КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ

ГЛАВА I

Прошло несколько более полутора лет с тех пор, как Кенелм Чиллингли оставил Англию. Действие переносится теперь в Лондон, в то раннее и более располагающее к дружескому общению время года, которое предшествует празднику пасхи; в то время года, когда прелесть умной беседы еще не увяла в жаркой атмосфере многолюдных комнат; в то время года, когда собираются небольшими интимными кружками и разговоры ведутся, совсем непохожие на пустую болтовню соседей за обедом; в то время года, когда вы можете найти самых горячих ваших друзей еще не захваченными водоворотом холодных встреч.

Было так называемое суарэ в доме одного из тех знатных вигов, которые еще сохранили тонкое умение собирать около себя приятных людей, создавая круг подлинных аристократов, круг, объединяющий деятелей литературы, искусства и науки с носителями наследственных званий и высокого общественного и политического положения, — то умение, которое составляло счастливую тайну Лэнсдайнов и Холлендов[147] предшествовавшего поколения. Сам хозяин, лорд Бомануар, был приветливый, начитанный человек, знаток искусства и приятный собеседник. У него была очаровательная жена, преданная ему и детям, но любившая успех в обществе и настолько популярная в модном свете, как если бы она искала в его развлечениях прибежища от скуки домашней жизни.

Среди гостей Бомануаров в тот вечер было двое мужчин, сидевших в небольшой комнате и дружески беседовавших. Одному могло быть года пятьдесят четыре; он был высок, крепкого сложения, но не толст, несколько плешив, с черными бровями, темными блестящими проницательными глазами и подвижными губами, на которых играла умная, иногда саркастическая улыбка. Это был Джерард Дэнверс, влиятельный член парламента, Он еще в ранней молодости занимал высокий пост, но отчасти из отвращения к повседневной административной работе, отчасти из гордости, препятствовавшей ему, рядовому члену кабинета, подчиняться премьер-министру, отчасти же из-за присущей ему эпикурейской философии искал в жизни лишь удовольствий, весьма мало ценил почести и упорно отказывался занять какую-либо должность. В палате этот скептический человек выступал в самых редких случаях. Но когда говорил, оказывал на слушателей необычайное влияние и своими лаконически высказываемыми взглядами собирал больше голосов, чем многие гораздо более красноречивые ораторы.

Несмотря на недостаток честолюбия, он по-своему любил власть, власть над людьми, имеющими власть, и в склонности к политическим интригам находил развлечение для своего весьма тонкого и деятельного ума. В данный момент он занимался подбором нового состава предводителей различных фракций одной и той же партии, из которой следовало уйти на покой некоторым ветеранам, чтобы их места могли занять люди помоложе. Одну из приятных черт его характера составляла симпатия к молодым; он помог вступить в парламент и министерство некоторым самым способным людям молодого поколения. Он подавал им разумные советы, радовался, когда они преуспевали, ободрял их, когда им не везло, но всегда только в том случае, когда у них было достаточно способностей, чтобы преодолеть неудачу. Если же он убеждался в отсутствии способностей у своих молодых протеже, то незаметно уклонялся от близости с ними, продолжая поддерживать достаточно дружелюбные отношения для того, чтобы иметь возможность в нужный час рассчитывать на их голоса.

Джентльмен, с которым он теперь разговаривал, был молод, лет двадцати пяти, — еще не член парламента, но с сильным желанием быть избранным и с той репутацией, которую юноша уносит из школы и колледжа, опираясь не на почести чисто академические, а на то впечатление одаренности и силы воли, которое он производил на своих сверстников и даже старших.

В университете он, помимо того, что получил хороший диплом, ничем особенным себя не проявил, но снискал славу чрезвычайно находчивого и ловкого оратора. Окончив колледж, он написал две-три политические статьи, наделавшие шума, и хотя не имел никакой профессии и обладал лишь небольшим, хотя и независимым, доходом, общество относилось к нему благосклонно, как к человеку, который когда-нибудь достигнет положения, позволяющего вредить своим врагам и быть полезным друзьям.

Что-то в лице и осанке молодого человека подтверждало веру в его способности и будущий успех. Его лицо не было красивым, а осанка изящной. Но в нем чувствовалась сила, энергия, смелость. Лоб широкий, хотя низкий и выпуклый над бровями, обнаруживал способность к пониманию и суждению, что весьма полезно в повседневной жизни; глаза типично английские светло-голубого оттенка, маленькие, немного впалые, зоркие, проницательные; длинная, прямая верхняя губа, свидетельствовавшая о решительности и упорстве в достижении цели; рот, в котором физиономист нашел бы опасное очарование. Улыбка пленительная, но искусственная, создававшая ямочки на щеках, обнажавшая зубы, мелкие, белые и крепкие, но редкие. Эта улыбка казалась откровенной и чистосердечной всем тем, кто не замечал, что она не гармонировала с мрачными складками на лбу и холодными, как сталь, глазами, да и вообще не вязалась с выражением лица, как нечто обособленное от него и неискреннее. Крепкий затылок говорил о той физической силе, которая присуща людям, пролагающим себе путь в жизни, — силе воинственной, разрушительной. Все гладиаторы обладали ею, равно как искусные спорщики и великие преобразователи — вернее, те преобразователи, которые способны разрушать, но не созидать. При всем этом в манере молодого человека была какая-то смелая уверенность в себе, такая искренняя и непринужденная, что злейший его враг не мог бы назвать ее самонадеянной. Это была манера человека, умеющего поддержать свое достоинство, не показывая вида, что это стоит ему усилий; манера, не раболепная перед великими, не надменная перед малыми, быть может напускная, но не вульгарная — вообще такая, что нравится людям.

Комната, где сидели мужчины, отделялась от анфилады парадных комнат передней и площадкой лестницы. Она служила будуаром леди Бомануар, была очень уютна, с простыми ситцевыми драпировками. Стены украшены акварелями, вокруг стояли драгоценные образцы китайского фарфора на изящных подставках из паросского мрамора. В одном углу, у двери, обращенной на юг, открывавшейся на обширный застекленный балкон, наполненный цветами, расположились те высокие ширмы с трельяжем, изобретенные, кажется, в Вене, по которым плющ вьется так густо, что образуется как бы беседка.

Этот уголок, совершенно скрытый от остальной комнаты, был любимым местом хозяйки. Двое мужчин, сидя возле ширм, и не подозревали, что за ними кто-нибудь может скрываться.

— Итак, — заметил Дэнверс, — кажется, скоро станет вакантным место депутата от Сэксборо. Милрой хочет получить губернаторство в колониях, и если удастся реорганизовать кабинет так, как я предлагаю, он получит этот пост. Таким образом, место депутата от Сэксборо окажется свободным. Но, мой милый, это место можно завоевать только при помощи любви и денег. Оно требует от кандидата двух сортов либерализма, которые редко встречаются вместе: либерализма в мыслях, каковой весьма естествен в бедном молодом человеке, и либерализма в расходах, которого можно ожидать только от очень богатого. Вы можете заранее готовить три тысячи фунтов, чтобы получить это место и еще около двух тысяч фунтов, чтобы защитить его от опротестования: побежденные кандидаты почти всегда прибегают к обжалованию выборов. Пять тысяч — сумма большая, и хуже всего то, что те крайние мнения, которые должен высказывать депутат от Сэксборо, очень мешают его карьере на государственной службе. Слишком пылкие политики — не совсем подходящий материал для должностных лиц.

— Не так существенны мнения, как издержки. Я не могу истратить не только пяти тысяч, но даже трех.

— Не поможет ли вам сэр Питер? Вы говорите, что у него единственный сын, и если с этим сыном что-нибудь случится, вы — ближайший наследник.

— Мой отец поссорился с сэром Питером и завел против него вздорную и безобразную тяжбу. Не думаю, чтобы я мог обратиться к дяде за деньгами, для того чтобы получить место в парламенте на скамьях демократов. Мне малоизвестны его политические убеждения, но я предполагаю, что сельский джентльмен старинной фамилии, имеющий десять тысяч фунтов годового дохода, не может быть демократом.

— Стало быть, вы тоже не будете демократом, если вдруг из-за смерти кузена сделаетесь наследником Чиллингли?

— Я сам не знаю, что может произойти в таком случае. Бывают времена, когда демократ хорошего происхождения и с прекрасным поместьем может занять очень высокое место в среде аристократии.

— Гм, любезный Гордон, vous irez loin! [148]

— Надеюсь. Сравнивая себя с другими людьми моего времени, я вижу не многих, которые могли бы быть мне равными.

— Что представляет собой ваш кузен — Кенелм? Я встречал его раза два, когда он был еще очень молод и воспитывался под руководством Уэлби в Лондоне. Тогда говорили, что он очень умен, мне же он показался большим чудаком.

— Я никогда его не видал. Но, судя по всему, мудрец он или чудак, Чиллингли вряд ли достигнет чего-нибудь в жизни — это мечтатель.

— Пишет стихи, должно быть?

— Полагаю, способен и на это.

Тут в комнату вошло еще несколько гостей и среди них дама, наружности необыкновенно изысканной и привлекательной — несколько выше среднего роста и с каким-то неуловимым благородством в лице и осанке. Леди Гленэлвон была одной из цариц лондонского света, я ни одна из них не была бы менее суетной или более царственной.

Рядом с этой дамой шел Майверс Чиллингли. Гордон и Майверс дружелюбно кивнули друг другу. Первый вышел и вскоре затерялся в толпе других молодых людей, в среде которых он пользовался популярностью, так как хорошо и легко говорил о предметах, их занимавших. Впрочем, это не сближало его с ними до подлинной дружбы.

Дэнверс ушел в угол соседней комнаты, где стал угощать французского посла своими воззрениями на положение Европы и реорганизацию министерства вообще.

— Уверены ли вы, — обратилась леди Гленэлвон к Майверсу, — что мой старый и юный друг Кенелм здесь? Я тщетно искала его везде; мне было бы так приятно опять встретить Кенелма.

— Я видел его мельком полчаса назад, но, прежде чем мне удалось ускользнуть от геолога, который надоедал мне разговорами о силурийской системе[149], Кенелм исчез.

— Может быть, это был его призрак?

— Конечно, мы живем в самом легковерном и суеверном веке, и множество людей уверяют меня, что они разговаривали с духами умерших, которые сидели под столиком. Поэтому с моей стороны было бы дерзко сказать, что я не верю в привидения.

— Расскажите мне об этих загадочных историях с вертящимися столиками, сказала леди Гленэлвон, — вот здесь, за этим трельяжем есть очаровательный уголок.

Но не успела она войти туда, как отступила с испугом и восклицанием изумления. Там за столом сидел молодой человек, опершись подбородком на руку и склонив в рассеянной задумчивости голову. Так неподвижна была его поза, так спокойно и грустно его выражение лица, так чужд он был всему этому пестрому, но блистательному скоплению людей, которое кружило около созданного им для себя уединения, что его можно было бы принять за одного из тех посетителей из иного мира, чьи тайны хотела постичь вторгшаяся к нему дама. Присутствия ее он, очевидно, не заметил. Оправившись от изумления, она подошла к нему, положила руку на плечо и тихим, кротким голосом произнесла: "Кенелм."

Чиллингли поднял глаза.

— Вы меня не помните? — спросила леди Гленэлвон.

Прежде чем он успел ответить, вмешался Майверс, последовавший за маркизой в нишу.

— Дорогой Кенелм, как поживаете? Когда вы приехали в Лондон? Почему вы не были у меня? И чего ради вы прячетесь здесь?

К Кенелму теперь вернулось самообладание, которого он редко лишался надолго в присутствии других. Он дружелюбно ответил на приветствие родственника и поцеловал со своей обычной рыцарской любезностью прекрасную руку, которую маркиза сняла с его плеча и протянула для пожатия.

— Помню вас прекрасно, — сказал он леди Гленэлвон с добрым выражением в нежных темных глазах, — я еще не настолько приблизился к полудню жизни, чтобы забыть солнечный свет, озарявший ее утро. Любезный Майверс, на ваши вопросы ответить легко. Я приехал в Англию две недели назад, потом жил в Эксмондеме, сегодня обедал у лорда Тэтфорда, с которым познакомился за границей, и он уговорил меня приехать сюда и представиться его отцу и матери, Бомануарам. После этой церемонии зрелище такого множества незнакомых лиц напугало меня. Войдя в эту комнату, когда она была пуста, я решил пожить здесь пустынником за ширмами.

— Вы должны были увидеть здесь вашего кузена Гордона.

— Вы забываете, что я его не знаю. Впрочем, в комнате, когда я вошел, никого не было. Несколько позднее я услышал какое-то жужжание, похожее на шепот. Однако я не подслушивал, как это делают на сцене люди, прячась за ширмами.

Это была правда. Даже если бы Гордон и Дэнверс разговаривали громко, Кенелм был настолько погружен в свои мысли, что не расслышал бы ни слова.

— Вы должны познакомиться с молодым Гордоном, он очень умный малый и метит в парламент. Надеюсь, что старая семейная ссора между его грубияном отцом и милым сэром Питером не помешает вам познакомиться с ним.

— Сэр Питер готов всякого простить, но он не простят мне, если я откажусь познакомиться с кузеном, который никогда его не оскорблял.

— Прекрасно сказано! Приезжайте ко мне завтра к десяти утра, и я вас познакомлю с Гордоном. Я все еще на старой квартире.

Пока родственники разговаривали, леди Гленэлвон присела на кушетку возле Кенелма и стала спокойно рассматривать его. Потом она заговорила!

— Любезный мистер Майверс, у вас будет много случаев побеседовать с Кенелмом, не лишайте же меня теперь пятиминутного разговора с ним.

— Оставляю вас здесь, миледи, в келье отшельника. Как все мужчины на этом вечере позавидуют ему!

ГЛАВА II

— Я рада, что опять вижу вас в свете, — сказала леди Гленэлвон, — и надеюсь, что вы приготовились теперь играть в нем роль, которая не будет незначительной, если вы отдадите должное своему дарованию и характеру.

Кенелм. Когда вы бываете в театре и видите модную пьесу, кем предпочли бы вы быть, актрисой или зрительницей?

Леди Гленэлвон. Мой милый юный друг, ваш вопрос огорчает меня. (После некоторого молчания.) Но хотя я воспользовалась языком сцены, когда выразила надежду, что вы "сыграете в свете не последнюю роль", свет — не театр. Жизнь не признает зрителей. Говорите со мной откровенно, как бывало. Ваше лицо сохранило прежнее меланхолическое выражение. Разве вы несчастливы?

Кенелм. Я должен быть счастлив, насколько могут быть счастливы смертные. Не считаю, что я несчастлив. Если мой характер меланхоличен, то меланхолия заключает в себе свое особое счастье. Мильтон доказывает, что в жизни можно найти столько же приятного на стороне «Penseroso» [150], как и на стороне «Allegro» [151][152].

Леди Гленэлвон. Кенелм, вы спасли жизнь моему бедному сыну, а когда позднее небо взяло его от меня, мне казалось, что он завещал мне заботиться о вас. Когда шестнадцати лет, в возрасте мальчика и с сердцем мужчины, вы приехали в Лондон, не старалась ли я заменить вам мать? И разве вы не говорили, что могли бы поверить мне тайны своего сердца скорее, чем другим?

— Вы были для меня, — с волнением сказал Кенелм, — тем неоценимым добрым гением, какого юноша может найти на пороге жизни, — женщиной кроткой и благоразумной, ласковой и сочувствующей, ограждающей его зрелищем ее собственной чистоты от всяких грубых заблуждений, удаляющей его от всяких низких наклонностей и целей невыразимой возвышенностью души, отличающей только самых благородных женщин. Послушайте, я опять открою вам сердце. Я боюсь, что оно еще капризнее прежнего. Оно все еще чуждается общества и интересов, естественных для моих лет и моего положения. Однако я старался укрепить и закалить себя для практических целей путешествиями и приключениями, по большей части среди более простых людей, чем те, которых мы встречаем в гостиных. Теперь, повинуясь желанию моего, милого отца, я вернулся к обществу, в которое под вашим покровительством вступил в юности и которое даже тогда показалось мне таким пустым и неискренним. Вы желаете, чтобы я играл роль в этих кругах. Мой ответ будет краток. Я прилагал все силы, чтобы развить в себе "движущую силу", и мне это не удалось. Я не вижу, во имя чего мне стоило бы бороться, чего стоило бы достигнуть. Время, в которое мы живем, для меня, как и для Гамлета, вывихнутое[153], но я не родился Гамлетом, чтобы его вправить. Ах! Если бы я мог смотреть на общество сквозь розовые очки, в которые бедный идальго в "Жиль Бласе" смотрел на свой скудный обед, — те очки, сквозь которые вишня кажется величиной с персик, а синица — величиной с индейку. Воображение, которое необходимо для честолюбия, все преувеличивает.

— Я знала многих людей, теперь знаменитых и очень деятельных, которые в ваши лета чувствовали такое же отчуждение от практических целей, свойственных всем остальным людям.

— А что же примирило этих людей с подобными целями?

— Меньшее противопоставление себя как отдельной личности другим, то бессознательное слияние своего существа с другим, которое связано с домашним очагом и Ираком.

— Против домашнего очага я не возражаю, но я против брака.

— Поверьте, для мужчин нет домашнего очага там, где нет женщины.

— Очень мило сказано, в таком случае я отказываюсь от домашнего очага.

— Неужели вы серьезно хотите сказать, что никогда не встречали женщины, которую могли бы полюбить настолько, чтобы сделать ее своей женой, что никогда не вступали в дом, который покидали бы с завистью, увидев счастье супружеской жизни?

— Я говорю серьезно: я никогда не встречал такой женщины, и я никогда не вступал в такой дом.

— Если так, запаситесь терпением, ваше время придет, и, надеюсь, оно не за горами. Выслушайте меня. Не далее, как вчера я почувствовала неизъяснимое желание увидеть вас опять и узнать адрес, чтобы написать вам. Потому что вчера, когда одна молодая девица покинула мой дом после недельного визита, я сказала себе, что из этой девушки выйдет превосходная жена, а главное настоящая жена для Кенелма Чиллингли.

— Кенелм Чиллингли очень рад слышать, что эта молодая девица оставила ваш дом.

— Но она не уехала из Лондона. Сегодня она еще здесь. Она гостила у меня до тех пор, пока не приехал ее отец и не освободился дом, который он нанял на этот сезон; это случилось вчера.

— Счастливое событие для меня: оно позволяет мне навестить вас без опасений.

— Не испытываете ли вы по крайней мере любопытства узнать, кто это молодая девушка, которая кажется мне такой подходящей женой для вас?

— Я испытываю не любопытство, а лишь смутную тревогу.

— Я не могу беседовать с вами, пока вы находитесь в таком раздражении. Да, кстати, не пора ли прекратить это отшельничество. Пойдемте, здесь много лиц, с которыми вам надо возобновить знакомство, а с некоторыми я желаю вас познакомить.

— Я готов следовать за леди Гленэлвон повсюду, куда она удостоит вести меня, только не к алтарю.

ГЛАВА III

Комнаты были теперь полны — не переполнены, но полны. Даже в этом доме случалось редко, чтобы в нем собралось столько замечательных лиц. Молодой человек, которого такая знатная дама, как леди Гленэлвон, удостоила подобной чести, не мог не быть дружелюбно принят всеми, кому она его представляла: министрами, парламентскими лидерами, людьми, прославленными своими балами, модными красавицами, даже писателями и художниками. В свою очередь, в Кенелме Чиллингли, в его фигуре, чертах его лица, в спокойной непринужденности обращения, понятной при его равнодушии к производимому им впечатлению, было что-то, способное оправдать милость, оказываемую ему блистательной дамой, и сделать его предметом всеобщего интереса.

Первый вечер нового вступления Кенелма в светский мир ознаменовался таким успехом, какого редко достигают молодые люди его лет.

Когда комнаты начали пустеть, леди Гленэлвон шепнула Кенелму:

— Пойдемте, я должна вновь представить вас одной особе; вы потом поблагодарите меня.

Кенелм пошел за маркизой и очутился лицом к лицу… с Сесилией Трэверс. Она шла под руку с отцом и была очень хороша. Красота ее еще больше выигрывала от румянца, разлившегося по ее щекам, когда увидела Кенелма Чиллингли.

Трэверс приветствовал его с большой сердечностью. Леди Гленэлвон попросила сквайра проводить ее в буфет, и Кенелму ничего более не оставалось, как предложить руку Сесилии.

Кенелм был несколько смущен.

— Давно вы в Лондоне, мисс Трэверс?

— Немного больше недели, но только вчера мы переехали в наш дом.

— А! стало быть, вы та самая молодая девица, которая…

Он замолчал, и лицо его приняло более мягкое и серьезное выражение.

— Молодая девица, которая… что? — с улыбкой спросила Сесилия.

— Которая гостила у леди Гленэлвон.

— Она говорила вам обо мне?

— Нет, она не назвала вашего имени, но так хвалила молодую девицу, что мне следовало бы угадать.

Сесилия ответила что-то не слишком внятное. Когда они вошли в буфетную, ее окружили другие молодые люди. Леди Гленэлвон и Кенелм одни хранили молчание среди общего светского разговора.

Трэверс, разумеется, пригласил Кенелма к себе и уехал с Сесилией. Кенелм задумчиво обратился к леди Гленэлвон:

— Так вот молодая девица, в которой должен я видеть свою судьбу! Вы знали, что мы уже встречались?

— Да, она сказала мне, когда и где. А потом не прошло еще и двух лет, как вы мне писали из дома ее отца. Вы забыли?

— Ах, — произнес Кенелм таким отрешенным тоном, словно говорил во сне, — никто с открытыми глазами не бросается навстречу своей судьбе. Тот же, кто делает это, лишается зрения. Любовь слепа. Говорят, слепые очень счастливы, но я еще не встречал слепца, который не был бы рад вернуть себе зрение.

ГЛАВА IV

Мистер Майверс Чиллингли никогда не давал обедов в своей квартире. Если он делал это, то в Гринвиче или Ричмонде. Но он часто приглашал гостей на завтрак, а такие приемы охотно посещались. У него была красивая холостяцкая квартира на Гровнор-стрит, изящно меблированная и содержавшаяся в строгом порядке. Неплохая библиотека изобиловала справочными изданиями и книгами в роскошных переплетах, подаренными современными авторами. Хотя эта комната служила кабинетом литератору, в ней не было того неприятного хлама, который вообще отличает кабинеты людей, по своей профессии имеющих дело с книгами я бумагами. Даже письменные принадлежности не лежали на виду, кроме тех случаев, когда в них возникала надобность. Они были спрятаны в большом полированном бюро французской работы. Это бюро имело многочисленные отделения; потайные ящики и углубления с особыми секретными замками. В одном углублении лежали статьи и корректуры, предназначенные для «Лондонца». Другие отделения служили для обыкновенной корреспонденции, а потайные ящики — для доверенной переписки и черновиков биографий знаменитых людей, пока еще живых. Эти биографии следовало опубликовать немедленно после смерти знаменитостей.

Никто не писал некрологов более живым пером, чем Майверс Чиллингли, а обширный и разнообразный круг знакомых позволял ему узнавать через надежных людей или по личным наблюдениям о признаках смертельной болезни у знаменитых друзей, чьи обеды он посещал и чей слабый пульс чувствовал, отвечая на пожатие их рук. Таким образом, уже за несколько дней, недель, даже месяцев до того, как весть о печальной участи той или иной знаменитости поражала публику, Майверс дописывал последние строки своих некрологов. Его бюро вполне соответствовало той таинственности, которой этот замечательный человек окружал произведения своего ума. В литературной жизни Майверса не было «я»: вы знали только вечно непроницаемое, таинственное «мы». Он был «я» только тогда, когда его встречали в свете и называли Майверсом.

К библиотеке с одной стороны примыкала небольшая столовая, или, лучше оказать, комната для завтрака, увешанная драгоценными картинами — подарками знакомых живописцев. Многие из них были сурово раскритикованы Майверсом там, где он называл себя «мы», — и не всегда в «Лондонце». Самые хлесткие критические статьи часто печатались в других журналах, редактируемых членами той же самой компании. И живописцы, встречаясь с Майверсом, не подозревали, как презрительно обошлось с ними таинственное «мы»; его «я» так осыпало их похвалами, что они охотно приносили ему дань своей признательности.

С другой стороны к библиотеке примыкала гостиная, изобиловавшая дружескими приношениями по большей части — из прекрасных рук: вышитыми подушками, скатертями, статуэтками, вещицами из севрского и челсийского фарфора, изящными безделушками разного сорта. Особенно благоволили Майверсу модные писательницы, но, за время его холостой жизни у него было немало и других поклонниц.

Майверс уже вернулся со своей обычной ранней прогулки в парке и сидел за бюро с человеком кротким на вид и в то же время одним из самых безжалостных сотрудников «Лондонца». Он был довольно важным советником в олигархии корпорации, известного как союз «интеллектуалов».

— Я, знаете ли, даже не могу дочитать эту книгу, — томно произнес Майверс, — она скучна, как деревня в ноябре. Но раз вы говорите, что писатель принадлежит к «интеллектуалам», союз поступил бы неразумно, не поддержав своего члена. Просмотрите книгу и постарайтесь изобразить ее скучную манеру как особое достоинство. Напишите так: "Рядовому читателю эта великолепная книга может показаться менее блистательной, чем щеголеватая болтовня!.." — назовите какого хотите автора, — "но для высокообразованных и умных людей каждая строка полна…", — и так далее и тому подобное. Кстати, когда мы станем делать обзор выставки в Берлингтон-хаус[154], там надо будет во что бы то ни стало разделать под орех одного художника. Я сам не видал его картин, но он новичок, и наш приятель видевший его, страшно завидует. Он говорит, что если знатоки сразу же не уничтожат его, то пошлый вкус публики превознесет его как чудо. Живет он, я слышал, бедно. Вот имя этого человека и сюжет картин. Присмотрите за этим, когда придет время, а пока насмешками над автором подготовьте почву для разгрома.

Тут Майверс вынул из бюро письмо завистливого соперника и подал его своему «кроткому» собрату. Потом, поднявшись, он сказал:

— Остальные дела нам, пожалуй, придется отложить до завтра: я ожидаю к завтраку двух молодых родственников.

Как только посетитель удалился, Майверс подошел к окну гостиной и любезно предложил кусочек сахару канарейке, присланной ему накануне в подарок. Она сидела в позолоченной клетке, входившей в состав подарка, и, подозрительно посмотрев на нового хозяина, от сахара отказалась.

Время щадило Майверса Чиллингли. Вряд ли он выглядел хоть одним днем старше, чем тогда, когда в первый раз был представлен читателям в связи с рождением Кенелма. Майверс пожинал плоды своих мудрых правил. Так как он не носил бакенбард и надевал хороший парик, у него не было и намека на седину и никто бы не обнаружил ни малейшего следа краски для волос. Стоя выше страстей, отрекаясь от горя, допуская скромные развлечения, но избегая излишеств, он сумел обойтись без морщинок у глаз, сохранил гибкость стана и прекрасный цвет лица, подобающий джентльмену.

Дверь отворилась, и хорошо одетый камердинер, так долго живший у Майверса, что сделался похожим на него, доложил о мистере Гордоне Чиллингли.

— Доброе утро, — сказал Майверс. — Я с удовольствием заметил, что вы запросто разговаривали с Дэнверсом. Разумеется, это заметили и другие. Вот еще шаг на пути к вашей карьере. Очень полезно, чтобы вас видели в гостиной за частным разговором с Кем-нибудь (с большой буквы). Могу я поинтересоваться, благоприятен ли был результат вашей беседы?

— То-то и оно, что нет: Дэнверс облил меня холодной водой, когда я заговорил с ним насчет Сэксборо, и даже не заикнулся о том, что его партия будет содействовать мне в подыскании какого-нибудь другого места.

— В распоряжении партии сейчас мало мест для молодых людей. Просвещение, все распространяясь, уничтожило школы для государственных людей, так же как и школы для актеров. Это — зло и зло, имеющее гораздо более серьезные последствия для судеб нации, чем те выгоды, которые может принести новая система народного образования. Но бесполезно бранить то, чему нельзя помочь. На вашем месте я временно отказался бы от всяких притязаний на парламентскую деятельность и стал бы готовиться к карьере адвоката.

— Ваш совет разумен, но он мне так не по вкусу, что я не могу его принять. Я решил во что бы то ни стало добиться места в палате, а там, где есть воля, есть и возможность.

— Я в этом не уверен.

— А я уверен.

— Судя по тому, что ваши сверстники в университете говорили мне о ваших речах в Обществе дебатов, вы не были тогда ультрарадикалом. А только ультрарадикал может рассчитывать на место от Сэксборо.

— Я в политике не фанатик. Многое можно сказать и за и против обеих сторон — caeteris paribus [155]. Но я предпочитаю сторону победителей: один успех ведет за собой другой.

— Да, но в политике всегда возможна реакция. Сторона, побеждающая сегодня, может стать побежденной завтра. Побежденная сторона представляет меньшинство, а в меньшинств" всегда больше умных людей, чем в большинстве. Со временем ум пробьет себе дорогу, привлечет на свою сторону большинство, а потом, в свою очередь, лишится его, потому что, завоевав большинство, он поглупеет.

— Кузен Майверс, разве мировая история не показывает вам, что один человек может опровергнуть все теории о сравнительной мудрости немногих или многих. Возьмите самых мудрых людей, каких можете найти, и один гениальный человек, и в десятую долю не столь мудрый, разобьет их в прах. Но этот гениальный человек, хотя и презирает большинство, должен опираться на него. Только тогда он будет им управлять. Разве вы не видите, что в свободных странах политическая судьба зависит от одного человека? На общих выборах избиратели группируются вокруг одного имени. Кандидат может распространяться сколько хочет о своих политических принципах, но все его красноречие не даст ему нужных голосов, если он не скажет: "Я держу сторону мистера А., министра, или мистера Z., главы оппозиции". Это не тори победили вигов, когда Питт распустил парламент. Это Питт победил Фокса, с которым в общих политических вопросах — о торговле рабами, о правах католической церкви, о парламентской реформе — он соглашался гораздо более чем с кем бы то ни было в своем же министерстве.

— Берегитесь, юноша, — испуганно воскликнул Майверс, — не выдавайте себя за гения. Гениальность — самое худшее качество для общественного деятеля: никто с ней не считается, и все ей завидуют.

— Извините меня, вы ошибаетесь. Мое замечание было чисто объективным и высказано в ответ на ваши доводы. В настоящее время я предпочитаю идти с большинством, потому что это — сторона победителей. Если нам потом понадобится гений, чтобы удержать победу, подчинив этому человеку нашу волю, он непременно явится. Меньшинство само пригонит его к нам, потому что меньшинство — всегда враг одного гения. Это оно ему не доверяет, это оно ему завидует, а не большинство. Ваше суждение, обычно столь логичное, несколько затуманено вашим опытом критика. Критики — это меньшинство. Их культура несравненно выше, чем у большинства. Но когда является человек действительно гениальный, критики редко бывают такими справедливыми судьями, как большинство. Если он не принадлежит к их олигархическому союзу, они или ругают его, или унижают, или оставляют без внимания, пока наконец не наступит время, когда он привлечет на свою сторону большинство, и тогда критики признают его. Но разница между человеком действия и автором состоит в том, что автору редко отдают должное при жизни, а человеку действия необходимо признание, пока он еще жив. Однако довольно отвлеченных рассуждений. Вы пригласили меня познакомиться с Кенелмом — что же, его не будет?

— Он будет. Но я пригласил его прийти в десять часов, а вас — в половине десятого, потому что хотел услышать о Дэнверсе и Сэксборо, а также и несколько подготовить вас к знакомству с кузеном. Я должен сделать это в кратких словах, потому что остается всего пять минут, а он, должно быть, человек пунктуальный. Кенелм во всех отношениях — ваша противоположность, Я не знаю, умнее он или глупее вас, для ума точной меры не существует. Но ад совсем не честолюбив, и поэтому не исключено, что он окажет поддержку вашему честолюбию. Он может из сэра Питера веревки вить. А если вспомнить, как ваш отец — человек достойный, но сварливый — в свое время мучил сэра Питера и надоедал ему из-за того, что между поместьем и вами стал Кенелм, легко предположить, что сэр Питер думает дурно и о вас, хотя Кенелм и уверяет, что он на это не способен. Хорошо, если бы вам удалось отвратить от себя злобу отца, заслужив расположение сына.

— Я был бы рад такому обороту дел; но есть ли у Кенелма какое-нибудь слабое место — скачки, охота, женщины, поэзия? Снискать расположение человека можно, только зная его слабую струнку.

— Тише, я вижу его в окно! Слабым местом Кенелма, когда я знал его несколько лет назад, было и, кажется, сохранилось…

— Скорее, я слышу, как он звонит у вашей двери!

— …страстное стремление найти идеальную истину в действительной жизни.

— А! — сказал Гордон. — Я так и думал: он всего лишь мечтатель.

ГЛАВА V

Кенелм вошел в комнату. Молодые кузены были взаимно представлены, обменялись рукопожатием, отступили на шаг и взглянули друг на друга.

Невозможно было вообразить больший контраст в наружности обоих представителей молодого поколения Чиллингли. Каждый из них был поражен ощущением этого контраста. Каждый почувствовал, что такой контраст предвещает антагонизм и что если они встретятся на одном поприще, то должны будут сражаться как соперники. И все-таки по какому-то таинственному инстинкту оба почувствовали друг к другу некоторое уважение, каждый угадал в другом силу, которую он не мог верно оценить, но против которой его собственной силе бороться будет тяжело. Так могли смотреть друг на друга чистокровная борзая и мастиф-полукровка. Зритель легко угадал бы более благородное животное, но поколебался бы, на которое из них ставить, если б они вступили в смертный бой.

Пока чистокровная борзая и мастиф-полукровка ограничились тем, что в знак приветствия обнюхали друг друга. Гордон заговорил первый.

— Я давно желал познакомиться с вами, — оказал он, вложив в свой голос и в свое обращение ту легкую почтительность, которой младший сын хорошей фамилии обязан главе дома. — Не могу понять, как я разминулся с вами вчера у леди Бомануар, где вас видел Майверс. Впрочем, я уехал рано.

Тут Майверс повел их в столовую, где хозяин взял на себя роль главного оратора, с веселой бойкостью рассуждая о злобах дня — о последней сплетне, о книжной новинке, о реформе в армии, о реорганизаций скакового спорта, о критическом состоянии Испании и о дебюте итальянской певицы. Он казался живым воплощением газеты, включая передовую статью, судебную хронику, иностранные известия и придворные новости, вплоть до рождений, смертей и браков. Гордон время от времени перебивал этот поток красноречия краткими меткими замечаниями, обнаружившими знание предметов, о которых шла речь, и привычку смотреть на все, что относится к целям и делам человеческим, с некоей высоты и сквозь то синее стекло, которое придает летним ландшафтам зимний вид. Кенелм говорил мало, но слушал внимательно.

Разговор уже не перескакивал с предмета на предмет, а Коснулся самого знаменитого по репутации и званию политического деятеля той партии, к которой Майверс хотя и не принадлежал — он принадлежал только себе самому, но был близок. Майверс говорил об этом вожде с большим недоверием и вообще порицал его. Гордон, соглашаясь и с недоверием и порицанием, прибавил:

— Но он хозяин положения, и, разумеется, его пока надо поддерживать всеми силами.

— Да, пока придется, — сказал Майверс, — иначе нельзя. Но в конце сезона вы увидите в «Лондонце» несколько умно написанных статей, которые сильно повредят ему, расхваливая его некстати, и увеличат опасения особенно влиятельных его сторонников; эти опасения проявляются уже и теперь, но в скрытом виде.

Тут Кенелм смиренно спросил, почему Гордон считает, что министра, которого он признает столь недостойным доверия и даже опасным, следует поддерживать всеми силами.

— Потому, что теперь член кабинета, избранный для того, чтоб поддерживать этого министра, потеряет свое место, если не будет выполнять наказ. Когда дьявол правит, приходится ехать.

Кенелм. Когда дьявол правит, я предпочел бы покинуть свое место в экипаже: может быть, принесешь пользу, если выйдешь из экипажа и схватишься за колесо.

Майверс. Умно сказано, Кенелм! Но, отбросив метафоры, признаем, что Гордон прав: молодой политик должен идти заодно со своей партией. Такой старый журналист, как я, более независим в сравнении с ним. Пока журналист бранит всех, у него всегда будет достаточно читателей.

Кенелм ничего не ответил, а Гордон перевел разговор с личностей на мероприятия. Он заговорил о парламентских биллях, показывая большое знание предмета и остроту критики, объясняя недостатки этих биллей и отмечая опасность их отдаленных последствий.

Кенелм был поражен силой этого холодного, ясного ума и молча признал, что нижняя палата — самое лучшее место для его развития.

— Но, — сказал Майверс, — не должны ли вы будете защищать эти билли, если сделаетесь депутатом от Сэксборо?

— Прежде чем я отвечу на ваш вопрос, ответьте и вы на мой: как ни опасны билли, но ведь они неизбежно пройдут? Так решило общественное мнение?

— В этом нет никаких сомнений.

— Стало быть, у депутата Сэксборо нет достаточных сил, чтобы идти против общественного мнения.

— Прогресс века! — задумчиво произнес Кенелм. — Как вы думаете, долго еще сохранится в Англии класс джентльменов?

— Что вы называете джентльменами? Аристократов по происхождению? Дворян?

— Я полагаю, что никакие законы на свете не могут отнять у человека его предков, и класс людей хорошего происхождения уничтожен быть не может. Но подобный класс, если он не несет никаких обязанностей и никакой ответственности и не сознает, что хорошее происхождение требует преданности отечеству и поддержания личной чести, не принесет пользы нации. Государственные люди демократического направления должны признать тот достойный сожаления факт, что класс людей хорошего происхождения уничтожить нельзя, он должен остаться, как остался в Риме и остается во Франции после всех усилий уничтожить его, как класс граждан, самый опасный, когда вы лишите его положительных атрибутов. Я говорю не об этом классе, а о том, свойственном Англии, неопределенном разряде людей, чья этика, без сомнения, первоначально возникла из идеального представления о том, что дворяне обязаны поддерживать понятия чести и правдивости, но которые больше не нуждаются в родословных и поместьях, чтобы произвести их в джентльмены. И когда я слышу, как «джентльмен» говорит: "Мне не остается другого выбора, как думать одно, а говорить другое, как бы это ни было опасно для отечества", — мне начинает казаться, что в прогрессе века класс джентльменов будет заменён какой-нибудь лучшей их разновидностью.

Кенелм встал и хотел уйти, но Гордон схватил его за руку и удержал.

— Дорогой кузен, если вы разрешите вас так назвать, — начал он со свойственной ему откровенной манерой, которая так шла к смелому выражению его лица и к чистому звуку голоса, — я принадлежу к числу тех, кто из отвращения к лицемерию и сентиментальности часто, заставляет людей, не коротко их знающих, думать об их принципах хуже, чем они, того заслуживают. Вполне может случиться, что человеку, следующему за своей партией, не нравятся меры, которые он чувствует себя обязанным поддерживать, и он говорит об этом среди друзей и родных, однако, этого человека все же нельзя считать лишенным добросовестности и чести. И я надеюсь, что, когда вы лучше узнаете меня, то не станете думать, что я унижу тот класс джентльменов, к которому мы оба принадлежим.

— Извините меня за грубость, — ответил Кенелм, — и припишите мои слова неведению того, чего требует общественная деятельность. Мне кажется, что политик не должен поддерживать то, что находит дурным. Но, наверно, я заблуждаюсь.

— Глубоко заблуждаетесь, — сказал Майверс, — и вот по какой причине: прежде в политике был прямой выбор между хорошим и дурным. Теперь это бывает редко. Люди высокого, образования должны или принять, или отвергнуть меру, навязываемую им совокупностью избирателей, людей низкого образования. Поэтому им надо взвесить зло против зла — зло принятия и зло отклонения. И если они решатся на первое, то потому, что это зло будет меньшим.

— Ваше определение превосходно, — сказал Гордон, — и я воспользуюсь им, чтобы оправдать мою кажущуюся неискренность перед кузеном.

— Полагаю, что это и есть реальная жизнь, — сказал Кенелм с печальной улыбкой.

— Разумеется, — подтвердил, Майверс.

— Каждый прожитый мной день, — со вздохом сказал Кенелм, — все более подтверждает мое убеждение, что реальная жизнь — самое фантастическое притворство. Какая нелепость со стороны философов отвергать существование привидений: какими привидениями мы, живые люди, должны казаться призракам!

…Над нами духи мудрецов[156]

На небесах смеются.

ГЛАВА VI

Гордон Чиллингли старался поддерживать свое знакомство с Кенелмом. Он часто заходил к нему по утрам, иногда ездил с ним верхом, представил его людям своего круга. Большей частью это были члены парламента, начинающие адвокаты, журналисты, но и не без примеси блистательных лентяев, членов клубов, спортсменов, людей светских, знатных и богатых. Он поступал так намеренно, потому что эти люди говорили о нем хорошо, и не только о его дарованиях, но и о благородном характере. Его обычным прозвищем в их среде было: Честный Гордон. Кенелм сначала думал, что это прозвище ироническое, но скоро понял, что ошибался. Оно было дано ему за чистосердечное и смелое высказывание мнений, отражавших тот откровенный скепсис, который в просторечии называют "отсутствием притворства". Человек этот, безусловно, не был лицемером; он не выступал приверженцем тех верований, которых не разделял. А верил он мало во что — разве только в первую половину поговорки: "Каждый за себя, а бог за всех".

Но при всем теоретическом неверии Гордона Чиллингли в такие вещи, которые составляют ходячую веру людей добродетельных, в его поведении ничто не свидетельствовало о склонности к порокам. Он был очень порядочен во всех поступках, а в щекотливых делах чести — любимым посредником среди своих друзей. Хотя он совсем не скрывал своего честолюбия, никто не мог обвинить его в попытках подняться наверх на плечах покровителя. В его натуре не было ничего раболепного, и хотя он был готов, если понадобится, подкупить избирателей, — его самого никакими деньгами подкупить было нельзя. Единственной владеющей им страстью была жажда власти. Он насмехался над патриотизмом — как над отжившим предрассудком, над филантропией — как над сентиментальной суетней. Он хотел не служить своему отечеству, а управлять им. Он хотел возвысить не человеческий род, а самого себя. Поэтому он был неразборчив в средствах и не имел стойких принципов, как это часто наблюдается у карьеристов. А все-таки если бы он добился власти, то, вероятно, воспользовался бы ею с толком, благодаря ясности и силе своих суждений. О впечатлении, которое он произвел на Кенелма, можно судить по следующему письму.

"Сэру Питеру Чиллингли, баронету и пр.

Дорогой отец, ты и моя милая матушка с удовольствием услышите, что Лондон продолжает быть очень любезен ко мне и что arida nutrix legnum [157][158] поставила меня в число тех ручных львов, которых светские дамы допускают в общество своих болонок. Прошло около шести лет с тех пор, как мне было дано взглянуть мельком на этот калейдоскоп из окошка убежища мистера Уэлби. И мне кажется — может быть, ошибочно, — что даже за это короткое время тон «общества» заметно изменился. Утверждать, что эта перемена к лучшему, я предоставляю тем, кто принадлежит к партии прогресса.

Я не думаю, чтобы шесть лет назад столько молодых женщин подводили себе глаза и красили волосы. Кое-кто из них, может быть, подражал жаргону, изобретенному школьниками и распространенному мелкими романистами. Может быть, тогда дамы употребляли такие выражения, как «сногсшибательно», «нагло», "ужасно весело", но теперь я нахожу, что многие дошли до такого жаргона, который вообще стоит за пределами человеческой речи, до жаргона ума, жаргона чувств, до такого жаргона, при котором уже очень не много остается от женщины и совсем ничего — от леди.

Газетные публицисты уверяют, будто в этом надо винить современных молодых людей, что молодым людям это нравится, а прекрасные удильщицы мужей нацепляют на удочку таких червячков, какие более всего могут заставить рыбку клюнуть. Справедливо ли это оправдание, я судить не могу, но мне кажется, что люди моих лет, выдающие себя за бойких, гораздо более вялы, чем люди десятью или двенадцатью годами старше, которых они считают сонными. Идея по утрам опрокидывать рюмочку — совершенно новая, и она сейчас в большой моде. Адонис[159] считает необходимым «клюкнуть», чтоб у него хватило сил ответить на любовную записочку Венеры. У Адониса нет сил напиться допьяна, но его деликатное сложение требует возбуждающих средств, и он постоянно к ним прибегает.

Люди знатного происхождения или известные успехами в обществе, принадлежавшие, дорогой отец, к твоему времени, все еще выделяются своей благовоспитанностью и тоном разговора, более или менее изысканным и не без признаков литературного образования; они непохожи на людей такого же звания в моем поколении, которые, по-видимому, гордятся тем, что не уважают никого и не знают ничего, даже грамматики. Тем не менее нас уверяют, что все в мире непрестанно улучшается. Эта новая идея в большом ходу. Общество в целом удивительно высоко ценит свои достижения в области прогресса, а отдельные личности, составляющие это общество, так же высоко ценят собственные особы. Разумеется, даже при моем кратковременном и неполном опыте я вижу много исключений, не соответствующих преобладающим чертам молодого поколения в обществе. Из этих исключений я приведу только самые замечательные.

Первое — place aux dames [160] — это Сесилия Трэверс. Она с отцом теперь в Лондоне, и я часто встречаюсь с ними. Я не могу представить себе ни одной культурной эпохи, которую такая женщина, как Сесилия Трэверс, не украсила бы собою, потому что именно такою мужчина любит воображать женщину, — конечно, если говорить о лучших сторонах женского характера. Я говорю женщина, а не девица, потому что к современным девицам Сесилию Трэверс причислить нельзя. Вы можете назвать ее девой, девственницей, девушкой, но девицей назвать ее было бы так же неправильно, как назвать француженку хорошего происхождения fille [161]. Она настолько хороша, что может радовать глаз любого мужчины, как бы он ни был разборчив. Но красота ее не ослепляет всех мужчин до такой степени, что уже не может пленить одного. Слава богу, я говорю только на основе теории, но я боюсь того, что любовь к женщине таит в себе сильное чувство собственности, что мужчина желает обладать тем, что принадлежит лишь ему одному, а не тем, что приглашает восхищаться всю публику. Я понимаю, как богач, владеющий великолепным поместьем, открывает роскошные комнаты и прекрасный сад для всех посетителей, но, лишившись уединения, бежит в уютный коттедж, в котором нет никого, кроме него, и о котором он может сказать: "Это мой дом, это все мое".

Некоторые виды красоты можно уподобить великолепным поместьям, которыми публика считает себя вправе восхищаться столько же, сколько и владелец, и такое поместье было бы скучным и, может быть, пришло бы в запустение, если бы его не показывали публике.

Красота Сесилии Трэверс не напоминает великолепного поместья. Она пробуждает какое-то чувство доверия. Будь Дездемона похожа на нее, Отелло не ревновал бы. Но Сесилия и не обманула бы своего отца и, я думаю, не высказала бы недостойному поклоннику свою радость, "что небо создало для нее такого человека"[162]. Ее душа гармонирует с наружностью, и душа эта общительная. Дарования ее не слишком ярки, но, взятые вместе, они составляют приятное целое. В ней достаточно здравого смысла для практической жизни и достаточно той неоценимой женской способности, которая называется тактом, чтобы уравновешивать проявления таких причудливых натур, как моя, и вместе с тем достаточно понимания юмористических сторон жизни для того, чтобы не принимать слишком буквально всего, что может, сказать такой взбалмошный человек, как я. Что же касается характера, никто не знает характера женщины, пока не рассердит ее. Но я полагаю, что ее характер в нормальном состоянии безмятежно спокойный, со склонностью к веселью. Теперь, дорогой отец, не будь ты одним из умнейших людей на свете, ты заключил бы из моих похвал Сесилии Трэверс, что я в нее влюблен. Но ты, без сомнения, давно усвоил ту истину, что влюбленный человек не станет взвешивать достоинства женщины такой твердой рукой, как та, которая водит этим стальным пером. Я не влюблен в Сесилию Трэверс и об этом жалею. Когда леди Гленэлвон, которая по-прежнему удивительно добра ко мне, твердит каждый день: "Сесилия Трэверс была бы для вас прекрасной женой", я не знаю, как ей возражать, но вовсе не намерен спрашивать Сесилию Трэверс, согласна ли она одарить своими совершенствами того, кто так холодно их признает.

Я узнал, что она решительно отказала человеку, за которого отец желал ее выдать, и что тот утешился, женившись на другой. Без сомнения, другие женихи, не менее достойные, не замедлят явиться.

О самый дорогой из моих друзей и единственный, кому я могу поверять тайны, — буду ли я когда-нибудь влюблен? А если нет, то почему? Иногда мне сдается, что и в любви, как в честолюбии, у меня есть неосуществимый идеал и что поэтому я должен всегда оставаться равнодушен к той степени любви и к той степени честолюбия, которые мне доступны. Мне кажется, что если я полюблю, то буду любить так пылко, как Ромео, — и "та мысль внушает мне какое-то смутное и ужасное предчувствие. А если бы я нашел цель, достойную возбудить мое честолюбие, я так же горячо устремился бы к ней, как… Кого мне назвать? Цезаря или Катона[163]? Честолюбие Катона мне нравится больше. Но нынче люди называют честолюбие несбыточной причудой, если борьба была неудачна. Катон хотел спасти Рим от черни и диктатора, но Рим нельзя было спасти, и Катон бросился на свой меч. Живи Катон в наше время, коронер[164] на дознании вынес бы решение: "Самоубийство в состоянии невменяемости", и такое решение было бы подтверждено его безумным сопротивлением черни и диктатору!

Говоря о честолюбии, я перехожу к другому исключению из современной молодежи. Представь себе молодого человека, лет двадцати пяти, который нравственно гораздо старее здорового шестидесятилетнего, представь себе его с умом Старческим в цвете юности, с сердцем, подчиненным мозгу и питающим горячей кровью холодные идеи; человека, насмехающегося над всем, что я называю идеями, наконец, человека, издевающегося над всем, что я называю возвышенным, а между тем не делающего ничего, что он находит низким; человека, который так же равнодушен к пороку и добродетели, как эстетика Гете; человека, который никогда не станет рисковать свежи карьерой мыслителя-практика из-за неблагоразумной добродетели и никогда не запятнает своей репутации унизительным пороком. Представь себе этого молодого человека с умом острым, сильным, находчивым, беспринципным, неустрашимым, изощренным, но не гениальным. Представь себе его и не удивляйся, если я скажу тебе, что он один из Чиллингли.

Род Чиллингли достиг в нем своей высшей точки и стал наиболее «чиллинглиобразным». В самом деле, мне кажется, что мы живем в такое время, которое особенно подходит к отличительным свойствам Чиллингли. В продолжение более десяти столетий, когда наш род имел и определенное жительство и имя, он был пустым и ничтожным. Его представители жили в эпоху горячей крови и были принуждены прятаться в тихих водах со своими геральдическими эмблемами. Но для нынешних времен, дорогой отец, хладнокровие — самая отличительная черта, и для успеха в обществе нужна как раз самая холодная кровь. Кем был бы Майверс Чиллингли в тот век, когда за религиозные убеждения не давали и ломаного гроша и когда политические партии считали свое дело священным, а своих предводителей — героями? Майверс Чиллингли не нашел бы и пяти подписчиков на свой «Лондонец». Но теперь «Лондонец» — самый популярный печатный орган среди образованной публики, он громит и высмеивает все основы общественной системы, не пытаясь переделать ее, и каждая новая газета, если она устоит, подражает «Лондонцу». Майверс Чиллингли — великий человек и самый могущественный современный писатель, хотя никто не знает, что он написал. Гордон Чиллингли — еще более замечательный пример повышения ценности рода Чиллингли на современном рынке.

В авторитетных кругах все согласны с тем, что Гордон Чиллингли займет высокое место в авангарде будущих передовых людей. Его уверенность в себе такова, что заражает всех, с кем он приходит в соприкосновение, включая и меня.

Он сказал мне недавно с sang-froid [165], достойным самого холодного Чиллингли: "Я намерен стать премьер-министром Англии, это только вопрос времени". И если Гордон Чиллингли действительно станет премьер-министром, это случится потому, что все возрастающий холод нашей моральной и общественной атмосферы как раз будет подходить к развитию его талантов.

Он более всех других людей на свете способен заглушить голоса декламаторов старинных сентиментальных лозунгов — любви к отечеству, заботы о его положении среди других наций, рвения к его чести, гордости его славой. О, если бы вы послушали, как он философски и логически сводит на нет слово «престиж»! Такие понятия считаются чушью, и когда Англия проникнется этими взглядами и у нее не будет юг колоний, ни флота, ни интересов в делах других народов; когда она дойдет до счастливейшего состояния Голландии, тогда Гордон Чиллингли будет премьер-министром.

А между тем, если я когда-нибудь займусь политикой, то полностью отрекусь от атрибутов Чиллингли и мое место будет в оппозиции — хотя бы и безнадежной — Гордону Чиллингли. Вместе с темя чувствую, — что этого человека нельзя уничтожить и что ему следует предоставить свободу действия: его честолюбие будет гораздо опаснее, если его раздражать препятствиями.

Я предлагаю, чтобы ты, дорогой отец, оказал этому талантливому родственнику одолжение и дал ему возможность вступить в парламент. При нашем последнем разговоре в Эксмондеме ты рассказывал мне о негодовании Гордона-отца, когда мое появление на свет лишило его наследства. Ты сообщил мне в то же время о намерении откладывать ежегодно сумму, которая впоследствии могла бы обеспечить Гордона-сына и в некоторой мере вознаградить его за разочарование, когда осуществилась твоя надежда иметь наследника. Ты сказал мне также, как твое великодушное намерение было нарушено из-за справедливого гнева на старшего Гордона, когда он измучил тебя поглощавшей большие средства тяжбой. Как раз в это время ты прикупил большой участок к своим владениям, и это приобретение, увеличив твои земли, уменьшило твой доход. Это обстоятельство тем более лишило тебя возможности откладывать какие-либо суммы. Встретившись на днях с твоим поверенным, мистером Уайнингом, я узнал от него, что ты давно таил желание, которым твоя деликатность не позволяла тебе поделиться со мной, чтобы я, как наследник, имеющий на это право, согласился вместе с тобой уничтожить майорат[166]. Он показал мне, как выгодно это было бы для имения, потому что развязало бы тебе руки, чтобы ввести разные улучшения, в которых я искренне следую за прогрессом века, но для которых, как пожизненный держатель, ты не мог достать денег иначе, как под разорительные проценты: новые коттеджи для работников, новые строения для арендаторов и прочее и прочее. Позволь мне прибавить кстати, что мне хотелось бы увеличить вдовье наследство моей милой матушки. Уайнинг говорит, что у нас близ города есть земля, которую можно продать со значительной выгодою, если будет уничтожен майорат.

Поспешим составить необходимые акты и, таким образом, получим двадцать тысяч фунтов стерлингов для осуществления твоего благородного и, позволь мне прибавить, справедливого желания сделать что-нибудь для Гордона Чиллингли. В новые акты мы можем включить право отказывать поместье кому хотим, но я решительно против того, чтобы отказывать его Гордону Чиллингли. Может быть, это прихоть — но я думаю, ты разделяешь ее, — что владелец английской земли должен иметь сыновнюю любовь к родной земле, а Гордон никогда не будет питать этой любви. Я думаю также, что и для его собственной карьеры и для установления между ним и нами откровенных отношений лучше прямо сказать ему, что он не будет иметь никаких выгод в случае нашей смерти. Двадцать тысяч фунтов, подаренных ему теперь, будут значить для него больше, чем в десять раз большая сумма — через двадцать лет. Он может стать членом парламента, имея в своем распоряжении деньги, которые вместе с тем, что он имеет сейчас, будут приносить если и скромный, то все-таки достаточный доход, чтоб сделать Гордона независимым от покровительства министра.

Пожалуйста, дорогой отец, доставь мне удовольствие и прими проект, который я осмеливаюсь тебе предложить. Твой любящий сын

Кенелм."

"От Сэра Питера Чиллингли к Кенелму Чиллингли

Мой милый мальчик, ты недостоин быть Чиллингли, в тебе течет слишком теплая кровь. Никогда тяжесть не была снята с души человека более нежной рукой. Да, я хотел уничтожить майорат, но так как это было выгодно для меня, я не хотел ходатайствовать о таком преобразовании, хотя со временем оно должно стать выгодным и для тебя. Купив земли Фэйрклю — что я мог сделать, только заняв деньги под большие проценты и потом выплачивая их ежегодно с ущербом для себя, да еще при наличии старых закладных, — признаюсь, я в последние годы был стеснен. Но более всего радует меня возможность построить для наших честных работников дома, гораздо более удобные и ближе расположенные к месту их работы, Приходится только сожалеть о том, что стоит выстроить лишнюю комнату для детей, как эти глупые люди сдают ее жильцу.

Мой милый мальчик, я очень тронут твоим желанием увеличить вдовье содержание матери — желанием справедливым, помимо сыновнего чувства, потому что она принесла в качестве приданого порядочное состояние, которое душеприказчики разрешили мне употребить на покупку земли. Однако эта земля хотя и округлила наше поместье, не приносит более двух процентов дохода, а условия майората ограничивали вдовье наследство такой суммой, которая гораздо ниже содержания, на которое имеет полное право вдовствующая леди Чиллингли.

Я гораздо более забочусь об этом, чем об интересах сына старого Гордона Чиллингли. У меня было намерение по-честному поступить с отцом, но когда за честность платят обращением в суд, всякий будет задет за живое. Однако я согласен с тобой, что сына не следует наказывать за проступки отца, и если пожертвование в двадцать тысяч фунтов стерлингов позволит тебе и мне почувствовать себя лучшими христианами и истыми джентльменами, мы очень дешево купим это чувство".

Далее сэр Питер полушутливо-полусерьезно оспаривал уверения, Кенелма о его холодности к Сесилии Трэверс, и, доказывая преимущества брака с девушкой, которая, по словам самого Кенелма, может стать превосходной женой, лукаво заметил, что если у Кенелма не родится свой сын, едва ли будет справедливо лишать наследства ближайшего родственника только оттого, что у того нет любви к родной земле. "Он очень скоро полюбит родину, если у него будет своих десять тысяч акров".

Дойдя до этой фразы, Кенелм покачал головой.

— Неужели любовь к родине основана на корысти? — заметил он и отложил дальнейшее чтение отцовского письма.

ГЛАВА VII

Кенелм Чиллингли не преувеличил своего положения в обществе, когда поставил себя в разряд светского льва. Не было счета треугольным записочкам, которыми забрасывали его знатные дамы, падкие до знаменитостей всякого рода, а также старательно запечатанным конвертам с письмами от прекрасных незнакомок, спрашивавших, есть ли у него сердце и будет ли он в парке в таком-то месте и в такой-то час.

Что же привлекало внимание к Кенелму Чиллингли преимущественно представительниц прекрасного пола? Трудно было ответить на этот вопрос. Разве что оригинальность и непритворное равнодушие к приобретению какой-либо репутации. Он легко мог бы доказать, что преобладающая, хотя и смутная, уверенность в его дарованиях не совсем неосновательна. Статьи, посылавшиеся им из-за границы в «Лондонец» для покрытия дорожных издержек, были отмечены той оригинальностью тона и содержания, которая всегда возбуждает любопытство к автору и встречает иногда большее одобрение, чем он заслуживает.

Но Майверс добросовестно выполнил условие сохранять нерушимое инкогнито автора, а сам Кенелм с глубоким презрением смотрел и на статьи и на читателей, их хваливших.

Подобно тому как мизантропия в некоторых людях развивается из разочарования в ком-либо, к кому они ранее относились благожелательно, в некоторых натурах — и Кенелм Чиллингли, может быть, принадлежал к их числу равнодушие рождается от обманутого в своих чаяниях слишком серьезного отношения к делу.

Кенелм Чиллингли ожидал большого удовольствия от возобновления знакомства с прежним наставником Уэлби. Это позволило бы ему вернуться к своему увлечению метафизикой, софистикой и критикой. Но этот талантливый проповедник реализма совсем оставил философию и отдыхал, заняв какую-то казенную должность. Министр, в интересах которого Уэлби, когда тот находился в оппозиции, написал (так вдруг ему захотелось) в одной известной газете несколько талантливых статей, подарил реалисту, достигнув власти, немногое из того, что еще находится в руках министров, — место с окладом в тысячу двести фунтов в год. Занимаясь утром однообразной работой, вечера Уэлби проводил в веселом обществе.

— Invent portum [167][168], - сказал он Кенелму, — я больше не кидаюсь в мутные воды. Приезжайте завтра обедать ко мне. Жена с ребенком сейчас в Сент-Леонарде, уехала подышать морским воздухом.

Кенелм принял приглашение.

Обед удовлетворил бы самого Брийа-Саварена[169], он был безукоризнен, а красное вино — редкий нектар, лафит 1848 года.

— Я никогда не пью его, — сказал Уэлби, — иначе, как в обществе кого-либо из моих друзей.

Кенелм пытался вовлечь хозяина в разговор о новых произведениях, написанных по чисто реалистическим канонам.

— Чем больше эти книги претендуют на звание реалистических, тем менее они реальны, — сказал он. — Я готов предположить, что вся школа, которую вы так систематически создавали, ошибочна и реализм в искусстве невозможен.

— Вы, пожалуй, правы. Я серьезно поддерживал эту школу, потому что был разъярен на приверженцев идеализма, а то, что человек отстаивает серьезно, потом почти всегда оказывается ошибочным, особенно когда ты чем-либо возмущен. Я не был настроен серьезно и не был разъярен, когда писал те статьи, которым обязан своим местом.

Тут мистер Уэлби сладко потянулся и, поднеся рюмку к губам, с наслаждением вдохнул аромат вина.

— Вы огорчаете меня, — ответил Кенелм, — грустно сознавать, что на нас в юности влиял учитель, который теперь смеется над собственным учением.

Уэлби пожал плечами.

— Жизнь состоит из постоянно чередующихся процессов: мы то учимся, то разучиваемся, но зачастую полезнее разучиваться, чем учиться. А раз я перестал быть критиком, мне все равно, ошибался я или был прав, когда играл эту роль. Мне кажется, я прав, занимая свое доходное место. Пусть мир идет своим путем, лишь бы он не мешал нам жить в нем. Я осушаю мое вино до последней капли и ограничиваю надежду кратким сроком жизни. Если хотите, отбросьте реализм в искусстве и примите его как норму поведения. Душа моя износила свои уличные башмаки и теперь наслаждается роскошью домашних туфель. Кто может отрицать реализм комфорта?

"Имеет ли право человек, — говорил себе Кенелм, садясь в экипаж, употреблять, весь блеск своего редкого остроумия, все достижения своей редкой учености на то, чтобы сгонять молодое поколение с безопасных старых путей, по которым молодежь, предоставленная самой себе, непременно пошла бы, — со старых путей, окаймленных романтическими реками и тенистыми деревьями, и направлять эту молодежь на новые пути по бескрайним пескам, а потом, когда она ослабеет и утомится, говорить путникам, что ему решительно все равно, на верном или ложном пути они износили обувь, только бы самому добраться до summum bonum [170] философии в виде удобных туфель?"

Прежде чем он успел разрешить свое недоумение, экипаж остановился у дверей того министра, которому Уэлби в свое время помог добиться власти.

В этот вечер в доме великого человека собрался весь модный свет. Это был для министра критический момент. Судьба кабинета зависела от результата запроса, который ожидался в нижней палате на следующей неделе. Великий человек стоял у входа в апартаменты и принимал гостей, между которыми находились авторы враждебного запроса и предводители оппозиции. Однако он улыбался им не менее любезно, чем самым дорогим друзьям и верным сторонникам.

"Вот это, по-видимому, и есть реализм, — сказал себе Кенелм, — но он не приносит удовлетворения". Прислонившись к стене, Кенелм с интересом изучал выразительную, физиономию знаменитого хозяина дома. За вежливой улыбкой и учтивым обращением Кенелм, подметил признаки озабоченности. Глаза. рассеянно блуждали, щеки впали, лоб был нахмурен. Кенелм отвел глаза и посмотрел на оживленные лица людей, неторопливо шествующих по более, проторенным путям жизни. Их взор не был рассеян, они не хмурили лба и, рассуждая о пустяках, чувствовали себя вполне на своем месте. Многих интересовала приближавшаяся борьба, но это был интерес держащих не слишком рискованные пари на скачках, риск достаточный, чтобы пощекотать нервы зрелищем состязания, но все же не настолько значительный, чтобы выигрыш возбудил большую радость, а проигрыш сильное горе.

— У нашего хозяина нездоровый вид, — сказал Майверс, подходя к Кенелму, — я замечаю признаки скрытой подагры. Вы знаете мой афоризм: "Ничто не вызывает так подагру, как честолюбие, особенно парламентское".

— Вы не принадлежите к числу тех друзей, которые стараются навязать мне источник этой болезни; позвольте поблагодарить вас за это.

— Ваша благодарность направлена не по адресу. Я, напротив, очень советовал бы вам посвятить себя политической карьере.

— Несмотря на опасность получить подагру?

— Да, несмотря на эту опасность. Если бы вы могли смотреть на жизнь так, как смотрю я, мой совет был бы иным. Но ваши мысли переполнены сомнениями, фантазиями и причудами, и вам ничего не остается, как дать им свободный исход в деятельной жизни.

— Вы сами до некоторой степени способствовали тому, что из меня получился бездельник. Поэтому отчасти отвечаете за мои сомнения, фантазии и причуды. По вашей рекомендации я был отдан в учение к мистеру Уэлби в том критическом возрасте, когда, сгибая ветвь, дают новое направление дереву.

— И все же я горжусь своим советом. Я могу повторить доводы, которые тогда побудили меня его подать: молодому человеку чрезвычайно выгодно начать жизнь, тщательно ознакомившись с новыми идеями, которые так или иначе будут влиять на его поколение. Уэлби был самым даровитым носителем этих идей. Можно считать большой удачей, если пропагандист новых идей (а не просто книжный философ) вполне светский человек, и человек практический. Да, вы многим обязаны мне за то, что я разыскал вам такого наставника и спас от вздорных сентиментальностей, от поэзии Вордсворта и от "мускульного христианства" кузена Джона.

— То, от чего вы меня спасли, может быть, принесло бы мне больше пользы, чем то, чем вы меня наделили. Когда воспитателю удается посадить старую голову на молодые плечи, это сочетание, мне кажется, нельзя назвать здоровым — оно засоряет кровь и ослабляет пульс. Впрочем, я не должен быть неблагодарным, намерение у вас было доброе. Да, я понимаю, Уэлби практичен. У него нет убеждений, и он получил выгодное место. Но наш хозяин тоже практичен. Место у него гораздо выше, чем у Уэлби. А как у него с убеждениями?

— Он родился раньше, чем новые идеи приобрели практическую силу. Но по мере того, как эти идеи распространялись, его убеждения по необходимости менялись. Я не думаю, чтобы он теперь верил во многое, за исключением двух вещей: во-первых, если он будет придерживаться этих новых идей, то получит власть и сохранит ее, а если он их не примет, то о власти не может быть и речи; во-вторых, если новым идеям суждено одержать верх, то он более чем кто-нибудь другой способен направлять их по безопасному руслу. Этих убеждений для министра достаточно. Ни одному благоразумному министру не следует им изменять.

— А разве он не убежден, что запрос, на который он на будущей неделе должен отвечать, не принесет ничего, кроме вреда?

— Разумеется, он вреден по своим последствиям, потому что в случае успеха этого запроса министр падет. Но сам по себе этот запрос должен представляться ему полезным, потому что он и сам бы внес его, если б находился в оппозиции.

— Я вижу, что определение Попа "партия — это безумство большинства для выгоды меньшинства" и поныне справедливо.

— Нет, это несправедливо. Слово «безумство» неприменимо к большинству; большинство рассуждает довольно здраво: оно знает свою цель и пользуется умом меньшинства для ее достижения. В каждой партии большинство управляет меньшинством, которое номинально им предводительствует. Человек становится премьер-министром, потому что он кажется большинству его партии самым подходящим лицом для того, чтобы проводить в жизнь цели большинства. Если он позволит себе от этого уклониться, его пригвоздят к позорному столбу и закидают самыми грязными камнями и самыми тухлыми яйцами.

— Стало быть, афоризм Попа следует читать наоборот: "партия — безумство меньшинства для выгоды большинства".

— Это более правильное определение.

— Позвольте же мне остаться в здравом уме и не присоединяться к меньшинству.

Кенелм оставил своего кузена и, войдя в одну из наименее людных комнат, увидал Сесилию Трэверс, сидящую в уголке с леди Гленэлвон. Он подошел к ним. После нескольких незначительных фраз леди Гленэлвон встала, чтобы приветствовать иностранку, жену какого-то посла, а Кенелм опустился в ее кресло.

Для него было искренним удовольствием любоваться ясным личиком Сесилии, прислушиваться к ее нежному голосу. В Сесилии не было ничего искусственного и она не произносила пошлых острот.

— Не находите ли вы странным, — сказал Кенелм, — что мы, англичане, так нескладно устраиваем свою жизнь? Даже в наших так называемых увеселениях, по существу, весьма мало веселого. Теперь начало июня, бурный расцвет лета, когда каждый день в деревне доставляет новую радость глазу и сердцу, а у нас начинается сезон пребывания в жарких комнатах. Мы отличаемся от всех цивилизованных наций тем, что проводим лето в столице и отправляемся в деревню, когда деревья уже стоят без листьев, а ручьи замерзли…

— Это, конечно, странно, но я лично люблю деревню во все времена года, даже зимой.

— При условии, если деревенский дом полон лондонцами?

— Нет, это скорее неудобство. В деревне я никогда не нуждаюсь в обществе.

— Правда, мне следовало бы помнить, что вы непохожи на других молодых девиц и что ваше общество — это книги. Они всегда более общительны в деревне, чем в городе; или, лучше сказать, мы слушаем их там с меньшей рассеянностью. А-а! Я, кажется, узнаю там белокурые бакенбарды Джорджа Бельвуара. Что это за дама идет с ним под руку?

— Разве вы не знаете? Это леди Эмили, его жена.

— Ах да, ведь мне говорили, что он женился. Леди Эмили хороша собой, фамильные бриллианты будут ей к лицу. Читает она Синие книги[171]?

— Я спрошу ее, если хотите.

— Нет, не стоит. Во время моих скитаний за границей я мало читал английские газеты. Однако я знаю, что Джордж прошел на выборах. Он уже выступал в парламенте?

— Да, он в эту сессию составил ответ на тронную речь, и его очень хвалили за стиль и вкус выступления. Он выступал еще несколько недель спустя, но, боюсь, уже не с таким успехом.

— В зале начали кашлять и продолжали, пока он не замолчал?

— Что-то вроде этого.

— Это пойдет ему на пользу. Он справится с кашлем и мое предсказание сбудется: я всегда предсказывал ему успех.

— Не наговорились ли вы уже о бедном Джордже? Если так, то позвольте спросить, вы совсем забыли Уила Сомерса и Джесси Уайлз?

— Забыл? Почему же?

— Но вы ни разу не спрашивали о них.

— Я думал, что они так счастливы, как только можно было этого ожидать. Пожалуйста, подтвердите это.

— Надеюсь, теперь они счастливы. Но у них были неприятности, и они уехали из Грейвли.

— Уехали из Грейвли? Вы встревожили меня. Объясните, в чем дело.

— Не прошло и трех месяцев после их свадьбы и переселения в тот дом, которым обязаны вам, у бедного Уила начался приступ суставного ревматизма, и он пролежал в постели несколько недель, а когда наконец встал, был так слаб, что не мог заняться никакой работой. У Джесси же не было охоты, да и времени заниматься лавкой. Разумеется, я… то есть мой милый папа… мы оказали им необходимую помощь, но…

— Понимаю, они были вынуждены прибегать к благотворительности. Экая я скотина: ни разу не подумал о своих обязанностях перед четой, мною соединенной. Но, пожалуйста, — продолжайте.

— Вам известно, что перед вашим отъездом папа получил предложение поменять свое владение в Грейвли на землю, более для него удобную?

— Помню. Он принял это предложение.

— Да. Капитан Стейверс, новый лендлорд Грейвли, по-видимому очень дурной человек, и хотя он не мог выгнать Сомерсов из их коттеджа, пока они платили за него — а об этом мы заботились, — однако он открыл конкурирующую лавку в той же деревне, и эти бедные люди больше не могли прокормиться в Грейвли.

— Чем же так возмутили невинные молодые супруги капитана Стейверса?

Сесилия потупила глаза и покраснела.

— Он хотел отомстить Джесси.

— Ага, понимаю!

— Но теперь они уже уехали из деревни и хорошо устроились в другом месте. Уил поправился, и их дела идут очень хорошо, гораздо лучше, чем могли бы идти в Грейвли.

— Я чувствую, что это ваша заслуга, мисс Трэверс, — сказал Кенелм более ласковым голосом и с большей мягкостью, чем когда-либо ранее разговаривал с этой богатой наследницей.

— Не меня должны они благодарить и благословлять.

— Кого же тогда? Вашего отца?

— Нет, не расспрашивайте меня: я обещала не говорить. Они сами этого не знают; они думают, что обязаны только вам.

— Мне? Неужели я вечно буду выглядеть перед ними мнимым благодетелем? Любезная мисс Трэверс, моя честь требует, чтобы я вывел из заблуждения эту легковерную чету; где я могу найти ее?

— Я не должна была вам говорить, но я попрошу позволения у их покровителя и пришлю вам адрес.

Кенелм почувствовал, как кто-то подошел к нему:

— Могу я просить вас представить меня мисс Трэверс?

— Мисс Трэверс, — оказал Кенелм, — не прибавите ли вы к списку ваших знакомых моего кузена — мистера Гордона Чиллингли?

Пока Гордон обращался к Сесилии с учтивыми фразами, которыми обыкновенно начинается знакомство в лондонских гостиных, Кенелм, повинуясь знаку леди Гленэлвон, которая только что вошла в комнату, встал со своего места и подошел к маркизе.

— Если не ошибаюсь, тот молодой человек, который сейчас разговаривает с мисс Трэверс, ваш талантливый кузен Гордон?

— Он самый.

— Она слушает его с большим вниманием. Какое у него воодушевленное лицо! В такие минуты он положительно красив.

— Да, это опасный поклонник. Он человек остроумный, живой и смелый. Гордон может влюбиться в большое состояние и разговаривать с обладательницей его с жаром, редко выказываемым людьми из рода Чиллингли. Впрочем, это не мое дело.

— А должно быть вашим!

— Увы, увы! Должно быть! Какие глубины заключены в этой простой фразе! Как счастлива была бы наша жизнь, как благородны наши поступки, как чисты души, если бы все происходило так, как это должно быть.

ГЛАВА VIII

Мы часто завязываем дружбу в тесном кругу загородного дома, или тихого курорта, или городка где-нибудь на континенте, а потом в бурном водовороте лондонской жизни эта дружба переходит в самое отдаленное знакомство, и ни ту, ни другую сторону нельзя винить в таком отчуждении.

Так было с Леопольдом Трэверсом и Кенелмом Чиллиигли. Трэверс, как мы видели, черпал много удовольствия в беседе с молодым человеком, составлявшим такой контраст с обычными сельскими знакомствами, которыми живой ум сквайра ограничивался в течение многих лет. Но, появившись в лондонском обществе за один сезон до того, как Кенелм опять встретился с ним, он возобновил старую дружбу с людьми своего круга — офицерами того полка, украшением которого когда-то был. Одни из них все еще не были женаты, другие — такие же вдовцы, как он сам. Кое-кто из тех, что были его соперниками в светском обществе, оставались праздными людьми. В столице редко завязываются дружеские отношения с людьми другого поколения, разве что между ними возникают общие интересы в области искусства, литературы или политической борьбы.

Поэтому Трэверс и Кенелм после того, как встретились у Бомануаров, мало видели друг друга. Время от времени они сталкивались в многолюдных собраниях и обменивались поклонами и приветствиями. Но привычки у них были разные. Да и дома, и даже клубы, которые они запросто посещали, были не одни и те же. Кенелм ради моциона любил бродить рано утром по лондонским предместьям. Леопольд же среди дня предпочитал ездить верхом в парке. Трэверс вообще больше, чем Чиллингли, любил развлечения. Вернувшись к столичной жизни, с характером по природе живым и общительным, он пылко предался, как и в ранней юности, всевозможным развлечениям.

Будь отношения Леопольда с Кенелмом так же искренни и близки, как в Нисдейл-парке, Кенелм, вероятно, чаще виделся бы с Сесилией в ее доме, и тогда восхищение и уважение, которые она уже внушала ему, может быть, перешли бы в более теплое чувство, ибо он лучше понял бы это мягкое и женственное сердце и его нежную склонность к нему.

В своем письме к сэру Питеру Кенелм несколько туманно говорил о том, что, "как ему кажется, равнодушие к любви и честолюбию происходит от неосуществимости идеала, который он себе составил". При такой точке зрения он не мог по совести убедить себя, что его идеал женщины и жены не подходит к Сесилии Трэверс. Напротив, чем больше он думал об отличительных чертах Сесилии, тем более казались они соответствующими тому идеалу, который витал перед ним в минуты мечтательной задумчивости; однако он знал, что не влюблен в нее, что его сердце несогласно с рассудком. Печально покорился он убеждению, что нигде на нашей планете, от обитателей которой со всеми их стремлениями он был так отчужден, не ждет его улыбающаяся подруга и усердная помощница. И по мере того как это убеждение усиливалось, все возраставшая скука от пустой столичной жизни, от всех ее целей и увеселений вновь возбуждала в нем упорное желание уйти на свободу, опять пуститься в скитания пешком. Он часто с завистью вспоминал о странствующем певце и думал, что, если отправится в те края, возможно, опять встретится с бродячим менестрелем.

ГЛАВА IX

Прошло около недели после встречи Кенелма с Сесилией. Он сидел с лордом Тэтфордом в своей маленькой квартире. Было три часа — время, которое труднее всего убивать праздным светским людям.

Среди молодежи своего возраста и положения, с которой Кенелм общался в модном свете, больше всех нравился ему молодой наследник Бомануаров, и он виделся с ним чаще, чем с другими. Что касается лорда Тэтфорда, то, хотя он и не имеет прямого отношения к нашему рассказу, на нем стоит остановиться, чтобы набросать портрет одного из лучших молодых людей, порожденных прежним поколением для роли, которую по милости происхождения и состояния им суждено играть на сцене, где еще не поднят занавес. Призванный судьбой стать главой рода, соединявшего с огромным богатством и историческим именем сильное, но честное стремление к политической власти, лорд Тэтфорд получил тщательное воспитание, особенно по части "новых идей". Его отец, человек незаурядных способностей, все же никогда не играл видной роли в общественной жизни. Он мечтал об этом для своего старшего сына.

Бомануары со времен Вильгельма III были вигами. Они разделяли все превратности судьбы партии, которой ни один политик, опасающийся в правлении государством крайностей, способных нарушить необходимое равновесие, не может желать крушения или ослабления, пока в Англии существует конституционная монархия.

Со времен воцарения Георга I и до смерти Георга IV[172] Бомануары были на подъеме. Осмотрите их семейную галерею, и вы подивитесь возвышению рода, который в течение одного столетия поставлял столько своих членов на службу государства, или на украшения двора министров, послов, генералов, камергеров и шталмейстеров. Когда Питт-младший отстранил от кормила правления знатные вигские дома, Бомануары стушевались. Но после вступления на престол Вильгельма IV[173] они постепенно выдвигаются и вновь служат оплотом государства и украшением короны.

Нынешний лорд Бомануар, хотя был росо curante [174] в политике, по крайней мере занимал высокие должности при дворе и, разумеется, получил звания лорда-наместника своего графства и кавалера ордена Подвязки. Лидеры его партии привыкли советоваться с ним по самым важным вопросам. Он высказывает свое мнение конфиденциально и скромно и, если его не принимают, никогда не обижается. Лорд думает, что недалеко то время, когда глава Бомануаров станет в ряды и схватится врукопашную с каким-нибудь Ходжем[175] или Хобсоном[176] за родину и на благо вигам. Слишком ленивый или слишком старый, чтобы сделать это самому, он говорит сыну:

— Ты должен бороться: благополучие без усилий с моей стороны может продолжаться всю мою жизнь. Но, чтобы оно продолжалось всю твою жизнь, тебе нужно будет приложить усилия.

Лорд Тэтфорд охотно откликается на уговоры отца. Он преодолевает свои природные склонности, о которых нельзя сказать, что они грубы или недостойны мужчины, потому что очень любит и хорошо знает музыку и живопись. В то же время молодой лорд сохраняет страсть ко всякому виду спорта, особенно к охоте. Но он не позволяет себе из-за этих развлечений пренебрегать делами нижней палаты. Работает в комитетах, председательствует на публичных собраниях по санитарным вопросам или проектам общественных улучшений и выполняет эти обязанности хорошо. Он еще не произносит речей, но ведь он заседает в парламенте только два года и, слушаясь мудрого совета отца, не станет выступать до третьего года. Но он не лишен влияния на знатную молодежь своей партии и заключает в себе тот материал, из которого со временем легко может быть вырезана одна из коринфских капителей кабинета. В глубине души он убежден, что его партия шагает слишком далеко и слишком быстро, но с этой партией он охотно пойдет хотя бы до самого Эреба[177], хотя сам Тэтфорд предпочел бы, чтобы она пошла в другом направлении. В остальном это приятный молодой человек с блестящими глазами, живым, веселым характером, и в часы отдыха от общественных обязанностей вносит солнечный свет в усталую охотничью компанию и свежий ветерок в жаркие бальные комнаты.

— Любезный друг, — сказал лорд Тэтфорд, бросая сигару, — я вполне понимаю, что вам скучно — вам нечего делать.

— А что я мог бы делать?

— Работать.

— Работать?

— Да, вы достаточно даровиты, чтобы ощущать, что у вас есть ум, а ум это неугомонный обитатель тела, он жаждет занятия, и притом регулярного. Он нуждается в ежедневном упражнении. Вы даете такое упражнение вашему уму?

— Право, не знаю, но мой ум постоянно занят то тем, то другим.

— Беспорядочно, без определенной цели.

— Да, это так.

— Садитесь писать книгу — это упражнение столь необходимое вашему уму.

— Мой ум вечно пишет книгу, хотя и не издает ее, вечно отмечает впечатления, выдумывает происшествия или исследует характеры, и, между нами, я думаю, что теперь я скучаю меньше прежнего. А вот другие окружающие надоедают мне больше чем прежде.

— Потому что у вас нет цели, общей с другими. Баллотируйтесь в парламент, присоединитесь к какой-либо партии, и у вас будет цель.

— Неужели вы серьезно хотите уверить меня, что вам не скучно в нижней палате?

— Мне часто надоедают ораторы, но не борьба между ними. Жизнь Нижней палаты имеет особую прелесть, которую трудно понять постороннему. Однако человек, который побыл в гуще этой жизни, чувствует себя одиноким и сданным в архив, если лишится места, и даже ропщет, если прихоти рождения перенесут его в более спокойную атмосферу верхней палаты. Испытайте эту жизнь, Чиллингли!

— Я попробовал бы, если бы был ультрарадикалом, республиканцем, социалистом и решил ниспровергнуть существующий строй, потому что тогда борьба была бы действительно очень серьезной.

— Но разве вы не могли бы так же серьезно выступать против революционно настроенных джентльменов?

— А разве вы и ваши лидеры боретесь с ними? Я этого не нахожу.

Тэтфорд помолчал.

— Что ж, если вы сомневаетесь в принципах моей партии, присоединяйтесь к другой. Я и многие другие из нашей партии были бы рады видеть консерваторов более сильными.

— Я уверен в этом. Ни одному благоразумному человеку не может быть приятно, чтобы его сбила с ног напирающая сзади толпа. Да и толпа действует не так опрометчиво, когда видит выставленный против нее сильный отряд. Но мне кажется, что в настоящее время консерватизм может быть только тем, что он есть, — партией, объединившейся для сопротивления, но не для созидания. Мы живем в такую эпоху, когда процесс уничтожения действует слепо, как бы побуждаемый Немезидою[178], такой же слепою, как он сам. Новые идеи, как шумный прилив, бьются о то, что прежние мыслители считали надежными берегами и волноломами, и эти новые идеи так непрочны, так изменчивы, что те, которые считались новыми десять лет назад, кажутся устарелыми ныне, а нынешние, в свою очередь, устареют завтра. И вы видите, как в приступе какого-то фатализма государственные люди поддаются этим настойчивым издевательствам над опытом и говорят друг другу, пожимая плечами: "Так должно быть; страна этого хочет, даже если бы она и полетела к черту". Мне кажется, что страна еще скорее отправится туда, если вы настолько укрепите консервативный элемент, что он станет у власти, а потом опять сбросите его. Ах, я слишком бесстрастный зритель, чтобы быть полезным той или другой стороне! Обратитесь с вашим предложением к моему кузену Гордону.

— Да, Гордон Чиллингли — будущее светило; он обладает тем рвением, которого недостает и партии и вам.

— Вы называете это рвением?

— Огромным рвением на пути к одной цели — возвышению Гордона. Если он пройдет в нижнюю палату и добьется там успеха, я надеюсь, что он никогда не будет моим лидером, потому что если б он решил, что христианство мешает его возвышению, он внес бы билль о его уничтожении.

— Остался бы он в таком случае вашим лидером?

— Любезный Кенелм, вы не знаете, что такое дух партии и как легко он позволяет оправдывать всякий поступок ее вождей. Разумеется, если б Гордон внес билль об уничтожении христианства, то лишь под предлогом, что это уничтожение было бы полезно для христиан, и его последователи даже превозносили бы такие высокие чувства.

— Ах, — со вздохом произнес Кенелм, — я признаю себя тупоголовейшим идиотом, потому что вместо того, чтобы привлечь меня на арену политической деятельности, наш разговор с вами порождает во мне изумление, почему вы не спасаетесь бегством, если только этим можно спасти честь!

— Полно, милый Чиллингли, нельзя бежать от века, в котором мы живем. Мы должны принимать его условия и делать что можем, А если нижняя палата не может быть иной, чем она есть, то все-таки это отличное место для дискуссий и великолепный клуб. Подумайте об этом. Теперь я должен оставить вас. Я еду на выставку посмотреть картину, которую разругали в «Лондонце». Знатоки говорят, что это замечательное произведение. Я не могу допустить, чтобы человека унижали завистливые соперники, имеющие влияние на газеты, поэтому сам хочу судить о картине. Если она действительно так хороша, как меня уверяли, я буду говорить о ней всем и каждому, а в искусстве мое слово что-нибудь да значит. Изучайте искусство, любезный Кенелм! Образование джентльмена неполно, если он не умеет отличить хорошую картину от плохой. После выставки я еще успею прокатиться в парке до прений, которые начинаются сегодня.

Легкой поступью молодой человек вышел из комнаты и спустился по лестнице, напевая арию из «Фигаро». Кенелм увидел в окно, как он с беспечным видом вскочил в седло и быстро поехал вдоль улицы, по фигуре, лицу и осанке являя собою блестящий образец молодого, знатного, образованного джентльмена.

— Венецианцы, — пробормотал Кенелм, — обезглавили Марино Фальери[179] за то, что он составил заговор против своего сословия — нобилей. Венецианцы любили свои правительственные учреждения и верили в них. Существуют ли такая любовь и такая вера у англичан?

Рассуждая таким образом, он услышал пронзительный писк. Балаганщик устроил под его окном представление: Панч высмеивал законы и прописную мораль. Он убивал церковного сторожа и вызывал на бой черта.

ГЛАВА X

Кенелм смотрел на Панча и его друга пса. В эту минуту вошел слуга и доложил:

— Какой-то человек из деревни желает вас видеть. Он не захотел назвать себя.

Предполагая, что это посланный от его отца, Кенелм приказал впустить посетителя, и в комнату вошел молодой человек мощного сложения, с красивым лицом. Всмотревшись в него, Кенелм, к великому своему изумлению, узнал Тома Боулза. Действительно, невнимательному зрителю трудно было бы его узнать: не осталось и следа от угрюмого забияки. Выражение лица было спокойное и разумное, скорее застенчивое, чем смелое. Когда-то грубая, сильная фигура деревенского кузнеца перестала быть неуклюжей. Простая одежда была одеждой джентльмена. Если можно так выразиться, этот человек удивительно смягчился.

— Я боюсь, что позволил себе некоторую вольность, — с волнением сказал Том, вертя в руках шляпу.

— Я очень любил бы вольность, если бы ее всегда проявляли таким образом, — сказал Кенелм с оттенком своего несколько мрачного юмора. Но тут же, давая волю более страстному порыву, он взял своего бывшего противника за руку и воскликнул: — Любезный Том, вы мой дорогой гость. Я так рад вас видеть! Садитесь, дружок, садитесь, будьте как дома!

— Я только несколько дней назад узнал, сэр, что вы вернулись в Англию. Вы ведь сказали, что, когда вернетесь, я или увижу вас или получу от вас весточку.

В последних словах звучал упрек.

— Я виноват, простите меня, — с раскаянием отозвался Кенелм. — Но как вы нашли меня? Кажется, тогда вы не знали даже моего имени. Впрочем, его легко было узнать. Но кто дал вам адрес моей квартиры?

— Мисс Трэверс, сэр. Она велела мне пойти к вам. Ведь вы не давали мне знать о себе, а прийти без приглашения было как-то неловко.

— Но, любезный Том, мне и не снилось, что вы в Лондоне. Нельзя же приглашать человека в гости, когда считаешь, что он живет за сто миль. Вы все еще проживаете у своего дяди, я полагаю? И нечего спрашивать, хорошо ли идут ваши дела, — у вас с головы до пят вид преуспевающего человека.

— Да, — сказал Том, — очень благодарен, сэр, дела мои идут хорошо, и дядя на рождество передаст мне все свое дело.

Пока Том рассказывал о себе, Кенелм позвал слугу и велел подать простую закуску, какую можно было быстро приготовить из запасов холостяка.

— Что же привело вас в Лондон, Том?

— Мисс Трэверс написала мне об одном небольшом деле, которое она по своей доброте устроила для меня, и сказала, что вы пожелаете узнать об этом. Поэтому я решил на несколько дней съездить в Лондон, да и вас хотелось повидать, — с чувством сказал Том.

— Но вы говорите загадками. Каким это вашим делом, по мнению мисс Трэверс, я мог бы заинтересоваться?

Том сильно покраснел и смутился. К счастью, слуга, войдя с подносом, дал ему время опомниться. Кенелм положил ему на тарелку большой кусок холодного пирога с голубями, угощал его вином и не возобновлял разговора до тех пор, пока не нашел, что язык у гостя развязался. Тогда, дружески положив руку на плечо Тома, Кенелм сказал:

— Я вспомнил о моем разговоре с мисс Трэверс, Мне хотелось узнать новый адрес Уила Сомерса. Она обещала написать его благодетелю и попросить у него позволения дать этот адрес. Вы и есть этот благодетель?

— Не называйте меня благодетелем, сэр. Если вы позволите, я расскажу вам, как все это случилось. Видите ли, я продал свой небольшой участок в Грейвли новому сквайру, и когда матушка переехала в Ласкомб, чтобы поселиться со мной, она рассказала, как капитан Стейверс не давал проходу бедной Джесси: он, кажется, думал, что в его покупку входили молодые женщины на этой земле вместе со строевым лесом. Я побаивался, что, быть может, она дала повод ее донимать. Вы же знаете, она так умеет строить глазки, что может свести с ума всякого разумного человека и сделать из него дурака.

— Но, я надеюсь, после замужества она перестала строить глазки.

— Это верно. И она не заигрывала с капитаном Стейверсом. Я сам тайком съездил в Грейвли и остановился у одного фермера — он был мне кое-чем обязан. И видел, как капитан заглядывал через забор, что отделяет Холмвуд от церковной земли. Вы помните Холмвуд?

— Пожалуй, что нет.

— Тропинка из деревни в имение сквайра Трэверса идет через лес, который начинается в ста шагах за фруктовым садом Уила Сомерса. Капитан вдруг отскочил от забора и пропал между деревьями. Тогда я увидел Джесси. Она вышла из сада с корзинкой на руке и быстро пошла к лесу. Тут у меня замерло сердце. Неужто она идет на свидание с капитаном? Прокравшись вдоль изгороди, я вошел в лес почти в одно время с Джесси, только другой дорогой. Я стоял за кустами, пока капитан не вышел из чащи с другой стороны тропинки и не стал перед Джесси. Тут я понял, что зря подумал о ней дурно. Она не ожидала увидеть капитана, потому что быстро повернулась и побежала домой. Но он догнал ее и схватил за руку. Я не мог расслышать, что он говорил, но она так рассердилась и испугалась, что чуть не закричала. Потом вдруг он обнял ее, она вскрикнула, и я бросился вперед.

— И отколотили капитана?

— Нет, не отколотил, — сказал Том, — я дал себе зарок никогда больше не пускать в ход силу без крайности. Я схватил его одной рукой за шиворот, а другой — за пояс и бросил на куст ежевики, этак легонько. Он быстро поднялся, потому что хотя мал ростом, но проворен, и начал шуметь и ругаться. Но я не выходил из себя и вежливо сказал:

"Вот что, куцый джентльмен, брань на вороту не виснет, но если вы когда-нибудь еще станете приставать к миссис Сомерс, я снесу вас в ее сад, швырну в пруд и созову народ полюбоваться, как вы будете оттуда вылезать. Но я могу сделать это и теперь, если вы не уберетесь. Вы, наверно, слышали мое имя — я Том Боулз". Тут его рожа, очень красная, сразу побледнела. Он буркнул что-то и ушел. А Джесси — я хочу сказать миссис Сомерс, — увидев меня, сначала испугалась. Я предложил ей проводить ее к мисс Трэверс — она шла туда с корзиной, заказанной этой молодой леди. Но она вместо этого повернула домой. Мне стало обидно, и я в тот же вечер вернулся к дяде. Только несколько месяцев спустя я узнал, что у капитана хватило злости открыть в деревне вторую лавку, чтобы подорвать торговлю Сомерсов. Бедный Уил оказался в очень стесненных обстоятельствах, и они должны были продать лавку. Услыхав об этом, я подумал, что капитана рассердила моя грубость и я причина его злобы. Следовательно, я был обязан выручить бедного Уила и его жену. Но я не знал, как приступить к этому делу, и надумал поговорить с мисс Трэверс. Вот уж доброе сердце, второго такого не сыскать!

— Я думаю, в этом вы правы. Что же вам сказала мисс Трэверс?

— Уж не помню, что она сказала, только заставила меня пораскинуть мозгами, и мне пришло в голову, что Джесси — миссис Сомерс — следует переехать подальше от капитана, а Уилу тоже будет лучше выехать из этого захолустья. По счастью, случилось мне прочесть в газете, что в Молсвиче, неподалеку от Лондона, продается за умеренную цену лавка, торгующая рукоделием и письменными принадлежностями. При лавке — библиотека. Я сел на поезд, приехал туда и увидел, что лавка как раз подходит для этих молодых людей и работы в ней будет не много. Я поехал к мисс Трэверс, денег от продажи старой кузницы и усадьбы у меня было столько, что я не знал, куда их девать, так что… Одним словом, я купил эту лавку. Уил с женой поселились в Молсвиче, живут в достатке и, надеюсь, счастливо.

Голос Тома при последних словах задрожал, и он отвернулся, проведя рукой по глазам. Кенелм был растроган.

— И они не знают, что вы сделали это для них?

— Конечно, нет. Я не думаю, чтобы Уил согласился быть мне обязанным; у этого малого тоже своя гордость, а Джесси — миссис Сомерс — огорчилась бы и считала себя униженной, если б и узнала, что я вздумал сделать что-либо подобное. Все уладила мисс Трэверс. Они взяли деньги как бы в долг и будут выплачивать их по частям. Они уже послали мисс Трэверс первые взносы, так что я знаю: они живут хорошо.

— Значит, взаймы дала им мисс Трэверс?

— Нет, мисс Трэверс хотела принять участие в покупке, но я отговорил ее. Мне было приятно сделать все одному. Мисс Трэверс поняла меня и не настаивала. Может быть, они думают, что это сделал сквайр Трэверс (хотя он не такой человек: он побоялся бы, что ему станут докучать подобными просьбами), или какой-нибудь другой богатый джентльмен, принимающий в них участие.

— Я всегда говорил, что вы чудесный человек, Том, но вы еще лучше, чем я думал.

— Если во мне есть что хорошее, этим я обязан вам. Подумайте, каким пьяницей и грубым скотом я был, когда встретился с вами! Наши прогулки и разговор того, другого джентльмена, потом длинное доброе письмо без подписи, которое я получил от вас из-за границы — все это изменило меня: так нянька меняет характер ребенка.

— После того как мы расстались, вы, очевидно, много читали?

— Да, я записался в библиотеку, и, когда вечером достану книгу, особенно с какими-нибудь занимательными историями, мне не нужно другого общества.

— Не повстречалась ли вам какая-нибудь другая девушка, на которой вы хотели бы жениться?

— Ах, сэр, — ответил Том, — никто так не сходит с ума, как я сходил по Джесси Уайлз. Но когда все прошло и человек опомнился, ему не так легко вправить на место сердце, словно вывихнутую ногу. Я не говорю, что никогда не полюблю и не женюсь на другой, я сам бы этого хотел. Но я знаю, что Джесси буду любить до самой смерти, но не греховно, сэр, нет! Я не оскорблю ее даже мыслью.

Наступило продолжительное молчание. Наконец Кенелм сказал:

— Вы обещали мне обратить внимание на девочку с мячиком из цветов: что слышно о ней?

— Она здорова, благодарю вас, сэр. Моя тетка очень к ней привязалась, так же как и моя мать. Она часто приходит к ним по вечерам и приносит с собой работу. Девочка такая живая, умненькая. По воскресеньям, когда погода хорошая, мы ходим гулять в поле.

— Она служила вам утешением, Том?

— О да!

— И она любит вас?

— Я уверен — это любящий, признательный ребенок.

— Она скоро станет женщиной, Том, и, может быть, полюбит вас как женщина.

При этом замечании на лице Тома выразилось недовольство и даже раздражение, и он поспешил перевести разговор на предмет, более близкий его сердцу:

— Мисс Трэверс говорила, что вам было бы приятно съездить к Уилу Сомерсу и его жене; Молсвич ведь недалеко от Лондона.

— Непременно поеду.

— Надеюсь, вы найдете их счастливыми, и если так, то, может быть, будете добры и дадите мне знать, и… и я хотел бы знать, похож ли на Джесси ее ребенок. Это мальчик, но мне почему-то хотелось бы, чтобы была девочка.

— Я напишу вам все подробно. Но почему вам самому не поехать со мной?

— Нет, кажется, я не решусь, по крайней мере теперь. Уж очень я расстроился, когда увидал ее милое личико в Грейвли. И она все еще меня боится — вот что больно.

— Она должна знать, что вы сделали для нее, и узнает.

— Ни за что на свете, обещайте мне! Я счел бы себя подлецом, если бы унизил их таким образом.

— Понимаю, но пока не даю окончательного обещания. Если вы еще останетесь в Лондоне, живите у меня; у моей хозяйки найдется для вас комната.

— Искренне благодарю вас, сэр. Но я возвращаюсь вечерним поездом. Господи, как уже поздно! Я должен проститься с вами. Мне надо выполнить еще несколько поручений тетушки и купить новую куклу для Сюзи.

— Сюзи — это девочка с мячиком из цветов?

— Да. Теперь я должен бежать. У меня так легко стало на душе, когда я увидал вас опять и вы приняли меня так ласково, будто я вам ровня.

— Ах, Том, желал бы я быть вам ровней или хоть вполовину таким благородным, каким небо создало вас.

Том недоверчиво засмеялся и ушел.

"Эта зловредная страсть, любовь, — сказал себе Кенелм, — имеет, по-видимому, и свою хорошую сторону. Если из такого славного малого она чуть не сделала дикого зверя, даже хуже, чем дикого зверя, — убийцу, обреченного на виселицу, то, с другой стороны, какая утонченная, нежная, рыцарская натура развилась из неистовых стихий прежнего безумства. Да, я поеду взглянуть на этих молодоженов. Наверно, они уже грызутся и фыркают друг на друга, как кошка с собакой. В Молсвич можно даже прогуляться пешком".

Загрузка...