Бо Цзюй-и[124]

Я СМОТРЮ, КАК УБИРАЮТ ПШЕНИЦУ

Приносит заботы

крестьянину каждый месяц,

А пятый и вовсе

хлопот прибавляет вдвое.

Короткою ночью

поднимется южный ветер,

И стебли пшеницы,

на землю ложась, желтеют...

Крестьянские жены

в корзинах еду проносят,

А малые дети

кувшины с водою тащат.

Одни за другими

идут по дороге к полю.

Мужчины-кормильцы

на южном холме, под солнцем.

Подошвы им ранит

дыханье земли горячей.

Им спины сжигает

огонь палящего неба.

В труде непрестанном,

как будто им зной не в тягость.

Вздохнут лишь порою,

что летние дни так долги...

Еще я вам должен

сказать о женщине бедной,

Что с маленьким сыном

стоит со жнецами рядом

И в правой ладони

зажала поднятый колос,

На левую руку

надела свою корзину.

Вам стоит подслушать

бесхитростную беседу —

Она отзовется

на сердце печалью тяжкой:

«Всё дочиста с поля

ушло в уплату налога.

Зерно подбираю —

хоть так утолить бы голод».

А я за собою

какие знаю заслуги?

Ведь в жизни ни разу

я сам не пахал, не сеял.

А все ж получаю

казенные триста даней,

До нового года

зерно у меня в избытке.

Задумаюсь только,

и мне становится стыдно,

И после весь день я

не в силах забыть об этом.

Я ОСТАНОВИЛСЯ НА НОЧЬ В ДЕРЕВНЕ НА СЕВЕРНОМ СКЛОНЕ ГОРЫ ЦЗЫГЭ

С утра я бродил

по склонам горы Цзыгэ,

А вечером спать

к подножью в деревню сошел.

В деревне старик

встретил радушно меня.

Он для меня

открыл непочатый кувшин.

Мы подняли чарки,

еще не пригубили их,

Свирепой толпой

наемники в дом ворвались.

В лиловой одежде.

Топор или нож в руке.

Их сразу набилось

больше десяти человек.

Схватили они

с циновки всё наше вино,

И взяли они

с блюда всю нашу еду.

Хозяину дома

осталось в сторонку встать

И руки сложить,

как будто он робкий гость.

В саду у него

было дерево редкой красы,

Что он посадил

тридцать весен тому назад.

Хозяину дома

жалко стало до слез,

Когда топором

под корень рубили ствол...

Они говорят,

что им велено строить дворец.

Они берегут

государев священный покой!

Хозяину дома

разумней всего молчать:

Начальник охраны

в большой при дворе чести.

СПРАШИВАЮ У ДРУГА

Посадил орхидею,

но полыни я не сажал.

Родилась орхидея,

рядом с ней родилась полынь.

Неокрепшие корни

так сплелись, что вместе растут.

Вот и стебли и листья

появились уже на свет.

И душистые стебли,

и пахучей травы листы

С каждым днем, с каждой ночью

набираются больше сил.

Мне бы выполоть зелье, —

орхидею боюсь задеть.

Мне б полить орхидею, —

напоить я боюсь полынь.

Так мою орхидею

не могу я полить водой.

Так траву эту злую

не могу я выдернуть вон.

Я в раздумье: мне трудно

одному решенье найти.

Ты не знаешь ли, друг мой,

как в несчастье моем мне быть?

СОБИРАЮ ТРАВУ ДИХУАН

Все погибли хлеба:

не смочил их весенний дождь.

Все колосья легли:

рано иней осенний пал.

Вот и кончился год.

Нет ни крошки во рту у нас.

Я хожу по полям,

собираю траву дихуан.

Собираю траву —

для чего мне она нужна?

Может быть, за нее

мне дадут немного еды.

Чуть забрезжит свет —

и с мотыгой своей иду.

Надвигается ночь —

а корзина все не полна.

Я ее отнесу

к красной двери в богатый двор

И продам траву

господину с белым лицом.

Господин возьмет —

и велит покормить скакуна,

Чтоб лоснились бока

и от блеска светилась земля.

Я хочу в обмен

от коня остатки зерна.

Пусть они спасут

мой голодный тощий живот.

В ЖЕСТОКУЮ СТУЖУ В ДЕРЕВНЕ

В год восьмой,

в двенадцатый, зимний месяц,

В пятый день

сыплет и сыплет снег.

Кипарис и бамбук

замерзают в садах и рощах.

Как же вытерпят стужу

те, кто раздет и бос?

Обернулся, гляжу —

в этой маленькой деревеньке

На каждый десяток

восемь-девять дворов в нужде.

А северный ветер,

как меч боевой, отточен,

И ни холст, ни вата

не прикроют озябших тел.

Только греются тем,

что жгут в лачугах репейник

И печально сидят

всю ночь, дожидаясь дня.

Кто же не знает,

что в год, когда стужа злее,

У бедного пахаря

больше всего невзгод.

А взгляну на себя —

я в это самое время

В домике тихом

затворяю наглухо дверь.

Толстым халатом

накрываю шелк одеяла.

Сяду ли, лягу —

вволю теплом согрет.

К счастью, меня

миновали мороз и голод.

Мне также неведом

на пашне тяжелый труд.

Но вспомню о тех,

и мне становится стыдно:

Могу ль я ответить —

за что я счастливей их?

Я СШИЛ СЕБЕ ТЕПЛЫЙ ХАЛАТ

Холст из Гуэй

бел, точно свежий снег.

Вата из У

нежнее, чем облака.

И холст тяжелый,

и ваты взят толстый слой.

Сшили халат мне —

вот уж где теплота!

Утром надену —

и так сижу дотемна.

Ночью накроюсь —

спокойно сплю до утра.

Я позабыл

о зимних морозных днях:

Тело мое

всегда в весеннем тепле.

Но как-то средь ночи

меня испугала мысль.

Халат я нащупал,

встал и заснуть не мог:

Достойного мужа

заботит счастье других.

Разве он может

любить одного себя?

Как бы добыть мне

халат в десять тысяч ли,

Такой, чтоб укутать

люд всех четырех сторон.

Тепло и покойно

было бы всем, как мне,

Под нашим бы небом

не мерз ни один бедняк!

НАВЕЩАЮ СТАРОЕ ЖИЛИЩЕ ПОЧТЕННОГО ТАО

Я с давних пор люблю Тао Юань-мина.[125] В прежние годы, когда я не был занят службой и жил на реке Вэй, я написал шестнадцать стихотворений в подражание Тао. Теперь, посетив Лушаньу побывав в Чайсане и в Лили,[126] думая об этом человеке и навестив его жилище, я не могу молчать и снова пишу стихи.


Самой страшною грязью

осквернить невозможно нефрит.

Фэн, волшебная птица,

пищи, салом смердящей, не ест...

О «спокойный и чистый»,

нас покинувший Тао Цзин-цзе,[127]

Жизнь твоя охватила

гибель Цзинь и восшествие Сун.[128]

Глубоко в своем сердце

ты хранил благородную мысль,[129]

О которой устами

людям прямо поведать не мог.

Но всегда поминал ты

сыновей государя Гучжу,

Что, одежду очистив,

стали жить на горе Шоуян.[130]

Бо и Шу, эти братья,

оказались на свете одни,

И мучительный голод

их поэтому и не страшил.

У тебя ж, господин мой,

в доме выросло пять сыновей,[131]

И они разделяли

нищету и несчастья с тобой;

И в семье твоей бедной

никогда не хватало еды,

И на теле носил ты

весь в заплатах потертый халат.

Ко двору приглашали,

но и там ты служить не хотел.

Вот кого мы по праву

настоящим зовем мудрецом!

Я на свет появился,

государь мой, намного поздней:

Пролегли между нами

пять столетий, пять долгих веков,

Но когда я читаю

«Жизнь под сенью пяти твоих ив»,[132]

Я живым тебя вижу

и почтительно внемлю тебе.

Как-то в прежнее время,

воспевая заветы твои,

«В подражание Тао»

сочинил я шестнадцать стихов.

Наконец я сегодня

навещаю жилище твое,

И мне кажется, будто

и сейчас ты находишься в нем...

Не за то ты мне дорог,

что любил, когда в чаше вино,

Не за то ты мне дорог,

что на цине бесструнном играл.[133]

То всего мне дороже,

что, корыстную славу презрев,

Ты на старости умер

среди этих холмов и садов!

А Чайсан, как и прежде,

с деревенькой старинной, глухой

А Лили, как и раньше,

под горою, у той же реки.

Я уже не увидел

под оградой твоих хризантем,

Но еще задержался

в деревнях расстилавшийся дым[134]

О сынах и о внуках

мир хотя не узнал ничего»

Но доныне потомки

с мест, обжитых тобой, не ушли;

И когда я встречаю

с добрым именем Тао людей,

Снова каждая встреча

расставаньем пугает меня!

ЛУНА НА ЧУЖБИНЕ

Гость недавно

пришел из Цзяннани к нам.

В ночь прихода

месяц рождался вновь.

В странах дальних,

где путник долго бродил,

Трижды видел он

чистый и светлый круг.

Утром вслед

за ущербной луною шел,

Ночью рядом

с новым месяцем спал.

Чьи это сказки,

что нет у луны души? —

Тысячи ли

разделяла невзгоды с ним!

Утром встанет

на мост над рекою Вэй,

Ночью выйдет

на старый Чанъаньский путь.

Разве скажешь,

еще у кого в гостях

Этой ночью

будет светить луна?

Я ВПЕРВЫЕ НА ТАЙХАНСКОЙ ДОРОГЕ

Холодное небо.

Свет зимнего солнца тусклый.

Вершина Тайхана

теряется в синей мгле.

Когда-то я слышал

об этой опасной дороге.

Сегодня и я

проезжаю один по ней.

Копыта коня,

леденея, скользят на склонах:

По петлям тропинок

тяжел для него подъем.

Но если сравнить

с крутизною дороги жизни,

Покажется эта

ровней, чем моя ладонь.

МОЙ ВЗДОХ ПРИ ВЗГЛЯДЕ НА ГОРУ СУН И РЕКУ ЛО[135]

Наконец-то сегодня

Сун и Ло у меня пред глазами:

Я назад обернулся

и вздыхаю о тяготах мира,

Где цветенье и слава

преходящи, как быстрые воды,

Где печали и беды

поднимаются выше, чем горы.

Только горе изведав,

знаешь радости полную цену,

После суетной жизни

станет милым блаженство покоя.

Никогда не слыхал я,

чтобы птица, сидевшая в клетке,

Улетев на свободу,

захотела вернуться обратно.

ИЗ « ЦИНЬСКИХ НАПЕВОВ»

ПЕСНИ И ПЛЯСКИ

К Циньской столице[136]

приблизился вечер года.

Снегом глубоким

укрыт государев город.

В снежную мглу

вышли из зал дворцовых

В лиловом и красном

вельможи — гуны и хоу.

Для знатного есть

в ветре и в снеге радость.

Богатый не знает,

как стужа и голод тяжки.

В думах у них —

устроить свои хоромы.

Желанье одно —

безделье делить с друзьями.

У красных ворот[137]

верхом и в колясках гости.

При ярых свечах

песни и пляски в доме.

Упившись вином,

теснее они садятся.

Пьяным тепло —

снимают тяжелое платье.

Блюститель законов

сегодня хозяин пира.

Тюремный начальник

среди приглашенных первый.

Средь белого дня

они за вином смеются

И ночью глубокой

прервать веселье не могут...

Что им до того,

что где-то в тюрьме в Вэньсяне[138]

Лежат на земле

замерзших узников трупы!

ПОКУПАЕМ ЦВЕТЫ

На столичных путях

наступает закат весны.

Грохоча-стуча,

там коляски, кони спешат.

Говорят друзья,

что пионам пришла пора.

И один за другим

все идут покупать цветы.

Не равны цветы,

и цена цветам не одна:

Нам считают то,

сколько собрано вместе их.

Пламенеют огнем —

красных сто на одном кусте;

Чуть заметно мелькнут —

белых пять в небольшом пучке.

Их поверху закрыл

полотняный плотный навес.

Оградил с боков

из бамбука сплетенный забор.

Их смочили водой,

залепили корни землей.

Принесешь к себе —

расцветут, как в родном саду.

В каждом доме у нас

так цветы в обиход вошли,

Что любой человек

отдается им всей душой.

Как-то раз один

деревенский простой старик

По ошибке забрел

на роскошный рынок цветов.

Ничего не сказав,

испустил он глубокий вздох.

Этот тяжкий вздох

никого не привлек в толпе...

«За один пучок

темно-красных свежих цветов

Десяти дворов

деревенских семей налог!»

ИЗ « НОВЫХ НАРОДНЫХ ПЕСЕН »

СТАРИК СО СЛОМАННОЙ РУКОЙ[139]

Против «подвигов на границах»


Тому старику из уезда Синьфэн

восемьдесят восемь теперь.

Брови его, борода и виски —

как недавно выпавший снег.

Однажды к гостинице, где я жил,

с праправнуком он пришел,

Опираясь на мальчика левой рукой, —

перебита у правой кость.

И я спросил старика — давно ль

он руку себе сломал.

Потом попросил старика рассказать,

как несчастье случилось с ним.

Старик мне ответил: «Я был рожден

здесь, в уезде Синьфэн.[140]

Мне памятны с детства благие дни,

когда не бывало войн.

Слушать привык я «Грушевый сад»[141]

гуани и песни его,

И я не видал ни пик, ни знамен,

не знал ни луков, ни стрел.

Но в годы Тяньбао[142] по всей стране

в войска проходил набор,

И всюду, где трое мужчин в семье,

был из дому взят один.

Ты спросишь, куда собирались гнать

несчастных этих людей?

Пять полных лун, за тысячи ли

воевать им в Юньнань идти.

А мы уже знали, что в тех краях

несет свои воды Лу.

Когда осыпается перца цвет,

над ней ядовитый туман...

Бывало, входили в воду войска,

кипяток обжигал тела,

И еще в реке из десяти человек

погибало не меньше двух...

И на юг от нас, и на север от нас —

крики, и стон, и плач.

Сын покидает отца и мать,

жену покидает муж.

И все говорят — уж не первый раз

из ходивших войной на «мань»,

Из десятков и сотен тысяч людей

ни один не вернулся домой.

А шел в эту пору мне, старику,

двадцать четвертый год.

И в военной палате среди других

значилось имя мое.

Ночью глубокой, так, чтоб о том

не узнал на свете никто,

Я камень тяжелый взял, потаясь,

и руку себе сломал.

Тетиву натянуть или знамя поднять

не под силу одной рукой.

Только это меня и спасло тогда

от похода войной в Юньнань.

Я жилы порвал и кость раздробил, —

сколько вытерпел тяжких мук!

Но эти страданья я выбрал сам,

чтоб вернуться в мой мирный дом.

С тех пор, как я руку себе сломал,

уж лет шестьдесят прошло.

Ну что ж, пусть одна умерла рука,

все тело зато живет!

Но даже теперь, когда ветер и дождь,

в сырую холодную ночь

Ноет плечо, и до самой зари

я от боли заснуть не могу.

Я от боли заснуть не могу.

Но себя ни за что не кляну:

Только рад, что хотя бы один из всех

я остался на свете жить.

Разве было бы лучше мне в те времена

там, на Лу, где стоит туман,

Если б умерло тело и бродила б душа,

и костей бы моих не собрать,

Если б духом я стал на юньнаньских полях,

и о доме думал с тоской,

И над сотнями тысяч безвестных могил,

плача, звал, как олень зовет».

Эти слова старика

слушайте, слушайте все!

Если не знаете вы,

как правитель годов Кайюань[143]

Не хотел поощрять на границах бои —

запретил военный разгул;

Если не знаете вы,

как в годы Тяньбао другой,

Чтоб чины и высокую милость снискать,

затевал на границах войну,

Не успел отличиться в этой тяжкой войне,

только вызвал народный гнев, —

Так спросите, и все вам расскажет старик

со сломанной правой рукой!

ДУЛИНСКИЙ СТАРИК

Страдания крестьянина


Дулинский старик, крестьянин,

живет за столицей в деревне.

Он нынче засеял тощее поле

площадью больше цина.

В третий месяц дождь не пролился,

поднялся засушливый ветер.

Всходы пшеницы не покрылись цветами,

много их, пожелтев, погибло.

В девятый месяц пал белый иней,

поторопился осенний холод.

Колосья зерном не успели налиться —

все они, не созрев, засохли.

Старший сборщик все это знает,

но не просит снизить поборы.

За податью рыщет, налоги тянет,

чтоб видали его старанье.

Заложены туты, продано поле,

внесена тяжелая подать.

Ну, а дальше — одежду и пищу

где найдет разоренный крестьянин?

«С наших тел

сдирают последний лоскут!

Из наших ртов

вырывают последний кусок!

Терзают людей, отбирают добро

шакалы и злые волки!

Почему эти крючья-когти, почему эти пилы-зубы

пожирают людское мясо?»

И все же какой-то человек нашелся,

доложил обо всем государю.

В душе государя состраданье и жалость —

он узнал о муках народа.

На листе казенной белой бумаги

начертал он ответ свой добрый:

«В столичной округе вносить не надо

никому в этот год налоги».

И уже вчера деревенский чиновник

от ворот подходил к воротам

И, держа в руках указ государя,

объявлял деревенским людям.

Но на каждые десять дворов в деревне

с девяти уже все взыскали.

Ни к чему теперь для них оказалась

господина нашего милость!

ПОЗДНЕЙ ОСЕНЬЮ

Безлюдное место. Там спрятан мой дом.

В нем встречи и проводы редки.

Набросив халат, беззаботно сижу;

мне чувства отшельника близки.

Осенний мой двор подметать не хочу

и, в руку взяв тэновый посох,

Топчу беззаботно, гуляя в саду,

поблекшие листья утуна.

ВЕСНА В ЧАНЪАНИ

Ветви ивы в Цинских воротах

мягко никнут без сил.

Ветер восточный, повеяв, тронул

желтым золотом их.

Здесь, в предместье, слабые вина —

выпив, легко трезветь.

Встретившей взор мой грусти весенней

нам не унять ничем.

НОЧЬЮ В ЛОДКЕ

После дождя на берегу

так чисто и свежо.

Прохладой веет у моста,

приятен ветерок.

Чета осенних журавлей,

и лодка на пруду.

Глубокой ночью вместе мы

в сиянии луны.

ПРИГЛАШАЮ БУДДИЙСКОГО МОНАХА, ЖИВУЩЕГО В ГОРАХ

В столицу не можешь ли ты прийти

пищу просить, монах?

Оставь отговорки, что грязь и пыль

плащ замарают твой.

Ты хочешь узнать, где найдешь приют?

Ты на восток пойди.

Бамбук обойдешь, зазвенит ручей,

там Бо Лэ-тянь живет.

РАННЯЯ ВЕСНА

Растаял снег

за теплым дуновеньем.

Раскрылся лед

под греющим лучом.

Но растопить

весне не удается

Одно лишь только —

иней на висках.

ПЕРСИКОВЫЕ ЦВЕТЫ В ХРАМЕ ДАЛИНЬ

В четвертый месяц в нашем мире

кончаются цветы,

А в этом горном храме персик

сегодня лишь расцвел.

Я горевал — весна уходит,

ее вернуть нельзя.

Как мог я знать, что по дороге

она зайдет сюда.

ЦИНЬ

Мой цинь я поставил

на тонкий изогнутый столик.

Я ленью охвачен,

а чувства теснятся во мне.

Какая забота

мне струны тревожить рукою?

Их ветер ударит —

и сами они запоют.

ПОСЛЕ ВОССТАНИЯ ПРОЕЗЖАЮ МИМО ЛЮГОУСКОГО ХРАМА

В девятый месяц во всем Сюйчжоу

с недавнею войной

Печали ветер, убийства воздух

на реках и в горах.

И только вижу, в одном Люгоу,

где расположен храм,

Над самым входом в него, как прежде,

белеют облака.

НОЧНОЙ ДОЖДЬ

Сверчок предрассветный

кричит и опять затихает.

Свеча, угасая,

то меркнет, то снова светлеет.

За окнами ночью

дождя узнаю приближенье:

В банановых листьях

рождаются первые звуки.

ПОСВЯЩАЮ ПЕЧАЛЬНОМУ СТРАННИКУ

Прибрежной ивы холодная тень

на сырой от дождя земле.

Прилетного лебедя частый крик

в обещающей снег высоте.

Причалил к песку одинокий гость,

чтобы на ночь прервать свой путь.

Вода обегает речной тростник,

и луна заполнила челн.

НА ДОРОГЕ ЗА СТАРОЙ ЗАСТАВОЙ

Горы и реки

на этой Ханьгуской дороге.

Пылью покрыты

у едущих путников лица.

Тягостно-грустно

с родной стороной расставанье...

Ветер осенний

поднялся из древней заставы.

ВО ДВОРЕ ПРОХЛАДНОЙ НОЧЬЮ

Роса на циновке —

и капли ее как жемчуг.

Мой полог под ветром —

и тень его словно волны.

Сижу я печальный —

с деревьев листва слетает.

В садовой беседке

так много луны сегодня.

КРАСНЫЙ ТЭНОВЫЙ ПОСОХ[144]

И друзья и родные,

перейдя через Шэнь, распростились.

И коляски и кони

у реки повернули обратно.

И единственный только

старый посох из красного тэна,

Неразлучный мой спутник,

всю дорогу прошел издалёка.

РАННЕЙ ОСЕНЬЮ НОЧЬЮ ОДИН

Утун у колодца

колышет прохладной листвою.

Валек у соседки

разносит осенние стуки.

Один направляюсь

я спать под нависшую кровлю.

Проснулся и вижу:

луны — половина постели.

ДНЕМ ЛЕЖУ В ПОСТЕЛИ

Я обнял подушку —

ни слова, ни звука, молчу.

А в спальне пустой

ни души, я один с тишиною.

Кто знает о том,

что весь день напролет я лежу?

Я вовсе не болен,

и спать мне не хочется тоже.

НОЧЬ ХОЛОДНОЙ ПИЩИ[145]

Не светит месяц, нет огня

здесь в ночь холодной пищи.

Ночь глубока — я всё стою

над темными цветами.

И вдруг, встречая новый день,

я лет своих пугаюсь.

До сорока сегодня мне

один лишь год остался.

В ПЕРВЫЙ РАЗ СОСЛАННЫЙ НА НИЗШУЮ ДОЛЖНОСТЬ, ПРОЕЗЖАЮ ВАНЦИНЬЛИН

Второпях я собрался и дом свой покинул,

весь в тревоге о жизни дальнейшей.

Тихо-тихо я еду из нашей столицы,

узнавая дорогу от встречных.

Вот уже Ванциньлин. На верху перевала

я стою — и назад обернулся.

Неуемный, бескрайний этой осени ветер

мою белую бороду треплет.

НОЧЬЮ СЛУШАЯ ЧЖЭН

Когда в Цзянчжоу по ночам

я слышал тихий чжэн,[146]

Седеть я только начинал —

и слушать не хотел.

А вот сегодня час пришел —

я бел, как белый снег.

Играй на чжэне до зари —

я разрешу тебе.

ИВА У ЦИНСКИХ ВОРОТ

Зелено-зеленого дерева ивы

краса, разящая сердце,

Как часто с людьми делила,

бывало, тоску и горечь разлуки.

Растет эта ива у самой заставы,

где проводы очень часты.

Поэтому сломаны длинные ветви,

в них меньше ветра весною.[147]

СМОТРЮСЬ В ЗЕРКАЛО

Чист и блестящ

круг бронзовый, зеркальный.

Рябят-пестрят

виски от белых нитей.

Да можно ли

упрятать глубже годы?

Моим летам

ты, зеркало, не веришь!

РОПОТ[148]

I

Утром злоба:

иволги щебечут.

Ночью зависть:

ласточки спят парой.

Не привыкла

жить весной в разлуке.

Только знаю —

плачу до рассвета.

II

Шитой тканью

скрыт холодный месяц.

Шелк в окне

за лампой на рассвете...

Ночь прошла,

и слез, в платок упавших,

Половина

стынет льдом весенним.

III

В горы, в долы

далеки походы.

В женской спальне

тяжела разлука.

В горьких сечах

исхудал, должно быть.

Зимних платьев

не сошью широких.

ЧИТАЯ ЛАО-ЦЗЫ[149]

«Кто говорит — ничего не знает,

знающий — тот молчит».

Эти слова, известные людям,

Лао принадлежат.

Но если так, и почтенный Лао

именно тот, кто знал, —

Как получилось, что он оставил

книгу в пять тысяч слов?

ЧУВСТВА МОИ НА ШАНШАНЬСКОЙ ДОРОГЕ

В сто тысяч ли

навек легла дорога.

Я за шесть лет

впервые возвращаюсь.

Я миновал

харчевен много старых.

Почти нигде

былых уж нет хозяев.

ОБРАТНАЯ ЛОДКА

С тех пор как в Ханчжоу покинуты мной

цяньтанские горы и воды,

Не часто я стал наслаждаться вином

и лень заниматься стихами.

Хочу эти грустные мысли мои

я веслам обратным доверить,

Чтоб весла о них рассказали Сиху,[150]

чтоб ветер и месяц узнали.

НА СТЕНЕ ПОЧТОВОЙ СТАНЦИИ ЛАНЬЦЯО Я УВИДЕЛ СТИХИ ЮАНЯ ДЕВЯТОГО

В стихах были следующие слова: «Когда из Цзянлина я ехал домой, здесь падал весенний снег».


Засыпал Ланьцяо весенний снег,

когда возвращался ты.

Шумит над Циньлином осенний вихрь

теперь, когда еду я.

Встречаются станции мне в пути, —

и сразу с коня схожу,

И к стенам иду, и брожу у колонн:

ищу я твои стихи.

ГОРЕЧЬ РАЗЛУКИ

На дороге у ивы зеленой стояли,

провожал уезжающих вдаль.

Повернули коляски, и кони умчались,

лишь увидел, как пыль поднялась.

Не почувствовал сам, как во время прощанья

слезы красные все истекли,

А вернулся домой, и слезы не осталось,

чтобы ею платок омочить.

В БЕСЕДКЕ НА ЗАПАД ОТ ПРУДА

От деревьев ночных

тень на красных перилах лежит.

Золотая луна

утонула в осеннем пруду.

Как похоже на то,

будто снова цяньтанская ночь

И на западе дом,

когда только выходит луна.

ЗА СЮЭ ТАЯ СКОРБЛЮ О СМЕРТИ ЕГО ЖЕНЫ[151]

Я — полумертвый утуновый ствол,

старый, больной человек.

Вспомню о бьющих в могиле ключах —

душу мне ранят они.

За руку сына с собою ведя,

ночью вернулся домой.

Холоден месяц, и спальня пуста,

в доме не видно ее.

НА ОЗЕРЕ

I

Буддийский отшельник

сидит за игральной доской.

На шахматном поле

бамбука отчетлива тень.

В бамбуковой роще

монаха не видит никто,

Лишь изредка слышен

фигур опускаемых стук.

II

Малютка тихонько

шестом подвигала челнок.

Украдкою вырвав

белеющий лотос, вернулась.

Но ей невдогадку,

что надо упрятать следы:

Плавучие травы

раскрылись прямою дорожкой.

В ДЕРЕВНЕ НОЧЬЮ

Под инеем ночью мерцает трава,

цикады кричат и кричат.

На юг от деревни, на север — нигде

прохожих не видно людей.

Один выхожу за ворота свои,

гляжу на луга и поля.

Сияет луна, и гречихи под ней цветы —

словно выпавший снег.

В ХРАМЕ ИАЙ

Играю камнями —

сижу у ручья, забавляюсь.

Цветы собираю —

за ними вкруг храма брожу я.

Все время, все время

я слышу, как птицы болтают.

Повсюду-повсюду

ключа неумолчные звуки.

ОЗЕРО К ВОСТОКУ ОТ БАМБУКОВОГО ХОЛМА

На восток от беседки «Бамбуковый холм»

небольшое лежит озерко.

Стебли лотосов ранних и свежей травы

зеленеют, неровные, в нем.

Темной полночью, факелом путь осветив,

там внезапно прошел человек,

И в испуге взлетела на воздух чета

белых цапель, дремавших в гнезде.

В ХРАМЕ ГАНЬХУА Я УВИДЕЛ СТЕНУ, НА КОТОРОЙ НАПИСАЛИ СВОИ ИМЕНА ЮАНЬ ДЕВЯТЫЙ И ЛЮ ТРИДЦАТЬ ВТОРОЙ[152]

Вэй-чжи с должности снят, и сослали его

в край далекий, за тысячи ли.

Как Тай-бо не приходит меня навестить,

скоро будет одиннадцать лет.

А сегодня увидел я их имена,

словно лица друзей увидал

На давнишнею пылью покрытой стене,

перед рваной бумагой окна.

НАВЕЩАЮ ЧЖЭНА, УДАЛИВШЕГОСЯ ОТ ДЕЛ

Я недавно узнал, что службе своей

предпочел ты сельскую тишь

И что только в густой бамбуковый лес

отворяется в доме дверь,

И нарочно пришел, — никогда б не стал

докучать я просьбой иной, —

Чтобы в южной беседке твоей побыть,

поглядеть на горы разок.

ПОЛУЧИЛ ОТ ДВОРЦОВОГО ЧИНОВНИКА ЦЯНЯ ПИСЬМО, В КОТОРОМ ОН ОСВЕДОМЛЯЕТСЯ О МОЕЙ БОЛЕЗНИ ГЛАЗ

Пришла весна. В глазах темно,

в душе веселья мало.

Все вышли капли хуанлянь,

а боль не утихает.

Но получил твое письмо,

оно сильней лекарства:

Я не читал, лишь вскрыл печать...

И зренье прояснилось.

СОСНА[153]

Юаню Восьмому


За белый металл я в обмен получил

зеленой сосны деревцо.

Но если ты раньше сосну посадил,

тогда я не стану сажать:

По счастью, есть западный ветер у нас,

ему я доверюсь легко.

Он ночью глубокой, похитив, пришлет

любимые звуки ко мне.

НА СМЕРТЬ ЮАНЯ

I

Могильная дверь затворилась за ним,

уже и свирели уходят.

На свежей могиле одна лишь жена

всё плачет и плачет над мужем.

Блестит, зеленеет трава под росой

на холме могильном в Сяньяне.

За тысячу осеней это у нас

подобная первая осень.

II

Его провожавшие толпы людей

жестокою болью объяты;

В том шествии даже четверки коней

ступали со ржаньем тоскливым.

И цинь, и одежду, и книги, и меч

кто в прежнем порядке разложит?

Трехлетний сиротка, оставленный им,

недавно ходить научился.

ПРОВОЖАЮ НАЧАЛЬНИКА ОТДЕЛЕНИЯ ЛУ, ОТПРАВЛЯЮЩЕГОСЯ В ХЭДУН В УПРАВЛЕНИЕ ГОСПОДИНА НАЧАЛЬНИКА ПЭЯ

В час разлуки с тобою был в сумерках дождик

на реке у Лоянского моста.

В день приезда в Хэдун будет ветер прохладный

там, где Фэнь расстилаются волны.

Сюнь-начальник,[154] увидя тебя в управленье,

обо мне тебя спросит, наверно.

Ты ему передай, что осенние травы

в дом мой накрепко заперли входы.

В ПЕРВЫЙ ДЕНЬ ОСЕНИ ПОДНИМАЮСЬ В ПАРК ЛЭЙОУЮАНЬ

Разъезжаю один, сам с собой говорю

на Цюйцзяна крутом берегу.

Вот коня повернул, тихой-тихой трусцой

поднимаюсь в Лэйоуюань.

Свежий ветер свистит — он шумит в волосах,

шевелит седину на висках.

Кто велит ему, ветру, отсчитывать срок

и указывать осени час?

В ЗИМНИЙ ДЕНЬ ВОЗВРАЩАЮСЬ ДОМОЙ ПО ПИНЦЮАНЬСКОЙ ДОРОГЕ

По горной тропинке взбираться мне трудно,

и клонится солнце легко.

Деревья под инеем в дымном селенье

готовы ворон приютить.

Я к ночи домой не успею вернуться,

но это, пожалуй, пустяк:

Три чары вина, только снятого с жару,

вот будет и дом для меня.

СЛУШАЯ ЦИКАД

Там где-то цикады кричат-кричат,

и тянется нитью ночь.

Да тут еще этот осенний мрак,

и небо грозит дождем.

Как будто боясь, что в своей тоске,

забудусь я сном на миг,

Они переносят свой крик сюда,

где я постелил постель.

ПРОЕЗЖАЯ ЧЕРЕЗ ДРЕВНИЙ ЛОЯН

Там, за воротами старого города,

косо весеннее солнце.

Перед воротами старого города

дома не видно жилого.

Видеть дворцы мне хотелось и площади,

но этих мест я не знаю:

Здесь в запустенье, полями бескрайними

носятся травы сухие.

ИЧЖОУ

Старость приходит, придумать бы, чем

старости горечь развеять.

Вот и учу я мою Сяо-юй

грустным напевам Ичжоу.

Мне не придется, пожалуй, уже

долго внимать этой песне:

Я обучить Сяо-юй не успел,

вся голова поседела.

У МЕНЯ ПОБЫВАЛ СЯО — НАСТАВНИК НАСЛЕДНИКА ГОСУДАРЯ

Ровно в полдень

прискакали кони.

Кто гостит

в семействе Бо Лэ-тяня?[155]

Друг наш добрый,

сам наставник Сяо

Пьет вино,

не брезгует и чаем.

ВЕСИЛ В ЛОЯНЕ

На лоянских дорогах, полях и межах

постоянна и вечна весна.

С ней когда-то простился я, нынче пришел.

Двадцать лет промелькнуло с тех пор.

Только годы мои молодые найти

мне уже не удастся никак,

Остальное же всё — десять тысяч вещей —

неизменно, как было тогда.

С ДОСАДОЙ ДУМАЮ О ПРОШЛОМ ГОДЕ

Я постарел,

но всё к вину пристрастен.

Весна придет,

мне дома не сидится.

А в том году

я вышел слишком поздно

И не видал

лоянского цветенья.

ПРОЕЗЖИЙ, ОСТАВЛЕННЫЙ В ХОЛОДНОЙ СТАНЦИИ

Утром сегодня без дела сижу

в каменном домике я.

Гаснет огонь, догорая в печи,

чаша опять без вина.

Скучно и холодно. Можно ли так

гостя оставить здесь жить?..

Пруд ледяной, заснежённый бамбук,

снегобородый старик.

СНЕЖНОЙ НОЧЬЮ В ДЕРЕВНЕ

Окно на юг —

сижу спиною к лампе,

Под ветром хлопья

кружатся во тьме.

В тоске, в безмолвье

деревенской ночи

Отставший гусь

мне слышится сквозь снег.

НАВЕЩАЮ ВЕСНУ

За годами вослед я состарился сам,

ничего мне желать не осталось.

Но стремление радостно встретить весну

у меня сохранилось в избытке.

У кого-нибудь, издали вижу, весной

сад цветет, и тотчас прихожу я.

Я на то не смотрю — дом богат или нищ,

в нем друзья или люди чужие.

БЛАГОДАРЮ ЧАО ЗА ПРИСЛАННОЕ МНЕ ПЛАТЬЕ

Год за годом все больше дряхлею и старюсь,

и друзей все становится меньше.

Всюду, где бы я ни был, уныло и скучно,

получаю я письма все реже.

И один лишь единственный Чао почтенный

не забыл о товарище старом.

Я еще и весеннего чаю не выпил,

уж осеннее шлет он мне платье.

ОДИН СТОЮ НА ЗАПАДНОЙ БАШНЕ

На тело наброшено белое платье,

и волосы снега белее.

И так, в опьяненье, стою я все время

на маленькой западной башне.

Прохожие смотрят, ко мне повернувшись,

и мне удивляются, верно:

«Подряд уж одиннадцать лет, неизменно,

здесь видим мы этого старца».

ПОД ГОРОЙ РАССТАЮСЬ С ПРОВОДИВШИМ МЕНЯ БУДДИЙСКИМ МОНАХОМ

Я потревожил учителя, — с гор

сам он меня провожает.

Мы попрощались; кому из людей

чувства такие знакомы?

Мне уже семьдесят минуло лет,

за девяносто — монаху.

Знаем мы оба, что свидеться вновь

нам лишь в грядущем рожденье.

БОЛЬНОЙ, ПОЛУЧИЛ Я ПИСЬМО ОТ ФАНЯ

В глухой деревушке, в разрушенном доме

год целый в постели лежу.

Заброшен, отрезан от мира, и люди

не спросят уже о больном.

И только один, из восточной столицы

придворный по имени Фань,

Всё пишет мне письма, еще и поныне

участия полон ко мне.

ИЗ СТИХОВ «К ВИНУ»[156]

Скажите, живущим на рожках улитки

что нужно оспаривать людям?

Во вспышке огня меж кремнем и огнивом

находится бренное тело.

Придет ли богатство, появится ль бедность,

в веселье и в радости будьте:

Кто рта не раскроет для громкого смеха —

глупец безрассудный, и только!

ИВОВЫЙ ПУХ

Когда на исходе и третья луна,

и я сединой убелен,

С весной расставаться на старости лет

становится все тяжелей.

Порхающей иволге я поручу

сказать моей иве в цвету:

Пусть ветер весенний придержит в ветвях,

чтоб он не умчался домой.

ДВА ЧЕТВЕРОСТИШИЯ ПРИПИСАННЫЕ МНОЮ К СОБРАНИЮ СОЧИНЕНИЙ ПОКОЙНОГО ЮАНЬ ЦЗУН-ЦЗЯНЯ

I

В желтом лёссе[157]

что о нас ты знаешь?

Я уж бел, —

зачем тебя я вспомнил?

Я могу лишь

старческой слезою

Оросить

стихи родного друга.

II

Ты оставил

людям тридцать свитков.

В них во всех

звон золота и яшмы.

Здесь, в Лунмэне,

под холмом могильным

Только кости...

Слава ж не зарыта!

В ДАЛЬНЕМ ЗАЛЕ ДВОРЦОВОГО КНИГОХРАНИЛИЩА

Дождь заливает акаций цветы

там, где надвинулась осень.

Ветер — утуна листы шевелит

на вечереющем небе.

День напролет в дальнем зале своем,

вовсе не занят делами,

Старый хранитель с седой головой

спит, прикорнувши на книгах.

Я В ПЕРВЫЙ РАЗ ПРИШЕЛ В СЯНШАНЬЮАНЬ ПЕРЕД ВОСХОДОМ ЛУНЫ[158]

Пожить на Сяншане на старости лет

я ночью впервые пришел.

И осенью белую встретил луну,

когда полнолунье у нас.

Вот с этого времени стала она

моею домашней луной.

Я свет ее чистый хотел бы спросить:

известно ль об этом ему?

Я УВИДЕЛ ЛЮ ЮЙ-СИ[159] В ПЕРВЫЙ РАЗ ПОСЛЕ РАЗЛУКИ

Когда о Пилине[160] хотел говорить,

лицо ты закрыл рукавом.

Тогда о Сякоу[161] хочу я сказать,

но слезы смочили халат.

Ну кто бы мог знать, что на старости лет,

в тот день, когда встретимся мы,

Так много здесь вздохов тоски зазвучит,

так мало — веселья и слов.

НА ЦЮЙЦЗЯНЕ

На берегу и над рекой

опять весенний ветер,

И среди тысячи цветов

один почтенный старец.

Цветам он рад и рад вину,

и опьянел немного.

Что о печалях толковать?

Их разве перескажешь?

ВОЗВРАЩАЮСЬ ВЕЧЕРОМ В ВОСТОЧНЫЙ ГОРОД

На взятой в дорогу бамбуковой палке

висит черепаховый жбан.

С ребячьей прической сучжоуский мальчик

ведет за уздечку коня.

Я под вечер в город восточный въезжаю,

меня не узнает никто:

Короткая обувь, и низкая шапка,

и белый холщовый халат.

ГУЛЯЮ В ЧЖАОЦУНЬ СРЕДИ АБРИКОСОВЫХ ЦВЕТОВ

В Чжаоцунь абрикосы алеющий цвет

каждый год раскрывают весной.

Лет пятнадцать последних я в этих садах

столько раз любовался на них!

Человеку, которому семьдесят три,

нелегко уже снова прийти.

Если этой весною пришел я сюда —

я проститься с цветами пришел.

МНЕ ЖАЛЬ ЦВЕТОВ

Жалость какая — прекрасным и нежным

самое время цветенья.

Только недавно бушующим ветром

за ночь сорвало их с веток.

Резвая иволга утром сегодня

в старых местах побывала.

Множество слов, что она накричала,

в голых деревьях осталось.

ВЕЧНАЯ ПЕЧАЛЬ[162]

Был один государь. Он, красавиц любя,

«покорявшую страны»[163] искал.

Но за долгие годы земле его Хань

не явилась подобная вновь...

Вот и девочке Янов приходит пора

встретить раннюю юность свою.

В глуби женских покоев растили дитя,

от нескромного взора укрыв.

Красоту, что получена в дар от небес,

разве можно навек запереть?

И однажды избрали прелестную Ян

самому государю служить.

Кинет взгляд, улыбнется и сразу пленит

обаяньем родившихся чар,

И с дворцовых красавиц румяна и тушь

словно снимет движеньем одним.

Раз прохладой весенней ей выпала честь

искупаться в дворце Хуацин,

Где источника теплого струи, скользя,

омывали ее белизну.

Опершись на прислужниц, она поднялась —

о, бессильная нежность сама!

И тогда-то впервые пролился над ней

государевых милостей дождь.

Эти тучи волос, эти краски ланит

и дрожащий убор золотой...

За фужуновым пологом в жаркой тиши

провели ту весеннюю ночь.

Но, увы, быстротечна весенняя ночь, —

в ясный полдень проснулись они.

С той поры государь для вершения дел

перестал по утрам выходить.

То с любимым вдвоем, то при нем на пирах,

от забот не уйдет ни на миг,

И в весенней прогулке всегда она с ним,

и ночами хранит его сон.

Их три тысячи — девушек редкой красы —

было в дальних дворцах у него,

Только ласки, что им предназначены всем,

он дарил безраздельно одной.

В золотой она спальне украсит себя, —

с нею, нежной, пленительней ночь.

А в нефритовой башне утихнут пиры, —

с нею, пьяной, милее весна.

Многочисленным сестрам и братьям ее

во владение земли он дал,

И завидного счастья немеркнущий свет

озарил их родительский дом.

И уже это счастье под небом у нас

для отцов с матерями пример:

Их не радует больше родившийся сын,

все надежды приносит им дочь...

Высоко вознесенный Лишаньский дворец

упирался в небесную синь.

Неземные напевы, с ветрами летя,

достигали пределов страны.

Песни тихий напев, танца плавный полет,

шелк струны и свирели бамбук...

Целый день государь неотрывно глядел,

на нее наглядеться не мог...

Загремел барабана юйянского гром,[164]

затряслась под ногами земля.

Смолк изорван «Из радуги яркий наряд,

из сверкающих перьев убор».[165]

Девять врат во дворцы государя вели,

дым и пыль их закрыли от глаз.

Это тысячи всадников и колесниц

держат путь в юго-западный край.

Шевелятся драконы расшитых знамен,[166]

и идут. И на месте стоят.

От столицы на запад они отошли

за сто ли. И недвижны опять.

Непреклонны войска. Но чего они ждут,

что заставит в поход их пойти?

Брови-бабочки — этого ждали они —

наконец перед ними мертвы!

Наземь брошен цветной драгоценный убор,

не украсит ее никогда

Перьев блеск изумрудный, и золото птиц,

и прозрачного гребня нефрит.

Рукавом заслоняет лицо государь,

сам бессильный от смерти спасти.

Обернулся, и хлынули слезы и кровь

из его исстрадавшихся глаз...

Разнося над селеньями желтую пыль,

вечный ветер свистит и шумит.

Там мосты и тропинки, кружа в облаках,

ввысь ведут до вершины Цзяньгэ.

Под горою Эмэй там, в долине пустой,

проходящих не видно людей.

Боевые знамена утратили блеск,

и тусклее там солнечный свет.

Край тот Шу — с бирюзовыми водами рек

и вершинами синими гор.

Мудрый наш властелин там в изгнанье ни днем

и ни ночью покоя не знал.

Бередящее душу сиянье луны

видел он в отдаленном дворце.

Всё внутри обрывающий звон бубенцов

слышал он сквозь ночные дожди...

С небесами земля совершила свой круг.

Возвращался Дракон-государь.[167]

Подъезжая к Мавэю,[168] поник головой

и невольно коня придержал.

Здесь, в Мавэе, под памятным этим холмом,

на сырой этой грязной земле

Как узнает он место, где яшмовый лик

так напрасно похитила смерть?

Друг на друга властитель и свита глядят,

их одежда промокла от слез,

И к воротам столицы они на восток

едут дальше, доверясь коням.

Воротились в Чанъань. Вид озер и садов

всё такой же, как в прошлые дни,

И озерный фужун,[169] как всегда на Тайи,[170]

те же ивы в Вэйянском дворце.

Как лицо ее нежное — белый фужун,

листья ивы — как брови ее.

Все как было при ней. Так достанет ли сил

видеть это и слезы не лить?

Снова веснами персик и слива цветы

раскрывали под ветром ночным.

Вновь осенний утун с опадавшей листвой

расставался под долгим дождем.

Государевы южный и западный двор

зарастали осенней травой.

На ступени опавшие листья легли,

и багрянца никто не сметал.

У певиц, что прославили «Грушевый сад»,

в волосах белый снег седины,

Для прислужниц, заполнивших Перечный дом,[171]

юных лет миновала весна.

К ночи в сумрачных залах огни светлячков

на него навевали печаль,

И уже сиротливый фонарь угасал,

сон же все не смежал ему век.

Не спеша, не спеша отбивают часы —

начинается длинная ночь.

Еле светится-светится в небе Река,[172]

наступает желанный рассвет.

Стынут в холоде звери двойных черепиц.[173]

Как приникший к ним иней тяжел!

Неуютен расшитый широкий покров.

Кто с властителем делит его?

Путь далек от усопших до мира живых.

Сколько лет как в разлуке они,

И ни разу подруги погибшей душа

не вошла в его тягостный сон...

Из Линьцюна даос, знаменитый мудрец,

пребывавший в столице в тот век,

Чист был сердцем и высшим искусством владел

души мертвых в наш мир призывать.

Возбудил сострадание в нем государь

неизбывной тоскою по ней,

И, приказ получив, приготовился он

волшебством государю помочь.

Как хозяин пустот, пронизав облака,

быстрой молнией он улетел.

Был и в высях небес, и в глубинах земли, —

и повсюду усердно искал.

В вышине он в лазурные дали проник,

вглубь спустился до Желтых ключей,

Но в просторах, что все распахнулись пред ним,

так нигде и не видел ее.

Лишь узнал, что на море, в безбрежной дали,

есть гора, где бессмертных приют.

Та гора не стоит, а висит в пустоте,

над горою туман голубой.

Красоты небывалой сияют дворцы,

облака расцветают вокруг,

А в чертогах прелестные девы живут, —

молодых небожительниц сонм.

Среди этих бессмертных есть дева одна,

та, чье имя земное Тай-чжэнь,[174]

Та гора не стоит, а висит в пустоте,

та, которую ищет даос.

Видя западный вход золотого дворца,

он тихонько по яшме стучит.

Он, как в старой легенде, «велит Сяо-юй[175]

доложить о себе Шуан-чэн».[176]

Услыхавши о том, что из ханьской земли

сыном неба к ней прислан гонец,

Скрыта пологом ярким, тотчас ото сна

пробудилась в тревоге душа.

Отодвинув подушку и платье схватив,

чуть помедлила... бросилась вдруг,

И завесы из жемчуга и серебра

раскрывались послушно пред ней.

Уложить не успела волос облака

в краткий миг, что восстала от сна.

Сбился наспех надетый роскошный убор.

В зал сошла, где даос ее ждет.

Ветер дует в бессмертных одежд рукава,

всю ее овевает легко,

Словно в танце «Из радуги яркий наряд,

из сверкающих перьев убор».

Одиноко-печален нефритовый лик, —

плачет горько потоками слез

Груши свежая ветка в весеннем цвету,

что стряхнула накопленный дождь.

Скрыв волненье, велит государю сказать,

как она благодарна ему:

«Ведь за время разлуки ни голос, ни взгляд

не пронзали туманную даль.

В Осиянном чертоге, где жил государь,

прервалась так внезапно любовь.

На священном Пэнлае в волшебном дворце

долго тянутся длинные дни.

А когда я смотрю на покинутый мной

там, внизу, человеческий мир,

Я не вижу столицы, Чанъани моей,

только вижу я пыль и туман.

Пусть же вещи, служившие мне на земле,

скажут сами о силе любви.

Драгоценную шпильку и ларчик резной

государю на память дарю.

Но от шпильки кусочек себе отломлю

и от ларчика крышку возьму».

И от шпильки кусочек взяла золотой,

в платье спрятала крышку она:

«Крепче золота, тверже камней дорогих

пусть останутся наши сердца,

И тогда мы на небе иль в мире людском,

будет день, повстречаемся вновь».

И, прощаясь, просила еще передать

государю такие слова

(Содержалась в них клятва былая одна,

два лишь сердца и знало о ней):

«В день седьмой это было, в седьмую луну,

мы в чертог Долголетья пришли.

Мы в глубокую полночь стояли вдвоем,

и никто не слыхал наших слов:

Так быть вместе навеки, чтоб нам в небесах

птиц четой неразлучной летать.

Так быть вместе навеки, чтоб нам на земле

раздвоенною веткой расти!»

Много лет небесам, долговечна земля,

но настанет последний их час.

Только эта печаль — бесконечная нить,

никогда не прервется в веках.

ПЕВИЦА (ПИПА́)[177]

Стихи и предисловие к ним

В десятый год времени Юаньхэ[178] я был сослан на должность сыма[179] в область Цзюцзян. Осенью следующего года я в Пэньпукоу провожал гостя. Мы услыхали, — это было ночью, — как в лодке среди реки под чьей-то рукой зазвучала пипа.[180] Прислушались к ее голосу и в этих ее «чжэн-чжэн» различили чанъаньский напев. Мы захотели узнать, кто играет. Это оказалась женщина из столичных певиц. Она училась игре у прославленных Му и Цао. С годами потеряла былую красоту и пошла в жены к торговцу. Я велел приготовить вино и яства для пиршества и попросил ее сыграть те несколько вещей, что больше всего ей по сердцу. Кончила играть и в наступившей печальной тишине сама рассказала нам о радостях юных лет своих, о том, как теперь она изнурилась в скитаниях — так вот и кружит все время среди рек и озер. Прошло два года с тех пор, как я приехал сюда из столицы, и успокоился на этом, и уже удовольствовался этим. Взволнованный словами женщины, в тот вечер впервые остро ощутил я свою долю ссыльного. И я сочинил семисловные стихи в старинном духе, пропел их и подарил ей. Всего в стихах шестьсот двенадцать слов.[181] Называются они «Пипа».


Мы там, где Сюньяна берег крутой,[182]

прощаемся ночью с гостем.

На кленах листва и цветы камыша

шуршат под осенним ветром...

Хозяин сошел у причала с коня,

за гостем садится в лодку.

И подняты чарки, и выпить пора, —

сюда бы гуань и струны![183]

Но нам не приносит веселья хмель:

гнетет нас близость разлуки.

В минуту прощанья бескрайней волной

река луну затопила.

Мы слышим, как вдруг над простором вод

пропела пипа знакомо.

Хозяину жаль возвращаться домой,

и гость забыл о дороге.

И ловим мы звуки, готовы спросить:

«Кто в лодке играет, скажите?»

Замолкла пипа, и опять тишина,

и мы спросить не успели.

Но мы уже стали бортом к борту,

к себе приглашаем в гости.

Подлил я вина, прибавил огня,

и пир начинаем новый.

На наш многократный и долгий зов

она наконец явилась.

Безмолвна в руках у нее пипа,

лицо ее полускрыто.

Колки подвернула, рукой до струн

дотронулась, дав звучанье.

Еще и напева-то, собственно, нет,

а чувства уже возникли.

Пока еще глухо струны поют,

в их каждом звуке раздумье,

Так, словно пойдет о жизни рассказ,

в которой счастья не будет.

Глаза опустила и, вверясь руке,

играет она, играет,

О том, что на сердце у ней лежит,

нам все без утайки скажет.

Струну прижимает и гладит струну,

то книзу, то вверх ударит.

Сыграла «Из радуги яркий наряд»,

«Зеленый пояс» играет.

И толстые струны «цао-цао» — шумят,

как злой, торопящийся ливень,

И тонкие струны «тье-тье» — шелестят,

как нежный, доверчивый шепот.

«Цао-цао» — шумят, шелестят — «тье-тье»,

сплетя воедино все звуки,

И крупных и мелких жемчужин град

гремит на нефритовом блюде.

Щебечущей иволги милая речь

скользит меж дерев расцветших.

Во тьме захлебнувшийся чистый родник

бессилен сквозь лед пробиться.

И лед запирает движенье воды,

и нет их, застыли струны.

И струны застыли, как будто их нет,

молчанье на миг настало.

А в нем притаившаяся печаль,

невысказанная досада.

Да, это молчание в этот миг,

пожалуй, сильней звучанья...

Внезапно серебряный треснул кувшин,

на волю стремится влага.

Вдруг всадник в железных латах летит,

мечом и копьем громыхая.

Пластину, которой играет, она

поставила посередине.

Кончается песня. Четыре струны

невидимый шелк разорвали.

И в лодках недвижных, в одной и в другой,

царит тишина немая...

Мы видим, как в лоне осенней реки

белеет луны сиянье.

Молчит. И пластину от струн отняла,

и снова меж струн вонзила.

По складкам на платье рукой проведя,

с почтением строгим встала.

И так начинает: «Я родилась

в столице нашей Чанъани.

Мы жили — вы знаете Хамалин? —

в веселом этом предместье.

Мне было тринадцать, когда вполне

игрою я овладела.

В дворцах, где искусствам учили нас,

слыла я одной из первых.

Сыграю, и сразу же ждет меня

восторг игроков известных.

Украшусь, и вслед поднимается мне

певиц знаменитых зависть.

Улинские юноши наперебой[184]

мне ткани преподносили.

За каждую песню багряным шелкам

я счета уже не знала.

Поклонники сколько гребенок моих

сломали, стуча под напевы.

На скольких юбках из алой парчи

следы от вина остались.

Веселье и смех заполняли год,

другой наступал похожий.

Осенние луны и ветры весны

бездумные проносились.

С врагом воевать отправился брат,

а вскоре сестры не стало.

На смену ночам восходила заря,

моя красота поблекла.

И меньше людей у моих ворот,

и конь оседланный реже...

И я, постарев, согласилась пойти

к торговому гостю в жены.

Торговому гостю прибыль важна,

легка для него разлука,

И в месяце прошлом еще в Фулян

он чай покупать уехал.

А я по реке вперед и назад

в пустой разъезжаю лодке,

И светлой луны, и речной воды

меня окружает холод.

Когда же глубокой ночью мне

вдруг приснятся юные годы,

Я плачу во сне, по румянам

текут ручьями красные слезы...»

Когда нас тревожила пеньем пипа,

уже я вздыхал невольно.

А тут еще этот ее рассказ, —

и я не сдержу стенаний.

Ведь я ей сродни: мы у края небес

затеряны и забыты.

И мы повстречались; так нужно ли нам

заранее знать друг друга!

«Прошел уже год с той поры, как я

покинул столичный город,

И в ссылке живу, и в болезнях лежу

вдали от него, в Сюньяне.

Сюньян — городок захолустный, глухой,

ни музыки в нем, ни пенья.

Я за год ни разу здесь не слыхал

шелк струн и бамбук гуаня.

Живу на Пэньцзяне, у самой реки,

в сырой туманной низине.

Лишь горький бамбук да желтый тростник

одни мой дом окружают.

С утра и до вечера в этих краях

что мне достается слышать?

Кукушки надрывный, до крови, плач

да крик обезьян тоскливый.

В цветущее ль утро весной на реке

иль в ночь под осенней луною —

Всегда я с собою беру вино

и сам себе наливаю.

Да разве здесь песен в народе нет

и ди — деревенских дудок? —

Бессвязно, сумбурно они поют,

мне их мучительно слушать.

Сегодня же ночью нам пела пипа,

и говор ее я слушал

Так, словно игре бессмертных внимал —

мне песни слух прояснили.

Прошу госпожу не прощаться, сесть,

игрой порадовать снова, —

А я госпоже посвящу напев, —

пускай он «Пипа» зовется...»

Растрогалась этой речью моей

и долго она стояла.

И села, и струны рванула рукой,

и струны заторопились.

И ветер, и стужа, и дождь в них, — не те,

не прежних напевов звуки.

Все слушают снова и плачут — сидят,

закрыв рукавами лица.

Но все-таки кто из сидящих здесь

всех больше, всех горше плачет?

Цзянчжоуский сыма — стихотворец Бо

одежду слезами залил.

Загрузка...