В пути и в пути,
и снова в пути и в пути...
Так мы, господин,
расстались, когда мы в живых.
Меж нами лежат
бессчетные тысячи ли,
И каждый из нас
у самого края небес.
Дорога твоя
опасна да и далека.
Увидеться вновь,
кто знает, придется ли нам?
А вот от меня
всё далее ты, что ни день.
Одежда висит
свободней на мне, что ни день.
Плывут облака,
всё белое солнце закрыв,
И странник в дали
забыл, как вернуться домой.
Тоска по тебе
состарила сразу меня.
Вслед месяцам год
приходит внезапно к концу.
Но хватит уже,
не буду о том говорить...
Себя береги,
ешь вовремя в долгом пути!
Зелена, зелена
на речном берегу трава.
Густо, густо листвой
ветви ив покрыты в саду.
Хороша, хороша
в доме женщина наверху —
Так мила и светла —
у распахнутого окна.
Нежен, нежен и чист
легкий слой белил и румян.
И тонки и длинны
пальцы белых прелестных рук.
Та, что в юные дни
для веселых пела домов,
Обратилась теперь
в ту, что мужа из странствий ждет.
Из чужой стороны
он никак не вернется к ней,
И пустую постель
очень трудно хранить одной.
Вечно зелен, растет
кипарис на вершине горы.
Недвижимы, лежат
камни в горном ущелье в реке.
А живет человек
между небом и этой землей
Так непрочно, как будто
он странник и в дальнем пути.
Только доу вина —
и веселье и радость у нас:
Важно вкус восхвалить,
малой мерою не пренебречь.
Я повозку погнал, —
свою клячу кнутом подстегнул
И поехал гулять
там, где Вань, на просторах, где Ло.[4]
Стольный город Лоян, —
до чего он роскошен и горд.
«Шапки и пояса»[5]
в нем не смешиваются с толпой.
Два огромных дворца
издалёка друг в друга глядят
Парой башен, взнесенных
на сто или более чи.
И повсюду пиры,
и в веселых утехах сердца!
А печаль, а печаль
как же так подступает сюда?
Такой уж сегодня
хороший праздничный пир,
Что радость-веселье
словами не передать.
Искусники эти
поют о высоких делах.
Кто музыку знает,
их подлинный слышит смысл.
У каждого в сердце
желанье только одно:
Ту тайную думу
никто не выскажет вслух,
Что жизнь человека —
постоя единый век,
И сгинет внезапно,
как ветром взметенная пыль,
Так лучше, мол, сразу
хлестнуть посильней скакуна,
Чтоб первым пробиться
па главный чиновный путь,
А не оставаться
в незнатности да в нищете,
Терпеть неудачи,
быть вечно в муках трудов!
На северо-западе
высится дом большой.
Он кровлей своей
с проплывающим облаком вровень.
Цветами узоров
в нем окна оплетены,
Он башней увенчан
в три яруса вышиною.
Из башни доносится
пенье и звуки струн.
И голос и музыка,
ах, до чего печальны!
Сыграет напев,
трижды вторит ему затем.
В напевах волненье
ее безысходной скорби.
От песен не жалость
к певице за горечь мук,
А боль за нее, —
так друзья и ценители редки, —
И хочется стать
лебедей неразлучной четой
И, крылья расправив,
взлететь и подняться в небо!
Вброд идя через реку,
лотосов я нарвал.
В орхидеевой топи
много душистых трав.
Всё, что здесь собираю,
в дар я пошлю кому?
К той, о ком мои думы,
слишком далекий путь.
Я назад обернулся
глянуть на дом родной.
Бесконечно дорога
тянется в пустоте.
Тем, кто сердцем едины,
тяжко в разлуке жить!
Видно, с горем-печалью
к старости мы придем.
Ручка Ковша
повернулась к началу зимы.
Множества звезд
так отчетливо-ясно видны!
От белой росы
намокла трава на лугах:
Времени года
смениться пришла пора.
Осенних цикад
в деревьях разносится крик.
Черная ласточка
умчалась от нас куда?
Те, что когда-то
росли и учились со мной,
В выси взлетели
и крыльями машут там.
Они и не вспомнят
о дружбе руки в руке,
Кинув меня,
как оставленный след шагов.
На юге Корзина,
на севере Ковш — для небес.
Небесной Корове
ярма не наденешь вовек.
И друг, если нет
нерушимости камня в нем, —
Пустое названье:
что он доброго принесет!
Гнется, гнется под ветром
тот бамбук, что растет сиротою,
Укрепившись корнями
на уступе горы великой...
Мы с моим господином
поженились только недавно.
Повилики стеблинка
в этот раз к плющу приклонилась.
Как траве повилике
вырастать указано время,
Так обоим супругам
повстречаться час предназначен.
Я уже и от дома
далеко выходила замуж.
Но за далями дали,
и опять между нами горы.
Думы о господине
очень скоро могут состарить:
Он в высокой коляске
что же так с прибытием медлит![11]
Я горюю о том, что
распускается орхидея,
От цветенья которой
всё вокруг осветится ярко,
И что вовремя если
орхидею сорвать забудут,
Лепестки ее следом
за осенней травой увянут.
Господин непременно
сохранит на чужбине верность,
И, рабе его низкой,
мне тревожиться разве надо!
У нас во дворе
чудесное дерево есть.
В зеленой листве
раскрылись на нем цветы.
Я ветку тяну,
срываю ее красу,
Чтоб эти цветы
любимому поднести.
Их запах уже
наполнил мои рукава.
А он далеко —
цветы не дойдут туда.
Далеко, далеко
в выси неба звезда Пастух,
И светла, и светла
ночью Дева, где Млечный Путь.
И легки, и легки
взмахи белых прелестных рук.
И снует, и снует
там на ткацком станке челнок.
День пройдет, а она
не успеет соткать ничего,
И от плача ее
слезы падают, точно дождь.
Млечный Путь — Хань-Река
с неглубокой прозрачной водой —
Так ли непроходим
меж Ткачихою и Пастухом?
Но ровна и ровна
полоса этой чистой воды...
Друг на друга глядят,
и ни слова не слышно от них!
Я назад повернул
и погнал лошадей моих прямо,
Далеко, далеко
их пустил по великой дороге.
Я куда ни взгляну —
беспредельны просторы, бескрайни!
Всюду ветер восточный
колышет деревья и травы.
Я нигде не встречаю
того, что здесь ранее было, —
Как же можно хотеть,
чтоб движенье замедлила старость!
И цветенью и тлену
свое предназначено время.
Потому-то успех
огорчает неранним приходом.
Ни один человек
не подобен металлу и камню,
И не в силах никто
больше срока продлить себе годы.
Так нежданно, так вдруг
превращенье и нас постигает,[14]
Только добрую славу
оставляя сокровищем вечным
И когда буйный ветер,
землю вверх взметая, поднялся,
Там осенние травы
разрослись и всё зеленеют.
Времена — все четыре —
за одним другое на смену,
И уже вечер года
с быстротой какой набегает!
В «Песнях», в «Соколе быстром»,
есть избыток тяжкой печали,
А «Сверчок» в этих «Песнях»
удручает робостью духа.[17]
Так не смыть ли заботы,
волю дав велениям сердца:
Для чего людям нужно
па себя накладывать путы…
В Янь-стране, да и в Чжао[18]
очень много прекрасных женщин,
Среди них всех красивей —
светлолицая, словно яшма,
Звуки струн и напевы
до чего ж у нее печальны!
Когда звуки тревожны,[20]
знаю, сдвинуты струн подставки;
И в возвышенных чувствах
поправляю одежду чинно,
И, растроганный думой,
подхожу к певице несмело,
Про себя же мечтаю
быть в летящих ласточек паре,
Той, что глину приносит
для гнезда к госпоже под крышу!
А над ними осины
как шумят, шелестят листвой.
Сосны и кипарисы
обступают широкий путь.
Под землею тела
в старину умерших людей,
Что сокрылись, сокрылись
в бесконечно длинную ночь
Человеческий век
промелькнет, как краткий приезд:
Долголетием плоть
не как камень или металл.
Десять тысяч годов
проводили один другой.
Ни мудрец, ни святой
не смогли тот век преступить.
Что ж до тех, кто «вкушал»,
в ряд стремясь с бессмертными встать,
Им, скорее всего,
приносили снадобья смерть.[24]
Так не лучше ли нам
наслаждаться славным вином,
Для одежды своей
никаких не жалеть шелков!
Все то, что ушло,
отчуждается с каждым днем,
И то, что приходит,
роднее нам с каждым днем...
Шагнув за ворота
предместья, гляжу вперед
И только и вижу
холмы и надгробья в ряд.
А древних могилы
распаханы под поля,
Сосны и кипарисы
порублены на дрова.
И листья осин
здесь печальным ветром полны.
Шумит он, шумит,
убивая меня тоской.
Мне снова прийти бы
ко входу в родимый дом.
Я хочу возвратиться,
и нет предо мной дорог!
Человеческий век
не вмещает и ста годов,
Но содержит всегда
он на тысячу лет забот.
Когда краток твой день
и досадно, что ночь длинна,
Почему бы тебе
со свечою не побродить?
Если радость пришла,
не теряй ее ни на миг:
Разве можешь ты знать,
что наступит будущий год!
Безрассудный глупец —
кто дрожит над своим добром.
Ожидает его
непочтительных внуков смех.
Холодный, холодный
уже вечереет год.
Осенней цикады
печальней в сумерках крик.
И ветер прохладный
стремителен стал и жесток,
У того же, кто странствует,
зимней одежды нет.
Я сплю одиноко
всё множество долгих ночей,
И мне в сновиденьях
привиделся образ его.
В них добрый супруг,
помня прежних радостей дни,
Соизволил приехать,
мне в коляску взойти помог.
Хочу, говорил он,
я слушать чудесный смех,
Держа твою руку,
вернуться с тобой вдвоем...
Хотя он явился,
но это продлилось миг,
Да и не успел он
в покоях моих побыть...
Но ведь у меня
быстрых крыльев сокола нет.
Могу ль я за ним
вместе с ветром вослед лететь?
Ищу его взглядом,
чтоб сердце как-то унять.
С надеждою все же
так всматриваюсь я в даль,
И стою, вспоминаю,
терплю я разлуки боль.
Текут мои слезы,
заливая створки ворот.
С приходом зимы
наступила пора холодов,
А северный ветер —
он пронизывает насквозь.
От многих печалей
узнала длину ночей,
Без устали глядя
на толпы небесных светил:
Три раза пять дней —
и сияет луны полный круг.
Четырежды пять —
«жаба» с «зайцем» идут на ущерб...[27]
Однажды к нам гость
Из далеких прибыл краев
И передал мне
привезенное им письмо.
В начале письма —
как тоскует по мне давно,
И далее всё —
как мы долго в разлуке с ним.
Письмо положила
в рукав и ношу с собой.
Три года прошло,
а не стерлись эти слова...
Что сердце одно
любит преданно на всю жизнь,
Боюсь, господин,
неизвестно тебе о том.
Однажды к нам гость
из далеких прибыл краев
И передал мне
он узорчатой ткани кусок:
Меж нами легло
десять тысяч и больше ли,
Но давний мой друг
все же сердцем своим со мной.
В узоре чета
юань-ян, неразлучных птиц.
Из ткани скрою
одеяло «на радость двоим».
Как взяли бы клей
и смешали с лаком в одно, —
Возможно ли их
после этого разделить!
Ясный месяц на небе —
белый и яркий, яркий —
Осветил в моей спальне
шелковый полог кровати.
И в тоске и печали
глаз я уже не смыкаю
И, накинув одежду,
не нахожу себе места...
У тебя на чужбине
хоть и бывает радость,
Ты бы все-таки лучше
в дом наш скорей вернулся.
Выхожу из покоев,
долго одна блуждаю:
О тоске моей мысли
разве кому перескажешь?..
И, вглядевшись в дорогу,
снова к себе возвращаюсь.
Тихо падая, слезы
платье мое орошают.