового направления приходится у нас или тянуть чужую песню, что уже слишком всем надоело, или же благоразумно отойти на второй план, в ожидании будущего, предаваясь покуда практической, полезной, но не выдающейся деятельности словом и делом, мешая ее, как можно меньше с теоретическими направлениями. Нигилисты, вероятно, останутся нигилистами, но их никто не причисляет к либералам левой группы: они принадлежат совсем иному направлению — безбородому.
Нашей правой в ее чистом виде, нашему охранительному направлению — нельзя советовать даже того, что мы советовали левому; ему незачем отходить на второй план, так как ни на втором, ни на первом у него, как у определенного мнения, не оказывается покуда никакого дела. Это направление имело немалое значение в начале шестидесятых годов, но проиграло сражение (мы говорим не о крепостном праве, сохранения которого желало очень небольшое число людей, а об остальном). Через несколько лет потом охранители поднялись вновь, но проницательнейшие из них поняли, что на перепаханном русском поле нет уже старых корней и нет еще новых всходов, так что охранять на нем в настоящее время решительно нечего; скорее надо заботиться о следующем посеве. В таком положении дел всякая партия, мнение или группа единомысленных людей, одаренная политическим чутьем, должна непременно видоизменить свое знамя. Умные из наших охранителей действительно видоизменили его. Они стали думать о создании подходящих форм будущей русской жизни, органически привитых к преобразованиям нынешнего царствования, отказываясь от никуда не ведущего охранения одних воспоминаний. Что нам охранять в текущий час? Наши основные начала — православная вера, государственное единство, русская народность, историческая верховная власть — не только не просят охранения со стороны общества, но, напротив, сами нас охраняют; мы живем только ими и без них рассыпались бы прахом. Одна только из этих четырех основ — религиозная — допускает со своей внутренней стороны охранительные усилия частных людей. Мы не станем развивать покуда этот вопрос, но не можем не заметить, что, при нынешней бессвязности русского общества, подобные усилия хотя и возможны, но в сущности бесплодны; в этом отношении, более даже чем во всяком другом, нужна предварительная организация культурного слоя, чтобы целые группы людей могли мыслить и действовать сообща. О прочих основах нечего и говорить: мы сильны ими, а не они нами. Не станем разыгрывать лиц басни «Муха и проезжие»[211] и помогать взбираться на гору колеснице, которая нас же везет на себе. Никакой человек со смыслом не возьмется за охранение народного духа и его органических проявлений в течение времен; можно охранять только сложившиеся формы. Между тем именно подлежащих охранению форм теперь у нас почти вовсе нет. Мы станем оберегать их в то время, когда они действительно возникнут. Покуда же, вслед за только что совершившейся переделкой всего русского быта наш консерватизм в своем чистом виде есть самое заносное из заносных, самое неподходящее из неподходящих к нам чужеземных понятий… Нынешнему русскому охранителю — во что бы ни стало — приходится делать одно из двух: или охранять то именно, чего он не любит — нашу нынешнюю бесформенность и бессословность, — или же играть роль часового, поставленного, говорят, в Летнем саду императрицей Екатериной II у куста посаженных ею роз и выведенного только недавно, сторожившего целое столетие место давно исчезнувшего куста.
Нет сомнения в том, что люди нашей охранительной группы, по своему развитию и нравственным качествам, стоят в большинстве очень высоко и могут быть чрезвычайно полезными общественными двигателями; тем не менее деятельность их станет плодотворной тогда лишь, когда они употребят ее не на охранение того, чего уже нет, а на создание того, что нам будет необходимо охранять в будущем.
Полагаем, что для наших прогрессистов и наших охранителей покуда нет положительного дела; когда же настанет вновь время их деятельности, — оно наступит для тех и для других разом. Покуда нам нужна преимущественно живая середина, нужно связное, организованное, практически деятельное тело общества, осуществимое только правильной постановкой культурного слоя. Наше общество достаточно впитало в себя законченных теорий с обеих оконечностей, правда, больше с левой, чем с правой; но таково было поветрие времени; ныне даже оконечности наших мнений почти заглохли и могут ожить тогда лишь, когда наберутся содержания для новой деятельности из недр общественного большинства, не увлеченного никакими теориями, из практической жизни русской середины.
Одним словом, наши великие народные вопросы все еще впереди; решение их принадлежит нашим детям и внукам. Потому мы почти вовсе не касались их. По нашему пониманию, задача ныне живущего поколения заключается преимущественно в создании общественного устройства, способного, под рукой верховной власти, двинуть со временем эти вопросы.
Остается подвести итоги предшествующему и взвесить возражения, противопоставленные нашим заключениям — возражения вполне естественные, если смотреть на предмет не с нашей точки зрения, а с какой-либо иной. Таких же точек зрения может быть много вследствие чрезвычайной сложности самого предмета: общественного устройства, наилучше соответствующего духу многочисленного народа и направлению, данному ему историей, при известной степени его зрелости. Не говоря уже о том, что для правильного обсуждения такого вопроса нужно прежде всего полное беспристрастие, отречение от личных вкусов в пользу чисто логических выводов; но кроме того, различие во взгляде даже на одну какую-либо сторону вопроса — на дух нашего народа, на степень его зрелости или на смысл русской истории — должно непременно отозваться на общем выводе. Мы знаем возможность сильных возражений против высказанных нами заключений, потому что эти возражения возникали в нашем собственном уме; оттого мы и не считаем своих выводов ни единственно осуществимыми, ни единственно разумными; с изменением принятого основания изменяется и вся перспектива. Но мы стоим на том, что эти выводы истекают неизбежно из наших оснований, когда раз основания приняты. Значит, мы обязаны прежде всего оправдать свою точку зрения, показать, почему мы считаем ее исключительно правильной.
Самый разговор о таком предмете, как общественное переустройство, основанное не на теории, а на чистой практике, применяемое не к отвлеченному, а к определенному народу, представляет то чрезвычайное затруднение, что такого разговора еще никогда и нигде не бывало, что его приходится вести в первый раз, с тех пор как стоит свет. Для того чтобы могла возникнуть возможность подобного обсуждения, нужно соединение условий, осуществившееся только у нас и только теперь: зрелые общественные материалы, не сложившиеся еще ни в какую явную форму и стоящие под рукой всесильной верховной власти, могущей дать им — вероятно, уже в последний раз в нашей истории — тот или другой исход. Говорим — в последний раз, потому что в течение полувека мы должны наконец устояться в каком-нибудь определенном виде. Иными словами: у нас осуществились разом — неотложная необходимость принять окончательное решение вместе с полной свободой этого решения.
Все другие народы развивали одновременно и параллельно свои общественные и государственные формы, большей частью полусознательно, не заглядывая в будущее. Мы же сложились в могучее и образованное государство — без всякого определенного общественного склада, заготовив только материал для его будущего содержания; нам приходится слагать свое общество в пору возмужалости и совершенно сознательно — задача, одновременно и облегченная и непомерно трудная. Каково бы ни было личное мнение каждого из нас о нынешнем состоянии русского общества, т. е. о совокупности наших сознательных сил умственных и нравственных, в какой бы мере ни был каждый доволен или недоволен лично настоящей общественной средой, едва ли кто-нибудь признает за этой средой способность к самодеятельности в европейском смысле, — способность правильно вершить ту долю задач, которая везде в образованном мире лежит теперь уже на самом обществе. Голос большинства — как людей мыслящих, так и людей, живущих непосредственной жизнью, выражающих одни только ежедневные впечатления, прямо указывает на коренной недостаток, мешающий развитой части русского народа стать на свои ноги — на нашу бессвязность, не допускающую сложиться сколько-нибудь установленному мнению; общество же есть не что иное, как живое мнение. В последние годы у нас стала также слышаться жалоба на недостаток в людях, — но скудость эта явно проистекает из того же первоначального источника — из бессвязности. Кроме личностей, одаренных необычайными силами, всякий человек силен гораздо более сборным, чем своим личным сознанием общественных потребностей; в этом смысле все люди — хамелеоны, все отражают цвет общей подкладки, с той только разницей, что одни, более даровитые и ревностные, отражают ее ярче, определеннее других, а потому становятся вожаками толпы. При бесцветности же подкладки, при отсутствии установленных мнений, все, кроме гениев, бесцветны. Кроме того, может ли несвязное общество выставлять сознательных и последовательных общественных деятелей, как бы оно ни было богато лично способными людьми? Кто будет расценивать этих людей? Неустроенная толпа к такому делу непригодна. Оттого, при нескладности образованных слоев, заключающих в себе весь разум нации, личности действительно сильные непременно остаются в стороне, по крайней мере в обыкновенное, спокойное время; между ними и обществом нет посредствующей связи. Если они что-нибудь делают, то делают про себя и оцениваются только впоследствии; руководство же толпой в деле жизни и мысли достается людям, наименее из нее выделяющимся, не сдерживаемым притом никакими установленными условиями, — так как при общем разброде над ними не оказывается никакого надзора, никакого требовательного мнения, стесняющего их произвол. Конечное последствие такого общественного состояния у всех перед глазами: русская образованная среда не руководит ничем, даже в своем собственном деле. Она не может выяснить власти своих потребностей, предоставляя ей догадываться о них; в этом отношении нам не поможет никакое дальнейшее развитие учреждений, не помогут никакие новые органы, пока само общество бессильно, вследствие своего разброда. Русская образованная среда не может надзирать над своими, ею же выбранными деятелями и не умеет пользоваться данными ей правами — не только для постепенного развития вперед, но даже для обыденного применения их к своим нуждам. Так же точно она не дает покуда никакой прочной основы выражению русской мысли, вследствие чего наша периодическая печать, как сказал недавно один известный писатель, за очень немногими исключениями, пляшет в присядку, служит не делу, а потехе праздной публики. Без опоры твердой середины, без установленного сборного мнения, для которого в настоящее время у нас нет почвы, люди могут только играть в свободу, злоупотреблять ею во всех видах, но не могут ею пользоваться. Наше общественное бессилие выражается одним словом: «разброд».
Нравственная сила всякого народа заключается в связности его образованных слоев, в известном единстве их воззрений и деятельности; она никогда не переживает этого единства. Несмотря на богатство накопленного умственного капитала, преданий и политической опытности, современное французское общество впало в состояние, довольно близкое к русскому, с той, однако ж, громадной разницей в нашу пользу, что там это состояние есть вместе общественное и государственное, наш же государственный порядок упрочен тверже, чем где-нибудь, стало быть, нам есть время поправиться. Между нами и французами лежит еще то коренное различие, что у них общественный разброд показывает упадок, обозначившийся склон книзу, у нас же — только невыработанность. Наше нынешнее общественное межеумие, как последствие особых обстоятельств и естественного роста, а не каких-либо насильственных потрясений и разрушений, есть состояние переходное — но лишь при условии, чтобы оно не затянулось слишком надолго и не стало привычным; в последнем случае из него будет слишком трудно выбраться.
Мы впали в нынешнее состояние не по своей вине, как французы, и не по чьей-либо личной вине; оно стояло на нашем историческом пути, как опасное место в скачке с препятствиями, — а наша история была именно самой головоломной скачкой с постоянными препятствиями. Отдав все свои силы, без остатка, в продолжение четырех веков, на создание государства и народа, прочно закрепив напоследок свое национальное бытие, мы поневоле должны были пойти в науку к Европе, потому что не умели ни разведывать собственные руды, ни отливать собственные пушки, и вынесли из полуторавекового обучения то, что должны были вынести из него — образованность и науку, но в то же время полное обезличение и полную бессвязность взращенных на русской почве европейцев, всего нашего культурного слоя. Обезличение явилось необходимым последствием умственного состояния, в которое как долго было погружено русское общество, заимствовавшее всякое звание из чужих рук без возможности проверить его на собственном деле и собственном опыте: свое дело и свой опыт были приостановлены у нас петровским преобразованием, заменившим стремление к общественному развитию — развитием личности. Русское правительство воспитательного периода учило своих подданных, а потому не могло ни в какой мере учиться от них, не могло допустить общественной самодеятельности школьников; оно воспитывало русских европейцев не для общественных, а для государственных целей, для армии и администрации, вследствие чего эти люди, представлявшие собой все русское культурное сословие без остатка, были связаны взаимно только отношениями служебными, но были совершенно разобщены и между собой, и с народом как граждане. Мы воспитались в общественной бессвязности, прикрытой наружно екатерининскими губернскими учреждениями. Обезличение и бессвязность — самые явные черты современного русского общества, хотя вовсе не коренные его свойства, потому что истекают не из народного характера, а из чисто школьного воспитания. Тем не менее они составляют нашу главную, даже единственную болезнь, в них корни всех наших частных болей. Мы нуждаемся именно в том лекарстве, которое способно вылечить нас от обезличения и бессвязности.
Как ни слабо было спаяно образованное русское общество, выросшее поодиночке, человек за человеком, изо всех народных слоев русской земли в продолжение воспитательного периода, оно находило еще недавно некоторое, хотя наружное объединение в своем сословном значении. Вызванное к самодеятельности с окончанием школьного периода, оно непременно срослось бы, и довольно скоро, в нечто цельное, не мешая развитию русской жизни ниже, под собою, так как оно было, по существу, сословием не кастовым, а политическим, открытым снизу. В то время, когда совершались наши последние преобразования, всемирный опыт достаточно уже выяснил условия правильного общественного развития: можно было уже не сомневаться в истине, что эта правильность зависит исключительно от связности и постепенного, естественного, а не искусственного разрастания образованных слоев, воспитанных исторической жизнью; что право на непрерывное развитие, не подверженное никаким колебаниям, осталось только за народами, умевшими оградить себя от вторжения толпы в не принадлежащую ей область — за Англией, в силу твердого закона и укорененных обычаев, за Америкой, в силу одних твердых политических нравов; что существование полноправных общественных слоев, руководящих народной жизнью и способных к известной доле единодушия, невозможно без прочной сердцевины — по крайней мере у нас, в старом свете, слишком опутанном своим прошедшим.
Все это было уже доказано опытом, только не для нас, заинтересованных европейской жизнью в смысле, не исторического урока, а занимательного романа, роль которого давно уже нравились многим нашим. Когда созрело мнение, руководимое правительством, о необходимости срезать с России болезненные наросты, порожденные нашим прошлым, — крепостное право, бессудие и безусловную чиновничью опеку, — мы не умели провести явной черты между своими собственными, русскими потребностями и чужими стремлениями, привившимися к нам во время нашего сидения за европейской азбукой. Перед тем только что разыгралась крымская война, поколебавшая временно нашу давнюю уверенность в себе — вследствие чего русские культурные люди стали на известный срок еще более школьниками, еще более несостоятельными существами в общественном смысле, чем были прежде. Такое настроение должно было очень естественно открыть настежь двери разливу нигилистского пустословия. Прежде чем прошло это поветрие между взрослыми людьми, переделка нашего общественного строя уже совершилась, — переделка, несомненно необходимая, осуществившая великий и благотворный поворот в нашей истории и безупречная со своей отрицательной стороны, устранившая все, что должно было устранить, но не заменившая устраняемого, во многих отношениях, ничем существенным. Насчет этого существенного в ту пору было еще слишком трудно согласиться; нам недоставало даже самого начального общежитейского опыта, мы еще слишком доверчиво относились к своим, принятым на веру идеалам. Дух, проникавший преобразование шестидесятых годов, соответствовал настроению времени; выдвигавшиеся на сцену деятели той эпохи были почти все, как известно, представителями так называемых «передовых стремлений», все содержание которых почерпалось не из жизни, а из заемной науки нашего воспитательного периода; стремления эти находили себе поддержку и в недовольстве большинства, разочарованного крымской неудачей, и в обаянии свободного русского слова, впервые прорвавшего плотину и не знавшего пределов своему детскому увлечению. Правительство со своей стороны затруднялось установленным преобладанием высшего сословия для того времени, когда приходилось изъять из-под руки его двадцать миллионов крепостных. Хотя самый трудный шаг в этом деле — личное освобождение — был совершен самим дворянством, местными помещиками (чему, сказать мимоходом, западные соседи наши почти отказываются верить), но тем не менее понятно, что в те годы считалось более удобным разъединить сословия, чтобы окончательно упрочить самостоятельный быт освобожденных. Жертвовать основными историческими началами, особенно когда их нечем заменить, удобству минуты — едва ли можно считать выгодным; но для каждой полосы времени интерес текущего часа почти всегда перевешивает все остальное. Сила, однако ж, в том, что эта мера — разъединение сословий и между собой, и в самих себе, — имевшая некоторое значение в смысле меры переходной, установилась надолго и обратилась в руководящее начало, на котором были воздвигнуты дальнейшие преобразования. Весь этот итог разнообразных течений повлиял прямо на исход дела. Оттого, смеем думать, великие преобразования шестидесятых годов, вполне верные духу русской истории со своей отрицательной стороны и в своей современности, неоспоримо верные также в коренном основании в освобождении народа с землей, оказались теоретическими, не совсем русскими, со стороны положительной, в задуманном ими новом общественном устройстве, очевидно сочиненном людьми того времени.
Вопреки примерам, стоявшим перед нашими глазами, мы сделали опыт, никому еще не удававшийся в Европе и шедший вразрез всему содержанию нашей послепетровской истории: окунулись в полную бессословность, растворили в массе свое, еще не достаточно связное, еще не созревшее культурное сословие, требовавшее времени и самодеятельности для того, чтобы стать на ноги — и теперь вкушаем уже первые плоды начавшегося всеобщего нравственного разброда, но только первые — далеко еще не последние плоды. В настоящее время у нас, как во Франции, не набирается четырех человек для выражения одного и того же мнения, и нельзя связать вместе даже двух человек для проведения какого-нибудь общественного дела, вне личных интересов; зато, не в пример Франции, где, по старой привычке, над человеком стоит еще некоторый надзор мнения, у нас нравственное своеволие личности ограничивается только чертой, за которой начинается вмешательство власти. Связность общества, внутренняя его дисциплина, подчиняющая лицо большинству с тех сторон жизни, к которым официальный закон не имеет доступа — без чего свобода невозможна — не успевшая окрепнуть до эпохи преобразований, расшаталась совсем, как только с нашего юного культурного общества была снята прежняя обстановка, хотя бы искусственная, поддерживавшая его цельность; общество наше подверглось участи всякого кирпича, с которого снимут рамку прежде, чем он затвердеет. Следуя нынешним путем, мы неизбежно придем к исходу слишком явному, чтобы можно было в нем усомниться: к тому исходу, что русское общество, т. е. вся наша историческая культурная сила, рассыпется сухим песком, утратит всякую способность к какому-либо сборному делу, к какому-либо умственному или практическому почину, утратит всякое определенное сознание о различии между нравственно должным и недолжным, всякую мысль об общем деле, сохраняя почтение к одной только истине — к практической истине личных интересов. Венцом такого общества станет видимо вырастающая у нас еврейская биржевая аристократия, как подательница единственного блага, сохраняющего свою цену одинаково и в глазах потомков Пожарского, и в глазах семьи Минина. Наше общество будет в состоянии производить, может быть, лично способных людей, но не выработает ничего из самого себя, не сложится ни во что определенное. Нам придется или дожидаться того счастливого часа, когда весь русский народ поголовно обратится в американский в отношении политической зрелости, — конечно, по вдохновению свыше, потому что нынешним путем мы не придем к такому концу, — или же оставаться навеки народом, способным жить только под строгим полицейским управлением; наша будущность ограничится одной постоянной перекройкой административных учреждений. Нечего и говорить, что на таком основании русская мысль и самобытная закваска, вложенная в русский народ его историей, пропадут даром, не разовьются ни во что осмысленное. Наш упадок совершится постепенно, не вдруг, но совершится непременно. Кто тогда будет прав? — Решаемся выговорить вслух: одна из двух сил — или русская полиция, или наши цюрихские беглые с их будущими последователями. Судьба России, лишенной связного общества, будет со временем поставлена на карту между этими двумя партнерами.
Если наша насущная потребность, наше спасение, заключается в общественном объединении, то мы можем спастись только возвращением на свой исторический путь, явно начертанный всем нашим прошлым — можем найти объединение лишь в единственной гражданской группе, несколько привыкшей к связности — в наследственном культурном сословии, заключающем в себе покуда итог русской сознательной силы, составляющем единственное наследство, полученное нами от петровского периода, а не в сочинении чего-либо нового и произвольного, еще никогда не удавшегося в истории. Мы далеки от мысли о какой-либо кастовой исключительности по крови и породе; мы считаем, вместе с большинством, русскую монархию — монархией чисто народной в своей сущности; мы хорошо понимаем, что Россия, созданная, одна из всех государств света, не завоеванием, а общенародной потребностью единства, не имеет никакого повода предпочитать одну группу граждан другой, независимо отличной способности людей; мы вполне верим в русский народ, не мифологический народ славянофилов, обладающий небывалыми на свете качествами, а в действительный народ, доказавший много раз свои великие свойства — и в пору создания Московского государства, и в 1612, и в 1812 годах, — в народ, который ныне, распущенный и оставшийся почти без надзора, ведет себя все-таки лучше европейской черни, у которой стоят по две няньки над душой; наконец, мы чистосердечно верим в будущность самобытно развившейся всесословной России. Но мы не верим тому, чему история не представляет примера, что отвергается разумом и самыми законами природы: возможности развития бесчисленного населения, еще не выработавшего себе окончательных форм, но уже заранее приведенного в состояние нерасчлененного, бессословного студня; населения, над которым не стоит явно очерченное, самодеятельное, исторически воспитанное культурное общество, скрепленное в одно целое чем бы то ни было: законом, обычаем или интересами; населения, в котором неразвитая масса предоставлена на произвол ее инстинктов, а правительственное действие — единственная живая у нас сила — проводится исключительно посредством наемников — казенного чиновничества, в сущности столь же чуждого видам власти, как и местным пользам, а главное — чуждого русскому народу, всем нравственным сторонам его жизни, более чем какое-либо из наших сословий. Несмотря на наружное сходство административных форм нынешнего времени и недавно окончившейся эпохи, между ними легла бездна. Пока русское дворянство составляло связное сословие, как ни слабо оказывалось его политическое воспитание, оно все-таки было проникнуто чувством своей обязанности к престолу и России; оно вносило это чувство в государственную службу, военную и гражданскую; дворяне, получавшие жалованье, были служилыми людьми своего отечества, а не простыми наемниками; мелкие исполнители стояли под их рукой; в русскую службу вносился дух не каких-либо личностей только, а дух сословия.
Немного времени прошло со дня растворения нашего отборного слоя в массе, растворения далеко еще не полного, а последствия его сказались уже яркими чертами в армии, в администрации, а более всего в самом обществе, утрачивающем со дня на день всякую нравственную дисциплину. Отдельный человек, как член общества, есть ничто, если он не какой-нибудь исключительный герой; он силен и предприимчив только взаимной поддержкой, он благонадежен только взаимным ограничением; где нет связного общества, там нет и надежных людей. Оставаться в нынешнем положении — значит не жить совокупной жизнью. Чем же, в чем же, около чего же мы можем связаться? Единственный общественный слой в России, не только достаточно образованный, не только проникнутый в известной мере историческими преданиями, но единственный, сохранивший хоть некоторую привычку к связности, к подчинению себе своих членов — есть дворянство, и только оно. Сознавая очень хорошо временное обезличение, политическую нестройность, малую привычку к дружному действию, еще усиленную отвычкой последних годов, признавая всю недозрелость русского дворянства, воспитанного, можно сказать, не сословно, а в одиночку, рассыпавшегося наполовину, вдобавок, во все стороны со времени преобразований, мы все-таки не знаем в России никакого другого общества, кроме дворянского, не видим никакого другого материала, который мог бы послужить основанием связному, мыслящему и политическому русскому обществу, кроме дворянства. Все знают, что наше дворянство — не самостоятельное сословие в государстве и не может быть таким, потому что оно есть творение верховной власти; что оно — не каста, а учреждение чисто политическое, первый приступ к организации России, не успевшей еще вполне организоваться; даже менее того: оно покуда только может стать политическим учреждением в пособие самой власти, до сих же пор было лишь сословием служилым, а потому оно никак не в состоянии злоупотребить своим положением для собственных сословных целей; но зато оно одно может дать нам то, чего у нас теперь положительно нет и без чего нельзя жить: стройность и совокупность русского общества, обязательное мнение и способность к общественному почину, не стесняя никакого проявления жизни внизу, принимая в себя все притоки вырастающих из почвы сил, служа сознательно верховной власти и направляя народ в свойственном ему духе, а не в духе канцелярского прогресса. Русское дворянство, организованное и открытое, составляющее союз образованных русских родов, какого бы они происхождения ни были, тесно сплоченное с верховной властью, надолго обеспечит правильное развитие России, обеспечит его до тех пор, пока не воспитает народ до всесословности — не на словах, а на деле. Конечно, нужно время, вероятно даже целое поколение, для того, чтобы сложить в связное сословие наше дворянство и все. что должно прирасти к нему в настоящем и будущем; разом ничего не делается, а теперь, когда наш культурный слой расшатался и расплылся, для сращивания его требуется еще больше времени, чем понадобилось бы в начале шестидесятых годов; но у нас нет другого выхода из нынешнего нескладного и ничего не обещающего впереди положения. Ни наше общество, ни наша армия, ни наши учреждения не могут поправиться и развиться без новой склейки, ядром которой может служить только то, что действительно у нас есть — петровское дворянство с крупным купечеством. Лучше поздно, чем никогда.
Обращаясь к образованным кругам, несущим на своих плечах житейские тягости, некого, кажется, убеждать в той истине, что мы находимся в полном нравственном разброде и что в таком положении нельзя оставаться. Громадное большинство наших развитых людей сознают необходимость организовать русскую жизнь, дать ей средоточие. Но если большинство пришло к сознанию этой потребности, то взгляды его на причины нашего общественного разобщения, а стало быть, и на средства к излечению, очевидно еще не объединились. Наше образованное и даже просто практическое большинство, официальное и частное, видит необходимость устроить нынешний непорядок, поставить объединение на месте разлада и предоставить управление местной жизнью, вершение чисто общественных задач, благонадежным рукам, но чьим именно рукам — это вопрос еще колеблющийся. Он колеблется потому именно, что на него смотрят почти исключительно с одной только стороны, формальной и внешней — со стороны задач местного самоуправления; между тем как в нем заключается еще внутренняя и гораздо важнейшая сторона, чисто нравственная — вопрос о нашей общественной цельности, о развитии и организации русского мнения, русских направлений и русской сборной деятельности, которые могут сложиться и явно высказаться только в твердо установленном круге людей сознательных, понимающих друг друга и свои права, привыкших к совокупному действию, идущих к одной цели, хотя бы различными путями. Без этих условий у нас никогда не сложатся большие, дисциплинированные группы единомышленников и не окажется господствующего мнения, т. е. Россия никогда не станет нравственно организованной страной. Известно, что никакое тело, растворенное в слишком большом количестве жидкости, не кристаллизуется. Вот важнейшая сторона вопроса. Время требует (надо прибавить — всегда требовало) объединения русского исторического слоя, выросшего и вырастающего из слоев стихийных, способного осуществить в себе самостоятельную умственную жизнь России и стать сознательным, ответственным во всем своем объеме орудием верховной власти, для развития нашего будущего. Эта вторая потребность очевидно господствует над первой — над пригодностью тех или других форм местного самоуправления, хотя в то же время дает и ей самой правильный исход. В русских уездах существует только то разумное общество, которое существует в Русском государстве; устройство швейцарского кантона в такой степени не соответствует состоянию нашего уезда, в какой общее устройство швейцарского союза не соответствовало бы состоянию русской империи. Задача текущего времени резко отличается от той, которую большинство нашего общества радостно приветствовало в начале шестидесятых годов; тогда, выйдя в первый раз на волю из полуторавековой школы, мы желали прежде всего осуществления своих заветных, хотя напускных идеалов; теперь же нам приходится думать об удовлетворении нашим вопиющим потребностям. Мы пожили с тех пор и понабрались опытности.
Можно спокойно ожидать часа, когда мнение о необходимости общественной связности, так же как о невозможности оставить народную толпу без просвещенного руководства, станет всеобщим между нашими образованными людьми. Но каким путем достигнуть этих целей? В этом отношении, насколько можно оглядеться в нынешней пестроте взглядов, существуют три главные мнения: одни думают, что дело обойдется само собой, без законодательных мер, и что наш культурный слой собственной силой всплывет наверх, что мы срастемся потихоньку; другие, сознающие потребность объединения без проволочки и не верящие быстрому торжеству одних нравственных начал в неустроенном обществе, хотят исключительного господства ценса, с устранением всякой сословности; третьи, наконец, и мы в том числе, доверяют так же мало спасительному действию ценса в самом себе, как и самобытному торжеству разума, и думают, что в человеческом обществе, как и в вещественном мире, ничто не слагается без центра тяготения.
Первое мнение — о самородном и безыскусственном восстановлении русской цельности — не выдерживает критики. Всякая сила, конечно, имеет вероятность восторжествовать рано или поздно, если она сила совокупная, растущая; но в том и дело, что у нас существуют только запасы общественной силы, а связаться им не на чем. Под щитом сильного правительства, обеспеченные в сохранении наружного порядка, мы можем долго прожить в состоянии беспорядка внутреннего, так долго, что наконец по привычке утратим веру во все на свете, кроме одной полиции; тогда будет уже поздно поправляться. Там, где есть привычки к общественному объединению, препятствия не страшны. Если б Англия была вдруг погружена в анархию каким-либо нежданным переворотом, то все-таки нечего было бы опасаться за ее общество, за ее владычествующую и связующую силу: английское общество могло бы утратить свои исторические формы, но оно не утратило бы ни своего нравственного господства в стране, ни своей стойкости и цельности, как не утратили их английские культурные классы на американской почве. Действительная сила всегда возьмет свое; но у нас вопрос идет не о проявлении силы существующей, а о том, чтоб эта сила могла сложиться на нашей бездейственной почве сама собой, не только без поддержки закона, но вопреки закону, недавно упразднившему завязи ее, начавшие было складываться. Мы все видим своими глазами, как русское общество стало с тех пор расшатываться, терять всякое единство; но не видим никакой причины, даже в будущем, которая могла бы сама собой породить обратное движение. Если бы даже такое движение могло возникнуть само собой когда-нибудь, что вовсе невероятно, то, в ожидании этого счастливого дня, мы настолько отстали бы нравственно от всего света, в такой век, когда всякий слабый виноват, что поплатились бы за внутреннее неустройство даже своим международным положением.
Разбирая вышеприведенное мнение, мы не касались двух разрядов людей: тех, которым всесословность мила по вкусу, которые любят ее как учреждение либеральное и видят в ней обеспечение воображаемых прав народа против захвата высших сословий — одним словом, людей, смотрящих на бессословность как на плодотворное начало в самой себе и ожидающих от нее неизвестных им самим, но во всяком случае хороших последствий; тех также, для которых бессословность составляет средство, а не цель. Первые у нас очень многочисленны, но наклонность их нельзя назвать прямо мнением, — это больше вкус, а о вкусах не спорят. В других землях иначе. Правильно или утопически понимает европейское фабричное население свои пользы, силясь оторваться от культурных слоев страны, но на Западе это движение существует, оно было достаточно сильно, чтобы провести закон о всеобщем голосовании, оно вызвало немало печальных, но тем не менее крупных явлений в народной жизни; там оно действительность, а потому естественно находит в образованных кругах сторонников и вожаков. В нашем народе нет и не может быть никаких стремлений к обособлению по множеству причин, давно уже указанных, между прочим указанных и в нашей книге. Русский народ — земледельческий, оседлый до такой степени, что даже в Петербурге он не разрывает связи с родной деревней; не скученный в городах, всегда бывший собственником на деле, а теперь ставший им по праву; он, правда, не устроен еще вполне в качестве собственника, но не устроен потому, что бюрократическая опека, взявшая его на свое попечение, не в силах идти далее наружного устройства; есть надежда весьма сбыточная, что у нас может широко развиться артельное производство и что вследствие того преобладание капитала не станет в России таким гнетом как в Европе; но даже этот вопрос, при слабом развитии русской промышленности, принадлежит еще будущему, а не настоящему и не может покуда вызывать никаких практических мер. Затем, сословной борьбы в России не было и не будет, по той простой причине, что у нас нет сословий в западноевропейском смысле, а есть только два слоя — образованный и необразованный, — из которых первый, по необходимости, служил, служит и будет служить орудием правительственного действия. Вопрос в том, какой вид службы этого слоя наилучше соответствует условиям времени — чисто казенный, как ныне, или земский? Речь идет не о передвижении властного положения из одного общественного пласта в другой, что действительно отзывалось бы переворотом; оно остается неизбежно в том же самом слое, способном его нести; дело в том, чтобы сложить образованных русских людей, имевших до сих пор лишь значение казенных чиновников, в связную, по возможности самостоятельную гражданскую группу, остающуюся, как и прежде, прямым орудием верховной власти. Эта потребность вызывается не теорией, а действительностью, так как наш разрозненный культурный слой, объединяемый только механически государственной службой, оказывается с каждым днем все бессильнее перед возникающими общественными задачами. Они становятся не по плечу ему, не только по отчужденности его от почвы и действительной жизни, но также вследствие въевшегося в него, очень понятного равнодушия и к общему делу и к коренным государственным основам; большинству всякого чиновничества все равно от кого получать жалованье, лишь бы получать его; характер наемничества вытравляет из него все более гражданское чувство, а между тем для земской деятельности остается лишь оборыш людей. Для собственного обеспечения правительству выгодно обратить созданный им культурный слой из слуг наемников в верноподданных граждан, поверяющих друг друга перед лицом всей земли. При бесформенности, как и при общественной сомкнутости, значение остается за тем же самым сословием, народ находится под его же управлением, но мера пользы, приносимая им, будет совсем иная. Исключительное значение остается за тем же самым сословием, только лучше приспособленным к потребностям времени. Спорить о таком приспособлении можно лишь в смысле политических, а не социальных видов, которые остаются тут ни при чем. Наконец наша верховная власть, общенародная по своему происхождению, никогда не допустит преобладания одной группы русских людей над другой, в ее личную пользу, независимо от польз государственных. При таком национальном складе мы смело можем сосредоточить помыслы на потребностях текущей эпохи, не принимая в расчет экономических и социальных вопросов, волнующих Западную Европу, и не пробуя кроить себе политического платья с запасом, для неизвестных нужд отдаленных поколений. По самой сущности единственных наших русских действительностей, образуемых двумя полюсами — исторической верховной властью и духом народа, — потребное нам, осмысленное современное устройство, есть только форма, организация общества, соответствующая его росту; она не заковывает жизнь будущих поколений в какой-либо неизменный тип, не предрешает нисколько того, что окажется нужным России через сто или двести лет. Наша история последовательно меняла орудия, посредством которых правительство проводило свои действия в страну; стало быть, ей и теперь нет надобности стеснять себя из-за фантастических соображений о потребностях грядущих поколений, тем более что человеку не дано заглядывать так далеко в будущее. «Несть бо ваше ведение времена и веки», — сказал всемирный учитель[212]. Современные же нужды — не только общества, но простонародья, требуют у нас прежде всего совокупности, взаимодействия и просвещенного руководства, невозможных без связности образованного слоя. Такое руководство необходимо более всего самому же народу, для того, чтобы развить врожденные ему способности; сам по себе в целую тысячу лет он развился лишь до того состояния, в котором пребывает на наших глазах. Русское простонародье понимает свои выгоды несравненно яснее книжных своих сторонников: оно мало доверяет выборному начальству из своей среды, полагается гораздо более на местного помещика, чем на либерального чиновника, не знает никакой зависти к высшим классам, выросшим и повседневно вырастающим из его же среды. Надобно полагать, что русскому сельскому люду показалось бы довольно забавным предложение: потерпеть неурядицу неопределенное время для того, чтоб когда-нибудь какое-нибудь из русских поколений не было стеснено существующими формами в свободном выборе своего общественного устройства. Надобно думать, что этому вожделенному поколению пришлось бы даже не под силу строить что бы то ни было — оно слишком отупело бы от вековой разладицы. Между тем — вот все, на что сводятся доводы любителей бессословности ради самой бессословности. Умнейшие из них понимают невозможность оставаться долго в чисто хаотическом состоянии и ищут выхода — не в общей и явной связности по закону и обычаю, а в частном, как бы потайном срастании в среде каждой общественной группы особо — что, во-первых, не подает никакой надежды на успех и вовсе не достигает существенной цели, а во-вторых, доказывает внутреннее признание самого принципа, с желанием обойти его во что бы ни стало — из-за личного вкуса. Каковы бы ни были взгляды наших сторонников бесформенности во всех прочих отношениях, они очевидно принадлежат к еретической для науки секте, верующей в самозарождение; они ждут всходов там, где ничего не посеяно, и не хотят понять, что бесформенность, являющаяся не в колыбели общества, а в поре его сознательности, может развиваться только в свойственном ей духе; что бесформенность текущего дня обращается в двойную бесформенность завтрашнего и тройную последующего, пока наконец нравственные силы народа, не высказавшись, придут в разложение и нация начнет скатываться по обратному склону.
Мы не станем распространяться о немногих людях, видящих в нынешней бессословности лишь средство для осуществления желаний, в которых они не могут признаться. Такой разговор в печати невозможен. Но для нас не составляет сомнения тот вывод, что даже эти люди, и даже с их исключительной точки зрения, глубоко ошибаются; массу можно поворотить в какую бы то ни было сторону только умственными силами, которые должны образовать прежде нечто цельное, способное слагаться в определенные группы; иначе происходит лишь одно последствие — только впадает в китайский застой и всякое желание действовать на нее уподобляется тогда затее — вызвать бурю на море, дуя на него с берега. Восстановление общественной цельности рассеет, очевидно, утопии этих искателей приключений, они увидят воочию свою ничтожность, как только можно будет сосчитать направления; но тогда, по крайней мере, они явно поймут причины своей несостоятельности, чего теперь не могут понять. Увековечение современного разлада не обещает выгоды никакому мнению, ни с какой точки зрения; но оно представляет положительный вред всякому делу, общему и частному, делу всяких людей, каковы бы ни были их личные стремления. Потому, оставляя в стороне мнение о самозарождении русского общества, как противное законам природы, отвергающим всякое самозарождение, сосредоточим исключительное внимание на сбыточном.
Второе мнение — о возможности создать живое русское общество исключительно посредством ценса — нельзя не назвать серьезным: оно приводит в свою пользу веские доводы; тем не менее мы считаем и этот способ не достигающим цели, имеем явные причины, как читатели увидят, считать его таким. Главный довод сторонников этого мнения состоит в трудности, — по их словам, почти невозможности, — воскресить русское дворянство в его прежнем сословном виде, вновь вдохнуть в него жизнь. Они говорят: «Наше дворянство, во-первых, рассыпалось. В переходное время преобразований те из русских помещиков, которые имели побольше средств, уехали за границу, те, которые имели их меньше, вторично поступили на службу или перебрались в города; ни тех ни других теперь уже не соберешь. Наши уезды опустели до такой степени, что даже для нынешней земской службы, с ее тесным кругом действия, нет достаточного числа благонадежных людей. Уцелела одна только петербургская аристократия, поголовно служащая или считающаяся на службе, давно уже ставшая совершенно чуждой областям. Кроме того, слабая связь, соединявшая дворянство в сословие, теперь почти совсем распалась; само общество не делает никакого различия между местным дворянином и всяким другим ценсовым владельцем. В-третьих, дворянство потеряло веру в себя и в свое значение; расстроенное однажды, оно будет смотреть на себя, если его сомкнуть вновь, как на наружное учреждение, подверженное в будущем опять, может быть, новой ломке, а не как на твердое самостоятельное сословие. В-четвертых, человек силен только сборным духом своего общества, а с тех пор как дворянское общество перестало быть действительностью и обратилось в нарицательный сбор землевладельцев, в нем заметно ослабел прежний дух: где те люди из местных помещиков, каких мы знали — стойкие, полные уважения к своему званию и доброжелательные к низшим, к которым ходил судиться весь околоток? Возможно ли, прибавляют сторонники ценса, воскресить прошлое и не признать действительности как она есть. Конечно, у нас теперь нет общества и оставаться в таком состоянии нельзя. Но за неимением дворянства можно попытаться связать в нечто цельное — имущественные, ценсовые классы».
Мы не ослабляли доводов этого мнения, напротив, рады были бы усилить их новыми, чтобы осветить дело со всех сторон; мы ищем не литературного успеха, а выхода из нашего современного хаоса, а потому не отвращаем умышленно глаз от действительности. В вышеприведенных доводах несомненно есть много правды, но только эта правда нисколько не изменяет постановки дела: она не доказывает ни возможности сложить прочное, охранительное общество без исторической сердцевины, из таких несвязных лоскутьев, как случайный имущественный цене, ни возможности найти в России какую бы то ни было склейку, какую-нибудь, хотя бы расшатанную, привычку к единству и связности вне дворянства. Во внутреннем обозрении «Вестника Европы» за январь 1874 года была с редкой силой выяснена немыслимость надежды — создать стройное и охранительное политическое общество из всех выигравших номеров текущей спекуляции. В том же журнале была помещена замечательная статья г. Маркова о вопросе — кто может вести местное самоуправление и кому верит русский народ. Все читали письма из провинции в «Московских Ведомостях». Мы указали только на выдающиеся труды в этом роде, — но их много, наше общество начинает высказываться, и из показаний его достаточно видно, насколько оно верит и в успех бессословности, и в спасительную силу одного ценса. Но дело не в статьях. В глазах света стоит довольно примеров, как удачно ценс, сам по себе, спасал европейское общество. До сих пор ценсовое сословие удалось только в Англии, потому что оно явилось там не бюрократическим списком крупных плательщиков податей, а постепенным разрастанием высшего исторического сословия страны, органически сращивавшего и сращивающего с собой все подымающееся вверх. Но этот же самый цене, введенный искусственно, как учреждение, — как некоторые предлагают ввести его у нас, — во французское общество, не сплотил и не спас ничего; вооруженная ценсовая буржуазия была взята в плен несколькими сотнями уличных оборванцев. Во Франции же дело шло только об охранении общества, у нас оно идет — о создании его. Какая связность, а главное — какая умственная цельность, необходимая для установки русского общественного мнения, может быть достигнута бумажным объединением самых разнородных, чуждых между собой даже в коренных понятиях, плохо понимающих друг друга единиц, не соприкасающихся между собой вне официально навязанных им занятий? Между тем эти же самые люди, примыкающие постепенно — одни потомственно, другие лично — к среде уже установленной и представляющей хоть некоторую связность, непременно станут проникаться ее духом и свяжутся между собой органически. Политическое общество, построенное на таких началах, будет иметь под собой основание, способное к дальнейшему развитию; во всяком же случае мы пойдем вперед английским ходом, который привел к чему-нибудь положительному, а не французским, который привел только к сентеннату. Если бы нам пришлось необходимо выбирать между политическим обществом исключительно ценсовым и нынешним бессословным разладом, мы не колеблясь предпочли бы второй. Русский народ сам по себе, как охранительный устой, верный своим коренным преданиям, вполне благонадежен. Неудобство нынешнего склада заключается в том, что этому народу приходится решать вопросы на три четверти для него недоступные — причем, естественно, он становится жертвой всяких интриг в пользу личных интересов. С развитием нашей общественной жизни число недоступных народу вопросов возрастет до 9/10, что затормозит все дело; с тем вместе растворенное в массе культурное общество останется навеки не сложившимся. Но при нынешнем устройстве наша сборная жизнь основана все-таки на почве, хотя и непроизводительной, а не на флюгере, как было бы с передачей ее в руки такой мешанины, какую представляет нынешний русский цене, особенно невысокий, — потому что цене высокий, господство исключительно богатых людей, у нас немыслимо; оно слишком противоречит русским нравам.
Недостатки русского дворянства в его нынешнем виде очевидны; но они не такого свойства, чтобы можно было не только отчаиваться за него, но даже сомневаться в том, что наше дворянство может служить надежной сердцевиной русскому культурному слою, как будущему политическому сословию, и русской умственной жизни. А как вне дворянства у нас положительно ничего нет, то и выбирать не из чего. Общие же недостатки нашего дворянства, как всякий знает, состоят в разрозненности, значительно увеличившейся еще в последние годы, и в отсутствии гражданского воспитания — откуда и обезличение, и шаткость. Как исключительно служилое, оно связывалось только вокруг престола, в государственной деятельности; но по крайней мере эта связь вместе с известной однородностью воспитания и преданий, осталась в нем и только в нем одном; она легко перейдет в связность гражданскую, земскую, как только наше историческое сословие будет поставлено перед настоящим делом — поставлено как сословие, а не как сбор несвязных личностей. Частные же вышеуказанные недостатки дворянства, на которые упираются сторонники исключительного ценса, составляют принадлежность — не сословия, а только нынешней переходной полосы времени. Отказываться от единственного орудия общественной силы, оставленного нам в наследство многовековой историей, из-за временных его несовершенств, значило бы дать ему ржаветь еще более и добровольно увековечивать наше неутешительное настоящее. Все недостатки русского культурного слоя привиты ему школьным периодом и теоретическим переустройством, а потому все они излечиваются деятельной общественной жизнью. Начнем с первого недостатка. Покуда, правда, наша аристократия (служебная — другой у нас никогда не существовало) действительно оторвана от своего сословия, что сильно подрывает его значение. Со времен Петра Великого верхушки привилегированного класса постоянно замыкались в столицах и не составляли одного тела с областным дворянством, в силу тех же условий, которые разъединяли все дворянство между собою — в силу потребностей государственной службы. Для этих целей исключительно создавались у нас и новая аристократия, и все культурное сословие. Очевидно, что с изменением способа правительственного действия сообразно спросу времени, с перенесением центра управлений из канцелярий в земство, большинство дворянства, служившего до сих пор верховной власти в качестве слуг-чиновников, обратится в ее слуг земских; в земстве будет составляться репутация людей; земство, а не столичные гостиные и министерские канцелярии станут рассадником наших государственных деятелей. Такое же рассредоточение (вместо нынешнего военно-окружного) крайне необходимо для армии; высшее и низшее дворянство должны быть одинаково разлиты в ней. Когда двойное это перемещение совершится — а без него мы не обойдемся, — тогда большинству богатых русских родов незачем будет скапливаться в столице — праздная жизнь вне всякой службы не в наших нравах; для своей прямой пользы они станут начинать карьеру на родине, сольются с местным земством и станут его головой. Одна из важнейших причин нашей сословной неокреплости рассеется сама собой.
То же самое, и еще точнее, должно сказать о нынешней рассыпанности дворянства, об опустении наших уездов. Это явление действительно существует, но оно не имеет никакого отношения к новым будто бы нравам сословия; в нем выразилась только особенность переходного времени. Конечно, теперь уже трудно собрать всех помещиков, разбежавшихся тринадцать лет тому за границу и в города, но большинство их вернется, когда увидит приличное для себя положение в родной местности; а затем у этих доморощенных эмигрантов есть дети, уже взрослые, дело же идет не собственно о текущем часе, а о нашем будущем. Главное же, наше культурное общество, ставшее опять государственным сословием, будет властным над своими членами, поголовно обязанными к срочной земской службе, и не допустит нового разброда между ними; да никто и не подумает о разрыве связи со своим пепелищем, когда земские права будут упрочивать личное положение, а земская деятельность — складывать репутацию человека. В будущем, конечно, надобно ждать постепенного сокращения в деревнях дворянства мелкоместного, недостаточно обеспеченного своей землицей при новых условиях хозяйства; оно будет вытесняться крестьянским и крупным землевладением, оставаясь долго еще необходимым для государственной службы, особенно же в армии; но тем более широкое поле предстоит дворянству ценсовому. Оно также будет отчасти и постепенно заменяться новыми выросшими из почвы землевладельцами (недвижимые имения стали переходить у нас из рук в руки гораздо чаще прежнего), но эти новые люди, выдвигаясь один за другим и постепенно, станут прирастать органически к государственному сословию в свойственном ему духе. Дух же этот сохранится и разовьется широко, опасаться тут нечего. Кажущееся оскудение нынешнего сельского дворянства, отсутствие людей, к которым прежде ходил судиться весь околоток, произошли явно от его рассеяния и от утраты прежнего положения; люди эти живы, но одни из них в отсутствии, другие не хотят и не могут выходить из пределов частной жизни. Не всякий станет добровольно баллотироваться в мировые судьи, при нынешнем духе и направлении общественного дела. Наше культурное сословие, конечно, утратило веру в себя, после того как порвалась его сомкнутость и от него остались одни бессвязные единицы; можно испарить всю невскую воду, разлив ее по стаканам, выставленным на солнце, хотя нельзя испарить текущую Неву. Так же и с сословием. Самые развитые люди, кроме гениев, сильны только общественными, а не своими личными силами. Русское культурное сословие, сложенное в государственное, необходимо проявит всю суть умственных и нравственных сил, присущих русскому народу, — так как эти силы в нем только, и ни в ком кроме него, становятся вполне сознательными. Потому мы остаемся в убеждении, что выбора нет: само собой дело не поправится; исключительный цене приведет нас еще к большей расшатанности, чем нынешняя бессословность; остается только дворянство как средоточие необходимой нам организации. Конечно, к дворянству, как к сословию государственных избирателей, представляющих собой не какую-либо сословную касту на западный образец, а итог умственных сил России, необходимо присоединить крупные капиталы и людей умственного труда, заявивших свою способность, — иначе оно осталось бы односторонним и искусственным учреждением, не выражающим действительности сил, руководящих народной жизнью.
Когда политическое сословие государства смыкается вокруг наследственного класса — иначе оно у нас немыслимо, — то оно должно владеть своими членами и открывать свою местную среду не иначе как по общему согласию — как лицам, удовлетворяющим требованиям сословным и ценсовым, так и людям всякого звания, удостоенным общественного доверия. Нам замечали, что группа полноправного местного сословия будет облечена таким образом правами остзейского дворянства; мы не видим тут ничего схожего. В прибалтийских губерниях привилегированное сословие пользуется правом допускать в свою среду благородные роды наследственно, мы же говорим о личной оценке людей; но, кроме того, остзейское дворянство есть кровная каста, руководимая своим тесным сословным духом, а у нас же дело идет о том только, чтобы сомкнуть в одно целое политический и гражданский, естественно выросший и постоянно вырастающий из почвы культурный слой, сплотить сословие русских европейцев, способных относиться сознательно к вопросам времени. Если такая спайка не может обойтись у нас без признанного дворянства, то никак не вследствие какого-либо аристократизма в началах, а по трем давно уже известным нашим читателям причинам: потому что у нас нет другого образованного слоя, кроме дворянского; потому что в одном дворянстве у нас оказывается некоторая привычка к связности; потому что наш культурный пласт существует покуда в виде сырого материала — не более; ему предстоит еще связаться, а прочно связаться без сердцевины, без устойчивого общественного центра — невозможно, как доказывает история. Мы достаточно развили эти доводы в предшествующих главах. В наших местных культурных группах, положим хоть уездных, прочно устроенных, не может зародиться никакого кастового духа, а потому и в выборах их выразится только местное общественное мнение, а не сословная ревность, как в остзейском дворянстве. Между обществом такого устройства, хотя бы сто раз привилегированным, т. е. полноправным в смысле общественной деятельности, и аристократией какого бы ни было вида нет ничего общего. Смешивать эти два разряда учреждений — значит не понимать оснований — не только общественной науки, но даже практической жизни. Аристократическое общество не сочиняется; да у нас нет для него и материалов. История определила нам быть монархией народной и земской, из чего, однако ж, вовсе не следует, чтобы мы должны были оставаться обществом неорганизованным.
Всякий понимает, что образованный и имущественный класс, окончательно сомкнутый, руководящий общественной жизнью и земством по указанию верховной власти, есть только орудие, а не цель, а потому не может иметь поползновения стать всем — не только в государстве, но и в народе. Назначение его — объединить наши сознательные силы, но не подавлять ничего действительно живого, стоящего вне его. Мы уже высказали наше мнение: высшее сословие должно быть у нас открытым для всех образованных родов и видных заслуг потомственно, для всех людей, заявивших свою способность к общественной деятельности — лично; оно должно руководить крестьянским самоуправлением и развивать его, не замещая его собой; должно нести обязательно тягости государственной и земской службы; должно взращивать на почве своего местного самоуправления добрых слуг Государя, изучивших действительную жизнь, для деятельности всероссийской; должно воспитать русский народ со временем, конечно, еще не скоро, до той меры всесословности, какая будет отпущена нам историей естественно, без натяжек и искусственных учреждений. Но затем, если мы хотим развиться до полной нравственной самостоятельности, то сомкнутое культурное сословие должно также стать единственным орудием правительственного действия. Ему следует вверить полноправное местное самоуправление, во всем его объеме, до той черты, с которой начинается действие государственной власти; из его недр, из его выдающихся людей придется складывать высшую служебную иерархию, сначала областную, а потом и государственную. Даже в чиновничьей Франции, лишенной школы местного самоуправления, лучшие префекты — не говоря о министрах — выходят преимущественно из общественных деятелей, даже из людей так называемого праздного общества, заменяющих наукой жизни знание форменного делопроизводства; у нас же все дворянство начинает и еще долго будет начинать жизнь государственной службой; наше земство долго еще будет состоять из людей исключительно служилых — тем естественнее полное доверие к нему. Канцелярским учреждениям останется у нас еще достаточно места, лишь бы направление дел было изъято из их рук. Перенесение центра тяжести из чиновничества в общество совершится легко, как только само общество будет установлено на прочных основаниях. Уравновесить же эти две силы — земскую и бюрократическую, происходящие из источников совершенно различных, выражающие совсем иные отношения правительства к народу, даже другой возраст государства, вносящие в общее дело дух прямо противоположный, — совершенно невозможно. Такое сочетание двух равных, но разнородных сил в общественном теле привело бы прямо к неподвижности — ни к чему иному. Одна из них должна пользоваться господствующим, другая лишь подчиненным, вспомогательным значением. Или общественные деятели будут руководиться канцелярией, или канцелярия будет руководиться общественными деятелями — другого выхода нет. Мы достаточно вкусили плодов первого преобладания — хотя неизбежного, а потому и естественного в продолжение нашего воспитательного периода. Но этот период уже упразднен нынешним царствованием. Открылся новый, а вместе с ним и новые потребности, для удовлетворения которым бюрократия бессильна. Очевидно, какая сила стучится теперь в дверь и готовится на смену прежней, в качестве главного орудия верховной власти. Правильность нашего развития в настоящем и будущем зависит от ее признания, явного и определенного, со всеми его последствиями. Надобно заметить, однако ж, что выдающаяся черта нынешнего общественного склада, устраняющая даже мечту, чтобы из него могло выработаться что-нибудь само собой, без давления сверху, заключается в том, что наше общество раздвоено и тормозит само себя, потому именно, что большинство культурного слоя — люди, оторванные от почвы, присосавшиеся к государственной службе под всевозможными названиями. При отрешенности от действительной народной жизни эта половина образованного слоя находится почти вне влияния сборного опыта и вновь возникающих общественных потребностей. Оттого, с одной стороны, часть русского дворянства, облеченная в вицмундирный фрак, увековечивается, как под стеклянным колпаком, в заколдованном круге полунигилистских понятий, навеянных на него началом шестидесятых годов, — хотя не более как на словах; с другой стороны, она крепко держится за свое нагретое место и предпочитает известное — сословную службу, казенную, неизвестному — сословной службе, земской. Несомненно, что главными противниками связной общественной самодеятельности, хотя бы передаваемой исключительно в руки культурного сословия, являются у нас люди того же сословия, ставшие в ряды бюрократии, по крайней мере, многие из них. Переход, наиболее необходимый современному русскому обществу, тормозится половиной самого же общества, предпочитающей бесформенность жизни — не от непонимания, даже не от увлечения ложными идеями, а из-за личного удобства. Наше вицмундирное дворянство не желает самостоятельного земства, чтобы не подорвать своего личного положения. Но мы, русские, можем смело положиться в этом вопросе, как и во всех коренных вопросах, на нашу историческую власть: она всегда скорее упреждала, чем откладывала осуществление всякой сознанной потребности. Не остановившись перед местничеством при Федоре Алексеевиче, перед святыней народных обычаев при Петре Великом, перед крепостным правом при ныне царствующем Государе, она не остановится перед преданием бюрократии, хотя предание это проросло сквозь все наши кости. Но для того чтобы бюрократия могла уступить свое место иной, свежей силе, надобно, чтобы эта сила была готова ей на смену — в виде сплоченного русского общества, сплоченного на первых порах хотя бы только положительным законом. Это цельное тело не замедлит проявить и цельный дух.
Русская история до сих пор шла вперед неуклонно, не сбиваясь с пути, несмотря на чрезмерные осаждавшие ее препятствия, вследствие того преимущества, что в ней сочетались в равной степени сила устойчивости и сила движения. Наша верховная власть оставалась и останется непоколебимой в своей сущности. Но она никогда не смешивала форм с сущностью, как происходило в других странах, решительно меняла эти формы, когда они отживали свое время, и создавала из недр общества новое, соответствующее эпохе орудие, становившееся на долгое время главным рычагом правительственного действия. Такими последовательными орудиями были: родовое боярство (созданное, а не унаследованное) в московском периоде и безличная бюрократия в воспитательном; очевидно, что в начинающемся периоде полного развития русской жизни основным орудием правительства может стать только культурное общество. Предшествующий период выработал в этом отношении не более как материалы, воспитал русских европейцев и пользовался их личной службой; сращивание наших сознательных людей в сословие действительно государственное есть дело наступившего времени.
Непрерывность развития в эпоху близящейся возмужалости, если только мы сами не замедлим ее наступления, обеспечена нам историческими условиями прочнее, чем какому-либо народу в Европе. Русская верховная власть, создавшая наше государство и взросшая сама на всесословной почве, — на почве общих русских польз без различия лиц и состояний, не видавшая противников и никогда не нуждавшаяся в союзниках внутри государства, одна на нашем материке не может быть пристрастной ни к какой определенной форме общественного склада, кроме той, которая наилучше соответствует росту общества. При таких отношениях к народу русское самодержавие не имеет ничего общего в основании с неограниченными административными монархиями Запада, недавно еще повсеместными, дух и содержание которых были заранее определены теми силами, с помощью которых они установились. Наше самодержавие, стоящее выше всякого духа партий и общественных групп, представляет такое же общее, коренное и нераздельное начало, как народовластие в серьезной республике, — начало, перед лицом которого не существует в государстве никакой самостоятельной силы, кроме той, которая поддерживается потребностью времени и общим убеждением в ее пользе. Полнота и единство государственного начала в самодержавном и республиканском виде правления не дают ему повода смотреть ревниво на какую-либо развивающуюся общественную силу, всегда встречаемую ожесточенным противодействием в странах, где власть основана на уравновешивании и примирении нескольких разнородных начал. В последних государствах форма, ограждающая права одной из сторон, составляет половину дела и не уступает своего места без битвы. В России и в Америке она не может противоречить полновластному началу, на котором построено государство, не может возбуждать его ревности, почему развитие общественных сил в соответствующих времени формах, естественный рост народного духа — и у нас, и за океаном, обеспечены самой сущностью господствующей власти, ее полным политическим беспристрастием. При культурном обществе, действительно сознательном и связном — но не иначе — и в самодержавной монархии, какова наша, и в благоустроенной республике, какова американская, заведывание делами всегда будет находиться в руках людей, выносимых вперед мнением, выражающих настроение большинства, — потому именно, что основная власть, от решения которой все зависит — осуществляется ли она в лице самодержавного монарха или самодержавного народа, — не имеет личных интересов и не связана ни с какими второстепенными общественными подразделениями. В западных же монархиях, сложившихся на феодальной почве, как и в республиках искусственных, правительство опирается исключительно на некоторые общественные группы и связано их интересами: в Пруссии оно опирается на родовое юнкерство, в Австрии — на онемеченную крупную аристократию и на небольшой клочок чисто немецких областей, во Франции — при Бурбонах опиралось на эмигрантов и иезуитов, при Бонапартах — на штыки и на биржу, при Луи-Филиппе и Тьере — на буржуазию; везде же, по необходимости, еще на чиновничество и на войско. В таких государствах правительство, озабоченное собственным самосохранением, очевидно, не может во всем и всегда смотреть благоприятно на свободный рост общества; оно охотно допускает в нем только то, что соответствует его собственным началам. Одна Англия составляет исключение, потому что, при всей разнородности государственного строя, ее политический слой складывался не механически, а органически, срастаясь в одно целое.
Мы говорим не о том, что у нас уже осуществилось, но о том, что естественно вытекает из данных нам историей основ, что должно окончательно из них вытечь при правильном народном росте. Мы отметили еще в прежних главах условия, тяготевшие над нашим прошлым: Русское государство до вчерашнего дня ни разу еще не пользовалось полной свободой действий; оно должно было тратить все силы без остатка — сначала на свою установку, потом на просвещение общества. До окончания воспитательного периода нам было некогда выводить практические последствия из своих теоретических государственных начал. Час этот настал или, правильнее, настает только теперь, но он настает условно. Под непоколебимой верховной властью, совершенно беспристрастной по своей сущности к проявлению и формам национальных сил, — к тому, что мы назвали естественным народным ростом, наше сознательное общество может свободно развиться до полноты своего внутреннего содержания, проявить в соответствующих и законных формах все, к чему оно способно, ведя за собой народ — но при условии, чтобы у нас было цельное общество, которого покуда нет и следа, меньше следа, чем было когда-нибудь. Правительство может только допустить, поощрить и узаконить всякий шаг вперед, созревший в общественном сознании; придумывать же его само для нации оно не может. Самые лучшие государственные начала приносят плоды только в сочетании с созревшим народным разумом, а разум зреет в народном, как и в единичном существе, только в голове, а не в членах. Когда общественное тело не венчается хорошо устроенной головой — сознательным и связным политическим сословием, — оно может наслаждаться только крепким здоровьем и внешней силой, но внутреннее развитие для него недоступно. Присочинить же искусственно такую голову к народу немыслимо. Оно может думать только той головой, какая у него есть в действительности, какую вырастила ему история.
Мы высказали свое мнение о вероятных формах нашего будущего развития. В этом отношении нам приходилось говорить то, что было уже сказано несколькими проницательными умами, наилучше оценившими основания, на которых стоит Россия. Дело это, впрочем, само по себе достаточно ясное. Для людей, не верящих в самозарождение, всякий плод есть произведение дерева, на котором он растет. На нашу почву история не бросила семян парламентаризма в его европейском и американском виде — в смысле партий, действующих от своего лица и побеждающих одна другую временным привлечением большинства культурного слоя на свою сторону. Для такого рода деятельности у нас нет никакой закваски, не только в русском обществе, но даже в русской личности. Она требует существования в стране каких-либо самостоятельных сборных сил, способных выступить от своего имени — весь западный парламентаризм есть дело сословное, а не общенародное. В России нет даже признака какой-либо самостоятельной силы, вне верховной власти, создавшей наше государство. Но история дала нам другое: полное доверие между властью и народом, выразившееся в совещательных собраниях, созываемых по каждому важному случаю, обратившихся почти в обычай в конце московского периода, — собраниях, которые непременно развились бы в постоянное учреждение, несмотря на самые неблагоприятные условия, на постоянно осадное положение государства, если бы не были внезапно прерваны петербургским периодом, устремившимся по необходимости к задаче совсем другого рода. По завершении этой задачи, возвращаясь от личного воспитания и исключительно государственных дел к общественным, у нас нет другой точки отправления, кроме той, на которой мы остановились в 1688 году; с нее только мы можем начать новое движение вперед, не срываясь с дороги, по которой шли наши предки, но довершая сознательно их дело. Нет сомнения в том, что русская власть XIX века, закончившая задачу воспитательного периода и по личному почину воззвавшая общество к самодеятельности, окажет ему то же доверие, какое оказывала два века назад — если общество будет знать само, что ему нужно, т. е. если у нас состоится связное политическое общество. Нравственное единение правительства со страной в совещательных собраниях, общих и областных, смотря по обширности предметов обсуждения, совокупно с подбором государственных людей из земской же самодеятельности, с нашей практической почвы, принесет со временем плоды несравненно более прочные и важные, чем приносит их неискренний парламентаризм европейского материка. Но для такого единения нужно предварительное условие — чтобы правительству было с кем единиться. Соглашение с восьмидесятимиллионной бессознательной массой осуществимо только в сказках и народных операх. Наше политическое общество не может появиться вдруг, во всеоружии; оно должно предварительно связаться в областях, из материала уже готового, но еще не связного; всему свой черед. Надо сказать еще больше — это политическое общество никогда не разовьется само собой, при нынешней разрозненности, сколько бы ни нарастало для него запасов; его может сложить в одно целое только та сила, которая создала Россию и все, что в ней есть — русская историческая власть.
Основания, на которых стоит современная Россия, — единение непоколебимой и беспристрастной по своей сущности верховной власти с народом, чуждым сословного соперничества, — обещает нам очень богатое гражданское развитие в будущем, — если мы сумеем впору понять свою личность и свои особенности, если мы искренно оставим несостоятельную мысль о подражании чудным учреждениям, которые могут быть только декорацией на нашей почве, и станем думать о развитии общественных форм, действительно нам свойственных. Мы считаем себя вправе говорить об этом краеугольном вопросе, потому что говорим чистосердечно, в полном убеждении, что у нас есть в зародыше все, что нам нужно, и что мы можем развиться широко и прочно, не сходя с наших исторических основ — с которых вдобавок и сойти невозможно, так как они несравненно прочнее всяких преходящих стремлений. Мы сказали уже и думаем, что нашему отечеству до сих пор некогда было выводить практических последствий из начал, заложенных в наш государственный строй. Формы, насильно навязанные нам необходимостями каждого из прожитых периодов, постоянно закрывали их сущность. Час для их обнаружения настает только теперь, хотя мы живем еще покуда под формами воспитательного периода, не успевшими уступить место новым. Бюрократия, произвол частных властей и разъединенность культурного слоя, лишающая его всякой самостоятельности — основные и неизбежные черты воспитательного времени — до сих пор еще составляют видимую наружность нашей общественной жизни; но смысл их уже в прошлом, а не в будущем, и даже не в настоящем, хотя не только иностранцы, но огромное большинство русских людей видят в них как бы неотъемлемую принадлежность нашего коренного начала — самодержавия. Они судят о принципе по формам, в которые облекала его преходящая историческая необходимость, — по военной диктатуре московского периода и воспитательной миссии периода петербургского, не допускавших полной откровенности между властью и народом. До сих пор многие говорят о нашем государственном начале в каком-то общем смысле, между тем как русское самодержавие есть очевидно начало совершенно новое в истории, существенно способное применяться к потребностям каждой эпохи. В нем выразился, думаем, единственно возможный вид верховной власти монархического народа, не раздробившегося на самобытные, резко отграниченные сословия, отстаивающие свои права каждое само за себя, как было и есть на Западе. Всякий народ отражается в своей верховной власти; русский народ, никогда не разрывавший общественной цельности, не мог, да и не имел повода думать об осложнении своих правительственных форм, никакой сознательный бытовой интерес внизу не чувствовал в том надобности. Наше всенародное самодержавие, как народовластие в республике, стало принципом, не допускающим искусственного владычества меньшинства, но по сущности своей благоприятным всему, что желательно для сознательного большинства нации. Мнение, часто выражаемое и иностранцами, и некоторыми русскими людьми, что под самодержавием всякая даже низшая власть — самодержавна, вследствие чего общественная жизнь не может развиваться свободно, относится, очевидно, не к сущности дела, а только к пережитым нами формам московского и воспитательного периодов, когда у нас не существовало самоуправления, а культурное, т. е. политическое сословие государства, действовало не сообща и не от своего имени, а лишь в качестве казенных чиновников. Это сословие и впредь будет не более как орудием правительства, потому что русский народ не признает никакого самостоятельного источника власти вне власти царской, но отдельные органы его, ответственные снизу и сверху, ответственные перед мнением русской земли — облеченным в соответственные формы для своего выражения, — утратят всякое поползновение к произволу; с другой стороны, нельзя даже придумать повода, по которому правительство, не нуждающееся ни в каких союзниках внутри государства, а потому не связанное никакими сословными и частными интересами, стало бы систематически противиться заявлению сознательного, организованного и вполне верного ему русского большинства. Даже деятели государственные, избираемые властью лично, поставленные перед гласной расценкой этого большинства, станут людьми вполне ответственными — гораздо более чем в странах конституционных, где эта ответственность есть только слово, прилагаемое к делу разве лишь восторжествовавшей революцией. Чисто нравственные основы, там где они могут быть чистосердечными, где они не затруднены несогласимыми интересами, оказываются действительнее всяких других, — на таких основах стоит семейство и все, что есть самого священного у людей. Вошедши в привычку, они проникают народный организм и становятся неискоренимыми. Всякий знает, что в Англии, столь резко отличающейся от материка своим крепким устоем, самые основные законы суть законы неписаные, но зато вросшие в сознание каждого англичанина.
Пример англосаксонского племени в этом отношении особенно важен для нас, русских, сохранивших простоту, можно сказать, естественность своего общественного устройства; в таком состоянии именно залог преуспеяния заключается главнейше в нравственных началах, в сборных, глубоко укорененных убеждениях, играющих второстепенную роль на западном материке, где весь государственный устой построен на письменном договоре между недружелюбными сословиями, из которых одно только высшее чистосердечно поддерживает верховную власть. Известна поговорка англичан об их (не одноличном) самодержавии, что король в парламенте (King in parliament) не может только одного: обратить мужчину в женщину и женщину в мужчину. Однако ж спросите англичанина, может ли король в парламенте, т. е. великобританское самодержавие, отменить вовсе установление присяжных, свободу слова и сборищ, личную неприкосновенность гражданина и тому подобное. Всякий англичанин ответит, что эти льготы не входят в круг действий верховной власти. Для него эти права уже не права политические, не обеспечения народной свободы, подчиненные постановлениям закона; они срослись в его глазах с правом естественным — как понятие о собственности, о семействе и так далее. Со всех сторон жизни обеспеченных такими убеждениями (а их немало), свобода англичанина изъята из-под воли общества, даже взятого в совокупности, она не зависит более ни от формы правительства, ни от течения времени. В таком разрастании личной независимости, обращающем понемногу в право естественное то, что было прежде только правом политическим или гражданским, во всяком случае условным — заключается, очевидно, единственное существенное развитие народной жизни, обеспечивающее, в одинаковой степени, и личность, и порядок. На европейском материке таких укорененных понятий очень мало, разрастания же их вовсе не видно, отчего и общественный строй имеет там вид условный и шаткий. Какое твердое развитие возможно, например, во Франции, где общественная власть присваивает себе право (почти уже целое столетие) запрещать неразрешенное полицией сборище свыше 21 лица, даже для приятельского обеда, или право разом закрывать все церкви и не позволять людям молиться? В России мы никогда не знали стеснений такого рода, вследствие непрерывности своего исторического движения и доверчивого отношения власти к народу; тем не менее выгороженных из-под общественной опеки сторон жизни у нас также нет, кроме одной — относящейся к народному вероисповеданию. На вопрос, конечно, фантастический: могла ли бы наша государственная власть изменить господствующую веру, каждый русский ответит, как англичанин отвечает в других отношениях — нет, это право не входит в круг ее действий. Между тем один из английских королей мог изменить народную религию своим личным указом, хотя другой поплатился престолом за такую попытку. Это значит только то, что при Генрихе VIII католичество расшаталось в душе его подданных, а при Якове II протестантство успело уже срастись вновь с их душой; то также, что свобода оставаться православными составляет для громадного большинства русского населения право отвлеченное, естественное, а не условное, подлежащее действию закона. То же должно сказать и о других русских религиозных толках: их можно было преследовать как меньшинство, но нельзя было сломить; они удержали свое естественное право верить в то, во что им верилось. Между тем протестантство, распространившееся одно время так сильно во Франции и в Польше, было искоренено властью. Можно заключить, что духовная самостоятельность в русской природе сильнее и что мы способны превращать постепенно преходящие льготы в естественные права, срастающиеся с понятием людей, т. е. ограничивать все более и более круг действий общественной власти, каковы бы ни были ее формы — в чем и состоит истинное упрочение свободы. До сих пор эта способность проявлялась только в одном направлении, вследствие неодолимых внешних условий, тяготевших над нашей жизнью во все продолжение прожитой нами истории; но если, как можно думать, она существует в нас, то она проявится и в других отношениях. Между тем при тесном единении власти с народом, как у нас, предстоящие нам формы развития (очевидно, совещательные, а не конституционные на западный лад, основанные на полюбовном соглашении, а не на силе, существенно изменчивой) несравненно благоприятнее для выработки коренных и повсеместных убеждений, переливающихся понемногу в понятие о естественном праве, чем захваты партий, всегда оспариваемые противоположной партией, всегда условные, в которых заключается суть европейского материкового развития, если только оно может быть названо развитием. Лишь в Англии и Америке данное раз никогда не отымается, потому что тамошние партии давно согласились в общих основаниях, потому что они в прямом смысле — не партии наподобие французских и немецких, а группы практических мнений, взаимно уважающих друг друга, вследствие чего в этих странах общество все более и более выгораживается из-под опеки писаных условий. Благодаря цельности нашего коренного начала, нашей исторической верховной власти, устраняющей всякий спор об основаниях, нам придется не только кончить, но и начать свое общественное развитие в англосаксонском духе — группами единомышленников, стоящими на одной и той же почве, разнящимися только в практических выводах. Тем прочнее будут укореняться в русском народе основные мнения, вырабатываемые общественной жизнью и не раздираемые антиподной противоположностью партий; тем быстрее будут развиваться понятия о естественном праве общества и личностей. Всякое же такое понятие, раз укоренившееся, по неизбежному закону истории, находит формы и пути для заявления о себе, постепенно порождает соответствующие ему учреждения, сила которых заключается в установленности и общем доверии, а не в том — совещательные они или парламентарные, развиты ли они обычаем или скреплены пергаментом. При продолжающихся еще покуда формах воспитательного периода, подчиняющих все и всех ежечасному бюрократическому надзору, обычай не имеет у нас никакого значения в публичной жизни, ему неоткуда даже возникнуть; но при обществе самодеятельном он необходимо получит значение первостепенное, станет неписаным законом, предшествующим закону писаному и поясняющим его. Можно надеяться, что таким образом мы пойдем к развитию соразмерному данным нам силам, без перерыва, путем гораздо вернейшим, более сознательным и искренним, чем идут народы европейского материка. Но для того нужно прежде всего подчинить стихийные влечения народному разуму, поставить в голове толпы объединенное культурное сословие, признанное политической силой русской земли и исключительным орудием верховной власти.
Положение наше беспримерное. Нам приходится складывать свое сознательное общество, везде вырабатывавшееся исподволь, в состоянии зрелого государственного возраста. В этом отношении и между нами и другими народами оказывается такое же различие, как между филологом, изучающим новый язык с помощью сравнительного языкознания, и ребенком, перенимающим его от няньки. Последствия явны: наша национальная политическая и общественная жизнь долго не станет такой же развязной, как у некоторых европейских народов; но она может стать более сознательной и прочной.
Заключительная мысль этой книги очевидна: наша родная Россия, в настоящем ее виде, предоставленная естественному течению дел, не разовьется ни во что, несмотря на беспримерное богатство духовного содержания — по неимению в себе дрожжей — каких-либо самодействующих общественных сил, способных поднять нас и дать нам определенный облик. Нас может поставить на ноги только рука верховной власти, новый правительственный почин, дополняющий великие последствия преобразований, совершенных преимущественно с отрицательной стороны, — положительной их стороной, точно согласованной с нашим историческим складом и всеми действительностями нашей бытовой жизни. До сих пор эта положительная сторона выразилась учреждениями, смеем сказать — искусственными, проникнутыми духом исключительной полосы времени, когда они созидались, и по большей части непринявшимися на нашей почве. Есть надежда, что, раз ставши на ноги, мы устоим, олицетворяя народную притчу о нашем сидне Илье Муромце. Остается, стало быть, желать, чтобы большинство русского образованного слоя сознало отчетливо и высказало вслух нашу главную современную потребность — потребность общественного объединения. Когда она будет признана значительным числом мыслящих людей, то правительство, можно надеяться, не затруднится осуществить ее; водворение нравственного порядка в России столь же необходимо власти, как и народу. Тогда выкажется сама собой и форма, в которую мы должны сложиться, — нам не из чего выбирать. Надобно заметить еще следующее: одни фантастические умы, вовсе не понимающие действительности, могут воображать, что Россия — не только XIX, но даже XX столетия — будет в состоянии управляться сама собой, по образцу Англии. Россией надо — и еще неопределенно долго будет надо — управлять; все дело только в том, чтоб ею хорошо управляли. Но правительство, как мы однажды выразились, состоит не из волшебников, знающих народные нужды лучше, чем их знает народ и его культурное сословие; пора односторонних вопросов воспитательного периода, видных лучше сверху чем снизу, уже миновала; задачи развитой общественной жизни стали несравненно сложнее, а потому верное направление их невозможно в будущем без содействия самого общества, способного к местному самоуправлению и к совещательному обсуждению перед лицом власти общерусских вопросов. Заключение явно: связное и сознательное общество составляет такую же жизненную потребность наступившей эпохи, какую личное развитие культурных людей составляло в эпоху, недавно законченную. Без общества мы можем прозябать, но жить не можем.
В природе духовной — в истории, так же как в природе вещественной, великие и прочные последствия истекают по большей части не из шумных переворотов, а из постоянно действующих, мелких с виду причин, направляющих общее развитие будущего в ту, а не в другую сторону. Переход из нынешней русской бесформенности к благонадежной общественной организации, соответствующей нашему коренному складу, не требует никакой громкой переделки установленного порядка, никакого перелома в коренных законах, ничего похожего на великое обновление шестидесятых годов; он может быть осуществлен несколькими, мало заметными для нашего народа и Европы, дополнениями к действующим постановлениям. По нашему разумению, эти дополнения заключаются в следующем.
1) Определить новые права вступления в потомственное и личное дворянство, права соответственные современному развитию нашего общества, — чтобы сомкнуть прямо или косвенно около высшего сословия, остающегося главным орудием правительственного действия, — весь русский культурный слой; вместе с тем предоставить этому сословию известные права над своими членами.
2) Перенести избрание властных лиц уездного управления в Дворянское собрание, устроенное вышесказанным образом, не трогая ни городского, ни крестьянского самоуправления.
3) Поставить над волостями попечителей, по избранию дворянства.
4) Ограничить круг действия всесословных земских собраний утверждением земских налогов и выбором лиц, заведующих общественными суммами, с представлением места в собрании всякому владельцу ценсового имущества или капитала, личному и сборному.
5) Отдать уезд, во всех отношениях, в полное заведование местному самоуправлению, обращенному в ответственную инстанцию управления государственного.
6) Предоставить губернскому предводителю право созывать сословное собрание губернское, а собраниям этим — свободу сноситься между собой и действовать по отношению к правительству на основании существующих, никогда не отмененных законов императрицы Екатерины II.
7) Сокращать постепенно бюрократию до необходимых пределов, по мере передачи земству забот, лежащих теперь на ней действительно, обращая остатки от сокращений на земские потребности.
8) Явно отграничить гражданские должности властные от приказных и замещать первые преимущественно земскими деятелями.
9) Определить особые обязательные отношения дворянства к всесословной воинской повинности и к службе в армии.
Исчисленные меры, конечно, поведут со временем еще ко многим другим; но уже сами по себе они дадут русской жизни прочное основание.
Ни одно из этих дополнений, истекающих прямо — или из наших коренных законов, или из наших естественных и обычных отношений, не будет носить на себе, ни в какой степени, характера общественного переворота в глазах современного поколения; но итог их даст совсем иное направление нашему будущему; он заменит нынешнюю бесформенность (слово, равнозначащее хаосу) разумно устроенным обществом. В срок одного поколения на место нынешней бессознательной нравственно бессильной России станет Россия сознательная, способная выработать присущие ей духовные силы в определенные образы.