Солнечным октябрьским днем я приехала в веселый город Лейпциг. Мне хотелось повидаться с одной из учениц Кэте Кольвиц. Трамвай идет по длинной оживленной улице, носящей имя Кольвиц. Поворот направо, и я стою возле входных дверей большого серого дома. Черные буквы на эмалированной доске говорят о том, что здесь живет профессор Элизабет Фойгт.
Поднимаюсь по широкой лестнице на второй этаж. Звоню.
Дверь открывает худенькая, очень живая женщина. Объясняю, откуда приехала и зачем. Взрыв радости и приветливости. Весь чудесный вечер, проведенный в этом доме, окутан теплотой и радушием
Мы прошли в большую светлую мастерскую. Сели рядом. Фойгт взяла мои руки в свои и почти не выпускала их во все время беседы.
Встанет, найдет книгу или письмо и опять сядет рядом, глядя в лицо своими лучистыми, светлыми глазами.
Передо мной большой лист бумаги, испещренный знакомым почерком Кэте Кольвиц. Это аттестат, выданный Берлинской академией искусств и подтверждающий, что Фойгт училась в графической мастерской, где руководителем была Кольвиц.
Еще в этом драгоценном документе сказано, что ученица обладает первоклассным талантом, особенно в гравюрах на дереве.
Бумага пожелтела, слегка истлела на сгибах и заботливо подклеена.
Кэте Кольвиц стала членом Берлинской академии искусств в 1919 году. Она первой из женщин получила это почетное звание от академии, в которую не могла когда-то поступить учиться. В годы ее молодости девушкам туда доступ был закрыт.
А с 1928 года прибавилось еще звание профессора. Но Кольвиц очень не любила, когда ее так называли, предпочитая оставаться просто художником, которого ценят за его искусство. Но ее не было в Берлине, когда присваивалось это звание, и протестовать не удалось.
Мастерские профессора и учеников были рядом, одна за другой. Когда Кольвиц хотела поговорить со своей ученицей, она три раза стучала в стену. Это был условный сигнал. Фойгт забирала рисунки, наброски композиций и шла к учительнице.
Кольвиц внимательно рассматривала все принесенное, слушала объяснения и очень мало советовала. Она делала редко замечания, давая ученику свободно развиваться, не навязывая ему своих приемов.
Все сказанное обычно было очень продуманным и щадящим. А чаще она вносила тот элемент уверенности, который помогал потом быстрее продвигаться вперед.
Если Фойгт или другому ученику — Гюго Пешелю — нужен был срочный совет преподавателя, они сами стучали в дверь ее мастерской тоже условные три раза. Но старались это делать реже, чтобы не мешать работе Кольвиц.
При мастерских был служащий, старый коммунист Линден-блатт. Он преданно любил Кольвиц и незаметно наблюдал за тем, как она работает.
Придет утром убирать мастерскую, заглянет на стол — нет ли там нового оттиска гравюры. Или отважится поднять мокрое покрывало с глиняных скульптур. Поинтересуется, что же сделала Кольвиц вчера. Если заметит что-то новое, зайдет в мастерскую к ученикам, они приходили раньше. Скажет заговорщически:
— Хотите посмотреть, что вчера сделала матушка? (Так они всегда между собой звали Кольвиц.)
Кто же из молодых художников откажется посмотреть не известный никому эскиз прославленного мастера.
Эти ранние часы в мастерской профессора, наедине с ее работами, были очень полезными уроками. Постепенно наблюдая за тем, как вела свои гравюры и скульптуры «матушка», они постигали таинства высокого мастерства.
Часто, уже не занимаясь в академической мастерской, Фойгт приходила на Вайсенбургерштрассе.
Фойгт даже начертила мне по памяти расположение квартиры. Вот угловая комната, здесь они обычно смотрели работы. Мелкими черточками испещрен пол. Это Фойгт разбрасывает листы своих рисунков и ждет оценки, совета.
Она в то время долго работала над серией гравюр на дереве о Тридцатилетней войне. Все композиции этой работы побывали в угловой комнате и заслужили дружеское одобрение. Можно сказать, что эта сюита получила напутствие великой Кольвиц.
Если доводилось уезжать из Берлина, советы посылались почтой. Все годы учителя и ученицу связывала самая заинтересованная переписка. И когда этой сюите была присуждена премия имени великого художника Германии Дюрера, то ученица с благодарностью вспоминала о терпеливом доброжелательстве, с каким относилась к ее творчеству профессор Кольвиц.
Фойгт получала золотые и серебряные медали за участие в международных выставках в Париже.
После войны она сама стала профессором Высшей школы графики и книжного искусства в Лейпциге, преподавала в университете.
Сейчас, несмотря на то, что годы подходят к семидесяти, в Элизабет Фойгт счастлива только в дни, когда может рисовать. В этом она так похожа на свою учительницу.
Художница показывает эскизы иллюстраций, которые уже сданы в печать. Очень напряженные по цвету, сделанные энергичным, даже несколько нервозным штрихом. Пылкая фантазия, дерзость рисунка. Каждый день, который не отнимает от творчества больное сердце, отдан искусству.
Фойгт была щедра и невероятно добра. Она подарила мне фотографию Кольвиц с ее дарственной надписью, рассталась даже с аттестатом, который хранила всю жизнь. Она сняла с полок все каталоги и книги о Кэте Кольвиц и отдала их мне, вместе с монографией, посвященной ее творчеству.
Я боялась утомить гостеприимную художницу. Но она, лукаво улыбаясь, сказала:
— А теперь я вам расскажу что-то очень интересное. Отыскала среди картин один небольшой подрамник и повернула его.
Это был портрет человека в меховой одежде, какие носят у нас северные народы.
— Я вам расскажу историю этого портрета, — сказала Фойгт, удобно усаживаясь.
Щеки ее пылали, она была очень взволнована воспоминаниями, то и дело повторяла:
— Вы пришли так внезапно, я непременно найду это письмо.
Снова вскакивала, перебирала пачку писем, искала то, которое ей нужно для рассказа. Наконец она обрадованно вынула один конверт и тогда уже спокойно продолжала рассказывать.
В ноябре 1945 года в мастерскую Фойгт пришел ее знакомый художник профессор Тильман с советским офицером в высокой меховой папахе.
Офицер увидел на квартире профессора Тильмана гравюры на дереве, посвященные Тридцатилетней войне, и захотел познакомиться с их автором. Особенно привлекло его то, что художница училась у Кэте Кольвиц.
Фойгт показала гостю многие свои работы, книги с иллюстрациями, живописные полотна. Объясняться было трудно, они оба не знали языка друг друга.
Расстались дружески. Советский офицер попросил позволения побывать еще в мастерской, а Фойгт назначила сеанс — ей захотелось написать его портрет.
На другой день пришло письмо. Офицер благодарил Фойгт под свежим впечатлением их встречи.
Я привожу целиком этот документ, написанный через полгода после того, как было водружено Знамя Победы над Берлином. Он полон глубокого значения.
«Глубокоуважаемая г-жа Фойгт!
Вчера и весь день сегодня меня не покидает радостное чувство, всегда возникающее во мне от соприкосновения с настоящим, большим и искренним искусством. Я не люблю и избегаю говорить неправду. Все, что мне хочется выразить в этом письме, я прошу принять как выражение моего искреннего восхищения Вашим творчеством, столь глубоким, разнообразным, блещущим подлинным мастерством.
Я не умею назвать ни одну из Ваших чудесных картин и гравюр. Наше обоюдное незнание языков было помехой в этом. Утешаясь тем, что живопись и графика мало нуждаются в словах, я беру на себя смелость говорить о Ваших произведениях, называя их теми именами, которые сами собою сложились во мне. Должен сознаться Вам, что, будучи далеко уже не молодым человеком, я совершенно по-юношески влюбился в Вашу милую «Беленькую девчурку». Ее пленительный образ, исполненный бесхитростности, искренности и чистоты, особенно дорог и мил мне. У меня на столе стоит подаренная Вами фотография той картины, которую я не видел в оригинале: на фоне родных им гор изображены три девушки, и среди них моя дорогая курносенькая девчушка с опущенными на глаза ресничками. Я любуюсь ею, и мне очень понятно, что эта тирольская девочка как-то вошла в мою жизнь. За годы жизни у меня сложилась привычка определять для себя наиболее мне понравившееся попыткой одновременно вспомнить виденное. То, что мгновенно воскресает в памяти, обычно является и наиболее глубоко воспринятым. Это отнюдь не означает, что понравившаяся мне вещь всегда бывает наиболее законченной и совершенной в ряду других.
Возможно, что и на этот раз, когда я стремлюсь пережить все взволновавшее меня вчера, я ошибаюсь или недооцениваю. Вам, как автору, принадлежит бесспорное право поправить меня.
Но я скажу, что после околдовавшей меня Беляночки лучше остального я вижу «Уборку сена в горах». Мне кажется, что я ощущаю прохладу гор Тироля и вдыхаю упоительный запах свежескошенной травы. К моему огорчению, я не имею среди подаренных Вами фотографий репродукции этой очаровательной картины. Из многих Ваших гравюр я ярче всего вспоминаю «Времена года», из рисунков — восхитительные горные пейзажи и рыжего быка, медлительного и полного чувства своего достоинства.
Незнание немецкого языка лишило меня возможности высказать Вам одну мысль. Обращаясь к Вам по-русски, я хочу вто сделать теперь.
Я и мой товарищ были глубоко взволнованы и совершенно потрясены масштабом гигантской катастрофы, страшные следы которой открылись перед нами в Берлине. Сейчас, когда война отходит уже в историческое прошлое, трудно даже представить себе весь тот кровавый кошмар и ужас, в которые были ввергнуты простые, ни в чем не повинные люди злой волей кучки обезумевших людоедов.
Проходя по разрушенным улицам этого города, шаг за шагом, квартал за кварталом, мы с горечью думали о том, что чуткое к человеческому горю сердце Кэте Кольвиц не бьется боле. Мы думали, что безбрежный океан страданий и муки людей, перенесенных в эту войну, нашли бы в ее лице своего вдохновенного и достойного выразителя.
Тогда я не знал Вас, как не знал и не знаю многих современных немецких художников. Я не виноват в этом. Их имена и их творчество остались для меня неизвестными благодаря тому непроницаемому мраку изоляции, которым людоед Гитлер окутал Вашу родину.
Глядя на руины Берлина, под грудой обломков которых навеки погребено столь многое, мы думали: кто в послевоенной Германии поднимет свой мужественный и правдивый голос в защиту человека и его прав на жизнь? Кто в новой Германии запечатлеет для грядущих поколений скорбные образы измученных, обездоленных и искалеченных людей, пролитую ими кровь, перенесенные нечеловеческие страдания? Мне кажется, что я теперь знаю такого художника в Германии. Я верю, что славная ученица Кэте Кольвиц возьмет на себя эту благородную и великую задачу, возьмет для того, чтобы разрешить ее.
От всей души желаю Вам здоровья и сил в Вашем великолепном служении светлым идеалам свободного отныне человечества.
Уважающий Вас А. Горбунков.
14. Х1.45
г. Лейпциг».
С тех пор посыльный иногда приносил художнице корзины с цветами. В послевоенные годы в Лейпциге не так легко было исполнить такой заказ.
И, весело улыбаясь, Фойгт говорит:
— Теперь я расскажу смешное.
Однажды ей позвонили из цветочного магазина и сказали, что у них нет сегодня корзины цветов для фрау Фойгт, заказанной советским офицером. Пришлось сказать, чтобы они не волновались, исполнили заказ, когда будет возможно.
Портрет писался только один сеанс. А. Горбунков возвращался в Москву. Он попросил изобразить себя в одежде эскимоса.
Потом след знакомства затерялся. Один из печатников Лейпцига побывал с делегацией в Москве, виделся с Горбунковым. На этом все оборвалось.
Элизабет Фойгт подарила мне этот этюд, свидетельствующий о неистребимой дружбе между нашими народами. Может быть, когда-нибудь эти страницы прочитает А. Горбунков и захочет взглянуть на свой портрет. Я бы очень хотела, чтобы это произошло.
Уже совсем стемнело, когда мы попрощались с Элизабет Фойгт. Был жаркий, неправдоподобно знойный день. У раскрытого окна долго еще стояла легкая, хрупкая фигура и махала мне вслед.
Одним из учеников графической мастерской Кольвиц был также польский художник Иосиф Шварцман. Когда ему пришлось покинуть Германию, он часто писал своей руководительнице.
Ее интересовало все: как он устроился, получил ли работу, достаточно ли зарабатывает на жизнь. Но главное, что не переставало занимать: продвигается ли он художественно, остается ли время для творчества. Она советует ему непременно участвовать на выставках. Нет ничего полезнее, как увидеть свои работы среди других.
Одно из писем своему бывшему ученику Кольвиц закончила таким молодым советом:
«Я хотела бы сказать: отпустите поводья, больше рискуйте. Всегда требуйте многого от своего искусства, но не ограничивайте себя так узко. Будьте в подлинном смысле слова легкомысленным. Я знаю хорошо, кому это говорю, а именно человеку с такой строгой художественной совестью».
Каждый день почтальон приносил пачки писем, адресованных Кэте Кольвиц. К ней обращались люди с самыми различными просьбами. Она старалась никому не отказывать, даже если речь часто шла о деньгах.
Она хорошо понимала отчаяние бедности.
Ни одно письмо не оставалось без ответа. Это было непреложным правилом, хотя и отнимало много сил.
Утро — работа в ателье, вечера — заочные разговоры с людьми, ожидающими ее поддержки. Среди огромной почты было много писем молодых художников. С ними через письма возникала дружба. И долгие годы заочные советы неутомимой женщины были для них направляющими.
Начиналось с самого простого. Молодая художница Мендель жалуется ей, что трудно даются быстрые зарисовки зверей. В художественной школе без них не обойтись.
Кольвиц приходит на помощь:
«Не отступайте… Именно то и другое должно идти рука об руку — верное натурное штудирование предметов при полном следовании им до мельчайших подробностей и быстрое схватывание существа явлений.
Когда я училась, преданное штудирование натуры было всем, грехом как раз считалось провести штрих, который нельзя было бы проверить на натуре. Это было односторонне. Тренируйте себя прилежно в рисовании по памяти, заостряйте Вашу память».
Другая подопечная — скульптор Гертруда Вейберлен — тоже долгие годы получала письма Кольвиц, в которых критически разбирались ее работы. Она знакомилась с ними по присланным фотографиям.
Критика обычно очень честная, доброжелательная, но и строгая. Цель одна — передать свой огромный опыт. Она пишет однажды:
«О Вашей работе… Законченность, конечно, хороша, она уже присуща Вам… Но я не могу согласиться с тем, как Вы делаете глаза. Создается впечатление, мне так кажется, что это завоевано не совсем честно пластически. Изменится освещение, и ничего не останется от того впечатления, которое сейчас дает тень. Все остальное в лице я нахожу хорошим».
В другом письме еще более подробный профессиональный разговор:
«Сегодня я получила Ваш подарок и хотела бы сразу написать. Я нахожу Вашу работу превосходной. И все же хочу сделать много замечаний. Так, как Вы передали сюжет, он мне кажется неразрешимым пластически. Он распадается на три части: голову, средний кусок и ноги, начиная с колен.
Средний кусок я нахожу превосходным. Голова слишком детализирована и раздроблена.
Ноги я отвергаю».
И дальше совет, как лучше скомпоновать скульптуру, чтобы стать не столь многоречивой, скупее в средствах, но выразительнее в итоге.
Иногда Кольвиц шутливо извиняется, что действительно советы у нее получаются, как у настоящего профессора.
Но не помочь она не может.
Когда к ней пришел студент-украинец, изучающий медицину во Фрейбурге, и показал свои скульптурные работы, он был принят в семье как друг.
Ему трудно учиться — Кольвиц посылает деньги, не изредка, а постоянно. Накопилось много скульптур. Она помогает устроить выставку, радуется статье в журнале о показанных им вещах.
Опанас Шевчукевич уехал потом на родину и сейчас живет в Черновицах, лепит портреты знатных людей Украины.
В Берлине Шевчукевич когда-то сделал портрет Кэте Кольвиц. Она оставила его у себя и сама нарисовала Опанаса Шевчукевича — за работой, изобразила его с далеко протянутыми руками, положенными на кусок глины. Рисунок подписан: «Портрет скульптора Опанаса Шевчукевича».
К числу тех, кто следует заветам Кэте Кольвиц, относится скульптор Ф. Кремер, работающий в Германской Демократической Республике. Многие произведения, созданные в послевоенные годы, скульптор посвятил жертвам фашизма.
В мае 1929 года Кэте Кольвиц наградили орденом Почетного легиона — высшей наградой, которой в Германии отмечали людей науки и искусства.
Но Кольвиц, которая была «против всех титулов», отнеслась и к этому событию юмористически.
Она рассказала Беате Бонус, в какой комичной обстановке произошло вручение ордена. В ателье ей позировала мать с крошечным ребенком. Сеанс пришлось прекратить, так как надо было малышу сменить пеленки. Модель и художница были заняты этим обычным женским делом, когда в дверь постучали и швейцар закричал громко: «Ваше превосходительство фон Харнак».
Ребенка быстро завернули, и мать отнесла его в соседнее помещение, а Кольвиц встретила гостя.
Но этим забавным эпизодом торжественность момента была нарушена. Кольвиц не любила официальных примет признания. Она ценила внимание людей, для которых творила. Как ни трудны эти ежевечерние часы, отданные письмам, в них и большая отрада.