6. «Совет да любовь»

Он приглашает Кругель поужинать в «Венеции», где для него по старой памяти придерживают столик; когда-то он работал с ребятами из «Ваш финансовый обеспечитель», а ресторан принадлежит вот этим, с позволения сказать, «обеспечителям». Без четверти девять — он вяло сожалеет, что не может посмотреть сегодня четыре тысячи сто сорок пятый выпуск «ДОМа-2» и так не узнает до утра, присунул ли Гена Джикия новенькой блондинке Марине Невинчинной, — на входе их встречает осанистый, важный, с серебряными баками метрдотель. На Сухожилове все тот же костюм от Ermenegildo Zegna (из шерсти и шелка, с элементами ручной работы, с широкими лацканами и двойными врезными карманами однобортного пиджака), а на Марине — черное тугое, шелковое платье с открытыми плечами и туфли из черного атласа от Manolo Blahnik, на загорелой шее — нитка искусственного жемчуга, а матовые мочки слегка оттянуты такими же жемчужными сережками из Louvre.

Метрдотель сажает их за стол, и к ним подходит собранная, со сжатыми губами официантка: лицо — как у прыгуньи перед прыжком с пружинящего мостика пятиметровой вышки, а чаевые, выданные Сухожиловым, — как будто золотая олимпийская медаль. Смазливая мордашка, хорошая фигурка. Они здесь все, в «Венеции», как на подбор. За столиком напротив — четверо парней; узнав собрата по разбою, приветствуют кивками, салютуют бокалами с Cinzano Dry. Вообще-то Сухожилов практически не смотрит телевизор, но на «ДОМ» с недавних пор подсел — в последний раз (тогда они входили на большой сталелитейный в Денинске-Кузнецком) он наблюдал с таким же интересом за длинным сериалом о брачной жизни павианов на канале Animal Planet. К тому же он делает это — то есть смотрит «ДОМ-2» — в отместку Камилле, которая до полусмерти задолбала своим трындением о «бездуховности» экранных проституток, об омерзительности процветающего ныне культа вульгарного гедонизма. Ну что за ханжески настроенная — в свои двадцать один — старуха, однообразно причитающая над современной испорченностью нравов? Меняются не нравы, которые две тыщи лет как неизменны, но способы оправдания человеческих слабостей.

Марина выбирает на закуску салат романо с моцареллой, тунцом, томатами и базиликом с ароматом орегано, крепе с мясом краба и слегка припущенной соломкой цукини, из супов берет крем из белых грибов с трюфельным маслом, а из горячего — филе морского языка, запеченное с пармезаном и картофелем слайс в сливочном соусе. А он заказывает сразу две по пятьдесят привычной мягкой Kauffman, бокал Perrier, карпаччо из охлажденной говядины с зеленым соусом и рукколой, а из горячего, презрев супы, — филе, конечно, мраморной говядины в луковом соусе по рецепту из Колабрии и картофельный крем с пармезаном. Затем он три минуты изучает раздражающе куцый список десертов и останавливает выбор на карпаччо из маринованного ананаса с шариком ванильного мороженого, а в довершение распоряжается подать с десертом чайник «обычного черного» чая.

— Смотришь «ДОМ-2»? — говорит Сухожилов.

— Нет… сейчас уже нет, — обрадованно просияв, отвечает Марина. — А ты, Сухожилов? Никогда не подумала бы.

— Видишь ли, я нахожусь на достаточно высокой ступени интеллектуального развития. Я — человек огромной эрудиции. В «Что? Где? Когда?» я в среднем отвечаю на три — четыре вопроса за игру. И вот когда я наблюдаю за жизнью на вот этой свиноферме, я убеждаюсь лишний раз, насколько высоко я развит в интеллектуальном плане. Представь, в отличие от миллионов телезрителей я могу смотреть «ДОМ-2» без всякого ущерба собственным мозгам и вкусу. Я раньше думал: всех убить. А вот недавно осенило: зачем же убивать? На чьем же фоне выделяться-то тогда?

— Так что в «ДОМе» происходит, я забыла?

— В отношениях Степы и Саши наметился разлад, Саша, недовольная частыми любовными похождениями Степы, объявила о своем решении расстаться. Да и Надя Скороходова тоже заявила, что ее пути-дорожки с Мишей разошлись, потому что мужчина, который поднимает руку на женщину, не может называться настоящим мужчиной. Но главное не это. Ты заметила, что в нашем обществе вообще и в «ДОМе» в частности буйным цветом расцвели новые сорта двойных стандартов?

— Это как?

— Смотри, ты помнишь Палыча?

— Колоритный персонаж. Имелось подозрение, он — девственник вообще. Но вроде это опроверглось… он с этой Машей вроде бы сейчас… больная тоже.

— Он — бухарь, я сейчас об этом. И он за свой алкоголизм подвергся остракизму, был назван ничтожеством, нечеловеком, моральным уродом. Банальнейшая страсть — бухает каждый третий. А то, что каждая из тамошних бл…й в «ДОМе» меняет уже пятого-шестого сексуального партнера за полгода, так это ничего, нормально, строительство любви. Гвозди бы делать из этих… Так кто же больший греховодник-то в итоге — пьяненький Палыч или эти вот исчадия вечной женственности, на которых пробу негде ставить?

— Н-да, забавно. Тебе не такая, я вижу, нужна?

— Такая вот, как ты, Марин, такая вот, как ты.

— …Блин! — Марина вдруг как будто «замыкает руками слух» — на самом деле прикрывает щеки, снедаемая явным — не иначе — желанием залезть под столик. — Там, Маша. Шервинского Маша — какая?

— И что, и что? Боишься разговоров? Ну так мы это… обсуждаем дальнейшую стратегию по менделеевскому «Нижнекамску» — это что, нельзя? — и Сухожилов, улыбаясь, приветственно кивает нежданным посетителям.

Личный референт Шервинского, конечно, более чем совершенна, настолько совершенна, что Сухожилов, право слово, не уверен, встал бы у него или нет. Наверное, с полминуты Сухожилов пытается представить, как трахает Машу между тесно сдвинутых грудей — этих сфероконических надолбов, — но у него, признаться, ничего не получается. Ну-ка, еще раз: она сжимает их руками и будто преподносит Сухожилову, как дыни на базаре, тот с благодарно — изумленной гримасой ошарашенности чуть подается под его напором, едва удерживая равновесие… ну, нет, ребята, это нереально. Если есть на свете порноэталон, то это, несомненно, буфера шервинской секретарши. Если есть на свете женщина, к которой он физически не может подступиться, то это, несомненно, Маша. Ну, во-первых, она исполинского роста: Сухожилов — под два, но шервинская секретарша выше его на целую голову. А во-вторых, вообразите физкультурницу Дейнеки или, если угодно, мухинскую колхозницу с поправкой на новейший XXL-стандарт с его угодливой гипертрофией женских выпуклостей, и вы получите достаточное представление о Машиной убийственной телесной изобильности — не рыхлой и расплывчатой, как у кустодиевских купчих, а крепкой, налитой, — он бы даже сказал — немного резиновой. Добавьте ниагарский водопад пшенично-золотого конского хвоста, прорезанные косо татарские глаза, свирепые, пустые, как у языческого идола, и образ завершен.

Камилла, нужно согласиться, тоже чрезмерно красива, но не избыточной, не прущей напролом, а какой-то прихотливо-усложненной, точеной, филигранной красотой: так мимикрия иных редких бабочек и драгоценных, как якутские алмазы, жуков чересчур изысканна и совершенно бесполезна с точки зрения презренной пользы и «борьбы за жизнь»; ну, в самом деле, если человеческим самцам вполне достаточно банального «золотого треугольника» — широкие бедра, узкая талия, — зачем тогда природа столь трепетно заботится о всяких мелочах во внешности иных блондинистых арктид, жгучеволосых эсмеральд и рыжих лирохвосток — зачем тогда все эти крылья носа, и ямочки на щеках, и ласточкины крылья стремительно взлетающих бровей?

— Сухожилов? Вот так встреча! — кто-то хлопает его по плечу.

— Мать твою, — Сухожилов невольно вздрагивает от неожиданности, — что за манера орать в самое ухо?

— Ты что-то нервный стал, — трясется Феликс от клокочущего смеха. — Раньше за тобой не замечалось. Боишься быть застигнутым на месте преступления?

Он ржет беспрерывно, жизнерадостный уе…н, как будто пропускает бурно клокочущий воздух сквозь невидимую трубку акваланга — процесс неотменимый, как дыхание, усердие профессионального завсегдатая передачи «Аншлаг».

— Марина, Феликс, Яна, — Сухожилов на одном дыхании представляет всех друг другу.

— Вообще-то мог и поздороваться сначала, — отвечает на это протяжная, вихлястая, сухая Яна, лицо ее кривится от такой брезгливости, как будто Сухожилов — сизощетинистый синяк, который источает сложный, прело-уксусный запах немытого тела и пропитавшей одежду мочи. Как будто от Камиллы передает привет, ее гримасу сейчас по мере сил и средств мимических воспроизводит.

— Привет, — говорит Сухожилов. — Сказал бы, что отлично выглядишь, но ты сегодня кажешься какой-то неестественно оранжевой. Как апельсиновый сок «Джей-Севен». Тебе не нужно пользоваться кремом для искусственного загара.

— Да ты еще и хам.

— Тебе идет быть белокожей, — неумолимо продолжает он. — Забудь про смуглость, про всю эту афроазиатчину, позволь мужикам насладиться естественным мерцанием твоей молочной кожи.

— Даешь, чувак — такую лялю… молоток, завидую, — склонившись к Сухожилову, на ухо шепчет Феликс. — Вот только как теперь?.. Ведь Янка-то, конечно, все растреплет. Подруги они или кто? Солидарность — страшное дело. И разве я могу тут повлиять, ты должен понимать.

Спустя три четверти часа сухожиловский черный седан «БМВ М5», управляемый осторожным Николаем-Чубайсом, вяло движется в сплошном потоке машин по закупоренному накрепко проспекту Мира. Тринадцать мощных динамиков и дополнительная профессиональная акустическая система Professional LOGIC7, откалиброванная точно по архитектуре салона, исторгают сладкозвучные скрипичные запилы «Либертанго» Пьяцоллы. Летние сиреневые сумерки быстро наливаются тяжелой синевой; он любит этот незаметный переход на ночное время в Москве; он любит вот это движение, уже не осмысленное, а будто спонтанно-бесцельное, когда звуки небесного танго вызывают в душе непонятную тоску и предчувствие того, что настоящая, блаженная, как в детстве, свобода наконец-то будет достигнута.

— … а вообще-то у меня с детства были математические способности. Мой научный руководитель, представь, говорил, что, в сущности, я Эйдельман в юбке.

Вообще-то это конец. Сегодня Камилла про все «окончательно» узнает. Но, должно быть, оно и к лучшему. Секс для него уже утратил вкус победы, да и Камилла в койке оказалась, вопреки ожиданиям, не сатанеющим суккубом, а как будто прилежной натурщицей, более склонной следить за красотой принимаемых поз, нежели способной к полному взаиморастворению. Иногда казалось даже, что прямая близость ей ни хрена не добавляет и она не возражала бы и против обоюдного купирования гениталий, как в той «мягкой» эротике (с имитацией проникновения), назначение которой заключается лишь в том, чтобы дать подростку увидать впервые в жизни красиво подсвеченные молочные железы. Иногда казалось даже, что красивый выгиб спины, запрокинутая «в страсти» голова ей важнее, чем его честная работа, в качестве которой Сухожилова не упрекнули бы и Чиччолина с Мессалиной. Он порой испытывал дичайшее желание расколошматить все навешанные Камиллой зеркала: из-за этих гребаных экранов-телекамер, что транслировали их забавы, Сухожилов неизменно ощущал себя как будто раздвоенным, следящим за собой со стороны, а о Камилле и вовсе нечего говорить — представлялось Сухожилову, что вплоть до слабого завершения все косилась, то в одно, то в другое зеркало, проверяя, хорошо ли смотрится. В общем, как говоривал на этот счет приснопамятный Никита Игнатчик из «ДОМа-2», «стилистика наших сексуальных отношений меня не устраивает».

Была б она обычной земнородной женщиной с присущей этим особям устойчивой и приземленной рассудительностью, была бы охотницей, студенткой, наивной, нежной, как весенний цвет, но с устойчивой нервной системой — короче, существом, благоразумно живущим по принципу трех «не» — «ни о чем не спрашиваю», «ничего не замечаю», «ни о чем и знать не хочу», — все было бы гораздо проще. Но она — вот в чем проблема — относится к делу слишком серьезно: год назад придумала себе «беззаветную и жертвенную» любовь к Сухожилову и обитает в заповедном мире собственных представлений о «верности» и «предательстве», «унижениях» и «страданиях». Все. Он устал от этого спектакля. От этого старания навечно пристегнуть его к себе, от этих восклицаний, что «если я сейчас уйду, то — все!» («ДОМ-2» отдыхает), устал от потаенной, ставшей явью Камиллиной асексуальности, от внутренней ее какой-то замороженности, поскольку ей, Камилле, всегда гораздо больше нравилось одаривать собой, чем быть одариваемой, больше нравилось осчастливливать и видеть, как трясутся поджилки осчастливленного раба, которого она, как Клеопатра, может то помиловать, то бросить на поживу воронью.

— Не слушаешь меня совсем, — Марина ему тычет локтем в бок.

— Не слушаю, прости.

— Ты о своей сейчас. Предупреждала ведь. Ведь эта девушка ей все расскажет, это видно. Совсем запутался.

— Ну как запутался, так и распутаюсь. Распутаться пора мне, развязаться с ней — вот это думаю.

— Прошла любовь?

— Я всех люблю, моей любви так много, что ни в одной из вас она не умещается. Приходится на всех делить. «Эта долька для ежа…»

— Гормон, тестостерон — вот так твоя любовь, по-видимому, называется.

— А ты что — мне мораль читать? Сама-то что тогда?

— А то, что двойные стандарты. Как с Палычем из «ДОМа-2», которого за пьянство окружающие шлюхи осудили. Нет, ну, ты интересный, Сережа. Вот если бы любая баба так сказала, как вот ты сейчас, — что любви в ней так много, что она ее поровну между всеми мужиками делит, то как бы ты ее назвал? Вот тебе и двойные стандарты. Нет, я не мораль тебе, — зачем мораль? — но ты ведь со своей вот этой апельсиновой любовью какой-то ущербный, неполноценный получаешься.

— Э, э, э, Колян, притормози, — уже ее не слыша, командует Сухожилов. — Давай-ка помедленнее.

Чубайс притормаживает у длинного бетонного монолита, похожего на здание тюрьмы строгого режима: прорезанные в толстых стенах окна-бойницы, глухие высоченные ворота, троица плечистых гвардов у кирпичной караульной будки, аккуратные кольца колючей, а точнее, крупнозубой проволоки поверх массивного забора из цементных плит. Лишь большой рекламный щит «Не КИСНИ! НА РАДУГЕ ЗАВИСНИ!» украшает холодный и мрачный фасад неуместным предложением проникнуть в измерение свободы.

В узких, с опущенными наружными уголками глазах Сухожилова появляется охотничий блеск; он становится похож на борзую на сворках.

ЗАО «МОСТРАНССКЛАД» — жирно выведено белым на алом транспаранте над воротами. Едва он успевает прочитать название тюрьмы, как к ним, сорвавшись с места, резво, словно на тореро бык, бежит охранник — узнать, кто в «БМВ» такие и, соответственно, какого хера здесь притормозили. Отменно вышколенный Коля дает газу.

— Ну-ка, милая, — Сухожилов не терпящим промедления жестом отодвигает в сторону горячую Маринину коленку. Он открывает «Мак» — надкушенное яблоко на крышке мгновенно раскалилось добела — и, привычно подчиняясь игре смутных предчувствий, пробегает пальцами по клавишам. Сквозь цифры различает километры складских площадей, драгоценную, как кислород на дне морском, пустоту под сводами ангаров, и железобетонную мощь грандиозных несущих конструкций, и гектары московской земли, прослоенной, пронизанной трубами, кабелями всех потребных для жизни коммуникаций.

Скопировав и посмотрев пропорции по акциям, он ощущает все сильнее, все яростней клокочущий восторг, но вместе и упрямое, непроницаемо-глухое недоверие к раскладу: неужели все так просто и доступно, неужели действительно — протяни и возьми? Небольшие, аккуратно упакованные и как будто нарочно приготовленные к выемке пакеты от одного до семи висят на двадцати пяти акционерах, среди которых выделяются Альберт Каримов, Степан Белоголовцев, Алик Сазер, Борис Скворцов и Михаил Габриэлян. Остаток в тринадцать процентов — у косного миноритарного болота.

— Смотри, какая скатерть-самобранка, — бормочет Сухожилов. — Должок, Белоголовцев, еще должок… Э-э-э, да ты у нас закредитован, друг, по полной. Колосс на глиняных ногах.

Спустя минут сорок он лакающими движениями вылизывает промежность Кругель, так и эдак гнет и закидывает себе на плечи ее мускулистые ноги, энергично добиваясь лучшего доступа. Телевизор в просторном комфортабельном номере «MaMaison Pokrovka Suite» отеля беззвучно транслирует одну из передач ночного канала для взрослых — не жесткое порно с ритуальным мычанием и обрядовым чваканьем, а демонстрацию как будто нижнего белья без всякого участия мужчин, которые оставлены по эту сторону экрана. Обертоны бархатистого низковатого голоса Кругель колеблются от поощряюще-признательного до негодующе-изумленного; элегантность и уникальное дизайнерское решение каждого люкса в сочетании с самыми современными технологиями позволяют почувствовать теплую, раскрепощающую и почти домашнюю атмосферу. Само название гостиницы — «Мой Дом» — выражает наше подсознательное желание отойти от привычного понимания гостиницы как временного места проживания.

Член его полустоит, как гуттаперчевый Рой Джонс в своей полурасслабленной кошачьей стойке (эх, жалко, надо было уходить на взлете, пока не превратился во всеобщее посмешище, ведь года три назад мог вбить ничтожество Кальзаге в ринг по плечи, морально уничтожить, не нанеся ни одного по-настоящему хлесткого удара; нет, он единственный, конечно, гений, исполненный великолепного презрения ко всему, что не он, но не было в его карьере одного — преодоления), и когда Сухожилов, поощренный удовлетворенным всхлипом, отрывается, то ему почему-то вдруг хочется постучать набухшим хером по ладони, как собака по полу хвостом. Марина смотрит на него с какой — то мечтательно-узнающей улыбкой: дескать, этого она от него и ждала, а иного быть не могло.

Интересно, а сколько в современном мире женщин, у которых во рту ничего из инородных штук, кроме ложки, от рождения не побывало? Что, если таких вообще не осталось? При столь стремительно растущем интересе к таким вот упражнениям очень скоро не останется на свете ни одной девчонки… Подвигаясь навстречу размеренным и шершавым толчкам языка, он изучает телевизионный каталог жемчужно-матовых стандартных прелестей. «Золотая стрекоза». Чудовищным усилием достигнутая естественность каждой модели, когда ноги и впалые животы не натираются до масляного блеска в грубом «Фотошопе», а смиренно, бережно подсвечиваются, будто солнцем, словно пламенем свечей, и над каждой золотистой люткой вьется дюжина живых гримеров, парикмахеров, фотографов. «Глянец» в своем предельном развитии есть желание естества, даже воля к натуральному, и уже непредставим без страха повредить пыльцу, без восторгов энтомолога, который обнаружил редкий экземпляр. Глянец жаждет глубины, объема, оглушительной, как цвирканье кузнечиков, одуряющей, как запах свежескошенного сена, достоверност.

Сухожилов, с нежностью укушенный, коротко, непроизвольно, стиснуто выдыхает. Он всегда находил порнуху пиком и пределом демократии с ее принципом равнодоступности. На экране — другое, сексуальный стимул, но иного, «обратного» рода: если, влезши на наивный порносайт, ты возбуждаешься и при этом преспокойно можешь оставаться прыщавым задротом или жирной коровой, то здесь, где предлагают «Дим» и «Вандерба», ты во что бы то ни стало хочешь стать такой же, приведя себя в незамедлительное соответствие картинке. Порноделы милосердны, позволяя своим жертвам оставаться собой, не понуждая к непосильному преображению, не предлагая неосуществимой смены неприглядной телесной оболочки; в порнографии объект желания находится вовне, и обладать им может каждый; здесь же, в окружении «стрекоз», объект желания — ты сам, которым никогда не станешь.

Пещеристое тело наполнено кровью до каменной твердости. Все провода зачищены, дальнейшая рефлексия немыслима. Вот это такт, вот это чудеса мгновенного, доисторического понимания: Марина прерывается и распрямляется. Слово составило нашу вторую сигнальную систему, слово сделало нас людьми, — воскликнул академик Павлов: они с Мариной же сейчас со световою скоростью вернулись в первоначальное, доречевое состояние. Инстинктом самосохранения (и детонедоброжелательства) она нашаривает на прикроватном столике презерватив и со сноровистым проворством медсестры затягивает член в предохраняющую латексную пленку.

Перевернувшись на живот, она отклячивает зад, а он, с проклятием помыкавшись в поисках входа, легко и неожиданно, как в пустоту, проскальзывает в цепкое влагалище. Бушует в окружении продольных валиков и поперечных складок, бьет под различными углами, навалившись ей на спину, словно на бильярдный стол, колотится без всякого порядка и разбора… и никаких тебе «два длинных и один короткий», как учат европейских идиотов древние даосы, не вперлась Сухожилову пилюля бесполезного бессмертия — он жаждет вылета в открытый космос, конца, провала в вечное небытие и распыления на мириады безрассудных и ничего не чувствующих частиц.

Она уже сигнально простонала дважды, а Сухожилов чувствует, что сколь угодно долго может висеть на самом краю — без возможности упасть в разверзшуюся пропасть. Ток идет, но ровный, не такой, который сотрясет тебя до самых глубин. Его ощущения давно уже достигли определенного порога, но дальше возбуждение не нарастает. В этом что-то не то. Настолько не то, что в Сухожилове сызнова открывается способность к рефлексии. Порнография не в гениталиях, порнография в головах — вот что думает он. Что непристойного, постыдного, омерзительного в лобызании гениталий, когда этим ритуальным лобызаниям двенадцать тысяч лет? Половые причиндалы исстари обожествлялись как символ чадородия, первоисточник сущего. Проблемы в европейском (христианском) мире начались тогда, когда за этим делом разрешили подсматривать посторонним. Ну, то есть все думали: снимая запреты, освобождая тело, мы избавляемся от всех проблем, но вышло не так. Порнография — это когда без подсматривания, которое первично, механизм возбуждения не работает. Грязным может быть лишь окуляр, непристойным — способ зрения. Соитие само по себе — эстетически нейтрально. Определенный набор определенных реакций, трение слизистых… Лишь сознание смотрящего может сделать из соития и постер «Плейбоя», и «Последнее танго в Париже», и «Империю страсти», и такие экстремальные художества, что как будто в женщине вот-вот пробьют дополнительную дырку.

У него отказывает все, кроме бедер и отростка. Он ложится ей на спину в совершеннейшем изнеможении, не в силах ни секунды отдохнуть от опостылевшей, уже бессмысленной работы; распрямляется сызнова и при этом понимает, что еще немного, и как минимум на полчаса он лишится способности ходить, уж по крайней мере, ощущать земную твердь под ватными ногами. Что же это за наказание? Выпил вроде он немного (где-то слышал, что такое бывает под изрядным градусом, когда алкоголь притупляющим ментолом разливается по жилам и можно хоть целую вечность барать без вожделенной и заслуженной разрядки). Он на секунду холодеет от подозрения, что с ним произошло непоправимое. Теперь он словно древнегреческий Мидас — существо с атрофированными нервными окончаниями. Он будет пить и не чувствовать насыщения, он будет колотиться до невыносимости собственной телесности и никогда не изольется и не растворится в предвечном океане-эросе.

В карьере Роя Джонса-младшего было все, кроме одного — преодоления. Он мог нокаутировать, мог превратить соперника в посмешище, не нанеся ни одного удара, вальяжно опускал свои невероятно проворные руки и, открывая наглую непроницаемую морду, упивался собственной неуязвимостью. Но никогда не дрался через не могу. Беспомощность соперника уже не вызывала в нем сердечного отклика, как ни одна из бабьих нежностей уже не пронимает Сухожилова до нервных центров, до кишок. Вне себя от ярости, он наконец-то достигает завершения, такого слабого — нисколько не сильнее комариного укуса, — что из глотки его исторгается протестующий вопль, и он едва не задыхается от хлынувшего в душу одиночества.

Полгода назад он стоял перед своим потенциальным тестем со спущенными штанами, и тот сноровисто засовывал в его уретру язвящее щетинистое жало — для того, чтобы соскоблить пару-тройку миллионов эпителиальных клеток и отправить их затем в лабораторию на исследование методом ПЦР. Потенциальный тесть — Станислав Эдуардович Рашевский — был врач-уролог высшей квалификации и в обход стереотипного ритуала смотрин пригласил его пройти внеплановый осмотр в собственной частной клинике соответствующего профиля.

— Сухожилов? Это, извини, тебя Рашевский беспокоит… папа, папа. Подъезжай ко мне на Чистые в «Уромедцентр», познакомимся, заодно и причиндал твой посмотрю, а то мало ли что там у тебя на конце, ведь в кого засовываешь?

Сухожилов стоически сносил манипуляции, лишь изредка брезгливо морщился да досадливо цыкал, когда рука Рашевского совсем бесцеремонной становилась.

— Что такое, дружок? Отчего такая реакция? В канале щиплет? От хламидий никогда не лечился?

— Да нет, не щиплет. И не приходилось.

— Ну а чего тогда?

— Щекотки боюсь… с детства.

— Все, можешь надевать штаны. Вот что: о намерениях твоих не спрашиваю, поскольку они на твоей наглой роже крест-накрест написаны. Вся серьезность их. Имей в виду, что, если через пару дней узнаю, что ты на своем поганом конце какую венеру имеешь, пеняй на себя — я тебя к Камилле и на пушечный тогда не подпущу.

— Что вы? Что вы? — сказал на голубом глазу Сергей. — Как может быть такое? Да и потом нельзя — с такой презумпцией вины.

— Я вот что, адвокат, скажу… причем не в обвинительном порядке, нет, отнюдь. Человек он устроен до примитивности просто. Мы изначально втиснуты природой каждый в свой формат: и человеческая женщина всегда нацелена на поиск доминирующего самца, в то время как самец запрограммирован на то, чтоб максимально широко разбросать свое семя. Причем природа устроила так, что где-то семьдесят процентов самок достаются лишь пятнадцати процентам самцов — самых сильных, привлекательных и состоятельных.

Негромкая музыка здравого смысла, благонадежная банальность прагматизма и рабское приятие неотменимых биологических законов звучали в его словах.

— Ну и вот — тебя уже не переделаешь. По крайней мере, до старости. Если есть все возможности, то кто же не воспользуется. Но если ты решил с Камиллой сколь-нибудь серьезно, то вот тебе совет: порядочность мужчины не в том, чтобы удерживаться, а в том, чтобы, сходив налево, не дать своей узнать об этом. Мотай на ус… Нет, знаешь, я доволен даже в некотором смысле. Поднялся, уважаю, Крутился до тебя у нас тут какой-то соплячок, ВГИК-шмик, богема; ему уже за тридцать, а он еще студент, ты представляешь, да я в его годах уже свою квартиру в кооперативе… вот пусть и сравнит девочка, поймет и осознает. Вот вроде бы она такая бескорыстная, но как бы мало ни ценила она материальные блага, без них уже не может. Она физически привыкла к уровню существования, к тем тепличным условиям, в которых я ее вырастил. И этот уровень, он может только повышаться. Уверен, ты не будешь спорить, что это все на мужике лежит и женщина — та роскошь, которая должна нам дороже всего обходиться.

— Камилла способна сострадать голодным и безграмотным негритятам в погибающей Африке, но не терпеть их страдания на собственной шкурке, — усмехнулся Сухожилов. — В общем, самые дорогие — бесплатные, это да.

— Ну и все тогда, раз мы так друг друга понимаем. Вот дождусь в четверг ответа из лаборатории, — осклабился Рашевский, — и тогда совет вам да любовь.

Круглосуточный охранник в будке поднимает массивный шлагбаум, и Чубайс, бесшумно закатившись на подземную стоянку, аккуратно паркуется между чьим-то черным, компенсирующим малость полового члена Наттегом и двухместным спорткупе «Порше Кайен» цвета деревенского яичного желтка. Хлопнув дверью, Сухожилов идет вдоль длинного ряда сияющих зеркальной лакировкой «Лексусов» и «Ауди», вызывает лифт и пытается выдернуть дозатор из бутылки «Русского стандарта», но приходится сосать, как из младенческой пустышки, — удовольствие сомнительное. Беззвучно поднимается на свой этаж (он живет… они живут на пятом — не слишком высоко, не слишком низко), выходит на площадку, отключает у двери сигнализацию, вставляет ключ и проникает в абсолютно черную пустоту своей квартиры. Осторожно продвигается вперед; положиться не на что, безошибочной ощупью — вдоль отсутствующих стен — Сухожилов двигаться не может, ему то и дело приходится сталкиваться с перепадами пола, спотыкаться о внезапные, неразличимые во тьме подъемы и попадать в такие же невидимые донные ловушки спусков.

Камилла с мстительно поджатыми губами и крепко сомкнутыми веками — не видит он, конечно, этого, но разве тут приходится гадать? — лежит без одеяла, словно мертвая царевна, на спине. Золотая стрекоза, ага, кверху лапками. Соблазнительный гибрид бордельной откровенности и невинной упаковки куклы Барби; ох, уж эти ему кружевные условности из элитных салонов белья; Камилла, кстати, в этих призрачно-прозрачных фетишах смотрится как минимум не хуже всякой девушки с обложки. И при этом непрестанно жалуется, что весь мир — его мужская половина — неотвязно вожделеет к ней. Лишь о том бесперечь и талдычит — об ужасной, низменной, животной плотоядности всех мужиков и о том, что постоянно чует на себе их липкие, раздевающие взгляды; что любое место (от кинотеатра до тишайшего книжного) просто пышет концентрированной похотью самцов; что ей каждую минуту то присвистывают, то сигналят вслед, что ей по сто раз на дню делают такие предложения, от которых хочется отмыться.

Сухожилову раз …дцать приходилось вписываться за нее на разных пьянках, в барах-ресторанах, да и просто на ночных московских улицах. Всякий раз, когда она выходила на танцпол с каким-нибудь изрядно поднабравшимся мужиком, Сухожилов видел на ее лице оглушенность сальностями, что шептались ей на ухо, и ловил на себе ее взгляд, сродни взгляду раненой антилопы, что безмолвно умоляла о помощи. Мягко говоря, Камилла очень странная. Целый мир желает тебя видеть в стойке раком? Так какого же ты хера дразнишь мир бретельками и прозрачной кисеей своих держащихся на честном слове сарафанчиков? Это что — мазохизм? Лицемерие, достойное Игнатия де Лойолы? Потаенная фантазия быть трахнутой в особо извращенной форме? Все дело в чем — она без этого не может. Ей не то чтобы нравится быть жертвой — просто втайне она тащится, когда из-за нее дерутся. Болезнь, которой, как ветрянкой, должна переболеть любая первая красавица двора (тем более класса, тем более школы, тем более Москвы и всей Московской области). Камилла только до сих пор не наигралась.

— Знаю, что не спишь — медленно моргаешь, — говорит он ей. — У! — Он склоняется над ней и кричит в самое ухо, но Камилла чудовищным напряжением воли остается бездвижной, разве только что мышца одна, выдавая, дернулась непроизвольно. — Ты смотри — не оживает. Слушай, ну, давай поговорим, ведь ты хотела. Вот представился случай. Я наконец-то свободен, ты делаешь вид, что спишь…

Сухожилов садится, нащупывает выключатель светильника, снимает зажженную лампу с прикроватной тумбы и совершает магические манипуляции над головой у Камиллы:

— О, великий Магистерий, — говорит он торжественно, — и вы, сатурналии, духи девяти стихий, ангелы рая, демоны ада, заклинаю вас, вдохните жизнь в это неподвижное тело, и пусть она откроет глаза.

Выбиваясь из сил, Камилла продолжает дрыхнуть мертвым сном. Тогда Сухожилов водружает ей светильник на грудь и густым дьяконским басом тяжело и сочно пропевает:

— Ныне отпущаеши рабу твою… — Нет, это, пожалуй, все-таки чересчур, такими вещами не шутят. — Ладно, — говорит он, — хочешь слушать с широко закрытыми глазами — что ж, пожалуйста. Я тебе вру? Да, я тебе вру. Я врал тебе последние четыре месяца, по сути, я врал тебе с самого начала. Ты хорошая, ты гений чистой красоты, ты сделала бы честь любому, одарив его собой, но мне тебя, прости за откровенность, не хватает. И поэтому я — шуры-муры на стороне, конечно, к сожалению, не в тех количествах, которые ты тут себе нафантазировала. Я, наверное, ущербный и какой еще?.. Неполноценный, как считает твоя Яна, и, наверное, она права. Ведь она тебе звонила, да, уже сегодня вечером? Принесла на хвостике? Ну вот и отлично. Что из этого следует? Первое — ты закрываешь глаза, и мы с тобой совместно наслаждаемся такой вот, как сейчас, невыносимой жизнью. Второй вариант — разбежались. Я тоже, конечно, хорош — тянул до последней возможности, не надо так было, надо было мне сразу все точки над «i». Ну что ты молчишь? Скажи ты хоть слово. Добивалась откровенности, правды — их есть у меня. Или чего ты добивалась? Что я, оглушенный сознанием ужасной глубины предательства, паду на колени и далее по тексту? Ну, хорошо — я оглушен и осознал, я пал, а дальше что?

Все было неправильным с самого начала — он хочет ей это сказать. Когда он впервые увидел Камиллу — вот это лицо, опаленное горячим молочным свечением и по сравнению с которым мордашки множества смазливых девочек глядятся словно грубой, неудавшейся поделкой посредственного скульптора, вот эти скулы, вот этот дивный нос, который — не пластический хирург, а кое-кто поизощреннее и повсесильнее — схватив за краешек перегородки, тащил забавы ради книзу, потешно загибая, тем самым создавая неповторимый, восхитительный изъян, вот эти ямки милые, которые обозначаются сильнее при улыбке (не говоря сейчас уже о стати, поступи, «станке»), как только он узрел вот это чудо, неотразимое на самый избалованный, придирчивый и беспристрастный взгляд, он тут же захотел им обладать, и только. Он захотел ее по той простой причине, что Камиллу вокруг желали все. Он хотел ее взять — как «Нижнекамск», как «Апатиты», как «Дельту-телеком» — из самоутверждения, из самооправдания, продемонстрировав себе и миру, что он, Сухожилов, на это способен, на этот альпинистский подвиг, на это восхождение на Джомолунгму без страховки, ибо Камилла, словно поплавок, обозначала уровень, недостижимый для подавляющего мужского большинства.

Он взял ее и впал в растерянность — а дальше что? Как быть с «моим нежным и ласковым зверем»? Так московские хозяева экзотических животных, очень быстро пресытившись экстремальности общения с домашними хищниками, равнодушно вывозят своих грациозных, но обрыдших питомцев за город, поселяя их на пустырях и свалках вместе с престарелыми цирковыми львами и хромыми, поседевшими пантерами, чьи грозные клыки подпилены и когти сточены до основания. Но он ведь ни на что такое страшное Камиллу-брошенку не обрекает — никаких ржавых клеток и периода доживания впроголодь; только то с ней и стрясется, что Камилла возвратится в безразмерную отчую квартиру на папино и мамино, соответственно, безразмерное содержание. (Если дело только за этим, то условия в клетке Сухожилов готов обеспечить.)

— Слушай, а как ты относишься к Матерацци? — спрашивает он. — Да нет, он не гомик — тут все гораздо хуже. Ходячая копилка сексуальных комплексов. Он был самым слабым и замухрыжистым в школе, и все его чморили, а девочки в упор не замечали, и поэтому, когда он вырос, он пошел в качалку, сделал пластику лица и вставил новые фарфоровые зубы. Теперь он тщится доказать всем свое мужское бесподобие, но по факту остается задротом и чмушником, ведь не одна из баб в «ДОМе» ему до сих пор не дала. — Господи, что он несет? — Послушай, я жестоко ошибался, когда думал, что тебе необходим, что ты мне нужна… Любой мужик, он, чтобы чувствовать себя самодостаточным, обязательно должен жить для кого-то. Ну, тупо обеспечивать, содержать, понимаешь? Неважно, кого — жену, любовницу, мать, собственных детей, целый детский дом в том случае, если речь заходит о наиболее тяжелых формах филантропии. Это, в сущности, чисто эгоистичное побуждение: в женщине, которую содержишь, ты отражаешься, как в зеркале, и видишь самого себя — ну да. успешного, кое-чего добившегося, сильного, большого. Вот я и руководствовался этим принципом самолюбования, в этом все дело. Ну, нужен мне был человек, в чьих признательных и восхищенных глазах я бы отражался. Как бы это ни звучало сейчас, это правда. Какая ни есть. Есть мать еще, но мать — другое: матери неважно, какой ты, сильный или слабый, успешный, неудавшийся, любовь родителей к тебе слепа и безусловна, и каким бы чмушником и неудачником ты ни был, их отношение к тебе от этого ничуть не изменится. Так что вот, получается, что родителей мало, не хватает родителей для самолюбования. А тут появляешься ты, и мне есть чем гордиться — тобой. Ты идешь со мной под руку, и мое обладание… ну да, обладание тобой воспринимается любым мужиком как личное оскорбление. И когда ты говоришь, что я демонстрирую тебя окружающим как доказательство своего над ними превосходства, ты в общем-то права. Пока ты со мной, ты — мое оправдание. Но это ненормально. А потому что ничего не держит вместе, смертельно друг от друга не зависим.

— Говори за себя, — гугнивит она сквозь слезы.

— Ну, начинается! — бросает он в сердцах. — Смертельно, да? В каком ты месте-то смертельно, интересно, где? Вот здесь? — Он накрывает ей живот ладонью. — Вот здесь? — Он тычет ей пальцем в лоб. — Смертельно? Ну все, ухожу я, нет меня и что? Давай тогда пачку снотворного. Вены боишься — в окно вон давай. Пятый этаж — достаточно, чтобы в лепешку. Что? Себя слишком любишь, себя. И слава богу, что так! Ну что ты, что? Нельзя так говорить? Да ты разуй глаза, ты посмотри реальности в лицо — да что ты знаешь о смерти? Ты если и наложишь руки, то лишь в порядке детской мести, по дурости собственной, по инфантилизму своему непроходимому: вот буду лежать в гробу, такая молодая и красивая, и все вокруг меня будут жалеть и плакать.

— Побольше тебя, будь уверен. Побольше о смерти.

— Да? Это как?

— Ребенка от тебя, вот как.

Хохочет Сухожилов дико: нет ничего на свете более несовместимого, чем вот Камилла в этом вот своем дезабилье и погремушки, лялечка.

— Ой! — выдыхает он, держась руками за сердце и за печень. — Ты ж вроде из интеллигентной, порядочной семьи. Это кто же тебя надоумил? Кто такую идею вообще вот сюда заронил? Откуда эта, блин, неандертальцина, откуда это скотство из жизни одноклеточных, в каком ты телевизоре вот это почерпнула?

— Ты ничего не видел просто, ты не способен был. Вот даже этого…

— Чего, чего «вот даже этого»? О чем ты, милая?

— Ты даже этого не видел. Элементарного, простого, главного. Ни на секунду за меня по-настоящему не мог… хотя бы испугаться, а я ждала, хотя бы этого вот от тебя ждала. В этом ошибка.

— Слушай, поздно уже, то есть рано. Очень хочется спать. Не дури мне голову. Не надо. Это, между прочим, даже неприлично, не тонко, не изящно как-то. Такими вещами.

— А ты не видел, как мне было? Ну еще бы, невидаль какая, — говорит она мстительно, с прогоркло-желчной и язвительной своей улыбкой, за которую сейчас ее хочется ударить, так что даже Сухожилов безотчетно дергает рукой, но его растопыренная пятерня застывает в воздухе, — когда твою девушку рвет вдруг до желчи — ни с того ни с сего.

— Так, так, ага, и что же это было?

— Да так, отравилась немного. К врачу пошла… ну ты же мне сказал, сходи к врачу, не помнишь? И я сходила, а он мне — что ж вы дура-то такая? Вам не к тому врачу, к другому нужно, и я тогда к другому, и он меня поздравил, представляешь?

— Так что же ты молчала? Мозг твой, дура? — он только это мог.

— А где ты был все это время, где? Жалоба, Сережа, на твое поведение.

— Ну вот ты дура, а! — вскочил он. — Да это ты… не человек уже… проверки вот такие.

— А ты — человек? Не беспокойся, больше нет проблемы.

— Что? — вскочил он. — Проблема? Да как ты вообще, животное?.. Ни слова мне, ни слова?

— А не смертельно все, Сережа, или ты забыл? Проблема, по-другому и не назовешь.

— Он мой! — он заревел. — Мой! Как ты могла вот это трогать? Без меня? Ты можешь что угодно, как угодно, валить отсюда можешь, но только мне отдай сначала… и вали.

— А это как ты представляешь? Поставка с фабрики игрушек, так? Вообще-то от меня все… не подумал? Мне, между прочим, нужно кардинально жизнь… да только вот зачем? Во имя того, чего нет? Да и сейчас уже поздно об этом, нет смысла.

— Да нет, ты не могла этого сделать, — настаивал Сухожилов. — Ты не могла так просто. Ну, скажи мне, скажи: да, не могла. Не могла и не сделала. Ну же, скажи! — Он схватил ее за руки, дернул их книзу, не давая закрывать лицо и прятать лживые — на это рассчитывал, что лживые, — глаза.

— А разве ты не этого хотел? — спросила она просто. — Ведь если бы он был, то ты бы захотел, чтобы не было. И ты бы сам сказал: давай его не будет. Что? Скажешь, не так?

Он заметался, въехал головой в косяк, который опустился Сухожилову на темя, как обращенный книзу обухом топор, и тотчас брызнула, ожгла его слепая боль, обыкновенная и страшная своей обыкновенностью, такая, какая и должна быть при таких внезапных сшибках, неотделимая от злости на свою неуклюжесть, но неподатливость и косность вещественного мира, и именно нормальность, обыденность реакции и сокрушила Сухожилова, как если бы он права больше на эту вот обыкновенность не имел.

По стенке съехал вниз, застыл. Сидел и отрешенно наблюдал за вялым, все слабеющим остервенением, с каким Камилла набивала тряпками разинутый зев чемодана. Глотал с энтузиазмом двугорбого скота на водопое остатки водки, и предвечное тепло бессмыслицы разливалось по жилам; Камилла, сидя на полу и обняв чемодан ногами, все дергала и дергала неподдающийся ремень — с лицом плохой актрисы, которая играет Жанну д'Арк в том эпизоде, когда из героини заживо вытягивают жилы. И веяло уже откуда-то прохладой, стынью, увяданием как будто осенних полей, холодным, горьковатым запахом мерзлой земли, уже не могущей рожать, плодоносить. И, провалившись в сон, ворочался он, Сухожилов, на диване, и все никак не получалось выплыть, вырваться из эротического липкого кошмара: бежит он по туннелю, который уже все тесней становится, и проникает в некую пещеру, где ждет его красотка совершенная, которая в себе всех женщин мира будто совмещает, и он с ней, Сухожилов, словно с первой и последней, с таким неистовством, с каким ни с кем и никогда, уже ладони ей подсовывает под поясницу, приподнимая зад, но что это?.. Опознает вдруг в этом чудном создании природы как будто собственное тело, мужское, сухожиловское, тощее, вернее, свой же безголовый труп, из шеи которого нестрашно торчат схематичные трубки артерий, как на цветных картинках в иллюстрированном пособии по анатомии. И все тут, в этом фантастическом сношении, настолько нестерпимо ясно, что о собственной жизни уже нельзя, не надо говорить ни слова.

Загрузка...