— В огороде, через который ты ходила купаться.

— Монета из клада? Ты уверен? Откуда это известно?

— Из «Археологического вестника».

Дарья подумала.

— Нужно обследовать двор.

Саша улыбнулся в темноте.

— Плохо ты Захара знала. Будь уверена, в его земле ни один клад не отлежался бы. Наверняка он тут каждый сантиметр прощупал не хуже немцев.

— Как же, по-твоему, монета в огороде оказалась?

— Не знаю. Мог кто-то уронить, потерять, когда тащил клад.

— Слушай! Я не помню, а что Доктор говорил?

— О кладе он не говорил.

— Что же он монетой заинтересовался?

— Это в связи с Захаром.

— Думаешь? А мне его физиономия не понравилась. Такие вечно себе на уме, скрытничают.

— Ну, на тебя он поглядывал довольно откровенно.

— Ревнуешь? Это хорошо. Значит, я тебя зацепила все-таки… Но ты должен с ним поговорить. Уверена, он темнит. Я чувствую…

«Господи, опять чутье!..»

Саша уже боролся со сном. Охватывала усталость.

— Не спи, — толкнула его Дарья. — Ты должен с ним повидаться. Завтра же. Слышишь?

— Утро вечера мудренее, — пробормотал Саша и провалился в небытие.

Однако утром они слегка повздорили. Александр Дмитриевич собирался стушеваться на несколько дней, не появляться в «замке», а с Дарьей видеться здесь или дома. Но она внесла в их первоначальный план решительные коррективы.

— Приезжай во второй половине дня.

— Зачем?

— Как зачем? Ты же должен поговорить с Доктором. Уверена, у него есть в запасе пара слов за этот клад.

Пашков вздохнул. Он понимал, что повидать Доктора нужно, но сегодня?

— Какие еще проблемы?

— Не хочется так сразу под всевидящие очи.

Дарья расхохоталась.

— Угрызения испытываешь? Ничего. Любишь кататься, люби и саночки возить.

Он поморщился.

— Да ты что? В самом деле скис? Сколько тебе лет?

— Вот именно. Много.

Пояснять подробнее не имело смысла. Его состояния Дарья понять не могла, а уж возможное неодобрение «старичья» вообще игнорировала.

— Плевать на этих ханжей. Делают вид, что в их время детей в капусте находили. Может быть, и в капусте, конечно, но юбку все равно задирать приходилось. Правильно я говорю?

И расхохоталась, довольная шуткой.

Александр Дмитриевич, разумеется, не думал, что его принес аист, однако, представляя неизбежное: строгий пуританский взгляд матери, растерянность порядочной Фроси и понимающую усмешку познавшего жизнь Доктора, заранее чувствовал себя попавшимся с поличным.

— Брось! — отрубила Дарья, взмахнув рукой. — До скорого, и не трусь! Все беру на себя…

Слов на ветер она не бросала.

Позвонил он один раз, матери, а открыла Дарья.

Видно, ждала его и уже вела свою линию. Вела не без удовольствия.

— Александр Дмитриевич! Бедный вы мой! Ну зачем вы сегодня приехали? Ведь вы тут осуждены без снисхождения.

— Я? За что? — подыграл он неумело и сразу заметил, как дрогнули губы у Доктора, тонкие, сухие и прозрачные, но выразительно подвижные.

Вся квартира будто дожидалась его на кухне.

— Ну, вот вы и растерялись, — продолжала Дарья. — Не надо. Я с вами. Я вас защищу! Александр Дмитриевич уехал по моему настоянию.

— Как же так, Саша? Девочка же одна осталась! — произнесла Фрося очень смущенно.

— Вот именно! Как вы могли бросить слабую женщину одну в заброшенном доме, да еще в таком месте? — возмущенно воскликнула Дарья, комически всплеснув руками.

— Правда, Саша. Ведь там страшно, — повторила Фрося.

Кажется, она одна была готова принять внучкину версию.

— Бабуля! В городе такая духота, а там речка, воздух.

— Да там не так уж страшно, Фрося.

— Но-но, Александр Дмитриевич, — перебила Дарья. — Вам стало страшно! Я же видела, как вас страшила ночь под одной крышей с незнакомкой.

— Даша! Что ты это…

— Ах, бабуля. Все в порядке. Ты же видишь, все живы, здоровы.

— Да, к счастью, — сказала мать. — Пойдем, Саша.

— Сейчас. Валентин Викентьевич! Если разрешите, а к вам зайду чуть позже?

— Милости прошу, — совсем не удивился Доктор.

Саша скрепя сердце последовал за матерью. Она плотно прикрыла дверь и бросила на него ожидаемый строгий взгляд.

— Ты взрослый человек, сын, и не обязан отчитываться передо мной. Но я знаю, ты обычно не лжешь, поэтому скажи, пожалуйста, ты действительно ночевал дома?

— Какое это имеет значение?

— Представь себе, мне не безразлично, что думают о моем сыне. Фрося — достойнейший человек, и вы не имели права заставлять ее так волноваться. Она не спала всю ночь. Если ты в самом деле вернулся в город, ты должен был хотя бы предупредить, что эта особа пожелала заночевать в прохладном месте.

— А если я не возвращался в город? — разозлился он.

— Не удивлюсь, если так и было.

— Что ты хочешь сказать?

— У этой девицы на лице написано, что она ни одни штаны не пропустит.

Саша обиделся за Дарью.

— Мама! Ты всегда говоришь, что в ваше время все было высоконравственно. Откуда же твоя проницательность?

Мать покраснела.

— Как ты смеешь! Да, и в наше время были потаскухи и неустойчивые немолодые мужчины, но я не думала, что мой сын…

— Прошу тебя, мама, оставим это! Скажи лучше, ты ни с кем не говорила о монете, которую мне передала Фрося?

Она возмутилась. Впрочем, он постоянно вызывал в ней подобные чувства.

— Какая чушь! Меня никогда не интересуют чужие денежные дела.

Ответ был для Александра Дмитриевича исчерпывающим. Слух не мог пойти от матери, он это и раньше знал.

— И как только у тебя могло возникнуть такое нелепое предположение! А в чем, собственно, дело?

— Все в порядке, мама.

— Какая-нибудь сплетня? Люди всегда готовы охаять самое доброе дело.

— Успокойся. Все в норме. Я забегу к Валентину Викентьевичу.

— Валентин Викентьевич не сплетник.

— Я уверен… Долг я скоро верну.

— Можешь не спешить…

Доктор уже ждал. На столике стояла бутылка, а на коленях Валентина Викентьевича лежало чистое полотенце, которым он протирал хрустальные бокалы.

— Саша? Входите. Горю нетерпением.

— Узнать, где я ночевал?

— Почему бы и нет? Был бы рад вас поздравить, молодой человек.

— Мать только что назвала меня весьма немолодым.

— Ерунда! — произнес Доктор убежденно. — Все женщины, даже ваша безупречная матушка, с годами становятся слишком строгими. Может быть, это просто зависть? Тоска по ушедшим возможностям. Вам не кажется? Я не оскорбляю ваши сыновьи чувства?

— Нет, Доктор.

— Рад, что мы понимаем друг друга. Что касается возраста, поверьте старику: от сорока до пятидесяти — лучший возраст для мужчины. Да, пик, пожалуй, миновал, но миновало и глупое нетерпение юности, всеядность, неумение вкусить весь букет. Только после сорока, по моему глубокому убеждению и опыту, мужчина способен по достоинству оценить все многообразие женской фауны…

— Может быть, флоры? — засмеялся Александр Дмитриевич. Ему была приятна болтовня соседа.

— Нет, друг мой. Я не оговорился. Женщины не растения, в их жилах — горячая кровь. И они становятся знатоками гораздо раньше нас. Они очень чутко ощущают способность мужчины оценить их молодость. Ну посудите сами. Разве может эта очаровательная Дарья осчастливить какого-нибудь пресыщенного современного юнца! А вас может. Ведь может?

— Может, — признался Александр Дмитриевич. — Но я не сказал, что осчастливила, заметьте!

— Пардон! Зачем эти житейские подробности, натуралистические детали, протокольные показания? Не будем спускаться на грешную землю. Останемся в области чистых размышлений. Другое-то мне уже недоступно. Вот смотрите. — Он вытянул руку, лишь слегка прикрытую у плеча коротким рукавом рубашки. — Видите? Вся немочь старости в этой пожелтевшей коже, в дряблых мышцах под ней, в синих сосудах, наполненных холодной кровью… Но здесь, — Пухович поднял руку и прикоснулся пальцем к морщинистому лбу, — вопреки очевидности угасания по-прежнему настойчиво функционируют клетки, работает мозг, этот древнейший компьютер, упорно сопротивляющийся склерозу. У меня хорошо устроенный мозг, Саша. Когда-то я гордился им, а сейчас только удивляюсь. Зачем он продолжает ненасытно перерабатывать ненужную информацию и требует все новой пищи? Мы все-таки машины, Саша. Биороботы. Я часто об этом думал. А вы? Вам не приходило в голову?

— Машины можно было изготовить и посовершеннее.

— Хм… Смотря кто изготавливал. Это смешно и парадоксально, но вы рассуждаете как верующий. Слаб, дескать, человек. Не машина. Разве вы верите в Бога?

— Нет.

— И я тоже. Поэтому и допускаю, что машины плохи. Разве может истинный творец гнать бракованную продукцию? А вот какая-нибудь мастерская в соседней галактике — сколько угодно. Этакий ширпотреб для заселения бесхозных планет. А?

— Мастерская? Даже не завод?

— Это вас унижает? Ну, пусть научно-производственный комплекс, с экспериментальными лабораториями, конструкторскими бюро. Получает заказ освоить небесное тело. Выдаются исходные параметры: удаление от ближайшей звезды, среднегодовая температура, наличие воды, состав атмосферы, ну и все прочее. Начинают трудиться. С малого, разумеется. С амебы, микроорганизмов. Сначала результаты прекрасные. Надежность, высокий КПД, способность самовоспроизведения и самоограничения. Лошади едят овес, а волки лошадей. Но друг друга, заметьте, ни-ни! Вы видели, чтобы кошка убивала кошку? А какие когти! Что стоит выцарапать глаза или вспороть живот! Однако никогда. Как говорится, ворон ворону… Мы эту поговорку в отрицательном смысле применяем. И зря! Животные-то мудрее и даже гуманнее получается, а? Почему?

— Почему же?

— Такими получились. Первая продукция, честь фирмы. Работают подвижники. На износ. Но когда очередь дошла до нас, бедных, ситуация изменилась. Светлые головы, убаюканные успехом, почили на лаврах, расширили штаты, окружили себя бездарными подхалимами, родственниками, позвоночниками. От всей этой шушеры не отбиться. Еще бы! На очереди венец творения. Какими премиями пахнет, какова престижность! А межгалактические командировки? Тут уж талантам делать нечего. Таланты пусть кошек до сиамских кондиций доводят, а за человека новое поколение возьмется. Дорогу молодым! И что же?

Саша поднес коньяк к губам. Доктор сделал паузу и тоже выпил.

— И что же? Сами видите. Напортачили. Там недотянули, тут поспешили, лишь бы поскорее отрапортовать. Вот и сделали недоведенную модель, а на конвейере тоже сбой, поставщики недопоставили разумные гены. Так и поплыли дефектные пробирочки через время и пространство. На каждой штампик — «друг, товарищ и брат», а внутри — «умри ты сначала, а я после». Ну и, понятно, только их выпустили в окружающую среду, товарищ и брат сразу за дубину, за каменный топор и пошли гвоздить по головам и меньших братьев, и средних, и старших. Умри ты сегодня, а я завтра! Не надоело слушать? — прервался Доктор. — Засиделся я в одиночестве, простите болтливость стариковскую. Хочется мыслить парадоксально, иначе скучно очень. К тому же бессонница. А в моем возрасте, если не спишь, конец неизбежный постоянно в мозгах маячит. Вот и отвлекаешься такими фантастическими шутками.

— Черный у вас юмор, Валентин Викентьевич.

Старик метнул короткий взгляд.

— Да уж какой есть. Жизнь подвела. Я понимаю, что гипотезы мои мрачноватые, но это же гипотезы только. В истинные тайны — кто мы, откуда, зачем? — нам проникнуть не дано. Наш удел — секреты малые. Вот откуда, например, ваша монетка в огороде? Ведь вы из-за нее ко мне зашли?

— От вас не скроешься, — признался Саша, немного удивленный проницательностью старика. «В самом деле, мозги варят!»

— Зачем же скрываться? Пришли вы по адресу и вовремя, с удовольствием проговорил Доктор, потирая руки, — хотя и любопытно, что именно вас ко мне подтолкнуло?

— Вы связали бой у моста и эту монету.

— Верно! — обрадовался Пухович. — Да пейте же вы, ради Бога! Наши компьютеры работают по одной программе. Но в прошлый раз я не мог вам сказать того, что могу сейчас. И виноваты в этом вы сами. И вас, и меня, дорогой Саша, заинтересовала эта монетка, но вы по молодости поспешили сдать ее в музей, а я, умудренный опытом, нашел возможность исправить вашу ошибку! И вот результат. Полюбуйтесь!

Доктор с торжеством вытащил из кармана бумажник и извлек из бокового отделения фотографию.

— Она? — И, не дожидаясь ответа, добавил с торжеством: — То-то!

Пашкову не нужно было рассматривать снимок, однако изобразить удивление пришлось.

— Ничего удивительного! Мне оказал любезность один молодой друг. По моей просьбе сфотографировал монету в музее. Ну, что скажете?

— Зачем?

— Не понимаете? Мы же говорили о взрыве моста и об античной находке на месте боя. Должны же вы как музейный работник знать о «кладе басилевса» и о постигшей его участи.

— Его вывезли…

— Но не довезли. Он находился в вагоне, который свалился в поду.

— Вы думаете?

— Убежден. Я еще тогда был наслышан, какие поиски тут учинили.

— Вот и нашли. Нашли и вывезли.

Саша не мог понять, что заставляет его противоречить, даже скрывать правду от Доктора. Тот вел себя откровенно, но как-то уж слишком напористо, и это не нравилось Пашкову.

Увлеченный старик, казалось, не замечал Сашиного внутреннего противодействия.

— А наша монетка? — с ехидцей спросил он. — Немцы оставили ее Захару в компенсацию за сожженный дом? Что-то не замечал я у них обостренного чувства справедливости.

— Но если вы правы… Значит, монета из клада?

— Вот это я и предлагаю вам уточнить. Возьмите фото. В музее наверняка сохранились какие-нибудь описи, документы…

— Узнать можно и без фотографии. Монета ведь в музее.

И Саша снова наткнулся на острый взгляд Доктора. Тот самый, каким тот осадил Дарью, который только что метнул в него самого в ответ на замечание о черном юморе.

— Вы хотите, чтобы об этом узнали все?

Доктор подчеркнул слово «все» и долил коньяка в бокалы, давая Саше время подумать над вопросом.

Знали, однако, уже многие — Вера, Моргунов, Дарья — и Саша поймал себя на том, что это ему неприятно. Он ушел от ответа.

— Предположим, я уточню. А дальше?

Доктор протянул свой бокал.

— Мы посоветуемся, Саша, что делать дальше. Пока следует уточнить. Ваше здоровье.

— Мне кажется, вы знаете о кладе больше, чем говорите.

Пухович повел тонким пальцем, как грозят детям.

— Ну-ну, Саша! Вы мне не доверяете? Мы уже ведем себя, как флибустьеры, не поделившие пиастры?

Саша понял, что допустил ошибку, и попытался отшутиться.

— Скорее шкуру неубитого медведя.

Доктор принял шутку.

— Неплохо сказано. Медведь, увы, пока вне нашей досягаемости, но поохотиться стоит. Стоит, Саша.

— Если только его не убили раньше нас.

— Вот это было бы прискорбно.

— Вы надеетесь найти клад?

— С вашей помощью. Но не подозревайте меня в большой корысти, Саша. Четверть суммы, даже одна восьмая для меня слишком велика. Ха! Я не успею потратить такие огромные деньги. Жизнь коротка, но вечно искусство. В этом моя заинтересованность. Знаете, этот клад произвел на меня впечатление еще до войны, когда я впервые увидел его в музее. Потом он попал в руки фашистов. Было обидно, хотя, если откровенно, война перевернула шкалу ценностей. Вам трудно представить умонастроения тех страшных лет. Люди не думали о кладах, они не думали даже о собственной жизни. Они сражались, Саша. Вот и все. И дороже жизни ценили незапятнанное имя, больше смерти боялись клейма труса, предателя. Окруженцы пробиваются к своим. Выйти, искупив кровью, нанести врагу наибольший урон — вот что ими движет. Очертя голову, эти люди выходят в предместье наполненного врагами города и взрывают мост. Мост, а не клад — вот что ими двигало, вывод из строя стратегической магистрали. Чтобы с этой охранной грамотой, свидетельством верности, неопровержимым фактом, омытым кровью, выйти к своим, предстать перед сражающейся Родиной — ну и органами НКВД, само собой. О кладе и не знал никто из них. И я не знал, что он в поезде. Совершенно случайно бренное пересекается с вечным. Правда, тогда клад скорее представлялся бренными побрякушками, а теперь жизни наши бренны по сравнению с вечными сокровищами искусства. Знаете, перед смертью хочется прикоснуться к вечному, если даже след его сохранился всего лишь в старушечьей шкатулке.

— Но как монета оказалась на Захаровом подворье?

Доктор вздохнул.

— В этом вопрос вопросов, к решению которого, как вы чувствуете, мы нимало не приблизились.

— Жаль, что Захар умер.

— Не думаю, чтобы он был нам полезен. Захар и еще один из местных, кажется, по фамилии Малиновский, прикрывали отход отряда. Они хорошо ориентировались в округе и должны были присоединиться к нам позже, задержав немцев пулеметным огнем и отойдя стороной. Мы ждали их в овраге, ниже по реке. Ну, Захар еле добрался, в промокших кровью штанах, без всякого клада, разумеется, а Малиновский погиб.

— Так сказал Захар?

— Да, он сказал, что Малиновского прошило очередью из «шмайсера», Но, возможно, тот был ранен и немцы добили его.

«Расстрелян обходчик? Вот оно что…»

— Захар бросил товарища?

— Ну, не будем судить так резко. Он мог с уверенностью счесть его убитым. Да и как мог Захар спасти Малиновского? Тащить его на себе? Верная гибель для обоих… Подробностей, Саша, увы, никто уже не узнает. На войне как на войне. Это нужно самому пережить. Так что не спешите бросать камень в Захара.

— Обидно. Все-таки вы могли знать больше. Прожили столько лет по соседству с Фросей!

— Не так уж много. И Захар, как вы знаете, сюда не ходил. А я не люблю копаться в чужих отношениях. Знал, что есть брат. Но зачем мне брат, которого собственная сестра не жалует? Зачем мне знать, где он живет, обитает? Разве это не логично?

Получалось логично.

— Сожалею об ограниченности своих возможностей. Еще несколько капель на прощание?

— Спасибо. Не откажусь.

— Успеха вам, Саша! По-моему, игра стоит свеч.

— О чем вы, Валентин Викентьевич?

— Даже четверть суммы, а? Вы-то помоложе меня. Ах да! Забыл совсем. Этот молодой человек, что сфотографировал монету, собирается приобрести дом. Я сказал ему о Фросиных намерениях. Так что не удивляйтесь, если он туда нагрянет.

— У дома теперь целых две хозяйки. Это их дела, им решать.

— А наше дело — клад, верно?

«Наше дело? Что же тогда мне мешает рассказать ему о записи Лаврентьева? О том, что нет необходимости уточнять происхождение монеты? Монета из клада, и самое верное — официально сообщить об этом в музей. А я веду какую-то сомнительную игру в недомолвки. А тут еще Дарья возникла. Завел молодую любовницу, ищу клады. Что это? Поздняя вторая молодость или ранний маразм? Или вечная инфантильность?.. Господи! Неужели я никогда не поумнею? Пошли хоть каплю разума! Дай хоть в старости разобраться в себе!»

— Мне пора, Валентин Викентьевич.

— Фото не забудьте, Саша!

Добравшись до родного, хотя и жесткого дивана, Пашков устроился в углублении между пружинами, вооружился лупой и принялся рассматривать знакомое изображение на снимке. На душе было смутно. За последние годы он привык плыть по течению и не ждал перемен. Река, что несла его, казалась самой Летой, пусть печальной, но ограждающей от суеты на берегах, где ему не удалось преуспеть. Даже «хроническая бедность» незаметно превратилась в дурную привычку, размышлять о ней стало легче, чем пытаться преодолеть. «Разве я один влачу изо дня в день незавидное существование?» Правда, за последнее время некоторые всполошились, устремились кто в кооператив, кто в кустари-одиночки, стремясь вырваться из прозябания, но в этом вопросе Саша был вместе с народом, возмущенно дожидавшимся, «когда же приструнят рвачей». «Пусть попробуют они, я лучше пережду», — сформулировал он свою позицию словами Высоцкого.

И вдруг по зеркальной поверхности пробежала рябь, порыв ветра качнул лодку, и он схватился за борт, теряя душевное равновесие. Он вглядывался в себя, стараясь разобраться в суетных мыслях, раздумывая, что же делать, лечь на дно лодки и не замечать сирен или взяться за руль и сменить курс… «Шесть нулей» манили, как оазис путника, заблудившегося в пустыне, однако он знал, как часто вместо оазиса видится мираж. «Брось! Не поддавайся сирене. Это же Дарья тебя взвинтила. «Помолодел», и дурь в башку бьет. Не для тебя счастливые находки… А Дарья? Разве сама она не счастливая находка? Но ведь удача, как и беда, не ходит в одиночку. Кому-то же достаются выигрышные билеты?.. А сколько их в мусорных урнах и вокруг них валяется! Утихомирься, старик. И зачем все оно возникло!»

Как и многие сограждане, Александр Дмитриевич с некоторых пор оценивал слово «возникать» противоположно его изначальному смыслу. Казалось, недавно еще звучало оно вполне положительно, даже вдохновляюще, означая по словарю «появление нового». Новый, как уверяли, мир возникал на глазах в нескончаемом многообразии: ракеты и плотины, почины и движения, открытия и победы возникали и росли, как грибы после дождя. Наконец объявили, что возник даже новый человек. И вот тут-то вышла осечка. Именно один из новых в какой-то упущенный историей момент придал оптимистическому слову прямо противоположное значение, раздраженно одернут собрата по новому обществу: не возникай! Дескать, незачем, не нужно, хватит. Сказал и был услышан и понят. Так вдохновляющее слово-лозунг в одночасье превратилось в умоляющий призыв смертельно уставших под камнепадом бесконечных возникновений людей. Новое стало не вдохновлять, а настораживать, теперь от него ждали только новых хлопот и осложнений, будь то грядущая реформа ценообразования или неожиданный телефонный звонок.

«И зачем все возникло!» — подумал Саша о «находках» последних дней, и светлые миражи затянулись темными тучами. Он никак не мог решить, что же делать — плыть дальше, вручив судьбу Лете, или взбунтоваться и поднять на судне пиратский флаг! Поэтому неожиданный звонок — в дверь, а не по телефону — вызвал раздражение: «Ну кто там еще возник?» Вопрос был риторическим. «Вычислить» пришельца Саша все равно не смог бы, настолько не ожидал он увидеть этого человека. Да, и увидев, не узнал. Внешность посетителя ничего ему не сказала.

— Что вам? — спросил он недружелюбно.

— Не узнали, конечно? — откликнулся тот тихо.

— Извините.

— Ничего. Я предполагал. Можно мне войти?

Перед Пашковым стоял бродяга, иначе не назовешь. Но вызывал он не опасение, а скорее жалость, до того изношенным выглядел и слабым.

Саша жестом пригласил незнакомца в комнату.

Человек вошел и, оглядевшись, неуверенно покосился на кресло, будто опасаясь, что сесть ему не предложат.

Эта робость устыдила Александра Дмитриевича.

— Садитесь.

— Спасибо. Но я хочу, чтобы вы меня узнали.

— Погодите…

В движениях, в интонации, в голосе гостя слышалось определенно знакомое. «Но кто же он, черт возьми?»

— Федор я… Помните, мы вместе работали?

Пашкову потребовалось установить полный самоконтроль, чтобы не выдать своих чувств…

Этот Федор ничего общего не имел не только с тем, молодым, модным, щеголеватым, каким предстал перед Сашей впервые, когда их познакомил режиссер в номере гостиницы накануне съемок, но и с Федором, каким он был в «Юпитере», в последнюю их встречу. В гостинице он напоминал Христа периода первой проповеди в Назарете, в «Юпитере» — Христа осужденного, теперь его невозможно было сравнить даже с Христом, снятым с креста. Впрочем, сравнение с богочеловеком было нелепым, перед Сашей стояла развалина человеческая, с лицом, обрамленным редкой тусклой растительностью и обтянутым желтоватой, собранной в морщины кожей. Под стать была и одежда, латка на латке, джинсы с бахромой.

— Здравствуйте, — сказал Саша и, переведя дух, протянул и пожал вялую, холодную и влажную руку Федора, которую, припомнилось, ощущал когда-то как сильную, изящную и всегда горячую.

— Да садитесь же вы.

Федор наклонил голову в знак благодарности и сел.

— Скажу сразу, я рассчитываю на некоторую помощь, но ограниченную и временную…

«Денег будет просить… А у меня нету».

Федор остановился и посмотрел на Александра Дмитриевича, стараясь прочитать его мысли.

— Нет, я не собираюсь вас разжалобить и выпросить денег. У меня есть немного денег. Правда, очень немного, но потребности мои еще меньше. Собственно, я могу вполне питаться хлебом и водой.

— Что вы!

— Да, могу, — заверил Федор.

«А не тронулся ли он?» — подумал Саша.

— Нет, — откликнулся Федор, снова угадав мысль, и пояснил: — Не удивляйтесь, я не ясновидящий, но я хорошо знаю, как меня воспринимают. Да, я на дне, но не подонок.

— Я и сам не наверху, — заметил Саша, смутившись.

— Я знаю. Иначе бы к вам не пришел. Благополучные для меня давно за кругом. Хотя у вас, надеюсь, лучше положение, чем мое, но, может быть, и хуже…

— Сейчас у всех хуже. Так, во всяком случае, уверяют.

— Вы не совсем поняли. Я поясню. Я не идиот, чтобы считать свои муки лучшими в мире. Чиновник умер от страха только потому, что чихнул на лысину начальника. Универсальной шкалы страданий не существует, каждый страдает в одиночку. Но ваше положение лучше, потому что вы переживаете муку собственную. Мне на себя наплевать. Лично на себя. Понимаете?

— Говорите, — попросил Саша, не совсем понимая.

— Я хочу покороче. Или вы поймете сразу, или не поймете вообще. Здесь слова ничего не поясняют. Если вы подготовлены внутренне, вы поймете. Если нет — значит, нет.

— Я попытаюсь, — согласился Пашков, присаживаясь на диван.

— Хорошо. Меня не устраивает жизнь. Не моя, я уже сказал. С моей, сами видите, все ясно. Но жизнь вообще, собственное ее устройство. Понимаете? Вернее, чувствуете? Понять умом это нельзя. Что для вас жизнь? Окружающий шабаш или боль вашей нервной ткани? Еще короче. Вам дадут миллион, о вас будут писать и показывать по телевидению. Вам поставят памятник. Вас это устроит?

Саша согнул и разогнул пальцы, хрустнув суставами.

Федор смотрел прямо, глаза его были широко открыты. Вначале Саша их просто не заметил, подавленный общим обликом нежданного гостя. Да и Федор в первом смущении отводил взгляд. Теперь он смотрел открыто, большими, поблекшими, в темных кругах глазами, в которых прошлое художническое удивление миром сменилось горьким недоумением — ну почему вы все не видите того, что открылось мне?

— Я не знаю, — сказал Пашков. — Я не думал о миллионе и памятнике.

— Это неправда.

— Меня бы устроили тысяч десять и членство в творческом союзе.

— Ого! Ваши дела, оказывается, хуже, чем я думал.

— Значит, есть все-таки шкала?

— Слава Богу, у вас еще сохранилось чувство юмора. Это хорошо. А то я испугался. Значит, вы понимаете, что, если бы вас приняли в союз и дали десять тысяч, вы бы неминуемо превратились в завистника, интригана и негодяя?

Саша улыбнулся.

— Вряд ли. На интриги тоже талант требуется.

— Верно. Я почти получил ответ на свой вопрос. Вы еще человек окружающей среды. Вы не замечали, как люди проболтались, введя этот дурацкий термин? Чисто по Фрейду, который считал, что случайных оговорок не бывает. Окружающая среда! Как точно — окружающая! — вроде сферы, в центре которой — ты. А вокруг елочные игрушки, новогодние конфетки, и все хочется сорвать и съесть. Берегите эту среду, детки, не дай Бог она вылетит в озоновую дыру, что станете хватать? Как ведь проговорились узники планеты, а?

— Разве вас ничто не окружает?

— Нет. Мне противна эта экологическая камера, где каждый борется за миску баланды. Я частица космоса и не приемлю земной жизни. Когда я ощущаю боль, мне больно, когда она притупляется — мне стыдно. Вы понимаете меня? Я хочу, чтобы вы поняли хотя бы на десять процентов. Больше, собственно, и не нужно.

— А что же нужно? Вы говорили о помощи.

— Это вас не затруднит, я сказал. Мне мало надо.

— Вы насчет хлеба и воды? Давайте-ка поедим, кстати.

— Это лишнее.

— Лишнего, к сожалению, ничего нет. Даже выпить нечего.

Федор повел головой:

— Я не пью, я лечился.

— И выздоровели?

— Да, я не пью.

— Ну, тогда чай. Дрянной, правда.

— Если плохой заварить покрепче, можно пить.

— Хорошо. Есть яйца, картошка в мундирах, но вчерашняя.

— Нет, спасибо.

— Баночка шпротов есть.

— Я вижу, вам хочется меня накормить. Я это понимаю. Я как снег на голову и плету непонятное, вам хочется чем-то отвлекать себя, так вам легче. Хорошо. Откройте шпроты. Я раньше любил макать хлеб в масло. Больше мне ничего не нужно. Еда притупляет мысль, вы замечали? Пойдемте на кухню, если вам так удобнее.

На кухне он замолчал на время, сидел, ссутулившись, на табурете и ел хлеб небольшими кусочками, опуская его в масло, налитое из открытой банки в блюдце.

— Спасибо за пиршество. Но я о другом хотел просить. Моя жена умерла. Или вы ничего не знаете?

— Я слышал про автокатастрофу. Это давно случилось?

— Она прожила десять лет. Но рассказывать подробно трудно и бесполезно. Простое труднодоступно. Даже гению. «Какое жалкое коварство полуживого забавлять, ему подушки поправлять, печально подносить лекарства, вздыхать и думать про себя, когда же черт возьмет тебя». Слышали, конечно, тысячу раз и пропускали мимо ушей. Я тоже. Раньше. А теперь каждое слово осмыслил. Гений-то писал понаслышке. Разве бывают полуживые? Бывают или живые, или неживые. Даже я еще живой. Видите, мне нравится хлеб с оливковым маслом, хотя могу и обойтись. А беспомощный жив вдвойне, потому что страдает больше… Да разве несчастного человека забавляют? Нет, не то совсем. И подушками не обойдешься. Ну, тут благополучным представляется судно, ночной горшок… Хотя судно — чепуха. К этому как раз привыкнуть можно. А знаете, к чему нельзя привыкнуть? Вот когда она на тебя смотрит и не судно просит и не лекарство, а просит, да еще не осмеливаясь высказать эту мольбу, потому что это не та просьба, когда червонец одолжить до получки требуется, тут другое совсем. Молит посидеть рядом, хотя и не надеется, что ты сядешь и посидишь просто так, без прямой какой-то надобности, просто посидишь… И вот это труднее всего. Потому что лекарство дать — это действие, сумма движений, напряжений, а сидеть — состояние. И вот тут-то гений и взял реванш за пошлость. Тут он в точку, потому что сидеть и не думать, когда же черт возьмет тебя, невозможно. Вот это вы понимаете?

Саша подумал.

— Я не имею права, наверно…

— Спасибо. Я тоже. Я злоупотребляю…

— Нет.

— Нет? Тогда остановите, если невмоготу станет… Вы, конечно, спросите, неужели было невозможно ничего сделать? В самом свинском, жестоком смысле? Разойтись, сбежать, сдать в какое-нибудь заведение, гарантирующее ускоренную смерть существа, для которого в жизни осталось одно ожидание смерти? Короче, перешагнуть! Сказать — а что я могу сделать? Спасти не могу, а сам рядом погибаю. Ведь мне будущее сулили. И я, между прочим, имел десять тысяч и членом союза был… Что же разумнее — приковать себя и разделить участь обреченного человека или перешагнуть и, как мы ужасно говорим, приносить пользу людям? Ах, как мы говорить умеем, ах, какие слова выучили. Окружающая среда, польза людям! Да разве есть хоть один человек, который живет лишь для пользы людей, даже ближайших? Нет таких, нету! Мы ее по необходимости приносим. По остаточному принципу. Разве вы не думали об этом?

— Думал.

— Ага, это хорошо. Откровенная мысль — вот единственное очищение. Это приближение к истине. Мы все живем для себя. Даже Христос. Вы помните, как он закричал перед смертью Богу: за что, за что? Это же он в самый последний миг осознал, что род людской спасал не ради нас, а потому, что ему это прежде всего самому требовалось и нравилось. Ходил со свитой апостолов, учил, и гордился, и презирал недоучек фарисеев, собственным умом наслаждаясь. Они к нему, недалекие провинциальные хитрецы, с динарием, а он — да отдайте его, дураки, своему кесарю! Скажет и доволен, а спасение — это уже побочный продукт. Все наши добрые дела — побочный продукт. Остаток оттого, что себе берем, даже когда отдаем. Конечно, каждый по-разному оставляет, но не от него это зависит. И мера добра, и мера зла не нами определена.

Он отломил худыми пальцами тонкую корочку и тщательно провел ею по блюдцу, выбирая невидимые остатки масла.

— Подлейте еще, — предложил Александр Дмитриевич, которому больше хотелось выпить, чем есть.

— Достаточно.

Федор подержал в руках корку, как бы раздумывая, съесть ее или нет. Решил съесть и положил в рот. Потом усмехнулся.

— Меня, знаете, превозносили, шептались — чуть ли не святой, такой подвиг! Такое самопожертвование.

— Не так?

— Чепуха. Иначе не смог. Духу не хватило переступить. Думаете, добро всегда сила? Дудки. Замкнулся я, заклинился. Моя ведь вина. Я за руль сел, а машину водил плохо. По такой трассе, в такую погоду… За это нужно было расплатиться с женой, не с кесарем. Тут динарием не отделаешься. Считайте сами — я ее убил прежде времени, ребенка ее убил и мужа лишил. Всего лишил… Вы, наверное, насчет мужа не поняли?

— Не совсем.

— Сейчас поясню. Это тоже просто. Ведь как получилось? Почему я ее домой взял? Почему не отказался, не пристроил куда? Вот тут до конца и сам не знаю. Конечно, совесть — казнился, конечно, любили же мы друг друга, хотя изменял… Но, наверно — и это страшнее, — перед другими хотел показаться лучше, чем был. Тщеславие сработало. Но самое страшное… Я об этом никому не говорил, но вам скажу, потому что теперь кончилось, и я даже не пью, а когда перестаешь пить, иначе все видится. Нет, не думайте, что человек умнеет. Это ерунда. Все в природе в балансе. Где что прибавится, там и убавится… Но какая-то, знаете, новая четкость видения появляется, странно схожая с прежней пьяной нечеткостью. Антимир какой-то, Зазеркалье. Пьяному-то часто кажется, что он умен и смел; вот и тут, но навыворот, так что иногда не понимаешь, трезв ты или снова пьян. Сейчас, например, разве я трезвые речи веду?.. Но не в этом сейчас дело. Короче, я ее взял из больницы, потому что врачи сказали, что она скоро умрет.

Последние слова Федор произнес подчеркнуто и посмотрел на Сашу.

Тот молчал.

Федор добавил тихо:

— Так и было. Если бы мне сказали, что десять лет… Я бы, возможно, повесился, но такую ношу не взял бы на плечи. Понимаете?

Саша попросил:

— Не спрашивайте, понимаю ли я. Что-то понимаю, конечно, но, если я все время буду повторять — понимаю, понимаю, вы мне верить перестанете.

— Верно. Значит, понимаете. Только не думайте, что все десять лет я об одной веревке мечтал. Нет. Тут переплелось… С одной стороны, я суть увидел, увидел, что благополучные, хотя они и в большинстве, и вроде бы жизнь организуют и направляют, на самом деле слепее котят. Это парадоксально, но именно они случайны, благополучные. Это какая-то абсурдная всемирная лотерея, в которой выигрывает большинство. Хотя что выигрывает? Фальшивые купоны.

— Ну, не скажите! — возразил Пашков. — Бывают и самые натуральные… На крупную сумму.

Федор болезненно сморщился.

— Значит, этого не понимаете. Это трудно, конечно. Еще надеетесь? На «Спортлото»? «Спринт»? А вы заметили, что эти билеты в подземных переходах прижились?

— Их и в самолетах продают, под небесами.

— Правда? Я не летал давно. Но все равно, в подземельях типичнее. Вот тебе тоннель, спешишь меж грязных стен, с потолка капает, лампочки тусклые, лица серые, и все хотят счастья. Я это так вижу. Но это к слову…

Чем больше я был с ней рядом, тем больше постигал хрупкость живого. Знаете, перед тем как выехать, у нас произошло… Она уже одета была в пальто, в прихожей перед зеркалом, нагнулась сапоги застегнуть, нога открылась, и меня вдруг захлестнуло. Схватил ее в охапку. Она отбивается: «С ума сошел! Я одета, помнешь, размажешь!» А я распалился. Смешно. Пальто с нее стащил, на пол бросил и ее на пальто… Когда успокоились, она говорит: «Ну какой же ты дурак… Изнасиловал женщину. Измял. Теперь снова собираться. Время потеряли». А я: «Жалеешь?» — «Нет». И так прижалась ко мне, и я вижу руку и грудь… Красиво. Я ведь художник. Я всегда любил в женщине красоту, какую-то неожиданную позу, движение, линию… И я подумал, какая она красивая… А это в последний раз было… А потом катастрофа, дисгармония, смерть красоты, швы, потом пролежни, худая грудь на тонких ребрах. Понимаете? Что мне «Спринт»?.. Я понял: есть только жизнь и смерть, а остальное и не нужно. Мне не нужно…

Федор вдруг сделал резкий жест, будто прерывая себя.

— Нет! Это я вам сейчас говорю. И вру! Потому что я не только мучился. Я жил в двух измерениях. Да, представьте себе! И страдания, и ночные бдения, но и безумия ночные… Я говорил, что я ее и мужа лишил. Да. Потому что изменял… Конечно, на первый взгляд абсурд. Как можно изменять человеку, который… Но это на первый взгляд, на взгляд «окружающей среды», недоумков благополучных. А если вдуматься, получается измена двойная. Ведь когда ты живой и здоровой жене изменяешь, то всегда мыслишка утешающая присутствует: а она? Она тоже может, а возможно, давно тебя опередила, а если и нет, то может… Короче, тут какое-то развратное равноправие. А вот если она не может, то ты подлинно изменяешь. Это понятно?

— Я не думал о таком.

— И правильно делали. Зачем о таком! Об этом лучше, как все. Даже она сама мне говорила: «Найди себе женщину…» И все считали, что я имею право и даже вроде мне полагается. За верность компенсация изменой полагается! Вот научились мыслеблудию! И я с собой хитрил: мол, отдушина нужна, чтобы силы поддерживать. Вроде в чужую постель лезу ради нее же, умирающей… Впрочем, что значит «лезу»? Женщины сами шли. И тут абсурд. Это были по всем меркам хорошие, даже замечательные женщины. Они жалели меня. Ни одна не покусилась, не намекнула: брось ее, давай со мной жить… Нет, не заикнулась ни одна. Но вот что умирающего грабят, что за счет беды меня осчастливливают, тоже ни одна не подумала… Тут тупик. Тут тогда только можно понять, если все боли к тебе сошлись, если самой жизни ужаснешься, а не ценам на рынке.

Федор вздохнул глубоко, заговорил чуть спокойнее:

— Я на вас набросился… Я понимаю. Это мне говорить нужно, а не вам слушать. Но уже немного. Ведь все конец имеет. И моя страшная жизнь кончилась. И увидел я, что не святой я был — так меня одна любившая называла, — а просто жертва автокатастрофы, ничтожный кусочек всемирной живой ткани, которому больше не нужно биться, пульсировать. Только вот стонать еще могу. Почему вам? О вас у меня впечатление осталось хорошее, хотя, конечно, картина, что мы тогда склепали, дерьмо. Все мы тогда суетились, все по десять тысяч хотели и больше. Тут уж ничего не поделаешь. Но я чувствовал, вы что-то за душой имели. Мне вас жалко было, когда вас резанули. Помните, в «Юпитере»? Я помню. Я тогда в отчаянии был, не привык еще к отчаянию. Ваши беды мне пустяком казались, а вот жалко было. Почему-то жалко. Хотя естественнее позлорадствовать было. Я тону, пусть и вам достанется. Так формальная логика обязывала, но жалко… И хорошо, что пожалел я вас тогда. Теперь мне перед вами не стыдно… Это важно. Понимаете?

Саша кивнул.

— Ну, вот и конец излияниям. Теперь совсем коротко. Когда умерла она, было у меня облегчение. И даже иллюзии появились. Кончились ее страдания, я свой долг выполнил, сам еще не старый… Глупо, правда? Взгляните на меня. Это я и есть, Господи! Но трудно все осознаешь. Короче, похоронил и возомнил… Смешно. Из святого в возрожденного вздумал переквалифицироваться. Словом, возродиться для новой жизни. Ох, как мы ее любим, новую! Как готовы из старой выскочить, будто змея из кожи. Но кожа-то не та. Проросла с кровью. Не сбросишь. И я не сбросил, понятно. Хотя взялся сначала на полном серьезе. Пошел от пьянства лечиться. И представьте себе, как доктора говорили, проявил незаурядную силу воли. Все стерпел… А впрочем, вру, не было воли. Срок пришел, свою бочку выпил. Пил-то без устали. Помните, кажется, Александр Третий кому-то телеграфировал: пора бы и кончить. Вот и мне просигналило — пора! А меня снова в пример поставили… алкашам. Смех.

Он часто повторял это слово, но даже не улыбнулся ни разу.

— И тут неожиданное случилось… Ну, как вам сказать? Если примитивно, я увидел мир трезвыми глазами. Но не рассудочными, обывательски лживыми, ищущими самообмана, а теми, что я говорил, в которых трезвая четкость с пьяным бесстрашием соединилась. Короче, навел взгляд на резкость. А это страшно, Саша. Лучше размытое изображение видеть. Десять лет существовал я в мире размытом. В разных измерениях, и каждое только ощущал, потому что вглядеться невозможно было, иначе с ума сойдешь. О чем можно думать, если сейчас умирающую, неподвижную теплой губкой обмываешь, а потом к живой бежишь и совсем другое тело жизнью дышит. Так и мечешься — то лекарство в рюмку, то водку в стакан, а во сне все перемешивается, спутывается… Ну, сны мои такой сюр, что лучше их не касаться… Яви достаточно. На явь я взглянуть осмелился, когда из меня алкоголь вывели и шлаки. Дурацкое слово, правда? Мартеновские печи представляются. Горят и день и ночь. Сталь и шлак. Но когда шлак вывели, стали-то и не оказалось. Остался один очистившийся, обнажившийся мозг, с которого черепную крышку сорвали. А мозгу без крышки нельзя. Он же способен работать только в коробке, в темноте, в бункере. Там он, как в сейфе, наши тайны бережет темные. И от чужих бережет, и от нас самих. Что мы без тайны? Голый среди волков. Наги и беззащитны. Человек-то не столько узнать, сколько скрыть в жизни старается. Чем больше скрыл, тем сильнее. И неизвестно еще, от кого скрыть важнее — от людей или от себя. Я убежден, главная сила в самообмане.

А тут откинулась черепная крышка, я заглянул внутрь и сначала отпрянул. Потому что это был приговор. Понимаете?

— Вы не усложняете, Федор?

— Не понимаете. Слава Богу. Зачем заглядывать в преисподнюю?

— Что же вас там ужаснуло?

— Мне суть открылась. Суть того, что сути нет, — произнес он почти торжественно.

Пашков был разочарован. «Неужели человек не способен постичь ничего более значительного, чем бессмыслица бытия?.. — И тут же одернул себя. — А чего ты ждал от этого спившегося страдальца с очевидно поврежденной психикой?» И сказал мягко:

— Многие разочаровываются в мире, в котором мы живем.

Федор дернул головой:

— Вот так все! Охотно готовы признать несовершенство мира, чтобы возвысить себя. Вот она, сила самообмана! Трагедия мира льстит себялюбию. Нет, Саша, нет. Напрягитесь и сделайте шаг вперед. Наклонитесь над бездной и не закрывайте в страхе глаза.

— Наверное, я не смогу. Скажите сами, что там?

— Там главное. Уродство мира — всего лишь отражение нашего собственного ничтожества. Проекция крошечных монстров на широкоформатный экран. Но, чтобы не видеть себя там, достаточно закрыть глаза.

— Или отвернуться…

— Вот! Вот! Обезьянье решение. Вы уж извините меня, Саша, но я миновал эту стадию. Я предпочитаю самообману самоуничтожение.

— Это вы серьезно?

— Не беспокойтесь. Вам я жизнь не усложню. Мне бы у вас пару дней перебиться. У меня странное последнее желание. Помогите мне!

— Если вы хотите послать мена в хозмаг за веревкой, я не согласен.

— Нет. Я же сказал. В хозмаг я сам. Но сначала мне нужно повидать женщину. Одну женщину.

Пашков понял и подумал, с досадой глядя на Федора: «Зачем она ему? Особенно, если решился… А если все это пустые слова опустившегося слабовольного человека, который говорит о пропасти, а в душе надеется на пристань, на тепло и мечтает веревку не на шею натянуть, а сушить на ней выстиранное белье? Этого ей еще не хватало!..»

— Вы хотите встретиться с Верой?

У Федора тиком вздернуло щеку.

— Вы… знаете?

— Знаю.

— Она вам сказала?

Александр Дмитриевич мог бы сослаться на разговор в «Юпитере», но не стал хитрить.

— Она.

Показалось, что слово в самом деле упало на беззащитные клетки обнаженного мозга. Федор скорчился, болезненно пожал плечами, лицо нервически задвигалось. Когда он рассказывал о себе, то выглядел почти нормальным. Больные, но убежденные глаза скрадывали противоречия сбивчивых слов, вызывали если и не понимание, то желание понять, чувство соболезнования и сопереживания. Теперь глаза потухли, опустились, зато тело пришло в неуправляемое движение.

Наконец он несколько овладел собой и произнес, напрягаясь:

— У вас что-то было, да?

Хотя Александр Дмитриевич ждал этого вопроса, однако он и сам не знал, было что-то или не было, или есть и сейчас.

— Я старался быть ей полезен. Ей ведь трудно пришлось.

— Да, она писала, писала…

— А вы не могли ей помочь, теперь я понимаю.

— Она не просила помощи.

Пашков пожал плечами.

— Конечно, не просила. Она же знала ваше положение.

Федор поднял глаза и снова заговорил уверенно, повторил:

— Она ничего не просила. Она даже запретила мне ее видеть. Я и сейчас приехал без ее разрешения. Но мне это необходимо. Я же говорил… У меня были женщины. Но они отнимали. Жалели и отнимали. И это было мародерство. А она никогда ничего не хотела от меня.

— Даже для девочки?

— Девочка? Какая девочка? Я о Вере…

— А я о твоей дочке.

Неожиданно для себя Александр Дмитриевич перешел на «ты», хотя всегда избегал панибратства, легко маскирующего подлинные отношения между людьми.

На этот раз Федор не дернулся, наоборот, замер, сжался весь, даже куртка на плечах обвисла.

И Пашков сразу и несомненно понял, что он не знал. Не знал, не догадывался и не предполагал никогда.

Тихо и коротко Саша спросил:

— Не знал?

Федор молчал.

— Прости, — сказал Александр Дмитриевич.

— Я не знал.

— Я вижу. Не представлял себе. Прости. Я не должен был тебе говорить. Не имел права. Раз она не сказала, я не имел права.

Он чувствовал себя скверно. «Опять дурак!.. Как теперь поведет себя Федор?»

Тот выпрямился немного.

— Значит, есть дочка?

— Есть.

— А я?

После полубезумного монолога Федора Саша принял было вопрос за риторический, вроде пресловутого мальчика, был ли он. Но Федор всего лишь уточнил смысл услышанного.

— А я? Я есть… для нее? Что она обо мне знает?

Пашков подумал и решил сказать правду:

— Ничего.

Федор покорно опустил голову.

— Да… понимаю, так всегда делают. А что же еще? Папа покинул нас, и не стоит о нем говорить. Что ж, заслужил.

— Нет, не покинул.

— А где же я?

— Ты умер.

И тут он надрывно захохотал, приговаривая сквозь полуистерический смех:

— Меня опередили… Ха-ха-ха!.. Опередили. Я умер раньше, чем решился сам… Меня опередили!

Прервался Федор так же неожиданно, как и расхохотался. Умолк и снова сник.

— Может быть, лучше лечь спать? Я утомил вас, Саша. Раскладушка найдется?

— Да, конечно, да, — обрадовался Пашков. — И ты устал.

Александр Дмитриевич втащил в комнату старую раскладушку, покачал ее, поставил на пол — держится ли? И хотя кое-где пообрывались пружинки, соединявшие брезент с алюминиевым каркасом, тщедушного Федора койка должна была выдержать вместе с матрацем и свалявшейся подушкой.

Оба легли, и оба долго не спали. Каждый знал, что другой не спит, но не трогали друг друга, пока совсем поздно наконец не заснули. Александру Дмитриевичу приснился страшноватый полусон, какие возникают под свежими и тяжелыми впечатлениям только что пережитого. Снилось, что Федор встал и ищет выключатель, чтобы войти в туалет, а он говорит ему, где искать, и свет в прихожей зажигается, и в тусклом свете лампочки, заключенной в пыльный светильник, он вдруг видит, что у Федора в самом деле нет крышки черепной коробки и мозг опален, но самого мозга не увидел, а испугался, что тот простудиться может… Вот так глупо мерещилось, потому что был это даже не сон, Федор действительно вставал и зажигал свет, а тень от светильника падала на верхнюю часть головы…

Завтракали яичницей с колбасой.

Федор выглядел отдохнувшим и говорил почти спокойно, рассматривая что-то на пожелтевшей клеенке, которой когда-то Саша с женой обклеили стены на кухне. Тогда клеенка была светло-голубая, с веселенькими гирляндами цветочков, и они приглашали друзей и соседей, хвалились, как нарядно и жизнерадостно…

— Я вчера много наговорил.

— Наверное, нужно было выговориться.

— Нет, зря. Каждый не только умирает, но и болтает в одиночку, сказано же про глас вопиющего в пустыне.

— Считаешь, я ничего не понял?

Федор развел руками.

— Кто же это знает? Вот говорят, что понимают теорию относительности. Думаю, врут или каждый по-своему понимает. Так и любое слово. Оно же ложь, если изречено… Но я хочу правду. Ты уж не суди, — перешел на «ты» и Федор. — Я, видимо, не люблю детей. Не знаю почему. Или урод… Ну что такое дети? Просто маленькие взрослые. То есть будущие и негодяи, и взяточники.

— А если подвижники, герои, таланты?

Федор сморщился, но не до судороги.

— Ну, как ты это… зашорен. Газеты читаешь, да? О милосердии?

— В газетах о многом пишут.

— Ха… Та же ложь, только с противоположным знаком. Или, если хочешь, раньше знали, что врут, а теперь думают, что не врут, вот и вся разница. Неизвестно, что лучше. Нет, я газет, слава Богу, не читаю. Отвык, как от водки… так хорошо. Зачем чужим умом жить? Свой бы осмыслить… Нет, я не изверг, я понимаю, что не только негодяи растут, но и страдальцы… Конечно, я не ожидал вчера. Но у меня не о дочке первая мысль возникла, а о Вере, ей же гораздо хуже пришлось, чем я думал. Значит, еще раз виноват. Значит, правильно я себя вижу. Суд идет, Саша. Трибунал, тройка, без адвоката. Нужно привести в соответствие… это противоречие. Раз умер, пора стать мертвым. Логично и справедливо. Зачем ребенку живой труп? Но Веру я должен увидеть.

«Его не отговоришь», — подумал Пашков, но спросил все-таки: — Зачем?

— Только успеть… Ну, на улице, например. Я и подходить не буду. Игра давно проиграна.

— Чем я тебе могу помочь?

— Помоги. В музей я не пойду. Может узнать, у женщин цепкая память. Караулить на улице невозможно, при моем-то виде… Ты не собираешься с ней куда-нибудь?

— Мы вместе никуда не ходим. Но я придумаю.

— Придумай. Чем раньше, тем лучше.

— Ну, не спеши.

— Зачем же я тебя обременять буду? Я быстро надоедаю. Да и мне люди надоедают. Извини. И срок мой вышел.

Александр Дмитриевич и сам не мечтал поселить у себя Федора. Но и отделаться от него поскорее не мог. Видел, что тот в самом деле задумал покончить… «Как помешать? Оттянуть хотя бы…» И тут пришла мысль.

— Слушай, у меня есть идея. По-моему, она тебе подойдет. Домик один на берегу пустует. Под моей опекой.

— Что за домик?

— Почти дача. Ты мог бы пожить там немного. Никого не обременяя. Погрелся бы на солнце. Может, и самочувствие…

Федор приподнял руку, повел пальцами.

— Не надо.

— Дело хозяйское. Но мне нужно время.

— Это далеко?

— В городе. Поедем, посмотрим, а?

— Когда?

— Сейчас…

Согласился Федор с недоверием, но, спустившись с горы на берег, изменил настроение.

— Тут что-то есть, — сказал он, войдя во двор. — Не пойму. Что-то тревожное и грустное. Старый дом подчеркивает временность этих коробок на склоне. Мне здесь по душе.

Но жить в доме отказался наотрез.

— Не хочу. Это много для меня. Я боюсь пустых комнат. Лучше я буду ночевать в сарае.

— Там верстак, инструменты.

— Отлично, это мне нравится. А стружками пахнет? И столярным клеем? Мне нравится.

— Вольному воля… Вон там тропинка к магазину.

Федор вдруг перебил:

— Значит, девочка считает, что я умер? Интересно. Помню, была американская картина «Вестерн». Хорошая картина. Там прерии, естественно, индейцы и дилижанс с людьми, который должен проехать через опасную территорию. Ну, обычная ситуация. Наши потом с этой картины «Огненные версты» слямзили. А в этом дилижансе девушка и попутчик, опустившийся человек. Она не знает, кто он. Она рассказывает о своем брате и говорит: «Мой покойный брат». Она думала, что того уже нет. А потом, конечно, индейцы нападают. Стрельба, «кольты», луки и стрелы, все на высшем уровне. Это они умеют. И стрела в попутчика. Кажется, в грудь. Короче, насмерть. У них заблудшие всегда погибают. Не перековываются, как у нас. Но перед смертью что-нибудь произносят… Ну и этот тоже. Прежде чем умереть, говорит: «Вот теперь вы можете сказать — «Мой покойный брат». Здорово! Не хнычет, просто констатирует. Теперь уже можно сказать — «покойный», а раньше ныло преждевременно… Вот про меня сегодня еще преждевременно, но скоро.

— Оставь, Федор.

— Хорошо. Скажи, пожалуйста, зачем тут колодец?

— Хозяин был основательный мужик. Не доверял коммунальным услугам.

— Там и вода, наверно, лучше, чем водопроводная.

— Не знаю, не пил.

— Давай попробуем. Где взять ведро?

— В сарае. Пошли, кстати, освоишься на местности.

Саша нашел в связке, оставленной еще Фросей, нужный ключ и отпер двери сарая. Стружками в самом деле попахивало, но, в общем, воздух был тяжелый, жаркий. Пашков подпер дверь камнем, чтобы освежить будущее Федорово жилье. Вместе с воздухом и сарай проник и свет. Луч висевшего над рекой солнца остановился на прислоненной к стене картине. Это и было любимое полотно Захара, шокировавшее Фросю, которая, как и думал Саша, выставила его из дома.

Федор уставился на картину.

— Я буду ночевать в Эрмитаже?

Неизвестный художник запечатлел в щедрых, хотя и потемневших от времени красках свое видение похищения сабинянок. Мускулистые древнеримские мужики, опоясанные мечами, со зверски-сладострастными бородатыми физиономиями с воодушевлением тащили довольно жирных голых женщин. Те, в рамках приличий, оказывали слабое сопротивление.

Впервые Федор оживился.

— Какая прелесть! Я обожаю кич! Искусство неразвитого вкуса — младенчество души. Уверен, что автор был добр и застенчив, особенно с женщинами. В картине он воплотил дерзкие мечты робкого человека. Как его вдохновляли пышные груди! Сколько волнений принесла эта толстая нога. Ведь он обладал ею, мог написать еще толще, но не позволила природная робость. Спасибо, Саша! Я буду любоваться этим шедевром… пока позволит время. Где же ведро?

Они вышли с чистым ведром, и Федор прикрепил его карабином к ржавой цепи.

— Ну вот… Поехали.

Он начал опускать ведро, но не так, как делают умелые селяне, опустив ручку и притормаживая рукой ворот, а по-городскому раскручивая рукоятку, и ведро легло на поверхность, почти не зачерпнув воды. Пришлось несколько раз подергать цепь, пока оно не наполнилось. Федор начал поднимать ведро медленно, с заметным усилием.

— Давай помогу.

— Не нужно, я сам…

Или сил не хватило, или сноровки подхватить ведро вовремя, но оно вдруг дернулось, будто живое, вырвалось из слабых рук Федора и стремительно помчалось вниз.

— Ах! — вскрикнул Саша.

Федор, однако, успел отскочить и замер, глядя с пристальным вниманием на вращающийся ворот и мелькавшую перед глазами рукоятку.

— Слава Богу, смерть всегда с нами рядом, — сказал он.


Мазин решил не звонить Пашкову предварительно, хотя вовсе не стремился застать Александра Дмитриевича врасплох. Напротив, не хотел сеять тревогу. По телефону пришлось бы неизбежно недоговаривать, комкать информацию, а Пашков, насколько Мазин помнил, был человеком нервным и мнительным, милицейский звонок только испортил бы ему настроение раньше времени. И Мазин отправился без предупреждения, в надежде, что непосредственный разговор с глазу на глаз даст возможность спокойнее разобраться в сути дела.

Впрочем, предмет разговора Игорь Николаевич представлял пока смутно, не исключая и «напрасные хлопоты». По сути, ему вспомнился случай из его давней практики: неожиданная смерть подававшего большие надежды биолога Антона Тихомирова. Труп нашли на асфальте под окном высотного дома. Все говорило о несчастном случае, но умудренный шеф предоставил тогда Мазину отпуск, чтобы тот покопался самостоятельно в обстоятельствах смерти. Дед понимал, что работа пойдет на пользу молодому сотруднику. Так и получилось. Мазин нашел виновника несчастья — самого Тихомирова, который оказался нечистоплотным карьеристом, — и хотя ничуть не поднял процент раскрываемости, для себя открыл многое, в частности и то, насколько истина может не совпадать с, казалось бы, неоспоримой очевидностью.

Тогда Мазин шел на подъем, жадно накапливал опыт, впереди так много предстояло сделать. И он делал, но вот пробил срок, и, вспоминая сегодня давний случай, Игорь Николаевич находил невольно между тем и нынешним своим отпуском чаручающую аналогию. История, как известно, повторяется дважды, и Мазин не исключал, что трагедия одаренного Тихомирова обернется на исходе его карьеры нелепым фарсом, случайной смертью давно уже внутренне погибшего, никому не нужного, опустившегося бродяги. Думая так, он едва не поддался соблазну проехать мимо дома, в котором жил Пашков, но сработал внутренний тормоз, и Мазин остановил машину.

Александр Дмитриевич обитал на пятом этаже пресловутой «хрущевки», приземистого темно-кирпичного дома, из тех, что так охотно поносят сегодня, и был доволен своим жильем. Будь оно попрестижнее, жена не оставила бы ему квартиру, разменяла, и ютился бы теперь непрактичный Саша в микрорайоне у черта на куличках, а может быть, и в коммуналке наподобие материнского «замка», дожидаясь по утрам своей очереди у общего туалета. Теперь же у него были две изолированные комнаты, большой тополь, добравшийся ветвями до балкона, тишина над головой, которую он очень ценил, и ни малейшей зависти к обитателям претенциозных башен, что с трепетом ожидают поломки лифта и набирают ночами воду в пожелтевшие ванны.

О таком философском отношении Пашкова к своему жилью Мазин, понятно, не ведал и поэтому подумал невольно, входя в подъезд: «А кинодраматург-то не роскошествует…» Мысль эту подтверждал и почтовый ящик с номером Сашиной квартиры. Ящик был опален и закопчен, краска покоробилась, распахнутая дверца ничем не защищала втиснутые внутрь газеты. Игорь Николаевич решил, что маленькая услуга не повредит доверительному разговору, и захватил почту с собой.

Отшагав восемь маршей, Мазин позвонил и услышал в квартире смутное движение и негромкие голоса. Уверенный в том, что для грабителей жилище его никакой ценности не представляет, Александр Дмитриевич дверь ничем не укреплял и не обивал, поэтому звуки проникали на лестничную площадку довольно отчетливо.

Наконец прозвучал, видимо, не очень обрадованный визитом голос:

— Кто там?

Вопрос был по нынешним временам не напрасным, однако поставил Игоря Николаевича в некоторое затруднение. Выручили газеты.

— Почта у вас безнадзорная.

— А? Что?

Пашков отворил. Выглядел он наскоро одетым и не везде застегнутым.

— Газеты?

Мазин протянул пачку, ощутив среди газет что-то плотное, наверное, внутри было и письмо.

— Спасибо большое. Знаете, это мучение. Мальчишки ломают замки, даже подожгли недавно. Благодарю вас.

Пашков хотел было закрыть дверь, но тут сообразил, что посетитель не сосед и не случайно забрался на верхний этаж.

— Вы… к кому?

— К вам.

Александр Дмитриевич провел рукой по рубашке и застегнул пуговицу на животе.

— Моя фамилии Мазин. Вы как-то приходили ко мне в управление внутренних дел с Валерием Брусковым.

Хозяин удивленно наморщил лоб.

— Внутренних дел?.. Ах, как же! Помню.

— Не очень приятные воспоминания?

— Ничего. Вы, значит, ко мне? Проходите, пожалуйста.

Пашков бросил взгляд назад и отступил в сторону.

— Я, знаете, один живу. Извините, не все в порядке…

— Не беспокойтесь. Я человек привычный, — заверил Мазин, не совсем понимая, что значит «один живу» и как это соотносится с движением в квартире.

— Нет-нет! Не сюда. Сюда, пожалуйста.

Александр Дмитриевич взял Мазина за локоть и провел мимо ближней комнаты в дальнюю. Там было душновато и пыльно. Заметно было, что обитал Пашков в основном не здесь.

— Присаживайтесь.

Саша положил газеты на журнальный столик, неловко смахнул что-то с подлокотника кресла и открыл форточку.

Мазин присел, поглядывая на хозяина. Мнение, зародившееся в подъезде, подтверждалось, процветающим Пашков не выглядел, да и годы уже печать наложили. Однако бросалось в глаза и нечто противоречащее наглядности, некоторая самодовольная взволнованность, вроде легкого опьянения. Мазин сопоставил слова «один живу» с движением в квартире и усмехнулся про себя. Кто-то укрылся в соседней комнате, и нетрудно было предположить, что находилась там женщина. Конечно, Мазина это не обрадовало, готовился-то он к разговору личному, но, судя по тому, как притворил Александр Дмитриевич дверь комнаты, в которой они уединились, можно было надеяться, что дама не появится, а скорее всего покинет квартиру потихоньку. Однако Игорь Николаевич счел необходимым уточнить:

— Я не помешал?

— Что вы! — взмахнул руками Пашков, и Мазин утвердился в предположении, что гостья уйдет.

— Над чем работаете?

Ему хотелось услышать, как захлопнется входная дверь, и он немножко тянул время.

— Спросите что-нибудь полегче.

Мазин засмеялся.

— Рад бы, но у нашего брата вопросы всегда с нагрузкой. Такие уж мы люди или заботы наши такие…

— Неужели вас ко мне какое-то обстоятельство привело?

Вопрос был глупым, ибо ясно же было, что не на чай и не поболтать о том о сем пришел к нему почти незнакомый и занятой человек.

— Простите, сморозил. Говорите, пожалуйста.

И подумал с недоумением: что еще за напасть?

Мазин прислушался, ничего не услышал и решил времени больше не терять.

— Я вам сначала один фотоснимок покажу. Снимок не очень приятный, но отнеситесь к нему спокойно. Это формальность.

И он достал из конверта изображение бомжа, в предсмертной слабости опустившегося на колени у колодца.

— Что это? — не понял сразу Александр Дмитриевич, и вот эта секунда, когда он искренне не понимал, что видит на снимке Федора, и ввела в заблуждение Мазина, потому что в следующий момент он вынужден был обернуться и переключить внимание на фигуру, без стука возникшую на пороге.

— Здравствуйте, — сказала Дарья, почти потупившись.

Да, конечно, в квартире находилась женщина, но представлял Игорь Николаевич ее несколько иначе…

Когда Мазин позвонил, Дарья лежала на животе на Сашином диване и, болтая ногами, смеялась, уткнувшись лицом в подушку.

— Слушай! Ты кто? Рахметов? Спишь на гвоздях! Мамочки! Если я тут с тобой поваляюсь, мне за месяц синяков не отмыть! Бедный мой муженек. Он подумает, что ты меня бьешь… Ха-ха!

А муженек, между прочим, был совсем уже не в Москве, а примчался вслед за супругой и, как уверяла Дарья, исключительно из ревности.

— Отелло по сравнению с ним тихий пенсионер. Ему никакой Яго не нужен, чтобы придушить бедную женщину.

И Александр Дмитриевич смеялся. За последние дни Дарья овладела им полностью, он даже сравнивал себя мысленно с тургеневским Саниным, что «отдался под нога» роковой Марье Николаевне. Но была и разница, Санин был молод, изменил возлюбленной и имел дело с очень покладистым мужем. У Пашкова же все выходило наоборот, и несли его отнюдь не «вешние воды», а осенние, отчего Александр Дмитриевич испытывал гордость, которая и проявлялась в его самодовольной взволнованности, «Еще не вечер», — уверял он себя в эти дни.

Услыхав мазинский звонок, оба переглянулись, и Дарья спросила:

— Кого это принесло?

— Понятия не имею.

— Ладно. Если отшить не сможешь, не расстраивайся, мне все равно пора.

Решили, как и надеялся Мазин, что уйдет она без лишнего шума. Однако упоминание об управлении внутренних дел вызвало у Дарьи сначала любопытство, а потом и ощущение непонятной тревоги. Сказалось ли «женское чутье», или милиция всегда подобное чувство вызывает, Дарья раздумывать не стала, она была скора на решения и, вместо того чтобы закрыть за собой дверь входную, распахнула внутреннюю и вошла в комнату.

Внешне Мазин проявил ровно столько удивления и любопытства, сколько полагалось правилами выработанного за много лет поведения в неожиданной ситуации, но внутренне удивился немало. Дарья была, что называется, в форме в полном смысле слова, одета с той степенью риска, что не переходит грани, но бьет наверняка. Секрет был подброшен немецким журналом, где утверждались две истины — «лиловый цвет — последнее искушение» и «одежда может подчеркивать фигуру, быть короткой и вызывающей». Иллюстрировались эти аксиомы фотографией манекенщицы, в которой Дарья нашла полное сходство с собственной персоной. Пример был взят на вооружение. Даже поза, в которой она остановилась в дверях, чуть выдвинув одну ногу, соответствовала той, что демонстрировалась в журнале. Мазин, естественно, модами не интересовался, журнала не видел, но вызов почувствовал. «Кажется, я недооценил кинодраматурга», — подумал он с некоторой завистью, однако лицо сохранил и лишь несколько сдвинулся в кресле вперед.

— Александр Дмитриевич, я могу представиться вашему гостю?

Дарье хотелось рассмеяться, так, по ее мнению, глупо выглядел потерявшийся от неожиданности Пашков. «И чего эти мужики вечно боятся!» Но не затянутые в фирму прелести и не шок оттого, что Дарья появилась при Мазине, были причиной растерянности Александра Дмитриевича. Фото, что он опустил на колени, поразило и почти сокрушило его, и он был даже благодарен Дарье за вторжение, за то, что та отвлекла внимание Мазина и дала короткую минуту что-то решить, сообразить, как повести себя, что говорить.

— Да, конечно. Это Даша, — сказал он, переводя дыхание.

— Игорь Николаевич, — назвал себя Мазин, не пытаясь узнать, кто же, собственно, есть эта Даша.

Дарье понравилась его сдержанность, она тут же использовала возможность взять инициативу разговора в свои руки.

— Вас, наверно, удивило присутствие молодой женщины в квартире такого человека, как Александр Дмитриевич?

Мазину хотелось спросить, что она понимает под словами «такого человека», но он только вежливо произнес:

— Ну почему же?

— Какая прелесть! Значит, вы не сплетник? И не удивились тому, что я спряталась от вас? Вы же слышали, что в квартире кто-то есть?

— Слышал.

— Замечательно. Тогда я отвечу доверием на доверие. Я пришла, чтобы убрать здесь немножко.

— Вы не похожи на уборщицу. Или вы из общества «Милосердие»?

Дарья покачала укоризненно головой.

— Ну зачем так? Вы обидели Александра Дмитриевича! Он вовсе не дряхлый старик.

«Кажется, они подсмеиваются надо мной», — подумал Пашков, но мысль прошла стороной.

Дарья пересекла комнату и присела на стул, приняв теперь позу подчеркнуто скромную.

— А уборка просто ответная услуга. Ведь Александр Дмитриевич взялся охранять мой дом.

— Ваш дом? — спросил Мазин с интересом.

— Да, из любезности, конечно.

— Где же он находится, ваш дом?

— Шикарное место. Река. Сад. И почти в центре. Фазенда среди небоскребов.

«Но тот дом оставлен по завещанию старушке…»

— Кому же вы обязаны таким владением?

— Мне его бабуля подарила.

Мазин подумал и решился:

— Кажется, вы взяли плохого сторожа.

— Что вы!

«Замолчи!» — хотелось крикнуть Саше, но он все еще не мог собраться с силами.

Мазин тем временем вынул другую фотографию, пострашнее той, что показал Пашкову, и без околичностей протянул ее Дарье.

— Узнаете?

Может быть, потому, что лиловый цвет бледнит, лицо Дарьи особенно обесцветилось.

— Это… такое страшное… — пробормотала она. — Это… что?

— Человек, как видите.

— Не может быть!

Мазин понял, что Дарья не знает погибшего. Он взял из рук Пашкова первое фото.

— А место это вам знакомо?

И хотя предыдущий снимок заметно напугал Дарью, на новый она взглянула скорее с любопытством, чем со страхом. Посмотрела на фото, потом на Пашкова вопросительно, что ответить? Александр Дмитриевич кивнул слабо.

— Да, это у нас во дворе.

— Но человек незнаком?

Дарья уже оправилась от встряски.

— Первый раз вижу.

Мазин перевел взгляд на Пашкова, взгляд скорее подбадривающий, чем вопросительный, будто он ждал лишь подтверждения Дарьиных слов. И тот подтвердил:

— Не знаю.

Думал он в этот момент не о себе и даже не о Федоре.

«Вера! Как же она? Увидит, узнает, девочка узнает. Теперь вы можете сказать: «Мой покойный брат»? Нет, только не так. Но у него могли быть документы. Ну и что? Зачем он приехал, знаю-то я один. И если я не скажу, никто не узнает. И его похоронят, может быть, в Москву даже отправят… Но о ней не узнают, и она не узнает. Хоть от этого ее уберегу».

— Почему вы показываете нам эти снимки?

— Даша ведь сказала: ваш двор.

— Кто он?

Вопрос сорвался против воли, Саша не смог удержаться, но гон, которым он спросил, давал возможность отступить, изобразить недоумение: «Неужели? На такой фотографии разве можно узнать? Я потрясен…» Впрочем, вряд ли он сумел бы сыграть такое.

Мазин пожал плечами.

— Судя по виду, бродяга. Никаких документов. Я так и думал, что для вас это человек случайный.

Пашков повторил окрепшим голосом:

— Я не знаю этого человека.

Мазин забрал фотографии, а Александр Дмитриевич машинально переложил пачку свежих газет, которую положил на журнальный столик, вниз, на полку вместе с прочитанными.

— Что же все-таки произошло? — спросила Дарья, на этот раз без всякой игривости.

Мазин пояснил коротко.

— Значит, я вам больше не нужна?

— Нет, простите за беспокойство.

— Я пойду. Ладно, Александр Дмитриевич?

Ушла она, очень вежливо попрощавшись.

Мазин проводил Дарью взглядом и вздохнул облегченно. Можно было наконец заговорить о главном, зачем он пришел. А Пашков думал, что вопрос исчерпан, и хотелось ему поскорее остаться одному и выпить полстакана водки, чтобы успокоиться, помянуть Федора и забыть поскорее страшный снимок, на котором вместо страдающего лица и замученных мыслью глаз кровавое мертвое месиво.

— Как мне жалко этого человека! — вырвалось у него.

— Вы впечатлительны.

— Что тут удивительного! Я трупы не так часто вижу, как вы.

— Верно, я привычнее. И к бездомным тоже.

— Какая разница, кто! Мне в каждой смерти колокол слышится хемингуэевский.

— Тот, что по каждому из нас звонит?

— А разве нет? И, простите, меня коробит обывательское высокомерие по отношению к сломленным людям. Не рождается же человек бродягой и алкоголиком. У нас все вверх ногами в жизни. Считают, беды от водки! Глупость какая. Водка от беды! — высказался Александр Дмитриевич раздраженно, видя, что Мазин почему-то не торопится уходить.

— Не будем спорить. Это проблема курицы и яйца. Никто не знает, что появилось раньше, — остановил его Мазин миролюбиво, но не встал, а, напротив, откинулся в кресле.

«Кажется, он не собирается уходить. Что же еще?..»

— Не понимаю. Вы человек занятой. Неужели была необходимость ко мне ехать? Разве вы не могли подослать кого-нибудь или вызвать меня? Или так срочно?

— Вообще-то да. Пришлось поторопиться и даже не мешкать, извините.

— Вы о Дарье? — На секунду Александр Дмитриевич вновь ощутил самодовольство. — Она уже собиралась уходить, нестрашно.

— А вы неплохо устроились… сторожем. Впрочем, это дело не мое.

— Не нужно иронизировать. Вы же видите, что такое жизнь! Вот она, на ваших снимках. Слишком хрупка. Почему же, когда осталось так мало, отказываться от дара?

— Ну, что вы! Я не ханжа. У меня другие заботы. Конечно, такой визит в мои формальные обязанности не входит. Да и не надеялся я, что вы с этим человеком связаны. Но знаете, есть люди, которым ничего не стоит связать вещи несовместимые.

— Зачем?

— Да уж не без цели, разумеется.

— Цель? Какая?

— Навредить, например.

— Мне? За что?

— Вы помните Денисенко?

Фамилия показалась Пашкову незнакомой.

— Нет. Не слышал. Или забыл.

— А он вас помнит.

— Ничего не понимаю. Объясните, пожалуйста.

— С тем и пришел. Хотя… Знаете, когда постоянно имеешь дело с не лучшей частью человечества, развивается подозрительность. Иногда, может быть, и излишняя.

— Вы меня подозреваете?

— Нет, мы, пожалуй, друзья по несчастью.

— Мы? Вы и я?

— Представьте. Есть человек, который нас обоих очень не любит. Однажды мы перешли ему дорогу. Точнее, перекрыли. Вот и нажили врага. С хорошей памятью…

Александр Дмитриевич слушал с большим сомнением. Насколько он помнил, дорогу перекрывали ему, а не наоборот. Промелькнули в голове несколько человек, «завернувших» его рукописи, Заплечный, но все это были скорее носители, чем инициаторы зла. Личными врагами Пашков их не воспринимал, а уж мстителями тем более. Да и при чем тут Мазин?

— Вы не ошибаетесь? В этой жизни я скорее жертва, чем палач.

Мазин улыбнулся.

— Вот-вот. А на чем везут человека к палачу? На телеге. Вы знаете, что такое телега?

— Повозка конная?

— Раньше была повозка, а теперь бумага.

Пашков подошел к книжной полке, вытащил толстый синий том.

— Заглянем в словарь. «Новые слова и значения». Не видели такого? Своего рода надгробная плита на могиле нашего некогда великого и могучего… Вот открываем наугад. Как вам такое понравится? «Картофелехранилище переоборудовали на навальный способ хранения при активном вентилировании». «Сельская жизнь», 15 октября 1971 года. Каково? Великолепие испанского, живость французского, крепость немецкого и так далее, а? Однако ищем телегу. Так… Текстовик, телеболельщик… Каковы перлы, а? А вот и наш гужевой транспорт конца девятнадцатого века: «Телега. Письмо в официальное учреждение, содержащее отрицательную характеристику кого-либо». Она?

— Она самая.

Александр Дмитриевич шутил, вернее, старался казаться шутливым, а сам мучился, понимая, что зря бы к нему Мазин не пришел и существует какая-то отвратительная связь между жуткой смертью Федора и этой проклятой «телегой». Но лучше ничего не спрашивать, а делать вид, что порча русского языка волнует его больше, чем происки действительно неведомого Денисенко. Однако и бравировать глупо.

— Каким же образом мы оказались вместе в этом экипаже?

— Надеюсь, Брускова вы помните?..

И Мазин рассказал обо всем, что собирался сказать. Перенервничавший Пашков, признаться, ожидал худшего и потому испытал даже облегчение.

— Но вы-то отбились?

— Как видите.

— Что же вас встревожило?

— Хотел убедиться, что вы никак не причастны к гибели этого человека.

Мазин дотронулся пальцем до конверта с фотоснимками.

— Что же, я убить его мог, по-вашему?

— Зачем убивать? Такому мастеру компромата хватит и одного знакомства с погибшим.

Перед Пашковым возникло окровавленное лицо Федора, и он дернул головой.

— «Телега», компромат. Неужели нельзя по-русски сказать? «Кляуза», хотя бы.

— Разве кляуза — русское слово? По-моему, латынь.

— Ну, оговор, клевета. Да и с латыни все-таки лучше, чем из «Сельской жизни».

Он творил, а в голове слышалось — «одного знакомства хватит». Значит, серьезно все-таки? И что за напасти!

— Я совсем забыл этого Денисенко.

Александр Дмитриевич напрягся, стараясь представить, как выглядел бывший милицейский офицер. Получалось странно, припомнить толком не мог, а вроде бы видел совсем недавно!

— Ерунда какая-то!

— Что вас затруднило?

— Избыток воображения… Физиономия маячит перед глазами, но не та, давняя, а будто недавно я его видел. Чушь! Он же изменился наверняка. Нет, я бы не узнал его.

— Подумайте, — попросил Мазин убедительно. Возможное появление Денисенко собственной персоной его бы не удивило. И ерундой он бы это не назвал.

— А как его зовут?

— Его зовут Валерий.

— Валера по-нынешнему?

— Ну, вот и вспомнили, — заметил Мазин спокойно, хотя Пашков и не сказал, что вспомнил.

Но он не ошибся.

— Да, кажется, я действительно вспомнил.

— Где же вам повстречался… Валера?

«Как в получасье все изменилось. Так было хорошо. С Дарьей. И вот Федор убил себя. А тут еще какой-то подонок… Он или не он?»

— Я не совсем уверен…

В последней надежде Александр Дмитриевич отделил пошловатые бакенбарды от неприятного лица покупателя Фросиного дома, так неожиданно нагрянувшего не без Дарьиного участия в Захаров двор. Да еще с бутылкой и прямо в компанию.

— Нет, он все-таки. Я видел его там же, где погиб…

Он чуть было не сказал: «Федор».

— Кто?

Пашков кивнул на конверт.

Назвать Федора бродягой или иным осуждающим словом Саша не смог.

Мазин уловил колебание.

«Неужели он что-то недоговаривает?»

И Александр Дмитриевич почувствовал мазинское недоумение.

«Как бы не проговориться… Придется пожертвовать частью, чтобы спасти основное. В конце концов, Дарью он уже видел…» Самодовольства как не бывало! «Павлин старый! Распустил драный хвост. Теперь признавайся в грешках. Именно в грешках, а не в победах».

— Так где вы повстречали Денисенко?

— В доме, который принадлежит Дарьиной бабушке.

— Она его, кажется, своим считает?

— Да. Так и будет. Бабушка сама хочет… Они продадут его, — пояснил Пашков не очень вразумительно. — Возможно, Валера и купит.

— Денисенко появился в качестве покупателя дома?

— Да.

— Вот как… Это неожиданно для вас произошло?

— Я не придал значения… Я не узнал его.

— А он?

— По-моему, тоже.

— Или сделал вид?

— Не знаю. Там была такая обстановка…

Пашков замялся.

— Какая?

Александр Дмитриевич развел руками.

— Мы собрались. Ну, в общем-то, по случаю приезда Дарьиного супруга. Шашлык был и все такое.

— Вот как, — только и сказал Мазин. — Выпили, значит… по случаю?

— Было.

Мазин пожевал губами, но Пашкову показалось, что он презрительно скривил рот.

— Это нарушение?

«Кажется, я свалял дурака, — подумал Мазин. — Зачем я пришел сюда? Чтобы предупредить этого человека о возможных неприятностях? А он пьет водку со своим врагом. Как, впрочем, и с мужем любовницы. Ничего не скажешь, славная компания…»

— И никаких конфликтов с Денисенко?

— Я не узнал его, я сказал.

— А если бы узнали?

«Он меня определенно презирает. Ну и черт с ним! Какое ему дело? Что он знает о Вере, о Федоре? И не узнает! Вот главное. Основное. А частью пожертвовать можно. Или честью? К черту! Не девятнадцатый век. Что он привязался ко мне?»

— Если бы я узнал Денисенко, я бы ушел. Или, по-вашему, мне следовало заехать ему по морде?

— Нет, что вы!

«Кто же в наше время бьет подлеца! Впрочем, почему это время наше, мое? Это их время — Дарьи, Валеры. И драматург устроился с ними? Да, свалял дурака. Времена перепутал. Пора на заслуженный… Которого не заслужил».

Оба чувствовали себя скверно, оба были недовольны собой и друг другом. Оба не понимали друг друга.

«Нужно встать и уйти», — решил Мазин и встал.

— Собственно, у меня к вам все.

— Благодарю, — откликнулся Пашков с облегчением. — Мне не нужно расписаться?

— Зачем?

— Ну, в том, что я не знаю погибшего человека.

— Ах, это… Боюсь, что формальностей не избежать. Я ведь заехал неофициально. Возможно, вас пригласят.

— К вам?

— А что вас волнует?

— И Дарью могут пригласить?

— Понимаю. Не беспокойтесь. О том, что я видел ее у вас, никому говорить не собираюсь.

— Спасибо.

Пашков смягчился.

«Не нахамил ли я ему? Он помогал мне, пришел предупредить. А я предстал не в лучшем виде. Но что тут поделаешь? Стерпеть нужно. Ради Веры. Чтобы не узнала. А если она хотела бы узнать? Может быть, позже я скажу ей?..»

— Простите. Таких людей… неизвестных, неопознанных — сжигают? То есть кремируют?

— Нет. Есть участок на кладбище. Ведь всякое бывает. Что значит неизвестный? Люди не странники в пустыне. Возможно, его ищут или будут искать.

— И заинтересуются могилой?

— Если у него есть родные. А зачем это вам?

Пашков стоял, готовый проводить Мазина, но не смотрел на него.

— Вдруг кто-то в самом деле станет искать.

— Ну, к вам-то вряд ли обратятся.

— Конечно. Ко мне вряд ли. Но вы сами сказали, всякое бывает. А такое трудно забыть. Я Говорил, колокол звонит по каждому. И кто-то может услышать.

— И спросить?

Александр Дмитриевич посмотрел на Мазина.

— Да. Прийти и спросить.

— Если вас интересует, где захоронят этого человека, я могу сообщить вам.

— Если вас не затруднит.

Мазин удивился непонятному интересу Пашкова к месту последнего пристанища бродяги. Судя по его словам, покойного Пашков не знал и не видел живым. «Зачем же ему могила с надписью «неизвестный» и безликим номером? Он ведь, кажется, в совсем других заботах, в кипении жизни, несмотря на близость заката. Дарья, шашлыки под водочку — как в такой суматохе к колоколу прислушиваться? Или он колоколом собственный метроном называет, что упорно стучит внутри, перекрывая звон рюмок? Может быть, я просто подавлен мыслями об отставке и не совсем справедлив к этому человеку? Один раз он уже попадал в переделку. Отделался испугом. Теперь пусть подумает. Я должен был его предостеречь».

— Шашлык, наверно, возле колодца жарили?

— Хотите сказать, где стол был яств, там труп нашли? Нет, там в доме водопровод есть. Из колодца мы воду не таскали.

— Зачем же колодец?

— Да он там сто лет.

— Ветхий?

— Я бы не сказал. Хозяин, хоть и одинокий, к себе строг был, порядок любил. Ваши люди ничего не нарушали?

— В колодце?

— В доме.

— Насколько я знаю, в дом не входили. Соседка показала, что в доме ночью никого не было. А вы сторож с материальной ответственностью?

— С моральной. Придется поехать посмотреть.

Но не дом его волновал, конечно, тянуло увидеть, где погиб Федор.

Мазин будто почувствовал эту мысль. Но сказал буднично:

— Беспокоитесь? Если хотите, могу вас подбросить.

— Сейчас?

— Я на машине.

Оба только что хотели расстаться поскорее. У обоих, казалось, не было оснований спешить «к Захару». И оба решили ехать.

У Мазина укрепилось ощущение, что он поступает правильно.

— Ну, показывайте мне дорогу, — сказал он, садясь за руль.

— Я ездил только электричкой. Нужно к новому мосту, а там вниз, дом у старых быков.

— Понятно. От моста сориентируемся.

В пути помешала перекопанная улица, пришлось объехать, но Мазин хорошо знал город. Иногда это его угнетало. Человек должен менять среду обитания. Однообразие тоже форма порабощения. Он не понял это вовремя. В какой-то момент не хватило воли, стремления выбраться, подняться над рутиной, а теперь уже поздно.

— Говорят, американцы часто переезжают. Может быть, оттого и предприимчивы?

— Или наоборот. Потому и переезжают, что предприимчивы.

— Вам нравится жить в нашем городе?

— Еще бы! Гигантский памятник таким неудачникам, как я. Те, кому повезло, умирают в Москве, — сказал Александр Дмитриевич и подумал, что Федор, которому тоже не везло, приехал, чтобы умереть здесь.

Через несколько минут они стояли на том самом месте, где он умер.

Мазин привычно проигрывал в голове следственную версию: вот человек подходит к колодцу, опускает ведро, зачерпывает воду на глубине, поднимает ведро, хочет подхватить его, чтобы поставить на сруб, наклоняется неловко, под ногами скользкая после дождя глина, он теряет равновесие, ведро вырывается, натягивает цепь, ворот делает неуправляемый оборот, рукоять бьет по голове, удар, еще удар. Однако…

Пашков видит иначе.

Федор стоит у колодца. Смотрит. Куда? В глубину или в небо, где не видно звезд, а тучи плывут низко и быстро? Торопят на ходу. «Ну что ты? Скорее, скорее… К нам. Поплывем вместе, навсегда, над землей к вершинам… Скорее! Одно усилие, и ты обо всем забудешь». Он прислушивается к их голосам. Ведро уже на срубе. Конечно, страшно. Но сверху зовут, подбадривают. «Толкни его и станешь вечной частицей вечной природы. И никаких мук… Ну!» Он толкает, и ворот начинает смертельный круг.

— Однако, — сказал Мазин, прерывая тяжкое видение Пашкова.

— Что? — не понял тот.

Не ответив, Мазин взялся за рукоять и стал опускать ведро. Поднял наполненное и придержал на срубе.

— Пить захотелось?

— Маленький эксперимент.

Он выпустил ведро из рук. Ворот пришел в движение. Мазин смотрел внимательно.

— Что вы обнаружили?

— Старую истину. Самоубийства почти всегда стандартны. Несчастные случайности бесконечно разнообразны. Этот человек не должен был погибнуть. Первый оборот не мог нанести смертельную рану.

«Он прав. Значит, все было еще страшнее. Федор смотрел и ждал, когда же ворот наберет силу. И тогда только направил голову под удар».

— Какая разница, первый или пятый! Вы же видели его голову.

— Лицо выглядит так, будто он нарочно подставлял голову под удары.

— А если подставлял?

— Самоубийство? — спросил Мазин не столько Александра Дмитриевича, сколько самого себя.

— Почему бы и нет? Противоречит схеме? Не укладывается в стандарт?

— Противоречит человеческим возможностям. Вы можете представить себя, принимающим такой массаж?

Пашков подумал.

— Я себя не могу. Не хватит воли.

— При чем тут воля! Зачем такое безумие?

— Стандарт проще?

— Надежнее. А об этом самоубийцы очень много думают. Дело то нешуточное. Люди избегают рисковать жизнью, а уж смертью тем более.

— А если жизнь вызывает отвращение? Разве нельзя захотеть назло ей посмеяться над любой мукой?

Мазин слушал внимательно. Спорить он не собирался. Он чувствовал в возражениях Пашкова нечто выходящее за рамки обычных суждений о самоубийстве и самоубийцах. Какую-то болезненную, как ему показалось, заинтересованность в судьбе постороннего человека. «Почему он убежден в самоубийстве? Неужели и сам подумывает о таком?»

— Выходит, версия несчастного случая вас не устраивает?

— Меня вообще стандартные версии не устраивают. Например, та, что людей, решивших добровольно порвать с жизнью, ненормальными, психически больными объявляют. Какой же нужно быть самодовольной обезьяной, чтобы жизнь нормой считать!

Мазин улыбнулся.

— Другие-то нормы нам неизвестны, даже недоступны.

— Никто еще оттуда не вернулся? Простите, пошлейший аргумент.

— Не будем спорить, Александр Дмитриевич. Мне, между прочим, споры о жизни после смерти нелепыми кажутся. Зачем спорить, если каждому предоставлена возможность лично убедиться? Даже если не хочется…

— Да, к сожалению. Большинству хочется жить.

— А вам? — поинтересовался Мазин.

— Потому я и сказал — «к сожалению», что к большинству примыкаю. Я, знаете, не очень высокого мнения о себе. Плыву по течению. Мыслю стандартно. Предпочел бы с двадцатого этажа броситься, чем под этот ворот угодить. А еще лучше жить и надеяться, как граф Монте-Кристо говорил. Вот живешь, живешь, устал, потускнел, вдруг молодая женщина проведет рукой по усталому телу, и блеснет что-то, покажется, согреет надежда. Думаешь: еще не вечер…

— И плывешь дальше.

— Именно. Вы суть уловили. Самообманешься, поверишь в чудо, в то, что нужен, что еще не все силы израсходованы, и поплыл в надежде, что там, за поворотом… Впрочем, я даже не знаю, чего ждать за поворотом.

— Счастливый вы человек, — произнес Мазин. — Мне вот очень хорошо известно, что за поворотом. Пенсионная книжка и домино в беседке во дворе. «Шесть — четыре? Еду! А Буш все-таки голова». Вы-то еще написать что-нибудь можете. Сейчас вашему брату полегчало.

— Кому как. Да вы не завидуйте. У вас тоже перспективы. Открыть сыскной кооператив «Нить Ариадны» или «Внуки Пинкертона» можете. Подходит?

«Нет, он не думает о самоубийстве. Плыть нравится, тонуть страшно».

— Вполне. «Только загадочные убийства. Бомжей-самоубийц просят не отвлекать от серьезной работы». Если бы вы знали, как осточертела рутина.

— Да что вы! В газетах только и пишут, что наши преступники скоро мировую мафию за пояс заткнут. Хоть тут обгоним и перегоним.

Мазин посмотрел скептически.

— Или снова в лужу сядем.

— Почему? Вон в Брайтон-бич наши преуспели. Уже полиция американская их боится. Значит, можем?

— Мы все можем. Когда страна быть прикажет героем. Но помните у классиков? Может, но не хочет, может, но сволочь… Ленивы мы.

— И нелюбопытны. Знаю. И вы в том числе. Почему вы настаиваете, что этот человек случайно погиб? С самоубийцей-то, наверно, возни больше? Это правда, что ваши люди труп через улицу из одного района в другой перетаскивали?

— Я эту байку лет тридцать слышу. Еще с Московской кольцевой началось… Послушайте, Александр Дмитриевич! Вы говорили, что хозяин здесь строгий был и одинокий, неужели он на качелях качался?

Качели во дворе нелюдимого Захара выглядели в самом деле странно, что и бросилось в глаза Мазину, который о Захаре не знал почти ничего, но атмосферу дома и подворья сразу почувствовал и оценил верно.

— Это Дарья, — пояснил Пашков неохотно.

Конечно же, не Захар привязал веревки и доску к ветке дерева, что почти перпендикулярно к стволу стелилась над землей. Сделал это Александр Дмитриевич, потому что Дарье пришло в голову покачаться, она любила это в детстве. Качели ей понравились, и Дарья заставляла Александра Дмитриевича раскачиваться вместе с ней, смеялась и повторяла: «Двое на качелях». А он умолял: «Отпусти душу на покаяние, представляешь, как я с соседнего двора выгляжу!»

На качелях можно было и просто сидеть, высота позволяла, чем Мазин и воспользовался, подошел к доске и опустился на нее. Веревки натянулись, ветка чуть скрипнула.

— Присядем перед дорогой, — предложил он Пашкову шутливо.

Здесь, на берегу реки, взаимное раздражение почти покинуло обоих.

Саша, однако, не сел. Он смотрел на пустую бутылку из-под водки, прислоненную к дереву.

— Остатки пиршества? — спросил Мазин.

— Нет. Те бутылки остались на веранде. Я хорошо помню.

— Разве это так существенно? Хозяин-то уже не разгневается. Присядьте, пожалуйста. Моя профессия делает человека дотошным.

— Еще вопросы?

— Не идет из головы, простите, ваш собутыльник. Денисенко, вы сказали, появился здесь от вас совершенно независимо. Вы о нем ни сном ни духом не ведали, даже не узнали. Так ведь?

— Так точно.

— Кто же его пригласил дом посмотреть?

— Вас это всерьез интересует?

— Да. Ведь мои интересы иного характера, чем творческие. Вот считается, что Холмс дедуктивный метод применял. Не знаю, почему так считают. Дедукция — путь от общего к частному. Это скорее для искусства путь, от общего замысла к необходимой художественной детали. А мы, напротив, от детали идем к общему доказательству. Поэтому нам не дай Бог деталь упустить, фактик. Лучше в лишнем покопаться, чтобы необходимое не проморгать. Не сложится картина. Понимаете? Вот и тут так, с Денисенко. Может быть, и чистая случайность его появление в вашей компании, а вдруг не так?

— Ладно. Если вы считаете нужным… Пригласила его Дарья, а направил Пухович, сосед моей матери по коммунальной квартире. Продажа дома не секрет. Знал и Валентин Викентьевич.

— Это сосед? Пухович Валентин Викентьевич?

Фамилия Мазину не сказала ничего, но имя и отчество что-то напомнили, однако смутное, отдаленное.

— Да, он упомянул в общем разговоре: его знакомый, Валера, хочет приобрести дом. Ну вот Валера и появился. Это все.

— Пухович молодой?

— Образцово-показательный благородный старик.

— Спасибо.

— Закрыли проблему?

Пашков нагнулся и поднял бутылку. На бело-красной этикетке с изображением известной гостиницы тонким фломастером тщательно, печатными буквами было выведено: «Теперь вы можете сказать: мой покойный брат!»

— Что вас там заинтересовало, Александр Дмитриевич?

У Пашкова сжало сердце.

«Сыщики! Рутина им осточертела. Случай! Лишь бы от человеческой трагедии отделаться поскорее!»

Снова поднялось недоброе чувство к Мазину.

— Меня заинтересовала надпись. Прочитайте!

Мазин взял бутылку.

— Вы придаете этим словам особый смысл?

— Это предсмертная записка погибшего самоубийцы.

— Не слишком ли изысканно?

— Должно быть проще: «Прошу в смерти никого не винить»?

— Не злитесь. Сделайте поправку на художественное воображение. А предположение ваше легко проверить. Труп еще не похоронен, а на стекле наверняка сохранились отпечатки.

Мазин осторожно взял бутылку за горлышко и подумал убежденно: «Он знает этого человека».


— А ты знаешь, — объявила Дарья несколько дней назад, — приезжает муж.

Сказано было в обычной ее беззаботной манере, почти между делом, на кухне у Александра Дмитриевича, где Дарья, накинув вместо халата его рубашку, быстро и ловко резала овощи на окрошку.

На Пашкова, однако, новость произвела впечатление. До сих пор он предпочитал об этом человеке просто не думать; давалось это легко, ведь Дарьиного мужа Саша никогда не видел и был уверен, что никогда и не увидит. Все, что у них с Дарьей произошло, воспринималось Пашковым как удивительная случайность. Удивительная и замечательная еще и тем, что муж в ней существовал вроде бы только для того, чтобы Дарья к нему своевременно возвратилась. Ведь замечательные случайности не могут продолжаться вечно или хотя бы долго. Неизбежную развязку Саша представлял романтично и сентиментально, в атмосфере благодарной грусти. А тут щелчок бича: «На место, старик! Хозяин приехал».

— Пренеприятнейшее известие.

— Да ну? Понравилось у чужой печки греться? Любите вы, мужики, поудобнее устраиваться.

— Почему он решил приехать?

— Я знаю? Он ревнивый, вечно меня подозревает. И вообще не в себе после Афганистана.

— Про Афганистан ты не говорила.

— Всего не скажешь. Короче, дурь какая-то. Мчится вернуть меня в лоно прочной советской семьи.

— Такое возможно?

Она возмутилась.

— Ну, ты наглый. Пасешься на травке и тут же поплевываешь. Чем я хуже других?

— Я не хотел тебя обидеть.

Дарья извинений не приняла.

— Нет, какие вы мужики все-таки наглые! И муженек тоже. Собственник. Думаешь, он святой?

— Понятия не имею.

— А я и не хочу иметь. Живем на свете секунду, да еще от радости отказываться? Ради чего?

Дарья провела ладонями по бедрам.

— Ужас, когда подумаю, что растолстею, постарею, синие жилы на ногах появятся… А ты морали читаешь, дурак!

— Больше не придется. Сдаю вахту законному супругу.

— Ну, законный у меня не моралист. У него рука крепкая. Любому готов шею скрутить, кто на меня глаз положит, и мне заодно.

— Как же ты не боишься?

— Волков бояться… Да ты его сам посмотришь. Послушай, я хочу, чтобы вы познакомились.

— Чтобы он мне шею свернул?

— Ха!.. Тебя он и не заподозрит. Старичок, подумает, с животиком, этот не в счет.

Пашков не то что обиделся, но задумался.

«Черт-те что! Не поймешь этих баб. Если у нее муж в самом деле отчаянный, как же она это так запросто игнорирует? И почему меня выбрала, в самом деле старичка с животиком? Играет? Муж к молодым ревнует, а она подсмеивается… А если б он узнал? Хотя… Ослы мы в этих делах…»

Александр Дмитриевич вспомнил, как давно когда-то у его молодой жены был поклонник преклонных — так ему тогда казалось — лет. Доцент с кафедры, где она лаборанткой устроилась. Цветы дарил, ручки целовал. Умудренный приятель сказал однажды: «Что этот старый ходок вокруг твоей крутится?» — «Да он на тридцать лет ее старше. Шутишь?» — «Ну, смотри…» И Саша смотрел и вместе с женой посмеивался и цветам, и комплиментам. Сейчас бы, наверно, призадумался. Стал ли бы тот, очевидно, опытный женолюб, на цветы зря тратиться? С женой давно разошлись, и не было уже давно остроты чувств, ни злых, ни добрых, и подумалось равнодушно: «Наверное, наставляла мне рога и тоже хохотала со своим старичком: ну куда, мол, ему догадаться, он тебя за мужчину не считает… А тот, наверное, хуже, чем мужчина, был — с какой-нибудь особой похотью. Или выбрыком». Где-то читал Саша, не у наших авторов, конечно, как пожилой богач заставлял проституток на ноги красные подвязки надевать… специально.

— Дарья, у тебя есть красные подвязки?

— Что за глупость? Я же мини ношу. Только с колготками.

— А подвязки сейчас носят?

— Ну, ты настоящий старик. Рубай окрошку, пока не нагрелась. Окрошка — мое фирменное блюдо. Грандиозно готовлю, правда?

— Хорошая окрошка.

— Спасибо. Удостоил…

— Когда же он приезжает?

— Сегодня вечером. Слушай! У меня идея. Устроим завтра пьянку у Захара? Встряхнемся немного в честь приезда Сережки.

— Я бы не хотел с ним встречаться.

— Что значит — встречаться! Встречаешься ты, милый, со мной. А я люблю, чтобы близкие мне люди друг друга любили и уважали. Я уверена, вы понравитесь друг другу. Только не слушай про меня разные глупости. Пресекай! Говори: а мне Даша очень нравится. Он ведь меня любит. Ему приятно будет, что я почтенному человеку понравилась. Значит, не легкомысленная. Правильно я говорю?

— Правильно, — кивнул Александр Дмитриевич.

Он быстро усвоил, что Дарья говорит только правильно, однако она и не подозревала, почему он согласился на эту встречу, думала, что из мужского тщеславия — все они индюки! — а Пашков стыдился больше, чем тщеславился, но прятаться было и вовсе стыдно, а главное, он хотел видеть племянника Лаврентьева.

И увидел его…

Сергей Лаврентьев стоял посреди двора, широко расставив ноги, будто готовился к трудному физическому упражнению, или, наоборот, будучи смертельно пьяным, старался удержать равновесие.

Дарья первая увидела Александра Дмитриевича из окна и крикнула мужу:

— Сережа! Гость идет!

Сережа повернулся всем корпусом, и Пашкову пришло в голову, что он готов прыгнуть стремительно в сторону, упасть, все так же раскинув ноги, и выбросить вперед руки с автоматом Калашникова, встретить гостя длинной очередью, будто не пожилого «с животиком» и бутылкой в кармане Александра Дмитриевича перед собой увидел, но возник здесь на мирной уже сорок пять лет земле живой «дух» с американской ракетой «стингер» или другим, не менее угрожающим оружием, что требует немедленного встречного боя.

Однако была это, конечно, очередная игра воображения. Сергей развернулся, но не залег, а пошел навстречу Александру Дмитриевичу вполне доброжелательно, не подозревая, что мирный гость причинил лично ему больше зла, чем все афганские моджахеды. Дарья, с ее глубоким знанием мужской ограниченности, оказалась права, Сережа в пришедшем соперника не угадал.

— Сергей, — сказал он, протягивая руку, и Александр Дмитриевич ощутил крепкое, но естественное, без хвастовства силой, рукопожатие. Он помедлил с ответом. Назваться Сашей было смешно, по имени и отчеству показалось высокопарным.

— Пашков, — сказал он.

Пронаблюдав состоявшееся знакомство, Дарья, необычайно довольная тем, что может одновременно и потешаться, и быть полезной обоим, вышла во двор.

— Сережа! Это Александр Дмитриевич. Тот самый. Мы ему многим обязаны.

Муж слегка набычился, видимо, состояние обязанности не входило в его жизненное кредо.

Пашков заметил это.

— Что вы, Даша! О чем вы говорите…

— Она сказала, вы тут в роли миротворца выступали… Между бабусей и Дарьей.

— Ну, это давно было. Да и как я мог их мирить? Они всегда были родными.

— Родные-то и грызутся больше всех. А вы правда старухе помогали?

— Больше сочувствовал.

— Выходит, мы хамы?

Похоже было, что Сергей начал заводиться. Но и Александр Дмитриевич не хотел чувствовать себя голубым воришкой и развлекать Дарью.

— Если вы не в настроении, мне, может быть, лучше уйти?

Дарья подошла и обняла мужа за плечи.

— Сережка! Утихомирься. Война кончилась.

— Война только начинается. Но не с вами, — ответил тот примирительно. — Я вижу, Дашка вам симпатизирует. Это хорошо. У нее чутье, я ей верю.

Александр Дмитриевич не смотрел на Дарью.

— Может быть, мужики, шашлыками займетесь? Мясо готово, — сказала она без обычного задора, но тут же воодушевилась:

— Кого я вижу! Наш покупатель. Заходи, Валера, заходи!

Неизвестно почему, Александр Дмитриевич не любил имя Валерий, а уж в панибратской его упрощенной ипостаси — Валера — вообще терпеть не мог. Имя это слышалось ему изнеженно женским, и даже пример Чкалова не помогал одолеть предубеждение. Странно раздражало, что римское патрицианское имя широко распространилось в самых что ни на есть плебейских современных семьях именно в мужском варианте. Балдеет этакий патриций в подъезде с дружками, плевками кренделя расписывает, за каждым словом словечко, что пока только в устной речи распространено, а ему дружки подобострастно: во дает Валера!

Впрочем, Валера, приглашенный Дарьей, не был похож ни на изнеженного римлянина времен упадка, ни на хмыря из подворотни. Это был атлетично выглядевший молодой человек, одетый в светлую водолазку, в дымчатых заграничных очках и аккуратно подбритых бакенбардах.

Кого-то он Пашкову напомнил, но и только. Сам Валера никакого любопытства к Александру Дмитриевичу не проявил. Назвал имя коротко и повернулся к Дарье. Открыл кейс, вытащил бутылку коньяка.

— Вклад в общее дело.

— Богато живете, будущий домовладелец, — сказала Дарья, взглянув на этикетку.

— Другого не было. Да и серьезное дело серьезного подхода требует.

— Верная мысль. Делу время, потехе час. Поглядим фазенду сначала?

— Не возражаю.

— Прошу. А вы, ребята, работайте, работайте! — обратилась Дарья к мужу. — Готовьте шашлык, пока мы делом займемся.

Александр Дмитриевич ожидал от Сергея резкого ответа, но тот неожиданно молча подчинился.

— Где я тут топорик видел?

Они пошли к поленнице дров, заготовленных Захаром.

— Устранились от сделки? — спросил Александр Дмитриевич, впервые почувствовав в Сергее родственную душу.

— Пусть Дашка торгует. Она не продешевит. Купля-продажа не мои дела.

— Я тоже… сметки не имею. А это сейчас в моду входит.

— Много стали о моде говорить. Удобно жить не своими мозгами.

— Афганистан самостоятельности научил?

— Кое-что усвоил.

— Много пережили?

Сергей поиграл топориком.

— Вам не понять.

— Я тоже так думаю. Судить нужно о том, что не понаслышке знаешь.

— Хорошо, хоть это признаете. До большинства не доходит. Сразу в душу лезут. А туда посторонним вход запрещен. Табу!

— Навсегда?

— А вы думали? Дашка говорила, дядькины бумаги у вас. Читали?

Александру Дмитриевичу стало неловко. Кроме короткой заметки о кладе, ничего из написанного Лаврентьевым он еще не прочитал. Да и к кладу интерес притупился, Дарья слишком поглощала. Но этого Сергею не скажешь.

— Не все читал. Он бессистемно пишет.

— Видите! И после смерти душу оберегает. А при жизни на версту не подпускал. Вот что значит переживать настоящее, а не ваш балаган. Острые вопросы? Гласность? Разные мнения… одинаковых баранов. А барану где место? Смотрите!

Сергей начал нанизывать на шампур куски мяса.

— Жестко вы нас судите.

— Суд впереди.

— Над кем?

— А кого на войне судят в первую очередь? Над предателями.

Язычки пламени потянулись к шампурам. Дымок окутал шашлыки, и сразу возник характерно раздражающий ноздри и желудок запах.

— Интересно. Баран жарится — приятно пахнет, а человек горит — противно.

— И таким дымком подышать пришлось?

Сергей мотнул головой.

— Бросьте! Я вам про Афганистан слова не скажу. Это другая планета.

— И там люди.

— Кто? Афганцы? Люди, факт. Но нас к ним не на самолетах перебросили, а на машине времени. Считали, мы им стрелки часов переведем. Только не рассчитали, сколько крутить нужно. Думаете, мы для них будущее? Да для них по большому счету даже ислам будущее, потому что они еще Александра Македонского не переварили.

— Такие первобытные?

— Они? Они из вечности, а мы из всеобщего среднего образования. Улавливаете разницу?

— Приблизительно.

— Потому и говорить бесполезно. Приблизительно — это не разговор. Но если хотите, я вам суть скажу. Мы туда влезли, чтобы их уму-разуму научить, а они, оказалось, такое знают, что мы давно утратили.

— Например?

— Могу и пример, хотя он вам не понравится. Вам ведь такая чушь вроде культуры дискуссий по душе. «Позвольте вам этого не позволить!» А что позволить, никто не знает, хотя вопрос ясен как выеденное яйцо. Если украл, руку рубить нужно, а не в «Литературной газете» о гуманизме пустомелить. Да я чем угодно поклянусь: отрубили бы руку, да еще на площади, все довольны будут. Почему же не рубят? Потому что гуманисты? Высокоразвиты и образованны? Ничего подобного. Экономика пострадает. Как же работать, если у всех по одной руке останется?

— Так уж у всех?

— Посчитайте, кто у нас не ворует?

Сергей резко расколол бревно.

— Перепугались? Баб камнями закидывать — тоже страшно? А на Востоке и рубят, и закидывают. И не боятся, что рабочей силы не хватит или рожать некому будет. Такая кара у них — случай исключительный. Редкий. А наших шлюх попробуй закидай. Памир весь на булыжник переработать — и камней не хватит. Из того же Афганистана ввозить придется, если, конечно, решатся Гиндукуш на слом пустить.

Пашков вспомнил, что говорила Дарья о ревности мужа. Попытался представить, как он закидывает ее камнями. Не вышло.

— Не получится, Сергей. Наши женщины сами кого угодно закидают.

— Дожили.

— Но вы, я вижу, в отличие от афганцев до шариата доросли вполне.

— Я дорос до главного. Плохой человек должен бояться.

— Плохой…

— Опять вам пример нужен? Нас в пустыне интенданты полутухлыми рыбными консервами кормили. И ходят с руками и ногами. Мы с ними до сих пор не расквитались. Знаете, в чем главная ошибка в нашей истории была? В том, что после войны фронтовики власть не взяли. Вот кто должен был страной управлять.

— Генералиссимус управлял.

— Это не фронтовик был.

— Но уж в мягкости его не упрекнешь.

— Не ловите меня на противоречиях. Что было, то прошло. Но если сейчас не очистимся, все пропало. Как только подгнием окончательно, свора со всех сторон ринется и свалит с улюлюканьем. И конец. Ни Рюрика, ни Петра, ни Ленина. Пропадем, как сарматы.

Вот тут Александр Дмитриевич не возразил. «Ох, сколько их, что мечтают загнать нас в дебри, в тайгу, смести с карты «последнюю империю», сколько у них накопилось! Одним острова нужны, других обида гложет, что собственные империи не удержали, третьи завидуют: зачем нам столько земли, которой ума дать не можем, четвертые не могут забыть страха тех дней, когда им Красная Армия на Ла-Манше мерещилась, кому-то исторические счеты свести хочется, кто-то пыжится в злом высокомерии, потому что у него туалет чище, безработные получают больше, чем инженер у нас… Да мало ли еще, в чем мы не угодили? Вот и качнись только, налетят с разбойничьим посвистом… Ну а если в опасении того дня начать сегодня друг другу руки рубить и камнями закидывать, кто же обороняться будет?»

— Недолго мы, Сергей, разговариваем, а наговорили много.

— Точно. Пора кончать. Надоела всероссийская болтовня.

— Сережа! — Дарья появилась рядом и озабоченно прошлась по их напряженным лицам. — Что это вы, ребята? Шашлык нужно весело жарить.

— Готов уже, — сказал Сергей.

— Вот и отлично. Давай шампуры прямо на блюдо, а? Пусть каждый своим займется.

— Тащи, выкладывай, а я руки помою.

И он зашагал быстро к дому, не спросив, чем смотрины окончились, а Дарья шепнула:

— Ну как?

— Порядок. О политике толковали. Я для него старик. Ты права была.

— Тогда он Валерой займется.

— Продала дом?

— Что я, с ума сошла?

— Зачем же звала его?

— Не доходит? Кто в музей ходил монету фотографировать, он?

— Ну и что?

— Думаешь, он о кладе не знает?

— Доктор ему не говорил.

О разговоре с Доктором Саша рассказал Дарье все без утайки, но скептически. «Толком он ничего не знает!» Она тогда спорить не стала, и вот…

— Ну, это еще неизвестно. А если и не говорил, коллекционеру узнать, откуда монета, раз плюнуть.

— Куда ты гнешь?

Пашкову не хотелось говорить сейчас о кладе. «Нашла время шептаться при муже!»

— Интересуюсь, зачем ему мой дом понадобился.

Александр Дмитриевич даже рукой махнул.

— Ну, Дарья, ты в самом деле с ума сошла! Это даже не кота в мешке, а мешок без кота покупать! Он идиот, по-твоему?

— Как бы нам в идиотах не оказаться.

— Ну, не продавай.

— И не собираюсь. И он, по-моему, тоже…

— Покупать не собирается? Зачем же пришел?

— Оглядеться, принюхаться. Я таких типов насквозь вижу.

— Сделай ему глазки, Сергей его в два счета спровадит.

— Запросто. Но еще рано. Приглядись-ка к нему.

— Что я узнать могу?

— Да хотя бы, коллекционер он или врет.

— Эй, вы! — крикнул Сергей, вышедший из дому с полотенцем на плече. — Почему бы вам за столом не почесать языки?

— Идем, милый, идем. Я с Александром Дмитриевичем о цене посоветовалась. Он же человек пожилой, опытный, не то что мы с тобой.

— Я вообще в эти игры не играю.

— Вот именно. Все на бедную женщину.

— Ладно, успеешь, не на базаре торгуешься. Шашлыки остывают.

— В самый раз, Сережа. Как можно! Сейчас убедишься.

Конечно, Дарья говорила правильно. Шашлыки получились отменные. Все это почувствовали, прочувствовали и на время текущие заботы и несогласия оставили.

— Какая прелесть! Пальчики оближешь! — Дарья в подтверждение слов поднесла пальцы к губам. — Признаю, мужики умеют готовить не хуже нас.

— Лучше, — бросил Сергей.

— Слушаюсь, шеф-повар! Вот продадим дом и заживем. Только парное мясо с рынка, а? Я тебе белый колпак куплю. Будешь носить?

— Лучше скалку купи. Подлиннее.

— Ой, грозный муж! Но боюсь, на скалку денег не хватит. Валера-то — покупатель прижимистый. Да, Валера? Правильно я говорю?

— Дом мне нравится, но конъюнктура не в вашу пользу. Предложение превышает спрос. Посмотрите «Коммерческую неделю». Сколько домов продается.

— Но ведь то совсем не такие дома. Там в огороде картошка на грядках, а у нас золотые монеты.

— Не понял.

Валера взял бумажную салфетку и провел по жирным губам.

Загрузка...