— Ну как же! Вы ведь интересовались в музее нашей монетой? — спросила Дарья, сияя улыбкой.

Валера чуть поморщился, а Дарья метнула взгляд в сторону Пашкова — вступай, мол, действуй!

— Не знал, что вы так осведомлены, — уходил от прямого ответа Валера.

— Со мной Доктор поделился, — сказал Саша. — Вы знаете нашего соседа?

— Знаком. Почтенный человек. Не мог отказать ему в любезности. Он интересовался находкой.

— Что за находка? — спросил Сергей. — В каком огороде?

— В нашем, Сережа, в нашем. Монетку нашла бабуля и через Александра Дмитриевича передала в музей. Правильно, Валера?

— Нет. Я бы на вашем месте не торопился.

— Почему?

— Это и ежу ясно. Обязательно кто-нибудь скажет, что не одну вы тут монету нашли.

— Целый клад?

— Почему бы и нет?

— Увы! Мы не нашли клад, Валера. Правда, Сережа?

— Чепуха. Какой еще клад?

— «Клад басилевса». Такой называется, Валера?

— Откуда мне знать?

— Но вы же коллекционер?

— Почему вы решили?

— Доктор сказал, — соврала Дарья весело, но Валера на обман не поддался.

— Чепуха, — повторил он, — это старик уговорил меня назваться коллекционером. И про басилевса он говорил. Меня клады не интересуют. Сейчас умный человек свои деньги головой зарабатывает, а не лопатой.

— Как жаль! — вздохнула Дарья комически. — Я так хотела набить цену. Дом с кладом!..

— Это в Англии дома с привидениями продают.

— Бросьте ахинею, — вмешался Сергей. — Давайте-ка еще по одной. Шашлык требует.

— Подчиняюсь, — согласился Валера. — Здоровье хозяйки! Желаю найти клад.

— Какой вы бескорыстный! Уверена, если бы вы нашли, немедленно бы сдали государству.

Саше показалось, что под темными очками Валеры промелькнуло нечто презрительное.

— А вы?

— Мы бы посоветовались, правда, Сережа?

— Заткнись! Мне с вами трудно говорить. У меня товарищи на руках умирали, им воды питьевой не хватало, а тут, кроме как о деньгах, ничего не услышишь. Все помешались. Частники, кооператоры, кладоискатели, идиоты билеты лотерейные скупают, лишь бы обогатиться, лишь бы скорее, лишь бы сразу!

Валера, которому явно не нравился ход разговора, сразу возразил:

— Сколько же можно от заграницы отставать? Нищетой позориться? Вызрела психологическая необходимость жить лучше.

— Ну, давайте, ройте, копайте. А куда ты с кладом денешься? Там же известные ценности. Значит, жулью? А те за границу?

Валера ответил, перейдя на «ты».

— Я сдам государству, ты меня убедил. Почти.

— Почти?

— Конечно. Потому что мне непонятно, почему эти ценности принадлежат государству. Басилевс, насколько мне известно, их Союзу Советских Социалистических Республик не завещал.

— А кому же, тебе завещал?

— Никому. Жлоб был басилевс. Хотел, наверное, чтобы они украшали его в царстве потустороннем. Но не пропустили небесные таможенники, я думаю. Оставили человечеству.

— Всему?

— Ну нет, кому повезет. Советский Союз они, во всяком случае, персонально не оговаривали. Тут до нас и византийцы были, и турки. Нашли бы турки — и с концами. Думаешь, какой-нибудь паша на четверть суммы согласился?

— Паша не нашел.

— Значит, свободная конкуренция. Кому повезет, — повторил Валера.

— За свободную конкуренцию! — предложила Дарья. — Долой Госплан и госзаказ!

Сергей сказал:

— Раньше после третьей о бабах бы завелись, а теперь все о том же.

— О каких бабах?

— Ладно, Дарья. Погрязли вы тут, я вижу. Чистить вас и чистить — вот что нужно.

— Это ты будешь чистить?

— И я. И другие найдутся.

— Ну, знаешь, хватит нам произвола, милый. У нас перестройка.

— Какая перестройка? Сколько времени шум стоит, а толку? «Детей Арбата» напечатали да жулика индивидуалом объявили — и все дела.

— Ты, значит, против перестройки? — поинтересовался Валера с ухмылкой.

— Ты меня на пушку не бери. Я в Панджере…

— Интернациональный долг выполнял?

— Ненавидеть учился.

— Кого?

— Гнусь, которую вы под носом не видите. Проснуться пора.

Александр Дмитриевич наблюдал, как оба накаляются. Почему? Едва знакомы. Один другому дорогу не перешел, ни Дарья между ними не встала, ни мифический клад, никем не найденный. Впрочем, клад все-таки подтолкнул, разжег. Каким-то злым духом оказался. Деньги… Они ведь на Руси мерило не столько богатства, сколько совести. Хорошо это или плохо? История так распорядилась. Веками два полюса: умопомрачительная роскошь дворцов и тощий пахарь, плетущийся с сохой за тощей лошадкой. Цари дарили деньги вместе с людьми. Пожаловано десять тысяч рублей и тысяча душ… Деньги не с трудом, не с заработком в народном мнении связывались, но с произволом, грабежом, неволей, принуждением, обманом, со всем бессовестным. Потому и революция произошла, как на Западе считают, дикая. Больше крушила в гневе, чем созидала, ненавидела все, что с деньгами связано, с богатством, даже культуру, что на выжатом поту господами взращивалась. И громили усадьбы и церкви, национальное достояние, украденное у собственного народа. Проклятьем заклейменный мир голодных и рабов свой мир строить взялся. Но разве раба убедишь, что деньги — это экономический рычаг? Нет, это проклятье, знак сатаны. А сатана силен. Все горнила прошел и выжил, и деньги выжили. Сменили только орла на серп и молот, даже ленинский профиль увековечили. Вот где абсурда гримаса! Понятно, что басилевсы, цезари, короли свое изображение на монетах увековечить старались. Смысл в этом был. Как иначе собственную персону оттиражируешь, чтобы до каждого дошла, если ни телевидения, ни фото, даже печатного станка еще не изобрели! Вот и работали монетные дворы, осчастливливали подданных ликами государей на золоте и серебре. Однако не сообразили вовремя — то, что для благородного металла хорошо, неуместно для бумаги. Но что поделаешь? Золота и королей постепенно поубавилось, а денег и кумиров количество все множилось. И пошли гулять по карманам и кошелькам, сейфам и конвертам со взятками уже не подлинные, а условные знаки людского всемогущества с мыслителями и революционерами, поэтами и художниками, гуманистами и жертвами. На каждом следы грязи, сказал Ленин о долларах с изображением Вашингтона, а недалек уже был день, когда и его профиль на деньгах оттиснули, и пришло время, когда пачки таких бумажек стали во множестве при обысках из воровских тайников изымать…

Александр Дмитриевич одернул себя. Опять занесло!..

Тем временем Сергей и Валера окончательно разошлись.

— Будить собрался? Как декабристы Герцена?

— Народ, а не Герцена.

— А зачем? Народ спал спокойно и во сне снижение цен видел.

— А ты какие цены видел?

Сергей негодовал, Валера держался лучше, старался насмешкой уязвить, избегая слов оскорбительных.

— Я на бесплатный трамвайный билет через двадцать лет не надеялся. Я машину купил.

— На какие шиши?

— На которых написано, что они обеспечиваются золотом и драгоценными металлами. А ты, между прочим, читаешь, что на наших деньгах написано?

— Ну?

— Про золото — начиная с червонца, а на трояке, например, — всем достоянием Союза. Улавливаешь разницу? У кого настоящие деньги, у того золото, а у кого казначейский билет, если жить хочешь, обеспечивается тем достоянием, что в руки попадет. Можешь с производства унести, тащи! За те деньги, что в получку платят, имеешь право на все достояние.

— Вижу, пока мы воевали, жулье ума набралось, теорию подвело?

— Да, дураков поменьшало. Зато скулят громко — как жить будем, если цены повысят? Пропадем!

— А ты не пропадешь?

— Нет. Повысят цены, компенсации дадут, значит, и денег на руках больше появится. Вот и потекут из рук в руки.

— К тебе? А другие?

— Пусть крутиться учатся, привыкли к государственному подаянию. СССР! Собес советских социалистических республик. Лучшая в мире богадельня, где старухи на ночь тапочки под подушку прячут.

— Делягам дай волю, вы и из-под подушки достанете!

— Нам вдовьи копейки ни к чему. Отдайте, что гноите.

— Тебе отдать, тебе?

Александр Дмитриевич подвинул бутылку, налил стопку, выпил.

«Ну сколько можно! Озверели в спорах. И все вокруг проклятого рубля. Одни: запустим его на полные обороты, перетерпим высокие цены и заживем с полноценным, конвертируемым, в американском комфорте! А другие: не дай Бог! Все перетерпим: и бедность, и колбасу, что кошки не едят, лишь бы богачей не было! Спорят и не замечают, как и те и другие в согласии терпеть едины. То есть все мысли с завтрашним днем связывают, а нынешний, невозвратный, неповторимый день каким-то бросовым считают, хотя он-то и есть жизнь подлинная. Как Дарья, например, подлинная, а конвертируемый рубль вроде клада, что всех нас заразил…»

Александр Дмитриевич встал.

— Ох, споры, русские споры… Выйду на воздух.

Еще в дверях он заметил во дворе человека. Тот шарахнулся было, но, узнав Пашкова, остановился.

— Федор? Зачем ты? Мы же договорились, ты сегодня у меня ночуешь.

— Я был у тебя. Вот ключ. Я ждал. Но не могу. Я приехал. У меня дело. Очень важное. Вы еще долго?

— Не знаю. Разговоры долгие.

— Хорошо. Я на берегу подожду. Темно уже. Не увидят.

Федор исчез за деревьями.

Саша не знал, что исчез он навсегда.

Александр Дмитриевич вернулся, но в дом не вошел. Из комнаты слышалось:

— Вы со своими принципами нас на сто лет от цивилизации отодвинули.

— По-твоему, цивилизация — беспринципность? Или деловым всегда хорошо? У вас и с принципами деньги есть, а без принципов еще больше.

Выскочила Дарья — злая, взвинченная, почти пьяная.

— А ты еще спрашиваешь, почему мы мужьям изменяем. Да все вы дикари, монстры, идиоты, живоглоты!

— Успокойся! Пусть души отведут.

— Куда они их отведут? Сцепились, как на собачьей свадьбе. А ты в сторонку? Кислородом ночным дышишь?

— Дышу.

— Я же тебе сказала, посмотри на Валеру!

— Насмотрелся.

— И что?

— Он же рассказал. Это Доктор все выдумал.

— И ты ему веришь?

В соседнем доме зажегся свет.

— Видал? Уж соседи на наш цирк глазеть собираются.

— Что особенного? Позавчера в городе ограничения на водку отменили. Помнишь анекдот: потуши свет, любимый, а то подумают, что мы выпиваем? Уже устарел.

Дарья вдруг обхватила его за шею.

— Потуши свет, любимый…

Александр Дмитриевич оглянулся на дверь.

— Тронулась.

— Почему? Пошли в сарай и посмеемся над ними, с их водкой, перестройкой, принципами, кладами. Ну, миленький, изнасилуй меня, так хочется!

— Дарья, ты прелесть. Я тебя люблю.

— Врешь, если изнасиловать не хочешь.

— Ну, это ты напрасно. Я сейчас…

— Ладно, прости. Ты хороший. Интересно, если б ты был моим мужем, я б тебе изменяла?

— Не знаешь?

— Не знаю. Вы, конечно, наши враги и подлецы. Но иногда так хочется подчиниться, носки стирать, вкусное что-нибудь приготовить.

— Твой муж сам вкусное готовит.

— Шашлык понравился? Это он любит. Я его побаиваюсь все-таки. Если он меня поймает когда-нибудь, зарежет и шашлык изжарит.

— Глупая.

— Дашка! — гаркнул Сергей с порога.

Она повернулась медленно, лениво.

— Что, мой прекрасный воин?

— Зачем ты эту тварь позвала?

— Ты про Валеру? А по-моему, он симпатичный.

— Убью я тебя, Дашка.

Она распахнула руки.

— Бей меня, режь меня. Я хочу, чтобы ты шашлык из меня сделал.

— Напилась.

— Почему? Вспомнила случай. Насильник отрезал женщине груди и изжарил шашлык. Следователь ему говорит: «Как вам не стыдно?» А тот в ответ: «А вы такой шашлык пробовали?»

— Псиша!

— Не больше, чем ты. Александр Дмитриевич! Правда, Валера привлекает? Он на артиста похож. Такой современный, волевой, мужественный.

— Дарья…

— Ну что, покоритель Гиндукуша? Александр Дмитриевич, вам нравится мой муж? Сначала привел в трепет душманов, а теперь меня.

— Даша, вы немножко перебарщиваете.

— В самом деле? Ах, я совсем растерялась. Я просто не знаю, как себя вести. Я буду советоваться с вами. Вы такой положительный. Можно я буду называть вас дядя Саша? Или просто Саша? Ты не возражаешь?

Сергей сделал стремительный выпад. Дарья отлетела метра на два и плюхнулась на траву.

Александр Дмитриевич бросился и повис на Сергеевой руке.

Тот опустил руку.

— Это я за вас ее… Вы бы на такую наглость ответить не решились.

Да, он, конечно бы, не решился. Но Сергей, к счастью, не подозревал, почему.

— Все равно, прошу вас.

— Плевать. Кошка. Сейчас встанет.

Дарья встала на четвереньки.

— Мяу!

И высунула язык.

— Вот видите! Но я на нее не злюсь. У нее есть душа, — неожиданно заявил Сергей. — Я ей многое прощаю, хотя и заслуживает… Заслужила, Дарья?

— Бьет — значит, любит. Правда… Саша?

И снова отлетела на траву.

На этот раз Дарья не поднялась на четвереньки, напротив, вытянулась, как на пляже, подложила руки под голову и пояснила спокойно:

— Александр Дмитриевич, не беспокойтесь, пожалуйста. Он меня каким-то цирковым приемом бьет. Мне не больно, но лечу далеко. Ему так больше нравится. Смех. Цирковая пара на арене.

«Вот я тебя сейчас тресну, Бим!» — «А ну-ка, Бом». — «Ах! Какой ужас, я избит, Бом. Это ты меня избил! Как же мы будем выступать вместе?»

Из света в темноту выплыл Валера. С бутылкой.

— Загораете? Разве уже взошло солнце?

Дарья поправила юбку.

— Лунные ванны.

— Я не помешаю?

Никто не ответил.

— Спасибо. Боюсь, меня не совсем правильно поняли. Сейчас все спорят и заводятся с пол-оборота. Ты, Сергей, не подумай. Я тебя уважаю… Ты проливал кровь. Мы с тобой можем и не согласиться, но ты человек…

— Сам знаю.

— В этом и смысл. Человек себя знает. Я за тебя выпить хочу. Не хочу уходить с камнем за пазухой. У меня другие враги есть.

Валера посмотрел на Пашкова и взмахнул бутылкой.

Взгляд и жест Александру Дмитриевичу не понравились, хотя на свой счет он их и не принял.

«Ну, понеслась душа в рай, — подумал с досадой. — Пошли по новому кругу».

Остальное наутро на тяжкую голову вспоминалось трудно. «И почему я не ушел? Зачем пил из горла во дворе? А потом еще в комнате. Как забыл про Федора? Как такси ловил ночью?»

Потом он целый день приходил в норму, давал себе твердые обещания завязать, страдал, но вечером появилась Дарья и утешила — Сережка, оказывается, укатил в соседний город к другу-афганцу, она все время только о Саше думала и не представляет, как они расстанутся. И снова было хорошо, пока не пришел Мазин.


Несмотря на то, что Мазин нажал кнопку звонка дважды, открыла Фрося.

— Извините, пожалуйста. Я к товарищу Пуховичу. Он здесь живет?

— Да, в нашей квартире. Но он за молоком спустился. Скоро вернется. Посидите, подождете, может?

— Спасибо, лучше я его встречу.

— Магазин тут направо, — подсказала добрая Фрося.

Конечно, был риск и не встретить, а повстречав, не узнать Пуховича, но ждать на коммунальной кухне не хотелось. Мазин спустился на улицу и пошел направо и вскоре обнаружил магазинчик, в единственную витрину которого отчаянно билась неразумно залетевшая внутрь черно-зеленая муха. У прилавка стояло человек семь, в основном женщины, толстяк с двумя гигантскими сумками, набитыми стеклотарой, и успевший отовариться сухопарый старик с молочными бутылками в авоське. Он разговаривал с молодым человеком, расположившимся спиной к витрине. Ясно, что Пуховичем мог быть только покупатель с авоськой. Мазин решил подождать, пока он закончит беседу, и отошел в тень, под акацию.

Вскоре старик вышел и двинулся по тротуару. Он не выглядел ни дряхлым, ни усталым, но двигался медленно, чувствуя меру своих возможностей, продуманными экономными шагами. И каждый из этих шагов, как показалось Мазину, преодолевал не расстояние между ними, а время, год за годом двинувшееся вспять, хотя старик и шел навстречу. И когда он приблизился на двадцать восемь шагов, а время на столько же лет отодвинулось, Мазин сказал негромко:

— Здравствуйте, Валентин Викентьевич.

Старик остановился, посмотрел пристально, не откликаясь на слова Мазина, поставил авоську осторожно, чтобы не свалились бутылки, достал очки из кармана пиджака и заправил дужки за уши, из которых торчали кустики седых волосков. С минуту он рассматривал остановившего его человека, потом очки снял, удостоверившись, что перед ним именно тот, кого он видит.

— Здравствуйте. Не ожидал, признаться. Не ожидал.

— Я тоже… Могу я вас побеспокоить?

— Отчего же нет? Больше, чем вы меня побеспокоили в свое время, уже не побеспокоите, Игорь.

Нет, он не забыл отчества Мазина. И не собирался подчеркивать разницу в летах, ведь молодым-то Игоря Николаевича считать теперь было смешно. Но когда-то, очень давно, произнося официальное имя и отчество, человек этот внутренне выше Игоря Мазина не поднимал. И теперь произнес машинально то, что вжилось в мозг, а не только помнилось.

— Профессор, — невольно откликнулся и Мазин словом из прошлого.

— Простите, по вашей милости давно лишен. Сейчас меня называют просто Доктор. И совсем не доктора наук подразумевают, а обыкновенного человека, имеющего какое-то отдаленное касательство к медицине. Можете и вы обращаться — Доктор. Так проще.

— Мне проще — Валентин Викентьевич.

— Благодарю. Помнится, у вас были развиты добрые чувства, значит, должна сохраниться и своеобразная признательность. Как-никак я вашей карьере начало положил.

Со стороны могло показаться, двое знакомых, что не виделись с неделю, о повседневных мелочах толкуют. Но молодой человек, который разговаривал с Доктором в магазинчике, а теперь сидел за рулем бежевой «лады», думал иначе. Он включил мотор, но с места не трогался. Руки чуть-чуть вздрагивали на баранке…

— Чем же я обязан, Игорь? Ведь наша встреча не счастливая случайность?

— Нет, не случайность. Я заходил к вам, в магазин меня соседка направила.

— Фрося? Кто бы мог подумать! Такая почтенная женщина и секретный осведомитель! Хи-хи…

— Не шутите, Валентин Викентьевич. Между прочим, искал я не вас, а Пуховича.

— О… это на законном основании. Супруга поделилась. Здесь, в городе, мне не хотелось носить прежнюю фамилию. Однако что же мы стоим? Вы шли ко мне, пойдемте же!

По лестнице старик поднялся, как и шел, неторопливо, переступая со ступени на ступень, не учащая дыхания. Повернул ключ в замке и провел Мазина через пустую кухню. Оба, разумеется, не видели, как внизу, неподалеку от дома, остановилась легковая машина…

— Прошу, хотя, как в прежние времена, принять, конечно, не смогу. А впрочем, по случаю такой встречи рюмка коньяку найдется. Ха-ха! Признавайтесь, вы сейчас подумали, как же долго люди живут!

Мазин улыбнулся.

— В моем нынешнем возрасте эта мысль приятная, внушает надежду.

— Не знаю, — отозвался Доктор жестко. — Ваше поколение послабее. Мрут в одночасье. Прямо на боевом посту. Вы, значит, тоже еще при исполнении? Трудитесь, трудитесь, а преступность-то растет. Зачем вы жизнь на такой сизифов труд потратили? Ведь преступность в природе человека.

— По себе судите?

— Ах, дорогой Игорь Николаевич! Неужели вы думаете, что я, как у вас говорится, признал вину? Напротив, утвердился в правоте. Но я не злопамятен и достаточно разумен. В вас лично я вижу лишь руку судьбы или случая. Однако не носителя справедливости, нет.

— А как же две прерванные вами жизни, и, вы же знаете, не только две…

— Тех, других, спасти было нельзя. И неизвестно, кто оказался большим страдальцем — они, обреченные, которым я только облегчил неизбежные предсмертные муки, или я, которого обстоятельства сделали вечной жертвой. А два подонка, наркоман и прогрессирующий алкоголик, просто негодяи, один убийца, другой вор. И вот зато, что я избавил общество от двух опаснейших преступников, меня — заметьте, что я скажу! — меня, человека, который мог бы спасти десятки полезных людей, лишили этой возможности! И если вы спросите, не снятся ли мне по ночам, как вы изволили выразиться, прерванные жизни, я отвечу вопросом на вопрос: а вы, уважаемый гражданин юрист, социальный ассенизатор, никогда не думали о тех, кто ушел из жизни раньше положенного срока только потому, что вы отправили меня в места весьма отдаленные? Пусть погибнет весь мир, лишь бы торжествовала юстиция? Так вас учат? А ведь человек и есть отдельный мир! Сколько людей на земле? Пять миллиардов? А звезд во Вселенной? Несть числа. Что же получается? Если погибнет пять миллиардов людей, жизнь прекратится. А если угаснут пять миллиардов звезд, мы с вами, может быть, этого и не заметим, а?

— Вы противоречите себе, Валентин Викентьевич. Убитые вами тоже входили в эти пять миллиардов.

— Я расплатился за них.

— А мой счет еще не оплачен?

— Я сказал, что не держу зла. Я не на вас желчь изливаю, я только удивляюсь, почему все звезды не погасли, глядя на нас сверху. Или вас раздражает, что я ставлю нас на одну доску? Пардон, если оскорбил благородные чувства! Меня, конечно, как вас, к закрытому распределителю не прикрепят, паек вместе с персональной пенсией не выпишут. Я не среди тех, кто расталкивает женщин перед прилавком, чтобы взять без очереди синюшного цыпленка. Пардон, и прошу к делу. Я даже не буду предлагать коньяк. И не только потому, что он гораздо худшего качества, чем в прежние годы, но и потому, что он мне теперь не по карману. Его у меня просто мало.

— Я не претендую.

— Вот и хорошо. Зачем нам пить вместе? Мы ведь никогда не понимали и не поймем друг друга. Хотя… Вы не представляете, как я там хотел иногда увидеть вас и поговорить.

— Вам было важно выговориться? Я понимаю.

— Ну, милый Игорек, ни черта вы не понимаете!

Впервые за многие годы Мазин почувствовал себя в дурацком положении. Что он мог ответить на «милого Игорька»? «Здесь вопросы задаю я»? Вскочить, возмутиться? Он взял себя в руки.

— Какой же я милый Игорек, профессор? Я почти старик. И вовсе не милый… для вас особенно.

Бывший профессор потер лоб длинными пальцами.

— Простите. Я не ерничал. У меня, знаете, с тех пор остановилось время. Ведь вы мою жизнь пресекли. Но раскаяться я не могу и не хочу. И я говорю вам: человек преступен. Он неизбежно убивает себе подобных, только одни это делают собственными руками, а другие, как вы, чужими. Другой разницы между нами я не вижу. Полжизни я ждал возможности сказать вам это. И, слава Богу, дождался. Сидя вот в этой камере смертника! — Он оглядел свою полупустую комнату. — Знаете, чем старик отличается от смертника? Тому еще есть куда апеллировать, а старику уже некуда. Приговор Господа Бога обжалованию не подлежит.

Пухович отвернулся к окну, опустив плечи и ссутулившись. Мазин вспомнил его другим, в отлично пошитом синем костюме, с усмешкой на волевом лице, готовым спасать свою жизнь любыми средствами, лишь бы не попасть в ту самую камеру, из которой еще можно апеллировать. И не попал. Тогда…

Вспомнились и Зайцев, и Живых, убитые этим незаурядным, очень способным в бывшей своей профессии человеком, известным хирургом, носившим еще собственную фамилию — Филин. Конечно, Зайцев был преступник, который чуть не посадил на скамью подсудимых ни в чем не повинную женщину-кассира, выкрав из сейфа немалые деньги. И Живых был наркоманом тогда еще, когда наркоманы представлялись экзотическими персонажами зарубежного образа жизни. Да, оба не украшали человечество. И прежде чем Филин раздавил Живых своей машиной, тот убил честного и настрадавшегося в лагере и ссылке человека, которого сам признавал и считал выше себя… Но цель у Филина была одна — спасти жизнь, благополучие, меньше всего помышлял он о человечестве. И не погиб, теряя почти все, спасся и дожил до «камеры», где нет решеток и параши.

— До сих пор Господь был к вам снисходителен.

— Так вы считаете? — Филин снова ожил. — Потому и в суд не пришли приговор послушать?

— Мы редко бываем в судах. Наше следствие предварительное.

Филин с удовольствием потер ладони.

— Вот это справедливо. Предварительное! Представляю, если б оно окончательным было! Уж вы бы меня под вышку подвели как пить дать. Ведь подводили?

Мазин никогда не пекся о жестокости, но если уж говорить откровенно…

— Если говорить откровенно, я думал, вам реально грозит исключительная мера.

— Ха! К счастью, нашлись люди справедливые.

Игорь Николаевич помнил, как вытянул Филина адвокат. Он, разумеется, интересовался процессом, хотя и не ходил в суд. Конечно, защита строилась на заслугах профессора, зачитывались благодарственные письма людей, утверждавших, что они спасены человеком, который попал в трагические жизненные обстоятельства… А общественное мнение тогда было склонно прощать. Только что иссяк поток возвратившихся с Севера, с Колымы, и переполненная чаша страданий взывала к милосердию. Филину сохранили жизнь. А дальше понятно — высококвалифицированный хирург и там на вес золота, ясно, что не одних бандитов и убийц резать пришлось, но и кого-то из лагерного начальства спас, на ноги поставил, вот и вышло облегчение участи.

Филин понял, о чем думает Мазин.

— Интересуетесь, как я свою беду пережил? В человеке много живучести. Пришлось приспособиться. С Дианой Тимофеевной я брак, понятно, расторг. По своей инициативе, ей ведь чистая фамилия нужна была. Но вела она себя благородно. Посылки присылала. Почему-то решила, что она меня на преступление толкнула, что я ревновал к этому дегенерату Зайцеву… Глупо, конечно. Типичная женская логика… Ну а потом Фемида развязала глаза, сочла, что с меня достаточно, и разрешила покинуть пространство, окруженное колючей проволокой. Я вышел. Но, как понимаете, со шрамами, и не поспешил в родные края! Что меня здесь ждало? Обывательские взгляды и шепоток за спиной. Я пожил еще там. А что? Люди всюду обитают, а следовательно, и недугами маются. Кто-то же должен их лечить? Я и лечил. И меня снова ценили. Нашлась женщина, которая меня понимала и великодушно предложила свою фамилию, что не возбраняется законом. Я принял ее предложение, и мы прожили почти десять лет… Это были неплохие годы, пока она не заболела… Но ее мне не удалось спасти. Не удалось. Вот тогда я и понял, что ля комедиа, так сказать, близится к фините. И решил провести остаток дней на юге. В тепле. Времени прошло много, а память у обывателя короткая. Он сенсациями кормится… И я приехал сюда, и вот обитаю в этом замкового типа строении по соседству с двумя славными пожилыми женщинами, и смотрю на круговращение жизни, ни о чем не сожалея…

«Неужели не сожалеет?»

Снова потянулись воспоминания. Вот он, Мазин, совсем молодой, мечтает об опасном и таинственном деле, и вдруг — сразу два. На стадионе в толпе после футбольного матча ножом в спину убивают неизвестного человека. А в кассе научного института прямо из запертого сейфа исчезает почти тридцать тысяч рублей, да так, что и заподозрить никого немыслимо. Как они завелись тогда с Сосновским, красавцем приятелем, имевшим самые серьезные виды на дочку заместителя директора института профессора Валентина Викентьевича Филина! Рвались в бой, и не зря, пробивались к успеху шаг за шагом.

И наступил день, когда молодой Мазин вошел в кабинет Филина, и тогда казавшегося ему стариком, хотя профессор был моложе нынешнего Мазина, чтобы сказать ему, «что игра против всех», которую тот вел, проиграна. И тот согласился и захотел выйти из игры навсегда. Он попросил разрешения выпить «лекарство», но Мазин понял, что в пузырьке, и не дал ему умереть. «Зря ты, старик», — сказал потом Сосновский. Ему всерьез нравилась дочь Филина, и если бы тот «ушел», избежав суда и широкой огласки, он бы женился на ней. Но Сосновский был прагматик, сделал правильные выводы и не женился. Да и из розыска вскоре перебрался в науку, преуспел, и теперь Мазин часто может видеть его на экране телевизора. Сосновский убедительно разъясняет, как совместить гласность и перестройку с новыми юридическими подходами к правовому государству, в чем мы ранее ошибались, а впредь не ошибемся… Мазин такие передачи недолюбливал, знал, что как ни крути, а опять ошибемся и нарубим дров, и даже щепки неизбежны…

Иногда Мазину казалось, что он в самом деле зря обрек профессора на позор, не дал возможности наказать самого себя. Но вот сегодня подтвердилось, что совсем не зря. Произошло такое, чего Мазин по молодости лет и бедности опыта и вообразить не мог; ну как мог он тогда представить, что «старый» Филин и позорный процесс выдюжит, и в заключении не загнется, и вообще всю его, мазинскую, активную жизнь переживет, да еще старые обиды через столько лет выскажет!

Он не удержался и заметил:

— Вы, помнится, собирались в тот вечер в кабинете «лекарство» принять?

Филин свел брови над переносицей.

— Ха! Вот оно что! Я к вам с упреками, а вы мне жизнь спасли. Это любопытно, не спорю. Лет десять я вам эту служебную прыть простить не мог. А теперь что ж, приходится признать, что долгая жизнь имеет и преимущества. Примите признательность!

Филин поклонился, сжав тонкие губы.

— Но вы, я думаю, одними чувствами не удовлетворитесь? Вам требуется нечто более существенное? Раз уж вы почтили меня воспоминаниями…

— Да, Валентин Викентьевич. Я по делу, разумеется, и, говорил уже, не ожидал увидеть здесь именно вас. Дело мое по прошлым нашим масштабам, возможно, и незначительное…

— Ну-ну, — прервал Доктор, — не скромничайте. Незначительных у вас не бывает. Я убежден. И если позволите, попытаюсь догадаться, что же вас ко мне привело.

С самого начала Мазин видел, что если старик и поражен их встречей, то само появление должностного лица его не удивило. «Привык к нашему брату?.. О чем же догадывается?»

— Пожалуйста, скажите. Если ошибетесь, я внесу ясность.

— Вас интересует «клад басилевса»!

Старик смотрел почти с торжеством, а Мазин, неопределенно улыбнувшись, будто соглашаясь с бывшим профессором и в то же время не подтверждая своего согласия, пытался побыстрее вспомнить, что же он знает о кладе.

Собственно, помнить он был должен. Потому что держал в руках в свое время бумагу с анонимным доносом.

«Как мне стало известно, в городской управе работает бывший заместитель директора местного исторического музея Леонид Кранц. Считаю своим долгом сообщить, что Кранц нелоялен по отношению к новому порядку и германским властям. Совместно с сообщником он замуровал в стене, отделяющей здание музея от школы, исторические ценности, известные под названием «клада басилевса». Цель акции — сохранение клада до возвращения большевиков.

Подтвердить то сообщение и помочь в обнаружении и изъятии клада может ныне арестованный и находящийся в распоряжении гестапо Федор Живых, который совместно с Кранцем принимал участие в сокрытии ценностей».

Это и был первый ход в «игре». Цели своей он достиг вполне. На второй день допроса облитый холодной водой, чтобы вернуться в сознание для новых пыток, Федор Живых прохрипел, сдаваясь: «Будь они прокляты, железки проклятые», — и указал место, где находился клад. С Кранцем расправились своеобразно. «Сокровища возвращены цивилизованному миру» — так называлась заметка в местной газете, подписанная «Леонид Кранц, служащий городской управы, искусствовед». Когда она фабриковалась, Кранц уже находился на полпути в один из концлагерей на территории рейха. Будучи фольксдойчем, он имел право на германское правосудие.

Все это, однако, происходило во время войны, и хотя именно тогда начался трагический ход событий, погубивших не только Живых и Кранца, но и не имевшего к военному прошлому никакого отношения Зайцева, в памяти Мазина закрепились в первую очередь непосредственные преступления Филина, а предыстория осталась историей, отодвинутой в давнее прошлое. Да и о художественных памятниках думали и сожалели в то время гораздо меньше, чем в наши дни. Так пропажа клада стала всего лишь одним из эпизодов шумного уголовного дела.

— Боюсь, что прошлое порядочно выветрилось из вашей памяти, — заметил Филин.

Мазина раздражали постоянно пробивающиеся в тоне старика нотки превосходства.

— Главное я помню. Клад выдали вы.

— Позвольте! — провел рукой, как бы отстраняя обвинение, Филин. — Категорически с вами не согласен. Это даже суд в такой форме не утверждал. Выдал клад Живых. Я ограничился мерой минимальной.

— Чтобы спровадить Кранца в концлагерь, сначала в немецкий, а потом и в наш?

— Нет-нет. Вы не юрист. Кранц все-таки работал в управе, и многое доподлинно установить не удалось. Теперь, когда закон начинает занимать фундаментальное место в нашей правовой жизни…

— Это я знаю, Валентин Викентьевич, — прервал Мазин.

— Хорошо, хорошо. Останемся на разных позициях.

— В чем же ваша? — спросил Мазин, выигрывая время, чтобы понять, почему Филин заговорил о кладе.

— Опять не сойдемся. Но позвольте. Да, я совершал преступления. И понес положенное по закону наказание. Следовательно, даже формально я больше не преступник. По сути же, и Зайцев, и Живых сами погубили себя. Но вы этого никогда не признаете, потому что не способны понять главного в моей трагедии. Я всегда только защищался! Если хотите, все, что я делал, было самообороной, которую, возможно, я несколько и превысил.

— По-вашему, суд статьей ошибся?

— Ирония? Другого не ожидал. Однако попробуйте приподняться над предвзятостью. Разве не мог я после навязанного под дулом пистолета грехопадения, которое вопреки разуму поставило меня формально чуть ли не в один ряд с палачами, разве не мог я избрать иной путь? Порвать с советской властью, в прочность которой, кстати, в те дни мало кто верил, изъять клад и уйти в глубокое подполье, погрузиться в небытие, чтобы со временем вынырнуть в одной из экзотических стран вроде Парагвая в качестве местного богача, какого-нибудь дона Филино? А? Это ведь получше звучит, чем жалкий Пухович. Но я здесь и доживаю свой век в убогой лачуге, потому что мне и в голову не пришло ограбить, присвоить исторические ценности.

— Ну, профессор! — невольно воскликнул Мазин.

— Я не профессор, Игорь, я уже говорил вам, я Доктор. И в этих стенах это скорее кличка, чем специальность.

— Хорошо, пусть Доктор. Для меня это не кличка. Я прекрасно знаю, что вы получили степень по праву. Но тем более… С вашим-то умом стоит ли убеждать меня, что вы жертва собственного патриотизма?

— Позвольте, этого слова я не произносил. Я никогда не любил громких слов. Чем громче человек говорит, тем меньше он верит. Но вы верующий, вы христианин, Игорь! Да! И не возражайте, пожалуйста. Сейчас многие бросились в церковь. Кто отмаливает грехи, кто суетится с сумой на паперти. Но они такие же христиане, как я буддист. А вот вы христианин. Не из иконописных, а истинный, ограниченный догматик, повязанный заповедями, игнорирующий и насилующий природу человека, большевик третьего века.

«Неужели он во все это верит? Или постоянно убеждает самого себя?»

— Успокойтесь, Валентин Викентьевич. Я знаю, как относились к христианам в Риме.

— Рим нес цивилизацию, а христиане догму. Догма побеждает, потому что человек слишком слаб, чтобы вынести бремя свободы. И меня раздавила догма. Мою жизнь, но не мои принципы. Я не взял эти ценности, потому что всегда предпочитал деньги заработанные деньгам украденным. Вы прекрасно знаете, я никогда не был аскетом. Мне ближе эллинское восприятие мира, язычество. Если хотите, я эпикуреец, но не современный наживала, я всегда довольствовался тем, что имел. И сейчас меня не тяготит бедность…

— Не слишком ли далеко мы удалились от современности, Валентин Викентьевич?

— Неужели современность вам не осточертела? Ведь она имеет постоянную тенденцию ухудшаться. Даже в криминальном мире. Вспомните хотя бы наш поединок. Это была борьба достойных противников, а сейчас? Мне страшно подумать, что вы можете заниматься фальшивыми талонами на стиральный порошок! Кстати, как насчет мыльных пузырей? Их еще не распространяют по карточкам среди несовершеннолетних граждан? Нет-нет, не убеждайте меня, что история движется по восходящей. Сколько бы ни ругали Сталина или Гитлера, они были хороши хотя бы тем, что при них стоило бороться. Люди отдавали жизни. И за, и против. А кто отдал жизнь за Брежнева? Болото, болото, Игорь Николаевич! Один фарс разоблачений чего стоит! Кого разоблачаем? Только себя! Но я, Игорь, выше такой современности. Подобно Канту, я поражаюсь мирозданию и человеку. Кстати, кто направил вас в мой замок?

Мазину не хотелось хитрить, хотя он понимал, что старик немедленно использует его незнание, чтобы лишний раз уязвить, продемонстрировать мнимое превосходство. «Игра» вошла в его плоть и кровь, жила в нем изначально, в генах. Но Мазин, прожив жизнь и опасных играх, в душе не любил их. И потому, отбросив соблазн использовать профессиональный опыт, сказал просто:

— Валентин Викентьевич! Расскажите все сами.

Но тот не принял откровенности.

— Ага! Не верите.

— Кому?

— Источнику информации. Надеетесь выжать побольше из меня? Клянусь, я жалею, что выпустил этот пробный шар. Боюсь, это мыльный пузырь. Плоды стариковской бессонницы.

— Что же все-таки вам приснилось?

— Да ведь вы должны знать, раз вы здесь.

— Я не все понимаю.

— А я? Тем более. Но этот клад, если хотите, боль моего сердца. Да, представьте себе! Мне вовсе не жалко немцев, о которых вы так пеклись, разоблачая меня. Но клад… Это серьезно. Это частица вечности. Я всегда сожалел, что в исчезновении клада есть и моя вина. Доля вины.

— Доля?

— Разумеется. Что же выдумаете, я мечтал передать его фашистам? Я был уверен: после войны клад вернется в музей.

«Что за мешанина! Как могут настолько перепутаться наглость с наивностью?»

— Клад не вернулся.

— Да! Так думали много лет. И смирились. Немцы вывезли, и концы в воду. В самом буквальном смысле. Вагон с кладом рухнул в самую настоящую воду, и несмотря на то, что наша река отнюдь не Марианская впадина, найти клад на этой скромной глубине немцам не удалось.

— Они утверждали другое.

Филин улыбнулся хитровато. Он не скрывал, что не верит Мазину.

— А монетка, что вас ко мне привела?

— Монету вы нашли?

— Ну, зачем так, Игорь? Зачем милицейские приемы? Монету сразу после войны нашла моя соседка, честнейший и бескорыстный человек, нашла в огороде своего брата, возле старого моста. Когда мост взорвали, вагон в реку и свалился. И я там был, ни меда, ни пива не пил, а латал раненых, о кладе не подозревая. Ну, поле боя за противником осталось, мы, так сказать, планомерно отошли бегом. Потом немцы речку по песчинке перебрали, по капле процедили. Если бы они нашли клад, зачем им монеты по грядкам разбрасывать, а?

— Вам соседка сказала про монету?

— Ну вот! Опять… Она ее в музей сдала. Через Сашу Пашкова, очень интеллигентного человека, а я узнал, заинтересовался, попросил другого молодого человека фото сделать с монеты, чтобы сверить, уточнить. И подтвердилось — она самая, из клада, а как в огород попала, убей Бог, понятия не имею. Хотя и подумалось: а вдруг! Чего не бывает… Размечтался возвратить сокровища цивилизованному миру, а? Ха-ха!

— Собирались лично клад разыскивать?

Филин замахал руками:

— Игорек! Вспомните мой возраст!

— Почему же официально не заявили, хотя бы в музей?

— О чем?

— О предположениях.

— Ну, из мыльного пузыря кусок мыла не сделаешь. Факты важны, факты, которые вещь упрямая. Помните? Умел вождь мысль выразить. «У нас не было авиации, теперь она у нас есть». Есть авиация — факт. А от клада одна монетка в огороде. Улавливаете разницу?

— Но кое с кем вы делились?

— А как же! Что я сам могу? Кто же из них до вас раньше добрался? Саша?

— Почему именно он?

— Он монету в музей сдавал, он знал, откуда она, наконец, в Захаровом дворе Саша чуть ли не сторож. Ему и карты в руки.

Но Пашков не сказал Мазину ни слова. И Мазин не стал вводить Филина в заблуждение.

— Саша мне ничего не сказал.

— Позвольте, — удивился Филин. — Что значит, не сказал? У вас был с ним разговор?

— Разговор был, но по другому поводу.

— Совсем вас, Игорь, не понимаю. О чем же вы с ним говорили? Зачем ко мне пришли? Или вы меня подозреваете, что очень забавно и даже смешно. От кого же узнали? О времена, о нравы! Как только запахнет деньгами, запах распространяется молниеносно.

— Клад — это деньги?

— Увы, для большинства ваших современников прежде всего деньги. Да еще настоящие, валютные, не наши, неполноценные.

— Нравы поносили всегда. Правда, раньше уверяли, что деньги не пахнут.

— Раньше, Игорь, раньше. Люди стыдились. Старались не замечать дурных запахов.

— Профессор, я давно понял, что вы моралист, — прервал Мазин не без насмешки. — Но какова ваша версия клада?

Филин развел руками:

— Сожалею, сожалею и сожалею. Особенно когда вижу, что такой человек, как вы, вынужден тратить драгоценное время… Простите великодушно, по зрелом размышлении понял, что увлекся.

— Где же, по-вашему, клад?

— У меня есть предположение. Однако опять придется касаться людских слабостей и пороков, а вам тема эта не по душе.

— Ничего. Я привык. Насмотрелся и того и другого.

— И тем не менее вас до сих пор шокирует природа человека. Странно. Но взгляните на факт трезво. Два человека остаются прикрыть отход отряда и на какое-то время выпадают из нашего поля зрения. Один — Захар, брат моей соседки, недавно скончавшийся, был ранен и лично мною прооперирован. Второй — некий Малиновский. Считается погибшим. Но никто не видел его трупа.

— А Захар?

— Захар сражался, как говорили, до первой крови. И счел себя вправе уйти. Почему же его напарник должен был сражаться до последней? Была ночь. Он мог отползти к берегу, прийти в себя. Немцы тоже притихли в темноте. Откуда мы знаем, где валялась коробка или ящик с кладом? Вагон разворотило. Могло расшвырять содержимое взрывом…

— Прямо в руки Малиновскому?

— Почему бы и нет? Возможно, он принял решение, которое отверг я, и благополучно обитает по сей день в одной из экзотических стран.

— И клад там?

— Увы.

— Мне кажется, Валентин Викентьевич, что вы и сами не вериге в свою экзотическую версию. Да и полное противоречие в ваших словах — с одной стороны, вы мечтаете клад найти, чтобы грех замолить, а с другой — убеждаете, что клад в Парагвае находится. Какую же версию вы мне предлагаете? Дон Фелино или сеньор Малино?

— Вам выбирать. Посоветуйтесь с тем, кто сказал вам о кладе.

— Вы сами, Валентин Викентьевич, сказали, только вы. Поджидая вас под магазином, я о ваших розысках и понятия не имел.

— Все это правда… или снова прием?

— Чистая правда. Сами проговорились.

Филин приоткрыл рот и молчал долго, не контролируя выражение помертвевшего лица.

— Проговорился… Значит, глупый старик и только. Значит, не только тело одряхлело, и мозг… А я гордился. Вот оно как приходит. Был хомо сапиенс, стал…

Он затруднился найти нужное слово.

— Зачем же вы пришли ко мне?

— Я собирался спросить о Денисенко.

— Денисенко? — переспросил Филин.

— Эта фамилия вам ни о чем не говорит?

— Не знаю… Возможно, запамятовал.

— Запамятовали или не знаете?

Лицо Филина вновь приняло осмысленное, даже напряженное выражение, казалось, он напрягал память.

«Или прикидывает, стоит ли говорить правду».

— По какому вы, собственно, поводу интересуетесь?

«Любопытно, что Пашков сначала тоже не отреагировал на эту фамилию, хотя оба прекрасно его знают. Что же делать? Напомнить профессору о человеке, которому он порекомендовал купить дом?»

Мазин подумал и решил — не стоит.

— Если вы не знаете Денисенко, нет смысла говорить о поводах.

Филин смотрел растерянно.

«Не знает, что делать. Ну что ж… Его воля».

— Сожалею, что побеспокоил.

— Я хотел бы быть полезен.

— Вы помогли мне.

— Чем?

— Историей о кладе.

— Сомневаюсь, что вы не знали…

— Поверьте. Но теперь знаю.

— Будете искать?

— Мое дело преступников искать, а не клады.

— Ах, Игорь! — Профессор уже взял себя в руки. — Пока вы бьетесь, очищая человечество от недостойных, участь его предрешена. У нас даже состоялась на эту тему любопытная беседа с Сашей Пашковым. Не в людских силах изменить общество, в самую суть которого вкралась изначальная ошибка.

— Кто же ошибся?

Филин многозначительно поднял палец.

— Небесная канцелярия?

— Не шутите. Вы знаете, что сказал кардинал Ретцингер?

— Откуда мне знать о кардинале Ретцингере? От церковных проблем я далек.

— Он говорил не о церкви, а о природе вещей. «С помощью смертоносного вируса истерзанная земля очистится от людей». Вы интересуетесь СПИДом?

— К счастью, только в неслужебное время.

— Не спешите радоваться. Я внимательно рассматриваю эту проблему.

— В каком плане?

— Собираю материалы, опубликованные в печати. Я обратил внимание еще на первые публикации. Тогда американцев разоблачали, что они якобы вывели вирус в лабораториях… Потом про мужеложцев заговорили, тоже, мол, их нравы… Ну а потом серьезнее, серьезнее, а сейчас уже и повизгивание началось, легкий озноб, грозящий смениться критической температурой. Очень любопытно. Хотите заглянуть в мое досье?

— Спасибо. Я читаю газеты.

— Как хотите. Однако, по мнению специалистов, это катастрофа глобального масштаба. Есть о чем подумать.

— О чем же выдумаете?

— Лично мне, как вы понимаете, опасаться катастрофы не приходится. А вот как остальные, интересно. Кто кого? Команда СПИДа против сборной человечества?

— За кого же вы болеете?

— Я объективный болельщик. Пусть победит сильнейший.

— То есть СПИД?

— Ну, не делайте из меня человеконенавистника! Просто любопытно дожить до конца света. Не каждому такой шанс предоставляется.

— Неужели верите?

— В свой шанс? Боюсь, староват. Но потянуть немного хочется, чтобы дождаться, пока игра пойдет в одни ворота. Года два-три, а? Как вы думаете?

Филин засмеялся негромким смешком.

— Такое каждую тысячу лет происходит. Ждут конца света.

— И не могут дождаться? Верно. Но сейчас шансы возросли.

— Не у каждого. Между прочим, во дворе дома, где жил Захар, погиб человек.

Филин отреагировал моментально и коротко:

— Кто?

— Не знаю. Не установлено.

Мазин встал.

— Еще раз спасибо за информацию. Жаль, если сказали не все. Но вы, как я вижу, больше верите в судьбу, чем в уголовный розыск. С ней я вас и оставляю.

— Погодите, Игорь. Я не понимаю вас. Этот человек, что погиб… вы связываете его смерть с кладом?

— Повторяю, профессор, до встречи с вами я ничего не знал о кладе.

— Но теперь…

— Стоит подумать. Простите, что задержал.

Наверно, Филин предпочел бы, чтобы Мазин не спешил. Но слова о судьбе уже были сказаны.

На окраинной улице было по-прежнему тихо и малолюдно. Только поодаль от дома стояла машина. Мазину показалось, что он ее недавно видел. Да, кажется, возле магазина. Мазин скользнул по машине взглядом. Водитель дремал, наклонив голову на плечо.


«Если ты вернешься домой цел и невредим, то я буду считать, что Господь простил тебя…»

Эта фраза всплыла в памяти Мазина из очень далекого прошлого, потому что читать беллетристику при его работе, а тем более перечитывать не было никакой возможности, и даже поток внезапно разрешенных сенсационных книг, о которых все только и говорили, бурлил стороной рядом, и ему постоянно приходилось выслушивать удивленное: «Не читали? Не может быть!»

Однако не только в недостатке времени было дело, сама действительность понеслась похлеще книжного потока, и не хотелось занимать мудрости, хотелось самому разобраться, почему всю жизнь считал он себя человеком полезным, делающим нужное дело, а оказалось, что не только он, но и целое поколение сделали в лучшем случае мало и недостаточно и даже, как считали многие, совсем не то сделали и вреда принесли больше, чем пользы. На этот вопрос ответить ни «Дети Арбата», ни даже «Доктор Живаго» не могли, такой вопрос нужно было задавать собственной совести, сколь бы ни был жесток возможный ответ.

Ответ предусматривал и ответственность, и Мазин все отчетливее видел, что и сам он, и многие, что работали рядом с ним, совершенствуясь в рамках службы, все больше сужали до этих рамок и чувство ответственности, закрывали глаза на жизнь общества в целом. Общество воспитывает, мы подчищаем брак. По видимости, так оно и было, сначала будущий преступник садится за парту, а потом уже в тюрьму. Считалось к тому же, что общество свои функции выполняет отлично, и недалек час, когда мазинская профессия перейдет в разряд отживающих, вроде тех ассенизаторов, что он помнил по довоенному детству. Погромыхивая по булыжнику пахучими бочками на колесах, они разъезжали по городу, ничуть не смущаясь своего занятия, ибо было оно необходимым людям и приносило честный заработок. Что ж, и профессию Мазина называли социальной ассенизацией, но вот предмет его труда вопреки наивным опасениям некоторых идеалистов, «лекторов по распространению», не только не ушел из бочек в канализационные трубы, а, напротив, начал вздувать люки, выплескиваться там, где и не ждали.

Когда Мазин впервые надел форменный китель с плотно облегавшим худую шею синим воротником, существовала еще довольно четкая грань между преступником и непреступником. Смешно сказать, с закоренелым вором в законе легче и понятнее складывался разговор, чем вот один из недавних, например, с женщиной, в которой и женщину-то признать было трудно, хотя ей и двадцати трех не исполнилось. Тупо и убежденно повторяла она:

— Умру. Ну и что? Ваше-то дело какое? Я вашей прекрасной жизнью жить не хочу. И лечиться не буду. Зачем мне лечиться…

И он сокрушенно понимал: умрет, и ничем он ей ни помочь не сможет, ни покарать за тех, кого успела она посадить на иглу.

Или другая, совсем непохожая на первую и вовсе не собирающаяся умирать, а наоборот: полная желания жить на всю катушку, обслуживая иностранцев за деньги, несравнимые с трудовой зарплатой, вчерашняя школьница-медалистка и редактор стенгазеты…

Или мальчишка с сонным лицом, любитель мороженого, которого посылали обворовывать квартиры только потому, что по малолетству он не мог был быть наказан подобно совершеннолетнему. И он шел, а потом ел с большим удовольствием пломбир.

Когда-то императрица Елизавета Петровна полагала, что взяточник — единственный преступник, достойный смерти. Что бы, интересно, сказала она об учительнице, которая через классного активиста дает наказ родителям, что должны они подарить ей на день рождения?

Когда же началось это стирание граней? Нет, не в один день и не в один год. Сначала над подобными курьезами посмеивались, хотя нужно было вовремя тревогу бить. Не били. Принимали дела к производству, действовали в рамках, гордились успехами частными, а чувство гражданское притуплялось. Пропади оно все пропадом! Мне и своего хватает. А у них там родители есть, школа, комсомол, коллектив и так далее и тому подобное. «У них»… Будто «они» на Луне находятся, а не через дорогу или в соседнем доме. Вместе со средой окружающей чахла и духовная, утвердилось всеобщее отчуждение, и люди разбегались в собственном «коллективе», как звезды во Вселенной, и не там происходил «большой взрыв», а здесь, где и преступник, и честный мастер своего дела становились одинаково чуждыми обществу, умудрившемуся преобразовать законы нравственные в геометрические, где, как известно, прямые, по здравому смыслу не пересекающиеся, могут в иных измерениях свободно сойтись и поменяться местами.

Мазин понимал, разумеется, что подобные деформации ни лично он, ни даже тысячи подобных ему предотвратить не могли, но и освободить себя от ответственности зато, что, как ни боролся он с бывшим профессором-убийцей Филиным и с бывшим продажным милиционером Денисенко и оба получили, как казалось, по заслугам, ни того, ни другого жизнь ничуть не изменила, прямые сошлись и пересеклись. В лучшем случае он сможет вновь поставить их перед лицом закона, когда случится то, что должно случиться. И Мазин подумал о том высшем суде, идея которого так увлекает писателей и философов и вызывает ироническую усмешку у тех, кто связал жизнь с составленным людьми уголовным кодексом.

Подумал и вспомнил слова из любимого когда-то романа Дюма: «Если ты вернешься домой цел и невредим, то я буду считать, что Господь простил тебя…» Так сказал убийце Кадруссу бывший Эдмон Дантес, ставший графом Монте-Кристо. Но Господь не простил Кадрусса.

Мазин обернулся. Только что дремавший водитель успел проснуться и двинулся в противоположную от Мазина сторону. Однако отъехал он всего на несколько метров и номер машины еще был виден…

— Вас ждет женщина в приемной — вот первое, что услышал он по телефону, войдя в кабинет.

— Кто такая?

— Она сказала, что фамилию ее вы не знаете, зовут Дарья.

— Выпишите пропуск.

Пока Дарья оформляла документ, Мазин пытался предположить, что привело ее в управление. При любом варианте получалось что-то важное.

— Разрешите, Игорь Николаевич?

На этот раз выглядела она предельно скромно — беленькая кофточка и умеренной длины юбка без всяких разрезов. Усевшись напротив, Дарья поправила юбку и спросила:

— Не ждали?

— Нет.

— И повидаться не хотелось?

Мазин ответил сухо:

— Боюсь, пришлось бы.

Она вздохнула без всякого кокетства.

— Я сразу поняла. Подумала, если гора все равно начнет искать Магомета, не лучше ли выйти навстречу?

— Спасибо за любезность.

— Никакой любезности. Только необходимость. У меня к вам просьба. Если хотите, условие. Только не отвечайте что-нибудь милицейское, вроде — условия ставлю я. Условие чепуховское. Для вас. А для меня совсем наоборот.

— Слушаю ваш ультиматум.

— Хорошо, что у вас есть чувство юмора. Но я, поверьте, прошу очень серьезно. Я боюсь, что наши отношения… Вас не смущает это слово?

— Я понимаю наши отношения как служебные.

— Конечно, конечно. Хотя и жаль… Простите. Вот дурацкий характер, правда?

— Не знаю.

— Все-то вы знаете, потому и пришла просить. Умоляю. Мой муж не должен знать, где мы впервые встретились.

— Боитесь мужа?

Дарья посмотрела очень серьезно.

— Любому другому сказала бы — да. И не соврала бы. Он очень ревнивый и скор на руку. Даже убить может. Но это мои дела. Мои грехи и наказание мое. Не за себя я боюсь. Я за него боюсь. Я ему не хочу боли… Не говорю уж о том, что он себе же убийством жизнь сломает. Ну, короче, люблю я его. Вам этого не понять. Поверьте на слово. Можно у вас закурить?

Мазин не любил, когда у него курили. Много лет назад первый шеф в своем кабинете вывешивал плакатик, состряпанный художником-самоучкой, — череп с папиросой, зажатой между беззубыми челюстями, и элегическая надпись: «Я мог бы жить еще». Мазин уже не помнил, как влияла на него эта наглядная агитация, в основном она вызывала шутки молодых сотрудников, но не курил он никогда, скорее все-таки природа распорядилась, а не шеф.

— Курите, — кивнул он Дарье.

— Вижу, вам это не нравится, но я имею право на волнение.

— Считайте, что ваше условие принято. Сейчас я вижу вас впервые. Зачем же вы пришли к незнакомому должностному лицу?

С каждым словом Дарья интересовала его все больше.

— Мне бы не хотелось, чтобы и Саша, Александр Дмитриевич, пострадал.

— От вашего мужа?

— Нет, от вас, конечно. Вы же не зря лично явились к нему с этими снимками?

— Формальность.

— Ну зачем вы так? Я ведь в вашей профессии кое-что понимаю. Немножко, но понимаю. Год на юрфаке проучилась.

— Простите, коллега.

— Не коллега я вам. Ушла.

— Чем же мы вам разонравились?

— А чем мне у вас заняться? Розыск — дело не женское. В адвокаты я по характеру не гожусь, в суде на взятку могу клюнуть. Что ж остается? В нотариальной конторе юбку протирать или с дебилами в детской комнате? Нет уж, баба с завязанными глазами не по мне. Я открытые предпочитаю.

Мазин засмеялся.

— Не сошлись с Фемидой?

— Слишком строг закон, «дура лекс». Ну а я не такая уж дура. Но хитрости не люблю. Приемчики не люблю.

— Зачем же вы поступали на юридический?

— У отца друг в приемной комиссии был. А я тогда еще отца побаивалась. Вот и проявила послушание. Временно, как видите.

— Что же вы предпочли нашему бесперспективному делу?

— Командно-административную систему.

— Неужели? Ее-то вовсе хоронить собираются.

— Мыши кота собирались хоронить, — ответила Дарья.

— Понятно. Занимаете ответственный пост? Привлекает кабинет?

— Не кабинет, а туалет. Там у нас такие шмотки бывают, что и бывшей «Березке» не снились. Общий рынок. Послушайте, почему вы занялись моей анкетой, а делом будто и не интересуетесь?

— Я сам из системы. Куда ж нашему брату без анкетных данных!

— Я вам нужна? — перебила Дарья.

— Конечно. О том, что погибший у колодца человек известен Александру Дмитриевичу, вы знали до моего прихода или он вам потом сказал?

Дарья засмеялась.

— До или после? Послушайте! Мой папаша страшно любил глупые анекдоты времен своей молодости. Вот… Приходит девушка на консультацию и спрашивает, как ей предохраниться. Врач говорит: «Пейте минеральную воду». А она: «Когда — до или после?»

— Вместо, — ответил Мазин. — Неужели смешно?

— Смешно то, что я долго не могла понять, что же тут смешного. Маленькая была, представляете? Ну ладно. Короче, не до и не после, а вместо. Я сама узнала, без него. Еще сигаретку можно? Сейчас самое интересное начнется.

Мазин вырвал лист из блокнота, не отрывая фломастера от бумаги, изобразил череп с папиросой, подписал внизу: «Я могла бы еще жить», — и показал Дарье.

Она посмотрела.

— Забавно. Так вы мой труп после эксгумации представляете?

— До эксгумации еще есть некоторое время.

— Спасибо, тогда закурю.

Дарья чиркнула спичкой.

— А вы молодец, умеете снимать напряженку. Мне ведь не хочется влезать в эту историю. Скверная история, правда?

— Не исключено. Говорите, пожалуйста.

— Короче, за день или два до этого несчастного случая был у нас на фазенде междусобойчик.

— Отмечали что-нибудь?

Мазин помнил, что пили по поводу приезда мужа, но было любопытно узнать, что скажет Дарья.

Ей вопрос не понравился.

— Какая разница! Ну, скажем, деда поминали. Девятый день вас устроит? Я вам по делу, а вы…

— Дело точность любит.

— Пожалуйста. Приезд мужа праздновали. Могу я отметить приезд собственного мужа? — спросила она с вызовом.

— Еще бы! Весело было?

Дарья затянулась.

— Как всегда. Шашлык, сивуха, умные разговоры, потом дурная башка. Злят меня пьяные мужики. Как заведутся со своей политикой. Они и раньше такие были, а уж при свободе! Неси что хочешь, бояться некого. Ну а мой после Афгана вообще взрывной. Тут еще покупатель явился. Я же дом продаю…

— Я знаю. Кто же покупает?

— Да это не по делу! Валера какой-то. Его сосед направил. Короче, они с моим завелись, слушать тошно. Я к окну отвернулась, а Саша вообще вышел. Ну, мне и показалось, что он с кем-то во дворе разговаривает. Я тоже вышла — никого нет. Я злая была, всех обругала. Потом, понятно, мировую пили, потом жарко мне стало, а эти опять за свое. Я взяла полотенце и пошла к речке. Окунулась, поплавала, вроде бы полегчало. Одеваюсь, вижу поодаль на берегу вроде мужик сидит на корточках. Я испугалась и бегом. А прибежала — думаю: ну и дура. Может, он по нужде присел, а я панику устрою? Таки выбросила из головы, пока вы не появились.

— Человек был похож на погибшего?

— Этого утверждать не могу.

Мазин ожидал большего хотя бы потому, что Дарья пришла вступиться за Пашкова, отвести подозрения, а пока только осложняла его положение.

— Как я понимаю, это была присказка, а сказка впереди?

— Правильно. С тем, что могло по пьянке померещиться, я бы не пришла. Я сразу увидела — дело серьезное. Поговорили мы вроде бы коротко и ясно, труп опознать не можем. О чем же вы с Сашей еще говорить остались? Не просто же так, о погоде. Подумала. Ничего придумать не смогла и решила поехать на дачку. Все-таки почти хозяйка. Имею право. Правильно я говорю?

— Безусловно.

— Приехала. Все спокойно, птички поют, речка течет. Я, правда, боялась, что под колодцем лужа крови…

— Ранения были специфические.

— Понимаю, из головы много крови не набежит, а малую дождем смыло. Короче, вижу, крови нет, спокойнее на душе стало. Ведь когда не видишь страшного, его вроде и нет, правда?

Мазин согласился с этим житейским наблюдением.

— Тогда я дом осмотрела, а вдруг бродяга там поорудовал? Нет, все на месте. Но хозяйский зуд покоя не дает. Что значит собственник? Страшное дело! Вот нас сейчас к рынку тянут. Народ не позволит, правильно?

— Ни за что. Рынок только в вашем министерстве в туалете решением Моссовета останется.

— Не издевайтесь над бедными женщинами! Примерочной-то у нас не предусмотрели, а по всем комнатам мужики-бездельники. Обжили офис, как тараканы. Им бы на завод, а они окопались покомфортнее. Как же мы с такими людьми коммунизм построим, а?

— Дарья, может быть, о коммунизме потом?

— Ну вот! Строили-строили, а теперь — потом? Нет, народ верит. Идеалы же должны быть? Светлое будущее! Иначе куда идем?

Она горестно вскинула глаза.

— Лучше скажите, куда вас собственнический зуд привел.

— В сарай, — ответила Дарья. — У деда везде был полный порядок. И ключи на месте. Смотрю, от сарая одного ключа нет. Было два, хорошо помню. Кому понадобился? Я взяла ключ, подошла к сараю. Там вроде тоже порядок, на замок заперт. Но я отперла на всякий случай. Смотрю и сразу вижу, кто-то там ночевал.

— Что же вы увидели?

— На полу матрац, одеялом старым прикрытый, и подушка.

Дарья посмотрела на Мазина.

— Как вам это?

— А вам?

— Мне ясно. Человек ночевал с Сашиного разрешения. Больше ему ключ дать было некому. Вы нашли ключ? У покойника?

— Ключа при нем не было.

— Как же так? Он вышел, запер сарай… Так я понимаю.

Иначе понять было трудно. Сарай милицию не заинтересовал, потому что был заперт, а ключей никаких при погибшем не нашлось. Но при нем вообще ничего не нашлось…

— У него в карманах было пусто.

— Совсем?

Мазин подтвердил.

Дарья присвистнула.

— Ни фига! Как же так?

— Представьте себе.

— Представить-то я могу, но кто ж ему карманы почистил? И когда чистили, до или после? Смерти, я имею в виду?

— Зря вы нас покинули, Даша. У вас бы пробился талант.

— Уже фонтанирует. Что же случилось?

— Наша версия — несчастный случай.

— Так измочалило случайно? Хотя все бывает. Слышали, одна баба вилку проглотила? Пришла домой ночью, хватанула в темноте кусок мяса из борща и проглотила вместе с вилкой. Об этом даже в газете писали.

— У нас другой случай, Даша. Александр Дмитриевич, между прочим, считает, что это самоубийство.

— Считает?

— Даже уверен.

Дарья подумала.

— Если уверен, значит, самоубийство, — подтвердила она убежденно.

— Он и вам сказал?

— Мне он ничего не говорил. Я и не спрашивала. Раз сам не говорит, значит, имеет причины. Не люблю в душу лезть.

— При чем тут душа?

— Сами же догадались, что для него это не случайный бродяга. С тем, наверно, и пришли.

Тут она заблуждалась. Не из-за бича пришел Мазин к Пашкову, но в данный момент ее убежденное заблуждение помогало делу, и опровергать его Мазин не стал.

— Все-таки почему вы о душе заговорили?

— Потому что уверена: для Саши тут все непросто.

— О чем-то знаете?

— Кое-чем могу поделиться. Только поймите меня правильно. Я вам этот след даю, чтобы вы насчет Саши не ошиблись.

— Не сомневайтесь. Наши интересы совпадают, — заверил Мазин, ничуть не лукавя. — Давайте след.

— Бабу ищите, как французы говорят.

— Женщину, — поправил Игорь Николаевич и глянул на Дарью. — Разве еще не нашел?

— Я сама нашлась, — напомнила Дарья. — Но теперь не те времена, чтобы одной обходились. Я вам более нужную подскажу.

— Кто же это?

— Найдете, посмотрите. Я ее в глаза не видала.

— А информация надежная?

— Не сомневайтесь. Из первых рук. И откуда у вас, мужиков, эта болезненная страсть душу изливать в постели? Знаете, иногда ужасно обидно бывает. Лежит он с тобой, подлец, получил все, что хотелось, и вдруг про свою школьную любовь разливаться начинает. Ну, хорошо, если про школьную, а то ведь и про нынешнюю может… А попробуй о себе заикнуться, он еще и возмутится. Глупые вы очень. Пора баб в руководство выдвигать, поучили бы вас уму-разуму.

Игорь Николаевич засмеялся.

— Дарья! Вы чудо. Ну кто бы взялся меня поучить? Я в последнее время себя все более тупым чувствую, — пожаловался он, почти не преувеличивая.

— Найдите женщину. Гораздо полезнее, чем водку хлестать. И для ума, и для здоровья.

— Водки я за жизнь не так уж много выхлестал. Но согласен. Дам объявление: «Глупый старик ищет учительницу жизни». Подойдет?

— Карточку не забудьте запросить. А то явится такая мымра, что и учиться не захочется.

— Это важно, Дарья. Спасибо. Так в чем же проговорился недоучившийся у вас Александр Дмитриевич?

— Была у него женщина, с которой они не сошлись почему-то.

Дарья приостановилась, улыбнулась с хитринкой.

— Еще одну сигаретку. Не возражаете?

— Шантажистка.

— Век вашу доброту не забуду. — И продолжала деловито: — Вы говорите, у погибшего ничего не нашли. Это не подтверждает самоубийство. Он все сам уничтожил, в тот же колодец выбросил. Не хотел, чтобы его опознали. Допускаете? Не все же предсмертные записки пишут. Я бы, например, никому не писала. На кой мне ляд кто нужен, если я насовсем удочки сматываю? А он вообще опустившийся человек. Правильно я говорю?

— Возможно.

— Точно. Но в таких сборах волнуешься наверняка. Можно что-нибудь и позабыть. Я в Сочи ехала, и то фен забыла. Представляете?

— А он что забыл?

Дарья открыла сумочку и протянула Мазину маленький кусочек бумаги, обрывок газеты, на котором был написан номер телефона, не совсем понятное слово «муз.» и заглавная буква В.

— Это я нашла, когда матрац забирала. Под подушкой. Напрягла способности и решила: муз. — музей, а В. — это Вера, та самая, что Александра Дмитриевича до сих пор волнует. Ну как? Кого лишился уголовный розыск?

— Потеря бесценная. Только вот… Может быть, бумажонку сам Александр Дмитриевич обронил?

— Шутите? Он этот номер во сне помнит…

О кладе в разговоре не было сказано ни слова.


В музей Мазин заходил в последний раз около тридцати лет назад по делу профессора Филина. С тех пор дела текущие постоянно отвлекали его от исторического прошлого края, но, обладая хорошей памятью, он без труда заметил происшедшие здесь перемены. Вместо тенистого скверика у ампирного особняка, в котором размещался музей, Мазин увидел залитую асфальтом площадку для экскурсионных автобусов. Расположенных в свое время на лужайке между вековыми липами скифских баб оттащили к чугунной ограде и выстроили в ряд позади литых петровских пушек, установленных на явно современные лафеты. Бабы стояли, сложив руки на животах, и осуждающе поглядывали на боевые орудия. Чем-то это напоминало демонстрацию женщин за мир, из тех, что так охотно показывает телевидение из-за рубежа.

Миновав миролюбивых скифянок, Мазин не стал использовать служебное удостоверение, приобрел в кассе билет и вошел в здание на общих основаниях. Внутри тоже произошли перемены. В большом зале, где он помнил экспозицию античности, время сдвинулось в далекое прошлое, через широко распахнутые двери застывшее чудовище с полуклыками-полубивнями не очень гостеприимно рассматривало посетителей.

Зато в вестибюле совсем другое существо, оживленное и добродушное, несмотря на преклонный возраст, энергично жестикулировало у застекленной витрины, на которой были выложены книги и фотографии. Оживленное существо оказалось местным писателем, открывавшим собственную юбилейную выставку. Понятно, что на такого рода мероприятие собрать добровольцев непросто, поэтому почтенного старца окружала не толпа восторженных библиофилов и почитателей, а всего лишь группа принаряженных в отутюженные галстуки пионеров, очевидно, десантированных с одного из автобусов, стоявших на площадке на месте бывшего сквера.

Обходя юную поросль, Мазин уловил несколько фраз писателя:

— А вот здесь, дорогие робята, на этом снимке я среди бойцов ЧОНа.

Снимок был маленький, и среди взвода вооруженных людей обнаружить будущего мастера слова было непросто, поэтому писатель указывал на одного из чоновцев сморщенным пальцем.

— Вот я, вот! Мы, ребята, с оружием в руках беспощадно боролись с бандитизмом и кулацким саботажем, но вскоре партия объявила новую экономическую политику. Вы, конечно, знаете, что такое нэп, ребята?

Ответила полная дама со строгими учительскими чертами лица:

— Конечно, они знают, Григорий Кузьмич. Вы же знаете, ребята?

Дама оглянулась на учеников.

— Знаем, — подтвердили те хором.

— Вот и хорошо, — обрадовался писатель. — Завидую я вам, как много вы теперь знаете… Значит, вы знаете, что новая экономическая политика сразу оживила жизнь в стране, заменив продразверстку продналогом. Знаете?

— Знаем, — ответили ребята, отводя честные глаза.

Мазин тоже отвел глаза и увидел скромно одетую женщину с указкой, которая стояла поодаль от писателя. Он остановился и услышал:

— И закончить я хочу, ребята, словами о тех великих свершениях, которые совершаются, и ленинские идеи вновь торжествуют, хотя мы и упустили… Но перестройка…

— Может быть, у ребят будут вопросы? — спросила женщина с указкой.

Школьники переминались с ноги на ногу.

Учительница сочла, что отсутствие вопросов нехорошо.

— Наши ребята робеют перед вами, Григорий Кузьмич. Они впервые видят писателя. Но я уверена, все они хотели бы знать о ваших творческих планах.

Мазин подумал, что, учитывая преклонный возраст юбиляра, вопрос прозвучал не совсем тактично, но ошибся.

Поблекшие глазки писателя блеснули чоновским огнем.

— Конечно, конечно. У меня большие планы. Все мы, советские писатели, должны жить в гуще жизни и вместе с народом бороться. Сейчас особое значение получила борьба за сохранение природы. Вот взгляните на это чудесное животное…

Он, видимо, давно заметил клыкастое чудище в соседнем зале и сейчас устремил туда радостный взгляд.

— Посмотрите на этого благородного красавца, которого мы уже не встретим среди нас!

«И слава Богу!»

Мазин живо представил себе такую встречу, в которой «благородного красавца» ни на какой прием не возьмешь, стрелять пришлось бы, а потом писать длинные объяснения.

— И я сейчас специально для вас, ребята, работаю над книгой, как сохранить для нас братьев меньших, и верю, что никто из вас никогда не ударит собаку, не обидит кошку…

Тут он наконец закруглился, завершив своеобразный переход от беспощадного уничтожения классовых врагов до защиты кошачьего поголовья, и все облегченно вздохнули, и даже печальное лицо скромно одетой женщины, которая, как оказалось, проводила встречу, несколько прояснилось, и она выразила писателю признательность от имени музея.

Как верно предположил Мазин, грустная и скромная женщина оказалась той самой Верой, к которой он и пришел к самому закрытию музея, чтобы поговорить, не привлекая излишнего внимания. Он коротко представился, сказал о необходимости задать несколько вопросов и вышел, чтобы дождаться ее у крайней короткой, напоминающей бочонок пушки-мортиры.

Вышла она быстро.

— Вам в какую сторону? — осведомился Мазин.

— Я недалеко живу.

— Мне хотелось бы поговорить с вами.

Странно, но Вера не удивилась и не спросила, зачем она понадобилась Мазину.

— Да, конечно. Только… Вам придется меня извинить, у меня не прибрано.

Мазину было бы трудно вспомнить, во сколько квартир прибранных и неприбранных приходилось ему входить без приглашения, но распространяться об этом он не стал.

— Всеобщая беда. Современная жизнь оставляет мало времени на уборку.

— Да, ужасно мало. Хотя я сейчас и отправила дочку к бабушке, но знаете, одиночество еще больше расслабляет.

По делу они не говорили. Мазин не спешил, разговор предстоял сложный, а ее, кажется, больше огорчал беспорядок в квартире, чем сам его визит.

На лестничной площадке Вера попросила:

— Подождите минутку, пожалуйста. Я мигом. Хоть немного…

— Не беспокойтесь, подожду.

Мазин остался в недоумении перед закрытой дверью. Предстояла очередная неожиданность. В этом он уже не сомневался. Но какая? Дарья ни словом не обмолвилась о кладе. Почему? Болтливый Александр Дмитриевич интимные тайны доверил, а случай из военных времен от огласки уберег? Не придал значения? Предположим. Но о монете говорилось и дома, у бабушки. Значит, и она не придала значения? Было и сплыло? Больше затронула смерть человека, который узнавал и хранил телефон Веры? Почему? Поспешила на помощь Пашкову? Или ревность скрытая? Сама Вера о смерти не знает. Иначе повела бы себя с большим волнением. Впрочем, погиб человек, может быть, для нее случайный, и судьба его особых переживаний не вызывает. Правда, она грустна. Или все-таки озабочена, хотя и восприняла его появление почти как должное…

Размышления Мазина прервал требовательный вопль большого серого кота. Нетрудно было понять, что это решительное животное относится к тем полудиким созданиям, что ведут борьбу за существование во дворах, на крышах и в подворотнях и отнюдь не нежатся на пуховичках у сердобольных обожателей домашней фауны.

Вопль свой кот издал, направляясь к дверям Вериной квартиры, подозрительно и недоброжелательно оглядывая на ходу Игоря Николаевича, — ты, дескать, чего тут дожидаешься? Едва дверь приотворилась и щель достигла необходимого минимума, кот, и без того тощий, сумел как-то особенно сжаться и проскользнул в квартиру, опередив Мазина.

— Пожалуйста, заходите.

— Вы управились очень быстро.

— Только смахнула со стола в кухне. Вы не возражаете, если я приглашу вас на кухню?

— Я уже забыл, когда людей приглашали в гостиную.

На кухне, вопреки предупреждениям хозяйки, все было в полном порядке, ни одной тарелки в мойке, ни крошки на клеенке, покрывавшей столик. Нарушал порядок лишь кот, который решительно занял позицию у холодильника и царапал дверцу лапой.

— Еще минутку, — попросила Вера. — Нужно утолить этого зверя, иначе он слова сказать не даст. Он большой нахал, но зато неприхотлив. Сегодня тебе придется обойтись хлебушком, дружок. Рыбки я купить не успела.

Кот все понял и несколько омрачился, бросив взгляд на Мазина, будто догадываясь, что лишился рыбки по его вине.

Вера накрошила в блюдце ломоть батона и полила молоком. Кот принялся за еду. Хотя он был и голоден, но ел с достоинством, а может быть, хлеб не возбуждал хлопотливой жадности. Однако своего кот добился, собственные дела решил в первую очередь и притих.


— Догадываюсь, почему вы пришли, — услыхал Мазин и оторвал взгляд от насыщавшего утробу животного.

Почти так же, но с большей напористостью сказал ему Филин. Мазина немного покоробило. «Какая уж тут «Нить Ариадны». Я и рот раскрыть не успею, а им все намерения мои ясны!»

— Потому вы меня по пути и не расспрашивали?

— Я же должна показать сначала.

— Показывайте, — согласился Мазин, готовый к тому, что ему представят инопланетянина, пришвартовавшего к лоджии «летающую тарелку».

Оказался, однако, не инопланетянин. Собственно, она уже держала это в руке, смятый почтовый конверт. Мазин счел его за ненужную бумажку, которую Вера собирается выбросить. Нет, бумажка предназначалась не в мусорное ведро. Вера развернула конверт и положила на клеенку желтоватую монету.

— Вы хорошо видите?

Мазин в эту минуту глазам не верил, но ответил сдержанно:

— Не так хорошо, как раньше.

— Сейчас я принесу лупу.

Мазин подержал монету на ладони — античная, благородный металл. Неужели?!

— Вот лупа.

На монете был изображен длинноволосый, довольно привлекательный мужчина, похожий на солиста из современного ВИА.

Вера пояснила:

— Это Митридат Шестой Евпатор, он трижды воевал с Римом, царь Понта, владел Крымом.

— Там закололся Митридат? — вспомнил Мазин.

— Не совсем так… Он хотел отравиться, но яд не подействовал, потому что он много лет приучал себя к ядам. Тогда он приказал рабу убить себя. А на обратной стороне Пегас, Митридат считался покровителем искусств.

Кот между тем слопал все наполнявшее блюдце, подобрел и начал бесцеремонно тереться боком о ногу Мазина. То ли проявлял доброжелательство, то ли блохи беспокоили.

— Это очень умный кот, — сказала Вера.

Зверь тотчас же посмотрел на нее с благодарностью.

— Не сомневаюсь, — ответил Мазин без должного восторга, и кот, безошибочно уловив интонацию, взглянул на него с осуждением.

«Интересно послушать, что бы он сказал об этой монетке, но придется спрашивать хозяйку».

— Прошу вас, расскажите, как она к вам попала?

— Вас сам факт интересует? Конечно, я понимаю, я должна была сразу обратиться, но поверьте, я нашла ее только утром. И целый день думала, а тут и вы.

— Не волнуйтесь! Лучше по порядку.

— Да-да, я понимаю. Лето сейчас, очень жарко…

Вера остановилась, и Мазин понял, что в отличие от Дарьи она нуждается в помощи.

— Да, жарковато, — поддержал он спокойно.

— Пекло! Ночью тоже очень душно, поэтому я оставляю лоджию открытой, хотя сейчас все боятся. Знаете, квартирные кражи…

— Знаю, — кивнул Мазин.

— Монету бросили в лоджию. Со двора. Ночью. Кажется, во вторник. Я очень чутко сплю, потому что трусиха. Сразу услышала, вскочила. Но темно, тихо, внизу никого. Я подумала, хулиганы камень бросили. Конверт я не заметила, он между цветами упал. Я на лоджию цветы комнатные вынесла. А сегодня вышла полить и увидела конверт, а в нем монету.

— Только монету? И ничего больше?

— Да, никакого адреса, никакой записки.

«Она должна была сказать — «ничего не понимаю»! Но не сказала. Значит, имеет предположение или знает, почему монету бросили…»

Мысль Мазина работала скорее лихорадочно, чем четко. Неожиданность оказалась гораздо неожиданнее, чем можно было предположить. Игорь Николаевич многое повидал на служебном веку, но такое, чтобы в квартиры забрасывали золотые монеты, случилось в его практике впервые. Обычно золото следовало обратным маршрутом.

«Что же делать? Признаться, что пришел узнать о погибшем, а все, что услыхал, полная неожиданность? Стоит ли? Конечно, Вера не преступник Филин, перед которым он просто права не имел до конца раскрыться, умалить авторитет. Авторитет был необходим, чтобы оставить Филина в состоянии неопределенности, сомнений, растерянности. Здесь напротив. Авторитет нужен, чтобы помочь этой, безусловно честной, но в чем-то, кажется, напутавшей женщине обрести уверенность. Ни в коем случае не надувать щеки, не изображать всезнайку! И все-таки придется рискнуть. Когда-то говорили, что риск — благородное дело».

— Монета из «клада басилевса»?

Вера наконец обрадовалась. Видно, ей было не очень понятно его поведение.

— Конечно! Потому и ко мне.

— А зачем? Или за что?

Мазин задал эти вопросы, откладывая главный, о судьбе клада.

— Не знаю, может быть, это предупреждение или угроза. Смотри, мол, и у тебя совесть нечиста.

— Разве?

Радость на лице Веры погасла, и оно вновь стало печальным.

— Если ошибка приводит к опасным последствиям, можно ли считать себя невиновной? Вы пришли ко мне первым, а должна былая.

— Мы встретились после того, как вам забросили монету. Ошибка была допущена раньше.

Игорь Николаевич не подчеркнул вопроса в последней фразе, оставляя возможность подумать над ответом. Но Вера ответила сразу.

— Раньше. Вы все знаете?

И хотя последние слова прозвучали четко вопросительно, за ними слышалась убежденность, что он, несомненно, знает.

Тогда Мазин сказал:

— Нет, не знаю.

Разговор чем-то напоминал недавнюю беседу с Филиным. Снова неожиданности, сомнения, трудный выход на правду. И в то же время все было не так. Идя к Филину, Мазин понятия не имел о кладе; идя в музей, подозревал, что смерть неизвестного с кладом связана. Скрывая незнание от профессора, старался узнать, что тот хочет скрыть; недоговаривая Вере, стремился поощрить ее откровенность. Наконец, признаваясь в лукавстве, над Филиным чувствовал победу, сознаваясь Вере, испытывал неловкость.

— Я знаю только одно: клад «всплыл» со дна реки, и я пытаюсь добраться до тех, кто знает об этом больше меня.

— И все?

— Все.

— Вы не нашли клад?

— Нет.

Вера наклонила голову и прикрыла глаза пальцами.

— Я надеялась, что ошибка поправима, хотя и понимала, что очень ошиблась, что неправильно поступила… Но если бы клад нашли… Получается, что его нашли преступники? Это я виновата во всем, я! Не представляю, что со мной теперь будет… Всю жизнь меня преследуют несчастья, и даже винить некого. Неужели я хуже всех?

Мазин не представлял суть ошибки, но ему было жаль Веру. Не требовалось особого знания людей, чтобы увидеть в ней не преступницу, а человека, попавшего в беду, да к тому же, в силу характера, склонного и вину и беду преувеличивать и терзаться.

— Как это началось?

Вера подняла голову и доверчиво посмотрела на Мазина. Кот, видя, что кормилицу обижают, смотрел жестче.

— С подарка.

— Говорите, говорите! Разберемся вместе.

Не очень гладко, однако вполне доступно, постепенно обретая управление чувствами и словами, подбодренная, Вера рассказала, что есть человек, который к ней очень хорошо относится и раньше так относился и помогал, когда она с маленьким ребенком одна осталась, но между ними ничего нет, он только хороший друг и считает необходимым поздравлять ее с днем рождения, хотя она всегда возражала против трат на подарки, но все-таки, как и каждой женщине, приятно… И вот недавно, в очередной день рождения, он принес античную монету, чтобы она сделала какое-нибудь украшение, она не хотела брать, потому что место такой вещи в музее; но он уговорил, сказал, что монета обычная, нашла ее в огороде знакомая старушка Бог знает когда, и в музее она затеряется среди многих подобных и пролежит десятки лет в фондах, где ее никто и не увидит…

Пока рассказ Веры не вязался с тем, что было известно Мазину. Филин говорил, что монета в музее.

— И вы взяли?

— Да, взяла.

— Это и была ошибка?

— Да, но я тогда и не думала…

— Не волнуйтесь. Налить вам воды?

— Может быть, чаю или кофе выпьем? У меня есть растворимый.

— С удовольствием.

Вера поставила воду на газовую плиту. Было видно, что пауза ей нужна.

— Вот сахар, печенье.

— Спасибо. Себе наливайте.

Вера сделала небольшой глоток.

— Я должна все рассказать.

— Конечно. Я слушаю.

— Такое только со мной бывает. Буквально через день в музей приходит коллекционер, молодой мужчина, и просит показать монету, которую якобы сдал Саша… Так зовут моего друга…

Мазин не спросил фамилию. С самого начала было ясно, что речь шла о Пашкове. Новым оказалось то, что в музей Пашков монету не передал.

— Как же вы вышли из положения?

— К счастью… Нет, к несчастью, монета была со мной. И я показала ее и даже дала сфотографировать. Я не могла подвести Сашу, хотя и не понимала, что произошло. Вы считаете, это ужасно, да?

— Пока это попадает под категорию ошибки. Вы, конечно, решили тут же сдать монету, правда?

— Еще бы! Но меня удивило внимание коллекционера именно к этой монете, которую мы считали самой обычной.

— Значит, это вы установили, что монета из клада?

— Да! По «Археологическому вестнику» и старой описи. Вы не представляете, что я пережила. Я позвонила Саше. Я обычно не звоню ему первая: Так у нас сложилось. Но я должна была, и я позвонила. Он сразу пришел, я все рассказала. Он был удивлен не меньше моего. Конечно, он согласился, что монету необходимо сдать. Он ничего не знал о коллекционере, который приходил в музей. Решил, что это обычный фанат, каких много среди коллекционеров, но как тот докопался до монеты, Саша не знал.

«Посланец профессора», — подумал Мазин.

— И вы сдали монету в музей?

В ответе он не сомневался.

Вера поставила чашку на блюдце.

— Она до сих пор у меня.

Мазин сказал только:

— Не понимаю.

У Веры дрожали губы.

— Это самая непростительная ошибка. Саша решил, что нужно взять у старушки письменное подтверждение находки, что он сам все подготовит, чтобы не волновать ее официальщиной и опросами, и тогда уже, с этой бумагой, мы сдадим монету. Речь шла о паре дней, хотя я чувствовала беспокойство, мне не понравился этот коллекционер…

— Валера?

Мазин вспомнил и сопоставил: Филин просил молодого человека сфотографировать монету, и он же направил на подворье Захара покупателя. Одного и того же? Конечно!

— Валера? Так его зовут?

— Вы знаете? А я даже не спросила фамилию.

«Сыщик-всезнайка! — подумал Мазин. — Элементарные факты не смог сопоставить. «Покупатель»-то прекрасно знал о кладе! А Дарья про него — «не по делу»! По делу, милая, по делу!»

Досада чуть улеглась. Из густого тумана проступили наконец неясные еще, правда, контуры.

— Фамилия его Денисенко. Но сначала о вас. Вы говорили о паре дней…

— Да, через два дня Саша позвонил и сказал, что замотался, что не успел, а о кладе беспокоиться нечего, напротив, он разузнал что-то интересное от какого-то доктора и собирает дополнительные сведения, что этот доктор и послал Валеру, думая, что монета в музее. Короче, все в порядке, нам повезло, мы сделаем музею хороший сюрприз, но в ближайшие дни он в полной замотке.

«Дарья или клад? Что замотало?»

— Что же вы подумали?

— Очень удивилась. Обычно он бывал подчеркнуто внимателен, даже если я ни о нем не просила, а тут ставил меня в такое двусмысленное положение. Какой-то доктор и Валера считают, что монета в музее, а она все еще у меня. Это же почти кража. Я предчувствовала плохое. Так и случилось. Когда я увидела, что в конверте еще одна монета, я была потрясена. Целый день я звонила Саше, но он не отвечал. И только вечером я поняла — клад нашли и мне сообщают об этом, чтобы я молчала. Конечно, я не стала бы молчать, только не знала, с кем раньше поговорить, с директором музея или в милицию обратиться. Вы меня опередили и теперь имеете право мне ни в чем не верить.

— Я верю. Вы подозреваете Денисенко?

— Только он знал, кроме нас. И он мне очень не понравился. Я говорила вам только правду… Но можно спросить? С Сашей ничего не случилось?

Мазин хотел сказать: погиб другой человек, — но подумал, что с нее на сегодня хватит. И поставил вопрос иначе:

— Не беспокойтесь. Разрешите, я немного отвлеку вас от клада. У вас был близкий человек, который бы относился к вам, ну, скажем, так же внимательно и заинтересованно, как Саша?

— Нет, мне не везло в личной жизни, — ответила Вера просто.

— У вас ребенок.

— Вы хотите спросить о его отце? Его здесь нет. Он очень несчастный человек. Его сломила жизнь. Зачем это вам?

«В самом деле. Тем более когда я еще не осмыслил, а она не пережила того, что мы оба вдруг узнали».

Мазин ушел от ответа…

Полночи он не спал, а когда невыспавшийся пришел на работу, окончательно пробудил его звонок Дарьи.

— Алло! Это я. Узнали? Значит, я произвела на вас впечатление. Что еще нужно бедной женщине! Между прочим, я по делу. Тут наша коммуналка в волнении. Пропал старичок сосед, вы не посоветуете, куда обратиться? К вам? Чудесно! Оптимальный вариант. Вот что значит вовремя завести знакомство!


Вера волновалась напрасно. С Сашей ничего опасного не случилось. И в то же время нечто произошло. Внутренне, незаметно для окружающих. Однако именно окружающих, в том числе и Дарью, он в те дни не хотел ни видеть, ни слышать. Потому и выключил телефон. Впрочем, на звонок Веры он, конечно, откликнулся бы. Но о такой возможности Пашков не подумал.

Началось со смерти Федора. Не с фотографий, показанных Мазиным, а с надписи на этикетке. Она убедила окончательно, хотя сомневаться и не приходилось. Но вот бывает — все знаешь, все известно несомненно, а осознание случившегося не с фактом приходит. Штришок, мелочь ударит как обухом, и все, что протестовало, не смирялось, поставит на место: да, произошло и прежнего не будет. Никогда. Так и Пашков, наткнувшись на короткую иронично-грустную, прощальную фразу, понял, что не только Федора не будет, но и собственной его жизни убыло, причем не будущей, а прожитой, даже лучшей, когда они так наивно готовились принять на плечи сладкое бремя славы.

Жалел он, в сущности, не Федора, а себя, и был прав, ведь Федор, как раньше мудро говорили, отмучился и перешел в другое измерение, не знающее ни наших радостей, ни печалей, а Саша Пашков остался, и утратил, и понимал, что впереди предстоят одни утраты. Об этом думал он весь обратный путь в машине Мазина, который любезно предложил подбросить его домой, потому что оставаться на «фазенде» Саша не хотел и не мог. «Гори она голубым огнем! Что мне тут охранять, а работа и подавно не пойдет».

Но и дома работа не пошла. Другое заполняло душу, звон колокола, который напомнил, насколько оставшаяся жизнь коротка, и врет Дарья, не прибавит она к назначенному ни десяти лет, ни месяца.

«А что из того? Разве секрет для каждого из нас, что живем не вечно? И все-таки очередного провожаем с абсурдным ощущением, что это он ушел, а тебя иная участь ждет… Как глупо. Рабство страха смерти! Кажется, Эйнштейн говорил, что способность покончить с жизнью — свойство благородной натуры? Федор выглядел опустившимся человеком, а нес в себе это свойство. Разве я смог бы такое? Нет, моя участь — «неотложка» и койка в реанимации…»

Саша представил больничный коридор и равнодушного санитара, привычно толкающего каталку, а в ней он сам, уже не кокетничающий возрастом старик, которого везут то ли в палату, то ли в морг. Видеть подобное было противно, и он заставил себя вспомнить времена, наполненные жизнью, когда они с Федором, работая над картиной о людях ушедших, себя в числе подобных не предполагали.

Впрочем, некоторые из героев тогда еще были живы. Лаврентьев, например. Саша со стыдом подумал, что, замотавшись в суете своего обманного счастья, он так и не удосужился до сих пор прочитать, что писал Лаврентьев, хотя и брался и листал рукопись. Но писал тот действительно странно, страницы не составляли единого целого, даже не были собраны в хронологической последовательности, некоторые начинались очевидным продолжением предшествующей мысли, а начало было неизвестно где, Лаврентьев даже не нумеровал листы.

Саша прилег, скрипнув жесткими диванными пружинами, и, положив рукопись на пол рядом, взял наугад одну из станиц.

«Кто перепутал все это? Он сам? Или Дарья с мужем рылись, выискивая интересное?» Хотелось думать именно на них, равнодушных к чуждому родственнику. Но это было глупо. Рукопись-то он взял у Моргунова. И, будто в подтверждение, на странице, что держал в руке, Саша прочитал:

«Михаил Иванович!»

Пашков пробежал глазами по строчкам.

«Я долго думал, прежде чем сесть за это письмо, и скажу откровенно, не знаю еще, сумею ли отправить его вам или побоюсь. Вот если бы наверняка знать, что умру скоро, а вы поживете, я бы написал на конверте: «Передать адресату после моей смерти». Это был бы лучший выход. Но, увы, никому не дано знать счет своих дней.

Итак, я боюсь. Боюсь нанести вам еще раз боль после всего, что взбудоражило вашу душу по ходу этих киносъемок, которые я наблюдал так неожиданно и с каким-то двойственным чувством. Наверное, и у вас, как и у меня, не раз возникало чувство протеста, коробили фальшь, наивность, зашоренность. Не раз мне хотелось сесть за стол с этими, в общем-то, симпатичными молодыми людьми — режиссером и автором — и сказать: «Ребята дорогие, не так все было. Много жестче, много трагичнее, неблагополучнее и героичнее в то же самое время, потому что героизм был не подвигом, то есть одноразовым всплеском человека над собственной природой, но необходимостью и нормой поведения, а этого человеку нынешнему не понять, и не потому, что он хуже или слабее, как мы иногда высокомерно считаем, а просто потому, что условия той жизни и нынешней настолько несхожи, что и сравнивать поведение людей, по сути, не приходится, а потому и требовать от авторов проникновения в иную реальность почти бессмысленно, к тому же они делают произведение в основном для ныне живущих. Машины времени не существует, и не нужна она. Каждому свое. Свое время, своя жизнь, своя судьба.

Удивительно, мы выросли и действовали в такое время, когда страшное было повседневностью, но каким-то необъяснимым образом, по диалектическому принципу единства противоположностей, сочеталось с огромным подъемом духа, который, возможно, шел от известной слепоты, однако выдерживал любую проверку на прочность.

Теперь живут иначе. Оба наших автора — и кинематографист, и сценарист, — конечно, искренне хотели осмыслить эпоху и её людей и отдать им должное, но ведь каждый, и я видел это и чувствовал, прежде всего был озабочен мыслью о собственном успехе, о том, чтобы картина «получилась», то есть была бы «здорово сделана» и повыше оценена и современным зрителем, и, конечно же, начальством, от которого зависит сама возможность показать ее зрителю, не говоря уже о будущих поощрениях, наградах и тому подобном, чем все сейчас так озабочены…»

Запись обрывалась на оборотной стороне страницы. Наверно, автор считал ее черновиком, наброском, но чувствовалось и намерение продолжить написанное, речь, по всей видимости, шла о большем, чем мнение о картине. «Не знаю, сумею отправить или побоюсь…» Не мог же он бояться высказать мнение об их халтурной поделке или ее авторах, о которых говорит так снисходительно. Впрочем, обижаться не на что. Пашков и не был задет. Конечно, о себе думали, о своем успехе.

Александру Дмитриевичу захотелось прочитать дальше, но очередная страничка начиналась словами:

«По дороге в Иену я увидел на обочине могилу немецкого солдата, и она больше всего поразила меня в поездке. Здесь нигде нет памятников погибшим в вермахте, что, я убежден, несправедливо и вызывает недобрые чувства у немцев, которые так заботливо следят за нашими захоронениями. И вдруг в глубине Тюрингии, моей родины по легенде, которую я повидал впервые через двадцать лет после войны, — обычная фронтовая могила с деревянным крестом и даже старой германской каской. Оказывается, разрешили захоронить останки неизвестного солдата только потому, что первыми сюда пришли американцы, и он погиб в бою не с нами!

В этой могиле мне увиделось нечто символическое, даже мистическое, будто я вижу собственную могилу из той, другой жизни, что прожил в разведке на той стороне. Ведь если та жизнь была на самом деле, то и завершить ее должен солдатский крест, а не урна из московского крематория…»

Запись относилась к поездке в ГДР, и Саша, откладывая страницу за страницей, продолжал искать, пока не нашел наконец продолжение текста, что был обращен к Михаилу Ивановичу.

«Странно, когда-то любой поступок, любую жертву и ошибку оценивали не меркой собственного существования, но тем, насколько выполнен долг перед будущим, чтобы именно они, нынешние, стали счастливы. Ну что ж, если смотреть со стороны, жертвы себя оправдали. Они кажутся благополучными, одеты, обуты, сыты, получили много интересного — телевизоры, магнитофоны, начинают покупать машины и прочее. Все стало доступнее, даже любовь. Но стало ли доступнее счастье — я не знаю…

Не хочу, однако, выглядеть старым брюзгой и осуждать высокомерно молодых только за то, что парень не бежит в атаку, а девушка не вытаскивает раненых из-под пуль. Они отдают нам должное, стоят у вечных огней, возводят монументы — даже с помпезным избытком, — снимают кино. И я не посмел сказать: «Нет, не так!» Хотя и выглядел глупым и смешным в их изображении. Но там был Шумов, собственно, единственный человек, о котором им было известно кое-что достоверное. Он в самом деле взорвал театр. Он был героем, а я нет. Если бы они знали правду обо мне, это…»

Тут Лаврентьев прервался, не подобрав нужных слов, и, пропустив строку, продолжал:

«Кстати о правде. Принято считать, что правда всегда лучше обмана, но, думаю, все свойства человека в первоначальном природном замысле лишь целесообразны и потому нейтральны, вне морали. Обман — одно из защитных свойств. Нужна ли правда раковому больному? Впрочем, сам я предпочел бы ее знать…

Ту правду, в которой я побоялся признаться вам с глазу на глаз, знал Шумов и, как ни странно, подонок Огородников.

Да, Михаил Иванович, он сказал правду. Лена была убита моей рукой. Убита в тот момент, когда ей, как и мне, казалось, что близка к свободе. Но он сорвал побег, и это обрекало ее на смертные муки и неизбежную смерть. Отдать ее на пытки или прервать жизнь неожиданно, другого выбора не было. Поверьте, только ужас перед ей предстоящим поднял мою руку.

Трудно мне дается это признание. Не знаю даже, нужно ли оно? То мне кажется, что, скрыв правду, я не вас пощадил, а просто струсил, то подозреваю себя: а не хочу ли получить у вас своего рода индульгенцию, отпущение греха? Разве не страшнее для вас было бы знать, что я не решился на выстрел и отвез ее на расправу? Но, повторяю, нужно ли знать вам это вообще или признание мне необходимо, а не вам! Потому и не решил еще, прочтете вы это письмо или нет. Вряд ли я смогу опустить его в почтовый ящик…»

Можно было бы сказать, что Саша не поверил своим глазам. Но он поверил, и стало больно и стыдно. Будто снаряд взорвался и отшвырнул его куда-то в топь, где он, живой, еще не в силах нащупать твердь под ногами. Зачем дал мне это Моргунов? Да еще без малейшего намека… О кладе толковали… А он сначала письмо отца прочитал, а этим в дорогу снабдил. Зачем? Ткнуть мордой в подлинную жизнь, чтобы не лез со свиным рылом в калашный ряд, не брался, не осмеливался зарабатывать на фальшивом товаре или как там у нас во время разговора было сказано — кормовой свеклой зрителя кормить! Но говорил же сам: на свекле взращенный зритель охотно ее потреблял. И если б и разрешили такое показать, представляю возмущенные письма: «Как осмелились советскому разведчику руки окровавить чистой кровью?!» Вот и сплелось в одну веревочку: я на потребу свеклу парил, зритель жевал, а Моргунов с Лаврентьевым боржом прихлебывали и смотрели со стороны.

Впрочем, выходит, и Моргунов о Лене правду не знал. Ну конечно, теперь только знает. А разве Огородников обвинял Лаврентьева? Он его и не узнал, а говорил о каком-то Отто. «Молодой был, но отличался особым усердием, гитлерюгендовский выкормыш».

Пашков вспомнил, как во время съемок режиссер неизвестно откуда выкопал старичка, божьего одуванчика с виду, который назвался «участником Сопротивления», работал якобы переводчиком в гестапо, выполнял задания Шумова и рассказывал о Лене, девушке, которую любил совсем тогда юный Миша Моргунов и которая погибла, схваченная в облаве. Однако Огородников не говорил, что убил ее лично Отто. Нет, он только сказал, что план освобождения Ф провалился, и Лену расстреляли на берегу моря. Конечно, он во многом врал, они все это подозревали, но теперь ясно, что не только не «участвовал», но подлинно служил в гестапо и сорвал план Лаврентьева, и у того не осталось выхода…

«Почему же написал Лаврентьев, да еще так убежденно: «Подонок сказал правду. Лена убита моей рукой»? Только одно напрашивается: он настолько пережил разговор, в котором Огородников «консультировал» киногруппу, что подлинные воспоминания затмили, исказили сказанное, и Лаврентьев ушел в уверенности, что узнал переводчик Огородников «гитлерюгендовского выкормыша Отто» и назвал убийцей в присутствии Моргунова. Но как же должен был мучиться своим поступком этот человек, чтобы столько лет не избавиться от страшного воспоминания! И не решаясь никому доверить его…»

Пашков сел на диване, уставясь в листы бумаги, лежавшие на полу.

«Что же он еще пишет?»

Саша поднял записи и разложил на письменном столе. Нашел слова:

«О своей вине.

Шумов, единственный, суду которого я доверял, сказал, что я не должен казниться, но он сказал не только это.

О Шумове. Почему его мнение для меня так важно, особенно теперь?»

Между предшествующим текстом и новым существовала прямая смысловая связь, но этот почти не походил на письмо, скорее собственные размышления.

«Мы с Шумовым делали одно дело. Оба за линией фронта, оба в масках. Оба готовые убивать и умереть. Он говорил, что заветом на всю жизнь стало для него письмо матери из белогвардейской тюрьмы. Она писала — дело прочно, когда под ним струится кровь.

Но однажды мы сидели в моей, то есть в немецкой служебной машине, в маленьком и тесном «опель-кадете», на берегу моря, где время от времени встречались. Конечно, мы часто виделись на людях, но по делу встречались только так. Положение было, может быть, самое скверное за всю войну. Осень сорок второго. И хотя фронтстабилизировался и Сталинград держался, было хуже, чем год назад. Тогда еще многие надеялись, что вот-вот произойдет долгожданное, до войны обещанное чудо: застрочит пулемет, полетит самолет и помчатся лихие танки, громя врага. Теперь мы знали, что и зимние успехи к перелому не привели. О немецких возможностях мы с Шумовым были проинформированы лучше, чем о своих. Немцев мы видели изнутри, во всем размахе военной мощи, а что про своих знали? Потеряна едва ли не важнейшая часть страны. А пленных сколько? Найдутся ли силы сдвинуть эту махину на тысячи километров вспять, до Берлина, ведь война такая, что соглашением кончиться не может. Но жили вера и надежда, что наши бойцы — слово «солдат» у меня тогда с фашистами, ну, еще с белогвардейцами ассоциировалось — передюжат все-таки хотя бы потому, что враги, при всей силе и дисциплине, завоеватели, одержимые шаманскими идеями. Я же видел, что голубоглазых у них ничуть не больше, чем у нас. Зато справедливость наша, и если не выдюжим, то исчезнем не только с политической карты, но из самого проклятого «жизненного пространства». Вот и верили, видя каждый день «лучшего в мире немецкого солдата», глядя в кино еженедельную хронику «Вохеншау», слушая сводки с фронтов под победные марши. А из нашего эфира если и выловишь что, то «после упорных боев оставили…».

Такая обстановка была, и Шумов, как и я, всю эту тяжесть испытывал и вовсе не подбадривал меня как младшего. Он в моем возрасте сам воевал, а не в младших клерках начальству прислуживал.

Мы говорили о взрыве театра и прикидывали, сколько там немцев будет, и, конечно, хотелось, чтобы их было побольше. Когда с практической частью покончили, я, помню, сказал:

— Если получится, это наш вклад в победу будет. Как вы говорили, дело прочно, когда под ним струится кровь.

Шумов посмотрел на меня, и в темноте мне показалось, что он улыбнулся. Это было неожиданно, потому что я знал его суровым, хмурым. Характер сказывался, пережитое, сама обстановка, да и в маску его входила желчность спеца-антисоветчика в черной шляпе-котелке.

И вдруг улыбается.

Теперь-то я понимаю, что не от веселости, но тогда одно видел — улыбку.

— Я очень долго эти слова, как ты, понимал — то есть что речь об их крови идет. Даже призывом отомстить считал. Ведь мать погибла. И сейчас кровь за кровь. Короче, вроде бы все ясно и философствовать не время. Но я думаю, победит не тот, кто чужой крови прольет больше, а тот, кто своей не пожалеет.

— Разве мы жалеем?

— Да нет, младший ты мой штурмфюрер, тут уж не приходится и еще много придется. Конца-краю не видно. Иногда, знаешь, мне не по себе становится. Если посчитать хотя бы ту, что на моих только глазах пролилась… Страшная картина получится.

Я не понял его. Слова сами по себе вроде бы и были понятны, но смысл их для меня еще не созрел.

— Льем и льем. Выхода нет, и на замесе этом, конечно, здание свое воздвигнем, а вот кто в нем жить будет? Не малокровные ли?

Ответа он не ожидал. Сказал:

— Ну, поехали, торчать нам тут не с руки.

Я фуражку поправил на лбу, чтоб сидела как влитая, как и подобает по прусской традиции, хотя я, по легенде, из Иены происходил, Тюрингии, города Шиллера и Гёте. Это меня выручало, ко мне снисходительно относились. «Ты образованный парень, Отто, что с тебя взять?..»

И еще один разговор вспомнился. Тоже в машине. Натолкнул на это воспоминание актер, который играл Шумова. Он сказал, жаль, что Шумов ухаживал за певичкой — она в варьете выступала и погибла при взрыве — только из конспирации. Для картины интереснее было бы чувства их усложнить.

Мне тогда эта мысль почти кощунственной показалась. Певичку-то я воспринимал ничтожной шлюхой, а Шумов… Отмел решительно, чем артиста разочаровал, но потом стал вспоминать, думать. И вспомнил разговор после гибели Лены. Меня тогда почти в истерике трясло, было одновременно ужасно и стыдно, что я свою слабость не могу обуздать.

— Перестань! В нашем деле без крови не обойтись. И я понимаю тебя, понимаю. Плачь, не стесняйся. Это не ты ее убил. Они убили. А то, что мучаешься, хорошо. Если человек через убитого с ровным сердцем перешагивает, гораздо хуже… У меня в гражданскую был случай. Вернее, уже после, когда банды действовали, заговоры. Конечно, песенка была спета, с нынешними немцами положение не сравнить. Однако много и у них преданных своему делу сражалось. Не все разложились. Мы, конечно, добровольцев и грабь-армия обзывали, и драп-армия. Но я тебе скажу, победа и тогда немалой кровью далась… Многие до последнего… Уже ясно время пробило, а они будто и на часы смотреть не хотят.

Короче, вышел я на контакте одной организацией. Вижу, шансов у меня нет, а охота голову сложить большая. Мне там женщина запомнилась, девица, собственно, по возрасту. Была сестрой милосердия в «Ледяном походе», а за кордон почему-то не ушла… Нас ненавидела бесповоротно и, я бы сказал, проницательно. Меня сразу засветила, хоть я довольно удачно нэпмана играл. Но она как рентген.

Не знаю, почему они ей не поверили. Должно быть, перебарщивала в фанатизме. Или, как говорится, Бог спас. Но, если враг убежденный, его невольно уважаешь. И я хотел ее живой взять. Чтобы сказать, даже поспорить, доказать, что зря они все это, что народ не с ними… Не пришлось.

Он рассказывал для меня, но я так в свое погружен был, что слова мимо летели, хотя слушал, и даже внимательно, в то время я обязан был внимательным быть каждую секунду, от этого жизнь зависела… И потому в памяти осталось, хотя вспомнил вон когда! Недавно совсем.

— Не пришлось, — Шумов говорит. — Ее главарь банды прикончил. Банды подлинной, уголовной. Техник по кличке. Между прочим, известная в те годы личность. Он ее и застрелил. И она его убила. Как все произошло, не знаю. Мы тогда на криминалистику не напирали. Одним классовым врагом меньше, и все дела… А она уже при последнем выдохе мне таким злым шепотом: «Как я вас ненавижу!»

Поверь, я потом несколько дней сам не свой ходил. Ведь это я так устроил, что попалась она в ловушку и на бандитскую пулю напоролась. Дура ты, думаю. Гражданская война кончилась, народ победил. Какая жизнь скоро настанет! А ты?.. Зачем с обреченными связалась? Вот так. И врага жалко бывает. Тебе, понятно, во сто крат труднее. Так что поплачь, если слезы есть! Себя не казни. Не ты ее убил, а они.

И этот разговор, как и первый, затерялся в тех страшных буднях, когда не хватало времени думать, сравнивать. Да и годы и разум другие были. Было время разбрасывать камни, а не собирать. Но и это пришло. Собирать. Думать.

Он сказал «не казни себя» потому, что другого сказать не мог. Но, думаю, знал, что не казниться я не смогу. Теперь-то я уверен, понимаю, что Шумов и в самый разгар мясорубки сознавал, чувствовал, что нет у нас права отнимать чужую жизнь, хотя миллионы людей весь двадцатый век только этим и занимаются. И может быть, право на чужую жизнь есть главный вопрос всей человеческой истории. То, что чуждо зверю, который никогда не лишит жизни себе подобного, для нас повседневность. Под вечное проклятие человекоубийства подведен фундамент теории и аргументов. Горячо обсуждается сейчас возможность «усыплять», чтобы сократить страдания тяжело больных, обреченных людей. Эта дискуссия мне особенно тяжела, ведь я своего рода практик такой «гуманной» теории.

Конечно, надежда на то, что Лена могла спастись, была фантастической и нереальной, но ведь происходит в жизни и фантастическое, и нереальное, и не в нашем праве подменять судьбу. Самое страшное в том, что любое «гуманное» убийство замышляется из побуждений эгоистических. Врачи и родственники готовы «усыплять» прежде всего, чтобы освободиться от тягостных обязанностей, а потом уже из сочувствия к страдальцу. И сам я, сдирая с кровью логическую шелуху «здравых» аргументов, вижу в темной глубине собственной души ужасную картину: я застрелил Лену потому, что мне было легче видеть ее мертвой, чем истязаемой.

Это понимал Шумов, говоря «не казни себя». Другого сказать он не мог, но сам поступил иначе.

Он погиб вопреки нашему надежно выверенному плану и собственной уверенности в удаче. Погиб, потому что задержался в «театре» и был вынужден осуществить взрыв ценой собственной жизни. Некоторые из выживших рассказали, что перед взрывом из здания пытался убежать следователь русской полиции Сосновский. Его застрелила охрана. В это же время была убита и артистка, «певичка». Я не знаю, как связаны эти события. Сосновский очень подозревал Шумова, он мог арестовать, даже застрелить его, но не бежать под пулями. Однако он бежал, значит, боялся гибели неизбежной. Видимо, он узнал о взрыве. Но не от Шумова же! Тогда от кого? От артистки? Значит, она знала. Кто же ее убил — Сосновский или Шумов? Немцы считали, что Шумов. И я тогда видел происшедшее в такой последовательности: артистка узнает, Шумов вынужден ее ликвидировать, но теряет время и возможность спастись самому.

А если он потерял время, пытаясь спасти артистку?

В те годы подобная мысль показалась бы нелепой. Спасать жизнь ничтожную, подвергая риску жизнь необходимую и «полезную»? Я ставлю это слово в кавычки вовсе не потому, что сомневаюсь в пользе дела, которое защищал Шумов. Несомненно, он был крайне необходим как опытный профессионал-разведчик. Однако теперь я не могу делить людей на полезных и бесполезных. Или мы перестроим самую свою суть, так легко выдающую нам права агента 007, либо окажемся в общей могиле, где уже не отличишь полезных от бесполезных и вредных. Начинаем-то обычно с вредных, которых уничтожить велит якобы сама справедливость во имя спасения самой жизни, однако за вредными неизбежно возникают бесполезные. Кто, как не они, первейший рассадник вредных? Вот и оправдана ликвидация зловредной почвы. А дальше что? Откуда в почве ядовитые семена? Явно — из отдельных, нетипичных, некогда полезных, а затем разложившихся, поколебавшихся. Ну, продолжить легко. До нуля.

Загрузка...