Кенелм вернулся домой лишь в сумерки. Как только он сел за свой одинокий обед, раздался звон колокольчика, и миссис Джон ввела Томаса Боулза.
Хотя Том не сообщил о дне своего приезда, тем не менее был принят весьма радушно.
— Надеюсь, у вас сохранился аппетит, которого я лишился, — сказал Кенелм. — Боюсь, что обед покажется вам скудным. Садитесь!
— Очень благодарен, но я обедал два часа назад в Лондоне и, право, больше ничего не хочу.
Кенелм был слишком хорошо воспитан, чтобы навязывать свое гостеприимство. Через несколько минут его скромный обед был окончен, скатерть снята, и они остались вдвоем.
— Разумеется, Том, комната для вас здесь готова. Я нанял ее с того самого дня, как пригласил вас. Но вам следовало бы написать мне хоть несколько строк, когда вас ждать, чтобы хозяйка постаралась приготовить хороший обед и ужин. Разумеется, вы по-прежнему курите: доставайте вашу трубку.
— Благодарю вас, мистер Чиллингли. Я теперь редко курю трубку, но, если позволите, выкурю сигару.
И Том вынул щегольской портсигар.
— Располагайтесь как у себя дома. Я пошлю сказать Уилу Сомерсу, что мы с вами завтра придем к ним ужинать. Простите, что я выдал вашу тайну. Теперь все должно быть прямо и открыто. Вы придете в их дом как друг и с каждым годом будете становиться для них дороже. Ах, Том, любовь к женщине кажется мне изумительной! Она может низвергнуть человека в такие бездны зла и поднять его на такие высоты добра!
— Насчет добра я не уверен, — уныло сказал Том и отложил в сторону сигару.
— Продолжайте курить! Я хочу составить вам компанию. Не угостите ли вы меня сигарой?
Том протянул портсигар. Кенелм выбрал сигару, зажег ее, выпустил несколько клубов дыма и, когда увидел, что Том опять взялся за свою сигару, возобновил разговор.
— Насчет добра вы не уверены? Но скажите мне по совести: если бы вы не любили Джесси Уайлз, были бы вы сейчас таким молодцом, каким стали?
— Если я стал лучше, чем был, то не от любви к этой девушке.
— А отчего же?
— Оттого, что лишился ее.
Кенелм вздрогнул, побледнел, отбросил сигару, встал и заходил по комнате быстрыми и неровными шагами.
— Положим, я добился бы своего и женился на Джесси, — спокойно продолжал Том. — Не думаю, чтобы мне пришло в голову исправляться. Дядя счел бы обидой для себя, что я женился на дочери поденщика, и не пригласил бы меня в Лакомб. Я остался бы в Грейвли и не поднялся бы выше обыкновенного кузнеца. Так я и жил бы темным человеком, буйным и вздорным, и, если б не мог заставить Джесси полюбить меня, то и не бросил бы пить. Читая в газетах про пьяницу, избивающего свою жену, я с ужасом думаю, каким скотом мог стать. Кто знает, может быть, этот человек до женитьбы нежно любил ее, а она его не любила. Дом опостылел ему, он запил и стал бить жену.
— Значит, я был прав, — сказал Кенелм, останавливаясь, — когда говорил вам, что жалка судьба человека, женатого на девушке, которую он любит без ума и чье сердце никогда не согреется для него, чью жизнь ему никогда не сделать счастливой.
— Еще как правы!
— Оставим пока этот разговор, — сказал Кенелм, присаживаясь. Поговорим о вашем намерении отправиться в путешествие. Хотя вы довольны, что не женились на Джесси, и теперь можете без сердечной муки приветствовать ее как жену другого, все-таки в вас остались мысли о ней, нарушающие ваш покой, и вы чувствуете, что легче можете уйти от них, переменив места, и могли бы совсем похоронить их в чужой земле. Это верно?
— Да, примерно так, сэр.
Тут Кенелм с воодушевлением заговорил о чужих краях и набросал план путешествия, которое могло занять несколько месяцев. Он был рад убедиться, что Том достаточно изучил французский язык, чтобы его понимали, по крайней мере в разговорах о предметах обыденных, и с еще большим удовольствием он отметил, что Том не только читал путеводители или описания интереснейших мест в Европе, которые стоило бы посетить, но и заинтересовался ими, их славой, связанной с историей прошлого или с сокровищами искусств.
Так проговорили они до поздней ночи, и когда Том удалился в свою комнату, Кенелм тихо вышел из дома и медленно пошел к старой беседке, где он сидел с Лили. Поднялся ветер, разогнав тучи, омрачавшие прошедший день, и теперь звезды стали видны в глубоких безднах неба, сияя то в одном месте, то в другом, когда быстрые облака закрывали их в своем беге. Среди шума деревьев, на которые налетали порывы ночного ветра, Кенелму чудилось, будто он различает вздохи ивы на противоположном лугу Грасмира.
Рано утром Кенелм отправил Уилу Сомерсу записку, сообщая в ней о своем намерении прийти с мистером Боулзом вечером на ужин. Такт подсказал ему, что такая общая трапеза пройдет более непринужденно, чем мог бы пройти формальный визит Тома днем, в то время как Джесси была бы занята с покупателями в лавке.
Но сперва Кенелм провел Тома по городу и показал ему издали лавку с ее привлекательными товарами в зеркальных окнах, потом увлек его за город, в поля, пытаясь понять настроение своего спутника и с восхищением отмечая успехи его образования и более свободное течение мыслей.
Под внешним спокойствием Тома при разговорах на самые различные темы Кенелм чувствовал, что он все еще был озабочен и рассеян. Предстоявшее свидание с Джесси тяготило его.
Когда с наступлением вечера они отправились из Кромвель-лоджа на ужин к Уилу, Кенелм заметил, что Боулз извлек что-то из дорожного мешка и произвел некоторые тонко продуманные изменения в своем костюме, что было ему явно к лицу.
Когда они вошли в гостиную, Уил в глубоком волнении встал со стула, подошел к Тому, взял его руку, пожал и выпустил, не сказав ни слова. Джесси встретила обоих гостей, потупив глаза. Только старуха мать вполне владела собой и оказалась на высоте положения.
— Искренне рада видеть вас, мистер Боулз, — сказала она. — Мы все трое рады и должны быть рады, а будь малютка старше, так радовался бы и четвертый.
— Куда это вы запрятали малыша? — воскликнул Кенелм. — Конечно, сегодня его можно было бы оставить здесь, раз вы ждали меня. В прошлый раз я привел нежданно и застал вас за ужином. Поэтому я не имел права жаловаться на недостаток уважения малютки к друзьям его родителей.
Джесси подняла оконную занавеску и указала на колыбель за нею. Кенелм взял под руку Тома, подвел его к колыбели и, оставив любоваться спящим ребенком, сел за стол между старой миссис Сомерс и Уилом. Глаза Уила были обращены на занавеску. Джесси придержала поднятые складки, и грозный Том, когда-то предмет ужаса своих соседей, склонился, улыбаясь, над колыбелью, потом робко, заботливо, чтобы не разбудить спящего, положил широкую руку на изголовье крошки, и губы его зашевелились, без сомнения нашептывая благословение. Потом он тоже подошел к столу и сел, а Джесси унесла колыбель наверх.
Уил устремил внимательный взгляд на бывшего соперника и увидел изменившееся выражение когда-то задорной физиономии, новый костюм, в котором не было ни намека на деревенское щегольство и чувствовалась какая-то степенность и солидность, едва ли совместимая с возвращением к старым влюбленностям и старым деревенским привычкам. И последние остатки ревности исчезли из чуткой души Уила.
— Мистер Боулз, — пылко воскликнул он, — у вас доброе сердце, хорошее сердце, великодушное сердце. Ваше дружеское посещение делает нам честь, которая… которая…
— …которая, — перебил Кенелм с состраданием к замешательству Уила, принадлежит нам, холостым людям. В нашей свободной стране женатый человек, у которого есть ребенок мужского пола, может оказаться отцом лорда-канцлера или архиепископа Кентерберийского. Но, друзья мои, такая встреча, как сегодня, случается не часто, и после ужина мы отпразднуем ее пуншем. Если утром у нас будет болеть голова, никто не станет ворчать.
Старая миссис Сомерс весело рассмеялась.
— Ах, сэр, я и не подумала о пунше! Пойду займусь им.
С носочками малютки в руках она поспешно вышла из комнаты.
И от ужина, и от пунша, и от умения Кенелма вести веселую беседу на общие темы всякая принужденность, неловкость и застенчивость между сотрапезниками быстро исчезла. Джесси постоянно вмешивалась в разговор. Если не считать Кенелма, она, пожалуй, говорила более других — безыскусственно, без малейших следов прежнего кокетства, но с оттенком некоторой утонченности, показывавшей, что она поднялась по общественной лестнице и привыкла иметь дело с покупательницами из высшего круга. Вечер прошел приятно. Кенелм сумел все для этого подготовить. Не было сказано ни слова о благодарности Боулзу, пока, провожая гостей до двери, Уил не шепнул Тому:
— Вам благодарности не нужно, да я и не умею выражать ее. Но, молясь по вечерам, мы всегда просили бога за того, кто нас соединил, а потом сделал счастливыми, — я говорю о мистере Чиллингли. С нынешнего вечера мы будем молиться еще за одного человека, за которого и малютка, когда сделается старше, тоже будет неустанно молиться.
Тут голос Уила задрожал, и он благоразумно отступил в сторону, не без основания опасаясь, что пунш заставит его обнаружить свое волнение и сказать что-нибудь лишнее.
Возвращаясь в Кромвель-лодж, Том был молчалив. Но это молчание происходило не от уныния, а скорее от спокойного размышления, из которого Кенелм и не старался его вывести.
Когда они дошли до садовой ограды Грасмира, Том вдруг остановился и, повернувшись к Кенелму, сказал:
— Я очень, очень благодарен вам за этот вечер.
— Значит, он не оживил мучительных воспоминаний?
— Нет, увидев ее опять, я чувствую себя душевно гораздо спокойнее, чем предполагал.
"Возможно ли это? — спросил себя Кенелм. — Как буду я чувствовать себя, если увижу Лили женой другого, матерью чужого ребенка?"
При этой мысли невольный стон сорвался с его губ. Замедлив шаги, Кенелм остановился у сада Лили и почувствовал легкое прикосновение к руке, которую он положил на ограду. Он поднял глаза и увидел Бланш. Кошка, побуждаемая инстинктом к ночному бродяжничеству, убежала из дому и, услыхав уже немного знакомый ей голос, прокралась из кустов на ограду и стояла, выгнув спину и тихо мурлыча в виде приветствия.
Кенелм наклонился и покрыл поцелуями голубую ленту, которую ручка Лили повязала на шею своей любимице. Бланш сначала позволила себя ласкать, а затем, уловив легкий шелест в кустах — должно быть, это была какая-то проснувшаяся пташка, — прыгнула в чащу трепещущих листьев и исчезла.
Кенелм пошел дальше быстрым, нетерпеливым шагом, и ни слова не было более сказано между ним и его спутником, пока они не дошли до квартиры Кенелма и не расстались на ночь.
На другой день Кенелм и его гость, гуляя вдоль ручья, остановились перед беседкой Исаака Уолтона и по предложению Кенелма вошли туда, чтобы отдохнуть и продолжить начатый разговор.
— Вы сказали мне, — промолвил Кенелм, — что теперь, когда опять "повидали Джесси Сомерс, у вас отлегло от сердца. Вы нашли в ней такую перемену, что она для вас уже не та женщина, которую вы любили. Что касается перемены, то, признаюсь, по-моему, она к лучшему — во всем облике, в обращении, в характере. Разумеется, я бы этого не сказал, не будь я убежден в вашей полной искренности, когда вы уверили меня, что излечились от прежней раны. Мне очень интересно, каким образом пламенная любовь, раз завладев сердцем мужчины, столь серьезно любящего и столь пылкого, как вы, может вдруг, от одного свидания, быть изгнана или перейти в спокойное чувство дружбы. Прошу вас это объяснить.
— Это меня самого ставит в тупик, — ответил Том, проводя рукой по лбу, — и я не знаю, могу ли это объяснить.
— Подумайте и попробуйте.
Том немного подумал и заговорил:
— Видите, сэр, я был совсем другим человеком, когда влюбился в Джесси Уайлз, и говорил себе: "Что бы ни случилось, а этой девушке быть моей женой! Она не достанется никому другому".
— Так, продолжайте!
— Но пока я становился другим человеком, когда думал о ней, а думал я о ней всегда, я все воображал ее той же самой Джесси Уайлз и, когда увидел ее в Грейвли после ее замужества, в тот день, когда…
— …когда вы спасли ее от наглости сквайра.
— …она только недавно вышла замуж. Я еще не думал о ней как о замужней, я еще не видел ее мужа, да и перемена во мне самом еще только происходила. Итак, все то время, пока я читал, думал и старался развить свой ум в Лакомбе, Джесси Уайлз преследовала меня как единственная девушка, которую я любил и мог любить. Я не представлял себе даже возможности жениться на другой. А в последнее время меня очень уговаривали жениться. Все мои родные этого хотели. Но личико Джесси стояло передо мной, и я говорил себе: "Я был бы низким человеком, если б женился на одной женщине и не выкинул из головы другую. Я должен был опять увидеть Джесси, должен узнать, ее ли нынешнее лицо преследует меня, когда я сижу один". Вот я и увидел ее, но лицо у нее уже не то! Может быть, оно красивее, но это уже лицо не девушки, а жены и матери. А в прошлый вечер, когда она разговаривала с откровенностью, которой я никогда не находил в ней прежде, я вполне понял перемену, которая медленно совершалась во мне самом за последние два года. Когда, сэр, я был ничтожным, необразованным деревенским кузнецом, между мной и деревенской девушкой неравенства не было, или, лучше сказать, во всем, кроме состояния, деревенская девушка была гораздо выше меня. Но прошлый вечер, наблюдая за ней и слушая ее разговоры, я спросил себя: "Будь Джесси теперь свободна, просил бы я ее стать моей женой?" И я ответил себе: «Нет». Кенелм слушал с напряженным вниманием.
— Почему? — горячо воскликнул он.
— Если я скажу, почему, то покажется, будто я важничаю. Но в последнее время, сэр, я находился среди людей более высокого класса, чем тот, откуда произошел, и в жене мне нужна подруга, которая была бы равна им, да и меня удерживала на этом уровне, а мне кажется, сэр, что такой подруги в миссис Сомерс я не нашел бы.
— Я теперь понимаю вас, Том. Но вы испортили глупый роман, который я себе сочинил. Я вообразил, что девочка с мячиком из цветов вырастет и заменит вам Джесси, а так как я не знаток человеческого сердца, то думал, что те годы, которые нужны девочке для того, чтобы сделаться женщиной, потребуются и для забвения прежней любви. Теперь я вижу, что бедная девочка с мячиком не имеет никакой надежды на успех.
— Надежды на успех? Что вы, мистер Чиллингли! — воскликнул Том, явно обиженный. — Сюзи — очень милая девочка, но она приемыш, взятый из жалости! Когда я последний раз был в Лондоне, сэр, вы намекали на то, что я, сын деревенского кузнеца, могу жениться на дочери батрака. А кроме того, прибавил Том, смягчая свой раздраженный тон, — даже будь Сюзи знатного происхождения, мне кажется, мужчина сделал бы большую ошибку, если бы, воспитывая девочку как отец, он ожидал, что, став взрослой, она согласится признать его как поклонника.
— Вот как! — с жаром воскликнул Кенелм, обратив сверяющий радостью взор на грасмирский луг. — Вы так думаете! Это очень умно… Итак, вас уговаривали жениться, а вы не соглашались, пока не увидели миссис Сомерс. Теперь вы будете более расположены к подобному шагу. Расскажите же мне об этом.
— Я сказал вам вчера, что один из главных капиталистов в Лакомбе и первый торговец пшеницей предложил мне товарищество. У него, сэр, единственная дочь, очень милая девушка. Она получила самое лучшее воспитание, умеет держать себя в обществе и разговаривает как настоящая леди. Если я женюсь на ней, я скоро сделаюсь первым лицом в Лакомбе, который, как вам известно, посылает двух членов в парламент. И, кто знает, может быть, когда-нибудь сын кузнеца…
Том вдруг замолчал, стыдясь честолюбивой мечты, которая, пока он говорил, покрыла румянцем его щеки и сверкала в его честных глазах.
— Ах, — печально произнес Кенелм, — вот, значит, как вышло! Неужели каждый человек в жизни должен играть несколько ролей? Честолюбив сменяет любовь, рассуждающий мозг — страстное сердце. Да, вы очень изменились: моего Тома Боулза больше нет.
— Но не исчезла его вечная признательность вам, сер, — с большим волнением возразил Том. — Ваш Том Боулз откажется от всех своих мечтаний о богатстве или возвышении в жизни и пройдет сквозь огонь и воду, чтобы услужить другу, который повелел ему стать новым Томом Боулзом. Не презирайте меня — ваше творение. Вы сказали мне в тот страшный день, когда сумасшествие гнездилось в мозгу моем, а преступление в сердце: "Я буду вам самым истинным другом, какого человек может найти в другом человеке". И вы были им. Вы приказали мне читать, вы приказали мне думать, вы научили меня, что тело должно быть слугою души.
— Тише, тише! Времена переменились, теперь вы учите меня. Учите меня, учите! как честолюбие заменяет любовь; как желание возвыситься в жизни становится всепоглощающей страстью и, при удаче, великим утешением нашей жизни. Нет, мы никогда не можем достигнуть того счастья, которое рисуют нам мечты, хотя бы возвысились до престола цезарей, как если бы небо позволило нам жить в самой глухой деревушке подле любимой нами женщины.
Тома чрезвычайно изумила эта вспышка неодолимой страсти у человека, который когда-то говорил ему, что, хотя друзей можно найти только раз в жизни, возлюбленные водятся в таком же изобилии, как ягоды в лесу.
Он опять провел рукой по лбу и нерешительно ответил:
— Не могу сказать, что может быть с другими. Но, судя по мне, вот что выходит: молодой человек, которого, кроме его прямого дела, ничто не интересует и не волнует, находит интерес, удовольствие и волнение, когда влюбляется, и потом, на счастье или на горе, думает, что на свете ничто не может сравниться с любовью. У такого молодого человека нет ни капли честолюбия. Сколько раз мой бедный дядя приглашал меня в Лакомб и убеждал, как это будет выгодно для меня, но я не мог оставить деревню, в которой жила Джесси, и, кроме того, я считал себя неспособным стать выше того, чем я был. Но, пожив некоторое время в Лакомбе и постепенно привыкнув к людям другой среды и к другим разговорам, я начал интересоваться теми предметами, которые волновали окружающих меня. А когда, отчасти от общения с образованными людьми, а отчасти от усилий расширить свое образование, я увидел, что могу теперь с меньшим трудом подняться выше положения моего дяди, чем два года назад — стать выше кузнечного ремесла, тогда во мне и зародилось честолюбие, и оно увеличивалось с каждым днем. Сэр, я не думаю, чтобы можно было пробудить разум человека, не пробудив в нем дух соревнования. А соревнование есть не что иное, как честолюбие.
— Тогда во мне нет духа соревнования, ибо, безусловно, нет честолюбия.
— Этому я не могу поверить, сэр! Может быть, другие мысли временно сдерживают его. Но рано или поздно оно пробьется наверх, как это случилось со мною. Добиться успеха в жизни, быть уважаемым теми, кто вас знает, притом тем больше, чем вы становитесь старше, — я называю это желанием, достойным мужчины. И я уверен, что оно так же естественно приходит к англичанину, как… как…
— Как желание сбить с ног другого англичанина, стоящего на его пути. Я теперь вижу, что вы всегда были очень честолюбивым человеком, Том, только честолюбие ваше приняло теперь другое направление. Цезарь мог когда-то быть:
Лишь первым из бойцов кулачных.
Теперь, я полагаю, вы оставите мысль о путешествии, вернетесь в Лакомб, излечившись от любви к Джесси, женитесь на молодой девушке, о которой говорили, и постепенно станете олдерменом, мэром и депутатом от Лакомба.
— Все это может прийти со временем, — ответил Том, не сердясь на иронический тон Кенелма. — Но я все же намерен попутешествовать. Год странствий подготовит меня к тому положению, к которому я стремлюсь. Теперь я вернусь в Лакомб устроить мои дела, договорюсь с мистером Лилендом, торговцем пшеницей, о времени моего возвращения и…
— Молодая девица будет вас ждать?
— Эмили?
— О, ее зовут Эмили? Это более изящное имя, чем Джесси.
— Эмили, — продолжал Том с невозмутимым спокойствием, которое в сравнении с желчностью, какой Кенелм заменил свой обычный мягкий и равнодушный тон, вполне могло быть названо ангельским, — Эмили знает, что, если она станет моей женой, я буду гордиться ею, и она будет уважать меня еще больше, когда почувствует, как я забочусь о том, чтобы ей не приходилось меня стыдиться.
— Простите меня, Том, — сказал Кенелм, смягчившись и с братской нежностью положив руку на плечо друга, — природа создала вас настоящим джентльменом, и вы не могли бы говорить благороднее, как если бы явились на свет главой всех Говардов.
Том уехал на следующее утро. Он отказался еще раз повидаться с Джесси, коротко сказав:
— Я не хочу, чтобы впечатление, произведенное ею на меня в прошлый вечер, изменилось.
Кенелм находился в таком расположении духа, что не пожалел об отъезде друга. Несмотря на разительные перемены в манерах и образовании Тома, ставившие его почти наравне с благовоспитанным и образованным наследником Чиллингли, Кенелм мог бы больше сочувствовать прежнему безутешному спутнику, лежавшему вместе с ним на траве и слушавшему речи или стихи менестреля, чем практичному, преуспевающему гражданину Лакомба. Для юноши, влюбленного в Лили Мордонт, возникла какая-то дисгармония, какой-то разлад при сознании, что человеческое сердце допускает такие логически оправданные, такие рассудочные перемены привязанности: сегодня Джесси, завтра Эмили. La reine est morte: vive la reine [211]!.
Через час или два после отъезда Тома Кенелм почти машинально направил свои шаги к Брэфилдвилу. Он инстинктивно угадал тайное желание Элси относительно него и Лили, как ни искусно она его скрывала.
В Брэфилдвиле он будет слышать о Лили, снова окажется там, где увидел ее в первый раз.
Он нашел миссис Брэфилд одну в гостиной за столом, покрытым цветами, которые она разбирала, чтобы поставить в вазы.
Кенелма поразило, что Элси обращалась с ним более сдержанно, чем обычно, и казалась несколько смущенной, а когда после предварительного незначительного разговора он взял быка за рога и смело спросил, давно ли она видела миссис Камерон, Элси коротко ответила:
— Я была у нее на днях, — и тотчас переменила тему, заговорив о беспокойном положении на континенте.
Кенелм решил не поддаваться и тотчас вернулся к прежнему:
— На днях вы предлагали поездку для осмотра римской виллы и сказали, что пригласите миссис Кэмерон. Может быть, вы забыли об этом?
— Нет, но миссис Кэмерон отказалась. С нами поедет Эмлин с женой. Он нам обо всем расскажет.
— Несомненно. Но почему же отказалась миссис Кэмерон?
Элси поколебалась, а затем подняла чистые карие глаза на Кенелма с внезапной решимостью объясниться начистоту.
— Я не могу сказать, почему отказалась миссис Кэмерон, но она поступила благоразумно и достойно. Выслушайте меня, мистер Чиллингли. Вы знаете, как я вас уважаю и как к вам расположена. Судя по тому, что я чувствовала несколько дней, а может быть, и больше, после того, как мы расстались в Тор-Эдеме… — Тут она опять поколебалась, но затем, рассмеявшись и слегка покраснев, решительно продолжала: — Будь я теткой или старшей сестрой Лили, я поступила бы так же, как миссис Кэмерон: не позволила бы Лили часто видеться с молодым человеком, который гораздо выше ее по состоянию и общественному положению.
— Постойте, — гордо воскликнул Кенелм, — я не могу допустить, чтобы состояние или общественное положение давали кому бы то ни было право считать себя выше мисс Мордонт.
— Выше ее по природному изяществу и утонченности, конечно, нет. Но в свете имеют силу другие соображения, которые, может быть, сэр Питер и леди Чиллингли примут во внимание.
— Вы не думали об этом до вашего последнего свидания с миссис Кэмерон?
— По совести говоря, нет. Уверенная, что мисс Мордонт благородного происхождения, я мало думала о разных неблагоприятных обстоятельствах.
— Стало быть, вы знаете, что она благородного происхождения?
— Как и все местные жители, я это знаю только по уверению миссис Кэмерон, в которой никто не может не признать настоящей леди. Есть, однако, различные степени знатности, с которыми в повседневном общении мало считаются, но они напоминают о себе при заключении брачных союзов. И сама миссис Кэмерон прямо говорит, что ее племянница не принадлежит к тому классу общества, из которого сэр Питер и леди Чиллииглн позволят сыну выбрать себе невесту. Простите, если я причинила вам боль или обидела вас, — протянув Кенелму руку, добавила она. — Я говорю как истинный друг ваш и Лили. Серьезно советую вам, если мисс Мордонт — причина вашего пребывания здесь, уехать вовремя для вашего и ее душевного спокойствия.
— Для ее душевного спокойствия, — тихим, дрожащим голосом произнес Кенелм, который, казалось, не слыхал всего остального, сказанного миссис Брэфилд. Для ее душевного спокойствия… Неужели вы искренне думаете, что она интересуется мною — могла бы заинтересоваться, если бы я остался?
— Хотела бы ответить вам определенно. Но я не знаю тайн ее сердца. Я могу только сказать, что для спокойствия всякой молодой девушки опасно видеть часто такого блестящего молодого человека, как вы, разгадать его любовь и понять, что он не может с одобрения своих родных просить ее сделаться его женой.
Кенелм опустил голову и закрыл лицо рукой. Он долго ничего не говорил. Потом встал — его лицо было очень бледно — и промолвил:
— Вы правы. Душевное спокойствие мисс Мордонт должно стоять на первом плане. Извините, если я так внезапно оставлю вас. Вы дали мне много тем для размышления, и я могу должным образом обдумать их, только тогда, когда останусь один.
"От Кенелма Чиллингли
Сэру Питеру Чиллингли
Отец, дорогой отец! Это не ответ на твои письма. Я даже не знаю, можно ли это, собственно, назвать письмом. Я еще не могу решить, хочу ли, чтобы оно дошло до тебя. Я устал говорить сам с собою и сел поговорить с тобой. Часто я упрекал себя, зачем не пользовался каждым возможным случаем, чтобы высказать тебе, как горячо я люблю, как глубоко уважаю тебя, мой друг, мой отец! Но мы, Чиллингли, — порода неэкспансивная. Я не помню, чтобы ты когда-либо словами давал мне понять, что любишь сына гораздо больше, чем он того заслуживает. А между тем разве я не знаю, что ты скорее продал бы с аукциона все свои любимые старке книги, чем допустил меня тщетно томиться жаждой какого-нибудь, — конечно, невинного — неизведанного удовольствия, к которому стремилось бы мое сердце. И разве ты не знаешь точно так же, что я скорее отказался бы от всего моего наследства и сделался поденщиком, чем лишил тебя твоих любимых старых книг?
Эту обоюдную уверенность я считаю чем-то несомненным всегда, когда моя душа стремится излиться перед твоей. Но, если мои предположения справедливы, настанет день, когда один из нас должен будет принести другому жертву. Если сложится так, я умоляю, чтобы ты принял эту жертву на себя. Как же это? Почему я так невеликодушен, так себялюбив, так неблагодарен, почему я забыл все, чем уже обязан тебе, за что никогда не мог бы отплатить? Я могу только ответить: "Это судьба, это природа, это любовь…"
. . . . .
Тут я должен прервать свое письмо. Полночь. Луна смотрит прямо в окно, у которого я сижу, а по поверхности ручья, бегущего внизу, протянулась длинная узкая дорожка, и на ней каждая маленькая волна дрожит в лунном свете, а по обе стороны от этой освещенной дорожки все другие волны, уходящие вдаль к своей неведомой могиле, кажутся неподвижными и темными. Я больше не могу писать…
. . . . .
Два дня спустя:
Говорят, что она ниже нас по богатству и положению. Но разве мы, отец мой, два джентльмена благородного происхождения, — алчные искатели золота или лакеи великих мира сего? Когда я учился в колледже, никого так искренне не презирали, как паразитов и прихвостней знати, молодых людей, которые выбирали себе таких друзей, чьи деньги или звание могли быть им полезны. Если это представляется столь низким там, где выбор так маловажен для счастья и карьеры человека, в котором есть доля благородного мужества, насколько унизительнее оказаться паразитом и прихвостнем знати в вопросе о том, какую женщину любить, какая женщина может усладить и облагородить нашу повседневную жизнь! Может ли она быть для меня такой усладой жизни, таким облагораживающим началом? Я в это твердо верю. Жизнь уже приобрела очарование, какого я никогда прежде в ней не угадывал. Я уже начинаю — хотя еще слабо и смутно — ощущать тот интерес к целям и стремлениям моих ближних, особенно тех, кого потомство ставит в ряды людей, облагородивших человечество. Правда, что в этой спокойной деревне я могу найти достаточно примеров, доказывающих, что человек создан не размышлять о жизни, а принимать в ней деятельное участие и в этой деятельности находить пользу себе. Но я сомневаюсь, много ли извлек бы я раньше из подобных примеров, если б смотрел на эту маленькую жизненную сцену, как смотрел на большую равнодушными глазами зрителя, пришедшего на старую, незамысловатую комедию, исполняемую второстепенными актерами, и если бы все мое существо внезапно не бросилось из философии в страсть и не стало сразу теплым и человечным, сочувствующим другим людям в том, чем они горят или хотя бы тлеют? Ах, может ли быть малейшее сомнение в том, какое положение достойно ее, моей принцессы, моей феи? Если так, то как доволен будешь ты, отец, житейской карьерой своего сына! Как настойчиво будет он стараться — а когда настойчивость не вела к цели? — восполнить все недостатки своего ума, способностей и знаний энергией, сосредоточенной на одном предмете, который более чем способности и знания, если только они не достигнут равной сосредоточенной энергии, — доставляет то, что свет называет почетом.
Да, ей, носительнице моего имени, ей могу я сказать, если совершу что-либо хорошее или великое: "Это дело твоих рук", и обещаю, что ты будешь благословлять тот день, когда обнимешь ее как дочь.
. . . . .
"Ты согласен с возлюбленной во всем, что считаешь возвышенным". Так написал один из тех удивительных немцев, которые ищут в нашей груди семена погребенных истин и превращают их в цветы, прежде чем мы заметим даже семена.
Каждая мысль, связанная с моей возлюбленной, кажется мне окрыленной.
. . . . .
Я только что виделся с ней, только что с нею расстался. Когда мне ласково и благоразумно сказали, что я не имею права нарушать ее душевное спокойствие, добиваясь ее внимания, не имею права просить ее руки, я обещал себе, что стану избегать ее, пока не открою тебе своего сердца и не получу от тебя разрешения, потому что, если бы даже я не дал обещания, связывающего мою честь, твое согласие и благословение должны освятить мой выбор. Я не осмелюсь просить столь невинное и прекрасное создание соединиться с неблагодарным, непослушным сыном. Но сегодня вечером я неожиданно встретил ее у викария, превосходного человека, у которого я многому научился, чьи правила, чей пример, чье домашнее счастье и жизнь, деятельная и спокойная, гармонируют с моими мечтами, когда я грежу о любимой.
Я скажу тебе имя моей возлюбленной, помни, что это еще глубокая тайна между тобой и мной. Но скорей бы настал тот день, когда я услышу, как ты назовешь ее этим именем и запечатлеешь на ее лбу поцелуй единственного мужчины, к которому я не стану ревновать!
Сегодня воскресенье, а после вечерней службы друг мой обычно собирает вокруг себя детей и без всякой формальной проповеди или речи привлекает их внимание к предметам, связанным с чем-либо священным, часто прямо не относящимся к религии. Еще чаще в шутливом тоне он рассказывает какой-нибудь небольшой случай или историю из книжки, забавлявшую детей на прошлой неделе, а потом постепенно переходит к какому-нибудь нравственному или божественному примеру. Он придерживается той теории, что хотя дети и должны упорно учиться, вкладывая много труда в свое образование, религия в их сознании не должна быть связана с трудом, а незаметно вливаться в их привычное мышление, смешиваясь с воспоминаниями и образами спокойствия и любви: со снисходительной нежностью их первых учителей, с безгрешными радостями родительского дома, с утешением в последующих горестях, с поддержкой во всех испытаниях, и никогда она не должна расставаться с своей родной сестрой надеждой.
Сегодня вечером я вошел в комнату викария как раз в ту минуту, когда около него собрались в кружок дети. Возле его жены сидела дама, с мнением которой я очень считаюсь. На лице ее царит то спокойствие, которое говорит об усталости, завещанной горем. Это тетушка моей возлюбленной. Лили приютилась на низкой кушетке у ног доброго пастора с одной из его девочек, плечо которой она обвила рукой. Она гораздо больше любит общество детей, чем девушек своего возраста. Жена викария, очень умная женщина, как-то раз при мне выговаривала ей за это предпочтение, спрашивая, почему она так настойчиво окружает себя детьми, которые ничему не могут ее научить. Ах, если бы вы могли видеть невинное, ангельское выражение ее лица, когда она просто ответила: "Вероятно, потому, что с ними я чувствую себя безопаснее: я хочу сказать — ближе к богу".
Мистер Эмлин — так зовут викария — на этот вечер избрал темой своего поучения милую сказку, которую Лили накануне рассказывала его детям и которую он заставил ее повторить.
Вот вкратце содержание этой истории.
Жили-были король и королева: их огорчало, что у них не было наследника престола. Они молились о наследнике. И — о, чудо! — в одно прекрасное летнее утро королева, пробудясь от сна, увидела возле своей кровати колыбель, а в колыбели — прелестного спящего младенца. Это был великий день для всего королевства! Но, когда ребенок стал подрастать, он сделался очень своенравным и капризным, подурнел, не хотел учить уроки и стал самым негодным мальчишкой. Родители были в отчаянии: столь желанный наследник обещал сделаться мучением для них и для их подданных. И вот однажды, к довершению неприятностей, два горбика появились на плечах принца. Созвали всех докторов, чтобы уяснить причину и способ лечения от этого уродства. Разумеется, испробовали всякие пружины и машины, которые причиняли маленькому принцу сильную боль и озлобляли его все сильнее. Однако горбы увеличивались, и по мере того как они росли, принц болел все больше и совсем зачах. Наконец один искусный хирург предложил, как единственную возможность спасти жизнь принца, срезать горбы. Операция была назначена на следующий день. Однако ночью королеве явилось — или так ей представилось — прелестное видение.
"Неблагодарная! — с укором заговорило оно. — Как хочешь ты заплатить мне за драгоценный дар? Знай, что перед тобой царица фей. Я поручила твоим заботам младенца из волшебной страны, чтобы он составил счастье твое и твоего народа, а ты хочешь подвергнуть его мучительной смерти под ножом хирурга".
"Хорош же твой дар! — ответила королева. — Жалкий, болезненный, беспокойный подкидыш!"
"Неужели ты так глупа, — сказала прекрасная гостья, — и не понимаешь, что первым чувством потомка фей, изгнанного из своей родины, будет недовольство? И он совсем зачах бы или вырос раздражительным и злым, владея волшебной властью, но властью ярости и зла, если бы сил его врожденной натуры не хватило для того, чтобы у него выросли крылья. То, что твоя слепота называет уродством в человеческом ребенке, для ребенка фей совершенство красоты. Горе тебе, если ты не дашь вырасти крыльям волшебного ребенка!"
На следующий день королева отослала хирурга, когда он пришел со своим страшным ножом, и сняла пружины и машины с плеч принца, хотя все доктора i предрекали, что ребенок умрет. Но с этой минуты к наследнику престола стали возвращаться румянец и здоровье. Когда же наконец из этих безобразных горбов вышли белоснежные перья, своенравная раздражительность принца сменилась кротким нравом. Вместо того чтобы царапать учителей, он стал самым понятливым и послушным учеником, вырос на радость родителям и на гордость народа, и люди говорили:
"Он будет у нас таким королем, какого еще никогда не бывало".
Тут сказка Лили кончилась. Я не могу дать вам представление о том, как мило, с какой очаровательной шутливостью Лили ее передавала. Потом, задумчиво покачав головой, она промолвила:
"Но вы, кажется, не знаете, что случилось дальше. Вы, может быть, думаете, что принц никогда не пользовался своими крыльями? Вот послушайте. Царедворцы, приставленные к его королевскому высочеству, заметили, что раз в неделю ночью он исчезает. В эти ночи, повинуясь зову своих крыльев, он улетал из дворца в волшебную страну, возвращаясь оттуда с еще большей любовью к человеческому дому, который ненадолго покидал".
"О дети мои, — с жаром заговорил пастор, — напрасно были бы даны нам крылья, если бы мы не стали повиноваться зову воспарять над землей. Напрасно было бы и воспарять, если бы не было той горней обители, из которой мы пришли, и если бы мы не приносили оттуда более крепкое здоровье и более ясную радость, все более примиряющую нас с земными обязанностями при каждом новом полете к небесам".
Когда он таким образом подвел мораль к рассказу Лили, девушка встала с низкой скамеечки, взяла его руку, почтительно поцеловала и отошла к окну. Я видел, что она растрогана до слез, которые старалась скрыть. Позднее, вечером, когда мы разбрелись по лугу, Лили робко подошла ко мне и шепнула:
"Вы сердитесь на меня? Чем я вас рассердила?"
"Сержусь на вас? Вы рассердили меня? Как вы можете думать обо мне так несправедливо?"
"Вы так давно у нас не были, я так давно не видела вас", — просто и искренне сказала она, подняв на меня глаза, в которых еще дрожали слезинки.
Прежде чем я решился ответить, подошла ее тетка и, холодно пожелав мне спокойной ночи, увела племянницу. Я рассчитывал проводить их, как всегда, когда мы встречались в каком-либо другом доме. Но тетка, вероятно полагая, что в этот вечер я могу оказаться у викария, чтобы расстроить мои планы, наняла экипаж. Несомненно, ей посоветовали не допускать далее общения племянницы со мной.
Отец, я должен немедленно приехать к тебе, чтобы исполнить мое обещание и получить из твоих собственных уст согласие на мой выбор. Ведь ты согласишься, не правда ли? Но я хочу, чтобы ты был подготовлен заранее, и поэтому завтра отправлю по почте эти бессвязные отрывки бесед с моим сердцем и с тобой. Ожидай меня вслед за ними. Я оставлю тебе один день, чтобы обдумать их на свободе одному-одному, дорогой отец, их никто не должен читать, кроме тебя.
К. Ч."
На следующий день Кенелм пешком отправился в город, сдал на почту свое обширное послание к сэру Питеру, а потом заглянул в лавку Уила Сомерса, намереваясь купить корзинок или каких-нибудь хорошеньких безделушек — у Джесси они были в большом выборе, — которые могли бы понравиться его матери.
Когда он вошел в лавку, сердце его забилось сильнее. Он увидел двух молоденьких девушек, склонившихся над прилавком и рассматривавших что-то под стеклом. Одна была Клемми, в другой нельзя было не узнать легкой и грациозной фигурки Лили Мордонт.
— О, как это красиво, миссис Сомерс! — воскликнула в это время Клемми. — Но, — грустно добавила она, взглянув на шелковый кошелечек, который держала в руке, — я не могу это купить. Моих денег на это не хватит.
— Чем вы заинтересовались, мисс Клемми? — спросил Кенелм.
Обе девушки обернулись на его голос, и лицо Клемми просияло.
— Взгляните, — сказала она, — разве это не прелесть?
Предметом ее восторга был маленький золотой медальон с крестиком из мелких жемчужин.
— Уверяю вас, мисс, — вмешалась Джесси, уже усвоившая необходимое в ее деле искусство расхваливать товар, — это совсем недорого. Только что здесь была мисс Мэри Берроуз, купила медальон далеко не такой красивый, а заплатила на десять шиллингов больше.
Мисс Мэри Берроуз была одних лет с мисс Клементиной Эмлин, и эти юные красавицы соперничали между собой.
— Мисс Берроуз! — презрительно протянула Клемми. Но тут внимание Кенелма было отвлечено от медальона Клемми к колечку, которое миссис Сомерс уговорила Лили примерить и которое Лили сняла и отдала обратно, покачав головой. Миссис Сомерс, видя, что у нее мало шансов продать медальон Клемми, обратилась теперь к старшей из юных покупательниц, у которой могло быть больше карманных денег и которой, во всяком случае, безопаснее было отдать вещь в долг.
— Колечко вам впору, мисс Мордонт, а каждая молодая девушка ваших лет носит по крайней мере одно кольцо: позвольте мне завернуть его? — И добавила вполголоса: — Такие вещи мы принимаем только на комиссию, но нам все равно, сразу ли получить деньги или на рождество.
— Бесполезно искушать меня, миссис Сомерc, — сказала Лили смеясь, а потом продолжала уже серьезно: — Я обещала моему опекуну никогда не делать долгов и сдержу свое слово.
Лили решительно отвернулась от опасного прилавка, взяла пакетик с ленточкой, купленной ею для Бланш, а Клемми неохотно вышла за ней из лавки.
Кенелм остался и наскоро выбрал несколько вещиц, велев прислать их вечером с корзинками, которые предоставил выбрать самому Уилу, потом купил медальон, так прельстивший Клемми, но все время мысли его занимало кольцо, которое примерила Лили. Никто не счел бы нарушением этикета подарить медальон такому ребенку, как Клемми; но не будет ли большой дерзостью предложить подобный подарок Лили?
— Мисс Мордонт, — заговорила Джесси, — очень понравилось это кольцо, мистер Чиллингли. Я уверена, что ее тетка с удовольствием купила бы его для нее. Я думаю отложить его на случай, если сюда зайдет миссис Кэмерон. Жаль, если его купит кто-либо другой.
— Я возьму на себя смелость показать его миссис Кэмерон, — сказал Кенелм. — Она, наверное, купит его для племянницы. Запишите и его на мой счет.
Он завладел кольцом и унес его — простенькое колечко с одним камешком в форме сердца. Оно стоило вдвое дешевле медальона.
Кенелм догнал молодых девиц там, где тропинка раздваивалась: отсюда можно было пройти прямо в Грасмер или же — через кладбище — к пастору. Он отдал медальон Клемми, сказал несколько ласковых слов, которые легко устранили ее колебания, следует ли ей принять подарок, и, в восторге от своего приобретения, она умчалась в пасторский дом, горя нетерпением показать свое маленькое сокровище матери и сестрам, а особенно мисс Мэри Берроуз, которая должна была завтракать у них в этот день.
Кенелм. медленно шел рядом с Лили.
— У вас доброе сердце, мистер Чиллингли, — сказала она вдруг. — Как вам должно быть приятно доставлять столько радости! Милая Клемми!
Эта безыскусственная похвала, совершенное отсутствие зависти или мысли о себе и радость, что желание ее приятельницы исполнилось, восхитили Кенелма.
— Если вы считаете приятным доставлять удовольствие, — сказал он, теперь настала ваша очередь: вы можете доставить удовольствие мне.
— Как? — пролепетала Лили, быстро меняясь в лице.
— Дав мне право, которое дала ваша приятельница.
Он вынул колечко. Лили сперва надменно вскинула голову. Но, когда глаза ее встретились с глазами Кенелма, она потупилась, и легкий трепет пробежал по ее телу.
— Мисс Мордонт, — продолжал Кенелм, преодолевая страстное желание пасть к ее ногам и сказать: "С этим кольцом я предлагаю вам свою любовь. Я даю вам его в залог моей верности!" Вместо этого он промолвил: — Мисс Мордонт, избавьте меня от горестной мысли, что я оскорбил вас: менее всего сделал бы я это сегодня, потому что не так скоро вас увижу. Я на несколько дней возвращаюсь домой по делу, которое может решить счастье всей моей жизни, и я был бы дурным сыном и недостойным джентльменом, если б не посоветовался с тем, кто во всем, что касается моих привязанностей, приучил меня обращаться к нему как к отцу, а во всем, что касается моей чести, — как к джентльмену.
Критикам из «Лондонца», наверно, не случалось высмеивать речь более непохожую на те слова, которые бытописатель наших дней мог бы вложить в уста влюбленного. Но так или иначе скромная юная укротительница бабочек и рассказчица волшебных сказок в одно мгновение поняла все, что этот величайший чудак так холодно оставил недосказанным. И это запало ей в сердце глубже, чем самые пылкие объяснения, вкладываемые в уста дураков и негодяев бытописателями наших дней, — слишком часто унижающими прекрасное рыцарство.
Разговаривая таким образом, Кенелм и Лили дошли по тропинке до ручья и остановились у скамьи, на которой сидели вместе несколько недель назад. Постояв, они опять сели на эту скамью.
А дешевенькое кольцо с бирюзовым сердечком было уже на пальце Лили, и они сидели с полчаса почти молча, но беспредельно счастливые, хотя никто из них не произносил никаких клятв. Нет, ни одного слова нельзя было перетолковать в "я люблю". А между тем, когда они встали со скамейки и молча пошли вдоль ручейка, каждый знал, что он любим.
Когда они дошли до калитки Грасмира, Кенелм слегка вздрогнул: в саду, опираясь о калитку, стояла миссис Камерон. Хотя Кенелм, увидев ее, был смущен, Лили не разделяла его испуга, она опередила его, поцеловала тетку и прошла по лугу вприпрыжку и с веселой песенкой на устах.
Кенелм остался у калитки лицом к лицу с миссис Кэмерон. Она отворила калитку, взяла молодого человека под руку и повела его обратно вдоль ручья.
— Я уверена, мистер Чиллингли, — сказала она, — что вы не припишете моим словам значения серьезнее того, которое я хочу им придать, если я напомню вам, что нет места такого укрытого, где можно было бы избегнуть злостных сплетен. Вы должны признать, что моя племянница может подвергнуться пересудам, если будет гулять по этим малолюдным тропинкам наедине с мужчиной ваших лет и вашего положения. Надо еще заметить, что ваше пребывание в этих краях без всякой очевидной цели или причины уже начало вызывать всякие нелепые догадки. Я ни на миг не предполагаю, чтобы вы смотрели на мою племянницу иначе как на невинного ребенка, своеобразные вкусы или фантазии которого могут вас забавлять, и еще менее предполагаю, чтобы она подвергалась опасности неверно истолковать ваше внимание к ней. Но для ее благополучия я обязана считаться с тем, что скажут другие. Извините меня, если я добавлю, что и вы обязаны к этому вашей честью и добрыми чувствами. Мистер Чиллингли, было бы большим облегчением для меня, если бы вы решили уехать отсюда.
— Дорогая миссис Кэмерон, — ответил Кенелм, выслушавший эту речь с невозмутимым спокойствием, — я очень благодарен вам за искренние слова и рад воспользоваться этим случаем, чтобы сообщить вам, что уезжаю отсюда, с надеждой вернуться через несколько дней и исправить вашу ошибку относительно того, как я смотрю на вашу племянницу. Словом, — тут выражение его лица и голос внезапно изменились, — заветное желание моего сердца — получить согласие родителей и убедить вас в той горячей нежности, с которой они примут вашу племянницу как дочь, если она удостоит принять мое предложение и поручить мне заботу о ее счастье.
Миссис Камерон остановилась и посмотрела в лицо Кенелму с выражением невыразимого смятения.
— Нет, мистер Чиллингли, — воскликнула она, — этого не должно быть и не может быть! Выбросьте из головы такую сумасбродную мысль. Это безрассудная влюбленность молодого человека. Родители не могут согласиться на ваш союз с моей племянницей, не могут, говорю вам заранее.
— Но почему? — с легкой улыбкой спросил Кенелм, на которого пылкость миссис Камерон не произвела большого впечатления.
— Почему? — горячо повторила она, но затем понемногу вновь обрела привычное спокойствие. — Это легко объяснить. Мистер Кенелм Чиллингли наследник старинного рода и, как мне говорили, значительных земельных владений. Лили Мордонт — никто, сирота, без состояния, без связей; ее опекун — скромный художник, которому она обязана кровом, приютившим ее. Она не получила такого образования, какое дают девицам благородного происхождения, она не видела того света, в котором вращаетесь вы. Ваши родители не имеют права позволить столь юному сыну свернуть с надлежащего пути ради подобного опрометчивого и неблагоразумного брака. А я никогда не соглашусь, да и Уолтер Мелвил не согласится, чтобы она вошла в семью, которая примет ее с колебаниями. Этого достаточно! Избавьтесь от таких легкомысленных представлений. И прощайте!
— Сударыня, — очень серьезно ответил Кенелм, — поверьте мне, что если б я не имел надежды, близкой к уверенности, что причины, которые вы выставляете против моего смелого желания, не будут иметь того веса в глазах моих родителей, какой вы им приписываете, я не стал бы говорить с вами так откровенно. Хотя я молод, я все-таки имею право сам выбрать себе жену. Но я твердо обещал отцу, что никому не сделаю формального предложения, пока не сообщу ему о моем намерении и не получу его согласия на мой выбор, а он менее всех на свете способен не дать согласия, когда моим сердцем владеет такое глубокое чувство. Мне не нужно богатой жены, а если бы я когда-нибудь захотел выдвинуться в свете, никакие связи не помогут мне в этом так, как одобрительная улыбка любимой женщины. От той, кто будет носить наше имя, мои родители будут считать себя вправе требовать лишь одного. Я говорю о том, что она должна иметь наружность, манеры, правила и — по крайней мере моя мать прибавит это — происхождение благородной женщины. Что касается наружности я манер, я с детства видел много людей из хорошего общества, но даже среди самых знатных не встречал никого, кто мог бы превзойти Лили изящной утонченностью каждого взгляда, врожденной деликатностью каждой мысли. Став моею, она наполнит меня не только любовью, но и гордостью. А то, что она не училась в пансионе всяким пустякам, поправить очень легко. Остается последнее — вопрос о происхождении. Миссис Брэфилд сообщила мне, что, по вашим уверениям — хотя обстоятельства, о которых я еще не имею права расспрашивать, сделали мисс Мордонт воспитанницей человека скромного происхождения, — она сама происхождения благородного. Вы отрицаете это?
— Нет, — не без колебаний ответила миссис Камерон, и в глазах ее блеснула гордость. — Нет, я не могу отрицать, что предки моей племянницы равны вашим предкам. Но что из этого? — с горьким унынием добавила она. Равенство происхождения кончается, когда люди впадают в бедность, неизвестность, забвение, ничтожество.
— Право, это просто печальное заблуждение с вашей стороны. Но, так как мы уже начали говорить откровенно, не дадите ли вы мне возможности ответить на вопрос, который, вероятно, будет задан, чтобы ответ мой уничтожил всякое препятствие к моему счастью? Какие бы причины ни заставили вас, пока вы живете так скромно в этом уголке, хранить молчание о родстве мисс Мордонт и вашем — а я очень хорошо знаю, что те, кого изменившиеся обстоятельства принуждают изменить образ жизни, не хотят высказывать перед посторонними притязания на более высокое положение, — каковы бы ни были, говорю я, причины скрывать семейные дела перед посторонними, не вверите ли вы мне, искателю руки вашей племянницы, тайну, которую ведь никак нельзя будет скрыть от ее будущего мужа?
— От ее будущего мужа? Разумеется! — ответила миссис Кэмерон. — Но я отказываюсь отвечать на расспросы человека, которого, мажет быть, никогда не увижу и которого знаю так мало. Я отказываюсь помогать устранению препятствий к союзу с моей племянницей, который я считаю неподходящим для обоих. Я не имею даже повода думать, чтобы моя племянница приняла ваше предложение, если б вы имели право его сделать. Я полагаю, что вы еще не говорили с ней как претендент на ее руку? Вы не открывали ей своих чувств, не пытались вырвать у нее, неопытной, никаких слов, дающих вам право думать, что ее сердце будет разбито, если она никогда больше вас не увидит?
— Я не заслуживаю таких жестоких и язвительных вопросов, — с негодованием возразил Кенелм. — Но я теперь больше ничего не скажу. Когда мы встретимся вновь, позвольте мне надеяться, что вы обойдетесь со мной не так сурово. Прощайте!
— Постойте, сэр! Еще одно. Вы непременно хотите просить вашего отца и леди Чиллингли согласиться на то, чтобы вы сделали предложение мисс Мордонт?
— Конечно.
— Обещайте же мне честным словом джентльмена изложить все причины, которые могут повлиять на их согласие: бедность, скромные условия жизни, незавершенное образование моей племянницы, чтобы они впоследствии не сказали, что вы обманом выманили их согласие, и не отомстили за это презрением к ней?
— Ах, сударыня, вы, право, испытываете мое терпение! Но я даю вам это обещание, если оно ценно для вас в устах человека, которого вы можете подозревать в умышленном обмане.
— Прошу прощения, мистер Чиллингли! Извините мою грубость. Но я так ошеломлена, что сама не знаю, что говорю. Но, прежде чем мы расстанемся, постараемся понять друг друга. Если ваши родители не дадут согласия, вы сообщите об этом мне — только мне, а не Лили. Повторяю вам, я ничего не знаю о ее чувствах. Но жизнь моей девочки может быть омрачена любовью к человеку, за которого она не может выйти замуж.
— Пусть будет так, как вы говорите. Но если они согласятся?
— Тогда поговорите со мной, прежде чем увидеться с Лили, потому что возникнет другой вопрос: согласится ли ее опекун… и… и…
— И что еще?
— Нет, ничего. Я полагаюсь на вашу честь и в этой просьбе, как во всем другом. Прощайте!
Она торопливо ушла, бормоча про себя:
"Они не согласятся. Дай бог, чтобы они не согласились, а если согласятся, тогда… Что тогда делать? О, если б Уолтер Мелвилл был здесь или если б я знала, куда ему писать!"
На обратном пути в Кромвель-лодж Кенелма догнал викарий.
— Я шел к вам, дорогой мистер Чиллингли, во-первых, затем, чтобы поблагодарить вас за милый подарок, которым вы порадовали мою маленькую Клемми, а, во-вторых, просить вас к себе, чтобы познакомить с мистером М., знаменитым историком, который утром приехал по моей просьбе в Молсвич посмотреть этот старый готический памятник на нашем кладбище. Подумать только, хотя он и не мог прочесть надпись, он знает ее историю. Оказывается, молодой рыцарь, известный своими подвигами в царствование Генриха IV, женился на дочери одного из тех знатных графов Монфише, которые были тогда самой могущественной фамилией в здешних местах. Он был убит, защищая церковь от нападения каких-то мятежников лоллардской партии, и пал на том самом месте, где теперь находится могила. Это объясняет ее местонахождение. Мистер М. узнал эти обстоятельства из старинных записей одной древней и когда-то знаменитой фамилии, к которой принадлежал молодой рыцарь Альберт и которая, увы, пришла к такому постыдному концу. Я имею в виду Флитвудов, баронов Флитвудских и Малпасских. Как будет разочарована хорошенькая Лили Мордонт, которая всегда воображала, будто это могила какой-то героини, рожденной ее собственной романтической фантазией. Приходите к обеду; мистер М. - очень приятный человек и знает множество любопытных историй.
— Очень сожалею, но не могу. Мне необходимо немедленно возвратиться домой; я уезжаю на несколько дней. Ах, этот старинный род Флитвудов! Мне кажется, я, как сейчас, вижу перед собой серую башню, которой они когда-то владели. Последний из рода служил мамоне в духе "прогресса века" и был осужден на каторгу. Какая злая сатира на тех, кто чванится своим происхождением!
В тот же вечер Кенелм уехал из Кромвель-лоджа, но удержал квартиру за собой, сказав, что может неожиданно вернуться в любой день будущей недели.
Кенелм оставался в Лондоне два дня, выжидая, пока содержание письма, направленного им сэру Питеру, дойдет до сердца отца, чтобы лишь после этого лично обратиться к нему.
Чем больше размышлял он о нелюбезности, с какой миссис Кэмерон приняла его признание, тем менее приписывал этому значения. Многое из того, что сначала привело его в недоумение и рассердило, по мнению Кенелма, объяснялось преувеличенным сознанием различий судьбы у женщины гордой и знавшей лучшие дни и ее опасением, как бы его семья не приписала ей попытки поймать в сети молодого человека со значительными светскими связями и заставить его жениться на ее бедной племяннице. А если, как он предполагал, миссис Кэмерон когда-то занимала в свете гораздо более высокое место, чем теперь, — предположение его оправдывалось каким-то неуловимым светским изяществом ее манер, — а теперь, как она дала понять, зависела от милости живописца, только что приобретшего некоторую известность, — она, конечно, могла уклониться от перспективы стать предметом сострадания богатых соседей. Думая об этом, Кенелм признавал, что не более этих соседей имеет право расспрашивать о происхождении ее и Лили, пока он формально не приобретет этого права.
Лондон показался ему нестерпимо скучным и унылым. Он нигде не был, зашел лишь к леди Гленэлвон и обрадовался, услыхав, что она еще в Эксмондеме. Он весьма уповал на влияние этой королевы светского общества на его мать, которую, он знал, труднее будет уговорить, чем сэра Питера. Он не сомневался, что привлечет на свою сторону эту расположенную к нему благожелательную и добросердечную королеву.
Прошло около трех недель с тех пор, как общество, приглашенное сэром Питером и леди Чиллингли, собралось в Эксмондеме, и теперь оно все еще было там, хотя гости в деревенской усадьбе редко способны вынести скучного хозяина более трех дней. Мистер Майверс не превысил этого общепринятого предела. Наблюдая взаимоотношения молодого Гордона с Сесилией, он убедился, что не было причины пугать сэра Питера и заставлять достойного баронета сожалеть о приглашении, сделанном этому умнейшему родственнику. Для всех гостей Эксмондем имел свое очарование.
Для леди Гленэлвон — потому, что она нашла в хозяйке самого близкого друга своей молодости, и потому, что ей приятно было наблюдать, как Сесилия радуется месту, полному воспоминаний о человеке, которого леди Гленэлвон надеялась видеть ее спутником жизни. Для Гордона Чиллингли — потому, что он не мог найти более благоприятного случая для своих временно искусно скрываемых притязаний на руку и сердце богатой наследницы.
Что касается самой наследницы, то нет нужды объяснять, чем привлекал ее Эксмондем.
Леопольд Трэверс, безусловно, меньше других поддавался очарованию Эксмондема, но и он охотно остался бы здесь подольше. Его деятельный ум находил развлечение в том, чтобы, гуляя по имению, которое по своим размерам могло бы приносить гораздо больший доход, чем извлекал из него сэр Питер, поучать его, указывая на устарелые сельскохозяйственные методы, применяемые арендаторами с ведома этого добродушного землевладельца, а также на излишек рабочих по обслуживанию имения, например плотников, пильщиков, дровосеков, каменщиков и кузнецов.
Когда сквайр сказал: "Вы могли бы прекрасно обойтись третьей частью этих дорогостоящих работников", сэр Питер, бессознательно пародируя ответ одного старого французского вельможи, ответил: "Весьма вероятно. Но вопрос в том, могут ли остальные две трети так же прекрасно обойтись без меня".
Действительно, содержание Эксмондема обходилось очень дорого. Дом, выстроенный каким-то честолюбивым Чиллингли три столетия назад, был бы велик для владельца и втрое богаче, и хотя цветник занимал меньшую площадь, чем в Брэфилдвиле, по парку среди молодых и старых насаждений тянулись тропинки и проезжие дороги на целые мили, и содержанием их в порядке была занята целая армия рабочих. Неудивительно, что, несмотря на свои номинальные десять тысяч годового дохода, сэр Питер далеко не был богатым человеком. Эксмондем поглощал половину дохода.
Неугомонный ум Леопольда Трэверса нашел также обильную пищу в обширной библиотеке хозяина. Трэверс, никогда много не читавший, вовсе не презирал учености и скоро принялся за археологические и исторические исследования с жаром человека, который вкладывает энергию во всякое дело, какое представляет случай, лишь бы не оставаться праздным. Да, праздным Леопольд Трэверс никогда не был. Но больше всех упомянутых занятий его интерес возбуждали беседы с Гордоном Чиллингли. Всегда чувствуя себя вновь юным в обществе молодых людей и обладая характером, склонным к сочувствию, он, как мы видели, принимал искреннее участие в честолюбивых планах Джорджа Бельвуара и очень быстро примирился с причудами Кенелма. Однако первый был слишком зауряден, а второй слишком оригинален, чтобы между ними и Леопольдом могли возникнуть тесные товарищеские отношения. Но, будучи сам и умен и практичен, Леопольд Трэверс скоро сошелся с Гордоном, этим умным и практичным представителем нового поколения. Их связывали интересы, политические и светские, а также большое презрение к безвредным, но глупым старым понятиям. Одновременно в душе Леопольда Трэверса жило смешанное со страхом презрение к вредным новомодным понятиям, которые, по его мнению, грозили погубить родину и положить конец всем безумствам современного общества. На его языке эта опасность мягко определялась фразой светского человека: "Это уж для меня слишком".
Эти мысли, преломленные умом более образованного и неизмеримо более честолюбивого Гордона, могут быть переданы следующим образом: "Могу ли я принять эти доктрины? Я не вижу возможности быть премьер-министром страны, где религия и капитал — все еще силы, с которыми нужно считаться. Но, помимо религии и капитала, я не вижу, как мне в моем элегантном костюме удастся остаться целым и невредимым, если эти доктрины перейдут в закон. Или мой элегантный костюм сорвут с меня, как с капиталиста, или, если я стану возражать во имя морали и честности, меня предадут смерти, как защитника религии".
Следовательно, когда Леопольд Трэверс говорил: "Конечно, мы должны идти вперед", Гордон Чиллингли улыбался и подтверждал: "Безусловно, мы должны идти вперед". А когда Леопольд Трэверс добавлял: "Но мы можем зайти слишком далеко", Гордон Чиллингли качал головой и отвечал: "Как это верно! Безусловно, слишком далеко".
Кроме сходства в политических симпатиях, у этих двоих, пожилого и молодого, были и другие точки соприкосновения. Оба они были чрезвычайно приятными светскими людьми, и хотя Леопольд Трэверс не мог проникнуть в некоторые глубины натуры Гордона Чиллингли, — а в натуре каждого человека есть глубины, которые самый искусный наблюдатель не может познать, — все же он не ошибался, когда говорил себе: "Гордон — джентльмен".
Читатели совершенно не поймут этого талантливого молодого человека, если примут его за такого лицемера, как Блайфил или Джозеф Сэрфес. Гордон Чиллингли в полном смысле джентльмен. Если бы он поставил все свое состояние, играя в вист, и если бы ему стоило заглянуть в карты противника, чтобы обеспечить себе выигрыш, он отвернулся бы и сказал: "Не показывайте мне свои карты!"
И, как я уже прежде объяснял, его тайное намерение добиться руки богатой наследницы не имело ничего общего с целями пошлых авантюристов. Он считал, что у Сесилии нет перед ним никакого преимущества, и говорил себе: "За то, что она даст мне деньгами, я вполне отплачу ей положением в свете, если добьюсь успеха, а я его добьюсь непременно. Если б я был богат, как лорд Вестминстер, и все-таки желал стать премьер-министром, я выбрал бы ее, так как из всех встречавшихся мне женщин она более всех подходит для роли жены премьер-министра".
Надо признать, что эта беседа с самим собою показывала если не пылкого любовника, то, во всяком случае, очень разумного человека, высоко ценящего себя, решившего достигнуть высот общественной карьеры и желавшего иметь супругой женщину, которая украсила бы то положение, к которому он так уверенно стремился. В самом деле, никогда человек столь умный, как Гордон Чиллингли, не возымел бы честолюбия сделаться английским министром, если бы в частной жизни он не был безупречным английским джентльменом.
В общественной жизни он был тем, чем и до него многие джентльмены, порядочные в частной жизни: честолюбивым, решительным эгоистом. Нельзя сказать, что у него не было личных привязанностей, но он подчинял их целям личного честолюбия, а что касается каких-либо принципов, то все они должны были способствовать его возвышению. Целесообразность он считал единственным рациональным правилом государственного человека. А к оценке целесообразности подходил беспристрастно и, как умный человек, решал, склонно или не склонно общественное мнение свободного и просвещенного народа превратить собор святого Павла в Аганемон.
За те летние недели, которые он посвятил садам и рощам Эксмондема, Гордон Чиллингли заслужил доброе мнение не одного Леопольда Трэверса. Он приобрел горячее одобрение миссис Кэмпион. Общение с ним напомнило ей о беседах, которыми она наслаждалась в доме покойного мужа. Разговаривая с Сесилией, она любила противопоставлять Гордона Кенелму не в пользу последнего, чудачеств которого она совсем не понимала и которого упорно называла самоуверенным. Гордон гораздо выше его: он так образован, умен, а главное — так естествен.
Таково было ее мнение об этом тайном кандидате на руку Сесилии; миссис Кэмпион не нужно было его признания, чтобы угадать в нем претендента. Даже леди Гленэлвон начала дружески интересоваться судьбой этого многообещающего молодого человека. Женщины часто сочувствуют юношескому честолюбию. Он произвел на эту даму впечатление глубокой уверенностью в своих способностях и внушил уважение к себе своим намерением сосредоточить их на практических целях могущества и славы. Она, как и миссис Кэмпион, начала сравнивать обоих кузенов и делать выводы, неблагоприятные для Кенелма. Один так лениво прятал свой светоч под спудом, а другой так честно ставил его перед людьми. Она также досадовала на то, что Кенелма не было в родительском доме в ее первый приезд, когда представился такой счастливый случай чаще видеться с девушкой, которую леди Гленэлвон считала самой подходящей женой для него.
Когда миссис Кэмпион гуляла однажды по саду одна с леди Гленэлвон, а Гордон Чиллингли в это время вышел под руку с Леопольдом Трэверсом в парк, миссис Кэмпион вдруг спросила:
— Вам не кажется, что мистер Гордон по уши влюблен в Сесилию, хотя он при своем скромном состоянии и не смеет этого показать? Мне кажется, всякая девушка, будь она даже так богата, как Сесилия, должна более гордиться таким мужем, как Гордон Чиллингли, чем каким-нибудь глупым графом.
— Да! — коротко, но немного грустно ответила леди Гленэлвон.
После некоторого молчания она продолжала:
— Я думала когда-то об одном человеке. Считала, что с ним она была бы счастливее, чем с кем-либо другим. Этот человек мне дороже Гордона, потому что он спас жизнь моему сыну, и хотя он, может быть, не так талантлив, как мистер Гордон, все же и он достаточно даровит, чтобы со временем стать полезным и видным человеком общества под влиянием такой жены, как Сесилия Трэверс. Но, теряя эту надежду и обращая взоры в сторону других молодых людей, известных мне, я не вижу ни одного — отводя в сторону соображения о звании и состоянии, — которого я предпочла бы для умной девушки, способной сердцем и душою разделить честолюбие талантливого человека. Но, миссис Кэмпион, я еще окончательно не отказалась от своей надежды и все еще думаю о том, кому я охотнее отдала бы Сесилию, если б она была моей дочерью.
Тут леди Гленэлвон так решительно переменила тему разговора, что миссис Кэмпион никак не могла вернуться к ней, не нарушая светского этикета, на что она менее всего была способна.
Хозяйке дома, леди Чиллингли, Гордон не мог не понравиться. Он был всегда под рукой, занимал ее гостей и в случае надобности заменял недостающего партнера в висте. Однако были два лица, у которых Гордон не имел успеха, а именно — пастор Джон и сэр Питер. Когда Трэверс стал однажды хвалить Гордона за его способности и солидность суждений, пастор с раздражением ответил:
— Да, он солиден, как стол, купленный у торговца подержанными вещами: толстый слой лака скрывает неровности, а рама самая шаткая.
И когда у пастора с негодованием потребовали, чтобы он объяснил, что привело его к такому суровому заключению, он ответил словами, которые показались лишь проявлением его пасторской нетерпимости:
— Потому, — сказал пастор Джон, — что у него нет любви к человеку и благоговения к господу. А никакой характер не может быть тверд и солиден, если расширяет свою поверхность за счет подпорок.
Расположение, какое сэр Питер сначала питал к Гордону, исчезало, по мере того как, помня намек Майверса, баронет стал наблюдать за молодым человеком и увидел, как тот старался вкрасться в расположение мистера Трэверса и миссис Кэмпион и ловко, хотя и замаскированно, выказывал свое преклонение перед богатой наследницей.
Может быть, Гордон не отваживался "нащупывать почву" до отъезда Майверса, а может быть, родительское беспокойство сэра Питера сделало его более проницательным наблюдателем по сравнению со светским человеком, природная чуткость которого в делах любви часто ослабевает в силу привычной для него философии безразличия.
А Сесилия с каждым днем, с каждым часом своего пребывания в доме становилась все дороже сэру Питеру, и все больше росло его желание видеть ее своей невесткой. Ему чрезвычайно льстило то, что она оказывала предпочтение его обществу. Сесилия постоянно разделяла его обычные прогулки, посещения им крестьян или мелких арендаторов, где оба знали, что непременно услышат эпизоды из детства Кенелма, истории о его причудах или доброте, о сострадании или безудержной храбрости.
Среди всего этого разнообразия мыслей и чувств в окружавшем ее обществе Каролина Чиллингли, леди с головы до пят, сохраняла невозмутимое спокойствие и величественность. Никто не мог бы найти изъяна в ее характере или перекошенной складки на ее воланах. Подобно богам Эпикура, она была слишком добра, чтобы возмущать свое безмятежное бытие заботами о нас, простых смертных. Притом она с тихим удовлетворением принимала жертвы, возлагаемые на ее алтари, и все же не до такой степени походила на богинь, чтобы парить выше домашних привязанностей, свойственных обитателям земли. Она любила мужа так, как все пожилые жены любят своих пожилых мужей. К Кенелму она питала несколько более горячую привязанность, смешанную с состраданием. Его странности приводили бы ее в замешательство, если б она позволяла себе быть в замешательстве, — сожалеть об этих странностях было для нее менее хлопотливо. Она не разделяла желания мужа составить счастье Кенелма с Сесилией. Она думала, что сын ее занял бы более важное место в графстве, если бы женился на леди Джейн, дочери герцога Клервила. "И это ему надо сделать", говорила себе леди Чиллингли. Она не испытывала того опасения, которое заставило сэра Питера взять с Кенелма обещание не предлагать никому своей руки без согласия отца. Мысль, что сын леди Чиллингли может вступить в неравный брак, как бы ни был эксцентричен Кенелм, так расстроила бы ее, что она даже и не допускала этой мысли.
Таково было положение дел в Эксмондеме, когда пространное послание Кенелма дошло до сэра Питера.